Последнее послание из рая Клара Санчес Жизнь – как она есть… Или – жизнь, какой она нам представляется? Хроника обычного квартала новостроек, поведанная его юным обитателем, – или летопись «магического реализма», в которой сквозь призму событий повседневных проглядывают события необычайные? Мечты, разбивающиеся о реальность, – или реальность, воплощенная в фантазиях… Рай для каждого из нас – подлинный или придуманный… Кто знает истину?… Клара Санчес Последнее послание из рая I То, что есть человек, что Ты помнишь его?…      Псалом 8 Жили мы между Ипером и Соко-Минервой, ближе к Иперу, в двухэтажном домике с большой верандой наверху. Здесь я еще ребенком много катался на автомашине «альфа-ромео», которая заводилась с пол-оборота. Наш дом был своего рода шале с садом, очень ухоженным во времена моего детства и менее ухоженным ко времени моего отрочества. Это был дом номер шестнадцать по улице Рембрандта, которая шла слегка под уклон к автобусной остановке. Там внизу, на другой стороне дороги, простирался огромный, распродававшийся под застройку пустырь, на котором одиноко приютился небольшой красный навес при автобусной остановке. Порой стены навеса, которые защищали людей от ветра и дождя, кто-то разбивал, отчего земля вокруг него была всегда усыпана мелкими осколками стекла. В этих случаях люди, ожидавшие автобуса, прятались, проклиная судьбу, между не дававшими никакой защиты железными рамами, пока не появлялся семьдесят седьмой автобус. За несчастными путниками и за огромным пустырем вырисовывалась гряда гор, покрытая снегом зимой и голубой дымкой летом. Сначала, перед тем как равнинные и слегка всхолмленные места оказались застроенными шале, почти вся эта местность представляла собой огромный пустырь, на котором лето было настоящим летом, а зима – настоящей зимой. Летом птицам приходилось с трудом преодолевать плотное, знойное марево, а зимой уголь блестел, как лед. Тогда вошло в моду топить печи и камины углем и дровами, чтобы было видно, откуда идет тепло. Темными декабрьскими вечерами огонь освещал большой зал нашего дома, а мы около этого огня укрывались от холода, который приходил с гор и с неба. В такие дни мама надевала на меня свитер с капюшоном и варежки и отвозила в Соко-Минерву, там она пила пиво и любовалась, как я вожу «альфа-ромео». Большинство семей не выносили унизительного ожидания семьдесят седьмого автобуса и пользовались для поездок либо одной, либо двумя машинами, либо одной машиной и мотоциклом. Велосипедами пользовались только дети не старше пятнадцати лет. На нашей улице жило несколько моих приятелей, с которыми я ходил сначала в детский садик, потом в начальную школу, а позднее и в среднюю. Менее внимательные родители не замечали, как быстро мы росли и отпускали длинные волосы. Мой отец, пока я рос, бывал дома редко и плохо узнавал моих друзей, да и на меня порой смотрел с удивлением, словно не понимал, кто это перед ним стоит. «Ну, мать твою! – говорил он в этих случаях. – Как быстро летит время». До тринадцати лет, то есть за два года до того, как я перестал пользоваться велосипедом, моя мама присоединилась к группе женщин, которые занимались тем, что надолго уезжали в Ипер за покупками, водили нас по утрам в школу, а во второй половине дня – на уроки английского языка и карате. Кроме того, группа готовила детские праздники, участвовала в мероприятиях Ассоциаций родителей школьников. Позднее, когда для нас наступило время ездить в Мадрид в поисках развлечений, эта группа ожидала нас на остановке автобуса, который постоянно опаздывал. А однажды я услышал, как мама сказала в сердцах, что пропала ее молодость. Сказала она это, не обращаясь ни к кому персонально, словно говорила сама с собой. С этого момента она перестала заниматься мной и ухаживать за садом. Моя учеба больше ее не интересовала. Она прекратила заниматься кухней, одеждой и даже моим отцом и уже больше не ждала его из многочисленных поездок, не ложась спать. Мать решила заниматься только собой. Так что у меня был собственный ключ, были деньги, чтобы купить в случае необходимости порцию пиццы, гамбургер или «кока-колу», и свобода. Ничего не случалось, если вместо того, чтобы идти в школу, я проводил утро в Ипере в спортивном комплексе, наблюдая, как плохо играют в теннис мои нигде не работавшие соседи. Меня очень удивляло, как это можно жить, ничего не делая. У них были отличные ракетки, тапочки «Найк», предназначенные специально для тенниса, и они давали нам на чай, когда мы приносили им пропущенные мячи. – Что случилось, парень, ты не в школе? А я еле сдерживал себя, чтобы не сказать в ответ: «А с тобой что случилось? На работу не пора?» В Ипере также было множество неприятных субъектов, которые по утрам болтались около городского сада и магазинов скобяных товаров в надежде что-нибудь купить или стащить. Они могли потратить целых четыре часа только на то, чтобы купить какую-нибудь пару винтиков или шланг для полива. Очень много таких людей встречалось в местах, где можно было получить временную работу ремонтного рабочего, поскольку всегда кому-нибудь требовалось навесить в гараже полки. В кафетерии некоторые выпивали огромное количество кофе, проводя время за чтением газет. Они носили шорты, когда на дворе стояло лето, и теплые тренировочные костюмы зимой. Всем нам была знакома эта картина, но наши разговоры с ними ограничивались только приветствиями. Каждый раз, когда я входил в кафетерий, меня подзывал к себе взмахом руки Эйлиен.[1 - От английского «эйлиен» – пришелец, иноземец. – Здесь и далее примеч. пер.] Я подходил. – Что случилось, ты опять сегодня не в школе? Я сжимал зубы и ничего не отвечал. Я мог бы придумать себе в оправдание какую-нибудь небылицу, например, что нет преподавателя, но в этом не было смысла, ведь не отец же он мне. У меня создавалось впечатление, что Эйлиен жил около соснового леса, потому что иногда я видел, как он играет с немецкой овчаркой, бросая ей палку. Ему было около пятидесяти лет, и он долго жил на Канарских островах у подножия вулкана Тейде. Он заплетал косичку до плеч, а на волосатой груди красовалось несколько амулетов. Да и руки у него были очень волосатые, так что кожи почти не было видно. Взгляд у него был пронизывающий, голос – грудной. В то время он постоянно читал книги Азимова и других авторов, которые писали о Вселенной. Я познакомился с ним во время цикла лекций о феномене НЛО, которые он читал, отчего мы и прозвали его Эйлиен. Курс Культурного центра включал множество лекций от «Орнаментовки сухими цветами» до «Испании Филиппа II». Среди этих лекций был еще и хорошо продуманный цикл «Жизнь в других мирах». Я пытался убедить Эдуардо вместе прослушать этот цикл, но Эду был истым рационалистом, и то, что мне казалось чрезвычайно интересным, он считал чистейшей воды глупостью. Эйлиен вызывал у меня значительно больший интерес, чем любой из моих наставников. Он верил в то, что говорил. Нам, его адептам, хотелось, чтобы то, что он говорил, было правдой. Меня приводило в восторг то, что на пустыре, расположенном в самом центре городской новостройки, приземлялся космический корабль с множеством инопланетян только для того, чтобы подтвердить правоту Эйлиена и заткнуть рот тем, кто обвинял его во лжи, лжи полной, поскольку ему нечем было подтвердить свои слова. С другой стороны, если так рассуждать, то церковь и все религии, вместе взятые, тоже становилась ложью, равно как и то, что каждый думает о жизни, поскольку потом оказывается, что жизнь никогда не бывает такой, как о ней думают. Его назойливость носила налет научности. Он изрыгал проклятия в адрес астрологии, гороскопов, сверхъестественныхявлений, магии и прочей чепухи. Рассуждал о времени и пространстве, о «черных дырах», о межзвездных воротах, об удивительной технологии, о новых формах жизни, о питании и о мышлении. В его памяти хранился невероятный объем информации, такой экзотичной, что многие, случалось, шли за ним, ведя научные споры, до самого дома. Для него было очевидной истиной, что Иисус Христос был инопланетянином, а Деву Марию оплодотворили. искусственным путем. Мы верили в то, что подобное объяснение более разумно, чем религиозный вариант, который противоречил естественному ходу вещей. Да, я в конечном счете понял, что человеческий дар сочинять небылицы поистине поразителен. – Не будем заблуждаться, – вещал Эйлиен, – пути человеческие ведут к превращению лжи в правду. Я пережил много счастливых минут, раздумывая над этой идеей, и пришел к выводу, что она верна. Пусть каждый думает, что хочет. Когда цикл лекций был закончен, Эйлиен исчез из Культурного центра и вновь объявился в кафетерии «Ипер», где у нас опять появилась возможность слушать его. Как-то утром он провел с собравшимися вокруг его стола прекрасную беседу о теории суперпружин. – Этот мужик все выдумывает, – резюмировал Эду, выходя на улицу. Он закурил сигарету, потому что курил беспрестанно, и держал ее между пальцев, покрытых кровавыми прыщами. Это было в мае, и на его руках из-за аллергии выступили многочисленные прыщи. Иногда он даже вообще не мог выходить на улицу. Растения под чистым безоблачным небом были в полном цвету. День тоже был светлым, и шале, расположенные на холме, то есть самые дальние, были хорошо видны. Гряда гор будто находилась прямо здесь, в пятидесяти метрах, вместе со старой телеграфной башней, до которой добирались на велосипедах лишь самые выносливые ребята. Солнце отражалось от больших стеклянных дверей «Ипера» и возвращалось на небо в виде огромных позолоченных солнечных зайчиков. Я спрашивал себя, на что теперь живет Эйлиен. Возможно, продолжает читать лекции в каком-нибудь другом культурном центре. Но когда же он делает это, если постоянно бывает здесь? Он говорил, что пишет большую книгу. Я рассказал об этом Эдуардо, поскольку тот собирался стать писателем. На что Эдуардо ответил: – Книга еще не написана, а он уже говорит, что она большая. Ты слышал, чтобы кто-нибудь когда-нибудь говорил, что пишет ничего не значащую книгу? Он говорит, что пишет большую книгу, и ты этому веришь. Ты веришь тому, что говорит этот недоучка. В Эдуардо говорила зависть, потому что Эйлиен был его соперником, хотя ни один из них пока еще ничего не написал. – Не знаю, дружок, – ответил я ему, – но он постоянно читает книги, чтобы узнать что-то новое. Эдуардо посмотрел прямо на меня и провел рукой по волосам, которые доходили ему до плеч. У него были красноватые глаза. Весна вела на него наступление по всем фронтам. – Ты ведь не смеешься надо мной, правда? – Не знаю, Эду. Хорошо, я не так выразился, скажу иначе: ты такой серьезный, что получается, я вроде над тобой подсмеиваюсь. – Дурак ты, – ответил он. Эдуардо жил на холме в шале значительно больше нашего и с плавательным бассейном. Мне же приходилось ходить в бассейн муниципальный, потому что моя мать сразу же наотрез отказалась от бассейна, чтобы не заботиться о его хлорировании и не заниматься очисткой поверхности воды от падающих листьев и погибшей мошкары. Не захотела она также заводить ни собаку, ни кошку. Эду был моим лучшим другом, и я время от времени проводил целый день в его доме. Впрочем, это случалось не очень часто, потому что мне нравилось быть в своей тарелке, а поскольку я почти не виделся со своей матерью, мне не хотелось видеть и матерей своих друзей. У Эду была собака по кличке Уго. Его мать звали Мариной, и она не соответствовала общепринятому понятию «мать», если не считать матерей городского типа. Она никогда не говорила громко, не кричала на своих детей и не отказывала себе в удовольствии поболтать часок-другой с соседкой, стоя посреди улицы. Как на школьном пороге, так и среди фруктовых развалов Ипера она была бы ни к месту и ни ко времени. Казалось, она явилась из тех далеких сказочных земель, где живут принцессы и волшебники с зелеными глазами, очень белой кожей, длинными волнистыми волосами, прикрытыми сверху короной из жемчуга и бриллиантов. Все знали, что у нее аллергия на солнце, на холод, на весну, на молоко и шоколад и что она очень слаба. Всегда и повсюду она появлялась закутанной в шаль, чтобы защититься от сквозняков, а может быть, и от всего другого, что могло нанести ей вред. Создавалось впечатление, что когда настанет ее смертный час, она вместо того, чтобы умереть, как все, просто возьмет да и растворится в воздухе. Если хорошенько подумать, то можно было только удивиться, как это ей удалось породить детей из плоти и крови. Моя мать называла ее «важной сеньорой», потому что у нее были постоянные слуги в униформе, а у нас только одна, да и то приходящая. Эдуардо досадовал на свою мать из-за того, что был очень на нее похож. У него были такая же белая кожа, такие же белокурые волосы, и он так же страдал от аллергии. Он был настолько хорош собой, что даже смущался и краснел оттого, что был больше похож на красивую девочку. Так что в присутствии матери Эдуардо замыкался, уходил в себя. Он не выносил, когда видел, что она приближается к компании его друзей, закутанная в свои шали, с манерами балерины, отдыхающей на свежем воздухе. Он стыдился ее примерно так же, как я стыдился своей. И вообще, было крайне необычным, чтобы кто-нибудь из моих друзей (я имею в виду друзей по начальной и средней школе) добровольно захотел представить своих родителей или показаться в их обществе. На решетке ограды и на двери дома Эду висели всегда до блеска начищенные таблички с надписью: «Роберто Альфаро. Ветеринар». Так что Роберто, отца Эду, мы звали Ветеринар, Эду и его сестру Таню – Ветеринарчатами, а Марину – Ветеринаршей, когда же имели в виду все семейство вместе, то называли их ветеринарами. Хотя отец работал в мадридской клинике, семейство приспособило свой гараж под ветеринарную консультацию, где отец и принимал своих местных пациентов по вечерам и в выходные дни. Постоянными пациентами были собаки и кошки, но там можно было увидеть и попугая, и самых разных маленьких птичек в клетках, и даже обезьянку. Когда я был еще ребенком, внутренняя часть дома казалась мне не такой, как интерьеры других шале, прежде всего из-за лая и мяуканья, доносившихся из консультации, а также из-за теней, которые отбрасывали наполовину приспущенные шторы вдоль длинного коридора, протянувшегося через весь дом – от вестибюля до кухни. Вдоль коридора располагались загадочные двери и слегка струился свет. Иногда в проходе появлялся Ветеринар в белом халате, под которым угадывалась мощная мускулатура рук и спины. У него также были большие руки и крепкие челюсти, и вообще, весь он излучал такую силу, что наверняка мог бы носить тяжеленные копья и облачаться в громоздкие доспехи. Однако (и это вне всякого сомнения) на что мне нравилось смотреть здесь больше всего, так это на то, как Таня моет своего Уго из шланга. На ее глаза часто ниспадала чистая прядь каштановых волос, которую она пыталась разделить мокрой рукой, обнажая при этом ярко-красные губки, а воздух вокруг был напоен запахом цветущих роз. Она была на два года старше нас, так что, когда мне было восемь лет, ей уже исполнилось десять. А когда мне исполнилось шестнадцать, ей уже было восемнадцать – тот самый возраст, когда пора поступать в университет. Наша жизнь проходила на фоне гор, а вокруг располагались занимавшие много места шале, обращенные друг к другу задними фасадами, спаренные и отдельно стоящие, с плавательными бассейнами или без них, с газонами в больших и малых садах. Сосны. Оливы. А когда мы уезжали на велосипедах к блиндажам, оставшимся от Гражданской войны, то нашим взорам представала небольшая отара грязных овец, которые то медленно уходили, то так же медленно возвращались. Спокойная отара посреди поля, деревья, цветущие кустарники и облака на небе. Гравийные карьеры и небольшое озеро, затененное растительностью с противоестественно зелеными листьями. Меловая фабрика на другой стороне автострады. Озеро было странным и с виду неприятным. Поэтому мы ходили к нему чаще поздним вечером, чтобы испытать немного страха. И в большинстве случаев делали это по настоянию Эдуардо. Он говорил, что собирается стать писателем и делает заметки. На меня производило большое впечатление то, что все, что мы делали, и все, что мы видели, было ему для чего-то нужно. Конечно же, именно это и делало его тем, кем он был. Я был уверен, что человек он незаурядный. Мне часто хотелось спросить его, откуда он знает, что это так, но именно этого спрашивать было нельзя. Когда мы окончили начальную школу, детей Ветеринара отправили в частный колледж. Их очень рано подбирал автобус колледжа, на той же самой остановке, на которой останавливался семьдесят седьмой автобус. Он же и привозил их обратно во второй половине дня, одетых в серое и темно-синее: на девочке серая юбочка плиссе, носочки до колен, свитер и пальто, то же самое и на Эду, только вместо юбочки – брюки. Тогда же у меня появилось чувство, как будто я ничего не значу во внешнем мире, то есть за пределами нашего поселка, и это была трагедия, потому что поселок уже стал для меня внешним миром. Тем не менее очень впечатляло то, что детям Ветеринара было позволено входить в этот «центр мироздания» и выходить из него. К этому времени моя мать начала посещать гимнастический зал «Джим-джаз», где сначала занималась аэробикой, а потом штангой и где, что самое главное, много времени проводила в сауне. Дело кончилось тем, что она совершенно забросила мое воспитание. В сущности, теперь ее интересовали только мускулы и тело, которое стало чище в «сто тысяч раз». Изредка она смотрела, как я учу уроки, словно я был инопланетянином. Когда она встречалась в гимнастическом зале с Ветеринаршей, то потом говорила о ней с неприязнью, повторяя, что мало того, что та «важная сеньора», но еще и пальцем о палец не ударит, чтобы делать что-нибудь со своим слабым здоровьем. Какая она тщедушная. Какая слабая. Сауну не переносит. Мать меня пугала, и я не видел этому конца. Мне не хотелось, чтобы она превратилась в одну из тех дам, которые появляются на экране телевизора в крошечных бикини, прикрывающих огромные мышцы со вздутыми венами. Мой отец вообще ничем не интересовался. Наш дом являлся для него неким пересадочным пунктом между поездками. Отец никогда не разговаривал с моими учителями и не знал близко никого из соседей. Даже путал их иногда. Он принадлежал к небольшой группе жителей поселка, которых никто никогда не видел, в отличие от тех, которые постоянно были на виду. Именно так ему никогда не приходилось против воли присутствовать ни на футбольных матчах, ни на вручении призов, с которых все дети уходили с кубками или с майками. Мне не приходилось корчить печальную мину, чтобы сказать своим друзьям, будто мне нужно куда-то идти со своим отцом, когда те приходили вместе со своими. Я был очень благодарен судьбе за то, что у меня есть отец и что он не досаждает мне своим присутствием. То же самое можно сказать и о моей матери, которая в последние годы увлечения гимнастическим залом завела роман со своим тренером. Это был молодой парень намного моложе ее, который по утрам и вечерам бегал вокруг поселка. Он был так натренирован, что мог спокойно говорить, не нарушая ритм бега, в течение полутора часов, отводившихся для пробежки. Когда он пробегал вдали или поблизости, все, включая и меня самого, любовались его ногами. И хотя его интересы, казалось, были сосредоточены почти на одном беге, следовало признать, что у нас в поселке, по-видимому, появился собственный «мистер Ноги». Мать смущалась с оттенком гордости, когда ей говорили: «Тебе звонит мистер Ноги» или: «Как дела, вас не слишком зажимает мистер Ноги?» Он и зимой бегал в шортах, чтобы покрасоваться. Но в тех случаях, когда он ходил шагом или просто стоял на месте, беседовал со своими ученицами, которых встречал на улице, на нем были тренировочные брюки и свитер с рукавами, на котором красовалась надпись «Джим-джаз». Однажды, когда они беседовали с моей матерью и бесстыдно прикидывались, что просто болтают о пустяках, он обратился ко мне с вопросом: – Что с тобой происходит, дружок, не хватает духу пойти в гимнастический зал? – Спасибо, – ответил я ему, чувствуя себя отвратительно под взглядами, которые поочередно то он, то мать бросали на меня, четырнадцатилетнего мальчика, нагруженного ранцем, весившим, должно быть, килограммов двести. Что мне нравилось в американских телевизионных сериалах, так это то, что в американских школах есть специальные шкафчики для хранения книг, поэтому нет необходимости таскать их каждый день. Нравилось и то, что дети добирались до школ очень быстро, потому что мои сверстники в тех местах уже ездили на шикарных автомобилях. В то смутное время я буквально упивался телевизором – сериалы в полдень, во второй половине дня и вечером. Они давали мне в жизни то же самое, что матери – ее штанги, сауна и, как я понимаю, тренер. Поскольку я много времени проводил дома, она могла спокойно и надолго уходить. Был один сериал, в котором говорилось о зародыше, прилетевшем с другой планеты из космоса в хвосте какой-то кометы или что-то в этом роде, приземлившемся в болотистой местности рядом с Миссисипи и сумевшем каким-то образом развиться. Мы называли его космическим Тарзаном. Те из нас, кому выпадало счастье избежать обеда в столовой и успеть посмотреть телевизор в полдень, ни о чем другом и не говорили, а те, кто нас слушал, умирали от зависти, и это доставляло мне не меньше радости, чем сам сериал. Мне стало казаться, что в поселке все, кроме моей матери и ее тренера, прикованы к телику. Те, кто поменьше, – к мультипликационным фильмам. Ребята же моего возраста смотрели по меньшей мере по три-четыре сериала каждый день. Матери интересовались, как сбросить вес. Отцы – футболом. Так продолжалось до тех пор, пока я не излечился от этого недуга. Это случилось в походном лагере в верхнем течении Тахо. Мы спускались по реке на шлюпках и в конце каждого этапа должны были разбивать вечером лагерь и сниматься на следующее утро. У Эдуардо на плечах появились ожоги второй степени, хотя он все время защищался майкой, кепи с огромным козырьком и суперзащитными кремами. Майка над ожогами намокала, и он очень страдал. Он, конечно, был в длинных брюках, чтобы не обжечь ноги. На него было жалко смотреть. Пока мы купались на глубоких местах реки и прыгали с мостов, он прятался под каким-нибудь деревом. Эду надевал шорты или купальный костюм только вечером, когда мы собирались на ужин, после которого следовали игры. В первые дни, когда его положение стало поистине ужасным, инструкторы предложили ему проехать вдоль реки на «лендровере», который перевозил наши съестные припасы. Эду воспринял такое предложение очень болезненно. После этого он и в самом деле появлялся только в лагере, а по вечерам свет костра освещал его одинокую фигуру, и он был похож на настоящего князя тьмы во мраке ночи. * * * К тому времени, когда Таня поступила в университет, телевизор уже давно перестал меня интересовать. Я бесцельно бродил с портативным стереофоническим магнитофоном и без конца слушал музыку, да все думал о Тане, конечно же, только потому, что больше думать было не о чем. Можно сказать, что голова моя отнюдь не была забита идеями, больше всего в ней было того, что я видел и слышал, иначе говоря, вещей, мне не принадлежавших. Так оно и должно было быть, потому что я уже привык к тому, что ничего своего не имею. День мой проходил так: «Оставь мне машину», «Дай мне денег», «Купи мне гоночный автомобиль», «Мне нужна шариковая ручка», «Можно, я вернусь в три часа?» Даже само время мне не принадлежало. Я превратился в настоящего попрошайку. С девушками картина была такая же: «Поцелуй меня», «Можно я тебя обниму?», «Пожалуйста, пойдем со мной на концерт», «Хочешь, пойдем куда-нибудь вместе в субботу?» Если девушка соглашалась, то в дальнейшем приходилось просить денег и машину, которую я водил по поселку, не имея водительского удостоверения. Бывало и так, что приходилось просить какого-нибудь приятеля одолжить мне на вечер рубашку. Приходящую домработницу я должен был просить поменять мне простыни на кровати и погладить мои джинсы, на что она отвечала, что их вообще не гладят, иначе я буду похож на неизвестно кого. Я считал хорошим тоном, прося у киоскера газету и расплачиваясь за нее, говорить и в том и в другом случае спасибо. Потом я начал отказываться от этой привычки и стал говорить: «Банку пива, хорошо охлажденного», – и уже не благодарил, получив ее. Мистер Ноги был просто омерзителен: «Можно поговорить с твоей мамой?» Я отвечал ему сквозь зубы, потому что тренер был для меня пустым местом, и он это знал. Он знал, что я не препятствую его встречам с матерью, не требую взамен никакой компенсации. И однажды я резко ответил ему: – Нет. – Почему? – спросил он, удивленный и настороженный. – Что, ее нет дома? – Она дома, но сейчас принимает душ, – ответил я и повесил трубку. В тот день моя мать все время прохаживалась около телефона и поглядывала на него. Она даже разнервничалась до того, что решила сама позвонить тренеру. Когда мать повесила трубку, то посмотрела на меня со злостью и страхом. – Я возьму машину и поеду в кино. – Ты хоть понимаешь, что у тебя нет водительского удостоверения? – Не хочу ждать автобус. Получалось так, что я оставлял мать без машины, на которой она могла бы поехать к мистеру Ноги, жившему на холме, куда можно было добраться только машиной, потому что автобус, который туда поднимался, ходил примерно один раз в час. Сам мистер это расстояние, конечно, пробегал. Мой отец вернулся тем же вечером, а мать решила порвать с тренером, вернув тому утерянную свободу. Каждый раз, когда материализовался мой отец, мать должна была вести себя так, словно в ее жизни за время его отсутствия абсолютно ничего не произошло. Мы ужинали и смотрели телевизор, одетые по-домашнему, а отец рассказывал об интересных случаях, которые произошли с ним в самолете или в кабинете какого-нибудь клиента. Он жаловался, что мы никогда не звоним ему по мобильному телефону, а мы только пожимали плечами. – Зачем? Чтобы беспокоить тебя по пустякам, когда ты находишься на каком-нибудь важном совещании? – отвечала мать с улыбкой. В один прекрасный день отец сказал, что через пару лет отойдет отдел и полностью посвятит себя нам, что обеспокоило как меня, так и мою мать. Создалось такое впечатление, что наш дом как-то сразу стал слишком мал для троих. Не знаю, мне казалось, что дома строятся не для мужчин, а только для матерей и их детей до тех пор, пока мы, дети, не вырастем настолько, чтобы можно было их покинуть. Дома были чересчур женскими со всеми их занавесочками, прикрывающими половину окна, пахучими туалетными принадлежностями, цветами, подшитыми скатертями и хрустальной посудой. Для мужчин больше подходило нечто обезличенное – номера в гостиницах и белье, которое исчезало грязным и появлялось вновь чистым и глаженым. Это рабство кончилось, когда отец снова уехал – «с тяжелым сердцем», как он сказал. Кончились официальные обеды и ужины, все вернулось на круги своя. Именно тогда я почувствовал, что что-то изменилось. Однажды осенним утром, когда дул свежий ветерок, покачивая ветви деревьев и принося тяжелый запах влажной земли, хотя дождя еще не было, мистер Ноги выбежал из-за тополей и кустарника, росших вдоль дороги на Соко-Минерву. Я шел, задумавшись, с Уго, собакой ветеринаров. Эдуардо позволил мне гулять с собакой вдоль дороги в качестве расплаты за какую-то услугу. Через собаку я разговаривал с Таней – моей любовью, моими небесами. «Слушай, Уго, когда увидишь свою хозяйку, скажи ей, что я ее люблю». Время от времени я бросал ему палочку, как это делал Эйлиен со своей немецкой овчаркой. Уго больше нравилось быть со мной, чем с Эдуардо. Он буквально бесновался от радости, когда видел меня. Вообще-то Эдуардо до чертиков надоели животные. – Привет, – сказал мистер Ноги, пробегая мимо меня. – Как дела? – Я бросил Уго палку. – Я и не знал, что у тебя есть собака. – И тут же попал впросак. Я же, в свою очередь, подумал о том, что ему говорила обо мне мать. – Как видишь. – Породистая? – У него смешанная кровь. Мы нашли его несколько лет назад в придорожной канаве. Он был сильно ранен. Хозяева бросили его, и он попал под машину. – Сукины дети! – воскликнул мистер Ноги со слезами на глазах. Я позвал Уго и отыскал между шерстью шрам, который мне однажды показал Эдуардо. – Видишь? Это настоящее зверство. Тренер не знал, как выразить свое возмущение, и что-то прорычал. Он перестал подпрыгивать и сел на обочину. Сквозь рыжеватые волосы ног блестели икры. – Не могу этого выносить. Не понимаю, как можно плохо обращаться с детьми, с животными и с женщинами. – А с другими мужчинами? – спросил я. – Я говорю о существах беззащитных. Послушай, мне надо бежать дальше, чтобы не охлаждаться, но если я тебе когда-нибудь понадоблюсь, хочу, чтобы ты на меня рассчитывал. Ты уже знаешь, «Джим». – Он продолжал говорить, а мощные ножищи уже уносили его к окраине поселка. Он подстроил эту встречу, чтобы купить меня. Но чем он мог меня купить? В общем, мне было приятно, я улыбнулся и решил сказать несколько слов Уго: – Счастливчик. Ну и шерсть у тебя. Не забудь сказать, Угито, красавец, то, о чем я просил. Рядом с нами были и другие хозяева собак, в отличие от меня настоящие, которые медленно и терпеливо расхаживали взад-вперед по узенькой тропинке или же, подбоченившись и сжимая в руках собачий поводок, разглядывая по очереди то землю, то небо, смотрели вдаль. От них чаще всего можно было услышать такие комментарии: «Ничего не делает, ему бы только играть», – это когда какая-нибудь собака неожиданно подбегала к хозяину сзади и пугала его. Мы были в ответе за наших собак и не общались на прогулке друг с другом, хотя многие были знакомы, ибо виделись каждый день, а некоторые вообще были соседями и друзьями. Но на этой тропинке, на пустыре или на поле, видневшемся вдали, каждый оставался со своими мыслями и со своими поводками. – Если бы не сантименты моей семьи, я подарил бы тебе пса, – сказал мне как-то Эдуардо А я подумал, что не хотел бы иметь собственную собаку, а предпочел бы выгуливать только ту, которая принадлежала им, собаку, которую ласкала, целовала и мыла из шланга Таня. – А зачем мне собака? Я уже вышел из этого возраста. Когда нам исполнилось по четырнадцать лет, мы начали ездить в Мадрид в любое время, и я понял, что собака будет мне в обузу. У матери на собаку времени не было, у меня тоже. Так что собака умерла бы от голода и одиночества. Есть ласки, которые отдаются только во время краткосрочных визитов. Мадрид был полон соблазнов. Кинотеатры, дискотеки, концерты, гуляния на бульварах по субботам. Мы не думали ни о чем, кроме одежды. Я очень быстро понял, что мне нужно все, от брюк до часов, не говоря уже о пиджаке, ботинках и костюме для встречи Нового года. На этот раз путь мистеру Ноги пересек я. Я увидел, как он спускался по аллее, обсаженной деревьями, рядом с автобусом. Он был в безупречно белом костюме и с лентой с надписью «Джим-джаз», прикрывавшей лоб. У моей матери было несколько таких лент. Стоял ноябрь. Было пять часов вечера. Вскоре совсем стемнело. Вокруг «Ипера» дворники собрали опавшие листья и сделали из них две большие кучи, на которых кувыркались дети и собаки. Сады, проспекты, тротуары являли собой зрелище печальное. Воздух был чист, и легкие наполнялись им так, словно ты выпивал стакан свежей воды. Улицы были пустыннее, чем обычно, потому что все чем-то занимались. В отличие от улиц залы и площадки спортивного комплекса, в том числе и кафетерий, были переполнены людьми, одетыми в теннисные костюмы, а плавательный бассейн пестрел дорогими купальными костюмами и обтекаемыми очками. В «Джиме» еще не закончились занятия, поэтому мистер Ноги бежал медленнее, чем обычно, неся рекламу на лбу. Я подождал, когда он поравняется со мной, и побежал рядом. – Эй! – крикнул я. Он остановился и повернулся в мою сторону, не переставая подпрыгивать. – Вижу, ты решился. Очень рад. – Это значительно тяжелее, чем я думал. Я пробую. Мы продолжали спускаться вместе. И этот негодяй ускорил шаг. – Как я тебе уже говорил, это дело привычки и дисциплины. Если сегодня ты выдерживаешь такой бег, то завтра выдержишь более быстрый. – А такая выдержка полезна для здоровья? – спросил я. – Безусловно, дружок. У тела появляется большая сопротивляемость, оно превращается в камень. – Но для чего? Ведь мы же не станем переворачивать плечом грузовики. Человеку и с обычными возможностями неплохо. Я не думаю, что приходится часто использовать такую мускулатуру. – Речь не идет только о силе. Есть еще и другое. – Другое? – Да, другое. – Например? – Бабы с ума сходят, понимаешь? – Ага! Поднажмем-ка еще. – Но у тебя плохо получается, братишка. Руки нужно держать вот так. И хотя это может показаться излишним, важно быть надлежащим образом экипированным. Что за башмаки, Бог мой! Ты так себе мозоли набьешь, ты угробишь себя. У тебя что, других нет? Поскольку я на этот случай специально надел почти развалившиеся сандалии, то ответил: – Нет. – В такой обуви ходить нельзя. – Я знаю, но у меня нет других. Если бы ты хорошо знал мою мать, то не удивлялся бы, почему я так плохо одет. – Хорошо. Придумаем что-нибудь. Несколько дней спустя я получил через мать пакет со спортивной обувью «Найк», ленту для лба с надписью «Джим-джаз» и полотенце для обтирания пота «О'Нил». Мать с дрожью в голосе спросила, что это мне прислал ее тренер, словно сама не знала. Я показал. – Похоже, ты внушаешь ему симпатию. – Он хочет, чтобы я был в форме. Тренер начал приходить к нам домой, чтобы приглашать меня на пробежку. Мать доставала из ледника двухлитровую картонную упаковку «Солан де Кабрас», которую хранила специально для него. – Как вкусно! – И они бросали друг на друга многозначительные взгляды. Мы поднимались и шли к двери, подпрыгивая, чтобы разогреться. Я начал думать, что не так уж плохо, если мое тело будет как камень, как он говорил, но отнюдь не забывал о своих подлинных намерениях. Тренер говорил и говорил без конца, пока мы не забегали так далеко, что больше уже не было сил. Я, уставший до одурения, почти не слушал его. Он обычно показывал пальцем, чтобы напомнить мне о первой, главной, цели нашей пробежки, которую он назначил для меня, – выпить две бутылки минеральной воды в его доме, или добежать до вершины холма, или выполнить еще какую-то тяжелую работу. Прошло пятнадцать дней, и однажды, добежав, мы выпили воду. Его лицо в это время выражало превеликое удовлетворение. – Я поставил ее охлаждаться в тот день, когда мы решили начать тренировки. Я сразу понял, что ты из тех, кто мне подходит. Я свалился на диван. Силы оставили меня. Кажется, я намочил своим потом обивку дивана. Отдохнув, я увидел, что обстановка в его приемной сугубо мужская, точнее говоря, отвратительная. Остальная часть дома, по-видимому, была такой же. Но мне понравилось пить воду прямо из бутылки, а не из стакана. Я подумал, что моя мать здесь бывала совсем другим человеком, не обращавшим внимания на мелочи, на которые она обычно внимание обращала. И только бывая со своим тренером, она не была сама собой и все принимала как должное. Ей казалось чудесным, когда на полу валялись носки, стекла окон были грязными, а сад зарос травой и чертополохом. Все это казалось ей романтичным. Возможно, это была привлекательная часть присутствия в неубранном и неухоженном доме, где и самой можно быть небрежной. Вообще-то я даже заметил в одном углу стоптанные башмаки того же размера, который носила мать. Она, наверное, оставила их там для собственного удобства. Я пробежался взглядом по негостеприимному саду, чтобы хоть там не видеть ничего, что принадлежало бы моей матери, вроде ее ботинок в так называемой приемной. Мне не хотелось видеть свидетельств того, что моя мать бывала в том же месте, где сейчас находился я. – С тобой что-нибудь происходит? – Нет, ничего. – Ну-ка шевелись, девочка. Он постоянно пытался разговаривать со мной на великую тему о мужчинах, а я приходил в ужас оттого, что между нами могут установиться доверительные отношения. Я очень боялся однажды узнать, что они здесь делают с моей матерью. – Тут не разгуляешься. – И что… – Это о предновогодней ночи. Давай организуем грандиозный праздник в Соко-Минерве. Он смотрел на меня отсутствующим взглядом, но в то же время было заметно, что он догадывается о том, что я его о чем-то попрошу. Поэтому я решился на откровенность и честно сказал, открыто посмотрев ему в глаза: – У меня нет костюма, чтобы пойти туда. – Как, вообще никакого костюма? – У меня есть костюмы, но все они уже вышли из моды, ничего приличного. – Да, – сказал он. – Это проблема. – Еще бы. – Хорошо. Хочешь, побежим обратно, или ты предпочитаешь дождаться автобуса? Автобус проходил мимо нового торгового центра, который еще только строился. Его собирались назвать в честь античного героя «Аполлон», и он должен был иметь три уровня. Когда я спускался на автобусе с холма, были видны плавательные бассейны при шале, усыпанные опавшей листвой. Некоторые из них были накрыты брезентом. Длинные линии красных сдвоенных домов плавно спускались к главному проспекту. Над нами сгущались тучи, уже достигшие многочисленных крыш, крытых красной черепицей. Когда я сошел с автобуса, начался дождь, и поскольку я уже был натренирован, решил возвращаться домой бегом. Моя мать сидела на неподвижном велотренажере и смотрела кино. – Дождь идет, – сказал я ей. Увидев, что дождь идет на самом деле, мать через силу что-то ответила. – Отец не звонил? – спросил я, чтобы спросить хоть что-нибудь. – Да, он собирается остаться на выходные. Больше мы ни о чем не говорили. Она бросила на меня взгляд, словно уже знала о костюме и подсчитывала, во сколько он ей обойдется. * * * – Да, мы очень отличаемся друг от друга, – сказал Эду. – И смог только слегка пошатнуть меня, пытаясь свалить на пол, соревнуясь со мной в силе в играх, которыми мы занимались уже много лет. Мы с каждым разом все больше отличались друг от друга, особенно в том, что касалось физической стороны дела, потому что я постепенно становился атлетом. Я был доволен тем, как развивались мои руки, ноги и плечи. И все эти усилия были в честь Тани. Я думал о ней, когда поднимался на холм, шел в Ипер и возвращался домой, полуживой, а мне прямо в глаза со стороны эспланады светило огромное красное солнце, заходившее за черепичные крыши домов. Мои легкие увеличивались в размерах, как дети, которые требуют себе места, и это место появлялось – у меня расширялась грудная клетка. Однажды, когда уже вечерело, я бежал и увидел ее в автобусе сквозь окошечко. Она ехала задумавшись. Меня поразила серьезность ее лица. Я не мог потом несколько дней забыть эту серьезность, почти печаль, которая тотчас же передалась мне, когда она посмотрела в мою сторону, но меня не увидела из-за того, что я был на фоне ярко-красного заката, покрывавшего небо. Поэтому я решил следовать простому и эффективному методу, которым пользовался мистер Ноги, и однажды в среду поднялся в автобусе на холм, чтобы не вспотеть и не пахнуть дурно, и занял позицию во всем своем спортивном великолепии у навеса на остановке, куда она должна была приехать на одном из автобусов. И она приехала. Она шла к своему дому, глядя то под ноги, то прямо перед собой, но ничего не видела. Она была похожа на тех людей, которые, возвращаясь с работы домой, даже не осознают, где их дом находится. Он вообще мог бы находиться на Луне, и они трудолюбиво месили бы лунную пыль до самого жилища, не понимая того, что они идут. Я медленно побежал, чтобы догнать ее. – Таня? – Что? – Ей понадобилось некоторое время, чтобы узнать меня. – А, это ты? – Как видишь. Я заметил, как ты сошла с автобуса. Она посмотрела на меня, на мой капюшон, полотенце для вытирания пота и на черные шорты. Ленту на лоб я в тот день не повязал. Я знал, что выгляжу броско, но ее безразличный взгляд быстро вернул мне неуверенность, и я уже не считал, что выгляжу столь внушительно, потому что она принимала меня за молокососа и с этой точки зрения не могла оценить по достоинству мое тело. Подумалось, что молодая женщина не в состоянии оценить по достоинству парня, который моложе ее. – По правде говоря, ты меняешься изо дня в день. – Ты тоже, – сказал я ей. – Ну что ты. Я-то в чем могла измениться? – Мне кажется, что ты стала печальнее. – Да уж, – сказала она очень серьезным тоном. – Теперь у меня появились проблемы, которых не было раньше. Вообще-то говоря, мы, молодые ребята, были полными ничтожествами. Она с трудом тащила на холм тяжеленный портфель с книгами, а я шел рядом такой свеженький. Я отпустил ее руку и сказал: – Позволь. После чего мы некоторое время шли молча. Когда мы подошли к ее двери, на которой по-прежнему красовалась знакомая позолоченная и натертая до блеска пластинка, она сказала: – Не знаю, захочешь ли ты войти. Я не хочу прерывать твою тренировку. Тебе нельзя охлаждаться. Она была до боли в сердце безразлична ко мне. – Мне не помешал бы сейчас стаканчик воды. Больше я ничего не сказал. Девушка открыла ключом черную дверь, и меня удивило то, что здесь остался запах моего детства и та же самая полутень. Я спросил сам себя (не сразу, а позднее, когда смог поразмыслить о случившемся не спеша), почему существа примерно одного и того же вида с примерно одинаковыми привычками ухитряются наполнять свои жилища такими разными запахами и создавать в них такую разную атмосферу, пользуясь одинаковыми бытовыми электроприборами и мебелью. Мы прошли в приемную. Таня сказала, что хочет освежиться и через минутку вернется. Я сел и снял с шеи полотенце для вытирания пота. Из консультации донеслись вой собаки и отрывистый лай. Прислуга спросила, не принести ли мне воды, но я ответил, что предпочел бы пиво. Я вообще еще закурил бы сигарету. Мне ее принесла сама Таня. Было видно, что она помыла лицо. – Ты встретил меня в особенно плохой день. Я только что порвала со своим женихом. – В таком случае это может оказаться не таким уж плохим делом, – сказал я, сам не зная, что несу, чем развеселил ее. – Кажется, я тоже выпью с тобой пива. Потягивая пиво, она сказала: – Я бы и сигаретку выкурила, но дым вызывает у моей матери аллергию, и хотя она сейчас на другом конце дома, все равно почувствует этот дым и заболеет. Завизжала собака, а потом послышался голос Ветеринара: – Ну, вот и все. Девушка задержала взгляд на моих коленях с интересом, но в глубине души с безразличием. Мускулы не должны были бы привлекать ее внимание, поскольку они и у нее были. Их было заметно под натянутой материей брюк. Как бы там ни было, некоторое время спустя ее лицо словно осунулось, а глаза широко раскрылись и превратились в две бездонные пропасти. Я и думать не мог, что где-то может существовать девушка, которая нравилась бы мне больше, чем эта. Она отбросила рукой волосы назад. – Возможно, ты прав, и все это к лучшему. Забыть, наверное, легче. Как ты думаешь? – Да, – ответил я, – нам нужно лучше управлять своей памятью. Она бросила на меня быстрый внимательный взгляд: – Ты так думаешь? Я интуитивно почувствовал, что ей лучше всего подойдет вариант надоедливой болтовни Эйлиена: – Наша способность к пониманию невероятно велика, но используем мы ее по пустякам. Мы фокусируем наш дар наблюдения и интерпретации на вещах смехотворных, которые если чего и заслуживают, то лишь мимолетного взгляда. Мы называем это «углубляться в дело». День за днем мы ходим вокруг очевидного. Наше восприятие нашим собственным сознанием не руководствуется. И это поистине ужасно. Вот вызов, брошенный человечеству. – Ты кажешься более взрослым, чем есть на самом деле. Серьезно, ты повзрослел. Заметно, что все, о чем ты говоришь, является продуктом твоих размышлений. Эдуардо, наш «семейный гений», основывается больше на том, что он слышит и читает. Он не такой, как ты. Ты мыслишь. – Уже стемнело, – сказал я ей. – Если хочешь, можешь покурить в саду. Я пойду с тобой. Я не курил, потому что спортсмен не имеет права курить, кроме того, я не приобрел этой привычки. Но в такой момент простая мысль, что я могу побыть с Таней и то, что я нахожусь в доме Ветеринара, подвигнули меня на то, чтобы закурить. Я смотрел на небо. Звезд было еще мало. Луна находилась очень низко и была неестественно большой. Она как бы опиралась на строящийся торговый центр, к которому спускались шале, сады и деревья, росшие на этой стороне холма. Я показал девушке на крышу ее дома: – Смотри, над твоим домом появилась Венера. – Похоже, она его предпочла другим, правда? Я влюбилась в мужчину, который старше меня на двадцать лет. Думала, что возраст не имеет значения. – А он имеет? У меня начинали мерзнуть ноги. Сверху на мне было полотенце для вытирания пота, но на босых ногах появились мурашки. Поэтому, пока она не ответила, мне показалось, прошла целая вечность. – Я часто слышала, что не имеет, что любовь выше любых различий, однако любовь это то, что касается двух конкретных людей с их конкретными различиями, и если быть перед тобой откровенной, я думаю, что да, возраст имеет значение и притом очень большое. Она ушла в себя. Прежде чем сказать ей, что ухожу, я тщательно обдумал каждую фразу. – Послушай, – сказал я, – мне пора идти, но я каждый день пробегаю здесь примерно в то же самое время, как и сегодня. Если мы встретимся, то сможем продолжить беседу. Давай, если ты не возражаешь и у тебя нет другихдел. – И в завершение произнес совсем уж банальную фразу: – Не каждый день выпадает возможность поговорить с таким человеком, как ты, обычно все вокруг такое заурядное и такое скучное. Я подумал, что в конце дал промашку, что сейчас увижу хмурое лицо. Но к своему удивлению увидел на ее лице улыбку. Хорошо, со мной происходит то же самое. С этого момента всем своим существом я стремился к этой второй встрече с Таней, и исключительно с ней. Никому не шли брюки так, как ей. У всех попки были либо слишком толстые, либо слишком худые. Танина попка заполняла брюки тютелька в тютельку. Мне нравилось смотреть на нее. В тот вечер я мог заснуть и видеть, как она то и дело садится на свой диван и встает с него, и идет к двери в этих брюках и коричневых ботинках, слишком светлых, потому что на дворе уже почти наступила зима, видеть только ей присущую осанку. Я знал, что в доме Ветеринара был гимнастический зал, которым пользовались они с отцом, гораздо реже – мать и совсем не пользовался Эдуардо Я сразу же подумал о прекрасной возможности заниматься там штангой наедине с ней. И мгновенно возникло неприятное чувство, что мы там повторим то, что совершали моя мать и мистер Ноги. Я несколько дней не возвращался на то место, ходил, словно помешанный, время для меня остановилось. Существовала только она, все прочее было ее продолжением – от школы до трико моей матери и до собак, которые носились по тропинке. В полдень я зашел в кафетерий «Ипер», чтобы перекусить пиццей и выпить кока-колы. И там мне показалось, что я слегка забыл о призрачной идее постоянного общения с ней. Я прошелся по центру, где повсюду были выставлены напоказ портативные магнитофоны, попробовал рекламные образцы кремов и одеколона, а потом отнес их продавщице газет. В общественном саду посидел немножко на своей любимой лавочке с зонтиком и насладился пронизывающим запахом влажной земли из цветочных горшков. Я уже забыл и о предновогодней ночи, и о празднике в Соко-Минерве, когда ко мне подошла мать с каталогом мужской одежды магазина «Корте инглес». Она показала мне одну из страниц. – Выбирай, какой хочешь. Пора тебе иметь хороший костюм. Должен признать, что с определенного времени и по тот самый день сбывалось все, что мне хотелось. И это меня смущало, потому что до тех пор такого со мной не случалось. Если на экзаменах мне очень хотелось, чтобы попадались вопросы, на которые я знал ответы, то такие вопросы мне никогда не доставались. Когда я был совсем маленьким и кто-то стучал вечером в нашу дверь, мне всегда хотелось, чтобы это был отец и чтобы он привез мне подарок, но отца там никогда не оказывалось. Если где-то раздавали премии, я никогда не оказывался среди избранных, за исключением тех случаев, когда подарки раздавали всем. Если я просил, чтобы мне купили собаку, то всегда получал отказ. И мне никогда не приходило в голову роптать, потому что я прекрасно видел разницу между подспудными желаниями одного человека и намерениями других, то есть тех, кто был вправе эти желания выполнить. Однако теперь, когда все мои капризы встречались с пониманием, я осознал, что раньше такого никогда не бывало, и воспоминание о прошлом стало навевать грустные мысли. Передо мной была фотография костюма, который мне нравился, а я был в нерешительности. Костюм без Тани уже не имел никакого значения. Более того, я представил себе, как одежда, висящая на вешалке, будет напоминать мне о том, чего я лишился. Торопиться не надо. Подумай хорошенько. Можешь выбрать любой, который тебе понравится. О деньгах не беспокойся. Неделю спустя я решил, что пришло время вернуться к атаке на Таню, но пошли дожди, такие сильные, что заниматься бегом в такую погоду никому не пришло бы в голову. Дождь заслонял холм со всеми его шале, луной и звездами от остальной части вселенной. Я целыми днями ожидал, сидя у телевизора, когда же наконец прояснится небо. Теперь телевизор вызывал у меня отвращение. Вызывало возмущение и то, что я, смотря