Картинки похождений бравого солдата Швейка Йозеф Лада Иллюстрации к знаменитой книге про приключения бравого солдата Йозефа Швейка, которые нарисовал чешский художник Йозеф Лада, этот образ Швейка которым сразу стал каноническим. Интересно что в книге рисунки идут дальше чем события книге Гашека. Иозеф Лада Картинки похождений бравого солдата Швейка Иозеф Швейк как раз массировал себе колени оподельдоком, когда его служанка, старая пани Мюллерова, пришла с известием, что убили эрцгерцога Фердинанда. Они долго и подробно толковали о том, как изрешетили Фердинанда и как террорист по этому случаю был шикарно разодет. Затем Швейк оделся и отправился в трактир «У чаши». В трактире «У чаши» сидел всего один посетитель, агент тайной полиции Бретшнейдер. Трактирщик Паливец мыл пивные кружки, а Бретшнейдер тщетно пытался завязать с ним серьезный разговор. «Когда-то здесь висел портрет государя императора», — сказал Бретшнейдер. «Ваша правда, — ответил пан Паливец, — висел. Да только его обделали мухи, так я его забросил на чердак». В этот момент вошел Швейк и заказал кружку черного пива, пояснив: «В Вене сегодня тоже траур». В глазах Бретшнейдера сверкнула надежда. Швейк же, изрядно отхлебнув из кружки, продолжал: «Вы думаете, государь император это так оставит? Плохо вы его знаете. Война будет, как пить дать, больше я вам ничего не скажу!» Бретшнейдер тут же встал и сказал: «Пройдемте со мной в коридор!» В коридоре Бретшнейдер со всей торжественностью предъявил свой полицейский значок с императорским орлом и объявил, что Швейк арестован. Швейк пытался было объяснить, что господин по всей видимости ошибается — он никого не оскорбил, ни в чем не виноват. Но Бретшнейдер настаивал на своем — Швейк, мол, совершил государственную измену, а посему он его арестует и отведет в полицейское управление. Затем Бретшнейдер предъявил своего орла пану Паливцу и весело сообщил, что вечером придет и за ним. «А я-то причем? Меня за что? — сетовал Паливец. — Уж я, кажись, был куда как осторожный!» — «За то, что вы сказали, что мухи энтоготого на государя императора!» Передавая дела плачущей жене, Паливец утешал ее: «Не реви! Чего уж мне могут сделать из-за обделанного государева портрета!» Швейк покинул трактир «У чаши» в сопровождении агента тайной полиции Бретшнейдера. Когда они входили в ворота полицейского управления, Швейк обронил: «Славно время провели!» Так с непередаваемым очарованием и лучезарной улыбкой вступил Швейк в мировую войну. И будущее покажет, что, предсказывая ее близкое начало, он оказался абсолютно прав. Когда в полицейском управлении Швейка посадили в камеру, он нашел там компанию из шести человек. Пятеро сидели за столом, и Швейк одного за другим стал расспрашивать, за что их арестовали. «Из-за Сараева!» — «Из-за Фердинанда!» — «Из-за убийства пана Фердинанда!» Только шестой, державшийся в стороне от остальных, — чтобы на него, упаси боже, не пало подозрение, — сказал, что сидит за попытку прикончить одного кулака из Голиц. Швейк подсел к компании заговорщиков, которые уже в десятый раз рассказывали друг другу, как они влипли в эту историю. У одного из них еще сегодня от ужаса стояли торчком все волосы и была всклокочена борода, так что его голова напоминала жесткошерстого пинчера. Он-де сидел в ресторане с каким-то незнакомым господином, который все спрашивал, интересует ли его сараевское убийство. «Абсолютно не интересует, — ответил он. — Если кого где убьют, то это дело суда и полиции! А у меня писчебумажный магазин!» Арестовали его немедленно. Швейк счел нужным произнести несколько слов в утешение: «Дело наше — табак. На кой черт тогда полиция, если не для того, чтобы наказывать нас за длинные языки… Вот когда-то в армии мы пристрелили собачку господина капитана. Выстроил он нас, а сам давай расхаживать перед строем: «Негодяи, кроет, мошенники, шакалы, на лапшу вас изрубить!» А ведь речь-то шла всего о собачке. Так что, стало быть, тут уж надо нагнать хорошего страху! Чтобы траур по господину эрцгерцогу был честь честью». Конвоир отвел Швейка на допрос. Господин с холодно-официальным выражением лица бросил на Швейка кровожадный взгляд и сказал: «Идиота мне тут из себя не стройте!» — «Я тут не при чем, — ответил Швейк, — меня еще на действительной официально признали идиотом!» — «В политических кругах у вас знакомые есть?» — «Есть, ваша честь, как же, есть. Я, изволите ли знать, «сучку» покупаю, ну «Народную политику», знаете…» — «Вон!» — заорал на Швейка господин советник. Через некоторое время Швейка опять вызвали на допрос. «Признаетесь во всем?» — сурово спросил господин советник. «Если ваша честь желают, чтобы я признался, то я признаюсь. Мне от этого вреда быть не может», — мягко ответил Швейк. После этого строгий господин дал Швейку подписать какую-то бумагу и сказал: «Утром вас отвезут в суд!» — «Во сколько, ваша милость, чтобы я еще, господи Иисусе, ненароком не проспал?» — спросил Швейк благодушно. «Вон!» — во второй раз заорали сегодня на Швейка. Когда Швейк вернулся, товарищи по заключению засыпали его вопросами, на которые Швейк дал ясный и вразумительный ответ: «Только что я признался, что видно это я убил эрцгерцога Фердинанда!» И укладываясь на койку, добавил: «Вот глупо, что у нас нет будильника!» Однако утром его разбудили и без будильника, и ровно в шесть «черный ворон» уже повез Швейка в суд. «Ранняя пташка далече долетит», — изрек Швейк мудрую чешскую пословицу, обращаясь к спутникам в тюремной карете. В суде Швейка привели к пожилому господину добродушного вида. Судья предложил ему сесть и сказал: «Так это вы и есть господин Швейк? Ну и натворили вы дел! А как здоровьице, чувствуете себя нормально? Не впадаете иногда в беспамятство?» — «Этого, с вашего разрешения, со мной не бывает. Вот только раз было забылся, и на Карловой площади меня чуть не сшиб автомобиль». Пожилой господин ласково улыбнулся и сказал: «Пошлем-ка мы вас на обследование к судебным врачам». Вернувшись обратно в камеру, Швейк объявил товарищам по заключению, что его будут осматривать судебные врачи. «Я этим судебным врачам ничуть не верю, — отозвался один арестованный. — Когда-то, было такое дело, подмухлевал я векселя, и потом меня осматривали судебные врачи. А я перед ними симулировал паралитика… выпил пузырек чернил, наложил, простите за выражение, при всей комиссии кучу в углу и укусил одного врача за ногу. И вот как раз за то, что я его укусил, меня признали совершенно здоровым, и это меня погубило!» Судебно-медицинская комиссия состояла из трех необычайно серьезных господ. Представ перед ними, Швейк воскликнул: «Да здравствует, господа, император Франц-Иосиф I!» — «Вы верите в конец света?» — серьезно спросил у Швейка один врач. «Сперва-наперво я хотел бы этот конец видеть», — небрежно ответил Швейк. После этого коллегия единодушно пришла к выводу, что Швейк хронический идиот, о чем убедительней всего свидетельствует его возглас: «Да здравствует император Франц-Иосиф I!» И врачи предложили отправить Швейка в психиатрическую клинику. Много позже, описывая жизнь в сумасшедшем доме, Швейк прибегал к необычайному восхвалению: «Там можно горланить, орать, петь, мычать, визжать, прыгать, молиться, скакать на одной ножке и ходить колесом. Никто вам не скажет: «Этого делать нельзя, это не годится! А еще интеллигент!» Ей-ей не знаю, чего эти сумасшедшие сердятся, что их там держат. Там себе можешь ползать нагишом по полу, выть, как шакал, беситься, кусаться». «Только я туда пришел, двое санитаров повели меня купаться. Один меня тер, что было мочи, а второй рассказывал еврейские анекдоты. После купания я хорошенько всхрапнул, а потом те двое меня кормили. Один этак ловко держал меня за руки, а второй размачивал куски булки в молоке и кормил меня, как гуся галушками. Ну, а потом я опять заснул». Когда Швейк проснулся, его отвели в кабинет для нового осмотра. «Петь умеете?» — спросил его один из врачей. «С удовольствием, господа. Наш гимн «Сохрани нам, боже, государя» и еще «Слава тебе, боже, слава тебе!» — скромно ответил Швейк. «По-моему, вы симулянт!» — разорался второй врач и приказал выписать его. Но Швейк заявил, что уж ежели кого выкидывают из сумасшедшего дома, то выкидывать без обеда никак нельзя. Скандалу положил конец полицейский. В предварилке в полицейском комиссариате на Сальмовой улице, куда посадили Швейка, носился туда-сюда, как шальной, какой-то отчаявшийся человек, без устали кричавший: «У меня детки, а я здесь за пьянство и безнравственность! Мы праздновали именины нашего начальника, и вот чем это кончилось! Нет у вас при себе ремня?» — «С большим удовольствием могу предложить, — ответил Швейк, — Я еще никогда не видел, как вешаются на ремне!» Но в это время за Швейком пришли, чтобы опять отвести его в полицейское управление. Швейк хотел было учтиво уступить свою очередь тому господину — потому как он здесь, дескать, уже с раннего утра — но ничего не поделаешь, первым все же выволокли из камеры самого Швейка… Конвоир вел Швейка по Спаленой улице, где перед высочайшим манифестом об объявлении войны толпился народ. «Я это предсказывал, — сказал Швейк. — А вот в сумасшедшем доме об этом ничего не знали, хотя там должны бы знать раньше всех!» Когда они подошли к толпе, Швейк выкрикнул: «Императору Францу-Иосифу ура! Эту войну мы выиграем!» Кто-то из восторженной толпы насадил ему котелок на уши, и в таком виде на глазах сбежавшихся зевак бравый солдат Швейк вновь вступил в ворота полицейского управления, где был немедленно препровожден к одному черно-желтому хищнику, как тогда по цветам государственного флага Австро-Венгрии называли этих господ. «Нет, вы мне только скажите, пан Швейк, кто вас, собственно, подбивает на такие глупости? — набросился он, не мешкая, на Швейка. — Ну, разве это не глупость, подстрекать толпу выкриками: «Да здравствует император Франц-Иосиф?» — «Я не мог равнодушно смотреть, — заявил Швейк, — я вскипел, когда увидел, что никто не проявляет радости!» — «Швейк, — рявкнула чиновничья пасть, — если вы еще раз попадете сюда, а отправлю вас прямиком в военный суд!» Не успел он перевести дух, как Швейк поцеловал ему руку и сказал: «Господь вам воздаст сторицею! Если вам когда-нибудь понадобится собачка, не откажите в милости обратиться ко мне!» Как только Швейка выпустили, он тут же отправился в пивную «У чаши». Там сидело несколько посетителей и среди них церковный сторож из костела святого Апполинария. — «Вот я и вернулся, — объявил Швейк пани Паливцевой. — Пан Паливец уже тоже дома?» В ответ его жена только простонала: «Дали ему… десять… лет!» — «Ну, видите, — сказал Швейк, — стало быть, семь дней он уже отсидел!» — «Вчера у нас было двое похорон», — перевел речь на другое церковный сторож. — «Интересно, — заметил Швейк, — какие теперь будут похороны на войне?» Посетители поднялись, расплатились и тихонько вышли. Дома Швейка ожидал небольшой сюрприз. В его кровати спал швейцар из одного ночного кафе. Нашему герою пришлось-таки немало потрудиться, пока он его вышвырнул из своей постели. Затем Швейк попытался найти пани Мюллерову, чтобы с ней тоже поговорить по душам. Однако нашел он только записку от нее: «Простите, сударь, я брошусь из окна!» — «Брешет», — сказал Швейк и стал ждать. Через полчаса пани Мюллерова вползла в кухню с видом побитой собачонки. «Если хотите броситься из окна, — посоветовал ей Швейк, — идите в комнату, окна я уже отворил. Отсюда из кухни вы свалитесь в палисадник, розы поломаете!» Пани Мюллерова закрыла окно и сказала: «Что-то уж больно дует!» Чтобы у Швейка хоть что-нибудь выведать, агент тайной полиции Бретшнейдер ходил к нему покупать собак. Но удача не сопутствовала ему. Даже самые изощренные политические разговоры Швейк переводил на лечение собачьей чумы у щенят, а кончались они обыкновенно тем, что сыщик уводил с собой новую ужасную помесь, невообразимое чудовище. Когда таких ублюдков у Бретшнейдера уже было семь штук, он заперся с ними в комнате и не давал им ничего есть до тех пор, пока они не сожрали его самого. Он оказался настолько честным, что сэкономил казне расходы на похороны. Швейк же, узнав об этом, сказал: «Не соображу только, как его соберут для страшного суда!» Швейк не на шутку хворал ревматизмом, когда ему принесли повестку на медицинскую комиссию. Обзаведясь, согласно традиции, рекрутским букетиком цветов и форменной фуражкой с кокардой, он покатил на осмотр в одолженной коляске. Коляску толкала перед собой измученная пани Мюллерова. Размахивая костылями, Швейк выкрикивал: «На Белград, на Белград!» За ним валила толпа, полицейские отдавали честь. На углу Краковской улицы помяли какого-то бурша, кричавшего Швейку: «Nieder mit den Serben! Долой сербов!» И вот в памятный день медицинского осмотра Швейк предстал перед старшим врачом Баутце. «Освобожден от военной службы ввиду полного идиотизма», — доложил фельдфебель. «Еще на что-нибудь жалуетесь?» — спросил Баутце. «Осмелюсь доложить, у меня ревматизм. Но служить государю императору буду до последнего издыхания», — скромно сказал Швейк. Баутце свирепо посмотрел на Швейка и заорал по-немецки: «Вы симулянт!» Затем, повернувшись к фельдфебелю, с ледяным спокойствием изрек: «Этого молодчика немедленно под арест!» Двое конвоиров с примкнутыми штыками уводили Швейка в гарнизонную тюрьму. Швейк шел на костылях и с ужасом чувствовал, что его ревматизм начинает проходить. Пани Мюллерова, которая поджидала Швейка с коляской наверху у моста, увидев его под сенью штыков, заплакала и пошла от коляски прочь, чтобы никогда к ней больше не возвращаться. А бравый солдат Швейк, эскортируемый доблестными защитниками государства, шествовал в гарнизонную тюрьму. В тюрьме Швейка поместили в больничный барак к симулянтам. Там лежали чахоточные, люди с грыжей, больными почками, тифом, воспалением легких и другими хворями. «У меня ревматизм», — объявил им Швейк; в ответ последовал взрыв откровенного хохота. «С ревматизмом сюда лучше не суйся, — серьезно предупредил Швейка один тучный дядя, — ревматизм для них, что твои мозоли! Вот у меня, к примеру, малокровие, половины желудка не хватает, пяти ребер нет, а все равно мне никто не верит». Несколько дней Швейка лечили голодом и клистиром, пока он не изголодался как волк. И вот как раз тогда его пришла проведать вдова генерала от инфантерии баронесса фон Боценгейм, которая прочла в «Богемии», как Швейк в коляске ехал призываться на войну. «Ческий зольдат — кароши зольдат! Я читать из газет, я приносить кушать, кусать, сосать, кароши зольдат! Иоганн, kommen Sie her, подходить сюда!» Компаньонша баронессы поддерживала сидящего Швейка, когда он, помолившись, с аппетитом принялся за цыпленка. Обе дамы от умиления плакали. На следующий день в бараке появилась военно-медицинская комиссия. «Покажите язык!» Швейк, высунул язык настолько, что его лицо скорчилось в дурацкой гримасе: «Осмелюсь доложить, господин штабной врач, дальше уже не высовывается!» — «Чтоб мне сквозь землю провалиться, если мы вас не выведем на чистую воду! — заорал на Швейка председатель комиссии. — Никакой вы не идиот, Швейк, вы слишком большой умник, вы продувная бестия, босяк, гнида! Но, Himmelheirgot, черт подери! В гарнизонной тюрьме вам покажут, Швейк, что военная служба — это вам не в бирюльки играть!» В гарнизонной тюрьме Швейка принимал штабной надзиратель Славик. «Мы тебе здесь, детка, устроим сладкую жизнь, — сказал он. — Как всем, кто к нам угодит!» И чтобы придать своим словам больше веса, сунул свой большой кулак Швейку под нос: «Понюхай, сволочь, чем пахнет!» Швейк понюхал и уважительно отметил: «Таким кулаком я бы не хотел получить по носу, это пахнет могилой!» Спокойная рассудительная речь понравилась штабному надзирателю. На первой проповеди фельдкурата Каца в часовне гарнизонной тюрьмы Швейк пустил слезу. Окончив проповедь, фельдкурат приказал привести Швейка к себе в ризницу. Теребя Швейка за плечо, Кац кричал на него: «Признайся, сволочь, что ты плакал просто так, для смеха?!» — «Осмелюсь доложить, пан фельдкурат, я вам, факт, хотел доставить радость. Чтоб вы не думали, что уже нет порядочных людей на свете!» — «Вы мне начинаете нравиться», — сказал фельдкурат Кац и взял Швейка к себе в денщики. Эскортируемый двумя солдатами с иримкнутыми штыками, Швейк вновь проследовал по улицам Праги; на этот раз на квартиру к фельдкурату Кацу. «Не знаешь, чего мы тебя ведем к фельдкурату?» — спросил Швейка толстяк-конвоир. «Исповедываться, — небрежно обронил Швейк, — завтра меня вздернут!» — «А за что тебя… того?..» — сострадательно вопросил долговязый. «Не знаю, видать судьба такая…» — добродушно ответил Швейк и заявил, что умирает от жажды. «Пошли в „Куклик“», — предложил он солдатам, и те не заставили себя долго упрашивать. В уютном кабачке «Куклик» было весело. Играла гармошка и скрипка. Солдаты вошли во вкус. Тощий конвойный после пятой кружки пива пустился в пляс, а маленький толстяк самозабвенно отдался наслаждениям иного рода. В атмосфере незримо витал девиз: «После нас хоть потоп!» Близилось к вечеру, когда компания тронулась дальше. Обоих пьяных солдат Швейку пришлось волочить под руки. Приложив сверхчеловеческие усилия, он, наконец, все-таки добился, что конвоиры «привели» его к фельдкурату. «Вы… вы… на-п-пились, — сказал фельдкурат. — Швейк, уведите их на кухню и держите под стражей, пока за ними не придет патруль. Я… я немедленно по-по-звоню в казармы!» Так и сделали. Солдаты расположились в кухне на лавке, а Швейк, расхаживая взад и вперед, нес караул у дверей. Солдаты упрекали его, что он их разыграл насчет виселицы. «Отпусти нас домой, — сказал Швейку долговязый, — не валяй дурака, приятель!» — «Отстань, теперь я вас знать не знаю!» — строго ответил Швейк. В дверях появился фельдкурат. «Я… я н-не м-могу дозвониться в ка… ка-казармы. Ступайте домой и помните у меня, что при исполнении служебных обязанностей надираться не полагается. Шагом марш!» К чести господина фельдкурата будь сказано, что ни в какие казармы он не звонил, потому что телефона ему до сих пор не поставили, а просто говорил в большую тумбу от электрической лампы. Швейк уже третий день состоял в денщиках у фельдкурата Каца, когда за ним послали, чтобы он отвел своего хозяина домой. Мертвецки пьяный Кац сидел перед дверью квартиры надпоручика Гельмиха, выкинувшего его вон. Его преподобие был в штатском. «Осмелюсь доложить, господин фельдкурат, я уже тут!» — отрапортовал Швейк и как следует тряхнул своего начальника. «А что вам здесь… нужно? У меня никакого денщика нет, — ответил фельдкурат Швейку. — Я — свинья! Пустите меня, почтенный, я вас не знаю!» Без лишних церемоний Швейк стащил фельдкурата по лестнице в подъезд, где тот неожиданно оказал сопротивление. «Я был принят архиепископом! — горланил он, держась за дверь. — Мной интересуется Ватикан!» — «Пусти, тебе говорят, — увещевал его Швейк интимным тоном, — пусти или руку перешибу. Идем домой — и баста! И никаких разговорчиков!» Наконец, после длительной борьбы, Швейку удалось затолкнуть фельдкурата в пролетку. Что вытворял фельдкурат в пролетке, словами не передать! «Сударь, — говорил он Швейку просительным тоном, — дорогой друг, дайте мне по уху!» — «Раз или несколько? — осведомился Швейк. — Два?.. Пожалуйста!» Фельдкурат считал затрещины с выражением блаженства на лице. «Мне это очень помогает… Для ради желудка, способствует пищеварению! Двиньте меня еще разок!» Затем он выразил желание, чтобы Швейк ему вывихнул ногу, малость придушил и тому подобное. Словом, это был тяжкий труд — доставить фельдкурата домой. На следующий день у Каца с похмелья жутко трещала голова. «Была б хоть настоящая ореховая настойка, — вздохнул он, — она бы мне в миг исправила желудок!.. Ступайте-ка, Швейк, к капитану Шнабелю, пусть он мне даст взаймы сто крон. Придумайте, что хотите, но с пустыми руками не возвращайтесь, иначе я вас отправлю на фронт!» Со своим заданием Швейк справился блестяще. Его честная физиономия вызывала доверие. Деньги он достал, подкрепив свою просьбу заявлением, что фельдкурат должен уплатить алименты. Примерно в те же дни, когда происходили описываемые события, Швейк побывал на своей прежней квартире, где застал двоюродную сестру пани Мюллеровой. Заливаясь слезами, старушка ему сообщила, что пани Мюллерову арестовали и отправили в лагерь в Штейнгоф. Успокоить ее не было никакой возможности. К тому же под конец она выразила опасение, что Швейк удрал с военной службы, и разговаривала с ним, как с отъявленным авантюристом. «Так вот, чтобы вы знали, пани: мне, факт, удалось смыться. Пришлось, правда, ухлопать пятнадцать вахмистров и фельдфебелей! Но никому об этом ни гу-гу!» И Швейк покинул свой дом, не принявший его. Потом он заглянул в трактир «У чаши». Пани Паливцева, увидев Швейка, заявила, что ничего ему не нальет, что он, видать, сбежал. «Мой муж — уж до чего был осторожный, а все ж таки сидит. А таких-вот земля носит, да с военной службы сигают!» Один пожилой дядя вывел Швейка на улицу и, хотя Швейк настойчиво уверял, что он вовсе не дезертир, сунул ему в руку десятку, присовокупив, что его сын тоже сбежал с военной службы. Домой Швейк вернулся поздней ночью, но фельдкурата еще не было. Однажды фельдкурата посетил господин чрезвычайно строгий на вид. Говорил он сурово и резко: «Сам дома? Опять, небось, в кафе пошел! Как в кафе — деньги есть, а долги платить — так нет! Тьфу!» Посетитель плюнул на пол. «Уважаемый, вы тут у нас не плюйтесь! — сделал ему замечание Швейк. — Плюетесь на пол, будто в трамвае или там в поезде. Это, видно, из-за вас всюду пишут, чтоб на пол не плеваться!» Пришелец ответил лавиной отборной брани. Тогда Швейк распахнул дверь, повернул строгого господина лицом к лестнице и дал удар, за который не было бы стыдно даже лучшему игроку национальной сборной по футболу. Фельдкурат пришел домой в расстроенных чувствах. «Дорогой Швейк, — обратился он к своему денщику, — мне сегодня ужасно не повезло в карты. Я пошел ва-банк, у меня был туз, потом я прикупил десятку, но у банкомета было тоже двадцать одно. Я продул все деньги… а под конец, Швейк, я проиграл и вас! Теперь вы будете принадлежать надпоручику Лукашу». — «А много было в банке? — спокойно осведомился Швейк. — Или у вас редко когда была первая рука?» Но фельдкурат сказал расслабленным мягким голосом: «Я беспринципный подлец!» — и заснул, словно провалился в бездну. Вот как это случилось, что в тот день после обеда надпоручик Лукаш впервые увидел перед собой честную физиономию бравого солдата Швейка. «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я — тот самый Швейк, которого господин фельдкурат проиграл в карты! На действительной я был признан непригодным к службе по причине как есть полного идиотизма. Нас тогда, изволите ли знать, из-за этого отпустили двоих: меня и капитана фон Кауниц!» — «Послушайте, Швейк, вы на самом деле такая божья скотинка?» — «Так точно! — торжественно провозгласил Швейк. — Мне сызмальства не везет!» Когда надпоручик Лукаш вернулся ночью домой, Швейк доложил, что кошка сожрала канарейку. Он, видите ли, хотел попробовать, не покатает ли кошка на себе канарейку, а она, бестия, откусила ей голову. Надпоручик учинил ему зверский разнос и завалился спать. Этак через часок Швейк разбудил его: «Осмелюсь доложить, господин надпоручик, вы не изволили ничего приказать насчет кошки!» — «Трое суток губы!» — заорал надпоручик и продолжал спать дальше. Швейк выволок несчастную кошку из-под кушетки и объявил ей: «Трое суток губы!» Чтобы умилостивить надпоручика, Швейк пообещал ему хорошую собаку. Он отправился на Малую Сторону, и там в одной пивной имел доверительный разговор с каким-то штатским. «Каждый день ходит ее прогуливать в восемь, — шептал штатский. — Но только сволочь это жуткая, даже погладить себя не дает! Сосиски, и те не жрет! Разбаловали ее, ровно архиепископа. Я уже у служанки спрашивал, чего ей жрать дают. А та только знает: «Вам какое дело!» Она, конечно, не красавица, эта служанка, самая что ни на есть обезьяна, но с солдатом разговаривать станет… Надо сначала разузнать, что эта собака жрет!» В восемь утра, дождавшись служанки с пинчером, Швейк завел с ней разговор, ввернув для начала, что они земляки. «Я служу у полковника, — рассказывала горничная. — Хозяин наш ужас как строгий! Когда нашим досталось в Сербии, он сбросил в кухне на пол все тарелки, а мне уже хотел дать расчет!» — «А это ваша собачка? — перебил ее Швейк. — Хорошая… только такие собаки, небось, жрут не все…» — «Наш Люкс такой привередливый»… — «А что он любит больше всего?» — с интересом продолжал расспрашивать Швейк. «Говяжью печенку». Так Швейк узнал, что ему было нужно. На следующий день утром приятель Швейка привел украденного пса. Вот как, по его рассказу, проходила эта операция: «Когда ты мне сказал, что он жрет печенку, я ему сразу принес. Он ее учуял и давай вокруг меня прыгать. А я ему ничего не даю и топаю дальше. Пес за мной. Потом я дал ему кусочек и опять ходу. Так прямо сюда и привел!» Собаку привязали к столу, и Швейк предложил ей остаток печенки. Сначала пинчер бросил на печенку такой взгляд, будто хотел сказать: «Хватит, я уже раз обжегся, жрите сами!» Но потом вдруг передумал и стал «служить». Увидев собаку, надпоручик Лукаш был приятно удивлен. На вопрос, откуда она и сколько стоит, Швейк с невозмутимым спокойствием ответил, что собаку подарил ему один приятель, а зовут ее Макс. «Хорошо, Швейк, первого получите от меня пятьдесят крон!» — «Этого я не могу принять, господин обер-лейтенант!» — «Швейк, раз я говорю, что вы получите пятьдесят крон, значит вы должны их взять и пропить! А сейчас собаку выкупайте, завтра я пойду с ней гулять!» В то время как Швейк купал Макса, полковник Краус, бывший владелец чистокровного пинчера, нещадно дома ругался, угрожая тому, кто украл его пса, военно-полевым судом, расстрелом, смертной казнью через повешение, двадцатью годами тюрьмы и тем, что он разрубит вора на куски. «Черт бы эту сволочь!..» — гремело в квартире полковника с такой силой, что дребезжали стекла. «Я с этой подлой б… расправлюсь в два счета!» Над Швейком и надпоручиком Лукашем нависла катастрофа. Надпоручик Лукаш вышел с собакой в город и отправился на улицу Пршикопы, что в самом центре Праги. И тут его мысли, связанные с одной дамой, были внезапно прерваны строгим «Halt!» — перед надпоручиком стоял полковник Краус. Собака вырвалась от надпоручика и с радостным лаем бросилась к полковнику. «Господин надпоручик! — грозным голосом начал Краус. — Низшие по званию обязаны отдавать честь высшим! Этого никто не отменял! Во-вторых: с каких это пор господа офицеры усвоили привычку совершать моцион с крадеными собаками?» «Эта собака, господин полковник… — возразил надпоручик Лукаш. «Принадлежит мне! — проревел полковник. — Это мой Люкс! Гулять с украденной собакой — это несовместимо с честью офицера! Вы не знали? Вы не читали в «Богемии» объявление, что у меня пропал чистокровный пинчер? И это называется дисциплина?!» — «Эх, старый хрыч, хоть бы разок дать тебе по морде…» подумал про себя надпоручик Лукаш. «Можете продолжать прогулку!» — проорал напоследок полковник и, злобно щелкая стеком, ушел, уводя с собой пса. Надпоручик Лукаш перешел на другой тротуар и тотчас услышал вновь: «Halt!» Это полковник задержал какого-то несчастного резервиста, который не отдал ему чести. Краус собственноручно поволок его в казармы, честя морской свиньей. «Что мне с этим Швейком сделать? — думал по дороге Лукаш. — Разобью ему морду, но этого мало. Ремней из шкуры этой сволочи нарезать, и того мало! Я его убью, сукиного сына!» Вне себя от ярости, Лукаш направился домой. Между тем Швейк вел дома дружескую беседу с вестовым из казарм. «Государь император от всего этого должно уже совсем свихнулся, — заявил Швейк. — Сильно умным он никогда не был, а тут еще эта война. Она его как пить дать доконает!» — «Балбес он, — ответил вестовой тоном, не допускающим сомнений, — дурак набитый! Он, видать, и не знает, что война идет. Ему, может, и сказать постыдились!» Наконец Швейк вынес Австрии окончательный приговор: «Такой идиотской монархии, ей на этом свете вообще делать нечего!» Собеседник дополнил Швейка замечанием чисто практического характера: «Как попаду на фронт, тут же смоюсь!» Дружескую беседу прервало появление надпоручика Лукаша. Отпустив вестового, он уселся на стул и, меча в Швейка громы и молнии, принялся раздумывать, как ему лучше приступить к экзекуции: «Сначала ему дам пару раз по морде, потом расквашу нос, оторву уши, а там посмотрим!» Швейк, уставив на него пару своих добрых невинных глаз, нарушил тишину словами: «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, так что вы лишились кошки. Она съела сапожный гуталин и соизволила сдохнуть!» — «Господи боже, — думал надпоручик, — что ты с ним будешь делать, если он смотрит таким дурачком!» Внезапно вскочив со стула, надпоручик Лукаш замахал кулаком под самым носом у Швейка. «Вы украли собаку, Швейк!» — заорал он. «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, после обеда вы пошли с Максом гулять, так что украсть я его никак не мог. На Спаленой улице живет один галантерейщик…» — «Заткните свое хайло, Швейк, черт бы вас побрал! Himmellaudon! Либо вы в самом деле такой мерзавец, либо вы безмозглый верблюд. Какого черта вы привели мне краденого пса?» — «Чтобы доставить вам удовольствие, господин обер-лейтенант!» Надпоручик опять опустился на стул и простонал: «И за что меня бог наказывает таким скотом!» Сам не зная, зачем он это делает, Лукаш послал Швейка за «Богемией», чтобы прочесть объявление о пропаже собаки. Возвращаясь с газетой, Швейк сиял от радости: «Тут оно, господин обер-лейтенант! Господин полковник дают тому, кто найдет, сто крон! Очень приличное вознаграждение. А то ведь обыкновенно дают всего полсотни. Один мой знакомец, Божетех из Коширж…» — «Идите спать, Швейк! — приказал Лукаш. — А то вы в состоянии пороть глупости до самого утра!» Надпоручик тоже лег спать, но заснул лишь к утру. Вскоре после этого его заставил проснуться стук в дверь и вопрос Швейка, когда господин надпоручик прикажут его разбудить. «Вон, скотина! — простонал Лукаш. — Какой ужас…» Наутро надпоручик сказал Швейку: «Знаете, Швейк, мне очень хочется отдать вас под суд, но они все равно вас освободят. Посмотрите на себя в зеркало! Неужели вам не тошно от своего дурацкого выражения?! Себе-то вы хоть нравитесь?» — «Осмелюсь доложить, не нравлюсь. Какой-то я в нем вроде шишки. Зеркало-то не шлифованное… Изволите ли знать, в Праге в магазине у Станека было когда-то выпуклое зеркало. Кто бы в него ни посмотрелся, каждому блевать хотелось, И вот проходит как-то мимо господин наместник…» Надпоручик, не став слушать, отправился по вызову к полковнику. Вернувшись, он многозначительно спросил Швейка: «Швейк, вы знаете, что такое маршевый батальон?» — «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, маршевый батальон — есть маршбатян! Это, стало быть, мы завсегда так сокращаем…» — «Так вот, Швейк, вместе со мной вы отправитесь с «марш-батяном» на фронт, если вам нравится такое сокращение! Рады?» — «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, очень! — ответил Швейк. — До чего же будет здорово, когда мы вместе сложим головы за государя императора и его августейшее семейство!» В купе второго класса скорого поезда Прага — Чешские Будейовице сидели двое: надпоручик Лукаш и совершенно лысый господин в годах. Швейк скромно стоял у дверей. Надпоручик крыл его на все корки. «У нас украли чемодан!.. И вы это говорите так, будто ровным счетом ничего не случилось, паршивец вы этакий!» — «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, его в самом деле украли. Я как раз шел вам докладывать, что у нас все в полном порядке, а между тем унесли чемодан! Был у нас один мужичок, Нехлеба…» — «Заткнитесь, Швейк! Знаете, что я вас отправлю на губу?» — «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, не знаю. Вы еще об этом не изволили упоминать», — сказал Швейк мягко. Надпоручик залязгал зубами, вздохнул и погрузился в чтение «Богемии». Тогда Швейк обратился к лысому господину: «Простите, уважаемый, вы, случайно, не будете господин Пуркрабек?. Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, нормальный человек должен иметь на голове от шестидесяти до семидесяти тысяч волос. Черные, они, правда, бывают пореже… А вот выпадание волос, его будто причиняет душевное потрясение в первые шесть недель после рождения!» В этот момент лысый господин вскочил и с криком: «Марш вон, свинья!» ловким пинком в зад вышиб Швейка в коридор. Плешивый господин оказался генерал-майором фон Шварцбургом, самым свирепым из всех генералов-инспекторов. После изрядного разноса надпоручик Лукаш вылетел в коридор, чтобы расправиться со Швейком. Заведя его в свободное купе, он торжественно объявил своему денщику: «Швейк, наконец наступил момент, когда вы получите пару таких затрещин, каких свет еще не видывал! Знаете, что это генерал фон Шварцбург?!» — «Осмелюсь доложить, ни о каком генерале я и понятия не имел. Он ей-богу вылитый пан Пуркрабек. Это просто трагическая ошибка. Вы знаете, однажды, когда портной Гивл ехал по Штирии и наворачивал ветчину…» — «Швейк, — проревел надпоручик, — проваливайте отсюда, не попадайтесь мне на глаза, скотина, идиот!» Швейк перешел в другой конец вагона, где завязал разговор с каким-то железнодорожником. Для начала он спросил его, как, собственно, обстоит дело с надежностью аварийного тормоза. Один знакомый Швейка по фамилии Гофман утверждал, будто бы эти тормоза никогда не действуют. Железнодорожник принялся объяснять Швейку устройство тормоза, руки при этом у обоих лежали на тормозной рукоятке, и неизвестно как это случилось, кто из них за нее потянул, но поезд остановился. Швейк твердил, что он этого не сделал, не хулиган же он в самом деле! «Это удовольствие вам обойдется в двадцать кров!» — грозился кондуктор. «Дешевле грибов, — рассудительно заметил Швейк. — А то Франта Мличек тоже как-то потянул за такой вот тормоз да так перепугался, что лишился языка!» После длительных пререканий из-за штрафа, кондуктор заявил Швейку, что будет вынужден ссадить его с поезда и сдать в Таборе начальнику станции. «Идет, — ответил Швейк, — ужасно люблю беседовать с образованными людьми!» В Таборе Швейку в самом деле пришлось сойти, а поезд с надпоручиком Лукашем, безгранично счастливым, что ему, наконец, удалось избавиться от Швейка, запыхтел дальше к Будейовицам. «Не виноват я, люди добрые!» — провозгласил Швейк, обращаясь к толпе, собравшейся на перроне. Один господин вызвался уплатить штраф за солдата, а какая-то сердобольная старушка высказалась: «Опять над служивым понапрасну измываются!» Затем появился жандармский вахмистр, который выволок из толпы одного пожилого дядю и увел его со словами: «Я вам покажу народ подстрекать! Вы мне еще объясните, что это значит: раз так обращаются с солдатами, то не приходится от них требовать, чтобы Австрия выиграла войну!» Горемычный дядя оказался способным лишь на «чистосердечное признание», что у него мясная лавка у Старых ворот и что он совсем не то хотел сказать. Швейка же между тем один господин отвел в ресторан и угостил пивом. На прощание он еще сунул ему десятку на дорогу и другие расходы. И Швейк, потихоньку потягивая пиво, вспоминал о своем надпоручике. Швейк беззаботно продолжал выпивать. Потом к нему подсел какой-то венгерский солдат и, разглядывая свой потрепанный кошелек, спросил по-венгерски: «Мадьяр?» — «Я чех, приятель! Не хочешь выпить?» — «Nem tudom, не понимаю!» — ответил венгр. «Не важно, браток, — потчевал Швейк, — пей давай! Пей, пей, мадьярская твоя душа!» Так они весело выпивали уже вдвоем, и Швейку было совершенно наплевать, что тем временем через Табор проходил на Будейовице один поезд за другим. За этим приятным времяпровождением его и застал военный патруль, начальник которого потребовал: «Ihre Dokumenten! Фаши документы?! Я фидеть фас сидеть, пить, ехать нет, фсё фремя пить!» Это была военная полиция. «Нет их у меня, милок, — ответил Швейк. — Господин обер-лейтенант Лукаш из 91-го полка забрал их с собой, а я застрял здесь на вокзале». — «Was ist das, «милок»? Что это такое?» — спросил фельдфебель старого ополченца из патруля, который, не моргнув глазом, разъяснил: «Милок — это, стало быть, вроде как господин фельдфебель!» — «Документ иметь каштый зольдат, — продолжал фельдфебель, — бес документ ф арест на вокзальный комендатур этот фшивый молодчик! Wie einen tollen Hund, как один бешеный собак!» И Швейка отвели в военную комендатуру таборского вокзала к поручику, имевшему в высшей степени свирепый вид. «Что вы делали на вокзале?» — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, ждал поезда в Будейовице… Сперва-наперво меня хотели свести к начальнику станции, потому как я был под подозрением, что с помощью аварийного тормоза остановил скорый поезд…» — «Не порите мне тут чепуху!» — разорался поручик. «Так что осмелюсь доложить, скачала у нас увели чемодан, потом — для ясности — я не понравился какому-то плешивому генерал-майору и мне пришлось убраться в коридор. А там меня обвинили, будто я остановил поезд. Ну, а на вокзале, покуда все выяснилось, господин обер-лейтенант укатил, и я остался совсем один, как сирота, и без документов!» «Почему же вы пропустили поезд?» — «Так что осмелюсь доложить, господин лейтенант, потому что пил пиво кружку за кружкой!» — «Такого осла я еще не видывал, — подумал про себя поручик, — этот тип во всем признается!» И вновь обратился к Швейку: «Послушайте вы, олух царя небесного, вы же дегенерат! Знаете, что это такое?» — «С вашего разрешения, у нас на углу Бойиште и Катержинской тоже проживал один дегенерат, польский граф. Он заметал улицы…» — «Вот что, воловье вы копыто, — прервал его поручик, — возьмите себе билет в Будейовице и чтоб духу вашего тут не было, не то возьму в оборот как дезертира! Abtreten! Кругом марш!» Но поскольку Швейк не трогался с места, поручик заорал: «Marsch hinaus! Вон отсюда! Капрал Поланек, возьмите этому идиоту в кассе билет!» Не прошло и минуты, как капрал Поланек вновь появился в канцелярии. В приоткрытую дверь из-за него выглядывала добродушная физиономия Швейка. «Чего там опять?» — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, у него нет денег на дорогу. А задарма его везти не хотят, потому как у него нет этих самых… как их… военных документов!» Однако эту сложную проблему поручик разрешил с мудростью, достойной царя Соломона: «Ну и пусть его идет пешком! Пусть его посадят за опоздание! Кто тут будет с ним чикаться?!» — «Ничего не поделаешь, друг, — сказал Поланек в коридоре Швейку, — придется тебе топать до Будейовиц пешком!» И через полчаса, попив в караулке у солдат кофейку, Швейк вышел из Табора. И черт его знает, как это случилось, но только вместо на юг в Будейовице, Швейк шел все время прямиком на запад. Шел сквозь снега, в мороз, закутавшись в свою шинель, как последний наполеоновский гвардеец. Бодро шагая, он напевал: «Эх, вышел я да погулять по роще по зеленой!» Когда ему надоело петь, Швейк присел на куче щебня на обочине дороги, раскурил трубку и, отдохнув, пошел дальше — навстречу новым приключениям своего будейовицкого анабазиса. Через некоторое время, Швейк очутился западнее местечка Милевска. По дороге ему повстречалась одна старушка, они мило побеседовали, и бабка отправилась обратно за картофельной похлебкой для служивого. Принесла она ее в горшочке, закутанном в подушку, чтобы похлебка не остыла. «Чижову, касатик, обойди стороной. Жандармы там лютые, чисто живодеры, все дезентиров хватают. Иди лучше на Радомышль, ближе к вечеру все жандармы в трактире. Найдешь там на нижней улице голубой домик, живет в нем дядюшка Мелихарек. Братом он мне приходится. А уж он тебе покажет дорогу на Будейовице!» Старушка осенила Швейка крестным знамением и пожелала ему счастливого пути. Из Мальчина в попутчики к Швейку навязался старый гармонист, изрядно навеселе. Гармонист принял Швейка за дезертира и все советовал идти вместе с ним в Гораждёвице. Там-де у него дочка, муж которой тоже дезертировал. «Мужа своего она уже два месяца в хлеву хоронит, — уговаривал он Швейка, — и тебя туда сунет. Так до конца войны и отсидитесь. Вдвоем хоть скучно не будет!» Когда же Швейк вежливо отказался, старик взбеленился и подался влево, полями, грозя Швейку, что идет в Чижову доносить на него жандармам. В Радомышле Швейк нашел дядюшку Мелихарка и передал ему привет от сестры, что, однако, на того никакого воздействия не возымело. Мелихарек знай себе требовал, чтобы Швейк предъявил ему документы. «Шляются тут разные, с военной службы тикают. Служить им не хочется, а потом прут в округе, что под руку подвернется, — сказал он Швейку напрямик. — А выглядит каждый, чисто младенец невинный!» — «Да уж ладно, прощайте, дедушка!» — «Прощай, прощай, а в следующий раз кого поглупей отыщи!..» Швейк уже давно ушел в темноту, а старикашка все бурчал себе под нос: «А еще говорит, в Будейовице идет, в полк! Из Табора-то! А сам, ирод, сперва в Гораждёвице поперся! Он ведь, шут его дери, вокруг света собрался!» А Швейк шел дальше лесами. Возле Штекень он повстречался со старым бродягой, который дружески приветствовал его глотком водки. «В военном не ходи, — поучал он Швейка, — подведет под монастырь, не обрадуешься! Путь-то куда держишь?» — «В Будейовице». — «Господи боже! — перетрухнул бродяга, — там тебя в два счета сцапают! Штатскую одежду тебе надо, да чтоб вся драная была. И хромым прикидываться… Со мной пойдешь! Заночуем сегодня у одного пастуха со шварценбергской овчарни, а поутру не спеша тронемся на Водняны. Там загонишь еврею Герману мундир, а штатской одежкой уж где-нибудь по деревням разживемся». Старый пастух сразу поставил варить картошку и пустился в пространные рассуждения: «Не-е, не-е, не хотит народ воевать, раз государь император на чешский престол не короновался! Коль уж ты, старый хрыч, обещал, так теперь будь добр слово держать! И то сказать, народ — тоже войну заслужил. Ведь от моей баранины нос воротят! Господь бог уже на это глядеть не мог! Прежде, бывало, сюда лезли, чтоб я им барашка из-под полы уступил, а в последние годы все свинину да птицу жрут. А возгордились-то как?! Старый Шварценберг, тот в карете разъезжал, а молодой сморкач все своим автомобилем смрад разводит. Ничего, ничего, ужо господь бог размажет тебе бензин по харе!» Ночью Швейк встал, оделся и тихонько вышел из овчарни. «Все время вперед! Долг зовет! — сказал он себе. — Должен же я, в конце концов, попасть в Будейовице!» Но по несчастной случайности он свернул на север. Входя в одну деревню и увидев надпись «Село Путим», Швейк воскликнул: «Господи Иисусе! Опять я в Путиме, я ведь уже здесь был!..» Тут из одного домика вышел жандарм и, подойдя к Швейку, сказал всего-навсего: «Далеко ли?» — «В Будейовице, в свой полк». Жандарм саркастически усмехнулся: «А сами от Будейовиц идете. Будейовице-то ваши за спиной остались!» И поволок Швейка в жандармский участок. В участке вахмистр учинил Швейку перекрестный допрос. «Что вы делали в Таборе на вокзале? — спросил вахмистр; такой уж у него был метод. «Разговаривал с солдатами!» — «А о чем вы с ними разговаривали?» — «Какого они полка и куда едут». — «А не спрашивали вы их, случайно, сколько в каком полку солдат?» — «Нет, это я уже давно знаю наизусть». — «Значит, вы досконально информированы о наших войсках?» И тут вахмистр неожиданно спросил: «Русский знаете?» — «Не знаю», — безразличным тоном ответил Швейк. Вахмистр окинул своих подчиненных победоносным взглядом. Вахмистр вызвал своего унтера в соседнюю комнату я, довольно потирая руки, провозгласил: «Слыхали? Не говорит по-русски! Тертый калач! Во всем сознался, только от самого главного отпирается. Видели, как я его потопил в лавине вопросов?! Каким дурачком прикидывается, прямо идиотик! К таким особо тонкий подход нужен! Принесите ему обед, это, видно, старший русский офицер, штабной какой-нибудь. Сами понимаете, шпионить русские не пошлют какого-нибудь там ефрейтора! Но какая выдержка у этого человека, а? И ведь знает же, что его как шпиона расстреляют! Стальные нервы! Эх, если бы у нас в Австрии было… а… лучше об этом не стоит…» «… Но и у вас есть энтузиасты, — восторженно продолжал вахмистр. — Читали в «Национальной политике» про обер-лейтенанта Бергера, артиллериста, который забрался на высокую ель и устроил там свой наблюдательный пункт?! Когда наши отступили, он не смог слезть, чтобы не попасть в плен. Тогда он стал ждать, когда наши отгонят неприятеля. Прошло целых две недели, пока он дождался! И все это время он просидел наверху, на дереве, кормился хвоей и обглодал всю макушку, чтобы не умереть с голоду. Когда пришли наши, он уже настолько ослабел, что упал вниз и разбился насмерть. Посмертно был награжден золотой медалью!» Вахмистр был типичнейшим австрийским жандармом. Когда «сверху» пришло указание завербовать платного доносчика, вахмистр вызвал общинного пастуха, кретина от рождения, по прозвищу Пепка-Прыгни. У вахмистра с Пепкой-Прыгни состоялся следующий разговор: «Знаешь, Пепка, кто такой старик Прохазка?» — спросил вахмистр. «Ме-е-е». — «Не мекай и помни, что так прозвали государя императора!» — «Гошшудаля импелатола…» — «Молодец, Пепка! Так вот, если от кого услышишь, что государь император скотина, или что войну нам не выиграть, придешь ко мне и скажешь, кто это говорил. А теперь, ну-ка, прыгни!» Когда Пепка прыгнул, вахмистр дал ему две монетки по двадцать геллеров и отправил рапорт в округ, что уже завербовал осведомителя. Однако на следующий день жандармский участок посетил местный священник, который с таинственным видом сообщил вахмистру, что пастух Пепка-Прыгни ему сказал: «Васе плеподобие, пан вахмистл вчела говолил, что гошшудаль импелатол скотина и войну нам не выиглать. Ме-е-е… Гоп!» Вахмистр приказал пастуха немедленно арестовать, и позднее Градчанский суд приговорил его к двенадцати годам за измену, оскорбление его величества и