Пасодобль — танец парный Ирина Кисельгоф Выдох. Перестук каблуков. Быстрый взгляд, брошенный так, что и не поймать, — это обычный ритм Таниной жизни. Все или ничего, любить или ненавидеть — яростно стучит в ее крови, закипающей, когда рядом он — ее муж, ее возлюбленный, ее враг. Они кружат друг вокруг друга в сумасшедшем ритме смертельного танца и, глядя в глаза партнеру, видят там только свое отражение. Они истязают себя любовью и ненавистью, ведь вся их жизнь — это страстный танец, это коррида. Только вот кто из них матадор, а кто бык?.. Ирина Кисельгоф Пасодобль — танец парный Все события и персонажи вымышлены, любые совпадения случайны. Глава 1 Мне нечего сказать о моем детстве, кроме того, что оно было счастливым. Меня воспитывали то ли по-японски, то ли по-американски, потому я могла делать все, что мне угодно. Например, сидеть на хрустальной вазе, стоящей на столе в гостиной. Не всем гостям это нравилось, главное — это нравилось мне, а значит, и моим родителям. Еще я любила ломать игрушки. Мне их дарили, я их ломала. — Ты кто? — спрашивали меня люди. — Папино счастье и радость, — важно отвечала я. Все смеялись, я тоже. Делала одолжение. С Люськой я познакомилась в детском саду. Она была новенькой и села рядом со мной. Рыжий платок, завязанный на ее голове, я содрала из любопытства. Хотелось знать, что под ним. Там оказался ежик рыжих волос: Люську родители брили наголо, чтобы волосы лучше росли. Лысая, опозоренная Люська ревела в три ручья, все потешались над ней, а я размахивала перед ее носом рыжим платком, как тореро красной тряпкой. Люська до сих пор не может мне этого простить. Если бы не она, я бы этого и не помнила. Я все еще дружу с Люськой, ведь мы сидели на горшках на брудершафт. Не стоит стричь детей наголо. Бессмысленная затея: мне не брили голову, и у меня густые волосы, у Люськи наоборот. По сию пору. Мое самое противное воспоминание раннего детства связано с бессмысленной, тупой жестокостью по отношению ко мне. Я была звездой детских утренников. На Новый год мне сделали сказочную, сверкающую инеем корону немыслимой красоты. Ни у кого такой не было. Я играла королеву снежинок. На репетициях. А перед утренником один мальчик содрал с моей головы корону и растоптал. Он топтал, я рыдала взахлеб, размазывая по лицу слезы кулаками. Так долго, так горько, что стала икать. Из этого мальчика вырос бы Герострат или Нерон. Я бы уже тогда отправила его к детскому психиатру. Еще я всегда любила веселиться. От души, напропалую. Например, катиться в санках с горы и кричать во все горло. От снега, от солнца, от елок, от гор. От всего. От восторга. А мне сказали, что я громкая. Тоже почему-то помню. Мы тогда катались на санках с классом Я с Володькой, моим одноклассником Я кричала, и он кричал. Весело нам было. Здорово! — Ты такая громкая! — сказал мне кто-то из девчонок. — Ага! — согласилась я и побежала за Володькой на горку. Кричать во все горло. Тогда я поцеловалась с мальчиком в первый раз. С Володькой. Он неловко ткнулся мне в губы, а я поцеловала его по всем правилам. Мы тренировались с девчонками. Такие дуньки были! В школе я была отличницей и дружила с отличницей Танькой Тарнаковой, мы сидели на последней парте в среднем ряду и безобразничали циклично. Потешались над учителями. Если действие не рождало противодействие, издеваться наскучивало быстро. Мы это сразу поняли. Но люди живут стереотипами. По инерции. Человеческое эго — самый сильный стереотип, его не перебороть простому школьному учителю. Потому мы безобразничали, а учителя только разводили руками, ведь мы были круглыми отличницами. * * * Интернатура в областной больнице — тоска смертная. Молодыми врачами затыкают все возможные и невозможные дырки. Дырки — это чаще всего поселки, где в лучшем случае есть лечебные учреждения типа СБА. В сельской врачебной амбулатории нет врачей, кроме тебя, зато есть жалкий скарб, оставшийся в наследие чуть ли не от СССР, немного гуманитарки и нитка с барского плеча пиджака райздрава. И все. На дежурстве медсестры уложили меня спать и разбудили в час ночи. Привезли пьяненького мужичка с дырой в черепе, через которую виднелся мозг. В его черепе была дыра, а он улыбался мне и медсестрам. — Откуда дыра? — спросила я его пьяных сотоварищей. — Рельса упала, — качаясь, сообщил один из них. — А рельса откуда? — Хрен его знает, — сознался он. В округе не могло быть рельс по определению. Здесь не было железных дорог, ни в каком виде. Даже на фабриках и заводах. Я наложила на дыру повязку и вызвала перевозку, в СБА нет хирургии, тем более нейрохирургии. Пьяненький мужичок жить хотел, по крайней мере, он не высказал обратного желания. — Я сообщу, — напоследок сказала я. — Да хрен с ним, — качаясь, отреагировал человек, склонный к солипсизму. Мы выпроводили любителей рельс, я отправилась спать. — Если что, я умерла, — сказала я медсестрам. Та, что помоложе, рассмеялась, та, что постарше, насупилась. — Как получится, — не согласилась она. — Получится, — я закрыла за собой дверь. Жаль, что врачу нельзя работать без больных, взятых даже в качестве абстрактного научного материала Медицина без больных — красота! Главное, чтобы зарплата была вовремя. * * * Наши областные мужчины притащили на Восьмое марта две бутылки вина, красного и белого, но штопора не оказалось. Хвала нашим суперменам! Они подвесили бутылки к штативу для внутривенных вливаний. Сверху две бутылки с красным и белым, внизу струйное вливание красного и белого в дамские бокалы. Мы ухохотались. Получился ерундово-веселый праздник. В мужчинах что-то есть, чего нам не понять. Ну и слава богу! Меня пошел провожать Червяков. Он купил бутылку шампанского по дороге. Шампанское было сигналом, потому я пожалела, что согласилась на проводы-расставания. Мы сидели с Червяковым в моем дворе на лавочке и пили шампанское. Был снег, вечер и холодно. — Давай это самое… — предложил Червяков. — Того. — Не-а, — не согласилась я. — У тебя фамилия Червяков. — Ну и что? — огрызнулся он. — Я же не замуж предлагаю. — Тем паче. — Я допила из горлышка остатки шампанского. — Может, я хочу быть Червяковой? А уже после — «того». В смысле «это самое» давать. На Червякове был шарф, завязанный странным узлом. Наверное, так завязывают «педерастические узлы». Гетеросексуальный Червяков с педерастическим узлом предлагал «это самое». Чересчур эклектично. На мой взгляд. Эклектичный Червяков явился врачевать к нам в отделение, где я проходила интернатуру, и женщины сразу подтянулись. Если раньше в женскую палату нельзя было зайти без того, чтобы не сморщиться от запаха ядреного пота, то теперь женские палаты встречали врачей укладками и крепким запахом парфюма Червяков был единственным мужчиной в женском коллективе. Я имею в виду наше отделение. — Так что? — на всякий случай поинтересовался Червяков. — Ничто, — удовлетворила его любопытство я. — Я мстительная, Червяков. Помнишь, как ты мне пакеты из «Рамстора» не помог нести? А они были тяжелые. — И что? — не унимался вязкий Червяков. — Я надорвалась. — Я вручила ему пустую бутылку из-под шампанского. — Стеклотара. Не надорвись по дороге домой. Я ушла, похрустывая льдом, Червяков остался с пустой стеклотарой на лавочке в моем дворе. Отдыхать перед дорогой домой. Пакеты из «Рамстора», конечно же, мелочь. Но такие мелочи подсознательно переводят мужчин в разряд «средний пол». С подсознанием не поспоришь. Жаль, что мужчины об этом не догадываются. А женщинам лень объяснять неочевидные истины. К тому же у Червякова коричневые зубы. Не представляю женщину, которая согласится с ним на французский поцелуй. Брр! Вкратце, «чао, бамбино, сорри». Кстати, у эклектичного Червякова бритые подмышки. Он переодевается в ординаторской, и все могут ими полюбоваться. У нас нет ординаторских М и Ж. У нас есть эклектичный Червяков и его подмышки. Сейчас в моде безволосое мужское тело. Мода не рождается из никого. У нее есть родитель, зовется кутюрье. Такую моду выдумали одинокие, позднородящие, страдающие скрытой педофилией женщины мегаполисов. Настоящего ребенка они заменяют убогим эрзацем. Теперь эта мода стала прет-а-порте и укоренилась не только в женщинах, но и в их безвинных жертвах. Если я вижу у мужчины бритые подмышки, я не думаю о моде, я думаю, что он стриптизер или гей. Я тоже не люблю мужчин, покрытых густыми волосами с головы до ног. Но я их прощаю. Много хуже бритые подмышки и эпиляция шерстки. Подобное могут себе позволить только тупые тупицы. Есть «тупой, еще тупее», но это лучше, потому что речь идет о двоих. Тупой тупица — два в одном флаконе. Где скрываются небритые и волосатые мачо, метросексуалки? В кино. Вот где! Каждый удаленный, сбритый на теле мужчины волос резко снижает уровень тестостерона и превращает такого мужчину в бесполезную в обиходе вещь. Отсутствие вторичных половых признаков, включая растительность на теле, лишает мужчин половой идентичности. Они понимают это на уровне подсознания. С одной стороны, атавизм в виде их инстинкта продолжения вида, с другой — безумные метросексуалки-трудоголики с педофилией. Расщепленность подсознания невыносима для утлых мужских плеч и порождает среди них асексуалов, гомосексуалов, бисексуалов, маньяков, инфантилов и прочее и прочее. И я в жизни не видела ни одного педерастического узла. Даже не представляю, как они должны выглядеть. Я знаю только одно. Как женщина, я не приветствую гомосексуализм. Мужчин и так мало. Нечего сокращать генофонд. Но я знаю гомосексуалов, которые будут получше Червякова. Как человеки. * * * Люська делила себя между мной и ее слоном. Тело слона щедро разбегалось в высоту, длину и ширину. Люськиного слона звали Радик. Но не какой-то там Радик, а Радислав по паспорту! Если вкратце, то стати Радика вытекали из его тела ради мирской славы. Из любопытства я как-то спросила Люську, как она выдерживает такую тушу? Люськино лицо приобрело отсутствующее выражение. С него сразу исчезли все мысли и сосредоточились где-то внутри ее головы. Люськино лицо думало обезличенно. — Ю хэвнт андерстуд ит йет, — подсказала я. — Мы русиш не понимайт, — огорошила она. — Йа? — удивилась я. Оказывается, Люська была «они». Как император всея Руси. Вывод напрашивался сам собой. Кесарю — кесарево. Не в медицинском смысле. Мы с Радиславом не переносим друг друга, как кошка с собакой. Так повелось издревле. Само собой. Точнее, так повелось с репродукции «Женщина в шляпе» Пикассо. — Ты похожа на нее, — Радислав ткнул пальцем в груду металлолома из дюралюминия. — Во мне полно жизни и огня, — холодно парировала я. — В домне тоже полно огня! — закатываясь от смеха, заржал он. — Но жить в ней никто не хочет! — Слушай, жировоск! — переждав слоновий гогот, любезно ответила я. — Твой мозг умер, так и не родившись. Тише булькай своим желе, это будет менее очевидно. Я была спокойна, но внутри меня бушевала ярость. Меня впервые унизили так, как никто еще не унижал. Какой-то грубый, безмозглый мужлан пытался аргументировать мою полную несостоятельность и ненужность. Доходчиво! На примере! В этот момент я поняла, что ненавижу не только Радислава, но и Пикассо. Ненавижу смертной ненавистью. Обоих! Какого черта я притащила альбом с репродукциями Пикассо к Люське? Какого черта мне нравился Пикассо? Этот кубовый нонконформист?! Спасибо моей маме-искусствоведу! Дети в детстве читают сказки и рассматривают азбуку в картинках, я читала сказки Апулея и рассматривала альбомы с репродукциями картин великих художников. Без мамы. Ну что ж. Богу — богово, кесарю — кесарево. Я не знаю живопись как искусствовед, но общее представление имею. Всем ясно? Придя домой, я обнаружила в маминой библиотеке идеолога нонконформистов по имени Кандинский, их знамя и жупел для окружающих. Почему моя мама скрыла его существование? Тоже не переваривает? Ничего удивительного! Кандинский подогнал антиантропоморфный базис под свободное волеизъявление воображения художника, классифицировал и проштамповал ощущения и чувства. Он выдумал слоган нонконформизма — предметы убиты своими знаками! Потому живопись должна быть беспредметной. Не антропоморфной, не зооморфной. Никакой. Получается, идеология Кандинского добралась и до женщин! Сделала их безликими и беспредметными! Асексуальными! И для отдельно взятого мужчины, и для всех мужчин в целом. Дело осталось за малым. Превратить всех и вся в цветные плоскости, кубы, квадраты, треугольники и линии — знаки Духа по Кандинскому. А зачем? Спрашивается, зачем? Даже в глубинах нашего темного подсознания мир живет в виде останков древности, зооморфных и антропоморфных объектов. В нем нет треугольников, кубов и искусственных округлостей. Никаких! Современные мужчины не древние эллины. Им до эллинов как до луны. Но они сначала покупают абстрактные картинки, а потом охотятся за искусственной женской грудью. Их диспропорциональный женский идеал сформирован отрыжкой Сезанна, Пикассо, Брака, Леже и их идеолога Кандинского. Лучше бы Кандинского и его соплеменников земля не рождала! Они убили реальную женщину своими знаками, заменив ее «Банками с тунцом» Уорхолла! А я не хочу быть снулым тунцом в шляпе из дюралюминия! Во мне полно жизни и огня! Всем ясно? * * * Я терпеть не могу «Одноклассников», «Мой мир» и прочую дребедень. Зачем виртуальные друзья, если есть реальные? Потому я пошла на умный сайт интеллектуально расти. Надо было, и пошла. Но на умных сайтах тоже существуют форумы. А я люблю бродить в инете. Искать чужие, нестандартные мысли, как ловец жемчуга. Один парень написал мне: «город в профиле есть». Он имел в виду свой профиль на сайте. Ничего особенного. Но вне контекста эта фраза звучала потрясающе! Он мне ее подарил, хотя в любом случае я бы умыкнула эту идею. Вообще люди чаще всего говорят оригинально, если не задумываются над тем, что они говорят. Чем больше думают, тем тупее выражаются. В смысле банальнее. Я не исключение. Потому я люблю коллекционировать чужие, особенно ненадуманные мысли. Я собираю такие мысли и раскладываю их по полкам в моем шкафу, как расписные чашки с вензелем. В них обязательно кроется какая-нибудь тайна, которую автор в нее и не вкладывал. Для меня. — Что поделываешь? — спросила Люська. — Ворую чужие мысли, — призналась я. — Приходи грабить ко мне, — предложила Люська. — Есть потенциальная жертва. Редкий экземпляр. — Наводчица! — обозвала я Люську и пошла одеваться для грабежа и разбоя. Это требует максимальной сосредоточенности. Одна наша знакомая ради своих мужчин надевает вечерние платья даже у себя дома, дабы им было приятно. Я не надеваю вечерние платья ради мужчин, я надеваю вечерние платья на выход, в ресторан или ночной клуб. И хватит с вечерних платьев, тем более что они становятся все более и более рудиментарными. Вкратце, вечерние платья — анахронизм двадцать первого века. Как одеться ради потенциальной жертвы? Надо всего лишь подчеркнуть достоинства и скрыть недостатки, если они есть. Это знают с пеленок. Я надела блузку с большим вырезом. Слава богу, грудь у меня есть, и она не стремится к пупку. Даже без бюстгальтера. И у меня тонкая, осиная талия. Это два больших плюса. Я — гитара, потому надела шорты в обтяжку, чтобы можно было полюбоваться моими ягодицами без помех. Это еще один плюс к множеству других. — Дыни самаркандские, — назвал мои ягодицы Червяков, и у него потекли слюнки. Струйно. — У дынь целлюлит, — отбрила я зарвавшегося Червякова. — У меня целлюлита нет. Я вдела в уши длинные серьги, чтобы можно было заметить, что у меня красивая, длинная шея. И не стала надевать обувь на каблуке. Не для того чтобы попасть в тон к одежде, а для того, чтобы можно было оценить мои длинные, стройные ноги. Без ухищрений. Я взглянула на себя в зеркало со стороны. Холодно и расчетливо. Минусов у меня не было. Никаких. Абсолютно! Тогда я распушила кудряшки на голове, подмигнула самой себе и отправилась на охоту. У Люськи сидел ее слон. Радислав привел своего друга по имени Ваня. Привлекательного, но с радикальной стрижкой. То есть волос не было. Почти. Это могло быть следствием двух причин: либо Ваня реагировал на весну линькой, либо он страдал нарциссизмом. У Вани был идеальный долихоцефалический череп. Как у истинного арийца. Детское, смешное имя Ваня не сочеталось с истинным арийцем, но серьезное, мужское имя Иван… Вполне. При ближайшем рассмотрении. — Таня, — культурно представил меня Радислав. — Отряд грызущих, подотряд шипящих. У нее растут зубы прямо на языке. В три ряда, как у акулы. — Зубы у меня растут где положено. В один ряд. Но мне этого вполне хватает. У меня клыки, как у саблезубого тигра, я родилась в год Тигра, — я лучезарно улыбнулась Радиславу. Радислав открыл рот, Люська пнула его под столом и попала в меня. Мое вино пролилось из бокала. Мои ноги не слоновьи, между прочим! Я пнула ее в ответ и, судя по всему, попала в Радислава. На лице Радислава проявилось благочинное выражение. Он заглянул Люське в глаза и извинился взглядом. Пока все пинались, ругались и извинялись, Ваня вкратце поделился сведениями о себе. Он не только шипел, он еще и кусался тремя головами. Более того, он летал, размахивая перепончатыми крыльями! Его угораздило родиться в год Дракона. — Так ты Горыныч? — на всякий случай переспросила я. — Или у каждой головы свое отчество? — Я же говорил, — уточнил Слон. У Вани пролилась водка из рюмки, и он заглянул под стол. — Тапка упал, — культурно пояснила Люська. — Полет тапки под столом приравнивается к пенальти, — пояснила я. — Если не повезет — аут. Совсем не повезет — инвалидность. В смысле пожизненный аут. — Я же говорил, — однообразно уточнил Слон. — А-а, — Ваня загрузился в мой вырез по самые пятки. Его не требовалось перезагрузить, он попался на троянскую программу. Да здравствуют модельеры всех вырезов! Им кланяются в пояс женщины всей земли. Вырезы блузок — это всплывающие окна инета. Раз кликнул, и сиди на крючке. В жизни ни брандмауэр, ни антивирусная программа не работают. Антивирусная программа — это горький опыт в сочетании с почтенным возрастом. Судя по всему очевидному и не очевидному, у Вани не было ни того, ни другого. У меня есть одна фишка. Я постоянно ее использую. Не помню, чтобы хоть раз она отказала. Если меня целует мужчина, я дышу приблизительно как больной астмой. Специально. Самооценка мужчины резко возрастает, он горд, весел и готов на подвиги. Кстати, думаю, слово «подвиг» произошло от слова «подвинуть». Вот я и подвигаю в нужном направлении. Это легко. Когда работают гормоны, голова не работает вообще. Желательно, чтобы зубы визави были белые, чтобы не тошнило от его запаха, чтобы он не являлся занудой и чтобы оказался привлекательнее последнего привлекательного визави. Фишка сработала, Ваня приготовился к подвигам. — У меня угрюмые родители, — предупредила я. — Я живу без родителей, — поделился очередной порцией жизни подвинутый Ваня. Я чуть не заплакала. Ваня был сиротой казанской. Но не стоит отчаиваться и в этом случае. Есть еще одна безотказная фишка. — А кто нас встретит с образами? — строго спросила я. Ваня задумчиво рассмеялся. Для него это был запрещенный прием. Он смеялся, его уровень тестостерона резко снижался. Поразительно, как мужики нервничают по поводу безобидных шуток! Это атавизм, ведущий к истокам их полигамии. С подсознанием не поспоришь. Я оставила Ваню наедине с его подсознанием. У них было о чем побеседовать. Без родителей. * * * К нам в приемный покой явились два очень серьезных и очень озабоченных мужчины. — Кто врач? — Она, — откликнулись Червяков и Серова. Я оказалась в эпицентре внимания. — Молодая шибко, — недоверчиво сказал один из них. — Не похожа. У меня отличный парикмахер, стилист. Он подкрасил мне волосы синим оттеночным лаком. Для полноты образа. Я явилась на беседу с родственниками своих больных, и они упали в обморок. Больных лечила пигалица с синими волосами. Синие волосы не подходили к серьезному образу врача, но укладка моего стилиста подходила лично мне. Я решила пожить с синими волосами еще немного. Без родственников больных. — Что случилось? — строго спросила я. — Поехали, узнаешь, — загадочно произнес один из них. — Кстати, у тебя есть приборчик для определения опьянения? — Нет, — сурово ответила я. — Поехали узнавать. — Бери свои причиндалы. В машине оказалось, что моего пациента переехал трактор. Ни больше ни меньше! Я обозлилась. — Маленьким колесом, — успокоил суровый человек. Если вас переезжает трактор, величина колеса значения не имеет. Имеет значение совсем другое. — Поворачивай назад! — рявкнула я. — Промедол возьму! Я с трудом заставила их вернуться назад за промедолом. Они цеплялись клещом за пятый километр, я — за промедол. Трактор хорошо сочетался с промедолом, но объяснить это суровым и невежественным людям было сложно. Я оказалась права, у пациента имелись следы протектора на грудной клетке и выраженная картина болевого шока: низкое давление, нитевидный пульс, бледность, холодный пот и отрешенность. Торпидная стадия шока[1 - Фаза торможения.]. Ее описал еще Пирогов, дай ему бог здоровья в раю. Я вколола промедол пациенту. Пока мы его везли по ухабам назад, он стал стонать. Это было неплохо. Я вкатила ему на всякий случай еще одну ампулу промедола во избежание торпидной фазы. Пациента срочно отправили в операционную, дабы исключить переломы, повреждение внутренних органов и внутреннее кровотечение. Я отряхнула от него руки и приготовилась к следующим медицинским подвигам. — Ампулы из-под промедола, — потребовала медсестра. — Зачем? — удивилась я. — Я их использовала. В целях спасения человеческой жизни. — Пустые!!! — Зачем?! — поразилась я. — Господи! Какой кошмар! — воскликнула медсестра. — Кто к нам идет? Оказывается, пустые ампулы из-под наркотиков хранят как зеницу ока для каких-то комиссий и учитывают, как деяния претендентов на канонизацию. А я ампулы выбросила. Откуда я знала? Лучше было уйти, что я и сделала. — Пойду отдохну от суровых будней, — объявила я и ушла, оставив медсестру в глубоком трансе. Я распахнула дверь и застала в ординаторской Червякова и Серову после «этого самого». Они отдыхали от суровых будней по-своему. — Скуза ми, — культурно сказала я. — Червяков, планируешь поменять фамилию на Серов? — Иди на…! — Червяков ненормативно выразился. Вот тебе на! Эклектичный Червяков на поверку оказался пейзаном. — Адреса не знаю, — разочаровала я Червякова. — Сходи узнай, потом сообщи. Тогда рассмотрю все предложения. В дверь робко постучали. И робко сказали из-за той же двери: — Вячеслав Юрьевич, вас в приемный покой. Червяков снова выругался. По-пейзански. Я уселась в кресло и закинула ногу на ногу. — Может, выйдешь или у тебя вуайеризм? — еле сдерживаясь, спросил Червяков. — У меня чувство прекрасного, — не согласилась я. — Стриптиз в твоем исполнении — мечта любого эстета. — Когда тебя от нас унесет? — распалился гневом Червяков. — Ты мне надоела! — Никогда, — утешила я Червякова. — Мне здесь нравится. Я хочу, чтобы меня похоронили с воинскими почестями в корпоративном склепе этой больницы. Хотя бы в звании майора. А лейтенанту запаса до майора запаса еще жить и жить. Безутешный Червяков нецензурно выбранился, мелькнул голой задницей и удалился врачевать. — Ты! Прыщ на заднице! — раздражилась донельзя Серова. — Ты всем надоела! Всем без исключения! Хуже горькой редьки! — Это тебе редька Червякова навеяла? Серова ненормативно выразилась, неэротично оделась и отправилась врачевать. Я удалила с дивана греховные простыни и начала отдыхать от суровых будней. Чем я их обидела? Они уже совершили грехопадение. На что им жаловаться? Пора работать! Серова была из серии женщин, которым туго живется. Я делю женщин на две категории. Тех, которые могут позволить себе выбирать мужчин, и тех, кто не может. Серова принадлежала ко второй категории, потому всегда брала то, что плохо лежит. Эклектичный Червяков лежал плохо. Настолько скверно, что не требовалась даже водка. Червякову следовало отбелить зубы. Про подмышки я вообще молчу! Женщины типа Серовой живут в окружении, точнее, в плотном кольце привлекательных конкуренток. Конкурентки встречаются, влюбляются, женятся, то бишь выходят замуж, а Серовы подбирают коричневые зубы. Причем в молодости. Потому Серовым приходится наверстывать упущенное, пока есть легкий намек на товарный вид. В старости все без исключения наверстывают комплексы и болезни, включая Червяковых. Женщины типа Серовой тем более. Глава 2 Меня пригласила на свой корпоратив Мокрицкая. У нее никогда не было пары, потому ее парой всегда являлась я. Наверное, она боялась ходить одна в общественные места. Даже туда, где обитали ее коллеги. Мокрицкая — моя одноклассница и троечница Отличница — другая моя одноклассница с девичьей фамилией Тарнакова. Танька Тарнакова за время обучения в институте умудрилась дважды выйти замуж, дважды развестись и останавливаться на этом не собиралась. — Зачем узаконивать, если все равно потом обеззаконивать? — из любопытства спросила я. — Я коллекционирую бумажки о заключении и распоряжении брака, — пояснила Тарнакова. — Хобби у меня такое. — От-кутюр! — восхитилась я и почувствовала укол черной зависти. Сейчас Тарнакова живет в городе у моря с очередным гражданским мужем. Его ожидает либо гражданский свадебный обряд, либо гражданская панихида. Он не знает Тарнакову так, как знаю ее я. Но кто я такая, чтобы ее судить? Зато я могу завидовать. Хотя Тарнакова не коллекционирует чужие мысли. Ей нет дела до вертикальных мыслей, ей есть дело до горизонтальных мужей. Странно, что не разрешают многомужество. Даже помыслить не смеют. У женщин отпала бы проблема выбора, а Тарнакова наконец отдохнула бы и начала коллекционировать мужей, размещая пронумерованные экспонаты по спальням. Резюме — чего хочет женщина, того хочет бог. Это не я сказала, а мужчина. Еще до нашей эры. Не в прямом смысле. Для эрудитов. Просто есть идеи, витающие в воздухе, надо успеть накинуть на них сачок. Я надела на корпоратив платье от D&G. Завистливая Люська уже его оценила, сказав, что оно похоже на мини-фартук. — Дэ-Гэ сэкономили на нем мысли, ткани и нитки, — заявила она. — Зато не сэкономили на натуре. Я выставила вперед свою ногу и зачем-то кокетливо подбоченилась. Хотя, кроме гетеросексуальной Люськи, на показе никого не было. — Странно, — удивилась Люська. — С одной стороны, у них женский склад ума, и это понятно. С другой — зачем плодить конкурентов? На корпоративе нас с Мокрицкой тут же окружил офисный планктон. В группе офисного планктона тут же обнаружился лидер, он любезно взял меня под свое крыло, хотя я его об этом не просила. Я сама могу взять под свое крыло кого угодно. Хоть барракуду. Лидер поразительно походил на жабу. Один в один. Как две капли воды. Он покровительственно положил свой мокрый плавник на мои плечи. Я ему это необдуманно позволила, нас сдувал со стульев кондиционер. Жаба был не просто жаба. Он был Василисой Премудрой и Василисой Прекрасной в одном лице. И самое главное, все об этом знали, несмотря на неаппетитную шкурку. В реестр компании Мокрицкой жабу занесли под названием Кучкин. Мне осточертел Кучкин уже тогда, когда он положил руку мне на плечи. Он приставал ко мне, как репей, я терпела, как святой великомученик. Передо мной маячило умоляющее лицо Мокрицкой. Прямо напротив. Этот дуралей из числа земноводных был ее начальником. Он надоедал мне два часа кряду. — Кто девушку ужинает, тот ее и танцует! — вконец распоясался ходячий трафарет. — А вы ее не ужинайте, может, сама станцует, — культурно ответила я. Ради Мокрицкой. — В вашей диете танцы не значатся. Мокрицкая побледнела. Ситуация превратилась в критическую. Кучкин ронял лицо при подчиненных, а причиной была Мокрицкая. Она привела в здоровый коллектив пятую колонну. В моем лице. Но ей нежданно-негаданно повезло. К нашему столу явился субъект старше палеозойской эры. Рука Кучкина слетела с моих плеч, Кучкин слетел со стула вместе с остальным планктоном. Я осталась сидеть за столом в одиночестве, даже без Мокрицкой. Согласно науке мужчины больше склонны к подчинению, чем женщины. Если в их стае заводится вожак, они сразу встают по стойке «смирно». Это происходит на автомате. Склонность к подчинению теряется в истоках древней памяти и связана с борьбой за комфортное выживание племени и его потомства. Для этого нужны военизированные структуры любого типа, от кучки первобытных воинов до армий и ядерных боеголовок. От кодекса самурая до декларации зависимости на работе. Декларацию никто не видел, но все живут по ее понятиям. Если женщина хочет работать в вертикальной офисной структуре, она должна играть по ее неуставным правилам, иначе женщине светит домострой. Прикольно то, что мужчины сами уже не понимают, а зачем им это, собственно, надо? Хотя я думаю, что свою модель поведения мужики слизали со своих же собственных половых клеток. Яйцеклетка стоит на месте, а к ней несется стая сперматозоидов. Кто успел, тот и съел Король умер! Да здравствует король! Женщине надо стоять, как яйцеклетке. На своем. И все будет о'кей. — Новенькая? Почему не знаю? — спросил меня палеозавр и уселся на стул не глядя. — Кто пригласил? Кучкин сыграл роль официанта лучше, чем сам официант. Палеозавр приземлился точно на стул. Без авиадиспетчера. Я неопределенно повращала рукой в воздухе. Я не знала, что сказать, Мокрицкая исчезла из моего поля зрения. В голову приходили самые нелепые ответы. Один глупее другого. Если бы не Мокрицкая, я бы уже отправила эту контору по известному адресу и не мучилась. — Никто не звал. Зашла на огонек, — призналась я. — Огонек оказался удобоваримым и легкоусвояемым. Палеозавр расхохотался. Остальные тоже. Через секунду. Как и положено. — Еду домой, — сообщил палеозавр. — Не подбросить? Из ниоткуда вновь вынырнуло умоляющее лицо Мокрицкой. — Подбрасывайте, — обреченно согласилась я. Палеозавр довез меня до дома и взял плату французским поцелуем. У него были белые искусственные зубы, а во рту палеозойская эра. Не стоит целовать мужчин старше сорока, у них на входе то же, что и на выходе. Меня чуть не стошнило прямо в машине. Он требовал у меня номер телефона, а меня тошнило и тошнило. — Мне плохо, — еле выдавила я. — Перепила? Я кивнула, и меня снова затошнило. — Возьму телефон у Кучкина. Я еле добрела до квартиры и решила, что лучше ходить на сайт «Одноклассники». Реальные одноклассники кошмарнее виртуальных. Они всегда рядом. * * * Мне позвонил Ваня и робко предложил куда-нибудь пойти. — Я не люблю ходить куда-нибудь, — пояснила я. — Мне нужна цель. Ваня растерялся и замолчал. По себя я окрестила его трепетной ланью. Он был раним и чувствителен. Историю его жизни я не знала, потому полагалась на собственную интуицию и Фрейда. Фрейд гласит — ищите мамочку! Ваня стал так пуглив, что боялся меня поцеловать, хотя мы встречались почти месяц. Я была уже готова взять бразды правления в свои руки, но вовремя опомнилась. Мужчинам типа «трепетной лани» не нравятся активные женщины. Они всю жизнь на распутье. Ищут такую же, как жесткая мамочка, но боятся таких же, как жесткая мамочка. В итоге никого не находят и отправляются в усыпальницу для одиноких холостяков. Вместе с мамочкой. В священное семейное захоронение. — Я ощущаю себя престарелым развратником рядом с ним, — пожаловалась я Люське. — У меня самооценка снижается. Я воображаю себя светлым образом, но его опошляет флер «престарелого развратника». — Давай я познакомлю тебя с двоюродным братом Радика. Надеюсь, он поднимет твою самооценку? — Давай, — уныло согласилась я. У меня сейчас все равно никого не было. Но мне срочно понадобилось противоядие, и Люська вовремя подвернулась под руку. Какая разница, где и с кем знакомиться? Все равно одно и то же. Одни тупицы и размазни. Осточертело! Мужчины выродились, мне некого выбрать! Я умру старой девой. Я имею наглость хотеть чистейшей мужественности чистейший образец! Другими словами, по отношению к мужчинам я использую жесткий, я бы даже сказала, противоестественный для современности отбор. Им надо дотянуться до моего отца, а никто не дорос даже до его пяток. И я махнула рукой. Почти. — Только молчи, — предупредила меня Люська голосом доброй феи из «Золушки». — А то ты понизишь его самооценку. И Радик меня убьет. — На что намекаешь? — обиделась я. — Ты — гиперболоид инженера Гарина. Скоро во всем городе будут сплошные трепетные лани. — Хочешь сказать, что я во всем виновата! — вскипела я. — Радибредослава своего наслушалась! — Взгляд с мужской стороны — тоже взгляд! — обозлилась Люська. — Нет никакой мужской стороны! В каждом мужике живет женщина. Так утверждала даже средневековая церковь. Забыла об их Х-хромосоме? Это типичная женская зависть! — Все еще прозябаешь в Средневековье? — ехидно спросила Люська. — Я прозябаю с тобой! А где обретаешься ты, тебе виднее! Я отправилась в гости к двоюродному брату Радика на свидание вслепую. И пожалела, что надела короткую юбку. Брат Радика давно покоился в усыпальнице одиноких холостяков. При этом в его коридоре я обнаружила женские тапочки и женский махровый халат. Тапочки в прихожей, даже женские, не говорят ни о чем. Но женский махровый халат на вешалке! Это сигнал. Либо он холостяк с извращениями, либо он намекает, что у него яркая личная жизнь и у него все впереди. Мой приход к нему в сочетании с короткой юбкой тоже послужил для него сигналом. Судя по всему, он решил, что я готова на все, так как моя жизнь уже позади. Он плеснул мне вино в давно не мытый стакан и принялся активно обольщать. Наши впечатления о моем будущем не совпали, потому я набросила на мой светлый образ флер «синего чулка». Для этого тоже есть одна фишка: надо послушно пить вино и говорить о высоких материях. Чем выше материя, тем ниже уровень тестостерона. Спасибо моей маме-искусствоведу! Она не зря потратила время. Я выбрала трансцендентное в искусстве. С примерами, метафорами, гиперболами и аллегориями. Я окончательно добила брата Радика Кандинским. Он не вынес духовности в искусстве и сдулся как шарик. Съежился до лилипутских размеров. Я почувствовала глубокое садистское удовлетворение. — Ну, я пойду? — невинно спросила я. — Уж полночь близится. Брат Радика кивнул на автопилоте, я удалилась домой, бросив прощальный взгляд на махровый женский халат. Ищите мамочку! По дороге я себя похвалила. Ни разу не съязвила, ни словечком не обидела потенциального родственника Люськи. Она должна была мне памятник. Из мрамора. Не успела я вернуться домой, как мне позвонила Люська и объявила, что прекращает какие-либо отношения со мной. Видите ли, она мне доверяла, а Радик проверял! Негодяй! Я глумилась над его нелепым братом? Я его просвещала! Люська швырнула трубку, я даже не успела ничего ей объяснить. Я осталась без подруги, Люська выбрала самца. Ее могла оправдать только биология. Не более. Мы были гетеросексуальны. Так получилось само собой. Без нас. Я сделала вывод: не стоит тревожить прах одиноких холостяков. Пусть одинокие холостяки бродят тенями за тенью отца Гамлета. Спокойнее будет. По аналогии я подумала о Червякове. Ему грозила та же участь. Все дело в проклятье метросексуалов. Благодаря метросексуалам по городам и весям бродят суррогаты-унисекс. С искусственными первичными и вторичными половыми признаками. Они заглушают запах феромонов удушливым парфюмом и меняют пол на асексуальный. Их уже целые стаи! Половой апокалипсис развивается с угрожающей скоростью, грозя поглотить покорное стадо нормального человечества. Древний римлянин содрогнулся бы от ужаса. Я даже не говорю о человеке эпохи Возрождения. Тем паче! Я поняла Люську. Радик забывал пользоваться парфюмом, не брил под мышками, не требовал увеличения Люськиной груди. Он был исчезающим Homo erectus masculinus. Таких, как он, уже через десять лет занесут в Красную книгу. Но Радику следовало чаще принимать душ. Водные процедуры еще никто не отменял. Тем более древние римляне. Перед сном я отправилась принимать водные процедуры с ароматическими солями для успокоения растрепанных нервов. Меня доконали холостяки, коричневые зубы и Люська со своим безразмерным довеском под кошмарным наименованием «Радислав». Кто-нибудь слышал подобное имя? Его нет в орфографическом словаре. Даже в гугле раз, два и обчелся! Я специально смотрела. Есть только один известный Радислав, обучающий паству технично распорядиться мирской славой, то бишь вырвать слово у бога, обернуть целлофаном и всучить доверчивым людям. Остальные известные гуглу Радиславы не блещут ярким оперением. * * * За мной на работу зашел Ваня, и я вдруг заметила, что у него турецкие джинсы! Ну или китайские. Мне стало стыдно до ужаса, что у меня такие непрезентабельные знакомые. Я пригнула голову и оглянулась окрест. Вокруг бродили толпы людей в турецких джинсах. Но мне не стало легче. Нисколько. Эти толпы не имели ко мне никакого касательства. Ваня протянул мне руку, я сделала вид, что не заметила ее. — Привет, — буркнула я и пошла впереди. Не хватало, чтобы кто-нибудь подумал, что у меня есть с ним отношения. Любые. Зачем я согласилась с ним встретиться? Я придаю значение статусу, хотя это глупо. Есть две категории женщин: пессимистки и оптимистки. Пессимистки испытывают неловкость оттого, что окружающие могут подумать о том, что их спутник им не соответствует. Оптимистки, напротив, уверенно полагают, что спутник, может быть, и недотепа, зато какая женщина рядом с ним! Я, получается, принадлежу к первой категории и притом полагаю, что у меня высокая самооценка. Ерунда какая-то! Нет. Все дело в биологии. Подсознательный инстинкт диктует выбор самца, способного обеспечить сохранение вида в безопасных, комфортных условиях. Чем выше ступень иерархической лестницы, тем больше шансов на выживание потомства. В наше время туша мамонта — это кошелек с деньгами. Не более и не менее. Из чего следует, что я такая же, как все. Нормальная женщина с нормальными запросами. Остается только выбрать самца с тугим кошельком и хорошим генофондом. У Вани мамонта не наблюдалось ни в каком виде. Даже в натуральном. При взгляде на меня на Ваню нападает ступор. Я действую на него, как Медуза горгона. Хотя я вообще ничего не делаю, тем более предосудительного. Я даже молчу. Чаще, чем реже. Всем жаль трепетную лань, мне тоже. Кажется, все дело в ее глазах. В них есть трагичная беззащитность, потому на трепетную лань следует охотиться только с фотообъективом. Это бескровно и эстетично. — Куда пойдем? — трепетно спросил Ваня. У него, как обычно, отсутствовала цель. Я посмотрела на небо: до клубных посиделок и плясалок было еще далеко. — Ту зе форест, — ответила я. — Искать зе пенсил. Или зе пен. Мы пошли в ближайший форест в соседнем сквере. Я была Следопытом и Зверобоем в одном лице. Ваня шел за мной, как на заклание. Жертвенным баранчиком. Все скамейки в сквере оказались переполнены людьми. Не знаю, кто работал в моем городе. До конца рабочего дня было еще полно времени, до дна экономического кризиса тоже. Я выбрала в сквере самую тенистую скамейку. На ней сидели две особи и пили пиво. — Подвиньтесь, пожалуйста, — культурно попросила я. — Мне сумку поставить некуда. — С другой стороны полно места! — огрызнулся один. — Там дует, — пояснила я. — А здесь воруют! — заржал другой. — В том-то и дело, — туманно сказала я и сделала непроницаемое лицо. Туманные ответы и непроницаемые лица отлично действуют. Я установила это еще в школе на самых прожженных учителях. В институте было еще проще. Преподаватели вуза выбрали более комфортное место под солнцем Дикие орды учеников школы облагораживаются собственным возрастом. Потому у преподавателей вузов нет иммунитета на туманные лица. Никакого. Особи немного похохотали, дабы сохранить лицо, и удалились с недопитым пивом, оставив нас с Ваней вдвоем. Чего я, собственно, и добивалась. На моей блузке была застежка до самого ворота, потому я сладко потянулась вверх. Если нет кофточки с вырезом, потягушки могут спасти положение. Я потянулась, полупрозрачная блузка выгодно обрисовала мою грудь и оттенила красивый бюстгальтер. Ваня бросил на меня робкий взгляд и раскраснелся выпускницей Смольного института. — Не выспалась, — пояснила я и положила голову ему на плечо. Положила и заглянула в его газельи глаза. Максимально доверчиво. Насколько смогла. Его уровень тестостерона максимально повысился, это было нетрудно определить. Но он сидел сиднем! Как памятник! Я сделала вид, что устраиваюсь на его плече поудобнее, и невзначай, совсем невзначай, коснулась губами его уха. Он опустил голову и уткнулся носом в землю. Это был запущенный случай. Такого я не видела. Даже в кино. Я решилась на последний шаг. Или Ваня сдаст ЕГЭ — или провалит. Тогда чао, бамбино, сорри! Я поцеловала наиболее доступное мне место, его щеку. Для любого это сигнал, не требующий расшифровки. Можно сказать, что это SOS на женском диалекте. Я поцеловала и замерла в ожидании. Кажется, ожидание было бесконечным, пока до его ретранслятора наконец-то дошло недвусмысленное послание. Ваня повернул ко мне голову и улыбнулся. И я его не узнала. Его губы вдруг изогнулись луком, и у меня внутри тренькнула его тетива. Его губы изгибались луком, а у меня внутри была его тетива. Так странно. Непривычно. Я улыбнулась в ответ. Просто так. У меня не было ни одной мысли в голове. — У тебя на плече сидит стрекоза, — сказал он. — Угадай, на каком? Сразу. — На левом? — без раздумий ответила я. — Точно! — рассмеялся он и снял стрекозу с моего плеча. Обычную, городскую. Совсем невзрачную, серенькую. А крылья ее были из тончайшей слюды. Тоньше папиросной бумаги. Они золотились на солнце. Она улетала от нас на волю, и ее крылья вдруг стали розовыми. Оказалось, Ваня не только красивый, а еще и симпатичный. Надо же! Такое редко бывает. Мы целовались на скамейке в сквере так, что я забыла о своей сумке. Такого со мной не бывало никогда. Целовались до тех пор, пока рядом кто-то не возмутился: — Безобразие! Устроили тут черт знает что! На нас смотрел старик с палочкой. Мы с Ваней взглянули друг на друга и прыснули со смеху. Встали и пошли. Старик сел прямо на наше место. — Если бы старость могла… — на прощание сказала я. Я люблю, чтобы последнее слово всегда оставалось за мной. Мне так нравится. — Если бы молодость знала, — проворчал эрудированный старикан. Мы ходили с Ваней по городу без всякой цели и целовались где придется. Это было не так уж плохо. Можно на людей посмотреть, себя показать. Подурачиться. Мы считали женщин в брюках и хохотали. Получилось больше восьмидесяти процентов от числа встреченных. Я сделала вывод: метросексуальность начинается с женских брюк. А они пустили глубокие корни в женском подсознании. Даже в моем. — Я не думал, что такая девушка обратит на меня внимание, — произнес на прощание Ваня. — Я и не обратила. Я развратила. Я всегда цепляю шутки к чужим словам. У меня такая привычка. Разве я виновата? А Ваня перестал улыбаться, и его глаза снова стали газельими. Надо было исправлять положение. Срочно! — Ты подобрал неправильное слово. Внимание здесь ни при чем, — я развернулась и ушла. Пусть думает, если у него есть чем думать. Не додумается — чао, бамбино, сорри! Дома я вдруг поняла, что лучше было остаться. Разгадывать ребусы не всегда хорошо. Я выглянула с балкона и никого не увидела. «И пусть! — подумала я. — Лань трепетная!» А настроение испортилось. На весь остаток дня. Из-за какого-то болвана. Глава 3 У меня было плохое настроение уже неделю. Нетипичное для меня. Я анализировала свое подсознание и не могла понять, в чем дело. Хотя ответ лежал на виду — Иван-дурак. Но мне противно было даже думать об этом. Я знала только одно, если у меня появлялся менфренд, то у менфренда сразу исчезали другие интересы, кроме меня. Жизнь менфрендов до и после меня не существовала для меня. Они приходили из пустоты и проваливались в пустоту. Иван-дурак после свидания в скверике за всю неделю не позвонил мне ни разу. Это было настолько феноменально, что не укладывалось в моем сознании. Я впервые оказалась кому-то неинтересной. Но думать от таких вещах с самой собой категорически запрещается, можно самой себя сглазить. Дураки приходят и уходят, а я остаюсь. С другой стороны, я не нежная сильфида. Я предпочитаю действовать, а не ждать манны небесной. В таком случае следует рубить гордиев узел, чтобы не мучиться. Если Иван — дурак, то «чао, бамбино, сорри». Отмучился, забыл и пошел по жизни дальше. Кстати, именно поэтому я сдавала экзамены в первой пятерке жаждущих. Отстрелял — и гуляй смело, пока другие маются в пыточной возле экзаменационного кабинета. — Как живешь-можешь? — поздоровалась я с Люськой. — Пока могу, живу, — философски ответила она. Как Сократ в юбке. — А Радик? — Что нам надо? — проницательно спросила Люська Лучше бы она не проницала больше, чем следует. — Ванятка затих, как диверсант, — я разрубила гордиев узел. — Он тебя боится. — За что? — Ты не умеешь говорить нормально. Одни ужимки и прыжки. Психологически устойчивых это утомляет, а неустойчивых пугает. Оказывается, моя близкая подруга была неблизкой. Она терпеть меня не могла! Я позвонила ей за утешением, а она принялась читать мне нотации. Я сцепила зубы. — Мерси. Предупредила, что он трусоват, — с наигранным благодушием произнесла я. — В данном случае трусость не патология, а норма. Или как там у вас говорят? Она надо мной еще и издевалась! — Как говорят? Вовремя закончить задушевную беседу с закадычной подругой. Вот что такое норма! Я швырнула трубку и уставилась в окно. В темном, пыльном углу края света обнаружились два, точнее, три человека, которым я активно не нравилась. Люська, Радик и Иван-дурак. Ну и скатертью дорога! Туда, где обнаружились. Я велела родителям говорить этой троице, что я в библиотеке круглыми сутками, если они будут звонить. Но мне никто не позвонил. * * * Я релаксировала на диване в ординаторской. Червяков был моим временным сэнсэем на ночном дежурстве. К нему явился его друг Дробышев. — Фотосессия? — спросил меня Дробышев. — Почему в одежде? Я вяло отмахнулась рукой от нелепого вопроса нелепого человека. — Дробышев, ответь мне как нейрохирург. Что такое любовь в биологическом ракурсе? — Условный рефлекс, — засмеялся Дробышев, пялясь на мои ноги. — Ну и? — Я запахнула халат плотнее. — Ну, попроще для самых дремучих, — Дробышев уселся на стол. — К примеру, объект Червякова — женщина. — Мужчина — неудачный пример, — согласился Червяков. — Для меня. — Его мозг получает индифферентный раздражитель от объекта: родинку на ее груди, звук ее голоса или запах ее волос. Если через пару секунд у Червякова произойдет выброс половых гормонов, то появятся предпосылки для возникновения условного рефлекса на данный объект. — А если я увлекусь тату на другой женской попке, — радостно подхватил Червяков, — условный рефлекс на первый объект угаснет, едва родившись. — Но если Червяков будет длительный период времени испытывать половое влечение к одному и тому же объекту, — развеселился Дробышев, — тогда возникнет устойчивый условный рефлекс, именуемый простым народом любовью. — Что тебя потянуло на любовь? — внезапно заинтересовался Червяков. — Меня на нее не тянет. — Тебя надо вытянуть, как репку. Давай я, — блестя глазами, предложил Дробышев. — Так уже вытягивали, — зевнула я. — В репке любви не оказалось. Я проснулась утром от ощущения чужой руки между ног. В моих собственных трусиках. Я разлепила ресницы и увидела багровую физиономию Червякова над своим лицом. Он хрипел, как агонизирующий больной. — Пшел вон! — рявкнула я. Его рот захлопнулся. Лицо передернулось от переносицы до подбородка. Закрылось чадрой лютой злобы. Он прошелся когтями между моих бедер так, что я чуть не скрючилась от боли. Вытащил руку и спокойно помыл под краном. — Скотина! — взбесилась я. Он наклонился надо мной, вытирая руки. — Что ты выкобениваешься? — с ненавистью спросил он. — Еще не выучила, как садиться на шпагат? В мое поле зрения влетел его нос Я, не раздумывая, размахнулась кулаком и ударила изо всех сил. По лицу Червякова потекли две струйки крови. — Дефлорация. Двойная, — жестко сказала я. — В следующий раз будет хуже. Тобой займутся другие люди. Их много больше, чем тебя. Червяковым было кому заняться уже сейчас. Моему отцу и его друзьям. Они разодрали бы его как репку. Мне стоило только сказать. Но позориться? Нет уж! Если только совсем припрет к стенке. Мне на сотку позвонила Люська. Я забыла, что с ней не разговариваю, и машинально нажала кнопку. — Как насчет того, чтобы пива попить? — спросила она. — В кафешке. — Я не пью пиво, — холодно ответила я. — Там будет Ванятка. — Мой рефлекс на него увял, едва родившись. Я увлеклась тату на чужой попке. — Как хочешь. Тем более один он не останется. Его окучивают две красотки. Они близняшки. Она продолжала надо мной издеваться! Ну погодите! Вы еще получите! — Одну звать Милена, другую Мика. — Как?! — расхохоталась я. — Пусть окучивают! Все метросексуалки, чьи родители имели доступ в Европу до их рождения, носят нелепые метросексуальные имена — Мика, Милена, Сабина. Или Анита из моего двора. Мы произносили ее имя через акцентуированный апостроф — Ан'и'та. Чепуха, а впечатляло первое время. Мы хохотали до упаду. Я даже знаю одну Франческу. Ее родителей угораздило побывать в Венеции в медовый месяц. Ее имя навевало им лирические воспоминания, а в школе мы над ней издевались. В школе она звалась Расческа или Фря. Хорошо, что мои родители в здравом уме и твердой памяти! — Приходи хотя бы просто так, — попросила Люська. — Не стоит. Я становлюсь альтруистом. Боюсь кого-нибудь утомить или напугать. Во мне полно ядохимикатов. Люська вздохнула. — Привет «утомленным»-три, — я нажала отбой и перезвонила Мокрицкой. Успех Ивана-дурака меня не удивил. У него была внешность самца, типичная для хорошего генофонда. Таких, как он, женщины выбирают в период овуляции. Он чем-то смахивал на теперешнего Бэкхема, только волосы темно-каштановые. Вне периода овуляции женщины выбирают мужчин с более женственной внешностью, большими глазами, пухлыми губами, округлыми лицами, курносыми носами, маленьким ростом и субтильным телосложением. От таких не стоит рожать детей, у них наследственность с брачком, с доминирующей Х-хромосомой. Это научный факт. Против науки не попрешь. Мы с Мокрицкой провели отличный вечер в тихой кафешке. Перепробовали все ликеры, которые имелись в ассортименте. Нам нужна была медитация. — Кучкин требует твой телефон, — вздохнула Мокрицкая. — Для Василия Алексеевича. — Что есть Василий Алексеевич? — еле выговорила я. — Пер…вый виц-пре…зднта. Тьфу! — заплетаясь, плюнула Мокрицкая. — Что делать? — Кто виноват? — разозлилась я, вспомнив палеозойскую эру, живущую в полости рта. Мокрицкая снова вздохнула. Я от злости начала трезветь. — Дай телефон Таньки Тарнаковой. Скажи, что уехала строить новую, третью жизнь с новым, третьим мужем. Мы расхохотались, показав друг другу синие, заплетающиеся языки. * * * Я обдумывала план мести Червякову. Все проекты были из области фантастики, либо недостойными моего светлого образа, либо глупыми донельзя. Сталкивать женщин лбами из-за Червякова? Много чести Червякову. Демонстрировать его половую распущенность? Все это знают. Избить? Нечего мараться достойным людям. Отправить голым по улице? Кому это надо, кроме самого Червякова? Доказать его профнепригодность? Скучно. Зашутить? Я уже так зашутила, что у него начал дергаться глаз при виде меня. Я поняла, у меня скудное воображение. Самое бедное на всем белом свете воображение. План мести должен быть изящным, но для изящного плана мести следует охладиться. А времени у меня не было. Надвигалась аттестация интернов. Другими словами, выпуск в самостоятельную, профессиональную жизнь. — Арсеньева, завтра твое дежурство в облздраве, — непререкаемо заявила моя завотделением. — Скажи спасибо, что дежурство дневное. — Говорю, — угрюмо ответила я. Завтра, в субботу, дежурить должна была она, но она все устроила через знакомых в облздраве и пропихнула меня, окрестив боевой и способной. Я лично слышала разговор и лично умерла от злости, не сходя с места. Она подарила мой выходной день самой себе. Это была изящная, замороженная месть. Хотя на самом деле у завши был полевой выезд на дачу. Всего лишь навсего. Я была ни при чем. Это обидней вдвойне. — Бабушка. Сердце больное. Совсем плохая, — залепетали в телефонную трубку. — Моя соседка. На этой неделе я трижды вызывал «Скорую», они не госпитализируют. Помогите! — Записываю, — скучно сказала я. Кошмарная тайна облздрава, точнее, всех здравов заключается в том, чтобы не госпитализировать одиноких бабушек в казенные больницы. Бабушки свое уже отжили. Нечего тратить казенные медикаменты. Я засмотрелась в окно, за ним пропадал роскошный субботний день. Как я мечтала о воле! Так мечтала, что вздрогнула от телефонного звонка. Звонил ответственный дежурный по «Скорой помощи». — Безобразие! — рявкнул он. — Моих врачей выматерил врач областной больницы Червяков! Трехэтажным матом. И это не в первый раз. Примите меры. Немедленно! Я требую! Господи! Червяков достал меня и в облздраве. Это было слишком. Даже для Червякова. — Записываю, — скучно сказала я. — Примем. Я откинулась на спинку кресла и чуть не заснула. Кресло было хай-класс. Специально для директора областного департамента здравоохранения. Я сидела за его столом и примеряла его кресло на себя. Лично мне оно было впору. Дверь кабинета неожиданно распахнулась, и в него вошел крупный руководитель. Вся симптоматика была налицо. Я даже встала. Сама того не заметив. — Дела идут? — весело спросил хорошо выспавшийся крупный руководитель. — Что в журнале? Меня осенило. Червяков!!! — Телефончик набери, — повелел крупный руководитель. Я набрала его в пять секунд. Мне ли не помнить телефон отделения моей больницы? В этом кабинете хай-класс было не только кресло, но и монолог крупного руководителя. Шок и трепет. Буря в пустыне. Молния и Матадор. Большая волна. Кулак по Червякову. All inclusive. На месте Червякова я бы сама пошла в реанимацию реанимироваться. Самое невинное из того, что я услышала было: — Санитаром сгною в Заполярье! Зубной щеткой туалет будешь драить в вендиспансере! До блеска! Хирургического! Понял? Ты! Я тебя спрашиваю?! И фольклор рамочкой. Сказочный. С аллегориями, гиперболами и метафорами. Внутри меня были аплодисменты, переходящие в овации. Это было непередаваемо! Люкс! Хай-класс! — Не извинишься перед «Скорой помощью» немедленно, — тихо и веско закончил крупный Руководитель, — клади на стол заявление об уходе. Сегодня! В моей области работать не будешь. И в городе не будешь! Я обещаю! Крупный