телепередачи, почему-то забывал о Тане. У меня еще не было настоящей бороды, но то, что выросло, я не сбривал. Домработница спросила, почему я не иду в школу. Я ответил, что не могу идти туда в такой дождь. – А мне тогда что делать, не ходить на работу, лентяй несчастный? Она считала, что раз знает меня с малых лет, то имеет право оскорблять. Но мне было все безразлично. – Ты веришь в судьбу, в удачу? – спросил я ее. – Судьба бывает либо хорошей, либо плохой, все зависит от того, как на нее посмотреть. Все это выдумки. А ну-ка сойди сейчас же с дивана. Мне нужно убраться в зале. Домработница убиралась во многих домах поселка, но наш был самым давнишним и постоянным местом ее работы, поэтому она считала его как бы своим. Ей было жалко, когда что-нибудь разбивалось, когда я прогуливал или когда моя мать бывала грустна. Мою мать она любила и когда говорила о ней, то называла ее «эта бедная женщина», хотя мать как сыр в масле каталась. Вытирая пыль, домработница покачивала головой и приговаривала: – Она убивает себя в гимнастическом зале. И в самом деле, мать, которая уже была далеко не первой молодости, возвращалась с занятий штангой очень усталая и без сил валилась на диван. В таких случаях домработница садилась на краешек дивана с двумя банками пива, для нее и для себя, а мать просила ее не уходить в другой дом, а остаться с нами, пообедать и поболтать немножко. Домработница обычно с радостью соглашалась, когда у нее, конечно, не было работы в других местах. Мать слепо доверяла ей и все рассказывала. Летом они возлежали в гамаках в саду, а в плохую погоду – в доме на диванах, задрав ноги. Так что когда мой отец задерживался дома дольше, чем ожидалось, она испытывала, как и все мы, легкое чувство досады. Домработница говорила, что наш дом был единственным, в котором она пользовалась плодами своего труда, уютом, который она в нем создавала. В жаркие дни это были приятный запах чистоты, приспущенные шторы, безупречно заправленные постели, выглаженное белье, за исключением моих брюк, до блеска отчищенные туалеты. А когда было холодно, – это была поленница дров у камина, на которую было приятно смотреть, растапливали камин или нет, полностью поднятые шторы, и над всем этим безупречным порядком – сияние солнечного света. Она говорила, что ни за что на свете не покинет наш дом, а меня удивляла мать, которой удалось добиться такой преданности за такую низкую плату. Несмотря ни на что, удача все-таки существует. Пришла она и ко мне, потому что случилось то, о чем я и мечтать не мог, – мне позвонила Таня. – Ну и погодка, правда? Я подумала, в такую погоду ты не можешь бегать. – Это невозможно, – ответил я. – В любом случае мне подумалось, что ты можешь прийти повидаться со мной. Сегодня мне необходимо выговориться перед кем-нибудь. – Я немного задержусь, возможно, на час. – Я тебя жду. Было шесть часов, а в шесть с четвертью я уже принял душ, надушился, надел свои лучшие ботинки, кальсоны, брюки, рубашку и свитер. Посмотрел на себя в зеркало и спросил себя, достаточно ли всего этого великолепия. Что бы еще надеть – в голову не приходило. Когда пробило полседьмого, я уже бежал по той части от остановки семьдесят седьмого автобуса к дому Ветеринара. По улицам текли потоки прозрачной воды, которая смывала красноватый налет с тротуаров, а мне промочила насквозь ботинки. Разверзлись хляби небесные. Никогда еще особенности нашего поселка не были видны так отчетливо. Но я не задерживался, чтобы подумать о двух склонах поселка – сухом и мокром. Они не имели между собой ничего общего. Сейчас на мокром склоне находился холм с красными тротуарами и дождем, сквозь который я шел тем вечером, отдаваясь мыслям о том, что происходит. Я добросовестно вытер ноги о коврик из соломки, прочитав в очередной раз надпись на позолоченной пластинке: «Роберто Альфаро. Ветеринар». Тот, кому улыбнулось счастье, должен знать, что его мера не всегда совпадает с мерой желаний. Оно либо проходит, либо вообще не является. На этот раз счастье оказалось коротким, ибо дверь мне открыл Эдуардо. – Какое совпадение, мускулоносец, я только что думал о тебе. Ты пришел вовремя, и мы можем сыграть одну партию. Во-первых, поскольку я накачал свои мышцы до каменного состояния, он стал звать меня «мускулоносцем», чтобы преуменьшить значение моего подвига. Во-вторых, в этом доме был прекрасный зал для игр, где стоял превосходный настольный футбол, у которого Эдуардо превращался буквально в пятилетнего ребенка. – Я устал, – сказал я ему. – Нет, ты не устал. Я уже помолодел до десяти лет, чуть погодя мне будет семь, а если возьмусь за рычажки настольного футбола – пять. – Говорю тебе, что устал. А прислуга с тобой сыграть не может? – Но я тебя просто не понимаю. – Он был готов упасть на колени. – Это просто невозможно, что ты не способен сыграть. – Нет, не могу. Твоя сестра дома? – Не смеши меня. Это еще зачем? – Мне надо поговорить с твоей сестрой. – Мы с тобой не виделись целую вечность, и ты заявляешь, что хочешь поговорить с моей сестрой. Моя сестра не хочет с тобой разговаривать. Понял? Эдуардо был еще более капризным, чем я. Он был капризен всегда и не переставал капризничать ни на минуту. И я подумал, что он изменился, и это означало его потерю. В то время он не производил впечатления ни человека удачливого, ни неудачника, и, следовательно, идея сыграть с прислугой вполне ему годилась. – Развлекайся один, – сказал я. В вестибюле, дальше которого я так и не прошел, появилась Таня. – Я не ожидала тебя так скоро. – Ну вот, видишь, я уложился в кратчайший срок. Эдуардо сунул руки в карманы и прислонился к стене, решив не оставлять нас наедине. Таня, которая, казалось, думала совсем о другом, спросила меня: – Как по-твоему, дождь перестанет? Мы прошли в большой зал, и я решил, что в конце концов, хотя и не в оптимальных условиях, я был в обществе Тани. Она редко смотрела на меня. Капли дождя стучали по окнам. Близилась ночь. Из консультации не доносилось никаких звуков. Тишину нарушал только шум дождя. – Сегодня нет консультаций? – спросил я. Оба отрицательно покачали головами, ничего не сказав. – Мама лежит в постели, пойди посмотри, как она там, – сказала Таня брату. – Что-то не хочется, – ответил он и рассказал историю о споре, который вышел у него с одним из преподавателей относительно того, может ли человек жить в полной изоляции от других людей. Преподаватель утверждал, что не может, а Эдуардо говорил, что может. В итоге – «бедный преподаватель». Я все время прислушивался к дождю, и поскольку он не ослабевал, а было уже восемь часов, я сказал Тане: – Не хочешь выкурить сигаретку? Мы могли бы укрыться в беседке. Мы пробыли там всего полчаса, но это были самые приятные, самые интимные полчаса, о каких я только мог мечтать в тот день. Дождь и табачный дым защищали нас от внешнего мира. Поодаль виднелись окна большого зала, покинутые, одинокие, затемненные, словно в доме Ветеринара постепенно гасили свет, как бы готовясь к воспоминанию о ком-то. Поэтому мне не хотелось, чтобы настоящее тоже превратилось лишь в печальное воспоминание до того, как оно станет таковым, и обнял Таню. – Спасибо, – сказала она. – Единственное, чего мне сейчас не хватает, так это того, чтобы кто-то меня обнял. Итак, я был всего лишь «кем-то». Сначала она хотела поговорить с «кем-нибудь», а теперь – чтобы «кто-нибудь» ее обнял. Для меня этого было достаточно, только полный идиот мог представить себе, что так быстро станет для Тани чем-то большим, нежели «кем-то». – Ты знаешь, дела у меня в университете идут неважно. Моя мать весь день проводит в постели. А отец… Ну, а Эдуардо, как видишь, и знать ничего не хочет о проблемах. – Сегодня на небе ничего не видно, – сказал я, взглянув наверх. Казалось, вселенная удалилась от Земли и пропала из вида, а наша планета осталась в полном одиночестве, хотя сам я, оставаясь в одиночестве с Таней, был счастлив. Автобус шел под уклон на опасной скорости, освещенные окна шале отражались на мокрой мостовой, горизонт закрывали тучи. Мне хотелось, чтобы погода улучшилась и можно было бы побежать, сделав хороший рывок. * * * В последнее время Эдуардо достаточно снисходительно относился к моим капризам, ибо обрел самый надежный способ заручиться еще более значительными уступками с моей стороны. Дело в том, что я согласился выгуливать Уго в сосновом лесу, где несколько раз видел Эйлиена с немецкой овчаркой. Мне хотелось послушать Эйлиена, поскольку я повторял Тане то, что он говорил мне, ибо Таню интересовала истина. Когда мы увидели его, Эду отреагировал так: – Пойдем на другую сторону, тут Эйлиен. – Ну и что? Он нас не укусит. Я подошел к нему. Эдуардо остался с Уго в нескольких метрах от нас. Кивнув головой в их сторону, я сказал, что мы пришли погулять с собакой. Ни с того ни с сего Эйлиен сказал: – Тебе не следует быть таким озабоченным. Чему быть, того не миновать. Вообще-то меня ничего особо не заботило. Иногда меня мучает совесть, но не до такой степени, чтобы вызывать озабоченность. Надо думать, моя мать права, когда говорит, что никогда не видела меня озабоченным. – Как зовут этого парня? – Эдуардо, – ответил я, заинтригованный. У Эйлиена была темно-коричневая кожа, и можно было подумать, что он ходит на сеансы ультрафиолетового облучения, но такое заключение было бы слишком поверхностным, и я, близко зная его, понимал, что дело не в этом. Цвет косички и оттенок кожи были бесспорными признаками его не совсем обычного происхождения. – Это немецкая овчарка, да? – Чистокровная. – Курс, который ты вел в Культурном центре год назад, произвел на нас очень большое впечатление. – А твой друг его посещал? – спросил он, глядя на Эдуардо. – Нет. Дождя не было уже несколько дней. Однако воздух был словно насыщен влагой, как после сильного дождя. Дышать глубоко не хотелось. Сосновый бор давал более густую тень и казался далеким. Собаки убегали в лес и на некоторое время пропадали из вида. Тропинка проигрывала в сравнении с этим местом, и я не понимал, почему люди, выгуливавшие там своих собак, не приводят своих псов сюда, – впрочем, привычка сильнее стремления к нововведениям. – Что интересного в моем друге? – Мне его жалко. – Почему? Сам он никого не жалеет. Совсем никого. – То, что кто-то думает обо всех остальных, не имеет ничего общего с тем, что все остальные чувствуют по отношению к нему. Если бы эти чувства совпадали, жизнь была бы невыносимой. Я тут же подумал о Тане, потому что пытался все применять к завязывающимся отношениям с ней. – Иногда все-таки совпадают. – Да, нечто подобное иногда можно испытать. – Что ты можешь сказать о любви? – спросил я. – То, что в любви наличествует интенсивность, но нет ни равенства, ни сходства чувств. Можно мысленно пережить те же самые чувства, но где уверенность в том, что это те же самые чувства и той же интенсивности? Поэтому влюбленные постоянно подвергают себя испытаниям. Даже очень уверенный человек хочет знать, до какой степени другой принадлежит ему, поскольку подразумевается, что божество, созданное нашей любовью, должно стать нашим рабом. Это просто дьявольщина какая-то. – Тебе надо было бы поговорить об этом в Культурном центре. – Думаешь, существуют такие люди, которым интересно знать правду? – Думаю, да, – ответил я чистосердечно. – Если бы ты знал, что эта девушка тебя не любит и, в сущности, уходит от тебя, тебе понравилось бы, если бы я сказал тебе правду? – Для меня это было бы неважно, потому что ты мог и ошибиться. – Вот видишь. Ты усомнился бы во мне еще до того, как узнал правду. Я решил, что все это плод его воображения, он не мог ничего знать о Тане. В моем возрасте нормальным было влюбиться в девушку, которая ни во что тебя не ставит. – Вот твой друг никогда не влюбится. Я тоже всегда точно также думал об Эдуардо. – Ты уже знаешь, что никакой я не колдун, а просто обладаю здравым смыслом. Я обращаю внимание на людей и стараюсь поставить себя на их место. В этот момент к нам подошел Эдуардо. – Я устал. Пора идти. Эйлиен мельком посмотрел на него, подозвал свою собаку и, обращаясь ко мне, сказал: – Ты действительно думаешь, что моя лекция кого-то заинтересует? Я решил, что начиная с этой беседы наступил новый, можно сказать, второй период наших отношений с Эйлиеном, более близких и задушевных. * * * Внешняя сторона жизни в поселке приводила все к одному знаменателю. Она уравнивала экстраординарные события с событиями заурядными, так что виделось лишь то, что происходило каждый день, а повседневное легко забывалось. С точки зрения внешней, в поселке жило много людей, так что о тех, кто уезжал, забывали немедленно. Вскоре после того, как наша семья приехала и поселилась здесь, а шале еще не покрывали остальную часть холмов и низин, здесь находилось всего два детских учреждения – один пансион в поселке и один в Соко-Минерве. Здесь даже средней школы не было, потому что почти не было учащихся соответствующего возраста. Именно тогда в поселке произошло из ряда вон выходящее событие. Раз в неделю хозяин химчистки «Минерва» заезжал в наш дом и спрашивал, не нужно ли что-нибудь почистить из одежды. Это был высокий смуглый мужчина, его костюмы обычно бывали кремового цвета, а брюки спускались волнами к самым ботинкам. Мы были хорошими клиентами, у нас всегда находилась отцовская одежда, которая нуждалась в чистке, а в летнее время еще и ковры, которые он сворачивал с величайшей ловкостью и ухитрялся вынести, не испачкав костюм. – Какой красавец! – говорила, бывало, моя мать, закрывая за ним дверь. В то время я уже ходил в третий класс начальной школы, и, следовательно, мне было восемь лет. Это было время таких многочисленных обязанностей, что мне постоянно хотелось поскорее стать взрослым, чтобы больше не работать. Я хотел быть похожим на свою мать, но без детей, о которых нужно заботиться. У меня никогда не бывало полностью свободного дня, когда можно поваляться всласть, ибо это беспокоило мать. Она думала, что у меня нет друзей, что я замкнутый ребенок и что меня следует отвести к психологу. При таком подходе я должен был постоянно крутиться, а ее, в свою очередь, это заставляло постоянно гонять машину, чтобы отвозить меня на многочисленные («необходимые для меня») мероприятия и привозить с них домой. Иногда я притворялся больным, чтобы на целый день остаться дома наедине с телевизором и книгами. И проводить к полному своему удовольствию день в кровати, вдали от криков товарищей во время перемен и от голосов учителей, всегда чужих, хотя болезненно узнаваемых. Мне очень нравился наш дом, потому что в нем не было ни смеси запахов, ни людей, а царила спокойная и умиротворяющая атмосфера одной мамы, одного ребенка и периодических приездов отца, присутствие которого оставалось как бы в ином измерении. Так что каждый, кто стучал в нашу дверь или переступал порог, запечатлялся в памяти дома. Дом знал, кто сидел на диванах, кто звонил по телефону и кто выпивал стакан воды на кухне. Замечалось все, даже мельчайшая новая подробность регистрировалась автоматически. Когда в дом входил хозяин химчистки, хотя это занимало всего пять минут, как моя мать, так и я сам могли сказать: «Здесь был этот, из химчистки». А когда он исчез на несколько недель, мать заметила: – Как странно, что не пришел хозяин химчистки! А несколько дней спустя спросила: – Ты помнишь хозяина химчистки «Минерва»? Так вот, жена застала его с любовницей и застрелила из пистолета. Меня очень поразило то, что женщина из химчистки имела пистолет. Я всегда думал, что пистолетами владеют только в кино. – Как она достала пистолет? – спросил я мать. Она ответила, слегка растерявшись: – Ты еще спросишь, как это она осмелилась убить собственного мужа. – Нет, я говорю, что это необычно, что здесь есть пистолеты. Не видно, чтобы кто-нибудь имел пистолет. – Ну так вот, у этой он был, и ничего тут не поделаешь. – Но он у нее был всегда? – Не знаю, не спрашивала. Думаю, она его купила, чтобы напасть на своего мужа. – И куда она теперь пойдет? – Откуда мне знать? Что, может быть, и у нас есть пистолет? – Поэтому мне кажется таким странным, что женщина хозяина химчистки, которая не была гангстером, имела пистолет. – Всегда найдется человек, который отличается от других в таких вещах, – ответила мать, – вещах необычных. Получается, что если бы мы узнали, что у жены хозяина химчистки две головы, то мы, следовательно, должны думать, будто и у всех по две головы. Вообще, от людей можно ожидать любых неожиданностей, я бы никогда не подумала, видя его здесь, такого официального, когда он свертывал наши ковры, что у него есть любовница. Мы знали, что женщину, которую мы так никогда и не увидели, посадили в тюрьму. А не видели мы ее, потому что за вещами всегда приезжал и возвращал их чистыми сам хозяин химчистки. И теперь мою мать мучил вопрос, что станет с химчисткой. – Как раз сейчас ей так нужны деньги, этой бедняжке, – говорила мать. Мать никогда не смогла бы стать судьей, потому что не была совершенно беспристрастным человеком, руководствовалась исключительно своими чувствами, а к женщине-убийце всегда относилась благосклонно. В коллективной памяти небольшого сообщества – моей матери и меня – запечатлелись два исчезновения. Исчез хозяин химчистки, который ушел из нашего дома и из мира сего вместе со своим добротным костюмом, черными вьющимися волосами, жакетками моего отца, перекинутыми через руку, а еще исчезла его жена, что, пожалуй, запомнилось прочнее, потому что нам пришлось прилагать усилие, чтобы представить ее себе. Сильнее всего это проявилось, когда нам пришлось впервые прийти в химчистку «Минерва» самим и увидеть за прилавком совсем другую женщину, которая могла быть матерью любого из этих двух людей. Я сразу же начал искать признаки совершившейся трагедии на ее лице и думаю, моя мать тоже. Но та внимательно изучала папку с накладными и признаков своей боли не выказывала, если вообще испытывала ее. Было ясно, что она кого-то заменяет, и мы это знали – такая мысль гнездилась в глубине нашего сознания. На поверхности было то, что она искала какую-то накладную, а мы ждали, положив отцовский костюм в сумку, пока она займется нами. В глубину сознания мы не заглядывали, была видна лишь поверхность. И все продолжало существовать на поверхности, а не в глубине. Так что хозяин химчистки был мертв, а его жена сидела в тюрьме, и на жизни это никак не отражалось: пиццерия «Антонио» была полна людей, а химчистка работала, и во всех других местах люди вели себя так, словно ничего не случилось. * * * Спустя восемь лет произошло нечто, показавшее мне, что поверхность, назовем ее жизнью, неизменна и не приходит в движение в течение долгого времени. На дворе снова стояла осень, и листва на большей части деревьев поселка стала краснеть и желтеть. Это было лучшее время для пробежек. Я неустанно бегал по этой красивой земле, которой угрожало полное заселение и над которой сейчас раздавалось щебетание птиц. Иногда забегал в блиндажи по пыльной дорожке, вдоль которой рос чертополох с темно-фиолетовыми цветами. Поля по обе стороны дорожки, с которых уже был убран урожай, заросли травой, а зимой бывали влажными. Если я забегал за блиндажи, передо мной открывался вид на небольшое озеро, в темные воды которого можно было войти, лишь проложив путь среди странной растительности вроде папоротников, неприятной и пугающей, которая преграждала подступы к озеру со всех сторон. Экологи говорили, что эта зона имеет собственную экосистему, в том числе и микроклимат, потому что над озером постоянно шел дождь, в то время как земли вокруг страдали от засухи. Здесь были своеобразные фауна и флора с видами, которые еще не поддавались классификации. Озеро становилось настоящим раем для биологов. Недавно его объявили охраняемой зоной благодаря исчезающим видам фауны и флоры. Ни Эду, ни мне не нужно было быть биологами, чтобы знать, что это место – самое необычное в мире, потому что мы приезжали сюда на велосипедах еще детьми и видели, что здесь живут огромные птицы, которые кричат такими голосами, что волосы встают дыбом, и растут растения, которые затягивают человека. Все, что здесь было, по-видимому, относилось к эпохе, предшествовавшей эпохе динозавров. Я не думаю, чтобы кто-нибудь захотел в этом озерке искупаться, за исключением, может быть, какого-нибудь недоумка. Любители преувеличивать говорили, что озеро наполнено не водой, а серной кислотой. Так вот, в тот вечер я отважился на то, чтобы приблизиться к нему. Возможно, именно я и стал бы тем, кто увидел мертвую женщину, плававшую на поверхности темно-зеленой воды. Но я решил вернуться обратно, не добежав до озера, подумав, что будет лучше, если ночь застанет меня уже вблизи поселка. Так оно и было, по мере того как за моей спиной сгущалась темнота, на горизонте начинали зажигаться огни, выстраиваясь в линии и образуя нечто вроде плота, становившегося все более и более светлым. А когда я вбежал на него, он развалился, будто от удара моей ноги. Когда же я вернулся домой, мать проводила меня до душа. Прошло уже около двух лет с тех пор, как она перестала следить за тем, как я намыливаюсь, потом мыть меня и тщательно вытирать. В этот раз она заговорила со мной от двери. Спросила, до какого места я добежал. Я ответил, что почти до озера. Она сказала, что я чуть не столкнулся с ее тренером по гимнастике. Между собой мы никогда не называли его по имени. Он всегда для нас был либо «тренер», либо «мистер Ноги». Я ответил, что не видел его. А она на это сказала, что он позвонил ей очень испуганный, потому что не знал, что ему делать, а она ему посоветовала подождать, пока я не вернусь. Я вышел из душевой, обернув полотенце вокруг бедер. – Он кое-что заметил. – Где? Что именно? – В озере. Он видел там мертвую женщину. Ее тело было опутано ветками и водорослями. – Он к ней подходил? – Немного приблизился, чтобы убедиться, что она мертва. Я стоял и смазывал волосы бальзамом с плацентой, чтобы не полысеть подобно большинству наших соседей. – А это не могла быть какая-нибудь кукла? – Ах, если бы это было только шуткой! Я вдруг подумал о том, что именно я мог бы обнаружить женщину, и о том, какое это произвело бы на меня впечатление. – Обычно в таких случаях сообщают в полицию. – Конечно, бедняга выходит из дома, чтобы немного пробежаться, и первое, что с ним происходит, он встречается с тем, с чем встречаться бы не хотел. И второе, теперь вместо того, чтобы идти в гимнастический зал и провести занятия с вечерней сменой, он идет в полицию. Полиция приказывает ему сопровождать их к озеру. Им предстоит вытащить тело, на что уйдет много времени. Он не ужинает. Потом его ведут в полицейский участок, где он должен будет сделать заявление. Он изнурен. Полицейские не хотят его отпускать, ведь он единственный, кого можно допросить, единственный, кого можно схватить. Его заставляют повторять по несколько раз одну и ту же историю. А он, нервничая, может запутаться, потому что он и мне самой уже рассказал два варианта, слегка отличающиеся один от другого. Думаю, теперь им покажется подозрительным, что он почти целый час ничего им не сообщал. Положение ухудшается с каждой минутой, и я виновата в том, что посоветовала ему подождать. – Ему не следовало впутывать тебя в это дело. Он не должен был звонить тебе. Папа никогда тебе не звонил в подобных случаях. – Оставь в покое папу. В самом деле, папа был так далек от озера, что мог вовсе не помнить, что таковое вообще существует. Он не имел никакого отношения ни к озеру, ни к мертвой женщине, ни к нам, озабоченным тем, что происходило. – В любом случае, я думаю, он был не первым, кто ее увидел, – проговорила мать. – Любой разумный человек, увидев подобное, тут же исчезает, поскольку помочь мертвой женщине уже ничем не может, а сам таким образом избегает всяческих осложнений. Конечно, раз полицейские никогда не покидают своих кабинетов, они ничего и не знают. Мы с моим другом Эдуардо попадали в похожую ситуацию, когда нам очень нравилось, точнее, Эду нравилось, ездить туда на велосипедах. Нам было по одиннадцать лет, и когда мы крутили педали, было заметно, что он очень много думал. Я вообще ни о чем не думал. У меня раздувались ноздри, и, наверное, то же самое происходило с сердцем и легкими. Я вдыхал огромные порции кислорода. И мое внимание привлекали только небо, птички, жнивье да зайцы, которые перебегали дорогу, настороженно поводя ушами. То же самое происходило со мной и в кафетерии «Ипер». Я сосредотачивал внимание на постоянных клиентах. Я знал, как держит бокал каждый из них и как они, стоя у бара, рассматривают его содержимое, излучающее матовый свет. Возможно, мир поделен на тех, кто все время думает, и тех, кто этого не делает. Возможно, те, кто неустанно думает, не могут не упорствовать в вынашивании одной какой-то идеи, потому что не могут дать мозгам покоя, как это делал я, просто окидывая взглядом панораму, бежавшую перед колесом и рулем моего велосипеда. Я постоянно обгонял Эду, не желая этого, и то и дело ожидал, когда он поравняется со мной и мы сможем подъехать к озеру вместе. Это случилось в самом начале лета, когда еще можно было позволить себе езду на велосипеде лишь рано утром или поздно вечером.[2 - В данном случае имеется в виду, что днем в летние месяцы в Испании очень жарко.] На Эду были платок, который спускался от кепи к плечам, рубашка с длинными рукавами и брюки из хлопчатобумажной ткани. Когда его спрашивали, не жарко ли ему в такой одежде, он всегда возмущался. Я-то знал, что он не выносил собственные причуды и что угодно отдал бы за то, чтобы подставить тело под струю прохладного ветерка. Мы добирались на место раза в два дольше, чем это делал я, когда ездил один. Но в конце концов мы достигли цели своего путешествия и остановились перед внушающей тревожное чувство темно-зеленой растительностью, свидетельствовавшей о близости озера. По мере нашего приближения эта растительность вокруг воды становилась все гуще, и тому, кому вздумалось бы дойти до воды, пришлось бы раздвигать ногами эти заросли с твердыми листьями, которые, казалось, питаются одной гнилой водой и ядовитым светом. Эду пошел первым и остановился, тайком поглядывая на меня, ожидая, когда я подойду. И надеялся при этом удивить и испугать меня. Ждал, чтобы я что-нибудь сказал. – Что там такое? – спросил я. Сумерки открыли перед нами на воде хорошо заметные дорожки, освещенные тропинки. – Это отвратительно! – сказал я. Эду взял палку и подвинул к нам большое белое крыло. – О Боже! Эду, пойдем отсюда. – Подожди! Ты что, не хочешь узнать, что сейчас перед тобой? Всегда лучше держать в уме ясный образ того, что видишь, какой бы неприятной ни оказалась эта странная и непонятная вещь, которая от этого станет в конечном счете еще более неприятной. Не отворачивайся и смотри на то, что у тебя перед глазами, потому что тот факт, что ты этого не увидишь, не означает, что это исчезнет. Эду с самого детства обладал способностью выражать свои мысли, как психиатр, возможно, потому, что его родители каждый раз в таком случае начинали водить его к психологу. Все началось с того, что он, будучи еще школьником, заявил своим родителям, что он сверходаренный, и что поэтому ему было скучно на занятиях, и что ничего нового он не узнавал, отчего этот феномен следовало считать некой аномалией. Свалившаяся на голову Ветеринара новость крайне удивила его, и в течение последующих нескольких дней он только и делал, что сообщал хозяевам своих клиентов о возникшей проблеме: «Мой сын сверходаренный». Ветеринарша со своей стороны стала появляться на людях чаще, чем обычно, ходила с гордо поднятой головой, потому что именно ей принадлежал живот, из которого вышел сверходаренный ребенок. Как говорила моя мать, которая встречалась с ней в Ипере и в Соко-Минерве, люди не знали, поздравлять ли ее по этому случаю или выражать сочувствие. Мне кажется, моей матери было очень неприятно, что сверходаренный ребенок родился именно у этой тщедушной женщины с претензиями, которая питалась одними макаронами. По-видимому, она сожалела, что сверходаренным родился не я. Быть сверходаренным, однако, не так просто, потому что все хотят убедиться в том, что это не обман. Каждый, кто общался с Эду, проводил воображаемую линию между своим, нормальным, разумом и его – поразительным. Если у тебя хороший слух, то у Эду он должен быть еще лучше. Если ты хорошо рисуешь, то Эду должен делать это еще лучше. Он должен был запоминать текст с одного взгляда на страницу, не прибегая к зубрежке. Да я и сам его постоянно проверял, заставляя решать заданные мне задачи по математике чуть ли не с хронометром в руке. Дело кончалось тем, что он с болью слушал, как все ему говорили: «Я так тоже умею». Ветеринарша настаивала, чтобы он не отвлекался на пустяки. Ей хотелось, чтобы выдающееся дарование ее сына материализовалось в чем-то таком, что можно продемонстрировать. Например, считать с головокружительной быстротой или стать пианистом-виртуозом. – Почему бы тебе не научиться играть на пианино? Ведь тебе ничего не стоит. А дело это перспективное, – говорила она ему время от времени. Так что Эду все чаще и чаще приходилось отбиваться буквально ото всех, отчего он становился все более язвительным, склонным даже к жестокости. В школе его родителям говорили, что дети такого типа, как правило, с трудом адаптируются к своему окружению лишь потому, что их интеллект функционирует быстрее, чем у других, и они являются единственными жертвами этого несчастья. Возьмем, к примеру, двое часов, говорили родителям, – одни показывают время в нормальном ритме, к которому мы привыкли, а другие, вторые, в другом. Так вот, они никогда не покажут один и тот же час, они никогда не будут находиться в одном и том же времени. Понимаете? Иногда требуется небольшая помощь. И началась одиссея Эду по психологам и психиатрам. Все то время, пока я играл в футбол, а мой ум тупел, он проводил в беседах с людьми, которые рассуждают о снах, о символах, о сосредоточенности и о потере надежд. Он доверительно сообщил мне, что некоторые из них развлекают его куда больше, чем мы. Так что, когда он умолял меня сыграть с ним в настольный футбол, единственное его увлечение, соответствовавшее возрасту и неизменное, я советовал ему позвать себе в партнеры кого-нибудь в белом халате. Он подтащил крыло к траве, росшей на берегу, а вслед за крылом на поверхности появилась и та самая огромная птица. – Посмотри, посмотри на нее хорошенько, потому что потом тебе, возможно, придется описать ее. Я смотрел на птицу, пока мог. Поверхность воды была покрыта мертвыми птицами вроде этой, а также птицами меньшего размера черного цвета. Были там и более крупные птицы, размером с орла. От озера шел неприятный запах мокрых перьев. Эду сказал: – Думаю, что нам нужно унести ее с собой. У нас есть сумка? – Вряд ли нам нужно что-то уносить с собой. Мне не хочется везти эту дохлятину в сумке, которая привязана к моему велосипеду. – Ну и дурак же ты. У нас даже сумки нет. Придется привязывать ее веревкой. У меня есть одна, которая годится для этого. – Делай что хочешь, я не собираюсь везти ее никаким способом. – Мой отец должен обследовать ее. Ты что? Не понимаешь? В наших руках свидетельство того, что здесь произошло! Он взял в руки огромную птицу, голова которой безвольно болталась, и направился к моему велосипеду. – Держи ее вот так, пока я схожу за веревкой. – Лучше я схожу за веревкой, а ты подержишь птицу. Не хочу к ней прикасаться. Кроме того, я вот о чем думаю: почему бы нам вместо полиции не обратиться к экологам. Ты всерьез считаешь, что нам следует тащить эту тварь с собой? Мне лично будет приятнее прокатиться на велосипеде без нее. – Хорошо, но мы должны оставить птицу на том месте, где она лежала, – ответил Эду, вздохнув. Он снова без всякого отвращения взял птицу на руки и бросил ее в прибрежную воду, в камыши и траву. Другие мертвые птицы закачались на пробежавших волнах. Потом Эду отыскал палку и оттолкнул птицу подальше от берега. После этого он руками распрямил траву, примятую нашими спортивными тапочками. – Перестань, – сказал я ему, – никто нас ни в чем не заподозрит. Мы ничего не сделали, а только нашли все это. – А почему мы здесь так задержались, – он посмотрел на часы, – почти на целый час? – Никто не узнает, сколько мы времени здесь пробыли, мы могли подъехать всего минут десять назад. Упорствовать в твоей версии значительно труднее, чем ты думаешь. Для того, чтобы исказить истину, требуется большое воображение, и я не уверен, что его у тебя достаточно. – Ты забыл, что нам всего по одиннадцать лет. Мы могли заиграться и забыть о времени. – Нет. Даже если бы мы были полными дураками. – У детей так случается. – Не говори глупостей. В конечном счете экологов вызвал Ветеринар. А экологи вызвали полицию. Полиция, в свою очередь, вызвала нас. Как и предполагал Эду, нас подвергли строгому допросу, выясняя главные вопросы: «когда?» и «как?» Они желали знать как можно точнее, что мы видели. Теперь я был даже рад, что Эду заставил меня так долго ждать, зато я мог давать самые что ни на есть детальные ответы и притом без запинок. Дело дурно попахивало, и во всех газетах упоминались инициалы наших имен и фамилий, поскольку мы были детьми, но и в таком виде было приятно их видеть. «Смотри, это Эду, а это я». «Двое мальчиков стали свидетелями катастрофы. Птицы были отравлены. Воду отравил какой-то безумец». Возмущенные люди говорили: «Смотрите, чтобы кто-нибудь из детей не напился этой воды». Экологи были возмущены, а полицейские совсем запутались и не знали, что делать. Озеро дезинфицировали, но никто так никогда и не узнал, что произошло и кто это сделал. Я сказал матери, что если она на самом деле хочет помочь мистеру Ноги, то самое лучшее, что мы можем сделать, это вернуться на озеро втроем и чтобы он там как следует запомнил, что видел, потому что в противном случае полиция сведет его с ума. – Но ведь сейчас ночь, – сказала мать. – Поедем с фонарями. – А если кто-нибудь нас увидит, это не покажется необычным? – Кто еще может появиться в тех местах в такой час? – Меня пугает твое хладнокровие, – констатировала мать. – Это всего лишь мертвая женщина, так? – сказал я и добавил: – Кроме того, мы все уже взрослые. И забудь о том, что ему следует об этом умолчать. Этому парню не следует жить с таким грузом на душе. – Не знаю, следует ли тебе идти. Впечатление может оказаться слишком удручающим. Ты – мой сын. И я не могу этого допустить. Мистер Ноги позвонил в дверной звонок и вошел в наш тщательно убранный зал, засунув руки в карманы и опустив голову, словно это он убил женщину. Мне подумалось, что стоит полиции заметить, что он выглядит виноватым, она его тут же арестует. Я также подумал о том, насколько компрометирующим может быть тот простой факт, что человек что-то видел. Некто видит вещи, людей, события обычные и события экстраординарные и уже не может вернуться назад в такое состояние, что он якобы ничего не видел. Я во всех подробностях рассказал ему, что мы собираемся сделать. Он с ужасом все это выслушал. – Зачем мне знать больше того, что я уже знаю? – спросил он. – Потому что полиции нужно, чтобы ты это знал. Иначе попадешь в очень трудное положение. Не выпаливай сразу все, что знаешь, жди, когда тебя спросят. Когда тебя будут спрашивать, ты поймешь, что знаешь ответы, это придаст тебе уверенность, и ты не будешь выглядеть виноватым. – Ну почему это должно было случиться именно со мной? Ну почему? – Да, нам давно пора идти, – сказала моя мать. Мистер Ноги шел за нами к гаражу так, словно ноги у него были налиты свинцом. Он волочил их, превратившись в мешок мякины. Я шел как на экскурсию. Фонарики, озеро, фары автомобиля, которые освещали тропинку, и темные заросли кустарника по обеим сторонам плюс ко всему – беспросветная тьма, в которую мы въезжали. Я с удовольствием съел бы бутерброд с ветчиной и включил музыку. Мы запарковали машину так, чтобы свет фар был направлен в сторону озера, но там ничего нельзя было разглядеть. Это было настоящее царство тьмы. Ни движения, ни звука, ничего оттуда, где закончила свой путь та женщина, птицы и бог его знает что еще. – Луны почти не видно, – сказал мистер Ноги. Мы взяли из багажника фонарики и пошли сквозь заросли тех самых растений, которые в любой момент могли впиться нам в ноги. – Это безумие, – прошептала мать. – Ладно, давайте посмотрим, – сказал я. – Где ты ее видел? – Кажется, здесь. Я направил фонарь туда же, куда он направил свой. – Правда, меня в дрожь бросает, – сказала мать. Были видны тени у зарослей тростника, что-то более светлое, но было невозможно понять, что это такое. – Надо найти палку и потыкать ею, – предложил я. Но мое предложение отвергли начисто. Мне было сказано, что если они в чем и уверены, так это в том, что не возьмут в руки палку, чтобы зондировать ею воду в надежде наткнуться на труп. Мы направляли лучи фонарей в разных направлениях и под разными углами, но высвечивалось всегда одно и то же – нечто непонятное, прикрываемое тенью растительности. Моя мать долго не подавала голоса. Мы с мистером Ноги перешептывались: «Здесь, здесь!» – «Посвети сюда!» Как бы тихо мы ни говорили, наши голоса распространялись над озером и звучали в деревьях, высоких и страшных, которые слегка вырисовывались позади в царившей вокруг темноте. Эдуардо все это привело бы в восторг. Когда же мы решили возвратиться и моя перепуганная мать повернулась, а мистер Ноги, забывшись под воздействием необычной обстановки, положил матери руку на плечо, я за ними не пошел, остался созерцать загробное спокойствие открывшегося передо мной мира. Вернувшись к машине, в которой меня молча ожидали спутники, я сказал: – Ты хоть представляешь себе роль, которую сыграешь перед полицейскими? Из-за тебя они потеряют впустую целое утро. И если с рассветом труп станет виден, все начнется. Единственное, что ты, по-твоему, видел, была мертвая женщина, потому что у нее были длинные волосы, запутавшиеся в камышах. – И потому, что у нее были груди, – вставил он. – Допустим, но все остальное разобрать было нельзя, так? Он согласился. – Теперь наступает время работать полиции, и эта работа будет состоять в том, чтобы вывести тебя из замешательства, а именно, из того, чего нет. – А пока я решил дождаться утра. Нужно отдохнуть. Мать сказала, что приготовит кофе (прямо как в кино). Однако было ясно, что кофе возбудит нас еще больше, и мать, рассудив здраво, принесла поднос с ветчиной, колбасой, сыром и бутылкой вина. У меня возникла мысль, что подобная ситуация создает отвратительный прецедент и что мне не пристало наслаждаться этими вкусными вещами вместе с мужчиной, который отнимает у моего отца его жену. В сознании мелькнула картина: мой отец в пижаме говорит, что нигде ему не было лучше, чем дома, и я почувствовал пустоту в желудке, от которой чуть не заплакал. Бутылку я выпил один и упал, совсем ослабев, на диван. Сквозь сон я слышал, как завелся двигатель и стала отъезжать машина. На следующий день после глубокого сна, когда настало новое, светлое утро, проблема озеpa отошла от меня на множество световых лет. Сейчас, упоминая слово «свет», я не могу не сказать о превосходной лекции, которую тем же вечером прочитал Эйлиен в Культурном центре. Лекция называлась «Изобретенный свет», и Эдуардо не захотел ее слушать. – То, что свет звезд служит нам мерой времени, подчеркивает поэтическую сущность человека как вида в целом, хотя стоит нам познать себя в индивидуальном плане, как уже ничто не заставляет нас думать подобным образом. Ничто не может быть менее поэтичным, чем повседневная жизнь каждого из нас, включая людей искусства. Поэтичными могут оказаться картина, книга, скульптура, но не индивид, создавший эти вещи. Да, поэтичен образ жизни приматов, которые целыми днями играют в ветвях деревьев. Сейчас их пытаются очеловечить, хотят, чтобы они поняли, что они ниже нас и что они кончат тем, что будут таскать к телевизору домашние туфли по квартире площадью пятьдесят квадратных метров. Свет солнца, свет огня, свет, который излучают замысловатые хрустальные люстры, невидимые корпускулы, пронизывающие космос, таинственные световые волны. Выходит так, что поэтичен наш ум, но не способ выживания. И только любовь возвышает, спасает нас, несмотря на ее великое несовершенство. Наша способность любить также несовершенна, как несовершенны мы сами. В любви нет чистоты. Любви нужны блеск, украшения, побрякушки, ослепительные отражения лживых зеркал. И все же я прошу задуматься на минутку. Давайте нарисуем мысленную картину самого любимого человека, бывшего или ныне существующего. И не важно, отвечал нам взаимностью этот человек или нет. Будем думать без страха, ибо никто не может проникать в чужое сознание. Каким бы рельефным ни был образ этого человека, никто не сможет его увидеть. Возможно, найдется кто-нибудь без воображения, без любви, кто-то, кто не способен закрыть глаза, чтобы подумать о другом, призвав на помощь все свои мыслительные способности. У такого человека нет того, что переполняет грудь, горло, уста, очи, слух. Но тех, у кого все это есть, нельзя порицать за то, что они преисполнены того, чего прочим видеть не дано. Я проводил его до сосновой рощи. Было очень приятно шагать по опавшей листве. Я сказал, что мне очень понравилась его лекция, в которой над многим следовало задуматься. Но он не испытывал удовлетворения, потому что некоторые люди в первом и пятом рядах слушали невнимательно, разговаривали друг с другом и смеялись. Я хотел успокоить его и сказал, что люди так ведут себя всегда – будь то в школе, в высшем учебном заведении или на мессах, которые я посещал. Внимание никогда не бывало всеобщим. Тем не менее Эйлиен шел рядом со мной с озабоченным видом. Мы направлялись вверх по широкой улице, которую с обеих сторон окружали миндальные деревья и красные дома. Из них выскакивали злющие черные псы и бросались на решетки ограды, служившие нам защитой. Эйлиен зашел внутрь одной из них и пошел вдоль ограды, потому что собаки его не раздражали, раздражали только невнимательные слушатели его лекций. Эйлиен был довольно высок и на свои лекции приходил хорошо одетым, с очень чистыми блестящими волосами, собранными сзади. Лоснились у него и брови, и волосы на руках и груди. Зубы у него были белые, а язык розовый. Это позволяло ему, не стесняясь, широко открывать рот. Не смущала его и расстегнувшаяся сорочка. Уши всегда были чистыми. Идти рядом с таким опрятным человеком было одно удовольствие. В списке самых изысканных людей я ставил его перед мистером Ноги. – Ты что, собираешься идти со мной до самого дома? – спросил он. – Мне хотелось сказать тебе кое-что, посоветоваться с тобой. Вопрос этот довольно деликатный и требует хорошего умения хранить тайну. – Я тебя слушаю, – сказал он, думая о чем-то другом. – Помню, когда ты был еще совсем маленьким и подходил к моему столику в «Ипере», чтобы затеять со мной нудный разговор. – Хорошо, раз ты меня слушаешь, то я скажу. Один мой друг вчера во второй половине дня случайно забрел к озеру. Ну ты знаешь. Эйлиен согласно кивнул. – Так вот, он увидел на воде нечто необычное и подошел поближе. И ты представляешь, что он увидел? – Мертвую женщину? Я остолбенел. Собаки сопровождали нас яростным лаем. Эйлиен начинал потеть, а разговаривая, задыхаться. Он на какой-то момент остановился. Его лицо было мокрым от пота. Если бы он продолжал так потеть, то быстро превратился бы из самого опрятного человека в самую настоящую свинью. – Мертвую женщину! – повторил он. – Да, – ответил я. – И что в этом особенного? – Я тебя не понимаю. Что, разве тут то и дело находят трупы? – Нет, но он нашел. Иногда, время от времени, скажем, примерно раз в год, кто-то обнаруживает в озере мертвую женщину. – Неужели такое возможно? Почему я об этом ничего не слышал? – Полиция рекомендует тем, кто обнаруживает труп, не рассказывать об этом никому, если не хотят, чтобы их приняли за сумасшедших, хотя по сути это делается для того, чтобы не вызывать паники и чтобы озеро не превратилось в проклятое место, к которому запретят приближаться детям. Это могло бы обесценить наш район, жилища, земельные участки и затруднить торговлю ими. В этом никто не заинтересован. – А объяснение? Или никакого объяснения не существует? – Всеобщее убеждение. Это место идеально для происшествий подобного рода. Лучше не искушать себя видениями, – сказал Эйлиен. – Посоветуй своему другу вернуться на озеро и убедиться, что там ничего нет. Я никогда не думал, что мистер Ноги способен поддаваться внушению какого бы то ни было рода или иметь настолько непредсказуемую психику. Субъект, который не пьет и не курит, бегает по десять километров в день и как сыр в масле катается, который набросился на мою мать, потому что та оказалась у него под рукой в гимнастическом зале. Честно говоря, меня просто удивило, что именно ему довелось увидеть мертвую женщину. – Она всегда выглядит одинаково? – спросил я у Эйлиена. – Нет, по-разному. Блондинки, брюнетки, старые, молодые, белые, негритянки, азиатки. Это зависит от фантазии каждого. – А каким образом полиция убеждается, что они ирреальны? – Потому что тело никогда не обнаруживают и потому что женщину встретил всего один человек. – Ты называешь это встречей? – Да, это самое подходящее слово. – И их всегда видят только мужчины? – В большинстве случаев, хотя, может быть, это объясняется тем, что по статистике мужчины ходят туда чаще, чем женщины. Я оставил Эйлиена на подходе к сосновой роще и шале с высокими каменными трубами, довольно импозантными с виду, из которых зимой выходили огромные клубы дыма, сливавшиеся над поселком в сероватое облако. На прощание я пожал его большую влажную руку и проделал обратный путь, размышляя над тем, что узнал, и о том, насколько удобно или неудобно будет сообщить об этом мистеру Ноги. Я даже подумал о том, чтобы пойти прямо к нему домой, но меня удержало опасение встретить там мать в тапочках, которые она оставила ради собственного удобства в этом курятнике. Поэтому я направился прямо домой. За Ипером, за Соко-Минервой, за строящимся торговым центром «Аполлон» и «Мультикино», за парком, в котором собирались мои сверстники от тринадцати лет и старше, прихватив с собой огромное количество бутылок с освежающим напитком из кока-колы и вина, за шумом, который устраивали дети и птицы, за пиццерией «Антонио» с ее картофелем, начиненным беконом, за муниципальным бассейном для плавания, переполненным полуголыми телами, за раскрытыми багажниками машин, из которых сотни рук вынимали тысячи сумок с покупками на неделю, – за всем этим находились озеро и смерть. Мать оказалась очень взволнованной. Я поцеловал ее и назвал мамой, потому что знал – это слово ее растрогает и отвлечет на какой-то момент от переживаний по поводу мистера Ноги. – Какая лекция, мама! Тебе понравилось бы. Эйлиен говорил о любви. – Ты слышал что-нибудь? Я отрицательно покачал головой. – Бедняжка в отчаянии. Сегодня он весь день просидел дома. Боится, как бы кто-нибудь что-нибудь не сказал. – Тебе не следовало слишком беспокоиться, он всего лишь твой тренер. – Это человек, который попал в сложную ситуацию, это – друг. Мне не нравится, когда люди страдают. – Он страдает, потому что круглый дурак. Ты разве не замечала, что у него совершенно нет мозгов? Ему надо было вытащить тело. Тем не менее она продолжала: – Иногда он говорит, что пойдет в полицию, чтобы покончить со всем этим, но мне кажется, сейчас он может только еще больше запутать дело. Почти наверняка труп видел еще кто-нибудь. – Скажи ему, пусть он забудет обо всем. Только он видел тело, только он один знает, что видел. Бог мой, мама, готовь ужин. Я решил прекратить на этом разговор, поскольку мне казалось, что как он, так и моя мать должны немного пострадать. Дни неуверенности, страха, пропуска премьер в «Мультикино», отказа от демонстрации красивых спортивных доспехов, дни, когда человек заводит двигатель своей машины, не замечая, что в нем возникает какой-то странный шум. Мои мысли вновь вернулись к Тане, возникло желание вновь очутиться перед дверьми Ветеринара, сквозь которые будет видно небо – такое, каким я представлял себе небо, то есть небо с Таней, и звуки поблизости, но не очень близко, издаваемые кошками, собаками и птицами. На небе всем есть место в таком порядке: Ветеринар в своей консультации, Марина в глубине дома, подобно рыбе в морских глубинах, Таня рядом со мной в зале или в саду и Эдуардо в одиночестве за компьютером или за настольным футболом. Я надел свою лучшую одежду и побежал к холму. * * * Наше душевное состояние в годы отрочества больше определялось будущим, чем настоящим, больше тем, кем мы собирались стать, а не тем, кем мы были. Мы с Эдуардо собирались поступать в университет. Он – как гений, я – как представитель остальной части человечества. Впрочем, пока мы все еще жили по давно заведенному порядку: ездили по пятницам и субботам в Мадрид на семьдесят седьмом автобусе. Приехав на место, мы, как правило, спускались в метро и ехали до Монклоа. Монклоа и Аргуэльес – это бульвары, дальше которых мы обычно не ходили. На любом из них мы постоянно встречались с одними и теми же людьми, с теми же девушками, которые приезжали из пригородов подобно нам, с нашими сотоварищами по моей школе и по частному колледжу Эду. Когда он встречался с ними, то становился напряженнее и язвительнее, чем