подстрекательство. На суде в ответ на все вопросы Пепка мекал козой, а после оглашения приговора выдавил из себя: «Ме-е-е, гоп!» и подпрыгнул. За это он был дисциплинарно наказан жесткой постелью в одиночке и на три дня переведен на хлеб и воду. После обеда вахмистр приказал снова привести Швейка. «Как вам понравился обед?» — «Вполне приличный; разве что капусты могло быть чуть побольше. Мясо было хорошо прокопчено. И чай с ромом опять же пришелся кстати!» — «Это правда, что в России пьют много чая? А ром там есть?» — «Ром всюду на свете есть, господин вахмистр!» — «А что девочки? Красивые в России девочки?» — «Красивые девочки всюду на свете есть!» — «Ишь ты, тертый калач! — подумал про себя вахмистр. — Ведь вон как выкручивается! Но какая выдержка, даже бровью не поведет! Русская военная школа!.. Будь я на его месте, у меня бы уже давно поджилки со страху тряслись…» Вахмистр уже сочинял рапорт в округ, когда младший унтер, оторвав его от этого серьезного занятия, доложил, что Швейк просится за нуждой. «Bajonett auf! Примкнуть штык! — принял решение вахмистр. — Как бы в этом не было чего другого! Когда он войдет внутрь, встанете за уборной, чтобы он не сделал подкоп через яму!» Сам же вахмистр прихватил с собой служебный револьвер и по дороге сказал Швейку: «Это очень хороший револьвер, семизарядный. Бьет без промаха!» И свой ястребиный взор жандармский вахмистр вонзил в дверь сортира, напряженно при этом обдумывая, в какую ногу ему стрелять, если Швейк вздумает совершить попытку к бегству. Хуже оказалось другое — из-за Швейка вахмистр и унтер не могли в этот вечер пойти в трактир. Поэтому вахмистр решил, что за пивом будет бегать бабка Пейзлериха. После ужина движение между жандармским участком и трактиром не прерывалось. Когда же в конце концов бабка Пейзлериха появилась в трактире и передала, что господин вахмистр велят кланяться и просят послать бутылку контушовки, любопытство трактирщика лопнуло. «Кто там у них? Да какой-то подозрительный, — ответила Пейзлериха. — Когда я уходила, оба обнимали его за шею, а пан вахмистр приговаривали: «Ах, ты мое золото славянское! Шпиончик ты мой маленький!» Когда уже было далеко за полночь, унтер-офицер спал, оглушительно храпя и растянувшись на топчане, как был в полной форме. Напротив сидел вахмистр с остатком контушовки и обнимал Швейка за шею. По его лицу текли слезы, и он едва лепетал: «Скажи, что в России нет такой контушовки, скажи, чтобы я мог спокойно спать! Признайся честно, как мужчина мужчине!» — «Нету!» Вахмистр навалился на Швейка: «Вот уж порадовал, признался все ж таки! Так и надо на допросе. Если виноват, чего уж там запираться?!» Вахмистр поднялся и, шатаясь, поплелся в свою комнату, где, не раздеваясь, в полной форме, плюхнулся на свою койку и заснул как бревно. Утром, проспавшись после пьянки, жандармы принялись попрекать друг друга за свои вчерашние речи. Начал унтер-офицер: «Хорошенькие вы вчера вели разговорчики, господин вахмистр! Господин император, дескать, скоро дуба даст, а Вильгельм — тот просто зверюга!» — «А вы тоже хороши! Говорили, что мы против русских — тупицы первостатейные, и кричали «Да здравствует Россия!» И откуда вы только взяли такую чушь, будто Николай Николаевич будет чешским королем?!» — «Этого я что-то не припоминаю», — робко проговорил унтер. «Еще бы вам помнить! Надрызгались, как сапожник, глазки совсем поросячьи сделались, а потом заместо двери полезли в печку!» В караулке воцарилось молчание. Через некоторое время вахмистр проговорил: «А ну, позвать сюда бабку Пейзлериху!» «Слушайте, бабка, — сказал вахмистр Пейзлерихе, — вчера вы были свидетельницей великого события! Тот солдат — лазутчик, шпион! Ясно, бабушка? Чтобы выведать у него что надо, нам пришлось вести разные разговоры! И все эти разговоры нужны были для того, чтобы войти к нему в доверие, чтобы он признался. И мы своего добились! А о том, что здесь говорилось, бабка, вы никому даже пикнуть не смеете! Это государственная тайна! Сейчас вас приведу к присяге!» — «Пресвятая Мария Скочицкая! И зачем я только этот порог переступила», — сетовала Пейзлериха. Коленки у бабки тряслись, а голос дрожал, когда она, горько всхлипывая, слово в слово повторяла вслух то, что говорил вахмистр. После этого вахмистр распорядился, чтобы унтер-офицер отвел Швейка в Писек, в округ. Растроганно прощаясь со Швейком, он просил не поминать его лихом. «Даже наручники вам не оденем, потому вы человек порядочный и не сбежите!» Швейк с жандармом выбрались на шоссейную дорогу, и, кто бы им ни повстречался, каждый принимал их за старых знакомых — столь дружественной была их беседа. «Ветер сегодня зверский, — сказал унтер, когда они подходили к постоялому двору, — так что полагаю, стопочка нам повредить не может. Никому не говорите, что я вас веду в Писек. Это государственная тайна!» Когда хозяин постоялого двора разговорился с ними, Швейк заметил: «Вот брат говорит, в час дня будем в Писке». — «На побывку, стало быть, брат приехал?» — обратился любопытный трактирщик к унтеру. «Сегодня ему как раз уезжать», — ответил тот, не моргнув. «Ловко мы ему нос натянули!» — сказал жандарм после Швейку. Когда перед тем, как войти в трактир, жандармский унтер объявил Швейку, что одна стопка им не может повредить, он проявил себя безнадежным оптимистом. Когда же их было выпито уже двенадцать, конвоир решительно провозгласил, что времени у них — вагон! А посему они безмятежно продолжали дегустировать напитки из запасов трактирщика. Было уже совсем темно, когда жандарм со Швейком отправились дальше, в Писек. Из-за метели ни зги не было видно и унтер беспрестанно повторял: «Шпарь прямиком до самого Писка!» Произнеся это в третий раз, он кубарем скатился с дороги под откос. Помогая себе винтовкой, жандарм с трудом вскарабкался наверх, но тотчас свалился обратно. Пять раз пытался конвоир вылезти на дорогу! Выбравшись, наконец, к Швейку, он сказал ему с отчаянием в голосе: «Так я очень даже легко могу вас потерять…» — «Не дрейфьте, господин унтер-офицер, — сказал Швейк, — будет лучше, если мы друг к дружке прицепимся». Мастерским движением жандарм надел Швейку на руку один конец наручников, а второй захлопнул на запястьи своей правой руки. Отныне они были соединены воедино точно сиамские близнецы. Спотыкаясь, они не могли оторваться один от другого и, когда унтер падал, он увлекал Швейка за собой. Увидев, что так дело не пойдет, они было попробовали расцепиться. Но после долгих и тщетных усилий, унтер-офицер вздохнул: «Теперь мы связаны на веки веков…» «Аминь!» — добавил Швейк, и они заковыляли дальше. «Ох, теперь мне нагорит — нам уже не расцепиться!» — сокрушался жандарм. Жандармскому унтеру и впрямь нагорело, когда в Писке они предстали перед ротмистром Кёнигом. «Дыхните-ка на меня!» — были первые слова, произнесенные ротмистром. «Все ясно: ром, контушовка, «чертова» настойка, рябиновка, ореховка, вишневка, ванильный ликер и „аляш“!» После этого грозный ротмистр приказал посадить обоих, и Швейка, и его конвойного. На другой день он допрашивал Швейка: «Из какого полка вы бежали?» — «Ни из какого! Я же, наоборот, иду к своему полку, я его ищу. Я ведь ни о чем другом и не мечтаю, единственно побыстрей попасть в свой полк и снова исполнять свой воинский долг!» — с воодушевлением докладывал Швейк… Молодому жандарму было поручено отвезти нашего героя в Будейовице. Надпоручик Лукаш, не испытывая никаких злых предчувствий, сидел за столом в полковой канцелярии, когда туда привели Швейка. «Честь имею снова явиться, господин обер-лейтенант!» — торжественно отрапортовал Швейк. Надпоручик Лукаш вскочил, как ужаленный, и схватился за голову. Его глаза светились ужасом и отчаянием. «Добро пожаловать, Швейк. Ордер на ваш арест уже подписан… Я себе портить с вами нервы больше не собираюсь! Подумать только, как я мог так долго прожить рядом с таким идиотом! Удивляюсь, почему я вас еще не застрелил?! Ну, ничего, теперь вас свернут в бараний рог. Ваш идиотизм разбухал до бесконечности, пока все не лопнуло к чертям собачьим!» «Теперь уж, Швейк, вам каюк!» — закончил надпоручик Лукаш, потирая руки. Набросав несколько строк на клочок бумаги, он вызвал дежурного, приказал отвести Швейка на полковую гауптвахту и передать эту записку надзирателю. Швейка повели через двор и надпоручик с нескрываемой радостью смотрел, как надзиратель отмыкает дверь с черно-желтой табличкой с надписью «Полковая гауптвахта», как Швейк скрывается за этой дверью, а спустя мгновение тюремный надзиратель — уже один — выходит на двор, «Слава тебе, господи! — вслух подумал Лукаш. — Наконец-то он там». Так завершился будейовицкий анабазис бравого солдата Швейка. На «губе» Швейка радушно встретил толстый вольноопределяющийся по фамилии Марек. Его, дескать, посадили за сущую безделицу. Один инвалид ему «устроил» ревматизм — на следующий день после укола ноги у него стали, как тумбы! Так Марек попал в госпиталь, где ему еще раз подвезло, потому что там служил его шурин, врач. Затем вольноопределяющийся раздобыл себе толстую конторскую книгу, наклеил на нее бумажку с надписью «Книга больных» и каждый день с этой книгой под мышкой, беспрепятственно минуя дежурных у входа, преспокойно отправлялся в город. Одним словом, Марек жил припеваючи, пока вчера ночью сам себе не напортил: возвращаясь пьяным в госпиталь, он под аркадами на площади съездил по уху одного артиллерийского лейтенанта, по ошибке приняв его за приятеля Франтишка Матерну. На этом все лопнуло, включая злосчастную «Книгу больных». После Марек рассказал, как явился в полк в сапогах и цилиндре, потому что портной не успел к сроку сшить мундир. В таком виде он и появился на плацу. Полковник Шредер наехал верхом прямо на Марека, чуть не сбив его с ног, и заорал: «Donnerwetter! Что вы тут делаете, вы, штатский пшют?!» Вольноопределяющийся ответил, что явился по призыву и вместе со всеми участвует в учениях. Полковник, вне себя от бешенства, умчался на лошади бог знает куда, потом диким галопом прискакал обратно, стал опять разоряться и бить себя в грудь. Вольноопределяющемуся он тут же на месте вкатил две недели гауптвахты, а вместо обмундирования приказал выдать старые обноски. Когда им надоело беседовать, вольноопределяющийся предложил спеть. Они запели песню про бомбардира Ябурка, который «к пушке встал и заря-заря-заря… все время заряжал!» Стоял такой рев, что в коридоре сотрясались стекла. В арестантской появился лейтенант Пеликан в сопровождении надзирателя. «Тут вам не зверинец!» — грубо накинулся на арестантов надзиратель. «Отставить пение! — сказал поручик строго. — Ваш концертный номер на площади слышно!» — «Господин лейтенант, — обратился к нему Марек, — разрешите поговорить с вами с глазу на глаз! Пусть надзиратель подождет в коридоре!» Когда это было исполнено, вольноопределяющийся сказал офицеру фамильярно: «А ну, гони сигареты, Франта!» Это был его старинный знакомец еще с гражданки. Через день после этого Швейк и вольноопределяющийся Марек услышали из уст полкового командира Шредера решение своей дальнейшей судьбы. При полковом рапорте Марек получил 21 сутки строгого ареста, а по отбытии наказания отчислялся в кухню чистить картошку. Затем полковник Шредер остановился перед Швейком и принялся пристально его разглядывать. Результаты своих наблюдений полковник резюмировал только одним словом: «Идиот!» — «Осмелюсь доложить, господин полковник, идиот!» — ответил Швейк. Полковник Шредер подошел к Швейку еще ближе и, глядя на его добродушную физиономию, сказал: «Получайте три дня строгого ареста, скотина идиотская! Когда отсидите, явитесь к надпоручику Лукашу!» Таким образом, Швейк и Марек вновь встретились на полковой гауптвахте. А надпоручику Лукашу была предоставлена возможность испытать большую радость, когда полковник Шредер вызвал его к себе и объявил: «Господин надпоручик, с неделю тому назад, по прибытии в полк, вы подали рапорт с просьбой назначить вам денщика, поскольку ваш денщик пропал на вокзале в Таборе. Так как он вернулся…» — «Господин полковник…» — голос надпоручика звучал умоляюще. «…мною было решено, — с ударением продолжал полковник, — посадить его на трое суток, а затем я пошлю его обратно к вам…» Сраженный горем, Лукаш, шатаясь, вышел из кабинета полковника. Между тем Швейк весело проводил время в обществе вольноопределяющегося Марека. Каждый вечер они совместными усилиями устраивали на нарах патриотические демонстрации. По вечерам из арестантской раздавалось: «Сохрани нам, боже, государя» и «Принц. Евгений, благородный рыцарь». Когда к ним входил надзиратель, навстречу ему неслось: «Наш старый надзиратель не смеет умирать, За ним прямо из пекла чертей примчится рать! Домчат его до пекла и выгрузят, как кладь, И там начнут поджаривать и медленно пытать…» И пока они этаким макаром изводили тюремного надзирателя, надпоручик Лукаш в страхе ожидал, когда появится Швейк и доложит, что приступает к исполнению своих обязанностей. На третий день утром Швейка и вольноопределяющегося вывели из гауптвахты и под конвоем отвели на вокзал. 91-й полк перебрасывали в Кирай-Хиду. Идя за придурковатым капралом, Швейк с Мареком весело болтали: «Чего там ядовитые газы, это все ерунда! К ним каждый солдат привык еще из казарм, после свежего хлеба да гороха с перловкой. Но вот теперь русские что-то против унтеров придумали…» — «Видно, особые электрические токи…. — дополнил вольноопределяющийся, — такие, что соединяются со звездочками на воротнике. Ну, а те взрываются, потому что сделаны из целлулоида!» Эскорт приближался к вокзалу, где жители Будейовиц прощались со своим полком. Швейк не удержался, чтобы не крикнуть в толпу «Наздар!» и не помахать фуражкой. Толпа гулко повторила возглас. Капрал прикрикнул на Швейка, но приветственные возгласы уже ширились лавиной. К «Наздар!» примешивалось немецкое «Heil», а какого-то энтузиаста, прооравшего тоже по-немецки «Долой сербов!», сбили с ног и чуточку потоптали. Жандармы оттесняли толпу. Словно электрическая искра, все дальше и дальше передавалось: «Идут!» И они шли: Швейк из-под нависших штыков приветливо махал собравшимся рукой, а вольноопределяющийся с важным видом отдавал честь. На вокзале среди отъезжающих появился обер-фельдкурат Лацина — в состоянии, весьма отдаленном от трезвого. Не имея к полку никакого отношения, патер тем не менее принялся энергично наводить порядок. «Куда?» — строго спросил он капрала. Вместо него добродушно ответил Швейк: «В Брук нас везут, в Кирай-Хиду, значит. Если господин обер-фельдкурат желают, могут ехать с нами!» — «Таки поеду, — заявил патер Лацина и, обернувшись в сторону конвоя, добавил: «Кто говорит, что я не могу ехать? Vorwarts, шагом марш!» Очутившись в арестантском вагоне, обер-фельдкурат улегся на лавке, а Швейк — добрая душа! — снял шинель и подложил ее патеру под голову. Когда поезд тронулся, Швейк и вольноопределяющийся принялись допекать капрала: «Согласно инструкции в арестантском вагоне, кроме арестантов и их конвоя, не должно быть никого посторонних!» Капрал огрызнулся, что он фельдкурата в вагон не пускал, что Швейк сам предложил ему ехать с ними. «Мне это разрешается, господин капрал, — ответил Швейк, — потому как я слабоумный!» — «Если вы ожидали повышения, — цинично сказал вольноопределяющийся, — то на этом спокойно поставьте крест! Скорее это пахнет разжалованием и отсидкой!» — «Какая разница, — вновь отозвался Швейк, — погибнуть унтером или нижним чином. Вот только говорят, разжалованных суют в самые первые линии!» Наконец фельдкурат все же проснулся: «Что за чертовщина, куда я попал?» Его преподобие начал усиленно размышлять, как он, собственно, очутился в арестантском вагоне. «Если бы здесь была хоть капелька рому», — вздохнул он. Капрал вытащил фляжку с ромом и предложил ее священнику. Обер-фельдкурат сделал один глоток, во фляжке осталась ровно половина. «Иезус-Мария!» — вздохнул капрал про себя. Патер еще разок приложился к фляжке и, передавая ее Швейку, распорядился: «Добей!» Затем обер-фельдкурат попросил капрала одолжить ему золотой и вручил его Швейку, чтобы тот, когда поезд придет в Вену, принес господину фельдкурату из офицерской столовой двойную порцию. И растянувшись на лавке, патер снова захрапел. В Вене в офицерской столовой Швейк все обстряпал в лучшем виде. Возвращаясь в вагон, он встретил надпоручика Лукаша. «Кому вы это несете, Швейк?» — спросил надпоручик. Швейк на мгновение запнулся, но сразу же опомнился: «Это для вас, господин обер-лейтенант!.. Я всегда старался как попроворней да получше. Разве я виноват, что одни неувязки выходили, — говорил Швейк растроганно. — Все это чистая случайность, промысел божий, как говаривал старик Ваничек из Пельгржимова, отсиживая тридцать шестой срок…» — «Ладно, ладно, Швейк, успокойтесь и лезьте в вагон!» Вот при каких обстоятельствах Швейк опять встретился со своим надпоручиком. Однажды поздней ночью в одном из офицерских бараков военного лагеря в Кирай-Хиде Швейк поджидал своего надпоручика. В гостях у него был Микулашек, денщик майора Венцеля. Швейк сидел на кровати, Микулашек — на столе. В самый разгар беседы двери распахнулись, в комнату вошел надпоручик Лукаш и уселся на стул против Микулашка, забывшего с перепугу соскочить со стола. «Как ваша фамилия?» — спросил, обращаясь к нему, Лукаш. Микулашек в ужасе смотрел на надпоручика и отдавал честь. — «Швейк, — скомандовал Лукаш, — принеси мой служебный револьвер!» Микулашек хотел спрыгнуть на пол, но не мог. В конце концов ему помог Швейк: он стянул запуганного Микулашка со стола и вывел в коридор. Когда Швейк вернулся в комнату, надпоручик Лукаш выразил желание поговорить с ним. «Не тянитесь вы все время по-дурацки во фронт! Сядьте, Швейк! Закройте свое хлебало и слушайте внимательно! Знаете, где в Кирай-Хиде Шопроньская улица? Номер 16? Черт побери, бросьте вы свое «осмелюсь доложить»! Так вот, в этом доме живет венгр по фамилии Какони! Вам об этом неизвестно? Himmelherrgot! Завтра утром пойдете туда и передадите госпоже Какони от меня письмо. Дело это чрезвычайно важное, Швейк! Я на вас полагаюсь, что вы передадите письмо в полном порядке и без огласки! И принесешь ответ! А теперь я пошел спать…» По дороге в город Швейк случайно повстречал одного знакомого — старого сапера Водичку. «Ты куда, собственно, путь держишь?» — «Вообще-то это секрет, — ответил Швейк, — но с тобой как со старым приятелем могу поделиться…» И рассказал ему обо всем, не опуская подробностей. «Я иду с тобой, Швейк, — тут же решил Водичка, — так-то оно будет надежней! С этими мадьярами, брат, держи ухо востро!» — «Послушай, Водичка, — сказал Швейк серьезно, — ведь речь-то о бабе!» — «А я и бабе ка-ак дам! Мне все одно…» И уже в парадном Водичка добавил: «Вот увидишь, с этим мадьярским отродьем большой возни не будет!» Позвонили. Дверь открыла служанка. Швейк вручил девушке письмо, сопровождая это пояснениями на своем безбожно исковерканном немецком: «Мадам — письмо, но держать язык за зубы! Я ответ ждать здесь в передней!» Из комнаты, куда служанка отнесла письмо, послышался шум и крики. Затем двери с треском распахнулись и в переднюю ворвался господин, размахивавший письмом. «Где этот проклятый мерзавец, который принес письмо?» — орал господин по-немецки. «Уважаемый, это письмо написал я», — с достоинством произнес Швейк. Рассвирепевший господин хотел было броситься на Швейка, но Водичка дал ему подножку, вырвал письмо и сбросил почтенного господина Какони с лестницы. Швейк поднял салфетку, которую обронил хозяин дома, и, вежливо постучавшись, вошел в комнату. «Салфеточку вам несу, — мягко проговорил он, обращаясь к мадам Какони, заливавшейся слезами на тахте, — как бы кто не наступил случайно…» Швейк щелкнул каблуками, отдал честь и вышел. На улице царило оживление. Господина Какони в подъезде обливали водой. А посреди улицы старый сапер Водичка, аки лев, бился с несколькими гонведами, вступившимися за своего соотечественника. На стороне Водички сражалось несколько чешских солдат. Швейк, как он позже утверждал, и сам не заметил, как тоже вмешался в потасовку и как в руках у него очутилась трость, принадлежавшая кому-то из зевак. Продолжалось это довольно-таки долго, но все хорошо, что хорошо кончается. На место происшествия прибыл наряд военной полиции и забрал как есть подчистую всех. Швейк шел с палкой, которую начальник патруля счел вещественным доказательством. С довольным видом шествовал он рядом с Водичкой, неся трость, точно винтовку, на плече. Старый сапер Водичка всю дорогу упорно молчал. И только когда они уже входили на гауптвахту, он мрачно сказал Швейку: «Разве я тебе не говорил, что ты еще мадьяр не знаешь?» Полковник Шредер, любуясь, вглядывался в бледное лицо надпоручика Лукаша. «Итак, вы уже знаете о том, что ваш денщик Швейк находится под арестом? Общественность возмущена, и вся местная печать в связи с этой аферой склоняет ваше имя. Вы знаете, что Швейк на гауптвахте сожрал ваше письмо, адресованное госпоже Какони? И утверждает, что написал его сам. Знаете, господин надпоручик, все-таки этот ваш Швейк — парень что надо! Каптенармус подыщет вам другого денщика, а Швейка я назначаю вашим ротным ординарцем!» Каптенармус, узнав несколько позже об этом распоряжении, промолвил: «Господи, спаси и помилуй!» В бараке дивизионного суда на лавке сидели двое: Швейк и старый сапер Водичка. «Все равно когда-нибудь такая харя мадьярская попадется мне в лапы. Как кутенка придушу!» — распалялся Водичка. В этот момент раскрылась дверь и появилось свежее пополнение — вольноопределяющийся Марек, который безразличным тоном объявил: «Я тут по обвинению в мятеже! Отказался чистить сортиры…» — «Самое лучшее, что ты можешь придумать, — посоветовал Швейк, — это прикидываться идиотом». — «А, теперь уже в армии в расстроенную психику никто не верит, — махнул рукой вольноопределяющийся, — не то пришлось бы все генеральные штабы в сумасшедшие дома посажать». «Наконец-то, приперлись, супчики!» — приветствовал аудитор Руллер Швейка и сапера Водичку, когда тех привели на допрос. И сразу приступил к делу: «Ничего, на фронте у вас пропадет охота с гонведами драться! Вот вам справки об освобождении, и вести себя как следует!» — «Так что осмелюсь доложить, господин аудитор, ваши слова мы примем к сердцу. Премного вам благодарны! Мы очень сожалеем, что вам пришлось с нами столько возиться», — сказал Швейк. «Проваливайте уже отсюда ко всем чертям! — разорался на них аудитор. — Не попроси за вас обоих полковник Шредер, не знаю, чем бы все это кончилось!» Только выйдя в коридор, сапер Водичка вновь почувствовал себя прежним Водичкой. «Черт побери, Швейк, такое зло меня берет, что нас не засудили!.. Выходит, как над нами издеваются! Выходит, вся эта история с мадьярами и яйца выеденного не стоит! Мы же как львы бились! Но ничего, так его растак, дай только войне кончиться! Я этого недотепу аудитора найду, я ему покажу, умею я драться или нет! А потом приеду сюда, в Кирай-Хиду, и закачу тут такой бенефис, что люди в подпол полезут, когда узнают, кто приехал посмотреть на этих сволочей в Кирай-Хиде!» На прощание Швейк сказал Водичке: «Так ты после войны наведывайся. Найдешь меня «У чаши». Там каждый день заваруха бывает. А ежели будет больно тихо, так мы сами что-нибудь сварганим!» Они разошлись в разные стороны, и когда уже были на изрядном расстоянии один от другого, старый сапер Водичка прокричал: «Так ты уж расстарайся, чтоб весело было, когда я приду!» Швейк завопил в ответ: «Приходи-и, только наверняка!» — «Значит, после войны, в шесть вечера!» — кричал Водичка. «Приходи лучше в полседьмого, может я где-нибудь задержусь!» На прошлой неделе, в среду, господин Швейк праздновал свои именины. По этому поводу он получил много подарков и поздравлений от многочисленных своих почитателей из бывших военных и гражданских кругов. Поздравил его и сапер Водичка, и бывший вольноопределяющийся Марек, и другие друзья по военной службе. Автор этих рисунков тоже позволил себе поздравить пана Швейка с именинами и поднести ему в подарок «ерш» из восьми напитков (ром, контушовка, «чертова» наливка, рябиновка, ореховка, вишневка, ванильный ликер и «аляш»), которыми Швейк утолял жажду в придорожном трактире, когда его вели из Путима в округ в Писек. Надпоручик Лукаш возбужденно расхаживал по канцелярии роты и на все корки крыл своего денщика Балоуна: «Я его посылаю за обедом, а он по дороге половину сожрет! Что? Ты разлил? Франкфуртское жаркое ты тоже разлил? А куда ты девал яблочный пирог? В грязь уронил? Я тебе так морду набью, что будет не башка, а лоханка! Послушайте, вы, каптенармус, ну и скота же вы мне выбрали в денщики! Отведите его к капралу Виденгоферу. Пусть его привяжет около кухни, когда будут раздавать гуляш. Чтобы у него слюни текли, как у голодной суки перед мясной лавкой!» Когда каптенармус Ванек вернулся, надпоручик Лукаш обрушился на него: «Меня предупредили, что вы зверски пьянствуете. Стоит посмотреть на ваш красный нос — сразу ясно, что вы за фрукт!» — «Это все с Карпат, господин обер-лейтенант, харчи мы получали холодные, огонь разводить нельзя, на роме только и выезжали. В других ротах даже несчастного рома не было и люди мерзли. Но, с другой стороны, это оказалось невыгодно, потому что пришел приказ, чтобы в наряды ходили солдаты с красными носами!» — «Что за скотина опять стучится в дверь?! Войдите!» Двери медленно и тихо отворились и так же тихо, не отнимая руки от козырька, в канцелярию вошел бравый солдат Швейк. «Осмелюсь доложить, господи» обер-лейтенант, я опять тут!» — отрапортовал Швейк с идущей от сердца непринужденностью… Надпоручику Лукашу все же не верилось, что полковник Шредер снова пошлет Швейка на его голову. Мысленно он каждый день отдалял эту встречу: «Он наверняка не придет. Он там опять что-нибудь выкинет и они его еще не выпустят…» Но все эти комбинации рассыпались в прах. «Каптенармус, с вашей стороны будет очень мило, если вы оставите нас со Швейком наедине!» — со вздохом произнес поручик Лукаш. Швейк смотрел на Лукаша своим нежным взглядом, словно хотел сказать ему: «Теперь уж ничто нас не разлучит, голубчик ты мой!» Но в этот момент Лукаш вскочил и грохнул кулаком по столу с такой силой, что подпрыгнула чернильница. «Вы… скотина!» — заорал он. «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я по чистой случайности впутался в одну совсем небольшую драчку, но меня признали невиновным. Господин полковник меня немножко отругали, назначили ординарцем и приказали доложить, что вы должны немедленно явиться к нему. Правда, с тех пор прошло уже полчаса…» Надпоручик Лукаш пулей вылетел из канцелярии. После ухода надпоручика в канцелярию вошел каптенармус Ванек. Швейк сидел на стуле и кусок за куском подбрасывал уголь в железную печурку, которая невообразимо чадила и смердела. Минутку Ванек наблюдал за Швейком, а затем, не выдержав, двинул ногой по дверце и приказал Швейку немедленно проваливать. «Господин каптенармус, — с достоинством ответствовал Швейк, — позволю себе объявить вам, что ваше приказание я никак не могу исполнить, поскольку подчиняюсь распоряжениям свыше! Раньше я был у господина обер-лейтенанта в денщиках, но полковник Шредер, учитывая мою прирожденную интеллигентность, повысил меня в должности, назначив ординарцем!» Каптенармуса Ванека по телефону куда-то вызвали. После его ухода вновь раздался звонок, Швейк снял трубку: «Кто там? Ординарец 12-й роты? Привет, коллега! Куда нас отправляют? Не знаю!» — «Эх ты. остолоп… с маршевой ротой на фронт!» — «Об этом я ничего не слышал». — «Тоже мне ординарец! Алло-о! Спишь ты там что ли, или какого черта! Консервы вы уже получили? Ничего об этом не знаешь? Вот олух царя небесного! Где ж тебя весь день черти носят?» — «Я только час назад из дивизионного суда пришел!» — «А… ну, тогда другой разговор, дружище! Тогда я к тебе сегодня загляну. Дай отбой два раза!» Швейк раскуривал трубку, когда опять зазвонил телефон. «Чтоб вас черти взяли с вашим телефоном!» — подумал он про себя и проорал в трубку: «Алло-о-о!» В ответ раздался голос надпоручика Лукаша: «Что вы там делаете?! Немедленно пойдите и разыщите взводного Фукса, пусть он возьмет десять солдат и сейчас же отправляется получать консервы! Понятно? Немедленно, как только повесите трубку…» Пауза. Новый звонок… «Швейк, скотина, негодяй, мерзавец! Почему прерываете разговор?!» — «С вашего разрешения, вы изволили сказать, чтобы я повесил трубку!» — «Через час я буду дома, Швейк, вы у меня не обрадуетесь!» Взводного Фукса Швейк нашел возле кухни в обществе остальных унтеров. Они обгладывали мясо с костей и всласть потешались, глядя на привязанного Балоуна. Повар притащил ему ребро с куском мяса, сунул прямо в рот, и бородатый великан Балоун, лишенный возможности манипулировать руками, осторожно поворачивал кость во рту, сдирая с нее мясо с выражением лешего на лице. «Который тут будет взводный Фукс?» — спросил Швейк. Увидев, что его спрашивает простой нижний чин, Фукс не нашел нужным хотя бы откликнуться. «Я говорю, — обратился еще раз Швейк, — сколько мне еще придется спрашивать?» Взводный Фукс выступил вперед и, преисполнившись чувства собственного достоинства, принялся его разносить: «Я вам никакой не взводный! У меня во взводе кто не скажет «Осмелюсь доложить, господин взводный!», сразу получает по морде!» — «Полегче, полегче, — спокойно сказал Швейк. — Немедленно возьмите десять нижних чинов и вместе с ними бегом марш на склад получать консервы!» — «Чего-о?» — «Никаких «чего», — ответил Швейк, — только что я говорил с надпоручиком Лукашем. Если взводный сейчас же не отправится исполнять приказание, я об этом доложу и от взводного останется мокрое место!» — «Немедленно с десятью нижними чипами буду на складе!» — отрапортовал Фукс. Вернувшись в канцелярию, Швейк получил от надпоручика Лукаша новое приказание: устроить, чтобы немедленно отвязали Балоуна. Балоун, смотревший на Швейка как на своего спасителя, сразу же стал сулить: «У нас, понимаешь, скоро свинью заколют… Ты-то какую свиную колбасу любишь: с кровью или без крови? Я ливерную колбасу завсегда сам делал. Наверну, бывало, фаршу, чуть не лопну! А окорока, мать честная, я всегда соленым рассолом заливал. Кусочек такой ветчинки с картофельными кнедликами и капусткой — это, брат ты мой, жратва, что и говорить! Объедение! И всего этого нас война лишила!» Балоун тяжело вздохнул. Швейк направился в буфет. В буфете Швейк подошел к каптенармусу Ванеку, который уже порядком окосел, и доложил: «Так что, господин каптенармус, надпоручик Лукаш приказали, чтобы вы немедленно шли на склад получать консервы!» — «Что я, с ума спятил? — расхохотался Ванек. Это только в фантазии господина надпоручика на складе есть консервы! На нашем складе никогда никаких консервов и в помине не было! Ни одна маршевая рота еще не получала на дорогу консервов! Да и вагонов на вокзале нет ни единого… А можно ехать без вагонов? Пха!» Но Швейк уже был за дверью. Швейк клевал носом возле телефона, когда его разбудил звонок. «Алло, алло, — услышал Швейк, — у телефона полковая канцелярия!» После этого в каком-то хаотическом сочетании последовали непонятные фразы. Под конец Швейк разобрал: «Алло, теперь ты это прочти!» — «Что прочесть?» — «Телефонограмму, дурила!» — «А я ничего не слышал!» — «Что ты себе там думаешь, образина, воображаешь, я буду с тобой тары-бары разводить! Поставь подпись: полковник Шредер, скотина! Повтори!» — «Полковник Шредер — скотина!» — «Порядок! Ладно, желаю тебе сладко дрыхнуть!» Швейк и в самом деле сладко заснул, забыв повесить трубку. Утром, проснувшись на своей койке в ротной канцелярии, каптенармус Ванек первым делом спросил Швейка, не наболтал ли он вчера вечером чего лишнего. «В общем-то не очень. Разве только, что не совсем связно… — ответил Швейк. — Что-то вы все время толковали, что подразделение не есть подразделение, а то, что не есть подразделение, есть подразделение. Тут я вспомнил про одного фонарщика по фамилии Затка. У него между зажиганием фонарей и их гашением всегда оставалось много свободного времени. Так вот он говаривал, что у костей, в которые играют, есть грани, а потому они граненые. Я это слышал собственными глазами, когда один пьяный полицейский заместо в участок по ошибке привел меня на газовую станцию». «Не-не, это вообще до добра не доводит, когда человек начинает философствовать, — продолжал Швейк. — Помню, много лет назад соберет нас, бывало, майор Блюгер раз в месяц и давай с нами философию разводить. И вот однажды он нас спрашивает, что мы чувствуем, когда опаздываем в казармы. А я, значит, возьми да скажи: «Осмелюсь доложить, господин майор, я, когда опаздываю, какое-то внутреннее беспокойство чувствую, страх и угрызения совести. Зато когда приходишь в казармы вовремя, то завсегда испытываешь блаженный покой, прямо какое-то внутреннее удовлетворение из тебя прет!» А майор давай орать: «Из тебя, так тебя растак, разве что только мерзкий дух прет!» И приказал меня наказать — на часок за руки подвесить!» «Или был у нас еще лейтенант Моц. «Вы, говорит, — рекруты желторотые — чтоб вам провалиться! Вы должны отвечать точно и ясно, шпарить без запинки!» И спросил новобранца Пеха, откуда он родом. А тот возьми да и ответь: «Нижний Боусов, Unter Bautzen, 267 дворов, 1936 жителей чешской национальности, округ Ичин, уезд Соботка, школа, почта, телеграф, сахарный завод, мельница с лесопилкой и шесть ярмарок в году». Тут лейтенант к нему как подскочит и давай отвешивать одну за другой по морде! А сам приговаривает: «Вот тебе одна ярмарка, вот вторая, третья, четвертая, пятая, шестая!» С тех пор Пех был самым никудышным солдатом». Зазвонил телефон. «Швейк, — раздался в трубке голос надпоручика Лукаша, — что слышно с консервами?» — «Так что их нету, господин обер-лейтенант!» — «Что нового?» — «Телефонограмма, господин обер-лейтенант. Я это записал: «Примите телефонограмму! Кто у телефона? Записал? Читай… или что-то в этом роде…» — «Черт бы вас побрал, Швейк! Дайте отбой!» Каптенармус Ванек, наливая себе рому из бутылки с надписью «Чернила», спросил: «А вы, Швейк, с господином обер-лейтеиантом, видно, в очень хороших отношениях?» — «Нас с ним водой не разольешь!» — ответил Швейк. «До чего некоторые бывают обидчивые, прямо-таки ужас! — продолжал Швейк. — Еду я раз на трамвае из Высочан в центр, а в Либне в вагон садится один малый, пан Новотный. Я, конечно, подхожу к нему н говорю, что я тоже из Стражова и что в Стражове было двое Новотных: Тонда и Иозеф. Что он, видать по всему, Иозеф, тот, который подбил из ружьишка свою жену, когда она его корила за пьянство. А он возьми да и замахнись на меня! Я, само собой, увернулся, и он разбил большое стекло перед вагоновожатым. В полицейском комиссариате оказалось, что звали его вовсе не Новотный, а Доубрава, был он из Монтгомери в Америке и приехал навестить родственников». Между тем в полковой канцелярии полковник Шредер на офицерском совещании излагал свои соображения относительно событий на позициях. На столе была разложена карта, но весь театр военных действий изгадил ночью кот, которого держали полковые писаря. Полковник был чрезвычайно близорук и офицеры с интересом ожидали, что произойдет. «Оттуда, господа, в Сокаль на Буг!» — пророчески изрек полковник Шредер и погрузил указательный палец в одну из кучек. «Что это такое, господа?» — «Wahrscheinlich Katzendreck. По всей вероятности кошачье г…, господин полковник», — вежливо ответил за всех батальонный командир капитан Сагнер. Полковник ринулся в соседнюю канцелярию, откуда послышались громовые раскаты ужасных угроз. Наконец всех напихали и вагоны, и воинский эшелон повез их в Галицию. В одном из вагонов сидели Швейк и каптенармус Ванек и играли в карты — в «марьяж». Швейк при этом рассуждал о приказах, которые им были зачитаны перед посадкой на поезд. Приказы касались 28-го полка, перешедшего под звуки собственного оркестра к русским. «Все-таки удивительно, что нам их зачитали только теперь, хотя государь император подписал свой приказ еще 17 апреля… Будь я на его месте, я бы так плевать на себя не позволил. Ежели я издаю приказ 17-го, так хоть в лепешку расшибись, а семнадцатого его зачитай!..» В другом конце вагона сидел денщик надпоручика Лукаша Балоун и, объятый ужасом, объяснял, как он в толчее при посадке потерял своего обер-лейтенанта; телефонист Ходоунский его стращал, что за такой проступок он как дважды два получит пулю в лоб. «Раз это уже чуть надо мной не стряслось на маневрах у Вотиц, — причитал Балоун. — Шли мы не евши и не пивши, а когда к нам приехал батальонный адъютант, я не выдержал и крикнул: «Дайте нам хлеба и воды!» Он тогда сказал, что упечет меня в тюрьму, но тут мне здорово подвезло: на обратном пути, когда он ехал на меня доносить, лошадь подхватила и понесла, он слетел и, слава тебе господи, свернул себе шею!» Потом они потолковали о том, что было бы совсем неплохо, если бы их где-нибудь встретили хорошим обедом. И Ходоунский, раз уж речь зашла о еде, принялся рассказывать: «То ли дело, когда мы в начале войны катили в Сербию! Тогда мы на каждой станции просто обжирались! С гусиных ножек мы срезали только самые лучшие кусочки. В Осеке в Хорватии какие-то ветераны притащили к нам в вагон большущий котел печеных зайцев; так мы их просто опрокинули им на голову. А капрал Матейка из нашего вагона так пережрался, что нам пришлось положить ему на брюхо доску и прыгать по ней, как уминают капусту. Только после этого ему полегчало! Когда мы проезжали через Венгрию, в наш вагон на каждой станции забрасывали жареных курей. Из них мы уже ели одни мозги. В Капошваре мадьяры кидали в вагоны жареных свиней целыми тушами и одного моего приятеля так долбанули жареной свиной головой по башке, что потом он гонялся с ремнем за этим добродетелем по всем путям. Зато в Боснии нам уже даже воды не давали. А водки у нас было — сколько душе угодно, вино лилось рекой. Мы уже все опухли, я даже трефового туза различить не мог. И вдруг команда вылезать! Какой-то капрал закричал, чтобы солдаты запели „Сербы должны видеть, что австрийцы победят!“ Но кто-то вкатил ему такого пинка под зад, что он перекувыркнулся через рельсы. А тут еще начала рваться шрапнель. Обер-лейтенант Мацек приказал заряжать винтовки, но к нему подошел дежурный и доложил, что боеприпасов у нас с собой нет, что патроны нам выдадут перед самыми позициями. Над нами появился аэроплан, унтера заорали «В укрытие!» Потом оказалось, что аэроплан был свой, но наша артиллерия по ошибке его сбила. Ну, а мы выбирались оттуда на четвереньках…» Под мерную речь телеграфиста и перестукивание колес Балоун задремал. Тогда Ходоунский подошел к картежникам. «Тот Ходоунский, что держит частное сыскное бюро, он вам, случайно, родственником не приходится? — спросил Швейк. — А то я несколько лет назад служил в армии с одним частным сыщиком, неким Штендлером. У него была голова — ну, что твоя еловая шишка! Наш фельдфебель еще всегда говаривал, что много таких шишечных голов за двенадцать лет службы в армии видел, но такая шишка ему даже во сне не снилась. Иногда, бывало, на марше пошлет его на пятьсот шагов вперед, а потом командует: «Направление — на шишку!» В штабном вагоне капитан Сагнер излагал новый порядок шифровки донесений по книге «Грехи отцов», которая была роздана всем офицерам перед отправкой. «Итак, если будет передан приказ: „На высоте 228“, — объяснял капитан, — откроем страницу 161 и найдем на противоположной странице слово „вещь“». Все молча уткнулись в книгу и только кадет Биглер неожиданно отрапортовал: «Осмелюсь доложить, господин капитан, это не сходится!» Приложив немалые усилия, удалось выяснить, что роман состоит из двух частей. У капитана Сагнера был первый том, тогда как у офицеров — второй. Поэтому батальонный командир и его слушатели никак не могли между собой договориться. В продолжение всего совещания надпоручик Лукаш испытывал зловещие предчувствия. Поэтому он первым бросился из вагона, чтобы отыскать Швейка. «Швейк, как тогда было дело с книжками?» — «Я их отнес в батальон, господин обер-лейтенант. Вообще-то эта книжка в двух томах. Когда мне сказали, чтобы я роздал второй, я подумал, что они все там, видать, вдрызг накачались, потому как книжку надо читать сначала, а не с конца. Я еще у вас, господин обер-лейтенант, по телефону спрашивал, не читают ли теперь книжки задом наперед, а вы мне изволили сказать, что я пьяная скотина!» Надпоручик Лукаш побледнел и схватился за подножку паровоза. «Продолжайте, Швейк, — сказал Лукаш после паузы, — теперь уже все равно…» — «Вся эта мура с книжками мне сразу показалась немножко не того… Господа офицеры вообще мало читают, а тут еще в военной, стало быть, суматохе…» — «Оставьте свои глупости, Швейк! Если бы вы знали, что вы опять натворили!.» — «Осмелюсь спросить, что я такого ужасного натворил, господин обер-лейтенант, чтобы в следующий раз не сделать. На ошибках человек учится. Вроде того литейщика Адамца из Даньковки, который по ошибке напился соляной кислоты…» — «Вы! Шут гороховый! — заорал надпоручик Лукаш. — Залезайте обратно в вагон и скажите Балоуну, пусть мне принесет из чемодана печеночный паштет. А Ванеку передайте, что он осла кусок!» Швейк лез в вагон с очень важным видом. Он был преисполнен уважения к собственной персоне! Не каждый же день ему случается выкинуть такое, о чем он сам никогда не сможет узнать, что же, собственно, это было! Вступив в вагон, Швейк передал Ванеку, что он осел, а Балоуну сказал, чтобы он немедленно отнес господину обер-лейтенанту печеночный паштет. Балоун низко опустил голову. «Я его развернул, хотел проверить… может он испортился. Я его попробовал…» — «Сожрали вы его, прямо со станиолем», — сказал ему каптенармус Ванек. «И не стыдно тебе, — презрительно обронил Швейк, — а еще солдат называется?!» — «Не гожусь я для солдатского дела, — рыдая, причитал Балоун, — обжора я… ненасытный!» «Когда я был денщиком у господина обер-лейтенанта, — рассказывал Швейк, — он иногда посылал меня в ресторан за обедом. И вот, понимаешь, чтобы он, не дай бог, не подумал, что я по дороге половину сожрал, — я лучше за свои деньги брал еще одну порцию! Однажды к нам приходит обер-лейтенант Шеба и ни за что не хочет верить, что моему обер-лейтенанту дают к обеду две куриные ножки. На следующий день надпоручик Шеба посылает своего денщика в тот же ресторан и, само собой, тот принес ему малюсенькую кучку куриного пилава… ну, как младенец в пеленки наложит. Не больше! Обер-лейтенант Шеба, конечно, тут же его по мордам. Дескать, ты половину сожрал! На следующий день этот солдат, ни за что ни про что избитый, расспросил обо всем в ресторане, рассказал своему хозяину, а тот, ясное дело, моему. Сижу я, значит, вечером с газетой, приходит мой обер-лейтенант, бледный весь, и сразу ко мне. Как, мол, было дело? Я-де его опозорил, и он меня сейчас на месте прихлопнет! «Господин обер-лейтенант, говорю, когда вы меня принимали, то соизволили выразиться, что все денщики воры и подлюги. А тут в ресторане такие маленькие порции…» Тогда мой обер стал рыться по всем карманам, залез в жилетку и дал мне свои серебряные часы. Расчувствовался…» В штабном вагоне капитан Сагнер резко отчитывал кадета Биглера. «Я сказал достаточно ясно, — кричал капитан, — на склад походной колонной поротно!» А вы плюнули на все к чертям собачьим! Рады стараться, что не пришлось считать порции колбасы?!» — «Осмелюсь доложить, господин капитан, вместо 150 грамм венгерской колбасы нижние чины получили по две открытки!» — «Вы у меня дождетесь! Пойдете под шквальным огнем резать проволочные заграждения!» — закончил капитан и отпустил кадета. С горя Биглер так нализался, что ординарцам Матушичу и Батцеру пришлось втащить его в вагон и уложить на лавке. Вот какой сон приснился кадету Биглеру: у него высшее отличие «Signum laudis», затем железный крест, и он в звании генерал-майора. Автомобиль, в котором восседает генерал-майор Биглер, мчится по сливовой аллее, по обеим сторонам в кюветах одна за другой рвутся гранаты. «Господин генерал, — кричит шофер, — у вас нет штабной карты?» Генерал Биглер видит, что у него на коленях разложена карта, но это карта гельголандского побережья 1864 года. Затем оглушительный взрыв, и звезды на небе — каждая с колесо. От автомобиля остается только передок. «Куда вы ведете машину?» — «Летим на небо, господин генерал! Как бы нам не напороться на комету! Мы уже у небесных врат, извольте вылазить, господин генерал! Тут не проехать, больно большая давка! И повсюду одна солдатня…» «А ты задави кого-нибудь, — кричит он шоферу, — сразу расступятся!» И высунувшись из автомобиля, генерал разорался: «Расступись, свинячья банда! Вот скоты, видят генерала и не могут сделать равнение направо!» Шофер его успокаивает: «Так им же нелегко, господин генерал, головы-то у большинства оторваны». Только теперь генерал Биглер замечает, что перед небесными вратами толпятся инвалиды и что оторванные части тела они несут с собой в „сидорах“. «Это для порядка», — опять подал реплику шофер. Автомобиль въехал в рай. «Господин генерал, — обратился к Биглеру какой-то офицер — ангел с крыльями, — вам приказано немедленно явиться в верховную ставку!» Они проехали мимо учебного плаца, где было полным-полно рекрутов-ангелов, которых учили кричать „аллилуйя“. Миновали группу солдат, где рыжий капрал-ангел, вправляя мозги одному рекруту-ангелу, колошматил его кулаком по животу и орал: «Раскрывай лучше свое паршивое хайло, корова иорданская! Разве так кричат «аллилуйя»? Будто кнедлик во рту держишь! Хотел бы я знать, какой осел пустил тебя, скотину этакую, в рай?! А ну, попробуй еще раз… «Гла-гли-глу-я! — «Ты что, сволочь, ты еще в раю гундосить будешь?!» Машина проехала дальше, но еще долго сзади раздавалось: «Гла-гли-глу-я!», «ал-ли-луй-я!» Потом они остановились перед зданием с надписью „Императорско-королевская главная квартира господа бога“. «Ведите себя перед господом богом прилично!» — предупредили генерала Биглера и втолкнули внутрь. «Кадет Биглер, — внушительно начал