руководитель отыграл монолог и аккуратно положил трубку на навороченный телефон. — Ну, я пойду? — весело спросил он меня. Я его чуть чепчиками не забросала. Червяков был раздавлен не мной, а собственной кармой. Изящная месть, оказывается, существовала сама по себе, ее надо было только подтолкнуть в нужном направлении. Ровно через десять минут позвонил ответственный дежурный «Скорой помощи». Он был в эйфорическом, я бы даже сказала, в патологическом возбуждении. — Просите что хотите! — вскричал он. — Все сделаем! — Бабушку госпитализируйте, — захотела я. Следовало изящно завершить элегантную шахматную комбинацию. Это напрашивалось само собой. — Нет проблем! Я даже не думала, что дежурить в облздраве гораздо интереснее, чем бездельничать на воле! Моя суббота прошла просто отлично. Супер! После мастер-класса у меня проявилось неожиданное влечение к крупным руководителям. Я поняла, как магически действует аура власти. У моего папы имелась аура власти. Но он был родной папа, и я к этому привыкла. Я сама встала перед чужеродным крупным руководителем, хотя не утруждаю себя вставать перед мужчинами. Это не самый крупный руководитель в городе, области, тем более в стране. Но что-то в нем было. То, что делает мужчин мужчинами. Настоящий мужчина умеет расставлять точки над. Это и строит остальных по стойке «смирно». Уже засыпая, я вдруг вспомнила еще одно. Все крупные руководители, как правило, пребывают в почтенном возрасте. У них у всех в полости рта живет палеозойская эра? Да… Это была дилемма. * * * Меня по лбу стукнули телефонной трубкой, прервав затейливый сон. Это оказалась моя нечуткая мама. Из-за нее я сразу же забыла о сне. А мне он понравился! — Мне надоело врать, что ты в библиотеке. Даже в выходные, — сказала мама. — Поговори с Люсей. Или я перестану разговаривать с тобой. У нее было такое лицо, что я взяла трубку. — Здравствуй, Люся, — вежливо поздоровалась я. Мама стояла рядом с моей кроватью, как жандарм от цензуры. Я не могла расслабиться. У меня начиналась совесть. Совесть может начаться как грипп. Я даже не помню, есть ли от него лекарства. В смысле от куриного гриппа. — Как дела? — Спасибо. Неплохо, — учтиво ответила я. — В понедельник госаттестация. — Я помню. Отметим? — Я не могу, — культурно произнесла я. — Я постриглась в монахини. Мама вышла из моей комнаты, хлопнув дверью. — Бывают монахини-расстриги, — грустно сказала Люська. Мне стало ее жаль. Немного. — Отметим. Позже, — вежливо согласилась я. — В понедельник у нас как бы банкет. Вечером. — Может, придешь ко мне сегодня? — Любоваться на ваше Всё? — Если хочешь, Радик не придет. Господи! Люська не могла расставить жизненные приоритеты. То я, то Радик. У нее тоже была очевидная расщепленность сознания. — Он меня к тебе ревнует, — призналась Люська. — Говорит, ты для меня важнее. Безмозглый Радислав ревновал Люську к женщине! Кого она выбрала? Боже мой! Закомплексованное убожество, озабоченное собственной славой. — Как он определил, что я важнее? Ты повесила мой портрет и расставила зажженные свечи под ним? — захохотала я. — Дура тупая! Ты хоть раз влюблялась? Как я могу выбирать между вами? Это разное! — Один раз я почти влюбилась. А ты выдрала меня, как репку! Не помогла, а помешала! Так что разницы я не разумею! Ясно? Сама следи за своими ужимками и прыжками! — Чем я тебе помешала? — Дура тупая, — с удовольствием сказала я и нажала отбой. Мама не разговаривала со мной. Принципиально. Мы завтракали в молчании. У папы был отсутствующий вид. У него всегда отсутствующий вид, если мама проводит с ним воспитательную беседу. Папа меня портит. Лишает женственности, возит с собой на охоту, водит по непролазным тропам, научил стрелять и давать сдачи. Я папу понимаю. У него нет сына, у него есть только дочь. За что его винить? Чтобы не травмировать маму окончательно, мне пришлось ходить в музыкальную школу. Музицировать на фортепиано. Это была тоска смертная. Одно сольфеджио чего стоит. В музыкальной школе обнаружили у меня слух и тут же закопали его лопатами с причудливыми названиями — «музыкальный размер», «динамические оттенки», «обращение интервалов» и прочее, не менее кошмарное. — Необходима усидчивость, — твердили мне, а во мне была прыгучесть и побежалость с гаммами и пассажами на пленэре. Сочетание среднего музыкального образования и охотничьих ружей может привести к удивительным результатам. Но музыкальный черенок ко мне не привился, хотя в компании я могу побренчать по клавишам. Это привлекает внимание, что тоже неплохо. К тому же я лучше других пою в караоке, мне проще попасть в ноты. Это тоже неплохо. Через пару часов позвонил Радислав. — Таня, — вежливо-вежливо сказал он. — Приходи в среду на крестины. Я приглашаю. — Ты стал крестным отцом? — поразилась я. — Аль Пачино нашли достойного преемника? — Это крестины дочери моих однокурсников. — С какой стати? Ты пойдешь на обрезание моих соседей, если я приглашу? — Ты можешь ответить? Да или нет? — сквозь зубовный скрежет спросил Радислав. Люська выдрала у него трубку. — Танька, — зашептала она. — Ты же знаешь. Ванька и Радик однокурсники. Там будет он. Ваня. — С ума сошла?! — взбесилась я. — У каких-то однокурсников крестины, а меня приглашает посторонний человек! С какой радости мне туда идти? — Ты пойдешь со мной. — А Радислав со скрипкой? Он что, высосал у тебя весь мозг? — Но ты же сказала… — растерялась Люська. — Про Ваню… — Дорогая моя, ваш любезный Ваня за полторы недели не позвонил мне ни разу! Я не собираюсь бездарно тратить свое драгоценное время. — А как же твоя теория охоты? — Охота — это когда охота! У нас было всего одно нормальное свидание. Я уже и забыла о нем! Неохота! Понятно? — Но он правда тебя боится, — несчастным голосом сказала Люська. — Потому что сохнет по тебе. На самом деле. — Да ну! А как же близняшки Микки и Рурк? — Так это ты боишься оказаться в пролете?! — поразилась Люська. У нее от удивления даже голос сел. Я обозлилась еще больше: — Я?! Я никого не боюсь! — Боишься, — убежденно сказала Люська — Ну, даешь. Я от тебя этого не ожидала. Никогда. Она замолчала. Люська задумалась над превратностями моей жизни, которых не было. — Я приду! — сцепив зубы, сказала я. — И сделаю вашего Ваню одной левой. Вот увидишь! Давай адрес дома, где ваш Ваня лежит. Я бросила трубку и пожалела сразу же. Иван-дурак по мне не сох. Исходя из кинематографических штампов, сохнущие обычно сохнут в непосредственной близости от объекта любви. У дома, подъезда, работы. Где угодно! В любых погодных условиях. Иван-дурак сох по мне в его собственной благоустроенной квартире наедине с близняшками Микки и Рурк. Его следовало раздавить как букашку! И я это сделаю! Я сказала папе «спасибо». БЧС от всего сердца! Если кто-нибудь охотился на фазанов, тот меня поймет. Мало того, что я стреляю не хуже папиных друзей, я еще привожу фазанов в товарный вид. Их надо ощипывать еще тепленькими, потом будет поздно. Ты ощипываешь одного за другим, а руки по локоть в крови. Ванятка стал для меня фазаном, подлежащим расстрелу и ощипыванию. Мне нужен был хороший дробовик. Срочно! Я полезла в свой гардероб и обнаружила сплошную брендятину. Брендятина — производное от двух слов. Кому надо — поймет. Я вспомнила, как нас мучили в школе «Войной и миром». Моя память зафиксировала, пожалуй, только одну фразу. Типа плечи Элен Безуховой были отлакированы тысячью взглядов. Так отлакированы, что превратились в асексуальный шаблон. Нужно быть абсолютно тупым, чтобы следовать в ногу с модой. Ты становишься асексуальным шаблоном, лишаясь индивидуальности. Но что делать, если вокруг тебя так и роятся метросексуалы? Надо иногда капать бальзам и на их душу. Они тоже будто бы люди. Гюго возбуждал вид женской щиколотки, мелькнувшей из-под длинной юбки. Воображение Гюго будила тайна, манил намек на то, что скрыто. Намеки на то, что скрыто, и женские, тайны пробуждают в мужчине мужчину и заставляют его делать глупости. Какие глупости? Очень простые. Он начинает воображать, мечтать и желать. Разгадать то, что скрыто, значит попробовать тайну на вкус. Это отличный повод для того, чтобы вить из мужчин веревки. Обожаю такие капканы для простофиль! Мне нужна была щиколотка имени Гюго. Но где ее взять? Не у D&G же и им подобных! Делать было нечего. Я явилась к маме и бухнулась на колени. — Мамочка, помнишь твое платье с подсолнухами? Из крепдешина Ты носила его студенткой. — У меня хорошая память, — сурово ответила мама. — Ты помирилась с Люсей? — Встречаемся в среду, — отмахнулась я. — Мне нужно что-нибудь эксклюзивное для среды. Чтобы все упали и не встали. Перешей мне его, а? — Я уже забыла, как это делается, — проворчала мама. Мама уже оттаивала. Нужно было расковать лед, пока горячо. — Мама, я тебя очень прошу, — умоляюще сказала я, и у меня вдруг появились слезы на глазах. — Очень-очень! Пожалуйста! Слезы не входят в наш с папой кодекс чести. Но невольные слезы растопили мамино сердце. Оказывается, и в слезах была польза. Тем более в невольных. С чего они у меня появились? Тем более невольно? Мы с мамой побросали все дела и увлеклись конструированием эксклюзивного платья. — Ты подготовилась к госаттестации? — строго спросил папа. — Я знаю все. Даже больше, чем следует, — поклялась я. Фасон платья предполагал в основе «pin-up girl», но не тупо барбианский, а такой незаметный переход от девушки пятидесятых к девушке Шестидесятых. Сплошная женственность, никакого анимуса, охотничьих патронов и ружей. Бесконечная архаика женской самости, беззащитности и чистой прелести. Только юбка полагалась короткая, летящая — и застенчивое, нежное декольте. Такая маленькая, но очень коварная нотка сексуальности. Платье было капканом по-женски. All inclusive! У меня к платью имелись даже босоножки на высоком каблуке. На перемычке — настоящие маленькие подсолнухи, как украинский венок. Платье и босоножки в стиле «подсолнух». Мм! Это была бомба! Ядерная. * * * Я сдала госаттестацию на «отлично», хотя завалила практические навыки. Но я все сделала правильно. Пошла сдавать Проскурину. Обожаю, когда меня экзаменуют профессора. Они уже всего добились, перестали выпендриваться, прекратили цепляться к мелочам и демонстрировать свою эрудицию. Потому я всегда старалась попасть к заведующим кафедрой, и обычно мы говорили не об экзаменационном билете, а о жизни. Профессора тоже люди, им хочется иногда отдохнуть от работы. Почему не на экзамене? Я отправилась к Проскурину, потому что на одной из сессий он уже тестировал мой интеллект и оценил его в пять баллов. Тогда мне повезло, все пошло по накатанной дорожке. Но сейчас я завалила практические навыки и не представляла, какая оценка мне светила. Папа мог меня убить. Морально. Это намного страшнее. Но мне снова повезло. Люди живут стереотипами. По инерции. Я была отличницей и осталась ею. В сравнении с тем, что вложено в мою голову за семь лет, практические навыки были такая мелочь. Ха! По дороге мне встретился Червяков. Он шел из своего отделения. Понуро. — Там благодарность тебе. Передали из облздрава, — пасмурно сказал он. — За какую-то бабку. — Фантасмагорично! — воскликнула я. — Червяков, ты ходячая благая весть. Червяков хмуро смотрел мне в лицо и молчал. Я собралась идти дальше. На волю. — Я думал, что ты не такая, как все, — вдруг сказал он. — А ты… — Такая, — ответила я. Я смотрела в его понурую спину, пока он не завернул за угол. У Червякова не было коричневых зубов. Он просто много курил. Внутри меня что-то тренькнуло. Сама не знаю что. На банкете мы ухохотались, вспоминая былое студенческое прошлое. И я забыла о сидевшем во мне занозой Червякове. Мы навеселились и накупались в бассейне загородного ресторана. Прямо в одежде. Как ВДВ. На глазах завистливой толпы. Я поняла десантников. Это такой кайф! Толпе этого не понять. Для того чтобы это понять, надо прыгнуть в бассейн посреди города с группой нестандартных единомышленников. Прямо в одежде. Глава 4 Я надела платье с подсолнухами и повертелась перед зеркалом. Это было «delicious» в двух значениях этого слова — прелестно и вкусно. Изысканный деликатес Пальчики оближешь! Съедобные цветы сакуры, поданные на десерт. Пластит с таймером в моей руке. Мама — гений! Она сделала конфетку, обогнав на корпус всех известных мировых дизайнеров. Без выкроек и лекал. Мама нафантазировала эротичное платье для тургеневской барышни двадцать первого века. — Глаз не оторвать, — сказала она, глядя на меня блестящими глазами. Я распушила кудряшки на голове и покружилась перед папой. — Убойно! — рассмеялся он. — Я бы на тебе женился, если бы не мама. Я села к нему на колени и кокетливо стрельнула глазами. В детстве я усаживалась на его ногу, на ступню, и бралась руками за голень. Он меня качал, а я кокетничала с ним. Стреляла глазами. Направо и налево. Папа, смеясь, прижимал меня к себе крепко-крепко. И из папы можно было вить веревки. — Когда ты вырастешь, — как-то заметил папа, — мужчине-размазне на твоем пути лучше не попадаться. Мне его жаль. Заранее. Папа закрутил круассан из моих кудряшек и заглянул в мои глаза. — Я и не заметил, как ты выросла. — У папы был грустный голос. Папа не знал, что я выросла значительно раньше, чем ему хотелось бы. Но ему не стоило об этом даже намекать. Я опоздала на крестины намеренно. Люблю эффектные появления. Люська утверждает, что от скромности я не умру. Я и не умираю. Другие найдутся. Пока я шла к их столу в ресторане, головы свернули все. Вместе с туловищем. И мужчины, и женщины. Я благовоспитанно опустилась на свободный стул рядом с Люськой. — Хроника пикирующего бомбардировщика, — сказал один из несчастных однокурсников. — Ага, — согласился Радислав. — Прямо из серпентария. Люська пихнула его под столом ногой. Я поняла это без труда, безразмерное тело Радислава заколыхалось, как студень. Я оглядела стол и сразу засекла цель. Иван-дурак сидел в окружении однояйцевых близнецов, Микки и Рурка. Он приволок их с собой, как баррикаду. Но, несмотря на живую баррикаду, он снова был в ступоре. Сидел, упершись взглядом в тарелку. Видимо, запоминал рецепт салата «Цезарь». Или на него действовала так не только я, но и близняшки? — Люська, — прошептала я. — Может, он девственник? — Нет, — зашептала она. — Я спрашивала. — Да, — громко сказал Радислав. — Для тебя — да! Мы с Люськой окинули его ледяным взором. Он был не только не куртуазен в частности, он был не куртуазен в целом. Лез в беседу посторонних людей. Это был не просто моветон, это было — фу! — Что здесь делают Микки и Рурк? — прошептала я. — Однокурсницы, — зашептала Люська. — Он на них не клюет. Оказывается, баррикада жила своей жизнью, самостийно перемещаясь за Иваном-царевичем в своей железной коробчонке. С моим появлением беседа потекла в двух направлениях. Однокурсники кастово беседовали о своем житье-бытье, мы с Люськой о своем. Но при этом мы с Люськой оставались в центре внимания, а эпицентром моего внимания был Иван-царевич. Он не сказал почти ни слова, не съел ни одной ложки, не обменялся любезностями с настойчивыми близняшками. Он сидел сиднем. Как памятник. Ему было некогда, он изучал стол. А я раздражала дам из числа однокурсников Радика и Вани. Если бы у меня была низкая самооценка, я бы уже покончила со своей самооценкой. Но, к несчастью для остальных, я невосприимчива к чужим раздраженным взглядам. Более того, они повышают мою самооценку в разы. Если я кого-то раздражаю, значит, я точно лучше всех! Это очевидно и дискуссии не подлежит. Был только один минус — у меня рефлекс на развлекательные заведения. Типичный. В развлекательных заведениях я развлекаюсь. В активе у меня была только гетеросексуальная Люська, в пассиве — скучные, чужие однокурсники и живой памятник Ивану-царевичу. Хотя, откровенно говоря, я просто купалась в чужих мужских взглядах, как в свежем бризе. Но сплоченный бабий бунт слишком страшен для утлых мужских плеч. Страшнее атомной войны. Потому я тоже сидела сиднем, вместо того чтобы зажигать, и размышляла о разных формах эклектики. К примеру, почему чужие однокурсники отмечали православные крестины в мексиканском ресторане с католическим бэкграундом? Сами того не ведая, они стали униатами? Или ведая? — Разрешите пригласить вашу даму? К нашему столу подошел жгучий смуглый брюнет. Он говорил с легким акцентом и обращался ко всем одновременно, прося разрешения пригласить меня на танец. Мне нужно было что-то делать, чтобы расставить точки над «i». Разжечь живой памятник, подбросив в него дровишки. Для всех мужчин, сохранивших половую идентичность, характерна банальная ревность. Очень древнее чувство, от него избавиться трудно, если не поменять пол на асексуальный. Мне нужно было протестировать человека по имени Иван. Я ему нужна или нет? Меня устраивала ревность в любой форме, даже едва уловимой. — Разрешаю, — я протянула брюнету руку, как понтифик. Мы с Добрицей из Сербии быстро нашли общий язык и так растанцевались, что нацепили на себя сомбреро, снятые со стен ресторана. Мы танцевали до упаду, а я искоса наблюдала за столом чужеродных однокурсников. Никто из них даже с места не сдвинулся! Видимо, в их кругу было модно отмечать крестины как серьезную церемонию, промеренную штангенциркулем. Они были старше меня на два года, а будто на сто лет. Я попала в забытые запасники музея. От них веяло пылью и затхлостью из чердаков и подвалов всего мира. Они все друг друга стоили. Это были гипсовые мальчики и девочки с веслом. Я так натанцевалась, что пошла в туалет умыть разгоряченное лицо. — Может, хватит? — За моей спиной стояла Люська. — Что хватит? — Ты зачем сюда пришла? — Я что, должна умереть от скуки в парке пионерского периода? Застыть в гипсе? — Дура тупая! Иди за мной! В зале человека по имени Иван не оказалось. Он испарился вместе с двумя одинаковыми яйцами от Микки Рурка. Такого фиаско я еще не испытывала. Никогда. Это был конец моей самооценке. Окончательный и бесповоротный. — Что и требовалось доказать, — удовлетворенно сказал Радислав в такси. — Что ты имеешь в виду? — раздраженно спросила Люська. — То, что нельзя самых близких друзей отправлять в пасть бродячей акулы. Друзей любить надо. — Не поняла! — Наша Таня, громко плача от смеха, сожрала бы Ваньку и даже не заметила. Вокруг нее сплошные трупы, одни свежие, другие догнивают. Пачками! — Так это твоих рук дело?! — закричала Люська. — Что ты лезешь в чужие отношения? Тебя это касается? — Касается! — заорал Радислав. — Поиграет, наплюет, бросит! Сегодня один, завтра другой! Твоей Таньке на всех плевать! И на тебя плевать! — Господь бог! — взбесилась Люська — Читаешь мысли?! Судьбу устраиваешь! Ты кто такой? Ты кто такой? Я тебя спрашиваю! — Я господь бог! А Ванька — мой друг и хороший человек! Я устала слушать их крики, и мне хотелось тишины. Я хотела быть одной. Скорее. Как можно скорее! — Заткнитесь, — без выражения сказала я. — Надоели. Мне не нужны люди, которые живут чужим мозгом. Они замолчали, и я доехала домой в гробовом молчании. Я сняла с себя платье с подсолнухами. Оно было «all inclusive». Оно включило все то, что я раньше не испытывала никогда. Я сложила его в пакет и засунула за шкаф в прихожей. Завтра я решила его выбросить. Чтобы не видеть. * * * Я ждала волю. Доживала последние дни интернатуры, стиснув зубы. Мне не терпелось вырваться на свободу. Скорей! Скорей! Скорей! И я ее дождалась. Воля была на улице, сразу за окнами и дальше по всему миру. А мне ничего не хотелось. Вообще. Меня шарахнули по голове. Первый раз за мою жизнь. Я взяла и погасла. За один вечер. Не знаю, почему я так болезненно среагировала. Мне было плохо. Так плохо, что не думалось почему и зачем. Мне позвонила Люся. Она не знала, что сказать. Сказала я: — Я не хочу с тобой общаться. Мне физически неприятно, что моя подруга имеет отношение к человеку, взявшему на себя труд решать за меня. Как мне жить. И как быть. Не трудись выбирать между нами. Я сама выбрала. Я думала о долихоцефалических людях. Долихоцефалические люди гордятся собой. Беседуя друг с другом, они полагают себя богами, каждый из которых считает, что разговаривает с простым смертным. При отсутствии здравого смысла из всего вышесказанного вытекает «гибель богов». Русла рек мелеют, затем высыхают, оттого на карте то появляются, то исчезают моря и озера. А в них умирает очень замысловатая рыба. Рано или поздно. Я теперь не знала, замысловатая я рыба или нет. Но я почему-то все время думала о Червякове. С чего я над ним издевалась? Он не сделал мне ничего плохого, а я его доставала и доставала. В итоге он стал меня ненавидеть. Я делала что-то не так, но я была не одна такая. Я убедилась в этом недавно. Мне надоели больные, мне надоело ездить на работу, а сейчас мне хотелось вернуться. Мне надо было отвлечься. Хоть чем-то. Я могла просто не дожить до отъезда на охоту через неделю. Я могла сойти с ума, перебирая лохмотья и отрепья своей божьей искры. Мои родители — деликатные люди, они не спросили меня ни о чем. На моем лице все было написано. Я вчера была этому рада, а сегодня… Не знаю. — Таня, что случилось? — спросила мама вечером. — Ничего, — вяло ответила я. Мама меня обняла и вздохнула. — Знаешь, со мной этой зимой произошел нелепый случай, — сказала она. — Я даже вам не рассказала. Ничего особенного, но глупо как-то. Я шла по тротуару. Его расчистили от снега. Тротуар был такой же, как летом. Серый, сухой асфальт и ни капли снега. А сам снег навалили кучей у телефонов-автоматов. Целую гору. Черную, заледенелую. Я вдруг подумала, если встать на эту кучу, можно поскользнуться и упасть. Я только подумала, а мои ноги сами принесли меня к этой куче. По диагонали через весь тротуар. Я встала на кучу, поскользнулась и упала. Честное слово. — И что? — Не знаю. — А мне мальчик корону королевы снежинок растоптал. — Я помню, — засмеялась мама. Во мне порвалась тетива от лука, и я заплакала Безутешно и горько. Только я была не одна, а с мамой. Мне было тепло и не так одиноко. — Я так старалась… — рыдала я. — Так хотела… Не знаю, почему я рыдала. Может, оттого, что потеряла свою божью искру? — Папа, я не поеду на охоту, — за ужином сказала я. — Не хочу никого убивать. Смысла нет. И видеть не хочу, как кого-то убивают. — Что будешь делать? — Я беру отпуск, и мы с Таней едем в теплые края, — сообщила мама. — Куда? — В Испанию. Там уже все были, кроме меня и мамы, — ответила я. — Там такие улитки, — мечтательно сказал папа — А не распить ли нам по этому поводу бутылочку эльзасского вина? — Распить! — засмеялись мы. — Тост, — папа поднял бокал. — Умный. — Давай умный. — На проблему следует смотреть из всех углов комнаты. Проблема проблемы в том, что она ходит за нами во все углы комнаты. — И что? — удивились мы. — Надо строить круглые комнаты! — рассмеялся папа. Я легла спать, думая о том, как хорошо жить в круглой комнате. В ней легче кружиться в платье с подсолнухами. Юбка разлетается огромным солнечным цветком. Точными копиями жаркого солнца. Разлетается солнечными цветами во все стороны, потому в круглых комнатах всегда светло и тепло. Надо строить круглые комнаты. Обязательно! Папа прав. Хорошо, что я не выбросила платье с подсолнухами. Оно совсем ни при чем. Оно лучшее, что было на том вечере. Мне повезло с этим платьем, а я поняла это только сейчас. Я вскочила с кровати и достала его из-за шкафа в прихожей. Оно было теплым в моих руках. Аккуратно расправила и повесила на плечики. На самое почетное место в своем гардеробе, где сразу можно его увидеть. Желтый крепдешиновый подсолнух осветил мою темную комнату. Наверное, Кандинский в чем-то прав, желтое излучает. Глава 5 Мы поехали в Испанию всей семьей. Папа бросил своих друзей ради своих женщин. Кто-то решит, что он поступил неправильно. Но мы ему были дороже. Такими должны быть настоящие мужики. Я так думаю. За это я папу и люблю. Сильно. Очень сильно. Он повез нас в Памплон. Нам повезло. Мы попали на Сан-Фермина и нарядили нашего единственного мужчину для энсьерро[2 - Забег с быками.] в белую рубашку и красный платок на шее. И вручили газету. Единственное оружие для самозащиты. Мы так и не увидели папу в толпе накачанных адреналином новичков и афисьонадо[3 - Заболевший энсьерро]. Они слились в огромную белую реку, обтекающую здоровенные туши разъяренных быков. Моя мама комкала в руке платок и смотрела на черно-бело-коричневую реку не отрываясь. Я тоже. Только я не комкала платок, а бежала вместе с ними. Глаза в глаза с бешеным испанским быком. Бежала впереди всех. Я заколола быка газетой. И его больше не стало. Тавромахия[4 - Коррида.] — смертельный балет, забитый гвоздем из прошлого в настоящее. Это реалити-шоу с обязательной смертью в конце. Предчувствие объявленной смерти завораживает сложными балетными па кровожадного доисторического искусства. Ритуальный праздник публичного убийства течет медленно, как во сне, с тремя обязательными терциями. С церемониальными фигурами, костюмами, специальным оружием Быков убивают особой шпагой с загнутым концом, название которого муэрте, что значит смерть. Ты кружишь по арене с быком и жрецами смерти до головокружения. До привкуса крови во рту. И сжимаешь кулаки в нетерпении. Когда будет то, зачем ты пришел? Праздник заканчивается, а ты думаешь, как быстро все случилось. Так быстро, что чужая жизнь отлетела незаметно, спрятавшись за жестоким декором человеческой фантазии. Зачем туда ходят зрители? Ради очень простой вещи. Чтобы убить Минотавра. Для того чтобы поймать его последний вздох как лекарство и выздороветь. Мы — средний класс. В Испании родители потратили почти все свои сбережения. Они лечили меня по-своему. Хрустальной вазой, стоящей на столе в гостиной. В Испании я загорела и загорелась. Забег с быками и чужая смерть залатали мою божью искру. Я вернулась домой такая, как была прежде. Мне так казалось. — Таня! Я обернулась и попала в воздушную яму. Сразу. Неподалеку стоял Иван-царевич. Он не выглядел трепетной ланью, хотя я, наверное, ошибалась в нем с самого начала. Я ничего не понимала в людях. А поняла это только сейчас. Он заговорил быстро-быстро: — Я знаю, что все это зря. У тебя другие друзья, интересы… Я сразу это почувствовал. Сразу понял. В самом начале. Я не должен был приходить. Я знаю. Но лучше знать, чем не знать. Так легче… Всегда думаешь, вдруг повезет? Я молчала, и он запнулся. Его глаза снова стали газельими перед тем, как в них выстрелит объектив фотокамеры. — Зря? — спросил он и засунул руки в карманы. Он попал в карманы не с первого раза. — Гордиев узел нужно рубить с размаха, — сказала я. — Не раздумывая. Если не так, то зря. Он смотрел на меня, а я вспомнила желтые лепестки летящей юбки-подсолнуха. Желтый цвет излучал тепло, приближая человека к человеку. До острой боли в груди. До красного ветвящегося дерева кровеносных сосудов. В моем красном ветвящемся дереве стремительно понеслась кровь, врастая в чужое тело всеми своими веточками. До самых мельчайших капилляров. И в мое сердце стремительно врастали чужие сосуды, оплетая его, как флягу. До мощных корней в горлышке моей аорты. Я даже не помню, как он ко мне подошел. Я увидела его глаза. Они были совсем близко. Их радужка топорщилась шерстью цвета темно-коричневой бычьей шкуры. И посередине — прикрытый роговицей черный колодец, отсвечивающий на солнце сложенной в трубку газетой. — Ты поедешь со мной на юг? — спросил он. — Только ты и я? — Да, — не раздумывая, согласилась я. Он улыбнулся, и во мне снова тренькнула туго натянутая тетива. * * * Ваня коллекционировал монеты. Часть досталась ему от отца Монеты покоились в тряпичных патронташах. Ваня свертывал их пулеметной лентой. Он был на них помешан, как и отец. Все монеты имели историю. От пращуров до наших дней. Он скользил по ним пальцами нежно и бережно. Как по живым существам. И рассказывал все их тайны, как заговорщик. — Время захоронило их под собой, чтобы мы не нашли его зубы, — говорил он. Я слушала и не могла наслушаться. У Вани был редкий дар рассказчика. Я уносилась вместе с его словами в далекое прошлое. Но оно почему-то всегда было мрачным, жестоким, кровавым. Все монеты перекочевали в его дом, выпав из руин скончавшихся цивилизаций. Их уже было не вернуть. Это было и странно, и зыбко, и тревожно. Совсем не так, как я привыкла. — Там будет пыльно и жарко, — предупредил меня Ваня. — Мы будем искать. Долго. Мне придется копать, а тебе ждать на жаре. А все может быть зря. Мы можем ничего не найти. Я загадочно улыбнулась. Он вытаращил на меня глаза. Если бы он знал моего отца! — Ты черный археолог? — уточнила я из любопытства. — Не то чтобы, — ответил он. — Вообще-то я охочусь за монетами. Так интереснее. — Расхититель гробниц! — засмеялась я. Он тоже. Это было то, что мне нужно. Я тоже любила охоту. Любую. Мне пришлось знакомить его с родителями, без их позволения меня бы не отпустили. Был только один казус папа до сих пор оставался не в курсе моей личной жизни. Я уже знала, что нужно делать с мальчиками, чтобы путешествовать с ними наедине. Мы с мамой решили объединиться. Она провела с папой подготовительную беседу. Без особых подробностей. Только о Ване. — Арсеньев, — отец пожал протянутую руку. — Иван. Ясенев. Они уселись напротив друг друга. У меня возникло ощущение дежавю. Матадор и бык. С чего это? — Чем вы занимаетесь, Иван? — спросила мама. — Он коллекционирует монеты! — воскликнула я. — Всякие! Расскажи. — В какой валюте предпочитаете? — усмехнулся папа. — В разной. — Ваня уперся взглядом в стол. — Ваня, расскажи! О монетных чеканах. О монетариях. Это так интересно! Вы даже не представляете! — Давайте о чеканах позже. Вы давно знаете Таню? Нет. Спрошу проще. Вы знали ее за месяц до нашего с вами знакомства? — Да. — К чему это? — ощетинилась мама. Папа не отреагировал на ее тон, хотя он за маму горой всегда. — Хорошо. Упростим задачу. Если вы знали мою дочь за месяц, значит, должны были с ней общаться. Хотя бы время от времени. Мне интересно, что же случилось в конце июня? Мне это действительно интересно. — Отец внезапно перегнулся через стол к Ване. — На моей дочери лица не было, когда она вернулась домой. Вы имеете к этому касательство? — Нет! — хором ответили мы с мамой. Недружественно. Очень! — Да, — ответил Ваня. Мой отец откинулся на спинку стула и вытянул ноги. — Что я должен вам ответить? Как считаете? У меня на глазах закипели слезы. Папа считает слезы признаком слабости. Но что я могла поделать? Радислав успел поработать на двух фронтах. Успешно. Папа взглянул мне в лицо и отвернулся. — Я не знаю, — ответил ему Ваня. — Что я должен сделать? — Сделать? Иногда людей учат плавать, бросив в воду. Выплывет — молодец. Не выплывет — пластмассовый венок. Я должен идти. Уже опаздываю. Вас об этом предупредили? Ваня кивнул. — Да. Мне Таня сказала, — он ответил еле слышно. Отец усмехнулся и вышел. — Спасибо, — сказала я в спину отцу. Вечером я услышала разговор родителей в их спальне. — Ты что, ревнуешь дочь? — спросила мама. — Рано или поздно она все равно перестанет быть только твоей. — Кто, кроме меня, может ее защитить? Посторонний мужик?! Я рванула дверь и закричала: — Он не посторонний! Он лучше всех! Лучше! Я кричала, кричала, потом устала кричать и заплакала на глазах у папы. — Поезжайте, — махнул рукой папа. — Надеюсь, голова на плечах у тебя сохранилась. У него был недовольный голос. У него было недовольное лицо. Его губы сжались тонкой ниткой, глаза сузились до щелей. Но это была моя победа. Папу трудно сдвинуть с его особого мнения. Невозможно. Никому. А я победила! Это была моя маленькая победа. Великолепно! Распрекрасно! В высшей степени превосходно! — Мы едем, — сказала я Ване. — Папа благословил! — Меня тоже? — смущенно рассмеялся Ваня. — Тоже, — легко сказала я. Я собиралась ехать в путешествие с человеком, которого совсем не знала. Он меня позвал, я ему доверилась. Легко. Разве я знала, что мне придется полностью измениться? Ничего не знала. Поехала за другом милым. И стала другой. Совсем. Глава 6 Ваня вытаращил глаза, увидев мою боевую экипировку. На мне не было каски и одежд цвета хаки, но содержимое рюкзака представлялось мне весьма полезным. Я не взяла только ружье, даже при наличии разрешения на оружие могла приключиться какая-нибудь канитель с органами правопорядка. А звонить папе… Лучше не надо. — Зачем все это? — рассмеялся Ваня. — А как же пустыня, горы и ни одного человека в радиусе ста километров? — удивилась я. — Насочинял? — Нет. Но я без этого как-то обходился. Раньше. — Ну и обойдемся, — великодушно сказала я и бросила в багажник рюкзак. Привычно. Я умыкнула у папы кучу всякой дребедени, а, оказывается, она не нужна. Не нужна так не нужна. Ничего страшного. Мы без этой дребедени сами прекрасно раньше обходились. Я улыбнулась, вспомнив Ванины вытаращенные глаза. Впечатление я произвела. Это точно. Индиана Джонс отдыхал. Я девушка на понтах. Болезнь у меня такая. Слабость. Всем женщинам дозволена какая-нибудь слабость. Вот женщины себе ее и дозволяют. Остальные отдыхают. — Доедем? — Я пнула по колесу старого «Мицубиси Паджеро». — Сомневаешься? Ваня по-газельи заглянул мне в глаза, я вытянула губы трубочкой. Он рассмеялся и поцеловал меня. Мы целовались под моими окнами сто лет, а когда обернулись, мой взгляд наткнулся на папу. Он стоял, заложив руки в карманы, и смотрел на нас. Холодно и изучающе. — Не привезешь мою дочь назад живой, здоровой и счастливой, то… Папа сложил пальцы пистолетом и выстрелил Ване в лоб. Точно в середину. — Понятно, — серьезно ответил Ваня. Как-то моим мужчинам не шутилось. Я обняла папу и уткнулась лбом в его подбородок. Кудряшками в его губы. — Лучше пожелай, чтобы Ваня явился домой живым, здоровым и счастливым. — Дурында, — ответил папа, и мои кудряшки зашевелились от его губ. Он поцеловал меня в обе щеки. Я его тоже. Можно сказать, валетом. Мы с Ваней ехали и молчали. Долго. Мне это не нравилось. Очень. — У меня отец давно умер, — вдруг сказал Ваня. Я обняла его и положила голову ему на плечо. — А ты красивый, — сказала я. — И симпатичный к тому же. Это редкость. И засмеялась. — Дурында, — улыбнулся Ваня и поцеловал меня в губы. Машина ехала сама по себе, а мы целовались. Мы оба могли не вернуться домой живыми и здоровыми. Зато мы могли быть счастливыми. Это редкость. Така-а-а-я! Утром я напекла блинов на крышке от старой походной миски. С подветренной стороны. Я давно это умела. Ветер сменился, и Ваня проснулся от запаха, точнее, от аромата домашних блинов, испеченных на обочине дороги, ведущей к сокровищам. Он ел, я смотрела на него. Я люблю смотреть, как ест мужчина. У нас дома так принято. Если папа задерживается, он просит нас ужинать без него. Папа ест, мы с мамой смотрим на него, подперев подбородки кулаками. Мама говорит, что он раньше смущался, а теперь важничает с достоинством. Ему тоже это нравится. Он притаскивает тушу мамонта, мы ее готовим, он ее ест. Все очень просто. Папа и Ваня внешне чем-то похожи. Доминирующая Y-хромосома прет из них во все стороны, сплетая рисунок их внешности. Таких мужчин женщины выбирают во время овуляции. Для улучшения генофонда. Ваня тоже смущается, как папа когда-то. Но все может измениться, он может начать важничать с достоинством. А подбородок и кулаки под ним у меня всегда найдутся. Я Ваню сразу не поняла. Люди не бывают серыми. Они бывают черными, белыми, синими, желтыми, красными, в крапинку или полосочку. Причем один и тот же человек незаметно перелетает из одного состояния в другое. Каждый из человеков. Люди шифруют свои состояния цветом, как иероглифами. Поди угадай, кто перед тобой, если ты сейчас в крапинку, а твой визави в полосочку. Лучше, когда в одно и то же время оба в крапинку. Я так думаю. * * * Дорога к сокровищам пролегала в сказочной местности. Как и положено. По выжженной солнцем степи, изрезанной белыми шрамами самостийных дорог, как ударами хлыста. И жара до звона в ушах. Такая жара, что сил нет. Куда ни едешь, со всех сторон палящее солнце. От него ни укрыться, ни спрятаться. Нигде. Странно ехать по дну бывшего древнего океана Ты плывешь в раскаленном воздухе, разрывая его машиной, как волну. Ветер обтекает машину, пружиня, как кипящий пар. Совсем как вода. А вокруг песок, обжигающий семьюдесятью градусами по Цельсию. Облупившиеся, изъеденные ветром останки невысоких гор, узкие, беленные мелом проходы между ними. Кое-где плоские, давно высохшие впадины озер, покрытые растрескавшейся от зноя глиной и серой от пыли солью. И ни одного кустика, ни одного деревца во всей округе. И жара. Жара. Жара. Спасу нет. В старой машине без кондиционера. — Природа в этих краях халтурит, — засмеялась я. — Красит степь темперой и казеином. И она быстро сереет от слепящего солнца. — Степь графична, — не согласился Ваня. — Ей давно не нужен цвет. Он остался в ее прошлом. До Всемирного потопа. Я оглянулась. Может, он был прав. Резкие, неуклюжие линии, четкие границы между светом и тенью делали мертвым незнакомый край. Где в нем теплилась жизнь? Эта странная, ни на что не похожая земля оставила от себя разрушенный временем скелет, иссохшие, рассыпающиеся на солнце кости гор на безжизненном, выцветшем до серой желтизны песке. Целый день и целую ночь. Сказочная страна оживала утром и вечером, вспоминая о прошлом. Днем о смерти древней земли не думаешь, зато вечером солнце красит степь в цвета красно-бурого вулканического туфа, покрытого или легкой рябью, или выбоинами, ухабами, щербинами. Песчаные холмы и горы пылают на солнце кровью, в их тени сплошная чернота. И невольные мысли, не все так просто. Тяжело и страшно умирал неведомый, сказочный край. Я купила по дороге необычную дудочку, саз-сарынсай. Из терракотовой глины. Мне показали, как в нее дудеть. Я училась дудеть целый день, пока мы ехали. Ее звук был протяжный, бесконечный, печальный, как вечерняя, безлюдная, голая степь. Странный саундтрек к сумеречной степи, где за черной линией горизонта едва теплится догорающий красный огонь. — Я сейчас засну. — Ваня потер ладонью глаза. — Она действует как димедрол. — Я еще не достигла совершенства. Мы слетели с грейдера, попав на «пухляк». Я усыпила Ваню тоскливой, щемящей песней одинокой степи. И мы полетели на тот свет, скользя по пушистой земле водными лыжами колес. Пока не упали колесами на грейдер. — Приехали, — сказал он. Я включила свет, его губы были крепко сжаты, он смотрел в лобовое стекло, положив руки на руль. Смотрел в непроглядную темень, где и не было никого. — А я испугаться не успела. — А мне некогда было пугаться, — засмеялся он и почесал затылок. — Меня сумка по голове долбанула. Я засмеялась и поцеловала его в губы, только что крепко сжатые, и он мне ответил Мы целовали и любили друг друга до исступления в маленькой вспышке света посреди непроглядной, враждебной темени. На маленькой стоянке двух первобытных людей. — У твоих губ вкус этой земли, — сказал он. — И у твоих. Она нас опылила. Как пчела. Мы чудом остались целы и невредимы, а дудочка разбилась. Степь не жалует дилетантов. * * * Путь мы держали к «Крепости льва». Точнее, к местам, что поблизости. Чтобы не нарваться на местный шерифат. Несанкционированные поиски и санкционированное возмездие ходят парой. Даже если вокруг в радиусе ста километров нет ни одного человека, он может появиться откуда ни возьмись. — Я хочу тебе кое-что показать, — сказал Ваня. — Заброшенную подземную мечеть. Странное место. Он шел впереди меня по цементной земле с крепкой, жизнестойкой, как самшит, травой. Она пружинила под ногами так же, как раскаленный воздух. Мы шли к скале, на пологой вершине которой стояло уже почти разрушенное здание из сырцового кирпича. Как декоративная башенка. Не знаю, почему оно пострадало. От древних войн, или от ветра и солнца, или от равнодушия человека. Или от всего, вместе взятого. От времени. В посеревшем от солнца пузырчатом ракушечнике скалы были вырублены ниши, как ярусы театра. От бельэтажа, балкона до здания из сырцового кирпича без окон с арочными входами на каждой стене. Скала приглашала в себя черным холодным входом. Не таким, как знойная пустыня вокруг. Ни на волос. Она манила в себя черным прямоугольником подсознания. Настойчиво звала к мистическому участию, к потусторонней мистерии. Мне стало не по себе. Хотя я ничего не боюсь. Наверное. — Что в ней странного? — Я незаметно передернула плечами. — Видишь, — Ваня указал подбородком на небольшое углубление в стене ниши. Оно зияло черной дырой в сумраке тени с целым миром палящего солнца вокруг. — А что это? — Не знаю. Хотелось бы думать, что оссуарий. Дахма из сырцового кирпича и захоронение высохших на солнце костей предков в фамильной нише. С огнем утешения. — Что за дахма? — Башня смерти. В Туркестанском крае и здесь жили огнепоклонники. В глубокой древности. До мусульман. Они оставляли умерших на башнях смерти, иногда просто на скалах. Чтобы не осквернить землю и воду. А птицы и ветер были могильщиками. Странно, что такое существует в этом месте. Было бы обычнее в Сайраме. Он упоминается в Авесте, наряду с Ираном и Хорезмом. Ваня вдруг рассмеялся и притянул меня к себе. — Когда ты чему-то удивляешься, у тебя рот открывается. Как клюв птенца, у которого вместо перышек кудряшки. Я закрыла рот и обиделась. У меня, оказывается, был открытый клюв и перья! — У тебя самого глупый вид с утра до вечера! Круглыми сутками! — Даже ночью? — Тем более! И не надо хихикать! — Не буду. Мы скрепили мир печатью из долгого поцелуя. Мы целовались, стоя посреди стаи расползающихся черепах. Их было великое множество. Куда они ползли? В теплые или холодные края? Я обошла столбы выше моего роста, каменные тетраэдры на подножиях из каменных плит. С отбитой местами резьбой. Таинственные письмена, пришедшие из прошлого, загадочные рисунки женских украшений и воинского снаряжения давно умерших людей, чьи кости уже рассыпались в прах. И арабская вязь, обегающая столбы причудливой лентой. — Что это? — Кулпытасы. Каменные замки. Пойдем? — спросил он, кивнув на вход в мечеть, украшенный резной каменной рамой. Мы вошли в зияющий черный рот и незаметно вылетели из света во мрак стиснутых каменных сводов. Мы кружили по спирали во тьме заброшенной мечети целую вечность. В полном молчании. В тесном, давящем мраке скалы, оставшейся осколком древнего океана Тетис. Круг света газового фонаря выхватывал следы копоти на стенах, арабские письмена, цветочные узоры, контуры животных. Спираль вращалась черно-белым калейдоскопом уже виденного и никогда не виданного. Чередуя бесконечные залы, боковые комнаты, лестницы и коридоры. С бабочкой света маленького газового фонаря. С каждым витком, с каждым поворотом в меня вползал тягучий, липкий страх. Он втекал в меня через глаза и ложился пластами друг на друга. Врастал снизу вверх. Тяжелыми каменными плитами из подножий могильных тетраэдров. Страх был таким тягостным, что я уже не могла его выносить. Таким страшным, что хотелось кричать. Мне хотелось просить, требовать уйти отсюда. Немедленно! Я только взяла за руку моего молчаливого спутника, и тут же бабочка газового фонаря выхватила из стены низкий черный прямоугольник и влетела в него со скоростью света. Прямо в челюсть улыбающегося человеческого черепа. Я увидела бабочку, застрявшую в оскаленных зубах, и провалилась в черноту. Я очнулась у него на коленях, моя голова лежала на сгибе его локтя, левая ладонь на моем сердце. Первое, что я увидела, были внимательные глаза, светившиеся газовой голубизной из-под прикрытых век. — Тебе лучше? — спросил он. Так тихо, будто прошелестел. — Почему ты меня не звал? — Я не услышала и своего голоса. Я слышала только тихие, почти неслышные обрывки фраз. Своих и чужих. — Я забыл тебе об этом сказать. Прости. Я к такому привык. Я вытерла грязной ладонью пот с висков. Дурнота уходила, замещаясь злостью. — Почему ты меня не звал? — повторила я. — Просто сидел и смотрел? Ты нормальный? — Я не подумал. Извини, — сказал он просительным тоном. Я его уже изучила. Просительный тон всегда сочетался с газельим взглядом. Но ему не повезло. Роговица его глаз отражала свет газового фонаря сплошным голубым экраном. А сбоку на нас смотрели черные провалы глазниц черепа человека, удобно лежащего на боку. Мне только что стало плохо, но мне повезло. У меня было два зрителя. — Вернемся назад? — неуверенно предложил он. Я встала, отряхнулась, взяла фонарь и пошла впереди него кружить по спирали заброшенной подземной мечети. Мне не было страшно, меня обуревала злость. Вскоре мы добрались к тому, к чему шли. К центральному культовому помещению с каменным кругом в центре. В тесный зал, окруженный колоннами, подпирающими свод, и узким отверстием сбоку, из которого лился призрачный дневной свет. — Что это? — я кивнула на каменный круг. — Жертвенник. — Встань на него. В центре, — жестко сказала я. Он помедлил и встал, опустив руки. Я обвела его светом газового фонаря. По кругу. А потом поднесла фонарь к своему лицу. Снизу. — Глаза голубые? — спросила я. Он кивнул. — Все. Пошли назад, — буднично сказала я. Мы ушли из корпоративного склепа древних праведников так же молча, как и пришли. Мне хотелось домой. Я обманулась. Дорога неслась под колесами тяжело и ухабисто, выплевывая мелкие камешки. Я смотрела в окно. Мне нужно было уехать домой. Быстрее. Я поняла это точно. — Таня. Я не думал, что так получится. Я давно привык к такому. С детства. Это правда. Он помолчал. — Ты меня простишь? Я молчала, он молчал. Мне нечего было сказать. — Не простишь? — спросил он, глядя в лобовое стекло. — Что значит «привык с детства»? К чему? К мертвецам? — Моя мать не вышла замуж после смерти отца. У нас везде были его фотографии. Я привык думать об этом с двенадцати лет. — О чем ты думал, когда смотрел на меня? Ответишь честно, прощу. — О том, что мы вдвоем. — Он помолчал и добавил: — Я хочу, чтобы мы были вдвоем. Только вдвоем. — После смерти? — усмехнулась я. — Моей смерти? — Я не это имел в виду. — Его губы упрямо сжались. Совсем как тогда, когда мы чуть не улетели на тот свет. — А что ты имел в виду? — крикнула я. — Объясни! Я не понимаю! — Давай не вернемся, — неожиданно сказал он. — Куда? — потерялась я. — В город. Он поставил точку, и внутри меня лопнул шар, переполненный моей злостью. Лопнул и улетел в пыльное, жаркое небо чужой земли. Я тоже хотела, чтобы мы были только вдвоем. Так сильно, что остальное было неважно. — Прости меня. — Мой подбородок вдруг задрожал. Он меня обнял, бросив руль. Обеими руками. Так сильно, что я перестала дышать. — Ничего не случилось бы. Я же с тобой. Наша машина опять съехала с дороги. Ею некому было управлять. Мы снова чудом остались живы, сев брюхом на закаменевший глиняный гребень самостийной боковой колеи. Ваня толкал машину, я жала на газ, чтобы выехать. И улыбалась самой себе. Так, чтобы никто не видел. Чтобы не сглазить. Я вдруг поняла, что люблю его Я смогла бы назвать точное время, год, дату, часы и секунды, когда поняла, что люблю. По-настоящему. Есть ли на свете люди, знающие точное время, когда то, что было раньше, переходит в любовь? Я не знаю никого, кроме себя. Мы лежали в машине, глядя на черное небо. Небо раскинуло звезды даже у горизонта. Они светили огнями святого Эльма сквозь узкие щели таинственных меловых гор, всосавших в себя древний океан, как губка. — Повтори! — потребовала я. — Я хочу быть с тобой всегда. — Всегда, — повторила я как эхо. — Когда я тебя звал, ты мне сказала «иди». — Не сказала куда? — Хорошо, что он не мог видеть моей улыбки. — Нет. — Иди в меня, — шепнула я. Звезды закрылись тенью, а мне больше ничего и не надо было. Я коснулась его губ и забрала его дыхание. Все до последнего вздоха. Как губка. Горы сказочного края походили на слоеный торт, пропитанный разноцветным временем. Сверху — крем из меда и взбитых белков, в середине — клубничный бисквит со сливками и нежно-голубым безе, внизу белый зефир и нуга. Время поливало горный торт, как пудинг сиропом из отложений глины. Где-то абрикосовым, где-то вишневым, где-то бледно-малиновым. И украшало по бокам кулинарные шедевры хворостом из сарматских известняков. Торты были воздушными, пузырчатыми, многоступенчатыми, нерукотворными пирамидами. Объедение для настоящих небожителей. Объедение для глаз настоящих землян! Я просто облизывалась и мечтала, что вернусь в город и сама испеку что-нибудь сногсшибательное, умыкнув идею у доверчивых сказочных мест. Сказочная земля была старой, в миллиард лет, потому ее лицо было изъедено складками и глубокими морщинами. Такими глубокими, что они казались бездонными, извилистыми провалами. Сказочная земля скрывала морщины как человек, прикрывая отвесные разломы выступами и натеками. Но безуспешно. По-моему, она давно бросила это занятие. Заниматься чепухой? Она и так была красивой. Зачем делать вид, что ты не тот, кто есть на самом деле? Ваня копал то ломом, то лопатой. Долбил оба[5 - Могильник.], насыпанный курганом земли. Расхититель гробниц рыл и копал без стыда и священного трепета. Археологи умерли бы от ужаса и негодования. Мы не археологи, потому мы не умирали, а чувствовали себя превосходно. Я хотела Ване помочь, он не позволял. — Мне скучно! — кричала я. Я злилась, он все равно запрещал. В этом что-то было. Приятно чувствовать себя женщиной, а не асфальтоукладчицей. Земля была спекшаяся, как застывший бетон. Нужно действительно чего-то очень хотеть, чтобы в невыносимую жару так мучиться, а не маяться от безделья. — Ты всегда ездишь один? — спросила я. — Нет. С друзьями. Они появились случайно. По интересам. — Почему не с ними? — Мы обычно не ездим в такую жару. Или едем в другие места. — Да? — удивилась я. — А сейчас? Отпуск не вовремя дали? — Можно сказать и так, — засмеялся Ваня. Мне повезло. У Вани был отличный работодатель. Я мысленно послала ему респект. От всего сердца. На его голове была футболка, сверху козырек, на лице солнцезащитные очки. Вид разбойничий. Таких разыскивает милиция. Я смотрела во все глаза, как работает его плечевой пояс и грудная клетка. У расхитителя гробниц был широкий разворот плеч, могучие наплечники дельтовидных мышц и сжатые усилием мускулы плеча и предплечья. Мощная грудная клетка. Большие грудные мышцы разлетаются по обе стороны грудины орлиными крыльями, зубчатые — слушаются хозяина как клавиши, брюшные сложились твердыми шашечками черепашьего панциря. И пот. Слезы и струйки на смуглой коже, как после купания. Особенно на сосках. Трогательно и эротично видеть слезы на плоских, маленьких мужских сосках. Я раньше никогда не думала над этим, а теперь думаю. Хорошо, что на моих глазах солнцезащитные очки. Это мое, личное. Хотя касается другого человека, которого я вижу перед собой каждый день. Я к такому не привыкла. Раньше я откатывала обязательную программу, а думала, что произвольную. А сейчас все изменилось. Слишком неожиданно для меня. Слишком… Я хотела любви прямо сейчас. Немедленно! Внутри меня было жарче, чем снаружи. До ста градусов по Цельсию. До солнечного удара. Я хотела и горела от стыда и желания. Что он скажет? — Я пройдусь. — Далеко не уходи, — попросил он. — Боишься заблудиться? — засмеялась я. Мое лицо пылало… От жары. Он смотрел мне вслед, пока я шла. Я ощущала его взгляд спиной. Я обернулась, это было действительно так. Я помахала рукой. Он махнул в ответ. Хорошо чувствовать себя женщиной, скажу я вам! Я взяла с собой альпеншток. Одну из треккинговых палок. Хорошая палка с вольфрамовым наконечником. Может пригодиться от змей. В этих местах должны были водиться эфы и стрелки. Стрелки такие дуньки! Неужели они правда прыгают на людей из-за угла? Мне говорил так папа. Может, он шутил? Степь уже успела выгореть, она была желто-бурой, запыленной суховеями до серости. Я набрела на саксаульник. Черный саксаул уже потерял свои длинные зеленые отростки, он кривился тяжко и трудно, как раб. Один из них был главный. Он стоял на отшибе посреди желтой жухлой травы. Зверь с крокодильей мордой, вставший на задние лапы. Он тянул длинные суковатые руки к своим рабам. Будто выбирал следующего. Но в саксаульнике был такой запах! Отвар и настой! Воздушная взвесь эфира и горечи, растертых в ступке полыни, чабреца, тимьяна, девясила! Они уже сморщились от палящего солнца, но пахли, как плавильная печь цветочной пыльцы. Смертоубийственно! Для голодного. — Надо будет сюда вернуться на закате. Вдвоем. — У меня в животе екнуло и отпустило. Я ткнула альпенштоком невзрачный маленький холмик, и вдруг на меня из земли посмотрел глаз. Голубой. Вынутый из стакана глаз. Я застыла как вкопанная. Мне стало страшно до мурашек на коже. Скрюченный рабом черный саксаул, дикий, горький запах мертвой травы, палящий, испепеляющий зной и голубой ненастоящий глаз, смотрящий на меня из земли. Это была дьяблерия сказочной страны. — Жарко… Жарко… Сил нет, — шептала мне сказочная страна снова и снова. — Жарко… Жарко… Сил нет. А мне было холодно до озноба, вернувшегося из черной спирали заброшенной подземной мечети. Мне было душно от ее черных закопченных Узких коридоров и переходов. Мне было тяжко от ее нависших потолков. Мне было дурно от запаха рассыпавшихся, сожженных временем человеческих костей. Страх пробирал до самого нутра, до темной дикости. Я снова увидела блестящую роговицу, подернутую голубым светом газового фонаря. — Так не бывает! Я стряхнула наваждение и ковырнула землю. Ко мне выкатилась бусина размером с колиброванную вишню. Обычная голубая бусина. Сейчас такие носят. Она блестела на солнце. Я взяла ее в руки и отбросила в сторону, как ядовитую гадину. Сразу же! На меня снова посмотрел белый глаз с внимательным серым зрачком. Я побежала как сумасшедшая через кусты и кочки. Дьяблерия продолжалась. Она сделала мой мозг текучим и легким, а мою кровь такой густой, что сердце не могло пробиться. Я издали увидела Ваню и закричала: — Там! Там глаза! Глаза! У него из рук выпала лопата. Медленно. Как в замедленной съемке. Я ждала и не могла дождаться, когда она упадет. Она упала и поставила точку. Ваня смотрел на бусину. Вертел в руке то так, то сяк. — Это бирюза. Скорее из Индии. Не похожа на местную. Попала сюда по следам Великого шелкового пути. У него были ветки. Нефритовая — из Кашгарии в Китай, лазуритовая — из Памира в Иран и Месопотамию. Ты нашла бирюзовую, — он улыбнулся. — Новичкам везет. Глаз был от сглаза, наверное. Таких бус полно, даже в маршрутках. Они висят под зеркалом заднего вида. Их надевают браслетом на маленькие детские запястья. Носят как брелоки. А может, это был совсем другой глаз. Тот, что важнее. Те черные, а этот голубой. Нетипично. И зрачок у него не серый, а сиреневый. Расширенный, как от атропина. — Где нашла? Ваня расковырял кочку. К нам выкатилась еще одна бусина. Точно такая же. Только с другим рисунком. На ней был то ли пион, то ли астра. С лучистыми сиреневыми лепестками и их тщательно прорисованной темно-розовой, почти красной тенью. Рисунки были выдавлены или вырезаны в камне, а потом заполнены краской. — Интересно, сколько лепестков? — спросил Ваня. — По-моему… Не знаю. Их не сосчитать. Почему интересно? — Вдруг это лотос? Символ рождения новой вселенной. Йони и линга[6 - Женское и мужское начало в буддизме.]