всегда. Много пил, так что в конце приходилось тащить его, как тюфяк, к такси, а потом следить, чтобы его не стошнило в автобусе, потому что возвращались мы на автобусе, набившись в него как сельди в бочку, и если ему не выпадала удача сесть, его могло буквально вывернуть наизнанку. В этих случаях Эду был ужасно бледен, сильно потел и напоминал жалкого цыпленка. Трогательно несчастный, с отсутствующим взглядом, он был вынужден искать свободное место, где было бы достаточно воздуха, или просить уступить ему место тех, кто ухитрился присесть на ступеньки у дверей автобуса, ибо иначе его могло стошнить прямо им на головы. А по прибытии в поселок приходилось вести его к себе домой и укладывать на диван головой вниз – на всякий случай. Он привносил с собой атмосферу хаоса, которая мне не нравилась. Мне нравилось как можно меньше нарушать идеальный порядок, в котором содержала наш дом домработница. Мне хотелось, чтобы в нем не бывали бы ни Эду, ни мистер Ноги, ни, если уж на то пошло, мать. По утрам я давал ему кофе, возвращал брюки, которые он, не знаю как, снимал ночью, а потом очень долго надевал, демонстрируя в зале, на кухне и в туалете голубые детские шлепанцы и белые безволосые ноги с небольшими мускулами на икрах, появившимися благодаря езде на велосипеде, которым я заставлял его пользоваться. Он настаивал на том, чтобы принять душ у меня и провести остаток утра вместе, но я убеждал его, что будет несравненно лучше, если он примет душ у себя, где у него было чистое белье, в которое можно переодеться после душа, что было бы очень полезно для кожи, и что позднее мы созвонимся. Ему всегда очень хотелось остаться в нашем доме, и он самым бессовестным образом использовал для этого мою мать, хотя и знал: ее приглашения ничего не стоили, я всегда был способен прогнать его без всяких церемоний. Мой дом был моим домом, а не общественной тропинкой, обсаженной деревьями, и не пустырем, так как имел стены и двери, а также замок, а воздух в нем был пропитан чистотой с запахами лимона, или альпийских сосен, или чистого снега. Наше шале было построено в поселке одним из первых незадолго до резкого повышения цен. В это же время строились Соко-Минерва, Ипер и еще около двух тысяч шале, стоящих друг к другу задними стенами, спаренных и отдельных. Наше было спаренным, чем-то промежуточным, или, как говорил мой отец, «ни рыба ни мясо». Оно было соединено с шале Серафима Дельгадо Монхе, о чем свидетельствовала надпись на его почтовом ящике, поскольку лишь по прошествии длительного времени мы начали называть друг друга по именам. Он был последним поселенцем из тех, кто сначала купил, а потом продал свой дом. Жил он один, и первое, что сделал, так это возвел стену вдоль посадок аризонских кустов, которые разделяли наши сады, чтобы придать участкам более индивидуальный характер. Это нам пришлось по душе, ведь мы сами очень ревностно относились ко всему своему. Потом он еще выше надстроил стену, после чего привел огромную черную собаку, которая скалила зубы по поводу и без повода и к которой моя мать запрещала мне приближаться, что было совершенно бесполезно, так как у меня уже был мой Уго. Не было ни одной другой собаки с такой же густой шерстью, с такими же сверкающими глазами и с таким же розовым языком. Однажды я помог соседу вынуть из машины несколько ящиков и перенести их в гараж. Собака неотступно следила за всеми моими передвижениями, казалось, она эти передвижения имитирует, а когда сосед попросил подождать его и пошел в дом, оставив нас с собакой в гараже, то я уже не шевельнул ни единым мускулом. Когда он вышел с банкнотой в тысячу песет в руке и увидел мое лицо, то засмеялся и сказал: – Но собака ничего тебе не сделает. С тех пор каждый раз, когда наши пути пересекались, мы обычно говорили друг другу «привет» и «до свидания». А я все время ждал, чтобы он попросил меня еще о какой-нибудь услуге и снова дал бы тысячу песет, но этого больше не повторялось. Я постоянно ездил на велосипеде, это было время, когда я фактически лежал на нем, словно нес свой крест на Голгофу. Жизнь соседа казалась очень необычной, что вызывало любопытство. В течение нескольких месяцев в его доме что-то активно делали. Машины, паркующиеся на нашей узкой улочке. Хлопающие дверцы. Полностью освещенный дом. Музыка вперемежку с шумами. Мать предупредила меня, чтобы я не интересовался тем, что происходит в соседнем доме. И мне удалось подавить свой интерес к этой суете, но все равно оставалось нечто такое, что привлекало мое внимание: это постоянная смена собственных автомобилей соседа, становившихся все больше и шикарнее. Мой отец говорил, что он скорее всего занимается розничной торговлей или чем-то в этом роде. Садовники переворошили ему всю землю в саду, уничтожили растения, которые там росли, и посадили новые. Из фургона садовников в больших горшках появлялись всевозможные красивые цветы, тачки и земля с камнями для формирования декоративных горок. Привезли фонтан, отделанный дорогим кафелем голубого цвета. «Можно подумать, что они готовят сад грез», – прокомментировала происходящее моя мать. Но мы его не увидим из-за стены. Было также нормальным и то, что он исчезал на несколько месяцев. В этих случаях кто-то приходил по вечерам покормить его собаку, вывести ее погулять и убраться в доме и в саду. На людей излишне впечатлительных, тех, кто не может заснуть или обращает внимание на происходящее, кишащий ночной муравейнику соседа мог бы произвести неприятное впечатление. Но мать не уставала упрекать меня: – То, что происходит у соседа, не имеет к тебе никакого отношения, спи. Так я постепенно привык к жизненному ритму нашего соседа и к заливистому лаю Одиссея, соседской собаки, которая пыталась выбраться на улицу через щель, образовавшуюся между металлической калиткой и землей, пугающе просовывая через эту щель лапы и черный нос. Собака, по-видимому, ничего не видела и приходила в нервозное состояние, слыша уличные шумы. В тех редких случаях, когда я слышал, что хозяин разговаривает с собакой, это была команда: «Одиссей, ко мне!» Мне не приходилось встречаться с ним ни в одном общественном месте поселка. Он жил либо в Мадриде, либо еще где-нибудь. И лишь как-то раз летним вечером, когда мне уже было шестнадцать лет, я выгуливал Уго по тополиной тропинке, чтобы поговорить с ним о Тане, мне повстречался свирепый Одиссей, которого держали на поводке. Я сказал Уго: – Не приближайся к нему. Лучше сбегай за палкой, которую я тебе брошу. Хорошо? Черные блестящие глаза Уго проследили за полетом палки среди прозрачных капель, падавших с листьев тополей. Меня просто сводили с ума его мордочка, высунутый от удовольствия язык. Он напряг лапы и шарообразное тело с очень густой шерстью и бросился за палкой. Однако клыкастый Одиссей подпрыгнул и помчался в том же направлении. Мы с соседом посмотрели друг на друга и побежали за собаками. Когда мы их догнали, собаки уже сцепились, потому что Уго не мог позволить, чтобы эта зверюга завладела его палочкой. Мы разняли собак, и я пригладил шерсть Уго, а сосед надел Одиссею намордник. – Ты ведь мой сосед, да? – спросил он. Я ответил утвердительно. – По-моему, совсем недавно ты был вот таким, – он показал себе на грудь, – и постоянно ездил по улице на велосипеде. – С тех пор прошло уже много времени, два или три года. – Для тебя много, для меня так, будто это было только вчера. – Мой отец говорит то же самое. – А! Да? А я-то думал, что я один старею. – Ни вы, ни мой отец старыми мне не кажетесь. – В таком случае зови меня на ты. Просто Серафим. Мы стояли и смотрели вокруг – на других собак и на то, как по земле поползли тени, а серебристый свет на небе начинал туманиться. Я так и не стал называть его на ты, однако эпизод с нашими собаками на тропинке несколько сблизил нас. Мне доставляло удовольствие видеть его и переброситься с ним парой слов. И хотя я полностью исчезал из его жизни, как только отходил от него, в моей жизни постоянно оставались его дом, полный различных звуков, и его сад с такими запахами, которых в нашем саду не было, журчание воды в фонтане, лай Одиссея. Иными словами, его вещи оставались в моем сознании больше времени, чем мои в его. Поэтому его образ, столь далекий и светский, казался таким необычным и неуместным в семейных вечерах с детьми, собаками и шумом домашних дел. Думаю, Одиссей знал, когда я выхожу в сад, потому что начинал в это время скулить так же жалобно, как животные в консультации Ветеринара, что я интерпретировал как просьбу о помощи. – Бедное животное, – говорил я, думая об Уго. – Я тебе уже сто раз говорила, чтобы ты не слушал, что происходит на той стороне, и не смотрел туда. Не так ли? – говорила в таких случаях мать. Несмотря на это, у меня вошло в привычку бросать через забор между нашими аризонскими кустами ломтики хлеба, галеты, которые я сам ел в этот момент. И когда угощение падало на другую сторону, Одиссей лаял всего один раз, громко и звонко. – Не стоит благодарности, – говорил я и думал, что вот он обнюхивает подношение, а теперь – поедает его. …………………………………………………………………………………………………………………. Эду спросил меня, к кому я пришел, – к нему, к Тане или к Уго. – Ко всем троим, – ответил я. – Если хочешь, я скажу сестре, что ты пришел. Я кивнул в знак согласия. Меня все еще преследовала мысль о том, что, когда я явлюсь в дом Ветеринара, Таня, возможно, выйдет ко мне из дальнего темного угла, что ее образ материализуется в моем присутствии. – Ты меня огорчаешь, – сказала она. – Ты не видишь дальше собственного носа. – Никто не гарантирован от того, чтобы не обидеть кого-нибудь, и от того, чтобы не вызывать сострадание, я тоже. Так что могу ли я быть уверенным, выслушав тебя, в том, что во мне нет ничего такого, что заслуживало бы сострадания? Меня удивил голос Тани. – О чем ты говоришь? – Я ухожу – не могу все это видеть, – сказал Эдуардо. Таня наблюдала за уходом брата с обычной для нее печальной серьезностью. – С тобой что-то происходит? – спросил я. – Да, я хотела бы поговорить с тобой в беседке. Мы сели точно под самым центром свода, можно сказать, на троне. Было довольно холодно. Уго уселся с нами, смотрел на меня и вилял хвостом. – Завтра возьму тебя погулять, – сказал я ему. Таня запустила пальцы в густую шерсть собаки и сказала: – Я собираюсь выйти замуж. Не знаю, почему человек всегда стремится проявлять твердость и не замечать слабости, в особенности когда уже не важно, что о нем могут подумать, как это было в моем случае. – Я этого не ожидал. – Вообще-то я тоже. Я смотрел на нее, как смотрят на таинственное небо, потому что не понимал, что кого-то могут удивлять собственные сознательные действия. – Наверное, это правда, что наш путь предписан нам заранее и что никто не может нас с этого пути свернуть? – Я взял ее за руку и заговорил в манере Эйлиена: – Не важно, ошибаешься ты или нет. Это нечто такое, что уже больше не влияет на будущее, а будущее здесь и сейчас отсутствует. Его нет. – Я восхищаюсь тобой, вот что я хочу тебе сказать. Я еще не встречала никого, кто в твоем возрасте был бы похож на тебя. – Я тоже никогда не встречал подобных тебе, правда. Обстановка располагала к нежности. У меня это была нежность, вызывающая боль, нежность отеческая, навязчивая, которая не влечет за собой поцелуев, объятий и всего прочего, но остается замкнутой в самой себе и делает слабее все, что встречает на своем пути. Я приблизился к ней и прикоснулся к ее щеке своей. Никогда раньше она не была так близко от меня, даже тогда, когда я обнимал ее. Я никогда не чувствовал ее запаха. Ее волосы щекотали мне лоб. Я пребывал в каком-то ином мире. Она положила свои руки на мои, и я слегка прикоснулся губами к ее губам. Она мягко отстранила меня и сказала: – Мы навсегда останемся друзьями. – Конечно, – ответил я. – Меня беспокоит Эдуардо Теперь он будет наедине с родителями. А еще меня беспокоит мать, которой придется жить наедине с Эдуардо и отцом. У меня мелькнула мысль, что, возможно, Таня, используя замужество, хочет бежать от одиночества подобного рода. – Ты выходишь замуж за того, кто старше тебя на двадцать лет? Она кивнула. – Ты с ним познакомишься. Это очень интересный человек. Все находят его привлекательным. Мне не хотелось ни знакомиться с ним, ни того, чтобы она выходила замуж, так же как я не хотел, когда был маленьким, чтобы было холодно и чтобы отец поднимал меня с постели перед отправкой в школу. – Очень жаль, что ты выходишь замуж, – сказал я. – Обещай мне присмотреть за Эдуардо. Ты – его лучший друг. Он тебе доверяет, и я тоже. Я огляделся вокруг, чтобы лучше запомнить этот миг. – Давай-ка войдем в дом, – сказала она и вместо того, чтобы поцеловать меня в щеку, поцеловала в губы, считая, что наши поцелуи в губы тоже были поцелуями чисто дружескими. Прислуга спросила меня, останусь ли я на ужин. Потом вошел Эдуардо, чье дурное расположение духа сразу же создало в зале иную атмосферу. Затем мы вчетвером – Эду, Таня, прислуга и я – смотрели, как к нам приближается Марина, одетая в ночную рубашку. Волнистые белокурые волосы ниспадали ей до плеч. Сквозь рубашку просвечивали короткие штаны и ляжки, и я отвел взгляд, остановив его на лице, чтобы не показаться невежливым и в то же время не видеть ее всю. Казалось, она что-то ищет, оглядывая комнату. Потом она спросила: – Звонили? Поскольку ни Эду, ни Таня ничего не ответили, не говоря уж обо мне, ответила служанка: – Нет, сеньора, весь день никто не звонил. – Пожалуйста, мама, перестань о нем думать. Ты хорошо знаешь, что у него все в порядке. – Я знаю, – сказала Марина и заплакала. – Если ты будешь плакать, я тоже уйду, – сказал Эду. – Но если уйду, то уже навсегда. Таня чуть слышно шепнула мне, едва шевеля чудесными красными губками: – Вот уже два дня от нашего отца нет никаких известий. И это не в первый раз. Мне не приходило в голову никакого объяснения этому, я не знал, что сказать. Жизнь Ветеринара была для меня такой же загадкой, как жизнь моего собственного отца. И я сказал, что мне пора идти. Мне не хотелось больше ни видеть Таню, ни оставаться в этой атмосфере. Закрыв черную дверь с позолоченной планкой, я словно очнулся ото сна: чистый воздух, машины вдалеке на шоссе. Навес над автобусной остановкой, нормальные люди, недовольные своей службой, огни, разливавшиеся морем звезд. Мне хотелось, чтобы среди всего этого реального мира были бы еще губы Тани рядом с моими. Моей матери очень понравилось то, что я ей рассказал. – Так ты говоришь, целых два дня? – переспросила она с одной из своих наиболее радостных улыбок, а потом заметила: – Бедняжка, сейчас у нее, наверное, на душе кошки скребут. Говоришь, она вышла в ночной рубашке? Бедняжка. Она слабеет с каждым днем. Чтобы было понятно, как далеко зашел я в своем рассказе, упомяну лишь, что я ей рассказал, как служанка приглашала меня остаться на ужин и с каким почтением она называла Марину сеньорой. – Когда мы переехали сюда, ты еще не ходил. И я повсюду возила тебя в коляске. Я проводила по многу часов в Ипере, кружа по нему, чтобы развлечь тебя. Продавщицы тебя узнавали и угощали конфетками. Но я их у тебя всегда отбирала, потому что не хотела, чтобы ты жирел. Я ждал, когда она закончит, чтобы разговор у нас получился в некотором роде обоюдным. Но на этом месте она прекратила беседу, надела фартук поверх трико и начала готовить омлет. Пока она готовила, на ее лице появилась деланная улыбка. И тогда я сказал: – Таня, сестра Эдуардо, собирается выйти замуж. – Хорошо. А тебе-то что? Я повел плечами. Вскоре вид стоящего в зале велотренажера рядом с телевизором вернул мне хорошее настроение. Под трико матери угадывались мышцы ног. Я поставил пластинку. Вынул бутылку вина ценой в тысячу песет и два фужера. – Ты самый красивый в мире парень, – сказала мать. Я долго смеялся, потому что хотел, чтобы нечто, находящееся в желудке, вышло у меня через рот, а не с другой стороны. Она тоже засмеялась от души. В доме соседа слышались суета вечерней уборки и время от времени – лай Одиссея. Пока мы смеялись, мать сказала: – Что-то они сегодня рановато начали. Фужер из ее чудесной горки сверкал в приподнятой руке гранатовым цветом. Я уже не знал, продолжать встречи с Таней или нет. С тех пор как я узнал о ее намерении выйти замуж, мой интерес к ней и к бедняге Уго слегка притупился. Бедняга Уго был тем существом, которое вызывало у меня наибольшую жалость, потому что жил в доме у людей рассеянных, перед которыми ползал, не привлекая к себе никакого внимания, и возникшая в сознании картина терзала мне душу. Мне удалось сосредоточиться на учебе и занятиях спортом. Иногда, после того как у мистера Ноги прошел испуг, я опять бегал с ним. Мы бегали, бросая вызов ветру, в направлении, противоположном движению машин, которые мчались рядом с нашей тропинкой. Из его рта валили белые клубы пара, мы бежали вверх широкими шагами, еле касаясь земли. Мистер Ноги не мог сдержаться и опять заговорил о мертвой женщине. Его очень удивляло то, что до сих пор никто ее больше не видел и никто ничего не говорил. Я мог бы легко успокоить его, что вернуло бы ему радостное настроение, которое у него пропало, вернуло бы ему сознание невиновности. – Меня пугает мысль о том, что можно так легко пропасть. Кто-то, возможно, ищет ее. Как может такое остаться незамеченным? Не знаю, понимаешь ли ты меня? – Понимаю, – сказал я. Мои фразы еще не могли быть такими же длинными, как у него. Когда я начинал разговаривать, то сразу же начинал задыхаться, потому что еще не умел дышать, как он. Поначалу я вообще не замечал того, что нам встречалось на пути, но это в прошлом, потому что я уже мог приветствовать взмахом руки знакомых и оценивать цвет деревьев, которые росли вдоль тропинки. И все это с каждым разом на большей скорости. Я замечал также объявления на шале об их продаже и те, на которых сообщалось о начале строительства. Мистер Ноги, смотревший прямо перед собой, ограничивался тем, что восхищался, болтал со мной или со своим головным убором. В какой-то момент у меня создавалось впечатление, что он разговаривает с моей матерью. Это заставляло меня либо отставать от него, либо обгонять, лишь бы не слышать ни одного слова. Я воображал, хотя и не хотел этого, что они говорили о гимнастическом зале, о штангах, которые поднимали. Само собой, я усвоил нечто такое, что давало бы мне возможность думать, но при этом никто бы не заподозрил, о чем я думаю. Возможно, моя мать рассказывала ему о своей жизни до застройки поселка, когда она в поте лица трудилась в стоматологической клинике доктора Ибарры. Облачившись в безупречно белый халат, она занималась всем, чем угодно: помогала полоскать пациентам рот, ассистировала доктору, заведовала регистратурой, бухгалтерией, так что у нее почти не оставалось времени погулять по улице и возникало непреодолимое желание плакать. Но однажды там появился мой будущий отец, и они поженились. Женился ли мой отец лишь для того, чтобы иметь больше свободного времени? Продолжались ли у нее приступы желания заплакать после того, как она ушла из клиники? Она даже не стала ждать положенного времени на то, чтобы окончательно завершить свои дела. Как только она узнала, что может уйти, терпение ее кончилось. Мать сохранила халат как память и порой наталкивалась на него, когда копалась в сумках, набитых вышедшей из моды одеждой. В этих случаях она его надевала. – Я знаю все, что касается зубов. Мне надо было учиться на дантиста, а потом открыть собственную клинику. Мы бы сейчас жили припеваючи. – Но ты превратилась бы в рабыню собственного предприятия, – говорил я ей, чтобы она не казнилась. – Так-то оно так, – отвечала она, складывая халат и возвращая его на хранение вместе с остальными вещами своего прошлого. Мне всегда нравились ее рассказы, особенно о том времени, когда меня еще не было в этом мире и когда уже существовали клиника, доктор Ибарра в очках с позолоченной оправой, который всегда вытирал лицо белым платком, и молодая девушка, которая еще не знала, что станет моей матерью. Доктор, по всей видимости, принадлежал к какой-то религиозной организации, и хотя не был священником, надо думать, дал обет безбрачия, потому что его ни разу не видели в обществе женщины. Он о них никогда не разговаривал, вместе с тем он не был похож и на человека, который предпочитает мужчин. Большая часть того, что он зарабатывал, эксплуатируя мою мать, по-видимому, оседала в этой организации. Хотя ему было всего тридцать лет, а моей матери двадцать два года, он называл ее дочкой и всегда на вы. «Подвиньте ко мне анестезирующее средство». «Вы условились с ним о времени приема?» «Как дела, дочка, хорошо провели выходные дни?» Когда он уезжал в командировки на какой-нибудь симпозиум и мать оставалась в клинике одна, чтобы убирать помещение и назначать часы приема, для нее наступали короткие периоды счастья. Она чувствовала себя хозяйкой консультации и начальницей пациентов. Лучи солнца беспрепятственно проникали через широкие окна большой квартиры, и покой был абсолютным. Кабинет доктора, со всеми его титулами и дипломами, заключенными в рамки и вывешенными на стены для всеобщего обозрения, оставался затемненным, и в нем царила тишина. Кожа кресла сохраняла его специфический запах, приятный запах хороших духов, что угнетало мою мать, потому что напоминало ей и об обращении на вы, и о позолоченной оправе очков, и обо всей этой ужасной официальности отношений, которые унижали девушку в халате, застегнутом на все пуговицы. «Надеюсь, вам у нас нравится. Я не знаю, что бы я делал, если бы вы вдруг ушли?» Так что она получила вполне объяснимое удовольствие, когда сообщила доктору, что сожалеет, но должна его покинуть, потому что выходит замуж. Он спросил ее, хорошо ли она подумала. «Мне кажется, вы слишком молоды для этого», – сказал он ей. А моя матушка ответила, что в раздумьях не было нужды, так как она встретилась с чудесным человеком, и в этот момент прочитала во взгляде доктора нечто вроде расстройства. Я всегда с энтузиазмом разделял радость матери по поводу того триумфа. Итак, по-моему, она была счастлива, и все то, что в таких случаях обычно говорят, сказал оставшийся на бобах бедняга. Однажды я спросил ее, несколько наивно, почему она его так невзлюбила. – Что ты от него ожидала? Ведь это была всего-навсего работа. – Мне хотелось, чтобы он обращался со мной как с человеком. – Не знаю. Но он же не обращался с тобой как с собакой. Тут мне вспомнилось, как Эду обращался с бедным Уго. Нет, он его не бил, но и гулять не выводил, никогда не ласкал и вообще не обращал на него внимания. – Я оставила его консультацию в полном беспорядке. Ну и хрен с ним, – сказала она, полностью уходя в прошлое, которое оставалось для нее актуальным и делало актуальной ее ненависть. – Если ты теперь увидишь его на улице, то притворишься, что незнакома с ним? – Я его узнала бы, будь уверен. – Ведь, может быть, он больше не носит очков в позолоченной оправе, полысел. – У него и так уже была довольно большая лысина. – Тогда забудь думать об этом типе. – Но у него были очень мощные руки, так что он без труда удалял коренные зубы. И пальцы были просто чудовищные. Я нашел, что мистера Ноги невозможно заинтересовать тем, что так волновало мать, тем более понять ее переживания, но были же у них за это время такие моменты, когда следовало отойти от грубой реальности и обратиться к своей прошлой жизни, включая детские годы, о которых всегда есть многое что рассказать. Но даже если это и так, то необходимость рассказать о моем детстве наводила меня на мысль о том, что детства у меня вообще не было. А если мистер Ноги, которому так нравилось болтать с матерью, рассказал ей о своем детстве? Он мог бы отравить ее своим сентиментальным ядом. Впрочем, мне было очень трудно представить себе мистера Ноги предающимся воспоминаниям, я был почти уверен в том, что самым дальним, что хранилось в его памяти, была мертвая женщина в озере. На Страстной неделе мы решили отправиться на Сьерра-Неваду. Кое-кто из нас ходить на лыжах не умел, но я им сказал, что учатся этому моментально, а потом уже никогда не забывают, – это все равно что научиться ездить на велосипеде. Проблема в снаряжении. Некоторые не приобретают его, потому что не знают, понравится ли им ходить на лыжах. Лыжи и ботинки можно взять напрокат. Остальное придется набирать – в одном месте штаны, в другом – куртку. Соберем по возможности. Когда я встретил мистера Ноги, он планировал, как провести уик-энд со своими учениками и ученицами, среди которых почти всегда находилась моя мать. С этих мероприятий она возвращалась, отнюдь не загоревшись энтузиазмом, словно в подобных экскурсиях вовсе не нуждалась. Он же, в свою очередь, не хотел упускать других возможностей. – Ты почему не едешь на Сьерра-Неваду? – спросил он меня. – Некоторые твои сверстники идут. Я объяснил ему, что меня ужасает перспектива одеваться огородным пугалом. Так все-таки ехать или не ехать. Я уже видел царственные вершины Сьерра-Невады, покрытые чудесной белизной. Видел синюю куртку, разрезающую голубой ветер в небесной чистоте. – Без достойного снаряжения я никуда не поеду, – повторил я. Он не настаивал, пребывая в задумчивости, возможно, решая задачу, где его достать. Я, со своей стороны, подумал, что он устал от моей матери и мое присутствие на лыжной станции освободит от нее мистера Ноги. У меня создалось впечатление, что за период между подарком ботинок, новогоднего костюма и возможного подарка лыжного снаряжения побудительные мотивы сильно изменились. Меня продолжало радовать то, что я не открыл ему секрет якобы замеченного тела женщины в озере, и это заставляло его испытывать душевные муки, которые он уже не мог разделить ни со мной, ни с моей матерью. И чтобы он не забывал об этом, я время от времени, совсем уж некстати и как бы невзначай, спрашивал его, не ходил ли он снова на озеро. Как я и ожидал, он отрицательно качал головой, испытывая великие душевные муки от этого единственного небольшого воспоминания. * * * На свадьбу Тани я надел костюм, которым так и не воспользовался в новогодний праздник. К тому времени у меня уже выросло все, что должно было вырасти, и одежда могла отныне служить мне бесконечно долго, согласно мнению матери, к которому она в том, что касалось непосредственно ее самой, никогда особенно не прислушивалась. Церемония состоялась весной в замке в нескольких километрах от нашего поселка, и я был просто ошеломлен, увидев ее в таком одеянии рядом с седовласым мужчиной, который, казалось, мог бы быть ее отцом. Впрочем, он был бы отцом совсем непохожим ни на Ветеринара, ни на моего собственного отца, который вообще и на отца-то похож никогда не был. Ни один из отцов, которых я когда-либо видел, таким не был. Таня представила меня как близкого друга, друга, которого она очень любит, и он посмотрел на меня с высоты человека, носящего шелковые галстуки и костюмы, сшитые на заказ. Кроме того, он был обладателем серых, холодных глаз и лица, не знавшего улыбки по меньшей мере в течение последних десяти лет. Было заметно: он сделал перерыв между двумя деловыми встречами, чтобы исполнить формальности, которые позволяли ему взять в жены Таню. Ничего другого не наблюдалось. Я был пустым местом, и Ветеринар, который мог поднять на руки огромную собаку, не изменившись в лице, да еще и спасти ей жизнь, тоже был пустым местом. Марина шла с ним под руку. Цветы и листья деревьев отражались в ее глазах. Она была живописно призрачной, не от мира сего. Замок казался ее естественной обителью. Эдуардо сказал, что не может больше выносить того, что происходит: «Сейчас со мной что-нибудь случится». На нем был такой же, как у меня, костюм, тоже черный, только на брюках не было отворота. Белокурые блестящие волосы золотыми ручейками ниспадали на лацканы пиджака. – Тебе не кажется несколько претенциозным это место? – Мне тут нравится, – ответил я. – Недалеко от поселка и очень живописно. – Я еще не видел ни одной свадьбы, в которой не было бы чего-нибудь смешного, – сказал Эдуардо, темные очки которого пускали солнечных зайчиков. – Ты думаешь, Таня будет счастлива? – Это же гангстер, неужели не видишь? Сестра всегда хотела стать подружкой гангстера. Каждый раз, когда я видел сон, Таня была в нем все более далекой, все более несбыточной мечтой, потому что ее мечты не имели ничего общего с моими. Ее мечта была о богатстве, о внушительном черном «мерседесе», о шофере и секретаре и еще о телохранителе. А я уже знал, что, сколько бы я ни крутился, никогда этого ей дать не смогу. – Он, должно быть, дурак, – изрек я Эду. – Думаю, мне не придется работать. Я посвящу себя тому, чтобы быть его шурином. Он всерьез принял то, что я сверходаренный. Так что теперь жизнь моя устроена. Я вновь посмотрел на гангстера. За это время он стал еще больше, раздулся от собственной важности. Он просто перерос самого себя. Он сам секретарь-телохранитель, шофер, автомобиль. А может быть, еще и яхта, шикарный дом, деньги в банке, бизнес, деловые переговоры, телефоны для ведения деловых переговоров, партнеры, совещания, стремительность. Как все это ему досталось? Как люди попадают на Луну? Таня уже была с ним на Луне, но все равно меня утешал этот в последний раз увиденный образ бледной девушки со светло-каштановыми волосами, удержавшийся в мире житейских мелочей. – Дом, в котором они будут жить в Мексике, такой же большой, как этот замок, – сказал Эду. – У него и яхта есть, на которой он может плавать, куда захочет, есть лошади, собаки, короче, много чего. Я очень доволен тем, что породнился с ним. Несимпатичный мужик, – продолжал Эду. – С ним только соберешься поговорить, а он уже смотрит на тебя так, словно ты вот-вот скажешь глупость. Но глупость – это еще не все. Он умеет оценивать людей. Я хочу сказать, он сразу определяет, чего ты стоишь. – А как с тобой, он уже оценил тебя? – спросил я. Эду кивнул в знак согласия. – Скоро я узнаю, сколько стою. – А мне, – сказал я, – всегда казалось, что у людей, обладающих властью, нет внешних признаков власть имущих. В кино такое проходит, потому что каждый актер должен продемонстрировать определенное качество своего персонажа, но в реальной жизни мы похожи то на одно, то на другое, у нас нет необходимости показывать то, чем мы являемся, в этом нет смысла. – Он гангстер и похож на гангстера. Ты похож на парня из среднего класса, который собирается поступать в среднюю школу, а я похож на нечто, не поддающееся классификации, и я именно такой. Или нет? – Ты совсем не похож на парня из среднего класса? Не заблуждайся! Ты и впрямь так думаешь? Думаешь, что не похож? Ты такой же, как я. – Не очень надолго, – ответил он. Серый костюм его зятя закрывал газон замка и затмевал сияние дня. – Нас отличает друг от друга честолюбие замыслов, – сказал Эду, имея в виду себя и меня. – Ты будешь всего-навсего его рабом. Не предавайся иллюзиям, – сказал я неуверенно, боясь остаться в одиночестве по эту сторону жизни. – Итак, она уже выскочила замуж, – сказала мать, едва я переступил порог дома. С дивана поднялся мистер Ноги, протянул мне руку и с благодарностью пожал мою. Я с угрызением совести подумал о том, что освободил его от моей матери. – Ну так как? Ты все-таки собираешься поехать с нами в горы? Я принес тебе снаряжение. Меня крайне опечалила тоска во взгляде матери. – Спасибо, но я туда не собираюсь, – ответил я и посмотрел на пакету стены. – Не хочешь посмотреть, что в нем? – спросил он. – Нет, правда. Это глупо – разворачивать его, чтобы потом снова заворачивать. – Тебе не нужно его возвращать. Снаряжение мое. Вот уже два года. – Мне не хочется ехать, серьезно. – А каков собой жених? – прервала наш разговор мать. – Его нужно видеть, он словно спустился с экрана телевизора, по которому показывают одну из послеобеденных картин. – Он богат? – У него шофер и телохранитель. Остальное можешь себе вообразить. – Ну, конечно. Волчица в овечьей шкуре. – Это ты о Тане говоришь? – В глубине души она такая же, как и та. – Мать имела в виду Марину. – Они ухитряются и пальцем не пошевелить. Им пришлось подвергнуть меня настоящим пыткам, чтобы я сказал то, что думаю, и думаю ли я, что мать тоже ничего не делает. Я этого не сказал, потому что мне больше всего хотелось, чтобы мать думала, что она делает что-то полезное, хотелось видеть ее удовлетворенной. Я вообще-то не испытывал особой симпатии к людям, которые много работают. С самого раннего детства я привык к людям, которым приходилось работать от случая к случаю, когда возникала потребность в деньгах, а настоящей работы они так и не имели. Я не мог вполне серьезно относиться к категории таких людей, как мистер Ноги, служба которых состояла лишь в том, чтобы круглый год в холод и жару демонстрировать себя. Да и операции Ветеринара не были таким уж рискованным делом, потому что это совсем не одно и то же – проводить вскрытия животных или людей. Курсы Эйлиена в Культурном центре, его исследования были чистейшей воды фантазиями, а работа моего отца, возможно, единственное реальное дело, оставалась для нас невидимой, она находилась в другом измерении, подобно гангстеру, подобно Мексике, подобно Тане. * * * Летом я не сдал отборочные экзамены, да к тому же мой отец сообщил, что больше не вернется в наш дом и что было бы лучше, если бы я приезжал повидаться с ним к нему домой. Он прислал моей матери письмо. Она его прочитала, смяла и бросила в камин, как это делают в телевизионных сериалах. Потом села на диван и погладила свои трико. – Что теперь будем делать? Я достал письмо и сел рядом с матерью. Так же, как это делается в сериалах, обнял ее за плечи и сказал: – То же, что делали всегда, когда он был с нами. – Ты в самом деле думаешь, что мы сможем продолжать жить как всегда? – Конечно, да. Все образуется. – Не понимаю, почему он так поступил. У него было все, и ничего не нужно было оставлять. – Но ты же знаешь, что происходит, – сказал я. Несколько секунд мы сидели молча. – До сих пор, сынок, мы ни в чем не испытывали недостатка. – Я не думаю, что он совсем откажется от нас. – Не знаю, что тебе и сказать, я никак не ожидала, что дело до этого дойдет. И тут я совершил самую большую глупость в своей жизни – спросил ее: – Ты все еще любишь папу? Она с испугом смотрела прямо мне в глаза, но меня не видела, хуже того, видела в моих глазах нечто, чего я сам не знал. – Мама, что с тобой происходит? Она не ответила мне ни тогда, ни в течение двух последующих дней. Кроны деревьев отбрасывали на окна кружевную тень. Из туалета шел запах альпийских сосен. Ботинки хрустели на недавно натертом полу, на кухне пока была провизия, за исключением пицц, которые приносил я, дети ходили в плавательные бассейны и возвращались оттуда с полотенцами на плечах. Птицы прятались в тени, а я должен был в поте лица готовиться к сентябрьским экзаменам. Но мать, казалось, ничего этого не замечала. Так что наконец я вошел в комнату и сказал ей: – Ну, хватит глупостей. Ты должна знать, что в таких условиях мне претит оставаться в этом доме. Я ухожу. – Подожди, – сказала она, – я вспоминала и думала. – А теперь что, перестала? – Да, теперь все вспомнилось. – Ну тогда пойдем поужинаем в кафетерии «Ипер». Я приглашаю тебя откушать то, что захочешь. Когда мы ехали туда, на вечерних улицах царило оживление. Из парков доносились звуки музыки, пахло шашлыками и жареными сардинами. Мать сказала: – Думаешь, он будет счастлив? – А не все ли равно, – ответил я. – Нет, это не все равно. Я хочу, чтобы он был счастлив. Не хочу, чтобы за него пришлось беспокоиться. Мы сели у большого окна, выходившего на автостоянку, на которой в этот час автомобилей было мало, преобладали мотоциклы, возле которых стояли группами парни с девушками. Дети, чьи родители подобно нам сидели в кафетерии, носились как угорелые. В небе висела желтая, большая луна, и к ней хвостом тянулись огни нашего поселка. Невидимый бриз шевелил кроны тополей, ив и сосен, которые я видел здесь с тех пор, как стал соображать. Мне захотелось сказать матери, что я ее люблю, но я сдержался, потому что она чувствовала себя хорошо и без этих излияний. – С папой все в порядке, – сказал я. – Почему ты думаешь, что это не так? Он делает то, что хочет. – Твой папа никогда не знал, что делает, но у него была опора – наш дом, мы с тобой. В конце концов он всегда должен был возвращаться сюда, чтобы поговорить со мной, увидеть тебя. Он тебя очень любит. И хотя он нас покидает, я уверена, что тебя он продолжает любить. – Мама, ради Бога, это все пустяки. Нужно переговорить с адвокатом. Отец не может просто умыть руки подобно Пилату. Он многое тебе должен. – Я немножко сэкономила и, наверное, поищу работу. – Подожди, не будем торопиться. Не будем менять образ жизни с места в карьер. Я почувствовал себя значительно лучше, когда увидел, что в кафетерий входит Эйлиен и осматривает столики пронизывающим взглядом черных глаз, которые делали его таким одухотворенным. Я ему сделал знак рукой. – Зачем ты зовешь этого? – спросила мать. – Я не хочу ни с кем разговаривать. Эйлиен сел за наш столик. У матери хватило сил сказать ему, что я всегда с восхищением рассказывал ей о курсе, который он вел. – Мне хотелось бы при случае послушать ваши лекции о любви, – добавила она с грустью. Эйлиен провел рукой по волосам. – Возможно, я объединю их в брошюру, – сказал он. – Но это будет уже не то, – ответила мать. Она сидела на фоне звезд и огней, которые виднелись сквозь окно. – Фран говорит, что ты гипнотизируешь публику. Я быстро понял, что Эйлиен может стать прекрасной заменой мистеру Ноги. Дело в том, что мистер Ноги давно перестал интересоваться моей матерью, а рикошетом и мной. Он уже больше никогда не останавливался, а лишь ограничивался взмахом руки в качестве приветствия, когда мы встречались во время пробежек. А мать возвращалась из гимнастического зала в расстроенных чувствах, жалуясь, что с ней там обращаются не должным образом. Приходящая домработница говорила в этих случаях, что «Джим-джаз» не достоин иметь таких посетителей, как моя мать, таких дисциплинированных и хороших. И в довершение всего ее бросил мой отец. А мне выпало при всем этом присутствовать, и что хотя не глубоко, но она все-таки презирала моего отца. – Мой отец только что бросил нас, – тут же сказал я. Мать покраснела, а Эйлиен посмотрел на нее таким взглядом, каким когда-то на меня, еще маленького, смотрел доктор, обследуя мое горло и говоря, что мне нужно оперировать аденоиды. – Тебе нужно привнести порядок в хаос. Настал момент, когда ты должна продемонстрировать свою силу, свой из ряда вон выходящий ум, который способен проанализировать то, что происходит, и трансформировать ситуацию. Не думай, как это делают слабые люди, согнувшиеся под тяжестью ударов судьбы, перестань думать и надеяться на богов. Ты сама Бог. – Уж конечно, – сказала мать. – Что нас больше всего сейчас заботит, так это деньги, – добавил я. – Вечная песня, – произнес Эйлиен. – Я вам скажу один секрет, который открыл для себя давным-давно: деньги есть повсюду. Домой мы шли молча. Пересекли парк, переполненный большими группами молодых людей, освещенных луной. Ветерок продолжал покачивать тени в мире, насыщенном трепетом и жарой, полном звезд, человеческих грез – а может быть, и не человеческих – главным образом о деньгах. * * * Самым богатым человеком из плоти и крови, которого я когда-либо видел, был муж Тани, гангстер. И по вполне понятной причине Эду пошел легким путем, который предложил ему зять, и я вскоре уже видел его в «ауди» в костюмах из льняной ткани, которые скрывали его высокий рост. Очки, часы и пояс были из тех, что рекламируются в телепередачах. Я еще планировал получить водительское удостоверение, а он уже его имел. Он показал мне его, закатанное в пластик и лежавшее в кожаном бумажнике от Картье. Я провел по нему рукой, как проводят по гладким блестящим перилам. – Итак, ты уже в деле, – сказал я ему. Он пожал плечами. – Ничего особенного я не делаю. Фактически я только должен быть в пределах досягаемости, когда потребуюсь. Он не хочет, чтобы я бросал учебу. – Это хорошо. – Я ходил записываться в университет, и мне там не понравилось. Там кишмя кишат кретины. – Мне кажется, ты собираешься растратить попусту свои великие умственные способности. – Не знаю, – ответил он и опустил глаза, глядя на свои коричневые ботинки. Потом посмотрел на меня. – Не думаю, что я создан для того, чтобы делать нечто особенное. Да, Эду пребывал в растерянности, я – тоже, и к тому же не был готов встретить удары судьбы, как он. У меня не было ни отца, ни богатого зятя, который делал бы мне подарки, о которых я и мечтать не мог. Так я его и оставил в утешительных муках благоденствия. Стоял июль, и солнце роняло мягкий свет на его ботинки, очки и светлый костюм, а его волос в золотистом свете вообще не было видно. Он открыл зеленую с металлическим блеском дверцу, вставил ключ зажигания, и машина начала медленно двигаться. Он и в самом деле был похож на принца. Перед тем как набрать скорость, он махнул мне в знак прощания рукой. А я остался в полном одиночестве, потому что ни небу во всем его летнем великолепии, ни прохладному плеску фонтанов не было никакого дела ни до моей матери, ни до меня. Неуверенность в нашем будущем растворялась в чем-то большом и безымянном. Начав подсчитывать наши расходы, мы убедились, что расходуем больше, чем предполагали. Общие расходы по дому, приходящая домработница, короткие поездки матери по выходным дням, бензин для машины, ее капризы, мои капризы, мое неполноценное питание в Ипере и в пиццерии Соко-Минервы, новая одежда, экзамены на водительское удостоверение. Даже если бы мой отец что-нибудь и присылал нам, прожить не работая было довольно трудно. «Пришло время менять образ жизни», – провозгласила моя мать и заплакала, что было совершенно естественно, ибо в течение многих лет она делала то, что делала, и отказаться от этого означало перестройку ее менталитета в целом и отношения к своему телу в частности. Меня угнетала мысль, что ей придется рано вставать и подчиняться какому-то начальнику. Видимо, именно в этот день моя мать приняла самое жестокое решение в своей жизни. Люди покидали поселок. Уже не было видно ни мистера Ноги, ни Эйлиена, а как-то утром я перестал слышать хриплый лай Одиссея. На дом Ветеринара под позолоченной пластинкой повесили объявление о том, что консультация закрыта в связи с уходом хозяина в отпуск. В муниципальном плавательном бассейне было по-настоящему приятно купаться, если не считать преследовавшей нас мысли о том, что мы, те, кто остался, где-то чего-то лишились. В поселке, по-видимому, проживало около пятнадцати тысяч человек, которые в ближайшее время должны были пугающе расплодиться, о чем свидетельствовали беременные женщины, прогуливавшиеся вечерами по тропинке, и коляски с новорожденными с открытыми ножками, которые в недалеком будущем станут огромными волосатыми ножищами, как у меня. Казалось, пошел на убыль кризис рождаемости, который отражался на населении в то время, когда я учился в первом классе, и почти все мои сверстники, подобно мне, были единственными сыновьями. Семьи были либо вообще бездетными, либо имели всего по одному ребенку. Двое детей были исключением. В то время, в моем самом далеком детстве, в поселке не было молодежи, только взрослые и дети и практически ни одного старика, за исключением тех, которые приезжали навестить своих детей и внуков. Зимы были более холодными, вероятно, потому, что в поселке было меньше деревьев и меньше построек, и часто по утрам, идя в школу, мы скользили по тонкому, прозрачному как стекло льду. Ветер дул порывами со всех сторон, со стороны горного хребта, со стороны леса, и был еще один, который дул в сторону озера между прошлогодним жнивьем и небом. Однажды утром в холодную и нагонявшую тоску погоду Ветеринарша сказала моей матери, что больше не может, что она не привыкла жить в чистом поле и не видеть на своем пути банков, кинотеатров и кафетериев на нижних этажах зданий и что она вот-вот умрет. «Я ненавижу все это», – сказала она, бросая взгляд на мрачное небо, нависшее над мрачным полем и над угрюмой солидностью наших шале. Меня вела за руку моя мать, а Эду – его, и когда моя мать сказала с таким же холодом, который тогда стоял, и с отчаянием в голосе: «Это то, что есть», – я бросился бежать к школьным дверям, чтобы затесаться в толпу ребят в таких же пальто, как мое, ожидавших, когда откроются двери, которые, в свою очередь, открывали доступ к запахам. Эти запахи, несмотря на усиленную вентиляцию, накапливались от наших головок, причесанных и смоченных одеколоном; от наших тел, помытых простым мылом; то же самое относилось и ко всем другим запахам, шедшим от того, чем мы рисовали, писали и стирали написанное в течение учебного дня. Одежда тоже пропитывалась этим запахом, который был моим, но от этого не менее тошнотворным. Так что, возвратившись домой в это святилище порядка и благоухания, единственное, что я слышал от матери: «Марш в ванну!» – и шел по волнистому розовому коврику, положенному на сверкавший чистотой пол, залезал в горячую, не менее чистую ванну и играл там с резиновыми лошадками, что мне всегда очень нравилось. А когда я выходил оттуда во фланелевой пижамке и суконных тапочках, экран телевизора уже светился и многократно отражался от окон, выходивших на сад. А в саду все покрывала темнота, не считая пространства, освещенного фонарем, который мы зажигали с наступлением ночи. Но то, что освещал фонарь, было спокойно и одиноко, словно нас там и не было. А если смотреть на это долго, то возникало впечатление, что ты вообще не существуешь, что никто не знает, что ты там, и что вот-вот твоя мать, ты сам и красные языки пламени в камине начнут медленно-медленно вращаться в окружающем пространстве. Начиная с шести часов тьма накрывала горы и черепичные крыши, а ночное небо украшалось звездами. А где-то далеко, очень далеко, возникали огни Мадрида, как возникают бриллианты, когда раскрывается рука, держащая их. И я думал, что там, внутри, находился мой отец, постоянно окруженный светом. Летом я вообще ни о чем не думал, потому что лето думало за меня. Бассейн для плавания. Соседи в шортах и без рубашки в открытых гаражах. Велосипед – то идущий на подъем, то спускающийся по нашей улице, уклоняющийся от встреч с идущими по ней машинами. Голубое небо над красным навесом у остановки автобуса, над все еще не застроенным пустырем, над зелеными деревьями и над шале с бассейнами или без оных, с собаками или без собак, но с газонами, а также над кирпичами тех шале, которые строились, над цементом и лежащими на земле трубами. А еще немножко золотистого воздуха на лице моей матери, когда она решала принять солнечные ванны, сидя в шезлонге. Все это происходило только днем, и крики таких же детей, как я, и лай собак разносились по всей территории, на которую, увы, бриллианты из открытой руки не сыпались. Тогда же моему другу Эду, дом которого образовывал треугольник с Ипером и Соко-Минервой, иначе говоря, был третьей точкой треугольника, которым ограничивался мой мир, был поставлен диагноз сверходаренного ребенка, и он был приглашен в привилегированную школу, куда должен был ездить на автобусе и носить форму. Мы продолжали оставаться друзьями и партнерами по играм, может быть, потому, что у него был всего один друг, а именно я. Но мы уже перестали быть одинаковыми. Теперь в нем было нечто такое, скажем так, что принадлежало к миру моего отца, к тому миру, который не был моим, и это заставляло меня думать о том, что я нахожусь в невыгодном положении. Ему же наш поселок никогда особенно не нравился, так же как и его матери, которая его просто ненавидела. Что же касается меня, то я вообще не думал, нравится мне он или уже перестал нравиться. Это был мир, созданный раньше меня. Его сооружения были для меня такими же предшественниками, как пирамиды Египта. * * * Признак перемен был четкий, резкий и не вызывал сомнений, это был старый белый халат моей матери с ее именем на кармане, распростертый на кровати. Доктор Ибарра принял ее обратно в качестве ассистента, секретарши и заведующей регистратурой. Я видел, как она аккуратно сложила халат и осторожно положила в большую сумку. Видел, как она вышла из дома рано утром, когда мы, бывало, ограничивались тем, что слушали, лежа в кроватях, как соседи заводят машины, покрытые снегом зимой или тонким слоем пыли летом, цветочной пыльцой – весной и опавшими листьями – осенью. Еще не наступило время дружного листопада, который накрывал поселок ирреальным ковром, когда послышались шаги матери, направлявшейся по мощенной плитами дорожке к решетчатой калитке, после чего раздалось тарахтение нашего автомобиля. Вместе с матерью уходил в прошлое и весь наш привычный уклад жизни. Уходили мои детство, отрочество и все то, что мне давалось даром. Я был подавлен. Подумалось о двух существах одновременно – об Уго и об Эйлиене. В тот же день, когда мне пришла в голову эта мысль, я направился к дому Ветеринара. Я бежал в шортах и с полотенцем для обтирания пота, как в прошлом году. Но от прошлого уже ничего не осталось. Хотя то, что мне встречалось на пути, не изменилось, изменилась суть вещей. Впрочем, когда я взбежал на холм и увидел перед собой группу шале, черных сверху и белых со стороны фасадов, среди которых находилось и шале Ветеринара, я понял, что бегу по прошлому, по