господь, — вы меня не узнаете? Я ваш бывший командир капитан Сагнер! На каком основании вы присвоили себе звание генерал-майора?» — «Осмелюсь доложить…» — «Заткните хлебало, кадет Биглер!» — «Осмелюсь доложить…» — «Так вы все-таки не заткнетесь?! — раскричался бог. — Двух ангелов сюда!» Вступили два ангела с винтовками. «В сортир его!» Кадет Биглер проваливается куда-то в ужасающий смрад… На лавке против спящего кадета Биглера Матушич и денщик капитана Сагнера Батцер резались в „шестьдесят шесть“. «Ну и воняет этот молодчик… как протухшая треска», — обронил Батцер, с интересом наблюдавший, как кадет Биглер угрожающе вертится во сне. — Пожалуй, что наложил полные штаны». — «Со всяким может случиться, — философски заметил Матушич, — оставь его в покое, ты его переодевать все равно не станешь. Сдавай лучше!» Но тут кадет Биглер опять заворочался, вонь резко ударила Батцеру в нос и он, сплюнув, обронил на шумавском диалекте: «Stinkt wie a Heizelputza!.. Воняет, как золотарь!» А кадет Биглер ворочался чем дальше, тем беспокойней. На будапештском вокзале перед надпоручиком Лукашем внезапно объявился Швейк с несчастным, дрожащим всем телом Балоуном. «Так что осмелюсь доложить, — начал свой рапорт Швейк, — вы приказали, чтобы Балоун, когда приедем в Будапешт, принес вам печеночный паштет. Так вот этот самый ваш паштет я, к сожалению, сожрал… Сожрал, — продолжал Швейк, — потому как он мог испортиться. Я не раз читал в газетах, как таким паштетом отравлялись целые семьи. Раз в Здеразе, раз в Бероуне, не то в Таборе. Печеночный паштет, доложу я вам, ужасная гадость…» Балоун отошел в сторонку и засунул два пальца в рот, его стало рвать с короткими промежутками между приступами. «Что с вами, Балоун?» — «Блю-блю-ю, го-го-спо-дин об-бер-лей-лей-те-нант, э-это я-я со-со-жрал!» Из несчастного Балоуна полезли наружу и куски станиолевой обертки. «Так что, как видите, господин обер-лейтенант, — не потеряв своего душевного равновесия, сказал Швейк, — каждый сожранный паштет всплывает наружу, как масло из-под воды. Я как-то знавал одного посыльного из банка. Когда его посылали за ливерными колбасками, он вспарывал их ножом, а дыры залеплял английским пластырем. При починке пяти колбас пластырь обходился дороже, чем…» Надпоручик отмахнулся. В вагоне, где сидели Швейк, каптенармус Ванек и телефонист Ходоунский, обсуждалось последнее событие — Италия объявила войну Австро-Венгрии. «Сейчас бы нам нового Радецкого, — повел разговор Швейк. — Уж он-то все тамошние края знал. А то ведь оно не просто — куда-нибудь забраться! В одной книжке про Радецкого описывалось, как он удрал из-под Санта-Лючия, а итальянцы смылись тоже. И только на другой день, когда итальянцев там не обнаружилось, Радецкий понял, что победил все ж таки он». Каптенармус Ванек придерживался мнения, что война с Италией принесет немало неожиданностей, потому что Австрия захочет Италии отомстить. «Легко сказать, отомстить, — улыбнулся Швейк. — В Праге на Виноградах в пивную на Крамериовой улице ходил один мелкий чиновничек. Туда же ходил один господин, который держал лабораторию по анализу мочи. И пристает он, понимаешь, все время к этому чиновничку, чтобы тот дал ему на исследование свою мочу. Ну вот, приставал он, приставал, пока этот чиновник не послал его к одному дворнику. Этот господин и в самом деле туда пошел и потребовал с дворника вперед шесть крон. Дворник вскочил в одних подштаниках с кровати, схватил палку и припустился за этим господином. Потом, когда его уже поймали полицейские, он все еще орал на всю улицу: «Я вам дам, шалопаи, мою мочу исследовать!» И получил шесть месяцев за оскорбление полиции». «Раз еще одна война, — продолжал Швейк, — придется экономить боеприпасы!» — «Я только одного боюсь, — сказал Балоун, трясясь всем телом, — чтобы, значит, нам из-за Италии харчи не урезали». — «Все может быть, — подал голос каптенармус Ванек, — поскольку теперь наша победа немного отдалится». Балоун, продолжавший тем временем усиленно размышлять, наконец спросил: «С вашего разрешения, господин каптенармус, так вы все ж таки думаете, что из-за этой самой войны с Италией харч теперь будет меньше?» — «Это яснее ясного!» — ответил Ванек. «Иезус-Мария!» — воскликнул Балоун и тихо склонил голову. В штабном вагоне о войне с Италией до бесконечности разглагольствовал только один поручик Дуб, в гражданке учитель чешского языка. «В конце учебного года, перед самой войной, я задал своим ученикам сочинение на тему «Наши герои в Италии от Виченцы до Кустоццы или Кровь и жизнь за Габсбургов», — торжественно молвил идиотик Дуб. Замолчав, он принялся выжидать, как на это прореагирует капитан Сагнер. Но тот, просматривая «Пештер Ллойд», заметил: «Ишь ты, та самая Вейнер, которую мы видели на гастролях в Кирай-Хиде, вчера выступала здесь в Малом театре!» На этом дебаты об Италии в штабном вагоне были закрыты. Матушич и Батцер смотрели на войну с Италией с чисто практической точки зрения. «Тяжело нам будет карабкаться в горы, — констатировал Батцер, — чемоданов-то у капитана Сагнера куча! Два раза я их уже терял: один раз в Сербии, второй — в Карпатах. А теперь, может статься, меня это ждет в третий раз на итальянской границе. И потом еще эта жратва там на юге — одна полента и постное масло!.. Знаешь, у нас в Кашперских горах делают такие маленькие кнедлики из сырой картошки… Сперва их надо сварить, потом обвалять в яйцах, посыпать сухариками и поджарить на сале. А вкусней всего они с кислой капустой», — добавил Батцер меланхолически. Неожиданно всех повыгоняли из вагонов, потому что эшелон пришел проверять какой-то дряхленький генерал. Генерал прохаживался перед строем, потом остановился перед одним молодым солдатом и спросил, есть ли у него часы. Часы у солдата, правда, были, но на всякий случай он сказал, что у него их нет. «Славно, славно…» — сказал генерал с придурковатой ухмылочкой на лице, как это, бывало, делал император Франц-Иосиф. Затем к стоявшему возле капралу он обратился с вопросом, здорова ли его жена. «Осмелюсь доложить, холост!» — рявкнул капрал. На это генерал с благосклонной улыбкой вновь прошамкал свое неизменное: «Славно, славно…» К капитану Сагнеру явилась депутация из «Ассоциации по встрече героев», состоявшая из двух невероятно высохших дам, которые вручили подарки, а именно двадцать коробочек ароматических лепешек для освежения рта. На каждого солдата приходилось по три лепешки. Кроме этого дамы притащили пачку печатных молитв. «Да благословит господь штыки ваши, чтобы они глубоко вонзались в животы врагов наших! Соверши, милосердный боже, чтобы все враги наши захлебнулись собственной кровью!» — говорилось в них. По замыслу автора молитв всемилостивейший господь должен был всех сербов, русских, англичан, французов и японцев разрубить на куски и изничтожить, как совершил сие бесчеловечный Ирод с младенцами! Вручив все это, дамы выразили желание присутствовать при раздаче подарков героям. Получив от капитана Сагнера отказ, они скорчили ужасно обиженные мины. Достопочтенные дамы хотя бы обошли солдатский строй, а одна из них не преминула воспользоваться случаем и потрепала по щеке одного бородатого солдата. Это был Шимек, малый из Будейовиц, который, находясь в полном неведении насчет возвышенной миссии этих дам, после их ухода сказал: «Ну и нахальные же эти стервы! Хоть бы еще собой ничего была, а то ведь самая что ни на есть цапля! И такая хрычовка еще заигрывает с солдатами!» Поручик Дуб, известный старый доносчик, нашел Швейка за зданием вокзала, где тот с интересом разглядывал плакат какой-то лотереи. Плакат изображал, как австрийский солдат пригвождает к стене русского казака. Дуб спросил Швейка, как ему это нравится. «Так что осмелюсь доложить, господин лейтенант, такой чепуховины я с роду не видывал! Ведь этак он может штык сломать! Ничего не попишешь: стена каменная, а сталь, опять же, хрупкая… Еще перед войной, на действительной, был у нас один лейтенант. Раз он совсем спятил: взял да купил для всей роты целый воз кокосовых орехов. Полроты штыки переломало…» Поручик Дуб бросил злобный взгляд на беззаботную физиономию Швейка и с яростью в голосе спросил: «Вы меня знаете?» — «Так точно, знаю, господин лейтенант!» Дуб вытаращил глаза и затопал ногами: «А я вам говорю, что вы меня еще не знаете! Вы меня, может, знаете с хорошей стороны, но когда вы меня узнаете еще с плохой стороны!.. Осел! Есть у вас братья? — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, есть один!» — «Видно ваш братец такая же скотина, как вы! Кто он такой?» — «Учитель, господин лейтенант. Тоже служил в армии и сдал офицерский экзамен», — ответил Швейк с беззаботным спокойствием. Уходя на поиски съестного, Швейк еще долго слышал рев поручика Дуба, рыскавшего по вокзалу в поисках новых жертв. Поручик Дуб гремел: «Вы меня знаете?» — «А я вам говорю, что вы меня еще не знаете!» — «Есть у вас братья?» — «Видно такие же скоты, как вы! Кем они были? При обозе?.. Ну, хорошо!.. Abtreten!» Но в общем обход поручика Дуба не принес положительных результатов. Он остановил еще три группы солдат, однако его воспитательные устремления «довести до слез» потерпели полный крах. Отправляемый на фронт людской материал был такого качества, что по глазам каждого солдата поручик Дуб видел, что думают они о нем не очень-то лестно. Уязвленный в своей гордыне, поручик Дуб обратился к капитану Сагнеру с просьбой арестовать Швейка. Капитан Сагнер, который как истый кадровый офицер ненавидел всех этих офицеришек из шпаков, обратил внимание поручика Дуба, что подобные представления могут делаться только в форме рапорта по команде, а не эдак по-панибратски. В батальон такое дело поступает из роты, и первой инстанцией в данном случае является надпоручик Лукаш. Присутствовавший при этом Лукаш заметил, что у Швейка и в самом деле есть брат — учитель гимназии. Поручик Дуб заколебался и сказал, что ответы Швейка на заданные ему вопросы оставляют дерзкое впечатление, а сам Швейк, судя по его внешности, — человек слабоумный. В вагоне, где разместилась батальонная канцелярия и склад, каптенармус Баутанцель разглагольствовал: «Я уже два раза был с маршевым батальоном на позициях, но такого убожества еще не видывал. В прошлый раз у меня было припрятано десять тысяч сигарет «Мемфис», два круга эментальского сыра, триста банок консервов. Потом, когда мы пошли на Бардеёв в окопы, а русские со стороны Мушимы перерезали сообщение с Прешовым — какая тут пошла торговля!.. Часть запасов я сдал в батальон, а остальное распродал в обозе. Был у нас майор Сойка — форменная сволочюга! Героем он, прямо сказать, не был и предпочитал околачиваться в обозе. Приходил обычно Сойка под таким соусом, что, дескать, хочет проверить, как варят солдатский харч. Только придет сообщение, что русские опять что-то готовят, Сойка тут как тут! Дрожит весь, выпьет сперва на кухне рому, а потом уже начинает проверку. Харчи на позиции нам приходилось посылать ночью, да и то по дороге что получше немцы задерживали и жрали сами. За все это время мне не удалось ничего сэкономить, всего одного поросенка, которого я дал прокоптить, а чтоб майор Сойка о нем не пронюхал, мы его спрятали в часе ходьбы от нас, у артиллеристов, где у меня был знакомый фейерверкер. Так вот, значит, этот самый майор придет, бывало, к нам и начинает пробовать на кухне суп, а один раз — хотите верьте, хотите нет — он вытащил из котла и навернул мясо для целой роты. Начал со свиной головы и сожрал все подчистую. Потом попробовал суп и закатил скандал, что это не суп, а вода, и что это, мол, за порядок — мясной суп без мяса!.. Сволочной майор приказал его заправить и бухнул в суп мои последние макароны, которые я сэкономил за все это время. Но это еще было не так обидно, как то, что на заправку пришлось ухлопать два кило коровьего масла, которые я сэкономил из офицерской кухни. Он его нашел на полочке над койкой и давай меня чехвостить — что это за масло и кому оно принадлежит! «Вы, говорит, небось, ждете, когда придут русские и отберут у нас последние два кило масла. Необходимо его сейчас же бросить в котел, раз суп постный. Под конец у него уже был такой нюх, что он сразу находил, где мои запасы… Раз я сэкономил из солдатских харчей говяжью печенку и спрятал ее под койку. А он сразу туда залез и вытащил. Когда же он опять на меня разорался, я ему сказал, что эту печенку нужно закопать, потому что она испортилась. Но майор прихватил с собой одного обозного и они вместе отправились ее варить в котелке наверху под скалами. А русские увидели огонь и саданули из восемнадцатисантиметровки по майору вместе с котелком и обозным…» В штабной вагон поднялся генерал, раскатывающий по всем железным дорогам на предмет инспектирования. Капитан Сагнер хотел было ему отдать рапорт, но тот только махнул рукой: «В вашем эшелоне нет порядка. Ваш эшелон еще не спит. К девяти часам нижних чинов вывести в отхожее место, а потом спать! Повторите! Или лучше так: трубить тревогу, гнать всех в отхожие места, трубить отбой и спать! И на ходу не прыгать из вагонов! Если солдату сломает ногу неприятель, это достойно всяческой похвалы, но калечиться выскакиванием из вагонов — это достойно строжайшего наказания!» Затем последовал приказ продемонстрировать боевую готовность. Капитан велел трубить тревогу. Генерал остановился перед строем 11-й роты, где на левом фланге стоял Швейк и спокойно зевал. Рот он при этом, правда, прикрыл рукой, но из-под ладони раздавалось мычание. Генерал повернулся к Швейку: «Закрой хлебало и не мычи! В отхожем месте был?» — «Никак нет, господин генерал-майор! Да и что нам в этом самом отхожем месте делать? Ужин уже на нескольких станциях обещали выдать, а сами ничего не дали. С пустым брюхом в сортир не лезь! Уж ежели дан приказ маршировать в отхожее место строем, то этот приказ надо бы чем-то внутренне подкрепить!» Утром после побудки генерал лично отправился инспектировать отхожие места. В этот день поручику Дубу был вменен в обязанности надзор за военными сортирами. Солдаты сидели над ровиками, словно ласточки на телеграфных проводах. На левом фланге сидел Швейк. Случайно бросив взгляд в сторону выхода из сортира, он увидел там господина генерал-майора в полной парадной форме. Почувствовав всю серьезность создавшегося положения, Швейк вскочил и оглушительно заорал: «Einstellen! Встать! Смирно! Равнение направо!» И отдал честь. Два отделения солдат со спущенными штанами поднялись над ровиками. Генерал приветливо улыбнулся: «Ruht! Вольно, продолжать!» Но Швейк не отнимал руки от козырька, потому что с одной стороны к нему с грозным видом приближался поручик Дуб, а с другой — генерал-майор. «Осмелюсь доложить, господин генерал-майор, — обратился поручик Дуб к инспектору, — этот солдат слабоумный, известный идиот, колоссальный дурак!» — «Was sagen Sie?! Что вы сказали?!» — проревел генерал и набросился на поручика Дуба, что-де как раз наоборот, что этот солдат знает, как себя вести при появлении начальника! Господину поручику Дубу следовало бы самому подать команду… И тыча Швейка пальцем в живот, генерал продолжал: «Отметьте где-нибудь у себя: по прибытии на фронт этого солдата без промедления повысить и представить к бронзовой медали за безупречное несение службы! Abtreten!» Когда после этого Швейк проходил мимо штабного вагона, его окликнул надпоручик Лукаш и велел передать Балоуну, чтобы тот поторопился с кофе. Швейк поспешил исполнить поручение надпоручика и застал весь вагон распивающим кофе. Кофейные и молочные консервы надпоручика Лукаша были уже полупустые. Швейку тоже предложили кофе, но он отказался и сказал Балоуну: «Только что пришел приказ вздернуть в двадцать четыре часа каждого денщика, укравшего у своего офицера молочные и кофейные консервы!» Перетрухнувший Балоун вырвал у телефониста Ходоунского его порцию и помчался с ней в штабной вагон. С выпученными от страха глазами Балоун подал кофе надпоручику Лукашу. «Я задержался, — заикаясь, начал Балоун, — потому как не мог открыть консервы». — «Небось жрал сгущенное молоко ложками, как суп, а? Знаешь, что тебя ждет?» Балоун запричитал: «Сжальтесь, господин обер-лейтенант! Осмелюсь доложить, трое детишек у меня!..» — «Смотри у меня, Балоун! Швейк тебе ничего не говорил?» — «В двадцать четыре часа меня повесят», — в ужасе ответил Балоун. «Дурила, — с улыбкой сказал надпоручик, — исправься ты уже, наконец! И скажи Швейку, пусть раздобудет чего-нибудь вкусного поесть. На, дай ему десятку! И принеси мне показать коробочку сардинок из моего чемоданчика!» Когда Балоун вернулся от надпоручика, Швейк стал выговаривать ему за ненасытность. «Тебе бы такую свинью, как откормил один крестьянин. Свобода его фамилия, а живет он в Грусицах возле костела. Запер он поросенка в сарай, отвалил ему десять центнеров картошки и десять зерна, а потом о нем и думать забыл! Через некоторое время глядит — на сарае крыша разваливается! Это его свинья такой вымахала, что сарай вот-вот рухнет! Пришлось Свободе долбануть ее ручной гранатой. Крови из свиньи понатекло столько, что ее не успевали собирать в бочки, кадки и все прочее, что подвернулось под руку. Все было полным-полно». Спустили ее тогда в ставок, а тот тоже скоро перетек, и кровь затопила хлев у нижнего соседа. Три коровы утопло. Целый кусок леса под Ежовым Свобода перевел на деревянные шпильки — ливерные колбаски нанизывать, а пузырь у свиньи, так тот просто преогромный оказался — целых десять непромокаемых плащей вышло! Колбасы этакими большущими кренделями висели у Свободы снаружи по стенкам дома, уж и не знали, куда их девать. А тут как-то проезжает автомобиль и вдруг — трах! — шина к чертям! Идет шофер к Свободе и говорит: «Хозяин, не откажитесь подсобить, выручите нас шиной!» Это он, понимаешь ты, колбасы за шины принял! Взял одну, надел на колесо и в лучшем виде докатил до самой Праги!» Балоун принес надпоручику Лукашу коробку сардинок. Показать, что они еще целы. «Швейк уже пошел?» — спросил надпоручик. «Так точно, господин обер-лейтенант, уже отправился! — необычайно весело отрапортовал Балоун. — Сказал, что идет куда-то за станцию. А ежели поезд невзначай уйдет без него, так он сказал, что пристанет к автоколонне. И вообще просил, чтобы вы не изволили о нем беспокоиться. Он свои обязанности знает, даже если бы пришлось из своего кармана нанять извозчика и погонять за эшелоном до самой Галиции. А за извозчика потом можно вычитать из жалованья». — «Убирайся», — грустно проговорил надпоручик. В штабном вагоне было весело, потому что офицеры получили по два литра вина и бутылке коньяку. Лишь одному Лукашу было как-то не по себе. Прошел уже целый час, а Швейк все не шел. Потом еще полчаса… Наконец из вокзальной комендатуры вышла и направилась к штабному вагону странная процессия. Впереди шел Швейк в сопровождении двух венгерских гонведов, за ними женщина с курицей в руках и мужчина с подбитым глазом. Один из гонведов вручил Лукашу сопроводиловку: «Настоящим препровождается Швейк Иозеф, взятый под стражу по причине ограбления супругов Иштван, проживающих в Ишатарче. Пехотинец Швейк, завладев курицей и будучи задержан ее владельцем, ударил последнего курицей по правому глазу!» Надпоручик еще только подписывал расписку в принятии Швейка, но колени у него уже дрожали. «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — обратился к нему Швейк, — этот разбойник требует за свою курицу пятнадцать гульденов. Но я думаю, что он на нее накинул еще десятку за фонарь под глазом. По-моему, и десяти гульденов за такой дурацкий фонарь тоже многовато. В кабаке «У старой пани» токарю Матею за двадцать золотых своротили кирпичом целую челюсть с шестью зубами, а ведь тогда деньги были подороже нынешних. Сам палач Волыплегер, и тот вешает за четыре гульдена!» — «Пойди сюда!» — кивнул Швейк пострадавшему. Человек вошел в вагон. «Так вот, zehn Gulden, десять золотых, — на своем невозможном немецком языке обратился к нему Швейк. — Пять гульденов — курица, пять — глаз». Венгр не понимал; тогда Швейк перешел на язык, который в его представлении был венгерским: «Öt forint, пять форинтов — кукареку, öt forint — зенки, понял? Тут тебе штабной вагон, ворюга! А ну, давай курицу!» Швейк сунул оторопевшему мадьяру десятку, отобрал у него курицу, свернул ей шею, а затем выставил пострадавшего из вагона, дружески подав ему на прощание руку и с силой ее тряхнув. «Jó napot, добрый день, друг, адье! Проваливай, пока я тебя с подножки не сбросил!.. — Вот видите, господин обер-лейтенант, как можно все уладить. А теперь мы вам с Балоуном такой бульон сварганим — до самой Трансильвании аромат пойдет!» Надпоручик Лукаш, не в силах дольше сдерживаться, вырвал у Швейка курицу и трахнул ею об пол: «Знаете, Швейк, чего заслуживает солдат, который грабит во время войны мирное население?» — «Почетной смерти от пороха и свинца!» — торжественно провозгласил Швейк. «Но вы заслуживаете петли, Швейк! Вы забыли присягу, негодяй!» — «Никак нет, господин обер-лейтенант! Осмелюсь доложить, не забыл. Я, осмелюсь доложить, своему пресветлейшему властелину его величеству Францу-Иосифу I торжественно присягал приказы его на любой службе выполнять, противу любого супостата, кто бы то ни был и когда бы ни было угодно воле его императорского величества, днем и ночью, везде и всюду…» Не переставая есть надпоручика глазами, Швейк поднял курицу с пола и продолжал: «в любое время и по всякому случаю сражаться храбро и мужественно, войск своих, знамен и пушек не оставлять, жить с честью и с честью умереть! Да поможет мне в том господь! Аминь, А эту курицу, осмелюсь доложить, я не украл». — «Бросишь ты эту курицу или нет, скотина?! — заорал на него надпоручик. — Посмотри сопроводиловку, болван: «…препровождается солдат Швейк, взятый под стражу по причине ограбления…» А теперь ты мне скажи, мародер, скажи мне, шакал, дура бандитская, как ты до этого докатился?!» «Так что осмелюсь доложить, — приветливо начал Швейк, — все это — как ни на есть сплошное недоразумение. Когда вы изволили отдать приказание насчет съестного, я первым делом раскинул мозгами, чего бы вам такого получше раздобыть. Я же хотел вам доставить горизонтальное удовольствие, я вам хотел сварить суп из курятины». — «Суп из курятины», — повторил надпоручик, хватаясь за голову. «Так точно, господин обер-лейтенант! Я, осмелюсь доложить, купил луку, лапши пятьдесят грамм и пошел в Ишатарчу, где за одной избой этих курей, ну прямо без числа было. Я, значит, подошел и выбрал самую большую — извольте, господин обер-лейтенант, сами посмотреть, сплошное сало! Беру я ее у всех на глазах, держу за ноги и спрашиваю несколько человек по-чешски и по-немецки, кому принадлежит эта курица. А тут из крайней избы выбегает какой-то мужик с бабой и давай меня крыть. Я ему говорю, чтоб не орал, и объясняю, что к чему. А курица, как я ее все время держал за ноги, пожелала вдруг вырваться, рванула мою руку вверх и захотела сесть своему хозяину на нос. Он сразу орать, что я его съездил курицей по морде. А тут подошли гонведы, и я им предложил: давайте, говорю, сходим со мной на вокзал в комендатуру, чтобы доказать мою невиновность». Но с господином лейтенантом, который там сегодня дежурил, столковаться не было никакой возможности. Он на меня раскричался, чтоб я заткнулся. По моим глазам, мол, и так видать, что по мне плачет толстый сук и добрая веревка. Позавчера, мол, тут пропала индюшка, а когда я ему сказал, что позавчера мы еще были в Дьере, так он ответил, что на такие отговорки ему начхать. Потом по дороге на меня еще наорал один ефрейтор, потому как я его не заметил. Знаю ли я, говорит, кто вообще передо мной стоит? Я ему этак вежливо ответил, что он ефрейтор, служил бы в егерских частях, был бы старшим патрульным, а в артиллерии — обер-канониром». «Швейк, — переведя дух, сказал надпоручик, — от всех ваших недоразумений вас, пожалуй, когда-нибудь спасет только толстая петля на шее со всеми воинскими почестями и в карре. Понятно вам это или нет?» — «Так точно! Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, карре состоит из так называемого замкнутого батальона, из четырех или пяти рот. Прикажете, господин обер-лейтенант, положить в суп побольше лапши, чтоб был погуще?» — «Швейк, проваливайте отсюда вместе с вашей курицей, идиот вы несчастный…» — «Слушаюсь, господин обер-лейтенант, но сельдерея я не достал, морковки тоже нет! Положу больше кар…» — «тошки» он уже не договорил и вместе с курицей вылетел из вагона. Когда Швейк с курицей в руках появился в вагоне, это, естественно, взбудоражило присутствующих. Все взгляды, устремленные на него, выражали один вопрос: «Где ты ее свистнул?» — «Купил для господина обер-лейтенанта, — ответил Швейк, доставая из кармана лук и лапшу, — но он подарил ее мне. Я ей сам шею свернул!» Балоун бросил на Швейка благодарный взгляд, а телефонист Ходоунский спросил: «Это далеко отсюда? Надо лезть через забор или так, на воле бегают?» — «Я ее купил!» — «Молчал бы уж лучше! А еще товарищ называется! Мы ведь видели, как тебя вели!» Все усердно ощипывали курицу, пока перья, выброшенные из вагона, не привлекли к себе внимание поручика Дуба. «Что это такое!» — раскричался он на Швейка, поднимая с земли куриную голову. «Так что осмелюсь доложить, куриная голова… из породы черных итальянок. Это очень хорошие несушки, господин лейтенант. Извольте посмотреть, какой у нее был шикарный яичник…» И Швейк сунул поручику Дубу под нос кишки и остальные куриные потроха. Дуб сплюнул и спросил: «Для кого эта курица?» — «Осмелюсь доложить, для нас, господин обер-лейтенант!» Поручик Дуб ушел, пробурчав себе под нос, что настанет час расплаты! Пока в котелке грелась вода, в вагоне рассказывали друг другу разные интересные истории. «Ты воду посолил? — обратился Швейк к Балоуну, который, воспользовавшись суматохой, что-то совал в свой мешок. — Покажи-ка, что ты там делаешь?» — «Балоун, — сказал затем очень серьезно Швейк, — ты чего схватил эту куриную ножку? Вот вам, посмотрите, что он украл! Ты знаешь, что солдата, который в поле обокрал товарища, привязывают к дулу пушки и рвут на куски картечью? Теперь уже поздно вздыхать! Как только где-нибудь наткнемся на артиллерию, явишься к первому попавшемуся обер-фейерверкеру. А пока пошли, поупражняешься в наказание! Вылазь из вагона!» Несчастный Балоун вылез, а Швейк, сидя в дверях вагона, командовал: «Habt acht! Смирно! Ruht! Вольно Смирно! Направо равняйсь! Напра-во! Вы как корова, Балоун! Ваши рога должны быть там, где раньше было правое плечо! Herstellt! Отставить! Вот видишь, теперь оно лучше! Налево! Прямо! Прямо, болван! Не знаешь, что такое прямо? Кругом! Kehrt euch! Вольно! Ну, видишь, Балоун, это очень полезно, хоть аппетит нагуляешь!» — «Будьте любезны, — кричал Швейк спустя минуту, — расступитесь, пожалуйста! Он маршировать будет! Только смотри, Балоун, поаккуратней, чтоб зазря не повторять. Не люблю понапрасну солдат мучить. Начнем давай! Направление на вокзал! Смотри, куда показываю! Marschieren marsch! Шагом марш! Отделение — стой! Стой, тебе говорят, пока на губу не закатал! Отделение — стой! Наконец-то, дубина стоеросовая, остановился! Короче шаг! Ohne Schritt! На месте, буйвол ты этакий! Сказано «ohne Schritt», значит топчись своими ножищами на месте!» Балоун обливался потом и уже не чувствовал под собой ног. А Швейк, как ни в чем не бывало, продолжал командовать: «В ногу! Отделение, кругом — марш! Отделение, halt! Laufschritt! Бегом! Отделение, шагом! Вольно! Halt! Смирно! Бегом! Теперь отдохни минутку, потом снова начнем! Было бы желание, остальное приложится. При желании можно все постичь!» «Что здесь происходит?!» — раздался голос поручика Дуба. «Так что осмелюсь доложить, малость занимаемся, господин лейтенант, — ответил Швейк, — чтобы строй не забыть и понапрасну не терять драгоценное время». — «Вылезайте из вагона! — приказал поручик Дуб. — Мне уже это надоело, идемте к батальонному командиру!» Капитан Сагнер был в отличном расположении духа, потому что вино, выданное господам офицерам, оказалось просто замечательным. «Итак, вы не хотите понапрасну терять драгоценное время? — многозначительно улыбнулся командир батальона, когда Дуб обо всем доложил ему, — Матушич, вызвать фельдфебеля Насакло!» Фельдфебель Насакло пользовался славой самого страшного тирана. «Вот этот солдат, — сказал ему капитан Сагнер, — не желает понапрасну терять драгоценное время. Возьмите его и займитесь часок ружейными артикулами. Увидите, Швейк, скучно вам не будет!» И через минуту фельдфебель Насакло уже орал за вагоном: «Bei Fuss! К ноге! Schultert! На пле-чо!» Затем послышался довольный и рассудительный голос Швейка: «Я все это еще с действительной знаю. Так что когда команда «Bei Fuss», ружье стоит справа возле ноги, а приклад на одной прямой с носком. Правая рука, опять же, полусогнута и держит ружье так, чтобы большой палец обнимал ствол». «Отставить разговорчики, — раздалась опять команда фельдфебеля Насакло. — Habt acht! Смирно! Направо равняясь! Черт бы вас побрал, как вы это делаете?!» — «Перед этим вы изволили скомандовать «на плечо», и при «направо равняйсь» моя правая рука съезжает по ремню вниз и обнимает шейку приклада, а голова откидывается направо. По команде же «Смирно!» правой рукой я, стало быть, опять хватаюсь за ремень, а моя голова смотрит прямо вперед — на вас!» И снова зычно загремел голос фельдфебеля: «In die Balance! На перевес! К ноге! На перевес! На пле-чо! На молитву! С молитвы! Заряжай! Пли! Цель — штабной вагон! Приготовиться! На прицел! Пли! К ноге! Приготовиться! Пли! Вольно!» Фельдфебель принялся свертывать цыгарку. Швейк, разглядывавший в это время номер винтовки, вдруг воскликнул: «4268! Аккурат такой же номер был у одного паровоза на станции в Печках, на шестнадцатом пути! Его, понимаете, собирались гнать в ремонт, но оказалось, что это не так просто… У машиниста, который должен был его перегнать, была очень паршивая память на числа. Тогда, значит, начальник зовет его к себе и говорит: «Слушайте, говорит, меня внимательно, раз уж у вас с цифрами такой камуфлет получается! Номер паровоза, который вы должны перегнать в депо, — 4268! Значит, возьмем так: первая цифра — четверка, вторая — двойка. Так и запомните: 42, то есть дважды два, то есть спереди 4, ежели разделить на два, получим 2! Значит, опять получаем рядом четверку и двойку. Дважды четыре сколько будет? Восемь, верно? Ну вот. Так и зарубите себе на носу, что восьмерка в номере стоит самой последней, остается еще как-нибудь половчей запомнить последнюю цифру — шестерку, что стоит перед восьмеркой. А это вообще проще пареной репы. Первая цифра у нас четыре, вторая — два, четыре плюс два — получаем шесть. Таким образом, вы уже знаете наверняка, что вторая цифра с конца — шестерка, и этот порядок цифр уже никогда не выскочит у вас из памяти. Или тот же самый результат мы можем получить еще проще…» Фельдфебель перестал курить, вылупил на Швейка глаза и только невнятно пробормотал: «Карре ab!», что означает «Шапки долой!» Швейк же серьезно продолжал: «Тут, значит, начальник стал объяснять самый простой способ: «Восемь минус два — шесть, стало быть, вы уже знаете 68. Затем шесть минус два — четыре. Теперь вы уже знаете 4–68. Остается еще сунуть в промежуток двойку, получится 4–2–6–8. Не сложно запомнить тот же номер иначе — с помощью умножения и деления. Запомните, — говорит начальник, — 42 умножить на два 84. В году двенадцать месяцев. Теперь отнимем двенадцать от 84, останется 72. Отнимем от этого еще двенадцать, получим 60. Так что шестерку мы уже получили, а ноль вычеркиваем. Всего мы, тем самым, знаем, 42, 68, 4!» Неужто вам нехорошо, господин фельдфебель? Ах ты, нечистая сила! Надо за носилками сбегать!» Вызванный врач констатировал, что это либо солнечный удар, либо острая форма менингита. Когда фельдфебель пришел в себя, Швейк стоял возле него и продолжал рассказ: «Так чтобы уже досказать… Думаете, машинист запомнил номер? Представьте себе, он все умножил на три, потому как вспомнил про святую троицу, и паровоза так и не нашел!» Фельдфебель опять закрыл глаза… Вернувшись к себе в вагон, на вопрос, где он так долго пропадал, Швейк ответил: «Кто другого учит „бегом“, сам делает сто раз „на плечо“». Сзади в вагоне в ужасе дрожал Балоун: когда курица сварилась, он сожрал половину порции Швейка. Перед отходом эшелона его нагнал поезд с солдатами, которые по разным причинам отстали от своих частей. Среди них оказался и вольноопределяющийся Марек, обвиненный в свое время в мятеже за отказ чистить отхожие места. Явившись по начальству, Марек услышал от капитана Сагнера: «Вы позор полка, вольноопределяющийся! Но вы можете искупить свою вину; человек вы интеллигентный и владеете, несомненно, даром сочинительства. Назначаю вас батальонным историографом!» Вольноопределяющийся, приложив руку к сердцу, обещал: «Буду заносить в историю все славные деяния нашего батальона! Особенно теперь, когда наш батальон покроет своими героическими сынами поле брани, дабы страницы его истории были заполнены лаврами побед!» Затем капитан Сагнер распорядился вызвать каптенармуса Ванека. «Вольноопределяющийся Марек будет находиться в вашем вагоне вместе со Швейком. Марек есть politischverdachtig, политически неблагонадежный. Господи боже, о ком только в наше время этого не говорят!.. В общем, вы меня понимаете… Я вас только хочу предупредить, если бы он начал болтать что-нибудь такое, ну, сами знаете… так чтоб вы это тут же одернули! Просто скажите ему, пусть прекратит свои разговоры, и делу конец. Я, конечно, не думаю, что вы сразу побежите ко мне! Поговорите с ним по-дружески. Одним словом, я не желаю ничего слышать, потому что… Вам понятно? Такое дело всегда бросает тень на весь батальон!» Вернувшись обратно, Ванек отвел вольноопределяющегося Марека в сторону и сказал: «Дружище, вы на подозрении, но это не важно! Только не слишком распространяйтесь при этом Ходоунском, телефонисте». Едва он успел это сказать, как Ходоунский, шатаясь, неверными шагами подошел к ним, заключил каптенармуса в свои объятия и, всхлипывая, заговорил пьяным голосом: «Мы друг дружку никогда не покинем; что услышу по телефону, сразу все скажу! С… ь мне на присягу!» Между тем в углу во всеуслышание молился Балоун, упрашивавший богородицу, чтобы она не оставила его своими заботами. Святая дева и впрямь услыхала его мольбу, потому что вольноопределяющийся вынул из своего тощего «сидора» несколько коробочек сардин и роздал каждому по одной. Балоун открыл чемоданчик надпоручика Лукаша и положил свою коробочку вместо той, которую незадолго до этого оттуда украл. Но когда все остальные принялись с аппетитом уплетать свои сардинки, Балоун не устоял перед искушением, открыл чемоданчик и моментально сардины слопал. Теперь уже, однако, дева Мария отвернулась от него, ибо в этот момент перед вагоном появился ординарец Матушич с приказанием: «Балоун, тащи своему обер-лейтенанту сардинки!» — «Быть оплеухам!» — сказал каптенармус Ванек. «Что же вы, интересно, такого сделали, что бог вас так ужасно наказывает? — спросил вольноопределяющийся. — В вашем прошлом должен быть какой-то большой грех. Не выдули вы еще мальчишкой церковное вино у священника в погребе? Не лазили к нему за грушами?» «Все дело в том, — заключил вольноопределяющийся, — что вы не умеете как следует молиться, чтобы бог вас прибрал к себе». Балоун лишь простонал, что он уже много раз молил бога, чтобы его желудок как-нибудь сжался. «Жена из-за этого с детьми в Клокоты на богомолье ходила…» — «Знаю, — откликнулся Швейк, — это под Табором, там у них шикарная дева Мария с фальшивыми бриллиантами. Ее как-то хотел обобрать один церковный сторож из Словакии. Но сначала ему захотелось очиститься от всех старых грехов, а заодно он, дурень, покаялся и в том, что собирается завтра обчистить деву Марию. Бедолага не то чтобы помолиться, — даже пикнуть не успел, его хвать за шкирку и в жандармский участок!» «Даже Клокоты, — продолжал Балоун, — и те не помогли мне от обжорства… Не успеет жена придти с богомолья, а двух кур как не бывало! Раз, когда дети молились в Клокотах, чтобы их тятенька опять чего не сожрал, попался мне во дворе на глаза индюк. Только тогда я за него чуть жизнью не поплатился: застряла у меня косточка в горле! Не будь у меня в ту пору ученика, — он окаянную вытащил, — не сидеть мне тут с вами ни в жисть. Маленький был парнишечка, ладный такой, круглый, крепенький, как сбитень…» — «Покажи язык», — сказал Швейк. Балоун высунул язык. «Так и знал, — воскликнул Швейк, — он и ученика сожрал!» Батальон был уже в Фюзешабони, когда выяснилось, что одна рота потеряла полевую кухню. Как было установлено, злополучная полевая кухня вообще осталась в Кирай-Хиде, поскольку ее персонал накануне отъезда был отправлен на гауптвахту за дебош, учиненный в городе. Мало того, ротные кашевары сумели так ловко устроиться, что продолжали сидеть на «губе» и тогда, когда их маршевая рота уже проезжала через Венгрию. Рота без кухни была прикреплена на приварок к другой полевой кухне, что не обошлось без ругни между солдатами обеих рот, назначенными чистить картошку. Обе стороны доказывали, что они не олухи — ишачить на других. На втором пути на станции стоял состав с разбитыми аэропланами и орудиями. Приблизившись к группе солдат, поручик Дуб услышал рассудительный голос Швейка: «С какой стороны ни посмотреть, а все одно это военные трофеи. Оно, конечно, ясное дело, — на первый взгляд не совсем приятно — читать вот тут на лафете: «Императорско-королевский артиллерийский дивизион». Видно, сначала эта пушка попала к русским, а потом уж нам пришлось отбивать ее обратно. Это все равно, как с тем солдатом еще в наполеоновскую войну! В одном бою неприятельский солдат вырвал у него из рук фляжку. Так этот солдат не поленился, потопал ночью во вражеский лагерь, притащил свою фляжку обратно да еще оказался в барыше, потому что у неприятеля на ночь выдавали водку!» Дуб ограничился краткой репликой: «А ну, Швейк, проваливайте отсюда!» Уходя, Швейк встретил надпоручика Лукаша. «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, ротный ординарец Швейк просит новых приказаний!» — «Послушайте, Швейк, — сказал надпоручик, — вы уже забыли, как я вас обозвал?» — «Осмелюсь доложить, никак нет, не забыл. Я же не то, что один вольноопределяющийся, Железный по фамилии… Был у нас тогда полковник Флидлер фон Бумеранг. А в тот год на первое мая пришел приказ ни одного солдата из казарм не выпускать. И вот, значит, этот самый наш полковник шнырял по Праге и где-то возле Пороховой башни ему-таки посчастливилось: встретил он Железного, который шлялся по городу еще со вчерашнего дня. Полковник сразу на Железного: «Я тебе там, я тебя научить!» «Ты есть мой, я дофолен, што тебя поймать! Я тебе покатать «den ersten Mai»! Ты ешть мой, я тебя пошадить в арешт, крепко зашалить!» Заграбастал его Флидлер и в казармы, а по дороге еще наговорил разной дряни, грозился все время и только, знай себе, без конца спрашивал, как его фамилия. «Шелезный, Шелезный, я тепе дам, я тепя научить!» Ну, а Железному, тому теперь все было трын-трава! Идут они по улице «На Поржичи» мимо одного ресторана, а он хлоп… — юркнул в подворотню, а оттуда смылся через проходной двор. Одним словом испортил он старому хрычу всю музыку, не дал себя на губу засадить. Полковник так взбеленился, что со злости позабыл его фамилию. Перепутал. Пришел он в казармы и давай до потолка прыгать (благо потолок низкий)! Дежурный по батальону только удивляется — чего это вдруг старый хрыч на своем ломаном чешском заговорил? А тот вопит благим матом: «Метный пошадить, Метный пошадить, Шфинцовый пошадить, Олофьяный пошадить!» Ох, и мучился дед! Изо дня в день только и спрашивал: поймали уже, наконец, Метного, Шфинцового, Олофьяного? Он и полк весь приказал выстроить, да только Железного, о котором это уже все знали, перевели в околоток, потому что по профессии он был зубной техник. Все было хорошо, пока одному из нашего полка в погребке «У Буцеков» не подвезло — проткнул он драгуна. Тут уж построили в карре всех как есть, поголовно. Пришлось выйти и околотку, а кто был сильно хворый, того двое поддерживали. Ничего не попишешь, пришлось стать в строй и Железному. Наш полковник смотрит тигром, обходит карре и вдруг замечает Железного. Ну!.. Давай он тут перед ним подскакивать, и орет, и орет: «Ты от меня не уйти! Ты от меня не убешать!» И вкатил ему целый месяц! Но потом у старика разболелся зуб и он приказал привести Железного, чтобы тот его вырвал. Железный тащил этот зуб целых полчаса, так что старого хрыча три раза окатывали холодной водой. Но зато дед утихомирился и оставшиеся две недели Железному простил… Вот какая катавасия вышла оттого, что начальник забыл фамилию подчиненного!» «А знаете, Швейк, — сказал Лукаш, — вы ведь своих начальников совсем не почитаете. Солдат должен говорить о своем начальстве только одно хорошее». — «Так ведь осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, господин полковник Флидлер уже давно помереть изволили! Но ежели вы желаете, я могу о нем говорить только одно хорошее. Знали бы вы как он к солдатам относился, чисто ангел! Как святой Мартин… Он своим офицерским обедом с первым попавшимся солдатом, бывало, поделится; а когда нам кнедлики с повидлом надоели хуже горькой редьки, господин полковник Флидлер приказали сготовить для нас на обед свинину…» Надпоручик Лукаш слегка хлопнул Швейка по уху и сказал: «Ну, ладно, иди, иди, образина, оставь уже его в покое!» Между тем перед вагоном, в котором были под замком телефонные аппараты, разыгралась такая сцена. Вагон охранял часовой. Пароль в этот день был «Карре», что по-немецки означает «шапка». Часовым был какой-то поляк, случайно попавший в 91-й полк. Когда поручик Дуб спросил у него пароль, поляк уверенно ответил: «Kaffe!» Дуб продолжал приближаться к нему, часовой угрожающе воскликнул: «Halt!» Дуб сделал еще два шага и все требовал, чтобы часовой произнес пароль. Тогда тот навел на Дуба винтовку и, перепутав все на свете, заорал на невообразимом немецко-польском языке: «Będzie scheissen!» По замыслу часового сие должно было обозначать «Буду стрелять!», но означало единственно «Буду с…ь!» До поручика Дуба, наконец, дошло, и он сразу же попятился обратно с криком: «Wachkommandant! Начальник караула!» Появился взводный Елинек, который ставил поляка на пост, и сам спросил у него пароль. Отчаявшийся поляк из-под Коломыи отвечал истошными воплями, гулко разносившимися по всей станции: «Kaffe, Kaffe!» Изо всех эшелонов, сколько их стояло на путях, стали выскакивать солдаты с котелками, поднялась страшнейшая паника, завершившаяся тем, что честного горемыку-солдата обезоружили и отвели в арестантский вагон. Поручик Дуб, конечно, заподозрил, что всех перебаламутил Швейк. Он готов был дать голову на отсечение, что слышал, как тот первый выкрикивал: «Выходи с котелками, выходи с котелками!.,» После полуночи поезд тронулся дальше — на Ладовце, Требишов и Гуменне, где выдавали обед. В Гуменне на перроне в окружении венгерских жандармов стояла группа арестованных русинов. У большинства были разбиты носы, на головах торчали шишки. Поодаль один венгерский жандарм потехи ради измывался над русинским попом. К левой ноге кутейника он привязал один конец веревки, а второй зажал в руке и прикладом заставлял священника танцевать чардаш. При этом жандарм дергал за веревку и поп грохался носом оземь. Жандарм хохотал с искренней радостью, до слез на глазах. Конец этому положил жандармский офицер, приказавший увести арестованных. Этот эпизод обсуждался в штабном вагоне и, надо сказать, что в общем большинство офицеров осуждало такое издевательство. Надпоручик Лукаш разыскал Швейка: «Послушайте, Швейк, не знаете, где раздобыть бутылку коньяку? Что-то мне нехорошо». — «Так что осмелюсь доложить, это все от перемены климата. Один страшницкий огородник, Иозеф Календа, тоже так вот покинул родной дом и отправился из Страшниц — это, стало быть, с пражской окраины — на Винограды, почти что в центр. Топает он себе по Корунной улице, ни одной пивнухи не пропускает и вдруг тоже чувствует какую-то вялость. Но Календа, изволите ли видеть, побился об заклад, что совершит кругосветное путешествие, а потому пошел дальше и остановился в «Черной пивоварне», у «Святого Томаша», потом «У Монтагов» и так далее в том же духе, пока не очутился на Лоретанской площади. Но тут с ним случился такой приступ, так он по родине затосковал… хлопнулся Календа на тротуар и орет в голос: «Плевать мне на это кругосветное путешествие!» «Кругом, шагом марш!» — прервал его излияния надпоручик Лукаш. Швейк отправился за вокзал и, сворачивая с перрона, снова столкнулся с поручиком Дубом. «Ты чего здесь околачиваешься? — спросил он Швейка. — Ты меня знаешь?» — «Осмелюсь доложить, я бы не хотел вас узнать с плохой стороны». Поручик Дуб от такой дерзости онемел, а Швейк спокойно продолжал: «Осмелюсь доложить, я вас хочу знать только с хорошей стороны, чтобы вы не довели меня до слез, как изволили пообещать в прошлый раз». У поручика Дуба хватило духу лишь на то, чтобы завопить: «Проваливай, каналья, мы еще с тобой поговорим!» Швейк ушел, но Дуб отправился за ним. За вокзалом рядами стояли корзины, опрокинутые вверх дном. Сверху в плоских плетеных корзинках лежали разные лакомства самого невинного вида. Тут были конфеты, груды огурцов и прочая снедь. Внизу же, под корзинами, хранилось спиртное. Швейк остановился возле первой корзины и купил конфет, пейсатый старик сразу же ему прошептал: «Водка у меня есть тоже, почтеннейший господин солдат!» Сторговались быстро. Швейк зашел в деревянную палатку, где заключались сделки, и попробовал коньяк прямо из бутылки. Напитком он остался доволен, сунул бутылку за пазуху и пошел обратно на вокзал. Поручик Дуб преградил ему путь на перрон. «Ты где был, каналья? — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, конфеты ходил покупать». Швейк сунул руку в карман и вынул пригоршню грязных, покрытых пылью