. — А вдруг это судьба? — спросила я, у меня внутри что-то дрогнуло. — Тебе лотос, а мне глаз с безумным зрачком. — Тебе больше повезло! — рассмеялся Ваня. — За тобой присматривают, а мне дарят цветы. — Кто присматривает? — У кого голубые глаза? Я взглянула на небо. Оно было пыльным, серо-голубым. На солнце висела дымка, розовая от закатных лучей. Было похоже. Очень. И я успокоилась. И забыла спросить, что такое йони и линга. Мы оставили себе огромные бирюзовые бусины как талисманы. Каждый свою. Но мою бусину я сразу спрятала подальше. Среди фляг с водой. Мне хотелось ее выбросить, но я боялась, сама не зная чего. Я проснулась ночью в холодном поту с неистово бьющимся сердцем. Мое сердце уже выпрыгнуло из груди и свернулось комочком на Ванином сердце. Вместе со мной. — Ты что? — Он стиснул руками мои плечи. — Мне приснилась заброшенная мечеть. — Губы меня не слушались. На самом деле мне приснился огромный голубой газовый глаз, накрывший меня расширенным сиреневым зрачком. Как сачком. До страшной дрожи и пота на висках и на лбу. Ваня закрыл меня собой как щитом. Надежным и легким. И я уцепилась за него, как за последнюю соломинку. — Я не хотел тебя пугать. Дрожь уже начинала проходить. Но я не видела его лица. Что он думал на самом деле? Что чувствовал? — Зачем ты мне голову морочил? — Думал, так будет интереснее. Прости. — Он отнимал у меня страх магическим заговором из горячих отпечатков его губ. — Эта мечеть была построена в Средневековье. Всего лишь. Прости. Я его простила. Ванина легенда вместе с мечетью колдовала и завораживала одиноких, заблудших странников. Они могли потерять голову от зноя и от жажды по неведомому, тайному миру, где человеческая форма переставала иметь значение. Кто знает, что за скала была, в которой построили мечеть? Тайна старой мечети могла прятаться и в Средневековье, и в еще более древних мирах. Для мечети, история которой мне была неизвестна, такая легенда подходила идеально. Глава 7 Мы переехали в саксаульник у небольшой сопки. Он был перспективнее для черного археолога. В нем могло скрываться то, что он искал. Я была новичок. Всегда следует полагаться на везение новичков. Это знают все. Неподалеку от саксаульника высились каменные жертвенные койтасы[7 - Вид надгробия.]. Они были разрушены, разбиты давным-давно. Скорее еще в Средневековье. Койтасы были редкими изображениями настоящего, не стилизованного барана. Ваня говорил, это не типично для исламской культуры. Наверное, жертвенные койтасы пришли в настоящее из доисламского прошлого. На них были высечены раскинутые ладони. Так отправляли культ древние зороастрийцы, воздев раскрытые ладони к небу. У мусульманских монахов раскрытые ладони стали оберегом от злых духов. Я вложила свои ладони в каменные ладони койтаса и тут же отдернула руки. Открытые небу каменные ладони обожгли меня нестерпимым жаром солнца пустыни. Предупредили. К ним не стоит приближаться. Главный саксаул я окрестила Горынычем. У него были три огромные ветки. Я развешивала на них наши тряпки и натягивала тент. Горыныч терпел. До заката. Солнце садилось за ним, делая его кожу такой же морщинистой, как сказочная земля, на которой он вырос. Черные глубокие морщины и смуглая, отсвечивающая кровью деревянная кожа. Его руки разрывали темный густой воздух, нагретый уже закатившимся солнцем. Скрюченные, рваные, беспокойные руки снова искали в темноте своих черных рабов, нащупывая их сучковатыми пальцами. Мне он не нравился. Я его тоже терпела. Как и он меня. — Смотри! — Ваня был возбужден донельзя. — Узнаешь? Я повертела в руках монету, она была золотой. Явно. С истонченными, кое-где рваными, зазубренными краями. Как зубцы кастаньет. На монете был выбит полустершийся профиль женщины. В обрамлении колец волос. — Не узнаю. Кто она? — Это Македонский в львином шлеме! Скорее после трехсотого года до нашей эры. — Македонский? — удивилась я. У женщины была округлая щека, приподнятый подбородок и губы в форме бабочки, пытавшейся расправить крыло. Женщина была прикрыта наброшенной тканью. Она бы не походила на легендарного героя, если бы не орлиный взор. Он буравил насквозь, хотя Македонский смотрел на меня своим профилем. Из-под шлема, который я приняла за прическу. — На монетных чеканах Македонский изображался чаще всего в двух ипостасях. Либо Геракл, прикрытый львиной шкурой. Либо Александр в львином шлеме. — С чего решил, что после трехсотого? — рассмеялась я. Ванька был такой смешной! Он был готов плясать от радости. В непомерном экстазе. Он искал нумизматические редкости и нашел. Он глядел на монету безотрывно, как на мать. И улыбался чему-то. Все коллекционеры помешанные. В чем-то. — Меньше сходства с оригиналом. Потеря типических черт. Чеканили, возможно, где-то неподалеку. С многочисленных реплик и копий его статуарных изображений. В Бактрии, к примеру. Так диадохи придавали легитимность своей власти. Через божественного Александра. Они были на чужбине. Влиять на толпу можно только постоянным богоприсутствием. У меня таких монет не было. С тобой мне везет! Он рассмеялся во все горло. И я вслед за ним. — Мне с тобой точно везет! Экстаз заразен, мы рыли вместе. И нашли еще одну золотую монету. На ней ничего нельзя было разглядеть. Она стерлась временем. Осталась только лавровая ветка по краю. И все. Мы откопали осколки кашиновых кувшинов с бирюзовой поливой, обломки чаш из зеленоватого китайского селадона. Две вырезанные из слоновой кости фигурки. Одна была бородатым мужчиной, сражающимся с сакским грифоном, другая — крылатым змеем с крокодильей мордой, похожим на древнего ящура. Они потемнели от времени, став почему-то коричнево-желтыми, местами почти черными, как степь, которая их захоронила. — Почему они здесь? — спросила я. — Все эти вещи? — Не знаю. Это смесь бульдога с носорогом. Голая степь, никаких следов древних поселений во всей округе. Скорее это обрывки шлейфа Великого шелкового пути. Но койтасы? При чем здесь они? Здесь есть над чем поработать. Все может быть не так просто. — Любопытно. Почему мы находим все по две штуки? Две бусины, две монеты, две фигурки? — Магия цифр, — улыбнулся Ваня. — Для тех, кто верит. Я была разочарована. Сильно. Мне хотелось, чтобы он ответил по-другому. Но недолго. Мне сделали подарок. Это была золотая трехъярусная серьга. От мочки уха до плеча. Легкая, почти невесомая. На верхней, самой маленькой пластине — мандала[8 - Сакральный символ и ритуальный предмет (в данном случае — в буддизме).] с внимательным глазом в самом центре. На средней, поменьше, — жезл с короной, устремленной ввысь. На нижней, самой большой, — ломаные линии, окружающие округлую плоскость. — Я бы сказал, что это апокрифическое, краткое пособие по буддизму. Не представляю, что здесь делает эта серьга. Она чужеродна для этих мест. Здесь типичнее узоры древнеиранской мандалы. Как на коврах. Видела национальные узоры? Это кусочки мандалы по-ирански. — Что это за жезл с короной? — Лотос. А линии и овал, я думаю, горы и море. Древние индусы постигали мир через абстракцию. Для чего-то им это понадобилось? Они были не дураки. И их краткое пособие по буддизму напоминало треугольник. Я повесила серьгу на шею на цепочке. Ненадолго. Пластины скрепляли тонкие цепочки. Они уже начали рваться. Ваня ушел за своей манией, я осталась исследовать его нож. Он точит нож каждый день о камень. В этом ноже нет ничего особенного. Нож большой, не складывается, у него тяжелая рукоятка. Им можно рубить ветки, свежевать и разделывать дичь, копать и убивать. Перерезать горло, к примеру. Я видела много таких ножей, но никто не точил их каждый день. Острые лезвия быстро тупятся. Я осторожно провела пальцем по режущей кромке. Лезвие сверкнуло солнечным зайчиком и обозначило две косые параллельные царапины. Тусклые в блеске стали. Отчего они появились? Мы фотографировали друг друга просто так. Каждый своим фотоаппаратом. У меня есть его фотография после любви. Он спит. Всегда твердые губы чуть открыты. Доверчиво. Большая ладонь лежит на сердце. Недоверчиво. Это манит меня своей двойственностью. Затаенно тем, что непредсказуемо. Его джинсы расстегнуты, видна только дорожка из черных волос от пупка книзу. На смуглой коже. И все. Но это меня возбуждает еще больше. Эротично тем, что скрыто. Дорожка из волос приглашает дальше, оставляя простор воображению. Я знаю то, что скрыто, но воображаю совсем другое. То, что бывает после. Всегда по-разному. Никогда не угадаешь. Моему воображению это не под силу. Потому этого хочется больше всего. В сказочной стране ночное небо спускается совсем низко и обволакивает тебя своим теплым покрывалом. В нем проложен туманный, зыбкий Млечный Путь, деля небо на две половины. Млечный Путь стоит не двигаясь. Его не перейти вброд и не переплыть. Звездам в его холодном, капельном молоке можно обжечься. А до звезд рукой подать. — Подари мне звезду, — попросила я. Это было банально, но в то же время неважно. В этих случаях банальности искривляются, и обычное становится необычным. Он протянул руку вверх и поймал звезду. Ту, что выбрал сам. И положил мне на грудь. Я взглянула на свою грудь, в мои глаза смотрел внимательный космический глаз. Глаз сверкал светом небесной звезды, выбранной моим избранником. Он приглашал меня к мистическому участию. Сжечь себя в молоке туманного, космического пути. * * * Утром я целую плоские, маленькие мужские соски. Я начинаю думать об этом заранее, еще вечером. И меня сводит это с ума. Я уже знаю, когда их хозяин начинает просыпаться. У него на коже вокруг сосков появляются мурашки, микроскопические оловянные солдатики. Вместе с ними, раньше хозяина, просыпается еще один солдатик. Точнее, боевой солдат, облаченный в бычью кожу. — У тебя нет ни стыда, ни совести, — сказал в первый раз Ваня. Он был смущен. Более чем. А мне понравилось. — Ни стыда, ни совести, — согласилась я и развесила сушиться вкладыш от спальника на одной из трех рук главаря — черного саксаула. Ему тоже есть чем мне ответить. Он не бреет лицо, на нем отросла щетина, толстая и колючая, как колючая проволока. Он целует мне грудь, низ живота, бедра, царапая их колючей проволокой. До красных, ломаных линий на моей голой коже. Это так больно, что я прошу еще, поднимая бедра. Еще и еще раз. До изнеможения. Мы жестокие, потому что любим друг друга. Мы не жалеем умышленно, мы не терзаем преднамеренно. Мы жестокие, потому что так получается само собой. Палящий зной, дикая бескрайняя степь, пыль, песок, черный саксаул высушили нас, оставив в сухом остатке дьяблерию из останков древности нашего подсознания. И выжженная, пахучая трава, дурманящая, как наркотик. Ее запах везде и всюду, с утра и до утра. Мы ложимся спать, аромат дикой травы укладывается вместе с нами, с рассветом он поднимается с нами в нагретый воздух. Ветер уносит запах в сторону и приносит другой, потом все возвращается на круги своя. Запах-хозяин приходит на место, а незваный гость убирается прочь. От запахов сказочной страны нет ни покоя, ни отдыха. От палящего зноя и пыли тоже. Нас никто сюда не звал, мы сами стали добровольными заложниками. И нам надо терпеть, это чужой монастырь. Мы исследовали наши тела тайно и явно. Глазами и руками, языком и зубами. Мы кусали друг друга до крови, я драла его спину когтями, он закручивал за спиной мои руки. Мы зализывали раны языком, а утром я мазала нас зеленкой. Не знаю, почему мы так делали. Наверное, все дело было в сказочной, странной, знойной стране, где жил черный саксаул. И раб, и хозяин одновременно. Мы протестировали наши слюну и пот, кровь и сперму. Мы изучили наши телесные оболочки и поняли друг о друге все. До самого конца. Мы были Адамом и Евой после грехопадения. Мы были жестокими и бесстыдными, потому что так получалось само собой. Без морали снулой рыбы и замшелых нравоучений людей, забывших, что значит чувствовать. Плохо плыть в затхлой воде, где не протолкнуться и не вздохнуть полной грудью. Можно заснуть навсегда. В самое адское пекло хорошо лежать под тентом и ничего не делать. В самую жару нельзя работать и заниматься любовью. Можно умереть от теплового удара. Можно спать, а можно болтать. Я провела пальцами по шрамам, которые украшали моего мужчину. Они были в зеленке. Смешно и глупо, на чужой взгляд. — Теряя женщину, вы теряете ребро. Ребро за ребром. Одно за другим. И так до конца жизни. Пока не перейдете на инвалидность. — И что нам делать? — вдруг спросил он. Я провела пальцами по его ребру и прошептала, едва касаясь губами его уха: — Ребра беречь. Прошептала, прошипела как змея. Так тихо, что и не слышно почти. И змеей обвила его тело. Быстро и медленно. Без предупреждения. Как змея-стрела. Из-за угла. Наклонила лицо над ним и ввела свое жало в его рот, чтобы впустить сладкий яд. И отравила. Без всякого сострадания. Без всякой жалости. Чтобы залить и разжечь, потопить и распалить терракотового, вынутого из обжиговой печи мужчину моей земли. Он перевернул меня на спину, и я пошла ко дну пышущей жаром чужой земли. Утонула в мареве ее знойных песков и горячего, суховейного ветра. И забылась. Сама отравилась. Ваня ушел, я посмотрела вверх. Горыныч растопырил свою среднюю лапу прямо над тентом. Ее серая тень ползла по белой ткани, как огромный, рогатый библейский удав. Я быстро надела шорты и пошла вслед за Ваней. Змеиный хоррор чужой, знойной земли был не для меня. Перед тем как ложиться спать, я нашла фаланг. Откинула лацкан спальника и отскочила. В нашем спальнике сидели три фаланги. Их хороню было видно при сильном свете газового фонаря. Рыжие твари с волосатыми ногами. Их редкие рыжие волосы отсвечивали голубым газовым светом. Фаланги не ядовиты, но они не чистят зубы. Они кусают тебя челюстями с трупным ядом, ты болеешь, им хорошо. Фаланги не слишком похожи на пауков. Это сольпуги, отряд паукообразных. А я не хотела, чтобы меня кусали бешеные сольпуги. Чтобы меня жрал немытый насекомий люмпен с рыжими волосатыми ногами! Я взглянула на Горыныча, он протянул мне из темноты среднюю лапу. На ней не было трех пальцев. Было только два. Боковых. Как рога. И ни зги вокруг. Ни луны, ни звезд, ни огонька. Черным-черно вокруг оси. И тихо-тихо, как в преисподней. Мне вдруг стало так жутко, что сердце камнем рухнуло вниз. — Не убивай их! — крикнула я. Ваня попытался скинуть их газетой. И фаланги засвистели, заверещали, завыли, как безумные, падучие ведьмы. Как палимые костром нераскаявшиеся чернокнижницы. Как бесноватые жертвы экзорцизма. Три волосатые рыжие фурии и невыносимый, нечеловеческий свист во все стороны. Как призыв. Среди кромешной тьмы. Для тьмы. Сказочная страна развлекала непрошеных гостей своей ночной дьяблерией. Глушь, беспросветная темнота со всех сторон, маленький клочок света и пронзительный визг безумных, умалишенных крошечных ведьм с рыжими волосатыми ногами. Я упала на землю не глядя и закрыла уши ладонями. Ваня их убил, я вкладыш от спальника выбросила. На нем остались пятна их крови. Я до утра не могла заснуть, меня трясло мелкой дрожью. Со мной никогда такого не было. Я ничего не боюсь. Но только не в этой знойной, миражной степи. «Лучше было вкладыш сжечь, — подумала я. — Чтобы следа от него не осталось». Мне было не по себе, хотя я слышала байку о том, что фаланги сильно свистят, потирая щупальцежвала. За свою жизнь мне пришлось повстречать фаланг. Они никогда не свистели. * * * Нам перестало везти, и мы решили ехать дальше. К морям-океанам. Пора было смыть с себя пыль и прах древних останков пустыни. Мы отъезжали из саксаульника, я, обернувшись, смотрела назад. На Горыныча. Он провожал нас, внимательно и пристально разглядывая своей крокодильей мордой. — Прощаешься? Я кивнула. Ваня щелкнул Горыныча на память. — Чтобы не скучала, — сказал он. Мы ехали через раздольную ковыльную степь. Ковыль совсем поседел от солнца, он давно уже не был зеленым. В нем отражались серебристые облака, а ковыль в них. Как в зеркале. Земное отражение неба бежало впереди нас седыми, безбрежными волнами. Степь странная. От ее однообразия устаешь и засыпаешь. И вдруг открываешь глаза. Куда ни кинь взгляд, широта и простор. Вокруг твоей оси. Свобода и воля. Без границ и ограничений. И хочется мчаться во весь опор, крича во все горло. Разудало, разлихо. Так, чтобы свист в ушах и ветер в глаза стеной. До изнеможения. Пока не свалишься загнанной лошадью. А потом заново. Устаешь и засыпаешь. Степь действует на человека альтернативно: либо медитируешь, либо сходишь с ума. По-другому получается только у флегматиков. Им все до лампочки. — Я тебя хочу. Прямо сейчас, — внезапно сказал Ваня, глядя в лобовое стекло. Мы пошли в ложбину, в небольшой овражек. В нем была зелень местами. Он раздел меня сам и наклонился надо мной против солнца. Черная тень и две черных руки. Он протянул ко мне черные руки, и я содрогнулась всем телом. Трава вокруг холодная была, а мы в горячечном бреду, как в воспалении. Я лежала на животе, подперев подбородок кулаками, пятками к солнцу. И смотрела в лицо моего мужчины. Лицо в лицо. Глаза в глаза. Тесно, близко, жарко. — Ты похожа на кудрявого младенца с луком, — улыбнулся он. — Вот мой лук. — Я наклонилась и натянула тугую тетиву на углы его губ. Своими губами. — Я хочу твое сердце, — полушутя сказал он. — Без остатка. — Я тоже не хочу делить тебя ни с кем. Даже с твоей археологией! — засмеялась я. — Это правда? — У него стало такое серьезное лицо. — Да, — не улыбнулась я, и время будто остановилось. — Какой тебе нужен мужчина? — спросил он и смутился. — Горячий и жаркий, как эта земля. До ожогов и волдырей. — У меня вдруг дрогнул голос, я поняла его. А он закрыл глаза, будто ушел. — Я его уже нашла, — прошептала я, и меня обдало жаром горячей, пахучей степи. Как ожогом. Он улыбнулся, не открывая глаз, и потребовал: — Повтори! — Это ты. — Мое сердце билось как сумасшедшее. — А тебе какая женщина нужна? Что я так смутилась? Смешалась? — Чтобы видеть до самого дна. Как родник. Он смотрел мне прямо в глаза. Мне стало страшно. Я ли это? — Ключевая вода ледяная. Можно застудиться насмерть. Сгореть от лихорадки за час. — Можно! — рассмеялся он и схватил меня в охапку. Так сильно, так крепко, что я завизжала и задохнулась. От счастья. Я ли это? — Будешь со мной? Будешь? — Да-а-а!!! — закричала я на всю бескрайнюю степь. — Да-а-а!!! — Всю жизнь? — Да-а-а!!! Я смеялась. Такая счастливая! И вдруг испугалась: — А ты? Ты будешь со мной? — Да-а-а!!! — закричал он. — Да-а-а!!! Мы смеялись и дурачились, как ясельные младенцы. Как ненормальные! До изнеможения. Всю жизнь бы так! — Здесь подают счастье, как дыню с коньяком! — воскликнула я. — Чтобы сойти с ума от пьяной сладости! — Ты даже спиной улыбаешься, пьяница! — рассмеялся он. — У тебя ямочки. Вот тут. Он коснулся губами кожи чуть выше моих ягодиц. Сначала справа, потом слева. Мои ямочки на спине ему улыбнулись. Мы были в настоящем раю. На зеленой траве. На меня смотрели широко распахнутые сиреневые глаза с сиреневыми зрачками на бело-розовой радужке. Почти как на моей голубой бусине. Никогда не думала, что дикая гвоздика похожа на глаза. Вокруг были заросли астрагала с распушенными фиолетовыми факелами соцветий и червь-трава. Мы любили друг друга только что. На зеленом ковре под степной вишней. На ней уже краснела распухшая соком завязь. Мы лежали на мягковине из луговой травы среди невзаправдашних сиреневых и розовых цветов. А вокруг был песок, песок, песок с зарослями джузгуна и терескена. С белыми цветами акации и желтовато-зелеными, скромными шишечками. В этом месте весна задержалась. Специально для нас. — Поедем? — спросил Ваня. — Ага, — лениво ответила я. Я бы осталась здесь. Навсегда. Здесь пахло живой травой и цветами. Я сорвала цветок джузгуна и пожевала, он был кислый на вкус. Самое то на такой жаре. Мы шагнули к машине, из-под наших ног врассыпную поползли змеи. Мы закричали оба в голос и отпрянули назад. Змеи раскрутились пыльной изолентой из тугого клубка. Мы только что любили друг друга. Только что сказали самое важное. А на нас внимательно смотрели змеи сказочной страны. Они были неопасны, обычные полозы, но мне опять стало не по себе. В этих местах мне все время было не по себе. Такого со мной не бывало. Никогда. Был полдень, а стало темнеть. Небо закрывалось мглистой тучей, она неслась за нами во весь опор. — Не повезло. — Что это? — спросила я. — Пыльная буря. Мы встали за огромными валунами, чтобы ее переждать. Я снова пережила дежавю. Буря визжала, верещала, выла безумной, падучей ведьмой. Она билась в окна машины яростно и неистово. Она заволокла все пространство собой до самого горизонта. Вокруг оси. Все в серой, желтой, бурой земле, пыли, песке и мелких камнях. От земли и до самого неба. Сплошной, могучей стеной. Без смерчей или торнадо. Высоко в небе, далеко-далеко горела пятиваттная красная лампочка. Сказочная страна проявляла нас в своей фотолаборатории. На память, чтобы не скучать и не забывать. Дьяблерия дикой природы продолжалась. У нее не было антрактов. — Нельзя было убивать фаланг. — Я вспомнила двупалую руку Горыныча. Я только подумала о Горыныче, и лобовое стекло тут же расстреляла очередь из мелких камней. С моей стороны. Я откинулась назад. Рефлекторно. И задеревенела. — Не думал, что ты такая трусишка. Я теснее прижалась к Ване. Он достал фляжку. — Лекарство от страха. Коньяк без дыни. Теплый. Мы выпили не больше половины фляжки, а я уже опьянела. Я наклонилась вперед, как бешеный испанский бык, и показала буре дулю. Через лобовое стекло. И вдруг стало светлеть. — Дулю ей покажи! — закричала я. — Ее от дули колбасит! Мы допили фляжку до дна, показывая буре дули во все окна. Она отступала, а мы хохотали. Мы просто визжали от смеха. Как две фаланги. Пока все не стихло. — Показать тебе нашего ангела-хранителя? — спросил Ваня. — Смотри. На шафрановой горе среди серых битых валунов, твердо упершись в сухую землю, росло далекое дерево. Разлохмаченный ветром стог темно-зеленого, сочного сена на крепком черенке. — Что за ангел такой? — удивилась я. — Лохмучий-зеленучий? — Тамариск. Мировое древо шумеров. Настоящее, будущее, прошлое. Изгоняет зло, очищает, лечит. — Спасибо, — неслышно произнесла я и взяла Ваню за руку. Мировое древо махнуло нам на прощание своим зеленым ангельским стягом. Уже в пути я сказала: — Надо было до него добраться. Взять с собой хотя бы веточку. Изгонять, очищать, лечить. — Мы еще за ним вернемся. Обещаю. Я наклонилась и чмокнула колено моего избранника. Он обхватил меня рукой, и мы поехали дальше, руля машиной на равных. Он левой рукой, я правой. А другие наши руки были заняты. Держали нас в охапку. Крепко. Старая, сказочная земля вырастила волшебное Мировое древо, оттиск души, солнца, земли и неба. Зря мы к нему не добрались. На старой земле было больше костей, жертвенников, мертвых городов, руин и развалин, чем магических формул души. Одна чаша весов всегда была полнее, и она работала против нас. Сказочная страна всем гостям дарила подарки. Но они были сюрпризом. Их не ждешь, они появляются сами по себе. Из пустыни мы попали в оазис, он прятался среди желто-коричневых скал. Его бы не было, если бы не источник воды, бьющий из-под земли. Сказочная страна расстелила зеленый, мягкий ковер из мятлика. У сказочной страны был хороший вкус, она плела узоры по-английски. Без ровных, подстриженных газонов и деревьев, обкромсанных секатором французского садовода. Сине-фиолетовый шалфей и темно-розовые шишечки чабреца, а между ними синие васильки. Желто-зеленые заросли зверобоя и скромные, совсем незаметные белые цветы пастушьей сумки. У нее уже начали появляться зеленые сердечки. Над водой белые же ветки цветущей пахучей таволги. Как заросли сирени. Целый дружный лес из таволги — и выше в скалах миндаль. В гордом одиночестве. Ему было бы трудно совсем одному, если бы не заросли терескена. Мы приехали в это место почти на закате. Вода отсвечивала красным в дырах от тени цветущей таволги, а вокруг бурчали песни лягушки. Сказочная страна была безлюдной, она осталась такой, какая есть с незапамятных времен. Мы так и остались в ней одни-одинешеньки. — Какое у тебя первое воспоминание? Самое первое? — Мм, — я задумалась. — Я помню первый кадр из моей жизни. Я стою под раковиной в ванной и отламываю пластмассовые колокольчики от погремушки. Мне нужно было знать, что у них внутри. Колокольчики я отломила, но что в них шуршит, так и не узнала. Тогда я укусила колокольчик четырьмя зубами. Больше зубов у меня к тому времени не выросло. Но прокусить колокольчик не смогла. Тайна шуршащих колокольчиков так и осталась неразгаданной. Я забыла о них сразу же. А сейчас интересно. Вдруг это важно? Не зря же я это запомнила. Жаль… — Мне тоже! — засмеялся он. — А у тебя? — Я делил камни на кучки. Складывал пирамидами на песке. У моря. Красные камни к красным. Черные к черным. Белые к белым. Галька с золотыми прожилками оставалась на первом месте всегда. Камни высыхали, я снова смачивал их водой. И тогда они становились такими же красивыми, как прежде. Они надевали на себя серую одежду, я их раздевал, чтобы увидеть их настоящими. На следующий день я не нашел свои пирамиды. Как ни искал. Он помолчал. — Я до сих пор помню запах отца. Чувствую. Я положил голову ему на плечо. Он меня утешал. Что говорил, не помню, а запах помню. Лицо его забыл. Совсем. А запах помню… Как сейчас. Он задумался, и мы замолчали. Мне хотелось знать больше, и я спросила: — А потом? — Потом меня увезли домой. Даже не знаю, сколько мне было лет тогда. Я взял с собой только один камешек. Белый с черными конопушками. Под водой у черных конопушек всегда проявлялись золотые значки. Камень высыхал, они исчезали на глазах. Когда я немного вырос, я додумался смазать его вазелином. Теперь рядом с черными пятнами всегда были золотые звездочки. Я понял, все дело в черных пятнах. Их никогда не отмыть. — Этот камешек до сих пор у тебя? — Нет, — помедлив, ответил он. — Я отдал этим камнем долг. — Кому? — Тому, кто разбрасывал камни, — нехотя сказал он, помолчал и добавил: — Хотя золотые звездочки тоже обманка. Пирит — золото дураков. — Ты имеешь в виду и монеты? — удивилась я. У меня почему-то сложилась связь между монетами, на которых Ваня был помешан, и этим камешком из детства. Но «золото дураков» и его тон не вязались со страстью к нумизматике, перешедшей в наследство от отца. А отца он любил. Это было нетрудно понять. Кто разбрасывал камни? Кому долг? Что за загадки? — Нет. Монеты совсем ни при чем. Дело в другом. Не все то золото, что блестит, — безрадостно произнес он. — А мою корону королевы снежинок мальчик растоптал. Перед самым праздником. Я тоже не помню его лица. Помню, как я ревела в три ручья. До сих пор помню. Ерунда, а забыть не могу. — Я рассмеялась. — У нас было тяжелое детство! Мне хотелось поддержать моего мужчину. Он вспомнил то, что в сказочной земле вспоминать нельзя. Ни под каким видом. И я взяла его за руку. Чтобы он забыл о том, о чем ему лучше не вспоминать. Он пожал мне руку в ответ. — Твой отец для тебя все еще главный? — неожиданно спросил он. — Я все свое раннее детство просидела на его шее. И я его люблю. Ведь он мой отец. Это нормально. — Ясно, — ответил он и замолчал. Мы только что были рядом — и вдруг отдалились за одно мгновение. Так далеко, что дальше некуда. Моя щека касалась его плеча, я всего лишь сейчас заметила, что моя щека теплая, а его плечо холоднее не бывает. — А твой отец? — Я помню его только по фотографиям. Хотя он умер, когда мне было уже двенадцать лет. Фотографии были развешаны во всех комнатах. Напоказ. Смешно и дико, — он вдруг усмехнулся. — Мать умерла, я их снял. Все до единой. Он замолчал. Отстраненно, как чужой. Я поцеловала его холодное плечо, чтобы согреть хоть немного. И обняла его. Чтобы быть с ним ближе. Мне хотелось дать ему понять, что он не один, а со мной. — Я устал, — вяло сказал он. — Я тоже. Во мне стерло желание ластиком. Внезапно и противно. И мне отчего-то стало тревожно. Текущей рядом со мной воде тоже не спалось, она то журчала, то булькала, чужие мысли и чувства падали в нее с плеском. Таким редким, что я просыпалась. Я уснула к утру, как мертвая, под песни лягушек и сверчков. Мне снилась чистая ключевая вода, такая прозрачная, что видны были камни на дне родника. Камни с черными пятнами. Черные пятна наползали оползнем на золотые значки непрочитанных букв, скрывая от глаз, и поднимались трубочками заварного пирожного из черной туши, пока вода не стала такой же черной, как черная тушь. Сказочная земля баюкала своих заблудших странников странными снами. Только зачем она это делала? Я проснулась, и мой взор наткнулся на приземистый кустик цветов. Они походили на незабудки, только цвет их был красный. Как брызги крови. Я люблю просыпаться рано. Воздух такой прозрачный, чистый, свежий. До края темной земли. Я смотрю прямо в горизонт. Там граница между светом и тьмой. Вокруг огромного нашего мира. Я просыпаюсь рано и вижу, как солнечный свет набрасывает неправдоподобные розовые тени на белые меловые горы. Даже седой ковыль заря красит в розовый цвет. А потом я бужу своего спутника. Как мне хочется. В розовом свете утреннего солнца, среди розовых гор и розового ковыля. Как и сегодня. Мне надо успеть. Ехать так далеко. По жаре. Мне надо сделать то, что хочу уже больше всего. Влить, замесить в свежий, прохладный воздух жаркий запах нашей любви. И я получаю то, что хочу. Счастье. Что еще надо? Ни-че-го! Мы ехали по трассе мимо высоких, молчаливых гор. Без единого кустика или пучка травы. Горы высились над нами средневековыми, неприступными крепостями с толстыми стенами и громадами замков без окон и без дверей. У крепостных стен — сторожевые башни и машикули. У средневековых замков — купола на месте крыш и никаких геральдических знаков отличий. Ров был не нужен, горы не приглашали к себе, и тебе самому к ним не хотелось. Сказочная страна превратила цветущие луга, виноградники и сады в каменистые террасы, ползущие вверх по пирамидам гор. Одним прикосновением своей волшебной палочки. Сказочная страна выдернула пробку из ванны и выпустила древний океан в глубокие дыры своей земли. В дыры за океаном устремились к центру земли застывшие, каменные мантии неприветливых гор. От океана в этих местах остался только песок и ракушечник. Ракушечник спрессован из мертвых раковин умерших моллюсков, морских ежей, лилий и окаменелых коралловых деревьев. Гору будто срезают экскаваторами, она розовеет клубникой, проходит время, и она сереет от солнечной плесени. Море осталось здесь потому, что сказочная земля забыла подковы. Каменистые подковы врезаются в море глубокими темными каньонами. Охраняя его и спасая. Узкие пляжи усыпаны валунами, а вокруг них бело-розовый песок, как клубничная, сахарная пудра. И никогошеньки. Ни одного человека. Потому там зимуют фламинго. И круглый год живут гадюки, ящерицы и ужи. Мы ехали по трассе вдоль моря. По его кромке шагали корабли. Корабли пустыни. Их лохматый шерстяной парус чуть-чуть упал. На море был штиль. — Что за птички? — спросила я. — Возьми бинокль. Мир в трубе бинокля продлился бесконечным пространством моря и воздуха, и не было горизонта. Голубое сливалось с голубым где-то далеко за пределами видимости оптических трубок, чередуясь кольцами солнца и облаков. В голубом пространстве плыли лебеди, великое множество. Прямо два самца передо мной. Они расправили крылья не для того, чтобы лететь, а для того, чтобы драться. Две лебединые шеи как белые змеи с красной головкой. Один неожиданно размахнулся, и его белая лебединая змейка просвистела мимо головы конкурента. Тот поднялся в воздух без боя, а победитель даже не проводил побежденного взглядом. Он искал корм. Камера-обскура из обычного полевого бинокля устроила перевернутый спектакль. Лебеди живут, воюют и любят. Как все. Без ухищрений. Мы лежали в море, отмокая часами от пыли и грязи пустыни. На самой кромке. Море заплескивало нас водой, как душем, и откатывалось назад. Еще и еще раз. Мы покрывались песком и черными ракушками, скрученными вафельными трубочками. И мелкими белыми ракушками, похожими на маленькие белые ушки. Море нас подслушивало детскими ушками. — У меня песок везде. Даже внутри, — сказала я. — Надо проверить. Мы любили друг друга наполовину в море, наполовину в клубничном песке. Он застонал, по-моему, я тоже. И мы снова валялись в море. Было так хорошо. — Что ты плакал, как дитя? — спросила я. — Меня внутри тебя что-то цапнуло. Теперь я не знаю, кто в тебе живет. — Засунь голову в воду и пробурчи вопрос. Может, море ответит, — посоветовала я. — Вот ты и раскололась. Теперь я знаю, кто в тебе живет. Ящер с крыльями. Потому тебе досталась его костяная фигурка. — Ящер с крыльями — это ты. Потому ты мне и достался, — не улыбнулась я. — Я сама забрала своего дракона. — Тигры в воде не живут, — не улыбнулся он. — Где мне их взять? — Они любят купаться. — Надо перепроверить. — Он заглянул мне в глаза вздыбленной бычьей шкурой. На шерстке груди моего мужчины вода блестела, как роса. Как капли пота после любви. Я языком слизнула соль, высохшую у него на губах, а потом капли морского пота с его груди. Мы бесились в теплой как парное молоко воде, дергая друг друга за ноги и топя за головы. Среди подводных скал и валунов. Он уплыл дальше, а я осталась смотреть ему вслед. В его рубашке, чтобы не заскучать без него. Я сидела на валуне, болтала ногами в воде и смотрела на золотую солнечную дорожку, по которой плыл мои избранник. Вокруг моих ног плавали мальки бычков в томате. Доверчивые, маленькие дети. Они еще ничего не знали о томате. Меня дернули за ноги, и я завизжала. Из воды вынырнуло лицо моего дракона. Он целовал пальцы моих ног, беря их в губы, как детские соски, которые надевают на бутылочки с детским питанием. — У тебя ногти блестят на солнце без лака, — сказал он. — Сиди, ничего не делай. Я тебя сфотографирую. Он вернулся с фотоаппаратом и заплыл с ним подальше. Я сделала серьезное лицо, он показал мне указательный палец. Я рассмеялась во весь рот, запрокинув лицо к небу. Я смеялась, глядя на канареечно-желтое солнце и канареечные облака, и болтала ногами в воде до огромных водных фейерверков из сверкающих брызг. А потом мы фотографировали друг друга, а потом фотографировали друг друга голышом. Голым дуэтом. Как Адама и Еву. Сфотографировали и упали от смеха. Мы смахивали на двух святых Себастьянов в зеленых шрамах от укусов и царапин. Я зеленку не жалела. В сказочной стране мы были одинаковыми. В зеленую полосочку. На прощание мы поднялись вверх, по меловым уступам, в которых сверкали коричневой эмалью зубы древних кархародонов. И остановились на натеке скалы, нависающей над самым морем. Снизу небо было канареечно-голубым, а со скального натека — оранжево-желтым вокруг солнечного прожектора Солнце растекалось внутри облаков лучистым пятном туманного и яркого света. От его света море казалось бутылочно-зеленым с золотисто-серебряной дорогой до горизонта. У подножия скалы волны бились о камни, взлетая арками, занавешенными ожерельями брызг из стеклянных, сердоликовых и хрустальных бусин, привезенных в эти места по Великому шелковому пути. А в небе пронзительно, исступленно верещали чайки. — Прыгнем? — спросил он. У него было странное лицо. Такие лица, наверное, бывают у приговоренных к смерти. — Да, — без раздумий согласилась я. Мы взялись за руки и прыгнули в море, дна которого совсем не знали. Мы были счастливы. Чего еще терять? Глава 8 У меня родилась дочь. — Если что-нибудь случится, спасайте мать, а не ребенка, — сказал врачу перед родами папа. Я рожала, вместе со мной была моя мама, она сжимала мне руку так, что посинели пальцы. Я кричала, хотя моя дочь родилась легко и просто. Я кричала просто от страха. Мне было страшно умирать. Так страшно, что я думала только о страхе. Он стоял рядом со мной. Так же как и смерть. Я их чувствовала ноздрями. У них липкий, ни на что не похожий запах. Запах желудочного сока. Этот запах омерзительнее всего на свете. Хуже не бывает. К остальным запахам тела ты не привык, но их ощущения существуют в твоем подсознании. К запаху желудочного сока привыкнуть трудно. Ты его не чувствуешь в нормальной жизни. Его отпечатка нет в твоем подсознании. Если бы я не была врачом, я бы не знала запаха желудочного сока. Мне положили на грудь мою дочь, и я подумала: «Вот кого можно любить безраздельно. Это только мое. И никого мне больше не нужно». Мне положили на грудь мою дочь, и я забылась. Мне никого больше не было нужно, и я решила умереть. Точнее, так получилось само по себе. Мой папа припечатал врача к стене и орал как безумный. У него тряслись руки, а моя мама походила на мертвую. Она видела все своими глазами. Она меня родила и похоронила наяву. Меня вытащили с того света. Я пережила клиническую смерть и осталась жить, чтобы владеть безраздельно моей дочерью. У меня не было биологических причин умереть. Мое сердце остановилось, никого не спросясь. А я даже не увидела света, как положено тем, кто переживает клиническую смерть. Никто не знает, почему я умирала и почему осталась жить. Наверное, я выжила затем, чтобы родиться другой. Через пару дней моих родителей пустили в реанимацию. Мне уже было лучше. Мама крепилась, крепилась и вдруг заплакала. — Все о'кей. — Я пошевелила пальцами. По моей руке прямо в вену бежал ручей, заключенный в прозрачную трубку. — Мы забираем тебя домой. Там все готово, — сказал папа. — Малышке нужен нормальный уход и внимание. Мы уже договорились с няней. — Нет, — ответила я. Я бы согласилась. Я очень хотела домой. Больше всего на свете. Если бы не папа. — Я не хочу, чтобы ты была с ним. Я растил единственную дочь, чтобы она была счастливой, — сказал он до этого. — Но это позорное бегство. Разве не этому ты меня учил? — От чего бегство? Ты что, на поле боя? — закричал папа. — Тебе жить и радоваться! Вот чему я тебя учил! А не жить с безответственной размазней! — Нет, — повторила я. — Он тебе что? Родина? — жестко спросил папа. — Да! — закричала я. — И я хочу вернуть ей долг! — Глупо! Так долги не отдают. Долги отдают забвением. Это хуже всего. — Не в этом случае, — вяло сказала я. Папа меня обнял, я слушала, как бьется его сердце. Он хотел мне добра, а я хотела зла. — Дурочка, — сказал он. — Ты еще совсем маленькая. У тебя вся жизнь впереди. — Сначала долги, — ответила я. — Я не хочу ни видеть его, ни слышать. Я не хочу ничего слышать о нем. Никогда! — мой отец поставил жирную точку. — Дома мы тебя ждем. Всегда. Потому я не могла вернуться домой. Я бы проиграла, согласившись с ним. Оказалось, что у меня нет молока. Из-за тяжелых родов. Я была уродом. Настоящим уродом. Мама была рада, просто счастлива, что все обошлось, что я жива и здорова. — Ничего страшного, мы найдем женщину, которая будет ее кормить, — говорила она. Меня это бесило. Как они не могут понять, что чужая женщина будет прижимать мою дочь к своей груди! Что она привыкнет к ее запаху! И станет моей дочери более родной и близкой, чем я. Это знают все. Все! Среди женщин, лежащих в роддоме, я одна была без мужа. Тем, кто такого не испытал, этого не понять. К разным женщинам ходили разные мужья. Одни переживали и волновались, другие радовались, третьи отбывали срок. Но они ходили. Кто-то часто, кто-то редко. У меня было все благодаря моим родителям. Не было только одного. Я была брошенной женщиной с ребенком. Я была статуарным изображением стандартной женщины, задвинутой в пыльный угол музейных запасников. Мне ни за что было не попасть в музейные залы. Там экспонировались раритетные сокровища. Более того, мне повезло. Меня еще не вышвырнули из музея, как ненужный хлам. И не замуровали, как в тахтисангинском храме огня. В нем статуи экспонировались, а потом их сбрасывали в ямы и замуровывали разбитые останки в забытых храмовых коридорах. Как хлам. Мне повезло. Зимние дожди прошли. Я еще не умерла. Или умерла. Мне позвонил мой муж через пять дней после родов, меня уже перевели в отделение. Рядом со мной была моя дочь. Мне было много лучше. Он позвонил мне оттуда, откуда не возвращаются. Я еле слышала его голос. — Все в порядке? — спросил он. — Я не мог позвонить. Сын или дочка? — Я тебя не слышу, — я отключила телефон. Папа рассмеялся. Моей новорожденной дочери не повезло. Она родилась в густом облаке ненависти. Она была ни при чем. Но это было еще не ясно. Моя мама лояльно относилась к моему мужу, она была со мной вопреки отцу. Но теперь он стал для нее «твоим мужем». И для меня он стал «моим мужем». Обезличенно и просто. * * * За неделю до родов мой муж заглянул в мои глаза по-газельи. — Такой случай выпадает только раз в жизни, — сказал он. — Все едут в верховья Амударьи. Тахти-Сангин и Тахти-Кубад. Сейчас местным особо не до них. А в этой земле захоронены останки сонма древних культур. Представляешь? Целая страна, напичканная загадками и сокровищами греко-бактрийского искусства. Что скажешь? Я молчала. Я не знала, что сказать. В мире ежегодно рождаются миллионы детей. В этом нет ничего особенного. Это настолько обычно, что и сказать было нечего. Толпы женщин рожают детей без мужчин. Это тоже обычное дело. Есть семьи, где больше одного ребенка. Это вообще чепуха. Не стоящая внимания в сравнении с землей-сокровищницей. Я молчала, мой муж бил копытом в землю с сокровищами, смотрел по-газельи и ждал ответа. Он уже купил билеты и обо всем договорился. Заранее. Я даже не знала об этом. Любой мой ответ уже был формальностью. — Если не хочешь, я не поеду. Я понимаю. — Езжай, — сказала я. — Точно? — Да. Он обнял меня и рассмеялся. Счастливо и облегченно. Ему повезло. — Тебя теперь не обойти. Не подойти, не подъехать. Раньше я бы сказала «не подходи», но сейчас шутить совсем не хотелось. Мне хотелось идти по жизни с маленькой серой стрекозой на шляпе, чьи слюдяные крылья розовеют и золотятся на солнце. А сейчас я поскользнулась и упала. Но в горах и в степи, несмотря ни на что, было тихо. В них нет даже эха. И мой спутник не оглянулся. Ушел. Он уехал, я вышла на балкон. На его перилах сидел огромный богомол. Пегий, буро-желтый. Темный, загорелый на солнце богомол. Он внимательно смотрел на меня своими огромными глазами. Я на него. Долго. Я наклонилась, он молниеносно вскинул передние лапы и внезапно подался вперед. Стремительно. Прямо ко мне. Протянув свои скрюченные руки. Они были в миллиметре от моего лица. Я отшатнулась и чуть не упала. У меня схватило низ живота, скукожило, скорежило, завертело. Я еле дошла до кровати. У меня не было сил даже искать телефон. Если бы со мной что-нибудь случилось, то, возможно, все бы и кончилось. В этом никто не был виноват. Так может произойти с каждым. Даже если у него любящие родные. Их в этот момент может не оказаться рядом. Вечером я стала искать фотографию Горыныча. Он мог сломаться от ветра. Саксаул такой хрупкий, даже черный саксаул. Я вдруг подумала, что он мог потерять свою среднюю лапу. Потому он нашел меня на моем балконе, коричневым от закатного солнца богомолом. Пришел за своей средней лапой. Чтобы я ее отдала. Мне на глаза попался патронташ с монетами, я его развернула и расхохоталась во все горло. На меня смотрел профиль Македонского. Буравил взглядом из своего золотого нутра. Мы с мужем перед свадьбой подарили друг другу золотые медальоны с нашими профилями. Создали свой собственный монетный двор. Со своими дублонами, дукатами, тетрадрахмами, пиастрами, дирхемами. Это был кусок независимости от цветных плоскостей Кандинского. Я заказала в ювелирной мастерской медальон с его изображением, как подарок на свадьбу, из монеты, которую нашла в сказочной стране. Мы обменялись кулонами, как своей аутентичностью. Кулон с его профилем я никогда не снимала. Никогда. Оказалось, я верила в магию цифр. Две монеты, найденные в обрывке шлейфа Великого шелкового пути, должны были возродиться в наших монетных чеканах. Тогда бы они имели цену. Тетрадрахм с изображением Македонского в мире существует великое множество, монет с нашими чеканами было только две. Всего две. Они должны были стать бесценными из-за материала, из которого сделаны, и из-за нас. Все очень просто. Но я обманулась. На следующий день я пришла в ломбард и попросила протестировать медальон с профилем моего мужа, который он мне подарил. Через день я узнала, что медальон сделан из серебра и покрыт золотом 585-й пробы. Аутентичность моего мужа не была раритетной, она была позолоченным серебром. Сусальный подарок к нелепой сусальной свадьбе. Папа на ней не был. Я поссорилась с ним тогда насмерть. — Ничего ты не понимаешь, — сказал он. — У родителей звериная любовь. Они чуют на уровне инстинкта, что опасно для их детеныша, а что нет. Я все делал не так. Я учил тебя не тому выживанию. Я нашла и пришпилила фотографию Горыныча к другой стороне кровати. Там ему было самое место. По ночам он тянул ко мне три своих руки. Как я привыкла. * * * Я вернулась в квартиру мужа, хотя мои родители были против. — Представьте, что я одна, — сказала я. — В другом городе, где вас нет. Другие же как-то живут. Мне нужна моя собственная жизнь. В квартире было убрано, но в ней никто давно не жил. Везде лежала пыль. В спальне стоял детский манеж, бывший в употреблении. Старой конструкции. В этом не было ничего особенного. Так многие делают. Передают ставший ненужным детский скарб друг другу. Детских вещей не было никаких. В этом тоже не заключалось ничего особенного. Моя мама сама вызвалась обеспечить ребенка всем необходимым. Это все знали заранее. Самое смешное, не было даже игрушек. Просто не было, и все. Если бы не манеж, о ребенке мысль и не возникла бы. Моя мама убирала квартиру, я тоже. Чуть-чуть. Мама запрещала. Она беспокоилась за мое здоровье. Чересчур. — Пока тебя не было, дважды звонил твой муж, — сказала мама. — Говорил, что не может дозвониться домой. Спрашивал, как ты и дочка. — А ты? — Как ты велела. Уклончиво. Мама была молодец. Людям типа моего мужа не стоит рассказывать душещипательные истории и бить на жалость. Лить слезы и вымаливать сочувствие. Такие люди скажут только одно: — Фу! Моему мужу не стоило ничего знать. Это было бы роскошью для его эго. Пусть живет, как живется. И бог с ним. — Я не оправдываю твоего мужа. Но все же ты максималистка. Как папа. — Нет. Ты его оправдываешь. Здесь нет ни одной детской игрушки. — Возвращайся домой. Мы переделали твою комнату под детскую. Здесь даже ремонта нет, — у мамы перехватило дыхание, и она прокашлялась. — Давай запишем дочку на нашу фамилию. Это будет лучше. Я тебя прошу. Очень прошу! Мама вдруг заплакала. Я ее обняла. — Что ты плачешь? — Мне страшно за тебя, — тихо плакала мама. — Я ночи не сплю. Боюсь. Сама не знаю чего. — Я его не зарежу. Обещаю. — Мне на него наплевать! Мне он чужой человек! — закричала мама. — Я за тебя боюсь! Я поджала губы. — Давай я сама разберусь со своим добром. Надо будет, я обращусь за помощью. И закончим на этом! Я разогрела детское питание и потеребила соской губы моего детеныша. Он ухватился губами за соску прямо во сне. Я рассмеялась вместе мамой. Хорошо, что в этом возрасте дети больше спят и ничего не знают о жизни. — Имя придумала? — Решим на семейном совете. Я, ты и папа. Время еще есть. — Но мало. Мама, уходя, замешкалась в двери. — Зачем ты осталась здесь? Я не понимаю тебя. Совершенно. — Затем, что мне повезло. Я имею дело с копией. Оригиналы покоятся в земле. Мама судорожно вздохнула. — Ты его любишь? — спросил она. У нее было умоляющее лицо. — Фифти-фифти, — ответила я. — Сама не знаю. Посмотрим. — Хорошо, — мама немного успокоилась и ушла. Маме нужна была какая-то мотивация, какое-то оправдание в пределах нормы. Я сделала ей подарок. Утешила. На самом деле я ее обманула. Я ненавидела своего мужа больше всех людей на свете. Зоологически. У меня такого не было. Никогда. Мою душу грязными, немытыми хелицерами[9 - Щупальцежвала (челюсти).] укусили три фаланги и заразили ее своим трупным ядом. Тихо, без свиста. Без лишнего шума. Незаметно для остальных. А может, дело совсем не в фалангах. Мы с моим мужем обменялись медальонами, подарив свою аутентичность друг другу, и убили друг друга знаками собственных профилей. Мне требовалось знать, какой была семья моего мужа. Я нашла фотографии в ящике старого письменного стола. Мой муж походил на отца как две капли воды. Даже маленьким. Он улыбался в объектив фотоаппарата так же, как его отец. А фотографий матери не было. Я перерыла все и вся и не нашла. Я не нашла ни одной ее вещи, никаких следов ее присутствия. Абсолютно ничего. На свете жила женщина, которая дала моему мужу жизнь, но ее не осталось даже на фотографиях. Память о ней стерлась легко и просто. Через три часа я снова покормила своего любимого детеныша. Моя дочка росла искусственницей. Она не должна была привыкнуть к чужой женщине, я бы этого не перенесла. Моя дочка привыкала к эрзацам. Глава 9 — Мы ничего не нашли, потому задержались, — сказал мой муж. — Ничего? — я про себя улыбнулась. Начиналась первая терция корриды. Испытание плаща — капоте. Быка встречают при выходе из загона, стоя на коленях. Рискованно, но отвлекает внимание. К чему бояться беззащитных и слабых? Все должно быть путем. Я имею в виду капкан. — Ничего. По крайней мере, мне не повезло. Чем тебе помочь? — Пока ничем. Если будет нужно, я попрошу. — Я дочке имя придумал! — рассмеялся он. — Маша. Мария. Как тебе? — Похоже на то, что придумала я. — Какое? — Марина. Мне это имя пришло в голову давно. Оно выплеснулось из маленького моря, оставшегося от древнего океана. Тот день был для меня самым счастливым. Счастливее дня в моей жизни не было. Я не стала менять имя. Просто привыкла за девять месяцев беременности. — Пусть будет Марина, — мой муж был великодушен. — Я по тебе соскучился. Очень! Теперь тебя можно и обойти и объехать. — Обходи. Он обошел меня руками. Человек с другим мозгом не понял, что я имею в виду. — Мне предписан половой покой, — я отстранилась. — Поцеловать можно? — рассмеялся он. — Не на полу? Мой муж ничего не нашел, и ему не повезло, но он был веселым и бодрым. На зависть. Я подставила губы из любопытства. У меня во рту скользил чужой, влажный отросток по нёбу, зубам, языку. Раньше я бы сдалась без боя, а сейчас не требовалось даже бороться. Мне было все равно. На зависть. Моему мужу полагались две близняшки Микки и Рурк. Он по-газельи заглянул в мои глаза, я улыбнулась. У меня появился устойчивый условный рефлекс на трагический, беззащитный, газелий взгляд. Два острых когтя в оба глаза, как штепсель в розетку. — Есть будешь? — спросила я. Я стала образцовой матерью и домохозяйкой. Теперь у меня было другое амплуа. — Да. Я не ел почти сутки. Он ел, глядя в тарелку, а я думала, когда же ему захочется взглянуть на свою дочь. Хотя бы из простого любопытства. — Я уже и забыл, когда ел суп. — Кроме супа, ничего нет, — вздохнула я. — Не успеваю. Это был намек, мне надоело ждать. Мне хотелось экшена. — Можно на нее посмотреть? — Нельзя. — Что за чушь? — неожиданно вскипел он. — Ты о своем вопросе? — невинно спросила я. — Можно или нельзя? Он бросил ложку и пошел в спальню. Я вылила остатки супа и аккуратно вымыла тарелку. Когда я вошла в спальню, моя дочь спала в манеже, купленном моими родителями. Он обернулся ко мне, улыбаясь до ушей. — У нее две макушки! Как у меня. Она будет счастливой! Хрен тебе быть счастливым! — Не трогай ее. Пусть спит. — А это что? — Он смотрел на фотографию Горыныча на своей половине кровати. — Я тоже скучала, — я улыбнулась про себя. — По тем временам. — Значит, ты скучала по саксаулу? — Но ты же специально сделал фотографию, чтобы я его не забыла. Сам. Бычья шкура его радужки вздыбилась бычьей шеей. Для броска. Два рога в красную тряпку. — Ты чем-то недовольна? — Да. Ты ничего не нашел. Я надеялась, мы разбогатеем. — Значит, тебе не повезло! Я улыбнулась. Улыбка — отличное оружие для корриды. За короткое время я превратилась в профессионала, а мой муж даже не стал афисьонадо. Я тоже не матадор[10 - Тот, кто убивает (исп.).], даже не новильеро[11 - Матадор, имеющий право выступать с молодыми быками (исп.).]