тому, что уже свершилось, бегу по мертвому телу. А там, вдали, среди деревьев, прятались воспоминания о том доме, к которому я бежал. Несмотря на то что было время консультаций, калитка оставалась закрытой, и не было видно, как это бывало раньше, людей, которые входили бы и выходили с собаками и кошками. Ни звука. Что-то странное, тяжелое и непонятное отделяло дом от того, что делалось вокруг него, от того, что изменялось при свете, от шума существования. Его уже не было в этом мире, вечернее солнце не освещало его, казалось, он находился в другом времени. И я заметил, убедившись в этом позднее, что я и сам начинал покидать этот реальный мир. Черная входная дверь открылась тяжело и медленно, и в ней появилась Марина, на ее лице лежала печать отсутствия. Словно Эду и Таня не только уехали сами, но увезли с собой и ее. Длинные волнистые волосы поблекли, как на старых фотографиях. Звякнул звонок, означавший, что калитка открыта, и я вошел, не закрывая ее за собой, чтобы показать, что не собираюсь задерживаться. Из глубины дома мне навстречу выскочил Уго. – Дома никого нет, – сказала Марина, явно включая и саму себя в число отсутствующих. – Ладно, хорошо. Я только хотел поприветствовать вас, – сказал я, полностью поглощенный собакой. – Муж на охоте. Приедет ночью со всеми этими окровавленными и мертвыми существами. Я не понимаю, как можно быть ветеринаром и в то же самое время охотником. Ты это понимаешь? Беседка находилась за домом, и я подумал о беседке и о том, что было достаточно обогнуть дом, чтобы попасть в нее. Но что это за беседка без Тани. Я спросил об Эду: – В котором часу Эдуардо возвращается домой? – Последнее время он вообще не возвращается. Я его не видела уже пятнадцать дней. – Да уж, – сказал я, думая о том, что он и меня-то звал лишь для того, чтобы вместе пойти в город, и для того, чтобы потом я, как раньше, тащил его домой, потного и бледного, с волосами прилипшими к черепу, что придавало ему печальный вид. Конечно, теперь я ему не был нужен, потому что все еще принадлежал миру, который уже перестал быть его. Марина пригласила меня войти в дом и посмотрела назад, в сторону коридора, в глубине которого проходили детство и отрочество ее детей, да и мои тоже. А также всех тех, кто рос вместе с деревьями, со строящимися торговыми центрами, когда наши познания расширялись подобно огню на убранных полях. Мне хотелось погулять с Уго. «Привет Угито», – сказал я ему, почесывая голову. По агатовым глазам и розовому языку можно было судить, что пес буквально задыхается. Хвост вилял во все стороны, Уго, которому было уже довольно много лет, был единственным, кто не старел, возможно, потому что у него не было на это времени. Да и вкусы его не менялись. Он всегда хотел одного и того же, того, что делало его счастливым. Он будет единственным, кто умрет, не проделав всего пути к смерти. Марина протянула мне поводок. – Ему будет полезно прогуляться вне дома. Но у меня нет времени для этого. Теперь все лежит на моих плечах, понимаешь? Я отвечаю за дом, собаку, домработницу, за все, за все, понимаешь? Все на моих плечах. Она никогда не называла прислугу «девушкой» или «слугой, живущей при доме». У нее хватало такта называть ее «домработницей». Такое владение языком восхищало меня. Я закрыл калитку, и мы с Уго начали спускаться с холма к тропинке. Несмотря на то что он буквально бесновался, когда видел, как бегают другие собаки, или когда по воздуху пролетал мяч, мы продолжали идти шагом в направлении рощицы. – Ты так никогда и не меняешься, да? – сказал я ему, обратив внимание на то, что все, что казалось нормальным, постепенно становилось мне странным образом чуждым, словно я отдалялся от всего этого подобно еще не изобретенному спутнику земли. Моя мать еще не вернулась от дантиста. Ни она, ни я никогда не говорили, что она на работе, всегда либо «у дантиста», либо «в клинике». А когда она, наконец, возвращалась, то валилась на диван и спрашивала, как идут дела, а я пожимал в ответ плечами. И думал о том, что через год-два ее мускулатура опять станет дряблой и она уже не будет выставлять напоказ ни мощные икры, ни упругие щеки. И мне было жаль мою мать в будущем, такую непохожую на то, что было в прошлом. Иногда приходящая домработница оставалась, чтобы подождать ее, а когда видела, как она возвращается из того, другого, мира, в который жизнь забросила ее против воли, обнимала ее и громко говорила, что приготовила большущий флан,[3 - Сладкой блюдо из взбитых яиц и молока.] который мы можем съесть, когда будем смотреть по телевизору кино. Отец иногда звонил мне по телефону и просил приехать к нему в студию повидаться. Но мысль о том, что отец, который, как я (видел в течение всей моей жизни), приезжал и уезжал всегда в костюме и при галстуке, живет не в квартире, занимающей целый этаж, и не в отдельном доме, а именно в студии, казалась мне экстравагантной, и ехать к нему не очень хотелось. Я ожидал появления Эйлиена там, где он обычно играл со своей собакой. Земля становилась все темнее по мере того, как дорожка уходила дальше в гущу сосен, а небо поднималось немного выше. – Это место обособляет человека, правда? – прозвучал внезапно голос Эйлиена у меня за спиной. Его немецкая овчарка и мой Уго смотрели друг на друга. Наступала ночь. – Я надеялся, что встречусь с тобой, – сказал я ему. Мои слова явно польстили ему. Судя по всему, он только что принял душ и надушился, так что местами его тело еще было влажным. Подумалось, что женщинам непременно захочется заняться любовью с таким чистым и дородным мужчиной, который к тому же знал сотни вещей, которые другие мужчины либо игнорировали, либо презирали. Никто из тех, кого я знал, не потрудился разработать такую теорию любви, как он, и никого из них не заботило то, что ощущалось, но оставалось невидимым. Не то чтобы я верил в подобное, но от этого вопрос не казался мне менее интересным, чем все остальное. Невозможно соперничать в какой бы то ни было области с человеком, который верит. Мы медленно пошли по рощице. – Столько всего случилось, – заговорил я. Эйлиен посмотрел на меня сверху вниз и похлопал по плечу. – Ты никогда не поднимался на Нидо? – спросил он, показывая на самую близкую к нам гору. Я отрицательно покачал головой. – Высота отменная. Прочищает глаза, легкие и открывает перспективу. Что он хотел этим сказать? Разговаривал со мной в поэтическом ключе? Ни за что на свете я бы не хотел дойти до Нидо и подняться на нее. Может, я решился бы на это с Эду, чтобы посмотреть, как он мучается, потеет и сжимает зубы. Но в одиночку… Mне даже думать об этом не хотелось. Я никогда не предпринимал бесполезных усилий. И мне казалось, что Эйлиен тоже. – А ты поднимался? Он отрицательно покачал головой: – Если бы я был таким молодым, как ты, то поднялся бы. – Но раз ты этого не сделал раньше, зачем делать теперь? – Потому что я переживаю период тоски. Тоски по поводу того, что не сделал этого. Сейчас мне хотелось бы забраться на какую-нибудь гору вроде этой и стать более честолюбивым, и любить так, как я раньше любить не умел. – То, что ты говоришь, очень печально, – сказал я, – потому что это означает, что я сейчас не хочу того, что могу сделать, и захочу этого потом. – Когда это будет трудно и почти невыполнимо. Мы безрассудно теряем способность желать. Вот сейчас я не могу мечтать, а следовательно, и исполнять свои мечты, которые меня изменят к семидесяти годам. – Но если ты исполнишь их сейчас, то лишишься их в будущем, – сказал я ему. – Они уже не будут мечтами. – О чем и речь. О том, чтобы мечтать как можно меньше. Потому что мечты, хотя кажется, что это не так, на самом деле связаны больше с прошлым, чем с будущим, особенно если ты прожил уже достаточно долго. Мечтай сейчас. Сейчас самое время. Для тебя они пока не опасны. Я поискал в своей памяти какую-нибудь мечту и не нашел ничего, кроме мечты о Тане. – У меня была только одна, – сказал я. – Горькая? Я ответил положительно, обрадовавшись, что через несколько лет смогу обойтись без нее. – Странно, – сказал Эйлиен, – ничто не является поистине важным, пока не поселится в памяти. Память должна быть чем-то вроде бога, который находится у нас в голове и дает нам возможность бросить взгляд на самих себя как бы со стороны. Этот бог видел, как я вместе с матерью пересекаю мрачный и холодный пустырь, направляясь в слабо освещенную по вечерам Соко-Минерву. Видел, как я, болтая не достающими до пола ногами, ем гамбургер, а мать разговаривает с хозяйкой заведения. И видел конкретное ощущение того времени, состоявшее в том, что они, я, все, кто был там, и те, кто вел машины по шоссе, и те, кто спал дома, – все мы как бы кружились в том, чего на самом деле нет. В этот момент, надежно защищенный темнотой, я решился задать ему вопрос, не считает ли он, что в любви желательна некоторая агрессивность. – Хотелось бы знать, – сказал я, – нравится ли женщине, когда ты ее прижимаешь к стене, рвешь на ней блузку, с самого начала нахально прижимаешься всем телом к ее телу, зубами к зубам, губами к губам, языком к языку… Ну, ты меня понимаешь. Или лучше начать искать близости с ней с легких поцелуев в губы и ласкового поглаживания волос? – Слушай меня внимательно. Шаблонные приемы ошибочны. Тот, кто относится ко всем женщинам одинаково, обречен на провал. Подожди, пока она тебя не спровоцирует. Плыви по воле волн. Вступай в игру. Пользуйся сполна тем, что имеешь, даже если это и не соответствует тому, что ты ожидал. Будь изобретателен. Каждый жест, каждый взгляд, каждый ответ самым чудесным образом поведет тебя к ней. Думай о том, что любая часть ее тела и любой аспект ее духа интересны, не ограничивай себя. Наоборот, это должно происходить так, словно ты, войдя в джунгли, остаешься все время под одной кокосовой пальмой, не продвигаясь дальше. Не торопись. Время не имеет значения. Это первое, что я всегда говорю: время должно оставаться вне любви. И, самое главное, помни, что это нечто такое, что делается ради удовольствия, а если это не так, лучше этого не делать. – Все это мне кажется таким общим, таким туманным. – Сосредоточь внимание на ком-то конкретном, – посоветовал он. И я сосредоточил внимание на Тане в беседке. Было холодно, и луна была чудесная – холодная и большая, а мое сердце колотилось так, словно я собирался прыгнуть с парашютной вышки. И было почти невозможно не обнять ее, что я и сделал. Мне хотелось вообразить себе, как поступил бы гангстер в подобной же ситуации, в дверях которого, по словам Эйлиена, следовало оставить время. У Эйлиена всегда были в запасе округлые фразы, вроде этой – о времени, о том, что время следует оставлять вне любви, фразы, которые больше всего нравились его слушателям. – Вижу, тебе есть о ком подумать. Поэтому давай распрощаемся. Я уже почти решился взять Уго на ночлег к себе домой. Но было лучше оставить все как есть: Уго в своем доме, а я – в своем. Домработница в халате с розовыми полосами и белым воротником, что являлось отличительным признаком прислуги, пропустила собаку и прощалась со мной несколько минут, махая рукой, как прощаются с людьми, отъезжающими на поезде или отплывающими на корабле, а я тем временем вернулся к своему обычному занятию. Медленно сбежал вниз с холма, а потом побежал все быстрее и быстрее, и по тому, как менялся у меня на глазах вид шифера на крышах и сам пустырь, я почувствовал, что дом Ветеринара начал медленно удаляться от меня, как по водам огромного океана. Едва я успел открыть дверь своего дома, как по другую сторону забора послышался лай Одиссея, поскольку, как и мы, он воспринимал звуки в другом доме, как в своем. Мать принимала ванну. Я зажег фонари в саду и включил телевизор. Раздвинул стеклянные двери и посмотрел на небо. Было очень жалко, что я потерял столько времени. Но самую сильную боль доставляло сознание того, что я был таким человеком, которому предстояло терять его и впредь. Я не привык распоряжаться имеющимся временем и не знал, как это делать. Один мой одноклассник собирался в том году отправиться в Дублин работать официантом, чтобы как следует выучить английский язык. Когда он вернется, то будет знать английский, а я нет, я просто потеряю время. Я просил его держать меня в курсе, но не был убежден, что он будет это делать. Мать мне неоднократно наказывала: учись, ты должен что-то делать. Но что такое «что-то»? Звезда, стол, ужин, моя рука – все это «что-то». Когда я что-то сделаю, оно станет «чем-то». Но до этого оно не существует, его нет. В таком случае, чем должно быть это самое «что-то» и как сделать так, чтобы оно превратилось в реальность. «Чем-то» мог быть как камушек в саду, так и Луна или Юпитер. А почему бы мне не выучить китайский язык? Я никогда об этом никому ничего не говорил, но сам неоднократно предавался фантазиям на тему о том, что было бы хорошо этот язык знать. Теперь я понимал, что всегда мечтал о том, чтобы выучить китайский. Когда я был еще маленьким, мы с мамой ходили в ресторанчик «Великая стена» обедать или ужинать, и было интересно знать, о чем разговаривают между собой официанты, которых порой бывало больше, чем посетителей. Это было единственное заведение, расположенное не в Ипере, не в Соко-Минерве, а просто в одном из шале, у входа в которое были воздвигнуты две большие позолоченные колонны с чем-то вроде пагоды над ними. И хотя в солнечные дни они казались отлитыми из чистого золота, я предпочитал ходить туда вечером, когда вход освещался бледным светом китайского фонарика, а дверь открывала Вей Пин, дочка хозяина. Она улыбалась нам раскосыми глазками и припухлыми губками. А ее тело отливало перламутром. Она всегда была одета в шелковый, похожий на пижаму китайский костюм с широкими шароварами и вышитым на блузке драконом. Иссиня-черные волосы были зачесаны назад. Она сопровождала нас до нашего столика под перезвон стеклянных палочек. Мы имели обыкновение садиться в углу в свете красного фонарика и, как обычно, заказывали кукурузный суп с цыпленком, жареных креветок, рис «три наслаждения» и жареный банан под медом. В заведении работала большая часть семьи: родители, дяди, племянники, которые много разговаривали между собой на своем таинственном языке. За тем, что происходит в зале, сидя в углу, наблюдала бабушка Вей Пин, одетая в шаровары и китайскую рубашку из черной хлопчатобумажной ткани. Рядом с ней всегда стояла палка, которой она, по-видимому, почти не пользовалась, так как я ни разу не видел, чтобы она ходила, да и чтобы разговаривала тоже. Она только смотрела сквозь узкие щелки глаз. Так что человек чувствовал, что находится под наблюдением оттуда, издалека, из мира драконов и императоров. Мать Вей Пин была красивой женщиной, высокой и худощавой, которая всегда благодарила наклоном головы. У нее было самое серьезное выражение лица, если сравнить его с лицами других членов семьи, и занималась она тем, что принимала заказы и получала деньги. В ее обязанности также входило забирать у бабушки пустые чайные чашки и ставить новые, полные. Ее муж, напротив, был весьма приветливым и забавным человеком и часто начинал разговор с таких фраз, как: «Мы на самом верху» или «Это слишком много». Однажды мать Вей Пин вложила в коробочку, в которой она возвращала нам сдачу, карточку с надписью на китайском и испанском языках и с прикрепленным к ней букетиком засушенных цветов. Этой карточкой я приглашался на день рождения Вей Пин. Вей Пин смотрела на меня от входной двери и улыбалась своей милой улыбкой. Ее мать несколько раз наклонила голову. Моя мать сказала: – Большое спасибо. Я приведу его в воскресенье в пять вечера. Я подарил Вей Пин шкатулку с зеркалами, в которых отражалась рука, когда ее открывали. А когда ее подносили к глазам, то отражались глаза, когда же ее поднимали на уровень рта, то отражался рот. Насмотревшись вдоволь на себя, она поднесла шкатулку к моему лицу. Ее голова касалась моей, и она смотрела на мое отражение в зеркалах. От нее шел сладкий запах, как будто она была сделана из тех же продуктов, из которых делают конфеты и пирожные, которые лежали на столе. Мне тогда было одиннадцать лет, а ей двенадцать или тринадцать. Она начала подносить шкатулку к таким местам, которые я видеть не мог – к затылку, к уху, – и приговаривать: – А ну-ка, а здесь у нас что? – А ну-ка, что? – спросил я, попытавшись забрать у нее шкатулку, но она засмеялась, закрыв глаза. С тех пор, стоило зайти разговору о женщинах Востока, я всякий раз вспоминал Вей Пин. В тот день на ней не было шелковой пижамы. Она была одета, как все остальные, хотя и отличалась от других большим белым бантом. Больше я никогда не видел ни на чьих головах такого огромного банта, которым были подвязаны ее черные волосы, спускавшиеся до середины спины. На дне рождения присутствовала и ее бабушка. День рождения отмечали в отдельном зале ресторана, обильно украшенном бумажными фонариками. Бабушка сделала нам, своей внучке и мне, знак, чтобы мы приблизились друг к другу. Глядя на меня, она заговорила по-китайски. Ее слова очаровали меня, потому что я впервые услышал, как она говорит. Мне вообще не приходилось слышать раньше, чтобы кто-нибудь еще так говорил. Ее слова шли как бы из глубины веков. – Она знает только китайский, – сказала Вей Пин. – Она все время смотрит. – Это потому, что она не хочет мешать работать, – пояснила Вей Пин. – А она не устает все время смотреть? – Иногда она не смотрит, а спит, а когда не спит, то вспоминает. Вообще-то все это ее мало интересует. – Что она говорила обо мне? – Что ты мальчик, которого ожидает удача, и что эта удача озолотит тебя. – Ты веришь в эти вещи? Твоя бабушка может знать обо мне что-то такое, чего не знаю ни я, ни даже моя мама? – Она очень много знает. Все члены нашей семьи обращаются к ней за советом о том, что следует делать. Если бы она не была старой и к тому же китаянкой, я бы не обратил на это внимание, но в этом случае я почувствовал себя избранным, которого коснулась крылом удача. Это было нечто такое, что вошло в меня и во мне осталось, и чего, например, не имел Эдуардо, хотя он имел все. Думаю, я перестал видеться с Вей Пин потому, что нам надоела китайская кухня. И то же самое, по-видимому, произошло со многими другими людьми. В результате ресторан становился все менее шикарным. Сначала исчезла решетчатая оградка, потом – колонны, и когда мы с матерью проезжали мимо в машине, мать всегда говорила: – Как жалко «Великую стену». А когда они окончательно закрылись и переехали на новое место, она всегда говорила: – Что теперь будет с этой семьей? Я помнил о знакомстве с Вей Пин, потому что, когда приезжал в Мадрид и встречал там восточную девушку, у меня сжималось сердце. Можно сказать, что между нашим поселком и Китаем было что-то вроде ничейной земли, где ожидалось, что я добьюсь успеха, но где я также мог пойти на дно, пропасть, перестать существовать. Истина состояла в том, что будущее. меня пугало, потому что будущее, по словам Эйлиена, в конце концов становится прошлым, которое приходится вспоминать. И человек несет ответственность за свое прошлое или по крайней мере должен нести на себе его груз. Будущее – это великий океан, полный возможностей и богатств, которые пока не существуют, и неизвестно, где ты их встретишь. * * * Когда я видел человека в очках с позолоченной оправой, я сразу же вспоминал человека, которого никогда не видел, – доктора Ибарру, человека, о котором слушал рассказы с незапамятных времен. Мне всегда казалось, что именно эта оправа и подтолкнула мою мать на замужество с отцом и что в результате всего этого родился я. И что поэтому человек появляется на этот свет в результате вещей сугубо банальных. А это, в свою очередь, наводит на мысль о том, что на нашей планете, на которой жизнь зарождается повсюду: под каждым камнем, в какой угодно луже, на каком угодно маленьком и сухом участке земли, даже в водах океана, на самой большой глубине в темноте и холоде, эта самая жизнь, по сути дела, представляется нам ничего не стоящим пустяком. Поэтому мы и расходуем ее самым безрассудным образом. И наоборот, если на какой-нибудь планете нашей системы мы обнаружим признаки самой что ни на есть элементарной жизни, мы законсервируем ее как бесценное сокровище. Какая-нибудь лягушка на Марсе была бы сокровищем, даже дождевой червь. А здесь, у нас, мы давим этого дождевого червя ногами. Мне угрожала перспектива знакомства с доктором Ибаррой, когда мне было четырнадцать лет и когда у меня начали расти настоящие зубы, вытесняя молочные, а мать объявила: «Нельзя оставлять рот в таком состоянии». Я, наверное, был единственным учеником в классе, который в детстве не носил приспособления для выравнивания зубов и чьи зубы никогда не стояли совершенно ровными рядами. – По крайней мере, – говорил я матери, чтобы успокоить ее и чтобы она не подвергала меня самой дорогой пытке современной цивилизации, – мои зубы не выглядят искусственными. Допустив, что он находится в командировке в связи с очередным своим съездом, я понял, что и сегодня я с ним не познакомлюсь. Именно поэтому решил пойти в консультацию. Было заметно, что раньше консультация была белее, чем сейчас. – Похоже, время делает вещи более темными и грязными, – говорила моя мать, показывая зал ожидания, кабинет и огромное кресло, в котором пациенты сидели с открытыми ртами, чтобы доктор мог в них покопаться. Тем не менее свет, исходивший с южной стороны, создавал в кабинете атмосферу покоя. На моей матери были белые ботинки на резиновой подошве, которые не производили при ходьбе шума. Мать сильно изменилась. Жесты стали более мягкими, голос – тоном ниже, сама она стала более терпеливой. – Здесь хорошо, – сказал я ей. – Когда привыкнешь, хорошо. Плохо, если уйдешь отсюда, потому что начинаешь понимать, что что-то теряешь. – А теперь ты знаешь, что, находясь здесь, ты тоже что-то теряешь. Она кивнула в знак согласия. – Но ведь ты что-то теряешь и тогда, когда делаешь что-то другое, так? – Может быть, – сказала она. – Я решил поехать в Китай, чтобы выучить китайский язык. – Вот это да, – сказала она, ставя пластмассовый стакан под краник рядом с креслом для удаления зубов. – Ты мне не веришь, правда? – Я не знаю, на какие деньги ты поедешь, мы все еще в долгах как в шелках. – Я поговорю с папой, – ответил я. – Хорошо, поговори с ним. Хотелось бы знать, что ты от него услышишь. Я увиделся с ним в престижном районе Мадрида, точнее говоря, на ничейной земле, в некоем промежуточном пункте между нашим поселком и Китаем. Явившись на место, я его не узнал. Он был бронзовым от загара и носил короткую прическу на французский манер, слегка прикрывавшую ему уши. Очки он не носил. Отец сказал, что собирается жениться. – Что ты думаешь по этому поводу? – спросил он меня. Я пожал плечами и подумал, что это очень хорошее чувство – знать, что у тебя есть отец, и, соответственно, не думать о том, что у меня чего-то нет и никогда не будет. Я сказал ему, что мне нужны деньги, чтобы поехать в Китай. Посмотрев на меня несколько секунд, он засмеялся: – В Китай? Что ты там потерял, в этом Китае? – Больше всего на свете мне хочется поехать в Китай, чтобы изучить китайский язык. – А почему ты не подумал о каком-нибудь более близком месте? – Это было бы не то. Отец принялся теребить рукой волосы надо лбом. Этот жест делал его более утонченным. – То, о чем ты просишь, невозможно, – сказал он. – И к тому же тебе всего восемнадцать лет. – Я все равно это сделаю, – сказал я и, изобразив на лице радость, перенес внимание на брюнетку немного старше меня, которая шла к нам со стороны двери. Еще до того, как она подошла, я встал и поспешно распрощался с отцом. Я не дал ему возможности представить ее мне. Принимая во внимание то, что он фактически отсутствовал в моей жизни, я не думал, что обязан сейчас сам вторгаться в его жизнь. Думаю, что лишь некоторым отцам удается стать идеальными отцами, как некоторым женам – идеальными женами, а некоторым работникам крупных магазинов – идеальными работниками подобных заведений. Все это потому, что лишь немногим избранным людям дано символизировать все остальное человечество. Так что те редкие случаи, когда мой отец обнимал меня и пытался рассказать, как он меня любит, не много значили и не превратились в некий идеал. Ибо в глубине души человеку хочется иметь нечто большее, чем настоящий отец. Человеку хочется иметь идеи, с которыми он мог бы идти по жизни. Идеи, над которыми можно было бы размышлять каждый божий день и которые давали бы пищу уму. Иными словами, иметь некий материал, чтобы делать то, что нельзя не делать: думать, думать и еще раз думать. Поэтому, когда кто-нибудь тебя обнимает, а эти объятия не доходят до твоего сознания, это все равно что тебя вообще не обнимали. Отчаяние не так велико оттого, что тебя не любят, если у тебя нет необходимости предаваться иллюзиям, что тебя желают и любят, как сказал бы Эйлиен. II Говорит в сердце своем: «Забыл Бог, закрыл лицо Свое, не увидит никогда».      Псалом 9 Я не встречал лучшего воплощения идеи, чем хозяин видеоклуба, в котором я работаю. Он – превосходное воспроизведение самого себя, а это значит, что он никогда не меняет ни своих привычек, ни жизненных обстоятельств, ни манер, ни того, как он себе представляет жизнь, принимая за жизнь помещение площадью в семьдесят квадратных метров, которое он открывает нам, когда мы поднимемся по эскалатору торгового центра «Аполлон». Здесь стоят большие стеллажи, уставленные видеокассетами, а подсобное помещение просто завалено кассетами, которые нужно разбирать и вносить в каталог. Чтобы подогреть мой интерес к работе, хозяин говорит, что он в восторге от своего бизнеса, так как он предоставляет неограниченные возможности для знакомства с самыми разными людьми, и в первую очередь с женщинами. Он даже сказал мне по секрету, что столько знает о женщинах, что собирается написать на эту тему книгу. Мне это тотчас напомнило Эйлиена и Эду, которые все время собирались сделать то же самое. Ему сорок лет, и он носит на безымянном пальце бриллиантовое кольцо, что придает его руке некий элемент женственности. Когда я вижу эту руку, то всегда вспоминаю, что мне никогда не нравились мужские руки, украшенные кольцами, в том числе и обручальными. Поэтому я всегда отводил взгляд в сторону, когда мой отец протягивал руку, чтобы взять стакан, либо для приветствия, либо для того, чтобы просто попросить что-нибудь. К счастью, шеф возложил всю ответственность за работу на меня и приходил только затем, чтобы взять полученные за день деньги. Когда его длинные холеные пальцы начинают считать банкноты и складывать в кучки монеты, я иду заниматься каталогом и говорю ему «до свидания». Шеф постоянно торопится, потому что его всегда кто-нибудь ждет, но кто, он не говорит, хотя по всему видно, что речь идет об одной из тех женщин, которых он так хорошо знает. Раньше, чтобы показаться на людях, мне нужно было выйти на улицу, то есть одеться и выйти из дома, закрыть за собой дверь и направиться к тому месту, которое именуется «на людях». Теперь можно сказать, что я постоянно нахожусь «на людях». Единственное, что мне нужно сделать, – это ждать, пока другие выйдут из своих домов и явятся в «Аполлон», чтобы взять напрокат какую-нибудь видеокассету. Зима так холодна, так ужасна, что клиенты приходят взять или возвратить кассеты в перчатках, шапках и шарфах. Создается впечатление, что в выходные дни люди только тем и занимаются, что смотрят всевозможные киноподелки и заставляют смотреть их своих детей. И не потому, что они в буквальном смысле низкопробные, а потому, что когда люди прикасаются к футляру кассеты украшенными обручальными кольцами руками, они превращают их в таковые. И не важно, хорош фильм или плох, они его слюнявят, уничтожают, превращают в некую мешанину в своих головах. А то еще одно: то, что я называю про себя «кормом для свиней». Впрочем, те, кто просит у меня порнофильмы или «что-нибудь этакое», по крайней мере имеют определенные вкусы. Они – другое дело. Странная вещь, потребители обычных фильмов иногда просят порнографию, а потребители порнографии не просят обычных фильмов. Все это пугает меня и вызывает к ним уважение. Я стараюсь возвращаться домой пешком. Это происходит примерно в восемь часов, когда, следуя холодным и сверкающим знакам, идущим с небес, начинает формироваться наледь. «Аполлон» расположен в районе, пока не очень заселенном, в двух километрах от моего дома, и суета на рабочем месте в этот вечерний час резко контрастирует с тишиной на улице. А по мере того как удаляешься от центра, тобой с каждым шагом овладевает чувство, будто ты – это вовсе и не ты, и какая-то часть твоей жизни варится в этом людском коловращении. Любой чужеземец, который здесь окажется, может задаться вопросом: откуда так много народа появилось в этот морозный день? Я-то знаю откуда. Из окон, которых не видно за деревьями. Из дверей за черными, как сама ночь, заборами. Из-за складок местности. Из гаражей, которые медленно и бесшумно открывают свои тускло освещенные пасти. Из садов с качающимися из стороны в сторону тенями. Из кухонь и больших залов, погребенных в бесконечности. Я мог бы пробежаться в середине дня, когда есть немного времени и не очень холодно, но меня одолевает лень. Большая лень. Есть телевизор. Есть диван с походным пледом в клетку. Есть видеокассеты, которые я должен продолжать просматривать, когда ухожу с работы. Вообще-то меня удручает большое количество кассет, которые я заношу в каталог, а потом выдаю клиентам и получаю обратно, так и не узнав, что в них. Когда в первые дни клиент уходил от меня с кассетой в руке, а через два положенных дня возвращал ее и в его взгляде можно было прочесть, что он знает что-то такое, чего я не знаю, то я буквально начинал сгорать от нетерпения, лишь бы самому просмотреть эту кассету. Как бы там ни было, мне наконец надоело, что на меня смотрят с укоризной. И я решил просмотреть все кассеты. Возможно, это было самое серьезное решение, которое я когда-либо принимал. А еще я мечтал снять короткометражный фильм. Но я также мечтал и о поездке в Китай. Мечтал о Тане. Все это заставило меня сомневаться в серьезности моих мечтаний. Моя мать в те два дня, когда она отдыхает, приходит к обеду. Я слышу, как она говорит домработнице: – Фран меня огорчает. Он очень меня огорчает, – повторяет она, чуть не плача, так, как плачут пьяные, но, к счастью, до этого не доходит, словно она напилась, но не слишком. Они живут рука об руку. Только руки у домработницы больше изуродованы, хотя она все делает в резиновых перчатках, даже лук берет в них. – Я всегда была немного рассеянной, – говорит домработница. – Не знаю, что мне делать. – Представь себе, он ведь уже мужчина, мужчина, у которого ничего нет. Они некоторое время молчат. Обе в этом вопросе согласны друг с другом. – Я испекла хлеб в печи. Времени у меня было в избытке. – Ух ты! – восклицает мать. – Самое худшее, – добавляет она, – когда наступает вторая половина дня. Все валится на меня. – У тебя такой слабый характер, – говорит ей домработница. – Ну и что. Какая разница. Я чувствую, что согласен с ней, потому что уже неоднократно убеждался в том, что жизнь продолжается независимо от нашей воли, поскольку мы всего-навсего винтики в машине, которая непрерывно производит винтики для поддержания собственной функции, состоящей в том, чтобы производить еще больше винтиков. Мать свертывает банкноту в тысячу песет, толкает ее по стеклянному покрытию стола и дальше к домработнице, а та таким же жестом посылает деньги обратно. – Не хочу, чтобы это превращалось в привычку, – говорит домработница, – не могу себе этого позволить. Я не собираюсь убивать себя работой ради этого. – Не глупи, – говорит моя мать. – Так, как ты, себя не запрягают. Другое дело, если ты будешь работать по три или четыре часа и только во второй половине дня. Это все равно что одна порция виски или две. – Конечно. Но дело в ощущении, что на тебе лежит эта тяжесть. – Ну-ну. Что тебя больше устраивает? Домработница смеется. – Я могла бы между делом сбегать пару раз домой, – отвечает она. – Пользуйся моментом. Будь счастлива, – рекомендует моя мать. Интересно узнать, с каких это пор она начала заботиться о других. И сразу же приходит мысль, если она меня увидит, то умрет со страха, потому что я поднимаюсь по лестнице очень тихо, перешагивая через скрипучую ступеньку. Я почти уверен, что наш дом – единственный, в котором сохранилась деревянная лестница. Все остальные начали вскоре после переезда менять их на ступеньки из белого мрамора. В садах были видны горки поленьев и хозяева с топорами, собиравшиеся поколоть их на дрова. Двери тоже меняли на более массивные, туалеты с сифонами меняли на такие же, но другой модели. Потом мраморные ступеньки снова были заменены, поменяли двери на такие же, но более теплых тонов, кухни тоже были полностью перестроены. Те, кто свои дома не перестраивал, предпочли заняться так называемыми качественными изменениями – архитектурными украшениями, перестановкой мебели. Даже просто наблюдать за этим стоило больших усилий. Люди никогда не получали полного удовлетворения, что наводило на мысль о том, что если они не удовлетворены сейчас, то, по всей видимости, не удовлетворятся и в будущем. Их жилища так и не становились произведениями искусства, как им этого хотелось. Только нас вполне устраивала обстановка нашего жилища. Дом нам казался неплохим, больше того, он нам нравился, что, надо думать, отразилось на моем характере, превратив меня в не очень требовательного человека. В доме Ветеринара, например, то и дело выносили мебель и отправляли обивать новой материей. Помимо этого, с наступлением весны в доме сосредотачивались обойщики, маляры, человек, окуривающий растения – и дяденька, который моет плавательный бассейн, – все в респираторах, кто-то в спецовках синего цвета, а кто-то – в шортах. Все они разгуливали там под взглядом прекрасных глаз Марины, которая на это время оживала, чтобы давать ценные указания. Одни слушали радио, другие насвистывали – главное, чтобы было больше шума. То, что вызывало у меня недовольство в собственном доме, Эдуардо вдохновляло. Он говорил, что встает рано, когда приходят рабочие, и что в таких случаях бывает счастлив. Иными словами, Эдуардо мог получать удовольствие от чего угодно, лишь бы в доме был шум. Представляется ложным высказывание о том, что счастье порой находится в таких миниатюрных вещах, что его не суждено увидеть. В один прекрасный день Эду заходит повидаться со мной в видеоклуб. Сюда приходят самые разные люди, даже мои бывшие учителя по средней школе, заядлые любители кино. Они просят у меня такие фильмы, о которых я и слыхом не слыхивал, но, судя по названиям, это хорошее кино. Я их, разумеется, все просматривал, прежде чем выдавать. Эду окидывает взглядом стеллажи с кассетами. На нем расстегнутое пальто из бежевой кашемировой ткани, концы пояса небрежно свисают по бокам. На руках – коричневые перчатки под цвет ботинок. Коротко подстриженные волосы создают над его головой ореол. Он спрашивает у меня, не надоедает ли мне здесь, на что я ему отвечаю, что в каждой коробке, которая стоит перед ним, заключен целый мир. – Конечно, – замечает он. – Мне кино надоело до чертиков. Я насмотрелся достаточно телепередач, когда был маленьким. – Ты никогда не видел столько телепередач, сколько я. – Откуда ты знаешь? – Знаю, потому что в полдень приходил домой обедать, а ты оставался в своем колледже и возвращался домой почти в семь часов вечера. – Не говори о том, что я не делал, я этого не выношу. Ты не Бог. – Ты просто незнаком с кино. Ты его не видел. Оно тебе не нравится. – Смотреть телевизор в полдень – то же самое, что смотреть кино? – То, о чем я тебе говорю, – отвечаю я, – состоит в том, что одно влечет за собой другое. Я вот хочу снять короткометражный фильм. – Ты не единственный, – говорит он, прохаживаясь вдоль стеллажей и разглядывая кассеты, но не проявляя к ним никакого интереса. Под пальто на нем надеты серый свитер с отложным воротником и хлопчатобумажные брюки того же цвета. – В прошлом году я чуть было не уехал в Китай, – сообщаю я ему. – Далековато, а? – Помнишь Вей Пин из «Великой стены»? Эду притворяется, что силится вспомнить, хотя помнит прекрасно, потому что память у него превосходная, однако это ему и не нравится. – Что с ней? – Не знаю, и хоть прошло уже много времени, я все еще помню, как она открывает нам дверь ресторана, одетая в китайскую пижаму, с шиньоном и фарфоровым личиком. Тебе не кажется, что в восточных женщинах есть что-то особенное? – Все у них, как у других. – Я не думаю, что во всех странах все одинаково. – Ты наивен. Везде одно и то же. Все зависит от тебя, от твоего личностного восприятия. Он кладет перчатки на прилавок. Они сохраняют форму пальцев и суставов, как будто живут собственной жизнью. – Давно не бывал в этих краях? – Угомонись, сядь и посмотри на меня своими бездонными голубыми глазами, чистыми и невинными, каких никто на свете не видывал. Моя мать говорит, что очень постарела. Я ничего не отвечаю, не хочу рассказывать ему о своей матери. – Вообще-то она не более одинока, чем другие, но кажется, что она именно такая и есть, – говорит он. – Она всегда казалась такой, – отвечаю я, – даже тогда, когда ты жил с ней. Так что тебе нечего беспокоиться. – Можно попросить тебя об одной услуге? – спрашивает он, осторожно рассматривая одну из коробок. Я ожидаю продолжения. – Мне хотелось бы, чтобы ты время от времени навещал ее, хотя бы только для того, чтобы сказать ей «привет». Не думаю, что прошу о многом. Когда, например, во время своих пробежек ты подбегаешь к дому, нажми звонок, скажи «привет» и беги дальше. Эти маленькие знаки внимания очень нравятся моей матери. – Я больше не бегаю. Провожу здесь целый день. – Это всего лишь любезность. Не знаешь, как оказать любезность? Мало же ты знаешь о жизни. Таня просила меня позаботиться о нем, а он теперь просит позаботиться о его матери. За кого они меня принимают? – Сделаю все, что смогу, – отвечаю я. Закрыв клуб, я еду с Эду к нему домой. Он ездит на машине матери, потому что теперь обитает в Мексике, где живет и Таня со своим гангстером. – Фактически я больше ничем, кроме путешествий, не занимаюсь. Постоянно нахожусь одной ногой здесь, другой – там, – рассказывает он. – Очень активная жизнь, правда? Он закрывает глаза, как будто устал, и садится в машину. «Аполлон» постепенно уходит назад. Он построен в форме пирамиды из стекла, и пока еще непогашенные огни остаются в пустоте, светят, как маленькое созвездие из небытия. Мы проезжаем мимо бензоколонки и выезжаем на дорогу, обсаженную с обеих сторон деревьями. Потом поднимаемся по улице», на которой я живу, и дальше – на холм, оставляя по сторонам деревья, тропинки, заборы и остекленные портики, погруженные в полутьму. Я думаю над тем, как далеко пойдет моя мать в своем альтруизме, почему она должна быть постоянно довольна и что плохого в наступлении второй половины дня. – Ты имеешь какое-нибудь отношение к наркотикам? – спрашиваю я Эду не задумываясь. – Ты мне таких вопросов не задавай, я на них отвечать не собираюсь, – отвечает он, ничуть не удивившись. – А мне все равно, – замечаю я. – Я ни во что свой нос совать не собираюсь. – Живу я хорошо, – говорит Эду, – очень хорошо, и до сих пор никого не убил. Он паркует машину на улице, и мы открываем калитку, ведущую в сад. Эду закуривает сигаретку и смотрит на звезды. Небо чистое. Венера поблескивает прямо над крышей дома, над ее коньком, словно ее, единственную, специально там повесили. Слева луна в последней четверти. Она висит значительно ниже, чем остальная часть небосвода. В абсолютном покое ночи слышится отдаленный лай собаки, и тишина плывет волнами над крышами домов. Светятся окна, а луга, сосновые рощи и горы погружены в голубой мрак. – Почему мы так страдаем, хотя являемся, по сути дела, ничтожествами? – спрашивает вдруг Эдуардо. Рядом с бассейном растут две пальмы, которые на фоне неба кажутся небольшими темными пятнами. Мы идем по краю бассейна друг за другом. Свет холодными водоворотами отражается на поверхности бассейна. Летом вода была настолько прозрачна, что была видна во всех подробностях мозаика на дне. – Кстати, Вей Пин из «Великой стены», – говорит Эду, – теперь я ее вспомнил. – Хотелось бы снова увидеть ее. – Зачем? Она, наверное, изменилась. – Мы тоже изменились, но от этого не перестали существовать. – Но мы не изменились в одночасье. Мы присутствовали в процессе изменения, а она – нет. – Зачем уделять этому столько внимания? – спрашиваю я. – Я хочу сделать тебе одно предложение, – говорит он. – Дело заурядное. Я смотрю на него, ожидая продолжения, и несколько раз топаю, чтобы почувствовать ответную реакцию ног. Теперь я уже не знаю, что и думать. То ли он пришел ко мне, чтобы сделать мне какое-то предложение, то ли делает мне предложение в качестве предлога, чтобы видеться со мной. Сложная ситуация. – Ты можешь заработать пятнадцать тысяч только за то, что сохранишь у себя один ключ. Тут же становятся слышны невнятные мяуканья и жалобный скулеж, доносящиеся из консультации. – Только за это? – Даю слово. Это тебя ни к чему не обязывает. Ты держишь у себя ключ, пока его у тебя не попросят. – Кто его попросит? Только ты? – Да, и никто больше. – Даже не Таня? – Нет, и не она. – Она счастлива? – Ты нерачительный человек. Поистине нерачительный. По-твоему, в жизни нет ничего, кроме проблемы: быть или не быть счастливым. Существует много других состояний. Риск, например, вызывает особый вид эйфории. Я с облегчением думаю, что в моих воспоминаниях Таня – единственное, что остается важным. – Теперь у нее длинные волосы, и она почти ничего не ест, лишь бы не потолстеть. С утра до вечера она только и знает, что отдает всем указания. Я страдаю от призрачного видения белого халата Ветеринара, который выходит из консультации и прогуливается по саду, а также невыразительных глаз Марины. Вспоминается Уго, который теперь уже, наверное, слишком стар, чтобы почувствовать мое присутствие, а может быть, вообще уже умер. Нельзя, чтобы совершенно исчезало из памяти то, что там поселилось, то, что, по сути, уже превратилось в память. – Одежда на тебе очень красивая и очень дорогая, – говорю я Эду. – Отнесись к тому, что я говорю, со всей серьезностью. Если ты отнесешься к этому серьезно, я смогу убедить своего зятя взять тебя на работу. – Хорошо, я отнесусь к тебе серьезно, – говорю я. – Ну, тогда подержи у себя ключ. – Нет проблем. Это очень легко – хранить ключ. Я отхожу от того места, где однажды поцеловал Таню. Поцелуй, сохранившийся в памяти. Время – абсолютная идея времени, которое мы делим на настоящее, прошедшее и будущее, – должно быть чем-то вроде памяти Бога. И нам ничего не нужно делать, а лишь присутствовать в его памяти, что наводит меня на мысль о том, что Он порой вспоминает меня смутно. Парню из видеоклуба отведено собственное место в Великом мозге. Кинокартины, которые я смотрю, тоже занимают свое место, и мой шеф с бриллиантовым кольцом на пальце занимает. Высшей степени совершенства в Его сознании нет, хотя само Его сознание, по-видимому, совершенно. Вечером я застаю мать озабоченной, словно кто-то стащил ее Священное писание, и это снова заставляет меня задуматься. Я начинаю думать, что не только плохое, но и то, что можно расценивать как хорошее, вызывает тревогу, если выходит за рамки обычного. Очень большую тревогу вызывает то, что я бросаюсь на диван и вместо того, чтобы смотреть телепередачи, раскрываю Библию. Через два дня на адрес видеоклуба мне приходит конверт, в котором находится еще один конверт, а в нем – ключ и адрес. Так вот он, этот ключ. Он новый и блестящий, похоже, что от дверного замка. Я кладу конверт в ящик письменного стола. Сквозь окно моей комнаты проникает свет полуденного солнца, свет радостный, нисходящий с голубого безоблачного неба. Я спрашиваю себя, где моя мать может хранить кокаин, или она постоянно носит его с собой. Где она его покупает и сколько за него платит. Возникает соблазн пойти домой и поискать, но я предпочитаю этого не делать, поиски дома в отсутствие матери не по мне. Если бы у меня была возможность выбирать, я предпочел бы не знать этого вообще и, соответственно, не находиться постоянно в состоянии неопределенности. К моему сожалению, она в самом деле часто подносит пальцы к носу, будто у нее катар, хотя на самом деле никакого катара нет. В конечном счете мне претит идея исследовать ее слизистую, и я просто в последнее время избегаю смотреть матери в глаза. Мне также неприятно постоянно пребывать на грани разговора о том, что мне известно, что она принимает наркотики. Я лелею мечту о пятнадцати тысячах, которые прибавлю к своему жалованью. Так что путь к короткометражному фильму уже не кажется таким «полнометражным». А может быть, я вообще буду работать на гангстера. А может быть, разбогатею. Достичь того, чего хочешь, может, очень трудно, но может, и достаточно легко, если приложить все свои умственные способности к достижению цели. Так что я постоянно думаю о том, чего я хочу, и хотя никаких практических мер для достижения этого не предпринимаю, я уверен, что желаемое уже движется ко мне. Хочется, чтобы у меня были деньги. Хочется снять короткометражный фильм. Я не свожу глаз с зимнего сада «Аполлона», расположенного прямо напротив моей лавки. Папоротники захватывают мое богатое воображение. По утрам, когда клиентов очень мало, я ухожу в подсобное помещение, чтобы просматривать кинофильмы, и те, которые мне нравятся, также навевают мечту: как было бы хорошо, если бы их режиссером был я. Или по крайней мере написал бы к ним сценарий. Ато был бы оператором. Кажется, Роберт де Ниро сказал, что если бы ты знал, чего хочешь, это означало бы, что ты уже наполовину этого добился. И в Библии сказано: «Просите, и дано будет вам…» И Эйлиен говорит, что деньги есть повсюду. Но если мир на самом деле так полон, то почему бы части всего этого не быть моей? Теперь я часто хожу в фильмотеку. Сажусь в семьдесят седьмой автобус и вновь смотрю на опустевшие зимние поля, небесно-голубые бассейны самых разнообразных форм и размеров, которые разложены у производящей их фабрики. А на автостраде стоит странное лето. Это рядом с автозаправочной станцией и огромным рестораном, где я никогда не был, потому что его посещают только люди, едущие издалека, те, что перед этим проехали наш поселок, бросая на мою цивилизацию безразличные взгляды уставших людей. Из трубы мелового завода валит черный дым, который должен был бы вызывать возмущение всех, кто обладает экологическим сознанием. Я созерцаю, как он застилает часть неба и делает его серым. На задних сиденьях автобуса представители младшего поколения без конца курят. Они более решительны и ведут себя более вызывающе, чем когда-то вели себя мы. В пятнадцать лет они уже умеют целоваться и трахаться, на шеях у них – палестинские платки, в губах – сережки, на задницах – татуировка, а уходя из дома вечером, они возвращаются не раньше, чем в полдень следующего дня. Половина моих бывших товарищей по школе работают, как и я. Остальные учатся в университете. Мы почти не видимся, если не считать тех случаев, когда кто-нибудь заходит в видеоклуб. Мне кажется, что я занимаю самое низкое положение на социальной лестнице по сравнению с остальными. У меня нет причины беспокоиться по поводу дальнейшего падения. Я спокоен. На заднем плане встает Мадрид, плотно заселенный и розоватый, как кошачий рот. Ты рождаешься и оказываешься перед фактом, что в конце автострады стоит Мадрид. Я вхожу в фильмотеку, смущаясь, словно быть мне здесь не положено. Вижу множество пальто и шарфов. Я теперь ношу подержанное немецкое пальто с капюшоном. Изображение флага я выдаю за товарный знак. Мне хочется купить машину. Бог мой, я слышу, как люди разговаривают о кино, употребляя такие термины, которых я не знаю. Буквально все знают о кино что-то такое, чего не знают другие. Но я где-то читал, что Орсон Уэллс совершенно не разбирался в технике кино, но говорил, что хочет, чтобы это было так, а вот то – так. А все потому, что важно знать, чего ты хочешь, мысленно представляя образ того, чего пока не существует. Эту задачу решает съемочная группа. Ведь именно для этого такая группа существует, так? Мне хотелось бы встретиться в фильмотеке с девушкой, которая пришла бы, подобно мне, одна, и с которой я мог бы обсуждать эти вопросы, и чтобы она меня понимала, хотела бы мне помочь, и чтобы потом оказалось, что она дочь знаменитого продюсера. Выйдя из фильмотеки, я усиленно размышляю о такой возможности. Похоже, сильный холод напоминает человеку при каждом шаге, при каждом порыве студеного ветра о том, что он – отдельная единица, со своей собственной кровью, со своей собственной телесной оболочкой, что он ходит в одиночестве и в одиночестве принимает пищу. Или, иными словами, мы созданы одинокими, но в то же время нуждаемся в постороннем теле с его кожей и цветом, и в этом заключено определенное противоречие, ибо мы нуждаемся в том, что можно получить при условии, что другой готов нам это дать. И мы не можем взять это просто так. Потребность в этом превращает людей в попрошаек. Если исходить из того, что это – часть нашего образа жизни, было бы глупо перестать быть попрошайкой. Нет сомнений в том, что Эдуардо процветает благодаря тому, что попросил