конфет. «Ежели, конечно, господин лейтенант не побрезгуют… я их уже пробовал, ничего, есть можно. Такой приятный особый вкус, вроде как у повидла». Под мундиром обрисовывались круглые очертания бутылки. Дуб похлопал Швейка по мундиру: «Это ты что несешь, каналья? Вытаскивай!» Швейк вытащил бутылку с желтоватым, не слишком прозрачным содержимым и недвусмысленной этикеткой «Коньяк». «А это я, осмелюсь доложить, в бутылку из-под коньяка набрал немножко воды для питья. Меня еще от вчерашнего гуляша жажда одолевает. Да вот только вода, как сами изволите видеть, господин лейтенант, какая-то больно желтая, пожалуй, что железистая». — «Что ж, раз у тебя такая жажда, Швейк, — сказал поручик Дуб с дьявольской усмешкой, — выпей-ка всю воду, братец, сразу!» Поручик Дуб полагал, что Швейк сделает несколько глотков и больше не сможет, и тогда он, Дуб, одержит над ним великую победу! Тогда он торжествующе скажет: «А ну-ка, подай бутылку!..» Но Швейк откупорил бутылку, приложил горлышко к губам и ее содержимое глоток за глотком исчезло у него в горле. Поручик Дуб окаменел. У него на глазах, не поведя бровью, Швейк выпил весь коньяк, а пустую бутылку швырнул через дорогу в пруд. Затем, сплюнув, он спокойно проговорил: «А у водички и в самом деле был железный привкус. В Камыке-над-Влтавой один трактирщик делал летом для дачников железистую воду знаете как? Брал да бросал в колодец старые подковы!» — «Я тебе дам старые подковы! А ну, пошли, покажешь колодец, где набирал воду! Иди вперед, каналья, посмотрю, как ты держишь шаг!» — «А ведь это в самом деле странно, — подумал про себя поручик Дуб, — этот негодяй идет, как ни в чем не бывало!» Швейк пошел вперед, препоручив себя воле божьей. Что-то ему подсказывало, что колодец где-то там должен быть, и он действительно оказался там! Мало того, там был даже насос, и когда Швейк несколько раз качнул, потекла желтоватая вода. Так что Швейк с победоносным видом мог провозгласить: «Вот вам железная вода, господин лейтенант!» К колодцу подошел переполошившийся старый человек с пейсами, и Швейк сказал ему, чтобы он принес стакан — господин лейтенант хотят напиться… От всего этого Дуб настолько обалдел, что выпил целый стакан воды! Совершенно спятив, он протянул пейсатому еврею пять крон и, обращаясь к Швейку, рявкнул: «Ты чего зенки вылупил? Пшел отсюда!» Через пять минут Швейк появился в штабном вагоне, таинственным жестом вызвал надпоручика Лукаша на платформу и отрапортовал: «Осмелюсь доложить, господин надпоручик, через пять, ну, самое большее десять минут я буду вдрезину пьян. Все в полном порядке, но меня накрыли лейтенант Дуб. Я им сказал, что это вода, так что мне пришлось при них вылакать всю бутылку… Но сейчас уже начинается, у меня колики в ногах пошли…» — «Пошел прочь, бестия!» — воскликнул Лукаш безо всякой злобы. Швейк осторожно забрался в свой вагон и, располагаясь на собственной шинели, сказал, обращаясь к остальным: «Однажды один человек надрался и просил, чтоб его не будили…» В вагоне за столом расположился вольноопределяющийся Марек, заготавливавший впрок героические подвиги своего батальона. «Надо бы состряпать главку о наших павших, — сказал Марек каптенармусу Ванеку. — История батальона не должна складываться из одной сухой констатации фактов о победах, которых у меня записано наперед уже сорок две. Вы, к примеру, господин Ванек, сложите голову на берегу маленькой речушки. А вот, скажем, Балоун, тот падет совсем иной смертью, не от пули или там гранаты. Его задушит лассо с неприятельского аэроплана и при том в момент, когда Балоун будет пожирать своего обер-лейтенанта!» Балоун в отчаянии замахал руками и подавленно проговорил: «Я же тут не при чем, это моя натура все! Вот еще на действительной было дело… съел я как-то подряд три обеда — в тот день была грудинка, а потом отсидел за это месяц! Да будет на то воля твоя, о господи!» — «Ну-с, посмотрим дальше, — продолжал Марек, перелистывая свои заметки, — «Беспримерный героизм! Наш кашевар Юрайда бросается с котлом кипящего варева на неприятеля, сея ужас и ошпаривая врагов! Доблестный кашевар умирает прекрасной смертью: он погибает от удушливых газов, которые неприятель сунул ему под нос, когда Юрайде уже нечем было защищаться. Он умирает, восклицая: «Es lebe unser Batalionskommandant! Да здравствует наш батальонный командир!» «Если бы вас слышал Швейк», — начал было каптенармус Ванек, но Швейк в ответ на свою фамилию лишь пробормотал по-солдатски «hier!» и снова звучно захрапел. В этот момент в приоткрытые двери вагона всунулась голова поручика Дуба. «Швейк здесь?» — спросил Дуб. «Осмелюсь доложить, спит, господин лейтенант!» — ответил Марек. «Вольноопределяющийся, раз я спрашиваю Швейка, вы обязаны немедленно вскочить и позвать его!» — «Не представляется возможным, господин лейтенант, он спит». — «Разбудить его! Удивляюсь, вольноопределяющийся, как это вам сразу в голову не пришло! Нужно проявлять больше любезности по отношению к своим начальникам! Вы меня еще не знаете! Но когда вы меня узнаете…» Вольноопределяющийся Марек начал будить Швейка: «Швейк, пожар! Вставай!» — «Когда загорелась мельница Одколка, — пробормотал Швейк, переворачиваясь на другой бок, — даже из Высочан прикатили пожарные…» — «Извольте посмотреть, — приветливо обратился Марек к поручику Дубу, — я его бужу, а он ни в какую!» Поручик Дуб взбеленился: «Фамилия? Марек?» — «Так точно, господин лейтенант, недавно я был назначен батальонным историографом». — «Но долго вы им не будете! — орал поручик Дуб, покраснев как рак. — Уж я об этом позабочусь!» Поручик Дуб в гневе удалился, забыв про Швейка… А ведь всего минуту назад он был преисполнен намерения подозвать его и гаркнуть: «А ну, дохни!..» Когда же через полчаса поручик Дуб опять подошел к вагону, было поздно — солдатам тем временем роздали кофе с ромом. Швейк уже проснулся и выскочил из вагона, точно быстроногий олень. «А ну, дохни на меня! — рявкнул поручик Дуб. — Чем это от тебя, стервец, так несет?» — «Так что осмелюсь доложить, ромом, господин лейтенант!» — «Ага, милок, наконец-то ты мне попался», — победоносно воскликнул Дуб. «Так точно, господин лейтенант, — невозмутимо ответил Швейк, — только что нам выдали ром к кофею, и я его хлопнул сначала». Поручик Дуб ушел в полном замешательстве. Но тут же опять подошел к вагону и рявкнул: «Запомните вы все! Придет время, вы еще у меня не так взвоете!» Оказавшись способным лишь на такое грозное обещание, Дуб направился к штабному вагону, где капитан Сагнер как раз допрашивал одного бедолагу из 12-й роты, который притащил откуда-то дверку свиного хлева, обитую жестью. Оправдывался солдат тем, что хотел-де прихватить дверку с собой на позиции на предмет укрытия от шрапнелей. Поручику Дубу это послужило поводом для большой проповеди на тему, как должен вести себя солдат. Капитан Сагнер, которому осточертела эта дурацкая болтовня, похлопал провинившегося по плечу и сказал: «Отнесите ее на место и проваливайте ко всем чертям!» Поручик Дуб всерьез возомнил, что единственно от него ОДНОГО зависит спасение разлагающейся в батальоне дисциплины. Поэтому он обшарил весь вокзал и возле склада, где было запрещено курить, наткнулся на какого-то солдата, спокойно читавшего газету. «Habacht! Смирно!» — проорал Дуб и тряхнул его, что было силы. Венгерский солдат встал, даже не счел нужным козырнуть и пошел в сторону шоссе. Поручик шел за ним словно в бреду. Солдат прибавил шагу, а потом, обернувшись, издевательски задрал вверх руки, чтобы поручик Дуб видел, что он сразу же признал в нем офицера чешского полка. И был таков… Пытаясь хоть как-нибудь сделать вид, что он ничего общего с этим происшествием не имеет, поручик Дуб величественно вступил в маленькую лавчонку и купил катушку ниток. Вернувшись в вагон, он позвал своего денщика Кунерта и проворчал: «Самому обо всем приходится думать! Уверен, что про нитки вы, конечно, забыли?!» — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, у нас их с собой целая дюжина». Когда Кунерт вытащил целую коробку ниток, поручик сказал: «Нет, ты только посмотри, супчик, какие у тебя тонкие нитки! А мои — сколько с ними намучаешься, пока разорвешь! На фронте все должно быть основательное, прочное! Я тебе не желаю, чтобы ты меня узнал! Ты меня еще не знаешь с плохой стороны!» После этого Швейк имел с Кунертом беседу о его хозяине. «Чего это тебя не видать?» — спросил Швейк. «Да все с этим шалым вожусь… Та еще сволочь и дурак набитый! Коровье г… и то поумней будет». — «Да что ты, — удивился Швейк, — а я-то думал, какой славный мужик. Если когда спросит, не говорил ли я чего о нем, так ты ему прямо так и скажи: говорил и даже весьма хорошо. Редко когда встретишь офицера, чтобы так относился к солдатам — прямо отец родной! И еще не забудь сказать, что он мне показался сильно интеллигентным. И еще одно, — что я тебе внушал вести себя примерно, с полуслова угадывать и исполнять любое его желание. Так и заруби себе на носу!» Через четверть часа поезд тронулся на Новую Чабыню. Под железнодорожной насыпью, у ручья, валялась развороченная полевая кухня. Показывая на нее Балоуну, Швейк сказал: «Видишь, Балоун, что нас теперь ожидает? Видно как раз обед должны были раздавать, а тут прилетела граната и разнесла все в клочья…» — «Грехи наши тяжкие, — горько вздохнул Балоун, — все за хулу мою. В бога-то я еще кое-как верил, а вот насчет святого Иосифа — сомневаться стал!» Вольноопределяющийся вмешался в разговор: «Эх вы, этим вы себе очень здорово поднапортили. Ведь святой Иосиф патрон всех тех, кто хочет освободиться от военной службы, ибо он был плотником, а вы, конечно, знаете мудрую поговорку „Посмотрим, где плотник оставил дырку?“» Воинский эшелон остановился на насыпи. Внизу под откосом валялась всякая всячина, которую побросали русские солдаты при отступлении. Надо рвом гурьбой столпились солдаты; подошедший поручик Дуб сразу услышал, что Швейк им что-то рассказывает. «Что здесь происходит?» — спросил он строго. «Да вот, осмелюсь доложить, господин лейтенант, — смотрим, чего только не приходится бросать солдату, когда драпает. Тут-то оно и видно, как это глупо, когда солдат таскает с собой разную лишнюю ерунду». — «Вы, стало быть, считаете, что солдат должен бросать патроны?» — поспешно спросил поручик. «Что вы, господин лейтенант, ни в коем случае! Извольте посмотреть туда вниз — вон железный ночной горшок кто-то бросил!» Как ни хотелось поручику Дубу столкнуть Швейка вниз под откос, он все же сдержался, но зато разорался на всех: «Разойтись! А вы, Швейк, останетесь здесь!» Они остались вдвоем; стали друг против друга, и поручик Дуб раздумывал, что бы этакое сказать Швейку пострашней. Однако Швейк опередил его: «Осмелюсь доложить, вот если бы удержалась погода…» Дуб вытащил револьвер и спросил: «Знаешь, что это такое?» — «Так точно, господин лейтенант, знаю. У господина обер-лейтенанта Лукаша точь-в-точь такой». — «Так вот, запомни, мерзавец, — со всей серьезностью проговорил поручик Дуб, — так и знай, что с тобой случится, если не прекратишь пропаганду!» С этими словами Дуб повернулся и ушел. Подходя к своему вагону, Швейк встретил Дубова денщика Куверта. У парня вздулась щека, и он что-то несвязно бормотал, что, дескать, поручик Дуб ни с того, ни с сего набил ему морду. Мол за то, что Кунерт якшается со Швейком. «Раз такое дело, — спокойно сказал Швейк, — идем с рапортом. Австрийский солдат обязан позволить хлестать себя по мордам только в определенных случаях. А твой хозяин перешел все границы или, как говаривал принц Евгений Савойский, — отседова доседова!» Сейчас ты пойдешь и подашь рапорт, а не пойдешь, так я тебе сам морду набью, чтоб ты знал, что такое в армии дисциплина! Я иду с тобой. На военной службе пара затрещин — это тебе не фунт изюма!» Кунерт совершенно обалдел и позволил Швейку подвести себя к штабному вагону. Поручик Дуб высунулся из окна и заорал: «Вам что здесь нужно, мерзавцы?» — «Держи себя достойно», — внушал Кунерту Швейк, подталкивая его перед собой в вагон. Появившийся в коридоре надпоручик Лукаш не на шутку удивился, ибо на этот раз лицо Швейка не выражало своей привычной благодушной серьезности. «Разрешите подать рапорт, господин обер-лейтенант!» — обратился Швейк. «Брось бузить, Швейк, мне это уже надоело!» — «С вашего разрешения, — сказал Швейк, — я ординарец вашей роты. А вы, с вашего разрешения, соизволите быть командиром 11-й роты. Я знаю, оно, конечно, очень странно, но мне известно и то, что господин лейтенант Дуб состоит у вас в подчинении». «Вы уже совсем спятили, Швейк! — перебил его надпоручик Лукаш. — Вы опять нализались и самое умное, что вы можете сделать, это немедленно отсюда убраться!» — «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, получается аккурат то же самое, как однажды в Праге, когда пробовали защитную раму против попадания под трамвай. Господин изобретатель для ради этих испытаний пожертвовал собой, а муниципалитету потом пришлось выкладывать его вдове возмещение». И Швейк неумолимо продолжал: «Так что все должно идти по команде. Вы мне сами изволили говорить, что я обязан знать обо всем, что творится в роте. А ввиду этого я и позволяю себе доложить вам, что господин лейтенант Дуб ни за что, ни про что надавал по мордам своему денщику». «Что за странная история… — сказал капитан Сагнер, — чего вы сюда толкаете этого Кунерта, Швейк?» — «Так что осмелюсь доложить, господин батальонный командир, все как есть должно идти по команде! Он же идиот, ему пан лейтенант Дуб портрет попортил, а он, видите ли, не может себе этого позволить — самому идти с рапортом! Если б не я, он бы, может, и вовсе никогда с этим рапортом не пошел. Прямо как Кудела из Бытоухова… Тот тоже, изволите ли знать, еще на действительной так долго ходил с рапортом по команде, пока его не перевели на флот и на каком-то острове в Тихом океане не объявили дезертиром. А вообще это, конечно, очень печально, когда из-за пары дурацких затрещин приходится идти по команде». Капитан Сагнер спросил Кунерта, что, собственно, произошло. Однако Кунерт, дрожа всем телом, заявил, что капитан Сагнер могут спросить об этом поручика Дуба, что они ему вообще морду не били и что Швейк все это выдумал. Конец этой тягостной сцене положил сам поручик Дуб, который внезапно откуда-то выскочил и сходу разорался на Кунерта: «Опять по морде захотел?!» Теперь уже все стало совершенно ясно, и капитан Сагнер прямо так и сказал поручику Дубу: «Кунерт с сегодняшнего дня отчисляется на кухню, а что касается нового денщика, обратитесь к каптенармусу Ванеку». Поручик Дуб отдал честь и, уходя, проговорил, обращаясь к Швейку: «Готов поспорить, что когда-нибудь вас вздернут!» Когда Дуб убрался, надпоручик Лукаш сказал Швейку: «Ох, какой вы жуткий идиот! Но попробуйте мне только сказать, как всегда, «осмелюсь доложить, так точно — идиот». — «Поразительно!» — произнес капитан Сагнер, высовываясь из окна вагона. С какой радостью он бы нырнул обратно, спасаясь от неприятности! Но неизбежное свершилось — под окном появился поручик Дуб. «Чтобы понять это грандиозное наступление, — кричал Дуб в окно, — необходимо разобраться, как развертывалось наступление в конце апреля. Мы должны были прорвать русский фронт и наиболее выгодным местом для этого прорыва сочли фронт между Карпатами и Вислой». — «Я с вами об этом не спорю», — сухо ответил капитан Сагнер. Когда через полчаса поезд пошел дальше на Санок Балоун находился на платформе, где стояли полевые кухни. Дело в том, что ему удалось выклянчить себе разрешение вытереть хлебом котел из-под гуляша. Сейчас он очутился в пренеприятном положении, ибо, когда поезд тронулся, Балоун ухнул головой в котел, наружу торчали одни ноги! Однако он очень быстро свыкся с этим, и из котла раздалось чавканье… И до чего же похожее на чавканье ежа при охоте на тараканов! А через некоторое время послышался умоляющий голос Балоуна: «Ради бога, братцы! Подкиньте еще кусочек хлеба — соус остается!» Идиллия эта продолжалась до ближайшей станции, куда 11-я рота прибыла с котлом, вычищенным до ослепительного блеска. Навернул Балоун, надо сказать, и в самом деле немало. Ведь на Лупковском перевале он получил двойную порцию гуляша, а надпоручик Лукаш оставил ему половину своего обеда. Теперь Балоун был счастлив, он болтал ногами, свесив их из вагона, и чувствовал, что военная служба ему стала вдруг милей и родней. Кашевар принялся над ним подшучивать. Дескать, в Саноке будут варить еще один ужин и еще один обед, потому что всю дорогу им ни черта не давали. Все от души смеялись, а кашевар, тот даже принялся распевать старую солдатскую песенку, что-де бог солдата не выдаст, и все такое прочее. В Кулашной из вагонов был виден разбитый поезд Красного Креста, который свалился вниз в речку. Повар Юрайда был этим очень возмущен: «Разве разрешается стрелять по вагонам Красного Креста?» — «Нельзя, но можно, — сказал Швейк, — ведь потом можно свалить на то, что дело было ночью! А ночью пойди разбери, где красный крест… На свете вообще много чего не разрешается, а делать все равно можно. Вроде как на императорских маневрах под Писком. Тогда тоже пришел приказ, чтобы в походе не наказывать солдат, не связывать их козлом. А наш капитан додумался… Ведь связанный солдат маршировать не может! Так он просто-напросто приказывал бросать связанных солдат в обозные фуры, и поход шел своим чередом». Марек, заглянув в свои записи, воскликнул: «Как здесь очутился наш пан Ванек? Господин каптенармус, послушайте, какая замечательная заметка будет о вас в истории батальона: «Взорвать неприятельский бронепоезд вызвался каптенармус Ванек. Оглушенный взрывом, он очнулся в окружении врагов. Как вражеский лазутчик каптенармус Ванек был приговорен к повешению. О спокойствии, с которым он смотрел в глаза приближающейся смерти, свидетельствует то обстоятельство, что перед казнью каптенармус Ванек играл с неприятельскими офицерами в карты. Весь выигрыш он передал в дар русскому Красному Кресту, чем растрогал до слез присутствовавшее военное начальство». Повар Юрайда вытащил из своего мешка бутылку коньяку. «Этот коньяк я зажал в офицерской кухне, — сказал он. — Судьбой ему было предопределено, чтобы я его украл, равно как и мне судьбой было предопределено стать вором». — «А я говорю, было бы неплохо, — откликнулся Швейк, — если бы нам судьба предопределила стать вашими соучастниками!» И предопределение судьбы в самом деле свершилось. Бутылка пошла по кругу, несмотря на протест каптенармуса Ванека, утверждавшего, что пить следует из котелка, а коньяк разделить по справедливости. Наконец, после обмена мнениями приняли предложение пить в алфавитном порядке, причем это последнее было обосновано тем, что у кого какая фамилия — это своего рода тоже перст судьбы. Бутылку прикончил Ходоунский, которому тем самым досталось глотком больше, чем остальным. Потом засели играть в «цвик». Оказалось, что вольноопределяющийся всякий раз, когда ему достается козырная карта, обязательно должен ввернуть что-нибудь божественное! Так, взяв козырного валета, он воскликнул: «О, оставь мне, господи, валета сего на все лето сие, аще окопаю его и унавожу, да принесет мне плоды он…» Ходоунский продул свое жалованье за полгода вперед. Вольноопределяющийся потребовал с него расписку, чтобы каптенармус Ванек при получке выдавал жалованье Ходоунского прямо ему. «Не дрейфь, Ходоунский, — утешал его Швейк, — если тебе очень повезет, тебя укокошат в первой стычке, и Марек останется на бобах. Подписывай, подписывай!» Ходоунский приветливо процедил: «Цыц, тетушка!» В Саноке, в здании гимназии, проводилось совещание офицеров батальона. Недоставало одного поручика Дуба, и Швейку было приказано его разыскать. Нашел он его в одном весьма сомнительном заведении вдрызг пьяным. Поручик Дуб вытаращил на Швейка глаза. Почему-то ему взбрело в голову, что Швейка к нему посылают с рапортом о каком-то новом проступке, совершенном ротным ординарцем, а потому он вышел из себя: «Сейчас я тебе покажу кузькину мать, Швейк!» Письменный приказ, врученный Швейком, Дуб с хохотом разорвал: «Ты что, на военной службе захотел записочкой отделаться?! Тут тебе не школа, никакие письменные извинения тебе не помогут!» — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, это приказ по бригаде — господам офицерам велено одеться и явиться на батальонное совещание. Будет решаться, когда нам выступать! Так что, как я полагаю, господину лейтенанту тоже есть до этого дело!» На улице хмель снова ударил поручику Дубу в голову. Он порол Швейку разную чушь вроде того, что сразу же по окончании гимназии не поздоровался с классным наставником и что дома у него есть почтовая марка с Гельголанда. «Я вас понимаю, — отвечал Швейк. — Вы говорите точь-в-точь как жестянщик Покорный из Будейовиц. Предположим, его спрашивали: «Вы уже купались в этом году в Мальше?», а он отвечает: «Купаться не купался, но зато в этом году уродится много слив!..» Или другой вопрос: «Грибы уже в этом году ели?», а он вам на это отвечает: «Не ел, но вот новый марокканский султан, говорят, очень славный мужик». Дуб остановился: «Марокканский султан? Он уже конченная личность, а я даже зимой никогда так не потел». Надпоручик Лукаш приказал Кунерту, денщику поручика Дуба, увести и уложить своего хозяина на кушетку. Дуб взял Кунерта за руку и сказал, что по ладони угадает фамилию его будущей супруги. «Ваша фамилия? Кунерт? Приходите через четверть часа, я вам оставлю записку с фамилией вашей будущей супружницы». Едва договорив, Дуб захрапел, но тут же опять проснулся и принялся выводить какие-то каракули в своей записной книжке. Кунерт, простодушный, доверчивый ишак, через четверть часа действительно пришел. Развернув бумажку и с трудом разобрав каракули своего повелителя, он прочитал: «Фамилия вашей будущей жены — пани Кунертова». В половине шестого утра 11-я рота выступила в направлении Турова-Вольская. Швейк тащился сзади со штабом роты и коротал время, делясь с каптенармусом Ванеком воспоминаниями о маневрах у Большого Мезиржичи. «Места там вроде как здесь, единственно что выкладка была полегче, потому как тогда насчет запаса консервов — этого еще и в помине не было. А если когда какие выдавали, так мы их жрали тут же на месте, а в ранец заместо них совали кирпичи. Потом в одной деревне пришла инспекция и все кирпичи из ранцев повыкидывала… Такая куча получилась, один мужик домик себе выстроил!» Рота продвигалась дальше. «На маневрах в Писке мы тоже вот так разорили все к чертям собачьим, — рассказывал Швейк, показывая на растоптанные поля вокруг, — а один мужик по фамилии Пиха ни за что не хотел принять от казны восемнадцать крон за причиненный убыток! Судился и получил восемнадцать месяцев. А вот мне, к примеру, сдается, что ему надо было одеть своих дочерей во все белое, сунуть им в руки по букету и расставить на своем поле, чтобы чин-чином приветствовать высокочтимого пана. Я это читал про Индию, где подданные какого-то властелина бросаются слону под ноги, чтобы он их растоптал. То есть я имею в виду того слона, который нес на своей спине этого владыку», — пояснил Швейк. Сзади, в санитарной части, на двуколке, накрытой брезентом, везли поручика Дуба. От бесконечной тряски он немного пришел в себя и высунул голову из-под брезента. «Солдаты, — орал он в дорожную пыль, — ваша благородная задача тяжела. Сейчас начнутся трудные походы и мытарства всякого рода. Но я с доверием уповаю на силу вашей воли». — «Балда ты что ли?» — срифмовал Швейк. Поручик Дуб продолжал: «Солдаты, нет преград, которые бы вы не смогли преодолеть! Я не веду вас навстречу легкой победе, но верю в вашу выносливость!» С этими словами он шмякнулся обратно на «сидоры»… В Турове-Вольской поручика Дуба стащили с повозки и поставили на ноги. «О том, что вы вытворяли, можете спросить у Швейка», — сухо сказал ему надпоручик Лукаш. Дуб подошел к Швейку, которого застал в компании Балоуна и каптенармуса Ванека. Балоун рассказывал, как у себя на мельнице он всегда держал в колодце бутылку холодного пива. Теперь же всевышний в своей справедливости наказал его теплой вонючей водой из колодца в Турове-Вольской, в которую еще приходится сыпать лимонную кислоту, чтобы не схватить холеру. Балоун высказывался в том смысле, что эту треклятую лимонную кислоту придумали, по-видимому, для того, чтобы изводить людей голодом. В Саноке он, правда, наелся, но этого было маловато. В этот момент и пришел поручик Дуб. Чувствуя себя весьма неуверенно, он робко спросил: «Беседуете?» — «Беседуем, господин лейтенант, — ответил Швейк, — оно вообще нет ничего лучше, как хорошо потолковать!» Дуб сказал Швейку, что хочет его о чем-то спросить. Когда они отошли в сторону, поручик Дуб крайне нерешительно произнес: «Вы не обо мне разговаривали?» — «Никак нет, господин лейтенант, исключительно о лимонной кислоте и копченом мясе». — «Обер-лейтенант Лукаш говорил мне, будто бы я что-то вытворял…» Швейк ответил очень серьезно и многозначительно: «Ничего не вытворяли, господин лейтенант, ничуть не буянили… … и даже не изволили говорить «Вы меня еще не знаете». Но в жару с кем такого не бывает. Некоторые этим ужасно страдают. Как, к примеру, Вейвода, строительный десятник из Вршовиц! Вбил, понимаете, себе в голову, что не будет потреблять никаких напитков, от которых пьянеют, и поперся искать напитки… ну, без алкоголя которые. В трактире «На остановке» заказал четвертинку вермута и эдак незаметно расспрашивает трактирщика, что же, дескать, эти трезвенники, собственно, потребляют? Хозяин ему разъяснил, что трезвенники пьют сельтерскую, молоко, холодный супец и вина, которые не содержат спирту. Старик Вейвода еще поинтересовался, бывает ли также, промежду прочим, безалкогольная водка, опрокинул еще стаканчик вермуту… … и потолковал с хозяином о том, что часто напиваться — это и в самом деле грех. Трактирщик на это заявляет, что ему все на свете нипочем; единственно же, чего он не переносит, так это пьяного, который налижется в другом месте, а к нему придет опохмеляться бутылкой сельтерской, да еще в придачу учинит дебош… Ладно, пошел старик Вейвода искать безалкогольные вина. По дороге он познакомился еще с одним, тоже трезвенником. Старик Вейвода выставил на радостях бутылку вермута — отпраздновать знакомство, — а затем они пошли на Бользанову улицу, где в самом деле подавали одни фруктовые вина — алкоголя в них ни-ни! Раздушили они поллитровку и давай орать, чтобы им выдали официальную справку, что они потребляют безалкогольное вино… … а не то, мол, разнесут здесь все в пух и в прах. Вместе с граммофоном. В конце концов пришлось полицейским втащить их по лестнице наверх, сунуть в сундук, отвезти в холодную и обоих рассовать по одиночкам. Ну, а потом, само собой, засудили обоих трезвенников за пьянство…» — «Зачем вы мне все это выкладываете?» — раскричался Дуб, который от Швейкова рассказа полностью протрезвел. «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, к вам это, конечно, не относится, да раз уж к слову пришлось…» Тут Дуб подумал, что Швейк его оскорбил, а поскольку он уже совершенно очухался, то заорал: «Ты меня еще узнаешь! Как ты стоишь?» — «Осмелюсь доложить, плохо». И Швейк немедленно по-уставному вытянулся в струнку! Расставшись со Швейком, поручик Дуб велел позвать денщика Кунерта и приказал ему раздобыть кувшин воды. К чести Кунерта будь сказано, что ему изрядно пришлось поноситься по Турове-Вольской в поисках и кувшина, и воды. Кувшин ему, наконец, удалось где-то украсть прямо с подоконника, а воду в него он набрал из наглухо заколоченного колодца. Для этого, само собой, пришлось отодрать несколько досок — колодец забили по подозрению на тиф! Однако поручик Дуб выпил целый кувшин без каких бы то ни было последствий, чем еще раз подтвердил справедливость пословицы: «Хорошей свинье все на пользу!» Балоун, Швейк, Ходоунский и Ванек получили приказ: немедля отправиться в Лисковец, где приготовить ночлег для всей роты. «Братцы, — тихо сказал Балоун, — нас предали!» — «Тогда жми первым и защищай нас своим телом, — предложил ему Швейк. — А когда тебя подстрелят, смотри, не забудь сказать нам об этом — чтоб мы вовремя залегли! Каждый солдат должен радоваться, когда по нему палят вражеские солдаты, потому как от этого у неприятеля останется меньше боеприпасов!» — «Так ведь у меня же дома хозяйство», — тяжко вздохнул Балоун. «А ты плюнь на свое хозяйство, — советовал Швейк, — лучше сложи голову за государя императора. Как тебя в армии учили!» «Хоть бы поесть дали чего… — продолжал вздыхать Балоун. — Нет, не ценил я свое семейное счастье! Представляешь, раз я отхлестал свою старуху, потому что она сливовые кнедлики посыпала маком заместо творога… Все мне казалось, что мак в зубах застревает. А теперь вот иду и думаю — хоть бы застревал!.. Сколько она наревелась, когда я требовал, чтоб клала побольше майорану в ливерную колбасу! А при этом, ясное дело, всегда, бывало, ткну ее разок-другой… Раз я ее, бедняжку, страсть как излупил — не хотела прирезать на ужин индюшку, хватит-де с меня и петушка…» — «Эх, братцы, — расплакался Балоун, — сейчас бы ливерной колбаски, хоть и без майорана…» В селе залились лаем собаки, экспедиция была вынуждена остановиться. «Похожая передряга приключилась с нами на учениях под Табором, — сразу же стал рассказывать Швейк. — Подошли мы таким же манером к одному сельцу, а собаки подняли жуткий лай, хоть святых выноси! Наш капитан отдает приказ: ни одна собака не смеет пикнуть, иначе ей тут же гроб! А я чего-то там напутал и объявил сельскому старосте, что, дескать, хозяину каждой собаки, ежели которая ночью залает, тут же будет гроб с музыкой. Староста сразу в главный штаб — просить для всего села милости. Но там его, конечно, никуда не допустили. Вернулся он домой, и пока мы вошли в село, у всех собак морды были обвязаны тряпками… Так что три собаки даже взбесились». Квартирьеры уже спускались в деревню, когда Швейк преподал им ценный совет: собаки, мол, ночью боятся огоньков зажженных цигарок. Однако оказалось, что лают деревенские шавки от радости, любовно вспоминая о проходивших войсках, которые всегда им оставляли чего-нибудь поесть. Откуда ни возьмись, вокруг Швейка появились четыре барбоса, которые дружелюбно принялись кидаться на него, задрав кверху хвосты. Швейк их гладил, похлопывал и разговаривал в темноте, как с детьми: «А вот и мы! Мы тут у вас поспим сладенько, баюшки-баю, дадим вам косточек, корочек, а утречком, глядишь, и дальше на врага потопаем». Когда квартирьеры забарабанили в дверь первой избы, изнутри раздался визгливый женский голос, объявивший, что муж на войне, дети хворают оспой и что москали уже все забрали. Дверь открылась лишь после того, как солдаты наставительно сказали, что они квартирьеры. Оказалось, в этом доме живет сам староста, который тщетно пытался убедить Швейка, что он не подделывался под писклявый женский голос. Затем он стал их уверять, что деревня малюсенькая, что в ней не поместиться ни одному солдату. Спать совершенно негде, да и харчей тоже нет. Словно в доказательство правдивости его слов, в хлеву замычали коровы и послышался визгливый женский голос, прикрикивавший на них. Одеваясь, староста не переставал твердить свое: «Идемте, паны добродии, в Кросенку. Село большое. А у нас? Что у нас? Единственно вши, чесотка или там оспа! Вчера вот три мужика почернело от холеры… Проклял всевышний Лисковец…» — «Ладно, — сказал Швейк, делая руками международный жест, означающий повешение, — мы тебя вздернем прямо тут, перед избой. Потому как идет война и у нас приказ спать здесь, а не в какой-то там Кросенке. Тоже мне нашелся умник, планы наши стратегические менять!.. Раз был, господа, такой случай…» — «После расскажете, Швейк», — прервал его каптенармус Ванек. «А теперь — тревога и гони квартиры!» — закончил Ванек, обращаясь к старосте. Когда староста вышел из горницы, Ходоунский вдруг воскликнул: «Балоун-то куда исчез?» Однако не успели они толком осмотреться, как за печью тихо отворилась какая-то дверка, и в нее с трудом протиснулся Балоун, неожиданно заговоривший гнусавым голосом: «Я бхыл в кладовке, залез во что-то хукой, набил себе полный хот, а тепехь все пхистало и не отстает! Ни сладкое, ни соленое. Хлебное тхесто». В жизни им еще не приходилось видеть такого замызганного австрийского солдата! А до чего они перепугались, когда увидели, как у Балоуна оттопыривается мундир! «Что с тобой случилось?» — спросил Швейк. «Это огухцы. Тхи штуки я уже съел, а остальное пхинес вам»… Балоун стал вытаскивать из-за пазухи и раздавать огурец за огурцом. Но тут на пороге появился староста с фонарем в руках. Увидев эту сцену, он перекрестился и истошно завопил: «Москали брали и свои забирають!» Все вышли на улицу и пошли по селу, сопровождаемые целой сворой псов. Барбосы упорно не отставали от Балоуна и всё кидались на карман его штанов, где лежал кусок сала, который Балоун по жадности подло утаил от товарищей. «Чего это они к тебе так пристают?» — полюбопытствовал Швейк. После длительных раздумий Балоун ответил: «Доброго человека чуют». Но при этом не сказал, что держит в кармане руку на добром шматке сала! Штаб роты разместился в доме священника, а рота — на небольшой винокурне. Каптенармус и кашевары метались по деревне, доставая свинью, но все было впустую. Разбудили и еврея в корчме, который начал рвать на себе пейсы, громко сожалея, что не может господам солдатам ничего предложить. Наконец он пристал к ним, предлагая продать одну столетнюю корову, невообразимо тощую дохлятину. Корчмарь заломил за нее баснословную цену и рвал на себе волосы, что такой коровы не найти во всей Галиции, во всей Европе и на всей земле, что это самая толстая корова, какая вообще когда-либо была на белом свете! Смотреть эту корову ездят из самого Волочиска, божился старик корчмарь. «Лучше убейте бедного еврея, но без коровы не уходите!» Своими воплями и причитаниями он сбил всех с панталыку и, в конце концов, эту падаль, которой побрезговал бы любой живодер, все-таки потащили к полевой кухне. Уже с деньгами в кармане корчмарь еще долго плакался, что его пустили по миру, потому что он за бесценок отдал такую замечательную корову. Он просил его повесить — на старости лет он сморозил такую ужасную глупость, из-за которой его праотцы непременно перевернутся в гробу! Вывалявшись еще разок в пыли, он вдруг стряхнул с себя всю скорбь я пошел домой. Жене корчмарь сказал: «Эльза, жизнь моя, солдаты глупые, а твой Натан — большая умница!» Снять с коровы шкуру не было никакой возможности! Когда ее все же стали сдирать, шкура в нескольких местах лопнула, и под ней открылись мускулы, скрученные, как засохший корабельный канат. Между тем откуда-то приволокли мешок картошки и, не питая никаких надежд, принялись варить эти жилы и кости. Тут же рядом повар в полном отчаянии пытался состряпать из этого скелета офицерский обед. Эта несчастная корова надолго запала всем в память! Можно почти с уверенностью сказать, что если бы позже, перед битвой у Сокаля, командиры напомнили солдатам про лисковецкую корову, 11-я рота в грозной ярости бросилась бы со штыками наперевес на врага! Корова оказалась такой нахальной, что даже супа, и того сварить из нее было нельзя. Чем дольше мясо варилось, тем крепче оно приставало к костям, образуя с ними одно целое, закостенелое, словно бюрократ, разводивший полвека канцелярскую волокиту и пожиравший одни «дела». Швейк, поддерживавший в качестве вестового постоянную связь между штабом и кухней, чтобы не прозевать, когда будет готов ужин, в конце концов доложил надпоручику Лукашу: «Так что, пан обер-лейтенант, она уже прямо фарфоровая. У этой коровы такое твердое мясо, хоть стекло режь! Кашевар Павличек, когда его пробовал, сломал себе передний зуб, а Балоун — задний коренной!» Надпоручик Лукаш расположился на кушетке в доме лисковецкого священника. «Послушайте, Швейк, — сказал он, — пока нам дадут поесть, вы бы могли мне рассказать какую-нибудь историю». — «Хо-хо! — ответил Швейк, — пока нам дадут поесть, я бы успел вам рассказать всю историю чешского народа… А вообще, доложу я вам, на земном шаре обитают люди разных характеров! Так что потому и был прав повар Юрайда, когда в Кирай-Хиде, налакавшись вдребезги, свалился в канаву и стал орать: «Человек предопределен и призван, дабы духом своим правил в гармонии вечного мироздания!» А когда мы его оттуда вытаскивали, так он еще кусался… Юрайда думал, что лежит дома и ни за что не хотел вылезать!» Надпоручик Лукаш воскликнул: «Иезус-Мария! Я бы вам, Швейк, сказал, да не хочется портить себе ужин!» — «Так ведь не всем же быть умными, господин обер-лейтенант! Потому кабы все были умные, то на свете было бы столько ума, что каждый второй был бы круглым идиотом. Представьте, к примеру, что было бы, если бы каждый знал законы природы так, как один господин, пан Чапек… Он, изволите ли знать, хаживал в «Чашу» и всегда говорил: «До чего сегодня прекрасно светит Юпитер, а ты, пентюх, даже не знаешь, что у тебя над головой! Кабы тебя, негодяя, сунуть в пушку да выстрелить, ты бы туда летел со скоростью снаряда миллион лет!» Ну, а лаялся он при этом так, что потом обычно сам вылетал из трактира, и к тому же с обыкновенной скоростью». Когда утром выступили на Старую Соль, Швейк шагал возле надпоручика Лукаша, ехавшего верхом, и рассказывал: «Нам бы сейчас такую лекцию, как всегда устраивали господин обер-лейтенант Буханек! Дело, значит, было так: обер-лейтенант Буханек получил от своего будущего тестя залог под приданое и весь его спустил с девками. Потом получил залог со второго тестя, но на этот раз уже просадил его в карты. Тогда, стало быть, пришлось идти на поклон к третьему тестю…» Лукаш соскочил с коня и сказал угрожающим тоном: «Швейк, если вы еще заговорите о четвертом залоге, я вас сшибу в канаву!» — «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, о четвертом залоге не может быть и речи, потому что он застрелился уже после третьего…» «Жизнь людская — штука сложная, — продолжал Швейк. — Житуха одного отдельного человека в сравнении с нею — мура, вроде как и пустое место!.. В трактир «У чаши» хаживал один старший полицейский, Губичка ему фамилия, и один репортер, веселый такой господин. Да что тут говорить — в участке бывал чаще, чем в редакции! И вот, стало быть, в один прекрасный день напоил этот шелкопер пана Губичку до зеленого змия и поменялся с ним в кухне одеждой. Так что старший полицейский был в штатском, а пан репортер превратился в старшего городового. Служебную бляху он прикрыл, чтоб не было видно, и отправился патрулировать по Праге. На Рессловой улице, в самую что ни на есть ночную тишь, встретил он какого-то пожилого господина с дамой. Оба спешили домой и шли, не говоря ни слова. А он на них накинулся и давай разоряться: «Не орите так, — кричит, — а то обоих заберу!» Можете себе представить, как они оба перепугались! Пробуют ему, конечно, объяснить, что, по всей видимости, тут вышла какая-то ошибочка… … поскольку они идут с приема у господина наместника, а этот господин — он старший советник у господина наместника в ведомстве. А переодетый репортер ни в какую! «Не морочьте мне голову, кричит, я за вами давно слежу, как вы колошматили палкой по железным шторам всех лавок, и эта — как вы уверяете — ваша супруга, вам еще помогала». — «У меня ведь и палки никакой нет!» — «Откуда ей теперь у вас взяться, если вы ее вон там за углом обломали об одну бабу, которая здесь жареными каштанами торгует!» У мадам, у той уже просто не было сил плакать, а сам господин советник так разнервничался, что начал распространяться насчет хамства, за что был арестован и передан ближайшему патрулю из полицейского комиссариата на Сальмовой улице. Патрулю переодетый репортер сказал, чтобы они свели эту пару в комиссариат. Сам же он из комиссариата под башней святого Индржиха, ходил по делам на Винограды и накрыл эту парочку, когда оба нарушали ночную тишину и спокойствие, а сверх того еще оскорбили полицию. Сейчас ему, мол, некогда, а через час он придет в комиссариат на Сальмову улицу. Словом, патруль уволок обоих с собой, и они просидели в участке до утра, поджидая пана старшего полицейского, который преспокойненько вернулся в «Чашу». Там он разбудил Губичку и с этакой деликатностью весьма осторожно ему сообщил, какой, стало быть, приключился камуфлет, и что из этого может получиться, ежели он не будет держать язык за зубами…» По дороге на Старую Соль поручик Дуб обратился к солдатам с речью. Все время, пока он говорил, Швейк шел, повернувшись к нему лицом — как по команде «направо равняйсь». Дубу это было неприятно. Он чувствовал, что начинает сбиваться. Разумеется, он опять раскричался на Швейка: «Ты что на меня уставился, как баран на новые ворота?» — «Осмелюсь спросить, господин лейтенант, прикажете на это отвечать?» — «Что ты себе позволяешь?! — рявкнул Дуб. — Как ты со мной разговариваешь?» — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, вы мне давеча приказали, чтобы я вообще не отвечал, когда вы кончаете говорить…» — «Ага, значит, ты меня боишься, — возликовал Дуб. — Я уже не таких молодчиков в бараний рог скручивал! А потому заткни хайло и держись сзади, чтобы я тебя не видел!» Перед Фельштыном на привале надпоручик Лукаш послал каптенармуса Ванека и Швейка вперед, подыскать ночлег для роты. «Смотрите, Швейк, опять не натворите чего по дороге!» — предупреждал его Лукаш. «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант. буду стараться. Только сегодня к утру я видел какой-то дурацкий сон… Чего-то мне корыто приснилось, а из него — дело было в доме, где я жил, — всю ночь текла вода по коридору, пока не промочила потолок в квартире хозяина. А тот, ясное дело, тут же утром отказал мне от квартиры». — «Оставьте нас, Швейк, в покое со своими дурацкими разговорчиками. Смотрите-ка лучше с Ванеком по карте, куда вам идти. Двинетесь по проселку вверх прямо на север. Заблудиться тут невозможно!» «В Карлинсхих казармах в Праге служил обер-лейтенант Голуб, — рассказывал по дороге Швейк. — До того был ученый человек, что все в роте считали его форменным идиотом, поскольку из-за своей учености он не научился обкладывать солдат как положено и обо всем рассуждал с чисто научной точки зрения. И вот, значит, как-то раз солдаты ему рапортуют, что хлеб, который выдавали в тот день, жрать никак невозможно. Другой бы офицер на его месте разволновался, разнервничался от такого нахальства! А он ничего, он остался спокойный, не обозвал никого ни сукой или там свиньей, даже не съездил никому по роже. Собрал только всех своих солдат и говорит им этаким приятным голосом: «Солдаты, говорит, вы должны понять, что воин должен быть таким интеллигентным, чтобы безропотно сожрать все, что дают!» «Хоть бы нас облаял когда», — рассуждали между собой солдаты, потому что эта его деликатность надоела всем до чертиков. Словом, выбирают меня раз от всей роты, чтобы я ему об этом сказал. Пошел я к нему на квартиру и стал его просить, чтоб он раз и навсегда начхал на свое чистоплюйство. Солдаты, поясняю, привыкли, чтоб им все время тыкали в нос, что они свиньи, не то иначе просто теряют уважение к начальству. Поначалу он все брыкался, какую-то ахинею понес насчет интеллигенции, но, в конце концов, все же позволил себя уломать, расквасил мне морду и вышвырнул за дверь, чтобы повысить свой авторитет. В общем, когда я сказал ребятам, на чем мы порешили, все очень обрадовались». Швейк окинул взглядом местность. «Сдается, — сказал он, — что мы идем не так. Нам бы надо наверх, вниз, налево, направо, потом опять направо, потом налево, — а мы все время топаем прямо. Предлагаю податься влево». Каптенармус стал утверждать, что нужно идти направо. «Моя дорога, — сказал Швейк, — поудобней вашей. Я себе пойду вдоль ручейка, где незабудки растут, а вы потащитесь по сухому косогору». — «Не валяйте дурака, Швейк, по карте мы как раз в этом месте должны свернуть направо!» — «Карта может такого загнуть! — ответил Швейк, спускаясь в лощинку. — Раз у вас своя голова на плечах, придется нам разойтись. Встретимся на месте, в Фельштыне». После обеда Швейк подошел к маленькому пруду, где встретился с бежавшим русским пленным, который тут купался. Завидев Швейка, русский, как был нагишом, пустился наутек. Швейк загорелся любопытством, как бы ему пошла русская форма. Он снял свою, одел русскую и захотел толком рассмотреть свое отражение в воде. Поэтому он так долго расхаживал по дамбе пруда, пока его там не нашел патруль полевой жандармерии, рыскавший по всей округе в поисках бежавшего русского. Патруль был из венгерских жандармов и Швейка, несмотря на все его протесты, потащили на этапный пункт в Хыров, где включили в транспорт русских пленных, назначенных на работы по ремонту железной дороги на Перемышль. В Хырове на этапном пункте Швейк хотел все объяснить какому-то офицеру, проходившему мимо, но один из венгерских солдат, карауливших военнопленных, стукнул его прикладом по плечу и добавил: «А ну, встань в строй, русская свинья, мать твою за ногу!» Швейк вернулся в строй и обратился к ближайшему пленному: «Оно, конечно, этот человек свой долг исполняет, а ведь при этом рискует собственной жизнью! Что, если б винтовка ненароком была заряжена, а курок — на взводе? Ведь этак легко может случиться, что винтовка выстрелит, весь заряд влетит ему прямо в глотку, и помрет человек при исполнении служебных обязанностей…» «Не понимать, я крымский татарин. Аллах ахпер!» — ответил Швейку татарин, опустился наземь и стал молиться: «Аллах ахпер — аллах ахпер — безмила — арахман — арахим — малинкин мустафир». — «Так ты, стало быть, татарин? — сочувственно проговорил Швейк. — Ну, и рожа! Хм… А ведь ты меня того… понимать должен!.. Ярослава из Штернберка знаешь? Даже имени не слыхал, татарская твоя душа? Так это же он вам показал под Гостином, где раки зимуют. Тогда, небось, от нас во все лопатки драпали! А Гостинскую деву Марию знаешь? Само собой, не знаешь! А ведь это при ней все происходило… Ну, ничего, погоди, они