. Но у меня все еще впереди. Я была не одна. Моя семья придумала имя моей дочери, сделав большой палец вниз. Я уже проходила обучение в школе для начинающих матадоров. Мой муж молчал, не зная, что делать и что говорить. Самое лучшее время для нападения, когда есть ожидания. Неоправдавшиеся ожидания — это не шутка. Я знала это по себе. Только мне было хуже. Намного. Но этого не понять тому, кто не испытал то, что испытала я. * * * Я застала его на кухне. В холодильнике наполовину. И подождала, когда он закончит любимые археологические раскопки. Он не мог там ничего найти. Ночью я все выбросила, кроме детского питания. — Есть нечего, — у него был виноватый вид. — Не успеваю, — вздохнула я. — Встала в шесть утра, еще не присела. Надо кормить, греть бутылочки, купать ребенка… Сам понимаешь. — Хочешь, я схожу в магазин? Идиот! Тупой, еще тупее! Эти два придурка умнее его. Я действительно встала в шесть утра и еще ни разу не присела. Я устала как собака, пока он дрых без задних ног. А он спрашивает, не сходить ли ему? Идиот! Идиот! Идиот! — Ну что ты, — сказала я. — Ты устал с дороги. Я схожу сама. Я пошла в магазин, перекинув гамачок с Маришкой как перевязь. С пятого этажа в доме без лифта. Ребенок в одной руке, сумка в другой. Новорожденного ребенка не берут с собой в толпу, но разве я могла доверить ее мужу? А няня мне не полагалась. На няню требовались деньги. Отец был согласен оплачивать няню, если я вернусь домой. Я осталась. Я шла по ступенькам, пытаясь унять, успокоить свое сердце, а мой муж отдыхал от тяжелой дороги. Ему хотелось есть, но не хотелось добывать мамонта. Он ждал, когда его принесут. Я зашла в супермаркет, прошлась по нижнему этажу и выбрала продукты. Если бы не нужно было кормить Маришку, я бы еще не скоро вернулась. Я кормила своего детеныша, он таращил на меня свои умные глаза и бил ладошкой по груди. Все было о'кей. Детеныш со мной соглашался. Я легла на кровать, положив Маришку на грудь, и закрыла глаза. Была еще только первая половина дня, а я уже устала до безумия. Так устала, что захотелось домой. До слез. — Я поджарил яичницу. Будешь? — спросил мой муж. — Я посплю, — ответила я. — У меня нет сил даже есть. Это была чистейшая правда. Зачем я загоняла себя? Кому и чего я доказывала? Надо уйти домой. Было бы легче. Хотя бы немного. У меня из глаз потекли два ручейка слез, я с ними так и заснула. Я проснулась сама, на кормление ребенка мой организм завел биологические часы. Покормила и уложила спать. На прощание она поболтала ногами и руками в воздухе. Я рассмеялась и расцеловала ее розовые пятки. Одна была вкуснее другой. И пошла готовить еду. Зачем я ее выбросила? Все равно без толку. — Я не понял, — тихо сказал мой муж. — Ты меня что, простить не можешь за то, что уехал? Зачем тогда согласилась? Я бы не поехал. И весь разговор! Трепетную лань сменил бешеный бык. А я была разбита. Совсем расклеилась. Мои ожидания тоже не оправдались. Ни в чем. Абсолютно. Мне незачем было здесь оставаться. Я устала, мне требовалась помощь. Любая. А меня донимал навязчивый, самодовольный, бешеный бык. Тупая, бесчувственная сволочь! — Почему согласилась? А вдруг бы ты не простил? Ведь такой случай выпадает только раз в жизни! — Значит, не прощаешь? — Не прощается! — И как ты видишь нашу жизнь? — Никак! Кстати, спасибо за медальончик. Будет что заложить на черный день! — Идиотизм использовать редкости на бессмысленные затеи! Тебе этого не понять! Ты не коллекционер! — Для милого дружка и сережка из ушка! Вот в чем смысл! Он замолчал. Заткнулся наконец. Я подумала, что надо позвонить родителям. Мне нужно было отсюда уехать. — Знаешь, почему я прыгнул с тобой со скалы? — вдруг спросил он. — Я не знал дна. Там везде были скалы. Я не хотел, чтобы закончилось то, что было. Это могло не возвратиться. — Значит, сглазил, — устало сказала я. — Один из нас точно разбился. Или оба. Мы молчали и смотрели в стол. Такая тоска. Смертная! Мне хотелось домой. Мне хотелось, чтобы меня любили, но меня сглазили. Возвратиться ничего не могло. Во всех смыслах этого слова. Я стала другой. Что бывает с людьми, которых вытаскивают с того света? Все ли они счастливы? В институте нас этому не учили. И я не знала. Я была веселой и счастливой, стала злой и несчастливой. Одно я знала точно, я сама выбрала человека, любящего блестящие металлические предметы. Я хотела быть в его жизни первой, а оказалась второй или в самом хвосте. — Не уходи, — попросил он, не поднимая головы. Мой муж не умел смотреть прямо в лицо. Точнее, не хотел. Глазами не соврешь. — Не нервничай, — сказала я. — Мы оба друг друга сглазили. Ни разу не сказали самое главное. Даже на свадьбе. Забыли приворотный акалай-макалай из трех слов — «я тебя люблю». Потому возвращаться нечему. Я встала из-за стола. — Формальности завтра. У меня нет сил. Никаких. Я обманулась. У моего мужа был сильный характер, он прятал в себе прагматизм и эгоцентризм. Газельи глаза и трепет полагались для посторонних. Со мной уже можно было не стесняться. Мне полагались эрзацы. Соплеменник Кандинского был в чем-то прав. Страшен не страх познания, а страх того, что узнал. Этот страх вылетает из-за угла, как машина с отказавшими тормозами, и сидит в тебе занозой всю жизнь, не поддаваясь ни уговорам, ни консервативному, ни оперативному лечению. Я разгадала судоку, составила пазл, сложила кубик Рубика и нарисовала точную и ясную картинку. Математически обоснованную и оцифрованную. Доказательств больше не требовалось. Мне незачем было оставаться. Других причин не имелось. Я не граф Монте-Кристо. Мне тоже хотелось жить как всем. Я могла. Нет! Я должна была стать счастливой! Я спала, спала и спала. Просыпалась, только чтобы покормить, искупать и переодеть Маришку. Хорошо, что дети в этом возрасте много спят. Я хотела отдохнуть. * * * Я смотрела на голубую бусину с внимательным сиреневым зрачком. Я взяла ее с собой в роддом, где умирала, да не умерла. Она помогла мне или, напротив, чуть не убила? Я не верила в талисманы и никогда их не носила. И всегда была любимой, счастливой и здоровой. Мне нужно было выбросить ее, как ядовитую гадину, или оставить, как своего хранителя? Я думала об этом все время после выписки из роддома. И наконец решилась. Выбросила в унитаз. Она упала тяжело, вытаращив на меня расширенный, пристальный зрачок. Я нажала рычаг, и голубая бусина унеслась потоком воды. Сразу, без промедления. Я испугалась уже тогда, когда надавила рычаг. Но было поздно. Космический глаз попал в канализацию большого города. Я утопила его в человеческом дерьме. И правильно! Правильно! Сиреневый, безумный зрачок меня сглазил. Я без него была любимой, счастливой и здоровой. Всегда. Всю свою жизнь до него. Там ему самое место! В дерьме! — Я приготовил мясо. Я тоже умею готовить. Попробуешь? У моего мужа был трепетный вид и газельи глаза, а я отдохнула. — Чередуешь шок и трепет? — усмехнулась я. — Слишком быстро. Не успеваю перестроиться. Он заговорил просительным тоном. Фальшивым насквозь! До последнего слова! От его голоса сводило скулы и выворачивало наизнанку! Рвотный порошок — вот что такое был для меня его голос! — Послушай! Я принял неправильное решение. Не сумел выбрать главное. Но дело в другом. Мой отец умер слишком рано. Коллекционирование в его жизни было самым важным. Я знаю историю любой монеты. От него. Мы сидели с ним часами и разглядывали их. У меня не стало отца, были только его монеты. Это моя память о нем. Моя связь с ним. До сих пор. Ты меня понимаешь? — Твой отец умер. Я жива. Связь между мной и тобой растаяла. Или ее не было. Ты выбрал отца. Сам! Мой муж обхватил руками голову. Потом провел ладонями по лицу. Православный совершил намаз? Это называется дуля в кулаке! — Я не то хотел сказать. Я выбрал не то время. Это ошибка. Моя ошибка! Я виноват! Это можно понять и простить? Он издевался надо мной! Он тыкал меня лицом в симулякры ненависти, любви, ревности, преданности, верности. Кто хочет — живи на мягкой подкладке из самообмана, кто нет — бери шмотки и сваливай! Пока не поздно. Самообман сожрет вашу личность до последней нитки, как моль. Вы станете питаться суррогатами чувств, лишенными божьей искры. Вы станете трансгенными мутантами рано или поздно. Это не поле боя, это концлагерь с газовой камерой. Здесь побег поощряется. — Я не хочу утолять жажду очищенной, бэушной водой! Мне не нужны позолоченные копии, мне нужны оригиналы! Это понятно? Меня колотило от ненависти, как от приступа; малярии. Я была в жару и ознобе одновременно. Мой муж тоже. Ненависть заразна в отличие от: любви. Ненависть передается воздушно-капельным путем, любовь не передается никак. Она вылезает из тебя самого, не спросясь. Любовь нужна для продолжения человечества как разумного вида, ненависть — нет. Ненависть досталась в наследство от диких пращуров. До появления Homo sapiens. Она вытекает из темноты нашего подсознания, из инстинкта сохранения жизни и борьбы за выживание. Либо ты, либо конкурент. Либо пан, либо пропал. Его руки скрючило, он был готов меня ударить. Я подалась вперед. Действуй! Он круто развернулся и вышел из кухни, хлопнув дверью. За обоями у дверного косяка посыпалась штукатурка. Я слышала ее шуршание в гробовой тишине. Она сыпалась как песок в песочных часах. Я ненавидела газельи глаза. Еще до нашей эры кто-то сказал: глаза — зеркало души. Теперь это звучит банально, но это так. Все самые важные вещи банальны, потому что уже давно кем-то открыты и описаны. Обсуждены и перетолкованы сотни раз. Обсосаны и замылены. Но они никуда не делись. Чужие глаза с их тайнами и загадками тоже зачем-то остались с нами. Только попасть в чужую душу сквозь зеркало трудно. Иногда остается лишь любоваться его рамочкой из золоченого багета. Или ненавидеть. За мутную патину. Я кормила своего ребеныша из бутылочки и успокаивалась. Только он мог унять, утихомирить меня. Надо было собираться домой. Я набрала номер мамы. Он вынул из моих рук трубку. Из-за спины. — Мы прыгнули в незнакомое море. Вдвоем, — сказал он. — Нас разнесло течением в разные стороны. Если ты уйдешь, значит, я утонул, а ты потерялась. — Ты не купил ни одной детской игрушки, — не оборачиваясь, ответила я. — Я не подумал, — после паузы сказал он. Я обернулась к нему. Заглянула в его бычьи глаза. В упор. — А о чем ты думал? — У меня не было игрушек. По крайней мере, я их не помню. В детстве я играл с монетами. Или читал. Моя мать умерла позже отца. На пять лет. Если бы мой муж сказал, что у него не было своей семьи и детей, что он не знает, что нужно детям и как с ними обращаться, я бы не осталась. Но он выстрелил из гранатомета. У меня была нормальная семья, у него — нет. В привычном смысле слова. Мой муж напоминал образы Модильяни. На работы Модильяни надо смотреть сквозь узкий дверной глазок. Тогда можно увидеть типичный прищур глаз, бантик губ, близко рассаженные у носа чечевицы глаз, монгольский тип лица, вырубленный тесак носа или что-то еще, что придавало модели узнаваемость. Все остальное — были цветные плоскости и линии, стирающие своими знаками личность персонажа. Художник играл со своими героями в кошки-мышки. Умышленно или нет. Теперь никому не узнать. Мой муж был интроверт в золоченом багете. В патине его зеркала ничего не стоило искать, следовало любоваться багетом, разгадывая его завитушки. Если, конечно, он желал подсказать направление, куда двигаться дальше. Он понял, что я остаюсь, хотя я еще ничего не сказала. Он заключил меня в объятия в прямом смысле слова. Прижал к стене, сковал коробочкой из своих рук и ног. Он рассыпал свои поцелуи, сначала чуть касаясь, потом бешено и требовательно. От дроби до артиллерийских снарядов. Они влетали в меня, продираясь сквозь его дыхание. Один из них попал в цель, и я размякла. Снова расклеилась. Расколотила вдребезги свои принципы. Растоптала свою решимость. Сама захотела. Он отнес меня в кровать, и мы любили друг друга, как прежде. В сказочной и далекой стране. Глава 10 Утром я проснулась в шесть и взглянула на мужа. Он спал безмятежно, как дитя. Я почувствовала раздражение. Такое сильное, что захотелось его ударить. До крови. Я сцепила руки в замок, чтобы совладать с собой. Я поступилась своими принципами ради самовлюбленной, озабоченной чурки? Его не было за неделю до родов, и он приехал через три недели после них. Я сто раз могла умереть и воскреснуть за это время. Он позвонил всего три раза за весь месяц, дабы узнать, не померла ли я. Вдруг повезет? Он сэкономил на свадебном подарке. Он забыл о ребенке, но не забыл о своих металлических, круглых игрушках. У меня был сногсшибательный муж! Ни у кого из всех знакомых мне женщин таких мужей не было. Их мужья хотя бы исполняли роль отца и мужа. Кто-то лучше, кто-то хуже. В зависимости от таланта. Мой муж не затруднялся. Зачем? Он был небожитель. Я поняла маразматика Ницше с его дурацкой загадкой — «Если узы не рвутся сами, разгрызи их зубами». Моего мужа родил его отец, но у моего мужа не было зубов, чтобы перегрызть пуповину. Напротив, он пуповину холил и лелеял. Пересматривал каждый день. Таращил глаза каждый божий вечер на искусственных блестящих младенцев, запеленатых в кармашки из грубой ткани. Где близняшки Микки и Рурк? Не позвонить ли им? Они заполнят пустующую нишу в его половой жизни. И он наконец оставит меня в покое! Я ушла на кухню готовить и завтрак, и обед, и ужин. Не стоит сразу открывать карты, надо поводить за нос, помучить противника. Он коснулся губами моей шеи и сразу уселся за стол. Хотел есть. Очень! — Давай я сам буду готовить. У меня это неплохо получается, — предложил он, сидя за кухонным столом. Он так этого хотел, что убрался подальше от плиты. Вот тебе новость! А где ты раньше был со своими умениями? Я чуть не рассмеялась. — Давай, — не поворачиваясь, согласилась я. У моего мужа было отличное настроение. На зависть. К чему помнить и портить себе настроение? Что было, то было. Быльем поросло. Устаканилось, утряслось, утрамбовалось. Да здравствует новая старая жизнь! — Может, пойдем куда-нибудь? — А как же Маришка? — Возьмем с собой. — В толпу?!! — Можно без толпы. — У него вдруг стал виноватый вид. — А что ты хочешь? — У меня нет хотений, есть обязанности, — вежливо сказала я. — Давай их переформатируем? — он смущенно и просительно засмеялся. — Мне в понедельник на работу. Я помогу. Скажи, что надо. — Сам не сумеешь. Объяснять долго, — телеграфом откликнулась я. — И что ты предлагаешь? — он резко вскинул голову. — Я обойдусь одна. Как привыкла. А ты пойди погуляй. — Что ты хочешь этим сказать? — Трепетная лань закипала гневом. — Ничего особенного. Тебе нужен свежий воздух, — без улыбки сказала я. — Ты так привык. Забыл? — Начинаешь заново? — тихо спросил он. — Я женился на сварливой ведьме? — Спасибо, — я отвернулась к плите. На столе была гора овощей. Мой муж, любящий готовить, не коснулся ни одного из них. Хотя бы просто чтобы почистить. Небожитель ждал персональных указаний! Я сцепила зубы изо всех сил. Мама мне помогала, пока его не было. Сейчас он явился, я осталась один на один с небожителем и со своей нелепой семейной жизнью. Мне хотелось плакать, а плакать было нельзя. Слезы — это признак слабости. Слезы только для близких, кто сможет понять. Я услышала, как он рассмеялся за моей спиной. Весело. Беззаботно. — В двадцать четыре — женятся дураки, а в двадцать пять — детей заводят только идиоты! — Детей не заводят, — без выражения сказала я. Хорошо, что я не заплакала. Было бы глупо и унизительно. И совсем никчемно. Для людей типа моего мужа это было — фу! Он хлопнул дверью, я осталась наедине с горой овощей. И зарыдала в голос. До судорог. Я побросала в сумку вещи как попало. Самое необходимое. Взяла Маришку, закрыла дверь и ушла, не оглянувшись. В свой настоящий дом. — Мама, как вы с папой умудряетесь любить друг друга столько лет? — Я умудряюсь ему уступать. — Это другое. Он тебя не бросал. — Зато я ненавижу его дальние походы, охоту и нелепых, случайных друзей, которых он привозит со всех краев света. — О чем ты? — разозлилась я. — Детей заводят идиоты?! Забывают жен в роддоме дураки? Мама помолчала и наконец решилась. Я знаю, как и когда она говорит самое трудное для нее. Она вдыхает воздух, как перед прыжком в ледяную воду. Мы с папой не такие. Мой отец кремень, я больше похожа на него. Мне повезло. — Я знаю. Я не должна тебе говорить. — Голос мамы задрожал. — Я его не переношу. Ни под каким видом. Ушел, и слава богу! Забирай все вещи — и домой. Насовсем. Немедленно! Без глупостей! — Хорошо, — я давно уже согласилась. Просто ждала этого момента. Ждала, что мне это предложат еще раз. Глупо менять решение, на котором настаивал сам. Глупо и в Африке глупо. Мама меня расцеловала. Она была так рада. — Сейчас позвоню отцу, мы все заберем. Сегодня же. Сами. Ты можешь и не приходить. — Мам, ну что ты? Я маленькая, что ли? — рассмеялась я. — С вами мне будет спокойнее. Я за вами как за каменной стеной. — Собирайся, поедем. Я помогу тебе с вещами. Вдвоем быстрее сложим. Папа подъедет и заберет. Мы вышли из квартиры моих родителей и столкнулись с моим мужем лицом к лицу. Мама отступила в сторону, как от ядовитой гадины. Он улыбнулся нам. Жалко. Нас было больше. Мы были сплоченной толпой, он — одиночкой. — Таня. Я прошу тебя. Поедем домой. — Зачем? Он мялся, ему было неловко перед моей мамой. А она не уходила. Матери не бросают своих детенышей. Никогда. Она просто молчала. Иногда молчание красноречивей всяких слов. — Я люблю тебя, — тихо сказал он. Он покраснел до корней волос. Впервые. Ему было стыдно за себя. Он произнес то, чему его не учили. Стыдно за то, что признался в присутствии посторонних. Стыдно за то, чего не было. Его мучила, терзала, изводила гордыня. Он опустил голову, и, не зная, куда девать свои руки, заложил их за спину. Мама отступила назад. — Я пойду домой, — сказала она. — Вы сами справитесь. Она смотрела мне в лицо умоляюще. Что она хотела сказать? Впрочем, это было неважно. Игра становилась интереснее. — Тащи коляску, — велела я мужу. Он нес коляску, спрашивал, не дует ли на нас в машине, открывал и закрывал двери… Был предупредителен, как никогда. А я вспоминала наши любовные игры в сказочной земле. Жестокие игры. Для кого-то ничего особенного, а для любящих друг друга людей — жесть. Я уложила Маришку в манеж и обернулась. — Зачем ты на мне женился? Мне действительно было интересно. Моему мужу была нужна бесплатная кухарка с поломойкой? Бесплатный секс? Бесплатная сиделка? Любимых жен ради железяк не бросают. Это каждый понимает. — Я же сказал, — он отвернулся. — Почему ты всегда отворачиваешься? Боишься, прочитаю правду в глазах? Он повернул ко мне лицо. Я ничего не могла прочесть в его глазах. Я не знала их языка. — Что я должен сделать, чтобы ты меня простила? — спросил он. — Встань на колени! — Значит, тогда простишь? — Прощу. Он помедлил и встал на колени. Передо мной. Тяжко и трудно. Как хозяин. — Довольна? — он поднял голову. Его глаза сузились, вонзившись в меня частоколом ресниц. Он был унижен и озлоблен. — Нет. Не довольна. Форма не соответствует содержанию. — Так будет всегда? — Почему? У тебя есть варианты. Я желаю тебе все, что твоя душа пожелает. Он внимательно и пристально изучал паркет. Его ладони были расплющены на коленях тяжестью его тела. — Жен в роддоме не бросают. Мало ли что. Вдруг не успеешь на похороны? А твой единственный ребенок — твой единственный раритет. Таких на свете больше нет. Я вышла из комнаты, оставив его на коленях. Я сделала следующий шаг, открыла причины. Пронесла капоте над своей головой и развернулась так, чтобы оказаться с быком лицом к лицу. Теперь он знал все, что нужно было знать. * * * Мой муж потух, погас за одну ночь. Он не пришел ночевать. Не знаю, что он делал дома. Может, снова таращился на свою пуповину, в которой вместо крови текли круглые железяки. Может, спал или читал. Он любил и то, и другое, и третье. Четвертого и пятого не полагалось. Мне плевать на его дефективное воспитание. С дефективным воспитанием люди не женятся, а идут в таежный скит. Спасать человечество от своего дефективного генофонда. Людям с дефективным воспитанием надлежит менять фенотип[12 - Изменение генотипа в условиях среды обитания.], чтобы жить среди нормальных людей. Он пришел под утро, когда стало светать. Мне нужно было заступать на трудовую вахту, ему отдыхать. Не знаю, почему он погас. Наверное, жалел, что женился на мне. Ему не повезло. Это любого выбьет из седла. Смешно, но я его понимала. У меня было то же самое. Он молчал целыми днями. Мы говорили односложно. О чем он думал? О разводе? Мне следовало все рассказать и простить, но я не могла. Иначе не было смысла оставаться. Как только собиралась с духом, мгновенно всплывали все обиды. До единой. Целый реестр. От маленьких до самых крупных. Выстраивались по рангу и маршировали в моей голове. Распаляя и разжигая до неистовства. Я не прощала и оставалась. Я знала почему. Точно знала, почему оставалась и почему не прощала. Я была буридановым ослом. И этим все сказано. Я вспомнила, как мечтала о свадьбе. Думала о ней, еще не зная будущего. Зато я представляла себя только с одним мужчиной, моим теперешним мужем. Больше ни с кем. Мы с мамой купили в Испании мантилью, выполненную в традиционном стиле. С крупными блестящими цветами, похожими на ирисы или лилии. Их матовые тени скользили на поблескивающем шелке то тут, то там. Это была белая свадебная фата. Я подхватила волосы гребнем, и она волнами расплескалась вдоль моего лица. Не представляю, что делают мантильи старинного кроя с современными женщинами. Меня она сделала опасной и дерзкой, всемогущей и слабой. Я хотела замуж. За своего мужчину. В моем подсознании был только один мужчина. Мой теперешний муж. Мы поженились без гостей. Я не хотела Радислава. Я отсекала таких людей без раздумий. Мне не нужны были плохие воспоминания. От них только вред. Я вышла замуж в мантилье, стоящей немалых денег, она была оригиналом. И в платье из машинного тюля с суррогатом ручной вышивки. Мне не повезло. Может, все дело было в платье? Почему мы не сказали, что любим друг друга? После родов на меня часто накатывала депрессия. Тогда я лежала как труп. На автомате кормила Маришку и ухаживала за ней, а потом снова лежала как труп. Даже не ела, трупы не едят. Им это ни к чему. Я открыла глаза от его взгляда. Он просверлил меня насквозь. Я почувствовала его взгляд спинным мозгом. — С тобой ничего не случилось? — спросил он. — Что? — вяло переспросила я. — В роддоме? — Нет. Он улыбнулся. Облегченно и счастливо. — Слава богу! Мне в голову такое лезло. Подумать страшно. У моего мужа хорошая улыбка, я всегда улыбалась в ответ. Ведь во мне была ее тетива. Но сейчас во мне ничего не тренькнуло. Я закрыла глаза. Я жалела о том, что не сказала правду. Я бы уже припечатала его к стенке. Перерубила хребет дротиком. Вбила загнутый вертел через передние ребра прямо в сердце. Но я только училась быть тем, кто убивает. И еще я устала. Мне было все равно. Быки должны пастись на пастбище, а не досаждать своим присутствием. Я не любила корриду и ненавидела матадоров, раскрашенных, как пасхальные яйца. Те, кто убивает, выбрали свою миссию добровольно. Как я. Но сейчас я не хотела корриду, я хотела, чтобы меня жалели и любили. Как всех счастливых женщин. Я хотела не войны, а мира. Хотя бы ненадолго. И я протянула руки ему навстречу. Он обнял меня, я его. Он закутал меня в свои объятия, как в теплое одеяло. У одеяла был забытый, знакомый, зовущий запах. Запах того, по чему скучаешь, но добыть никак нельзя. Запах забытой жизни. Я вдохнула его без раздумий, чтобы родиться заново. Я целовала его губы, мной забытые, глаза, мной любимые, лунку его пупка, дорожку черных волос до паха. Целовала плоские, маленькие мужские соски. На сладкое. Он меня тоже. Он силой сжимал мои колени, целуя их одновременно. Он вкладывал губы в мою яремную ямку, во впадины ключиц, в треугольник между бедер. Сжимал губами сонные артерии, измеряя толчки моего сердца. Он брал мои запястья, как гроздья, и целовал мою бешено пульсирующую жизнь. Всю меня с головы до ног. Я почти сразу забылась. Прыгнула в море. С самой высокой скалы. К серым рыбкам, чьи губы вытянуты трубочкой для поцелуя. — У тебя на макушках волосы торчат двумя ежиками. Как телескопические антенны. — У меня нет антенны. Может, я лучше бы тебя понимал. — Может, лучше чувствовать? — Это хуже. Не знаешь, куда идти. — Да, — согласилась я. У меня было то же самое. Во сне я часто блуждала спиральными коридорами, с синим, желтым, зеленым, красным светом. Из пола — туман, со стен — свет разных цветов радуги. И ты кружишь и кружишь в разноцветных клубах света. И тени совсем никакой, даже от тебя самого. То тепло, то холодно. То весело, то страшно. По-разному. Только всегда в полном одиночестве. Но самое страшное — черно-белый лабиринт с узким лучом голубого света. В нем всегда холодно и безысходно. Как в подземном святилище сказочной земли. Вот для чего нужны нелепые цветные плоскости Кандинского. Для бестелесной божьей искры и ее света. Без этого света ей себя не найти. Господи! Снова Кандинский. Смешно! Я рассмеялась. — Чему смеешься? — Он поцеловал меня в ямку между ключицами. — Ничему. Глупо говорить, что в такие минуты тебе в голову лезет безумный Кандинский. Это действительно смешно! До идиотизма! Я поцеловала его в губы, он улыбнулся в ответ. У меня снова в груди натянулась тугая тетива лука из его губ. Он не был грубым и жестким. Я этого не хотела, и он меня понял. — Я так устала. — У меня на глаза вдруг набежали слезы. Но сейчас это было можно. — Это пройдет… — Он снова поцеловал меня в ямку между ключицами. — Оказывается, так часто бывает. Послеродовая депрессия. Я читал в инете. Не бойся. Я же с тобой. Идиот! Кретин! Тупица! При чем здесь это? Подвел идеологический базис? Раскопал причины? Разложил по грязным матерчатым кармашкам? Классифицировал? Ненавижу! Ненавижу до смертоубийства! — Мне в душ. — Я оттолкнула его. Грубо. Глава 11 Время шло, но я не могла простить мужа, как ни старалась. Мое прошлое было выгравировано в моей памяти метровым резцом скульптора-монументалиста. До наваждения всплывающего в неподходящий момент. Наваждения, сложившегося в уверенность, что такого со мной никогда не случилось бы, если бы он держал мою руку, пока я рожала. Самого любимого мной человека со мной не оказалось, когда я умирала. Самый любимый мой человек в это время искал то, чего не было. По собственному желанию и хотению. Что я могла ждать от него? Могла ли я на него положиться? Я не видела общего будущего, как ни старалась. Мне следовало положиться на интуицию моих родителей, а не искать того, чего нет. Но поиски того, чего нет, заразны. Мой муж был забит в мою грудь, как осиновый кол, а я не знала лекарства. Я стирала Маришкины вещи. Я могла стирать их в машине, но у меня не было молока, потому я должна была делать для нее хоть что-то. Заглаживать вину за эрзацы. — Зачем ты вышла за меня замуж? — спросил он, стоя за мной. — В целях гармонизации собственной личности, — ответила я спиной. — Получилась какофония. У меня среднее музыкальное образование. К сожалению. — Давай я постираю. — Что ты все давай да давай! — взбесилась я. — Делай, а не спрашивай! Или надеешься, что пронесет? Надоело! — Да я боюсь сделать не так, как тебе угодно! — закричал он. — То так не так, то сяк не сяк! Одно «да потому»! Каждый день! — Боишься, значит? — усмехнулась я. — Я жить с тобой хочу, а не бояться! — А я не хочу быть контрабасом, втиснутым в футляр для скрипки! — К тебе прилагался дешифратор? Мне его что, забыли дать? Я отодвинула, оттолкнула его и поставила таз. Ему не хватало ума убраться, а мне хотелось его убить. Собственными руками. До брызг и луж крови на кафеле. — Я женщина. По твоей теории нас занесло на Землю с космическим мусором. Ты сам когда-то это сказал. Дешифратор не входит в комплект! — Я вижу тебя и не вижу! Слышу и не слышу! Где та девушка, которую я знал? Где девушка, на которой я женился? Какова реакция на удар пики в загривок? Бой или бегство? Проверим! — Умерла, — легко ответила я. У моего мужа был странный вид. Лицо человека, потерявшего дорогу и память. Он протянул ко мне руку, посмотрел на нее и опустил. — Я тоже умер, — тускло сказал он. Он закрыл дверь ванной, я осталась одна. Было утро, а я уже еле таскала ноги. Как старуха. Где девушка, которую он знал? Где-где? Умерла. Утонула. Разбилась в море. А похоронили ее в реанимации роддома. Я плачу, глядя на американские сериалы о врачах. Там мужья всегда держат жену за руку, когда она рожает. Ей так легче. Неужели это трудно понять? Даже моей матери трудно понять! Я вспомнила наш недавний разговор. — Таня, ты становишься другой. — Какой другой? — Ожесточаешься. Все нетерпимее и жестче. — Разве этому нет причин? — Тогда уходи! — крикнула мама. — Зачем вы вместе? Ты его любишь? Скажи! — Что сказать? — Любишь, прости! Не любишь, уходи! Я замолчала. Что я могла сказать? Дело было даже не в мести, а в чем-то другом. Гораздо важнее. Это было сильнее меня. Как напасть. Как болезнь. С рецидивами и ремиссиями. С авралом и отдыхом. Бесконечно. Циклично. По кругу. Мама не поняла моего молчания. — Я понимаю, — извиняясь, заговорила она. — Прости. Ты устала. Совсем себя загнала. А денег на няню у меня не берешь. Я усмехнулась. У моей семьи был общий кошелек. Долго мама бы не протянула. А отец раз сказал нет, значит, нет. Зачем позориться? — Ты просто надорвалась. Тебе надо передохнуть. Вам лучше пожить отдельно. Отдохнуть друг от друга. И все встанет на свои места. — Отдохнуть?! — Я сощурила глаза. — Мы уже отдохнули друг от друга. Он на Амударье, я в реанимации! Я легла в кровать и не заметила, как заснула. И проснулась от толчка. Как от землетрясения, эпицентр которого под тобой. Тогда не шатает кровать из стороны в сторону. Ее подбрасывает вверх. Резко и сильно. Я проснулась в темноте, а заснула при свете дня! Что с моим ребенком? Меня затрясло как при ознобе, как при температуре выше сорока двух. Я помчалась на свет и нашла Маришку на кухне. На коленях мужа. У нее на лице, на одежде, даже на кудряшках была манная каша. — Я не хотел тебя будить, — не глядя, сказал мой муж. Я мочала, чувствуя, как сердце снова входит в границы нормы. Как укладываются пульс и дыхание в привычную колею. — Она похожа на тебя. Один в один. Моя дочь захохотала басом, показав четыре зуба. Из ее рта выпала манная каша. Я расхохоталась. Муж тоже. — Я не смеюсь басом, — смеясь, произнесла я. — Это в меня. — Он взглянул на меня искоса. — Искупаешь? — спросила я. — Ладно. Хорошее слово «ладно». Ладно! Я пошла валяться в постели. Всласть. Моя дочь помахала мне вслед ложкой с кашей. Он вышел из ванной, вытирая волосы полотенцем, а я подумала, что мой муж красив. Очень. Особенно капли воды на смуглой коже, как капли и струйки пота. Будто тогда. В то самое лето. Он подошел к кровати, капли воды блеснули на дорожке черных волос от пупка к трусам. — Давай заключим временное перемирие, — предложил он и вскинул на меня глаза. — Ладно. — А долговременное? Я дернула его за трусы, и он упал на меня. — Ладно, — шепнула я ему на ухо. Моя жизнь была в моем муже. Внутри чужого человека, к которому не прилагался дешифратор. Моя жизнь нашептывала мне на ухо — дай мне плавать в чистой воде, в вине, в соке и мякоти фруктов и ягод. Дай лететь, широко расправив крылья, или неспешно парить в небе. Дай перепробовать все на вкус, кроме горького и соленого. Я устала от них до черта! Дай мне удаль, размах и веселье. Дай нежность и ласку. Дай любить, кого любится. Дай отдохнуть от неволи в скрипичном футляре. — Ладно, — пообещала я. — Не бойся, — пообещала жизнь. Я проснулась, на меня смотрел мой муж. Его радужка лоснилась ореховой шерстью молодого бычка. На солнце. — Ты что? — улыбнулась я. Он прижал меня к себе и выдохнул. Трудно и тяжко. Я провела рукой по его макушкам. У макушечных ежиков улеглась щетина. Они стали добрее. Или устали. А я вдруг подумала: пока я мучила его своей ненавистью, его могла украсть другая женщина. Он остался бы с ней, а я со своей ненавистью один на один. * * * — Давай отметим годовщину нашего путешествия? — Давай, — без раздумий согласилась я и тут же опомнилась: — А Маришка? — Может, твои родители согласятся с ней побыть? Мы уехали в другие края. В самую жару. В сорок градусов в тени. Ненадолго. Только на выходные. И не очень далеко. Но это было так далеко, дальше не бывает от нашей жизни. Мы шли из столовой маленького туристического пристанища для ленивых. И на меня засмотрелся мужчина. Я улыбнулась, он споткнулся и чуть не упал. Я расхохоталась. Это было так смешно! Мой муж пошел впереди. Так быстро, что я еле его догнала. — Что приключилось? — я тронула его за руку. — Ничего. У него было каменное лицо. Никакого выражения. Ни единой мысли, что можно прочитать. Ни в глазах, ни в губах, ни в чем. Отстраненность и отчужденность. Холодные и темные, как вход в подземную каменную мечеть, где ничего не узнать. Среди палящей жары и яркого лета. Это было вечером. Я вдруг вспомнила, как после свадьбы, еще до рождения Маришки, мы пошли в парк. Погонять балду. Мы вращались на центрифуге во всех самых немыслимых плоскостях. С постоянным ощущением воздушной ямы, нештатного взлета вверх и провала в бесконечную пропасть. И целовались до исступления, заключенные в металлические скобы центрифуги. Не слыша и не видя ничего вокруг. — Как вам не стыдно? Вокруг дети! Мы услышали возмущенный крик женщины, когда центрифуга уже стала останавливаться, мы тоже. Мы сбежали из детского парка, хохоча во все горло. Даже наши поцелуи были только для взрослых. Наверное, поэтому у меня до сих пор возникает ощущение воздушной ямы, если я смотрю в его глаза. Или если мы вместе. Иногда просто вместе. — Пойдем в пиццерию, — я потянула его за руку. — Мы часто ходим туда всей семьей. Там повар итальянец. Папа обожает его кухню. — Я не люблю пиццу, — ответил мой муж с каменным выражением лица. И сжал твердые губы. Плотно. Это означало «нет». Мы пошли в другое место. Не хуже и не лучше. Я вспомнила это потому, что мой муж уже тогда решал, куда нам идти, что делать, как быть. Он редко со мной соглашался, даже в мелочах. Я не возражала, тогда это было неважно. Он невзлюбил Мокрицкую, я стала реже с ней встречаться. Он не хотел, чтобы я виделась с однокурсниками и сотрудниками. Я бежала после работы домой. Он не запрещал мне. Он просто молчал. Но его молчание было хуже слов, страшнее удара. Он отдалялся мгновенно. За сто замков. За семь печатей. За тридевять земель. Так глухо, так немо, так далеко. До ощущения, что я теряю его. Я злилась и одновременно хотела любви и согласия. Как у всех. И я уступала. Нехотя. С виду. Зачем портить жизнь, если все так хорошо? Остальное, не наше, действительно было неважно. Мы прощали друг друга. Ведь тогда и любовь была слаще и горче. Сильнее и жарче. До забытья. До обжигающего света из далекой сказочной страны. Он не разговаривал со мной до конца дня. Мы легли в кровать молча, как чужие. Каждый на своей стороне, подальше друг от друга. Мне хотелось плакать, хотя это было нельзя. Мои ожидания снова не оправдались. Я не сразу поняла, в чем дело. Да я и не знаю, поняла ли? Я пересматривала и пересчитывала каждый свой шаг за день. Что я сделала? Что сказала? День поделился на две половины. До столовой и после столовой. Я вспомнила и улыбнулась. Мой муж был тихушник. Вся жизнь с указательным пальцем, перпендикуляром, перечеркнувшим губы. Я улыбнулась и положила ему руку между ног. Он сбросил руку и повернулся на бок. Спиной ко мне. — Прости, — невинно сказала я. — Я перепутала твое и мое. Что мне еще остается? Я прижалась к нему всем телом. Я слышала его дыхание, чувствовала всей кожей, как дрожь пробегает по его телу автоматными очередями. Одна за другой. Насквозь. Я положила руку ему между ног, его бычий солдат уже стоял, вытянувшись во фронт. Хорошо, что он не видел моей улыбки. Мой мужчина был моим, даже если он сам того не желал. Он развернулся ко мне, чтобы мстить. А я ждала этого больше всего. В завихрениях нестерпимо горячего воздуха мы снова вспомнили свою сказочную страну. Мы вспомнили вкус своей крови, кусая губы друг друга. Вкус крови и слюны, как коктейль из красного вина и минеральной воды. Вспомнили вкус семени и жаркой смазки, пеструю, разогретую, расплескавшуюся смесь наших генов, разного рода и племени. Мы вспомнили друг о друге все, и любя и не жалея друг друга. Распалили, разожгли, обнажили себя до самого сердца. Под завихрения нестерпимо горячего воздуха. От вентилятора под потолком. — Знаешь, когда я тебя чувствую? — сказал он. — Когда слышу твой стон. Значит, моя женщина осталась со мной. Мы нашли укромное место в маленьком туристическом раю. В зарослях колючего боярышника и черноплодной рябины. Между ними уже наливалась соком волчья ягода. Серый, одревесневший боярышник тянул к нам свои молодые ветки. И зеленые, и глянцевитые, красные. У боярышника были листья, похожие на человечьи сердца, сжатые в систоле, чтобы выстрелить очередной порцией сладкой крови с выплюнутыми косточками. Он не походил на аронию. Она была альвеолами человеческих легких, но кровь ее — кисло-сладкая, вяжущая. Привязывающая до конца жизни. Мы стояли по колено в море бессмертника, а рядом таилась волчья ягода. Что она делала в этом раю? Он вложил мне в ладонь горячую от солнца монету. Из древнего золота. До нашей эры. На ее монетном чекане были два профиля. Его и мой. Как на известной камее. Македонский умер, неохотно уступив нам место. Я рассмеялась. Торжествующе. Мы победили! — Я люблю тебя, — сказала я. И меня бросило в пот, как и его. Меня расплавил наш монетный чекан. Я могла обжечься о саму себя. Легко. До ожогов четвертой степени. — Я думал, ты никогда мне этого не скажешь. Я подняла на него глаза. Мои руки дрожали. Не пойму отчего. Он обнял меня, я его. Мы стояли в зарослях бессмертника, и я думала, как же нам с ним повезло. — А как же ты? — спросила я. — У тебя такого нет. — Ты у меня всегда со мной. Он вытащил бумажник. В нем была моя фотография. В том самом море, в последней капле древнего океана. Я смеялась во весь рот, запрокинув лицо к небу. Я смеялась, глядя на канареечно-желтое солнце и канареечные облака, и болтала ногами в воде до огромных водных фейерверков из сверкающих брызг. Такая беззаботная, легкая. Что плакать хотелось. По тому времени и по нас. По тем, кого уже нет. Приворотный «акалай-макалай» свершился. Мы сказали друг другу — «я люблю тебя». Замкнули круг и забили гвозди в крышку собственного гроба. Глава 12 Все утрамбовалось, устаканилось, влилось в колею. За исключением одного. Нам не хватало денег. Катастрофически. Если рожаешь ребенка, у него должно быть все лучшее. От мелочей до вклада в будущее — образование. Лучший детский сад, лучшая школа, престижный институт. Так легче выжить детенышу в мейнстриме. Иначе вынесет на острые подводные скалы. Кому из родителей этого хочется? Я не понимаю демографических программ. Качество важнее количества. Дело не в плотности населения на один квадратный километр, а в том, как распорядиться квадратным километром. Для этого нужны мозги. Мозги нужно добывать, как тушу мамонта. Легче, когда один ребенок, чем больше одного. В нашем доме жила семья. Мама нарожала детей больше, чем у других, и получила государственный геральдический знак. Дети выросли и стали рожать. Больше, чем у других. Это была семейная модель поведения. Они большей частью жили несчастливо, чем счастливо. А может, счастливо, но не очевидно, на сторонний взгляд. Я шла по улице злая до черта. У их подъезда копошились дети. Несть числа. — Кто-то не может родить, — раздражилась я. — А кто-то плодится и размножается, как бог повелел. Несть числа! Я сказала это вслух, ко мне резко обернулась девочка. Лет пяти. У них у всех были красивые дети. Она поняла, что я сказала. Она была уже большой, чтобы понять чужую злость. И она съежилась от моей злости. Мне стало стыдно. Противно до ужаса. За себя. Я обидела ребенка ни за что ни про что. Как ему объяснить, что дело не в их семье, а в моих собственных проблемах? А я сделала так, что на душе у маленькой девочки стало так же мерзко, как у меня. Я успокоила себя тем, что дети быстро все забывают. Знала по собственной дочери. Если Мариша плохо себя вела и капризничала, я говорила, что уйду далеко-далеко, откуда не возвращаются. Никогда. — Что ты будешь без меня делать? — спрашивала я. Она ревела в три ручья и обнимала мои ноги. Рыдала до икоты. Мне сразу становилось ее жаль. Я целовала ее кудрявую макушку и усаживала на колени. — Не уйду, — обещала я и целовала ее маленькие ручки, отдирая их от моей груди. — Нет? — спрашивала она, поднимая на меня глаза, полные слез. — Ни за что! — улыбалась я и вытирала ее слезы губами. — Нет? — спрашивала она сквозь слезы. — Нет! — смеялась я. Она смеялась со мной сквозь свои недетские слезы. Что будет с ней, если меня не станет? Мне даже страшно думать об этом. Страшно до обморока. Мой муж уже был дома, разглядывал свою мошну, туго набитую железяками. Как под гипнозом. С лупой и замшей. Со специальными книгами и справочниками. С тряпичными патронташами и запахом затхлой, ушедшей в прошлое истории. Рядом с ним жила история его собственной жизни, ему не было до этого дела. Он на нее забил, хотя дочь любил по-своему. Играл, возился, водил гулять. Я тогда отдыхала или ходила вместе с ними. Я выдрала из его рук лупу. — Мне посоветовали хороший детский сад для Маришки. Обещали помочь с устройством. Ребенку важно быть среди таких, как он. Ему потом легче адаптироваться к школе. — Давай, — согласился он. — Что давай? — взбесилась я. — Спустись на землю! Для сада нужны деньги. Куча денег! — Сколько? — Твоя полугодовая зарплата, — с удовольствием сказала я. — Примерно. — Где мы возьмем такие деньги? — потерянно спросил он. — Где?! Продай свои железяки! Вот где! — Но я не могу. Ты же знаешь. — Он поднял на меня глаза. Виноватый взгляд. Если мужчина смотрит на вас виноватыми глазами, значит, он виновен. Если ничего не предпринимает и не раскаивается, значит, казнить без права помилования. — Что знаю? — распаляясь, закричала я. — Металлические железяки жаль, живого ребенка нет? Мужчина должен драться, грызться, бороться ради семьи! Рисковать, добиваться, не жлобствовать! Вот для чего он придуман! А не для нелепых причуд! Господи! Как надоело! Неужели не ясно? Рай в шалаше придуман безмозглыми, потусторонними людьми. Рая в шалаше не бывает, он возможен только для тех, кто его еще строит. Я за спиной услышала рев. Басом. И обернулась. В дверях комнаты стояла Маришка. Она была напугана до смерти. Она смотрела на нас широко распахнутыми глазами, из которых текли слезы. Ручьем. — Маришка! — Я присела на корточки и протянула руки. — Не пугайся. Мы просто поспорили. Иди к маме, детка. Я тебя обниму, зацелую все твои слезки. Я тянула к ней руки. Она жалась к дверному косяку и рыдала. До икоты. Я пошла ей навстречу, она бросилась мимо меня к отцу и прижалась к его колену. Я стала пугалом для дочери? Или что? Я растерянно повернулась к ним. Он поднял ее на колени. Она всхлипывала, зарывшись лицом в его рубашку, и цеплялась маленькими ручками за него изо всех сил. Как за меня. Так было всегда. Я почувствовала дикий, болезненный до помутнения укол черной ревности. Мой муж отнимал у меня дочь. Легко, без напряжения. Ничего не делая, не ведая, не заботясь о ней. Я была с ней все время, учила, играла, читала книжки. Целовала малышачьи пятки и пальчики, круглую попу. Любила глаза-бесенята и курносый нос. Иногда ругала. Как без этого? Все наказывают детей за проказы. Но я ни разу пальцем не тронула, не оттолкнула моего любимого детеныша. А получалось по-другому. Мой муж днями работал, а вечерами оставался пушистым и белым. С ним — развлечения без поучений, со мной — Макаренко и Спок. Маленький ребенок выбирал то, что проще. Так легче, даже маленьким людям. Им тем более. Моя голова разрывалась от боли, а сердце — от ревности к собственному мужу. Я делала что-то не так, но у меня не хватало ума понять что. Я хотела добра, меня не понимал мой ребенок. Он не был виноват. В этом возрасте дети мало что понимают. Но они чувствуют! Наверное, я не умела показать свою любовь, чтобы она стала очевидной, как круглая Земля. Я была уродом. Как так получилось? Все дело в блюдечке с голубой каемочкой? Но в жизни-то их не бывает. Они бывают только во взрослых сказках для их собственных детей. Мой муж нашел деньги, продал машину. Теперь у нас было немного денег, подаренных старой машиной. А что дальше? Да ничего! Железяки остались течь в своей матерчатой пуповине. Как ни в чем не бывало. Я поняла, что надо искать работу. Мы так не протянем. Или даже средней по замыслу сказке конец. Дочери не хотелось ходить в детский сад, она с трудом к нему привыкала. Я объясняла ей как взрослой, что так надо. Так лучше для нее. — Почему я не могу быть с тобой? — спрашивала она. — Ты же дома. — А другие дети? — отвечала я. — С ними интереснее играть. Ты научишься общаться, дружить, давать сдачи. Выучишь много новых игр, в которые не играют вдвоем. Тебе будет легче в школе. — Не хочу я других детей! Мою дочь тянуло домой, потому я забирала ее из сада сразу после обеда. Сначала она бежала ко мне навстречу, а потом стала привыкать. И я радовалась, что поступила правильно. Прошло немного месяцев, и моя четырехлетняя дочь сказала после моей очередной словесной трепки. Трепки, привычной и старой, — «я от тебя уйду»: — В детский сад ходят ненужные дети. Сама уходи! Ты нам с папой мешаешь! Мне показалось, что я умерла. На самом деле. Я ушла в спальню и легла на кровать. Я приучала свою дочь к мысли, что уйду от нее насовсем. И приучила. Я стала ей не нужна. Самое смешное, я, как маленькая, ждала, что ко мне придет моя четырехлетняя дочь. Она так и не пришла, хотя дома мы были вдвоем. Она нашла дела по душе. Без меня. Научилась этому в детском саду. Я проиграла. Я учила не тому выживанию. Как папа. У нас это было семейное. * * * На меня часто находил стих. Бесшабашное, бездумное буйство. — Мариванна! — кричала я. — Беситься! Мы носились с дочкой как угорелые по огромной квартире мужа. По всем ее коридорам, коридорчикам и комнатам. Не разбирая дороги, крича во все горло. Как свободные, летающие лошади без упряжи и подков. Без возницы и воза. Без груза. Без шор. Без всего. Только скорость и ветер из всех открытых окон нашей квартиры. Жаркий ветер поднимал как на крыльях, выдувая все мысли. И хорошие и плохие. Любые. Или играли в догонялки-пугалки. Раз! Выскочишь из-за угла с рожицей несусветной. И за ноги хвать! Визгу и смеху больше не бывает. И у меня, и у любимого детеныша. Но самое главное было не это. Главное начиналось с подушек. Я наваливала их горой в гостиной, собирая из всех комнат. У самого окна. В месте, где больше всего солнца и ветра. И мы кружились с детенышем до изнеможения, пока стены не сливались в разноцветные полосы с растянутой вспышкой солнечного света, опоясывающей нас хулахупом. Под песню Боба Синглера. Особую песню. Самую особенную на всем земном шаре. Она осталась в наследство от сказочной страны. Тогда мы пели ее с мужем под радио. Кричали во все горло. Вместе. Она неслась впереди нас, закручивая крошечные торнадо из песка, пыли и жгучего степного солнца Мы тогда чувствовали себя атлантами, подпирающими сам небосвод. Тогда нам все было по плечу. Все! — Круглая? — кричала я Маришке. — Нет! — кричала она. И мы кружились и кружились под песню могучих атлантов до головокружения, до сладкой устали. — Все! — кричала Маришка. — Круглая? — Да! Мы валились на подушки как подкошенные. Без сил. Хохоча во все горло. И мечтали о круглых желтых комнатах. Где всегда светит подсолнечник солнца тепло и ярко. Как добрая грелка. Мы заполняли круглую, теплую комнату связками и гроздьями сочных, полных солнца плодов. Доверху. До самого потолка. В нашей круглой комнате должно было вкусно житься. А как иначе? По нашей круглой комнате в джунглях гривастых подсолнухов бродили желтые звери и летали желтые птицы. В круглой комнате нужна компания. Большая, огромная компания желтых, теплых как солнце друзей. Мы раскрашивали все цветы солнечным светом. Любые цветы. Пахучие, живые, прекрасные. Круглые комнаты должны вкусно пахнуть. И в них должна жить красота. Разве может быть иначе? Мы лежали на подушках и мечтали о большом круглом доме. Нашем доме. «Счастливом», называла его Маришка. Он всегда был разный, только комната в нем была одна. Круглая, солнечная и счастливая. Мы носились с дочкой по квартире сломя голову и услышали, как открылась дверь. — Папа! Маришка бросилась ему навстречу и упала в прихожей на обе коленки. Больно. Ее лицо сморщилось, собираясь заплакать. И она закусила губу, как всегда это делала. Маришка часто падала во время наших игр, и я тоже. «Солдат, сопли подтереть!» Я так всегда говорила и ей, и себе самой, если падала. Так научил меня мой отец. С детства. Сколько себя помню. И Маришка научилась крепиться, не плакать. — Солдат! — весело скомандовала я. — Сопли подтереть! Мой муж подхватил дочку на руки, и она зарыдала ему в плечо. Он, утешая, гладил ее по спине, по смешной покрытый кудряшками макушке. Она плакала ему в плечо. Горько, навзрыд. Я стояла опустив руки, не зная, что делать. Мой муж не смотрел на меня, он осудил меня враждебным молчанием. — Что, собственно, случилось? — Я налетела на мужа, когда мы остались вдвоем. — Я научила Маришку терпеть боль. Не ныть, не разводить нюни! Меня саму так учил мой отец! Сопли подтирать! — Моя дочь — маленькая девочка, а не солдат! — сквозь зубы процедил мой муж. — И мой дом — не казарма! — Что ты хочешь сказать? — взбесилась я. — Я жестокая мать?! — Ты дочь своего отца! И этим все сказано! — Он дал мне словами как кулаком. Под дых. Мой муж ненавидел моего отца, отец — его. Это была глухая вражда без встреч и разговоров. Через меня. Как громоотвод. — В смысле?! — Если моя дочь хочет плакать, пусть плачет! Я, по крайней мере, буду знать, когда ей нужна помощь! — отрезал мой муж и вышел из комнаты. Он вышел, а я вдруг вспомнила картинку из далекого детства. Точно такую же. Даже не помню, сколько мне было лет. Мало. Я расшибла колени до крови и протянула руки к отцу, чтобы он меня пожалел. — Солдат, сопли подтереть! — весело сказал мой отец. Я повернулась к маме и протянула руки к ней. Я не помню ее лица. Я только помню, что они ушли вдвоем. А я осталась одна. Подтирать свои сопли. Странно, что я забыла об этом, но не забыла о растоптанной короне королевы снежинок. А тогда я поняла, что меня бросили. И мама и папа. Оба. Я рыдала до икоты, забыв разбитые колени. Мой отец учил плавать, бросив в воду. Теперь я не знала, выплыла я или нет? * * * Я вошла на кухню, мой муж точил свой нож. Тот самый, с которым никогда не расставался. Я вошла, он меня не заметил. Его губы были крепко сжаты. Совсем как тогда, когда мы чуть не улетели на тот свет по пути в далекую сказочную страну. Его губы были так крепко сжаты, что во мне снова тренькнула тетива туго натянутого лука. Так туго, что мое сердце свалилось в пике. До взрыва и невыносимой боли. До слез. Что мы друг с другом делаем? Как мы танцевали в далекой сказочной стране! Под радио при свете фар. Наши танцы всегда заканчивались любовью. Я дразнила его, говоря, что все танцы надо танцевать в одиночку. Медленные тем более. Чем больше дразнила, тем быстрее мы оказывались на спальнике. Вдвоем. По-настоящему вдвоем. Под ритм музыки в конусе слепящего света фар. Почему я это забыла? Что со мной не так? У меня вдруг так сильно защемило сердце, что захотелось плакать. Неужели все самое лучшее осталось в далекой стране и никогда уже не вернется? Я подошла сзади и обняла его. Прижалась всем телом, обвила как плющ, положила голову между его лопаток и услышала сердце. Я так давно его не слышала. Очень давно. Как же я истосковалась, измучилась без него! Я слушала его сердце, а он бросил точить нож, я и не сразу заметила. — Ты будешь со мной? — не поворачивая головы, спросил он. — Всегда, — сказала я губами его сердцу. Он развернулся ко мне, и я увидела его глаза. Совсем близка. — Всегда? Я кивнула. Мы смотрели друг другу в глаза, а расширенные, черные объективы наших глаз мчались параллельными линиями. Не пересекаясь. — Как так случилось? — спросил он. Я не знала, что сказать. Я умирала, да не умерла. Но сейчас это было уже неважно. Наша семейная жизнь неслась в будущее неуправляемым снежным комом. В нем не было ни близости, ни тепла. Я не знаю, кто больше был виновен. Я или он. Или оба. — Что нам делать? — Я тебя не чувствую. Совсем. С кем ты осталась? А я вдруг вспомнила, как пошла к отцу на день рождения. Маришке был уже год. Моего мужа не пригласили. Это было как пощечина. Его отделили от моей семьи не только завуалированным невниманием и равнодушием, но и формально. Задокументировав отлучением от семейных праздников. — Видеть его не желаю! — обрубил мой отец — Выбирай. Или он, или твоя семья. А я только погладила мужу рубашку. Она висела на плечиках. На самом виду. Мы собирались втроем к моему отцу. Муж вошел в комнату, улыбаясь, а я опустила глаза Что я могла сказать? Я перезвонила маме на сотку. — Я не смогла переубедить папу, — сказала мама. — Я не пойду! — Не знаю. — Голос мамы задрожал. Она еле сдерживала слезы. Мы все достали ее своей упертой ненавистью. Мой отец с мамы пылинки сдувает, но может рубануть так, что не забудешь. Я могу выстоять. Но зачем мучить маму? Она никому ничего плохого не сделала. Мы с папой — львы, а мама — дева. Папа, шутя, называл ее нашей пастушкой. Сколько сил надо иметь, чтобы тебя не сожрали неуправляемые, дикие хищники? — Я ненадолго. — Я не смела поднять глаз от стыда за себя и отца. — На пару часов. Мой муж все понял. Сразу. — Хорошо, — сказал он. Он довез до подъезда, где жили мои родители. И уехал. А я смотрела ему вслед. Даже тогда, когда от машины и следа не осталось. Он вез нас с Маришкой к дому моих родителей, глядя в лобовое стекло, не проронив ни слова. Тогда у него тоже были так же крепко сжаты губы, как и сейчас. Мои мужчины ненавидели друг друга, а я не могла выбрать. Нужно было знать моего отца. Если он принимал решение, никогда от него не отступал. Если он кого-то вычеркивал из жизни, то навсегда. Дело было не в нелепой выдумке Фрейда, а в том, что отец — это мой отец, а муж — это мой муж. Но они ненавидели друг друга. Не переносили. Не переваривали. Без уступок и компромиссов. Без снисхождения и понимания. Я устала от этого донельзя! — Я хочу быть с тобой. Больше всего, — я молила его меня понять. — Но не могу рвать связи с родителями. Это означает смертельно их обидеть. Смертельно! Ты это понимаешь? — Ясно, — ответил он. Холодно и отчужденно. — Что ясно? — закричала я. — Выбирать? Между кем и кем? Между теми, кто не переносит друг друга так сильно, что забыл обо мне! Вы что, издеваетесь надо мной? Да или нет?! Я зарыдала, как истеричка. В голос. Я стала безумной истеричкой в своей безумной семейной жизни. Я рыдала и била кулаками по его груди, пока он не перехватил мои запястья. Он прижал меня к стене и дышал, как бегун на финише. Я выпала из его рук кулем на пол. Выскользнула. Запросто. Мы разучились держать друг друга. Я уронила голову на скрещенные руки. Сил не осталось. Никаких. — Мама! Я увидела до смерти перепуганное лицо моей дочери, и сердце мое лопнуло. Лопнуло и улетело прочь со всем тем, что в нем было. — Мам! Пойдем поиграем в круглую комнату, — попросила Маришка на следующий день. Я таскала подушки, как непосильный груз, я устала, пока их таскала в гостиную. Мы закружились, а мне не кружилось и не пелось. Я перестала быть могучим атлантом. Из меня вытекли силы и умчались прочь в маленьком желтом лопнувшем шаре. — Не получается, — сказала Маришка. У нее были слезы в глазах. Я положила ее рядом с собой, а она заплакала в подушку. Совсем тихо, по-взрослому. — Получится, — ответила я, не веря своим словам. — Обязательно. Завтра. Оттянула резинку ее трусиков и чмокнула в попу. В нежную дитячью кожицу. — Круглопоп ты мой, — у меня вдруг перехватило дыхание. — Не худеется, — по-взрослому вздохнул мой ребенок. В подушку. — Какая круглая комната круглая без круглой попы? — Мне тоже хотелось плакать. Мне нужно было уйти с ребенком, я осталась ради Маришки. Она любила отца больше, чем меня, а я любила дочку. Как умела. Я хотела прожить жизнь с моим детенышем в круглой комнате с солнечным подсолнухом, а