у своего зятя тепленькое местечко, а его зять попросил синекуры у многих других. Моя мать попросила доктора Ибарру снова взять ее на работу, и непременно найдется кто-нибудь, кто попросит у нее наркотик, который она принимает. Мой отец просил у матери развод и умолял ее простить его. Мой шеф, обладатель кольца с большим бриллиантом, безусловно, обращается с невообразимыми просьбами к своим любовницам. Мы самые нуждающиеся существа на планете, и то, в чем мы нуждаемся, мы не берем, а просим, хотя искомое находится у нас на виду и в пределах досягаемости. Поэтому мы – единственные существа, наделенные даром речи, чтобы с помощью слов получать то, чего у нас нет. В холодном освещении Гран-Виа, в разгар самой морозной за последние сто лет зимы, мечта все больше овладевает моим сознанием: у девушки черное кашне, в котором она как бы исчезает в тени. У нее такой ротик, что я готов умереть лишь за то, чтобы его поцеловать, зубы у нее белые, а десны – розовые, губы мягкие и влажные. Но, увы, это рот абстрактный, волнующий меня умозрительный образ чьего-то рта, который создан для того, чтобы я его целовал. Я одинок. Автобус возвращает меня по старому узкому пути, идущему сквозь вечные звезды и вечную тьму, по пути, над которым висит луна, а рядом стоят автозаправочная станция и огромные грузовики, задержавшиеся в ярком свете ресторана. Путь мой лежит через все, что я имею, точнее, через все, что мне знакомо, а еще точнее, через прошлое. Я вновь вспоминаю реальные вещи, которые могу видеть и потрогать, а также реальных людей. Голубое дно плавательных бассейнов исчезло до завтрашнего утра. Каким-то он будет, этот завтрашний день? * * * Меня будит скрип закрываемой калитки. Я узнаю тарахтение машины моей матери. Двигатель работает, пока она счищает с ветрового стекла ледяную корку с помощью пленки, вынутой из кассеты. Она уже не смотрит по вечерам телевизор, так как должна вставать в семь утра. Перед тем как подняться в свою комнату, она просит меня уменьшить громкость до минимума. «Ложись спать пораньше, чтобы использовать большую часть следующего дня», – говорит она мне. Но я не могу представить, как использовать его лучше, чем использую теперь, и пребываю в полудреме до двух-трех часов. Одна мысль о том, что мать не может смотреть телевизор, заставляет меня смотреть его больше обычного. Я с жадностью глотаю две кинокартины и с удовольствием бываю в нескольких компаниях приятных мне людей, что вполне естественно. Каждый принимает наркотики по своему вкусу, не так ли? Я все еще жду, когда мать решится и сама скажет, что принимает наркотик. На работу я явлюсь часам к десяти и окажусь одним из первых, кто открывает свое заведение. Дело в том, что жители поселка начинают активно действовать не раньше одиннадцати. Само собой разумеется, что до десяти часов нет никакого смысла выходить за покупками или заниматься чем бы то ни было еще. Только садовники, стригущие деревья в общественных местах, разносят весть о том, что в этом самом ленивом в мире городке еще теплится жизнь. Нужно признать, что городок принадлежит тем, кто не работает вообще, и тем, кто работает здесь, занимаясь тем, что и работой-то не назовешь. К их числу не относятся сидящие взаперти, то есть дети в школах и студенты в институтах. Зато сюда относятся служащие спортивного комплекса, которые просто расхаживают туда-сюда по чудесным весенним утрам, когда деревья перенаселены птицами, и те, кто бездельничает в своих залах в майках, подогнанных по мышцам, пытаясь подняться вверх с помощью никелированных кошек, по новой стенке для тренировок альпинистов. К их числу относятся и те, кто выводит собак в парк и бегает за ними повсюду, пока на лужайку льется долгожданный несущий тепло солнечный свет, словно собаки умеют развлекаться лучше их самих. Это также те, кто, бредя за покупками, медленно волочит свои сумки на колесиках, вдыхая аромат цветов и прочих растений, только что проклюнувшихся из земли. Окна, выходящие в сады, открыты. Разносчики и почтальоны, а также сборщики платежей за газ и за электричество обращаются в эти распахнутые окна-двери, куда проникает зеленоватый свет садов. Утренние часы весенних дней – это для нас, тех, кто остается. Поэтому я сосредотачиваюсь на мыслях о весне, на явлении достоверном, обязательном, которое не зависит от чьей бы то ни было воли и возникает само по себе, каждый раз пополняя наши воспоминания. У меня не всегда хватает времени на то, чтобы принять душ, но хватает на то, чтобы выпить чашку кофе, который всегда готов для меня в кофейнике, и на то, чтобы побриться, ибо у меня вызывают настоящее отвращение небритые мужики, которые бродят по поселку. Когда кто-то решается выйти на улицу небритым – это значит, что он опустился слишком низко и нуждается в лечении. На это очень давно, когда я еще ходил в школу к девяти тридцати, обратила мое внимание мать. В девять часов она надевала на меня курточку с капюшоном, шапку и варежки. А в девять с четвертью мы уже были около киоска, чтобы купить мне булочку, и киоскер порой был небрит. Его двойной подбородок и часть шеи до высокого воротника свитера усеивали черные пятна. – Что за свинья! – восклицала моя мать, когда мы отходили от киоска. – Он, кажется, болен, – говорил я. – Почему бедные и больные не бреются сами, если их больше некому побрить? Но этому нет никаких оправданий. Это симуляция болезни, а не болезнь. Так что отдельные экземпляры, пользующиеся случаем не бриться по выходным, кажутся мне людьми, которые неуважительно относятся к собственным членам семьи, заставляя окружающих терпеливо созерцать черные волосы на их лицах или, что еще хуже – отвратительную с проседью щетину, отросшую на омерзительных рожах. Справедливости ради следует сказать о моем отце: как бы он себя ни вел, он всегда был выбрит. Когда он бывал дома, то спускался к завтраку в пижаме, чисто выбритый и пахнущий лавандовым одеколоном, отчего поцеловать его не стоило никакого труда. Возможно, поэтому моя мать продолжала любить его даже в самый разгар своей связи с мистером Ноги. Когда приходит весна, я собираюсь вставать рано и делать пробежку до «Аполлона». А сейчас лед, который видно через окно, уплотняет атмосферу, а растения и асфальт делает более твердыми, лишая меня всякого желания общаться с кем бы то ни было вне дома. Я предпочитаю вовремя поехать на работу на автобусе и, быть может, вернуться домой в полдень пешком. Меня ждут несколько коробок с видеокассетами, которые следует привести в порядок. Почти все фильмы относятся к серии «В», далее следует то, что я предлагаю своим клиентам-кинофилам, и наконец то, что я оставляю свиньям и эротоманам. Вспоминается имя одного человека, о котором на днях разговаривали посетители фильмотеки. Вечером, когда наступает пора закрываться, мой шеф за деньгами не приходит. Вместо него является блондинка лет тридцати пяти от роду в мини-юбке и в туфлях на высоченных каблуках, которая закуривает, не спрашивая разрешения, считая, что раз я сижу, ее дым не будет меня раздражать. Первая же порция выдыхаемого дыма попадает мне прямо в нос, отчего я начинаю слегка покашливать. Она смеется и говорит: – Какой ты нежный. Кажется, я никогда не видел ее в нашем поселке и поэтому спрашиваю, не приехала ли она из Мадрида. – Прямо оттуда, – говорит она, – и прямо за деньгами. – Ну, их маловато. День сегодня неудачный. – Не будь таким серьезным, – говорит она и громко смеется. – Мне уже известно, что этот бизнес – пустое дело. – Ну, не такое оно уж пустое, все, что исходит отсюда, – чистое. Видеофильмы, которые не продаются, возвращаются обратно. – Да, но ведь нужно платить тебе жалованье, оплачивать счета за свет, за телефон, за аренду помещения. Не вижу смысла. – Дело более прибыльное, чем кажется. В конце недели концы с концами сводятся. – Не выпендривайся. Не верится, что ты на этом разбогатеешь. В самом деле, такой парень, и вдруг сидит в этой дыре целый день. Давно никто не говорил со мной обо мне. Я уступаю ей свое место за прилавком. Она садится, положив ногу на ногу. Нужно подождать, пока не позвонит шеф и не скажет, что женщине, которая сидит передо мной, можно доверять и я могу отдать ей деньги. Так что я спрашиваю ее, не хочет ли она что-нибудь выпить. Она отвечает, что выпила бы кока-колы, но поскольку кока-кола возбуждает ее, она предпочла бы пиво. Я спрашиваю, какое – с алкоголем или без. Она отвечает, что надо бы выпить безалкогольного, но в такое время, поздним вечером, она предпочитает с алкоголем. И я иду с этой избыточной информацией к автомату, выдающему напитки, который находится этажом ниже, где постоянно резвятся дети, пока их родители эти напитки распивают. Это люди, которым очень трудно проводить время дома в одиночестве. Они не выносят, когда их в буквальном смысле бросают дома, за исключением всего прочего. Хотя «все прочее» включает бар в «Аполлоне», крики их детей и знакомые физиономии одних и тех же официантов, одних и тех же соседей. Второй взгляд на блондинку дает иную картину. Это уже не та женщина, что ворвалась на высоких каблуках в мой тихий мирок, называемый рабочим местом, а некто, давший себе труд принести из подсобного помещения стул для меня и приглашающий меня теперь рукой, чтобы я тоже сел. – Похоже, у тебя много материала. – У меня полный комплект. – Я не поняла, у тебя что, и порнография есть? – Ты правильно поняла. Иногда клиенты ее просят. Дело житейское. – Тебе это не кажется отвратительной грязью? – Не знаю. Я думаю об этом. Люди подобного сорта всегда были и всегда будут. – Ты сам-то эти ленты смотришь? – Иногда. – Меня, по правде говоря, это возбуждало бы, если бы потом не пришлось раскаиваться, – говорит она. – Вряд ли из-за этого стоит раскаиваться. Но и проходить через это никто никого не обязывает. – Знаешь, а ты взрослее, чем кажешься. – Не так уж я молод, как кажусь, – отвечаю я ей со смехом. И спрашиваю ее, хочет ли она еще одну банку пива. Она согласна. У нее действительно красивые глаза – что-то среднее между зелеными и голубыми. Самые красивые глаза, которые мне когда-либо приходилось видеть и которые, несомненно, смотрелись бы еще лучше, если бы она была одета попроще. Ее нельзя назвать женщиной в моем вкусе, но она вошла в видеоклуб, когда начало темнеть, когда жара в «Аполлоне» становится невыносимой, и она – единственная, кто смотрит на меня. Возвращаясь, я открываю стеклянную дверь банками пива и попадаю в поле зрения внимательной женщины, как в летнее море, затерявшееся где-то в другой части света. Звонит шеф. Он говорит, что Соня – его подружка, пользующаяся его полным доверием, и что она время от времени будет забирать деньги. – Ну как, хороша? – спрашивает он. Я не отвечаю. Думаю, что будет лучше воздержаться от подобного комментария. – Соня, – повторяю я громко, выкладывая банкноты и монеты на стол. – Чем ты занимаешься, помимо того, что сидишь здесь? – спрашивает она. Я в течение нескольких секунд размышляю о своих занятиях и понимаю, что ничего не делаю. – Я состою в клубе спелеологов, – вспомнив блиндажи около озера, где мы с Эдуардо часто проводили время во второй половине дня, рассматривая небо через амбразуру, сквозь которую какой-то солдат в свое время целился из винтовки. – Мы исследуем пещеры. Это очень азартное дело. Если тебе ни разу не приходилось входить в темную пещеру без какого-либо источника света, то ты не знаешь, что такое темнота. Темнота абсолютная. Она неописуема, почти немыслима. Только в таком месте можно представить себе, что такое небытие. Я замечаю, что она рассматривает мои обтянутые джинсами ноги и мои руки. По всему видно, что она влюбляется в меня. Мне уже кажется неизбежным, что я ее трахну, хотя меня и сдерживает мысль о том, что ее трахает шеф, тот самый – с солитером на пальце. А она говорит, словно слышит то, о чем я думаю: – Не выдумывай глупостей. Я с ним не сплю. – Скорее это выдумал тот, кто считает, что способен угадать, о чем я думаю, – говорю я, чувствуя, что тональность нашей беседы становится все менее официальной. – Хорошо, – произносит она, вставая. – Уходить мне отсюда не хочется, но если я не уйду, разговаривать нам больше будет не о чем. Я постепенно привыкаю к ее манере вести разговор – постоянно вступая в противоречие с тем, что есть, и с тем, что могло бы быть, или что-то в этом роде. В глубине души я доволен, что она уходит, что она выйдет за дверь и вернется в свой, чуждый мне мир примерно так, как это происходит в кино. К своему удивлению, сквозь дверное стекло, заклеенное объявлениями о новых поступлениях, я вижу, что к моим дверям подходит Эйлиен. Он серьезный и стройный. В его облике появилось что-то новое, вызывающее сравнение с только что подметенным и политым парком. С тех пор как я начал здесь работать, я ничего о нем не слышал и не бывал в местах, в которых раньше с ним встречался. Похоже, время поглотило соответствующее ему пространство со всем, что в этом пространстве находится. И поскольку Эйлиен принадлежал к тому времени, когда я учился в начальной и средней школе, это время улетучилось вместе с сосновой рощицей, где он выгуливал свою собаку, и конференц-залом Культурного центра, где он читал свои лекции. Ушел в небытие и кафетерий «Ипер», в котором он постоянно пил кофе и наблюдал сквозь окна-двери покой самого ленивого в мире поселка. Он приветствует меня и углубляется в изучение стеллажей, как и все прочие клиенты, которые сюда заходят, хотя покупать ничего не собирается. Я говорю, что если ему нужно что-нибудь такое, чего здесь нет, то я могу это достать. Выслушав, он с интересом смотрит на меня. – А если мне понадобится что-нибудь такое, что особенно трудно достать? – Нет проблем, – отвечаю я. Он проводит рукой по гладким шелковистым волосам и по косичке и спрашивает меня, продолжая разговор без какой-либо логической связи: – Скажи, что ты здесь делаешь? Я пожимаю плечами, но у меня возникает впечатление, что Эйлиен, как и прежде, видит меня насквозь. – Ты наверняка копишь запасы, новый материал для бездонной бочки, для вечно голодного монстра. Мне начинает надоедать этот разговор. Хочется узнать, что такое «бездонная бочка». – Что такое «бездонная бочка»? – спрашиваю я и жду ответа. – Ум постоянно работает. Несмотря на то, что тебе не хочется думать, ты думаешь. Но о чем ты думаешь? Все зависит от того, что ты вводишь в свой ум, достаточно ли ты даешь пищи своему уму, ибо в противном случае тебе придется соответствовать тому, что у тебя есть сейчас и что будет потом. Сейчас и потом ты имеешь дело с непреодолимым чувством переполнения сознания маленькими кристалликами, которые это сознание расширяют. Возможно, именно из-за этого возникают навязчивые патологические идеи, попытки насытиться этим самым чувством, которое заставляет тебя размышлять, которое тебя постепенно пожирает большими кусками и самыми разными способами. Кусочки кристалла, которые являются постоянно действующим фактором форм памяти. Нам нужны запасы для будущих размышлений. Слова Эйлиена усыпляют меня, и не потому, что надоедают мне, а потому, что наполняют великим покоем мое ярко освещенное заведение. И мы летим в капсуле спокойного света сквозь наступившие сумерки. Быстро наступает ночь. В его голосе есть что-то гипнотическое. Со мной такое случается не в первый раз. Я думаю о ключе Эду и о пятнадцати тысячах, которых он стоит. Думаю о том, что мне хочется купить подержанный автомобиль, который стоит на нашей улице с надписью «продается». Думаю о своем отце, когда я, еще маленький, мчался бегом, чтобы открыть дверь ему, отцу с саквояжем в руке. Таким он предстает в моих воспоминаниях. Думаю об Уго, который бежит по тропинке, и говорю сам себе, что не хочу знать, умер он уже или нет. И еще о том, что, может быть, Соня опять придет за деньгами. – С тех пор как я здесь, все больше предаюсь размышлениям, – говорю я ему. Мне приятно видеть его, приятно по-настоящему, но я знаю, что говорить об этом было бы излишним. Эйлиен никогда не использует слова для подобных излияний. Если он пришел повидаться со мной, значит, знает, что мне будет приятно увидеть его. Я предлагаю ему выпить пива, но он отказывается. Говорит, что его ожидают слушатели курса о душе, который он ведет. – Душа, – говорит он, – это дуновение. Когда он уже подходит к двери, я спрашиваю его: – Какой фильм тебе найти? Он произносит название, которое я не улавливаю, может быть, он вообще просто сказал «прощай». Я выхожу вслед за ним, но он уже исчез где-то на эскалаторе. Итак, о душе. Час спустя я надену наушники стереомагнитофона, выйду в ночь и между шевелящимися тенями деревьев пройду пешком весь путь до дома, ни о чем не думая. Нетерпение порождается степенью желания выйти из терпения. Некоторые называют это надеждой. В течение нескольких дней я надеялся, что в дверь вместо моего шефа войдет Соня. Это желание возникает только здесь, в «Аполлоне», и только около восьми часов вечера. Оно не возникает ни в каком другом месте и ни в какое другое время. Иными словами, несмотря на то что повторение утомляет, именно повторение вызывает чувство реальности, при котором за одним событием неизбежно следует другое. Скажем так, я уже знаю, что стеклянная дверь моего магазинчика может быть открыта Соней, а то, что я знаю, я не могу забыть. Меня разочаровывает появление вместо нее моего шефа в одном из тех костюмов, которые так похожи один на другой, и то, как он снова считает деньги чересчур ухоженными руками, а бриллиант на его кольце бросает отблески на банкноты. Я спрашиваю, собирается ли он приходить постоянно. А он отвечает вопросом на вопрос: – Хороша, правда? Я отвечаю, что не заметил этого и что меня интересует, должен ли я отдавать ей деньги каждый раз, когда она приходит. В принципе мне претит идея обращать свой взгляд на кого бы то ни было или на что бы то ни было, если на это смотрел он. На самом же деле я думаю, что Соня предпочтительнее, чем он. – Нам нужно как-нибудь поговорить, – сообщает он мне. * * * Уик-энд сократился до второй половины субботнего дня и воскресенья. Я посвящаю эти дни просмотру фильмов либо дома, либо в настоящем кинотеатре. Иногда я выхожу, чтобы немножко пробежаться. Моя мать смотрит вместе со мной пару фильмов, задрав вверх ноги. Время от времени она выходит и возвращается, по всему видно, что она приняла дозу кокаина. Но в этом случае между нами возникает нечто вроде моста, который держится до вечера среды, когда возвращаются, создавая большие пробки, тысячи автомобилей, покинувших поселок в пятницу. Прямо из моего дома можно видеть автостраду, хорошо освещенную фонарями и фарами, полную движения, которая ставит нас как бы вне времени, освобождает от потока мощного света, льющегося издалека и вечно освещающего землю, который окружает нас и который тем не менее нас игнорирует. В субботу, после моего возвращения из кинотеатра, мать с покрасневшими ноздрями сообщает мне, что, возможно, выйдет замуж за доктора Ибарру. Я пытаюсь по выражению лица оценить ее состояние, но поскольку она так часто принимает наркотик, никогда не знаешь, когда она печальна, а когда весела. – Так, с бухты-барахты? – спрашиваю я. – Он давно уже меня об этом просил, но я не решалась сделать этот шаг. – А теперь решилась, – говорю я. – И почему? – Почему? Почему? – возбуждается она. – Потому что мне больше нечего делать. Такова реальность. Я провожу почти весь день в консультации. Что еще я выиграю, если выйду за него замуж. Ты сможешь уйти из видеоклуба, а я – из клиники. – Не понимаю, почему ты так говоришь. Видеоклуб мне нравится. Я его ни на что не променяю. Мать подходит ко мне с намерением обнять или что-то в этом роде, так что я отхожу к клетке с попугаем – он является самой крупной живностью, которую мы когда-либо держали, – и сую в клетку палец. – Ты мог бы иметь собственный клуб, все, что захочешь. – Но ты же не выходишь за него замуж только поэтому, – отвечаю я. – Поступки в любых жизненных ситуациях мотивируются разными причинами. Вопрос состоит в том, чтобы одно компенсировало другое. Так вот, у меня компенсация будет, уверяю тебя. Я понимаю, что возвращение моей матери к доктору Ибарре, иными словами, возвращение в прошлое, пустило ее на дно. Что она довольно стара, а молодость не вернешь. Единственное, что ее интересует, – это деньги. Хотя было бы еще хуже, если бы ее интересовал сам доктор Ибарра. – Тебе придется быть с ним. Не забывай этого. – И это никакая не трагедия. Он – человек очень миролюбивый и пунктуальный. – Вольно же тебе. По-моему, это будет настоящий ад. Потом я начинаю размышлять о преимуществах, о возможности остаться в этом доме одному и купить себе наконец собаку. Я мог бы прожить, как Эйлиен, за счет организации в Культурном центре цикла бесед о кино, чтения там лекций, даже сочинения книг. А может быть, исходить из того, что доктор Ибарра подарит мне видеоклуб. Думаю, я мог бы удержать себя от наркомании, катастрофические последствия которой, если верить тому, что говорят, быстро дают о себе знать. И уж конечно, я могу оставить себе машину. А на пятнадцать тысяч Эду я смог бы купить себе кучу одежды. Ключ по-прежнему лежит в конверте в ящике стола. Я спрашиваю, не оставлял ли кто-нибудь для меня сообщения. И мать отвечает: – Тебе? Тебе никто не звонит. Ты вне игры. Мне всегда казалось, что подобные фразы рассчитаны на то, чтобы я начал действовать. Ибо когда я был еще совсем маленьким, мать все время настаивала, чтобы я был окружен друзьями. Наверное, у меня никогда не будет детей, дабы им не пришлось прилагать усилий, чтобы понять меня. У меня появился друг в фильмотеке, который достает мне любую картину, какую бы я ни попросил. Он предложил мне заняться этим делом, но изучить предмет глубоко, для чего он устроит меня в одно из кинематографических училищ. Дело в том, что мне никогда в голову не приходило снова стать студентом. Я взрослый человек и не приемлю никакой иной жизни, кроме жизни взрослого человека. Взрослый человек должен иметь деньги, собственный дом, а не жить как трахнутый попрошайка, все остальное – дерьмо. Так что я вполне понимаю Эдуардо. Он имеет то, что хочет, то, что положено иметь мужчине, который переболел детством и отрочеством и теперь может позволить себе иметь то, что хочет. Нет никакого другого смысла в том, чтобы стать таким человеком, как мой отец или как мои мать и шеф. Так что я понимаю и их. Наступает момент, когда ничто не существует отдельно от тела, совсем ничто, ни самые большие мечты, ни самые малые. И тело требует их исполнения. Думаю, Эду быстро почувствовал этот зов, возможно, даже еще тогда, когда был ребенком. Я тоже. * * * Человек проходит сквозь Великую память, сквозь всеобщую мечту, не отдавая себе отчета в большинстве случаев, что его пути пересекаются с путями других людей и что, не помня об этих других, он сам просто не существует. Со мной пришел повидаться Ветеринар. Он в большом зале нашего дома, в котором раньше, по-моему, никогда не бывал. Рядом с ним – моя мать в своем старом, в обтяжку, одеянии, которое она теперь использует в качестве домашней хламиды. Ему и невдомек, можно поручиться, что она только что приняла дозу, потому что субботний день близится к концу, и сквозь окна видно, как ложатся первые тени, серые, подобно цвету солдатской униформы. Без своего белого халата Ветеринар кажется еще более грузным. На нем охотничий костюм: сапоги, заправленные в них вельветовые брюки и свитер. Он производит впечатление человека, который только что снял с себя патронташ, зайцев и куропаток, притороченных к поясу. Я замечаю, что у него густые, с проседью, волосы, которые сейчас в полном беспорядке. Он протягивает мне руку с официальным видом. – Сынок, – говорит он, – я понимаю, что этот визит для тебя совершенно неожиданный. Это правда, настолько неоспоримая, что я молчу. Мать предлагает ему что-нибудь выпить, но он жестом отказывается. – Не буду ходить вокруг да около, – говорит он. – Я здесь по поводу своего сына. Если не ошибаюсь, вы остаетесь друзьями. Я согласно киваю и сдерживаю желание сказать ему, что всего несколько недель назад видел Эду. – Не так давно он приезжал к нам повидаться, – продолжает Ветеринар, – и сказал, что возвращается в Мексику. Но туда он не доехал. И никто его с тех пор не видел. Ветеринар запускает руку в волосы и приводит их в еще больший беспорядок. – Буду с тобой откровенен. Я еще сам не знаю, что мне от тебя надо. Я понятия не имею, что происходит. Но я не представляю, есть ли у него еще друзья. Я рассказываю ему, что тоже видел Эду несколько недель назад, и мне показалось, что у него все было в порядке. О ключе я умалчиваю. – Где начинать искать? – спрашивает он. Это странная ситуация, просто какой-то страшный сон. Мать с серьезным видом рассматривает свою хламиду, но ей никак не удается изобразить грусть. Больше того, когда Ветеринар уходит, она остается серьезной. – Может быть, ему следует нанять детектива, – высказывает она предположение. – Я опасаюсь самого худшего, – отвечаю я. – В этом есть что-то совершенно необычное. – Этот парень всегда был необычным, – говорит мать. – Но бывают странные люди, с которыми ничего странного не происходит. – Как такое может случиться? – спрашивает мать. – Как может чья-то жизнь в корне отличаться от сущности человека? С ним происходят странные вещи, потому что он странный человек. А он странный, потому что его мать странная, ведь так? – С некоторых пор тебе все кажется простым! – говорю я матери. Эйлиен несколько раз пытался предупредить меня насчет Эду. Его мощная интуиция заставляет меня относиться к нему с уважением. Больше того, ему удалось превратить интуицию в образ жизни, в ремесло. В понедельник утром я принимаю решение. Беру из конверта ключ с адресом и прошу у матери автомобиль. На шоссе машин довольно мало. Солнце все еще сушит поля. По радио сообщают, что кто-то видел в Галисии НЛО. Я оставляю позади влажные и сверкающие бассейны, а на горизонте в это время поднимаются верхние этажи зданий, которые по мере приближения к ним удаляются одно от другого и увеличиваются в размерах. Растут стремительно. Населяют собой всю землю. Спускаются из-за облаков и сразу же выстраиваются по обеим сторонам Кастельяны. Между деревьями, пересекая площади и фонтаны, движется сама бесконечность. Эдуардо всегда был горазд превращать простое в сложное. Тем не менее, после того как за мной захлопнулась кремового цвета дверь квартиры сто двадцать один, я чувствую себя Алисой, которая легко совершила невозможное – прошла сквозь зеркало в Зазеркалье, ничего не запачкав. Меня охватывает тишина помещения, в котором никто не живет, помещения покинутого, о котором никто не думает. В окна проникает свет, который не существовал, пока его никто не видел. Свет, брошенный на произвол судьбы. Часть штор наполовину приспущена. За ними и за плоской крышей дома напротив существует мир, пребывающий в постоянном движении и верный самому себе. В нем нет ничего отсутствующего, хотя и отсутствует Эдуардо. Я осторожно разглядываю каждый предмет мебели, стоящий в квартире, поскольку не исключаю возможности увидеть Эдуардо, либо, как всегда, высокомерного, либо мертвого, за одним из них. Одна дверь большого зала ведет в спальню. Первое, что бросается в глаза, – это кровать. Простыни и покрывало валяются в беспорядке, как будто кто-то интересовался содержимым матраца. Ящики комода выдвинуты, дверцы шкафа распахнуты. В шкафу висит ряд шикарных костюмов, которые наверняка принадлежат Эдуардо и теперь превратились в нечто ископаемое. Все они зимние. Летние костюмы висят с другой стороны шкафа в пластиковых чехлах, застегнутых на молнии. Под костюмами стоит по меньшей мере шесть пар зимних ботинок в прекрасном состоянии. В это свое первое посещение ящики шкафа я не открываю, а ящики комода не выдвигаю до конца и равнодушно прохожу мимо страшных серых чехлов с молниями. Кроме того, на столике еще стоит графин без воды и в кресле у окна валяется куча грязных рубашек, брюк и носовых платков. Что означает все это белье хозяина? И что означает безжизненная картина, которую я вижу? Дело в том, что оставленные в таком виде вещи свидетельствуют о последних моментах пребывания здесь Эдуардо. Тот факт, что Эдуардо находится так далеко от оставленных в какой-то момент предметов одежды или, точнее говоря, тела, которое они покрывали и до сих пор хранят какую-то его частицу, уже больше в этом месте нет, дает основание предположить, хотя и не очень уверенно, что речь идет о случае фатальном. В маленькой кухоньке в раковине для мытья посуды стоит грязный кофейник, а также несколько чашек и бокалов. В кухонных шкафах нет того порядка, который существует в шкафу спальни, что полностью соответствует личности Эду, для которого всегда имело большее значение то, что носится, а не то, что съедается. В холодильнике стоит бутылка молока в плачевном состоянии и нечто такое, что условно можно назвать яйцами, а также то, что можно безусловно назвать сливами. Морозилка, однако, заполнена до отказа неиспорченными продуктами. И эта способность замороженных продуктов противостоять гниению снова приводит в уныние. Тому, что, возможно, случилось с моим другом, больше соответствует состояние слив, молока и яиц. Похоже, любая потеря должна непременно сопровождаться признаками исчезновения, в противном случае подобное происшествие должно было бы иметь место в мире, с безразличием относящемся к тому, что в нем происходит. Та же самая непрестанная внутренняя тревога, которую у меня вызывает исчезновение Эду, и чудовищная мысль о его возможной смерти с еще большей очевидностью подчеркивают то, что я существую. Это потому, что я не только чувствую то, что он, возможно, уже чувствовать не может, но и потому, что воспринимаю это острее, чем обычно. Квартира не слишком загромождена вещами, но если кому-то придет в голову исследовать их более тщательно, то их покажется слишком много. Я вижу, что в туалете на полотенцах вышиты его инициалы. Есть они и на махровом халате. Похоже на то, что эти вещи ему подарены. И кофейный сервиз на кухне тоже похож на подарок. И, конечно же, эти подарки делала женщина. Кроме того, на той же кухне я вижу табакерку с табаком, который курит Эду. Я закуриваю сигарету – так, для проформы, хотя вообще-то не курю. Я не ищу ничего по принуждению. Мне не нужно никакого принуждения. Эду от меня ничего не ждет. Здесь нет места ни для поспешности, ни для будущего. Здесь есть лишь покой последнего мгновения, последнего дня. Полотенца и кофейный сервиз, и все остальное, сейчас находятся здесь вместе со мной, но они здесь были до меня, они хранят секрет того времени, пока я их не видел и не знал об их существовании. Эти предметы, хотя они и были рядом с Эдуардо, ни о чем не могут мне рассказать. Или, может, они и рассказывают что-то, но я при этом остаюсь глух и слеп. Почему я такой тупой и ничего не понимаю? Ни луна, ни тьма, ни деревья в полном дневном освещении тоже тебе ничего не говорят, такой уж ты родился. Коль скоро эта информация существовала бы, то для ума не было бы ни тайны, ни секрета, ни бесконечности. Получается так, словно реальность преподносит сама себя одним способом, а мы воспринимаем ее совершенно другим. Скажем, человек не так естественен, как какое-нибудь растение или животное, поскольку он не является частью природы. В противоположность ему растение или животное знают природу, и им не приходится прилагать усилий, чтобы понять ее. Одежда Эду, вне всякого сомнения, беспрестанно посылает многозначительные сигналы из шкафов, но я не способен понять их. Какие он мог вести разговоры в этом доме? О чем думать? Полагаю, меня всегда преследовала мысль о том, что он говорит об одном, а на самом деле думает о другом. Функциональное убранство большого зала многое говорит о его личности. Почти вся мебель светлая, за исключением абажуров некоторых ламп, окрашенных в теплые тона. На полу много газет, там же лежат несколько книг. На низком столике у диванов много писем и рекламных объявлений. На всем этом хорошо виден слой пыли толщиной в палец. Несколько секунд я раздумываю над тем, не помыть ли глиняные горшки, которые стоят в раковине, даже подумалось о том, чтобы сложить грязные рубашки и носовые платки в стиральную машину и стереть пыль с мебели. Но я сразу же отказываюсь от этого намерения. Пусть все остается как есть, никому это не нужно. Ведь речь идет о чьем-то месте, месте, в котором его нет. Квартира Эдуардо вне сознания Эдуардо. Его костюмы без его тела. Эти апартаменты, фактически покинутые несколько недель назад, подтверждают версию о том, что он не вернется. Поэтому я ничего не вытираю, я даже не сажусь на диваны. Хотя, если собрать в пластиковую сумку яйца, молочную бутылку и сливы, я смогу выбросить все это в мусорный ящик. Я выхожу на улицу. Квартира исчезает в лабиринте лестниц, среди многочисленных кремовых, похожих друг на друга дверей. И это все, что сейчас остается от Эдуардо. Остается также прошлое, но истина состоит в том, что события схватываются взглядом таким коротким и слухом таким несовершенным, а голос настолько ограничен в своих возможностях, и перемены настолько мимолетны, что прошлое всегда представляется слегка расплывчатым. Я бы с удовольствием рассказал матери о квартире Эдуардо, но я не могу на нее положиться. Мне кажется, она не способна хранить секреты. В порядке наведения мостов я закупаю кучу глянцевых журналов, ящик хорошего вина и рассчитываю на то, что она сама еще припрятала как бы в порядке самообслуживания. Я спрашиваю у нее, почему она не проводит время со своим суженым. На слове «суженый» я делаю особое ударение. – Пока нет необходимости проводить с ним свободное время. Мы еще не обвенчались. Предстоят спокойные часы с хорошим кино и хорошим вином. Было бы совсем хорошо, если бы я мог рассказать ей об Эдуардо. Почему только я один знаю о существовании этой квартиры в Мадриде? Я знаю, что не могу об этом рассказать, знаю, что должен держать язык за зубами. Пожалуйста, Эду, появись, мне это не нравится. Вечером приходит Ветеринар. Он очень нервничает. Только что звонил в Мексику. Там, как и раньше, ничего не знают о его сыне. Теперь он хочет узнать, нет ли у меня каких-нибудь известий. – Ты ничего не помнишь о его последнем посещении, что способно помочь? Я отвечаю, что не помню ничего особенного. – Попытайся вспомнить, сынок, попытайся вспомнить. Любая деталь важна. – Я не понимаю, что могло случиться. – Мне противен этот затянувшийся уик-энд, – говорит он, готовый вот-вот заплакать. – Ты знаешь, что такое отчаяние? – спрашивает он. – Отчаяние, – повторяю я. – Да, отчаяние, проклятое отчаяние. Нет ничего такого, что можно сравнить с отчаянием. Понимаешь? Ни любовь, ни ненависть. Пойми, это выстраданные слова, потому что с отчаянием ничто не сравнится. Что мне делать? – Сожалею, – говорю я. – Нужно хранить спокойствие и надеяться. Фактически мы еще ничего не знаем. – Надежда и отчаяние несовместимы. Но первая ведет ко второму. Я решил пропустить первый этап. – Подумайте о своей жене. – Да, я думаю о ней. Думаю о ней. Что с ней случится, когда мне станет все равно? Еще один шаг, и я уже больше не смогу думать о ней. Я прощаюсь, произнося ясные, понятные слова и не пытаясь утешить его. Мне кажется, это самое лучшее, что я могу сделать. Моя мать с тех пор, как убили хозяина химчистки в Соко-Минерве, сильно изменилась, растеряла всю свою жалостливость, с нетерпением хватается за телефонную трубку, ее разговоры в моем присутствии неприятно осторожны и загадочны. Она говорит только «да» и «нет», и так с тех пор постоянно, бросая на меня подозрительные взгляды. Возможно, речь идет о ее женихе или о том, кто поставляет ей наркотик. Когда она вешает трубку, я спрашиваю ее, почему она забросила занятия гимнастикой и что случилось с ее наставником. В глубине души я тоскую по невинной эпохе мистера Ноги, когда можно было быть уверенным в том, что ничего, кроме спорта и секса, нет. Моя мать совершенно непредсказуема. Самые элементарные замечания могут ранить ее непостижимым образом и заставить обратить пугающе печальный взгляд не на кого-либо вообще, а именно на меня, – того, кто вырос, наблюдая за изменениями выражения ее лица. Самое худшее состоит в том, что она научилась отводить взгляд в сторону, но слишком поздно, когда ты уже заметил неизбежное, – то, что тебя этим взглядом послали ко всем чертям. Итак, я упомянул это насекомое. Теперь, когда я об этом думаю, то получается, что мы вообще никогда не говорили о мистере Ноги с тех пор, когда он постепенно, но безвозвратно ушел из наших жизней. Тогда же мать ушла из клуба «Джим-джаз» и вернулась в клинику дантиста. Она складывает в стопку журналы, приводит в порядок столик, стоящий у диванов, и сосредоточенно смотрит на кристалл, который вновь полностью овладевает ее вниманием, что мне совсем не нравится. Она проводит руками по волосам, которые теперь подстригает до уровня шеи. – Твой отец всегда говорил: «Самое важное – это возвращение», – и я этому верила. Когда человек повторяет много раз одно и то же, это становится похоже на правду. Ну так вот, самое важное ушло безвозвратно. Твоему отцу всегда нравилось философски рассуждать о жизни. Моя мать постепенно входит в беспокоящее меня состояние душевного волнения. Я не замечаю момента, когда она встает и идет, чтобы принять дозу наркотика. Меня тревожит то, что у нее нет достаточных запасов на все время беседы. Я вздыхаю, когда она говорит: – У меня свидание с одной знакомой в Мадриде. Я скоро вернусь. В конце концов я начинаю гордиться своей матерью, потому что она знает, как получить то, что ей хочется, потому что знает, как отвести свой пугающе печальный взгляд. Я думаю, что в ее возрасте и при том, что она принимает по четыре-пять доз кокаина вдень, она не потеряет человеческий облик до семидесяти пяти или более того лет. Тогда в стране будет великое множество превосходных наркологических центров, а я к тому времени достигну зрелого возраста, и факт взросления будет так занимать меня, что я уже перестану обращать на мать внимание. …………………………………………………………………………………………………………………. Во вторник мне звонит из Мексики Таня. Голос у нее более мягкий, чем раньше, более мелодичный и певучий, и вместо слова «теперь» она говорит «теперечко». – Я много о тебе думала. Я ей отвечаю лаконично – «слушаю». И мне кажется невероятным, что я за такое короткое время перестал о ней думать. Прошло всего несколько дней и недель, даже не месяцев. – Я тоже вспоминала тебя, особенно сейчас. Ты хорошо знаешь Эдуардо, знаешь, что он представляет собой на самом деле. Я не совсем с ней согласен, потому что никогда не считал, что тот Эдуардо, которого я знаю, настоящий. Возможно, теперь, не будучи близким другом человека, который всегда считал себя обязанным поддерживать свой имидж, он стал более непосредственным и честным, если такое вообще возможно для Эдуардо. Об этом я Тане ничего не говорю. – Он до такой степени изменился? – спрашиваю я. – Он слишком рискует. Рискует так, словно ему не дорога собственная жизнь. Много ездит на машине, много пьет и курит, много | принимает всякой дряни. Его тело превратилось в мешок, который он набивает всякой всячиной. Никогда не покоряется судьбе, никогда не бывает спокойным, никогда не удовлетворяется тем, что имеет. Он уже богат, знаешь? Через некоторое время будет таким же богатым, как мой муж. – Что у него за работа? – Он никогда не посвящал меня в свои дела. Так что я на самом деле не знаю. Бизнес. Берет деньги в одном месте и помещает их в другом. Ставит на ноги обанкротившиеся предприятия. Нанимает самолеты. Создает туристические агентства. Мой муж говорит, что Эдуардо гений, но выходит за пределы дозволенного и не знает, когда остановиться. Здесь у него дорогой дом в районе Колония-де-Иподромо, но он в нем давно не появлялся. И никто его не видел. Нет его и в списках пассажиров авиакомпаний. Он пропал. – Что ты хочешь, чтобы я сделал? – Что-нибудь. Все что угодно. Ты когда-то обещал мне присмотреть за ним. Теперь этот момент настал. Ты обязательно встретишь его. Не будет преувеличением сказать, что Таня делает из меня хранителя всех своих надежд. Если поддаться этому чувству, то я должен был бы тотчас помчаться куда глаза глядят, выкрикивая на ходу имя Эдуардо. Это тяжкий груз – быть доверенным лицом, на которого возлагают надежды, потому что при этом ты становишься еще и доверенным лицом, на которого возлагаются надежды напрасные. И меня страшит перспектива не оправдать надежд единственного человека, который считает меня непогрешимым. Я прошу у матери машину. Она сейчас деловито вырезает объявления о продаже домов. До этого она выбрала мебель, а теперь ищет помещение, куда ее поставить. Она, кажется, счастлива. – Есть очень удачные варианты, – говорит она. – А наш дом тебе не нравится? – спрашиваю я ее. – Он всегда будет нашим, мой милый. Я не собираюсь продавать его и вообще не хочу ничего с ним делать. Но что ты скажешь о настоящем шикарном доме? Деньги на это есть и еще кое на что. Все новое, совершенно новое, купленное мной. – Ясно, – говорю я и выхожу в туман, пронизанный светом фар автомобилей, едущих по призрачному шоссе. Видимость ничтожная. Такое впечатление, что все находится под серым покрывалом, точнее, в сером облаке, и все, что его пронизывает, становится влажным. Это облако окутывает и Мадрид, отчего верхние части самых высоких домов едва видны. Я еду по Кастельяне. Пересекаю площади и огибаю фонтаны. Словно во сне возвращаюсь в нечто ирреальное. Закрываю за собой дверь квартиры номер сто двадцать один и прохожу в большой зал. Из большого зала иду в спальню, а затем в туалет и на кухню. Происходит нечто странное. Создается впечатление, что здесь что-то изменилось с тех пор, как я заходил. Я внимательно оглядываю все, изучаю. Некоторые шторы задернуты, графина, стоявшего без воды на маленьком столике, нет. Нахожу его на кухне в раковине для мытья посуды. В туалете на полулежит полотенце. Поняв, что от этой квартиры есть ключ у кого-то еще, я начинаю сильно нервничать. А что, если это Эдуардо приходит сюда время от времени, чтобы посмотреть, как здесь обстоят дела, и снова уходит? Возможно, он живет в другом месте, и ему нет необходимости забирать с собой что-нибудь отсюда. Эта идея кажется мне странной, потому что тот, кто дает себе труд хранить костюмы в пластиковых мешках с молниями, не оставляет их просто так. Даже Эдуардо на это не способен. Не оставил бы он и нательное белье. Нет, сюда приходит не он. А если и приходит, то не хочет, чтобы об этом знали. Я чувствую себя не в своей тарелке, когда думаю о том, что этот человек или эти люди, которые не утруждают себя тем, чтобы застелить постель или помыть посуду в раковине, а ограничиваются тем, что посещают квартиру и, возможно, принимают душ, могут сейчас вставить ключ в замок, войти и встретиться со мной. Часть писем вскрыта. Это выписки из банковских счетов, справки о финансовых учреждениях, реклама. Нет ни одного частного письма. Я оставляю все, как было. Мне совсем не хочется показать тем, кто сюда приходит, что я здесь был. Хотя тут же начинаю сомневаться, не сам ли я задвинул шторы, отнес графин на кухню и, не желая этого, бросил полотенце в туалете, потому что не всегда думаю о том, что делаю. По прошествии некоторого времени телесное «я» начинает думать само по себе. Минимальная часть мозга занята тем, что я привык делать, в то время как сознание уходит куда-то далеко, дальше, чем видит глаз и слышит ухо, и бесконечно далеко оттого, что делают руки. Я здесь для того, чтобы найти какой-нибудь след деятельности сознания Эдуардо. Сознание вне тела, думаю я, обыскивая карманы зимних костюмов, пальто и бесцеремонно открывая молнии пластиковых мешков, в которых хранятся костюмы летние. Возможно, когда я прекращу эти попытки, когда исчезнет надежда, и я перестану искать, а вселенная начнет функционировать со своим обычным спокойствием, вот тогда-то и появится луч света в самых разных своих проявлениях. Наступит момент истины, думаю я, глядя на лежащее в беспорядке постельное белье, на мебель, покрытую пылью, на распечатанные почтовые конверты, на книги, на газеты, валяющиеся на полу. Я закрываю за собой дверь на ключ и ухожу из лабиринта с дверьми кремового цвета. Рядом по автостраде движется далекий от меня реальный мир. Этот реальный мир возвращает меня в видеоклуб, к мечте о съемке короткометражного фильма. Я записываю возникающие мысли, которые мне кажутся хорошими. Если бы не этот злосчастный ключ, я мог бы забыть и про Эду, и про его квартиру. В последний день отпуска моя мать с глазами, блестящими от походов в туалет и возвращений оттуда, сообщает мне: – Осталось совсем недолго, сынок. Великая память никогда не отдыхает. Необходимо иметь это в виду. Достаточно одного кивка головой. Стоит слегка задуматься, как тебя несет по воле волн, и уже нельзя считать, что у тебя осталась хоть капля благоразумия. И мне кажется, что заведенный порядок моей жизни подчиняется благоразумию кого-то другого. Я захожу в «Аполлон». Поднимаюсь на эскалаторе. Кладу пленки и пью кофе в закусочной, находящейся рядом, присматривая одним глазом за своей лавкой. В утренние часы посетителей так мало, что я успеваю просмотреть по меньшей мере одну кассету, отрываясь от этого занятия из-за трех-четырех посещений, в основном любителей порнографии. Они являются по утрам, из чего я делаю вывод, что у них много свободного времени и, конечно же, их интеллект требует большого объема духовной пищи. Впрочем, они, согласно Эйлиену, постоянно удовлетворяют свой интеллект одним и тем же. Все мы склонны не выходить за рамки того, что знаем, дабы не впадать в авантюризм. Неужели воображение так пугливо? Если бы это было не так, то мы предпочли бы привычному что-нибудь новое. Например, Соня. В восемь вечера она толкает стеклянную дверь, и ее высокие каблучки стучат в направлении прилавка, за которым я ожидаю своего шефа, приготовив заранее деньги. Как и в прошлый раз, я уступаю ей табуретку и спрашиваю, хочет ли она что-нибудь выпить. Она прикуривает сигарету и направляет на меня первое облако дыма. Говорит, что выпила бы апельсинового сока, но поскольку прохладительные напитки, в сущности, содержат столько же газа, сколько и пиво, предпочитает пиво. Я возвращаюсь с пивом, по банке в каждой руке, и любуюсь ее голубовато-зелеными глазами. Это самые красивые глаза, которые я когда-либо видел. Только те, которые я видел в первую нашу встречу, могут соперничать с ними по красоте. Я говорю, что рад ей и что она, надо полагать, пришла за деньгами. Она улыбается и отвечает, что, может быть, мне хочется удрать отсюда поскорее, после стольких часов работы. – Я быстро, – добавляет она. Я говорю, чтобы она не торопилась и пила свое пиво спокойно. – Сейчас я не работаю, а нахожусь с тобой. Это другое дело, – говорю я ей. Я так уверен, что трахну ее, что готов поклясться в этом на Библии. – Холодно на улице? – спрашиваю я. – Очень неприятная ночь. Пожалуй, выпью еще одну, – говорит она, протягивая мне пустую банку. Я возвращаюсь, а она продолжает сидеть на табуретке, за прилавком, совершенно не похожая на девушку, созданную моим воображением. Она не похожа ни на Таню, ни на девушку, увиденную мной в мечтах в фильмотеке. Крашеные белокурые локоны ниспадают ей на черный свитер, а чистота ее взгляда, похожего на взгляд старинной куклы, пронзает мое сердце. Я ласково провожу рукой по ее локону, потом беру за руку и веду в подсобное помещение. – Что ты думаешь об исчезновениях людей? – О каких исчезновениях ты говоришь? – спрашивает она смущенно с таким выражением беспомощности, что я занялся бы с ней любовью, даже если бы она меня не возбуждала. – Об исчезновениях людей, которые однажды ни с того ни с сего оказываются в могиле, и никто о них больше ничего не знает. – Нам это не грозит, – говорит она. Кладет руку на мое плечо, опускает ее ниже на предплечье и всем телом прижимается ко мне. Тогда я отстраняю ее и прошу: – Сначала посмотри на меня. – Да ты, оказывается, романтик. Ты об этом знал? * * * В рабочие дни я мог посещать квартиру Эдуардо только в полдень, без машины матери это было довольно неудобно. Я откладываю посещение на уик-энд и начинаю думать о Соне и о подсобном помещении. Мне все больше нравятся повторения. Думаю, что мой мозг воспринимает с удовольствием только такие моменты. В конце рабочего дня, когда я вижу, как она толкает стеклянную дверь и подходит ко мне, сидящему среди лент с видеозаписями, когда отопление и освещение «Аполлона» вот-вот взорвутся, а на улице запаркованные машины, деревья и земля, которая начинается сразу за асфальтом, покрываются невидимым черным льдом. Одно время меня занимала идея привести подсобное помещение в божеский вид, украсить его и поставить что-нибудь вроде дивана, который создал бы больший комфорт для удовлетворения нашей страсти, но в таком случае регулярность повторения прервалась бы, а наша страсть ослабла бы. Мы занимались этим либо стоя, либо на полу. Иногда она опиралась на стол, на котором я проводил каталогизацию лент. Мы никогда не раздевались полностью и никак не могли после этого полежать некоторое время растянувшись и поговорить. Когда мы кончаем, она целует меня в последний раз и уходит. Подобно черной наледи, ветру и свету, тепло Сониного тела приходит из какой-то части вселенной и обладает собственным временем