вас, татарву, обратят в плену в христианскую веру!» В Добромиле, на этапном пункте, какой-то фельдфебель принялся составлять списки пленных, но никак не мог с ними договориться. Совершенно опупев, фельдфебель заорал в толпу: «Wer kann deutsch sprechen? Кто говорит по-немецки?» Швейк выступил вперед. «Из евреев небось?» — начал фельдфебель. Швейк отрицательно покачал головой. «Ладно, чего уж там запираться… — продолжал фельдфебель. Здесь, еврейчик, я высшая власть! Ежели что скажу, все должны трястись и прятаться по углам! Ваш царь — сволочь, а вот наш — светлая голова! Сейчас я тебе покажу номер, чтоб ты знал, какая у нас дисциплина». Фельдфебель открыл дверь в соседнюю комнату и кликнул: «Ганс Лефлер!» Немедленно раздалось «Hier!», и в канцелярию вошел зобатый солдат, штириец со слезливым выражением кретина. «Ганс Лефлер, — приказал фельдфебель, — возьми вон там мою трубку, сунь в рот и побегай вокруг стола на четвереньках!» Зобатый штириец принялся с лаем ползать на четвереньках. Фельдфебель бросил победоносный взгляд на Швейка. «Ну что, еврейчик? Не говорил я тебе, какая у нас дисциплина?..» Всласть потешившись, фельфебель, наконец, сказал: «Halt! Теперь служи… Трубку апорт!.. Хорошо, а теперь спой на тирольский манер!» И в комнате раздался рев: «Голарио, голарио…» «Ну, ладно, а теперь, еврейчик, собирайся, бери бумагу и карандаш и катись составлять список!» — приказал фельдфебель Швейку. Швейк взял под козырек и ушел к пленным. Но составление списка оказалось делом совсем не простым. Швейк много перевидел и пережил на своем веку, но эти имена у него никак не укладывались в голове. «Мне же ни в жисть никто не поверит, что кого-нибудь могут так звать: Муглагалей Абдрахманов, Беймурат Аллагали, Джередже Чердедже, Давлатбалей Нургалеев. Что тут не говори, а все же у нас фамилии получше. К примеру, как у священника из Жидогоушти — Вобейда. Даром что «шантрапа» означает!» — «И как это ты только язык не прикусишь», — говорил Швейк каждому с добродушной улыбкой. Составив, наконец, список, Швейк решил вновь попытаться объяснить фельдфебелю, что он стал жертвой недоразумения. Однако фельдфебель, который и до этого был не вполне трезв, теперь окончательно потерял способность здраво мыслить. Швейк начал с того, что все же в Фельштын следовало идти вдоль ручья, и в чем же тут, скажите на милость, его вина, если какой-то русский солдат удрал из плена и пошел купаться в пруд. Лишь дойдя до этого места, Швейк понял, что говорит совершенно напрасно, ибо фельдфебель уже давно спит без задних ног. Швейк подошел к нему ближе и потрогал за плечо, чего оказалось вполне достаточно, чтобы господин фельдфебель свалился со стула. «Извиняйте, господин фельдфебель», — сказал Швейк, взял под козырек и вышел из этапной канцелярии. Военное начальство порешило отправить группу пленных, в которой был Швейк, в крепость Перемышль. Венгерские конвойные гнали колонну форсированным маршем. В одной деревне, где был устроен привал, пленные столкнулись на площади с каким-то обозом. Перед обозными фурами стоял офицер и смотрел на пленных. Швейк выскочил из строя, вытянулся во фронт и воскликнул: «Herr Leutnant, ich melde gehorsamst, осмелюсь доложить…» Однако ничего больше ему произнести не удалось, потому что двое венгерских конвоиров в мгновение ока были тут как тут и затолкали его обратно к пленным. Офицер бросил следом за Швейком горящий окурок, который быстро подобрал и докурил другой пленный. В Перемышле пленных загнали в какой-то разбитый форт, где остались целы одни конюшни. Передали их тут майору Вольфу, человеку, одержимому навязчивой идеей, будто русские пленные скрывают, что они грамотны, так как на его вопрос: «Железную дорогу строить умеешь?» все пленные стереотипно отвечали: «Знать не знаю, ведать не ведаю, жил честно и благородно!..» Сперва Вольф спросил, кто из них говорит по-немецки. Швейк энергично выступил вперед. Майор тут же спросил, не инженер ли он. «Осмелюсь доложить, господин майор, никак нет! Не инженер, а ординарец 11-й маршевой роты 91-го полка. Попал в наш плен…» «Что-о?!» — заорал Вольф. «Так что осмелюсь доложить, господин майор, дело было так…» — «Вы чех? Переоделись в русскую форму?» — «Так точно, господин майор, все так и было, как изволите говорить! И меня, ей-ей, очень радует, что господин майор сразу вошли в мое положение. Наши, может, уже сражаются, я бы тут попусту проваландался всю войну…» — «Хватит болтать!» — прервал его майор Вольф, подозвал двух солдат и приказал им тотчас отвести этого человека на гауптвахту. Сам же майор еще с одним офицером медленно шел за Швейком и в разговоре часто поминал «чешских собак». Спутник майора все время кивал головой, а потом заметил, что о задержании все же придется доложить в штаб гарнизона. Так, как это предлагает господин майор, дело не пойдет: допросить его на гауптвахте и потом тут же за гауптвахтой вздернуть. Но на майора нашло дикое упрямство, а потому он заявил, что этого перебежчика-шпиона прикажет немедленно повесить на свой страх и риск. «Не имеете права! — кричал капитан. — Его повесят по приговору полевого суда!» — «А я говорю, будет повешен без приговора…» — шипел майор Вольф. Швейк, которого вели перед ними и который слышал целиком этот интересный разговор, обращаясь к своим конвоирам, обронил: «Что в лоб, что по лбу!» Позже Швейк рассказывал: «Спешка нужна только при ловле блох!.. Когда-то в Праге свихнулся один районный судья. А выяснилось это вот каким образом. Один человек, звать его Знаменачек, обложил как-то самыми что ни есть последними словами его преподобие каплана Хортика. А судья, который потом судил это дело, был человек очень набожный и до того разнервничался, что совсем лишился рассудка и ну орать на обвиняемого: «Именем его величества приговариваетесь к смертной казни через повешение! Приговор окончательный и обжалованию не подлежит!» — «Господин Горачек! — зовет судья судебного пристава. — Возьмите этого господина и вздернете его там, где ковры выбивают. Потом приходите сюда, получите на пиво!» Пристав с перепугу совсем уже было потащил пана Знаменачека вешать, и не будь при этом защитника, не знаю, чем бы все это кончилось». Итак, Швейка под стражей доставили в гарнизонную комендатуру, где был чин-чином подписан протокол, составленный майором Вольфом, что Швейк, будучи военнослужащим австрийской армии, сознательно а без какого бы то ни было нажима или давления переоделся в русскую военную форму и был задержан полевой жандармерией, когда русские отступили. Затем его отвели и сунули в какую-то дыру, служившую прежде складом риса, а одновременно пансионом для мышей. Мыши Швейка ничуть не боялись и весело носились вокруг, подбирая зернышки. Швейку пришлось самому сходить себе за тюфяком. Когда он лег и его глаза привыкли к темноте, он увидел, что на его тюфяк перебирается целая мышиная семейка сразу. Но все же Швейк провел ночь спокойно, потому что мыши оказались без особых претензий. Вместе с утренним кофе к Швейку в дыру сунули какого-то человека в русской фуражке. То был агент тайной военной полиции, который говорил по-чешски с польским акцентом. «В хорошенький переплет я влип, — начал он без обиняков. — Я, понимаешь, служил в 28-м, а потом сразу пошел на службу к русским, и теперь так по-дурацки позволил себя накрыть! Я в 6-й киевской дивизии служил… А ты, друг, в каком русском полку был? Что-то мне сдается, что мы в России где-то виделись. А то, может, вспомнишь, с кем ты там встречался? Интересно, кто там из ваших, из 28-го…» Вместо ответа Швейк потрогал его лоб, затем пощупал пульс и, наконец, попросил высунуть язык. Потом Швейк забарабанил в дверь и когда караульный пришел его спросить, почему он подымает такой тарарам, Швейк попросил его немедленно вызвать доктора, потому что у человека, которого сюда привели, начинается бред! Но никто к нему не шел. Этот подонок остался со Швейком и продолжал нести несусветную чушь насчет Киева. «Не иначе, как вы хлебнули воды из болота, — сказал ему Швейк, — прямо как один знакомый, молодой Тынецкий. Он поехал в Италию и от болотной воды схватил лихорадку. Только его, бывало, скрутит приступ, сразу чужих начинает узнавать — аккурат, как вы. А никакого лекарства против этой болезни нету, единственно то, что придумал новый санитар в больнице в Катержинках… Положили к нему одного профессора, а тот, надо вам сказать, целый божий день ничего не делал, только сидел да считал: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть» и опять сначала. Ну, и довел же он своего санитара! Только профессор снова сосчитал до шести, санитар к нему как подскочит, да как хряснет его по уху. «Вот тебе, — говорит, — семь, вот тебе восемь, девять, десять!» Что ни цифра, то по уху. Профессор схватился за голову и спрашивает, куда он попал. Так, стало быть, и очухался, и выписали его из больницы». «Я знаю всех ваших знакомых по Киеву, — неутомимо порол свое агент контрразведки. — Не было там с вами, случайно, одного такого толстого, а другого тощего? — «Бросьте вы переживать, такое может со всяким случиться. Мало ли кто всех тонких да толстых не запомнит!» — «Послушай, друг, — захныкал в ответ подлец императорско-королевской службы, — вот ты мне не веришь, а конец нас все равно одинаковый ждет…» — «На то мы и солдаты, — безразлично обронил Швейк, — на то нас и матери породили, чтоб из нас наделали лапши, когда придет время надеть мундир. И мы с радостью…» Шпион постучал в дверь и через минуту за ним пришел фельдфебель. На другой день Швейка потащили в военно-полевой суд. Майор, говоривший по-чешски, гаркнул: «Вы предали государя императора!» — «Иезус-Мария! Да что вы говорите?! Когда?» — выкрикнул Швейк. «Оставьте свои глупости при себе, — сказал майор. — В русскую форму переоделись добровольно?» — «Добровольно». — «Никто не заставлял?» — «Никто не заставлял!» — «Знаете, что вы теперь пропали?» — «Знаю. В 91-м полку меня уже как пить дать ищут. Что же касается до переодевания, то, осмелюсь доложить, однажды с переплетчиком Божетехом с Пршичной улицы в Праге случилось вот что: купался он в реке Бероунке, одежду развесил на вербе и страсть до чего обрадовался, когда в воду к нему влез еще один господин. Поплескались, значит, поныряли, потом этот незнакомый господин первым вылез из воды. Потому, дескать, что спешит на ужин. А потом, когда пошел одеваться пан Божетех, то заместо своей одежды нашел рваные босяцкие лохмотья. Пану Божетеху ничего не оставалось, кроме как напялить их на себя. В Прагу он пробирался разными окольными тропками, но все же жандармский патруль его заарестовал и безо всяких препроводил в суд в Збраслав. Это, мол, может каждый сказать, что он переплетчик Божетех из Праги, Пршичная улица, номер 16». Секретарь военного суда, который по-чешски был не силен, уразумел, что Швейк показывает адрес своего соучастника и записал: «Прага, № 16, Иозеф Божетех». Для генерала Финк фон Финкенштейна, председателя суда, перед которым предстал Швейк, устраивать экстренные процессы стало такой же привычной необходимостью, как для другого ежедневно сыграть свою партию в биллиард или перекинуться в картишки. Иногда он находил в повешении комическую сторону, о чем однажды писал своей жене в Вену: «… на днях мы вешали одного еврея. Веревка оборвалась и он свалился наземь. Еврей тут же пришел в себя и кричит: «Господин генерал, я иду домой! Вы уже меня повесили, а по закону за одно и то же два раза вешать не полагается». Я принялся хохотать и еврея мы отпустили. У нас, дорогая, весело!..» Майор внес предложение запросить по телеграфу бригаду, чтобы выяснить, где находится 11-я рота 91-го полка, к которой, по показаниям обвиняемого, он будто бы принадлежит. Генерал запротестовал, ибо тем самым сводится на нет экстренность суда. Посему он предлагает удалиться на совещание, чтобы вынести приговор и немедленно привести его в исполнение. Но майор продолжал настаивать на своем! Необходимо-де установить личность обвиняемого. Что, если это поможет установить неизвестные покамест связи обвиняемого с его бывшими товарищами по части, в которой он служил? Генерал больше не протестовал. Швейка перевели в гарнизонную тюрьму. Дома генерал Финк принялся размышлять, как бы ускорить всю эту историю. «Петли ему все равно не миновать», — подумал генерал и распорядился позвать к себе фельдкурата Мартинеца. «Слыхали? — ликуя, встретил генерал фельдкурата. — Одного вашего земляка будем вешать!» Усаживая Мартинеца на кушетку, генерал весело продолжал: «Еще в начале войны я сумел добиться, что одного типа мы вздернули через три минуты после вынесения приговора! А сейчас меня осенила другая замечательная идея: чтобы потом дело не затягивать, вы предоставите осужденному духовное утешение заранее!» И наполняя рюмку фельдкурата вином, генерал приветливо добавил: «Утешьтесь малость перед духовным утешением…» После бутылки доброго «Гумпольдскирхена» фельдкурат вплыл к Швейку в камеру, словно балерина на сцену. «Возлюбленный сын мой, — с подъемом молвило духовное лицо, — я фельдкурат Мартинец». Швейк поднялся со своей койки, жизнерадостно, от всего сердца пожал ему руку и сказал: «Очень приятно! А я Швейк, ординарец 11-й маршевой роты 91-го полка. Присаживайтесь рядком да рассказывайте, за что вас сюда посадили. Вы же в офицерском чине и сидеть вам положено в офицерском аресте при гарнизоне. Иногда, конечно, такая путаница получится, что потом и вовсе не разобрать, какая кому отсидка положена… как, к примеру, случилось с одним зауряд-кадетом у нас в полку перед войной. Надо сказать, такой зауряд-кадет — это было что-то наподобие фельдкурата: ни рыба, ни мясо, на солдат горло драл, что твой офицер, а как чего стрясется, сажают его промежду нижних чинов. И то сказать, господин фельдкурат, были они чисто подкидыши: на унтер-офицерский харч их не зачисляют, столоваться с нижними чинами тоже не смели, потому, дескать, как они выше, ну, а офицерский харч им тоже не полагается! Так что пробавлялись в буфете единственно сыром. Словом, повисли между небом и землей и за несколько дней испытали такие муки, что один из них бросился в Малыпу, а другой драпанул из полка и через два месяца написал в казармы, что назначен в Марокко военным министром». Лишь в этом месте фельдкурат Мартинец опомнился настолько, что смог прервать Швейка: «Да, да, возлюбленный сын мой, такие-то дела между небом и землей! Прихожу к тебе, возлюбленный сын мой, с духовным утешением…» Священник задумался, что бы ему сейчас такое сказать дальше, но Швейк опередил его вопросом, не найдется ли у него сигаретки. «Я некурящий, сын мой!» — «Ишь ты! — удивился Швейк. — Знавал я много фельдкуратов, но те дымили почище винокуренного завода на Злихове…» Фельдкурат задумался. По дороге к Швейку он видел в своем воображении, как заорет на него: «Кайся, сын мой, преклоним колени!» И как потом в этой вонючей камере раздадутся молитвы. «Я пришел, сын мой, ради духовного утешения», — серьезно сказал священник. «А я, знаете ли, господин фельдкурат, не чувствую себя духовно настолько сильным, чтобы кого-нибудь утешить! У меня для этого красноречия нету. Раз было попробовал, и то не больно ладно вышло!.. Пришел как-то ко мне приятель, швейцар гостиничный. Что-то там у него приключилось, и теперь ему понадобился добрый друг, чтоб отправил его к праотцам. Одним словом, приятель просит, умоляет, турни-де меня с четвертого этажа. Я и турнул!.. Не извольте пугаться, господин фельдкурат!» Швейк взобрался на нары, прихватив с собой фельдкурата. «Вот таким макаром я его хвать за шкирку… и шасть вниз!» С этими словами Швейк приподнял фельдкурата и опустил его на пол… И пока устрашенный фельдкурат поднимался с пола, Швейк как ни в чем не бывало продолжал: «Вот видите, господин фельдкурат, — с вами ничего не случилось?! И с ним ничего, потому как там было всего раза в три выше, чем здесь. Приятель-то мой нализался в стельку и совсем забыл, что я живу на первом этаже». Фельдкурат решил, что Швейк явно не в своем уме, и потому, заикаясь, произнес: «Да, да, возлюбленный сын мой, даже меньше, чем в три раза…» Шаркая ногами по полу, фельдкурат задом попятился к двери и, добравшись до нее, принялся дубасить с такой силой и воплями, что ему немедленно открыли. В забранное решеткой окно Швейк видел, как фельдкурат в сопровождении конвоя поспешно шагал через двор. «Видно повели в сумасшедший дом», — подумал Швейк. Утром никак не могли доискаться майора, накануне судившего Швейка. Вечером он был в гостях у генерала Финка, а затем бесследно исчез! Как сквозь землю провалился! Совершенно бесспорным можно было считать только одно: никто не видел, как и когда майор покинул ночью генеральскую квартиру. Однако, если бы кто-нибудь удосужился глянуть через оконную решетку в камеру, где сидел Швейк, то увидел бы, что под русской шинелью на одной койке спят двое. Майор со Швейком лежали, прижавшись друг к дружке, словно два котенка… Как майор сюда попал?! Проснувшись ночью в кресле на генеральской квартире, майор внезапно решил, что должен, не мешкая, допросить Швейка, и уже спустя минуту, точно бомба, свалился всем на голову в дежурке военной тюрьмы. Майор колошматил кулаком по столу и орал на фельдфебеля: «Вы, разгильдяйская харя, я уже тысячу раз вам говорил, что ваши люди свинячья банда!» Наконец майор потребовал немедленно открыть ему камеру, в которой сидит Швейк. «Разрешите, доложить, господин майор, — ответил фельдфебель, — я буду вынужден запереть вас на замок и для вашей безопасности приставить к арестанту конвоира. А когда пожелаете выйти, соизвольте, господин майор, постучать в дверь». — «Эх ты, дурья твоя башка, думаешь я арестанта побоялся? Так чего же ты хочешь ставить к нему конвоира, когда я буду его допрашивать?! Черт бы вас всех побрал, заприте меня и чтоб духу вашего здесь больше не было!» Вытянувшись во фронт перед своей койкой, Швейк терпеливо выжидал, что, собственно, получится из этого визита. Затем, решив, что все-таки следует отдать рапорт, он энергично доложил: «Один арестованный, господин майор, в остальном ничего не произошло!» А майор вдруг никак не мог сообразить, зачем его сюда принесло… «Ruht! Вольно! — сказал он. — Где этот твой арестованный?» — «Так что осмелюсь доложить — это я, господин майор!» — гордо произнес Швейк. Но майор уже не обратил на ответ ровно никакого внимания, ибо алкогольные пары с новой силой ударили ему в голову. Он зевнул с такой страшной мощью, что любому штатскому такой зевок обязательно свернул бы набок челюсть. У майора же этот зевок перенес мышление в те мозговые извилины, где человечество хранит дар пения. Непринужденно плюхнувшись на койку Швейка, майор завопил голосом недорезанного подсвинка перед кончиной: «О елочка, о елочка, прекрасны твои иголочки…» Повторив это несколько раз, майор опрокинулся на спину и сразу захрапел. «Господин майор, — будил его Швейк, — господин майор, вшей изволите набраться!» Но все было впустую. Майор спал без задних ног. Швейк нежно посмотрел на него, и проговорив: «Да уж ладно, спи, пьянчужка, баюшки-баю!», укрыл его своей шинелью. А через некоторое время Швейк и сам забрался к нему. Так их и нашли утром, тесно прижавшимися друг к другу. В девять часов утра Швейк счел возможным разбудить господина майора. Майор уселся на койке и тупо уставился на Швейка. «Осмелюсь доложить, господин майор, — отрапортовал Швейк, — из караулки уже несколько раз приходили проверять, живы ли вы еще тут. Потому я осмелился теперь вас разбудить, чтобы вы, упаси бог, случайно не проспали. На пивоваренном заводе в Угржиневси был, к примеру, один бондарь…» — «Ты есть болван, так?» — сказал майор. Голова после вчерашнего у него трещала, как разбитый горшок, и он никак не мог сообразить, почему, собственно, он здесь сидит и почему этот тип стоит перед ним и порет такую несусветную ересь. «Я быть здесь целый ночь?» — спросил майор, будучи уверенным в этом только наполовину. «Так точно, господин майор, — ответил Швейк. — Насколько я смог уразуметь, господин майор пришли меня допросить». Тут майора осенило и он стал озираться, будто что-то отыскивая глазами. «Не извольте беспокоиться, господин майор, — сказал Швейк, — фуражечка ваша — вон она. Так что, с вашего разрешения, пришлось мне ее взять у вас из рук, потому что вы хотели сунуть ее под голову. Офицерская фуражка — все одно, что цилиндр. А выспаться на цилиндре мог единственно господин Кардераз из Лоденице. Господин Кардераз, тот, бывало, растянется на скамейке в трактире, цилиндр сунет себе под голову и всю ночь вроде как возносится над ним, чтобы не промять. А переворачиваясь с боку на бок, он его, осмелюсь доложить, еще своими волосами чистил. Прямо как щеткой!» Майор, наконец сообразивший что к чему, все время повторял: «Ты спятить, так? Я идти отсюда… так!» Он встал, подошел к двери и забарабанил. Пока пришли открыть, майор еще успел сказать Швейку: «Если не придти телеграмм, что ты есть ты, то ты висеть!» — «Благодарствуйте, — с чувством ответил Швейк. — Я знаю, господин майор, вы обо мне сильно заботитесь… А если вы тут невзначай все же какую подцепили, так маленькая с красной задничкой — это самец. Ежели не найдете еще такую длинную, серую, с красноватыми полосками на пузике, так это хорошо, а то была бы парочка». — «Lassen Sie das! Прекратите!» — подавленно сказал майор, когда ему открывали дверь. Дома майора ожидал небольшой сюрприз. В коридоре стоял генерал Финк, который, схватив за шкирку Майорова денщика, благим матом орал: «Где твой майор, скотина? Говори, животное!» Но животное не говорило, уже посинев от того, что генерал его душил. Эта сцена начала развлекать майора и он остался в дверях, безучастно созерцая страдания своего преданного слуги; слуга этот, кстати сказать, обладал одним редкостным качеством, а именно уже давно сидел у майора в печенках из-за бесконечного мелкого воровства. Генерал на минутку отпустил посиневшего денщика, но единственно ради того, чтобы вытащить из кармана телеграмму, которой он принялся хлестать денщика по морде, не переставая при этом выкрикивать: «Где твой майор, скотина? Где твой майор аудитор?!» «Здесь!» — воскликнул майор Дервота, продолжая стоять в дверях. Генерал велел ему пройти с ним в комнату, и когда оба сели за стол, бросил ему телеграмму со словами: «Читай, это все твоих рук дело!» Пока майор читал, генерал вскочил и принялся носиться по комнате, как угорелый, сбивая стулья и вопя: «Все равно я его вздерну!» В телеграмме сообщалось: «Пехотинец Иозеф Швейк, ординарец 11-ой маршевой роты, пропал без вести 16-го с. м. на переходе Хыров-Фельштын, будучи командирован квартирьером. Пехотинца Швейка немедленно доставить в штаб бригады в Воялич». Майор достал карту и задумался. Фельштын лежит в сорока километрах юго-восточнее Перемышля. Возникала загадка, где же, в таком случае, находясь приблизительно в 150 километрах от линии фронта, пехотинец Швейк раздобыл русскую военную форму? Ведь позиции тянутся по рубежу Сокаль — Турзе — Козлов! Когда майор сообщил об этом генералу и показал на карте место, где пропал Швейк, тот взревел, как бык, почувствовав, что все его надежды на скорый суд и расправу разлетелись вдребезги. Генерал подошел к телефону, связался с дежуркой тюрьмы и приказал немедленно доставить к нему, то есть к майору на квартиру, арестанта Швейка. Пока исполняли его приказание, генерал Финк, не переставая, драл глотку, что Швейка он должен был вздернуть немедленно, на свой риск и безо всякого следствия! Когда, наконец, Швейка привели, майор потребовал у него объяснений — что же произошло у Фельштына? Швейк надлежащим образом и с должной обстоятельностью все растолковал. Когда майор вслед за этим спросил, почему же он не рассказал об этом на допросе в суде, Швейк резонно ответил, что там его, собственно, никто об этом и не спрашивал. Смысл всех вопросов заключался только в одном: «Признаетесь, что вы добровольно и без давления одели на себя вражескую форму?» По той причине, что это была истинная правда, он не мог ответить ничего иного, кроме как «так точно!» А вот, с другой стороны, когда его на суде обвинили в измене государю императору, это он с возмущением отверг… «Этот человек круглый идиот», — сказал генерал майору. «Осмелюсь доложить, — откликнулся Швейк, — иногда я и в самом деле чувствую какое-то слабоумие… особенно этак к вечеру…» — «Заткнись, болван!» — прикрикнул майор и обратился к генералу с вопросом, как теперь быть со Швейком. Через час после этого вооруженный конвой уже вел Швейка на вокзал, чтобы препроводить в штаб бригады в Воялич. Начальник конвоя, чех в чине ефрейтора, нещадно задавался перед земляком-арестантом, проявляя свою неограниченную власть над ним. У ефрейтора был такой напыщенный вид, словно ему уже завтра предстояло, по меньшей мере, вступить в должность командующего корпусом. Когда они уже сидели в поезде, Швейк обратился к начальнику конвоя: «Знаете, господин ефрейтор, смотрю я на вас и вспоминаю одного ефрейтора — Бозба его фамилия, — который служил в Триденте. Только он получил ефрейтора, как сразу же в первый день стал раздуваться вширь. Щеки у него начали отекать, а брюхо так вздулось, что на следующий день уже не влезал в казенные штаны. Но самое страшное — у него стали вытягиваться в длину уши! Словом, отправили его тогда в околоток, и полковой врач сказал, что такой камуфлет приключается со всеми ефрейторами. Чтобы его спасти от погибели, пришлось спороть звездочку, тогда только опухоль и спала…» После этого ефрейтор окончательно проглотил язык, а Швейк невозмутимо продолжал: «Сдается мне, господин ефрейтор, что у вас какое-то большое горе, потому вы даже языка лишились. Знавал я, конечно, много печальных ефрейторов, но такого бедолагу, как вы, господин ефрейтор, — простите и не извольте гневаться — ей богу, еще не встречал. Поделились бы со мной, рассказали, что вас мучает. Глядишь, авось помогу советом…» — «С меня уже хватит!» — закричал ефрейтор. «Какой счастливый человек! — откликнулся Швейк. — А то ведь некоторым всегда чего-то не хватает». Ефрейтор с трудом выдавил из себя последние слова: «В бригаде тебе покажут кузькину мать, а я с тобой больше цацкаться не желаю!» Когда Швейка доставили в бригаду и привели к полковнику Гербиху, у того в кабинете сидел поручик Дуб. За несколько дней, прошедших после перехода Санок — Самбор, на долю Дуба выпало новое испытание. Поручик Дуб и сам не знал толком, как это случилось, что он вдруг воспылал желанием продемонстрировать надпоручику Лукашу свое кавалерийское искусство, вскочил на коня и исчез вместе с ним в какой-то лощинке, где его потом нашли прочно засевшим в этаком небольшом болотце. Даже самый искусный садовник не смог бы, пожалуй, так посадить его в своем саду! Когда его вытащили оттуда с помощью аркана, Дуб лишь тихо стонал, словно при последнем издыхании. Увидев Швейка, Дуб воскликнул зычным голосом: «Ага, опять попался! Многие ублюдками блуждают по белу свету и еще худшими мерзавцами возвращаются восвояси. И ты — один из них!» Следует отметить, что последнее приключение завершилось для поручика Дуба слабым сотрясением мозга, а потому не приходится удивляться, что, призывая бога взять его сторону в единоборстве со Швейком, он кричал в стихах: «О, господи боже, взываю к тебе… Заволокли меня дымом пушки гремящие, ужасающе летят пули свистящие! О, господи боже, призываю тебя, пособи одолеть сего супостата… Где ты был так долго, негодяй? Что это за форма на тебе, каналья?» Время от времени полковник Гербих страдал жуткими приступами боли в большом пальце правой ноги. В такие минуты он бушевал и свирепствовал, как тигр. Однако сейчас полковник был в отличном расположений духа. «Так что же вы, собственно, натворили?» — спросил он Швейка таким ласковым тоном, что у поручика Дуба зашлось сердце и он сам ответил за Швейка: «Господин полковник, этот солдат прикидывается дурачком, чтобы своим идиотизмом прикрывать хамские проступки и выходки». Обращаясь затем к Швейку, Дуб проговорил: «Ты пьешь мою кровь, верно?» — «Пью», — с достоинством ответил Швейк. «Вот видите, господин полковник, — продолжал поручик Дуб, — будет необходимо его примерно наказать!» Поручик Дуб углубился в сопроводиловку, составленную майором из Перемышля, а затем победоносно воскликнул: «Все, Швейк, теперь тебе каюк! Куда ты девал казенное обмундирование?» — «Оставил на дамбе пруда. Вообще-то все это чистейшее недоразумение». — «А ты знаешь, сволочь, что это значит — лишиться на войне мундира?» — загремел поручик Дуб. — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, знаю, — ответил Швейк. — Ежели солдат лишится мундира, то должен получить новый». — «Иезус-Мария, — завопил Дуб, — ты у меня доиграешься! Еще сто лет после войны будешь на военной службе лямку тянуть!» Внезапно полковник Гербих скорчил жуткую гримасу — начинался очередной приступ подагры. Полковник лишь махнул рукой и заорал душераздирающим голосом человека, которого медленно поджаривают на вертеле: «Вон! Все вон! Подать мне револьвер!» Все уже знали, что это значит, и поэтому, не мешкая, выскочили из кабинета вместе со Швейком. Медлил только один поручик Дуб, но полковник запустил в него чернильницей и поручик тоже поспешил убраться. После этого из кабинета долго раздавался рев и вой… Наконец вопли затихли. Большой палец вновь держал себя ягненком, приступ подагры прошел, полковник позвонил и приказал привести Швейка. «Так что с тобой, собственно?» — ласково спросил Гербих. Дружески улыбаясь полковнику, Швейк изложил ему все перипетии своей одиссеи, упомянув о том, что он ординарец 11-й маршевой роты 91-го полка и не представляет себе, как там без него обходятся… Полковник тоже улыбался, а потом приказал выдать Швейку новое обмундирование. Покидая после этого в новом австрийском мундире штаб бригады, Швейк строго по уставу обратился к поручику Дубу, чтобы спросить, не пожелают ли господин лейтенант чего передать надпоручику Лукашу. Поручика Дуба хватило лишь на то, чтобы рявкнуть: «Abtreten!» Едва приехав в Золтанец, Швейк чуть было с ходу не наткнулся на неприятность в этапной комендатуре при вокзале. Какой-то капрал дико на него разорался. Может, Швейк еще захочет, чтобы он, то есть капрал, шел разыскивать его роту? «Мне бы только знать, где она расквартирована в местечке. Для меня это очень важно, потому что я являюсь ее ординарцем», — подчеркнул Швейк. Из-за соседнего стола тигром вскочил какой-то штабной фельдфебель и тоже принялся драть глотку: «Сукин сын! Ординарец, и не знаешь, где твоя маршевая рота?!» Прежде чем Швейк успел ответить, фельдфебель выскочил из комнаты и тут же привел из соседней канцелярии толстого надпоручика. Этапные комендатуры, наряду с прочим, служили западней для слоняющихся одичавших солдат, которые, разыскивая свои части, могли, пожалуй, проваландаться всю войну. Войдя, толстый надпоручик первым делом спросил у Швейка документы. Швейк предъявил их, надпоручик, убедившись в правильности его маршрута, благосклонно сказал капралу: «Дайте ему информацию!» и опять скрылся в канцелярии. Когда дверь за ним захлопнулась, штабной фельдфебель схватил Швейка за плечо и, подведя его к выходу, дал следующую справку: «А ну, дерьмо, проваливай отсюда!» И Швейк снова очутился в невообразимом хаосе забитого войсками местечка и принялся разыскивать кого-нибудь знакомого из батальона. Швейк долго плутал по улицам Золтанца, пока наконец не решился пойти ва-банк. Остановив какого-то полковника, он на своем ломаном немецком спросил, не знает ли, случаем, господин полковник, где тут расквартирован его, Швейка, батальон, а вместе с ним и его маршевая рота. «Со мной можешь говорить по-чешски, — сказал полковник, — я тоже чех. Твой батальон стоит рядом в селе Климонтове, а в местечко вашим нельзя: ребята из одной вашей роты, когда сюда пришли, сразу же подрались на площади с баварцами». Полковник дал Швейку пять крон на сигареты и, попрощавшись с ним, подумал: «Какой симпатичный солдатик!» А Швейк отправился в Климонтово. В Климонтове офицеры его батальона как раз устроили торжественный ужин. В складчину купили свинью, и повар Юрайда, окруженный прихлебателями из числа офицерских денщиков, готовил пир горой. Больше всех таращил глаза ненасытный Балоун. Очевидно с таким же аппетитом и вожделением смотрят людоеды, как зажаривают на вертеле миссионера, с которого, приятно благоухая, стекает жирок. Балоун чувствовал себя примерно так, как собака, когда она тянет за собой в упряжке тележку с молочными бидонами, а в этот момент когда мимо нее проходит колбасник-подмастерье с полной корзиной свежих копченых сарделек на голове: стоит только подпрыгнуть и хвать! — если бы не эти противные постромки и гадкий намордник… А ливерный фарш испускал пахучий аромат перца, жира и печенки. Балоун не удержался и всхлипнул. Всхлипывания усиливались — он уже плакал навзрыд. «Ты чего ревешь, как корова?» — спросил повар Юрайда. «Чего-то вспомнил дом родной, — ответил, рыдая, Балоун. — Дома я завсегда был при этом, когда делали колбасу. И никогда никому, даже самому наилучшему соседу, не хотел послать гостинца. Сам все хотел сожрать и взаправду все сам жрал. Раз я умял столько ливерной колбасы, буженины да колбасок из свиных потрохов, что все думали, что лопну. Гоняли меня арапником вокруг дома… прямо, что твою корову, когда ее от зеленого клевера раздует». «Пан Юрайда, сделайте милость, позвольте к этому фаршу чуточку приложиться! Пусть меня потом хоть к столбу привяжут… Не то мне таких мук не выдержать!» Балоун, пошатываясь как пьяный, встал со скамейки и протянул свою ручищу к груде фарша. Началась упорная борьба. Все, кто присутствовал при этом, едва удержали обжору, чтобы он не набросился на фарш. Когда Балоуна выкидывали из кухни, он в отчаянии выхватил из горшка размокавшие в нем кишки для ливерной колбасы. Повар Юрайда так рассвирепел, что швырнул за ним следом целую связку деревянных шпилек, которыми зашпиливают ливерные колбаски по концам, и заорал: «На, нажрись этих шпилек, чудище!» А тем временем наверху, в торжественном предвкушении того, что рождалось внизу, в кухне, уже собрались офицеры. Швейк все это время просидел в канцелярии, где не было никого, кроме вольноопределяющегося Марека. Будучи историографом батальона, тот воспользовался задержкой в Золтанце, чтобы описать про запас несколько победоносных сражений, которые, по всей вероятности, грянут в будущем. «Видишь, — сказал ему Швейк, — вот я и опять тут!» — «Разреши-ка, я тебя обнюхаю, — вольноопределяющийся был растроган до глубины души, — хм, от тебя в самом деле несет тюрягой». — «Как всегда, вышло небольшое недоразумение… А ты что поделываешь?» — «Как видишь, — ответил Марек, — набрасываю героические судьбы спасителей Австрии, да что-то ни черта не выходит…» «А ты наберись скромности и терпения, — посоветовал Швейк. — На краю Праги в Нуслях живет пан Гаубер. Возвращается он раз в воскресенье с прогулки с Бартуньковой мельницы, и в Кунратицах на дороге его по ошибке пыряют ножом. Так, стало быть, он и пришел домой с этим ножом в спине. А дома жена нож осторожно вытащила и еще в тот же день резала этим ножом мясо на гуляш. Потому что он был из золингеновской стали, а у них дома все ножи были сплошь тупые и с зазубринами. Потом ей, видишь ли, захотелось иметь в хозяйстве целый набор таких ножей и она каждое воскресенье посылала пана Гаубера гулять в Кунратице. Но он уже был такой скромный, что ходил только в погребок к Банзетам в Нусли». «А ты нисколько не изменился», — сказал вольноопределяющийся Швейку. «Не изменился, — подтвердил Швейк, — все некогда было. Они меня даже расстрелять хотели, ну да это еще не самое страшное. А вот жалованья я с двенадцатого нигде не получал!» — «У нас ты его теперь тоже не получишь, потому что мы идем на Сокаль и жалованье будут выплачивать после битвы: надо экономить… Да, должен тебе еще сказать, что в батальоне на тебя был выписан ордер на арест». — «Это неважно, — ответил Швейк, — это они сделали совершенно правильно… Так говоришь, офицеры пируют в доме священника? Придется мне туда сходить, доложиться, что я опять здесь». Офицеры в ожидании предстоящего пиршества обсуждали, какая неразбериха царит в штабе бригады. Кто-то заметил: «Кстати, мы телеграфировали относительно этого самого Швейка…» — «Hier!» — воскликнул сквозь приоткрытую дверь Швейк и, входя в комнату, снова повторил: «Здесь! Осмелюсь доложить, пехотинец Швейк, ординарец 11-й маршевой роты!» Увидев оторопевшие лица капитана Сагнера и надпоручика Лукаша, Швейк добавил: «Осмелюсь доложить, меня собирались расстрелять… Потому как я изменил государю императору!» — «Господи боже, что вы говорите, Швейк?!» — выкрикнул надпоручик Лукаш, побледнев от отчаяния. «Так что, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, дело было вот как…» Офицеры смотрели на него выпученными глазами, а он рассказывал со всеми подробностями, как это приключилось, не забыв даже отметить, что на дамбе того пруда, где над ним стряслось несчастье, росли незабудки. Когда же затем он принялся перечислять татарские фамилии, вроде Халлимулабалимей, Валиволаваливей, надпоручик Лукаш не удержался и пообещал: «Ох, и получите вы пинка под зад, скотина!» А Швейк продолжал с присущей ему последовательностью… Рассказывая про суд, он упомянул, что генерал косил на левый глаз, а у майора были голубые глаза. Капитан Циммерман запустил в Швейка глиняной кружкой. Швейк совершенно спокойно продолжал про духовное утешение и как майор до утра спал в его объятиях. Затем он доложил, что господин лейтенант Дуб находятся в бригаде с сотрясением мозга и велят всем кланяться. «И прошу выдать мне жалованье и деньги на курево», — добавил Швейк. Капитан Сагнер и надпоручик Лукаш обменялись вопросительными взглядами, но в этот момент распахнулась дверь и в залу внесли суп из свиных потрохов. «Послушайте, вы, чертов сын, — проговорил капитан Сагнер, — вас спасла исключительно сегодняшняя пирушка». — «Швейк, — добавил к этому Лукаш, — если с вами еще что-нибудь случится, пеняйте на себя! Проваливайте отсюда!» Швейк направился в кухню. «Наздар! — приветствовал его каптенармус Ванек, обгладывая свиную ножку. — Только что приходил вольноопределяющийся Марек и сказал, что вы уже тут и что на вас новый мундир. Хорошенькую вы мне теперь заварили кашу! У меня вы записаны утонувшим во время купания. Нечего вам было возвращаться и устраивать нам неприятности из-за двух мундиров. Теперь за ротой числится одним мундиром больше, потому что ваш первый мундир нашли на запруде. Батальон доложит об излишке в один комплект обмундирования в бригаду, и из-за этого может выйти ревизия. Зато когда пропадает две тысячи сапог, это никого не интересует». Повар Юрайда, вернувшись со двора, первым делом бросил взгляд на совершенно сникшего Балоуна, сидевшего на лавке у печи и с выражением безнадежности на лице разглядывавшего свой ввалившийся живот. Юрайда открыл духовку и вынул одну колбаску из свиных потрохов. «Жри, Балоун, — сказал он приветливо, — жри, пока не лопнешь!» У Балоуна на глазах выступили слезы. «Дома, когда мы кололи свинью, я сперва-наперво, бывало, съем порядочный кусок буженинки, все рыло, сердце, ухо, кусок печенки, почку, селезенку, язык, а потом уже только идут колбаски из потрохов… шесть-десять штучек, и кровяные колбаски с разной начинкой… И все так вкусно пахнет, а ты себе жрешь и жрешь…» — вслух вспоминал Балоун, пожирая при этом всего-навсего одну малюсенькую колбаску. «Сдается мне, — продолжал плакаться Балоун, — что пуля меня все-таки помилует, а вот голод не иначе как доконает! И не свидеться мне больше в жизни с таким противнем фарша, как дома. Вот студень, тот я так не любил; трясется только, а силы никакой не дает. Ну, а жена, опять же, очень его любит… А мне для нее даже кусочек уха положить в студень было жалко». Тут Балоун неожиданно встал, прошмыгнул к плите и попытался окунуть в соус кусок хлеба, который заранее вытащил из кармана. Повар Юрайда хлопнул его в сердцах по руке — краюха свалилась в соус, а самого Балоуна схватил и вышвырнул за дверь. Убитый горем Балоун уже через окно видел, как Юрайда подцепил вилкой его кусок хлеба, настолько пропитавшийся соусом, что он стал коричневым, добавил к нему кусок жаркого и протянул все это Швейку со словами: «Ешьте, мой скромный друг!» — «До чего ж я рад, — говорил Швейк, поглощая великодушный дар Юрайды, — что опять попал к своим! Мне было бы очень больно и обидно, если бы я не мог быть полезным своей роте! Ума не приложу, что бы вы тут без меня делали, если бы меня где-нибудь задержали, а война затянулась еще на пару годков». Каптенармус Ванек с интересом спросил: «Как вы думаете, Швейк, война еще долго протянется?» — «Пятнадцать лет, — убежденно ответил Швейк. — Раз война, так война! Во всяком случае я отказываюсь говорить о мире до тех пор, пока мы не будем в Петрограде. Возьмем, к примеру, шведов. Ведь вон аж откуда пришли, а добрались до самого Немецкого Брода и на Липницу! А какой там кавардак устроили! Ведь там еще нынче ночью после двенадцати в трактирах говорят только по-шведски». В эту минуту в кухню влетел вольноопределяющийся Марек. «Спасайся, кто может! — кричал он. — Поручик Дуб приехал в штаб с этим обделанным кадетом, с Биглером!» «Это что-то ужасное, — информировал собравшихся Марек. — Не успел он приехать, как сразу ввалился в канцелярию. А я там как раз растянулся на лавке и уже начал засыпать. Дуб подскочил ко мне и давай вопить: «Спать полагается только после отбоя!» Треснул кулаком по столу и орет: «Кажется вы тут в батальоне хотели от меня избавиться?! Не думайте, что это было сотрясение мозга, мой череп еще не такое выдержит!..» Кадет Биглер что-то пробурчал себе под нос, а Дуб решил, что он над ним насмехается, и за дерзкое поведение к старшим в чине тащит теперь к капитану — жаловаться!» Спустя некоторое время Биглер и Дуб пришли на кухню, через которую нужно было пройти, чтобы подняться наверх, к офицерам. Когда Дуб вошел, Швейк подал команду: «Встать! Смирно!» Поручик Дуб вплотную приблизился к Швейку: «Теперь можешь радоваться, теперь тебе крышка! Я прикажу из тебя набить чучело на память 91-му полку». — «Слушаюсь, господин лейтенант! — Швейк отдал честь. — Осмелюсь доложить, когда-то я читал, что однажды было большое сражение, в котором пал шведский король со своим верным конем. Когда они околели, обоих отправили в Швецию, из трупов набили чучела и теперь они стоят рядышком в Стокгольмском музее». «Откуда тебе это известно, оболтус?» — загремел Дуб. «Так что осмелюсь доложить, господин лейтенант, от моего брата, учителя гимназии». Поручик Дуб повернулся, плюнул и, подталкивая перед собой кадета Биглера, пошел наверх в залу. Но уже будучи в дверях, он все же не удержался, чтобы не обернуться к Швейку и с неумолимой суровостью римского императора, решающего судьбу раненого гладиатора на цирковой арене, не сделать пальцем большой руки движение вниз и не прокричать: «Большой палец вниз!» — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, уже опускаю!» — кричал вслед за ним Швейк. Кадет Биглер ослабел, как муха. Перебывав на нескольких холерных станциях, он, наконец, попал в руки специалиста, который закрепил ему кишечник танином и отправил в ближайшую этапную комендатуру, признав кадета Биглера годным к строевой службе. Когда кадет Биглер позволил себе обратить внимание господина специалиста на то, что чувствует себя еще очень слабым, тот с улыбкой ответил: «Золотую медаль за храбрость вы еще будете в силах унести, вы же добровольно пошли на фронт». Итак, кадет Биглер отправился добывать золотую медаль. Собственно говоря, это было триумфальное шествие по всем возможным уборным, попадавшимся на его пути. Несколько раз он опоздал на поезд, потому что сидел в вокзальных клозетах, несколько раз прозевал пересадку, сидя в клозете в поезде. Необходимо, однако, отметить, что в подобных местах Биглер никогда не терял времени даром, ибо повторял про себя все славные битвы героических австро-венгерских войск. Бесчисленное множество раз дергая цепочку в уборной, Биглер представлял себе рев битвы, кавалерийскую атаку и грохот артиллерии. С поручиком Дубом кадет Биглер встретился при обстоятельствах не слишком завидных, что послужило причиной некоторой натянутости в их последующих отношениях по службе и вне ее. Когда поручик Дуб, уже в четвертый раз ломившийся в уборную, разъяренно выкрикнул: «Кто там?», изнутри гордо прозвучало: «Кадет Биглер, 11-я маршевая рота, N-ский батальон, 91-й полк!» — «Здесь поручик той же роты Дуб», — представился конкурент перед дверью. «Сию минуту кончу, господин поручик». — «Жду». В таком напряженном состоянии прошло 15 минут, потом еще пять, потом следующие пять. Поручика Дуба бросило в жар, особенно когда после многообещающего шуршания бумаги прошло целых семь минут, а дверь все еще не открывалась. В слабом жару поручик Дуб начал размышлять, не стоит ли ему пожаловаться командующему бригадой, который, может, прикажет взломать дверь и вывести оттуда кадета Биглера. Еще ему пришло в голову, что, пожалуй, это нарушение субординации. Прошло еще пять минут, и лейтенант Дуб почувствовал, что там за дверью ему уже, собственно, делать нечего, что ему уже давно расхотелось. Но из какого-то принципа он продолжал дубасить ногой в дверь, из-за которой раздавалось неизменное «In einer Minute fertig, Herr Leutnant! Сию минуту кончу, господин лейтенант!» Наконец послышалось, как кадет Биглер спускает воду, еще мгновение — и они встретились лицом к лицу. «Кадет Биглер, — загремел поручик Дуб, — не думайте, что я здесь за тем, что и вы! Я пришел сюда по причине, что, прибыв в штаб бригады, вы тотчас не доложили мне о себе. Вы что, устава не знаете? Сознаете, кому вы отдали предпочтение? Вопрос о вашем поведении будет решен в батальоне. Я уезжаю туда на автомобиле и вы поедете со мной». — «И никаких «но»!» — воскликнул поручик Дуб в ответ на возражение кадета Биглера, что для него уже был разработан маршрут по железной дороге и что в связи с некоторыми, проявляющимися у него