мне присудили жизнь на клейкой бумаге для желтых мух. * * * Я с детства привыкла к людям. Дома, на отдыхе, на охоте, в школе, в институте. Везде. У нас всегда были шумные, большие компании. Множество людей и простор. Шум, шутки, смех, суета. Никогда не бываешь один. Но все изменилось. Все стало другим. Незаметно. Меня загнали в бутылку, как джинна, и закупорили горлышко. Заперли в медной мавританской лампе, как дэва, втиснули в ослиную шкуру, как Апулея. Зашили, заклеили, залепили, замуровали. Намертво. Мне нужна была воля, а ее не было. Я входила в свою квартиру и начинала задыхаться. Мне все время не хватало воздуха. Я открывала все окна, по моему дому гуляли сквозняки, а мне нечем было дышать. Ни крупицы воздуха. Ни лучика света. На меня накинули непроницаемый сиреневый сачок из расширенного атропином зрачка. Чужого зрачка всевидящего бирюзового глаза. Он вернулся ко мне из тесноты канализационных труб, из паутины подземных коммуникаций, из тьмы подземной мечети. У меня не было сил терпеть его постоянное присутствие. Я все чаще срывалась, сама того не желая. Зная, что будет еще хуже. Я кричала и кричала, мой муж молчал враждебно и отчужденно, дочь отдалялась все больше и больше. Мне некому было помочь, кроме самой себя. Я должна была что-то сделать, чтобы не добить то, что осталось от моей жалкой семейной жизни. Нужно было самой выдергивать себя за волосы. Из того, что сложилось само собой. Мне необходима была работа, где я наконец смогла бы отдохнуть. Хоть немного. На работе врача много не заработаешь. Нужна была другая работа, с перспективой. Но для переобучения требовались деньги. Немало. Мне негде было их раздобыть. Просить у мужа? У него ничего не имелось, кроме квартиры. Его железяки обсуждению не подлежали. Они были священной коровой. И самое главное, мой муж оглох, ослеп, онемел. Не в одночасье, не сразу. Я и не заметила когда. Он ни в чем не хотел идти мне навстречу. Я это уже поняла. Тогда я наступила на горло своей гордыне и пошла к папе. — Папа, мне нужны деньги на переобучение, — сказала я. — Помоги. Мы тебе вернем. — А что твой муж? — усмехнулся отец. — Не дает? Или не разрешает? — У нас сейчас нет свободных денег, — униженно сказала я. — Да или нет? — Зачем тебе это нужно? У вас что, есть будущее? — А как же все твои сказки и проповеди? Какие-то мифические герои, какие-то подвиги! Встречаться лицом к лицу с жизнью! Умение бороться! — крикнула я. — Зачем ты мне об этом рассказывал? Чему ты меня учил? Тому, чего нет? — Какая чушь! При чем здесь они? Ты не герой, а женщина. Твои подвиги бессмысленны. Тебя надо нежить и холить, а не использовать как ломовую лошадь! Папа приблизил лицо к моему, сузив глаза до щелей. — Я не для этого растил единственного ребенка! И я не дам тебе денег, пока ты с ним! — Хочешь меня добить? — Глупая ты! Я хочу тебя вылечить от этой заразы. А ты мне мешаешь! — Значит, пластмассовый венок мне? — У меня сдавило горло. До асфиксии. Мне снова нечем было дышать. В доме моих родителей, а не в квартире мужа. Я не могла дышать рядом со своими близкими. Со всеми своими близкими! — Возьми себя в руки и сделай шаг мне навстречу! Вот чему я тебя учил! Я не могла сдержать слез, они текли по моему лицу двумя тоненькими ручейками. Мне было все равно, что подумает папа. Я устала. Как ломовая лошадь. — Возвращайся домой завтра же! — жестко сказал папа. — Будет все, что захочешь. Он помолчал. — Марина уже стала дерзить твоей маме. Он ее портит. Он портит все, к чему прикасается, — он сделал паузу и выплюнул сквозь крепко сжатые зубы: — Гадит везде! Я была раздавлена. Меня бросили мои мужчины. Оба. Я на них больше не надеялась. Никто не хотел понять, чего я хочу, что мне нужно. Да я уже и сама этого не понимала. Разве кто-нибудь мог мне помочь? Я позвонила Мокрицкой, но она не обещала мне денег. Их у Мокрицкой не было. Ради меня Мокрицкая занимать не хотела, тогда, скрепя сердце, я позвонила Люське. Мы не общались с ней все время, с нашей последней ссоры. Я этого не желала. Она хотела, но поняла, что это ни к чему, и прекратила меня донимать. — Как дела? — спросила я. — Нормально. — Может, встретимся? Люська замолчала, я подумала, что сейчас сорвется моя последняя надежда. — Давай, — безрадостно сказала она. Мы встретились в пивбаре на летней площадке. Пиво Люська любила. Я это помнила. Я поразилась тому, как изменилась Люська. Она пополнела, ее голубые глаза потускнели. Неужели и со мной то же самое? Мне стало нехорошо. Я внезапно вспотела. — Как дела? — как попугай повторила я. Не стоит надолго прекращать общение со старыми друзьями. Если вы ими, конечно же, дорожите. Станет не о чем говорить. Остаются только воспоминания. А если не хочется вспоминать? — Ты же знаешь, — раздраженно ответила Люська. — Ничего не знаю. — Ты с мужем не разговариваешь? — еще больше раздражилась она. Люська попала в точку наугад. Как при игре в морской бой. Мы с мужем говорили только о делах житейских. И все. Как соседи по коммунальной квартире. Но Люське не следовало знать то, чего она не знала. — О Радиславе мы не говорим, — уклончиво ответила я. Люська вдруг дернулась всем телом. Выдохнула воздух. — Я думала, ты в курсе. Мы с ним разбежались больше полугода назад. Не знаешь? Я отрицательно покачала головой. Она смотрела на дорогу, по которой неслись машины. Блестящими, грязными каплями чьей-то суеты. — Мне надоели его измены. Я решила его проучить. Собрала вещи и поставила в коридоре. В сумке. Когда он пришел, я не вышла навстречу. То ли боялась, то ли не хотелось влиять. Она замолчала. Что она пыталась высмотреть в бесконечной асфальтовой реке? — Он забрал вещи без слов. Даже не зашел, чтобы сказать хоть что-нибудь… — Ее голос перехватило. Она справилась с собой еле-еле. Но она не плакала. Ни слезинки. Она выплакала свои синие глаза уже давно. Потому они потускнели. — Ушел и не вернулся. Пропал, — она сглотнула комок в горле, с трудом. — А у вас как? — Как у всех. — Не давай Ваньке общаться с Радиславом. Высосет до последней капли! — ожесточенно крикнула Люська. — Помнишь нашу первую ссору с ним? Я кивнула. — Мы засиделись в гостях у его друзей. Допоздна. До середины ночи. На окраине города, где я никогда не бывала. Я просила его меня проводить. Он сказал, что уйдет, когда ему будет угодно. Я сидела, молчала, ждала. А он развлекался. Я разозлилась и вышила тогда на Радиславе болгарский крестик. Зачем он мне позвонил? Я ведь с первого взгляда поняла, что он дерьмо. Не жалеет, не зовет, не плачет. Никого. Мы с Люськой выпили, я сок, она пиво. Пива больше, чем следует. Но в таком случае разрешается. Даже полагается. Поговорили о жизни. Ее жизни. Я о своей промолчала. — Люсь, — попросила я. — Ты не можешь мне занять? У нас сейчас свободных денег нет. — Займу, — легко согласилась она. Зачем я просила у Мокрицкой? Люська мало зарабатывала, но характер у нее был легче. Она пила последнюю кружку. Глаза ее заблестели, как прежде. — Здорово, что мы с тобой встретились! — воскликнула она. — На душе легче стало. И здорово, что у вас с Ванькой все сложилось. Как мне этого хотелось! Я чувствовала себя такой виноватой. Знаешь, какого труда мне стоило вдолбить ему, что надо тебе позвонить? Он дундел как заведенный, что тебя недостоин. Вот дурачок! Хороший он человек. Тебе повезло. Меня раздавили снова, не заметив того. Будто я микроскопическая букашка. У меня перед глазами выстроилась цепочка. Если бы Люська не уговорила моего мужа, я бы никогда его не увидела. Мы не поехали бы в сказочную страну. Не поженились. У нас не родилась бы дочь. Если бы не Люська, у нас вообще ничего бы не было! Я внезапно расхохоталась, и Люська вслед за мной. — За мужчин! — Я подняла бокал с соком. — За хрен! — согласилась Люська. — С ними! Я вернулась домой, меня все время разбирал смех. Хороший человек! Мой муж закомплексованный? Да у него мания величия в скрытой форме! Тихушник-криводушник! Я вспомнила вдруг, как во время нашей поездки он доставал меня указаниями и наставлениями, что делать и как. И это не касалось его любимой черной археологии! Это касалось простых житейских вещей, словно я ни разу не была в походах с отцом. Мы должны были идти, дыша в затылок друг другу. Точно, правильно, по ранжиру, иначе полагалась губа! Во время поездки домой у меня сам по себе сформировался идеологический базис. А пусковым крючком была Люська. Мне не хватало фактов для теории, теперь они появились. Ну что ж. В добрый путь! Началось время второй терции. Хватит стоять на коленях! Бык давно вышел из загона и роет копытом землю за моей спиной. Я оглянулась. Это было действительно так. Его радужка вздыбилась шерстью на загривке, и он наклонил рога для схватки. Мне нужен был особый прием. Изолировать дочь и нанести удар изнутри. Пройти между быком и ограждением арены. Как? Я еще не знала. Но я придумаю. Это точно. Глава 13 Я прошла курсы по психологии и HR-менеджменту. Мне нужна была работа, ее на блюдечке никто не нес. Просить отца не имело смысла Я уже и устала это делать. Я мчалась сама в своем беличьем колесе. Нужны связи, а у меня самой их не было. Бесконечные бюро ритуальных услуг для тех, кто ищет работу. Резюме, исчезающие в их недрах, как эпитафии ненужных людей. Интернет-услуги по поиску работы, заканчивающиеся пшиком. Собеседования с грязными глазами и непристойными намеками. Всем нужен был опыт работы, которого у меня не оказалось ни в одной из профессий. Что делать тем, кто только закончил институт? Родил ребенка? Самозахорониться? Мужу моему хотелось лишь одного. Сидеть и разглядывать свои магические железяки. Каждый вечер, как языческий ритуал. Моя дочь шла по его стопам. Она прирастала, присасывалась к матерчатой пуповине, как и он сам когда-то к отцовской. Она ломала игрушки и бережно, благоговейно, с трепетом разглядывала металлические, бессмысленные символы ушедших эпох. А на дворе шел двадцать первый век. Надо было жить! Черт возьми! Мы с Мокрицкой сидели в баре, попивая вино. Вино очень так себе. Изысканные напитки я пробовала только у родителей. А так… Жила, как все остальные. — Помнишь палеозойскую эру? — спросила она. — Бе-е! — протянула я. — Зачем напомнила? Меня стошнит. Прямо сейчас. — Он стал президентом. Президентом! Со смеху умереть. У нас, куда ни плюнь, сплошные президенты. Их расплодилось больше, чем плебса. Мокрицкая работала в одной из крупных веток огромного холдинга. Палеозойская эра взлетела до мезозойской. Или какой там? Не помню. — Слушай! — она оживилась. — У нас освободилось место в отделе кадров. Мелочь. Типа делопроизводителя. Но почему не попробовать? Действительно. Нужно было хоть с чего-то начинать. Мне нужен опыт работы. — Можно, — согласилась я. — Первый вице — жуткое дерьмо. Он отвечает за подбор персонала. Надо ему понравиться. Но на теток он чихал. Старый пень с ушами! — злобно сказала Мокрицкая. — Буду пробовать понравиться как мужчина. — Мужиков он вообще ненавидит! — Буду средним полом, — согласилась я. Мокрицкая захохотала, я тоже. — Не говори, что от меня, — сказала она на прощание. — О'кей. Начальник отдела кадров приняла меня через два часа ожидания. И отправила с моей сивишкой к первому вице, даже не глядя в нее. Судя по всему, в этой конторе старый пень с ушами служил непроницаемым фильтром. Я ждала почти до самого вечера, без обеда. — Войдите, — наконец скучно повелела мне секретарша. Я явилась к среднему полу как средний пол. В офисном костюме с юбкой до середины колена Он прочитал мое резюме через четверть часа, отвлекшись от важных дел. Бесед по телефонам, почеркушек в ежедневнике, пристального исследования стопок бумаг в папках, громоздящихся на его столе. Я была мошкарой, хотя явилась во время, отведенное для приема. — Вы нам не подходите, — скучно сказал он. Скучный стиль беседы в конторе, видимо, поощрялся. Не исключено, что материально. — С чего вы взяли? — спросила я. Чего мне было терять, кроме своих цепей? Я к такому уже привыкла. Сто раз. Он поднял на меня скучный взгляд. — Опыта нет, — заученно ответил он. Он был любезен, несмотря на тон моего вопроса. Потому я села. Через четверть часа после того, как зашла в его кабинет. Он хотел отделаться от меня дежурной фразой, я хотела двинуть его по ушам. — Ваша организация неверно подходит к подбору кадров, — вежливо сказала я. — Это сказывается на работе в целом. Старый пень откинулся на спинку кресла. Близился конец дня, и пожилому человеку было не грех чуть-чуть отдохнуть. — Что вы знаете о работе нашей организации в целом? — хмыкнул он. — Все, — легко сказала я. — Не буду мучить вас терминами. Скажу проще. Театр начинается с вешалки, весь мир — театр, а ваша контора — всего лишь одна из гримерок. Хотя могло быть наоборот. Другими словами, ваша организация — неверно понятое правило. Старый пень рассмеялся. — Вот это да! — восхитился он. — Такая маленькая, а зубки такие большие! — У меня, кроме зубов, есть еще и мозг. Потому я верно рассчитываю, когда использовать свои зубки, а когда нет. — А если я скажу: проваливай? Расчет верный или неверный? — Вы не зритель. Здесь играют две команды. Скажете так, проиграете. Не узнав, какой счет. Я случайно заманила старого пня в ловушку. Мне нечего было терять, и он попался. Я его заинтриговала. Все любят разгадывать ребусы, если настроение хорошее. Мне с этим повезло. — Ну и как мне распознать зарытые таланты? — Дайте мне личные дела сотрудников одного из отделов, через неделю получите результат. — Мы посторонним личные дела не даем. — Разве я у вас не работаю? — удивилась я. Старый пень расхохотался от души. — Беру на месяц. Справишься, будешь работать. Начнешь с понедельника. — Благодарю вас, — вежливо сказала я и встала. Он поставил свой росчерк на моем резюме. С визой, в которой значилось, что контракт заключается со мной на месяц. — Не удивишь, вышибу через неделю, — сказал он мне в спину. Старый пень не был хамом. Просто я вела себя так, что позволила ему быть со мной резким, а не скучным. Но он прокололся. Контракт был на месяц, а не на неделю. Я решила вгрызться в это место своими большими зубами. Потому со мной трудно будет расстаться через семь дней. А дальше посмотрим. Я все поставила на зеро, рулетка обещала закончить крутиться через неделю. Надо было удивлять, а идей не имелось. Я позвонила Мокрицкой на сотку с улицы. — Меня взяли. — Да?!! Мне показалось, что она упала со стула. — Сделай одолжение, — сказала я. — Разведай, какие технологии по работе с человеческими ресурсами используются в вашей конторе. Желательно не только сейчас, но и раньше. Тихой сапой. — Хорошо, у меня есть там знакомые. Но старый пень с улицы вообще никого не берет. Чем ты его купила? — Как ты советовала, — я сделала реверанс. — Средним полом. — Подожди меня в кафешке рядом с нашей конторой. Все расскажешь. Мокрицкая умирала от любопытства. Я сделала еще один реверанс. Подождала. И увильнула от ответа на прямые вопросы. Мокрицкая позлилась и перестала. Когда она выпивала, она быстро все забывала. Мокрицкая меня разочаровала. В ее конторе текло все как положено. Как у всех. Даже с психологическими профилями сотрудников, а в них было не заглянуть. Делать было нечего, я остановилась на нумерологии. Магией цифр контора не пользовалась, контора была выше магии. Мне нужно было сказать мужу, что меня приняли на работу. Я уже представляла, как это будет трудно. Его бесило даже то, что я хожу на курсы. Просто выворачивало наизнанку. В первый день обучения на курсах он дал мне это понять. Ясно и четко. — Ты пренебрегаешь обязанностями матери! Тебе нужна работа или дочь? Что для тебя важнее? — спросил он, не трудясь скрыть холодную злобу. — Ты сама? — В смысле? — Я стала злиться. — Все работают. И женщины тоже! Твоя мать разве не работала? — Ни одного дня! — отрезал он. — На что же вы жили? Без отца? Его губы сжались в тонкую, узкую борозду. Так сильно, что побелел носогубный треугольник. — На то, что осталось от отца, — после паузы ответил он. Через силу. Я вошла в кабинет к мужу. Он сидел в зашторенной, темной комнате, за окнами которой было летнее солнце. Сидел в круге света старой лампы. Спиной ко мне. — Меня взяли на работу, — сказала я спине мужа. — Пока на месяц. — Я не хочу, чтобы ты работала. Нигде. Никогда. Нисколько, — с нажимом сказал мой муж. Не оборачиваясь. — Что? — поразилась я. — Даже по специальности? — Где угодно, — жестко ответил он. — В этом нет необходимости. У нас все есть. — А Маришкино образование? Хорошая школа, институт? На это деньги есть?! — Я начала заводиться. — Я получил повышение. Дальше будет лучше, — спокойно, раздельно произнес мой муж. — Мы даже машину с твоим повышением купить не можем! Ребенка в детский сад на автобусе возим! — Меня захлестнула ярость. — Что будет лучше? Или у тебя в стене греко-бактрийский клад замурован? — Я не хочу, чтобы ты работала. Это понятно? Он оторвался от своих монет. Повернулся. Поднял на меня глаза. И воткнул в меня два своих рога. С разбегу. Плевать! — Непонятно. Объясни! — Не обязан! Мой муж был упрямый, злобный иберийский бык. Самодур! — Вот именно! Не обязан! И я не обязана! Я вышла, хлопнув дверью, и столкнулась в коридоре с Маришей. Она смотрела на меня, наклонив голову, как бычок. Я присела на корточки, обняла и прижала ее к себе. Кто нас с ней пожалеет? Кто подумает, чтобы нам легче жилось? Как я устала бежать в этом беличьем колесе! У меня закипели слезы на глазах. Я вгляделась в ее лицо и закрутила круассаны из кудряшек на ее висках. — Мариша, детка. — У меня дрогнул голос — Как я тебя люблю. Сильно люблю. Ты у меня одна осталась. — Не кричи! — крикнула она. — У меня уши вянут! Выдернула свои волосы из моих пальцев и убежала к отцу. Я разревелась прямо в коридоре. В нашей семье мы не шли рука об руку. Не думали одинаково. Недоговаривали. Жили с пальцем, перечеркнувшим рот. Мы все были быками в неизвестных весовых категориях. Только я была легче, потому что была одна. Я заснула с мыслями о семье моего мужа. Я ничего о ней не знала. Муж почти не рассказывал о своих родителях. Отцом моего мужа был обычный инженер. В те времена инженеры зарабатывали немного. Как можно прожить пять лет после его смерти, не работая? Мой муж вспоминал отца и почти никогда свою мать. Кем была его мать? Почему отец стал для него культовой фигурой, а мать исчезла из жизни, будто и не существовала никогда? Я вдруг вспомнила странную историю с фотографиями его отца. Он сказал, что они висели на всех стенах напоказ. Именно. Напоказ. Для него это было смешно и дико. Он сам так сказал. Так дико, что он снял все до единой после смерти матери. Что он имел в виду? * * * Меня приняли на работу. Я неделю трудилась в отдельном маленьком кабинетике. Без никого. В вакууме из чужих людей, включая пропавшую без вести Мокрицкую. Я три часа ждала в приемной, чтобы попасть к старому пню по фамилии Сидихин. Он просмотрел мои пространные выкладки. Нелепую нумерологическую чушь, в которую не верила я сама. — Видел. Слышал. Читал. Знаю, — телеграфно прокомментировал он. — Не удивила. — Здесь что-нибудь не так? — вежливо спросила я. — Не соответствует действительности? — Это соответствует тому, что я знаю. Америку не открыла. — Открыла, — не согласилась я и замолчала. Старый пень снова попался на крючок. — Да? — насмешливо протянул он. — И в чем открытие? — Ни в чем особенном. Без чьей-либо помощи я написала то, что вы знаете. Не пользуясь никакими источниками информации, кроме личных учетных листков. И это совпало с тем, что вы имеете. — Это многие могут, — рассмеялся он. — Без опыта работы? Сидихин взял меня на работу. — Есть то, что мне подходит, — сказал он. — Майского давно пора отправить на заслуженный отдых. Трепач и бездельник. А из твоей писанины выходит, что он ритор. Вот и пусть ищет работу по призванию. Трепаться и маяться бездельем. Меня приняли не из-за нумерологической ахинеи. Я просто сумела понравиться. Так чаще всего бывает при устройстве на работу. Тридцатилетнего Майского отправили на заслуженный отдых, а я приступила к работе в конторе. Из ниоткуда тут же вынырнуло лицо Мокрицкой. Не прошло и месяца, как мое начальство отбыло в отпуск, я взяла завизированный Сидихиным приказ и пошла к Челищеву, нашему генеральному богу. Тому самому, у которого во рту теперь жила мезозойская эра. После повышения по службе. Точнее, после прыжка из палеозоя в мезозой. — Я тебя помню, — сказал он мне. — Мы тогда не закончили. — Я абсолютно ничего не помню, — ответила я, честно глядя ему в глаза. И меня тут же затошнило. Толстый, рыхлый, ноздреватый мужик сорока пяти лет вытащил обложенный желтым налетом язык и облизал губы. Смачно. Меня снова затошнило. До дурноты. Я даже вспотела. — Вспомнила? — спросил он. Без улыбки. Со сдержанной, высокомерной злобой. Я не хотела терять работу, потому решила отшутиться. Как всегда в своем стиле. Меня все время тянуло за язык. Нет-нет, да стебануться. — Право первой брачной ночи? — Что?! — расхохотался он. — Я женат. Тупица! Мало того, что он выложил никчемные сведения о семейном статусе, будто я его домогаюсь, он еще не имел никакого представления о сеньориальном праве, но вовсю им пользовался! Так вот! Незнание законов не освобождает от ответственности. На каждого Альмавиву найдется своя Розина. — Бога ради, извините, Василий Алексеевич! — воскликнула я. — Я неправильно вас поняла. Не успела войти в курс дела. Рада знать, что в вашей компании это не принято. — Принято, — сухо ответил он. — На основе добровольного, информированного согласия? Под расписку? — Я решила терять работу. Мне не хотелось мезозойской эры. Ни в каком виде. Он перестал владеть собой, и на его лице отобразились все чувства. Он окончательно уяснил: я над ним издеваюсь. В неизощренной форме. Над крупными руководителями не издеваются. Их боятся в глаза, ненавидят за глаза и не забывают облизать пятки до блеска. — Вон! — тихо сказал он. Я пошла паковать вещи. Через полчаса меня вызвал Сидихин. Я явилась к нему с пакетом своих вещей и заявлением об уходе. — Тебя взяли под мою рекомендацию, — еле сдерживая себя, сказал он. — Кому ты нужна? Свиристелка! — Ваши рекомендации невнимательно читают! — еле сдерживая себя, сказала я. — «Никому не нужна» надо писать плакатными буквами! Сидихин оглядел меня с головы до ног и захохотал. — Так ты у нас детерминатор! Он просто руки потирал от удовольствия. Сидихин спланировал к нам с хорошей должности из хэда, головного офиса холдинга. С понижением. Доживать до старости в чине первого вице. Но Челищев считал его пятой колонной. У Сидихина сохранились неплохие связи в хэде. По старой памяти. Челищев и Сидихин не переносили друг друга, как хорошие игроки в покер. С виду тишь и гладь, только где же благодать? У Сидихина был мозг и возраст за семьдесят, что означало «все поздно». У Челищева — все наоборот, и Челищев хотел повышения. Это знали все. — Начальству хамить не надо. — Я отбрила куртуазно. — Не видать тебе повышения с твоей куртуазностью. Я тебе стенкой быть не собираюсь. В ветках больших холдингов царят волчьи законы. Там всем друг на друга чихать. Каждый сам себе лягушка в сметане. Не все допрыгивают до масла, некоторые захлебываются сметаной. Рано или поздно. У судьбы в больших холдингах сплошной, толстый зад. Потому она никогда не поворачивается к лягушкам передом. — Иди работай, мешочница! За наглость оставляю! Я подхватила свой пакет с пожитками и пошла работать. Не обернувшись. Наглым это не к лицу. Мне было интересно, что будет дальше? По дороге меня перехватил Кучкин. Его жабье лицо расплылось в улыбке. — Ходят слухи, тебя скоро вышибут. — Разверните слухи в другую сторону, — вежливо ответила я. Я перешла в разговоре с ним с «ты» на «вы». Он прыгнул с места начальника отдела на место директора департамента. На этом «вы» моя куртуазность заканчивалась. От него я никак не зависела. — Да? — рассмеялся Кучкин. — Вряд ли это понадобится. Сидихин ходячий труп, а Челищев — либо имеет свое, либо вышвыривает на улицу. Я приблизила свое лицо к нему и вгрызлась челюстями глаз в его жабью физиономию. — Слушай, ты! Сарафанное радио! Проветри слухи на улице! Там найдется кое-что интересное! — и, понизив голос, жестко добавила: — Смотри, не ошибись. Улица широкая, всем лузерам места хватит. — О как! — сказал мне в спину Кучкин. Он испугался. Я увидела страх в его глазах. Близко-близко. Я улыбнулась. Сегодня со мной лучше никому не встречаться. Мой отец научил меня целиться из охотничьего ружья, когда мне исполнилось пять лет. Ружье было тяжелое, он помогал мне его держать и обрабатывать цель. Сначала я долго целилась, а потом у меня получалось все лучше и лучше. И выбор цели, и меткость, и скорострельность. Сегодня я уложила кучку дроби меж глаз Кучкина и не ошиблась. Я поняла, человек человеку волк. Не в телевизоре, а в жизни. Я проделала этот опыт еще раз. Меня повадился вызывать к себе мезозавр Челищев. Он не уволил меня, он щипал меня за ягодицы. Больно. До синяков. Мне он осточертел донельзя. Мой муж мог меня спросить, откуда синяки. Я бы его послала, конечно, но все равно не хотелось. Я подала Челищеву папку с бумагами на подпись, он ухватил меня за ягодицу. Не глядя. А я наступила на его ботинок заостренной, хорошо заточенной шпилькой. С размаху. Изо всех сил. Всем своим весом. Уложила дробь кучно. Смачно. Прямо в цель. Он хрюкнул от боли. Тоже смачно. Я испытала глубокое, садистское удовлетворение. — Извините, Василий Алексеевич, — вежливо сказала я. — Не заметила. — Извиню в выходные, — отдышавшись, неожиданно миролюбиво ответил он. — Надо поработать. На пару. — Это невозможно, — сухо ответила я. — Выходные у меня всегда заняты. Плавание, музыка, теннис и английский язык у ребенка, стирка, уборка, глажка, готовка и по ночам супружеский долг. Лучше сразу расставить точки над чем тянуть резину. Потом будет хуже. — Здесь, дорогая моя, работа. Если надо, то и в выходные, — наконец раздражился мезозавр. — По контракту прописан рабочий долг! — Если бы рабочий долг был прописан в контракте более четко, я бы перепланировала свои выходные! Может быть! — открыто раздражилась я. В лицо. Без экивоков. — Перепланируешь, получишь сверхурочные. Повышение. — Тарифы не устраивают! И не надо пугать меня увольнением. Если хочешь найти работу, найдешь. В моем возрасте это не проблема. Извилины Челищева давно никто не смазывал. Он был хамом, но ему никто не хамил. Он был грубым мужланом, мстительным и злопамятным. С ним никто не связывался. Никто, кроме меня. Наверное, поэтому меня повысили авансом. Без отработок. Мезозавр сменил тактику, перейдя в категорию «добрый полицейский». Пытки синяками закончились. Самое смешное, Кучкин стал меня побаиваться. Меня часто вызывал мезозавр. О чем мы там беседовали, ни Кучкину, ни остальным было неизвестно. Это было мило. Со мной стали здороваться и те, кто меня раньше не замечал, и те, кого я вообще не знала. Зато я начала раздражать свое начальство. Я превратилась в пятую колонну. Но колонну слепили из глины, она могла рухнуть от любого пинка. Хотя я не слишком переживала. У меня был муж, точнее, его шея. На ней можно и посидеть до поры до времени. Мы с Мокрицкой теперь постоянно обедали в кафешке рядом с конторой. — Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь! — с неожиданной злобой сказала она мне как-то. — Не забывай! — Перечисли варианты, как увильнуть от вызова в кабинет начальства, — отозвалась я. — «Скорую» вызывай! — Каждый день? Ума не приложу, почему Челищев меня не уволил. Я бы на его месте сделала именно так. Скорее, все дело было в Сидихине. При встречах он мне подмигивал, я улыбалась. Сидихина было рано списывать в ходячие трупы. * * * У нас хронически не было денег. Даже когда я стала работать, их все равно не хватало. Выручали найденные мужем редкости. Их удавалось продать на черном рынке, но почти за бесценок. Единственным табу являлись монеты. Они продаже не подлежали, хотя среди них были и очень ценные, и никакие. Трогать их не разрешалось. Святая святых. Лаборатория для посвященных. Совершенно секретно. Доступ посторонним туда был закрыт. Я убирала в священной лаборатории и из любопытства заглянула в новый матерчатый патронташ. — Я же просил не трогать мои вещи! Я услышала за спиной окрик и подняла руки вверх вместе с тряпкой. Мой муж вернулся с прогулки с дочерью. Она подбежала к столу и подняла патронташ, из него на пол посыпались нумизматические редкости. Обожаемые вещи моего мужа. Спецхран его патологической страсти. Железные боги его вселенной. Жертвенный алтарь и языческий идол в одном лице. Его судьба и его жизнь. — Маришка, — укоризненно сказал мой муж. — Ты как слоненок. — Ага, — легко согласилась она и полезла под стол собирать монеты. Я почувствовала удар черной, дикой ревности. Тяжелой кувалдой прямо в грудь. Я ревновала их друг к другу. Как ребенок. Я убирала огромную трехкомнатную квартиру, они рассматривали нумизматические редкости, чужие для меня вещи. Пригласительный мне не полагался. Или обо мне забыли. Пришло лето, отпуск, и папа предложил тряхнуть стариной. Съездить на охоту. — Я уже и стрелять разучилась, — засмеялась я. — Будешь кашеваркой. Ну, и кур ощипывать. Нами добытых. — А Мариша? — Мама обещает взять под свое крыло. Мама у меня молодец! Лучше всех. Я размечталась об охоте. Как мне хотелось поехать! Это было так давно, будто и не со мной. А я ведь многое умела, даже запекать дичь в глине. Обмажешь перепела мокрой глиной — и в угли. Даже перья обдирать не надо. Достал, расколол, птичка готова. Без шкурки и перьев. Пальчики оближешь! А главное, просто, без затей, по-мужски. — Марише хорошо бы пожить у мамы, — сказала я мужу. — Ей что, дома плохо? — Она мало общается с бабушкой, а я хочу поехать с папой на охоту. — А я не хочу, чтобы ты ехала на охоту. С папой! У меня на это была заготовка. Верная. Крыть ему будет нечем. — В таком случае я не желаю, чтобы ты ежегодно занимался кладоискательством. Пора забыть о детской песочнице, в которой ты торчишь по месяцу! Я нормально не отдыхала уже сто лет! Он рассмеялся. — Это тебе пора забыть о детской песочнице — маме и папе. А отдохнуть мы можем вдвоем. Без мамы с папой! — Ты не хочешь считаться со мной ни в чем? — тихо спросила я. — Ты моя жена! — жестко ответил он. — Папе пора отдохнуть! Я приноровилась, привыкла жить с отцом, тихо увиливая от его авторитета. Теперь меня доставал мой муж. Он укрывал от меня свою жизнь. Прятал свои бессмысленные железяки, как краденое. Сидел сиднем в священной лаборатории, присосавшись к матерчатой пуповине. И молчал целыми днями. Молчал, молчал и молчал! Рот на вечной щеколде из твердых, упертых губ. И при этом требовал «к ноге!». Я вскочила с кровати и полезла в шкаф за постельным бельем. Я решила лечь в другой комнате. Видеть его не могла! Не могла! — Ты маленькая дурочка. Даже Марина взрослее тебя, — сказал он мне в спину. Я постелила на диване, легла и закрыла глаза. Я вдруг вспомнила, что мы давно не занимались любовью. Не знаю почему. Не хотели, не думали, не пробовали, не желали… Он когда-то целовал мои губы и говорил, что их вкус всегда свежий, как ключевая вода. Терпкий, как холодный грейпфрут с горчинкой. Что он хотел этим сказать? А я начала забывать его запах, его пальцы и вкус его губ. И капли пота на его коже. Все забывать! Что с нами случилось? Я встала с кровати, зажгла свет и посмотрела на себя другими глазами. В отражении зеркала. Я опустилась. После родов стала тяжелее на два килограмма. Не слишком заметно, но это превратило меня из тоненькой девушки в тетку. Стала носить офисные костюмы и брюки. Моя одежда стала арифметически выверенной, обесцвеченной и скучной. Я превратилась в асексуальную геометрическую фигуру. Без вкуса, цвета и запаха. Я стала среднеарифметической женщиной, теряющей признаки половой идентичности. У меня отросли волосы, я свинчивала их в тугой узел на затылке. У нас был обязателен дресс-код, он распространялся и на прически. Я ходила с такой прической круглосуточно. Даже не помню, когда последний раз я носила распущенные волосы. Я распустила волосы. В отражении зеркала они рассыпались по плечам, тускло блестя в электрическом свете. Я посмотрела на себя другими глазами и потеряла уверенность в себе. Разом. Я была отвратительна самой себе. Я стала снулым тунцом из консервных банок Уорхолла. Я выключила свет и упала на диван, сложив на груди руки замком. Во мне растекался липкий, тягучий страх. От солнечного сплетения по всему телу. Холодными, мертвенно-серыми клубами густого тумана по узким, бесконечным коридорам моего тела. Как в моих снах. Только сейчас без цвета, запаха и вкуса. Я только сейчас поняла, что отвратительна самой себе, но гораздо раньше я стала… Нет! Лучше не думать! Вдруг у него другая женщина? Зачем я ушла? Мне можно было и не уходить. Это не имело значения. Я могла ехать куда угодно. Как я сразу не поняла? Я не спала до самого утра. Ждала, что мой муж придет. Он не пришел. Я так и заснула с руками, сложенными замком на груди. Я снова была в сказочной стране. Только совсем одна. В эпицентре взбесившейся природы. Буря визжала, верещала, выла безумной падучей ведьмой. Она заволокла все пространство самой собой до самого горизонта. Вокруг моей оси. Все было в серой, желтой, бурой земле, пыли, песке и мелких камнях. От земли и до самого неба. Сплошной, могучей стеной. Высоко в небе, далеко-далеко, растекался слепящий красный туман. Буря хлестнула меня бешеным ветром яростно и неистово, и меня завалило камнями. Погребло под грудой камней, и я перестала дышать от их свинцовой, жаркой тяжести. Меня завалило внутри ее жаркими, мокрыми камнями, сдавив живот, как губку. Из меня вытекала горячая вода, оставляя вместо себя жаркие камни. Я открыла глаза и увидела два вздыбленных бычьих загривка. Распаленные, разъяренные, взбешенные. И боль в их глазах. Я обхватила спину быка и подставила бедра. Мне нужно было вырвать эту боль, чтобы получить наслаждение. Чтобы узнать, что он со мной. — Почему ты не хочешь, чтобы я ехала на охоту? — спросила я. Хотя я знала ответ. Не знаю, зачем я спрашивала? — Тебе этого не понять. — Скажи. — Я могу сказать, но ты не поймешь. — Из-за того, что вы с моим отцом не ладите? — Это не главное. Тогда я ответ не знала Я вообще не знала, что он имел в виду. Мой муж был черным ящиком, который затерялся рядом со мной. Мне его было не найти. Я повернулась к нему спиной, чтобы не видеть глаз. И я не хотела, чтобы он видел мои глаза. Я хотела правды, но я ее боялась. — Я красивая? — спросила я, и мой голос дрогнул. Он провел пальцами по моей лопатке, очертил пальцем круг и осторожно коснулся его губами. — Я от нее с ума схожу. — От кого? — От родинки на твоей лопатке! — засмеялся он. — И все? — Все. Я развернулась к нему. — Морда наглая! — Поедем вдвоем? — Ладно! — засмеялась я. На следующий день я позвонила папе и сказала, что ехать на охоту не могу. Он бросил трубку, не выслушав меня до конца. Мне хотелось ему объяснить, но он бы не понял. Наверное. * * * Мы поехали в чужую страну. На озеро. Большое, чистое, холодное озеро в чаше из высоких гор с ледяными шапками даже летом. По дороге, застеленной зеленым ковролином. Природа не успела выровнять, отлевкасить, отштукатурить себя для туристов. Она плыла высокими зелено-голубыми холмами вдоль текущей реки. Река была в сговоре с холмами и с долиной, по которой она текла, как тать в нощи. В неведомых, потайных местах речной долины зрели сизовато-зеленые маки, лопающиеся густым млечным соком. На прожилках их листьев росли редкие волоски, совсем как у фаланг. У снотворных маков все сизое: и стебель, и листья, и бутоны. И цветы их неприметные, белые или розовые, с фиолетовой крестовиной посередине, как у треф. Зато маковый сок — густой и белый, оставляющий на ладонях грязные липкие пятна. Его лучше не пробовать, у него вязкий вкус несбыточной мечты. Она пачкает душу такими же грязными пятнами. Река-контрабандистка была загадочной, на ней рассыпалось множество островков, совсем безлюдных и тихих, в густых зарослях камыша и ивы. Речная вода казалась темной, почти черной в тени зеленых холмов. — Туда хочу! — Мариша показала пальцем на заросший ивой речной остров. Мы ехали в автобусе, как все. У нас еще не было машины. — В следующий раз, — сказал мой муж. — Хочу! — закапризничала она. — На следующий год мы обязательно туда приедем, — серьезно сказал мой муж. — Я обещаю. Зато ты не знаешь, что сейчас тебя ждет… — Что? — Красота невиданная. Озеро подарило нам двадцать два градуса температуры воды и связки вяленых чебачков. Их мальки еще плавали у берега в теплой воде, а родители хорошо шли под пиво. Я чуток пожалела, что взяла Маришку. Она не давала нам личной жизни, ради которой мы сюда и приехали. Она была с нами денно и нощно. Ее было не уговорить и не усыпить никакими сказками. Мы уже и не знали, что делать. Наш ребенок стал приором-надзирателем в монастыре тюремного типа. Кельи распутных монахов закрывались наглухо. Без амнистии. Мы отплыли от берега на лодке совсем далеко, к местам, где была ультрамариновая, до темно-синего кобальта, чистая вода. Далеко, у самого дна, едва желтели складки подводных плоских камней. — Говорят, здесь затоплен Баласагун, — сказал муж. — На дне озера его руины. Еще пять столетий тому назад из-под воды возвышались призраки великолепных дворцов, медресе, минаретов, крепостных стен. Теперь и их не стало. Размыло водой и ветром. — Дальше! — потребовала Мариша. Ее глаза горели, запаленные историей провалившейся в небытие цивилизации. Мы узнали о согдийцах, живущих в этом городе и терпимых к чужой вере. О соборных и будничных мечетях, буддийских храмах и несторианских церквах. Об известных ученых и поэтах, живших в цветущем, богатом городе, пока он не был разграблен и уничтожен до основания монголами и каракитаями. В большом горном озере утонул утонченный город Баласагун — память исчезнувшей истории, стертая монголами с лица земли. Наша лодка качалась над останками чужой цивилизации, сложившейся, как карточный домик, желтыми каменными плитами. Сверху палящее горное солнце, снизу жидкий кобальт, и голос моего мужа вокруг моей оси. Я бросила взгляд на Маришку, опомнилась и закрыла рот. В нашей комнате ночью оживали пяденицы, сумеречные, ночные бабочки. Огромные бабочки цвета хаки. С пыльными серыми крыльями и коричнево-черным рисунком из линий, голов и глаз. Они рассаживались по стенам, готовясь к полету к электрической лампе. Наша дочь их боялась. Хотя дети не боятся бабочек, даже сумеречных. Наша дочь врезалась между нами журавлиным клином. — Буду спать с вами, — объявила она. — Мне одной страшно. Мы сбежали от нее на рассвете, под деревья сумаха у нашего коттеджа. Его розовато-красные, паутинчатые метелки алели закатным солнцем. Целое лучистое облако закатного солнца во время рассвета. Самое лучшее место для того, чтобы вспомнить о личной жизни. Мы рассказали друг другу о нашей любви. Выстраданное и накопленное. Виновное и невиновное. Беспощадное и милосердное. Нежное и полное самой горькой горечи. Мы говорили и говорили о своей любви, будто боясь, что такого уже не будет. Мы просили прощения. Мы скрепляли слова глазами и губами. Как тогда, в далекой, жаркой, ушедшей стране. Лицом к лицу, чтобы верить. Почему мы так торопились? Почему не открыли причины? Не решились? Не доверились? Или тогда это казалось уже неважным? Мы пили свои слова губами, как дурман, как маковый млечный сок, как бесовское зелье. Ненасытно и жадно. До обвала сердца, до потери дыхания. Так долго, так сладко, так пьяно, так тесно, что не заметили Маришку. Она снова врезалась между нами журавлиным клином. — Это мой папа! — крикнула она мне. — Конечно! Чей же еще? — рассмеялась я. — У меня есть свой папа. — Вот и иди к нему! — От вас? — спросила я, и мое сердце вдруг забилось как сумасшедшее. — Да! — Она прижалась к отцу изо всех сил, прилепилась маленькими руками к его ногам. Я видела только ее пунцовое, злое, маленькое личико. — Мариша. Ну что ты говоришь маме? — мягко, увещевательно обратился к ней муж. — Так нельзя. — Можно! Он подхватил ее на руки, лицом на его плечо. Ухо к уху. Чтобы утешить, чтобы она помнила его запах всегда. Совсем как его отец. Они отвернулись от меня, отошли в сторону, забыли. И мое сердце замерло не от сладкой, а от горькой боли. Горькой, как змеиный яд. Острой, как лезвие самого острого ножа. Страшной. Сильной. Невыносимой. Я вернулась в коттедж и посмотрела на себя в зеркало. На мне лица не было. Меня убили не слова моей дочери, меня добил мягкий, увещевательный тон моего мужа. Мой муж воспитал свою дочь ровно так, как ему хотелось. Она вылупилась из него, как куколка из куколки. Я была ни при чем. Природным инкубатором. Гастарбайтером с периферии. Суррогатной матерью. Он сделал из нашей дочери то, что сделал. Нас было не трое, а пара и еще один сбоку. Он не сумел дать понять нашей дочери, что нас трое, и я превратилась в бесполезный довесок. Он имел на нее влияние, я — никакого. Он был виновен в том, что имел на нашу дочь влияние и не желал им воспользоваться ради меня. Любым способом. Хоть как-то. Разве у меня получится быть мамой, если против меня играет мой муж? Все, что он сказал под сумахом, ложь, ложь и еще раз ложь! Я снова попалась в сети, размякла, расклеилась. Обманулась! — Ты не имеешь права так поступать со мной! — сказала я, стиснув зубы. — Это от меня не зависит. — Зависит! — разъярилась я. — Еще как зависит! — Хочешь сказать, что я науськиваю дочь на родную мать? А может, проблема в тебе? Не думала? — Ты должен ее наказать, — потребовала я. — Хоть раз в жизни покажи, что ты на моей стороне! Хоть чем-нибудь помоги мне! — Накажи сама, если угодно. А выбирать между вами не намерен! Это смешно! — Смешно наказать за то, что моя дочь послала меня подальше? Это сложный выбор? — Если ты так ставишь вопрос, то я выбираю Марину! Ближе и дороже ее у меня нет никого! — резко сказал он. — И не надо создавать условий для выбора! На меня смотрели два вздыбленных бычьих загривка. Где в них нежность? Где любовь? Нет ничего! Ложь, ложь и еще раз ложь! — Ясно. Я ответила ему с трудом, через силу. Мой голос сел. То ли оттого, что кричала, то ли от… Оттого, что об меня только что вытерли ноги. Исключили из семейного треугольника анафемой. Отлучили раз и навсегда. Просто дали понять, что такие правила работают всерьез. И ничего не изменишь. Игра из забавы давно превратилась в спорт. Я резко развернулась и ушла не глядя. У меня по лицу текли слезы всемирным потопом. Людям типа моего мужа сложно что-то объяснить. Для них слезы, слабости, несхожие взгляды и желания были из презираемой области «фу!». Мои условия мешали вытирать об меня ноги. Мне солгали. Мне изменили. Меня не любили. Мне следовало уйти. Нужно уйти! Я сидела на берегу озера. Закатное солнце лучилось в воде длинной дорожкой из паутины розово-красного сумаха. Паутина тянулась шелковой нитью от меня к самому горизонту. Туда, где за черными горами жил огромный паук. — На. — Моя дочь протянула мне букет из веток сумаха. — Спасибо, доченька. — Я поцеловала ее в кудрявую макушку и прижала к себе. Так сильно, что захрустели маленькие детские косточки. Моя дочь не была виновата. Дети не воспитывают сами себя. — Я не хочу сестру. И брата тоже, — сказала она. — У тебя не будет ни сестры, ни брата. Обещаю. Она оглянулась назад, я тоже. Поодаль стоял мой муж. Моей дочери не терпелось уйти, а я поняла, кто решил обтесать углы. Ребенок, которого я родила, сделал это не от сердца, а потому, что ему так велели. И меня захлестнула ярость. — У тебя не будет никого, кроме папы! Иди к нему! Быстро! У нее задрожал подбородок, и она бросилась к отцу, не разбирая дороги. Я пыталась выпросить, вымолить прощение у моего ребенка, она отталкивала меня кулаками и убегала. Каждый раз. Я просила прощения, стоя перед ней на коленях. Уронив голову в ее колени. И слышала, как моя дочь кряхтит, пытаясь выдрать мне волосы. Так больно, что боль была в самом сердце. Она ударила меня по подбородку детскими коленками, мокрыми от моих слез, и убежала к отцу. Мой отдых стал кошмаром. Мои родственники были вместе, я одна. Как заслужила. Я не умела воспитывать детей, мой муж ничем не хотел мне помочь. Совсем ничем. Вернувшись в город, я позвонила домой. — Папа, я красивая? — спросила я его. Как мужчину. — Самая красивая, — серьезно ответил он. — Ты необъективен. Ты мой отец. — Да, необъективен! — распалился папа. — Потому разводись. Я тебя прошу! Я хоть раз о чем-то серьезном тебя просил? Не надо бояться! Марина в любом случае останется с тобой. Мне нечего было делать в квартире мужа, и я заехала к родителям на огонек. Без предупреждения. У них, как обычно, были гости. Бедная моя мама! Среди гостей оказался мужчина чуть старше меня. Математик. Я обворожила его за пять минут, за оставшиеся десять добила окончательно. — Я красивая? — смеясь, спросила я. — Очень, — сказал он и робко добавил: — Мы еще увидимся? Увидимся? Сейчас! Очередная трепетная лань! — Я не люблю математические головоломки. У них всегда однозначный ответ. Пункт А всегда знает, что случится с пунктом В. Это скучно. По приезде с отдыха я покопалась в Интернете. Развалины города Баласагун предположительно были найдены близ Токмака в Киргизии, а кто-то полагал, что Баласагун сгинул в Семиречье. Баласагуна в горном озере не было и быть не могло. Мой муж явился сказочником из бычьей страны-перевертыша. Наша дочь легко попалась ему на крючок. Чем объяснить немотивированную ненависть? Ничем тому, кто испытал ее на себе. У моей бабушки со стороны отца была сестра. Моя тетка. Старая дева в войлочных ботах «прощай, молодость» даже летом. Она не выносила меня с детства. Сколько себя помню. Не представляю, чем я ее раздражала. Мне тогда было на это чихать. Она уже умерла, а мне захотелось спросить ее об этом только сейчас. Может, я бы что-нибудь поняла? Мы уехали отдыхать вместе и разошлись в разные стороны. Мы хотели узнать, что мы все еще муж и жена, а отдалились еще больше. Нам хотелось вспомнить страну, где мы были счастливы, мы забыли ее окончательно. Зачем мы спали рядом, в одной кровати? Ночью мы открывали все окна. Из-за жары. Душный шар горячего ветра тяжело перекатывался из комнаты в комнату. С запада на восток, с юга на север. От его жара у меня сохла кожа на ступнях. Горячечный ветер начинал жечь мои ноги, душной волной подбираясь к груди. Я не могла спать совсем. Тогда я стала ставить рядом с кроватью таз с водой. Опускала в него ноги, чтобы немного остудить, и чувствовала временное облегчение. А потом начиналось все сначала, пока я не засыпала оттого, что уставала не спать. Или я смачивала водой ночную сорочку, мне нужно было успеть заснуть, пока она не высохла. Меня разбудил муж. Я стонала во сне. — Что тебе снилось? — спросил он. — Перекатиполе. В далекой сказочной стране вместе с нашей машиной часто катились клубки иерихонской розы, срезанные ветром у корня. Врассыпную или все вместе. Маленькие, неприкаянные, гонимые ветром комки сухой травы. Срезанные горячими, острыми краями медных, бронзовых, серебряных, золотых лепешек с львиными профилями. Они резали собой корень иерихонской розы тайно, из-под земли, убивая ее время. — Меня срезают твои монеты, — сказала я. — Что мне осталось? — Кто-то должен помнить о моем отце. — Ты помнишь обо мне, когда помнишь об отце? — Забываю, чтобы не помнить, — жестко сказал он. Мой сухой глаз смотрел в душную темноту, а из другого катились слезы. Медленно, по одной. Еле-еле. Я высыхала, как старая земля. Старая, изъеденная морщинами, богом забытая земля. Я не спала до утра, муж не спал тоже. Мне это мешало. Старой земле не нужны чужаки. Потому мазары и сагана-тамы[13 - Купольные культовые сооружения.] всегда окружены стенами. Так положено. Мертвые должны спать спокойно. Утром мы завтракали в молчании, даже Маришка. Я все время думала, что я должна сделать. И никак не могла вспомнить. Ничего не могла вспомнить. Я вывалила почти нетронутую еду в мусорное ведро и застыла на месте, глядя в одну точку. Я никак не могла вспомнить, что я должна сделать. Хлопнула дверь, я машинально повернулась к входу в кухню и увидела мужа. Он стоял в проеме и смотрел на меня. Его губы шевельнулись, будто он хотел что-то сказать. — Можешь идти. Я тебя не помню, — без выражения сказала я и отвернулась. Что я должна сделать? Мой взгляд наткнулся на гору немытой посуды, и я вспомнила. Мне надо было вымыть посуду. Глава 14 Семейные корриды делятся на бурлеск, мелодраму и изящный спектакль. Бурлеск протекает с бурей показных страстей, что интересно сермяжной публике, но неинтересно для профессиональных игроков. Страсти, выпущенные вовремя из клапана парового котла, смягчают удар. Это знает любой психолог. Мелодрама отличается пылкостью натуральных чувств — от рукоприкладства до смертоубийства. Мелодрама подходит для широких зрительских масс, жаждущих крови и зрелищ. Но изящный спектакль ставят для специальной, хорошо подготовленной публики. Подавляемые эмоции составляют гремучий коктейль в подсознании. Отчуждают, опустошают, ломают, доводят до стресса и депрессии. Меняют личность. Тихие раны — самые глубокие и дольше заживают. Иногда гниют до конца жизни. Они убивают исподволь, ласково, почти незаметно. Сегодня жив, завтра мертв. Первые две терции изящного спектакля — скучное зрелище для посторонних. Их цель одна — найти слабое место и обессилить врага. Часто это выходит абсолютно случайно. Можно и не заметить. Третья терция тоже может быть скучной для посторонних. Но она то, ради чего начинают семейную корриду. И не надо никакого натурального убийства. Это дурной тон. Надо просто убить то, что важнее твоему врагу. То, чем он дорожит больше всего на свете. При этом четко выверенное, хорошо продуманное, растянутое во времени доведение до самоубийства личности поощряется. Это высший пилотаж. И все. Никаких особых премудростей. Нашу семейную корриду трудно классифицировать. Нужен взгляд со стороны. Но это трудно. Зрителей нет. Первый раз я пришла поздно со дня рождения одного из сотрудников. Мы отмечали в ресторане за городом. Я была беззаботной, как птица. До кольцевания. Я веселилась напропалую, забыв обо всем на свете. Чего мне было волноваться? С моим ребенком сидела его бессменная нянька. — Где ты была? Уже два часа ночи! — Мой муж был в бешенстве. — На дне рождения сотрудника. — Я сбросила туфли. — Я запрещаю… — Не стоит создавать условия для выбора, — перебила я. — Пренебрегать сотрудниками не принято. Это вызов всему коллективу. — Дрянь! — Его руки скрючились вокруг моей шеи, хотя были внизу. — Сделаем так, — мягко сказала я. — Уравняем льготы. Число моих праздников будет равно числу дней, затраченных тобой на поиски сраных монет! Мой муж круто развернулся и пошел на кухню. — Настоящий мужик — это не только секс! Это много чего другого! — Я хохотала ему вслед. — Но тебе не понять! Ты не мужик! Ты ничто! Ничто! Ничто! Я легла спать не раздеваясь. Выпила больше, чем следует. Когда он пришел? Пришел ли? Утром его уже не было. Не знаю, кто из нас был быком, а кто тем, кто убивает. Мы примерялись друг к другу, как боксеры на ринге в первых раундах. Как два стада футбольных фанатов, разделенных ОМОНом. Как уличная шпана. Мы ходили кругами, друг против друга, принюхиваясь, как дикие звери. Не доверяя, не плача, не боясь, не прося. Мы сходились в одном. В сексе. Если я не уступала, он шел в туалет, я смеялась. Или я уступала. Чаще, чем мне хотелось. Наверное, нормальные люди разошлись бы. Но у него и у меня была ахиллесова пята — сказать последнее слово последним. Выиграть престижный чемпионский титул, выйти в премьер-лигу, набрать больше очков. Припечатать соперника к стенке завоеванными кубками и медалями. Мы знали, что загнанных лошадей пристреливают, но это было неважно. Важен азарт, взлетевший до игромании. Или дело заключалось в другом… Но это было неважно. Муж протянул ко мне руку, я ее вежливо отодвинула. — Что опять не так? — У меня болит голова. — У тебя каждый день болит голова! — Ночь, — вежливо поправила я. — Днем у меня голова не болит. Он рассмеялся: — Понятно. Мы теперь не муж и жена. Не любовники. Мы соседи по кровати. Я промолчала. Вежливо и отстраненно. — Зачем тогда жить вместе? Может, объяснишь? На это у меня был готов ответ. Заранее. Я учла очень существенное обстоятельство. Мой муж обожал дочь. — Странный вопрос. У ребенка должен быть отец. Рядом. Если ты считаешь иначе, подавай на развод. Сам! — Логично. Только у мужа должна быть жена. Не рядом, а вместе. Если ты считаешь иначе, подавай на развод. Сама! — А как же Марина? — невинно спросила я. — Побоку? — Дрянь! — Если тебе нужен секс, я буду тебе давать. Время от времени мне он самой нужен. — Подачек не беру! Он вскинулся с кровати, я рассмеялась. Он схватил мои щеки и губы щепотью. До боли. И посмотрел на меня сужеными щелями глаз. Знакомыми с детства. Как у отца. — Сейчас дашь! Его ногти впились мне в лицо. Это было так знакомо. Дежавю сказочной страны. Его оловянный солдат в бычьей коже вытянулся во фрунт. Так бывает у мужчин, охваченных яростью. И я почувствовала жаркую, волглую тяжесть внизу живота. Я сдалась без боя. Легко. Пропустила слишком близко быка от собственного тела. И он меня задел. Мы оба друг друга задели до ран с кровью из жестокого секса в душной, перегретой солнцем комнате без кондиционера. Внутри жаркой, кипящей волны из пота. Его и моего. Волны, которая сделала наши тела скользкими, распаленными, жадными, беспощадными. Волны безжалостного секса, чтобы захлебнуться от изнурения. Как тогда. В те времена. * * * Днем я одевалась на день рождения папы. Купила новое платье. Специально. У нас всегда было много гостей. Папины друзья хорошо пели, под нашими окнами даже собирались соседи. Просто так. От нечего делать. Песни послушать. Почему нет? У нас всегда весело. Я ждала семейных праздников с нетерпением. В доме моего мужа я дичала, засыхала, рассыпалась от ветхости, пропитывалась затхлостью. У мужа имелся единственный друг Радислав, я его не терпела. А больше никого. Муж был одиночкой. Только полевые выезды на нелепые раскопки со случайными приятелями по интересам. Он никогда не приглашал их к себе даже до женитьбы. Я спрашивала. Отражение моего мужа появилось за моим. — Готовишься к очередному великому собранию? — У папы день рождения, — ответила я. Мне не хотелось портить настроение перед праздником. — Ты никуда не пойдешь! Господи! Что приключилось? Бешеный бык сбежал из загона? — Я не могу не пойти на день рождения родного отца. Мариша, собирайся! — Если меня туда