существования, которое нельзя продлить, как бы ты этого ни хотел, отчего я и не пытаюсь этого делать. Оно приходит и уходит. А сколько вещей ко мне вообще не приходит. То, что меня достигло за все время моего существования, – это то, что я имею, – самая маленькая часть того, что есть. Если бы я думал об этом, то впал бы в отчаяние подобно Ветеринару, хотя, возможно, разница между мной и им, между Эдуардо и мной и даже между моей матерью и мной состоит в том, что та реальность, которой я располагаю, позволяет мне существовать, а то, чем располагают они, их не устраивает. Отчаяние не проявляется в форме слов, оно проявляется через жесты, а если не через жесты, то о нем свидетельствуют потухший взгляд примирившегося с судьбой человека. Мой шеф борется с отчаянием на равных. Он спрашивает меня, в котором часу Соня приходит за деньгами и сразу ли уходит, не замечал ли я, что ее кто-то сопровождает, а потом ждет, чтобы уйти так же вместе, торопится ли она. Шеф говорит, что если раньше он не обращал внимания на эти мелочи, то отныне и в дальнейшем будет это делать. Я отвечаю ему, что в ее поведении нет ничего такого, что могло бы меня шокировать. – Она всегда приходит и уходит одна. – Понятно, – говорит он, без конца крутя на пальце свой солитер. – В любом случае мне хотелось бы, чтобы ты за ней присматривал. – Хорошо, – соглашаюсь я. В ту же самую субботу, когда кончаются продукты, я прошу у матери машину и выезжаю на шоссе. Воздух прозрачен, холодно. Крылья летящих птиц в такой атмосфере кажутся позолоченными. Строгие линии обрезанных деревьев, стоящих вдоль шоссе, и такие же строгие линии горной гряды вдалеке предстают передо мной во всех деталях. Сквозь автомобильные стекла доносятся звуки уличного движения, крики птиц и шумы микроскопической жизни атмосферы. Фасады Кастельяны в некоторых местах вспыхивают призрачным огнем солнечных зайчиков, передающихся от одного окна к другому. Меня удивляет, что каждый раз, когда я ищу дверь квартиры 121, я ее нахожу, и каждый раз, когда закрываю глаза, ко мне возвращается нечто вроде сна. Я открываю дверь, и шумы нормальной жизни прекращаются. Окно в спальне приоткрыто, и занавески, раскачиваясь, задевают кровать. Я его закрываю. Сон страшноватый и ясный. Я не снимаю свое немецкое пальто и ищу какую-нибудь выпивку в большом зале и на кухне. Обнаруживаю целый набор початых бутылок с разным количеством оставшегося напитка. Сажусь с бутылкой коньяка на диван, задираю ноги на столик, а затылком упираюсь в спинку дивана. Если бы я сейчас исчез, то никто не знал бы, что я сюда приходил. Возможно, Эду прятался здесь, пытаясь убежать от Великой памяти, и добился своего, оказавшись стертым и уничтоженным, ибо существует только один способ бегства. Вскоре меня заставляет окаменеть от ужаса звук поворачиваемого в замке ключа, и я думаю, что настало время пробуждения. Но вместо пробуждения дверь открывается. В руке у меня бокал, а рука поднята как бы для того, чтобы с кем-то чокнуться, либо для того, чтобы приветствовать входящего. Голова повернута в сторону входа. Я превратился в статую, которая не может двигаться и которая видит, как входит Вей Пин. В первый момент она меня не замечает, делает еще несколько шагов и видит меня, вскрикивает и поворачивается в сторону двери, которую только что закрыла. На ней суконное пальто и шляпка, на плече лежит длинная коса. – Проходи, – говорю я ей, – не бойся. Она смотрит на меня широко раскрытыми глазами, настолько широко, насколько это может позволить себе китаянка. Это не совсем та Вей Пин, хотя и могла бы быть именно той, если бы не прошло столько времени с тех пор, когда я видел ее еще ребенком. Истинными остаются кожа, цвет лица, узкие глаза и свежие красные губы Вей Пин, хотя вся она какая-то другая. Она потеряла дар речи. Боюсь, что немецкое пальто придает мне несколько агрессивный вид. Поэтому я осторожно ставлю бокал на столик, как кладут в кинофильмах пистолет, и оставляю его там. Она запахивает пальто на груди и делает шаг назад. – Я друг Эдуардо, – говорю я ей. Она ничего не отвечает, продолжая держать в руке ключ, такой же, как мой, – новый и блестящий. – Я тебе ничего не сделаю, – повторяю я. – Я здесь нахожусь, потому что я друг Эдуардо и потому что у меня есть такой же ключ, как у тебя. – Я думала, он есть только у меня, – говорит она на испанском языке, но не здешнем, а пришедшем из снов, имеющих для меня важное значение. – У меня тоже есть. Ты меня по-настоящему напугала. Это ты открыла окно в спальне, оставила полотенце на полу в туалете и убрала графин, который стоял на столике в кухне? – Не помню, кажется, я пользовалась полотенцем. – Тебе не кажется, что кто-то еще приходит сюда? – Теперь все возможно, – говорит она. Чтобы завоевать ее доверие, я показываю ей свой ключ и говорю: – Проходи, садись, не снимай пальто, здесь холодно. Хочешь коньяка? К моему удивлению, она согласилась. Она не похожа на пьющую женщину, но ведь и моя мать не похожа на женщину, принимающую наркотики. – Знаешь, у тебя такое лицо, что хочется назвать тебя Вей Пин. Она отрицательно качает головой и допивает свой бокал. Я наливаю ей еще, она опять не возражает. – Это самое лучшее для того, чтобы согреться, – говорю я ей. – Как тебя зовут? Меня зовут Фран. Она смотрит на меня с таким же удивлением, как вначале. – Фран? – Что в этом плохого? – спрашиваю я. – Эдуардо много рассказывает о тебе. Мне казалось, что он тебя выдумал. – Почему? – спрашиваю я, испытывая беспокойство и смущение. – По тому, что он о тебе говорит. Это не похоже на реального человека. – Да что ты говоришь! У Эду богатое воображение. – Было любопытно познакомиться с тобой, – говорит она, разглядывая меня с головы до ног. В этот момент я начинаю сожалеть, что не надел одежду от Леви и О'Нила. – Я, однако, ничего не знал о тебе, – говорю я ей. – Он никогда не упоминал твоего имени. Она залпом допивает оставшийся коньяк и говорит: – Он не хочет, чтобы кто-нибудь обо мне знал, хочет, чтобы никто не догадывался о моем существовании. Говорит, это опасно. – Опасно? – «Так она чувствовала, что находится в опасности». – А кого ты боишься? Он тебе что-нибудь рассказывал? Она пожимает плечами, покачивая бокалом, зажатым между колен. Под юбкой у нее черные шерстяные чулки. – Скажи, сколько времени ты с ним не виделась? – Один месяц. С тех пор я постоянно звоню сюда и прихожу почти каждый день в ожидании, что он появится или оставит мне какое-нибудь сообщение, но ничего нет. Однажды я увидела, что он вынул из холодильника испортившиеся продукты, и очень обрадовалась. Я подумала, что он куда-то ездил и не имел времени связаться со мной, но ничего нового так и не узнала. Он, должно быть, опять уехал. Возможно,*я его больше не интересую. – Это я убрал испорченные продукты. Извини. Ты их всегда здесь видела? Она утвердительно кивает головой. – Это был наш дом. Когда мы бывали вместе, никто не мог нас видеть, беспокоить, прерывать наши отношения. Все, что мы знаем друг о друге, было рассказано здесь. – Таким образом, ты понимаешь, что большая часть того, что он тебе говорил, может оказаться ложью. Так или нет? – За исключением того, чему я верила. Ты, например, настоящий. – Не знаю, что делать, – говорю я. – Все это выглядит очень странно. Он вручил мне ключ как раз перед тем, как исчезнуть. – Что странного в том, что его невеста и его лучший друг имеют ключи от его квартиры? И что странного в том, что он отсутствует в течение месяца? Что странного во мне? И в этой квартире? Если размышлять в таком духе, то все может показаться странным. Откуда мы пришли? Куда идем? Почему делаем то, что делаем? Почему ты белый, а я – женщина Востока? – Мне нравится, что ты женщина Востока. Мне так это нравится, что меня одолевают угрызения совести. – Он хотел, чтобы я обставила квартиру по своему вкусу, и я начала привозить сюда кое-какие вещи. Я целыми днями думала над тем, что лучше подойдет. Наверное, нам надо подождать. Тем более сейчас, когда я вижу, что я не одна. Я ведь не одна, правда? – Правда, – говорю я ей и добавляю фразу, услышанную из телефильма: – Мы в этом деле вместе. – Меня зовут Ю, что означает «нефрит». Я мою бокалы, вытираю их и ставлю на место, так же как и бутылку. Помогаю Ю надеть пальто, от которого пахнет чем-то сладким и сугубо личным. – Послушай, – говорю я ей. – Что бы там ни случилось, мы должны хранить молчание об этой квартире. Он не хочет, чтобы о ней знали. В подъезде мы прощаемся. Я останавливаю для нее такси и говорю, что через два дня снова приду сюда. В середине следующей недели звонят из полиции. Впервые за всю нашу жизнь в доме на улице Рембрандта раздается звонок из полиции, что наводит на мысль о том, что ничто из того, что не произошло в прошлом, не должно случиться и в будущем. Отсюда следует, что ничто, что было в прошлом, не дает гарантии на будущее. Может быть, именно поэтому моя мать любит повторять: «Только этого нам не хватало». Меня просят прийти в полицейский комиссариат вместе с родителями Эдуардо. Погода улучшилась, и когда они заезжают за мной на своем «мерседесе», становится даже жарко. На Марине меховая шуба до самых щиколоток, что кажется не совсем уместным для жены ветеринара. Шуба ложится блестящими волнами на сиденье. В зеркало заднего вида я вижу лицо Ветеринара, его выражение чрезвычайно серьезно. Такие лица были бы у нас у всех, если бы нам объявили, что через несколько часов нашу планету постигнет разрушительная катастрофа и что в живых никого не останется. Я спрашиваю у него, собирается ли он сегодня работать, на что он отрицательно качает головой. Говорить ему не хочется. Мне бросаются в глаза блестящие части кузова автомобиля и мягкие волны Марининой шубы. – Моя мать передает вам привет, – говорю я ни с того ни с сего. – Твоя мать, – говорит Марина, глубоко задумавшись. – Сколько в ней жизни, сколько сил! Я всегда ей завидовала. – Все подошло к своему концу, – тут же произносит Ветеринар. – Пожалуйста, не говори так. Я этого не вынесу, – перебивает его Марина. День мне кажется чудесным. Солнце проникает сквозь одежду и греет кровь. Да и Эдуардо тоже любит солнце, несмотря на аллергию. Возможно, он укрылся в одной из тех стран, где температура круглый год двадцать пять градусов. А почему бы и нет? – Может быть, Эдуардо решил отдохнуть. – Отдохнуть от чего? – спрашивает Ветеринар. – От жизни, – говорит Марина. – Я тоже об этом думала. – Иногда у человека появляется навязчивая идея посмотреть, что с ним будет, лишись он всего, что у него есть, – говорю я. – Вы и так здоровы, – говорит Ветеринар, резко останавливаясь перед комиссариатом. – Ничего, абсолютно ничего нельзя добиться в жизни из того, что хочешь. То, что он говорит, кажется мне чудовищно фальшивым, но момент для того, чтобы ввязываться в спор с Ветеринаром, не самый подходящий. Да и вообще мне кажется, что возражать Ветеринару бессмысленно. Мы повторяем в комиссариате то, что нам известно о последнем приезде Эдуардо. Полицейский проявляет интерес к тому, чем Эдуардо занимался в Мексике, и в первую очередь к личности гангстера и говорит, что сделает запрос в Интерпол. Ветеринар весьма скептически осматривается вокруг. Я тоже считаю, что они становятся на ложный путь. У меня возникает огромное желание вновь увидеться с Ю. Я уже больше никогда не смогу ничего рассказать о квартире Эду, если, конечно, они не найдут ее сами. Комиссариат мы покидаем в полдень. Я прощаюсь у дверей дома. Мне нужна свобода. Окна верхних этажей зданий бросают серебристые отблески в пространство. Роскошный автомобиль Ветеринара отъезжает и исчезает среди других машин. Машин с мозгами внутри, которые содержат миллионы нейронов, готовых мыслить без конца. Вместе с тем все эти миллионы самым чудесным образом мыслят как единое целое. Поток горячего металла движется под небольшой уклон в сторону моря машин. Прорезав это море, Ветеринар выедет на автостраду и начнет удаляться, удаляться, пока не оставит слева автозаправочную станцию, а справа – Культурный центр. Потом будут круглая площадь и тропинка, обсаженная тополями, и огромные красные буквы вдали, образующие слово «Ипер», после чего он начнет подниматься на холм среди пологих шиферных крыш к своему дому, затем последует черная дверь с позолоченной пластинкой, и они с женой войдут внутрь… навсегда. Я возвращаюсь в автобусе, заняв место в первом ряду кресел. Водитель спрашивает меня, нашли ли уже моего друга. Я отвечаю ему, чрезвычайно удивившись, что и вообразить себе не мог, что известие о его исчезновении так распространилось. Водитель говорит, что в таком месте (имеется в виду наш поселок) все становится известным. – Почему же? – спрашиваю я, заинтересовавшись. – Ах! Это загадка. Попробуй сохранить что-нибудь в тайне. И ты увидишь, что это невозможно. Это тот самый водитель, который много раз привозил нас по вечерам, когда мы с Эду выезжали, чтобы выпить, а Эду каждый раз напивался сильнее, чем я, – напивался до чертиков. Итак, пока мы становились, как говорится, мужчинами, водитель оставался все тем же. Небо видоизменяется в ветровом стекле автобуса, и все, что видно через него, предстает в голубом цвете. – Я помню вас совсем юнцами, тебя и твоего белокурого друга, того, который исчез. Вы садились сзади в дружеской компании, здорово поддав, конечно. Я поступаю так, как поступил бы Эдуардо. Указываю водителю на дистанцию между нами, переходя на язык, отличный от того, на котором он говорит. – Я не знаю, кто распространяет подобные превратные сведения. – Ладно, не я их выдумал, – произносит водитель уже менее уверенно. – Полиция тут ходила, вынюхивала. – Теперь понятно, – замечаю я, вглядываясь в горизонт. – Послушай, парень, – говорит водитель, меняя передачу. – Я хорошо знаю твою мать. Бедняга много страдала, так что не выпендривайся. Я прихожу в замешательство. – Она очень переживала, когда ты не сдал отборочные экзамены. И очень, очень переживала, когда вас бросил отец. – Что вы такое говорите? Вы не имеете права вмешиваться в наши дела. – Не имею? Да что ты говоришь! – Это сугубо личные проблемы, которые касаются только меня и моей матери. В это время те, кто сидит в первых рядах, начинают прислушиваться к нашему разговору. А один пассажир нахально в него вмешивается. – Ты не один ли из тех юнцов, которые нашли дохлых птиц в озере? Как же ты изменился, твою мать. Память у обитателей самого злоязычного поселка в мире превосходна. – Конечно, это он, – говорит водитель. – Я знаю его мать. Всего несколько лет назад она приходила согласно расписанию к автобусу, чтобы ехать в «Джим-джаз». Она садилась сюда, где сейчас сидит ее сын. Все смотрят на меня. – Так это тот, с птицами, – говорит другой. – Странное событие. Правда? Люди говорят о том, что для них всего лишь вчера, в то время как для меня это далекое прошлое, предыстория моей жизни. Это все равно что если бы кто-то из них сказал: «Ты не один из тех, кому сделали секир башка в Бастилии?» – Не обижайся, если я тебе скажу, – снова начинает водитель, – но твой отец поступил очень плохо. И тебе пришлось бросить учебу. Ты – единственная радость своей матери. – Теперь я знаю, кто твоя мать! – говорит другой пассажир. – Конечно, мы состояли вместе в Ассоциации родителей школьников и боролись плечом к плечу. За все те годы, что я езжу в этом дерьмовом автобусе, он никогда не двигался так медленно. Это похоже на прогулку. Пассажиры, не участвующие в разговоре, любуются пейзажами, глядя в окна, равнодушно читают газеты или наблюдают за остальными путешественниками. Я выхожу из состояния немоты и прошу водителя поддать газу. – Иначе я опоздаю на работу, – добавляю я. – Так ты работаешь? Это хорошо, – говорит он. – Он заведует видеоклубом в «Аполлоне», – говорит пассажир, который опознал во мне одного из тех, кто нашел дохлых птиц, и в памяти которого держится вся моя жизнь во всех ее подробностях. – В таком случае я пошлю свою жену поменять кассеты. Надо помогать тому, кто начинает сам зарабатывать себе на хлеб. Бывший товарищ моей матери по Ассоциации родителей школьников говорит: – Бедный парень, такой хороший спортсмен, и вот на тебе. Поскольку теперь на меня не смотрят, я понимаю, что речь пошла уже не обо мне. Я потерял нить разговора, но эти люди способны удерживать нить, связующую самые несовместимые идеи. На горизонте начинают появляться белые, красные и черные пятна шале. – В гимнастическом зале сначала не знали, что без него будут делать, – говорит водитель. – Моя жена рассказывала, – говорит бывший член Ассоциации родителей, – что интернат его нанимал, и когда он подал в отставку, то коллектив воспитанников распался. – Они на грани закрытия, – говорит тот, кто вспомнил про птиц. Теперь я становлюсь одним из них. Я живо интересуюсь тем, что они говорят, и хочу знать о ком. Они смотрят на меня с недоумением. – О Педро, тренере по гимнастике из клуба «Джим-джаз», который все время бегал. с ленточкой на лбу. – Они говорят о мистере Ноги и смотрят на меня с недоумением, потому что всему миру должно быть известно все, что было связано с моей матерью, поэтому я больше ничего не спрашиваю и поворачиваю голову в другую сторону. – Он начал впадать в депрессию, – говорит товарищ матери по Ассоциации родителей, – и дело кончилось тем, что он бросил работу, бросил спорт и продал дом. Мы проезжаем автозаправочную станцию, Культурный центр, тропинку с тополями и огромные красные буквы «Ипер». Въезжаем на улицы красных тротуаров, которые постепенно тускнеют, и наконец направляемся к «Аполлону», блеск которого сливается со светом второй половины дня. – Удачи тебе, парень, – говорит мне водитель. – Привет матери. Всю вторую половину дня я с душевной тревогой думаю о приходе Сони. И мне не страшна эта тревога, потому что если она не придет, я смогу думать о Ю. Ничего не случится, это не конец света. Неприхотливость в жизни – это смерть. Неприхотливость, сколько бы о ней ни говорили, – это нечто ненадежное. Жизнь взрослого человека не может быть неприхотливой, это невозможно, если ты, конечно, систематически не отказываешься от обладания тем, чего хочешь. Так что в глубине души я волнуюсь и за мать, и за отца. В восемь вечера открывается стеклянная дверь, и ко мне среди стеллажей идет Соня, глядя на меня самыми красивыми глазами, которые я когда-либо видел. Она закуривает сигарету, садится на табуретку и говорит, что собиралась приехать на автобусе, но потом подумала, что так может опоздать, и решила воспользоваться автомобилем. Я целую ее и говорю, что пойду за пивом из автомата. Обещаю принести сразу четыре банки, чтобы потом не было необходимости ходить еще раз. Вешаю табличку с надписью «закрыто», и мы удаляемся в подсобную комнату. Я не говорю ей, что существует риск встретиться с моим шефом. Я этого не делаю, потому что не чувствую себя виноватым в том, что с ним происходит, когда стеклянные двери магическим образом открываются, чтобы она могла выйти. У меня нет никакого понятия о том, как он живет вне этой лавки. Может быть, мой шеф – самый безобидный человек из тех, кого я знаю. Как я могу защитить ее от того, чего не знаю. Мне только хочется еще одного повторения и ей тоже. Меня успокаивает мысль о том, что мы не позволим никому, в том числе и шефу, помешать нашему «повторению». – Сегодня я могу остаться подольше, – говорит она. – И мы сможем заняться этим столько раз, сколько захочешь. Предложение заманчиво, но оно подразумевает нечто большее, чем повторение. И я предупреждаю ее, что сделаем это всего один раз. Моя твердость так возбуждает ее, что она начинает срывать с меня одежду с возбуждающей решительностью самой нерешительной женщины в мире. Я впервые оказываюсь перед ней совершенно голым, а она полностью одетой, что позволяет ей делать со мной все, что она захочет. И я говорю ей: – Делай со мной что хочешь. На следующий день мои мысли уже не сосредотачиваются на том, что придет Соня. Я думаю об Орсоне Уэллсе и о Ю. Поэтому меня не удивляет, когда в стеклянную дверь входит владелец солитера. Если бы мою голову не переполняли мысли об исчезновении Эду и о его квартире, о моей матери, которой понравились наркотик и доктор Ибарра, а также о короткометражном фильме, который я намерен снять, меня обеспокоила бы нервозность моего шефа. – Послушай, – говорит он, обводя вокруг рукой, – все, что я получаю от этой лавки, я проедаю. И не ликвидирую дело из-за тебя. Я смотрю на него, открыв рот. – Знаю, что у тебя больше ничего нет, поэтому и решил пока не вешать на лавку замок. – Возможно, несколько позднее, – говорю я. – Людям нужно привыкнуть посещать новые места. – Ладно-ладно, – говорит он. – Я не имею прибыли, но и не несу потерь. Оставайся, но будь бдителен. Я начинаю чувствовать себя неуверенно. Перестаю понимать, о чем идет речь. – Ты хочешь сказать, что, если потери однажды превысят доходы, ты не раздумывая закроешь заведение? – Ясно как божий день. Что ты можешь сказать мне о Соне? – спрашивает он. – Вчера она была здесь. Никто с ней не приходил. Это хорошая девушка. – Она тебе кажется хорошей девушкой? – Разумеется. Она очень серьезна. Приходит, забирает деньги и уходит. Иногда мне кажется, что она заходит в другие лавки, пьет кофе. Иными словами, задерживается с приходом и уходом. – Она с тобой разговаривает? – Очень мало, чаще всего она говорит о том, что на улице было много машин или что-нибудь в этом роде. Мне кажется, я ей не очень нравлюсь. – Это не так. Ты ошибаешься. Возможно, она считает тебя слишком молодым, думает, что ты не сможешь поддержать с ней разговор. – Вообще-то это правда, – подтверждаю я. – Дело обстоит именно так. – Да, – говорит он. – Жаль, что Соню слишком интересуют деньги. У меня не выработалось привычки рассказывать матери о видеоклубе. Честно говоря, я ей никогда ни о чем не рассказываю, даже о том, что меня радует, особенно с тех пор, как узнал о ее большой склонности изливать душу кому попало. И само собой разумеется, я не передаю ей привет от водителя автобуса. К счастью, она теперь приезжает и уезжает на собственном автомобиле, и у нее меньше возможностей встречаться с людьми, которые меня знают. Не знаю, нормально ли то, что каждый вечер мы за ужином выпиваем бутылку сухого красного вина. Но спать мы идем навеселе или вполне счастливые, как Бог пошлет, это точно. Она не понимает, что когда выйдет замуж, то должна будет проводить вечера не со мной, а с доктором Ибаррой, с тем, кто носит очки в позолоченной оправе, кто не говорит «ты» даже собственному отцу, который производит на меня удручающее впечатление и который никогда не поднимется в деле любви выше мистера Ноги. – Я не знал, что твой тренер по гимнастике уехал из поселка, – говорю я, забыв, что это единственная тема, которой она не любит касаться. – Многие уезжают отсюда. Мы тоже так поступим. Она мечтает о том, что я поселюсь с ней у доктора Ибарры в воображаемой вилле, обставленной воображаемой же мебелью. * * * Во второй половине дня в субботу, пообедав, я отправляюсь на машине матери на квартиру Эдуардо. Судя потому, как складывается ситуация, я должен забыть о пятнадцати тысячах песет и о подержанной машине. Меня изматывает нищенское существование. Может, стоит поискать другую работу, настоящую, такую, с которой уходишь совершенно усталым, а то, что ты за эту работу получаешь, обеспечивает тебе положение потребителя средней руки, изнывающего по регулярному потреблению. Иметь, например, возможность пойти в один из крупных магазинов, заинтересоваться там какими-нибудь безделушками, взять и купить их. Это, должно быть, очень приятно – иметь возможность сорить деньгами. Но истинное удовольствие мне дала бы возможность засыпать подарками Ю. С момента нашей встречи я не могу четко представить себе ее лицо. Это слишком долгий сон. Когда я представлял Вей Пин или Таню, то представлял их вполне реальными существами. Однако образ Ю слишком ирреален. Думаю, что я никогда к ней не прикоснусь. Я вхожу в лифт и поднимаюсь к лабиринту, ведущему к квартире номер сто двадцать один. Никаких признаков пребывания Ю в мое отсутствие не обнаруживается. Еще раз изучаю детали обстановки и нахожу, что все на прежних местах. Я наливаю себе рюмку коньяка, не снимая пальто, и у меня возникает желание завести музыку, но мне кажется, что музыка в этой квартире сейчас неуместна. Никто не должен догадаться о моем присутствии. Однако я мог бы включить обогреватель, потому что, когда я уйду, в квартире снова станет холодно, словно его вообще никто не включал. Радиаторы нагреваются поразительно быстро, и некоторое время спустя в квартире уже становится не так неуютно. Я развлекаюсь разборкой завала корреспонденции на столе и создаю еще один завал из газет. Я не знаю, есть ли здесь что-нибудь, что следовало бы искать. А то, что следовало бы искать, нужно искать на самом дне завала одежды. Однако, хоть мне и тяжело об этом думать, Эдуардо перестал меня интересовать. Когда-то всем нам предстоит так или иначе исчезнуть. Видимо, настало время очистить кухню и стереть пыль с мебели. Мне удается проделать все это, не нарушая тишины. Коньяк поднимает настроение, но я решаю в одно из следующих посещений принести с собой пива. В спальне я ни к чему не прикасаюсь, оставляю постельное белье в том виде, в каком оно находится, то есть валяется в полном беспорядке на матраце. Рубашки и кальсоны оставляю на кресле, а шкафы открытыми, словно хозяин сейчас протянет руку и возьмет вешалку. Все это я делаю для того, чтобы Ю чувствовала себя здесь комфортно. Я ожидаю услышать шум открываемого замка и ее появление, как в тот первый и последний январский день. Но ирреальные формы нереальны и не появляются. Наступает момент, когда я решаю больше не ждать и выхожу из лабиринта, хранящего тайну. Когда я возвращаюсь домой, звонит Таня. В Испании одиннадцать часов ночи, а в Мексике четыре пополудни. Она сообщает, что хочет поговорить со мной, таким мелодичным голосом, что я ее почти не понимаю. – Мой брат был связан с очень опасными людьми, – говорит она. Я советую ей рассказать об этом полиции, так как мне не приходит в голову ничего иного. – Это не так просто. Мой муж и слышать не хочет о полиции. Они сразу набросятся на него. – А я ничего не могу поделать, – отвечаю я. – В Мексике все сложнее, – говорит она. – Пойми – мы с Эдуардо здесь иностранцы. – Да, но здесь дело не сдвинулось с мертвой точки. Никаких следов Эдуардо. – Ты говоришь так, словно произошло… – произносит она в отчаянии, приглушенном мелодичным выговором, – словно произошло… Мне хочется спросить у нее то, что я давно хочу выяснить, хотя теперь это желание уже не так велико. – Ты счастлива? Как и следовало ожидать, сначала она испытывает некоторую неловкость, но потом отвечает: – Ты так романтичен, романтики обычно пользуются большим доверием. Вы не способны причинить вред кому бы то ни было. – Ты уверена? – Абсолютно. – Ты никогда не была романтичной, правда, Таня? – Я тобой восхищаюсь, поверь мне. – Я тебе скажу о том, что считаю правдой. Эдуардо не вернется. Не знаю, случилось с ним что-нибудь или он исчез по собственной воле. Единственное, что я знаю, это то, что он не вернется. Выброси из головы мысль о том, что снова увидишь его. Я сожалею. Заметно, что Таня расстроена, что я причинил ей страдания. – Тебе не следовало говорить мне это. – Ты это знаешь не хуже меня. Возможно, он сам добровольно ушел из нашей жизни. Я этот его поступок тоже не одобряю. – Он такой хорошенький, – говорит Таня. – Помнишь, как мы купались в бассейне? Ты был настоящий мужчина, а он, он очень страдал оттого, что не похож на тебя. – Думаю, он слишком умен, чтобы позволить кому бы то ни было обмануть себя, загнать в тупик, справиться с ним, – говорю я. – Да, возможно, – говорит Таня. – Но я скучаю по нему. Знаешь что? Когда мы были детьми, мне часто снилось, что Эдуардо потерялся и мы не можем его найти. Потерялся в огромной толпе. Такой миниатюрный, такой тоненький пропал среди других людей, как будто его поглотили пустоты между людскими телами и глазами, – людей, которые не обращали на него внимания. Или еще: мы гуляем по полю, и вдруг пространство перед нами разверзается, превращается в бездну, и мы видим только эту бездну, больше ничего. В душе я очень радовалась, что это только сон. А то, что происходит, это сон? – Когда речь идет о сне, есть основания сомневаться, но мы имеем дело с реальностью. А реальность несомненна. – Ты всегда казался старше, чем был на самом деле, правда. Спросить бы ее, почему она никогда не входила в мой душевный мир. Почему ни разу не вошла в мою жизнь. Но что она могла знать о том, что я так ценил? Что могла знать о себе самой в моих мыслях? Я целую вечность не был в Соко-Минерве. «Аполлон» – это настоящее, Минерва – это прошлое. Заезжаю в пиццерию «Антонио», потом в химчистку. Я думал, что это место будет наполнено тенями, но встречаю там тех же самых, только слегка постаревших людей, которые держат в руках те же самые чашки с кофе, те же самые сигареты и разговаривают теми же самыми голосами. Стоит на своем месте и «альфа-ромео» с ребенком внутри. Конечно, кого-то не хватает, в жизни происходит так, что тот, кого нет, не считается. Остальные просто не замечают его отсутствия. Не может жить тот, кто не живет, а жизнь суть совокупность тех, кто живет. Доказательством этому служит то, что все продолжается по-прежнему, несмотря на то что я в Соко-Минерве долго отсутствовал. В Великой памяти существует всего одна возможность запомниться, та, что существует сейчас. Я покупаю косынку для Ю и очень надеюсь вручить ее ей. Мечтаю о том, как она входит в квартиру сто двадцать один, а я сижу там и ожидаю ее. Думаю о том, что это мечта о голове, о волосах, собранных в конский хвост, о лице цвета белого фарфора, о красных губах и о таинственных, спрятанных за щелками глазах. Они смотрят изнутри и как бы предвосхищают свой взгляд. Я осторожно помещаю эти думы в ее головку и с любовью оставляю их среди других дум, которые мне неизвестны. После завтрака мать углубляется в изучение журналов по оформлению интерьера и в объявления о продаже домов, а я надеваю свой лучший костюм и бреюсь, потому что было бы неприятно показаться Ю хотя и не очень, но все-таки больным. Перед тем как уйти, я спрашиваю у матери, как идут дела с выбором дома и остановила ли она уже на чем-нибудь свой выбор. Она мне признается, что никак не может сделать выбор между большим загородным домом и квартирой в Мадриде, занимающей целый этаж. Я говорю ей: «А почему бы не выбрать и то, и другое?» Она задумывается, словно подсчитывает богатства своего суженого. Я кладу в карман косынку и ключи от машины, беру несколько банок пива и выхожу на улицу. На небе меня встречает багрянец, словно во вселенной занимается огонь. Я повторяю вечерний маршрут прошлого дня. Автострада и отрезок пути, застроенный домами прошлого века, а далее – Кастельяна. Мне никак не приходит на ум, как объяснить Ю свое решение преподнести ей подарок. Так что косынка, лежащая в кармане, слегка нервирует меня. Это так легко – подойти к кремовой двери и открыть ее. Я закрываю ее за собой и сразу же, посмотрев вокруг, замечаю нечто новое. Кровать застелена, а грязные рубашки и кальсоны Эдуардо исчезли из поля зрения. В туалете не только повешены прежние полотенца, но и появились новые, возможно, более чистые. Я делаю, по-видимому, ошибочное заключение, что это Ю завершила начатую мной работу. Либо она, либо Эдуардо. Я включаю отопление, открываю банку с пивом, сажусь и жду. Не хватает только телевизора. Ни на секунду не исключаю возможности того, что она не придет, потому что невероятное никогда не сбывается. Мне очень скучно, и в то же время мною овладевает такое нетерпение, что я выкуриваю сигарету из коробочки, стоящей на кухне, и выпиваю все пиво, кроме одной банки. Около восьми часов слышу звук открываемого замка. После чего входит она. Закрывает дверь и говорит мне: «Привет!» Стоило случиться чуду, как приходит понимание того, что вообще ничего не случилось. А то, что случилось, кажется вполне естественным, но что было бы, если бы этого не случилось? А что, если бы она не пришла? Тогда осталось бы одно нетерпение. С этим непреодолимым нетерпением я смотрю на нее и говорю: – Ты пришла. – Я и вчера приходила, – говорит она. – А ты уже ушел. Я заметила, что ты наводил здесь чистоту. – Вряд ли разумно, чтобы квартира превращалась в свинарник. – Да. Согласна. Эдуардо очень любит порядок, и ему не понравилось бы увидеть здесь грязь и кавардак. Не знаю, как сказать ей о том, что Эдуардо не вернется. У меня нет причины говорить ей об этом. В конце концов мы не знаем друг друга. Я оставляю эту тему, и меня начинает занимать мысль о подарке. Одна лишь мысль о том, что мне предстоит вручить его, ставит меня в подчиненное положение, словно давать что-либо – такое же унизительное дело, как просить о чем-либо. Она говорит, что снова находится в этом доме. От обогревателя ее щеки розовеют. Я бы их сейчас сожрал, но боюсь прикоснуться к ней. Она отдает мне оставшееся пиво и наливает себе коньяку. На этот раз на ней свитер и брюки. Она снимает туфли. Мне приходит на ум, что в конце концов мы выключим газ и свет и что рано или поздно нам придется перестать приходить сюда, и я спрашиваю у нее, что будет с костюмами и другой одеждой Эдуардо, когда мы перестанем здесь появляться. Тогда Ю подползает на коленях к моим ногам и развязывает шнурки у меня на ботинках, что окончательно ставит меня в тупик. Я вижу ее шелковистые черные волосы, рассыпавшиеся по голове. Вижу, как она снимает с меня ботинки, и в какой-то момент мне кажется, что она стянет с меня и брюки. В какой-то мере меня радует то, что я задержался здесь. Ведь еще никто, кроме моей матери и Сони, не раздевал меня, а последняя делала это со всей поспешностью, диктуемой страстью, когда мы стояли в темной подсобке, а я не сидел удобно на диване с бутылкой пива в руке и с косынкой в кармане, завернутой в бумагу. – Тебе так удобнее? – спрашивает она. Я согласно киваю головой и прошу плеснуть мне глоток. – Ты когда-нибудь ел печенье «кошачий язык»? Я такого не слышал с того времени, когда был совсем маленьким. Только она, с ее кукольным личиком и сладким запахом духов, который сочится изо всех ее пор, могла спросить такое. И я тут же начинаю смотреть на себя как бы со стороны, и вижу дяденьку в джинсах «Ливайс», свитере и спортивных ботинках, который держит у бедра бутылку пива, а под брюками у него есть все, что надо, в том числе и желание. Но я не хочу ничего делать, не хочу думать о том, что я мужчина. Мне хочется смотреть на нее и ощущать запах ее тела очень осторожно, не разогреваясь. – Последний раз такой вопрос мне задавали, когда мне было пять лет. – Ты, надо думать, с тех пор несколько эволюционировал, – говорит она, расхаживая по комнате взад и вперед. – Иди сюда, – говорю я ей. – Почему ты не садишься? – Думаешь, мы хорошо делаем, – говорит она, – поступая так, словно ничего не произошло? – А что еще делать? Мы должны выдерживать тот ритм, который он нам задал. Он дал ключи нам обоим. Так? Этот ключ открывает эту квартиру, и вот мы здесь. Я уверен, что существует еще что-то такое, чего мы сейчас не способны оценить. – Я произношу эти слова в полной уверенности, что меня абсолютно не интересует то, что я могу найти в квартире. – Нам следует копать глубже. – Но не сейчас. Поспешность ничего не проясняет. Мы сделаем это потом, когда какая-нибудь деталь обратит на себя особое внимание. – Когда я впервые увидела Эдуардо, он показался мне самым красивым парнем в мире. Я еще никогда людей, подобных ему, не встречала. Я выгуливала в парке собачку, а он подошел ко мне, нагнулся и стал ее ласкать. «У меня есть собака, которую зовут Уго», – сказал он мне. «А мою зовут Нина», – сказала я. «Нина?» – «Да, как Нина Симоне». – «А мою – Уго, как Виктора Гюго[4 - По-испански имена «Уго» и «Гюго» созвучны.]». «Как странно, – сказала я. – Никому не придет в голову ассоциировать Уго с Виктором Гюго». «В самом деле?» – сказал он со смехом. Мне хотелось поцеловать его в тот момент. Это было осенью. Его лицо, когда он ласкал Нину и разговаривал со мной, освещали солнечные блики. – Эдуардо очень любит солнце, но он его совершенно не выносит. У него на солнце аллергия, – говорю я, чтобы сбить ностальгический тон разговора. – Это потому, что он слишком молодой. – В самом деле? А он не моложе меня и, думаю, не моложе тебя. – Ну, тут ты очень заблуждаешься. Я значительно старше его. – Да что ты? – говорю я, крайне заинтересовавшись. – Мы, женщины Востока, кажемся значительно моложе, чем есть на самом деле. Я замужем. Оставила мужа на Тайване и приехала в Испанию изучать искусство. Он оплачивает все мои расходы. Он очень богат. Занимается нефтяным бизнесом. – Мне казалось, что нефть есть только у арабов. – Я приехала сюда в поисках чего-то, как будто кто-то отсюда позвал меня. Не знаю, как это объяснить. Словно кто-то здесь думал обо мне сильнее, чем мой муж на Тайване. И когда Эдуардо в парке подошел ко мне и заговорил, я решила, что это он. Наступил момент сказать ей, что это был не он, а я, но я этого не сделал, потому что не был полностью уверен. Фактически до знакомства с ней я совершенно не думал о Ю и весьма отвлеченно о Вей Пин. И эти мысли никоим образом нельзя было сравнить с мыслями о Тане, например. Не верилось, что подобная неопределенность способна достичь Тайваня и вырвать из лона семьи эту вечно молодую жемчужину. Я воспользовался наступившей тишиной, чтобы вытащить из кармана косынку, завернутую в мягкую бумагу. Слова, которые обычно говорят в подобных случаях, – это слова смущенного человека. – Это для тебя. Так, пустяк. Не знаю, понравится ли тебе. Это ужасно, пакетик в ее белых и нежных руках смотрится как нечто совершенно несуразное. Я уже готов вырвать его до того, как она его раскроет, и бросить в мусорный ящик. Но приходится подавить это желание. Я уже не помню, как косынка выглядит, и когда она расправляет ее при свете лампы, начинаю понимать, что совершил величайшую глупость, подумав, что Ю может надеть на себя такое дерьмо. – Очень красиво, – говорит она, примеряя косынку сначала на шею, потом на голову, а затем на плечи. Не знаю, что ты хотел мне сказать этим подарком. Вот все и кончено. Что я хочу сказать этим абсурдным подарком? Что я хочу сказать? Я не знаю, что хочу сказать. – Ну, так я знаю, что ты хочешь сказать мне. – Да? – говорю я перед самым жестоким испытанием в моей жизни. – Все мы когда-нибудь испытывали страх, – говорит она. – Я не испытываю страх, чего мне бояться? – Ох, – говорит она, – многого. Что поистине странно, так это не испытывать страха. Тебе не кажется? Дело в том, что я за свою жизнь не раз слышал, как многие люди совершенно серьезно говорили, что никогда ничего не боялись. – Это люди, которых следует опасаться, потому что они не могут понять страх остальных людей и, следовательно, способны внушить этот страх другим. – Не похоже на то, чтобы ты была слишком боязливой. – Однако ты ошибаешься. Я живу в постоянном трепете. – Сейчас нет. – И сейчас тоже. – Я не могу сказать, что сейчас чего-то боюсь, да и не знаю я, что такое страх. Ю наливает себе третью рюмку коньяка. Видимо, она собирается напиться, и я поднимаюсь, чтобы посмотреть, есть ли на кухне кофе. – Мой муж, – повторяет она, – очень богатый человек. Я познакомилась с ним, когда была простой студенткой в Пекине. Он потратил целое состояние на то, чтобы я смогла выехать оттуда. И я думала, что люблю его, но потом поняла, что на самом деле любила его власть. – А это не одно и то же? Я хочу сказать, что если ты не любишь власть вообще, а лишь власть какого-то конкретного человека, то это значит, что ты любишь этого человека вместе с его властью. Подобно тому, как одних любят за красоту, а других – за мудрость. Любовь – это далеко не самое чистое и объективное явление в мире. Любви нравятся блеск, украшения, болтовня, ослепительные отражения кривых зеркал, – говорю я, не сообщая о том, что цитирую Эйлиена. – Ты прав. Я не люблю его искренне. Я покинула свою страну не для того, чтобы стать затворницей ложной любви. Она употребляет слово «любовь» с таким видом глубокого знания предмета, что начинает казаться, будто она знает о ней все, что в то время, пока все мы, остальные, жили и живем жизнью слепцов и грубиянов, она жила другой жизнью – возвышенной и счастливой. Похоже, эта бабенка обладает столетним опытом любви. Я подаю ей чашку кофе и возвращаюсь на диван, чтобы было лучше наблюдать, как она движется по комнате. – Мне жаль твоего мужа. Он, наверное, очень страдает. – Я не хочу об этом думать. Никто не может избежать боли, причиняемой ему по собственной воле. И не становись на его место, не думай, что ты чувствуешь то же самое, что чувствует он, потому что не имеешь никакого понятия, как он себя чувствует. Ты, конечно, хочешь сказать мне, что если бы ты был моим мужем, то очень страдал бы. Ведь так? – Да, мне не хотелось бы потерять тебя. Ни за что не хотелось бы. – У тебя возникли бы угрызения совести, если бы мы занялись любовью? – спрашивает она. Я никогда не думал, что мы будем говорить на эту тему до того, как совершим сам акт, и говорю, слегка смутившись: – А что в этом плохого? Любое явление заслуживает того, чтобы его обсудить. – Но не с таким безразличием. Речь не идет о том, что нам следует обсудить, хорошо это или плохо. Это нечто такое, что если и должно произойти, то оно происходит, и все тут. – А ошибки, а недопонимания? У тебя дух настоящей авантюристки, ведь вы начали это с Эдуардо? Молчи, не отвечай. Я знаю, именно так все и было. – Не торопись, – говорит Ю. – Ты еще не знаешь, что произойдет. Мир, в который мы собираемся войти, мир любви, не имеет никакого отношения к этому разговору, – говорит она и закрывает мне лицо косынкой. И поскольку у Ю за спиной муж и сто лет жизненного опыта, то есть она не является такой, какой я ее себе представлял, у меня нет сдерживающих мотивов не трогать ее. На рассвете я просыпаюсь и смотрю на нее. Провожу рукой по ее коже и по волосам. Рядом со мной девочка, которая девочкой не является. От нее пахнет сладким, как будто в ее жилах течет сок ягод тутового дерева или еще чего-то вроде этого. Она приехала из далекой страны к дверям квартиры номер сто двадцать один и легла со мной в постель. Она меня не раздевала, это я ее раздел. Каждому свое. Соне – раздевать меня. Мне – раздевать Ю. И еще кто-то раздевал Ю – могу ручаться, это Эдуардо Хотя мне совсем не хочется думать о том, что Эдуардо был с ней, потому что это форма выражения моих мыслей, какими бы примитивными и надуманными они ни были, о том, что он тоже был в этой постели, что кажется мне поистине отвратительным. Прежде чем лечь в постель, я закрыл шкафы, чтобы не видеть ни его костюмов, ни обуви, ни пластиковых мешков с застежками-молниями. Никому из нас не пришло в голову погасить свет, и мы ни разу не закрывали глаз, пока занимались любовью. Отныне моя единственная и истинная цель жизни состоит в том, чтобы снова заняться любовью с Ю. Если бы меня спросили, чего ты хочешь больше всего, я должен был бы признать, что больше всего хочу завалиться в постель с Ю. Это отнюдь не свидетельствовало в мою пользу, ибо то и дело трахаться – нечто второстепенное, не основное, так что типы вроде меня, превращающие это в основное занятие, являются, по сути дела, людьми сексуально озабоченными. Я ненормальный, и об этом знаю только я, что, с одной стороны, меня успокаивает, а с другой – изолирует от прочих людей. Я начинаю понимать клиентов – любителей порнографии, благоволить им, смотреть на них с симпатией. Как они одиноки. Эти люди никогда не выходят отсюда с видеокассетами в руках, а являются с огромными сумками, в которых могут их прятать. Им приходится скрывать их, в то время как остальные выходят безбоязненно, неся кассеты в руках, что свидетельствует об их почти младенческой невинности. Вместе с тем ни один мужчина и ни одна женщина не могут быть такими же невинными, как дети, и я не говорю «менее», а говорю «такими же». Было бы заблуждением считать, что взрослых интересуют те же самые вещи, что и детей, потому что в этом случае у них не было бы побудительных мотивов становиться взрослыми. Мы входили бы в этом случае в возраст, но продолжали делать то же самое. И мы особенно стремимся продлить детство, поняв, что время быстро уходит, а ребенку, то есть нам с вами, еще нужно совершенствоваться, получать образование, стать человеколюбивым человеком и, к счастью, перестать быть ребенком. Я никогда не вспоминал свои детские годы с какой-то особой нежностью, подобно тому, как если бы вспоминал собственного ребенка или что-то в этом роде. Это невозможно, потому что я есть я, и ничто из того, что повлияло на мое развитие, не удивляет меня и не изумляет, ибо в моем сознании отразилось то, что является моей сутью. Один из своеобразных клиентов, чтобы не называть их все время в одних и тех же выражениях, – это некая сеньора, которая сейчас, зимой, одета в бежевое пальто с широкими лацканами и подпоясана поясом, из тех, которые завязываются узлом. Ее волосы слегка растрепаны ветром. Сначала я выдавал ей видеофильм, который обычно прячут в сумку, и она расплачивалась со мной, не глядя мне в глаза, словно достаточно посмотреть друг другу в глаза, чтобы очутиться в ситуации, изображенной в фильме. Но сегодня я улыбнулся ей и даже позволил себе пожелать ей развлечься. На что она ответила: – Моего мужа это очень возбуждает. И эта ее попытка возбудить своего мужа мне кажется похвальной. Мне не терпится рассказать ей, что я ничего не делаю, кроме того, что страстно желаю пожирать Ю глазами в ослепительном свете электрической лампы, подвешенной над кроватью, – он превращает соски, которые я ей целую, в ярко-розовые, а язык и складки, сквозь которые я углубляюсь в неизвестное, делает влажными и действующими наподобие наркотика. Сказал бы я ей это исходя из того, что знаю о ней. Но я этого не делаю, потому что у женщины в бежевом пальто с широкими лацканами и растрепанными волосами есть цель – посетить видеоклуб раз в неделю, извлечь из сумки кассету, положить в нее новую, расплатиться, произнести несколько слов, каждый раз все более раскованно, толкнуть стеклянную дверь и исчезнуть. Соня заметила во мне какую-то перемену. – Не сердись, но, по-моему, ты изменился, стал рассеянным. Я права? – Послушай, – говорю я ей. – Мой шеф за тобой наблюдает. Это опасно. И я по-настоящему озабочен. – Смотри, не наложи из-за этого от страха в штаны, – отвечает Соня. Ее слова и успокаивают, и смущают меня. Дело в том, что у Сони довольно тонкий голос, и когда она произносит «охренеть», «яйца», «трахаться», «телка», «крутая позиция для траханья» или распространенное сейчас выражение «гребаная жизнь», это производит из ряда вон выходящее впечатление. Поэтому, когда мы находимся в подсобке и она вкрадчиво шепчет мне на ухо: «Трахни меня», – меня охватывает сильная дрожь. Этим она отличается от Ю. Впрочем, не только этим, потому что с Соней я не пошел бы в фильмотеку и не пил бы кофе за пределами лавки, а с Ю пошел бы и пил бы. Мне хочется, чтобы Ю была той девушкой, с которой я оказался бы рядом, когда в зрительном зале фильмотеки загорается свет, но не хотел бы, чтобы она оказалась дочерью продюсера. – Послушай, – говорю я Соне. – Я беспокоюсь за тебя. Ты бы только видела его, когда он расспрашивал меня, с кем ты приходишь и с кем уходишь и долго ли разговариваешь со мной. – Но почему ты не говорил мне этого раньше? – Не хотел тебя пугать. – Ну вот, а теперь ты считаешь, что должен меня испугать. – Я тебя не понимаю. – Все равно. Его не хватает даже на то, чтобы трахнуть меня хотя бы пару раз. Вот что я тебе скажу. Вся его сила расходуется на болтовню. – Мне неприятно, что ты так говоришь, Соня. Ты не знаешь, как не к лицу тебе такие слова. – Какие слова? «Пару раз трахнуть»? Ее лицо выражает удивление, мое – разочарование. – Я тебе надоела, – говорит она, крутя ладонями банку из-под пива. – Представь себе, – говорю я ей, – что сейчас он войдет в дверь и застанет нас за тем, что мы балуемся пивком. – В самом деле. Представь себе, такая трагедия. – Как минимум я потеряю работу. – Эта говенная работа тебе дороже меня? – Я этого не сказал, но она единственная, которая у меня есть. – Ты со многим не согласен. И поскольку ты нетерпимо относишься ко многим вещам, меня удивляет, почему ты терпишь меня. Такое со мной случается впервые. Я думала, это будет что-то особенное, что-то необычное. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не схватить машину и не примчаться сюда. И не могу обещать тебе, что больше этого делать не буду. Затем она собирает вещи, разбросанные по столу, – сигареты, зажигалку, записную книжку и мобильник. Все это она кладет в сумку и встает, не пытаясь затащить меня в подсобку. Не верится, что все окажется так просто, Соня обойдется со мной так чудесно, так хорошо. Только за это я занялся бы с ней любовью – из чистой благодарности. Возникает мысль, что это было бы лучшим лекарством, но лучше ничего не говорить, не делать никаких движений и дать ей возможность уйти мимо стеллажей к стеклянной двери. Меня крайне удивляет то, что самая нерешительная женщина в мире не задумываясь толкает стеклянную дверь и не оглядываясь выходит, исчезая из виду. Любая потеря, хотя она и облегчает жизнь, все равно оставляет после себя пустоту. Подсобка без Сони опустела. Когда я сажусь здесь, чтобы не пропустить какую-нибудь картину, которую показывают по телевизору, мне иногда вспоминается она, и вспоминается с любовью, потому что она явилась, когда должна была явиться, и ушла, когда следовало уйти. Важные раздумья для квартиры номер сто двадцать один, для земного рая. Вместо ручьев, плодовых деревьев, яблок и змей – кровать. Мужчина и женщина и, быть может, еще кровать. Это подлинное и единственное послание, которое содержится на тысяче страниц Библии. Я не устаю повторять Ю, что она – любовь всей моей жизни, понимая под словом «жизнь» все, что человек может интуитивно почувствовать о самом себе в какое-то единственное мгновение и всегда туманно, потому что в действительности он ощущает это не разумом, а всей своей собственной и уникальной жизнью. Мне хочется называть ее «любовь моя», а не ее настоящим именем. Однако в любых ситуациях Ю зовет меня Фран и никогда «любовь моя», что для ее рта, ее губок было бы более естественно. Простой взгляд на ее губы возбуждает во мне страстное желание поцеловать их, укусить, истерзать. Я героически подавляю это желание и прошу ее рассказать о жизни на Тайване. Она, переставляя книги на полке, делает недовольный жест. Но я настаиваю. Говорю, что хочу лучше узнать ее. – Тебе кажется, что то, что ты узнаешь обо мне, важнее меня самой? Ты уже имеешь меня. – Порой одного обладания тобой прямо сейчас мне недостаточно. Мне хочется иметь тебя и до того, как ты оказываешься со мной. Ты знаешь многое из того, что мне недоступно. – А ты очень большой романтик, да? То же самое мне говорили и Соня, и Таня, так что я умом соглашаюсь с этим, ибо раз мне говорят об этом все трое, это, по-видимому, правильно, хотя мне самому и в голову никогда не приходило думать о себе именно так. – Если хочешь знать, то, выйдя в Пекине замуж, я лишилась всего своего, жила в огромном доме с четырехскатной крышей, украшенной сверху драконами. По словам Ю, иметь подобный дом на таком маленьком острове, как Тайвань, – это большая привилегия. Дом окружен чудесным садом со сливами, бамбуком, розами, пионами и ивами. А в зимнем саду есть небольшой прудик с золотыми рыбками и клетка высотой до потолка, в которой порхают прекрасные птицы. Просторные залы окрашены в светлые тона, мебель – из тикового дерева. В залах стоят сундуки для хранения вещей, лакированные украшения, удобные диваны, картины и несколько шкафов, заполненных роскошными древними одеяниями. – Мой муж, – говорит она, – просил меня вернуться, и я не знаю, что делать. Эдуардо уже нет, а у меня кончаются деньги. Когда что-нибудь похоже на сон – так это сон и есть, будьте уверены. Мой сон кончится, когда однажды я больше не смогу приходить в квартиру номер сто двадцать один, а Ю уедет. …………………………………………………………………………………………………………………. Сны ирреальны, потому что легко нам достаются. Легко любить Ю. Легко приходить в эту квартиру. Легко быть счастливым в ней и никогда не уставать от этого счастья. Все прочее трудно. Ничего не остается, как выйти на улицу и ступить на тротуар. Сила гравитации придавливает меня к земле, и я чувствую тяжесть каждого грамма из своих шестидесяти пяти килограммов, которые следует донести до первого переулка, где я оставил машину. Я еду по реальной дороге на колесах, которые катятся по реальной мостовой. На улице темно. А Ю находится очень далеко, в каком-то месте, которое мне неизвестно и о котором она мне ничего не говорила. Каждый раз, когда мы прощаемся, у меня возникает такое чувство, словно она улетает к себе на Тайвань в свой чудесный дом. Она никак не хочет давать мне свой адрес и не говорит, живет ли она с кем-нибудь. Ей также неизвестно, что я работаю в видеоклубе и что в моих ближайших планах – проект съемки короткометражного фильма. А что она думает о том, куда полечу я? Дорога проходит по жизни, на которой я очутился как только проснулся, открыл глаза и увидел реальность или, точнее, то, что будет существовать здесь, даже если меня самого здесь не будет. Продолжит свои дни мой дом с портиком из красных глиняных пластин, влажных от тумана, а внутри его – моя счастливая мать с подозрительно гнусавым голосом, зачеркивающая в календаре дни, которые остаются до того момента, когда она покинет клинику и станет владелицей воображаемого дома. Здесь же телевизор, бросающий призрачные блики на зеркальные шкафы большого зала. Существует также торговый центр «Аполлон», на фасаде которого отражаются горы, дороги, обсаженные деревьями, и запаркованные машины. Эскалатор поднимает меня к видеоклубу. В первый утренний час в самом ленивом в мире поселке (а самыми драгоценными здесь считаются десять часов утра) запахи еще не успевают смешаться. Потом бутерброды, которыми торгуют рядом с моей лавкой, будут пахнуть кофе, а бутики – одеждой. Отопительная система начинает согревать воздух, так что к середине дня мы забываем о том, что на дворе стоит самая холодная за сто лет зима. Почти все, что уносят с собой клиенты, – это мультфильмы для детей и фильмы серии «В», глядя которые приятно поклевать носом после сытного обеда. Женщина, которая приходит в пальто с широкими лацканами, спрашивает, проникнувшись ко мне определенным доверием, не могу ли я предложить ей какой-нибудь другой фильм, в котором было бы больше действия, если это можно так назвать. Я спрашиваю ее, также с определенной долей доверия: – Что? Разве ваш муж недостаточно возбуждается тем, что я даю? Это такая подробность, которой я предпочел бы не знать. Вообще-то мне хотелось бы видеть в ней агитатора и пропагандиста желаний своего мужа. С утра и до обеда мне удается просмотреть только один фильм. С наступлением вечера настает момент, когда я со страхом ожидаю, что стеклянную дверь вот-вот толкнет Соня. Вместо нее это делает мой шеф, что одновременно и разочаровывает, и успокаивает. Я извлекаю из кассового аппарата деньги, и он их пересчитывает, почти ничего не говоря, кладет в конверт, а конверт – во внутренний карман пиджака. Потом смотрит на меня и говорит: – Ты совсем запутался, старик. – Как это? – спрашиваю я, ощутив смутное беспокойство. – Я думал, что могу доверять тебе. Я предпочитаю пока хранить полное молчание. Ограничиваюсь тем, что продолжаю выдерживать его взгляд. – Мне не нравится, когда меня держат за идиота, – говорит он. – Я могу попробовать вести свое дело без такого неблагодарного типа, как ты. Но если я узнаю, что ты меня водишь за нос, я тебя убью, понял? Я отрицательно качаю головой. – Напряги немного память. Что ты сказал Соне на прошлой неделе? Ах! Извини. Извини. Я только что вспомнил, что вы с ней вообще не разговариваете. Я продолжаю оставаться невозмутимым, но внутри у меня уже горит огонь, и я не знаю, справлюсь ли с ним. – Мы разговаривали, но очень мало, – отвечаю я. – Ты думал, Соня уйдет к тебе, да? – Я никогда об этом не думал. – Молодые. Молодые вы еще. Несерьезные люди. Вы обабились, не понимаете женщин. Как, ты думал, поступит Соня? Думал как? – Мне ничего от нее не надо, правда. – Скоро ты вылетишь отсюда со своими глупостями. Когда закончится месяц. Ножками на улицу. Мы закрываемся. Но до того, чтобы все было в ажуре, понял, нет? Я соглашаюсь, надеясь, что эти пытки скоро закончатся. Не хочется думать о том, что такое могла сказать ему Соня, так как, что бы она ему ни сказала, самым болезненным для него была бы правда. Он смотрит на меня, не зная, как бы отстегать меня еще, надевает пальто и направляется к двери. Но прежде чем открыть ее, поворачивается и говорит: – Я не собираюсь читать тебе проповедей. Я тебе не отец, но ты избрал плохой путь, самый плохой из всех – решил охмурить меня. У меня не хватило смелости защищаться. Наверное, надо было сказать что-нибудь в свое оправдание, но я сдержался и поэтому был рад всему, в чем бы Соня меня ни обвинила. Тут же мне приходит на ум, что женщине в пальто с большими лацканами придется с нового месяца ходить значительно дальше в поисках своих видеокассет и что у нее не будет достаточного доверия к другим людям, чтобы попросить то, что ей нужно. Без пятнадцати тысяч Эду и без этой работы единственное, что мне остается, – это воображаемый видеоклуб, который мне, возможно, подарит доктор Ибарра. Пока я решаю ничего не говорить матери. Меня вполне устраивает призрачный покой, в котором я ее нахожу, возвращаясь домой, проделав пешком весь путь от «Аполлона» до дома. – Мне не нравится, что ты ходишь пешком ночью по неосвещенным улицам. С каждым днем ты все меньше испытываешь страх, и это плохо. – Как дела с домами? – спрашиваю я ее. – На пляже в районе Коста-Брава нашли труп, который мог бы быть трупом Эдуардо, – говорит мать. – Звонил его отец. Ему хотелось бы поговорить с тобой. – Я устал, – отвечаю я. – Сегодня не хочу ничего слышать об Эдуардо. Я разваливаюсь на диване, мать подходит ко мне и гладит по голове. Я принимаю эту ласку скрепя сердце, чего она не замечает, потому что теперь замечает лишь то, что ей хочется замечать. – Ты правильно поступаешь, сын. Я не хочу, чтобы на тебя давили. Каким бы большим другом Эдуардо ты ни был, не в твоих силах вернуть его им. Если бы не гнусавость в голосе матери, меня порадовала бы логичность ее суждения. Она приближает свое лицо к моему. Я знаю, что все любят своих матерей, и меня огорчает то, что она прислоняется своим лицом к моему, не имея причины заставлять меня сомневаться в моей любви к ней. – Не могу себе представить, чем мог заниматься Эдуардо в районе Коста-Брава, – говорю я, поднимаясь с дивана, чтобы держаться на почтительном расстоянии. – Ну и что с того, – говорит она. – Какое значение это имеет теперь? – Честно говоря, я сомневаюсь в том, что это тело Эдуардо. Думаю, Эдуардо не собирается появляться ни живым, ни мертвым. – При этом я думаю не столько об Эдуардо, сколько о своей новой матери, смелой и ласковой матери конца второй половины дня и начала ночи в окружении теней сада и слухов, распространяемых теми, кто находится там, вдалеке, за туманной завесой и той завесой, которой нас накрывают те, кто вершит счастливыми и несчастными судьбами. – Особой причины веселиться нет, – говорю я с оттенком упрека, потому что она весела не из-за меня и не из-за того, что происходит в жизни, которой я живу, а от своих походов в туалет и возвращений из него. – Предпочитаешь, чтобы я была печальной? – Нет, нормальной. – Ты хочешь, чтобы я не была бы ни печальной, ни веселой, так? – Мне хотелось бы, чтобы твое настроение зависело от состояния твоей души. – Ну и что? Состояние моей души и заставляет меня быть такой. Я не понимаю, что тебя беспокоит? – Хорошо-хорошо, – говорю я, поднимаясь по лестнице в свою комнату. Мать смотрит на меня, изменившись в лице. – Мне приходится думать о нас обоих. Ты этого не понимаешь? И порой мне приходится нелегко. Жить вообще нелегко. Мне не хочется, чтобы ты это услышал. Не хочется об этом говорить. Но жить нелегко. Приходить к концу дня с грузом всего пережитого за этот день. Слово «терпеть». Ты его когда-нибудь слышал? Я не хочу, чтобы ты слышал подобные слова. Ты молод, ничего не знаешь, и нет причин для того, чтобы ты это знал. – Скажи, чего я не знаю. – Не мне говорить тебе это. Время сделает это за меня. В этот моменту меня возникает мысль о том, что если я когда-нибудь окажусь на грани отчаяния, то застрелюсь. И что я ни в коем случае не буду иметь детей, чтобы не показывать им свое отчаяние. Я вполне убежден в том, что буду рад, если она выйдет замуж. У меня пока нет представления о том, когда она переселится со своими наркотиками в новый дом, где ей придется искать тайники, чтобы спрятать их от глаз мужа, вооруженных очками в позолоченной оправе. – И не мечтай, что я буду жить вместе с тобой и твоим дантистом! – кричу я ей сверху. – Уже не мечтаю. Я перестала мечтать десяти лет от роду. Я надеваю рекламную майку «Аполлона», в которой сплю, и ложусь в постель с Библией в руках. Сознание того, что я читаю Священное писание, в котором не все понимаю, привносит в мою душу великий покой. * * * Вчера вечером я нарушил призрачный покой матери, а в видеоклубе – свой собственный. Гармония существует только на другой стороне, в конце автострады, в квартире, точнее, в раю. Но из рая нас, надо думать, скоро изгонят. Настанет время, когда придется закрыть дверь, отойти от нее и окунуться с головой в то, что этот рай окружает. А то, что его окружает, не настолько чисто и ясно, чтобы его можно было бы представить себе хотя бы мысленно, ибо оно покрыто теми самыми тенями, которые делают неясным даже самый ясный солнечный день. Самых постоянных клиентов я предупреждаю, что видеоклуб в скором времени закроется, в чем тут же раскаиваюсь, так как они настойчиво требуют объяснить, почему принято такое решение. Я им отвечаю, что это зависит от моего шефа и нет смысла ломать над этим голову. Среди клиентов прошел слух о закрытии, и они выражают мне свое соболезнование, что мне совсем не нравится. Поскорее бы уж наступал конец месяца, получить бы то, что мне положено, и поспешить в родные пенаты. Пришел и Эйлиен, чтобы сказать мне, что в спортивном комплексе нужен человек вроде меня. И странная вещь, прежде чем Эйлиен открыл дверь, я ожидал увидеть большую тень, покрывающую горы, которые вырисовываются на горизонте, и деревья, которые окружают «Аполлон», а также машины, оставленные на парковке у главного входа. Тень миротворящую и гармоничную, как страница Библии. Я говорю ему, хотя он меня об этом не спрашивал, что об Эдуардо ничего не известно, и он отрицательно качает головой. – И не будет ничего известно, – отвечает он. – Откуда ты знаешь? – спрашиваю я его. – Это чистая интуиция, – говорит он. Он подходит к окну, смотрит вдаль, на горы, которые сейчас закрывают небо, а потом исчезнут в пустоте, и говорит: – Нет никаких признаков жизни. Он не хочет существовать. Попросить бы его объяснить мне смысл сказанного, но я не хочу быть таким же надоедливым, как мои клиенты, которые просят рассказать подробно о закрытии лавки, когда и так ясно, что я не хочу об этом разговаривать. И уж конечно, Эйлиену тоже надоело объяснять все, что он думает, в словах, понятных простым смертным. – Не беспокойся о нем, – говорит он мне. – Ты уже ничего сделать не можешь. – На пляже в районе Коста-Брава нашли труп, который мог бы быть трупом Эду, как говорят полицейские. – Все равно. Кто бы там ни был, к нам он уже не вернется. – Последний раз, когда я с ним встречался, у него был вид преуспевающего человека. Думаю, в тот раз он только что подстриг волосы и побрился. Он беспокоился о своей матери и просил меня время от времени навещать ее в его отсутствие. А еще дал мне ключ на хранение и обещал за эту услугу пятнадцать тысяч песет. Он выглядел хозяином положения и вполне удовлетворенным. – Прощание по всем правилам, – прокомментировал это Эйлиен. – Возможно, – говорю я, сам удивившись тому, что он от меня только что услышал. – Но для него было настолько привычным играть с текущими жизненными ситуациями и делать загадочным то, что таковым на самом деле не является. – Загадочность – результат нашей неспособности оценивать ситуацию, – говорит Эйлиен. – Так что мне уже больше не придется увидеть Эдуардо. Он подтверждает сказанное кивком. Сквозь окно проникает серебристый свет, который падает на северо-восточную стену «Аполлона» из ледяной бесконечности. – Тебе на самом деле хочется вновь увидеть его? Я пожимаю плечами и восхищаюсь способностью Эйлиена схватывать любые, даже самые незначительные движения души. – Хоть это и звучит банально, трудно спасти человека от самого себя. Я вижу широкую спину Эйлиена с ниспадающим на нее конским хвостиком, направляющегося к стеклянной двери, а сам иду в подсобку, где меня ожидают горы видеокассет, которые нужно возвратить и занести в список. Больше делать практически нечего. Я не запрашиваю новый материал, а сосредотачиваю свое внимание на выдаче того, что есть, и на возвращении того, что не удалось продать. Вечером приходит шеф, которому я пунктуально докладываю все счета по всем операциям, потому что решил общаться с ним сугубо официально до самого конца. Он, в свою очередь, напустил на себя недоверчивый вид, а я делаю вид, что не замечаю этого. Сегодня он явился не один. Как я и ожидал, произошло то, чего я опасался, – в этой части света появилась и Соня. Она идет позади моего шефа и смотрит на меня своими прекрасными глазами, цвет которых продолжает оставаться чем-то средним между зеленым и голубым. Я храню молчание. Начинаю вынимать из кассового аппарата то немногое, что в нем оказалось, и список видеокассет. Говорю шефу, что, может быть, есть возможность ликвидировать по сниженной цене то, что нельзя ни продать, ни возвратить. Я замечаю все, что делает Соня, хотя и не смотрю на нее. Мой взгляд направлен прямо на шефа, но я вижу, как она кладет на стол портсигар, зажигалку и мобильник. Она прикуривает сигарету и выдыхает первую порцию дыма прямо мне в лицо. Я подавляю желание кашлянуть, ибо это было бы все равно что заговорить с ней. Шеф перелистывает список кассет, но я уверен, что на самом деле он уставился на меня. – Соня на тебя не обижается, я тоже. Если бы не она, вот это, – говорит он, показывая солитер на пальце сжатой в кулак руки, – врезалось бы сейчас в твою рожу. Теперь я на самом деле бросаю на нее мимолетный взгляд и пугаюсь, потому что ее глаза полны слез, глаза, которые, несмотря ни на что, остаются прекрасными. Она вот-вот упадет в обморок и, несомненно, усугубит положение. Поэтому я решаюсь сказать хоть что-нибудь. – Ну что ж, бизнес вроде этого рано или поздно должен закончиться. – Но не так, парень, не так, – говорит мой шеф, листая список. И тут же слышится тонкий, чтобы не сказать детский, голосок Сони, заполняющий промежутки между звоном стеклянных палочек. – Я тебе никогда не нравилась, правда? – спрашивает она. Я молю Бога, чтобы мой шеф был достаточно туг на ухо, чтобы не понять, почему я с малых лет ни с кем не дрался. Молю также, чтобы все это было кошмарным сном, который для меня сейчас кончится. Просто удивительно, как быстро возникают эти мольбы. На просьбы и желания отводятся буквально тысячные доли секунды. Мир просто не может крутиться с такой скоростью. Я не просыпаюсь, а шеф не оказывается глухим. Он рассеянно смотрит на нас и запускает в волосы руку с кольцом. – Что происходит, ты не хочешь мне объяснить? – Ничего не происходит, – говорю я. – А ты что скажешь? – спрашивает он Соню, которая смотрит только на меня, полностью игнорируя шефа. – Я доверился тебе, не прося ничего взамен. – Я тоже ничего у тебя не просил, – говорю я недовольным и усталым голосом. Я понимаю, что нахожусь в реальном мире. В реальном мире для тела пути отхода нет. Оно не может прыгнуть на пятьдесят метров, как во сне, ни спастись в самый последний момент. Вот в чем разница. Все настолько реально, что вызывает отвращение. Трусом я себя не считаю, но понимаю, что реальность чудовищно неотвратима и порой человек устает от постоянного пребывания в ней. Это, наверное, объясняется тем, что все, чем мы живем, хотя мы сами и не выбираем своих путей, на нас не похоже и приговаривает нас к тому, чтобы мы это прожили. – Ты знал, что я тебя любила. Есть вещи, которые сами собой разумеются. Тому, кто тебя любит, ты не можешь просто так дать пинка под зад, и все. – Пожалуйста, Соня, не путай понятия, – говорю я ей, чтобы не быть грубым по отношению к человеку, который тебя любит. – Бог мой! – восклицает шеф. – Каким же слепцом я был! Так вы тут трахались. Когда я тебя спрашивал, с кем она приходит, вы уже совокуплялись. – Он хлопает себя по лбу. – Это все равно что взять и убить меня. Он еще несколько раз ударяет ладонью по лбу, как будто хочет довести себя до истерики. Соню это ничуть не беспокоит. – Я тебя убью. Ты ведь это знаешь? Правда, сопляк? – Она уже совершеннолетняя и знает, чего хочет, – говорю я первое, что приходит в голову. – Ты вообще ничтожество. Ты не можешь мне врать и не можешь смеяться надо мной. Тебе еще многого недостает, чтобы стать настоящим бабником. События реальной жизни порой разворачиваются самым удивительным образом. Не успев сообразить, что случилось, я уже лежу на полу. На лице кровь. А шеф говорит, вытирая солитер носовым платком: – Хотел бы я, чтобы ты был настоящим мужчиной, с которым можно было бы драться. За стеклянной дверью собрались люди, которые явно ожидают, что я поднимусь и нападу на него. Но я всего лишь иду в подсобку, чтобы умыться над маленькой раковиной. В зеркале я вижу, что он поранил мне щеку, и когда открываю кран, чтобы промыть рану, то чувствую, что он стоит у меня за спиной. Я поворачиваюсь настолько, что он получает возможность ударить меня в живот. Кажется неправдоподобным, что такие холеные руки, сжатые в кулаки, обретают такую силу, и я скорчиваюсь от боли. Мной овладевает страшная злость к нему и желание, чтобы он сдох, более сильное, чем желание убить его. И я жду, пока Соня войдет в подсобку, чтобы заняться моей раной. Она промывает рану и массирует живот эфирным маслом, потом целует меня в висок и укрывает одеялом. Она просит у меня прощения за то, что любит меня сверх меры, и обещает, что будет видеться со мной только тогда, когда я сам этого захочу. Соня просит меня ничего не говорить, потому что мне уже нет необходимости объяснять что-либо. Голова так болит, что я настораживаюсь и слышу мужской голос, который говорит: – Вот теперь он стал мужчиной и у него должно быть будущее. Он не может и не должен тратить время, ведя подобный образ жизни. Это слишком мало для него, для кого угодно, но в особенности для него, твоего сына, подумай только, с какими людьми он связался. Подумай об этом, – настаивает мужчина. Я узнаю другой голос: – Да, я уже знаю, уже знаю. Ты не представляешь, как я страдаю, глядя на него. Я открываю глаза и вижу очки в позолоченной оправе, через которые на меня смотрят, а рядом с этим человеком мою мать. – Доктор Ибарра пришел повидаться с тобой и заняться твоим лечением, – говорит мать. – Кто привез меня сюда? – Одна блондинка. Она сказала, что нашла тебя на парковке. Это правда, сынок? Я закрываю глаза в качестве подтверждения. – На меня пытались напасть, – сообщаю я. Тогда мать произносит целую речь по поводу опасностей, которые таит в себе город, и отсутствия спокойствия, а также по поводу того страха, с которым мы все выходим на улицу. К счастью, она ничего не говорит о наркоманах. – Может быть, следует подать заявление в полицию, – говорит носитель очков в позолоченной оправе, который до сих пор лишь смотрел на меня, не говоря ничего. Я отрицательно качаю головой. – Ну хотя бы в форме свидетельства, сынок, – говорит мать. Но я снова отрицательно качаю головой. – Вряд ли сейчас подходящее время говорить об этих вещах. Ему следует отдохнуть, – говорит очкарик. Потом я слышу шепот в вестибюле, слышу, как заводится двигатель машины. И я слегка откидываюсь на подушки дивана. Мать садится рядом со мной и очень осторожно проводит рукой по моим волосам. Я делаю вид, что мне больно, чтобы она больше ко мне не прикасалась, и замечаю, что она приняла изрядную дозу, чтобы снять стресс. – Мама, – говорю я, – ничего особенного не случилось. Это были всего лишь два удара кулаком. Тебе не следовало об этом знать. – Доктор Ибарра говорит, тебе нужно что-то лучшее, чем видеоклуб. И он думает о твоей возможной работе в клинике. Моей матери уже ничего не стоит продать дантисту собственного сына. Я уверен, что она не полностью отдает себе отчет о своих действиях. Мы бродим, потерянные в ночи. Она – в банном халате цвета фуксии времен ее занятий спортом, которые озадачили ее жениха, а я – с окровавленным полотенцем для вытирания пота и с лейкопластырем, пересекающим половину лица. – Я не собираюсь возвращаться в видеоклуб, – говорю я ей. – Мы закрываемся. * * * Я трачу дни, остающиеся до посещения квартиры Эду, на то, что смотрю кино и гуляю по городку. Меня снова окружают звуки праздного мира. Они доносятся из бесконечных садов, от далеких проигрывателей, хлопающих дверей, жалюзи, выбиваемых ковров. Идут они и от соседнего шале, в котором снова слышен прерывистый лай Одиссея. В «Аполлон» я больше не ходил и поэтому остался без положенного мне вознаграждения, но я решил, что в сложившихся условиях так будет лучше. На своего шефа я не обижаюсь. Он явился орудием реального мира, не более того. Это все равно как если бы я упал с земляной насыпи. И просто невероятно удостовериться в том, что плоть, которая служит для того, чтобы видеть вещи мысленным взором, настолько реальна. Домработница снова стаскивает меня по утрам с кровати. Мои раны ее не волнуют. Первый раз, увидев меня таким, она засмеялась и сказала, что рада, ибо думала, что в моих жилах крови вообще нет. – Думаю, тот, другой, выйдет сухим из воды. И чтобы не разочаровывать ее, я согласно киваю головой. – Мне-то ты можешь рассказать все. Твоя мать видит в тебе ребенка, но я-то вижу мужчину, а мужчина не может терпеть некоторые вещи. – Конечно, – говорю я. – Так что если ты мужчина и дерешься как мужчина, ты и жить должен так, как подобает мужчине – трудиться, зарабатывать деньги, иметь невесту, помогать своей матери. Не быть ей обузой. – Она собирается выйти замуж за одного придурка, – сообщаю я ей. – Я знаю. А что еще делать бедняжке? – Могла бы продолжать жить так, как живет сейчас. – Всем нужны перемены, хотя бы даже и к худшему. Иногда самым худшим является отсутствие перемен. Человек должен знать, что его ожидает что-то новое. – Думаю, моя мать мечтает только о хорошем доме с мебелью и столовыми гарнитурами самых разных расцветок. – Тем лучше. Новый дом разочарует ее меньше, чем сказочный принц голубой мечты. – Но мечтать о человеке более человечно, не так ли? – А зачем твоей матери становиться более человечной, чем она есть теперь? Из-за нашей человечности нас превращают в настоящих рабов, ни больше ни меньше. О принце голубой мечты я не слышал с самого детства. Сказочный принц, голубая мечта. Он возникает у меня в памяти, когда я занимаюсь покупками в Ипере, и один знакомый спрашивает меня, что со мной случилось, хотя я больше чем уверен, что об этом каким-то образом уже узнал водитель автобуса, который знает нас с матерью и раззвонил об этом всему свету. Я уже понял: в нашем поселке секретов нет, и тут узнают, что я трахался с Соней, а моя мать ошибочно предполагает, что на меня напали на парковке «Аполлона». Почему «принц голубой мечты»? Почему не желтой или белой? Принц черной мечты был бы хорошим принцем, менее мягким, чем принц мечты голубой, более таинственным, более проблематичным, потому что он появился бы темной ночью из неизвестности, в то время как «голубой» пришел бы утром, известно откуда и без проблем. Какого принца выбрала бы Ю? Несомненно – принца черной мечты. Так что мне нельзя быть принцем голубой мечты. Было бы большой ошибкой претендовать на роль принца ее голубой мечты, особенно теперь, когда я знаю, что принцы голубой мечты обречены на поражение. Со шрамом на лице, в черном свитере и черных брюках, я являюсь пораньше на свидание с Ю. Открываю дверь, и Ю делает несколько шагов в мою сторону. Смотрит на меня с удивлением, точнее с изумлением. Хранит молчание. Отступает, чтобы разглядеть меня получше. Тогда я вручаю ей коробку и говорю: – Раздевайся. Она медленно раздевается перед неулыбчивым мужиком со шрамом, на которого она только смотрит без малейшего стыда и без малейшего притворства, понимая его возбуждение. Думаю, мое возбуждение передается и ей. Когда на ней уже ничего из одежды не остается, я вынимаю из коробки китайскую пижаму черного цвета с вышитым на груди драконом. Надеваю ее на Ю, потом сгребаю в горсть ее волосы и говорю ей, что хотел бы видеть ее такой всегда. А она отвечает: – Твои фантазии меня пугают, они очень непристойны. Я поднимаюсь с дивана, иду к ней, чтобы поймать ее язык из-за восхитительных зубок, обнимаю ее за плечи, чтобы потом слегка повернуть ей голову и впиться в губы. Чудесный мягкий язычок Ю тоже попадает мне в рот. Я глажу шелк пижамы и целую Ю, пока она не просит отнести ее в постель. Если бы я не знал Вей Пин, Ю, по всей вероятности, не имела бы той привлекательности, которой обладает сейчас. Возможно, все между нами так и кончилось бы словами «привет» и «прощай», когда мы впервые встретились в квартире Эду. Однако происходит то, что происходит. Из гусеницы выходит бабочка, а из Вей Пин вышла Ю. * * * Позвонил Ветеринар и сказал, что труп, найденный в Коста-Брава, не Эдуардо. Я не знаю, радоваться этой новости или нет. Это, наверное, хорошая новость, отвечаю я. Он говорит, что пребывает в полном замешательстве по части своих переживаний, потому что, с одной стороны, остается надежда, а с другой – продолжается состояние неопределенности, неизвестности. Это все равно что вернуться к неизвестности, стать ничего не знающим, но обладающим сознанием младенцем, говорит он. – Я изменился, – говорит он. – Теперь я больше внимания уделяю животным своей клиники. Я вижу, как они живут и как умирают. Собака, например. Ее сердце бьется, и пока оно бьется – это собака, и она остается ею в следующий момент, и в следующий, и в следующий и так до конца, хотя не хочется верить в то, что однажды наступает такой момент, за которым ничего не следует. Полную остановку трудно понять, потому что собака живет только в продолжении, и само понятие «собака» понимается только в продолжении. Только так имеет смысл выживание вида, который мыслит. В случае, если жизнь моего сына закончилась, то он не существовал бы, а я не понимал бы этого. Именно поэтому мне хочется раздумывать, рассуждать и понимать, чтобы Эдуардо не переставал существовать. Я думаю, что Ветеринара интересует отнюдь не то, что может произойти со мной, а лишь его собственные размышления, выводы или как их там еще назвать. Так что я ограничиваюсь тем, что говорю ему, чтобы он звонил мне всякий раз, когда ему захочется поговорить со мной. Потом я думаю о Тане, о ее голосе, голосе жаркого летнего дня, который приходит издалека, вмешивается в мои мысли, наполняя их таким солнечным светом, который заставляет меня закрывать глаза. Никогда не изгладится из памяти солнце одного летнего дня, когда Эдуардо стоял у бассейна в купальном костюме на тщедушном теле и в темных очках. У него даже можно было разглядеть скелет, потому что были хорошо видны кости. Кроме того, у него были такие бедра, которые у мужчины, не будем касаться женщин, смотрелись более чем странно. Так что это были кости и бедра, с которых свисал поддерживаемый белым шнуром купальник. У Эду было достаточно много особенностей, которые мне не нравились, и я не знаю, почему он стал мне таким близким другом. Теплый ветер поднял Танину юбку. Она мыла собаку с помощью шланга. Она не поправила юбку, чтобы закрыть белые штанишки до колен, которые слегка сжались между ягодицами, а в прозрачном воздухе тем временем расходилась кругами музыка. * * * – Подобно тому как прошлое существует в настоящем, существует в нем и будущее – это планеты, которые нам предстоит колонизировать, и звезды, которые нам предстоит открыть. Человеческое время настолько неопределенно, настолько неточно, что заставляет нас предаваться мечтам, чтобы путешествовать по его глубокой тьме, и может случиться так, что нам пригрезится то, что мы уже сделали в будущем. Неописуемое воображение – это единственное, что может проникнуть в такое же неописуемое время. Неуклюжие устройства с крыльями, придуманные нашими предками, были сновидениями современного самолета, потому что в своих снах мы ясно не осознаем, что видим. Наши собственные способности придуманы не нами, и поэтому мы их не знаем. Не парадоксален ли тот факт, что мы не рождаемся по крайней мере с точным знанием того, как мы устроены? Всего пять веков назад мы вообще не признавали такой простой вещи, как кровообращение, и даже сегодня можем сказать лишь то, что слегка приблизились к пониманию самих себя. Мы всего лишь разновидность существ, только пребывающая в изумлении. Изумление – это наша душа. Та самая душа, которая уносит нас в даль, туда, где мы сегодня вновь повстречаемся все с тем же изумлением, – говорит Эйлиен сугубо мужским и твердым голосом с большой примесью меланхолии. Прежде чем проститься с нами, он некоторое время смотрит на нас с грустью человека, который только что вернулся из путешествия в истинном времени. Тишина, воцарившаяся в зале, вызывает бурю эмоций. Все мы ожидаем, что он скажет последнее слово, чтобы было можно аплодировать. Я жду Эйлиена на выходе, чтобы поприветствовать его. В голубом просторе неба пролетают равнодушные ко всему стаи черных птиц. Я пришел в Культурный центр с мыслями о Ю и о том, что обстоятельства меняются, а мы тем не менее цепляемся за них, словно они вечны. Ветеринар называет это «непрерывностью». Наш поселок непрерывен, неисчерпаем, потому что его вид усугубляется с каждой новой постройкой, с каждым прибавлением. По вечерам его заливают волны светящихся точек, которые приблизительно к полуночи начинают гаснуть, отчего местами остаются темные пятна. А по утрам чудесным образом начинают проступать очертания двухуровневых домов, труб шале и голых сучьев вязов, которые с полным рассветом становятся все более четкими и так хорошо видны, что превращаются в нечто реальное. Вместе со светом приходят звуки света, ибо лучи света наделены каждый своим звуком подобно темноте, эти звуки все больше разделяются и становятся все более различимыми. Один звук света из тех, которые порой путают со звуками ветра и работой электрических пил для подрезания деревьев, что-то говорит мне в спину. Я оборачиваюсь и вижу Марину еще более неопределенную, еще более похудевшую и в придачу еще более белокурую. Глаза у нее самые красивые из тех, которые я когда-либо видел, кроме глаз Сони. Я выражаю удивление по поводу того, что встретил ее на лекции Эйлиена. – Слова этого человека поднимают мне настроение. Не знаю почему, но они утешают. Заставляют думать, что не все еще потеряно, что не обязательно то, что исчезает из нашего поля зрения, исчезает по-настоящему, особенно, если мы храним это в памяти, – отвечает она. – Понимаю, – говорю я, не зная, что еще сказать. Мне не хватает поцелуев Ю. Ее поцелуи подобны переливанию крови. Понадобились все прошлые поколения людей с миллионами и миллионами губ для того, чтобы наконец появились влажные губы Ю, ее язык, ее пленительные зубы, эти маленькие камешки, между которыми постоянно струится влага и к которым мне нравится прикасаться. Мне слегка стыдно перед Мариной за то, что жизнь так чудесна. Мне не хочется запечатлеть в памяти момент ее ухода, так что я не вижу, когда она поворачивается, ибо то, что видишь хотя бы всего один раз или непреднамеренно, может запомниться навсегда. – В спортивном комплексе требуется человек, который занялся бы карточками учета посещений бассейна, – говорит мне сразу же Эйлиен. И я окончательно просыпаюсь. – Вижу, что эта идея не вызывает у тебя энтузиазма, – продолжает он. – Хорошо, – отвечаю я. – Послушай, эта работа не требует никакого умственного напряжения, и ты сможешь думать о чем угодно. Когда регистрируешь карточки, ставишь на них печати, не обязательно думать о карточках. Можно думать о том, что тебя по-настоящему интересует, понял? – Я мог бы думать о сценарии, – говорю я несмело. – В конечном счете тебе будут платить за то, что ты думаешь. Это будет чем-то вроде стипендии. – Если так рассуждать, то сам-то ты вовсе не обязан думать ни о чем другом, кроме того, о чем думаешь. Поэтому на том, что ты говоришь, нет твоего клейма. Тебе удалось выработать продукт сугубо духовного свойства. Люди за тобой идут. Мать Эдуарда идет за тобой. – Мать пропавшего? – Она говорит, что твои слова очень поднимают ей настроение. Видишь? То, что ты делаешь, приносит кому-то пользу. – Нужно, чтобы люди тебе верили. Нельзя ничего сделать, если твои слова неубедительны. Включая и тот случай, когда ставишь печати в карточках. Люди должны чувствовать, что твои печати важны, что ты знаешь, что ставишь печать, и всегда будешь помнить, что поставил печать именно в карточке данного человека, – поясняет он. – По-моему, при таком подходе будет трудно работать целый день. – Нет, если ты уверен, что ты это делаешь. Нет необходимости ни в том, чтобы верить в это, ни в том, что это занятие было тебе особенно по душе. Ты просто делаешь это вместо чего-то другого, что мог бы еще делать, вот и все. Ты не должен думать о том, что если бы мог, то не занимался бы этим, иначе – смерть. Я говорю Эйлиену, что подумаю над предложением о спортивном комплексе. К вечеру еще больше похолодало, и я решаю пойти в кино. Я вхожу в автобус, быстро пробираюсь мимо водителя и сажусь в заднем ряду, чтобы он не мог со мной разговаривать. Еду в окружении компании пятнадцатилетних шалопаев, которые по случаю пятницы находятся в очень приподнятом настроении. Девушки сильно накрашены, и у всех, как у девушек, так и у парней, волосы торчат дыбом. Молодежь очень внимательно присматривается к каждой мелочи в одежде друг друга. Стоило автобусу тронуться с места, как они начали забираться друг к другу на колени и сквернословить. Даже я почувствовал бы возмущение, если бы они не были естественным продуктом нас самих, которым сейчас по двадцать лет и на которых они смотрели с холодным любопытством, когда мы возвращались из Мадрида в этом же автобусе под большим градусом, особенно Эду, которого мне приходилось потом тащить к себе домой почти в бессознательном состоянии. Большая часть моих школьных товарищей сейчас, в отличие от меня, работают по-настоящему, в Мадриде, в учреждениях с начальником отдела кадров и несколькими этажами кабинетов. Иногда я вижу, как они садятся в автомобили или выходят из них. Автомобили новые, ценой под два миллиона. Сами они одеты в новые костюмы не дороже тридцати тысяч, а их лица – это лица завсегдатаев борделей. Мы говорим друг другу «привет» и «до свидания». Если бы мне привалило счастье побывать в Китае и если бы я вернулся оттуда, то стал бы «парнем, который побывал в Китае», и они заметили бы это по моим глазам и приветствиям. А пока я остаюсь парнем, который продолжает жить в таком месте, которое наскучило им до чертиков уже давно и которое они фактически покинули. Я замечаю их рефлекторное пренебрежение. Пренебрегают мной и те, кто учится в университете. Это неизбежно. Я отношусь к полчищу бездельников, которые не вышли за пределы нашего поселка, потому что у нас не хватило способности поймать госпожу Удачу. Таких судьба в большинстве случаев привела к общему знаменателю: превратила в подметальщиков, которые ходят в оранжевых куртках, учеников садовников, которые ходят в зеленых куртках, и тех, кто устроился в супермаркете в Ипере, которые ходят в белых куртках. Эти последние еще носят шапочки вроде лодочек, чтобы на хлеб, мясо и фрукты не падали их волосы. Идешь, например, в отделы металлоизделий и садового инвентаря, в прошлом самые мои любимые, и встречаешь там очумелую физиономию кого-нибудь из своих бывших товарищей и слышишь: «Что вам угодно?» Я глубокомысленно отвечаю ему, что присматриваюсь к товарам, или прошу объяснить, как обращаться с автоматической дождевальной установкой. Поскольку я клиент, он уже не может послать меня куда подальше. Он берет чистый лист бумаги и толстый фломастер, самый что ни на есть профессиональный, и начинает чертить какую-то неразбериху. Это тот самый парень, который еще ребенком изнасиловал свою подружку, убедив ее в том, что это игра. Родители девочки сообщили об этом его родителям и родителям всех других девочек нашего класса в начальной школе, предупреждая, чтобы их девочки не смели приближаться к этому мерзавцу. Теперь я частенько вижу его с подружкой, которая работает в одном из бутиков «Аполлона». У нее гладкие лоснящиеся длинные каштановые волосы, ниспадающие до мягкого места. Я говорю ему, что ничего не понимаю, что дождевальная установка никогда не будет работать, если я стану следовать его инструкциям. Он начинает слегка нервничать и говорит, что сейчас позовет своего начальника, и тот объяснит мне лучше. Я говорю ему, что это не имеет значения, так как я еще только думаю, купить или не купить, а пока не вижу практической пользы от автоматической дождевальной установки. У парня теперь выражение лица человека, проворонившего выгодную сделку. Он думал о том, что вот-вот сделает запись о поставке дождевальной установки, но эта мечта развеялась как дым. Он все еще не способен отличить человека, который никогда в жизни такую вещь не купит. Ему вдолбили в голову, что все мы от рождения потребители, и если мы к тому же и собственники клочка земли, то мы, безусловно, являемся потенциальными покупателями предметов садового инвентаря, и единственное, что нужно сделать, – это убедить нас в необходимости купить. Это видно по безутешному отчаянию в его глазах. Среди кассирш я также узнаю нескольких одноклассниц по средней школе. Они одеты в униформу: рубашка в красную и белую полоску, бант на шее. Они так накрашены, словно собираются принять участие в кинопробах на роль героини в каком-нибудь фильме. Они очень хорошенькие, каждая по-своему, хотя все сейчас кладут одинаково толстый слой черной краски на верхнее веко, пудрятся, что придает их коже бархатистый вид, и обозначают контур губ специальным карандашом, независимо от того, какого цвета помаду они используют. На них очень приятно смотреть. Почти никто не подчеркивает естественного оттенка своих волос и не признает никаких других цветов, кроме ненатурально рыжих, платиновых, медно-красных и черных. На меня они смотрят так, будто говорят: «Давай, давай, проваливай, бездельник». Под их неприязненным взглядом я очень аккуратно извлекаю из магазинной коляски товары, разглядывая то, что своим блеском несовместимо с дешевой одеждой, пакетами молока, горками апельсинов, гигантскими бутылями геля для ванн и рекламами сковородок и кастрюль. Можно сказать, наше поколение оказалось первым молодым поколением в этих местах. Когда я был маленьким, то почти не видел молодежи от четырнадцати до двадцати лет. Только родителей с детьми. Так что по мере того, как мы росли, самый ленивый в мире поселок стал отличаться кричащими одинаковыми прическами, татуировками на щиколотках, плечах, задницах и запястьях, пирсингом губ, бровей, пупков и ушей. Сережки носили как садовники, так и подметальщики, жители Ипера и те, кто ходил в деловых костюмах, кто, хотя и незаметно для окружающих, тоже нацеплял на себя что-нибудь. Я и сам нанес себе татуировку на плечо в виде змейки, по которой Ю очень медленно проводит языком, обнимая меня за ноги. Я знаю, что китайская пижама сексуально возбуждает ее больше, чем меня. Я прошу ее вытатуировать мое имя на такой части тела, которую могу видеть только я. А Ю в ответ только печально улыбается и ничего не говорит. Что она хочет сказать своим молчанием? Салон, где мне выкололи змейку – а я это сделал в надежде возбудить Ю, – стилизован под часто посещаемую пещеру, в конце которой из-за черных занавесок слышится звук какого-то электрического аппарата, который мог бы пробудить воспоминание о бормашине в клинике матери, если бы так не воняло паленой кожей. Я пытаюсь сосредоточиться, разглядывая рисунки на стенах, чтобы ничего не слышать и не обонять, пока не подойдет моя очередь. Решаю нанести змейку на лопатку, где она будет очень хорошо смотреться, что подтверждает дядька с иглой, который носит кожаные брюки, кожаный браслет и копну неухоженных волос. Но такова уж жизнь. Татуировку тебе будет наносить не какой-нибудь пижон, потому что нанесение татуировки – дело довольно мерзкое. Да и интерьер этого заведения нельзя выдерживать в белых тонах и поддерживать в нем стерильную атмосферу, потому что то, что здесь делается, должно сопровождаться примитивной и вызывающей соответствующие психические явления энергией. Так что Ю предстоит увидеть то, что было сделано в спрятанной от посторонних глаз комнатушке с картонными стенами за черными занавесками в конце пещеры, которая пропитана запахом моей паленой кожи и запахом лохматого дядьки. Побывав в кино и в квартире Эду, чтобы включить там обогреватель, я снова встречаюсь с теплой компанией пятнадцатилетних шалопаев. Теперь они еще больше распалились, чем шесть часов назад. Они заполнили последний ряд, где курят и кричат истошными голосами. Стоит непрерывный гвалт, сколько же у них энергии? У нас, насколько помнится, такой энергии не было. Куда она их занесет? Нетрудно предугадать, потому что их взросление подразумевает появление теннисных кортов, закрытых плавательных бассейнов, садов, жилищ на одну семью, детских садов и колледжей, почтовой службы, торговых центров, контрактов на вывоз мусора, освещенного человеком горизонта, к которому мы обращаем свои взоры сквозь завесу, которую вселенная понемногу опускает на землю. Путь от остановки автобуса до дома проходит в тишине. Видно, как в некоторых окнах загорается и гаснет свет, слышен шум самой тишины, изолированный, точный и полнозвучный. Километры и километры того же самого пути, изо дня в день, из года в год. Большую часть своей жизни я провел на этом отрезке пути от красного навеса на автобусной остановке, что рядом с пустырем, который так и не застроили, до улицы Рембрандта, слегка покатой, и по ее тротуарам к дому номер шестнадцать, моему дому, с фасадом каштанового цвета, со старым портиком из красных глиняных плит. Другие уже поставили портики из хорошего камня, который добывается в розовой каменоломне, из кровельного сланца или из обожженной глины, а потом остеклили их, чтобы зимой холод не проникал в дом. Позднее в них посадили растения. Мать говорит в нос, что меня очень беспокоит, говорит о том, что хотела дождаться меня, не ложась спать, хотя точнее было бы сказать – валяясь на диване, закутавшись в плед. Я спрашиваю, не простудилась ли она, чтобы дать ей почувствовать, какие изменения происходят в ее организме. – Ах да, – говорит она. – Это сухость. Отопительная система очень сушит воздух. – Конечно, – говорю я, снимая немецкое пальто, перчатки, широкий теплый шарф, который достигает мне почти до ног, и кепи а-ля Че Гевара, с которым хорошо сочеталась небольшая бородка. – Пойдет мне небольшая бородка? Не полностью покрывающая лицо, а такая, которая кажется двухдневной щетиной? – Попробуй, – говорит мать, – если не станешь от этого похож на хилого поросенка. Не думаю, что ты можешь стать красивее, чем ты есть. – Ты правда считаешь меня красивым? – спрашиваю я, думая о том, что Ю никогда не говорила мне, что я красив, не говорила, что любит, даже в такие моменты, когда можно сказать вообще что угодно. – Послушай, с тех пор как я вернулась домой, не переставая воет соседский пес. Как будто плачет. Наверное, потому, что им никто уже давно не занимался. Может быть, сосед умер в одной из своих поездок, и никто не знает, что у него в доме находится собака, которая ждет хозяина. Не знаю, я уже начала усиленно размышлять об этом и волноваться до такой степени, что… – Что, мама? – спрашиваю я. – Думаю, я старею. Несколько лет назад меня совсем не волновало то, что происходит с собакой за забором. Возможно, это проявление еще одного симптома ее приверженности наркотику, но я, как обычно, сдерживаю себя и полностью переключаю внимание на вой бедного Одиссея. – Кажется, он голоден. Несомненно, он один. Может быть, нам следует что-то предпринять, – говорю я. – Что, например? – Я сейчас выйду и позвоню в дверной звонок. Одиссей, услышав звонок, как обычно, звонко лает. Я говорю ему через дверь: – Одиссей, хочешь поесть? Он гавкает один раз, словно выражая свое согласие, словно узнав мой голос. Я сильно замерз и возвращаюсь домой. Луна источает ледяной холод, который покрывает машины, почву и железо заборных решеток. – Я перелезу через забор в сад соседа. Не могу оставить в таком положении животное. – А может, вызвать полицию или пожарных? Вдруг он нападет на тебя. – Я дам ему хлеба. Он меня знает. Не волнуйся, – неуверенно говорю я матери. Я выполняю задуманное с трудом, который сопровождает воплощение в жизнь любого умозрительного построения. Трудная это работа – сначала залезть на забор, а потом слезть с него. В карманах у меня хлеб и фонарик, который я вынимаю, перевалившись через забор. Луч света падает на неподстриженную траву, на фонтан, на растительность, плотно прижавшуюся к фундаменту, на деревья с голыми ветвями и на прошлогодние листья, опавшие осенью и теперь гниющие на земле. Потом он высвечивает силуэт Одиссея за окнами большого зала. По мере того как я приближаюсь к нему, он становится все беспокойнее. Я кладу фонарик, так чтобы он освещал и меня. Слегка раздвигаю стеклянную дверь и позволяю ему обнюхать меня. Разговариваю с ним, даю ему маленький кусочек хлеба, потом еще. Говорю ему: – Одиссей, хороший мой, я ничего тебе не сделаю. Помнишь, как я кидал тебе хлеб через забор? Ласково шепчу ему, чему Одиссей бывал раньше очень рад. Потом я раздвигаю двери еще больше, просовываю руку и провожу ею по морде собаки. Увидев, что он виляет хвостом, я позволяю ему выйти наружу порезвиться вокруг меня и полаять. Пытаюсь приласкать его, и это у меня получается. Мать спрашивает, все ли у меня в порядке. Одиссей лает в направлении источника голоса. Я прошу ее перебросить мне бутылку молока и ищу глиняную посудину, в которую его можно