время от времени затруднениями, ему это представляется более приемлемым. Ведь каждому ребенку известно, что автомобили для таких дел не приспособлены! Однако черт его знает, как это случилось, но тряска в автомобиле никакого действия на кадета Биглера не возымела. Поручик Дуб уже не чаял, что ему удастся осуществить план мести. Дело в том, что когда они выехали, Дуб думал про себя: «Ну, обожди, супчик, не надейся, что, когда тебе приспичит, я позволю остановиться!» В этом же духе он повел разговор о том, что военные автомобили, которым предписан определенный маршрут, не должны понапрасну переводить бензин и останавливаться, где придется. Поручик Дуб продолжал доказывать кадету Биглеру, что военный автомобиль не имеет права нигде останавливаться, чтобы не переводить зря бензин. Кадет Биглер вполне резонно на это возражал, что когда автомобиль стоит, бензин вообще не расходуется, потому что шофер выключает мотор. Но поручик Дуб неотвязно бубнил: «Чтобы автомобиль прибыл на место в установленное время, нельзя нигде останавливаться». Так они пререкались более четверти часа. И тут поручик Дуб внезапно почувствовал, что у него пучит живот и что было бы желательно остановить машину, вылезти и облегчиться. Поручик Дуб героически крепился до 126-го километра, когда наконец был вынужден энергично дернуть шофера за мундир и прокричать ему в ухо: «Halt!» — «Кадет Биглер, — благосклонно проговорил Дуб, выскакивая из автомобиля и устремляясь в кювет, — можете тоже воспользоваться случаем». — «Благодарю вас, — ответил кадет Биглер, — мне не хочется напрасно задерживать автомобиль». Мысленно он при этом сказал себе, что скорее обделается, нежели упустит прекрасную возможность натянуть поручику Дубу нос. До Золтанца поручик Дуб еще дважды приказывал останавливать машину и после последней остановки мрачно проговорил: «На обед мне дали бикош по-польски. Протухшая кислая капуста и плохая свинина!» «Фельдмаршал Ностиц-Ринек, — ответил Биглер, — издал сочинение «Что вредит желудку на войне», в котором в годину военных лишений не рекомендует употреблять свинину. Любая невоздержанность в походе вредит!» Поручик Дуб не сказал на это ни слова и лишь подумал про себя: «Я тебе, сукин сын, еще попомню твою ученость!» Но, размыслив, Дуб все же решил ответить: «Итак, вы думаете, кадет Биглер, что офицер, которого вы должны считать своим начальником, невоздержан в еде? А не хотите ли вы еще, случайно, сказать, что я обожрался? Большое спасибо за такое хамство. Можете быть уверены, что я с вами рассчитаюсь». На последнем слове Дуб едва не откусил себе язык, потому что как раз в этот момент они перелетели через какую-то колдобину. Кадет Биглер не отвечал, что еще больше взорвало поручика Дуба, и он грубо бросил: «По-моему, вас учили, что вы обязаны отвечать на вопросы своего начальника!» — «Такое положение уставом, конечно, предусмотрено. Однако предварительно необходимо подвергнуть анализу наши взаимоотношения. Насколько мне известно, я еще никуда не назначен и, таким образом, о моей непосредственной подчиненности вам, господин поручик, не может быть и речи. Сидя вдвоем в автомобиле, мы не являем собой никакой боевой единицы определенного воинского формирования. Мы оба направляемся в свои подразделения и ответ на ваш вопрос о том, хотел ли я сказать, что вы обожрались, господин поручик, безусловно не был бы служебным заявлением». — «Вы уже кончили? — заорал на него поручик Дуб. — Вы…» — «Так точно, — твердо продолжал кадет Биглер. — Не забудьте, господин поручик, что о происшедшем между нами, по всей видимости, будет решать офицерский суд чести». От злости и бешенства поручик Дуб впал в почти полное обалдение, а, свирепея, он начинал нести еще больший вздор, чем в спокойном состоянии. Поэтому он буркнул: «Вопрос о вас будет решать военный суд». Кадет Биглер воспользовался подвернувшимся случаем, чтобы окончательно доконать поручика, и поэтому самым дружеским тоном, на какой только оказался способен, произнес: «Шалишь, дружище!» Поручик Дуб крикнул шоферу, чтобы тот остановил машину: «Один из нас должен идти пешком!» — «Я поеду, — спокойно ответил Биглер, — а ты, дружище, как знаешь». — «Езжайте дальше!» — голосом, словно в белой горячке, скомандовал Дуб шоферу и погрузился в величественное молчание, как Гай Юлий Цезарь, когда к нему приближались заговорщики с кинжалами, чтобы проткнуть его. Так они и приехали в Золтанец, где напали на след своего батальона. Пока поручик Дуб и кадет Биглер все еще спорили на лестнице о том, имеет ли право кадет без должности на получение своей порции ливерной колбасы, внизу в кухне все уже наелись, растянулись на лавках и принялись болтать обо всем возможном, попыхивая вовсю дымом из солдатских трубок. Повар Юрайда заявил: «Сегодня я сделал замечательное открытие. По-моему, это будет настоящий переворот в кулинарном деле. Ты же знаешь, Ванек, в этой проклятой деревне я нигде не мог раздобыть майоран для ливерного фарша. Но в нужде дух людской хватается за самые невероятные средства! Когда я гонял по всей деревне и безуспешно разыскивал майоран, мне пришло в голову, что надо найти хотя бы какой-нибудь заменитель. И вот в одной хате под образом какого-то святого я нашел миртовый веночек. Там живут молодожены, и мирт был еще довольно свежий. Весь венок мне пришлось три раза обдать кипятком, чтобы листочки стали мягче и потеряли свой острый вкус. Само собой разумеется, что когда я забирал у них этот свадебный венок, не обошлось без горьких слез. На прощание молодожены меня заверили, что за это меня убьет первая же пуля, потому что это святотатство… А из вас никто и не заметил, что вместо майорана я положил мирт!» «В Индржиховом Градце много лет назад был колбасник Иозеф Линек, — отозвался на это Швейк. — На полке в мастерской у него стояли две коробки. В одной была смесь всяческих пряностей, которые он клал в ливерную и кровяную колбасу, а во второй — порошок от насекомых, потому как колбасник знал, что его покупателям не раз доводилось раскусывать в сардельке клопа или, к примеру, прусака. Словом, насчет чистоты в своей мастерской он был очень даже строгий, а потому все засыпал этим своим порошком от насекомых. И вот однажды делает он себе этак кровяную колбасу, а у самого при этом насморк. Хвать он заместо пряностей коробку с порошком и бухнул его в фарш. С тех пор за кровяной колбасой люди ходили только к одному Линеку. Народ к нему в лавку прямо валом валил». «Кулинарное искусство лучше всего познается в войну, особенно на фронте», — заметил вольноопределяющийся. «Опять же сказать, еще в мирное время, — с необычайной серьезностью начал Швейк, — вся военная служба вертелась исключительно вокруг кухни. У нас в Будейовицах был обер-лейтенант Закрейс. Так вот, бывало, он, когда какой солдат чего натворит, всегда ему выговаривал: «Сволочь ты, говорит, этакая, если это еще раз повторится, я твою ряжку в биток расшибу, я тебя в картофельное пюре разомну и тебе же дам все это сожрать. Из тебя гусиные потроха полезут с рисом, как прошпигованный заяц будешь на противне или фаршированное жаркое с капустой!» Последующее изложение было прервано громкими криками наверху, где подходил к концу торжественный обед. Слышался голос кадета Биглера: «Солдат еще в мирное время должен знать, что потребуется от него на войне, а в войну не забывать, чему научился на плацу!» Поручик Дуб кричал: «Прошу констатировать, что меня уже в третий раз оскорбляют!» Но офицеры вошли в раж и, перебивая один другого, кричали Дубу: «Видно, без конюшего не пойдет!», «Всполошенный мустанг!», «Мастер вольтижировки!» — Капитан Сагнер заставил его побыстрее опрокинуть стопку водки, и оскорбленный поручик Дуб придвинул свой стул к надпоручику Лукашу, который дружески приветствовал его словами: «Такие-то дела, друг, мы уже все съели». Печальный образ кадета Биглера остался вроде как незамеченным, хотя кадет строго по уставу доложил о себе всем офицерам, сидевшим за столом. Биглер взял полный стакан, скромно уселся у окна и стал ждать, когда подвернется случай блеснуть своими познаниями из учебников. Поручик Дуб, которому сивуха ударила в голову, ни с того ни с сего принялся рассуждать: «С господином окружным начальником мы всегда говорили: „Патриотизм, верность долгу, жертвенность — вот оно, подлинное оружие на войне!“ Особо напоминаю об этом ныне, когда наши войска в скором времени перейдут границу!» Крепчайшая водка возносила поручика Дуба в облака и окрыляла его мысли: «Пехоту должна вести вперед идея, идея и еще раз идея. Идея же сия — патриотизм, любовь к императору и радение о благе империи. У наших войск она есть, а потому мы победим! Еще до войны наш окружной начальник говорил: «Господа, коллеги, друзья! Поймите, какое это великое дело — идти в бой с идеей! Только она нужна на войне!» В ожидании бурного одобрения и чувствуя себя при этом, по меньшей мере, принцем Евгением Савойским, лейтенант Дуб вызывающе окинул пьяным взглядом остальных офицеров. Но капитан Сагнер без всякого выражения на лице уткнулся взглядом куда-то в угол. Поручик Дуб начал снова: «Наибольшую роль в боевом духе солдат играет воспитание, получают же они его в школе и занимаемся этим мы, учителя!» И Дуб залпом опрокинул полную стопку крепчайшей водки, смердящей денатуратом. Капитан Сагнер что-то невнятно пробормотал и вышел из комнаты; несколько офицеров спали, положив головы на стол. А Дуб, уже мертвецки пьяный, не владея языком, продолжал лепетать: «Все для монарха! Все для ребенка! Самое главное — благо империи! Армии слава!» Поручик Дуб, у которого начиналась белая горячка, выкрикнул еще: «Идея, идея, идея!» и шмякнулся под стол. Вернулся капитан Сагнер. Следом за ним, весь красный от ярости, в залу ворвался повар Юрайда. Щелкнув каблуками и не заметив, что прикладывает руку к «пустой» голове, Юрайда отрапортовал: «Осмелюсь доложить, он ее сожрал! Сожрал и даже шпагата не выплюнул! Господин капитан, осмелюсь доложить, я не виноват, я ее понес в погреб остудить, а он ее сожрал!» — «Кашевар, расскажите связно, что случилось? Чего вы сюда лезете? Тоже мне нашли время для рапорта! Donnerwetter!» — «Так что осмелюсь доложить, господин капитан, вы мне приказали сделать свиную колбасу, и я ее сделал. А денщик Балоун увидел, как я ее несу в погреб, и сожрал; даже не обождал, пока остынет!» Капитан, уже знавший от Лукаша о болезненной прожорливости его денщика, похлопал спящего надпоручика по плечу: «Послушай, Лукаш, пойди наведи порядок! Твой Балоун сожрал нашу колбасу. А ты еще надеялся полакомиться свиной колбаской с уксусом и лучком!» Едва продрав глаза, Лукаш выругался, прицепил саблю и загрохотал за поваром вниз по лестнице. Во дворе на куче дров сидел Балоун, а над ним с трубкой в зубах стоял Швейк. «Вот видишь, свинья ненасытная, до чего тебя довела необузданная страсть?! Сожрать офицерскую колбасу! Они же тебя расстреляют! Иезус-Мария, а что если она как следует не проварилась и в ней были трихины? Ведь теперь у тебя солитер заведется!» Обер-лейтенант Лукаш для начала заорал на Швейка: «Заткнитесь, Швейк, черт бы вас побрал! Я вас засажу, своих не узнаете! Балоун, слышишь, свинья, куда ты девал колбасу?! Встань, kruzilaudon, так тебя растак, когда я с тобой разговариваю!» Швейк вынул изо рта трубку: «Так что осмелюсь доложить, он даже встать не может. Он от жратвы окосел совсем. Колбасы ведь было больше двух кило!.. Оно, вообще, у людей много разных слабостей бывает. В Иноницах жила, к примеру, одна портниха…» — «Молчите, Швейк… проклятье… или я вас проткну!» — зашипел обер-лейтенант. «Встань, ты, акула!» — заорал он на Балоуна, но, увидев, что Швейк становится навытяжку и собирается что-то сказать, многозначительно потянул саблю из ножен. «Осмелюсь доложить, я только хотел сказать, — блаженно улыбнулся Швейк, — что смерть от руки своего господина должна быть особо сладкой и приятной. Я когда-то читал про это рассказ в календаре. Во Франции был один маркиз, а у него был слуга. И вот, когда потом там началась революция и повсюду разносили замки на куски, этот самый маркиз по недосмотру прикончил своего слугу. А теперь, значит, этот камердинер, когда уже испускал дух, а маркиз хотел послать за доктором, ему говорит: «Ни за кем, говорит, ваше сиятельство, не посылайте; я, говорит, с радостью помру». И помер, доподлинно помер. А теперь, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, можете меня пронзить холодной сталью!» И Швейк расстегнул две пуговицы своего мундира. «Иезус-Мария, Швейк! Ведь я из-за этих ваших дурацких россказней сам застрелюсь!» — застонал обер-лейтенант Лукаш, хватаясь за голову. Швейк опять застегнул мундир: «Этого не извольте делать, это было бы даже очень глупо. Да и патроны, опять же, на улице не валяются. А насчет холодной стали, господин обер-лейтенант, так это у меня из Пиштекова театра. Там, изволите ли знать, народ во все глаза на сцену глядит и как есть ничего не пропустит. Давали как-то в театре трагедию «Король Вацлав IV и его палач». Король пил вино, а один из господ подсыпал ему в бокал яду. Король уже было хотел вино выпить, поднял бокал, а тут какая-то старушенция с галерки вся перепугалась, кричит: «Молодой человек, молодой человек, не пейте, ради Христа, отравленное оно!» Надпоручик Лукаш заткнул себе уши, исступленно посмотрел на Швейка, вращая налившимися кровью глазами, двинул ногой убитого горем Балоуна и повернулся к каптенармусу Ванеку: «Балоуна привязывать на два часа три дня подряд; передайте об этом взводному. А это наверняка он сожрал?» Не ожидая ответа, Лукаш пулей влетел в дом. Когда звяканье сабли о ступеньки стихло, Швейк обратился к сникшему Балоуну: «Вот видишь, олух, какую кашу ты себе заварил. Ведь так и до петли недалеко! Я уже тебе второй раз жизнь спасаю, но больше этого делать не стану. Разве настоящий солдат так поступает? Узнай об этом его апостольское величество государь император, что бы он о нас с тобой — о тебе да обо мне — подумал?» Увидев, что вечно голодный великан Балоун икает и рукавом вытирает слезы, Швейк снял с него фуражку и погладил его по голове: «Ну, ну, не плачь, не реви… Неужто ты станешь плакать из-за того, что тебя привяжут?! Эх, друг любезный, нас еще похуже дела ожидают! В Радлицах жила одна угольщица, так она всегда говорила: «Он, господь, никогда нам не делает так плохо, чтобы не мог сделать еще хужей!» Но в этот момент пришел взводный с веревкой и двое солдат с примкнутыми штыками. Балоуна увели и привязали к молодой липе перед школой. Сверху, из окна, лейтенант Дуб кричал им: «Покрепче его вяжите, чтобы почернел весь, мерзавец! Пусть на самых носках стоит, как балерина! Взводный, если этот молодчик не будет привязан, как следует, я вас самого привяжу! И собственноручно! Вы меня еще не знаете, черт подери, я говорю, вы меня не знаете!» Взводный затянул веревку с такой силой, что она врезалась Балоуну в мясо. «А ну, ослабь, — гудел Швейк, — это же дурак безмозглый, устав ходячий, мурло штатское с гипсовой башкой!» Подле привязанного Балоуна остался часовой, следя за тем, чтобы наказанный не потерял сознания. Был уже вечер, солнце закатывалось за горизонт, обливая привязанного Балоуна кровавым багрянцем. Солдаты гнали в деревню стадо скота, которое пасли днем на лугах и в лесу. Коровье мычание и щелканье пастушьих кнутов напомнило Балоуну родной дом, заколотую свинью, копченое мясо и караваи свежеиспеченного хлеба. Глаза его снова наполнились слезами. Он смотрел на солнце, которое заходило где-то там, где стояла его мельница, и плач сотрясал его огромное тело: «Почему, о господи, ты не сотворил меня вот таким волом?! Я бы хоть никогда так не голодал! Сколько травы я мог нащипать, пока мы сюда дошли!» Взводный пришел отвязать Балоуна, когда уже совсем стемнело. Денщик рассматривал синие рубцы на стертых до крови запястьях и шатался, как пьяный. А Швейк утешал его: «Плюнь, друг, не обращай внимания. На военной службе оно, брат, без строгости нельзя! У дейчмейстеров в полку солдат привязывали, ополченцев привязывали, в тридцать шестом тоже привязывали, а у гонведов — так просто подвешивают! Наказание — оно завсегда должно быть! Уж на что господь бог куда как милосердный, а тоже всех наказывает и тоже бы тебе не простил, если бы ты сожрал два с лишним кило его колбасы. А посему помни: с бедным людом нужно построже, даже если с голоду будет пухнуть!» Любое занятие наделяет жизненным опытом, позволяющим предсказывать грядущие события. Старый овчар куда лучше метеорологической станции скажет вам, какая будет завтра погода. Вот почему, когда солдатам N-ского маршевого батальона 91-го полка был внезапно отдан приказ копать выгребные ямы для новых сортиров, умудренные жизнью старые служаки говорили: «Это, ребята, неспроста! Завтра отсюда дальше потопаем! Начинает пахнуть жареным…» И действительно утром следующего дня была объявлена тревога: приехали два офицера из генерального штаба. Солдаты приветствовали их радостными замечаниями: «Холера бы их взяла, гром их разрази! Стоит этим шалопаям появиться, сразу жди наступления и порядочной резни!» Солдаты с тихими вздохами укладывали в вещевые мешки консервы и хлеб, а подсумки набивали патронами. Швейк дружески наставлял Балоуна: «Ну вот, теперь, стало быть, мы их погоним! А ты, каторжник, смотри у меня! Не думай, что это все на сегодня, эта тебе на целую неделю выдано. Теперь кухни не увидишь, пока неприятеля не разобьем наголову и не отгоним! Только после этого будет привал и будут давать приварок!» — «Матерь божья, Клокотская богородица, — застонал Балоун, — я же знаю, я же это сожру, прежде чем господин капитан скомандуют «Шагом марш!» — «Только без дураков! — торжественно заявил ему Швейк. — Помни о присяге и воинской чести! Вот в Чаславе в 12-ом ландверском служил солдат по фамилии Старек… Когда его взяли в армию, в полку он попал под начало капрала Эндлера, который все время ему долбил: «Вы, говорит, такой идиот, что просто уму непостижимо, как можно быть таким идиотом!» А Старек, тот был такой же ненасытный обжора, как ты. Когда выдавали хлеб, он, бывало, сунет себе целую буханку под одеяло и откусывает кусок за куском, пока к полуночи не останется ни корочки. После этого от него ночью всегда такой дух шел, что соседи поутру бегали в околоток и доктор приказывал им лежать — потому, дескать, они отравлены! Но потом они поняли, в чем дело, и этого Старека за милую душу на ночь выбрасывали ко всем чертям. Так что спал он у самого чердака, чтобы никто его не нашел. Но с тех пор уже солдаты никакого уважения к нему не питали и никто его не почитал за солдата!» После очередного офицерского совещания начался триумфальный марш по галицийским болотам. Три дня шли через сожженные деревни и ночевали в поле под открытым небом. На третьи сутки к вечеру стали лагерем на опушке низкого подлеска. А на следующее утро солдат разбудил грохот артиллерийской канонады: «Бах, бах, ба-ба-бах!» Швейк встал и направился к ручью, где застал обер-лейтенанта Лукаша. Тот сидел нагишом на берегу и плескал на себя воду. Швейк козырнул: «Осмелюсь вам пожелать доброго утречка, господин обер-лейтенант!.. Будет сегодня кофе?» — «Доброе утро, Швейк! — фамильярно ответил Лукаш. — Так что, парень, что ты на это скажешь? Может еще сегодня придется идти в бой!» «Твердо уповаю на бога, господин обер-лейтенант, что ниспошлет он мне достаточно сил претерпеть за государя императора всяческое добро и зло, — покорно и преданно ответил Швейк. — Осмелюсь вас попросить, господин обер-лейтенант, не осталось у вас, часом, во фляжке чуточку сливовицы? Чего-то не по себе, и вообще я какой-то слабый…» — «Но только один глоток, Швейк, смотри, не вылакай все!» — предупреждал Лукаш. «Я только отхлебну разок, чтобы во рту не было противно! Так… ну, и хороша ж! — крякнул Швейк, вытирая рот тыльной стороной руки. — В Праге, на Смихове, господин обер-лейтенант, был один бакалейщик по фамилии Ворличек. У него, знаете ли, был свой особый метод, как принимать на работу продавцов. Скажем, нужен ему приказчик и к нему заявляется какой-нибудь молодой человек… Зовет его господин Ворличек к себе в лавку и говорит: «Ну-с, голубчик, обойдите-ка вокруг этого прилавка!» Молодой человек этак осторожно обойдет и тут же от хозяина получает ответ: «Нет-с, голубчик, вы мне не подходите! У меня нужно пошевеливаться попроворней». Искал он так приказчика до тех пор, пока однажды не наткнулся на парнишку, который шмыгнул вокруг прилавка, все равно что ласка. «Вы мне нравитесь, — говорит ему Ворличек, — вас, говорит, принимаю. Но знаете, голубчик, у меня вы должны быть очень расторопный!» Короче говоря, послал он этого приказчика в свой филиал в Коширжах. До того был им доволен. А расторопный молодой человек за рождество распродал весь филиал и укатил с одной девкой из кабака «У Кутцров» в Италию». От ручья Швейк возвращался в лагерь к солдатам вместе с надпоручиком Лукашем. Увидев, как Лукаш принимает из рук Балоуна полный котелок кофе, Швейк приложил руку к козырьку: «Так что осмелюсь пожелать приятного аппетита, господин обер-лейтенант!» Лукаш, не отрываясь от котелка, откликнулся: «Спасибо тебе большое, Швейк!» — «Швейк, — спустя минуту поинтересовался вольноопределяющийся Марек, — с каких это пор вы обращаетесь к господину обер-лейтенанту на „вы“, а он вас „тыкает“?» Швейк подарил ему лучезарный взгляд: «Он, понимаете, хотел, чтобы я с ним тоже перешел на «ты», мы с ним у ручья сливовицу на «брудершафт» пили. Он очень хороший человек и переходит на «ты», как только слышит грохот пушек. Дайте только срок, когда пойдет стрельба из винтовок, с нами будет на «ты» сам господин полковник!» Потом Швейк разыскал каптенармуса Ванека, который ему сообщил, что будут выдавать вино. Что касается выдачи вина, то это была, вообще, замечательная особенность австрийской армии, не без основания именуемая солдатами «сплошным жульничеством». Вина выдавалось по ведру на роту. Первым к ведру подходил штабной фельдфебель и зачерпывал себе полный котелок; затем подходил каптенармус и следовал его примеру. Потом подходили кашевары и офицерские денщики. Кончалось это, по обыкновению, тем, что когда капрал подходил к своему отделению и давал команду «Вино делить!», солдаты, заглянув в ведро и увидев на дне две ложки красной жижи, говорили: «Пейте уж сами, господин капрал! Оно, ей-богу, усы мочить не стоит…» Поэтому и Швейк воспринял это известие очень хладнокровно: «Враки все это, трепня одна… Вино выхлещут господа офицеры, а нам только дадут понюхать, чтобы никто не сказал, что не выдается все довольствие, как положено. Когда наши драпали из-под Красника, был там один солдат, учитель. Остановил он где-то командующего корпусом и говорит, что уже неделю не было ни приварка, ни хлеба, а ведь солдатам все это положено! А этот самый генерал ему отвечает: «Да, да, правильно, право на это имеете, а вот хлеба у нас не имеется. Это вам должно быть ясно, nicht wahr, не правда ли?» После этого учитель угодил в психиатричку и там все время ходил по палате и приговаривал: «Выдайте нижним чинам, что положено! Не изволите, господин генерал, „что положено“ с майонезом?» Один солдат нес из ручья воду. Лейтенант Дуб направился к нему: «Что ты несешь? Зачем тебе эта вода?» — «Осмелюсь доложить, напоить лошадь». — «Где ты ее набрал? В ручье? Himmellaudon, черт возьми! С каких это пор позволено брать воду в ручье?» На этот вопрос, хоть он к нему и не относился, ответил Швейк: «Осмелюсь доложить, вода в ручье как ни на есть безвредная! Господин обер-лейтенант мыли в ней ноги, а потом из этой же воды пили кофе. Так что господин обер-лейтенант ничего не могли в нее насыпать…» — «Я вас прикажу привязать и не отвязывать, пока не почернеете! Как мумия египетского фараона!» — проревел поручик Дуб. — Не стройте из меня сумасшедшего!.. Или, Иезус-Мария, если бы мы не стояли лицом к лицу с врагом, я бы нашел, как от вас избавиться, вы… вы, чудище, позор всего полка! Марш отсюда! Abtreten! «Ну и орет… что твой бык! — заметил после ухода Дуба один солдат. — Когда я был в Чаславе, в ландверском еще служил старик Цибулка, тот тоже так орал. Рапорт Цибулка всегда принимал верхом и орать надо было на весь двор, а сам он орал больше всех: «Вы, рекрут задрипанный, — орет, бывало, старик, — говорите громче, не то я вам вашу ряжку от уха до уха раздеру, чтоб слышно было. Вы что думаете — что будете шептать себе под нос, как старая потаскуха на исповеди?! Donnerwetter! Представьте себе только, что перед вами ваш капитан и ему из-за вас приходится напрягать уши!» Одним словом, капитан орал так, что из соседних Врдов послали бабы депутацию к полковнику, нельзя ли, мол, это запретить. Потому, дескать, что у детишек от этого делается родимчик!» После обеда весь лагерь превратился в огромное стадо обезьян, занятых ловлей вшей: каждый держал перед собой рубашку или подштанники и рыскал глазами по полотну, как астроном по небу. Некоторые мазались серой мазью. При этом, само собой, завязалась беседа. «Говорят, хорошо помазаться керосином, — сказал один, — людям это помогает против вшей все равно, что свиньям». — «„Политика“ писала, что вши в шелковом белье совсем не водятся», — сказал другой. Швейк же на все это ответил: «Было бы самое лучшее дать им помереть от старости. Да только это не разрешается, — чтобы солдат позволил вшам себя сожрать. Солдат должен помереть за государя императора, а не для ради того, чтобы нажралась пара каких-то дурацких вшей!» То был хороший, приятный день. Солдаты простирнули нехитрое свое бельишко и засели за карты. На востоке гремели пушки, а тут раздавались мирные термины бессмертного марьяжа: «ре», «туты», «боты», «сбрось валета, балда, олух царя небесного!» Швейк, который дулся в карты до самой темноты, пошел прилечь к полевой кухне. Укрывшись шинелями, там уже лежали Балоун, Ванек, Марек и повар Юрайда, который не спеша толковал: «Каждая из этих звезд — свой особый мир. Пожалуй, там тоже есть люди и животные, в которые переселяются души умерших». — «По всему, какая-то доля истины в этом будет, — отозвался Швейк. — Господин каптенармус, не крутите головой. Знали бы вы пани Маршалкову с Жижкова, сразу бы поверили. Она, эта пани, была ясновидицей. Гадала на картах, а также умела вызывать духов. А я слыхал об этом от одного студента-медика, который жил у нее на квартире. Этот самый медик из чисто научного интереса захотел все это проверить и предложил пани Маршалковой, что будет ей помогать… заместо медиума. Так он и работал со своей квартирной хозяйкой напополам, а когда началась война, бабы у нее перед дверью в очереди стояли… Потом уже пани Маршалковой не хотелось говорить всем женщинам одно и то же, что мужья их, дескать, вернутся с войны живыми да здоровыми, и некоторым, которые ей давали поменьше, она говорила, что муж уже убит. Ну, а глупые бабы тут же давай крыть государя императора. Почтенную Маршалкову потянули в полицию. Сперва ее хотели повесить за государственную измену, но потом отпустили и сказали, что брать за гадание она может, сколько захочет, но предсказывать должна только хорошее. И вот приходит к ней однажды жена какого-то судейского. Приснилось ей, что, дескать, муж, который в военном суде на Градчанах судит дезертиров, умер, и душа его за грехи прерывает нынче в лошади. Вообще-то он этого, конечно, заслуживал, потому что с людьми обращался как последний живодер… Мадам судейская дала десятку, и пани Маршалкова пошла будить своего студента, чтобы шел представлять медиум. А медик был в стельку и все время засыпал, так что пани Маршалковой приходилось его шпынять, чтобы он хоть что-нибудь говорил. Но когда дух этого судейского все же в него вселился, медик сказал, что чувствует себя теперь взаправду лошадью и что дух его будет пребывать там до тех пор, покамест он не усвоит все лошадиные привычки. «А много тебе еще учиться, лапочка?» — пролепетала мадам. «Теперь уже немного: я уже умею жрать овес, пить из бадейки, жевать сено и спать стоя. Моя душа обретет свободу, — вдохновенно продолжал декламировать медик, — как только научусь справлять нужду на ходу! Этого я еще не умею». Ну, а потом пани Маршалкову посадили вместе с этим медиком». Юрайда ткнул Швейка коленкой и в сердцах проговорил: «Швейк, вы нас тут дурачите и насмехаетесь над таинственнейшей из наук! Бог вас за это накажет!» Но Швейк продолжал: «А поелику мы сегодня так лихо ловили вшей, я вам еще расскажу про одного учителя естествознания. Ужасно он, знаете ли, досадовал, что нету у него в гимназической коллекции этих насекомых. И вот приходит он раз на речку Изеру к плотине и видит какого-то босяка, который ловит вшей. Говорит ему, подарите мне, пожалуйста, парочку. Босяк сует руку подмышку и вытаскивает целый пяток: «Пять штук по два гривенника, это, говорит, господин учитель, крона. Так что гоните!» Но учитель был страшный жила, платить ему было никак неохота: «Неужто вы хотели бы за своих вшей деньги?!» А почтеннейший бродяга сунул вшей обратно подмышку и как рявкнет: «Ну, так разводите себе их сами!» На другой день все еще не было известно, куда двигаться, что делать дальше. Солдаты играли в карты на спички и крейцеры; и не будь гула на востоке, все бы выглядело, как на маневрах. Однако к полудню зазвонил телефон, офицеров срочно позвали на совещание, фельдфебели и взводные начали разоряться: «Alarm! Тревога! Бросьте уже карты, мать вашу! Как хрясну кого-нибудь палкой!» Через пять минут батальон уже был построен, солдаты с вещевыми мешками за плечами и винтовками в руках… Шли поздно до ночи форсированным маршем. Вперед были высланы дозоры и неизменные связные. Миновали несколько деревень и опять расположились в лесу. Полевая кухня пришла в лагерь к самому утру. Гуляш, который полагался на обед, выдали на завтрак. Пушки били уже где-то очень близко, а некоторые даже уверяли, что ночью было слышно стрельбу из пулеметов. Нервозность усиливалась, некоторые, наоборот, впадали в апатию. Едва успели раздать гуляш, как прискакал ординарец, и всех опять подняли по тревоге. Чтобы не выбрасывать, солдаты запихивали гуляш в рот руками. Офицеры досовещались, долго разглядывая карты и споря из-за направления. Капитан Сагнер покачивал головой, вчитываясь в приказ и сверяя указанное в нем направление с картой. Потом офицеры разошлись. Батальонный командир обратился к строю с речью: «Солдаты! — говорил капитан Сагнер. — То, что нам предстоит, это просто игрушка, чепуховина! Может нам даже не придется вступить в бой, мы входим в третий резерв бригады. Наш полк получил задание окружить лес и забрать русских в плен. И мы это сделаем! Они еще с удовольствием нам сдадутся. Урра!» Солдаты ответили довольно кислым «ура». А те из них, которые уже побывали на позициях, говорили: «Иезус-Мария, опять мы в третьем резерве! Самое позднее через час нам вложат по первое число! Это у них завсегда так — третий резерв… Голову даю на отсечение, перед нами уже ни души! Ребята, не успеет гуляш утрястись в желудках, как нас раздолбают!» Однако маршировали весь день, а о противнике — ни слуху, ни духу. Под вечер подошли к лесу и стали лагерем. Было холодно, и солдаты развели костер. Но тут же налетел лейтенант Дуб: «Погасить! Немедленно погасить! Хотите, чтобы нас обстреляли?» Солдаты неохотно растаскивали поленья. Лейтенант бушевал: «Молчать, Herrgott! Вы меня еще не знаете!» И двинул ногой по костру. «Оставьте их, лейтенант, — раздался в темноте голос надпоручика Лукаша, у которого от холода зуб на зуб не попадал. — Вы еще сами с удовольствием погреетесь. Разложите, ребята, костров побольше, и для нас один. Черт знает, куда подевались русские!» Офицеры расселись вокруг своего костра и слушали капитана Сагнера, который ругался на чем свет стоит: «Черт его знает, попали мы, куда надо, или нет?!«Разговор шел о войне, и больше всех разглагольствовал лейтенант Дуб. А у соседнего костра Швейк слушал, как лучше всего уничтожать полевых мышей. «Самое милое дело — идти за плугом и лупить их метлой, — пояснял один солдат, — так их угробишь всех сразу, вместе с детенышами!» — «Швейк, — спросил надпоручик Лукаш, — вы там, случайно, не разводите агитацию? О чем вы там толкуете?» — «Так что осмелюсь доложить, пан надпоручик, — встал навытяжку Швейк, — мы тут толкуем о войне. Товарищи говорят, самое лучшее гробить русских вместе с детенышами метлой!» На следующий день утром Швейк разделся и, стоя у костра, держал белье и обмундирование над огнем, чтобы оно скорее просохло. Его примеру последовал другой солдат, который тоже решил обсушиться. Так они и стояли друг против дружки, и второй солдат вовсю нахваливал: «По части вшей, брат, это самое верное дело. Этак они нагреются, отцепятся, гниды распарятся и полопаются. Для вшей, друг, лучше нет, когда промокнешь, потом прешь пешедралом, вспотеешь, на солнце прожаришься, одним словом, пока на тебе все шмотки не сопреют! Тут уж они сами повылупляются, как цыплята под наседкой… И все, брат, единственно, от грязи. Вообще, я тебе скажу, эта война — сплошная грязь и мерзость!» И расправив швы мундира, солдат принялся водить по ним ногтем. Солдаты мылись в лужицах и собирались варить кофе, когда прискакал новый ординарец, вручивший капитану Сагнеру какой-то пакет. Не прошло и минуты, как лагерь оживили крики: «Alarm! Тревога!» — «Herrgott, пошевеливайтесь, ребята! Русские прут!» — драли глотку капралы и остальные унтера. Двинулись через лес обратно, откуда пришли, но взяли больше вправо. На опушке наткнулись на автомобиль с офицером генерального штаба. Он подозвал к себе офицеров батальона и, разговаривая с ними, возбужденно жестикулировал. «Опять заблудились, — говорили между собой солдаты. — Посмотрите, ребята, как он их чехвостит за то, что с нами выкинули!» Потом двинулись дальше и шли до самого обеда. Неожиданно на краю леса появился офицер на коне. Он несся вскачь прямо на Сагнера и кричал: «Какой полк? Куда вы их ведете? Aber meine Herren! Ах, господа, господа! Это же совсем не то направление! Я же приказывал взять левей!» Выпалив все это одним духом, офицер поскакал обратно. Капитан тронул своего коня за ним и, увидев, что это командующий бригады, доложил о себе и попросил более подробных инструкций. Но старикан продолжал твердить свое: «Я же приказал взять левей…» Когда капитан отдал честь и по форме ответил: «Zu Befehl! Слушаюсь, господин полковник!», старый орангутанг заревел благим матом: «Господин капитан, запомните раз и навсегда — «бригадир-полковник!» Капитан Сагнер подумал про себя, что не стоит обращать внимание на всяких идиотов, и на зло «бригадир-полковнику» приказал дать солдатам передышку, да подольше. Потом распорядился взять еще левей, и войско двинулось дальше. Но при этом никто не вспомнил, что высланный вперед аванпост идет в прежнем направлении и что его следовало бы отозвать обратно. Кадет Биглер в качестве командира головного дозора все ждал, скоро ли появится неприятель. За кадетом шагал Швейк и еще один солдат. «Вдвоем идти лучше! Хоть не заблудимся. И опять же скорей оборонимся, ежели кто вздумает ограбить, — говорил солдат. — Винтовку-то зарядил?» — «Нет, — ответил Швейк, — это тебе не шутки шутить! Еще схватит кто-нибудь в свои лапы поиграться, а потом — трах! — и получишь пулю в брюхо!» «А заблудиться, друг, — продолжал Швейк, — это» можно и в Праге. Был у меня один знакомец — Гальда, котельщик с завода Рингхофера. Сам-то был со Смихова, а гулял с девчонкой, которая жила совсем в другом конце города — в Бубнах. Ну, а на танцульки ходил с ней в кабачок «У Кутилков». Как-то. раз он там перепил — чего-то повздорил со своей девчонкой — и пошел домой. Приходит на Вацлавскую площадь… это, значит, в самый центр… и спрашивает полицейского, как ему пройти на Смихов. А тот ему говорит: «Соблаговолите, говорит, дуть прямо по рельсам!» Гальда пошел, а когда уже совсем уморился, на минутку присел. Вдруг чувствует, кто-то его за шиворот тянет. Продрал глаза и видит — перед ним железнодорожник. И еще кричит во все горло: «Катись отсюда! Под поезд попасть захотел?!» Тут только Гальда сообразил, что заблудился: было уже утро, он сидел на шлагбауме возле Виноградского вокзала и дрыхнул… Что-то мне сдается, что ни перед нами, ни за нами никого нету!» Так оно и было! Кадет Биглер, согласно карте, подался по тропке направо, а батальон, как нам известно, двинулся совсем другой дорогой. У спутника Швейка душа ушла в пятки: «Вот видишь, балда, языком-то горазд трепать, а мы тут заблудились. Айда, вернемся к пушкарям, которые на лугу. Время уже обеденное, может у них аккурат харчи выдают». Швейк согласился: «Одним нам воевать все равно не с руки, надо к кому-нибудь пристать». И они пошли обратно. Командиром полубатареи оказался молодой надпоручик, к счастью чех. Когда Швейк доложил ему, что они связные (но батальона 91-го полка и потеряли головной дозор, аванпост, а заодно и батальон, офицер откровенно расхохотался: «Ну, обождите, ребята, за это вам нагорит! На что же вы глаза пялили, а? Иезус-Мария, супчики, ведь вас за это расстреляют!» — «Так что осмелюсь доложить, — подал голос Швейк, — мы, господин обер-лейтенант, глубоко сознаем всю серьезность создавшегося положения. Потерять на фронте свой полк — это, конечно, не пустяк! Солдат всегда должен думать, как покрыть знамя своего полка славой! Когда я еще служил на действительной, был у нас один капитан по фамилии Мулек. Вообще-то он был горбатый, но его послали в Сербию шпионом и потом за это дали капитана… И вот, стало быть, этот капитан Муцек завсегда, когда были большие учения, прикажет выдать каждому солдату по двести пятьдесят боевых патронов, а после, когда атака кончится и объявляется привал, зовет к себе связных и начинает наставлять: «Знаете, говорит, что такое дисциплина? Это вам не дисциплина, когда у вас всего две сотни боевых, а вы уже головы опустите и тащитесь, как свиньи супоросые! И еще обкладываете, молокососы зеленые, своего властителя! Abtreten! Завтра явитесь к рапорту, будете наказаны!» Что же касается до нас, господин обер-лейтенант, то мы потеряться не хотели и чтоб армия ослабла без наших двух штыков никак не желаем! Потому осмеливаемся вас просить зачислить нас к себе на хлеб, приварок и остальное довольствие. А по части жалованья, так мы его у вас не просим!» Тщетно уговаривал Швейк надпоручика, чтобы тот взял его вместе с товарищем к себе в пушкари: «Господин обер-лейтенант, поразмыслите хорошенько! Неприятель близко, и два лишних солдата на батарее значат в бою не так уж мало… Мы за вами в самое пекло пойдем, а паек мы бы могли получать с сегодняшнего дня». — «Нет, ребята, нельзя, — решил надпоручик, — но чего-нибудь поесть кашевары вам дадут. Abtreten! Счастливого пути!» Повар, правда, что-то пробурчал насчет ненасытной голи, которая только и знает давить фасон, но потом все же замешал в котле черпаком и налил им полный котелок с верхом густой рисовой похлебки. Швейк и его боевой соратник принялись за еду. К обедающим подошел фейерверкер и заговорил с ними по-немецки. Швейк, у которого был набит рот, не отвечал. Тогда фейерверкер перешел на польский, потом начал по-венгерски. Швейк взорвался: «Чего мелешь, балаболка? Отстань уже, черт бы тебя побрал, а то как двину между глаз!» Фейерверкер расхохотался: «Так ты чех? Чего же ты сразу не сказал?.. Теперь вас, ребята, ни в одной части не возьмут. Больно много было любителей отлынивать от передовой. Отстанут, понимаешь, и становятся в другой части на довольствие. А как той части наступать и в драку лезть, они сразу — фьють! — и смываются в другую. По три месяца торчали на позициях и ни разу не пальнули!» Фейерверкер им еще потом принес на дорогу буханку хлеба и две пачки табаку. Швейк растроганно поблагодарил и уже было забросил за спину вещевой мешок, когда к ним снова подошел надпоручик. Командир полубатареи был искренне удивлен: «Что такое? Вы еще тут, ребята? А ну, проваливайте, да поживей! По-моему, лодыри, пороха ни один из вас по дороге не выдумает!» Швейк встал навытяжку и с необычайной серьезностью произнес: «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, и глупым людям уже доводилось делать великие открытия. Вот, к примеру, вы, господин обер-лейтенант, что вы, глядя на пушку, изволите думать?.. Так вот, господин обер-лейтенант, попробуйте себе представить: в этой пушке есть нарезка, канавки такие… И через эти самые канавки шрапнель или граната сперва-наперво летит вверх, а потом дугой падает вниз». «Вот как он летит, снаряд-то, — Швейк переложил винтовку в левую руку и правой описал в воздухе параболу. — А вы смотрите и ничего не придумаете! Кабы вы, пушкари, положили пушку на правый или там на левый бок, то, смотря по тому, на каком колесе она бы лежала, вы бы могли стрелять за угол! Этак вы бы могли потрошить русских с фланга, а они бы и не знали, как и откуда их долбают». Обер-лейтенант рассмеялся и протянул Швейку целую горсть сигарет: «Ладно, теперь уже убирайтесь! А открытие свое пошлите в генеральный штаб!» Швейк попросил разрешения идти и с чувством добавил: «Век не забудем вашу доброту, господин обер-лейтенант». Швейк и его напарник вскинули винтовки на плечо и отправились в путь. Они шли, никого не встречая — ни верхового, ни повозки — и им стало странно, почему здешний край такой заброшенный и пустынный. Наконец, напарник не выдержал и захныкал, что, видать по всему, они уже перешли линию фронта и находятся в тылу у русских. Швейк обозлился: «Ну, и что из этого? Нападем на них с тыла! И не пищи уже, что мы заблудились. Не маленькие же мы, в самом деле, чтоб потеряться! Я вот слыхал одну такую историю, которая еще в четырнадцатом приключилась… Заблудились тогда один полковой трубач с барабанщиком. Забрались где-то в Галиции в хату, переспать. Поспали подольше, а утром проснулись — полка и след простыл. Ушел без них! Как тут быть? Отправились они разыскивать свой полк. А трубач тот был мужик образованный, по строительству прежде работал. И как они, значит, шли, он барабанщику сзади на его барабан карандашом карту рисовал. Этаким макаром, что по дороге увидели, он на барабане все отметил. Они так всю Галицию исколесили и отъелись, что твои поросята. И в конце концов свой полк все же нашли! Капитан ихний послал этот барабан в Вену, а там по нему составляли генеральные карты и исправили все, чего у них в планах Галиции не хватало. Трубач за это получил золотую медаль, а барабанщика посадили в военную тюрьму в Терезине, потому как он сказал, что офицеры, которые прежде составляли карты, круглые дураки и остолопы и только государственные деньги красть мастаки!» Наконец лес стал редеть и спутник Швейка закричал: «Поле, ей-богу, поле! А вон там деревня!» Тут, откуда ни возьмись, на опушке появился кадет Биглер и сразу спросил: «Сторожку лесника нашли? Для меня вам там что-нибудь дали? Вы же шли со мной в головном дозоре!» — «Осмелюсь доложить, не шли, — вступил в разговор Швейк. — Мы, с вашего разрешения, заблудились. А за нами, господин кадет, никого нету. Никто про нас не знает и придется нам воевать одним. Ничего, господин кадет, не принимайте близко к сердцу, как-нибудь вывернемся. Оно, вообще, много народу на свой страх и риск воюет!» Кадет малодушно повесил голову: золотая медаль выскользнула из рук и отлетела куда-то страшно далеко. Биглер уже только вздыхал: «Я есть хочу. У меня живот болит. Я напился воды и теперь мне надо чего-нибудь горячего… Может еще остальные подойдут». — «Не подойдут, господин кадет, — успокоил его Швейк, — они тоже заблудились. Придется нам самим чего-нибудь раздобыть. Полагаю, что теперь надо пойти вон в ту деревню, заночевать и поужинать». — «Но я ни за что не отвечаю, Швейк! В этой деревне могут быть русские». — «Если их там не будет, пойдем на ура! А если будут, смоемся, — философствовал вслух Швейк. — Вы, господин кадет, больной офицер, а настоящий солдат больного командира никогда не бросает. Команду беру на себя, шагом марш!» И они пошли к деревне. Кадет умирал со страху, боясь угодить к русским в лапы, но Швейк был само спокойствие: «Знаете, господин кадет, чему быть, того не миновать. Не будь на то божьей воли, даже волос с головы не упадет!» — «Швейк, но ведь говорят, что русские людоеды и варвары!» — простонал кадет. Швейк только махнул рукой: «Мало ли что говорят… А мучить — это испокон века заведено. Ежели нож острый, ухо одним махом отхватишь! В Риме раз жгли одного папу — поджаривали его сбоку факелом, а когда думали, что с него уже хватит, вдруг он им говорит с приятной такой улыбкой: «Не откажите, говорит, в любезности, господа, перевернуть меня на другой бок, мне бы хотелось быть поджаренным со всех сторон одинаково!» Кадет издал жалобный стон. «Ну… вообще-то, пожалуй, даже лучше, когда человека ждет такой конец, как одного фельдкурата… Был привал в лесу и преподобный отец решил подкрепиться. Вдруг по лесу начинают шпарить шрапнелями и прочими гранатами. Все, конечно, давай бог ноги, а господин фельдкурат сидит себе на пеньке и в ус не дует. «Не бегите, кричит, зайцы трусливые! Бог без причины никого не даст в обиду! Что бог делает, делает к лучшему!..» А потом туда как шлепнется граната! Когда дым рассеялся, на пеньке все осталось в целости, только от господина фельдкурата не нашли даже пуговички. Так что кому с чем не разминуться, тому того не миновать. Уж если нам суждено попасть в плен, значит быть нам в плену». Между тем они подошли к деревне. Второй солдат пополз на четвереньках к ближайшей хате, а Швейк успокаивал кадета: «Я вам, господин кадет, наварю постного супа и положу в него побольше чесноку. А на живот горячий кирпич положим!» Когда солдат вернулся и доложил, что русских в деревне нет, они подошли к хате и забарабанили в окно. Отворила какая-то старуха, которая, увидев солдат, в ужасе принялась кричать: «Ничего нема, пан, ничего! Москали забрали!» — «Москали давно были?» — осторожно спросил кадет. «Недавно, — заголосила баба, — утром были, потом назад пошли». — «А сортир есть?» — «Нема, пан, нема, москали забрали!» «Погоди, баба, сами посмотрим!» — оттолкнул ее Швейк и ввалился