не зовут, то и ты не пойдешь! Наши глаза встретились в глади зеркала. Мы пробуравили друг друга взглядом до трепанации костей черепа. — Мариша! Скорей! Надевай платье. — Я без папы не пойду! — сказала моя дочь. Она смотрела на меня исподлобья, насупившись, как молодой бычок. — Мариша, так нельзя, — сказала я. — Дедушка обидится. Он ждет тебя. Без тебя праздник — не праздник. — Я без папы не пойду! — повторила моя дочь. Жестко, как ее отец. — Не ерунди! — Я наклонилась и стала надевать на нее праздничное платье. — Я не пойду! — со злобой крикнула она и стукнула меня кулаками в грудь. — Сама иди! Так больно. До слез. Так неожиданно. До слез, которых не удержать никакой силой. Я ушла на кухню. У меня лились слезы рекой. Неудержимо. Я слышала мягкий, увещевающий голос моего мужа. Он учил своего детеныша правильно себя вести. Как бы поступил мой отец, если бы я так сделала с мамой? Убил бы! — Я хочу, чтобы она умерла! — крикнула моя дочь. Я вымыла лицо холодной водой на кухне и ушла. Родителям я сказала, что Мариша недомогает. Папа похмурился и отвлекся на гостей. На дне рождения папы никто ничего не заметил. Всем было весело. Мне говорили: подыграй на фоно этой песне, я подыгрывала. Мне говорили: подбери музыку к этой песне, я подбирала. За мной ухаживали, я улыбалась. Танцевали со мной, я танцевала с кем-то, чьих лиц не помнила. Мне говорили: помоги, я помогала. Я делала все, что мне скажут. На автомате. И думала, когда же все уберутся. Они разошлись в три часа утра. — Я останусь? — спросила я. — Уже совсем поздно. — Конечно! — воскликнула мама. — Зачем ты спрашиваешь? — Красавица моя, — папа меня обнял. — Я скучаю. Сильно скучаю по тебе. Он ничего не заметил. Я легла в гостиной, у стола, заставленного недопитыми бокалами с вином и тарелками с остатками еды. В моей бывшей комнате было нельзя. Там детская. — Что случилось? — испуганно спросила мама. Она не зажгла свет. И слава богу. Хорошо, что она не видела моего лица. — Ничего. Все в порядке. Не волнуйся. Мама стояла в ночной рубашке рядом с диваном и не уходила. — Все в порядке, — мягче сказала я. — Я устала. Она еще постояла и ушла. В моей семье я всегда нападала, мой муж играл роль трепетной лани. На глазах у ребенка. Я забыла простую вещь. Дети обычно на стороне несправедливо обиженных. Валетом. Дочери жалеют отцов, сыновья — матерей. Чаще всего так. Я попалась в собственный капкан. Мне пожелал смерти мой родной ребенок. Зачем я не умерла? Им хорошо было бы вдвоем. * * * Я представила, что я умерла, и решила, что умерла. К утру я упала в сон под навязчивый бой множества барабанов. Низкий, бесконечный, страшный звук. Монотонный и вязкий стук до самых костей. До гвоздей в голову из беспощадных, безжалостных слов. Длинных гвоздей с широким болтом в середине, чтобы не ушли слишком далеко. Ведь пытка еще не закончилась. Папа ушел на работу, пока я спала. Я осталась дома у родителей. Я была взрослая девочка, а хотелось к маме. Она ничего не спрашивала, у меня деликатная мама. Мне позвонил муж, мама принесла трубку. У нее почему-то было испуганное лицо. — Возвращайся. Мариша плачет, — сказал он. — Мы не будем мужем и женой в прямом смысле, — без выражения сказала я. Что я могла объяснить? Что он снова предал меня? — А как же наша дочь? Она не спала всю ночь! Дети часто говорят, о чем не думают на самом деле. — Дети чаще говорят то, о чем думают на самом деле. Он молчал, и я молчала. — Ты вернешься? — с нажимом спросил он. — Нет. Я положила трубку. Я не хотела возвращаться. Я не могла возвратиться. Я боялась. У меня всегда были завышенные ожидания, они не оправдались, и я сбилась с маршрута. У меня не было дороги, по которой можно идти. Я все делала не так. Нелепая свадьба, нелепая коррида, нелепое замужество. Война, война и война вместо мира. И я не знала, что делать с детьми. Даже с родным ребенком. Я вырастила родного ребенка в нелюбви ко мне. Собственными руками. Очень старалась, и у меня получилось. Мой ребенок говорил обо мне в третьем лице. Обезличенно и просто — «она». Пять слов моей дочери взмахом волшебной палочки превратили меня в кучу камней. В три каменные террасы пирамидой вверх — голова, сердце, душа. Мои родители сделали мне больничный. Договорились со знакомыми. Вечером папа сказал: — Поедем, отдохнем втроем. Я, ты и мама. Я завтра куплю билеты. — Ты не любишь внучку? — спросила я. — Я ее мало вижу. Моей дочери разонравилось ходить к моим родителям. Папу она побаивалась, а мама была много мягче, чем я. Потому моей деликатной маме приходилось хуже, чем мне. Для Марины моя мама была дурой. Моя дочь дерзила бабушке, не стесняясь в выражениях. Еще детских, но очень обидных. Моя мама терпела и молчала. Все время. Я узнала обо всем от отца. Когда папа это услышал, он отшлепал внучку без слов. Больно и обидно. — Как ты посмела такое сказать? — разъярилась я. — Бессовестная! — Она меня трогает! Целует! Мне противно! — крикнула моя дочь. — Целуют и обнимают, только когда любят! Бабушка тебя любит всем сердцем! — Не надо мне сердца! Я не хочу, чтобы меня любили! Ничем! — Марина не будет туда ходить, если ее бьют, — жестко сказал мой муж. Она бросилась ему на шею плакать. Он стал ее утешать. В другой комнате. Она ему жаловалась. Тихо. Чтобы я не услышала. Так часто бывало. Это стало обычным делом в моей семье. — Хочешь воспитать мою дочь в ненависти к моим родителям? — спросила я мужа, когда мы остались одни. Я еле сдерживалась, чтобы не заорать, что он воспитывает мою дочь в ненависти ко мне. — Хочешь, чтобы мою дочь били? — переспросил он. Я вгляделась в его глаза. Они были заштрихованы клеточкой скрещенных ресниц. Шлюз опущен, пароля не было. Я махнула рукой. Моя дочь перестала навещать бабушку и дедушку, хотя в ее возрасте внуки и бабушки самое естественное сочетание. Она осталась без дедушки с бабушкой, а с другой стороны родственников у нее не было. Мой муж воспитывал дочь не только в ненависти к моим родителям, но и ко мне. Может быть, ненамеренно. Так получалось само собой. Как у меня. Только ему удавалось лучше. Наверное, я сама превратила свою жизнь в корриду, выдумав обязательные фигуры, и втянула в нее мужа. Мы подбривали друг другу рога нашей дочерью. Это был запрещенный прием. Но он первый ввел мне допинг, поставив меня на «красное», «железяки» — на «черное». «Черное» выиграло, «красное» не хотело уступать первое место. * * * Мы с родителями никуда не уехали. Я лежала на диване в гостиной. Я не пересчитывала свои камни. Их было всего три. Три невыносимо тяжелых камня. Мне одной их не вытащить. Для этого требовался огонь. Но моя божья искра погасла, а раздуть огонь было некому. — Она спит. Я услышала папин голос в коридоре. — Не плачь. Мама спит, — повторил папа. Он вошел в гостиную, неся трубку радиотелефона. Я засунула голову под подушку. Из-под толщи подушки я услышала, как папа сказал: — Как проснется, она обязательно позвонит. Я обещаю. Если хочешь, я приеду за тобой и привезу тебя к маме, — и после паузы добавил: — Не хочешь, как хочешь. Тебе пять лет. Ты уже взрослая. Сама решай. Я позвонила мужу на сотку. Так было проще. Я боялась звонить к нему домой. Трубку могла взять дочь. — Если не хочешь доконать дочку, приезжай. — Он тоже устал. Я приехала домой, мне навстречу вышла дочь. Я стояла, не поднимая глаз. Чего я боялась? — Ты не умерла? — спросила она. Я взглянула на нее. Коротко. И задержалась. Она смотрела на меня перепуганными глазами и прижимала к себе любимую мягкую игрушку. Невиданного лохматого зверя с шерстью всех цветов радуги. У него была глупейшая и добрейшая улыбка. Два огромных глаза в кучку у носа и улыбка. Я купила его давно, она с ним не расставалась, хотя у нее было много игрушек. Она быстро их забывала и ломала в детстве, как я. Она тоже хотела узнать тайну шуршащей погремушки. Я разломала ее тогда молотком. Чтобы моя дочь узнала то, что не узнала я. В погремушке оказались одноцветные пластмассовые горошины. Розовые, по-моему. Дочь забыла о погремушке, тайна которой открылась, а я свою помнила. Может, не следовало ломать ее погремушку? Было бы интереснее. — Ты не умерла? — повторила она и заплакала. — Нет. Я обняла ее и прижала к себе. Я чувствовала, как сотрясается маленькое тельце моей маленькой дочери. А больше не чувствовала ничего. Моя дочь не была виновата. Я виновата в том, что случилось. Но поделать ничего нельзя. Я вытекла каменной мантией в дыру сказочной земли вслед за древним океаном. И высохла. У ребенка должна быть мать. Я осталась в семье ради дочери. Переехала в другую комнату, а муж остался в спальне с дочкой. Это было правильнее. С ним я быть не могла, а они были ближе друг другу, чем я. Я открыла глаза, рядом с диваном стояла маленькая фигурка в белом костюме в паре с лохматым чудовищем. Ночью, при свете луны. Она стояла не шевелясь, а я ощущала ее взгляд всей своей кожей. — Ты правда не умерла? Голос белой фигурки дрожал и ломался. От слез и соплей. Я притянула ее к себе. Тесно-тесно. И вдохнула ее запах. Детский, нежный, цветочный. — Правда. — Почему ты все время лежишь? — Мне грустно. — Хочешь поиграть? Она протянула мне радужного лохматого зверя. Я вдруг заплакала, и моя дочь вслед за мной. Басом. Я плакала и смеялась. Я затащила ее в свою постель и перецеловала ее глазки, носик, все пальчики, толстую попу и круглый живот. Мой ребенок уснул со мной в слезах и соплях. Я не спала до утра. Я люблю свою дочь безраздельно. Но я вдруг почувствовала, что внутри меня кем-то давным-давно натянуты струны. Сначала они тренькают, потом рвутся одна за другой. Может, у меня осталась последняя струна — любовь к моей дочери. Если порвется она, мне незачем будет жить. Если бы я промедлила немного, она бы порвалась. Я пугала свою дочь самой собой. Она пять дней жила с мертвой матерью. Это больше, чем я пробыла в реанимации. Такого детская психика выдержать не может. Моя дочь страдала дольше, чем я. Я снова постаралась. Терзала родного ребенка собственными руками. Таким, как я, надо запрещать рожать детей. По статье. Смертная казнь без помилования. * * * После моих игр в собственную смерть я превратилась в собственный призрак. В то, чего нет. Для дочери. Я оборачивалась и видела, как она стоит в дверях комнаты, не решаясь подойти. Вижу так же ясно, как и тогда. Испуганные недетские глаза и радужный зверь как щит. Я протягивала к ней руки, она убегала. Я сжимала ее тельце и целовала ее перепуганные глаза, дрожащие губы, щеки, курносый малышачий нос. А между нами щитом был радужный зверь. — Не бойся. Я с тобой. Я с тобой. Я с тобой. Не бойся, — с каждым поцелуем шептала я. Горячо, сбивчиво, путано. Господи! Как я ненавидела себя! Она успокаивалась и засыпала с головой на моих коленях. Я молила прощение у каждой черточки ее лица, у каждой складочки ее тела, у каждого пальчика. Целовала легонько с головы до ног, чтобы не разбудить. И просила прощения. Тихо-тихо. И так было каждый день. Я не находила себе места. Каждую ночь я ждала, вдруг заплачет мой ребенок. Все валилось из рук. Жизнь на автомате — и только одна мысль, что будет дальше с моим ребенком? До чего я его довела? Время шло, моя дочь уже привыкла к тому, что я жива и здорова. Но я себя не прощала, и дочка меня не простила. Ей было легче с отцом. Просто легче. Во всех отношениях. Со мной она уже не смеялась, она смеялась с ним. С оглядкой. Я подходила к ним, она замыкалась. И я тогда самоустранила себя. На время. Чтобы Маришка привыкла к тому, что я рядом. Всегда рядом с ней. Когда она захочет. Стоит только позвать. Главное, чтобы ей не было страшно. — Ты понимаешь, зачем ты здесь? — спросил меня муж. — Лучше тебя, — вяло ответила я. Больше мне нечего было сказать. Он бы не понял. — Твой эгоцентризм беспримерен, — с ненавистью сказал он. — Ты обошла своего отца на голову. Он действительно ничего не понял. Я не могла травмировать дочь самой собой. Мне казалось, так будет лучше. С тех пор ночью мне часто снился черный лабиринт из бесконечных комнат, коридоров, переходов и лестниц. Я кружила по нему до изнеможения, пока не оказывалась на жертвенном круге ритуального зала. Вокруг меня описывала круги голубая бабочка газового фонаря. Я ждала ее появления, цепенея от страха и ледяного холода. Она начинала нехотя, медленно, далеко. То приближаясь, то отдаляясь назад. Все быстрее и быстрее, пока ее рваный танец не сливался в тесный голубой обод, туго закрученный вокруг моего тела. Снизу вверх. Виток за витком. Последний бесшумный оборот вокруг моего затылка, и бабочка влетала мне в глаза, вгрызаясь в лицо зубами человеческого черепа. Финал. Сначала это было моим кошмаром, а потом я стала пить снотворное. И мне перестали сниться сны. Вообще. * * * Я поступила на вечерний. Мне повезло, всего три года, потому что у меня уже имелось высшее образование. На третий год — защита диплома. Так было правильнее и быстрее. Нам нужны деньги. Их хватало только на самое необходимое. То есть ни на что. Я не знала, сколько получает мой муж. Но я знала, что он тратит последние деньги на покупку своей металлической мании, на поездки за ней за тридевять нездешних земель. Вечерами он говел на тайных вечерях с такими же сумасшедшими, как он. Не думая, не загадывая, не заботясь о будущем. А мне нужен был стабильный, высокий доход. Нужен! Его могла дать только работа. Я была готова к разговору. Я права, потому легко смогу объяснить, почему я так делаю. Это несложно. Мне нужен был крепкий тыл, но создать его для меня мой муж не сподобился. Не хотел! Не желал! Не стремился! Я приготовилась к схватке. Настроилась. Наточила когти и зубы. Я ткну его носом в мертвый груз бессмысленных, никчемных железяк. Завалю ими по самую маковку! Не желает понять, тогда я устрою чейндж. Моя учеба — на его неизлечимый досуг. Пусть получит его без условий. Пусть! Неважно, кто забирает ребенка из сада. Важно, кто обеспечит его будущее. Это сделаю я! — Марише нужна няня, — сказала я. — Или ты сам будешь забирать ее из сада. — Почему? — Я поступила учиться. На вечерний. Я не всегда буду дома. Я приготовилась к схватке, а она оказалась не нужна. Он опустил голову. И все. Я молчала, и он молчал. — Что молчишь? — спросила я, мой голос дрожал от еле сдерживаемой злобы. — Нечего сказать? — Как хочешь, — ответил он и вышел. — Я отвечаю за дочь. И для меня это не пустой звук! — крикнула я ему в спину. Он не дослушал меня, закрывшись в своей комнате. Отгородившись старой, крепкой, дубовой дверью. Я взялась за ее ручку, помедлила и ушла. Поняла, все бесполезно. Он не уступит. Мне нужно было объясниться и с дочкой. Это труднее. Намного. Сможет она меня понять? Она ведь такая маленькая. — Мариша, я хочу купить нам дом. Счастливый дом. Как мы мечтали. Помнишь? Ты помнишь счастливый круглый дом? — Желтый, как одуванчик? — вдруг улыбнулась она. У меня отлегло от сердца. Свалилась страшная, невыносимая тяжесть. Я не буду с ней вечерами, но она будет знать, что я делаю это не зря. Ради нашей мечты. Она поймет. Она уже так выросла. Я обняла ее и прижала к себе крепко-крепко, так что косточки хрустнули. Я не хотела, чтобы она видела слез. Ни к чему ее волновать. — Да. Желтый и теплый. Как солнышко на твоих рисунках. Я его обязательно построю. Я обещаю. Ты веришь? Она кивнула, погладив кудряшками мою шею. Сама не заметив. Так неожиданно, так больно, что мне хотелось плакать. Навзрыд. А надо было терпеть. — Мариша, я часто буду задерживаться. Мне нужно учиться, чтобы заработать деньги на наш счастливый дом. Без этого ничего не получится. — Я взяла ладонями ее голову и заглянула в глаза. — Ты меня понимаешь? Никак. — Никак? Я спрятала глаза в ее кудрявом стожке. На самой макушке. — Никак. — А котенок там будет? — Будет! — засмеялась я. — Целая стая лохматых, нахальных, рыжих котов. Обещаю! — Ладно! — рассмеялся детеныш. Теплым облачком. Прямо мне в шею. Маришка была со мной согласна, значит, я права. А я сомневалась. Трусила. Почти сдалась. Мы только-только стали с Маришкой ближе. Я боялась опять ее потерять. А она все поняла и дала мне крылья. — Умничка моя! — рассмеялась я и защекотала ее поцелуями. Она, хохоча, отбивалась. Радовалась вместе со мной. Ей тоже была нужна наша мечта. Счастливый круглый дом. Я легко это поняла. Легко! Все казалось простым, а получилось как всегда. Муторно, трудно, безрадостно. Мне легко давалась учеба, и трудно и тяжко — семейная жизнь. Она разбивалась и сыпалась. Валилась и рушилась. От одного непонятого слова. От неувиденного жеста или неуловленной мысли. От неугаданных желаний и невыполненных обещаний. От всего. Я зажглась будущим и быстро сгорела. Мой любимый детеныш не поверил моему обещанию, позабыл о нашем уговоре. Не справился, не осилил. Я приходила домой, Маришка уже спала. Укрытая вниманием и любовью своего отца, как щитом. Щитом от меня. Он всегда был рядом, я снова превратилась в призрак самой себя. Я хорошо это поняла. — Маришка, я купила билеты на «Синюю птицу». Идем в воскресенье. Втроем. Я, ты и папа. — Не хочу, — легко ответил ребенок. — Да. А что ты хочешь? — Папа придумает, я скажу. Папа придумал, и они ушли гулять. Вдвоем. А я поехала сдавать билеты. — Мариш, почему вы не пригласили меня? — спросила я. — Мне так хотелось быть вместе с вами. — Не знаю… — протянула она. Моему ребенку было неловко. Меня забыли, а ответ держать ей. Ей было неуютно. И все. — Хочешь, я брошу учебу? Буду всегда с тобой? Хочешь? — спросила я, и сердце мое забилось как сумасшедшее. — Не знаю, — она пожала плечами. Вскользь. Равнодушно. Никак. Вот так я все поняла. И учеба в институте потеряла всякий смысл. Мне незачем было надрываться. Счастливые дома остаются несбыточной мечтой. Нелепой, детской причудой. Почему меня это так тронуло? Почему нет сердцу покоя? Ведь я никогда не считала себя фантазеркой. Несбыточные мечты придуманы для несчастных. Им тащить этот груз, если сдаться. И я решила не сдаваться. Продолжить учебу. Так будет правильнее. Так я дам своей дочке то, что обещала. И обещание сдержу, чего бы мне это ни стоило. Придет время, и она все поймет. Обязательно. Я успокаивала себя. Все должно быть хорошо. Все наладится. И сама себе не верила. Мне нужно было бросить учебу. Нужно. Но сдаваться я не хотела и не умела. Не приучена! Последнее слово должно было оставаться за мной. Слово я сдержала, а сердце лишилось покоя. Совсем. Я вновь сделала все не так, и мне опостылела учеба. Я волочила ее за собой, как гирю, в будущее, которого не было. Зачем будущее, если в нем нет никого, кроме тебя? Меня снова мучили депрессия и бессонница, оставляя синяки под глазами. Но я сама так решила. Я готовилась к первой сессии ночами. Мне не надо было ходить на занятия, мне хотелось больше возиться с Маришкой. Я засыпала над учебниками, посылая экзамены к черту. Ребенок был важнее, а ребенок со мной скучал. Я винила мужа. Ненавидела. Так было легче. Мне. Я уронила голову на раскрытый учебник и уперлась взглядом в вереницы черных печатных жуков. «…деловые партнеры, а также организации, в контроле которых они либо участвуют, либо имеют финансовый интерес, не должны, принимать участия в отборе или администрировании контрактов, других выплат, сделок…» «Участвуют, принимают участие». Господи, какая чушь! Зачем мне это? Кто вообще знает, что такое конфликт интересов? Не в бизнесе, а в жизни? В жизни обе стороны принимают участие и имеют общий интерес. За одним исключением Общий интерес их не объединяет, а разделяет. Пропасть так глубока, намерения так темны, что партнер превращается в офшорный икс. Я не узнала мужа в далекой стране, не поняла после замужества, не узнавала и сейчас. Он оказался вещью в себе. Всегда разный. С одной-единственной определенностью. Твердыми, крепко сжатыми, запертыми на щеколду губами. Не такими, как у всех. Я хорошо это помнила. Он всегда читал за столом, я смеялась. Раньше. Он часто промахивался вилкой мимо тарелки. За это я его простила. За то, что смеялась. А хотела я другого. Смотреть, как он ест, подперев свой подбородок кулаками. И видеть, как ему нравится, что я на него смотрю. Как привыкла дома. Как мечтала. Раньше прощала, теперь нет. Кулаки и подбородок у меня были, а мужчины, на которого можно смотреть всю жизнь, не оказалось. Не оказалось! У меня закипели слезы на глазах. Меня обманули! Развели! Бросили подыхать! Одну! Совсем одну! Господи, как же я его ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! — Таня. Я сжалась от неожиданности. Пригнула голову. Спрятала глаза в груде печатных, воняющих книжной пылью черных жуков. — Я хотел поговорить… Давно хотел сказать… — Его голос мялся и комкался. Я не узнала его голос Мне вдруг стало страшно. Так страшно, что я заледенела, застыла. И тогда я поняла. Все. Конец. — Конец, — сами сказали мои губы. И меня сжало, скрутило в тугой комок. — Так продолжаться не может. Я хочу знать. Мне нужно знать… — Он запнулся и закончил скороговоркой: — Ты со мной? — Со мной? — повторила я. Не веря. — Ты со мной? — переспросил он. Меня бросило в жар. Швырнуло в воздушную яму и закрутило. До тошноты. — А ты? — еле слышно спросила я груду черных жуков. — Ты со мной?! Не знаю, слышал ли он меня. — Мне трудно. Трудно одному… Я развернулась. В полумраке комнаты стоял нордический человек с идеальным, долихоцефалическим черепом. Нордический человек смотрел мне в лицо, а я не видела выражения его глаз. Оно пряталось в тени. — Мне никто не нужен. Кроме тебя. — Его губы дрогнули. Чуть заметно. В тени. Я смотрела на него во все глаза. Так неожиданно, так внезапно. Я этого не ждала. Совсем не ждала. Во мне раскручивалась тугая пружина от животного страха до странной, безумной эйфории. — Ты будешь со мной? — спросил нордический человек в семейных трусах, купленных мной. Нордический человек предлагал мне начать все сначала. Нордический человек в семейных трусах! Купленных мной! Купленных мной! И меня отпустило. Выстрелило пружиной. Я расхохоталась. Во все горло. Просто закатилась от смеха. — Эклектично! — хохотала я. — Чересчур! Эклектично! Эклектично! Эклектично! Я визжала от смеха, как бешеная фаланга. До конвульсий, до колик, до слез. Я даже не видела, как он ушел. У меня была истерика. Самая настоящая. Я успокоилась еле-еле. С трудом. И тогда поняла, что он ушел от меня. Навсегда. Теперь уже навсегда. — Все. Конец, — сказала я. И снова захохотала. До визга, до слез. Я этого не ждала. Действительно, не ждала. Я стала безумной в моей безумной семейной жизни. Я хотела этого больше всего на свете, и я упустила единственный шанс. Раз — и нет! Нет! Все кончено. И со мной, и с моей безумной семейной жизнью. И это было смешно. Смешно! Смешно! Смешно! До слез. Горьких, отчаянных, безудержных слез. Я не спала всю ночь. Я дождалась, когда он выйдет из своей комнаты, и взяла его за руку. Он тоже не спал всю ночь. Это легко можно прочесть по глазам. Проще простого. Мы смотрели друг другу в глаза. И я прочитала. Легко. Он меня не простит. На что я надеялась? — Я смеялась над собой. У меня была истерика. Правда. Я не ждала… Не уходи. Прошу… — сказала я. Безнадежно. Заранее зная ответ. Он осторожно убрал мою руку и прошел мимо. — Прошу тебя! — Я зарыдала. Отчаянно. До судорог. Он ушел, не простившись и не простив. Все действительно было кончено. Я хорошо узнала моего мужа. Очень хорошо. Они с моим отцом были похожи. Во всем. Жестко обрубали концы. Я не поняла, что выиграла эту терцию. Всухую. И проиграла всухую. Ничего я не поняла. В семейной корриде сначала убивают чувства, а затем убивают себя. С тех пор мой муж говорил мне только «да» и «нет». Если бы я была на его месте, я поступила бы так же. Но и я его не простила. В моих глазах тоже легко можно было прочитать: «Люблю. Видишь? Люблю». Нам не повезло, мы дорожили больше собой. Но любовь свою я не забыла. И он не забудет. Знаю. Глава 15 Челищев преследовал меня своим навязчивым вниманием с тех пор, как я появилась на работе. Он сделал мне подарок авансом, перевел из кадров в информационную логистику. Там было больше шансов расти. Но я игнорировала мезозой, как игнорируют уличный туалет, если есть все удобства. Пока меня не пригласила к себе на день рождения Мокрицкая. Отметить его в русской бане. Круг приглашенных оказался очень узким, а среди приглашенных обозначился Челищев. Спустился с Олимпа смыть мезозойский нектар. Я сразу поняла, в чем дело, и обозлилась. В списках друзей Мокрицкой Челищев не значился. Она была таежной мошкой. Жизнь вне тайги не дает ее заметить. Даже под лупой. О ней просто не думаешь. Мы сидели с Мокрицкой в бане, раскрашивая себя медом с солью. Дверь открылась, и вошел Челищев в римской тоге из простыни. — Здрасте, — испуганно сказала Мокрицкая. — Ты это… — Челищев наморщил лоб, вспоминая, как ее зовут. — Пойди прогуляйся. Остынь. Она вышла из парилки на автомате в чем мать родила. Даже не взглянув на простыню. Я тоже была в чем мать родила. И в меде с солью. Челищев глядел на меня, багровея то ли от жары, то ли… От тестостеронового криза! Я глядела на него как зачарованная. С него упала простыня. Сама. И я увидела безволосые гениталии. Почти без единого волоса. Только огромный коричневый морщинистый мешок и маленький, детский, отросток посередине. Отросток распухал на глазах тяжко и трудно, покрываясь сетью натруженных вен. Он целился в меня пистолетом, а потом поднялся вверх, как шлагбаум. Не знаю, с чего я поплыла. От разницы между красивым мужским телом и его ущербным, извращенным подобием? От того, что для разнообразия хочешь иногда попробовать жареной саранчи или острого сыра с копошащимися в нем личинками? Мы вышли из парилки, в бане не было никого. Их всех слизало кипящим паром. Челищев получил свое. Без посторонних. Я вернулась домой, не смея поднять глаз. Для того чтобы в них никто ничего не прочитал. Хорошо, что мы не спали с мужем вместе. Это было бы труднее. Ужасно. Зачем я это сделала? Чтобы заразиться чужой, вонючей мерзостью? Чтобы в меня вползли копошащиеся личинки острого вонючего сыра, запрещенного даже на его родине? Утром я исподтишка смотрела на мужа. Он снова точил на кухне свой дурацкий нож. Его губы были крепко сжаты, а раньше они мне улыбались. Его глаза сузились до щелей, а раньше они меня любили. Когда мы все потеряли? Кто знает точное время таких потерь? Может, лучше мелодрама? Мужчина убивает неверную женщину. Значит, она ему еще дорога? В мелодраме смерть для женщины — избавление, никаких мучений, никакого раскаяния. Для мужчины — чувство выполненного долга, чтобы легче потом жилось. — Что тебе надо? — спросил он меня, не повернув головы. — Ничего. Я встала с места и вышла из кухни, а в дверях задержалась. — Зачем ты все время точишь нож? Острые лезвия быстро тупятся. — Какая разница? — безлично отозвался мой муж и поднял нож. Лезвие ножа сверкнуло красным солнцем. Он провел пальцем по режущей кромке. Нож оставил царапину с цепочкой крови на подушечке пальца. Я оставила мужа на кухне. Он не закончил с ножом. Действительно. Какая разница? Нас всегда связывал только секс и ничего больше. Секс — это физиологические отправления. Не более. Мы не сумели встроиться друг в друга и стали друг другу не нужны. Любовь — единственный спецэффект, который мы помним всю жизнь, о биологической смерти и рождении мы не помним ничего в силу понятных причин. Но спецэффекты наскучивают рано или поздно. И тогда приходится искать эрзацы. Мы с мужем прошли свой путь от А до Я. Дальше пути не было. Остался лишь один вопрос. Шкурный. А я? Виновата снова была я. Я проворонила, прозевала, растеряла по дороге любовь моего единственного мужчины. Я оставила единственную дочь без внимания. Училась на вечернем, днем работала. Так было быстрее. Мне хотелось других вершин. Высшее медицинское образование к ним не вело. Я была старушка из сказки. Моим разбитым корытом оказалась моя семейная жизнь. Я поняла, у моего мужа уже появилась другая женщина. А у меня не было моего мужчины. В понедельник после банного секса Челищев вызвал меня к себе. Я подписывала документы, склонившись над ним. Он просунул мне руку между ног. Не глядя. Одна рука подписывает бумаги Ручкой, другая — в чужих трусах. Я резко отодвинулась в сторону. — Надо поработать, — усмехнулся Челищев. — В выходные. — Нет, — сухо ответила я. — Мои выходные — семейный контракт. И будни тоже. Челищев промолчал, но я поняла, продолжение следует. * * * Мы оставляли Маришку у Нины Федоровны, нашей соседки по лестничной площадке. Дочка только пошла в первый класс. Я не знала Нину Федоровну, ее знал мой муж. Она согласилась присматривать за Маришкой. Забирала девочку после школы. По старой памяти. Она нянчила Ванечку в детстве и была дружна с его матерью. «Ванечка» — ее сленг. Не мой. Мужа моего она тоже любила по старой памяти. До сих пор. Муж ей доверял, я, получалось, тоже. Хотя мне ничего не оставалось делать, днем я работала, вечерами училась. По-другому не выходило. Нине Федоровне я не нравилась, хотя она не показывала виду. Но я это чувствовала. Ничего удивительного. Я не нравилась своему мужу, значит, не нравилась и ей. Это было лояльно и честно. По отношению к моему мужу. Большего я не ждала. В гостиной Нины Федоровны остался титан. Она его почему-то не убрала. Настоящий титан, окрашенный краской бронзового цвета. Он уносился к высокому потолку цилиндрической блестящей ракетой и был прикручен звериными ножками с когтями к металлической пластине на полу. В самом низу титана блестела заслонка с изогнутой старинной ручкой. Затейливый вход в старинный воздухоплавательный аппарат. Сейчас титанов не делают. Незачем. Маришке он казался красивым. Мне тоже. — Он летает? — в первый раз спросила она. — Да. Нет, — одновременно сказали мы с Ниной Федоровной. — Как? — не поняла она. — Летает. Конечно! — воскликнула я. Титан должен был летать. Иначе зачем ему быть похожим на ракету? — Нет, — серьезно ответила Нина Федоровна. — Это же титан. Титаны не летают. Моя дочь поверила не мне, а Нине Федоровне. Безоговорочно. Разве могло быть иначе? Титан жил в комнате у Нины Федоровны. Она знала его привычки лучше меня. — Нина Федоровна засыпает. Часто, — сказала мне как-то Маришка. — Даже когда у нее ты? — Да. — Вот видишь. Титаны летают. Ночью. Когда она спит. — Куда летают? — недоверчиво спросила она. — В сказочные страны, где есть круглые дома. А в них круглые желтые комнаты. Я такие уже видела. — Потому мы играли в счастливые круглые комнаты? — Да, — я чмокнула ее тугую щеку. Она не отстранилась. У меня дрогнуло сердце. В него нежданно толкнулась надежда. Я уже и не помнила, когда она разрешала себя поцеловать. Я спала этой ночью как убитая. Как человек со спокойной душой. Но лучше бы я этого не говорила. Маришка решила попросить Нину Федоровну не спать и проверить. — Не стоит делать меня сумасшедшей, голубушка, — вежливо сказала Нина Федоровна. — Я из ума еще не выжила. Несмотря на возраст. Я объяснилась и извинилась, она поджала губы тонкой ниткой. А Маришка решила проверить сама и застряла в титане. Хотела узнать, что внутри. Ее еле вытащила Нина Федоровна. Вся правая рука у Маришки была ободрана. Иногда мне кажется, что история с титаном разрушила мои отношения с дочкой. Раз и навсегда. Хотя это ерунда. Я и сама понимаю. Наша соседка была одинокой, бездетной, безмужней старухой. Потому она крала чужих детей. Она украла моего мужа у его матери, а потом мою дочь. Если бы не она, наверное, все было бы хорошо. Да. Все хорошо. Я точно знаю. Мой муж и дочь пропали у старой ведьмы, как Ганзель и Гретель, и она заживо съела их душу. Старая ведьма с коричневыми старческими пятнами на высушенных старостью передних лапках. Как у пегого злобного богомола, пришедшего ко мне на балкон летом, которое хотелось забыть. — Титан — печка! — крикнула моя дочь. — Печки не летают. Зачем ты мне это сказала? — Я думала так будет интереснее. — Мой голос упал. — Разве нет? — Нет! Ты меня обманула! — Я не обманывала тебя. Я только хотела, чтобы тебе было весело. Я не могу тебя обмануть. Я же твоя мама! Ты же мне веришь? Веришь? Да? Я умоляла Маришку мне поверить. Голосом. Руками. Губами. Она меня оттолкнула. — Я была бы калекой! Без руки! Из-за тебя! — заплакала она. — Кто тебе сказал? — мгновенно вскипела я. — Кто?! — Баба Нина! И папа! Моя дочь поверила отцу и чужой женщине, которую знала всего месяц. Безоговорочно. Не мне. Им. Чужой женщине! Не мне! — Каким образом моя дочь могла оказаться калекой? — еле сдерживая себя, спросила я Нину Федоровну. — У нее только рука оцарапана! И все! — Почему вы обращаетесь с этим вопросом ко мне? — сухо переспросила Нина Федоровна. — Вы влияете на мою дочь! На мужа! Кто мог ему рассказать? Кто мог представить все в таком свете? В черном свете! Маленький ребенок? — закричала я, сжав кулаки. — Вы! Что плохого в том, что ребенок мечтает? Что? — Ничего, — спокойно ответила Нина Федоровна. — Мне надо принимать лекарство. У меня больное сердце. Это означало конец разговора. Я стояла, беспомощно сжав кулаки. Мои щеки пылали от унижения и бессилия. Мне нечего было сказать. Меня зарубили на корню ледяным спокойствием, как топором. Окатили холодным душем. Потушили. Враз. У меня закипели слезы на глазах. Я опустила голову и попросила, как ребенок. Униженно, умоляюще: — Не мешайте мне. Я прошу вас. Прошу. Очень. Почему я так сделала? Зачем просила? Ведь я ничего еще не знала. Может, я сразу поняла, что мне будет с ними не сладить? — Мне нужно принимать нормодипин. Я опаздываю на десять минут. Я помолчала и пошла к двери. Прочь. Два больных сердца не уживаются вместе. — Надо любить, — в спину сказала Нина Федоровна. — Тогда будут верить. Вам. Вот в чем влияние. Я закрыла ее дверь и нашла ответ. Дети любят безоговорочно, если нет того, кто точит и точит доверие. Каждый день. Каждый час. Каждую минуту! Я оказалась одна, мой муж нашел единомышленника. Двое лучше одного. Толпе верят больше. Это все знают. Я вдруг подумала о репутации. У матери тоже есть репутация. Она дается по праву рождения ребенка. Никто не может ее отнять. Никто. Ни один человек! Никто не имеет права! У меня на глазах чужой человек и мой муж запросто подтачивали веру в меня, в мою любовь, в мою защиту. Во все! А я ничего не могла поделать. — Я не хочу, чтобы Мариша ходила к Нине Федоровне. Я найду другую няню. — Почему? — холодно спросил муж. Я хотела сказать, Мариша жаловалась, что Нина Федоровна нередко засыпает. Так бывает у старых людей. Разве можно оставлять на нее детей? Тем более такого ребенка, как моя дочь. За ней нужен глаз да глаз. Но я забыла все заранее приготовленные слова. Начала заводиться. Так часто со мной случалось в последнее время. Очень часто. И я завелась. С полоборота. — Она учит ее ненависти ко мне! — выкрикнула я. — Ненависти? Снова твои навязчивые идеи? — муж усмехнулся. — Нина Федоровна может научить только хорошему. Я провел у нее все детство. — Лучше бы ты провел детство вместе с матерью! — Моей матери было некогда! — отрезал муж. — Ей не было до тебя дела? Почему? Твоя мать не любила тебя? Что с ней было не так?! — Она была похожа на тебя, — хмуро ответил он. — Впрочем, это тебя не касается. — Чем похожа? Чем мы вам обоим не угодили?! — кричала я. — Твоя мать не работала. Сам говорил! Почему ты был не с ней, а с чужой женщиной? — Так хотел мой отец. — Твоя мать не работала. Так тоже хотел твой отец? — … Вот оно! Наконец! Я услышала то, что должна была знать давно. До замужества. Мой муж шел по стопам отца, копируя его жизнь в точности. По кальке. До мельчайших деталей. Но мне не сказал. Утаил! Я бы не вышла за него замуж. Никогда и ни за что! За тюрьму не выходят! — Ах, вот как! — насмешливо протянула я и сжала изо всех сил кулаки, чтобы сдержать себя. — Яблочко от яблони! Мой муж отвернулся к столу, его твердые губы были сжаты так сильно, что побелели. Я ясно видела это в свете лампы. А мне нужно было знать. Во что бы то ни стало. Когда это кончится?! — Когда это кончится? — Я не заметила, как сказала это вслух. — Нина Федоровна — наилучший вариант, — сухо произнес муж. — Живет рядом с нами. Образованна, хорошо воспитанна, ответственна. — А мне чего не хватает? Что же мне нужно, чтобы до нее дотянуться? Образования? Воспитания? Ответственности? Чего?! Говори! Ну же! Мой муж развернулся ко мне и широко улыбнулся. Так широко, что это можно было считать издевкой. — Тебе этого не понять. Во мне закипел, забурлил необузданный, душный, яростный гнев. — Не понять? Почему?! — Ты не умеешь любить, — спокойно ответил он. — Это не твоя вина. Тебя так воспитали. Не стоит стараться, выйдет еще хуже. Я хочу здорового и счастливого ребенка. Потому моя дочь будет мечтать со мной. Все понятно? Мне было все понятно. Ни я, ни мать моего мужа не умели любить. Тому были два свидетеля. Мой муж и его соседка. Два правильных человека, умеющие скрывать свои мысли и чувства. Два члена секты, живущие рядом со мной, знающие друг друга, как пять своих пальцев. Мне понадобилось время, чтобы постараться привести мысли в порядок, понять, что нужно сказать, и прийти к мужу, а он уже знал о нашем разговоре с Ниной Федоровной. Все знал! И был готов. Дети должны мечтать с правильными людьми, умеющими любить. Я не укладывалась в их модель. Мое влияние… Все, что я имею! Любовь матери и дочери, наша привязанность, наше целое, плоть и кровь, должны были умереть, и я вслед за ними. У меня отнимали дочь, а я должна была молчать! — Я не отдам дочь! — я закричала. Как безумная. Мой муж рассмеялся. Не таясь. Вслух. А в глазах его была ненависть. Неприкрытая. Я ненавидела его, он меня. Исступленно и неистово. Мы готовы были утопить друг друга в обоюдной, безудержной ненависти. И свою дочь тоже. Запросто! — Отдавать тебе некого. Я же сказал, все зря, — сказал он с коротким смешком. Я хлопнула дверью. За обоями посыпалась штукатурка. Я легла на диван и прижала пальцы к вискам. У меня в голове сыпалась штукатурка, спрятанная за старыми обоями. Тихо, навязчиво, бесконечно. Я сжимала уши ладонями изо всех сил, чтобы не слышать ее назойливый шум. «Надо поменять обои, — подумала я. — Не то я сойду с ума». У мужа имелся верный союзник. Его отец. Он не умер, а остался жить в моем муже, чтобы диктовать свои правила игры. В нашей семейной жизни всегда был третий лишний. В нашей постели был третий лишний! Вот почему мне здесь так тяжело. Вот почему нет покоя! — Где ты? — Я ударила кулаком по столу и вздрогнула от неожиданности. С моего стола упала на пол фигурка из слоновой кости, найденная в жаркой далекой стране. Странный зверь с крокодильей мордой и крыльями. Горыныч. Мой дракон. Тень отца мужа. Его душа, втиснутая в крошечную статуэтку. Он был здесь. Со мной. Рядом. Всегда! Я схватила металлическую индийскую вазу и обрушила ее на ящера. Яростно. Взбешенно. Неистово. Я била по нему до тех пор, пока ящер не рассыпался в прах. — Все! — торжествующе рассмеялась я. — Все! Я пришла к Маришке ночью, когда она уже спала. Села рядом и взяла ее за руку. Тихо, чтобы не разбудить. Ладошка была маленькой и теплой. Не такой, как раньше. Без ямочек и перетяжек. Ладошки моей дочери взрослели вместе с ней. Так быстро, что не уследить. — Титаны не летают, — сказала я. — Наверное. То есть, конечно, не летают. Но зачем их делали как ракету? Глупо как-то. Я помолчала. — Знаешь. В мире много круглых домов, похожих на шар. Есть смешные, есть очень смешные. Даже в форме яйца, мыльных пузырей, гланд или почек. Смешно. Да? У них окна-иллюминаторы. Как на кораблях… Некоторые из них уже построены, некоторые еще в проекте. У их архитекторов такие дурацкие имена. Хаузерманн, Хельмке, Кизлер, Куэлль. Ку-элль. Я повторила по слогам и тихо засмеялась. — Ку-элль. Так могут квакать только испанские лягушки. Я недавно об этом узнала. Нет, не о лягушках, а о необыкновенных домах. Прочитала в одной книжке… Такие дома строят лучами радиолярий. Как морское солнце. На искусственных островах среди настоящего моря. Представляешь?.. Или на дне моря. Колониями кораллов. Даже цвет домов как у кораллов. Румяный — как заря… Красиво. Очень… Я бы хотела там жить. С тобой. Только с тобой. Больше никого мне не надо. Я рассказала Маришке о доме, построенном на натеке скалы, с террасой над самым морем, по которой весело и страшно ходить. Ведь море так далеко, а наш дом так высоко, выше не бывает. На высокой меловой горе, похожей на слоеный торт. С террасы можно смотреть на канареечные облака и бутылочно-зеленое море. Наш дом будет круглый, как мыльный пузырь, и построен из розового ракушечника. Такого же, как клубничный песок на берегу моря, где живут розовые фламинго. Мы будем жить там долго-долго, пока дом не выбелит солнце и он не станет похожим на воздушную кукурузу. А спускаться к морю мы будем прямо по сверкающим зубам древних акул, вмурованных в белые ступени меловой лестницы. И научимся плавать, как рыбы. Как серые рыбки с губами, вытянутыми для поцелуя. Ведь рыбы умеют любить с рождения и до самой-самой смерти. И они научат этому нас. Обязательно научат. Иначе зачем им губы сердечком? Я сидела у Маришкиной кровати, пока свет за окном не посерел. Потом поцеловала ее ладошку у запястья, где билась тонкая детская жилка. — Я буду приходить к тебе ночью. Когда ты будешь спать. Ладно? И ушла. Мое время закончилось. — Не приходи к Марине ночью, — сказал муж через несколько дней. — Она не может спать. Ей тяжело в школе. Она не высыпается. Она только пошла в первый класс. Ей надо привыкнуть, а ты мешаешь. — Правда? — спросила я у нее. — Ты так хочешь? Мариша отвернулась к отцу. — Правда, — ответил он вместо нее. — Хорошо. — Мой голос сел. Не знаю отчего. Точнее, знаю. Кому это важно? Я проводила их в школу, Маришка свои глаза прятала, пока надевала туфли и куртку. Мне стало легче. Чуть-чуть. Моя дочка была со мной. Я подошла к окну, чтобы посмотреть на нее. Она выбежала из подъезда, весело размахивая рюкзаком. И я поняла. Моя дочь уставала от того, что я ей мешала спать. Ей тяжело было со мной. Так тяжело, что гнуло голову и приходилось прятать глаза. И я перестала приходить ночью. Ребенок должен спать. Это все знают. Правда? Глава 16 Дочка уже училась в третьем классе, а все оставалось по-прежнему. Я каждый божий день думала, как мне вернуть дочь. И училась у мужа. Ему удавалось то, что не удавалось мне. Мне надо было знать, в чем секрет. Я изучала мужа с холодным любопытством, он меня. Я ловила его взгляд, он отводил глаза в сторону. Он ловил мой взгляд, наставал мой черед отворачиваться. Мы продолжали жить вместе, чтобы отворачиваться друг от друга. Так было труднее, но мы сами придумали бычий конкур. Мы сами брали или не брали барьер. Счет вел каждый из нас. По крайней мере, я вела. Сколько проиграл он, сколько я. Я помнила выигрыши и проигрыши, как букмекер. Ставкой стала наша дочь. Самое дорогое. Каждый шел ва-банк. Мы оказались азартными людьми. Чрезвычайно. Дальше некуда. Мы не разводились, дочь тогда должна была остаться с кем-то из нас. Никто не хотел проиграть, а выбирала она. Никто не хотел ей зла, и никто не хотел причинять ей боль, потому выбор был за ней. Нужно только бесспорно, несомненно выиграть ее любовь и получить желанный приз. Каждый со страхом ждал, что кому-то придется уйти. И каждый надеялся остаться с ней. Я проигрывала всухую, потому приписывала себе очки. Так было легче. Одна ее улыбка, одно ее слово стоили больше, чем то, что она дарила отцу. Все знают, надежда умирает последней. Мы с мужем ждали и изучали друг друга. Мой муж оказался изменчивым, как вода, зыбким, как слова, неверным, как ветер, непостоянным, как время. Глаза разные. Всегда. Их выражение никогда не угадать. Ничего не угадать. Мы были в сказочной далекой стране. Давно. Уже и не помню когда. Я рассмеялась от счастья, поглядев вверх. Пыльное степное небо сложило два глаза из облаков, они смотрели прямо на нас. Один глаз чуть прищурен, другой широко распахнут. За нами точно присматривали. Я сразу вспомнила слова мужа и рассмеялась. Он не понял, почему я смеюсь. Его лицо стянулось, сжалось, закрылось на все замки. — Ты что? — после паузы спросил он. — Там твои глаза. Точь-в-точь. — Где? — В небе. Их надо смотреть, как я. Лежа на спине. И перевернула его на спину, а он поддался. Тогда все было легко. — Это твои глаза. Серые. — У меня пасмурные глаза? — Я сделала вид, что обиделась. — Не знаю… — неожиданно сказал он. Вечернее солнце уже успело скрыться за облаком. Все разом посерело, поблекло, и небесные глаза вмиг потухли, но мне все равно было весело. — А были твои, — смеялась я. — Ореховые. Грецкие. Солнцем позолоченные. — Масленые? — наконец улыбнулся он. — Нет. Ореховые скорлупки, — смеялась я. Я сказала просто так, но то была правда. Его глаза оказались твердой ореховой скорлупой, которую не расколоть. Я помню, мы тогда долго молчали и смотрели в небо. Над нами были два небесных глаза, позолоченные гулякой-солнцем. Оно снова вернулось в небо сказочной страны. Нам хорошо было вместе. Куда все девалось? Куда ушло? Как в песок. Мое сердце раньше щемило, когда я вспоминала то время, а сейчас моя память меня злит. Я обманулась. Нечего впутывать прошлое. Оно позади. Сейчас это бесплатное кино о чужих людях. Надо забыть. И все. Мы перестали есть вместе. Я возненавидела его привычку катать хлебный мякиш. До ровных, плотных серых шаров кучкой у тарелки. Я сгребала их салфеткой в его же тарелку. Не касаясь рукой, будто боясь заразиться серым плотным мякишем из сырого хлеба. Сначала в его отсутствие. Потом уже не стесняясь. При нем. — Зачем ты это делаешь? — спросила я его. Мой голос звенел от злости. Я не могла сдержаться. Он пожал плечами. Я поджала губы. Как Нина Федоровна. — Есть будем отдельно. За собой уберешь и вымоешь посуду. Так будет всегда, — сказала я и вышла. Не могла оставаться. Мой муж остался катать хлебный мякиш. Как проклятый. Я очень жалела себя. Из любимой дочери я превратилась в Золушку без права обратной трансформации. Меня перестали любить, я к такому не привыкла. Не знала, что так бывает. Точнее, знала. Так бывает только с другими. Такого со мной случиться не должно было, но случилось. Моя жизнь стала безгвоздым, покосившимся забором, жизнь моего мужа закрылась китайской стеной. Я бы уже ушла прочь, но оставалась надежда, что все переменится к лучшему. Мой муж не имел права на дочь. Он не умел любить. Он легко мне это доказал. Он не мог дать Марише то, что может дать родная мать. Ни один мужчина не может, даже самый лучший отец. Маришка сумеет это понять. Я постараюсь. Я вдруг вспомнила первую встречу с Ниной Федоровной вскоре после замужества. Она поздравила меня и, смущаясь, попросила: — Будьте с Ваней поласковее. Ему нелегко пришлось. — А как же! — рассмеялась я. Мне тогда море казалось по колено. Я стала счастьем и радостью другого мужчины. Без сомнений. Ни к чему было ворошить прошлое и заглядывать в будущее. Что она хотела сказать? В чем нелегко? С родной матерью нелегко? Жаль, что я не узнала. Сейчас мои отношения с Ниной Федоровной были настолько испорчены, что на откровенность рассчитывать не приходилось. Сама виновата. Все мой характер: невыносимый, несносный, невозможный. Чуть что, взрываюсь и сгораю раньше других. Тем и проигрываю. Чем дальше, тем хуже. Себя ненавижу. За это. За все… Я посмотрела на часы и пошла к Нине Федоровне. Мариша доделывала у нее уроки. Я могла забрать ее раньше, но не стала. Она такая смешная, когда готовит уроки. Язык высунут, лицо серьезное. Научное, шучу я, хотя Мариша сердится. Всегда сердится. Сейчас мне шутить не хотелось, а у нее надутое лицо. Я отвела ее домой и вспомнила о деньгах. Пришла пора их отдавать Нине Федоровне. Я вернулась к ней с твердыми намерениями выяснить правду. Так или иначе. — Нина Федоровна, родители моего мужа были счастливы? — спросила я без обиняков, протягивая деньги. Почти с порога. — Конечно, — не сомневаясь, сказала она. — Это была счастливая семья. Очень. Мать Ванечки долго не могла прийти в себя после смерти мужа. — А что случилось после? После того как умер его отец. Мать его разлюбила? — С какой стати? — сухо ответила Нина Федоровна. — Что вам в голову пришло? — А он любил мать? — Как не любить сыну мать? Любил. — Она неожиданно улыбнулась. — Когда она умерла, Ванечка положил ей в гроб свой талисман. Камешек. Совсем маленьким он привез его с моря и никогда с ним не расставался. Вот кто разбрасывал камни. Вот кому он вернул долг. Что за черные пятна, которых никогда не отмыть? — Я не нашла ни одной фотографии его матери. Ни одной ее вещи. За что? — Вам лучше спросить мужа. Я в чужие дела не мешаюсь. — Разве? — удивилась я. — Откуда же мой муж в точности знает о наших с вами беседах? С чего вы мне дочь любить советовали? О доверии говорили? Нина Федоровна будто смутилась. Ей было не по себе. Я увидела ее лицо совсем близко. Маленькое, сморщенное личико, прикрытое огромными роговыми очками. У нее была старческая пресбиопия. За увеличительными стеклами очков выпученные глаза богомола. Они заморгали папиросными, синеватыми веками. Обиженно. Оскорбленно. — Я не хотела сказать, что вы не любите дочь. Я имела в виду другое… — Что другое? — Я хотела сказать, — Нина Федоровна помедлила, она уже справилась с собой, — если у родителей согласия нет, то ребенок счастлив не будет. Какое его ждет будущее? — Ах, вот как вы осведомлены о нашей семейной жизни! Мои родители знают меньше вас! — Я снова начала заводиться, как привычная скандалистка. Я такой стала и ничего не могла с собой поделать. — Ванечка… Иван со мной делится. Он мне как родной. Я вам говорила… Свинья! Какая свинья! Сделать нашу жизнь… Мою жизнь! Достоянием чужих, посторонних людей! Их сплетен, домыслов, докуки! Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! Мерзость! Какая мерзость! Не знаю, что прочла Нина Федоровна на моем лице, но она вдруг сказала: — Он очень чувствует одиночество. Обостренно. Не как все. Не судите его. Его отец рано умер. Ваня очень его любил. Потерять отца так рано и остаться вдвоем с матерью мальчику-подростку… Она запнулась и замолчала. — Что в этом такого? Так бывает! — Бывает, — судорожно вздохнула Нина Федоровна. — Вы сейчас расстроены. Давайте обсудим это потом. Простите. Я не могу больше говорить. Мне нужно отдохнуть. — Что сделала его мать?! — Ничего. Прошу вас, уйдите. — Будьте любезны сделать над собой усилие, — сквозь зубы сказала я, — не обсуждать мою семейную жизнь. Ни с моим мужем! Ни с кем! Нина Федоровна слабо махнула рукой. Я ушла, хлопнув дверью. Нина Федоровна слово сдержала в тот же день. Она отказалась нянчиться с Маришкой. — Ты оскорбила Нину Федоровну! Я еле уговорил ее оставить все как есть! — взбешенно сказал муж. — Кто дал тебе право вмешиваться? — Вмешиваться?! — усмехнулась я. — Это ты вмешиваешь посторонних в нашу жизнь! Ты! Даже моя мать не знает, как я живу! — Да? Маме не сказала? — усмехнулся он. — Ничего. Папе скажешь. Твой отец у нас все знает. Как господь бог. — Никто! Никто не знает! Никто, понял? — закричала я. — Кто дал тебе право?! Кто еще знает о моей жизни, кроме этой чужой тетки? Кто? Радислав? Твои сослуживцы? Кто?! Я тебя спрашиваю! — Нина Федоровна мне как мать. Близкий человек. Вряд ли ты поймешь. — Не пойму! Твои родители умерли! А мать у тебя одна! Она жизнь тебе дала! Не было бы ее, не было бы тебя! Где фотографии твоей матери? Где память о ней? Где ее могила? Ты там был? Хоть раз был? — Замолчи! Слышишь? Замолчи! — Он щурил глаза. Он расстреливал меня ненавистью в упор. — Никто и ничто не дает право забыть! Никто и ничто на всем белом свете! Никто и ничто! Чем больше я кричала, тем спокойнее становился мой муж. Он ел мою злость и крепчал день ото дня. Но сейчас я его задела. Больно. — Не лезь в мою жизнь! — сквозь зубы процедил муж. — Не лезь! Мне нет дела до твоей жизни! Ее для меня не существует. Мне не интересно говорить о тебе с кем бы то ни было. И не смей касаться дорогих мне людей! Все понятно?! Он вышел из комнаты, затворив дверь. Спокойно и тихо. Не так, как я. Я осталась одна, и от моей яростной злости не осталось и следа. От меня самой не осталось и следа. Меня съели, сожрали до дна. Сегодня. Невозмутимо и хладнокровно. Я села на стул, уронив руки на колени, и вдруг вспомнила о растоптанной короне королевы снежинок. Вспомнила и засмеялась. Мне только что растоптали мою настоящую корону, а я смеялась, ни о чем не сожалея, ни во что не веря, ни на что не надеясь. Мне стало все ясно. Мой муж — апологет кратких пособий буддизма — увлекался апокрифом индуизма. Рерих — настольная книга. Я видела картины Рериха, но никогда его не читала. Чему мой муж у него научился? Мне нужно было знать. Я встала и пошла в кабинет мужа, где он теперь спал. В это время он должен был укладывать Маришку в кровать. Но если бы он был у себя, все равно я взяла бы Рериха не спросясь. Я пошла в его кабинет и остановилась, застыла у закрытых дверей дочкиной комнаты. Как вкопанная. — Твоя мама хочет отдать тебя чужой женщине. Совсем чужой. Ты никогда ее не видела. — Нет! — Твоя мама так решила. Она не хочет, чтобы ты играла во дворе со своими подружками. Чтобы была рядом с домом. Чтобы ты была рядом со мной. — Нет! Нет! Нет! Я услышала тоненький, жалобный детский плач, и у меня вдруг подкосились ноги. Я упала на стену и схватилась за нее рукой. — Тебе придется ходить в другую школу. Забыть всех своих школьных друзей. Искать новых. Это трудно. Друзей легко потерять, найти нельзя. Я тебе говорил. — Я не хочу! Не пойду! — Голос маленькой девочки дрожал от слез и гнева, заботливо выращенного отцом. — Она ненавидит меня! Слова маленькой девочки… Моей родной дочери. Пробили меня насквозь тупым канцелярским дыроколом до острой боли в затылке. Я еле дошла до кровати. Утром я увидела, по всей склере правого глаза разлилась кровь. Там, где прошел стальной брус обычного дырокола. Тогда у меня в первый раз подскочило давление. — Я все слышала. Я ненавижу тебя! За ложь! — И я ненавижу тебя, — улыбнулся мой муж. — Уходи. Я тебя не держу. Мне тогда не придется лгать. — Я уйду с Мариной! — Оставить ее с тобой? Чтобы ты исковеркала ее душу? Не выйдет! На кухню влетела Маришка и бросилась к отцу. Он подхватил ее на руки и крепко прижал к себе, а она обнимала его за шею так, будто прощалась навек. Я поняла, я проиграла. Я прочитала Рериха. Позже. Моему мужу не стоило его читать. Он ничего не понял. Или каждый из нас понял свое. Я была заколдована фальшивым отражением и не увидела неба. Даже тогда, когда его видят все. Когда очень больно. Когда ноги но обе стороны границы между жизнью и смертью. А потом было поздно. Меня приковали к земле цепью, выкованной из сотен старых монет. Завалили чеканными железяками по самую маковку. И я задохнулась в груде металла. Проиграла корриду, выдуманную самой собой. Стала матадором-неудачником. Коррида — консервативное искусство, «божественная» геометрия установленных приемов с привычным оружием: пикой, бандерильей, шпагой. Мастерство матадора проверяется выполнением фигур, хорошо знакомых публике. На арене непредсказуем только один персонаж — бык. Его сила и ярость предрешают исход «трагического балета». Каков он будет для матадора, не знает никто. Смерть, тяжелые увечья или удача. Наверное, поэтому испытания в двух первых терциях называют «удача». Зрители раскупают билеты даже на малоизвестные квадрильи[14 - Команда матадора.], даже на трибуны «Sol»[15 - Солнечная сторона арены.], несмотря на палящее солнце. Бык погибает почти всегда, потому смерть матадора — неслыханное везение для публики. Особый деликатес. Каждый из зрителей боится, надеется и страстно ждет. Вдруг сегодня? Мой муж оказался способен на подлость. Использовал оружие, о котором не знала я. Не подозревала. Не применяла. Лгал нашей дочери. Извращал правду. Так, наверное, было всегда. Я узнала, случайно услышав. Мне следовало давно догадаться: я проигрывала во всем. Не умела. Не получалось. Не выходило. Я не научилась хитрить. Моя жизнь сложилась иначе. Раньше мне не нужно было скрывать свои мысли, подстраиваться, рассчитывать, трансформироваться. Я была прямолинейна, как мой отец. Я была вспыльчива, как мой отец. Я была упряма, как мой отец. Но он умел нравиться людям, я разучилась. Я считала Нину Федоровну старой ведьмой, ворующей чужих детей. За это я ненавидела и винила ее. Теперь я поняла, дело только в моем муже. Он крал у меня ребенка. Подло, низко, гнусно. Почему я не хотела об этом думать? Почему ничего не сделала? Ничего! Потому что появился чужой человек, которого легче ненавидеть? На что я надеялась? Что все станет по-прежнему? Счастье на троих? Дура! Безмозглая дура! Мать моего мужа любила его и его отца. За это ее нужно было примерно наказать. Стереть из памяти. История повторилась в точности. Со мной. Потому ее череп был рассечен, мой пробит. Мне рассказал это Рерих. Нас сложили тесной безымянной кучкой в заброшенной подземной мечети. Зарыли, захоронили, забыли. И мы стали похожи как две капли воды. А под нами, над нами, вокруг нас лежат монеты со стертыми, безликими монетными чеканами. Безжизненные, как мы. Но они дороже нас. Бесценны, желанны, несравненны. Победили вещи, люди ушли безвестно. Меня мой милый друг повел дорогой ложной, и я себя потеряла. Закрыла глаза своими руками. Ничего не заметила. Сама хотела. За это меня вычеркнули из жизни при жизни. Я осталась. На что я еще надеялась? Не знаю… Ничего не знаю… * * * Меня выживала с работы Семина. Мой начальник. Выживала старательно и методично. С холодной злобой и ледяным остервенением. Заручившись поддержкой Челищева. Это нетрудно было понять. Раньше она меня еле терпела, но держалась. Тон нейтральный, обращение отстраненное, выражение лица отсутствующее. Кто будет терпеть пятую колонну? Только неумный руководитель. Таких на земле не водится. Сейчас Семина получила карт-бланш, чем и воспользовалась на все сто. Это было просто. Сначала она уменьшила число поручений и сузила круг моей деятельности. Раньше мне не хватало минут, теперь свободного времени стало хоть отбавляй. Я быстро выполняла задание и потом изнывала от скуки, развлекаясь пасьянсами. Семина стала проверять мою работу, включая письма. Она исправляла написанные мной тексты, просто переставляя слова и предложения. Я переделывала десятки раз, принося очередной вариант со скорбным, но почтительным лицом. Меня предупредила Мокрицкая. За обедом. — Она тебя раскусила, — жуя, сказала Мокрицкая. — Ты легко взрываешься, ее это развлекает. Судя по выражению лица Мокрицкой, ее это тоже развлекало. Я решила показать им фигу. Скорбное, но почтительное лицо. Кушайте на здоровье! Я приехала домой в девять вечера и поняла, что запорола свою часть работы. Ввела не те данные. Мне было не до службы, меня измотала личная жизнь. Я думала об этом все время. В конторе, на улице, дома. Приехала, поняла и похолодела. Работа была моим единственным якорем. А пинок от Семиной мог быть уже завтра. И позвонила в отдел. Там еще должен был остаться Леня. — Лень, привези мне базу на флешке, — попросила я. — Надо переделать. — Ночью будешь пахать? — Да. Леня привез мне базу данных и мои черновики. — Спасибо. Я не знала, как его благодарить. — Есть будешь? — спросила я. — У нас голубцы. — Буду. Я поставила перед ним тарелку, на кухню вошла Маришка. Застыла у окна, набычившись. — Привет! — улыбнулся Леня. — Тебя как зовут? — Эти голубцы готовил мой папа. Для меня! — крикнула она. Ленина вилка застыла в воздухе. — Мариша. Пожалуйста. Это наш гость. — Мы его не звали! — Я его позвала. — Это не твоя еда! — Как не моя? — Я потерялась и покраснела. Меня скрутил стыд. Невозможный, позорный, нестерпимый. — Я пойду? — Леня положил вилку на стол Я кивнула, не поднимая головы. — Прости, — прощаясь, сказала я. — Да ладно. — Он надел ботинки. — Плюнь Лучше поспи. На тебе лица нет. Я молча закрыла за ним дверь. Моя дочь была в кабинете своего отца. Я слышала ее голос. Каждое слово. Отчетливо и ясно. — Я не хочу, чтобы она и чужие дядьки ели нашу с тобой еду! Пусть сама себе готовит! Моя дочь повзрослела и стала жестче. Мне казалось, она причиняет мне боль намеренно. Она обнимала Нину Федоровну на прощание так долго, так крепко, что это становилось непереносимым. Я ждала и смотрела, как моя дочь любит чужого человека, как чужой человек молча гладит ей голову, перед тем как отправить на заклание к родной матери. Я протягивала руку, дочь проходила мимо. Она наказывала меня, поджимая губы, как Нина Федоровна. Я наказывала соседку в ответ, с вызовом глядя в ее глаза. — Я ненавижу тебя! — говорили мои глаза. — До завтра, голубушка, — отвечала она. Без эмоций. Я уходила, не простившись. — Это отвратительно! Неприлично! — как-то сказала я ей. — Вы сами прекрасно понимаете! — Вы о ком? — усмехнулась Нина Федоровна. Она резко вздернула подбородок. Ее очки качнулись и обожгли меня солнцем. — Что вы имеете в виду? — сразу вскипела я. — Что вы кормите загадками? Есть что скрывать? — Скрывать мне нечего, — Нина Федоровна привычно поджала губы. — Я поддерживала мать Ванечки. Ей было трудно. Он ее не простил, хотя отец его давно умер. Но поддерживать вас. Нина Федоровна пожала плечами. — За что вы ко мне так? Что я вам сделала? — закричала я. — Мне? — Нина Федоровна будто удивилась. — Ничего. Я вас мало знаю, голубушка. Слова высокомерной старухи вспороли мне сердце острым ножом. Что она знала о моей жизни? Я живу ради дочери в пыточной камере! Без сна, покоя, счастья. Мой палач — муж, любимая дочь — подмастерье. Слышишь, старая ведьма! Не смей меня осуждать! С тех пор я ненавижу слово «голубушка». Меня от него трясет. И я жалею, что так и не узнала, за что мой муж не простил свою мать. Меня распалил гнев, я не думала тогда ни о чем. Будущее становилось все более неопределенным. До отчаяния. Я ложилась спать и не могла заснуть. Меня мучил страх, терзал призрак тотального провала. Во всем. И все чаще приходила мысль: я сделала неправильный выбор. Такого со мной не было. Никогда. Раньше я была не просто уверена в себе. Я была самоуверенна. Мне все было по плечу. Теперь жизнь развернулась на сто восемьдесят градусов. Мое любимое слово стало «беспросветно». Я часто повторяла его самой себе. «Куда мне идти? — спрашивала я себя и самой себе отвечала: — Никуда». «Никуда» — страшное слово. До тряской, знобкой дрожи. Мне не к кому было идти. Даже к родителям. Мой отец меня осуждал. Он был прав во всем. Я провалила свое дело, бросив медицину. Он этого не хотел. Я неудачно вышла замуж. Он меня предостерегал. Я лишилась дочери. Он просил меня развестись. Он оказался прав, я не права. Но менять жизнь было поздно. — Замужество — вот твоя ошибка! — мой отец будто читал мои мысли. — Нельзя позволять чувствам загнать себя в западню. Это единственная страховка от ошибок. Ошибки очень дорого могут обойтись. Иногда слишком дорого. И за это ты будешь расплачиваться всю свою жизнь. — Твой рецепт? — Развод, — отрубил отец. — А Маришка? Она любит отца, — я помолчала. — Слишком. Больше меня. Травмировать дочку? Мне нужен счастливый ребенок. — Раньше надо было думать! — Отец сузил глаза до щелей. — Рубить гордиев узел. Чему я тебя учил? Жизнью своей управлять! Пока ты ждала, он научил твою дочь тебя ненавидеть! Всю твою семью ненавидеть! Меня очередной раз ткнули носом в асфальт. Мой отец. Он меня любил или мне это казалось? Я уже ничего не знала. Зачем он сказал, что муж научил мою дочь меня ненавидеть? Зачем? И он меня мучает? Мне помощь нужна! Помощь! А он меня топчет, терзает! Родной отец! — Оставь меня в покое! Оставь! Оставь! — Я зарыдала как безумная. — Все оставьте! Мама вбежала в комнату, будто стояла у дверей. Сменила отца. Он ушел, не простившись. — Не обижайся на папу. Он переживает за тебя. Очень сильно. Он впервые не знает, что делать. Впервые. Я вижу… — Голос мамы оборвался на полуслове. — Мама, — я подняла на нее глаза. — У меня сил не осталось. Совсем. Все кончено. Она расплакалась, я ее утешала. А мои слезы иссякли. Вмиг. Моя мать страдала больше меня. Чем я могла ей помочь? Я прежняя кончилась. Стала другой. Сломалась. Не смогла вынести. У меня не было ни сил, ни надежного тыла. Я думала… Надеялась, у меня начнется новая жизнь, может быть, мне повезет, и я стану счастливой. Но ничего не изменилось. Я отдавала дочке свое сердце, она его не принимала. Но она была не виновата в том, что любила больше отца. Я поняла это совсем недавно. В трещине цементного пола моего балкона растет сорняк, ему все равно, хочу я этого или нет. Для него меня не существует. Я могу его вырвать с корнем, но это ничего не изменит. Нельзя заставить людей любить кого-то, даже детей нельзя заставить любить своих родителей. Я решила терпеть, ни на что не надеясь. Разве уходят от родных детей сами? * * * Семина потребовала писать ей ежедневные отчеты о проделанной мной работе. Я написала все, что сделала за предыдущие два дня. Высосала из пальца десять пунктов безупречной работы. — Вы не работали! — неожиданно возмутилась всегда спокойная Семина. — Целый день вы раскладываете пасьянсы. — Откуда вы это знаете? — вежливо поинтересовалась я. У Семиной оказалась своя пятая колонна, которая следила за мной. Легко понять кто. Тот, кто видит мой монитор. Девушка с красивым именем Надя. Надежда. — Это неважно, — улыбнулась Семина. — Важно! — закипела я. — Поощряете доносительство? — Вы не работаете. — Вы не даете мне работу! — Приходите за работой сами! Здесь не детский сад! — В обычных организациях руководители обычно сами задают фронт работ! Если они руководители! Я завелась, всегда выдержанная Семина тоже. — Напишите мне правдивый отчет! — Она отшвырнула мою бумажку. — Кто еще, кроме меня, должен писать ежедневные отчеты?! — Никто! — с удовольствием ответила Семина. — В таком случае отчетов не будет! Я вышла из ее кабинета, хлопнув дверью. Я была вне себя. Жаль, что в нашей конторе не сыплется штукатурка. Она погребла бы под собой любительницу двойных стандартов и доносов. Меня разбирал смех. Меня ненавидели муж, дочь, начальство, сотрудники. Даже отец! Все! До единого! — Вы необязательны. Вы плохо делаете работу, — вскоре сказала мне Семина. — Вы непрофессиональны. Ваша квалификация оставляет желать лучшего. — Я обязательна! Более чем. Работу выполняю хорошо. И работаю я столько, сколько нужно. Вы сами отдали часть моей работы другим! Я не договорила, в кабинет Семиной вошел Челищев. Семина вежливо привстала. Я осталась стоять. Как была. — Скоро квартальный, — величественно сообщил Челищев очевидную вещь, обойдя меня взглядом. — Да, — невозмутимо согласилась Семина. — Надо обсудить. Что здесь делают посторонние? — Посторонние? — Я подняла брови. — Вы о ком? Челищев потерял контроль и разразился потоком брани в мой адрес, Семина потребовала уйти. Она улыбалась мне, пока я уходила. Все делали квартальный отчет. Пахали как волы. Надо мной барражировала Семина как гриф. Я писала ей ежедневные отчеты единственная из отдела. И чувствовала, что скоро вылечу со службы. Одним пинком. От подготовки квартального отчета меня отстранили. Работа, полученная на блюдечке и утвержденная позором, рушилась сама собой. Все пахали, мне абсолютно нечего было делать. Одна моя нога уже была на улице. Я раскладывала пасьянс «Паук» и вздрогнула от неожиданности. Надо мной нависло узкое, строгое как у монашки лицо Семиной. Я свернула окно, Семина улыбнулась. Одними губами. — Вас вызывают к Василию Алексеевичу, — без эмоций сообщила мне она. — Сейчас. «Вот и все», — подумала я. Это действительно было все. Челищев положил на свой стол красную папочку. С докладными на меня. Целую пачку бумажек с подписью Семиной. Я плохо работаю. Я опоздала на час. Я ушла раньше на три часа. Я не пишу отчет. Я играю в карты. Я бесконечно пью чай. Я отвлекаю людей от работы. Я не профессиональна, необязательна, неквалифицированна. Я не соответствую должности. Я выслушала Челищева молча. Вышла, написала заявление об увольнении в его приемной и оставила у секретаря. Семина улыбнулась мне на прощание. Торжествующе. Она уже все знала от секретаря Челищева. Мавр сделал свое дело, но уйти должна была я. Я собирала свои вещи, когда меня вызвал Сидихин. Без очереди. Его секретарша пропустила сразу. С каменным выражением лица. — Плохо работаешь? — Можно я сяду? — спросила я. Сил не было стоять. Не знаю, сколько ночей я уже не спала. — Садись. Я села и отвернулась к окну. Чего он от меня хотел? Чтобы я перед ним извинилась? Плевала я на него. Плевала я на контору. Пусть катятся к черту. Я даже не злилась, я просто констатировала факт. У меня не было сил ни на что, хотя на работе я не работала. Дома тоже. Муж и дочь перешли на автономное питание. Смешно. Я про себя рассмеялась. — Не думал, что ты легко сдашься, — сказал Сидихин после паузы. — Я видел тебя другой. Мертвые не сдаются. Они мертвые. Я снова про себя рассмеялась. — Что молчишь? — Мне пора, — ответила я. — Место нашла? — Пока нет. — Что намереваешься делать? — Пойду в медицину, пока все не забыла. — Меня просил Челищев с тобой говорить. Не намекая на него, — неожиданно сказал Сидихин. — Он не хочет твоего увольнения. Парень перегнул палку. — Все? — спросила я. — Я буду твоим гарантом, — рассмеялся Сидихин. — Так ему и сказал. Отстань от девушки. Он согласился. Гарантом? Все знали, что меня долбила Семина с руки Челищева. Оказалось, не знал только небожитель Сидихин. Очнулся! Где ты был со своими гарантиями? Пень с ушами! Старый козел! — Не боги горшки обжигают. Остаешься? — Хорошо, — спокойно произнесла я. — Остаюсь. Я посмотрела на Сидихина и в этот момент решила: его место мне подходит. Без его гарантий. Я пробью стену лбом, чтобы достичь места вице-президента. Любой ценой. Мне нужен был эрзац счастья, Челищев мог мне его дать. Я остаюсь работать, чтобы получать плацебо. Любой ценой. А начну я с места Семиной. Она это честно заслужила. Расстаралась. Я снова про себя рассмеялась. Меня уже похоронили, а я воскресла Лазарем. Моим сотрудникам придется напрячься и поменять маски. Я вернулась на свое место и включила компьютер. — Сваливаешь? — лениво спросила девушка с красивым именем Надежда. — Нет. — Сидихин спас, Челищев задолбит, — сказал Леня. Он мне сочувствовал. Единственный. — Не задолбит, — легко сказала я и принялась за «Паук». Леня ошалел и замолк. Остальные тоже. Это был фурор. Я его тоже честно заслужила. Пасьянс третьего уровня сложился сам собой. За пять минут. Это был хороший знак. Я снова про себя рассмеялась. Челищев терпел месяц, я его не торопила. К чему? Трупы сами плывут к тебе. — Надо поработать, — Челищев прятал глаза. — В выходные. Это действительно работа. — Челищев поднял на меня две точки своих зрачков. — Получишь в кассе сверхурочные. Я приехала на работу к десяти. Хотела поспать подольше. Челищев посигналил мне из машины. Я подошла к дверце. — Садись. В голосе Челищева были холодная злоба и ледяное остервенение. Я про себя рассмеялась. Мы поехали за город, в его скромный домишко для увеселений. Семья Челищева жила в доме побольше. — Дверь открой, — он протянул мне связку ключей. — Я машину поставлю. Я еще только искала ключ, он ко мне уже подошел. Задрал юбку моего легкого платья, подцепил трусы за резинку и дернул. Они упали вниз на мои босоножки. Я открывала дверь, об мои ягодицы терся разбухший отросток Челищева. А я вдруг вспомнила его отвратительные облысевшие гениталии и почувствовала неистовое возбуждение до волглой тяжести внизу живота. Он засунул мне руку между ног и торжествующе рассмеялся. Челищев успел получить свое, даже не начав. Он расстегнул молнию на платье, и оно упало к моим ногам. Мои трусы остались у двери, платье на полу коридора. Мы занялись сексом в прихожей, не закрыв дверь. Как животные палеозоя. — Ты орала, как кошка, — голос Челищев пыжился гордостью. Я не ответила, я смотрела на низ его живота, как приговоренная. Его отросток уже съежился до детских размеров, выше покоились жировые складки, а на лобке черные, длинные, редкие волосы. На рыхлой, иссиня-белой коже. — Еще? — Он засунул мне руку между ног. Отвечать не требовалось, он все понял без слов. Я ехала в город, думая, что слетела с катушек из-за того, что у меня давно не было секса. Челищев просто стал фаллоимитатором. Или я извращенка. Никто не может хотеть секса с ископаемой мерзостью, а я хотела только что. Именно. Не просто давала. Хотела! — Повторим в следующие выходные, — утвердил Челищев. — Нет, — не сразу отозвалась я. — Скучно. И рассмеялась. Высокомерно и злобно. Я смеялась над собой, Челищев решил, что над ним. Потому я вскоре получила место начальника отдела. Место Семиной. Как сверхурочные. Мне даже не нужно было просить. Все образовалось само собой. Удобоваримый повод для ухода Семиной нашелся к концу следующего финансового года. Она завалила основной проект, еле выйдя на шестьдесят процентов. Этого хэд не прощал никогда. Я давно знала, месть существует сама по себе. Иногда ее подталкивает сама жертва. Не надо даже руки марать. Вот так! Глава 17 Дверь в дом открылась, и в прихожую ворвалась моя дочь вместе с мартовским ветром. С запахом распустившихся шишечек вербы, нагретых солнцем весенних луж и лимонной ванили. Она всегда влетает в дом вихрем, срывая с себя одежду и обувь, как листья. Ее можно найти по ним как Аладдину свою любовь. Я — Аладдин. Я ищу запах ее юности, собирая сброшенную одежду. Мне нетрудно. Я люблю встречать мою дочь. Моего почтальона весны. Она доставляет мне бандероль в сургучных печатях с оттиском вечной весны. Независимо от времени года. Я жду ее, потому что, не сознавая, она приносит в дом послание — все начинается! Я чувствую это так остро, так жгуче, что хочется жить. Жить хочется! Потому я жду ее всегда. Даже тогда, когда меня дома нет. — Папа! Я дома! — закричала она с порога. — Папа еще не пришел. — А. Я загляделась на нее. Из-под черно-желтого полосатого капюшона с кошачьими ушками выбились смешные кудряшки. Крышей домика на лбу, так, как ее рисуют дети. Даже шорты были смешными. Черные фонарики с поясом кумихимо[16 - Плетеные изделия из нитей, виды национального японского плетения.] на моем маленьком, забавном тигренке с вызывающими глазами. — Что? Она говорила со мной, стоя в облаке подростковых лимонадных духов. Ее глаза насмешливо щурились. — Я купила тебе подарок. — Опять? — Ее губы дрогнули. — Ничего особенного. — Я неловко протянула ей коробочку с немецкими фирменными браслетами. Мне так захотелось их купить. В толще дутых браслетов медленно плыли золотые и серебряные рыбки. Лениво летели разноцветные птицы. Колыхались течением небывалые подводные цветы и листья. Браслеты напоминали хрустальные шары памяти, в которых идет снег одним мановением твоей руки. Она раскрыла упаковку, ее пухлые детские губы надулись спелой клубникой. — Я что, папуас? Я такое не ношу. — Мне сказали, эти браслеты сейчас самые модные. — Кто? Деревенская тетка из бутика? — Ты же носишь фенечки. Кумихимо… — Это другое. — Чем другое? — Тебе не понять. Это не твой стиль. — Стиль Миядзаки?[17 - X. Миядзаки, известный японский режиссер аниме.] — Именно, — усмехнулась она и полетела по коридору, на ходу сбросив с себя шкурку тигренка. Я подняла ее и вдохнула запах. Курточка пахла искусственной лимонадной пыльцой, собранной пчелами «Beeline». Зачем я подарила ей эти духи? Черно-желтые, полосатые пчелы съели запах моей дочери. Спрятали его в восковых сотах радиоволн. Зарыли среди DVD и CD с манга, аниме и компьютерными играми. Схоронили среди тряпок от Шермана и Хилфигера. Закопали в шкатулках, корзинках и ящичках с фенечками, колечками, бусами, подвесками для джинсов и карнавальными косплеевскими вещицами[18 - Атрибутика любимых мультгероев.]. Зачем я покупаю ей все эти вещи? Чтобы укрыть ее от себя? У нее хорошее настроение. Уже много дней. Это нетрудно понять. Что у моей дочери на уме, то и на лице. Отчего ей так весело? Что с ней творится? Мне грустно оттого, что моя дочь выросла счастливой без меня. Нормальный, здоровый ребенок. У нее много друзей. Значит, она не выросла букой и у нее нет проблем в общении. Могло быть наоборот, но случилось иначе. Ее отец хорошо справился со своей задачей. Организовал успешный сиротский дом на моих костях. Я про себя рассмеялась. К чему плата корридой за то, что я не умерла? Я могла быть со своей дочерью или не быть, все было бы так же. Счастливый, здоровый, уверенный в себе ребенок. Я еще раз вдохнула лимонадный запах и повесила курточку на плечики. Настроению моей дочери идет детский аромат лимонадных духов. Хорошо, что я их подарила. Я достала свою сумку и положила в нее браслеты, купленные в подарок. Раньше я хоронила подарки в своей комнате и жалела себя, натыкаясь на них взглядом. Жалела до слез. Сейчас отдаю Лене, моей сотруднице. Она работает в моем отделе. У нас дочери ровесницы, но моя зарплата выше. Я отдаю вскрытые коробочки и упаковки уже без слов. Мне кажется, Лену это задевает. Но она берет, я отдаю. Отдам и браслеты. Я вдруг вспомнила браслет с волшебными рыбками в морской воде цвета неба. Я купила набор из-за этого браслета. Именно его мне захотелось донельзя. Это мой хрустальный шар памяти. Точнее, его китчевый суррогат, стоящий сто двадцать долларов. Для трех детских браслетов, наверное, дорого, для суррогата памяти — в самый раз. Я раскрыла сумку и забрала свою память. Сама не знаю зачем. — Я хочу ридикюль из бисера. Я вздрогнула и обернулась. За мной стояла дочка. — Хорошо. — Лучше дай деньги. Ты не сможешь выбрать. — Пойдем вместе? Моя дочь подняла брови. Я сдалась. Как обычно. — Как твои дела? — Отлично! Моя дочь поблагодарила меня нехарактерной откровенностью, и я решилась спросить еще: — Может, пойдешь со мной к бабушке? Она будет так рада. Она скучает по тебе. Очень. — Я не люблю бабушек. Любых. — Даже маму твоего отца? — вдруг вырвалось у меня. — Даже. — Глаза дочери сузились. — Терпеть не могу предателей! — Что ты об этом знаешь? — Она не любила папу! — Моя дочь неожиданно распалилась. — Кто тебе сказал? — Нина Федоровна! — выкрикнула дочь. Она смотрела мне прямо в глаза. С ненавистью. Не таясь. — Нина Федоровна тебе солгала! Мне она говорила другое! — Не надо мне подарков! Ничего от тебя мне не надо! Ничего! Она круто развернулась и бросилась в свою комнату. Дверь передо мной захлопнулась наотмашь. Размозжив хрупкий, призрачный мир. И я услышала плач, громкий, надрывный, недетский. — Прости. Я привалилась к стене и закрыла глаза. Мне в ее комнату было нельзя. Не разрешалось. Я вдруг вспомнила песенку, которую пела Маришке в детстве. Смешную песенку Мандельштама о счастливом лунном народце, плетущем корзинки в голубых домах-голубятнях. Я так ее утешала. Она смеялась и просила еще. Я вспомнила и запела. Про себя. Чтобы утешить мою взрослую дочь, даже если она не может меня слышать. Я пела о чудо-голубятнях и поняла. Эта песенка о моей несбывшейся мечте. Даже сейчас я плачу о своей несбывшейся мечте. Нашей с Маришкой мечте. О настоящем доме. Хотя знаю, плакать не стоит. Настоящие дома далеко. Нам с дочкой туда уже не попасть. Моя дочь не растет счастливым ребенком. Так не плачут счастливые дети. Счастливые дети не кричат в исступлении, не бьют посуду, не рвут подарки, не раздражаются по пустякам. Счастливые дети живут в мире с собой. Почему моя дочь так часто плачет? Отчего ей так горько? Ведь она с отцом. Любимым отцом. Тесно и близко. Чего ей не хватает? Я хочу думать, что ей не хватает меня. Хочу так, что сердце саднит. Я всегда рядом, но все по-прежнему. А надежда живет и живет. Моя надежда — это зараза. Хроническая, пожизненная инфекция. Она течет вяло, уже не грызет, не кусает, а лижет сердце тремя рядами острых зубов. Я притерпелась к боли, но сердце говорит о надежде. Не молчит проклятое мое сердце. Ничего с ним не сделать. — Как обычно, подслушиваешь? — со злостью спросила дочь, глядя на меня красными, исплакавшимися глазами. Мне хотелось ее обнять, чтобы она услышала мое сердце и поняла. Как мне сказать моему ребенку, что я с ним? — Помнишь песенку про чудо-голубятни? — Не помню! Она умылась в ванной и ушла. Даже не переодевшись. Мой ребенок не помнил свою любимую песню. Мой ребенок выключил из жизни все, что было до школы. Мой ребенок родился и жил в свивальнике, скрученном из ненависти самых родных ей людей. Какое ждет будущее мою дочь? Как ей дальше будет житься? Не знаю. Страшно мне. Всегда страшно. Я вспомнила Нину Федоровну. Она умерла в позапрошлом году. Ее хоронил мой муж и соседки. Я не пошла, дочь тоже. Она поссорилась тогда с отцом. Он твердил о благодарности и любви, она отталкивала его руки. — Нет! Нет! Нет! — повторяла она. — Не хочешь видеть ее неживой? — вдруг спросил муж. Она отчаянно разрыдалась. Он прижал Маришу к себе и положил губы на ее макушку. Они долго так стояли. А моя душа разрывалась от боли. Я снова получила подтверждение своей вины. Прощение не получится. Бездетная, безмужняя старуха умерла тихо, во сне. Как праведница. Мне не верилось, что Нина Федоровна могла сказать о матери мужа такими словами. Она говорила, у них была счастливая семья. Убежденно и твердо. Не сомневаясь. Значит… Все ясно. Я усмехнулась. Моя дочь — прекрасная яркая бабочка, вылетевшая на свет из своего отца. Я прикнопила ее булавкой из собственной смерти, муж расправил ее крылья, не прощая меня. И она стала похожей на него. Я не знаю, хорошо это или плохо. Раньше я гордилась тем, что у меня отцовский характер, а теперь не знаю, мне повезло или нет. Моя мать уступчивая и мягкая, отцу с ней легко. Может, это залог их счастья? Несходство? Я вернулась в свою комнату, надела на руку браслет и потрясла. В небесной реке поплыли серебряные и золотые рыбки, посверкивая на солнце пластмассовой чешуей. Я хотела, чтобы моя жизнь стала счастливее. Чтобы мой единственный ребенок не плакал в подушку. Но пластмассовые золотые рыбки не исполняют желаний. Зря я купила браслет. Тогда я сняла его и вложила в упаковку. Зачем вспоминать то, что было? Память страшнее смерти. Она всегда с тобой. До конца. После Марина почти перестала разговаривать со мной. Как и ее отец. Только «да» и «нет». Мне не стоило искать причину. Она была на ладони. Даже взрослый ребенок видит глазами своего сердца. Я не любила ее отца. Так она поняла. Моя дочь смотрела сквозь камеру-обскуру, подаренную отцом. * * * Челищев вызвал меня к себе и протянул завизированный приказ о назначении директором департамента. Я давно этого ждала. Ждала платы за сверхурочную работу. Мы с Челищевым давно перешли на постоянный контракт. Мне он надоел, как и его эксклюзивные аксессуары. У Челищева не было ни фантазии, ни умения. Но это оставалось привычно, удобно и выгодно. К тому же ко мне входили, согнув ноги в коленях. Я об этом никого не просила, но у посетителей ноги сгибались сами собой. Это казалось смешным и глупым. Я пробежала глазами приказ и улыбнулась самой себе. Это был отличный подарок. Как раз ко дню рождения моей дочери. Ей должно было исполниться двенадцать. Я завалю ее подарками. Самыми лучшими! У нее теперь будет все. Все, что пожелает. Все, что нафантазирует. Мама богаче отца. А дети растут и начинают понимать все больше и больше. Я сумею все объяснить Маришке. Ведь она уже такая взрослая. Такая умница. Мне обязательно повезет. Я чувствовала будущее так остро, что у меня кололо пальцы острыми, добрыми иголками вечнозеленого тамариска. Моего лохматого ангела. Что-то должно произойти. Что-то хорошее. В моей крови уже неслись пузырьки обжигающе-холодного шампанского, покалывая меня изнутри. — Поздравляю! — Челищев вдруг встал и неловко ткнулся губами мне в щеку. Его глаза слезились. Впервые. Я чуть не расхохоталась в голос. Челищев расчувствовался! Я сразу вспомнила анекдот о водителе трамвая, который каждый день думал, успеет или не успеет эта гражданка в его трамвай. Она всегда успевала, а в один прекрасный день не успела. Трамвай захлопнул двери перед ее носом. Челищев оказался чувствительным вагоновожатым. Я успела войти в трамвай, с чем его вагоновожатый меня и поздравил. Анекдот! Я стала директором департамента и сразу сменила одежду. Стала носить другие прически. Плевать я хотела на дресс-код! Мои офисные костюмы из общепринятых серых, синих, черных перекрасились в белые, красные, бирюзовые, янтарные, терракотовые. Я снова стала надевать платья и на работу, и вне работы. А волосы я заплетала косами, распускала, делала узлы на макушке и затылке, скручивала симметричные и асимметричные хвосты. Другими словами, делала так, как было угодно мне, а не кому-то еще. Начала я с красного костюма. — Твой красный костюм навевает определенные ассоциации, — холодно заметил мой муж. — Маркер твоих новых должностных обязанностей? — Навевать никаких ассоциаций он не может. Тем более тебе. Ты там не был. И не стоит создавать условия для выбора между красным и серым. Это и смешно и глупо, потому что неважно. На быков действуют красные тряпки. Вот и пусть получат ею по морде! Наступило время балета с мулетой. Для балета шьются специальные «костюмы огней» из шелка, льна, креп-сатина, тонкой шерсти с вышивками, прошвами, кружевом, кантом, складками, воланами и мерцающими аксессуарами. Перед балетом с мулетой нужны бандерильи — увеселительные копья. Их вонзают в хребет быка, чтобы публике было веселее. Чтобы раззадорить и разозлить быка. Пара зеленых бандерилий — «не очень-то и хотелось», пара синих — «кому ты нужен?», пара красных — «а не пошел бы ты…!». И в последний заход шпага с муэрте — «сдохни, скотина!». Я тоже хотела повеселиться. Очень! Имела право! У меня украли дочь. Это наказывается публичной, позорной смертной казнью. Мне на потеху. Прощение быку не полагалось в любом случае. Я жаждала крови. Два бычьих уха и хвост. Я снова стала дефилировать между своей комнатой и ванной в нижнем белье. Раньше стеснялась, теперь перестала. Забавно! Стеснялась собственного мужа! Меня хотели другие мужчины, это легко было заметить, а я стеснялась саму себя. Из-за него! Скотина! Красная мулета быка раззадорила, я хорошо почувствовала. Женщина всегда это чувствует. Это было грандиозно! Это было смешно! Только мне стоило разогнуть спину, только мне стоило разжечь глаза, как я стала желанной. Как прежде. Я могла торжествовать. Злобный иберийский бык краснел трепетной ланью в шлейфе духов, подаренных любовником Челищевым. Смуглая шкура наливалась кровью, как кожаный вьючный бурдюк хорезмским красным вином. Вином, разогретым желанием, как солнцем. Вином, перебродившим в ром в жарких трюмах португальского корабля. Таким жарким, что я чувствовала дыхание крови, проходя мимо. Я проходила мимо и улыбалась, вдевая в твердые бычьи губы кольцо с моей печатью «Нельзя». Я улыбалась, отпечатывая на смуглой шкуре раскаленное тавро моей улыбки с моей печатью «Нельзя». Так больно, так обжигающе, что бычьи губы невольно кривились. Его бычьи губы кривились, мои улыбались. Каждый день. Каждый день в ярме из моего постоянного присутствия. Каждый день в загоне рядом со мной. Каждый день танец с мулетой. С обязательными фигурами, чтобы публика могла оценить мое мастерство. «El Natural»[19 - Здесь и далее приемы, используемые матадором в третьей, заключительной терции корриды.] — короткая юбка и длинная нога в туфле на шпильке, выставленная вперед. «El Derechazo» — я наклонилась, надевая туфли, чтобы ты мог вспомнить мои ягодицы. Вспомнить все, что было потом. И резкий разворот с уколом глазами, как шпагой. Чтобы ты знал, я смеюсь над тобой! «Pase De Pecho» — прозрачная ночная сорочка с кружевом понизу, чтобы чуть-чуть скрыть то, что быку видеть не дозволено. Чтобы раздразнить, разъярить до потери самоконтроля. И укол шпагой — я заметила твой жадный взгляд! Вспомнил все, что было потом? Ты еще не сдох, скотина? «Trinchera» — обнаженная в ванне, когда ты не ждал, и укол шпагой — я заметила твой жадный взгляд! Вспомнил все, что было потом? Ты этого хотел? Получи! Получи! Получи! Ты еще не сдох, скотина? Какой мне выбрать способ убийства? Я не хочу «Volapie». Убить обессиленного, стоящего на месте быка? Скучища! Такое представление не сочтут выдающимся, и я не получу два твоих уха и хвост. Может, «Recibiendo»? Мне остается только спокойно ждать, прижав правой рукой к груди мою дочь. Ты сам придешь к своей смерти, напоровшись раззадоренным, жадным, неутоленным сердцем на шпагу. Сдохни, скотина! Но «Recibiendo» слишком примитивно. Я хочу ристалищ кровавых и беспощадных. Потому выбираю «Al Encuentro». Это зрелищнее, это страшнее, это захватывает, публика такое любит. Мы оба несемся навстречу друг другу, рассекая горячий, густой воздух, полный испарений адреналина. Под стотысячный рев кровожадной, распаленной толпы. У тебя большие рога, я постаралась. Уж поверь! У меня остро заточенная шпага из неверности и неприступности. Мерзкая смесь для раззадоренного, озлобленного мужчины. Бесись, пока еще не сдох, скотина! Бесись! Если мне не удастся свалить тебя шпагой, я использую меч с крестовиной у конца лезвия — descabello, чтобы перебить тебе хребет. Переманю свою дочь. Я успею. Она мне улыбается. Она меня уже слушается. Ты этого не знал? Но я не буду добивать тебя puntilla, как положено в таких случаях. Я хочу! Слышишь? Хочу доставить тебе лишних мучений! Хочу, чтобы ты корчился от невыносимой сердечной боли так, как корчилась я! Понял, скотина! Близится Пасха. Все тавромахии проводят во время ферий[20 - Ярмарка (исп.).]. Их приурочивают к большим религиозным праздникам. У нас не Испания. Я хочу, чтобы ты сдох уже к Пасхе. Ни к чему осквернять Светлое Христово воскресенье твоей богопротивной тушей. У нас не Испания, но я хочу успеть воскреснуть в Пасху. Хочу стать счастливой именно в этот день. Бог мне поможет. Слышишь, скотина? Ты слышишь? Тогда бесись, пока еще есть твое время! Я уже вижу. Я вижу! Как восторженная публика выносит меня на плечах, вопя одной стотысячной глоткой. Неся меня кругом почета по всей арене. Топча лужи твоей бычьей крови. Все ноги в твоей крови! Все! Я умою лицо твоей кровью! Заберу твой последний вздох! Выпью залпом! Как шампанское! Я буду смаковать твою смерть, твои корчи, пока ты не сдохнешь. Ты уже смердишь мертвечиной! Чуешь? Ты чуешь твою смерть? Сдохни, скотина! Апрель, а такая жара. Как в преисподней. Есть невозможно. Дышать невозможно. Спать невозможно. Меня мучит бессонница и жажда. Каждую ночь. Я хожу на кухню пить воду прямо из крана. Чтобы немного себя остудить. Чтобы облиться холодной водой и смочить ночную сорочку. Кровь несется во мне бешеным потоком, извергаясь всеми вулканами мира. Я чувствую жженый базальт на своем языке, пересохшем от жажды твоей крови. Я чувствую адский пепел горстями в моих руках. Я засыплю им твою бычью голову, когда ты сдохнешь. Скотина! Не могу спать, хочу пить. Сил нет от жажды. Я не стала надевать тапочек и босиком пошла на кухню. Зачем я взяла стакан? Я так не делала ни одну ночь. Зачем? Я выпила ледяную воду из крана одним жадным глотком и вдруг услышала шум. Обернулась и увидела бешеные, налитые кровью глаза. В темном углу, у окна. Чего я испугалась? Не ждала, что бык выбежит из загона? Зачем вздрогнула и не удержала стакан? Стакан упал на плиты пола и разбился. Вдребезги. Порезав мне большой палец на ноге. Почему я вскрикнула? Мне даже не было больно! Ты окружил меня битым стеклом, как жертвенным кругом. Не войти, не выйти. Зачем я села на стул? Боялась собственной крови? Ты прошел по битому стеклу босыми ногами. Я видела, как блестят твои ногти светом луны. Тебе разве не было больно? Или быки, приготовленные к закланию, не чувствуют боли? Ты пил мою кровь из пальца своими бычьими твердыми губами, опустившись голыми коленями на битое стекло. Ты так меня хотел? Больше страха? Больше боли? Больше жизни? Больше смерти? Чего ты хотел? Зачем ты взял меня на руки? Чтобы я положила голову тебе на плечо? Чтобы я вобрала твой запах и задохнулась собственной памятью? Ты касался моей голой кожи своими пальцами. Зачем? Чтобы заколдовать меня, слепую неслепую, их линиями, как азбукой Брайля? Ты целовал меня своими губами. Для чего? Скажи, для чего? Чтобы я решила, что во мне все еще живет их тетива? Ты проткнул меня рогами, я застонала от наслаждения. Я забыла, чего хотела я. Совсем забыла. Дочь забыла! Дочь забыла, проклятая я! Все забыла и проиграла. — Ты меня хочешь! — торжествующе засмеялась я. — Я много чего хочу, — ответил ты. — Но ты в моей жизни не главное. И ты ушел, а я осталась на простынях в крови из твоих и моих резаных ран. В лужах крови, выброшенной из наших жадных, ненавидящих сердец. На простынях, пропахших потом нашей жадной, безумной любви. Я осталась, порванная твоими рогами, растоптанная твоими ногами, искусанная твоими зубами, в синяках от твоих твердых губ. Как портовая шлюха. Как продажная девка. Как последнее отребье. Без сил, без сердца, без души. Я не пошла на работу. Мне нужны были силы, а они не вернулись. Утром мы прошли мимо, не задев друг друга взглядом. Я проиграла. Моя душа опять заболела. А дочка мне не улыбалась. И не слушалась меня. Мне просто хотелось в это верить. Вот так моя душа опять заболела. И я снова согнулась. У тебя нет другой женщины. Я сразу это поняла. Это легко понять. Ты меня жаждал, алкал, вожделел. Так не бывает у сытых. Так бывает у голодных. У тех, кто голодал всю свою жизнь. До цинги, до кровотечений из десен, до крошева из зубов. Я не верю твоим словам. Я торжествую. Понял? Я считала нашу последнюю ночь своим поражением, а теперь поняла. Это моя победа. Всухую. Ты меня любишь. Даже сейчас. Это легко понять. Ты сам сказал. Проговорился. Знаешь, как ты меня назвал, сам не заметив? Мой подсолнух. Помнишь? Я спросила, как ты понял, что любишь меня? Ты ответил, что влюбился с первого взгляда, а понял, увидев меня в платье с подсолнухами. Ты сказал, твоя жизнь после была точно во сне. Жарком, бесконечном, полуденном сне. И подсолнухи. Везде одни подсолнухи. Ты видел их во всем и всюду. В реальности и в сновидениях. Поля подсолнухов до самого горизонта. Других мужчин с охапкой подсолнухов. Меня в объятиях другого мужчины. Тебя распаляло до неистовства. До сумасшедшей, кровожадной ревности. Даже к отцу моему ревновал. Ты же сам это сказал. Под сумахом. У затопленного древнего города Баласагун. Помнишь? Ты же сам говорил, что был точно в бреду. Подсолнухи — как наваждение. Бесконечное, неизлечимое, горячечное. Ты спать не мог. Ни минуты. Сам сказал. Помнишь? — Врешь, — не поверила я. — Тебя Люська науськала. Она так сказала. Ты рассмеялся горько и сладко. Ты сказал, что сам пришел. Пришел, чтобы вылечиться от наваждения или жить в нем. Ты сам это сказал. Разве нет? Так живи в нем! Чего ты хочешь? Ты всегда называл меня во время любви «Мой подсолнух». «Мое солнышко». Помнишь? Ты говорил, что боишься меня потерять, а сам уехал и потерял. Я умерла и воскресла для тебя. Ты же этого хотел? Разве нет? Что же ты хочешь? Скажи мне! Я хожу каждый день мимо тебя. Мы отводим взгляды в сторону. Разве так бывает у тех, кому все равно? Люди прячут глаза, чтобы в них нельзя было прочитать настоящую правду. Ты не хочешь, чтобы я узнала, что ты еще любишь меня? Или зачем ты прячешь глаза? Чтобы меня не добить? Знаешь, что самое страшное? Жить с человеком, который не любит тебя и которого любишь ты. Когда каждый день надеешься и каждый день разочаровываешься. Жаль, что ты обещал мне любовь. Может быть, мне было бы легче, если бы было наоборот. Лучше бы ты промолчал. Жизнь без любви теряет всякий смысл. Это знают все. Даже дети. Наша дочь давно поняла. Что мы с ней сделали? Что я наделала? Как я ненавижу себя! Проклятая! Если бы ты только позвал меня. Только намекнул. Сама бы пришла. Тоска… Такая тоска. Всю душу изъела. Все сердце сжевала. Плохо мне. Очень плохо. А тебе все равно. Это видно. Вижу каждый день. Хоть бы позвал меня… Все бы у нас получилось. У троих! Все! Больше никогда! Никогда не заговорю об этом! Душу свою травить? Охотников больше найдется. Ты первый! Все! Точка! Я увидела тебя этой ночью. Ты спал, забыв выключить свет. Я подкралась совсем неслышно, чтобы увидеть твое лицо. Чтобы вспомнить. У тебя между бровей залегла глубокая складка, а правая рука была сжата в кулак, будто даже во сне тебя мучили, не давая покоя. Мое сердце сжалось. Мне захотелось донельзя, чтобы ты был спокоен и счастлив. Всегда. Что мы с собой сделали? Как посмели? И все равно я знаю, ты со мной. Спаянный, слитый, сцепленный, приваренный намертво. Никуда нам друг от друга не деться. Судьба такая. Позови меня! Сама приду. Ноги буду целовать. Правда. Прости меня. Слышишь? Прости. * * * Не знаю, чем живет моя дочь. Иногда я слышу обрывки ее разговоров. Я прислушиваюсь к ее словам. Мне не стыдно. Я имею право знать, чем живет моя дочь. Я мать. Этим все сказано. Мне страшно, что она взрослеет без меня. Ей почти тринадцать, у нее уже должны были быть месячные. Я помню, я ждала, что она позовет меня в первый раз, как я позвала свою мать. Я знала, что такое должно быть, но не поняла. Помню, я тогда удивилась, даже испугалась. А мама меня успокоила. Мягко, с юмором. Как она умеет. Ей это легко удается. Удавалось. Я не в нее. Но дочь обошлась без меня. Теперь я боюсь, все ли в порядке с ее здоровьем. Может, ей нужна помощь? — У тебя уже были месячные? — после долгих колебаний спросила я. — Не твое дело. — Я хочу тебе помочь. — Мне уже помогли. Кто? Отец, подруги? Матери ее подруг? Кто? Господи! Какой стыд! Почему не я? Не мать? Это же так естественно, так жизненно. У всех так. Но не у меня. Дочери не было дома, я решилась посмотреть ее вещи. Тайком. И нашла прокладки. Значит, она уже взрослая. Я тогда рассмеялась как дурочка, держа в руках пакет с прокладками. А вскоре узнала, что моя дочь еще маленькая. Совсем ребенок. И уже большая. Совсем взрослая. Одновременно. Она целовалась с мальчишками. Как я. В то же время. Мы так похожи… Она говорила об этом по телефону с Гладковым, ее одноклассником. Он часто звонит. Я уже знаю его голос. Она несла такую чепуху! Так может говорить только счастливый маленький ребенок. А я вспомнила свой первый поцелуй. В том же возрасте. Мы действительно похожи. Во всем. Я взяла отгул, чтобы передохнуть после сдачи годового отчета. Осталась дома. К дочери пришла ее подруга Вика Они болтали на кухне и пили колу. Вику мучило любопытство так же, как оно мучает меня. Всегда. Это даже не любопытство. Это нечто большее. Но это может понять только мать, которую разлучили с детенышем. — Что вы там делали? — спросила Вика. — Где? — лениво переспросила дочь. — На дне рождения Рогозина… — А, — голосом отмахнулась дочь и засмеялась: — Играли в фанты. Фанты? Я думала, в фанты уже не играют. Вот дети! Смешно! Я рассмеялась. Тихо, чтобы меня не услышали. — И что? — умирала от любопытства Вика. — Ничего. Мне досталось поцеловать Рогозина. — Ну! — требовала Вика. — Так себе. Гладков целуется лучше. — А что Гладков? Приревновал? — Не пошел меня провожать! — коварно рассмеялась маленькая большая девочка. — И что у вас с Гладковым будет? — Не знаю, — усмешливо ответила дочка. — Он уже звонил. Сто раз. Я отключила мобильник. Мне вдруг стало тревожно. Я совсем не знаю Гладкова. Не знаю Рогозина. Знаю только, что они одноклассники дочери. Слышала их голоса по телефону. И все. Какие они? Вдруг они обидят мою девочку? А я не смогу ее предостеречь, утешить. Ничего не смогу. Быть с ней не смогу! — Да, — протянула Вика. Она отчаянно завидовала. Ее не звали в компанию дочери. Ей не везло. — Надо его помучить! — резко сказала дочь. — За Рощинскую. Нечего было с ней танцевать! Вика расхохоталась: — Как мы ее припугнули, помнишь? Ты тогда снимала на сотку. — Еще бы! — засмеялась дочь. — Периодически пересматриваю. Со смеху умереть! «Простите, девочки, простите. Я больше не буду». Пусть скажет спасибо, что только на коленях стояла! — Глянем? — Да ну! Надоело… И Гладков надоел. — Зачем тогда мучить? Он ведь только один танец с ней танцевал. Рощинская сама его пригласила. — Из принципа! — отрезала дочь. Я слушала разговор с неистово бьющимся сердцем. Я слушала и не могла поверить словам. Словам, сказанным моим родным ребенком! Это правда? Моя дочь такая? Я закрыла дверь и упала лицом в подушку. Мне хотелось лишить себя слуха, памяти, сознания. Проклятая! Зачем ты слушала? Зачем подслушивала? Разве не легче не знать? Этого не может быть! Мой родной детеныш не такой! Я ослышалась! Ослышалась! Поняла? Ты! Я уговаривала себя, а в моих ушах все звучал и звучал голос моей дочери. И тогда я засунула голову под подушку. — Что ты делаешь? — крикнула я. Маришка резко обернулась к двери и спрятала за спиной подушку. Под подушкой только что задыхался котенок. Я подарила его на ее день рождения. Она тогда училась во втором классе. Давно. А проклятая память напомнила, будто это было сейчас. Только что! — Он живой! — кричала я. — Ему больно! Живой! — Я не мучаю, — жалко сказала моя дочь, и подбородок ее задрожал. Она вдруг зарыдала. Взахлеб. Я протянула к ней руки, чтобы обнять. Разве котенок важнее плачущего ребенка? Она оттолкнула меня и убежала. Вся в слезах. Я отдала котенка родителям, он до сих пор живет у них. Большой, здоровый, счастливый кот. Эрзац внука. Плацебо для тех, у кого нет подлинного счастья. Нет настоящей внучки. Я думала, это забылось, прошло. Сама забыла. А теперь еще хуже. Во сто крат хуже! В кого мы превратили собственного ребенка? Кем стала наша дочь, живя с такими уродами? Мне нужно было уйти. Я всегда раздражала дочку. Мне следовало было понять, что я рушу, ломаю ее. Каждый день, каждый час! Мучаю мнимой смертью, терзаю своим присутствием. Я ушла, и тогда все утряслось бы само собой. С отцом ей было б спокойнее. Она выросла бы в ладу с самой собой. Стала бы доброй, отзывчивой, милосердной. Милосердной… Я повторила это слово и заплакала. Что я наделала? Что? Проклятая! Я не могла спать до утра, а утром приказала себе все забыть. Я ничего не слышала. Ничего не было. Мой ребенок не такой! Это переходный возраст. Она девочка, это не страшно. Хуже, если бы у нас был сын. У девочек все по-другому. Они биологически добрее. Им детей рожать, нянчить, любить. Дочь повзрослеет, и все пройдет. Так со всеми бывает. Со всеми. Особенно сейчас. Все! Баста! Я вдруг вспомнила, как мы зашли с Маришкой в кулинарию. Там была бомжиха. Обычная профессиональная попрошайка. Сразу видно. Она пересчитывала копейки на грязной пергаментной ладони. Ей не хватало денег. Ее обходили брезгливо. Я тоже. — Мам, — Маришка потянула меня за юбку. — Купи бабушке яичко. Она кушать хочет. У нее были слезы в глазах. Я хорошо помню. Она тогда была такая маленькая, а сердце такое большое. Она хотела этого сама, никто ее не учил! Мы купили все, что хотела Маришка. — Спасибо. Незнакомая женщина обращалась к Маришке. Она благодарила ее. Не меня. Я хорошо это помню. Моя дочь не такая! Не такая! Большое сердце не может пропасть без следа! * * * — На этой неделе субботник, — сообщил Челищев. — Что за субботник? — не поняла я. — И субботник, и воскресник! — заржал Челищев. — Беру тебя на выходные в Семиречье. Тебе надо будет хорошо поработать. Он похлопал ладонью между ног. — У меня семья! — разозлилась я. Беру на выходные! Я ему чемодан? Резиновая кукла? Тварь! — Я тебя за красивые глаза начальником отдела сделал. Рановато для выпускницы! — в ответ обозлился Челищев. — Теперь ты директор департамента. Высоко взлетела. Кем бы ты была, если б не я? Думала? Кем была? Тем, кто сейчас! Я стала профессионалом. Все это знают! Без тебя обошлась! — Выполнишь план, получишь премию. — Я же сказала! У меня семья! — Нет у тебя семьи, — рассмеялся Челищев. — Не семья, одна фикция. И времени у тебя полно. Арбайтен, милая! Арбайтен! Что?! Лезут в мою жизнь?! Своими грязными намеками? Своими погаными языками? Своими нечистыми руками? — Такие подробности может знать только лакей! — разъярилась я. — Тот, что прислуживает со свечкой! Челищев задохнулся собственной злобой, я вышла из его кабинета на автомате. В моем горле рос огромный комок. Я задыхалась от него. Я еле дошла до туалета и разрыдалась. Всем все известно. Вся моя подноготная. Всем! Мой муж мог узнать о Челищеве так же легко. Давно… Я об этом не думала. Ничего не думала. Оттого что не верила, не надеялась. Я вдруг вспомнила о матери мужа, и меня бросило в пот. Он не поймет. Не простит. Он ничего не прощает. А дочь… Все кончено. Все. Не знаю, сколько времени я так провела. Если бы кто-нибудь зашел, мне было бы все равно. Я об этом не думала. Впервые. Я оперлась руками о раковину и бросила взгляд в зеркало. На меня смотрел человек, на котором не было лица. Я себя не узнала. И тогда я поняла, кто сказал. Ленечка. Мой первый друг и помощник. Он был у меня дома. Всего раз. Но ему оказалось достаточно. Он видел… Грязь! Какая грязь! Вся и все грязь! Я вернулась в кабинет и вызвала Винокурова. Срочно. — Ищите себе место, — ледяным тоном потребовала я. — У вас есть месяц. — В чем дело? — Он поднял на меня недоумевающий взгляд. Он был потрясен. Он побледнел. Еще бы! Я впервые обратилась к нему на «вы». Не ждали, а мы пришли! Получи, тварь! — Все, — я поставила жирную точку. — Можете идти. Он вышел из моего кабинета, пошатнувшись, как пьяный. Я могла торжествовать. А мне было мерзко. Кому мне верить? Никого не осталось. Никого. Совсем. Винокуров ушел в тот же день. Не простившись. Не сказав никому ни слова. На меня смотрели все, кому не лень. Никто не знал, что случилось. Все умирали от любопытства. Меня вызвал Челищев. Он трясся от лютой злобы. — На каком основании уволен Винокуров? — процедил он. — Подал заявление по собственному желанию. — Он твой любовник? — рассвирепев, заорал Челищев. — Говори, стерва! Все говори! Знать хочу! — Винокуров? — Я подняла брови. — Он сплетник и интриган. Мне не нужна пятая колонна. Челищев молча изучал меня. И наконец рассмеялся. Расхохотался во все горло. И я поняла, что ошиблась. В тот же миг. Но никогда не стоит менять решений. Разве не этому учил меня мой отец? Разве не так? — Иди! — хохотал Челищев. — Не забудь свои штучки-дрючки на выходные. Мне нужна примерная девочка! С этой грязью? После того, как снова появилась надежда? Все потерять? Себя потерять? Все снова?! Опять замкнутый круг? У меня закипели слезы на глазах. — Я не поеду! — Меня колотило от ненависти. — У меня некрасивые глаза. Таких не берут в Семиречье. — Мне по херу твои глаза! — взбесился Челищев. — Ноги расставишь! И хватит с тебя! Надо будет, на дом пошлю повестку! С уведомлением! Меня захлестнула холодная, дикая ярость. Я круто развернула его кресло к себе. Сама. Наклонилась к его ноздреватой физиономии, оперлась о подлокотники кресла и вгрызлась клыками своих глаз в его глаза. — Я люблю подрезать крылья, — тихо и жестко сказала я. — И я знаю, как это сделать. Челищев расхохотался. Его ноздреватое лицо вспыхнуло синюшно-багровой бабочкой. — Что ты мне сделаешь, мелочь? Я взяла щепотью его щеки и губы. Грубо и неожиданно. Мои когти впились в его рыхлое лицо, припечатав ладонью картошку носа к носогубному треугольнику. — Никогда не связывайся с тем, кого не знаешь. Можешь нарваться на неприятности. Одно мое слово, и все пойдет не по тому трубопроводу. Включая тебя! Крошечный отросток Челищева набух и оформился сплющенным холмиком. Он понял все раньше хозяина. Я ехала домой. Ничего не видя, ничего не слыша. Ехала и думала, что меня не осталось. Нет меня прежней. Нет. Выела меня изнутри злоба непримиримая. Сразу не увидишь. Вся душа изгажена, испоганена. Разве могу я надеяться на будущее? А я уже зацепилась за крошечный просвет. За проблеск надежды, что меня поманил. Я рассмеялась. Не будет просвета. Все теперь пропадом. Все. Не знала, что, уходя, надежда оставляет металлический привкус во рту. Оказывается, ее куют из булата. Ее не согнуть, не сломать, не приручить. Она уходит сама. Не спросясь. Не знала, что надежда пинком отбрасывает сердце к грудине. Что она таранит себе выход, сверля дрелью затылок. Что уходит смеясь. Что нестерпимо больно от ее смеха. Ничего не знала. Я остановилась на светофоре и вдруг увидела красное пятно. Закатное облако. Почти рядом со мной. Я сняла солнцезащитные очки и узнала свой утерянный знак. Выросший у привычной дороги. Я смотрела не отрываясь, не веря. Ко мне тянулись красные паутинчатые метелки сумаха. В свете закатного солнца они пылали огнем. Я открыла окно, сумах протянул мне свои ветки букетом. К моей открытой ладони. И она запылала огнем. Сумах врастал в меня красными сосудами, оплетая собой как флягу, с корнями в горлышке моей аорты. В моей груди вздыбился горячий горб и порвался. Я посмотрела вниз. Мое сердце упало к ногам и расшиблось. Насмерть. И я закрыла глаза. А мое сердце обхватило меня своими руками. Так крепко, так жарко, что не продохнуть. До знакомой дрожи забытой, туго натянутой струны. — Ты что, обкурилась?! Я повернула голову и увидела размытое лицо человека. Он осекся. А я подумала, что снова подскочило давление. Лица не вижу. Совсем. — В ДТП хочешь? — проворчал он. — Баба! Паркуйся, пока не грохнулась! Я кивнула. — Езжай! — заорал он. — Что стоишь? Зеленый! Дура! — Да, — согласилась я. И закрыла лицо руками. Оно было мокрым от слез. Надежда возвращается слезами. Их не сразу заметишь. От боли. Нестерпимо больно от ее слез. Оттого что не веришь. Я остановилась у «Шоколадницы». В двух шагах от перекрестка. Бросила свою машину. Мне надо было поймать такси. До дома я сама бы не доехала. Я оглянулась, такси не было. Я вытерла слезы тыльной стороной рук. Еще и еще раз. Мне нужно было прийти в себя. И я зашла в «Шоколадницу», чтобы успокоиться. Передохнуть хоть немного. Умыться. Вошла и оглянулась. Не сразу заметила. Не сразу заметила! А когда поняла, застыла, замерла, закаменела в дверях зала для некурящих. Там был мой муж. С женщиной. Он сидел опустив голову. Молча. И она молчала. Я не видела его лица, только профиль. Как на монете. Нечеткий, неясный, стертый. И его руки на маленьком круглом столике. А поверх его рук руки женщины. Она гладила его пальцы. Осторожно, нежно, чуть касаясь. Непереносимо! Так больно… Каждое ее прикосновение — как рваная рана. В самое сердце. Я этого не ждала… Не ждала… Я стояла в дверях зала, меня обходили, толкая. Раз, раз и еще раз. И еще раз. — Может, пройдете? — раздраженно спросила официантка. — Да, — согласилась я и пошла к выходу. Шатаясь, как пьяная. Я вышла на улицу, мне в глаза ударило солнце. Кулаком. Под дых. Прямо в солнечное сплетение. И я очнулась. Я пошла к машине, все убыстряя шаг. Побежала. Быстрее! Быстрее! Быстрее! Мне повезло. Несказанно повезло! Я скажу Марише. Не все. Не всю правду. Она ее не перенесет. Она любит отца. Я скажу так, чтобы не испугать ее, но она поймет. С ней осталась только я. Она все поймет. Она уже большая. Мы остались вдвоем. Только вдвоем! Я ведь этого так ждала. Ждала половину ее жизни. У меня каждый день посчитан. Я все помню. Ждала с ее шести с половиной лет. Не все кончено! Не все! Я взлетела на пятый этаж, сделав только один вздох. Я рванула дверь Маришкиной комнаты. Она слушала музыку в наушниках, лежа в кровати. — Мариша! — крикнула я. Она отмахнулась. Она еще ничего не знала. Ничего! — Мариша! — Я отодвинула наушники и села на ее кровать. — Что? Я вгляделась в ее ореховые глаза. У кого я такие видела? Не помню. Не важно! — Я люблю тебя, — сказала я. — Очень. — И что? — Она сощурила ореховые глаза. У кого такие глаза? Почему я не помню? Я взяла ее ладони и прижала к своей груди. Сильно-сильно. Крепче не бывает. Мое сердце все еще летело на пятый этаж, отмеряя ступени. Мое сердце летело к моей дочери, отмеряя мою любовь. — Слышишь? — улыбнулась я. — Это я. — Вижу. — Она выдернула ладони из моих рук. — Я попала на премьеру мыльной оперы? Ты уже в коме? У меня задрожал подбородок. Невольно. Мое сердце летело к моей дочери. Почему оно опоздало? Почему оно меня подвело? Почему?! — Гадость! — крикнула дочь. — Ненавижу комедии! Уйди! Уйди! Слышишь? Уйди! Меня скрутило тугим шаром. Как эмбрион. Голова в колени, руки под голени. Туго-туго. Вглухую. И одышка. Ни вздохнуть, не выдохнуть. Ни крупицы воздуха. Я задыхалась, запечатав голову моими коленями. Моя дочь кричала, я не слышала ничего. Только шум в голове. Волнами о волнорез. Глухой стук. Раз, раз и еще раз. И еще раз. Мой затылок пронзила острая боль, я упала на кровать как подкошенная. А моей дочери в комнате уже не было. Она ушла из дома. Давно. Я пролежала до сумерек. Она не пришла, а я не успела сказать. Мое сердце меня подвело. И я рассмеялась. Вслух. Мне некого было стесняться. Я одна. Совсем одна. На всем белом свете одна… Я ушла к себе, смеясь. Смеясь над собой. Глупой, никчемной, самонадеянной дурой. Я провалила все. Провалила самое главное, а мне было смешно. До эйфории. Я одна. Совсем одна! А мне весело, как в анекдоте. Я захохотала, вспомнив бородатый анекдот. Совсем одна! Мне повезло? Мне нужен ответ. Мне повезло? Мне не надоели подарки, но я сама их растеряла. Все растеряла: мою пахнувшую сказочной степью любовь, изрезанную моим невниманием дочь, всю мою семью в плетеном лукошке из ветвей тамариска — мирового древа шумеров. Моего лохматого ангела, к которому я поленилась прийти. Он был так далеко, так высоко. И я не пошла. На беду. Или мое сердце засушила пустыня? Или душа моя в ней стала камнем? И я не узнала на другом языке жизненно важное мне слово «любовь»? Я ходила и ходила по своей комнате, нарезая круги. Без устали, без отдыха, без снисхождения. Мне надо было знать. Мне важно было знать. Мне повезло? Почему я смеюсь? Что это значит? Мне повезло? Даже не знаю, пришел ли кто-то домой. Я обо всех забыла. Мне важнее было знать. Мне повезло? Зачем я поверила? Ко мне так и не пришел вестник, обещанный Рерихом. Не встал рядом, не улыбнулся. Кто даст ему приказ лечить мое несчастье улыбкой? Или это моя улыбка лекарство? Мой тугой пояс? Моя крепкая обувь? Это все мое достояние? Я вышла на балкон. Бездонное, невиданное ночное небо было чудесно, бесподобно, богоподобно. Его безжизненная красота была так невыносима. Я видела планеты и звезды совсем близко. Вот Мицар — горячее сердце Большой Медведицы, неразлучной со своим детенышем. Ей не потерять свою дочку, ведь ее любовь светит Полярной звездой в самом центре купола неба. Здесь сверкает моим медальоном Альдебаран на шее быка. Там Арктур — ожог от бича Волопаса. Тут рассыпались волосы чужой женщины Вероники. Я не знаю звездных карт. Я знаю, что они — это они. Знаю. Мне рассказал это Рерих. Я протянула к ним обе руки и сорвала звезды, как яблоки. Полный подол звезд и планет. Доверху. Собрала, как шары, и подбросила вверх. Они заскользили огненными эллипсами звездных рун в густом черном воздухе. Важно и медленно. Оставляя после себя шлейфы радужных бликов, как искристые хвосты комет. Одни звезды были такие холодные, что стыли руки, другие так раскалены, что обжигали кожу. Ничего. Мои ладони выдержат. Ведь я жонглирую звездами и планетами. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Раз, раз и еще раз. И еще раз! Всю ночь. До рассвета. Я загляделась на звездные знаки и все забыла. Не найти мне свой путь. Глава 18 Я устала на работе, хотя уставать было не с чего. Обычная текучка, никаких авралов, никаких всплесков. Тишина и покой, а я устала. Работала допоздна. Все женщины, растерявшие друзей, работают до глубокого вечера. Им некуда идти. Все женщины, у которых нет личной жизни, работают с утра до ночи без выходных. Им некуда себя девать. Массажисты, косметологи, инструкторы по фитнесу, парикмахеры и стилисты, шопинг, нелепые увлечения — маркеры махрового одиночества. Суррогат общения, смешной, на чужой взгляд, эрзац причастия к жизни. Одинокие женщины-трудоголики пьют свою работу на завтрак, обед и ужин как кофе. Работа тонизирует, стимулирует и становится единственной реальностью, за которой можно забыть о себе. Я никогда не тороплюсь домой. Мне нечего там делать. Мой дом стал гостиницей, перевалочным пунктом, временной стоянкой. Я не знаю, куда двигаться дальше, но я всегда возвращаюсь домой, на перекресток без указателей. Бродить между трех сосен. Мне хотелось есть донельзя. Я заехала в гипермаркет по дороге и зашла в фастфуд. Купила пиццу для себя. От нечего делать я разглядывала посетителей. Их в среду даже в десять вечера было немало. Я вспомнила, как кто-то мысленно надевал на свои персонажи шляпы, и решила развлечься. Передо мной сидели три турка или курда. На одного я шляпу надела легко. Ему подошла белая шляпа в дырочку. Такие шляпы носили в фильмах пятидесятых годов. На молодого легко наделось пончо. Само по себе. А сомбреро не подходило. Третий был дядюшкой Фестером. Этим все сказано. Они говорили о чем-то, склонив друг к другу головы, как мелкие гангстеры. К примеру, тотошники. В городе тотализаторов развелось полным-полно, от целых фирм до мелочи. — Ба! Кого я вижу? — возле меня раздался забытый голос. — Арсеньева собственной персоной. Надо же! Одна и без охраны. Я подняла голову, на меня смотрел мужчина с обрюзгшим лицом. Он улыбался коричневыми зубами, почти черными в искусственном освещении. — Шикарно выглядишь. — Червяков уселся за мой столик. Без приглашения. — Пересядь, — сказала я. Тоном, не терпящим возражений. Он мешал мне смотреть бесплатное кино про тотошников. Червяков помедлил и пересел на другой стул. — Зачем? — запоздало спросил он. — Пиццу не вижу. От Червякова несло «Kenzo», как в добрые старые времена. Но с Червяковым о прошлом мне говорить не хотелось. Мне ни с кем не хотелось вспоминать старые времена, потому я не встречалась ни с одноклассниками, ни с однокурсниками, ни со старыми друзьями. То время было для меня счастливым. Самым счастливым. Оттого я его не вспоминаю. Мне же хуже. Приходится плакать, а плакать смешно. Я подумала о Люсе и усмехнулась. Она принесла мне плохие вести, и я ее обезглавила. Как и положено. Я не забыла ее слова. Я не боялась остаться в пролете, но осталась. Это было слишком очевидно. Мне не нужен неуместный свидетель моего провала. От этого только горше. — Жизнь не обломала? — Червяков растянул губы в улыбке. — Все такая же злюка? — Почему такая же? — усмехнулась я. — Хуже. — Где работаешь? — Не в медицине. — Заметно. По одежке вижу. У нас столько не заработаешь, хотя я отделением заведую, — без зависти заметил Червяков. — Замужем? Колечка не вижу. — Нет. — Я так и думал! — расхохотался Червяков. — Кто тебя возьмет с таким прицепом? — Прицепом? — Я подняла брови, хотя отлично поняла, что он имеет в виду. — К такой внешности такой характер… — А, — перебила я его и пожелала убраться побыстрее. Вон! — А я женился, — улыбнулся коричневыми зубами Червяков. — Сыну уже четыре года. Такой пацан растет! — Мм. — Карточку показать? Она у меня всегда с собой. Этот болван не понимал, что мне плевать на него, на его женитьбу, на его жену и на его сына, вместе взятых. На всех! — Вот. — Он протягивал мне фотокарточку. Мне пришлось взять ее в руки. На ней был щекастый мальчишка, такой же, как и его отец. Не тогда. Сейчас. Мальчишка улыбался белоснежными зубами. Смешной, белозубый, вихрастый мальчишка. — А вот еще. Червяков снова пересел ближе ко мне. И я задохнулась «Kenzo». Он листал галерею снимков своего сына в сотовом телефоне, а меня тошнило от запаха «Kenzo». Или от чего-то другого. Не знаю. Точнее, знаю. Со мной сидел счастливый, довольный своей жизнью человек, а меня тошнило от тоски. Черной, страшной, беспросветной тоски. Мое сердце ныло от хронической тоски, а Червяков беззастенчиво пытал, изводил, терзал меня своим нормальным человеческим счастьем. — А жена? — резко спросила я. — Какая она? Червяков замялся, полистал снимки в мобильнике и нерешительно протянул мне телефон. — Это домашний снимок, — смущенно промямлил он. Его жена была миловидной женщиной с доброй улыбкой. Чего он стыдился? Меня вдруг охватила злость. Я не могу свободно, непринужденно показывать снимки своих родных. Гордиться ими. Любыми. Красивыми или некрасивыми, веселыми или серьезными, здоровыми или калеками. Я ничего не могу! Это мне нужно стыдиться, а не Червякову! Я несчастлива. Я! И за это сегодня должен заплатить Червяков. — Какая разница? Домашний, не домашний! Тебе так важно чужое мнение, Червяков? — сквозь зубы сказала я. — Что ты мне в рот заглядываешь? Ты не стоишь мизинца твоей жены! Понял? Овца! Я взяла сумку и встала. — Старая дева! — с ненавистью произнес Червяков. — Злобная старая дева! Я села в машину и не смогла завести. У меня тряслись руки. Тогда я уронила голову на руль и заскулила. Тихо. Будто рядом кто-то мог меня услышать. Я привыкла так скулить. Ночью. Чтобы не слышали ни муж, ни дочь. Им не нужно было знать. Это смешно. Не стоит ронять лицо. Не стоит… Да. Не стоит. Я вытерла слезы, завела мотор и поехала домой. К мужу и дочери. С обычным выражением лица. Никаким. У меня много фотографий дочери до ее шести лет. Я часто их пересматриваю. Тогда мой ребенок был моим. Тогда я могла показывать его фотографии. Кому угодно. Когда угодно. Гордиться. Вот почему смотрю. Никаких других причин нет. А потом только фотографии первоклассницы. Перед первым звонком. Над кнопкой веснушчатого носа лукавые глаза и кудрявая челка с развевающимся от ветра козырьком. И букет астр. Большой сноп разноцветных астр. Каждый цветок на фотографии колючий от лепестков, как подушечка для иголок. Улыбка до ушей маленького, счастливого ребенка и сноп подушечек для иголок в ее руках. Не знаю, почему я всякий раз об этом думаю. Я не люблю астры. Они похожи на цветок, вытравленный на бирюзовой бусине моего мужа. Наверное, он выбросил ее так же, как я. Память нам ни к чему. Зачем я купила этот букет? Не нужно было. Больше я дочку не фотографировала. Ей не хотелось. Я еще раз сняла ее сотовым телефоном, она расплакалась. Так горестно, будто потеряла что-то очень важное. — Не надо! — крикнула она. Я думала, что она об этом забыла, а все повторилось вновь. — Никогда! — кричала она. — Не смей меня фоткать! Не смей! Слышишь? Не смей! Она рыдала до истерики. Размазывая бешеный поток слез своими маленькими кулаками. Яростно и беззащитно. Неистово и трогательно. Я поняла: не стоит ее утешать. Будет хуже. И ушла в другую комнату. Сердце разрывалось от самой горькой горечи. Как помочь своему единственному любимому детенышу? Как мне его собой не мучить? Я не знала. Никто не знал… Больше я Маришку не фотографировала. Все. Нельзя. * * * Наш холдинг не существует в безвоздушном пространстве. В него клином врезалось государство со своими сорока пятью процентами. Это дало государству сеньориальное право мониторинга и контроля со всеми вытекающими последствиями. Я терпеть не могу вытекающие последствия. Их зачинают в нашем министерстве в понедельник, всю неделю вынашивают и рожают кесаревым сечением в пятницу. Головной офис начинает нас долбить, вынь да положь подгузники и распашонки для новорожденного министерского дитяти под грифом «Срочно». Тебя охватывает аморфное чувство неприязни, у которого есть адресат под именем Присоска. Присоской был Барсуков, наш куратор из министерства. У него была идеальная форма зада, подходящая к его креслу, как ключ к замку. Точнее, его зад был идеальной присоской к мишени рудиментарного дартса из кресла. Ходят слухи, что долгожительство Барсукова связано с тем, что он лучше всех знает схему трубопроводов нашей отрасли. Другими словами, Барсуков был высококвалифицированным сталкером со стажем. — Надо, — сказал Челищев. — Завтра приезжает Барсуков. — Что ему в субботу неймется? — раздражилась я. Черт бы побрал псевдотрудоголика Барсукова! Опять носиться весь день без толку. Челищев развернулся ко мне вместе с креслом и ухватил за талию. Я упала на его колени. Он сопел еще тогда, когда расстегивал мою блузку. Задрал бюстгальтер вверх и прошелся языком по моей груди. По каждой в отдельности. От и до. Налепил на мои груди и соски круги своей вонючей, тягучей слюны. — Сегодня вечером? — просопел он. — Нет. — Ты же меня хочешь. — Нет. — Я отодрала от себя его руки и встала. — Что тогда спишь со мной? — Я полигамна. Болезнь у меня такая. — Я заправила блузку в юбку. Я не боялась, что кто-то зайдет. С часу до двух во время обеда, было мое время приема. Без посторонних. Под страхом смертной казни для посторонних. Сейчас меня просто раздражал неуемный Барсуков. Кто-то должен был за это получить. Этим «кто-то» оказался Челищев, он первым подвернулся под горячую руку. В туалете я смыла с себя мезозойскую слюну Челищева. Никак не могла привыкнуть. Я никогда не целовала Челищева в губы. Даже сейчас я передергиваю плечами от отвращения. Женщина не целует мужчину не потому, что боится влюбиться. Это сказки от голливудских «ханни-банни». Женщина не целует мужчину, потому что во рту есть вкусовые сосочки, которых нет больше нигде. Все дело во вкусовых сосочках на языке. Женщина не целует мужчину, потому что у него во рту помойка! После моей операции «Шок и трепет» Челищев стал деликатнее и осмотрительнее. Он тогда меня испугался. Струсил от моего нелепого блефа. Это было смешно. И это был симптом. Он испугался на всякий случай. Челищев все еще хотел повышения в головной офис. Этот болван не понимал, что лучше быть самодуром в своем хозяйстве, чем холуем в чужом. Челищев много болтал при мне, чаще лишнее. Я узнала о компании немало интересного. В хэде были люди, которые поддерживали Челищева и которые его не переносили. Кто знает, что день грядущий нам готовит? Вот и Челищев не знал. Я давно раскусила его характер. Он был трусом и хамом в одном флаконе. Первое полагалось для начальства, второе — для подчиненных. Челищев мог ювелирно облизать пятки до блеска людям, от которых он зависел. Даже вымыть зад своим языком. Для подчиненных полагалось унизительное хамство. Он вращался вокруг своей оси, трансформируясь под обстоятельства. Это был Присоска-2. Я поняла отличную вещь. Даже если у тебя не хватает информации, блефуй, это сыграет тебе на пользу. Но лучше говорить истинную правду. Ты выигрываешь дважды. Не лжешь, но все равно получаешь свое. То, что хотел. Люди не верят правде, они верят собственным домыслам. На работе тем более. Все люди смешны и уязвимы оттого, что у каждого свой скелет в шкафу. У всех скелетов неприглядный вид. Их лучше не показывать. Знание анатомии чужих костей может сослужить хорошую службу при условии, что ты ее знаешь. Но лучше сказать чистую правду: я не знаю. Тебе не поверят и начнут опасаться. Отлично! Неведомый чужой скелет уже очутился в твоих руках. Действуй! Я хотела прыгнуть на место вице. Челищев крутил мной, то давая, то отнимая свои обещания. Ему хотелось, чтобы я очень его попросила, мне этого не хотелось. Две недели в Южном полушарии. Две недели с другими звездами. Самое лучшее время, чтобы начать новую жизнь. Дотянуться до новых звезд и все забыть. Но не с Челищевым! Только не с ним! Потому мы тянули резину с обеих сторон. Она должна была либо порваться, либо выстрелить в одну из сторон. — Сегодня ты мне нужна, — сказал Челищев. — У меня ужин с одним из членов совета директоров. Астафьевым. Астафьев появился недавно, я его еще не знала. Откуда он прыгнул? Болтали разное. Но не из хэда. Это точно. — Почему я, а не жена? — вежливо спросила я. Челищев ненавидел вежливый тон в моем исполнении. Бесился всегда. — Потому что Астафьев будет не с женой, а с любовницей, — неожиданно миролюбиво ответил Челищев. — Нам нужны дружеские посиделки, а не скучная презентация. Я ненавидела миролюбивый тон Челищева. Это означало, что он хочет меня использовать. — Можешь идти сейчас. Ничего особенного надевать не требуется. Но выглядеть надо на все сто. Я решила выглядеть на все сто. Личное знакомство с членом совета директоров еще никому не вредило. Даже если этот член будет гаже Челищева. Я пришла домой и придирчиво изучила свой гардероб. Для члена совета директоров подходило черное платье с грубым кружевом типа макраме, как обруч вокруг обнаженных плеч, груди и спины. Ничего особенного, но мужчин впечатляло. Особенно мозаика из белой голой кожи и геометрических линий кружева. Это платье было намеком не только на то, что ниже, но и на то, что будет потом. Грубые узлы и веревки на нагом теле не только впечатляли, но и возбуждали. Челищев его обожал. Другими словами, это платье перещеголяло щиколотку имени Гюго. Оно было вызывающим. Астафьев оказался чуть старше меня, но у него была молодая любовница, а у Челищева старая. У любовницы Астафьева по имени Лара вместо внешности был типично американский стандарт. Длинное лицо, длинный подбородок, длинный рот и полное отсутствие намека на щеки. Лара окинула меня снисходительным взором, я про себя улыбнулась. Она была обязана стать трупом Я таких взглядов посторонним не позволяла. Тем более подобной мелочи. В таких случаях в меня вселяется бес. Контролировать его невозможно. — О делах потом, — улыбаясь, предложил Астафьев. — Сначала ужин. — Конечно, — рассыпался клоками Челищев. — Путь к делам лежит через желудок. Любовница Астафьева взяла меню. Ее голова сразу же превратилась в коричневый кожаный квадрат. Пюпитр на двух ножках-ручках. Я про себя расхохоталась. — Здесь ужасная кухня, — лениво сказала Лара. Она выразительно взглянула на Астафьева и рассмеялась. Ее смех пластмассовыми горошинами рассыпался по столу. Он в ответ улыбнулся: — Я хотел что-нибудь новенькое. Ты же здесь не была. — Нам нужно было провести время как обычно. Давай уйдем. Лара снова закрыла лицо меню. Челищев побледнел. Я сделала вывод: бедная Лара прибыла из провинции. Хорошие манеры существуют либо от роду данные, либо не существуют вообще. Для второго случая полагается школа. В провинции нет школы хороших манер. Там есть школа «крепкого локтя». Крепкий локоть и куртуазность, настоянная на стрихнине и мышьяке, — несовместимые понятия. Пейзане настаивают крепкий локоть на ненормативной лексике. Если хочешь поставить на место зарвавшуюся букашку, найди ее уязвимое место. Выбей из седла. И букашка перестанет контролировать себя. Это поставит ее в смешное положение, вас — в выигрышное. Не стоит забывать: люди, зацикленные на скелетах в своем шкафу, уязвимы и забавны. — Вы прибыли из провинции? — вежливо спросила я Лару. — Или мне показалось? — Показалось! — резко ответила она. — А вы? Лара внезапно покраснела. Я попала в точку с первого раза Она точно была из провинции. Больше мне ничего не требовалось. Осталось только продемонстрировать чужой скелет в куртуазной беседе незнакомых людей. К примеру, в хрестоматийном, ритуальном разговоре о погоде. Челищев был со мной не согласен. Он наступил мне на ногу. Слегка. Иначе я бы его убила. — Помилосердствуйте. Разве ритуальные детали имеют особое значение? — Я рассмеялась. — Или вы предпочитаете говорить о погоде? Слово «помилосердствуйте», произнесенное утомленно-снисходительным тоном, действует как ледяная уксусная кислота. Прогрызает от плеши до самой печени. Проверено на подчиненных. Не раз. На Лару оно тоже подействовало как положено. Прогрызло. — Что будем заказывать? — расстроенно перебил Челищев. Он знал, что рот мне закрыть невозможно. По собственному опыту. — Что дамы пожелают, — Астафьев насмешливо улыбнулся. — Дамы пожелают рыбу, — пожелала я. — Я не переношу рыбу! — неожиданно вскипела Лара. — Не надо за меня решать! Если бы Лара ела рыбу, у нее появился бы мозг и ядовитые зубы. Но, судя по всему, Ларе в жизни требовался не мозг, а совсем другое. — Аллергия на рыбу? — деликатно осведомилась я. Челищев деликатно взял меня за руку. — Мое здоровье никого не касается, тетя! — отрезала она. Лара провалилась с треском, не успев выйти на сцену. Она еще не успела нарастить себе три ряда ядовитых зубов, работающих точечно, без эмоций. У нее в запасе был только крепкий локоть, переходящий в кулак. Она перестала владеть собой, чего я и добивалась. Странно, почему люди стыдятся того, что родились в провинции? — Лара, я здесь по делу. Не нравится, уходи! — рыкнул Астафьев из формальной вежливости. Кому хочется, чтобы его спутница выглядела не комильфо? Лара отвернулась к стене. Там ей было самое место. Я улыбнулась Астафьеву и чуть заметно пожала плечами. Плетеное черное кружево соскользнуло само по себе. Астафьев засмотрелся на мое обнаженное плечо. Я не стала поправлять кружево. Пусть у человека будет хотя бы маленький праздник. Челищев и Лара проследили взгляд Астафьева и нахмурились. Я улыбнулась Ларе. От души. Астафьев отвлекся на Лару, я возвратила кружево на место. Астафьев вновь вернулся ко мне, как кружево. Челищев стиснул зубы. Мне первой принесли осетрину на шпажках. Нежную, сочную, замаринованную в лимонном соке. С овощами гриль. Это было божественно. Я ела, держа руками шпажку. Снимая губами каждый нежный, сочный кусочек изысканной, раритетной рыбы. Эта рыба прибыла к нам из прошлого и осталась в настоящем вопреки всему. Я устроила бесплатное представление для голодающих. И они подсели на крючок. — Кто сейчас ест руками? — Лара делано рассмеялась. — Провинция? Ей не стоило смеяться. Трупы не смеются. — Я и Джулия Ламберт, — вежливо ответила я. Астафьев расхохотался. Судя по всему, он Моэма читал, а бедная Лара — нет. А может быть, да. Но Моэма читать совсем не обязательно. Просто на людей магически действуют незнакомые звучные имена. И собеседники начинают чувствовать себя не Юпитером, а неинформированным быком. Любовница Астафьева ушла. Демонстративно. Он не проводил ее взглядом. Ее никто не проводил взглядом. О ней забыли, пока она уходила. У меня как раз совершенно случайно упало крученое черное кружево с моих обнаженных плеч, и мне пришлось его поправлять. Кружево соскальзывало вновь и вновь. Что тут поделаешь? Мне принесли десерт. Ягоды и нарезанные фрукты во взбитых сливках. Одну креманку. Я смаковала каждую ягоду, два самца следили за тем, как я ем. Они даже глотали со мной. — Можно попробовать? — Астафьев просительно улыбнулся. Он за столом был формальным лидером, неформальным — я. Астафьев был из молодых и ранних. Фактурнее Челищева. Безусловно. Фитнес, спорт, солярий, подсчет калорий, маникюр, укладки. Как положено. Я протянула ему ложку с клубникой, облитой облаком из воздушного молока. Он открыл рот, я помедлила и положила клубнику на свой язык. Он так и остался сидеть с открытым ртом. Челищев скукожил свое огромное тело, Астафьев закрыл рот. — Нечестно играем, — сказал Астафьев. — Хотите реванша? — спросила я. Не улыбаясь. — Хочу, — не улыбнулся он. Они оба съели три креманки. Одну за другой. Из моих рук. В ресторане, переполненном людьми. Я играла то честно, то нечестно. И смеялась от души. Над ними. Они тоже смеялись, резко и вызывающе. В них забродили половые гормоны, как пузырьки в нагретом шампанском. Это могло бы показаться нелепым, на сторонний взгляд, если бы не одно обстоятельство. Незатейливая игра постепенно превратилась в соперничество между двумя самцами. От смеха и шуток к язвительным намекам. От веселого оживления к скрытой злобе и ревности. Я испортила Челищеву вечер. Он был в бешенстве. Одним мановением руки я ликвидировала любовницу Астафьева и перевела внимание на себя. Челищев хотел решить свои дела, я лишила его этой возможности. Но это я бы пережила, если бы не его припадок неожиданной ревности. Мне пришлось дать ему прямо в машине в одном из первых попавшихся темных дворов. Челищеву не терпелось, а я на собственных глазах, мановением собственной руки теряла кресло вице-президента. Глава 19 Мы ехали в лифте с Федечкой. Юнцом, глазевшим на меня в свободное и не свободное от работы время. Он краснел, потел, бледнел. Наверное, я ему нравилась. Но я не чувствовала себя женщиной бальзаковского возраста, потому что была одна. Юнцы для женщин тридцати пяти лет — это роскошь. Я была одна, и мне требовался не ребенок, а нормальный мужчина. Защитник, жизнь и моя глава. Я устала отвечать за саму себя, мне хотелось перевалить ответственность на чужие плечи. Юнцы для этой цели не подходят. Я вошла в лифт за Федечкой, он меня не заметил. Обернулся и смешался. Как ребенок. Я про себя улыбнулась. Он ехал вниз, опустив глаза долу. А я думала, что было бы, если бы я впилась поцелуем ему в губы? Прямо в лифте? Представила и рассмеялась. Федечка взглянул на меня и жалко улыбнулся. Дома я застала дочь. Она обрила себя под ноль. Две счастливые макушки смотрели прямо в небо, как два запасных глаза. Моя дочь могла позволить себе прическу под ноль. Ее череп был красивой, долихоцефалической формы. Как у отца. — Впечатляет, — сказала я. Мне не ответили. Мне даже не нужно было спрашивать зачем. И так ясно. Дочери все говорили, что она похожа на меня. Сейчас ее это просто не устраивало. Раньше передергивало. Я разложила еду по тарелкам. Дочь скучно посмотрела и вышла. Раньше она выбросила бы все в мусоропровод. Демонстративно. Тогда меня это оскорбляло, бесило, а теперь я поняла. То, что было… Было лучше, чем то, что сейчас. Самое оскорбительное… Нет. Самое страшное, когда твоему ребенку на тебя наплевать. Наплевать на самом деле. Моя дочь стала первоклассницей, в день ее рождения я подарила ей куклу. Сказочную белую балерину со стрекозиными прозрачными крыльями за спиной. Они сверкали и переливались на солнце. Как настоящие. Я протянула ей подарок, улыбаясь. Маришка распахнула глаза и открыла рот буквой «о». Совсем как я. И протянула руки к кукле. А наутро я нашла куклу с разбитым фарфоровым лицом у своей двери. Я села на пол и положила себе на колени труп сказочной балерины в похоронном наряде невесты. Ее стрекозиные крылья не сверкали. В коридоре было темно. — Что мне делать? — спросила я мужа. — Не знаю. — Он скользнул по мне взглядом. Не задержавшись. — Помоги мне. Пожалуйста. — Выплывай сама, — равнодушно ответил он и пошел в свою комнату. — Кто помнит твою мать? — спросила я его спину. — Никто, — он закрыл за собой дверь. Мой муж ломал мой хребет и выдирал мое сердце точными ударами, своей нелюбовью и ее отражением — равнодушием моей дочери. У него это хорошо получалось. Он выплыл давным-давно, забыв свою мать, теперь настал мой черед — стать ненужной для дочери. Я так и не сумела принять его страсть. Круглые железяки оказались важнее, даже когда я умерла и зачем-то выжила. Он возвращался к ним каждый год, как на долгожданное, не удержимое ничем свидание. Очарованный тем, что скрыто в земле. Даже мертвые, они влекли его тайной. Стерегли от меня. Мой отец мог пожертвовать собой ради своих женщин, мой муж нет. За это я его не простила и не прощала. Муж и дочь вместе ездили отдыхать, потом на раскопки его металлической мании. Я оставалась одна с ощущением, что может случиться что-то ужасное, чего уже никогда не поправить. Их не было, я не спала ночами, накручивая саму себя страхами. Каждую бессонную ночь, доводя себя до безумия, пока они не возвращались. — Если с моей дочерью что-нибудь случится, — сказала я в первый раз, — я тебя убью! — Случиться что-нибудь может только рядом с тобой! — отрезал мой муж. Меня исключили из семейного треугольника давным-давно. Мужу войти в комнату дочери дозволялось, для меня был шлагбаум из обычной двери. У них имелись свои секреты, общие интересы, развлечения. Я все время ждала, что меня кто-то позовет. Иногда мне даже казалось, что меня зовут, но со мной никого не было. И никто так и не появился. Напротив, мои родные уходили от меня все дальше и дальше, пока не стали чужими. А я так ничего и не сделала. Не боролась. Когтями, зубами, ложью, обманом. За это мне следовало себя наказать. Чем хуже, тем лучше. Я должна была отвечать по счетам. Моего мужа это устраивало, я чувствовала благодарность. Ведь прощения не бывает. Разве не так? После игр в собственную смерть дочь выскользнула из моей жизни. Мне осталось только одно — покупать одежду, подарки, образование. Раньше она раздражалась, злилась, дерзила. Игрушки, выброшенные как мусор, новая одежда под моей дверью. Потом она принимала это как само собой разумеющееся. Равнодушно. — Ничего мне от тебя не надо, — год назад сообщила моя дочь. — Ты уже выполнила материнский долг. И хватит с тебя. У меня на глазах дочь прошла этап ненависти ко мне, затем презрения, сейчас остановилась на отчужденном, холодном безразличии. Я пыталась сопротивляться, но все было тщетно. Я билась в глухую стену. Билась лбом до крови. Этого никто не заметил, и я устала. Я могла уйти, меня никто не держал, кроме меня самой. Но тогда что мне осталось? Этой зимой я заболела гриппом с температурой до сорока. Мой муж и дочь уехали на выходные за город, а у меня случился отек гортани. Я еле просипела свой адрес в телефонную трубку. Меня отвезли в инфекционную больницу, я пролежала все выходные в реанимации. Моя грудная клетка стала пластиковым мешком с туго затянутой гортанью. Я была синей и не могла вдохнуть ни глотка воздуха. — Еще немного, и конец, — весело сказал мой лечащий врач. — Вам повезло. Мне действительно повезло. Я снова зачем-то не умерла. Я чуть не умерла, а мои близкие не ведали об этом, как и тогда, когда я выполняла свой материнский долг. Материнский долг! Роды — материнский долг! И хватит! Смешно. Я подумала об этом и засмеялась. — Отлично! — разулыбался врач. — Хорошее настроение — первый шаг к выздоровлению. Я кивнула в ответ. Он ушел, я уснула. Впервые за два дня. Провалилась в сон из света. Сплошного солнечного света. Вокруг старого кресла на балконе нашей квартиры. Я еле угомонила моего егозливого ребенка, усадив его за книжку с картинками. — Мариша, это кто? — Заяц! — Какой же это заяц? Это слон. — Нет, заяц! У них уши — во! — Маришка развела руки в стороны. — Как у этого. Видишь? — Но зайцы носят серые шерстяные кофты. Где ты видишь кофту? — Нету кофты. — Мой ребенок смотрел на меня хитрющими глазами. — Зайцам в Африке жарко. — А как же хобот? — Я рассмеялась. — Хоботом нюхать холодно! Они им чихают от солнца! — Кто? — смеялась я. — Зайцы! — Мой ребенок расплющил нос ладошкой до пуговки. И я зацеловала смешной, малышачий, сплющенный хобот. У меня во сне текли слезы, я об этом не знала. Знала только, что меня знобит в круге летнего солнца. Мне было холодно, холоднее не бывает. Наверное, потому, что у меня нет теплой шерстяной кофты, а солнце осталось в прошлом. В пустом кресле на балконе нашей квартиры. Я долечилась у родителей. Меня никто не спросил, где я была. Я жила между жизнью и смертью с тем, кто убивает. Мне подавали на завтрак кофе с металлической крошкой. Я его переваривала. Это было очень больно. Невозможно терпеть. Это режет кишечник точечно, до внутреннего кровотечения. Мне делали одолжение. Я должна была истекать кровью тихо и медленно, без ножей и луж крови. Достойно и тонко. Элегантно и беспроигрышно. А может, я выпила чужой кофе. Тот, что сама приготовила. Приготовила и сама выпила. Я проиграла корриду. Просто не поняла своей роли. На самом деле я была быком, которого ослабили инъекцией из густой суспензии нелюбви моей дочери. Я получила максимальную дозу и вышла на арену, не зная об этом. * * * Иногда мне так тоскливо, что родным кажется даже Челищев. Я привыкла к этому уроду, как привыкают к собственному запаху. — Почему ты меня сразу не уволил? — из любопытства спросила я. — Я же тебе хамила. — Потому что знал, рано или поздно ты окажешься в моей постели, — заржал Челищев. — Но не думал, что так надолго. — Когда я получу вицино место? — в сотый раз спросила я. — Кучкин его позорит. — Кучкин еще трех лет не отсидел после старпера Сидихина. Мне нужны основания. — Какие? — Я начала злиться. — Такие. — Он взял мою руку и приложил к своему сплющенному холмику. — Подумай над этим. — Кучкин тоже так думал? — Я расстегнула молнию на его брюках. Червеобразный отросток Челищева оживал в моей руке быстрее, чем этого хотелось. — Василий Алексеевич! — рявкнул из динамика голос секретарши. — Астафьев Андрей Сергеевич по первой линии. Челищев сделал мне знак продолжать и взял телефонную трубку. Он разговаривал с Астафьевым как больной астмой, пока моя рука не стала мокрой. Я тщательно вымыла руки в туалете. Через полчаса ко мне в кабинет явился Челищев. Он сверкал искусственными зубами. — Будет собирушка в эти выходные, — сказал он с порога. — Только для верхушки. Узкий круг. Нас приглашают. — Кого нас? — Одежда спортивная, — ответил Челищев и вышел, сияя, как начищенный таз. Его допустили в святая святых. В расслабуху для корпоративной знати. Мне любопытно. Корпоративная знать знает, что такое семья? В нашем холдинге был пример для подражания. Образцовый семьянин, любимая жена и дети. Я даже чувствовала зависть. Позже оказалось, что он релаксирует с девочками по вызову. Тихо, без лишнего шума. …Господа развлекались стрельбой по тарелкам. Точнее, соревновались в рамках спортинг-компакта. У них были судьи, операторы, рации, жилеты, активные наушники. Как положено. Спортинг-компакт скучноват для любителей охоты. Вот что я скажу! — Вы когда-нибудь стреляли? — спросил меня Астафьев. Я даже не успела ответить. Он ответил за меня сам. Я давно заметила такую привычку за крупными руководителями. До сих пор не могу понять, зачем они задают вопросы, если ответ им заранее не нужен. — Огнестрельное оружие возбуждает так же, как красивая женщина, — он погладил винтовку ладонью нежно и бережно. — Возьмите ее в руки. Вы почувствуете. — Почувствую, что меня возбуждают красивые женщины? — весело рассмеялась я. Если подкалываешь начальство, лучше невинно смеяться. Оно ничего не заметит. С высоты своего Олимпа. Астафьев засмеялся в ответ и принялся обучать меня, как держать знакомую до боли винтовку «EDgun». Как обрабатывать мишень. Это было забавно. Чтобы наверстать упущенное и прийти в форму для охоты, я ходила с папой на русский спортинг. Русский спортинг увлекательней, программы стрелкам неизвестны, за исключением «зайца» и «утки», штрафуют даже за попадание в мишень-дичь другого цвета. Натрудишься за время стрельбы, как на охоте. Астафьев меня учил, обнимая сзади, я ощущала его мужественность спиной. Остальные наблюдали. Кому хотелось. Челищев томился на заднем плане, как забытый реквизит. — Может, постреляем? — предложила я. — Уже готовы? Это забирает. По себе знаю, — он улыбнулся. — Какой цвет тарелок выбираете? — Красный, — не задумываясь, ответила я. — Цвет корриды. Попробую самостоятельно. Я привычно заняла положение и вскинула винтовку. В воздух из машинки свечой взлетела тарелка и взорвалась в синем небе красным фейерверком из битума. Это было нетрудно. Царил мертвый штиль. Проблемы «мертвой зоны» были уже пройденным этапом. — Неплохо, — Астафьев посмотрел на меня с подозрением. — Посоревнуемся? — Я улыбнулась. Астафьев стрелял неплохо, я ему не уступала. Не люблю уступать никому. Я расстреляла все свои мишени, укладываясь в двадцать секунд. Астафьеву везло меньше. Он начал злиться. Он учил меня азбуке на глазах у толпы людей. Кто хочет терять лицо с темной лошадкой в паре? Надо было плавно свести злое дело на «нет». — Разве вы не поняли? — крикнула я. — Это приглашение стрелять на брудершафт! Астафьев рассмеялся, я услышала звук поцелуя в наушниках. Мы ужинали за длинным столом на свежем воздухе, вокруг фонарей тучей роилась мошкара. Меня поздравляли с удачным дебютом, и я забыла о Челищеве. Даже не знаю, куда он сел. — Служили в разведке? — улыбаясь, спросил Астафьев. Он сидел, придвинувшись ко мне ближе некуда. Я посмотрела на его лицо и подумала о муже. Они были внешне чем-то похожи. — Почему служила? — откликнулась я. — Бывших разведчиков не бывает. Астафьев рассмеялся: — Что-то мне подсказывает, вы непростая загадка. Недаром вас зовут… пираньей. Но таких талантов за вами еще никто не замечал. Пираньей меня звали мои подчиненные. Никто не знал, что я была неудачницей. Без зубов, когтей, мускулов и яда. Я проиграла все битвы, которые начала. И семейную корриду, и дешевый гобелен с лебедями в паре с Челищевым. Имели меня, а не я. Но если сложился имидж, не стоит разубеждать. Лучше украсить его самоцветами. Но сейчас мне этого не хотелось. Рядом со мной был человек, похожий на моего мужа. К чему ходить всю жизнь между трех сосен? — Пиранья — слишком просто, — без улыбки ответила я. — Не сомневаюсь. Хотелось бы попробовать себя на вашем зубе, — не улыбнулся он. — Тем более ваш патрон дал зеленый свет. Что?! Зеленый свет?! Я оглянулась, Челищева нигде не было. Я мгновенно вспомнила: Астафьев сам ему звонил. И никогда до этого. Значит, сдал в аренду ради повышения?! Решил поиметь еще раз?! Мерзавец! Подлец! Сутенер! — Когда я получу пропуск в рай? — Никогда! Вы просили разрешения не в той инстанции. Глава 20 В понедельник я написала заявление об уходе. Всегда наступает такой момент, когда надоедает копошиться личинкой вместе с другими личинками. В вонючем сыре из их дерьма. Я вспомнила слова моего отца. Он растил единственного ребенка, чтобы он был счастливым, чтобы его нежили и холили. А меня использовали, как ломовую лошадь. Все. Я так и не сумела стать счастливой. Кто меня сглазил? Я сама? У меня закипели слезы на глазах, и я подошла к окну. Мне хотелось сбежать на край света. Без единого человека. Так всегда делают люди, когда им плохо. Хотят сбежать на край света. — Поздравляю! Я услышала за спиной голос Мокрицкой. Он сочился злобой и завистью. Я не повернулась, ждала, когда высохнут слезы. Я устала от ее злобы и зависти. Так часто бывает. Сначала ты такой, как все, потом судьба тебя выносит наверх. Тем, кто остался внизу, трудно простить того, кто оказался наверху. Ведь он такой же, как все. Ничего особенного. — О тебе говорят все, кому не лень. Меняешь постельные принадлежности с мелких на крупные? — Завидуешь? — вяло спросила я. — Проститутке? — Голос Мокрицкой задребезжал. — Вон пошла! — процедила я сквозь зубы. — Немочь бледная! Я круто обернулась к Мокрицкой. Ее пасленовые зрачки были расширены, как у человека, отравившегося белладонной. Замершие, раздутые узкие ноздри. Кроваво-красные губы. И обнаженные клыки. Не лицо, а застывшая серая маска со сгустком крови от «Sisley». — Чему завидовать? — вдруг усмехнулась она. — Тому, что мужу не нужна? Я ему позвонила. Я! — Что это значит? — У меня прыгнуло сердце и забилось как сумасшедшее. — В тот же вечер, — с удовольствием сказала Мокрицкая. — В банный вечер с Челищевым. Она спокойно развернулась и тихо закрыла дверь. Я хохотала ей вслед. Я смеялась не над Мокрицкой, а над собой. Так долго, что устала. Меня сглазила я сама, а Мокрицкая подтолкнула судьбу одним щелчком своего пальца. Я давно знала, что так бывает. Месть существует сама по себе, ее нужно только подкрутить в нужном направлении, чтобы все рухнуло по принципу домино. Я начала нелепую семейную корриду, мой муж отыгрался нелюбовью моей родной дочери. Мокрицкая оказалась ни при чем. Не было бы ее, нашелся бы кто-нибудь другой. Я вдруг вспомнила мой разговор с Ниной Федоровной. За год до ее смерти. — Вам не стоило поступать на вечерний. Вы потеряли время, которое могли провести вместе с дочерью. — В ее голосе слышалась жалость, но она меня не задела. — Я думала, так будет лучше, — устало сказала я. — Мне нужна была хорошая работа. Я только хотела, чтобы у Мариши было все самое… Впрочем, какая разница? Мать моего мужа не работала, но ей это не помогло. Они не стали с сыном ближе. — Да, — неожиданно согласилась Нина Федоровна. — На что они жили после смерти его отца? — Я спросила саму себя. Вслух. Я не могла этого разгадать. Разобраться. Мне нужны были оправдания для себя самой. — Им очень помогал друг семьи… Друг отца Вани… Но она любила сына больше себя. Сама отказалась от своего счастья, — Нина Федоровна осеклась и закончила скороговоркой: — Ей пришлось продать часть коллекции. Ванечка тогда очень расстроился. Очень… — добавила она упавшим голосом. Она сказала лишнее, и ей было не по себе. Я это почувствовала, но не догадалась, что она имела в виду. Я поняла, что мать моего мужа покусилась на семейную нумизматическую сокровищницу. На священную корову, их с отцом родовой тотем. Этого мой муж спустить не мог. Ни за что. За время нашей совместной жизни я успела понять, что монеты дороже меня. Я примерила ответ Нины Федоровны на себя, а она преподнесла мне разгадку на блюдечке. Мой муж не простил матери не только разорения коллекции, но и присутствия в ее жизни другого мужчины. Даже после смерти отца его мать не имела права на личное счастье. Нина Федоровна говорила, что она очень долго и тяжело переживала смерть мужа. У нее появился шанс возродиться к нормальной жизни, ее сын наложил вето. И она умерла. С его камнем, вынутым из-за его пазухи. Сейчас я не знала, чем была моя измена мужу. Долгожданной точкой в наших отношениях или плевком в душу. Я бы такого не простила. Никогда. Я помнила бы об этом до конца жизни. Его или своей… Своей. Во что бы то ни стало. Изо всех сил. Мой муж тогда точил свой нож. Методично и отчужденно. Он не сказал ни слова. Не порезал меня на кусочки. Он провел собственным пальцем по режущей кромке и поставил точку в наших отношениях глубокой царапиной на подушечке собственного пальца. — Какая разница? — сказал он мне вслед. Это было объяснением, которого я не поняла. Разницы уже не было. Ружье на стене потеряло всякий смысл. Меня затошнило. Так сильно, что я упала в кресло. Я провела рукой по лбу, он весь был в испарине. Я открыла причины, и мне стало страшно оттого, что узнала. Мы могли быть счастливы, если бы я согласилась со страстью мужа к нумизматике, как моя мать смирилась с увлечением моего отца охотой, друзьями и шумными компаниями. Мы могли быть счастливы, если бы я его простила. Он шел мне навстречу. Шел. Не раз. Я помню. Но я сама выдумала корриду, превратив ее в растянутое во времени самоубийство. Только виновником была я. Я сама пожелала своей смерти. И лишилась и мужа и дочери в прямом смысле слова. Он нашел себе другую женщину, а моя дочь меня забыла. Зато я не забыла, как моя дочь первый раз сказала, что не любит меня. Она уже пошла в третий класс Я забрала ее из школы, и мы пошли в парк. Она собирала осенние листья, сосредоточенно и строго. А я разговорилась с женщиной, сидящей на одной скамейке со мной. Она была с сыном лет трех. Я болтала с женщиной ни о чем. Марина села рядом с нами. На ее коленях были сложены разноцветные осенние листья — желтые, красные, желто-зеленые, желто-красные. Многоцветные. — Кто любит маму? — спрашивала женщина. — Я! — кричал ее сын. Они смеялись, я тоже. Снова и снова. — А я не люблю маму, — внезапно сказала моя дочь. Спокойно, тихо, без эмоций. Встала, и разноцветные листья рассыпались на серой асфальтовой дорожке парка. Она уходила от меня по дорожке парка все дальше и дальше, а я сидела, пригвожденная к скамейке. — Так бывает, — женщина неловко улыбнулась. — У меня это третий сын. — Да, — без эмоций ответила я. Вскоре лохматый улыбчивый радужный зверь оказался в помойке. Он к тому времени совсем истрепался и загрязнился. Наверное, его пора было выбросить. Хотя моя мама до сих пор хранит моего медведя. На память. Больше у моей дочери детских игрушек, подаренных мной, не было. Она их не принимала. Я налила в стакан минеральную воду. Пузырьки газа, поднимаясь со дна, исчезали у границы воды. Разбиваясь о воздух, они еле слышно шипели. Раз — и нет! Будто и не было никогда. У моего мужа тяжелый характер матерого одиночки. Не случилось бы поездки на Амударью, произошло бы что-нибудь еще. Мой отец оказался прав. У нас ничего бы не вышло. Два больных сердца не уживаются вместе. Ни к чему сожалеть. Я зарегистрировала заявление об уходе и отнесла в кадры. — На повышение? — согнувшись в реверансе, спросила кадровичка. Я посмотрела сквозь нее, она стушевалась. Я вышла, спокойно закрыв за собой дверь. Приехала домой, прошла в свою комнату и легла на кровать прямо в туфлях. Не раздеваясь. И провалилась в сон. — Она не подпишет! — крикнула моя дочь. Я проснулась от ее голоса. — Подпишет, — уверенно сказал мой муж. — Ты ее не знаешь! Не подпишет! Специально! — Я обещаю тебе, все будет хорошо, — мягко произнес мой муж. — Если ты уедешь от меня, я этого не вынесу! — отчаянно сказала дочь. — Ты знаешь! Я не могу с ней остаться! — Мариша, — увещевательно обратился к ней муж, — это же твоя мама. Как ты можешь так говорить? — Я ненавижу ее! — Голос моей дочери взорвался застарелой ненавистью. — Она всю жизнь обещала мне умереть, да не умерла! Я хочу, чтобы мы наконец остались вдвоем! Я встала с кровати и прошла к ним, цокая каблуками по паркету. Они сидели друг напротив друга и, застыв, смотрели на меня. Я чуть не рассмеялась. Наверное, так встречают исчадье ада. — Что нужно подписать? — спросила я. — Я уезжаю по контракту в Штаты, — после паузы сказал мой муж. — На пять лет. Марина может поехать со мной? — Может. Что подписывать? Он протянул мне папку, я расписалась не глядя. Я вышла из комнаты и уже в дверях обернулась: — Надо оформить развод до вашего отъезда. Сейчас это не проблема. Самое странное, мне вдруг стало легко. С меня свалился старый, ненужный, невыносимый груз. От меня уезжали три фаланги, мой муж, моя дочь и их ненависть ко мне. Та самая ненависть, которая травила меня своим трупным ядом. Я даже к нему привыкла. Ко всему привыкаешь. Даже к трупному яду. Я скинула туфли и снова легла. Закрыла глаза и вспомнила о тайне шуршащих колокольчиков. В той самой моей погремушке, которую я не разломала. Не смогла. Хотя старалась. Вдруг я узнала бы что-нибудь такое, что помогло бы мне жить? Я видела ее перед глазами так же ясно, как и тогда, в детстве. Даже следы моих четырех зубов на колокольчике. Меня слишком любили в детстве, пришло время, и я долги отдала. Я улыбнулась самой себе из детства, торжествующе подняв над головой пластмассовое кольцо без колокольчиков. Зачем я их отломила? Что я делала не так? Выбрала человека не впору? Больше или меньше себя. Или что? Наверное, ответ унес космический глаз с расширенным сиреневым зрачком. Не надо было выбрасывать бирюзовую бусину. Ведь мне уже тогда было страшно. — Марина сказала лишнее. Она так не думает… Я услышала неподалеку голос мужа. Я отмахнулась от него рукой, не открывая глаз. Он мешал мне думать. Когда погасла моя божья искра? * * * Я положила на стол Марины золотую трехъярусную серьгу, найденную в шлейфе Великого шелкового пути. Краткое пособие по буддизму мне больше не нужно. Я в нем ничего не понимала. Я оставила серьгу на память. У нее должно было остаться хоть что-то от меня. Это ритуальный жест. Не более. Я вчера узнала точно, о чем знала всегда. Моя дочь ненавидела меня. Давно. Моя дочь, которую я родила, чтобы владеть безраздельно, давно желала моей смерти. А мне абсолютно все равно. Я могу ее больше никогда не увидеть, а мне все равно. Мне нужно биться головой об стену и кричать от отчаяния, а мне все равно. Что со мной не так? Я поехала на нашу дачу, чтобы чем-то себя занять. Мы давно купили дачу, но на ней никто не бывал. Она заросла и одичала. Зато рядом текла речка с запрудой, в ней иногда купались дети из соседних дач. Только детей было очень мало. Я села на деревянный настил и опустила ноги в воду. Она казалась мутной из-за примеси глины. Желто-бурой с зеленью. Поболтала ногами в воде и сняла с шеи медальон с нашими профилями, заместившими Македонского. Я никогда его не снимала, а у моего мужа медальона с моим профилем давно не было. Я сняла его и положила на колени. Не знаю, сколько я просидела, глядя на воду. Ее зеркальная гладь была тусклой, серебристо-серой, потом стала розоветь, как крылья маленькой городской стрекозы. Вода менялась на солнце волшебным фонарем, неся одну за другой картинки из жизни в далекой сказочной стране. Далекая, жаркая страна была раем, где Адамом и Евой были мы с мужем. Но рай придумали для другого. Там мы сказали о себе самое главное, но так и не поняли друг друга. Завалили выпускной экзамен и пошли ко дну. Я погладила пальцами золотую монету с нашим чеканом, обвела пальцем и мой, и его профиль. Они были теплым, двойным знаком. Непохожим на нас в точности. Просто мужчина и женщина. Как терек-сайские петроглифы, наскальные рисунки многих поколений. От реалистических, более древних, до стилизованных, более поздних рисунков. В этом и был весь фокус. Сплавить индивидуальности в общем котле и родиться единым целым. Добраться до космической мандалы из зоологических останков древности. У меня этого не вышло. Мне ни к чему было браться за чужие забавы. Тавромахия — это сложный балет для профессионалов, для двух стилизованных петроглифов — мужчины и женщины, — знающих в этом толк. Первый акт балета — это неоправдавшиеся надежды и разочарование, второй — ожесточение и месть, третий — опустошение и смерть личности. У этого балета нет однозначного финала, и никто не знает, кто обреченная жертва, а кто убивает. В этом балете мало кому даруют прощение. В лучшем случае провезут мертвое тело по почетному кругу под рукоплескания публики. Я претерпела свою судьбу, так ничего и не поняв. Меня смертельно ранили уже в первой терции, мимоходом воткнув пику в самое сердце. Мне повезло. Пика с крестом в основании — это милосердие к тому, кто все равно должен умереть. А добила меня шпага, на загнутом конце которой жила ненависть моей дочери. У меня зазвонил сотовый телефон, я машинально нажала кнопку. — Отдыхаешь? — спросила Феоктистова. Феоктистова работала в головном офисе, мы с ней были чем-то похожи. Лезли наверх, используя кулаки, когти, локти, ядовитые зубы. — Вроде того. — Подвернулось место главы нашего департамента. Пойдешь? — Мне надо сказать спасибо тебе? — Заверни свое «спасибо» в оберточную бумагу и подари Астафьеву. Он жаждет его потрогать. Я рассмеялась. Мне снова предложили бродить между трех сосен. — Ждем-с, — Феоктистова отключилась. В моей крови забродили пузырьки шампанского. Шипя и лопаясь в моей голове. До опьянения на голодный желудок. До бесшабашности и молодецкой удали. До кровожадной радости и избытка желчи и яда в моем жале. До холодного высокомерия и сарказма. До порки шпицрутенами и жестокого веселья! Передо мной всплыло ноздреватое лицо Челищева. — Вечный тебе половой покой! — расхохоталась я. Я хохотала, запрокинув голову к мерклому, жаркому небу, и болтала ногами в мутной воде до фейерверков из водно-глинистых брызг. Мне нужно было собираться в город, я мельком взглянула на свои колени. И замерла, застыла, оцепенела. До мертвящего озноба от макушки до пят. Золотой монетный чекан с нашими профилями исчез. Пропал без следа, будто и не было никогда Я оглянулась, его не было нигде. Я встала, его подо мной не было. Я посмотрела вниз, подо мной текла мутная глина, разбавленная водой. И я поняла. Это конец. Наша семья сгинула раз и навсегда. Канула в Лету. Размылась водой и разрушилась ветром до основания. Как древний город Баласагун, утонувший в тусклой желто-бурой воде. Я ныряла в мутную глину еще и еще раз. Я глотала воздух, как больной при отеке гортани. Я ныряла до бесконечности, пока не разорвались мои легкие. Мои легкие разорвались, и я умерла, чтобы родиться заново. Совсем другой. Внимание! Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения. После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий. Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам. notes Примечания 1 Фаза торможения. 2 Забег с быками. 3 Заболевший энсьерро 4 Коррида. 5 Могильник. 6 Женское и мужское начало в буддизме. 7 Вид надгробия. 8 Сакральный символ и ритуальный предмет (в данном случае — в буддизме). 9 Щупальцежвала (челюсти). 10 Тот, кто убивает (исп.). 11 Матадор, имеющий право выступать с молодыми быками (исп.). 12 Изменение генотипа в условиях среды обитания. 13 Купольные культовые сооружения. 14 Команда матадора. 15 Солнечная сторона арены. 16 Плетеные изделия из нитей, виды национального японского плетения. 17 X. Миядзаки, известный японский режиссер аниме. 18 Атрибутика любимых мультгероев. 19 Здесь и далее приемы, используемые матадором в третьей, заключительной терции корриды. 20 Ярмарка (исп.).