вылить. Размачиваю хлеб в молоке, и когда пес съедает все это, глажу его по голове. – Одиссей, ну как, хорошо? Он продолжает есть, хватая пищу огромными клыками, и ловко лакать молоко. Закончив трапезу, он лижет мне руку, и я снова провожу рукой по его короткой и мягкой шерсти, по выступающим костям позвоночника, черепа и морды. Потом я иду к дверям, собака идет за мной. В доме дурно пахнет. Одиссей, надо думать, справлял свою нужду в помещении в течение нескольких дней. Освещаю фонариком стены в поисках переключателя электричества, но собака решительно направляется вперед по проходу, входит в одну из комнат и лает на пол и на книжные полки. Судя по тому, как мало я знаю о Серафиме Дельгадо, было бы интересно, как он отблагодарит меня за то, что я позаботился о его собаке и его доме. Нахожу переключатель, но он не действует. Электричество явно отключено. Я перевожу лучик фонаря на каменные плиты, которые обнюхивает Одиссей. – Здесь ничего нет, Одиссей. Но он настойчиво продолжает нюхать, и я провожу рукой по поверхности плит и в одной из них обнаруживаю прорезь, просовываю в нее пальцы и поднимаю. – Что это такое, погреб? Нет ничего странного. Почти во всех шале, помимо, в частности, моего дома, построены люки, через которые можно спуститься в прохладное подвальное помещение, где хранятся бутылки с вином, инструменты, которым не хватило места наверху, а также кровать, чтобы можно было провести на ней сиесту жарким летом. А в данном случае мы имеем дело с подвалом соседа, о строительстве которого ничего не знали, хотя, вероятно, ночные веселья с шумом и криками, которые мы порой были вынуждены выслушивать, исходили именно отсюда. Я направляю луч фонарика вниз, и Одиссей поспешно спускается по лестнице в погреб. Я спускаюсь за ним с некоторой опаской, поскольку, что там ни говори, это все-таки подземелье, скрытое от постороннего взгляда. Иначе говоря, нечто такое, что не находится на поверхности нашего поселка, в котором не допускается никаких изменений внешнего вида, если не считать того, что скрывается под залами, кухнями и туалетами и является частью жизни своих обитателей, которые могут время от времени поднимать люк и спускаться по лестнице к самому сокровенному в своем существовании. В этой связи, пожалуй, следовало бы создать карту подземного мира поселка, по которой, по-видимому, можно было бы оценивать подлинные личные качества соседей. Некоторые подвалы соединены между собой проходами, чтобы можно было войти в дом соседа, если вдруг забудешь ключи, или просто в качестве доказательства взаимного доверия, или для того, чтобы дети могли резвиться и играть вдали от опасностей, которыми им угрожает улица. Эти подвалы имеют самые странные формы и окрашены в самые разные цвета, и все гордятся ими, о чем свидетельствует тот факт, что их показывают кому угодно при каждом удобном случае. Хозяевам нравится, как ты пугаешься, когда тебе показывают вход в ад, замаскированный под креслом, под весами в туалете или под цветастым ковриком. Если войти в какой-нибудь дом и столкнуться там с запахами, вкусами, причудами и прошлым хозяев, которое попадается на глаза то тут, то там, то это уже геройский поступок, а спуск в подвальное помещение предполагает уход в нечто тайное. Одиссей, проявляя беспокойство, ведет меня по лабиринту коридоров. Они недлинные, но запутанные, с бесчисленными поворотами то вправо, то влево. Это похоже на лабиринт для мышей моего размера, и он начинает беспокоить меня тем, что потом может случиться так, что я не найду выхода. Меня также настораживает то, что Одиссей не знает, куда идти. Иногда он на мгновение останавливается, что заставляет сомневаться в его способности ориентироваться, и беспокоит меня. Возникает впечатление, что мы ходим вокруг одного и того же места. Просто невероятно, что может произойти со мной в какой-то момент, реальный для меня и несуществующий для моей матери, потому что сколько бы она ни ломала над этим голову, она никогда себе этого не представила бы. Ты входишь в дом рядом с твоим, похожим на твой, и попадаешь в лабиринт, из которого, возможно, никогда не выйдешь. А если бы я вошел сюда и об этом никто не знал? Например, однажды, во второй половине дня, я нахожусь дома один и совершаю то, что только что сделал, и не нахожу выхода, оставаясь здесь навсегда, так что никогда уже не смогу навестить квартиру Эду и увидеть Ю. Я пропал бы подобно Эдуарду. Мы, люди, исчезаем с легкостью. Если бы мы не могли исчезать, лабиринтов не существовало бы. Одиссей начинает лаять так, что я пугаюсь. – Что случилось, Одиссей? – спрашиваю я, когда мы оказываемся у входа в помещение, наполненное, мягко говоря, зловонием. Я осматриваю его от входа, потому что входить внутрь противно. Там стоит убогое ложе, на нем лежит какой-то человек. Человек слегка приоткрывает глаза. – Ты уже здесь, – говорит он. Одиссей лижет ему лицо и виляет хвостом, что позволяет мне предположить, что это его хозяин, сам Серафим Дельгадо. – Серафим Дельгадо? – спрашиваю я. – Вы опоздали, козлы, явиться сюда ко мне, – говорит он, делая паузы, вызванные страшной усталостью. – Серафим, это сосед. Вы помните меня, мальчишку из соседнего дома? – Ты их привел? – Никого я не приводил. Я пришел один, честное слово. Здесь только мы с Одиссеем, больше никого. Я осторожно приближаюсь к нему, словно запах, который идет от соседа, может сразить меня наповал. – Отведи в сторону фонарь, твою мать, – говорит он, по-прежнему делая паузы. Одиссей сидит в ожидании с высунутым языком и роняя слюну, как это делают счастливые псы. Я оставляю фонарик в углу комнаты, чтобы он светил наподобие электрической лампочки. Человек ругается, пытаясь приподняться, и я начинаю думать, не помочь ли ему, а точнее, можно ли к нему прикоснуться. Виню свою мать за то, что я такой брезгливый. Это она сделала меня таким с ее неприязнью к небритым мужчинам и тем, что употребляла по отношению к людям такие слова, как «отвратительный», «омерзительный» и «вонючий». Обвиняю и домработницу за ее безукоризненную чистоту – не считая своевременной замены моих простыней и глажения моей одежды – и за то, что она постоянно твердила, что нигде не видела таких свинарников, как на кухнях ресторанов, включая самые лучшие, и таких свиней, как повара, которые иногда не моют рук после того, как посетят туалет по малой нужде. Это мне не позволяло в полной мере насладиться обедами вне дома, так что все порции пиццы, которые мне подавали в «Ипере», я поедал в полном убеждении, что человек, который замешивал тесто, только что побывал в туалете и использовал его по назначению. То же самое происходило со мной в барах и в закусочных, когда люди брали голыми руками куски ветчины. В этих случаях мне оставалось только молить Бога, чтобы бармен не был заразным. Состояние соседа плачевно. Он очень худ, грязен, как об этом можно было судить еще издалека, и не совсем понимает, что происходит. – Так они не с тобой? – Здесь нет никого, кроме нас. Сейчас я подниму вас, хотите? И я поднимаю его за предплечья, думая о том, что отныне любой бар, любой официант и любая общественная уборная будут казаться мне образцами чистоты. Мне удается усадить Серафима на его одре и опустить ноги на пол. Потом я обуваю ему ботинки. – Здесь очень холодно и сыро, – говорю я. – Теперь мы выйдем отсюда, хорошо? Наверху тоже никого нет. Сейчас ночь, и мы одни. Клянусь. Одиссей не привел бы меня сюда, если бы заметил что-нибудь необычное. – Я умираю, – говорит он. – Но только не здесь. Одной рукой я беру фонарик, другой обнимаю соседа за талию. Мы следуем за Одиссеем, которого порой приходится окликать, чтобы он не шел слишком быстро. Наконец мы достигаем лестницы, подъем по которой оказывается для Серафима делом довольно трудным. Но у него сохранилось достаточно сил сказать мне, чтобы я закрыл люк. – Иначе я мертвец, – поясняет он. Я ищу постель, на которую его можно было бы положить. Снимаю с него ботинки и накрываю его всем, что только попадет под руку. Кровати заправлены тонкими летними покрывалами, значит, ни в одной из них он не спал в течение всей зимы. Я говорю ему, что принесу что-нибудь горячее и что ему следует восстановить силы. Говорю, что никто ничего не знает ни о том, что он поднялся наверх, ни о том, что он находился внизу, и что он может не беспокоиться. – Тогда скажи, почему ты меня нашел? – спрашивает он. – Случайно. Меня беспокоил Одиссей, который и привел меня к вам. Я беру несколько ключей и выхожу через дверь, как порядочный человек. Мать озабочена. Она не знала, что делать, когда я задержался в доме. Она уже собиралась по моему примеру перелезть через изгородь и идти искать меня. Ей подумалось, что собака загрызла меня насмерть. В таком взволнованном состоянии она находилась целых полчаса. – Всего полчаса? Мне показалось, прошло несколько часов. Я кипячу на кухне молоко и добавляю в него мед и лимон. Беру печенье, шоколад, несколько апельсинов и хлеб для Одиссея. – Сосед болен. Ему отключили электричество, так что у него нет ни света, ни тепла. – Бедняга, – говорит мать. – Как ты думаешь, мне нужно пойти? – Думаю, нет. И еще я думаю, что никто не должен знать об этом. Он кого-то боится. – Понимаю, – говорит она. – Раз все в порядке, я пойду лягу. Завтра иду смотреть пятиэтажный дом. – Иди, – говорю я. – Ты все еще продолжаешь заниматься этим? Соседа приходится будить, чтобы дать ему молока. Тут же у меня появляется идея на следующий день первым делом побрить его, я наливаю в миску воды для Одиссея и оставляю для него на полу хлеб, чтобы он, теперь уже не голодный, мог пососать и пожевать его, чтобы не чувствовать себя покинутым. Прежде чем лечь в постель, я принимаю душ, просто для того, чтобы испытать другие ощущения. И когда утром домработница будит меня и поднимает, как каторжника, браня на чем свет стоит, мне приходит на память вчерашнее происшествие в доме соседа, – страшное приключение в темноте, которое при дневном свете вызывает не столько страх, сколько жалость. У меня все еще есть возможность не вмешиваться в это дело еще больше, забыть обо всем, но на самом деле, помимо встречи с Ю, никаких более интересных дел у меня нет. Несмотря на то, что сегодня суббота, мать предприняла очередное кругосветное плавание по осмотру продаваемых домов и квартир. Занятие, одновременно успокаивающее и тревожное, дает обильную пищу ее бурной фантазии. Мне удается незамеченным пройти в дом соседа, хотя никогда нельзя быть в этом уверенным в обиталище самых заядлых сплетников в мире. Всегда найдется кто-нибудь, кто смотрит в окно, а окон здесь предостаточно, и в полном соответствии с канонами современной архитектуры они весьма велики, так что и не хочешь смотреть, да все равно увидишь что-нибудь. Мне, например, совсем не хочется наблюдать за голыми людьми в доме напротив, но я все равно их вижу. Вижу пузатого отца, полногрудую мать и тощих грязных детей. Поначалу я пугался всякий раз, когда они попадались мне на глаза, потому что никогда специально не пытался увидеть ни колоссальные перси сеньоры и ничто другое, что мне демонстрировали помимо моей воли. Но теперь я смотрю на это, как на составную часть индифферентного пейзажа, как на нечто такое, что ни богу свечка ни черту кочерга, подобно проходящему мимо автобусу или меловой фабрике по другую сторону автострады. Мать говорит, что они, вероятно, нудисты или что-нибудь в этом роде и что им ничто не мешает показывать свое тело. Поэтому они не дают себе труда задернуть занавески или шторы, когда находятся дома. Наиболее комфортно они себя чувствуют, раздевшись догола. Единственное, чего мне не хотелось бы, это быть приглашенным к ним и садиться на их стулья. Я приношу Серафиму кофе с молоком и половину картофельной лепешки, которая осталась со вчерашнего вечера, и еще порцию хлеба для Одиссея. Серафим по-прежнему лежит в постели, хотя и не спит. – Я собираюсь побрить вас, – говорю я ему. – А потом уберусь в доме и разожгу камин. Потом вы примете душ и поменяете одежду, в понедельник подключим электричество. – Я не могу выходить отсюда, мне очень жаль. – Это ничего, пойду я. Нет проблем. – А если за тобой проследят? Ты не понимаешь, насколько это опасно. – Я возьму с собой Одиссея, чтобы он побегал по тропинке. – Одиссей не выйдет отсюда. Не мудри. – Хорошо-хорошо. Я всего лишь хочу помочь. – У тебя, что, привычка помогать другим? – Однажды я помог вам перенести ящики из машины сюда. – Я тебе заплатил, да? – Да, заплатили. Но сейчас я не хочу никакого вознаграждения. Не хочу ничего. Правда. – Так ты никогда не разбогатеешь. – Если бы я знал, как разбогатеть, то разбогател бы, если бы знал, как упорядочить жизнь моей матери, я ее упорядочил бы. Если бы знал, как попасть в киноиндустрию, то попал бы туда. Единственное, что мне сейчас приходит в голову, – это оказать вам помощь. И я это делаю из-за Одиссея, потому что ему нужны и хозяин, и дом. – Хочу, чтобы ты знал. Я периодически скрываюсь. Делаю вид, что уезжаю в деловую поездку, а сам прячусь в подвальном помещении. Сооружение лабиринта – лучшая идея всей моей жизни. Сюда уже несколько раз приходили меня искать. Они переворачивали весь дом, но так меня и не находили. Иногда я приглашал людей, чтобы они убрались в шале и накормили Одиссея. А иногда я сам поднимался для этого сюда. – Это ужасно вести такой образ жизни, – говорю я. – Еще ужаснее умереть. Хотя в эти последние дни мне было не важно, умру я или нет. У меня уже нет такого желания выходить на улицу. Лучше оставаться здесь, внизу, и никого не бояться. – Так не может быть. Получается, вы сами себя обрекли на добровольное заточение. Это неразумно. – Что? Неразумно? А что значит поступать разумно? Ходить пешком и не курить? Ты думаешь, такие люди не теряют разум? Совершенно ясно, что я столкнулся со случаем душевного расстройства. Мелькнула мысль о том, что Серафим находился в какой-нибудь психиатрической лечебнице и теперь прячется от врачей и медицинских сестер, считая, что они его преследуют. – Мой мальчик, чем меньше ты будешь знать, тем лучше для тебя. Я выпускаю Одиссея в сад. А сам смотрю, что можно убрать, с таким удовольствием, словно долгое наблюдение за нашей домработницей оставило в моем сознании глубокий след, нечто вроде науки чистоты, благодаря которой я, никогда этим не занимавшийся, знаю, как сделать так, чтобы полы стали безупречно чистыми, стекла совершенно прозрачными, а туалеты и кухни блестели бы, как зеркала. Жаль, что бедняга Серафим не может этого сделать, а то я попросил бы его купить чистящие средства с запахом сосновой хвои и лимонов. Я говорю, что оставляю ему кое-что поесть, потому что скорее всего смогу прийти не раньше чем завтра. – Пожалуйста, не прячьтесь, никто к вам не придет. Постарайтесь принять душ, и вы почувствуете себя лучше. – Если ты думаешь, что делаешь благое дело, то глубоко ошибаешься. Попом ты все равно не станешь. Как же я ошибался относительно моего соседа. Эта мысль приходит в голову, когда ты этого не хочешь, не желаешь об этом вообще думать, ее приносит ветер, подобно тому, как он приносит соломенную труху, песчинки, засоряя ими глаза. Серафим Дельгадо был хорошим бизнесменом, он постоянно бывал в разъездах, способствовал самым радикальным переменам в нашем поселке, отдавал мальчишке просто так тысячу песет за то, что тот помог ему перенести ящики из машины. А теперь он оказывается старым, жалким, испуганным существом. Я хочу предложить Ю провести вместе ночь. Мы смогли бы заниматься любовью до полного изнеможения, после чего заснули бы. Подобная перспектива мне очень нравится. Мы поужинали бы где-нибудь поблизости, а еще лучше, если она согласится, мы быстренько спустились бы, чтобы чего-нибудь купить, и тогда уже нам не нужно было бы выходить из квартиры до следующего утра. Ей – когда понадобится, а мне торопиться некуда. Моей единственной ответственностью в сложившейся ситуации остаются сосед и собака, своего рода заботой, которую к тому же на меня никто не возлагает и которую я могу на себя брать, когда мне заблагорассудится. Фактически эта забота ненастоящая, поскольку все в этом поселке является лишь подобием подлинной ответственности. Как занятия в школе лишь походили на настоящую учебу, а работа в видеоклубе была лишь инфантильным подобием той работы, которую исполняют люди, носящие костюмы и прочие дорогие причиндалы. Как не являются достоверными строго документированные лекции Эйлиена. И нравятся они мне, надо думать, потому, что меня слишком много обучали ненастоящему. Я прихожу раньше Ю, и это меня слегка расстраивает. Мне нравится, как она идет встречать меня с того места, где в это время находилась, потому что в этот момент меня заливают волны сладострастия, и я ни о чем больше не думаю, как только о том, чтобы вкусить ее под светом лампы, которая свисает с потолка, освещая великую поедаемую мной сладость. Одна только мысль об этом так разогревает меня, что я с нетерпением, граничащим с агонией, жду, когда раздастся звук ключа, вставляемого в замок. Негромкий звук, открывающий дверь в рай, рай, который находится в теле Ю. Хотя я, наверное, еще мало что знаю. Мне уже известно, что, в сущности, все, что мы имеем и желаем, находится в теле другого человека, в том, в которое я погружаюсь, а поскольку все, что находится в этом человеке, не является мной, то, что я могу попробовать это своими губами, доставляет мне великое, неописуемое удовольствие. Я пребываю в этом состоянии, все больше похожем на отчаяние, примерно час. Наконец она появляется вслед за звуком открываемого замка. Она снимает с себя пальто, шляпку и перчатки, остается в черном свитере и черной юбке, прикрывающей черные же чулки. Волосы связаны в изумительный конский хвостик. Она смотрит на меня из своего далекого мира, в котором прячутся ее глаза. Я прошу ее раздеться догола. Хочу видеть, как она выглядит нагой. Я так возбужден, что у меня вот-вот закружится голова. Она отвечает, что не может, так как должна сразу же уйти. – Как это – уйти? – Приехал мой муж с Тайваня. Делирий тут же исчезает. Плоть возвращается в свое нормальное состояние. Кровь остывает. Я принимаю ее поцелуй и отвечаю ей тем же почти механически. Она садится мне на колени и обнимает за шею. – Я его не ждала. Он явился как гром с ясного неба. Я сбежала ненадолго, чтобы предупредить тебя. Хочешь, чтобы я вернулась с ним? – А что ты собираешься делать? – Не знаю. Дело в деньгах. Он говорит, что не будет больше мне их присылать. У меня нет денег. У меня нет работы. Что я еще могу делать? – С работой проблем нет. Мы сможем подыскать что-нибудь. – Да, но дело в том, что я не хочу делать «что-нибудь». Это не доставит мне удовольствия. – Понимаю, – говорю я, а сам в это время думаю, что будет значительно хуже потерять ее, чем то, что мы могли бы не встретиться вовсе. – Он уезжает через два дня. Я – через пятнадцать, в конце месяца. В оставшееся время мы сможем встречаться. Я готовлю кофе, и мы молча пьем его, сидя на диване перед выключенным телевизором. Я думаю об огромной клетке в зимнем саду и о прудике, о золотых рыбках в нем, о луне, которая отражается в этом прудике, освещает ветви деревьев, которые бросают тень на воду, на воду, позолоченную солнцем. – О чем ты думаешь? – спрашивает она меня. – О тебе. Мы чувствуем себя довольно скованно – вместе и в одежде. Мне приходится выключить отопление и надеть на нее пальто, шляпку и перчатки. Я аккуратно вынимаю ее конский хвостик и укладываю его поверх пальто. Несколько секунд я смотрю на законченную работу, и мы выходим, проходим по лабиринту, спускаемся по лестнице – и вот мы уже в мире, в котором есть одно место, принадлежащее нам с Ю, и еще один мир, во многом туманный, во многом неясный, к которому, как предполагается, принадлежу я. Я возвращаюсь в этот презренный мир совершенно опустошенный, в полном одиночестве. Меня окружают чуждые мне улицы, чуждые светофоры, чуждая цивилизация. Перед тем как выехать на машине на автостраду, я проезжаю мимо толпы пятнадцатилетних шалопаев, которые вываливаются из нашего автобуса. Они еще не испытали достаточно разочарований и, возможно, так никогда их и не испытают, ибо из рая изгоняют не всех. Об этом много говорят, но пинок в зад достается лишь немногим. Его, наверное, получил и Серафим Дельгадо. Это, наверное, то, что есть между нами общего, хотя люди мы совершенно разные. Я спрашиваю у матери, как у нее идут дела с подбором дома, и она отвечает, что есть один, неплохой. Двести квадратных метров, пятый этаж, выходящий на улицу, пять комнат, напротив Ретиро, престижный дом, гараж. – Кажется, неплохо, а? – Возможно, есть другие, получше, которых я еще не видела, – отвечает мать. – Раз есть такой, то обязательно есть и другие такие же или еще лучше. Торопиться мне не хотелось бы. Какой смысл забивать голову проблемами матери. Тут уж ничем не поможешь. Она взялась за непосильную работу, ибо нет ничего такого, чего нельзя было бы улучшить. Не существует интерьера, который нельзя улучшить, нет даже самых сладких грез, лучше которых ничего не бывает. Я спрашиваю ее, не слышала ли она какого-нибудь движения в соседнем доме. – Слышно лишь собаку в саду, больше ничего. Я открываю входную решетку и вхожу в дом соседа, чтобы отвлечься и не думать о Ю. Одиссей стремительно прибегает из сада, валит меня на пол и начинает лизать в лицо. Мне нравится этот пес. Прежде чем заняться хозяином, я меняю ему воду в кастрюле и достаю из кармана несколько пирожков, которые взял у себя на кухне и завернул в «Альб аль». – Они с ветчиной, дружок, – говорю я ему. Серафима в кровати нет. Она аккуратно застелена, как и раньше, летним покрывалом. Нет никаких следов его пребывания здесь. Он даже разобрал бритвенный станок. Однако ему хватило ума оставить дверь, ведущую в сад, открытой для Одиссея. Я открываю люк, и Одиссей раздумывает, продолжить ли ему заниматься пирожками или спуститься вниз. Он предпочитает второе, что говорит о его выдающихся собачьих качествах. Я освещаю ему путь фонариком, и он пускается в путь, влажный, темный, пугающий. Я вынужден держать Одиссея на поводке, чтобы не остаться одному, что довольно неудобно, потому что приходится идти, сильно согнувшись. Когда мы достигаем комнатушки, меня начинают беспокоить почки. На этот раз Серафим спустился, запасшись фонарями и свечами, которые он зажег, создав впечатляющую обстановку. – Серафим, это страшно. Вам не кажется? – Что ты знаешь о страхе? – Но что нужно этим людям, которые вас ищут? – Хочу попросить тебя об одной услуге, друг мой, – говорит он. – Ты позаботишься о собаке, если со мной что-нибудь случится? – Мне всегда хотелось иметь собаку. Это чистейшая правда. Но это будет не ваша собака, потому что с вами ничего не случится. – Ха. Не смеши меня. Думаешь, ты все знаешь. Ты почти меня не знаешь и считаешь, что можешь высказывать мнение о том, что со мной случится. Не так ли? – Ну не знаю. Это мне просто кажется преувеличением. – Я сказал далеко не все, не заблуждайся по этому поводу. – Я принес несколько пирожков. Не могли бы мы съесть их наверху? Сейчас мы в безопасности. – Я не решаюсь, – говорит Серафим, – потому что хотя мы потом все уберем, и нам покажется, что никаких следов не осталось, все равно что-нибудь да останется. Всегда находится какая-нибудь мелочь, которая выдает тебя. – Почему вы не уезжаете в другой город, в другую страну? Вы могли бы поменять внешность и имя и жить, как живут все остальные люди. – Здесь я в большей безопасности, под землей, где не столкнусь ни с кем. Имей в виду, что мы, люди, должны есть, спать, одеваться, разговаривать, и что все мы разные. Мы оставляем следы нашего пребывания то здесь, то там. Нас легко отыскать. – Не всегда, – говорю я. – Один мой друг исчез, и его никак не могут найти. Он просто растворился в воздухе, как дым. – Почему он пропал на самом деле? Нет никаких признаков того, что он больше не существует, – говорит Серафим. Серафим не лжет. Я ему верю. Я только что потерял Эдуардо. Хотя и недолго, но я чувствую безутешное горе от его ухода из моей прошлой жизни и из будущей тоже, потому все, что произойдет потом, произойдет уже без него. По всей видимости, ничего не изменится. В стремительно меняющейся череде повседневных событий отсутствие не будет ощущаться. Но оно будет ощущаться в совокупности того, что я знаю. В Великой памяти. В сознании времени. – Я устал от споров с тобой, – говорит он. – Пойдем наверх. Я знаю, что это начало конца. – В понедельник утром пойду позабочусь, чтобы включили электричество, чтобы вам было удобнее здесь внизу, раз вам так нравится. Мы тушим свечи и забираем с собой фонари. Мне уже не нужно помогать ему подниматься наверх, с чем я себя и поздравляю, потому что среди многочисленных признаков жизнедеятельности, которые от него исходят, самым мощным является то, что он так и не принял душ, как я ему советовал. Как я ни пытаюсь сосредоточиться, никак не могу запомнить повороты направо и налево. Я теряюсь. Наверху мне удается убедить Серафима, чтобы, пока я накрываю на стол, он принял душ. Включаю газовое отопление и веду его к двери ванной комнаты. Обещаю выкинуть белье, которое он снимет, в самый дальний мусорный бак на нашей улице. Одиссей доволен. – На днях я и тебя помою, – обращаюсь я к нему. Возникает желание вывести пса на короткую прогулку поблизости. – Тебе нельзя выходить, – говорю я. – Твой хозяин не велит. Сожалею, дружок. Когда Серафим садится за стол с мокрыми и причесанными волосами, расточая запах одеколона, создается впечатление, что в мире начинает восстанавливаться порядок. Он встает и достает откуда-то бутылку вина. Спрашивает, чем я занимаюсь помимо того, что выставляю его напоказ, чтобы его убили. Я рассказываю ему, что безумно влюблен в девушку по имени Ю. – С таким именем она, наверное, откуда-нибудь с Востока, – говорит он. – Сейчас она вынуждена возвратиться на Тайвань со своим мужем. Он приехал за ней. Почему хорошее невозможно? – Я не могу положиться на тебя. Ты мало страдал. Ничего не знаешь. – Вы ошибаетесь. Я очень страдаю. У меня вызывает отчаяние то, что вы говорите. – Я говорю о настоящем страдании, о плохом. – Мне никогда не приходило в голову, что существуют страдания хорошие и плохие. – Ну так подумай над этим. Время у тебя есть. После ужина мы тщательно ликвидируем все следы нашего пребывания наверху. Нужно сделать так, чтобы казалось, будто в доме никто не живет, что кто-то приходит убираться и выводить собаку, больше ничего. – Ну, теперь вы уже меньше боитесь? – спрашиваю я его, завязывая мешки с одеждой и другим мусором, предназначенным на выброс. – Я решил, что живым из этого дома не выйду. Остаток дней проведу здесь, внутри. В свое время я тебя отблагодарю, но не ранее того. Я направляюсь к мусорным бакам в конце улицы, дальше я не пойду. Когда я чувствую прохладу воздуха и вижу луну и облака, которые проходят под ней, вижу ночные силуэты, появляющиеся из глубины далеких небес и тех небес, которые просматриваются между зданий, деревьев и заблудших душ, трагедия потери всего и того, что и Ю, и квартира превращаются в некий мираж, тяжелым камнем ложится на сердце. Мне нет дела ни до Серафима, ни до Одиссея, ни до моей матери, ни до моих будущих детей, ни до всех этих людей, которые вызывают у меня сострадание, потому что они не являются частью ни той воды, которую мне предстоит выпить, ни той пищи, которую мне предстоит съесть, ни тех сновидений, которые мне предстоит увидеть. Наоборот, меня всего: мой рот, мои глаза, все мое тело – заполняет Ю. Мать упрекает меня в том, что я провожу больше времени с нашим соседом, чем с ней. Я напоминаю ей, что никто не должен знать, что сосед находится в своем доме, что все должно быть так, как всегда, когда мы считали, что он уехал в одно из своих деловых путешествий. – Запомни это, – говорю я ей. – Конечно, – говорит она. – Ты думал насчет клиники? Конечно, думать тут не о чем, выбора у тебя нет. Со временем ты сможешь занять мое место. И еще одно, – добавляет она, – звонил Ветеринар. Ему предстоит ехать на опознание еще одного тела, которое может быть телом Эдуардо. Какой кошмар, а? – Да, – отвечаю я. – Мне кажется, ему не следовало бы рассказывать нам абсолютно все. Он ничего не выиграет от того, что будет тревожить и нас. Помочь мы ему все равно ничем не сможем. – Думаю, правда состоит в том, что расследование исчезновения – дело затяжное, другие же вещи тем не менее происходят слишком быстро. – Обрати внимание на то, сколько времени я трачу на поиски квартиры. При таких темпах я никогда не выйду замуж, – сетует мать. – Да, странно все это. * * * Воскресенье подобно тяжкому грузу. Воскресенье без Ю в квартире Эду – это наихудшее воскресенье со времен сотворения мира, самое пустое, самое медленное с художественной точки зрения. Это воскресенье, которое должно быть забыто. Я даже в кино не иду, чтобы избежать чувства попадания под бриллианты, которые сыплются из открытой руки. В полдень, после обеда, самый сонливый городок в мире садится дремать перед телевизорами. Моя мать забирается на диван, накрывается пледом и пьет чай с коньяком или коньяк с неким подобием чая, который, по ее мнению, коньяком и не пахнет. А одна из свиней, живущих напротив, поднимается со своего дивана и начинает поглаживать себя у окна, словно ее существование заслуживает этой демонстрации кожи, клеток и жира. Тогда я ухожу в дом соседа. Я добился того, что теперь в нем пахнет примерно так же, как в моем доме, точнее говоря, не как в доме, а как в лесу, и одариваю ласками Одиссея. Раскладываю принесенное рагу на две тарелки и наливаю бокал вина, которое вопреки настойчивым просьбам Серафима не выбросил вчера вместе с остатками пищи. Порция рагу достается и Одиссею. – Вам, сэр, предстоит быстро ликвидировать мое вчерашнее блюдо, – говорю я псу. Потом я поднимаю дверцу люка и спускаюсь вниз. Даже к этому можно привыкнуть. Одиссей долго думает, что лучше: рагу или спуск со мной – и наконец останавливает свой выбор на рагу. Так что мне приходится кричать, чтобы Серафим меня услышал. Ответ Серафима раздается ближе, чем я ожидал. Он дает мне указания, где и как я должен поворачивать, пока не увижу свет зажженных свечей. – Я пытаюсь читать. Ты спас меня, сынок. – От чего? – спрашиваю я, хотя понимаю, что речь идет о чем-то настолько общем и настолько туманном, что спрашивать вообще-то бесполезно. – От полного сумасшествия, от смерти здесь, внутри, от того, чтобы не думать о прекрасных вещах, которые существуют в мире. Я читаю историю Карла Великого, – добавляет он, – человека, который жил и умер, как это случится со мной и с тобой. Так что испытывать страх бесполезно. – В таком случае давайте выйдем отсюда. – Мне хочется, чтобы ты хорошенько разобрался в лабиринте. Запоминай как следует то, что мы делаем. Это не так трудно, как кажется. Я подаю ему рагу и ставлю перед ним бокал вина, на который он смотрит с явным недоверием. – Разве я тебе не говорил, чтобы ты выбросил бутылку? – спрашивает он. – Я забыл, – говорю я, наливая себе и показывая пустую бутылку. – Слушать нужно внимательно. Если я говорю, чтобы ты выбросил бутылку, то это, наверное, потому, что бутылку надо-таки выбросить. Он разговаривает со мной, опершись локтями о стол и слегка подавшись вперед. Внимательно всматривается в мои глаза, словно хочет удостовериться, что я не дурак. Он убедителен. – Почему Ю не остается с тобой? Она тебя не любит? – Думаю, что любит, – говорю я, думая о ее поцелуях, о ее возбуждении, о ее полной отдаче удовольствию, о тех моментах, когда она говорит: «Делай со мной, что хочешь, все, что хочешь, все, что хочешь». – Но в то же время ей не хочется работать в Испании. Ее муж богат. На Тайване у него дом внушительных размеров с огромной клеткой с множеством птиц, прудик с золотыми рыбками и прочей живностью. – В таком случае ее можно понять, – говорит сосед. – Вещи несравнимые. Если бы условия были равными, она предпочла бы тебя. Послушай. Надо бороться с обычаями. Ты знаешь, почему случается большинство катастроф – железнодорожных, автомобильных, воздушных? Из-за старых привычек. Привычки притупляют внимание. Трудное кажется легким. Небрежность и невнимательность порождаются именно чрезмерной уверенностью. Стоит мне расслабиться, как со мной расправятся. Нет сомнения в том, что они поступят именно так, потому что мне нравится быть таким, как ты, рассеянным. Так что обещай мне, что будешь слушать меня внимательно. Я соглашаюсь с ним и, озабоченный, жду, что последует дальше. – У меня есть сокровище, – говорит он. – От него-то и все мои проблемы. Я понимаю, тебе это кажется невероятным. Но могу заверить тебя: я не один такой. Большинство людей держат свои сокровища в денежных ящиках, в сейфах, в мебели, в ценных бумагах, в акциях. Мир полон людей, владеющих сокровищами, и мир полон сокровищ. Как ты себе представляешь сокровище? – Сундуки, наполненные драгоценностями, и чемоданы, набитые деньгами. – Ты романтик. Это уже четвертый человек, от которого я слышу такие слова, но впервые от мужчины. – Что вы имеете в виду, когда говорите «романтик»? – спрашиваю я. – Это тот, кто думает, что сокровища нужно искать в далеких местах и что они должны блестеть. И что только любовь имеет отношение к тому, что человек чувствует, но не к тому, что он думает, и не к тому, чего желает. Он берет меня за руку. – У тебя хорошая память? – Думаю, нормальная, – отвечаю я. – Слушай меня внимательно. Я хочу, чтобы ты запомнил один код. Сможешь? – (Тут мне приходит в голову, что это второй человек после Эдуардо, который хочет поручить мне хранить что-то.) – Если со мной что-нибудь случится, если оправдаются мои страхи, что не так невероятно, как тебе кажется, обратись вот в этот Женевский банк, хорошо? – Хорошо, – отвечаю я. – Мы могли бы провести вечер у телевизора, играя в карты и разговаривая. – А может, тебе лучше пойти домой? Здесь холодно. – Я могу растопить камин. – Нет, у меня еще осталось немного разума. Меня ожидает Карл Великий. Я просто наслаждаюсь им. Серьезно. – Я принес вам кое-что, – говорю я, протягивая ему свой портативный магнитофон. – Так вы можете слушать музыку, не производя шума. – Прекрасная идея, – говорит он. – Я спущу вниз молоко и фрукты, которые ты принес. Тебе не придется потом снова приходить. Мы убираем все, прежде чем поднять дверцу люка. И я закрываю ее за ним. Нужно идти выкидывать пакет с мусором. Одиссей смотрит на меня сидя, высунув язык и роняя слюну. И я тихо говорю ему: – Л что, если мы с тобой сейчас немножко прогуляемся? Я смотрю вокруг. Все в порядке. Закрываю дверь, выходящую в сад, только потому, что так хотел Серафим. Осторожно снимаю со стены поводок. Одиссей лает и виляет хвостом. Возможно, Серафим уже надел наушники магнитофона. Я записал на пленку музыку, которая должна ему понравиться: «Оазис», «Куин», «Энималз», Боб Дилан, «Дип пёпл», Дайна Вашингтон и Нина Симоне, которая мне понравилась с тех пор, как я узнал, что собачку Ю зовут Нина. Это превеликая глупость, что из-за какой-то мании бедолага Одиссей не может пройтись по улице и побегать по тропинке. Бесчеловечно, бессмысленно и непростительно то, что бедолага Серафим не в состоянии понять, что творит. Поселок покрыт коркой голубоватого льда. Светло, но солнца не видно. Мы спускаемся по крутой улице к красному навесу, что рядом с пустырем и тропинкой, обсаженной тополями, с собаками и с хозяевами собак. Я освобождаю Одиссея, и тот начинает бесноваться. Носится туда-сюда как угорелый. Общается с другими собаками. Того и гляди, сшибет с ног кого-нибудь из прохожих, а мне все равно. Я еще один хозяин, который смотрит на небо, будто пытаясь понять, из чего оно состоит. Смотрю на горизонт, словно определяю расстояние. Но я слегка беспокоюсь и решаю отвести Одиссея поглубже в сосновую рощу, где он может быть по-настоящему счастлив и где, возможно, мы повстречаемся с Эйлиеном и его немецкой овчаркой. Было бы интересно посмотреть, как поведут себя наши собаки. Хоть это и звучит несколько напыщенно, но возвратиться в сосновую рощу – это все равно что вернуться на другой полюс своей жизни. Вновь вернуться в прошлое. Меня восхищает мощный лай Одиссея. Этот пес – настоящая личность с собственной харизмой. Первое, что я сделаю в понедельник, это куплю собачий корм. А вечером подойду к квартире. Если ее муж уже уехал, Ю придет туда. Поцелуи – это нечто такое, чем жертвовать нельзя. Устам нужны другие уста, как голове – раздумья, а желудку – пища. Одиссей этого не знает, потому и счастлив. Он никогда не будет впадать в отчаяние из-за того, что чего-то не имеет. Он никогда не заметит того, что отсутствует, как я замечаю это сейчас. Я ищу Эйлиена среди постоянных посетителей рощи, а Одиссей тем временем носится между деревьев и в высшей степени счастлив. Собакам надлежит бегать, а нам – целоваться. Домой мы возвращаемся около девяти часов вечера. Пролетело почти четыре часа, а я и не заметил. Так что я ускоряю шаг и надеюсь, что Серафим не заметил, что Одиссея не было дома, ибо при его состоянии психики он был бы крайне обеспокоен. Мы являемся с высунутыми языками. Я открываю дверь, и Одиссей начинает беспокоиться. Лает. Я зажигаю фонарь и несколько свечей. Одиссей смотрит на меня, навострив уши. Я не знаю, что он хочет этим сказать, и направляюсь к дверце люка. Открываю ее и велю Одиссею спускаться. Он мгновенно пробегает лабиринт, я следую за ним и уже не сбиваюсь с пути, пока не вхожу в яркий свет свечей. Я удивлен. Говорю Одиссею, чтобы он сидел на месте. В такой маленькой комнате сразу видно, что здесь есть, а чего нет. На полу валяется портативный магнитофон, но Серафима нет, что приводит меня в слегка нервозное состояние. Я гашу свечи, хотя, возможно, делать этого не следовало бы, но я воспитан на беседах о противопожарных мерах, которые с нами проводились в начальной и средней школе. Вообще-то если ты способен научиться чему-нибудь, то это значит, что ты можешь научиться чему угодно. Не только тому, как избежать пожара или как следует вести себя в приличном обществе, но и жестокости, и дурным манерам, потому что никто не рождается с уже готовыми знаниями ни того, ни другого. Я удираю по лабиринту вслед за Одиссеем. – Пахнет табаком, правда, Одиссей? Дыма нет, но пахнет одеждой курильщика. Сквозь благоухание горной свежести, которое мне удалось навести в этом доме, пробивается зловоние, которого его носитель сам чувствовать не мог. И я увожу Одиссея с собой. Как и следовало ожидать, моя мать пугается. Она отступает от собаки и говорит: – Что здесь делает это животное? Я хочу, чтобы оно сейчас же ушло. Одиссей ходит по разбросанным по полу журналам с описаниями интерьеров и пытается поднять один из них своей пастью. – Ты хоть понимаешь, что он делает? Я не собираюсь терпеть это. Я должна работать, должна найти квартиру. Должна выйти замуж. Должна заботиться о своем единственном сыне. И кроме того, еще и мириться с пребыванием здесь собаки соседа. Соседа, который за столько лет так ни разу со мной и не поздоровался. Соседа, который так шумел, что не давал нам спать. – Мама, собака останется здесь, поняла? Привыкай к ней. – В таком случае, раз большой зал занимаете вы с собакой, я ухожу в свою комнату. – По-моему, неплохая идея, – говорю я, помогая ей собрать журналы. – Ужин на кухне, – говорит она. – Наконец-то мы одни, – говорю я Одиссею. Я заваливаюсь на диван, накрываюсь клетчатым пледом и зову собаку, чтобы она легла рядом. – А теперь давай посмотрим хорошую картину. Ты знаешь, кто такой Орсон Уэллс? Что я могу сделать для Серафима? Ничего. Я не знаю, что с ним случилось, а сейчас ночь. Я немного устал от прогулки по тропинке и по сосновой роще, а еще и от испуга, не обнаружив соседа в его убежище. Сквозь окна видны небо и голубая полоска, обрамляющая темноту. Я сплю до утра следующего дня. И благоразумно вывожу собаку в сад еще до того, как мать сойдет вниз. Когда она спускается, Одиссей рассматривает ее, прижав нос к стеклу. – Этот пес все еще здесь? – Ему больше некуда идти, он остался один. – А его хозяин? – Я не знаю, куда он ушел. – А почему ты не заботишься о матери так, как о своем соседе? – Что ты хочешь, чтобы я сделал? – Хочу, чтобы ты пошел со мной в клинику. Меня беспокоит твое будущее. – Да ладно тебе. Куда торопиться? Ты еще не вышла замуж. – Ты что, собираешься ждать, пока я не выйду замуж, чтобы приступить к работе? – Не дави на меня, пожалуйста. Мать уходит, хлопнув дверью. Через час явится домработница, назовет меня бездельником и скажет: «Либо я, либо собака». Хотелось бы знать, вернулся ли Серафим и было ли еще какое-нибудь движение в его доме, но я предпочитаю поспать до тех пор, пока не послышатся звонкие голоса ребятишек, направляющихся в школу. Этим созданиям следует платить зарплату. Они раньше всех встают и больше всех работают в этом самом ленивом поселке в мире. Потом появится наша домработница. Потом пойдут кассирши из «Ипера». А уж потом появится войско садовников, которые бродят по городским садам и всегда с бутербродом в руках. И за ними войско сотрудников и посетителей спортивного комплекса, великих потребителей кофе в кафетерии. Выбирая между клиникой и спортивным комплексом, я отдаю предпочтение спортивному комплексу. Я к нему привык. Делать отметки в карточках мне кажется достойным занятием. Почему я не могу провести жизнь, отмечая карточки и мечтая о короткометражном фильме, а по уик-эндам встречаться с Ю в квартире Эду? Почему так настойчиво пробивает себе путь безразличие, то, которого по-настоящему ты не желаешь? К вечеру, когда мать возвращается с работы, готовая принять энную дозу того, что позволит ей снять с себя груз постоянных смен настроения, я беру автомобиль и подъезжаю к квартире Эду. Иду туда в надежде увидеться с Ю. Это такая большая надежда, от которой расширяются небеса, растворяется тьма и разверзается глубина. Из глубины льется свет, льется волнами, одна за другой. Свет освещает путь, улицу, на которой я паркую машину, и портик, через который я попадаю в лабиринт дверей, ведущий к квартире номер сто двадцать один. Мной одолевает страх, что Ю испарилась, или что, открыв дверь, я увижу там семейство, которое живет в этой квартире, или что ключ не подойдет к замку. И в очередной раз ничего такого не происходит. Квартира пуста, холодна и находится совсем в ином мире, в каком-то месте вселенной, в которое только нам с Ю дано входить, но не вечно; только открыв глаза, мы продолжаем ясно видеть, как вырисовывается этот путь и его конец. Только сладкий с примесью горечи запах ее тела свидетельствует о том, что она была здесь. Была в ванной комнате. Заходила в спальню, ложилась на кровать. Потом довольно долго сидела на диване. Прямо передо мной, прислоненный к стеллажу, лежит конверт. Конверт печально белый. Нет необходимости вскрывать его, чтобы узнать о том, что там написано. Там наверняка говорится, что она должна возвратиться на Тайвань со своим мужем к своей красивой жизни. Говорится, что я могу писать ей и навестить ее и что я буду ее самым важным гостем. Говорится, что она меня любит и просит прощения. Я кладу письмо в карман на тот случай, если когда-нибудь решусь прочитать его. Открываю шкафы и рассматриваю в последний раз костюмы и обувь Эдуардо. На кухне царит порядок. Поправляю полотенца на вешалке для полотенец. Если хорошенько подумать, то ничего трагического не случилось. Я потерял из вида Эдуардо, подобно тому, как мы теряем из вида удаляющегося от нас человека, хотя мы не переставая смотрим на него. Люди исчезают, либо завернув за угол, либо спустившись под откос. Одиссей израсходовал всю свою энергию на вчерашние субботние пробежки. Я открываю ему дверь, ведущую в сад, и он приветствует меня, виляя хвостом, но не прыгает и не пытается пробежаться. Он пересекает большой зал усталым шагом и обнюхивает домашние туфли матери. Он явно постарел. Мать смотрит на меня широко раскрытыми глазами. – Я хочу, чтобы ты на следующей неделе начал ходить в клинику, – говорит она и добавляет: – Потому что, если у меня все пойдет хорошо, я смогу оплатить расходы на твое обучение профессии одонтолога и ты сможешь занять место Ибарры, когда тот выйдет на пенсию. Не так плохо, как ты думаешь? Он хочет, чтобы мы поженились через месяц. – Одиссей, ты совсем изможден, правда? – говорю я собаке. – Ему нужно сделать в саду конуру, – говорит печально мать. – Все образумится, – отвечаю я ей. – Мир полон проблем, но он также полон и решений. Мне предложили работу в спортивном комплексе. – Еще одна работа из этих… – говорит мать. Я от всей души желаю, чтобы мать вернулась к занятиям гимнастикой и сделала бы это сама, а не из-под палки, Я желаю увидеть Ю. И желаю стать кинорежиссером-гением. Код, который велел мне запомнить Серафим, – единственная ценность, хранящаяся в моей памяти. И мне также хочется, чтобы она существовала также и реально. Я вкладываю в эти размышления всю свою энергию, чтобы они превратились в реальность, осязаемую, как камень. – Я прогуляюсь немного с собакой, – говорю я матери. Атмосфера в доме Серафима все еще хранит запах заядлого курильщика. Не видно, чтобы сюда входил кто-нибудь еще. Одиссей смотрит на меня, высунув язык. Я поднимаю дверцу люка. Сначала спускается Одиссей, потом – я. В комнате все остается по-прежнему. Я беру портативный магнитофон и кладу его в карман. – Ты побудешь без меня пару дней, Одиссей, сможешь перенести такое? Тебе известно, что деньги лежат повсюду? Денег больше, чем листьев на деревьях. Они не блестят, и их не видно, поэтому мы не называем их сокровищем. * * * Поскольку мать сейчас не занята своим новым увлечением, она проводила меня в аэропорт. Однако в самом праздном в мире поселке в моду вошел Интернет. В каждой витрине компьютеры. Каждому, кто всецело отдался поискам Бога, известно, что он где-то там, в местах, затерявшихся между звезд, светящихся над горизонтом. Стоило матери покинуть клинику и освободиться от службы при докторе Ибарре, как она заинтересовалась связью с неизвестными на большие расстояния. Очень рано по утрам в халате поверх ночной рубашки она проходит по изумительным залам нашего дома с видом на Ретиро и усаживается за компьютер. Домработница ставит рядом с ней поднос с завтраком, который мать сама же и приготовила. В завтрак обязательно входит только что отжатый сок, вареные яйца и приятно пахнущие дымящиеся тосты. Время от времени она произносит: – Бедняжка, у нее здесь глаза разбегаются. Для меня же эта женщина навсегда останется домработницей, хотя на самом деле она теперь и ключница, и управительница всеми остальными службами. Ей уже не нужно ничего делать самой – она уже не убирает квартиру, а лишь должна следить, чтобы все было убрано так, как это сделала бы она сама. – Никак не могу уразуметь, как кто-то без определенных занятий, вроде тебя, становится миллионером, – любит она повторять каждый раз, когда здоровается со мной или прощается. Перед отъездом из нашего поселка я подарил Эйлиену телескоп и сходил попрощаться с ветеринарами. Я сказал им, чтобы они больше не страдали, ибо Эдуардо находится там, где хотел быть. Я сказал им также, что слишком поздно понял, что Эдуардо, прежде чем уйти, заезжал ко мне, чтобы попрощаться со мной и преподнести дорогой подарок, который я тогда даже не воспринял таковым. – Думаю, что он попрощался и с вами. – Ты, наверное, прав, – ответил Ветеринар, опустив глаза. – Как по-твоему, он будет счастлив? – спросила Марина, готовая поверить во что угодно. – Я в этом совершенно уверен. То, что он имеет сейчас, он сам выбрал. – Можно спросить, что он тебе подарил? – спросил Ветеринар. – Любовь, – ответил я. – Таня ждет ребенка, – сказала Марина. – Возможно, теперь мы будем проводить часть года в Мексике с нашим внуком. А на несколько месяцев они будут приезжать к нам. Жизнь навязывает свои законы, жизнь влечет людей за собой. Я миновал большую вывеску, сообщавшую о продаже нашего дома, «Джим-джаз», Соко-Минерву, детский сад, начальную и среднюю школы, спортивный комплекс. Приблизился к озеру, в котором какие-то экскурсанты обнаружили тело, чудовищно изуродованное тело Серафима Дельгадо, и бросил в воду несколько цветов в память о нем. Цветы расплылись по поверхности воды и образовали на зеленом фоне ярко-красные, белые, розовые, желтые, оранжевые и фиолетовые вкрапления. На дворе стояла весна, и птицы нагибались, чтобы напиться воды в этом плавучем саду, после чего вновь пускались в полет и исчезали из вида. Я смотрел с холма на блестящие крытые шифером шале, спускавшиеся к долине, в которой стояли белые сдвоенные дома и двухуровневые дома коричневого цвета. Автобусы приходили из неизвестности и уходили в нее, рассекая горячее марево и холодные тени. Серафим больше никогда не вернется в эти края. И пусть мы оба сохранимся в Великой памяти. За день до моего отъезда на поиски Ю позвонил отец и сказал, что хочет поговорить со мной, чтобы заручиться моим согласием на его женитьбу с брюнеткой, которую я как-то мельком видел у него. Я сказал ему, что свидание невозможно, потому что я уезжаю, и желаю ему счастья. – А можно узнать, куда ты уезжаешь столь поспешно? – В Китай. Прощай. notes Примечания 1 От английского «эйлиен» – пришелец, иноземец. – Здесь и далее примеч. пер. 2 В данном случае имеется в виду, что днем в летние месяцы в Испании очень жарко. 3 Сладкой блюдо из взбитых яиц и молока. 4 По-испански имена «Уго» и «Гюго» созвучны.