в хату. Большая печь дышала жаром, на лавке лежали приготовленные, чтобы в нее поставить, хлебы. Швейк отворил дверь в кладовку и его сердце подпрыгнуло от радости: в плетеных корзинках белели груды яиц, с потолка свисал окорок, возле него — нарезанное длинными полосами свиное сало и крендели сухой домашней колбасы. Старуха рьяно увещевала: «Бедные люди, бедные, москали забрали!..» — «Брось трепаться, матушка! — сделал ей дружелюбное предупреждение Швейк. — Мы уже эту песенку знаем… Господин кадет, извольте пройти дальше. Тут у этой ведьмы в кладовке целая бакалея!» «Слушай, бабка, — обратился Швейк к старухе, — мы тебе заплатим. Либо по-хорошему, либо по-плохому… Ты что, чтоб тебя нелегкая! — даже нашего пана кадета не хочешь пустить? Смотри!» Швейк вытащил из ножен штык и приставил его бабке к горлу. Старуха завизжала, в ужасе попятилась назад и стала униженно просить дальше. В горнице, беспрерывно лепеча: «Пан капитан, пан капитан…», бабка схватила кадета за руку — поцеловать. «То-то, старая, теперь ты мне больше нравишься, — и Швейк благосклонно похлопал ее по плечу, — так и надо солдат почитать!» Кадет достал деньги, бабка принесла хлеб, вскипятила молоко и откуда-то вытащила кусок вареного копченого мяса. Швейк заварил кадету крепкий чай без сахара, потом уложил его на полати, заменявшие постель, укрыл старухиным кожухом, и Биглер, у которого после горячего чая боли в животе поутихли, сразу заснул. А Швейк с товарищем принялись за хлеб и мясо. Бабка поставила хлебы в печь и вышла. Солдат, пережевывая огромный кусок, рассказывал Швейку: «Мясо что надо! Посолено и прокопчено в самый раз. Возле костей, правда, уже немного попахивает, но это неважно. Самое лучшее, друг, когда мясо коптишь на опилках, а топишь можжевельником. Ну, прямо объедение получается!» — «Мясо, оно есть мясо, его и собака любит!» — ответствовал Швейк. «Был, брат, у меня один знакомый, пан Краус по фамилии. Однажды невеста поднесла ему к именинам сенбернара величиной с годовалого бычка… Пан Краус прямо-таки горькие слезы лил, когда мне потом рассказывал, как его квартирохозяйка перестала с ним разговаривать, а утром отказала ему от квартиры, потому что пес всю ночь выл и все соседи безбожно лаялись. Ну, накинул он ей десятку в месяц и все же упросил, что-де будет брать пса к себе в комнату, чтобы ему не было скучно. Словом, взял он его на ночь к себе. А утром приходит дворник — у соседей под ними, оказывается, промок потолок. Не затащили ли они, часом, в комнату корыто? Да и хозяйка тут еще говорит, что убирать за этой псиной не станет и жрать ей тоже ничего не даст. Идет тогда пан Краус к мяснику, что торгует кониной, и покупает для собаки сосисок и ливерных колбасок. Накупил он их сразу на два золотых — восемьдесят штук, к этому полбуханки хлеба, и в обед принялся сам кормить свою собаку. Дал он ей сожрать все, что принес, но когда вечером пан Краус вернулся из конторы, собака уже выла с голоду. Тогда он идет к этому мяснику снова и покупает ливерных колбас на десятку. Мясник было хотел отправить ему это на дом с подмастерьем, но пан Краус отказался. Тогда он ему говорит: «Вы, говорит, уважаемый, не сомневайтесь, мальчонка не проболтается. Где изволите ресторан держать? Вы, видать, «свиные пирушки» по старому обычаю устраиваете. Так я вас могу зимой такими колбасками снабжать каждый день. Потому как лошади часто ноги ломают!» На другой день утром Швейк вместе с товарищем занялся колкой дров. Чуточку поработав, Швейк обратился к напарнику: «За что бы человек ни взялся, что бы ни делал, а выгорит дело единственно, если есть благое намерение!.. Вот, к примеру, был в одном городе староста… Вызывают его раз к окружному начальнику, чтобы значит община приготовилась встречать его величество. Пан староста приказал строить триумфальные арки, а сам давай сочинять надпись. Надпись к арке приколотили ночью и завесили покрывалом. Государь император приехал, городовой сдернул покрывало, и люди читают замечательную надпись: «Благословен наш бог отец и сын! К нам едут Франц-Иосиф господин!» Сильно это государю императору понравилось, и староста получил на память золотые часы и золотой крест «За заслуги» с короной… Потом, когда он уже очень состарился, выбрали опять же городским старостой его сына. Примерно через год зовут того сына к окружному начальнику и тоже велят готовиться к встрече его величества. Покупает тогда сынок тоже полотна, собственноручно малюет надпись, прибивает и завешивает ее покрывалом. А папаше — ни гу-гу!.. И вот едет государь император. Городовой сдернул покрывало и на триумфальной арке красуется надпись: «Молись за нас, пресвятая мать! Едут к нам император опять!» Потом этого старосту сместили и вкатили ему четыре месяца за государственную измену и оскорбление императорской фамилии». «Говорят, государь император не знает по-чешски», — подал голос солдат. «Царствовать, брат, — хлопот не оберешься, — взял императора под свою защиту Швейк. — Не приходится удивляться, если иной раз выйдет какая промашка. Как однажды: спрашивает он где-то в Моравии старосту: «Урожай в этом году хороший?» А староста, мужик неотесанный, отвечает: «Рожь, говорит, ваше величество, хорошо уродилась, пшеница замечательная, а вот картошка, так та совсем г… о!» Запомнил государь это выражение. Через неделю приезжает в Пршеров и видит, что его встречает мало детей. «Ваше величество, — оправдывался учитель, — половина детей больна…» — «Ich weiss, я знаю, — закивал головой государь, — совсем г…, совсем г…». Кадет Биглер уже настолько оправился, что захотел после обеда тронуться в путь, но Швейк запротестовал: «Так что осмелюсь доложить, господин кадет, вы еще слабы, а старуха говорит, что ночью опять пойдет дождь». Кадет мысленно признал, что Швейк прав. Однако на следующий день, уже с утра, он почувствовал себя после сна таким окрепшим, что к нему вернулся боевой дух и он тут же накричал на солдата, готовившего завтрак: «Черт побери, Herrgott! Как вы стоите, когда я с вами разговариваю? Раскорячили свои ножищи! Станьте во фронт!» После завтрака Биглер дал команду двигаться. Он расплатился со старухой, которая поцеловала ему руку, и первым вышел из хаты… Дозор направился на север, чтобы выбраться на шоссейную дорогу. Швейк с товарищем поотстали. Немного погодя, солдат сказал Швейку: «Когда проголодаешься, ты мне скажи. Я у этой бабы батон колбасы стянул». — «И не стыдно тебе таких хороших людей обирать! — отчитывал его Швейк. — Мне молодуха сама дала кусок окорока и буханочку хлеба. А утром я свернул шею шести цыплятам и двум курочкам. Рюкзак у меня битком, еле тащу. Как бы все это не протухло!» Швейк оглянулся на гостеприимную хату и в сентиментальном порыве стал напевать: «Когда я уходил от вас, прекрасная была погода». Кадет, шедший первым, внезапно остановился и, козырьком приложив руку к глазам, посмотрел вперед. Затем Биглер молниеносно плюхнулся наземь и засипел: «Неприятель! Русские! Ложись!» Боевой соратник Швейка при слове «русские» бросил винтовку и поднял руки вверх. Кадет весь напрягся и смертельно побледнел, сжимая в руке револьвер. Швейк, который пока ничего не видел, опустился возле него на колени и с интересом спросил: «Господин кадет, а где они, русские?» Кадет повалил Швейка рядом с собой наземь и вытянул вперед руку с револьвером. И тут Швейк заметил противника: между домиками брели три русских солдата, двое постарше и один молодой, совсем еще мальчик. Они шли, лениво переставляя ноги и покачиваясь на ходу, как медведи. С винтовками, болтавшимися на шпагате. Кадет, увидев, что Швейк по команде «Заряжай!» сует обойму с патронами не тем концом, вырвал у него из рук винтовку, зарядил ее сам и прошипел: «Скотина, зарядить не умеет! Цельтесь лучше!» — «На прицел!» — скомандовал он пронзительным голосом и поднял револьвер. Но «Пли!» Биглер уже не произнес: Швейк резко рванул его руку с оружием вниз и закричал: «Иезус-Мария! Господин кадет, неужто вы их хотите застрелить? А что ежели мы выстрелим и не попадем? Тогда ведь они могут нас убить! А если мы их перестреляем, придется могилы рыть, а это вам, господин кадет, в такую жарищу тоже не шуточки! Представьте себе, что они тоже потеряли свою часть и теперь будут тоже плутать по свету… Ни один полк их к себе не возьмет, никто им ни жалованья не выдаст, ни на довольствие не поставит. Они, может, только и думают, чтобы в плен попасть; они, может, услыхали про нас и думают, что мы их будем таскать с собой и заботиться об ихнем пропитании. Но уж это дудки! — У нас в командирах кадет Биглер, а он не такой дурак, чтобы подбирать разных русских подкидышей!» Еле волоча ноги, русские потащились дальше. Швейк отпустил кадета и, показывая на острия четырехгранных штыков удаляющихся русских солдат, отеческим тоном произнес: «Господин кадет, мы сейчас себе жизнь спасли. Я-то вообще щекотки не боюсь, но сдается мне, что если пощекотать такой зубочисткой, то удовольствие это не из приятных!» Кадет Биглер направился к лесу. И лишь там, дабы не уронить свой офицерский авторитет, напустился на Швейка: «Сейчас командую я! Что бы я ни приказал, вы будете исполнять! И заткните свою глотку, понятно?» — «Осмелюсь доложить, понятно. Есть исполнять ваши приказания и заткнуть глотку, — согласился Швейк. — Так что осмелюсь доложить, господин кадет, не прикажете кусочек колбаски? Хорошая колбаса, сухая и с чесноком». Они расположились на траве и кадет разложил карту. Швейк, заглядывавший ему сначала через плечо, потом спросил: «Господин кадет, нашли уже, где бы наш батальон мог быть? Говорят, на этих генеральных картах все как есть бывает!» Кадет не отвечал, с головой уйдя в карту. Спустя некоторое время тронулись дальше, но только к вечеру добрались до шоссейной дороги, по которой бесконечной вереницей тянулись обозы. По обочинам брели отставшие солдаты разных частей и родов войск, по-видимому полагавшие, что то счастье, которое их ожидает впереди, никуда от них не уйдет… Здесь кадет разузнал, что 91-й полк подтягивается к Бродам, и они зашагали дальше. Солдаты разных полков тащились кучками или поодиночке, сидели и лежали на откосах в лощине, которой проходила дорога, и на вопрос Швейка, куда их несет, отвечали либо злобным ворчанием, либо говорили с полной покорностью судьбе: «Идем воевать и умирать за государя императора…» Дорога уходила в болото, но там уже работали, чтобы по ней можно было ездить. Целая рота солдат таскала толстые бревна; сверху утрамбовывали мох и покрывали проезжую часть песком. Последняя команда разглаживала кромки дороги длинными рейками. Над душой у солдат стоял лейтенант и орал: «Как следует работать, черт бы вас побрал! Дорожка должна быть, как у императора в Шенбрунне! Взводный, передайте им там, пусть возят песок почище, только отборный». Швейк с немалым интересом наблюдал за разравниванием обочин, а потом сказал, обращаясь к одному солдату: «Тонкая у тебя, брат, работка. Как в костеле, сказал бы старик Моравец. Он, видишь ли, был каменщик». Уже смеркалось, когда заплутавший дозор подошел к какой-то лесной сторожке. Хозяйка как раз собирала ужин — постную картошку. Швейк, увидев ее приготовления, поставил в печь большой чугун воды, которой потом ошпарил кур и цыплят. Кадет с чувством глубокого удовлетворения констатировал, что у него уже появился аппетит. А Швейк вновь проявил свою врожденную доброту: «Я же говорил, господин кадет, что вас не покину! Сейчас я куриного супа наварю, цыплят поджарю… И то слава богу, что не заканителились, не стали русских кончать. Хоть поужинаем вовремя!» Двух кур и трех цыплят как не бывало. Трех цыплят, которые еще остались, Швейк аккуратно завернул в чистые портянки и уложил в вещевой мешок. Утром, когда они уходили, жена лесника, прощаясь с солдатами, беспокойным взглядом пересчитывала кур. После лицо ее просветлело: «Буду за вас вечно бога молить, денно и нощно, паны добродии. Курочки ни одной не пропало…» Теперь уже войска начали появляться и на полях. Было видно телефонистов, тянущих от дерева к дереву провода. Швейк, вспомнив о телефонисте Ходоунском, пожалел его: «Ведь мог бы цыпленком побаловаться… а он, горемыка, заместо этого где-нибудь по полям носится. Будто гусениц собирает». Вскоре их нагнал конный ординарец, гнавший свою кобылу галопом. Ехал он в ту же сторону, что и они, а потому Швейк вслед за ним прокричал: «Эй, приятель, передавай там привет в 91-м. Скажи, что мы уже топаем!» Верховой, резко рванув повод, остановил коня: «А ведь я, факт, туда еду. Сейчас 91-й стоит в Врбянах, но его переводят в Пиентек. Это оттуда еще около часу. Можете идти вперед и там обождать». В результате в шесть часов вечера кадет Биглер уже докладывал о своем возвращении капитану Сагнеру и, стоя навытяжку, мысленно готовился держать ответ, когда командир начнет его чехвостить. Но капитан одобрительно похлопал кадета по плечу: «Молодцом, кадет! Правильно, очень правильно поступили! Из штаба бригады приходили такие бестолковые приказы, что от них у любого мог ум за разум зайти!» Когда Швейк появился среди солдат, вольноопределяющийся Марек приветствовал его возгласом: «Могилы разверзаются, мертвые встают из гроба, приближается день страшного суда! Швейк, старый бродяга, опять здесь?» — «Ослеп что ли, что меня не видишь! — растроганно сказал Швейк. — Обожди, я тебе дам кусок цыпленка». Когда подошел великан Балоун и, пуская слюни, уставился на Марека, Швейк опять развязал свой вещевой мешок и развернул портянку: «Ешь, прохвост! Я тебе припрятал кусок курицы. А что у вас, ребята? Что тут с вами происходило?» — «Мотаемся взад-вперед, — коротко ответил Марек, — будто земной шар проволокой опутываем». «Швейк, — добавил вольноопределяющийся, — за этого цыпленка я впишу о тебе в хронику полка вот какую историю: «Неприятелю удалось обнаружить нашу батарею. Вражеские артиллеристы посылают снаряд за снарядом, брызги железного дождя разлетаются во все стороны. Вокруг раненые и мертвые. Остается последнее орудие, пригодное к бою, и только один человек, который может его обслуживать. Это Иозеф Швейк, бесстрашно поспешивший на помощь батарее. Одолеть его было невозможно, для смерти и русских он оказался слишком твердым орешком! Ныне он стал обладателем «большой серебряной монеты», как именуют в наших доблестных войсках большую серебряную медаль „За храбрость“!» Швейк был просто в восторге: «Это прямо как про канонира Ябурка, который к пушке встал и заря-заря-заря, все время заряжал!» Жизнь в лагере понемногу стихала, солдаты готовились ко сну. Даже сюда доносилось уханье пушек, громыхание телег, топот пехоты и кавалерии, беспрерывно шедшей всю ночь. Надпоручик Лукаш, укладываясь на охапке сена в горнице деревенского дома, сказал Швейку: «Швейк, ты знаешь, что мы попадем в самую кашу? Придется нам ее слопать прямо с огня!» Швейк с готовностью ответил: «А холодная каша, господин обер-лейтенант, она никуда не годится, ее и есть нельзя. Сало в ней стынет, к зубам только пристает. И к нёбу. Манную, к примеру, — так ту я совсем не люблю. Вот разве картофельное пюре со шкварками еще так-сяк… Ну, увидим, какую кашу нам утром заварят русские…» На следующий день утром, когда батальон уже стоял наготове, капитан Сагнер взобрался на пустую бочку и разразился речью. Батальонный командир особо напирал, что неприятель уже отогнан почти к границе, еще пару метров и русские на коленях запросят мира. Обещая солдатам провести их, если понадобится, даже сквозь железную стену, он заклинал их не бояться и сохранить славу железного полка, который никогда не отступал, но всегда одерживал победы! Капитан Сагнер уверял, что чем раньше исход войны будет решен на поле брани, тем скорее мы вернемся к любимым семьям, в объятия любящих жен. Больших сражений, дескать, уже не будет, так как русским уже нечем стрелять и гранаты они теперь начиняют одним песком. «А ныне нашему верховному главнокомандующему, державному монарху «Уррра, уррра, уррра!» Солдаты без особого огонька прокричали «Ура!», а капитан, спустившись с бочки, уже неофициально добавил: «В плен, ребята, лучше не суйтесь. Этак вы бы не пришли из России может даже через десять лет! А если кого убьют, жена получит триста крон. К слову сказать, до скончания века мы тут все равно не останемся. Или, может, кто-нибудь хочет жить вечно?» Сагнер стал всматриваться в солдатские лица и его взгляд остановился на Швейке с такой проницательностью, что тот, выйдя из строя и приложив руку к козырьку, отчеканил: «Никак нет, не хочу!» После этого была отдана команда «Шагом марш!» Пушки бухали оглушительней и чаще, выстрел за выстрелом. Швейк и Балоун шли за Лукашем. Великан-мельник молился, сложив руки на подсумках, а Швейк его утешал: «Не трусь. Если тебя убьют, жена получит сто пятьдесят гульденов. Слыхал, как капитан говорил?» Вдруг далеко впереди рявкнули орудия и над головами солдат что-то с грохотом пронеслось. Те из них, которые были на позициях впервые, с любопытством озирались. Бывалые солдаты, стреляные воробьи, заверили их: «Покуда бьет через головы, все в порядке! Вот когда такой горшок шлепнется промежду нас, тогда, ребята, со смеху животики надорвете!» Неожиданно высоко над головами разорвалась шрапнель, по всему полю взметнулись фонтанчики пыли. Следом за первой — вторая. Сквозь ее свист раздался срывающийся от волнения голос надпоручика Лукаша: «Рота-а! В цепь!» Под оглушительный рев унтеров, расталкивающих солдат налево и направо, рота рассыпалась цепью. Фельдфебель из третьего взвода гнал от себя прочь какого-то солдатика: «Проваливай, дура! Не знаешь, как в цепь разворачиваться?» — «Не знаю, — плача, запротестовал солдатик, — из ополчения мы, нас не учили!» — «Иезус-Мария, они нам сюда форменных молокососов посылают, им бы еще кормилицу!» — в отчаянии закричал фельдфебель. В смешавшихся боевых порядках задние напирали на передних, подгоняемые остервенелым «Vorwarts! Вперед!» Швейк оглянулся и увидел вокруг себя одни незнакомые лица. Толстый и сильный немец заметил этот взгляд. Ткнув Швейка локтем в бок, он злобно проворчал с издевкой в голосе: «Тебе что, сзади фронт держать захотелось, du Scheisser?.. Ты, обосранец, это же только для господ офицеров!» — «Не в том дело, друг, — ответил Швейк. — Я, видишь ли, ординарец и должен находиться при обер-лейтенанте. Чтоб, когда будет туго, сбегать за какой ни на есть подмогой. А то этот балда Балоун в такой свалке тоже наверняка отбился…» В этот момент в ряды наступающих угодила граната. Огромный огненный смерч вырвался из земли, удушливый дым окутал все вокруг, земля содрогнулась с такой силой, что Швейк не удержался на ногах и упал. Спустя мгновение, ощупывая себя, он уже говорил: «Вот-те раз, вот это фейерверк! Пожалуй похлеще, чем в Янов день в Праге на Стрелецком острове. Только такой тарарам — это вовсе не обязательно. Да и кого-нибудь убить, неровен час, тоже может!» Цепь снова выравнялась. Крики «Vorwarts! Вперед!» стали еще истошнее, доходя до исступления. Гранаты уже рвались сзади, за наступающими. Швейк поднялся и перебежал к большому кусту шиповника, растущему на меже. Только он улегся на новом месте, как к нему подскочил офицер-венгр и, угрожая револьвером, погнал его вперед. Швейк заметил, что за рядами наступающей пехоты движется целый заслон из жандармов и офицеров. «Вроде облавы. Как в Праге, когда полиция кого-нибудь ловит!» — подумал он про себя. Вновь очутившись в свалке, Швейк, наконец, скатился в выкопанные на скорую руку окопы, где остервенело стреляли какие-то солдаты, уморенные и запыхавшиеся донельзя. И вновь ударили слова команды: «Примкнуть штыки! В атаку! Vorwarts!» Людская масса полезла через бруствер. В мгновение ока солдаты пролетели пару шагов, отделявших их от русских окопов, и хлынули в них. Но тут уже было пусто. Кроме нескольких раненых, в окопах никого не оставалось: все вовремя отошли. «Не задерживаться! Vorwarts!» — командовали офицеры. Цепь атакующих перешагнула первый ряд траншей и ушла в темень. Один Швейк остался с ранеными. «Эка они вас отделали, ребята! — сочувственно промолвил Швейк, дав одному из них попить из своей походной фляжки. — Что же вы, не могли загодя отсюда сдрапать? А то с нашим воинством шутки плохи! И то сказать: иной может и в гражданке по пьяной лавочке нанести тяжелое увечье!» Через некоторое время солдаты вернулись. Русские исчезли в ночи, словно сквозь землю провалились. Солдаты ругались: «Теперь утром опять за ними гонись!» «Много их еще осталось, братцы? — поинтересовался Швейк. — Вообще бы неплохо разделить их поровну на все время, пока война. Чтоб на каждый день по одинаковой порции. А то это такое дело, что хапать все сразу не стоит… В Младой Болеславе в сберкассе служил один кассир. Тот тоже тащил деньги из кассы потихоньку да полегоньку. Чтоб подозрительно не было. И хоть брал он помалу, а все же, в конце концов, обобрал сберкассу подчистую. Даже если аппетит весь мир проглотить, и то не стоит разевать рот зараз! Так уже много народу себе челюсти повывихивало! Он, государь император наш, тоже пятьдесят лет мирно царствовал, пока толком подготовился к войне!» Когда Швейк возвращался с поля боя, кто-то выбрался из гущи солдат и бросился к нему в объятия: «Швейк! Жив курилка?» — «А то как же! — просиял Швейк. — Здорово, Марек, дружище! Я-то думал, больше тебя не увижу, что ты уже в лазарет катишь!» — «Капитана Сагнера унесли санитары. Говорят, контузия!» — «Полно тебе болтать — контузия! Это у него пилюльки такие, от которых сознание теряют. Доктор ему их дал. Я его уже три раза на передовой видел и ни разу дальше первой атаки дело не заходило. Чуть что — хлоп с катушек, а потом начинаются обмороки, пока в тыловой госпиталь не попадет». Ночью Швейк заступил на пост. Расхаживая в темноте, он наткнулся на пушки, стоявшие без присмотра в поле. В сторонке приютились два пулемета. «Смотри-ка, да они на колесиках!» — подивился Швейк. Один он взял на ремень, второй подхватил сзади рукой. «Ну вот, теперь можно трогаться… Но-о, поехали!» Колесики заскрипели, Швейк возвращался на пост. Сменившись, он заснул сном праведника. Утром Швейк снова запрягся в пулеметы и поволок их в батальон. Удивление Лукаша было абсолютно искренним, когда перед ним предстал солдат, который приветствовал его левой рукой, а в правой держал ремень с двумя пулеметами на другом конце. Солдат отрапортовал: «Господин обер-лейтенант, ординарец Швейк явился в роту и приступает к исполнению своих обязанностей. Особых происшествий не произошло, битва выиграна целиком и полностью. Эти пулеметы я вчера захватил в бою. Только они не смазаны, скрипят колесики. Осмелюсь доложить, свои трофеи я подношу полку, чтобы добыть ему еще больше славы в газетах». — «Швейк, — ополчился на него обер-лейтенант, напуская на себя строгость, — знаете, чего заслуживает ординарец, который отбился в бою от своего командира? Пороха и свинца!» — «Осмелюсь доложить, не знаю, — благодушно ответствовал Швейк. — А ром нам сегодня дадут?» «А, господин Швейк, — раздался в этот момент голос лейтенанта Дуба, — где же это вы шлялись? Уверен, вы даже ни разу не выстрелили! Я бы не удивился, если бы узнал, что Швейк уже у русских». Обер-лейтенант, показывая на трофеи Швейка, резко осадил Дуба: «Швейк — отважный воин и будет мной представлен к награждению малой серебряной медалью. Вечером во время атаки он захватил два вот этих пулемета!» Когда Дуб отошел, Лукаш спросил своего ординарца: «Швейк, олух ты этакий, на какой свалке ты их откопал?» Но отвечать уже было недосуг: со стороны противника раздался грохот, три пушки, пославшие гранаты в расположение австрийцев, рявкнули так близко, что Швейк только развел руками: «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, не иначе, как русские лупят из тех самых пушек, откуда я утащил пулеметы. Больше им стрелять неоткуда». — «Пушки вы тоже захватили? — спросил Лукаш. — Чего же вы их там оставили?» — «Хм, — вздохнул Швейк, — пушку мне не дотащить. Осмелюсь доложить, ее, может, двум парам лошадей не осилить…» Обстрел со стороны русских усиливался. Через полчаса уже можно было видеть свежие подкрепления, спешившие на помощь русским. Неожиданно над позициями неприятеля загремело раскатистое «Уррра!» — русские пошли в атаку. Батальон было заколебался, но устоял. К полудню русские повторили атаку, и Лукаш дал приказ отступать. К слову сказать, солдаты уже отходили, не дожидаясь приказа. Русские наседали со всех сторон. Едва расслышав выкрики Лукаша: «Zurück! Zurück!», солдаты тут же поворачивали фуражки задом наперед и громко радовались: «Теперь, глядишь, недельку-другую будем наступать таким макаром! Там их как собак нерезаных!» Улепетывали до самого обеда, когда отступление задержали немцы. Их в огромных количествах подбрасывали к первой линии на автомобилях — точно вату, чтобы заткнуть дырку. К этому времени батальон Швейка был уже возле какого-то вокзала, где горел пакгауз. С пакгауза огонь переметнулся на стоящий тут же железнодорожный состав. Артиллерия вела обстрел беглым огнем, и неприятель, под его прикрытием, приближался к станции. «Вокзал удержать любой ценой», — передали Лукашу приказ командующего бригадой. «Скажите господину полковнику, пусть он сам идет его держать! — раскричался Лукаш на ординарца. — Там даже кошке не зацепиться!» Русская артиллерия поливала их дождем шрапнелей, солдаты разбегались во все стороны. Лукаш уже только бессильно ругался: «Комедия какая-то, Himmelherrgott!» — «Осмелюсь доложить, — прокричал ему прямо в ухо Швейк, — господин лейтенант Дуб приказали…» Снаряды уже зловеще свистели и рвались прямо у них за спиной. Швейк, напрягая в этой адской свистопляске голос, кричал надпоручику: «Господин обер-лейтенант, пожалуй, что надо поспешить! Ведь они, сволочи, по нам стреляют!» Далеко за станцией, у соснового бора, солдат удалось задержать. Потом их начали снова собирать по своим частям. Когда выяснилось, что 11-ой роте недостает почти целиком всего четвертого взвода, Швейк строевым шагом подошел к ротному командиру Лукашу и вытянулся во фронт: «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, собрать господина лейтенанта Дуба, как нам говорили капитан Сагнер, чтобы подбирать раненых, мы не успели! В него угодила граната и разнесла его на тысячу частей». — «Ну вот, допрыгался Дуб, — подумал про себя Лукаш, — об этом ему, пожалуй, окружной начальник ничего не говорил». И вслух спросил: «Где? У вокзала?» «Иезус-Мария! — воскликнул внезапно Швейк. — Ведь я свою трубку там посеял!» Он принялся обшаривать карманы, открыл подсумки, даже заглянул в вещевой мешок, но трубки нигде не было. И тогда Швейк сказал Лукашу: «Все, что с нами стряслось, все это ерунда, игрушки! Господин лейтенант уже отмучились… А вот мне-то, как мне без трубки прикажете?!» На физиономии Швейка была написана безмерная печаль и скорбь… Глубокая скорбь нахлынула и на надпоручика Лукаша, но у того она вылилась в злость на весь белый свет, на котором могут твориться такие безобразия! Надпоручик позвал Балоуна и велел достать из чемодана бутылку сливовицы. И утешался ею столь усердно, что вечером, найдя его под сосной и склонившись над ним, Швейк сказал: «Насосался, чисто дитя малое, и теперь ему снится что-то приятное. Да-а, для таких передряг характер у него еще мягковат!» Швейк укрыл его шинелью и сам лег возле. Перед его глазами встала картина сражения, как ее живописно расписал тот фельдкурат, что читал им проповедь перед отправкой на фронт. «Все ж таки надо было дать ему по морде», — успел подумать Швейк и заснул. Ему приснилось, что граната снова угодила в лейтенанта Дуба и тот, окутанный дымом, возносится к небесам. У небесных врат давка, душа лейтенанта Дуба протискивается через толпу, расталкивает души локтями и кричит: «Пропустите меня, я умер за Австрию, я хочу поговорить с господом богом первым!» Потом по всему небу разлилось ослепительное золотое сияние и из него выступил величавый старец в белом облачении. Ткнув пальцем в какую-то книгу, старец спросил лейтенанта Дуба громовым голосом: «Лейтенант Дуб, почему вы преследовали бравого солдата Швейка? Почему вы довели его до того, что он был вынужден перепиться коньяком?» Дуб не отвечал и тогда старец воскликнул: «В ад его!» Лейтенант Дуб головой вниз полетел на землю. Сияние угасало, старец исчез, Швейк проснулся со словами: «Фу-ты, опять дурацкий сон!» Светало. Он полез было в карман, но сразу вспомнил, какую тяжкую понес вчера потерю. Дрожа от холода, Швейк стремительно вскочил на ноги, а затем направил свои стопы из леса. Часовой, солдат из его взвода, услышав шаги, в испуге вздрогнул и наставил на Швейка винтовку: «Halt! Кто идет?» — «Обормот, — брюзгливо откликнулся Швейк. — В секрет иду! Ты что, не узнаешь меня, растяпа?» — «Пароль знаешь?» — спросил солдат, на что Швейк процедил сквозь зубы: «Проклятая трубка». Он дошел до самого вокзала. Русские, по-видимому, заметили его и начали жарить шрапнелями. Швейк, неторопливо ориентируясь, нашел большую воронку от снаряда. Еще несколько шагов и… глаза его засветились радостью — в мокрой траве лежала трубка, его трубка! И капли росы сверкали на ней. Швейк нагнулся за трубкой, но в этот момент русский пулемет застрочил ему прямо под ноги. Уже поднимая ее, он почувствовал, как трубка дернулась у него в руке… Швейк вынул из сумки пачку табаку и набил трубку, собираясь закурить. И лишь тут, поднося ее ко рту, он увидел, что части чубука как не бывало. Недостающий кусок был срезан, точно лезвием, и Швейк понял, что его отстрелили. Угрожая трубкой в сторону русских линий, Швейк сказал с презрением в голосе: «Эх вы, шантрапа! Да разве так делает солдат солдату?! И кто вас только учит так воевать, свиньи?» Но ответа на этот риторический вопрос не последовало, только гранаты и шрапнели продолжали разносить станцию. Швейк устроился за сгоревшим пакгаузом. Крепко зажав в зубах остаток своей трубки, он пускал густые клубы табачного дыма и ждал, когда будет готов кофе, варившийся в котелке на догорающей балке. Никаких забот у него не было… Он напился кофею и, развалившись на солнышке, принялся распевать: «Знаю я замок один распрекрасный, живет в нем очей моих свет ненаглядный…» Его песня звучала сквозь треск выстрелов, но Швейк преспокойно пел все новые и новые куплеты, пока не дошел до того, в котором раненый солдат отвечает девице, что нечего ей было ходить к солдатам в казармы. В этом месте пение оборвалось; поблизости кто-то стонал и плакал. Швейк пошел на голос. За пакгаузом лежал на животе молоденький солдатик и, отталкиваясь локтями, полз к Швейку. Штанины его брюк были полны черной свернувшейся крови, каждое движение вызывало стоны. Увидев Швейка, солдатик умоляюще сложил руки: «Проше пана, помогите, помогите! Матка боска, помогите!» — «Что с тобой, сынок?» — спросил Швейк, но потом по его штанам сам понял, что у солдатика прострелены обе ноги. Тогда он осторожно поднял его и отнес к стене. Там Швейк разул раненого, разрезал припекшиеся к ногам штанины и принес из колодца воды, чтобы промыть раны. Солдатик только вздыхал. А Швейк, перевязав раны, дал ему попить и весело объявил: «Пустяки, кости не задеты!» Солдат проклинал русских: «Чтоб вас холера взяла! О, мои ноги, мои ноги!» «Вот что, сынок, — сказал ему Швейк, — ты тут пока того, сосни малость, и особенно не кричи. Как бы нас не накрыли! А я пойду посмотрю, авось найду чего поесть. Впрочем, погоди, дай-ка я тебя снесу вон в ту большую яму. Чтоб тебя, часом, не завалило, если стенку сшибут!» Швейк перенес раненого поляка в безопасное место и отправился на поиски. В вокзальной канцелярии ничего не было, зато в подвале он обнаружил корзину с большой оплетенной бутылью. Швейк штыком выковырнул пробку и его глаза засияли от радости: «Мать честная, кажись вино! Видно начальник станции был очень хороший человек, не забыл обо мне!» Швейк наполнил свой походной котелок, отпил из него на пробу, щелкнул языком и разом влил в себя остальное, не преминув похвалить: «Прямо как у Баутца в Каменице, у нас в Чехии… Но, говорят, натощак пить вредно!» Швейк вынес бутыль из вокзала и залез в первый попавшийся пакгауз. В пакгаузе было пусто, только в углу оставалось несколько полуобгоревших ящиков. Швейк вытащил штык, поддел крышку одного ящика и принялся им орудовать, как рычагом. Доска затрещала, и Швейк облегченно вздохнул: «Нашел! Бог меня не оставил!» В ящике были русские мясные консервы, и Швейк, не мешкая, стал вынимать их и выносить на улицу. Потом он подхватил свой вещевой мешок и начал переносить консервы в воровку. Неприятельские пушки по-прежнему забрасывали развалины гранатами, но Швейк не обращал на них ровным счетом никакого внимания. С прилежностью муравья перетащил он в яму бутыль и все консервы. Высыпав из вещевого мешка последнюю партию, Швейк констатировал: «Пусть теперь не думают, что они нас отсюда выкурят…» Он открыл несколько банок и пробрался с ними за каменную стену, где еще тлел огонь. Вскоре он вернулся обратно с уже разогретыми консервами, одобрительно приговаривая: «Консервы, Брат, у русских, что надо. Прямо как наше филейное жаркое с лавровым листом!» Солдаты принялись есть и выпивать. Вино их грело, из желудка вместе с теплом по всему телу разливалось веселье. К вечеру разрывы шрапнелей уже отдавались в воздухе лишь фортепьянным аккомпанементом к сольному выступлению тенора. Это Швейк, сидя в яме, во все горло распевал: «Звезды горели, месяц сверкал, когда зазнобушку я провожал. В лесу стояли мы у ручья, слушали пение соловья…» Швейк снова наклонил горлышко бутыли к своему котелку и продолжал петь голосом торжественным и зычным. Раненый поляк, которому вино ударило в ноги, отчего они перестали болеть, загорелся желанием перещеголять Швейка, и тоже затянул: «Бенде война с москалями, наш ефрейтор пойдет с нами. Санитары тоже с нами, бендоу крев збирать за нами». — «Не больно много они бы твоей крови насобирали, — заметил Швейк. — Они, санитары, тоже, небось, не дураки — в самую кашу лезть. Да и тут их тебе придется порядком обождать!..» Два дня и две ночи Швейк и раненый солдатик провели в снарядной воронке. На третий день где-то севернее русский фронт был прорван немцами и русской армии пришлось отступить. Когда стало ясно, что неприятель смотал удочки, несколько офицеров выехали осматривать поле боя. Объезжая станцию, они слезли с лошадей и заглядывали в ямы, вырытые снарядами. Внезапно господне полковник Шредер замер сам и подал знак рукой остальным господам, чтобы они не шумели. Из недр земли к ним пробивался чей-то сильный и печальный голос: «Когда в глазах моих слезинка заблестит, в уединение спешу я скрыться. Туда никто чужой не забредет и там не нужно веселиться… Мирского счастья я не пожалею, ни радостей, которых полон свет. Слезам моим вы не мешайте литься, вести немой счет горестей и бед». — «Что такое? Либо я сошел с ума, либо здесь кто-то есть!» — проговорил полковник Шредер. И тут со стороны вокзала, четко печатая шаг, к группе офицеров приблизился солдат. Не доходя до них ровно трех шагов, он остановился, как вкопанный, и отрапорт вал: «Господин полковник, согласно вашему приказу держу оборону вокзала!» — «Вы?.. Держите?.. Что держите?.. Ведь мы его даже не занимали!» — проговорил в замешательстве Шредер. Солдат выпятил грудь колесом: «Осмелюсь доложить, господин полковник, я его занял в понедельник ночью, не пивши не евши, и находился здесь до сегодняшнего дня. Потому как ни один солдат свой пост без приказа не бросает, а я от вас оставить позицию приказа не получал. А еще осмелюсь доложить, у меня один раненый и пуля срезала чубук у трубки». «Вы из моего полка?» — подивился полковник. «Так точно, ординарец 11-й маршевой роты Швейк!» — отрекомендовался солдат многозначительно и, оглянувшись по сторонам, добавил: «Вон там мой командир обер-лейтенант Лукаш». — «Господин надпоручик Лукаш, — торжественно провозгласил Шредер, — этого рядового представить к большой серебряной медали за отвагу перед лицом противника и образцовое выполнение боевых приказов. Этот человек — само мужество. Именно такие герои нужны нашей армии. Описание его героического подвига внести в приказ и зачитать перед строем!.. Так будь здоров!» — вынув из кошелька двадцатикроновую бумажку, полковник Шредер протянул Швейку руку. Швейк передал раненого санитарам, набил вещевой мешок консервами, допил остаток вина и отправился в роту. Там он узнал, что телефонист Ходоунский был ранен в голову, а вольноопределяющийся Марек еще в понедельник ушел на перевязочный пункт с простреленной рукой. «Ну вот, други верные уже дали тягу… а я даже не смог их проводить в последний путь, — вздохнул Швейк. — Балоун, теперь мы с тобой, что твои последние могикане. На, держи консервы! Когда получу, будешь мне за них медали дарить. Еще сегодня напишу пани Мюллеровой, пусть пошлет пять пузырьков эмульсии». Балоун как раз писал домой, чтобы ему послали ветчины и каравай хлеба: «Любимейшая моя и дражайшая супруга! Молись за меня и поставь свечку в Клокотах, чтобы дева Мария меня охраняла, как в последних тяжелых боях. Я уже и сам ей молился, и граната из сорокадвухсантиметровки, которая поначалу летела прямехонько на меня, свернула почти на целый метр в сторону, а потом и вовсе прошла так далеко, что я еле-еле ее разглядел. Жизни моей угрожала страшная опасность и я все время голодаю. Пошли мне копченого мяса, если есть, и каравай ситного. Если мало воды, то набей крестьянам цену. А еще спроси у старосты, когда выйдет мир, и про все мне до подробности распиши. Твой верный супруг». Это коротенькое письмецо вызвало большой религиозный диспут между Швейком и Балоуном. Балоун клялся, что насчет гранаты — все истинная правда, что дело было именно так, как он описал. «Балоун, ты балда! — авторитетно заявил Швейк в своем оппозиционном выступлении. — Ведь гранату даже не видно, а сорокадвухсантиметровок, тех у русских и в помине нет… В третьем батальоне был один солдат — Боучек, пражский он, из Мотола… человек сильно набожный. На шее у него висела ладанка с мощами святого Игнатия, а на сердце образок, к которому приложил руку сам архиепископ. На фуражку Боучек нашил себе все медальоны, что по дороге раздавали монашки… На позициях он был с самого начала, девятнадцать раз ходил в атаку и не получил ни одной, хотя бы самой пустяковой царапины. Но вот когда они шли в последний бой, он потерял в лесу свою фуражку, ночью у него кто-то стибрил чудотворный образок вместе с деньгами и блокнотом, в котором все это лежало; утром оборвался шнурок на шее, и он потерял косточку святого Игната. Потом они пошли в наступление, и еще даже стрельбы не было толком слышно, а его уже долбануло в плечо. Идет Боучек на перевязочный пункт, доктор его перевязал и говорит: «Видите, Боучек, от пули это вас все равно не уберегло!» А Боучек объясняет, что, дескать, всех своих святынь уже лишился, ну и всякое такое прочее. Задумался доктор: «Не переживайте, говорит, я, говорит, вас в лазарет в Прагу отправлю». А Боучек разревелся и отвечает: «Знать бы мне, что через рану домой попаду, я бы уже давно все это повыбрасывал». — «За это, пан, — сказал один поляк, слушавший рассказ Швейка, — пусть пана возьмет холера и первая шрапнель пусть его в клочья растрясет!» — «Голуба, — ответил Швейк, — не тебе господу указывать, что ему со мной делать!» В этом месте интересную беседу пришлось прервать, потому что Швейка позвал надпоручик Лукаш: «Завтра отправитесь в Подгорцы, — сказал он. — Там вас выкупают, очистят от вшей и выдадут чистое белье. Повтори, что я сказал!» — «Так что осмелюсь доложить, завтра отправитесь в Подгорцы. Там вас выкупают, очистят от вшей и выдадут чистое белье… А я и не знал, господин обер-лейтенант, что у вас их тоже полным-полно. Я думал, они только у нас, черной кости, водятся!» Надпоручик уставился на Швейка мутным взглядом: «Господи боже, осел безмозглый! Я же знаю, ты опять что-нибудь перепутаешь. Слушай еще раз: пойдешь в Подгорцы, там выкупаешься. Потом оденешь чистое белье. Почистишь мундир, пострижешься и побреешься. Вычистишь ботинки и ружье, как для салюта в праздник тела господня! Понял?» — «Так точно, понял! — кивнул Швейк. — Только зачем прикажете быть при полном параде, господин обер-лейтенант?» — «А затем, — проговорил надпоручик Лукаш, и в его голосе зазвучали торжественные нотки, — что завтра в Подгорцах наследник престола Карл приколет к твоей груди две се-ре-бря-ные ме-да-ли!..» — «Иезус-Мария, — блаженно залепетал Швейк, — дозвольте сесть, господин обер-лейтенант. Я такой радости не переживу… Они там, может, и девушки-подружки будут!» «Когда я еще служил на действительной в Будейовицах, однажды к нам должен был приехать какой-то фельдмаршал. Смотр на плацу он назначил на одиннадцать. Чтобы ребята свежо и бодро выглядели. Но только полковник приказал майорам, чтобы полк стоял на плацу в десять, а майоры — на всякий пожарный — приказали капитанам уже в девять. Так это шло дальше, пока ефрейторы не выгнали солдат на плац в полпятого. Солнце шпарило вовсю, так что когда маршал приехал, семь нижних чинов уже валялись без сознания и им лили в глотку коньяк. А остальные увидели и тоже давай падать все поголовно. Но на тех уже лили только воду…» После обеда на пеньке за амбаром сидел Швейк. Два человека держали его за руки, двое — за ноги, а повар Юрайда нещадно скоблил опасной бритвой, любезно предоставленной каптенармусом Ванеком. На глазах у Швейка выступили слезы, но он держал голову прямо, да еще подзадоривал кашевара: «Режь, не оглядывайся! Наследник должен видеть, что не с какой-нибудь там босяцкой шпаной имеет дело! Ради славы каждый может потерпеть, как сорок великомучеников!» А спустя полчаса, смыв у колодца кровь со щек и увидев в зеркальце, что он выглядит не хуже бурша после дуэли, Швейк таинственным голосом возвестил: «Ребята, завтра топаем в Подгорцы! У вас с офицерами будут вшей выводить, а у меня там свидание с наследником Карлом. Приедет меня по секрету спросить, как ему править и не заключить ли с Россией сепаратный мир. С Вильгельмом якшаться ему уже осточертело, так теперь он бы со мной с радостью снюхался». Вернувшись из Подгорец, Швейк рассказывал так: «Поначалу, ребята, какой-то там взводный из санитаров водил по моей башке машинкой. Здорово было больно и щекотно! Но против вшей это средство — будь здоров… как если воронам взять и вырубить лес! Потом я должен был сдать все свое барахло в какую-то коптильню. А заодно они мне и ремешок поджарили, я его, понятно, забыл из штанов вытащить. После пришел какой-то лейтенант и зачитал по бумажке, кто из нас будет представлен государю. Он же нас и в сторонку отвел — под деревья на площадь, — чтобы мы, значит, с теми, у кого еще есть вши, не имели никаких делов. Потом пришел оркестр музыки, фельдкурат служил обедню, а после этого и пришел сам наследник, император Карл. Ребята, из него хороший правитель выйдет! Я ему могу дать только самые лучшие рекомендации. Он мне сразу понравился, а когда подошел ко мне ближе, от него очень приятный дух шел. Несло от него сливовицей, ромом и коньяком. Очень порядочный молодой человек и похоже, что демократ, во всяком случае не гнушается ром пить! После этого какой-то капитан громко читал по бумажке, кто из нас какие славные дела совершил, а потом уже все пошло, как по маслу. Один лейтенант держал медали на фарфоровом подносе, а государь император их брал и прикалывал солдатам на левую сторону. Подошел он ко мне, а у самого от всех этих церемоний так руки трясутся, что прицепил мне медали прямо на кожу. А я ничего, я даже не моргнул, стою и ем его глазами! А он говорит: «Ruht! Вольно, зольдатик Кажется, мы уже где-то встречались!» Я на это отвечаю: «Осмелюсь доложить, это, говорю, вполне возможно. Я хожу в трактир «У чаши» или же к «Банзетам» в Нусли. Тогда он меня спрашивает, не обедал ли я когда, часом, в Брандейсе, а я отвечаю: «Осмелюсь доложить, в Брандейсе никак нет. Но зато раз ездил в Старую Болеслав к пану Свободе за ангорской кошкой. Там меня, промежду прочим, засадили, потому как в тех местах возле Лысы я у лесничего Грабе по недоразумению увел легавую». А он протянул руку: «Ich gratuliere! Поздравляю!» — говорит. И пошел дальше. Нате, понюхайте, братцы, мою правую руку. Чтоб потом не говорили, что мне для вас жалко. Ну вот, а после мы обедали за одним столом с господами офицерами. Идем мы, значит, туда, и один кадет нам говорит: «Солдаты! Герои! Сейчас вы будете обедать с господами офицерами. Помните, что у вас на груди медали, что война сделала вас людьми, и не ведите себя, как свиньи. Будете на обеде, который за ваши заслуги устроил сам наследник. Так что не обжираться и не упиваться! Наследнику — трижды «Урра, урра, урра!». Мы прокричали «ура», а он, когда нас рассадил, сказал: «Господин полковник будут на вас смотреть. Если кто будет чересчур набивать себе брюхо, так они его потом велят привязать!» Швейк продолжал свое повествование: «Официанты притащили тарелки, ножи с вилками и стали разливать суп. Мы его слопали, а кадет все стоит у нас над душой. После этого разносили на блюдах свинину… очень маленькие порции. Полковник, когда увидел, что мы взяли себе по кусочку, давай нас потчевать — берите, дескать, побольше, а кадет нам моргает, чтоб мы не брали. Я все ж таки взял себе три куска, а кадет как двинет меня по ноге. Тут я вскочил и говорю: «Я, говорю, не могу не брать, потому как господин полковник этого желают! Господин полковник мне начальник! Ежели прикажут, я все это наверну. Мне сегодня государь император руку подали и я субординацию не нарушу!» Кнедликов и капусты я себе тоже наложил изрядно, у офицеров аж глаза на лоб полезли. А я сижу и думаю: «Смотрите, ребятки, на что герой способен!» Еще была телятина и цыплята с зеленым горошком, но это только офицерам подавали. Пили мы вино и пиво, а на дорогу каждому дали по фляжке рому. Ром я уже выпил, никому не оставил ни глотка. Но зато мою правую руку, которая вчера пожимала августейшую ручку государя императора, ее, кто хочет, может понюхать. Хоть память останется на вечные времена!..» А вечером, рассказывая надпоручику Лукашу, как проходил торжественный обед, Швейк горестно добавил: «Конечно, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я эту медаль хотел оставить, как наследник пришпилили, прямо на коже. Но все-таки пришлось снять, очень сильно кожу саднило. А память бы, конечно, хорошая осталась!.. Когда-то был в Праге старостой доктор один… запамятовал, как его по фамилии. Когда как-то в Прагу приезжал государь император, этот самый доктор был на Градчанах на приеме. Понятно, все честь честью — во фраке, накрахмаленной сорочке и при белой жилетке. И на приеме, осмелюсь доложить, староста заляпал свой фрак сардельным соусом, а манишку от сорочки залил черным кофе. Приезжает староста домой, зовет багетчика и заказывает золотую раму. Здорово красивую! И багетчик, значит, должен эту самую сорочку с жилеткой вставить под стекло. Он, видите ли, хотел все это в городской ратуше повесить — чтобы Праге о нем память осталась и чтоб учителя детишек туда водили. Показывать, какие такие выходят пятна от кофея, что пьют государь император, и от соуса, который государь император кушают. А они это в ратушу не взяли. Так что теперь все это висит у господина старосты в спальне». — «И чего ты только не знаешь, Швейк, — пожал плечами надпоручик Лукаш, — тебя хоть сейчас в „Интимную Прагу“ редактором!» «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я ей-ей ничего не сочиняю, все это единственно большой жизненный опыт… В Праге, господин обер-лейтенант, в Бржевнове был один домовладелец, пан Никл. А у того — два сына. Один из них уехал в Америку и аккурат перед самым отъездом взял у второго взаймы золотой; утром, дескать, ему вернет. Однако в торопежке про это забыл и уехал. Ну вот… Годы бегут своей чередой и исполняется, как братья расстались, тютелька в тютельку тридцать лет. И тут старик отец умирает. Вот-вот уже похороны, когда вдруг приезжает какой-то господин, падает перед гробом на колени и в слезы. Тут только люди догадались, что это младший пан Никл, Иржи… из Америки. Священник из прихода святой Маркиты сразу давай распространяться про промысел божий, а Никл старший достает из кармана записную книжечку и обращается к брату-американцу: «Молодец, говорит, в самый раз приехал: как раз вернешь золотой, который я тебе тогда одолжил. Чтобы мне его завтра в новую записную книжку не переписывать. Я, говорит, за год исписываю две, и, стало быть, этот гульден за тридцать дет переношу уже в шестидесятый раз! Так что, Иржи, гульден на бочку!..» Утром Швейк заметил, что у него на левой стороне груди вскочил нарыв. Он показал его Ванеку и, никого не называя по имени, сказал: «Вот скотина! Налижется, а потом еще людей колет, которые за него кровь проливают!» После того как в батальон пришла свежая маршевая рота, чтобы заткнуть прорехи во взводах, никого не удивило, когда в один прекрасный день после обеда была назначена проверка обмундирования и личного оружия. Лукаш, проверяя оружие, ограничивался словами: «Винтовка у тебя не заряжена? Затвор хоть еще ходит? Ну и ладно!», тогда как в других ротах офицеры разорялись: «И это вычищенная винтовка называется?! Иезус-Мария, морская обезьяна, я тебя связать прикажу! Две недели бьет баклуши, а винтовка заржавела!» Лукашу же было на все наплевать. Он ко всему охладел и чувствовал себя духовно опустошенным. Не раз, когда Швейк занимал его своими бесконечными рассказами, Лукашу приходило в голову: «Этому малому можно позавидовать. Ей-богу, его глупость — счастье побольше, чем выиграть в лотерее!» Полковник Шредер распорядился проводить с солдатами учения, как в казармах. Лукаш это делал спустя рукава и, когда однажды застал кадета Биглера, учившего солдат, как приветствовать начальство, подумал про себя: «Завтра этого мальчишку, может быть, убьют, а сегодня его беспокоит только то, чтобы солдат умел отдавать честь!» Однажды Лукаш вслух высказал эту мысль перед Швейком, и тот немедля духовно утешил своего командира: «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, оно ведь вообще весь свет и вся жизнь — сплошная белиберда и выеденного яйца не стоит! А быть это так должно, потому должны же люди кормиться… Знавал я, к примеру, когда-то двух садовников: Лойзу Вомачку и Франту Печенку. Присмотрели себе оба возле Угржиневси черешневую аллею и оба обхаживали ее хозяина, тамошнего мужичка, чтобы он им ее уступил. Каждый хотел ее для себя, а крестьянин, чтоб побольше выжать, обещал и тому и другому. И вот раз однажды шагает этот самый Вомачка по одной стороне и смотрит, сколько примерно черешни будет на каждом дереве. А по другой ему навстречу вышагивает Печенка, и в мыслях у него точь-в-точь то же самое. Вомачка сразу в бутылку: «Ты, говорит, пентюх такой-сякой, на эту аллею не лезь. Не то, говорит, я тебе все ноги переломаю!» А Печенка, значит, отвечает: «Лойза, тудыть тебя растудыть, ты мне этого лучше не говори! Я, говорит, человек торговый и чтоб меня кто грязью обливал, этого никому не дозволю!» После этого Вомачка съездил его по роже, а Печенка отдубасил Вомачку палкой. У того аж шишки на голове повыскакивали! И оба пошли к доктору просить медицинское свидетельство, наняли себе адвокатов и подали в суд. Слушается дело раз, второй, третий, а адвокаты им обоим советуют идти выше. Так они дошли до Праги. В конце концов ту аллею купил Вомачка, а Печенка себе что-то подыскал у Добропули. А теперь, господин обер-лейтенант, посчитайте: два доктора, два адвоката, судейские и всякое такое… Пока суд да дело, наступил август и черешня кончилась. В Праге им какой-то пан советник сказал, что упечет их в каталажку обоих, а пражский адвокат посоветовал простить друг дружку и забрать свои жалобы обратно. Так и сделали. А после как-то встретились в погребке «У Штупартов» и Вомачка говорит Печенке: «Франта, я — баран безмозглый, я на этих адвокатов всю черешню ухлопал да еще снимал ее за свои кровные!» А Печенка прямо взахлеб рыдает: «Я, говорит, Лойза, твой единоутробный брат… Мне этот год тоже в копеечку влетит! Иезус-Мария, что нам дома жены скажут?» Так что осмелюсь спросить, господин обер-лейтенант, вы уже подсчитали, сколько народу тем кормилось, что два дурня в Угржиневси друг другу по морде дали?» «Сдается мне, Швейк, — обронил Лукаш, — что докторов и адвокатов ты не очень-то жалуешь. И чего они тебе дались?» — «Боже упаси, господин обер-лейтенант, я против них ничего не имею, это я лучше анархистам оставлю… В Либне, господин обер-лейтенант, был Один слесарь, Соукуп по фамилии. Сначала состоял в католической молодежи, а потом, поскольку он рос и развивался, вышел из него анархист. Сажали его так часто, что он через это малахольный стал. И вот говорит нам раз: «Долгов, говорит, делать не могу, никто уже не желает ждать, когда обратно получит. Потому стоит мне раскрыть рот, сразу сажают за оскорбление его величества». N-ский маршевый батальон 91-го полка получил приказ сменить на позициях батальон какой-то польской части… В кромешной тьме пришли в последнюю деревушку на своей стороне. За ней уже проходила линия фронта. Чтобы в темноте их никуда не занесло, к батальону приставили проводника. Выбрались за деревню и по траншее начали карабкаться вверх, в горку. На вершине холма из-под земли, точно черви, неожиданно стали вылезать какие-то странные фигуры. Офицер, шпыняя вновь прибывших локтем, запихивал солдат в канаву траншеи и приглушенным голосом подгонял: «Лезьте уже, черт бы вас побрал! В каждую дыру столько, сколько там дыр для винтовок. И винтовки сразу суйте в амбразуры! Давай, давай, лезь! Чего ждешь, дерьмо всмятку?!» Надпоручик Лукаш позвал Швейка и Балоуна, и они все вместе, в сопровождении проводника, отправились в офицерское укрытие — большую и очень глубокую яму. Спустя некоторое время надпоручик Лукаш вышел проверять караулы. Возвращаясь, он услышал, как Швейк говорил Балоуну: «Надо мне ему каких-нибудь досок раздобыть. Больно здесь сыро, мог бы схватить ревматизм! И стружек еще принесу, постелю ему помягче…» Слова Швейка заглушил густой бас Балоуна: «Иезус-Мария! И чем мы здесь только кормиться будем?! Господи боже ты наш всемогущий, сюда ведь даже харчи не подвезти!» Первую ночь Лукаш спал прескверно и утром встал совершенно разбитый. Выйдя из блиндажа, он спустился в овраг к ручейку. У ручья сидел Швейк и ножом вырезал деревянные фигурки к мельнице, которая уже весело крутилась и постукивала на воде. Увидев надпоручика, Швейк встал, небрежно козырнул и сказал: «Осмелюсь пожелать доброго утречка, господин обер-лейтенант! Так что каждый должен сделать свое жилище поуютней, как писали в журнале «Счастливая обитель». Лукаш спустился вниз и, наблюдая, с какими усилиями Швейк старается придать деревянному чурбанчику подобие человека, невольно произнес: «Sancta simplicitas!», что означает всего-навсего «святая простота». А Балоун так и не смог понять, почему Швейк, спустя десять минут, спросил: «Послушай, неужто вам выдали столько сливовицы, что обер-лейтенант окосел уже с утра?» Снаружи было опасно, а потому солдаты весь день торчали в своих норах. У Швейка не было никаких дел, кроме как лазить из укрытия в укрытие и обсуждать с солдатами ситуацию. А поскольку он мог кое-что узнать от своего обер-лейтенанта, в окопах это внушало к нему уважение. И вот однажды ротный ординарец залез в окопы с новостью: «Ребята, на рассвете двенадцатая вроде как пойдет в атаку… русских щупать! Должна была идти наша, но я предложил полковнику двенадцатую. Потому она уже и так на ладан дышит…» — «Вот-те клюква, завтра им дадут прикурить! — сказал капрал Рытина. — А полковник, это я знаю точно, он даже носа из блиндажа не высунет!» «Братцы, во была бы лафа, если бы наш старый хрен вызвал на дуэль хрыча, который русскими командует! — внес предложение ефрейтор Трнка, столяр из Печек. — Скажите сами, куда уж лучше: заколотил бы русак наших, мы проиграли; а всыпет наш москалю, сдаются русские! И не нужно такой уйме народу победы добиваться!.. Читал я раз однажды здорово замечательный роман про какого-то Ольда Шаттерханда. Тот тоже за весь свой отряд сразился с индейцем, а перед боем сказал своим товарищам: «Не бойтесь, говорит, я его не убью. Но чтобы уразумил, что я христианин, только томагавком ему руки отхвачу». «А ведь совсем не плохо придумано, — подхватил еще один солдат по фамилии Бечка. — И было бы даже вполне предостаточно, если бы с русским Николаем схватился сам Вильгельм или наш Франц-Иосиф. Слыхали, ребята, какие они друг дружке, перед тем как начаться войне, телеграммы посылали? Вильгельм вроде как телеграфировал в Петербург: «Эй ты, старый Николай, лучше нас не задирай!» А Николай будто на это в ответ: «Хочешь ты меня стращать, растакая твоя мать! Но хоть ты и громко лаешь, а меня не напутать». А наш старикан послал им обоим по депеше: «Как кузькина мать… нам уже на все начхать!» — «Насчет Вильгельма и Николая — это все истинная правда, — сказал Швейк, — а вот что касается нашего государя императора, — брешешь! Все это подлый поклеп! Наш государь, как про то писал «Глас народа», принял сообщение, что Россия объявила ему войну, с полным достоинства спокойствием и воспылав справедливым негодованием, — продолжал Швейк. — А на заседании кабинета министров он якобы даже сказал: «Раз уж мы ни одной войны не выиграли, то нам это все равно, если еще одну проиграем». Потом государь сразу уехал в монастырь капуцинов и там молился. Так он и на карточку снялся, а потом она вышла в «Светозоре». Пан Лукеш, жестянщик из Добржиша, тот даже нарочно ездил в Прагу, доставать этот номер «Светозора». И никак не мог попасть домой — до того ему было жаль государя императора! Когда же потом старшего сына пана Лукеша убили, а младший вернулся домой без руки, взял он тогда и со злости прибил эту картинку в одном месте. А жандармы про то пронюхали и милого жестянщика заграбастали. Теперь он, говорят, сидит в Терезине». — «И все ж таки было бы куда лучше, если бы бились между собой властители. А подданных оставили в покое! — настаивал на своем Бечка. — Ну, а ежели крови боятся, пусть попробуют кто кого во французской борьбе, тоже бы вполне сошло». — «Это, брат, нельзя. Если что произойдет промежду важными господами, то дело может решить единственно честный бой! Чтоб без обману! Лежал я раз в больнице, а на соседней койке со мной лежал один малый, Пеиик Скугра. Вообще-то он был точильщик и мазурик, а потому ему запретили жить в Праге. И вот он мне рассказывал: «Сошелся я, говорит, тогда с одной бабенкой, Анькой Чадовой. Красивющая была баба, дочка какой-то немецкой княгини. Катим мы себе этак однажды из Ичина в Турнов. Я волочу точило, а она перед собой коляску толкает. Чем-то она меня там довела, чего-то наговорила, бросил я ее на дороге вместе с точилом и смылся. Припер в Новую Паку, а там со своим цирком жук один — Шимек его фамилия — и берет меня к себе как неуязвимого индийского факира и укротителя тигров. Но в Паке народ такой, что на мякине не проведешь, и в нашем цирке ни души. Да и было-то у Шимка всего-навсего две лошади, ученая коза и пес, которого я ничему не мог научить. Свернули мы, стало быть, свой балаган и подались к Новому Боусову. Шимек говорит, что там еще цирка никогда не было. Объявляем первое гала-представление, приходит пара мальчишек; устраиваем второе, опять одни подмастерья! Шимек только знай в затылке чешет… Потом дает телеграмму в Прагу, а сам катит в Младу Болеслав и вечером привозит оттуда громадные такие афиши: «Классическая борьба на первенство мира, приз — десять тысяч крон!» Утром мы их расклеили, а в понедельник приезжают из Праги трое господ и спрашивают директора. Оказывается, это были чемпионы Германии, России и Португалии. А я был за четвертого — человека в черной маске. Шимек же между тем распустил в трактире слушок, что человек в черной маске — местный, отсюда из Боусова. Ну вот… Вечером балаган набит битком, яблоку негде упасть. Мы, понятно, наперед сговорились, кто кого одолеет и каким макаром. Но они, черти полосатые, швыряли меня, что твою половую тряпку! — Только на второй день малый, который выступал за русского чемпиона, позволил мне, наконец, себя положить. Цирк ревел от восторга! На третий день Шимек под барабанный бой объявляет, что собравшиеся под крышей его шапито чемпионы вызывают местных силачей со всей округи помериться силами. Приз — пятьдесят крон! Но только после представления все трое нажрались водки и еще ночью задали лататы. А утром, нежданно-негаданно, кличет меня из своего домика на колесах хозяин. Сидит у него какой-то незнакомый дядя, подает мне руку и объясняет: «Я, говорит, Тюхичек, мясник здешний. Я бы, говорит, маэстро, вечером с удовольствием попытал с вами счастья. Что называется, проверил, сколько у меня силенок…» У меня аж в глазах потемнело: мужик здоровенный такой, кровь с молоком, ручищи чисто лопаты, а ноги, ну прямо два столба! Я говорю: «Очень приятно. Только у вас, уважаемый, жизнь застрахована? Я, знаете ли, когда борюсь с любителями, из принципа никаких грубостей себе не позволяю, но только чем черт не шутит!» А пан Тюхичек такой скучный сделался… выходит со мной на улицу, заводит меня за фургон и говорит в расстройстве чувств: «Послушайте, маэстро, — говорит пан Тюхичек, — дайте мне выиграть». Я оскорбился: «Что вы себе, такой-сякой пан, позволяете? Я, чемпион Европы, и допущу, чтобы вы меня под себя подмяли? Я уже боролся со Шмейкалом, Фриштенским и этим… как его… негром Зипсом. И все они у меня узнали, почем фунт лиха! Думаете, пан Тюхичек, мне моя слава ничего не стала? И я дозволю, чтобы вы ее у меня просто так, с бухты-барахты, отобрали?» А он сложил руки: «Смотрите, говорит, маэстро: вы отсюда уедете, и в газеты про вас не попадет. А я здешний, и люди надо мной до самой смерти смеяться будут! Очень вас прошу, позвольте мне вас одолеть, я вам полсотни отвалю». И тащит меня в трактир закусить. Словом, согласился я на поражение, но с условием: не раньше, чем через четверть часа… Братцы, в жизни такого не испытывал, как в тот вечер! Цирк был битком, а этот самый пан Тюхичек игрался со мной, чисто кошка с мышкой! Грохнул меня на песок и становится коленками на грудь. Потом встал одной ногой на мое брюхо и публике кланяется. Рев стоял такой, что люди выбегали на улицу в одном исподнем… Директорша мне потом целую неделю примочки прикладывала!» — «Так что, ребятки, — закончил Швейк рассказ Пепика Скугры, — этим самым монархам верить никак не приходится!» «Или в другой раз, когда в Праге была борьба, один силач — Урбах, немецкое отродье, — оторвал нашему Мейшкалу ухо и разбил ему нос. К пану Мейшкалу это, само собой, сразу увеличило симпатии. Он еще размазал себе кровь по всей физиономии и оторвал настоящую речугу, чтобы публика могла себе представить, каково ему достается! Но потом он все-таки лихо скрутил Урбаха вольным стилем! Да таким мощным пальцевым грифом, что немец ревел как корова… А ночью оба надрызгались в «Графе» и обнимались за шею! Говорят, у борцов завсегда такая привычка, чтоб друг с другом обращаться как рыцари. Но об этом я вам расскажу в другой раз. Мне уже пора, пожалуй что будут паек выдавать…» Швейк ушел, а уже через минуту было слышно из другой землянки: «Ребята, завтра наступление! Двенадцатая утром пойдет долбать русских!..» Вернувшись к Балоуну, Швейк увидел, как тот достает из сумки разные кулечки и пакетики, сопровождая это пояснениями: «Перво-наперво положи кусок сала, дольку чеснока и пару зернышек перца; потом ложку муки, несколько чернослив и налей чуточку воды. После прибавь луку, а еще можешь положить кусок сахара, но не забудь посолить. А если еще бросить душистых кореньев, да к этому кусок хлеба, то выйдет такое объедение, как ни в одном отеле не получишь!» Замечательный вкус приготовляемых Балоуном блюд был легко объясним, если учесть, что снабжали на позициях с большими перебоями. Русские были днем и ночью начеку. Едва, бывало, у деревни загремят обозные повозки, как на дороге начинают рваться снаряды! Полевая кухня, подходившая к утру, оставалась стоять в получасе ходьбы от окопов, и солдаты тащились туда по ночам с котелками. Каждый нес по три котелка на девять человек… И солдаты стали старательно делать новые дырки в ремешках своих штанов. Кофе в консервах был такой, что хуже некуда, потому что на фабриках, вместо кофе, в него примешивали отруби. Сало выдавали кусочками, словно приготовленными, чтобы шпиговать зайца. Но Балоун ухитрялся варить даже из этих крох. Однажды вечером русские вздумали обстрелять деревушку и принялись шпарить из тяжелых орудий, заладив огонь на всю ночь. Кухню не подвезли, обозу пришлось вернуться. Два дня ничего не выдавали, в окопах начался голод. Надпоручик Лукаш разрешил съесть неприкосновенный запас, но его уже давно не было в помине. Балоун, разыскивая, чем бы заморить червячка, в отчаянии носился туда и обратно, но нигде ничего не было. Совершенно потеряв голову, он заговорил о том, что наступает конец света и приближается день страшного суда. Великан притулился в уголке блиндажа и молился по маленькой книжонке, которую послала ему жена, заботясь, чтобы у него также была пища духовная. В ту ночь русские пошли в атаку, но были отбиты. В окопах стоял адский треск выстрелов. Балоун, прикрывая уши ладонями, причитал: «Все. Уже начинается… Уморили нас голодом, а теперь еще и убьют». — «Так оно и полагается, чтоб человек перед смертью как следует попостился, — отвечал на это Швейк. — После смерти попадешь на небесную трапезу, а ведь не потащишься ты туда с набитым брюхом!.. Как, к примеру, в начале войны после битвы у Замостья. Фельдкураты, понимаешь, пошли по полю боя причащать умирающих, а из Замостья с ними пошел один раввин — посмотреть: вдруг там какой-нибудь еврей лежит. Чтобы его тоже утешить!» Ходит он с одним фельдкуратом и смотрит, как тот провожает в последний путь. Солдатам-католикам фельдкурат говорил: «Возлюбленный сын мой, раны твои тяжелы и жизнь едва теплится в теле твоем. Не страшись! Еще сегодня узришь лик господа и в блаженстве будешь созерцать его вечно. Аминь!» Солдатики прикладывались к епитрахили и отдавали богу душу. Наконец раввин нашел одного раненого еврейского солдата, прочел над ним молитву и говорит: «Мойше, вижу, тебе недолго осталось быть на этом свете. Но не сожалей, ибо для каждого настанет час оставить эту земную лавочку. Еще сегодня будешь ужинать вместе с Авраамом». А этот раненый солдат плюнул и вздохнул: «Видит бог, говорит, лучше бы мне вовсе не жрать!» Балоун, грешник богомерзкий, готовься в последний путь!» Балоун опустился на колени и стал целовать переплет своей книжки. В этот момент снаружи раздалось: «Командир! Командир!» Надпоручик Лукаш послал Швейка посмотреть, кого это черт несет, и через минуту Швейк привел в укрытие двух солдат с тяжелыми мешками. Балоун живо поспешил на помощь, полагая, что в мешках сухари. Но Швейк вытряхнул из мешка аккуратно сложенные пачки шелковистой бумаги. «Что это такое? — зашипел надпоручик. — Бумага? Солдатам на цигарки? Но табаку-то не выдают!» — «Иезус-Мария! — радостно воскликнул Швейк. — Так ведь это же клозетная! А какая замечательная — белая, розовая и синяя — прямо как небосвод!» У Лукаша надломился голос: «Доложите господину полковнику, что мы уже трое суток не получали провианта. Доложите, что у нас кончаются боеприпасы, и я не могу дозвониться по телефону — связь прервана. Доложите ему также, что эту клозетную бумагу я раздам солдатам немедля, когда они будут сыты!» — «Лично меня, господин обер-лейтенант, — очень мягко начал Швейк, — нисколечко даже не удивляет, что эта клозетная бумага вывела вас из себя. У меня раз однажды через это дерьмо тоже была ужасная неприятность! Был я тогда в учении у пана Кокошки, торговля аптекарскими товарами, Прага, улица на Перштыне. В обед хозяин всегда сидел сзади в конторке и что-то писал. И вот, стало быть, как-то раз в это время приходит одна дама и просит «Маллатин» для рук. Глянул я в ящик, где он у нас всегда лежал, и говорю: «К сожалению, мадам, нету!» Покупательница ушла. Пан Кокошка все это слышал. «Так, говорит, Иозифек, отвечать нельзя. Если чего нет, предложи другой товар!» И отвалил мне затрещину. В другой раз в обед опять приходит какая-то дама и просит пять пачек клозетной бумаги. А мы, как назло, в этот день утром распродали последнюю. Вспомнил я про наставления пана шефа и потому говорю: «Клозетной бумаги, милостивая государыня, сей момент не имеется, но шлифовальная и наждачная есть всех номеров!» Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я тогда получил от пана Кокошки столько затрещин, что еще сегодня, как про это вспомню, кумпол трещать начинает!» Лукаш вышел из укрытия. Стрельба понемногу стихала. На другой день утром из русских окопов в австрийские перебежал большой черный пес. Тщетно русские солдаты звали его обратно: «Казбек! Казбек!» Собака прыгнула в укрытие, где сидел с солдатами Швейк. «Братцы, гляньте, собака! И точь-в-точь, как мой Барик дома! — возликовал один солдат по фамилии Малый, бедный крестьянин из-под Табора. — Барик, на, на, пойди сюда!» Малый зачмокал и пес подбежал, вертя хвостом. А затем и вовсе позволил себя поймать за ошейник и погладить. И Малый, расплываясь от счастья, что нашел в этом пекле что-то знакомое, близкое, тискал собаку и приговаривал: «Вот это пес! Это собачка! А какие у нее глаза красивющие! Нет, братцы, ни у кого на свете не бывает таких красивых глаз, как у животных!» Батальон не сменили, и нудная жизнь на позициях тянулась день за днем дальше. Грязи, вшей и чесотки прибывало. Даже Лукаш, который с нижними чинами особо близко не соприкасался, не уберегся от серых насекомых. Однажды утром Швейк увидел, как Лукаш лезет подмышку и бросает вшей в траву. «Осмелюсь спросить, господин обер-лейтенант, у вас уже, стало быть, тоже завелись? — вежливо начал Швейк. — Я бы вас помазал ртутной мазью. Вши у вас, господин обер-лейтенант, все равно останутся, но кусаться больше не станут». Лукаш с благодарностью принял это предложение и позволил Швейку подвергнуть себя щекотливой процедуре. Одев рубаху, надпоручик подошел к своему чемодану и вынул бронзовую медаль. «Держи, Швейк, носи на здоровье! Я тебя представлю задним числом. Медаль за храбрость и за то, что ты не бросил своего офицера в минуту опасности». — «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — улыбнулся Швейк, — я пошел в лес за дровами…» Через некоторое время снова открыли стрельбу. Уже было к вечеру, а Швейк все не возвращался. Надпоручик послал Балоуна искать его по землянкам. Прошло немало времени, пока Балоун вернулся обратно. Он появился, объятый ужасом и в слезах, в сопровождении незнакомого солдата. Великан зарыдал: «Помилуй господи… вот уже и Швейк приказал долго жить! В лесу его убило». «Швейк? Кто убил Швейка?» — прокричал Лукаш. Балоун, плача, показал на солдата, который протягивая надпоручику желтую железную коробочку, отрапортовал: «Осмелюсь доложить, вот документ того солдата, которого наши ребята нашли в лесу убитого. Он из вашей роты, и господин лейтенант просят, чтобы вы послали кого-нибудь его опознать». Надпоручик раскрыл футлярчик. Не оставалось никаких сомнений — удостоверение в коробочке принадлежало Швейку. Лукаш почувствовал себя так, словно в эту минуту по его телу от головы до пят проехал кусок льда. Надпоручик сам поспешил за солдатом, в то время как Балоун, продолжая рыдать, собирал товарищей, чтобы вырыть Швейку могилу. Покойник лежал на опушке. Он был в одних штанах. Над ним, на кусте, висел мундир, на котором поблескивали две медали. Солдат был босый, башмаки стояли поодаль. Шрапнель начисто снесла ему голову. Надпоручик, срывая с мундира медали, сказал солдатам глухим, каким-то не своим голосом: «Выройте ему могилу вон там, под тем дубом!» — и поспешил прочь. У него сдавило горло, на глаза наворачивались слезы. Лукаш шел и повторял: «И Швейк тоже! Бедняга Швейк!» Ему начинало казаться, что теперь очередь за ним, Лукашем… Балоун вернулся с похорон очень поздно. Неверной походкой, словно тяжелобольной, он вошел в блиндаж, разогрел надпоручику ужин и вытащил молитвенник. Лукаш уставился куда-то в пустоту. Балоун раскрыл книжку и начал вполголоса читать молитвы за упокой душ усопших. Надпоручик скоро лег спать, а Балоун продолжал молиться: «Вознесем моления наши, о господи, за павших смертью праведной… Ниспошли им вечный покой, господи, да не угаснет для них вечный свет! Почивайте в мире, пусть земля вам будет пухом…» В этот момент брезент, занавешивающий вход в блиндаж, раздвинулся, и внутрь тихо проскользнула фигура в белом. «Мать пресвятая богородица, Мария Клокотская! Швейков дух! Нету ему в гробу покоя!» — завопил Балоун, отступая в угол за лежащего надпоручика. Фигура в белом остановилась возле стены и стала ощупывать висящий на ней ранец. Балоун, не столь живой, как мертвый, выставил перед собой молитвенник и стал произносить заклинания: «Во имя бога триединого, изыди, сатана!» — «Балоун, дура, не сходи с ума! Ты уже совсем спятил… или нализался и у тебя белая горячка?» — тихим голосом заговорило привидение. — Herrgott, чтоб тебя нелегкая! Не ори, смотри, не разбуди надпоручика. Я уж как-нибудь до утра потерплю…» — Иезус-Мария! Он тут хочет остаться до утра?!» — завизжал Балоун и свалился на обер-лейтенанта, диким голосом при этом выкрикивая: «Швейков дух! Швейков дух!» Одеяло с надпоручика свалилось наземь, Лукаш вскочил. «Балоун, совсем уже ошалел? Что тут происходит?» — обратился он к своему денщику. И тут фигура в белом приложила правую руку к козырьку и выпятила грудь колесом: «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, дров я не принес, а в лесу у меня кто-то украл обмундирование. Я его запихнул в муравьиную кучу, чтобы муравьи подчистили вшей да гнид. Они, осмелюсь доложить, за милую душу вшей с гнидами к себе тащат! А еще осмелюсь доложить, я там потом в канаве вымыл ноги и малость вздремнул. Просыпаюсь, а обмундирование мое уже пропало. Так что осмелюсь просить, выдать мне новую форму, и чтобы был разыскан вор, который меня лишил медалей». — «Получишь форму, Швейк, получишь!» — у обер-лейтенанта сразу стало легко на душе. «Знаешь, Швейк, хлебнул я с тобой горя изрядно, но если бы тебя и впрямь убило, мне было бы на белом свете очень грустно!» — «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — улыбка Швейка была сама нега, — по такому случаю я уж из-за вас себя убить не позволю…» Между тем Балоун пришел в себя, а затем и ощупал Швейка, чтобы окончательно убедиться, что это не только его дух. Лишь после этого он рассказал, какие Швейку устроили торжественные похороны, что медали остались в целости, и как вор был убит наповал шрапнелью. А Швейк сказал: «Это он еще только штаны надел, а смерть его уже наказала. Кто его знает, что бы сталось, успей он и мундир натянуть… может чего похуже!» Примерно через неделю после этого события русские открыли по австрийским позициям ураганный огонь. К вечеру в окопах раздались крики: «Zurück! Alles zurück!» Швейк во время отступления отбился от своих и спокойно откатывался назад один — в этом мечущемся и проклинающем всех и вся людском потоке. Перед ними погонщики гнали целые гурты скота. Тут неприятель пристрелялся и стал залпами бить по шоссе шрапнелью. Раненые животные, обезумев от страха и боли, разбегались по полям. Одна большая статная корова, мчавшаяся не разбирая дороги вперед, подняла бредущего по обочине Швейка на рога и вскачь пустилась в поля. Дозор 8-го Донского казачьего полка осторожно продвигался вперед. Внезапно прапорщик скомандовал «Ложись!» — и, оставив коня, пополз по-пластунски в чащу — оттуда слышалось мычание и людской голос. Подобравшись поближе, прапорщик увидел, что на лужайке пасется большая пегая корова, которую ведет на веревке человек в разодранной австрийской форме. Потом солдат привязал корову, забрался под нее и принялся доить в котелок, приговаривая: «Вот видишь, Буренка, будем тут с тобой в лесу теперь отшельничать. Только дай молочка побольше! Не срамись, Буренушка!» Прапорщик подал знак казаку, стоявшему поблизости, и прошептал: «Пленный? Рехнулся? Или какого черта?» «Ваше благородие, — зашептал казак, — у него винтовка!» — «Да?!» — подивился офицер и только теперь заметил, что у человека за спиной винтовка. «Вперед!» — скомандовал он. Четверо верховых влетели на полянку, направили на отшельника пики и гаркнули: «Руки вверх!» Австриец поднял руки, а один из казаков соскочил с коня и отобрал у него оружие. Схватив солдата за плечо и заметив у него на груди медали, он сказал офицеру: «Медали у него! Видать по нашим стрелял!» Разведчик влепил солдату пощечину, сорвал медали и сунул их в карман. Пленного повели в штаб. По дороге встретили полк, казак передал пленного в штаб. Толстый полковник гаркнул: «Военнопленный?! Кажется живой язык! Как твоя фамилия?» — «Осмелюсь доложить, холост!» — отрапортовал пленный, полагая, что у него спрашивают, как поживает его «фамилия», то есть семья… «Но это, ваша милость, все равно очень приятно, что изволите справляться насчет моей жены и деточек», — невозмутимо продолжал «язык». Полковник произнес, обращаясь к штабным: «Что за дурак!» А затем снова обратился к штабным: «Чудак-дурак?» А затем снова обратился к пленному, но уже по-немецки: «Sagst du dein Name!» И тут солдат, вытянувшись в струнку и «пожирая» полковника глазами, молвил голосом, прогремевшим по всей Руси великой до самого Черного моря: «Иозеф Швейк, Прага, улица На Бойишти, «У чаши!» «Habent sua fata libelii»[1 - И книги имеют свою судьбу (лат.).]) — это мудрое древнее изречение как нельзя более подходит к великолепной эпопее смеха и насмешки, которая в середине 20-х годов нашего века ввела в мировую литературу новый, ставший бессмертным образ «непризнанного героя без славы и истории Наполеона». Ибо «Похождения бравого солдата Швейка» имеют свою судьбу! И, к слову сказать, не без интересных похождений… Историки литературы подробно исследуют, как из первой, еще черновой заготовки Швейка — официально признанного идиота, разлагающего императорско-королевскую армию исключительно своим верноподданическим стремлением служить государю императору «до последнего издыхания», — через десять лет Ярослав Гашек выковывает героический образ своего «бравого солдата». Теперь уже его Швейк — неистощимый балагур, настоящий сын своего народа, выходец с пражской окраины — в беспощадной пародии высмеивающий прогнившие, рассыпающиеся в труху устои общества. Но не только это. С беспредельным оптимизмом Швейк, обладающий здоровым реалистическим рассудком, выбрасывает на свалку истории иллюзорные ценности буржуазных порядков, осуждает фантасмагорию чиновничьего и военного аппарата и объявляет войну войне! Образ Швейка формируется, оттачивается в процессе претворения превосходного замысла в классическое литературное произведение, становится символом эпохи. От довоенных сатирических рассказов и фельетонов, нередко вызывавших возмущение своей, граничащей с цинизмом, гиперболой, абсурдностью, юмором висельника, автор Швейка переходит к правдивому, прогрессивному и художественно новому видению общественной действительности, к непоколебимой уверенности в победе положительных сил развития общества и человека. Итак, превращение Швейка в сатирический образ, разящий остротой, неразрывно связан с накоплением жизненного опыта, идейным и политическим созреванием его творца — Ярослава Гашека. И эту зависимость нетрудно проследить, если подробнее ознакомиться с жизнью и творчеством писателя. Перед первой мировой войной, попытав сначала свое счастье — правда, в течение очень короткого времени и совершенно неудачно, — на чиновничьей стезе, Гашек становится профессиональным журналистом и писателем. Чисто внешне как писатель он обретается на периферии литературы. С гениальной легкостью и остроумием «сыплет из рукава» для газет и журналов бесчисленные рассказы и фельетоны; как все его молодые друзья, он бунтарь и анархист, ведет богемный образ жизни, голодает вместе с ними и вместе с ними бедокурит. Но наряду с этим он все внимательнее присматривается к народной жизни, к жизни горожан и крестьянства. Мировая война умножает эти наблюдения, углубляет и оттачивает до остроты штыка. А затем идейную зрелость и творческий рост завершают идеи Великого Октября. Пол-Европы и половину Азии исколесил в 1918–20 годах Ярослав Гашек, будучи журналистом и политработником Красной Армии. Вернувшись на родину (в 1920 году), писатель в течение неполных двух лет создает большую часть своего «Швейка». 2 января 1923 года, немного не дожив до сорокалетия, Гашек умирает. Но судьбу его детища необходимо проследить по линии второго отца Швейка — особенно, перелистывая эту книгу. Сообщающиеся сосуды художественной литературы и изобразительного искусства знают несколько подобных примеров замечательного творческого содружества, когда имя автора литературного произведения, пожалуй, почти невозможно отделить от автора иллюстраций. Швейку все силы своего таланта посвятили два друга, сверстника, выдающихся мастера слова и кисти, близких к родному чешскому народу и глубоко сознающих свою принадлежность к нему — писатель Ярослав Гашек и художник Иозеф Лада. Личное знакомство Я. Гашека и И. Лады состоялось еще в 1907 году. К тому времени Лада уже пережил самую тяжелую пору своей жизни, это были годы, проведенные в Праге в учении, — сначала у маляра и театрального декоратора, затем у переплетчика, а потом — в течение короткого времени — учебы в Художественно-промышленном училище. Но по-настоящему Лада учится сам. Патриархальный уклад жизни чешской деревни наделил будущего художника редчайшим богатством впечатлений и знаний. Ее жизнь и труд в круговороте времен года, ее мудрость и веселье, отразившиеся в народных обычаях, песнях и преданиях, — все это предопределило оригинальный характер его таланта. Ко времени первой встречи с Гашеком молодой художник уже зарабатывает на жизнь рисунками для газет и юмористических журналов, выполняет первые книжные иллюстрации… Но веяния того времени — стиль «модерн», да и знаменитые тогда на весь мир карикатуристы из таких журналов, как «Симплициссимус», «Ласьет-о-бер», «Флигенде Блеттер», — не позволяют дарованию Иозефа Лады проявиться в полном блеске. Специфика его дарования заключалась в том, что он умел скупо, сжато, но чрезвычайно метко характеризовать своих героев с использованием огромного количества средств выразительности. Простые, может быть даже несколько грубоватые в своей строгости и вместе с тем уверенные линии, столь доходчивый и пленяющий изобразительный язык, одним словом «Лада», появляется вскоре после раннего периода декоративизма. И совершенно внезапно! На самобытность его искусства оказывают влияние обстоятельства и время, когда живет и творит художник. Ладовская манера письма вызвана особыми условиями работы в ежедневной печати, когда необходимо немедленно реагировать на происходящие события. А вместе с тем она отражает превалирующую тенденцию изобразительного искусства той эпохи, подчеркивающую постижимость передачи содержания и ясность формы. Опытным психологом, обладающим даром вызывать сильные эмоции, неотразимым юмористом — таким предстает перед нами Иозеф Лада, совершенный мастер иллюстрации и блестящий карикатурист. Конкретность рисунка, наглядность композиции, включающей в себя самое существенное для передачи характера, физиономии и окружающей среды, никакой импровизации — в этом сильные стороны художника. Весь необозримый макрокосмос людей и людишек, наделенных человеческим обликом обитателей рая и ада, говорящих зверей и птиц, сказочных персонажей ожил в творениях Иозефа Лады. Это черно-белые рисунки — одни, напоминающие своей ударной силой гравюру по дереву, другие — с богатой штриховкой, развертывающейся в орнаментальную сетку; или цветные рисунки нежных тонов, представляющие собой замечательный синтез чешского пейзажа и сельской жизни. Рисунками в юмористических журналах, иллюстрациями в книгах для больших и маленьких читателей Лада щедро сеет вокруг себя веселье и оптимизм. В основе этого лежат глубокие симпатии, которые автор пытает к человеку. Он понимает его горести и переживания, верит в то, что человек в самой своей основе добр и разумен. Но эти склонности не ограничили творческую сферу Иозефа Лады сценами веселья, идилии и благодушия. Правда, после классиков чешской живописи И. Манеса и М. Алеша это был в первую очередь он, кто воспел чистоту, невинность, чистосердечность и другие лучшие стороны человеческой души, нежное очарование девичества, силу «удалых молодцев», непосредственность детей и мудрость старости. Воспоминания об утраченном рае детства и сказок выливаются в его творчестве в мечту о строе, который будет пестовать и лелеять лишь подлинные и облагораживающие человека ценности. Но тому, что стоит на пути к претворению этой мечты, Лада не дает никакой пощады! Сотни политических рисунков художника показывают, сколь острую социальную критику могут передать его ощетинившиеся линии, с какой лаконичностью и безапелляционностью выносит он окончательный приговор ограниченности, надменности и людской злобе. Итак, как уже было сказано, с Ярославом Гашеком Лада знакомится в 1907 году. И из большого числа своих друзей именно в его лице он находит самого верного, самого почитаемого друга, а на некоторое время и своего квартиранта, о котором Лада заботился с примерной старательностью. В «Хронике моей жизни» Иозеф Лада писал о первых впечатлениях от этой встречи: «Знакомство это меня обрадовало. Но видом Ярослава Гашека я, право, не был доволен. И это автор тех самых фельетонов? Я представлял себе, по меньшей мере, Вольтера или Викториена Сарду, а тут предо мной предстал молодой человек с лицом почти безо всякого выражения, чуть ли не ребяческим. Тщетно я высматривал в его кругленькой физиономии привычные черты сатириков: хищный нос, тонкие губы и лукавые глаза. Недоставало и сардонического смеха. Гашек скорее оставлял впечатление заурядного сынка из хорошей семьи, которого хорошо питают и который не любит забивать себе голову какими бы то ни было проблемами. Лицо почти женское, безусое и бесхитростное, открытый взгляд, все скорее напоминало наивного первоклассника, нежели гениального сатирика. Но так человек думал лишь до тех пор, пока Гашек не начинал говорить. Стоило ему что-нибудь сказать, хотя бы только подать реплику, она всегда оказывалась такой остроумной, оригинальной и меткой, что это немедленно выводило из заблуждения и каждый должен был сказать про себя: «Эге, парень, да ты не промах!» В 1911 году Гашек написал три первых рассказа о бравом солдате Швейке, которые Лада, будучи редактором сатирического журнала «Карикатуры», напечатал в этом издании. Мы знаем, что Лада и Гашек были приятелями. Но, с другой стороны, известно нам также и то, что злорадство и по-мальчишески несентиментальные и не особо бесцеремонные шутки были всегда по нутру и Гашеку и Ладе… Третье продолжение своей серии Гашек одновременно отдал в другой, конкурирующий журнал. Владельцам «Карикатур» это не понравилось, и они — в отместку за нарушение издательских прав — заказали другому юмористу боевую кончину Швейка. Вот как случилось, что в ладовских «Карикатурах» появилось: Ярослав Гашек, «Конец бравого солдата Швейка». Совместная работа друзей над образом доброго вояки начинается лишь после войны, на которую Гашек отправился с 91-м пехотным полком, где познакомился с прототипами своих будущих героев: капитаном Сагнером, надпоручиком Лукашем и его денщиком, каптенармусом Ванеком и другими солдатами. Гашек посетил Ладу в 1921 году. «Он попросил, чтобы я нарисовал обложку для «Похождений бравого солдата Швейка во время мировой войны», которые должны были издаваться отдельными выпусками. Я принялся за работу. Фигуру Швейка я создал не по каким-то определенным персонифицированным представлениям, но по описанию, данному Ярославом Гашеком в романе. Я написал Швейка раскуривающим трубку среди пуль и гранат, рвущихся шрапнелей. С простодушным спокойным выражением на лице, словно совсем ничего не происходит… Эту обложку в условленный день я принес в винный погребок «У Могельских». Гашеку и его другу Франте Сауэру она очень понравилась, и они тут же пообещали мне гонорар. Пока что, однако, вместо денег, мне пришлось за обоих уплатить по счету». Обложка, о которой говорит Лада в своих воспоминаниях, — единственная иллюстрация к Швейку, созданная еще при жизни Ярослава Гашека. Эта веселая характерная картинка с изображенным на ней солдатом пока что еще имеет мало общего с будущим столь выразительным типом Швейка. Ей еще пока недостает той уверенности линий, которые впоследствии недвусмысленно и лаконично определяют тип человека, который защищает маской глуповатого простодушия свое непоколебимое человеческое достоинство и независимость. Первые наметки именно этого типа Швейка проступают во втором эскизе — для обложки второго издания «Похождений». А сложившийся характер того бравого солдата Швейка, которого мы знаем ныне, проступает в грандиозной серии 540 (!) рисунков, созданных Иозефом Ладой в 1924–25 гг. для воскресного выпуска газеты «Ческе слово». С подлинной творческой страстностью увлекся художник своим замыслом, создав в результате огромный комплекс замечательных иллюстраций. При этом он хорошо понимал, что в случае переиздания «Швейка», выходившего до сих пор с рисунком только на обложке, он сможет использовать лишь крупицу своей безграничной фантазии, близкого знакомства с военной жизнью (художник смог в своей серии зафиксировать массу «военных» впечатлений своего детства, все то, о чем ему рассказывали и что он видел собственными глазами). Чтение романа служило богатейшим источником вдохновения, узы дружбы, связывавшие с покойным Гашеком, ко многому обязывали. И Иозеф Лада создает невозмутимо улыбающегося, всегда и всюду вежливо «осмеливающегося доложить» Иозефа Швейка, а вокруг него — целую галерею военных и цивильных благородий и нижних чинов. Часть рисунков из этого романа в иллюстрациях нашла себе затем применение во многих книжных изданиях «Швейка», триумфально шествующего по сей день по всем уголкам родной страны и всего земного шара. Однако этим интерес Лады к бравому солдату Швейку не исчерпывается. Художника ожидала та же судьба, что и всех читателей этого романа, которые снова и снова возвращались к рассказам «к случаю» и похождениям его главного героя, которому Лада придал окончательный и оптимальный визуальный облик (кстати сказать, сделано это было художником с таким совершенством, с такой выразительностью, что все последующие попытки придать Швейку какой-то новый облик, иначе воплотить его — на театральных подмостках или экране — неминуемо наталкиваются на сопротивление с нашей стороны, пока мы не примиримся с новой адаптацией). Свой замысел проиллюстрировать «Похождения Швейка» в красках Лада осуществил лишь в 1953–54 гг.: он создает 212 цветных рисунков для нового издания романа, увидевшего свет год спустя, в 1955 году. «Я сознавал, — говорил об этом позднее художник, — что не могу изменить типы отдельных героев. Во-первых потому, что они уже вжились, а также и потому, что я был доволен их воплощением». Но есть у нас основания утверждать, что это было последнее слово, сказанное Иозефом Ладой по поводу Швейка и о Швейке? Наоборот, все говорит о том, что он наверняка вновь бы вернулся к нему, как возвращался к своим водяным и глупым Гонзам, зверюшкам и беззлобным чертям… если бы смерть в самый канун 70-летия — 14 декабря 1957 года — не оторвала его от рабочего стола, от улыбчивой мудрости и мудрой улыбки, которой этот подлинно народный художник столь щедро наделял людей. Иллюстрации ПАНИ МЮЛЛЕРОВА ТРАКТИРЩИК ПАЛИВЕЦ БРЕТШНЕЙДЕР САПЕР ВОДИЧКА ПОЛКОВНИК ШРЕДЕР ГОСПОДИН ГЕНЕРАЛ-МАЙОР БАЛОУН ПОРУЧИК ДУБ ФЕЛЬДКУРАТ КАЦ РОТНЫЙ ОРДИНАРЕЦ ИОЗЕФ ШВЕЙК ПОВАР ЮРАЙДА КАДЕТ БИГЛЕР КАПТЕНАРМУС ВАНЕК КАПИТАН САГНЕР ВОЛЬНООПРЕДЕЛЯЮЩИЙСЯ МАРЕК НАДПОРУЧИК ЛУКАШ БРАВЫЙ СОЛДАТ ШВЕЙК notes Примечания 1 И книги имеют свою судьбу (лат.).