Опытный аэродром: Волшебство моего ремесла. Игорь Иванович Шелест Новая повесть известного лётчика-испытателя И. Шелеста написана в реалистическом ключе. В увлекательной форме автор рассказывает о творческой одержимости современных молодых специалистов, работающих над созданием новейшей авиационной техники, об их мастерстве, трудолюбии и добросовестности, о самоотверженности, готовности к героическому поступку. Главные герои повести — молодые инженеры — лётчики-испытатели Сергей Стремнин и Георгий Тамарин, люди, беззаветно преданные делу, которому они служат. Игорь Иванович Шелест Опытный аэродром : Волшебство моего ремесла Часть первая Глава первая Поднявшись на второй этаж в раздевалку после полёта, Сергей Стремнин, как был в противо-перегрузочном костюме, присел за столик, чтобы заполнить полётный лист. Через полуоткрытую дверь из лётной комнаты доносился разговор, прерываемый то и дело дружным смехом. Сергей понял, что «банк держит» штурман-испытатель ветеран Лев Морской, ему «в глаза глядят» Евграф Веселов и Николай Петухов, а «на репликах» — Серафим Отаров. Записав две-три фразы, Стремнин невольно прервался. — А Мишка Чувин?.. Как он своему начлету, старому Фролычу, бабахнул. «Да что ты, Иван Фролыч, все нас учишь да учишь?! Мы теперь на старт рулим на такой скорости, на которой ты летал!» — Ух ты! — воскликнул Веселов. — А он что, Фролыч? — «Дурень, — говорит, — ты дурень, и больше никто ты. Во все времена в авиации были, есть и будут свои трудности, и не придумали ещё такие весы, чтобы взвесить, когда было трудней: в мои годы или в ваши, сейчас… Кто скажет, что трудней: в гермошлеме, в скафандре взвиться на двадцать пять тысяч метров, как ты делаешь, или как я когда-то карабкался на десять-двенадцать тысяч, сидя в открытой всем ветрам кабине с кислородной маской на носу?» — Верно, не сопоставишь. — А на ТБ-3?.. — продолжал Морской. — Восемь часов на сквознячке в тридцатиградусный мороз! Убиться можно… Как вспомню, зубы начинают клацать. Петухов, похоже, обиделся: — Ну бросьте! И сейчас на «балалайке» бывает нелегко! («Балалайками» он называет истребители с треугольным крылом.) Стремнин опять сосредоточился на записи, разговор как бы унёсся вдаль, и некоторое время Сергей не различал, кто говорит и о чём. Но когда он кончил писать и встал, голоса в лётной комнате снова обрели ясность. Разговор коснулся вертолётчиков, Сергей прислушался к голосу Евграфа Веселова. — Что говорить о себе?.. Я вот скажу о Георгии Петровиче Дровянникове. Потребовалось шинному заводу срочно заменить партию громоздких станков. Кто-то подкинул идею: «А если попробовать вертолётом?» Что ж… Проделали дыры в крыше цеха, и Дровянников взялся на своём Ми-6 установить станки прямо на основания… Я сам любовался, как он это делал! Зависал со станком на тросу точнёхонько над отверстием в крыше и, как ребёночка в колыбельку, примащивал станок на бетонное основание… А в Тюмени?.. Тот же Георгий Петрович в полярную ночь на своём верном Ми-6 подавал к нефтепроводу трубы. И эта работа требовала необыкновенного мастерства… Уже потом у него появились последователи. Ну а если говорить о вершине его деяний, то не грех вспомнить, как он устанавливал мостовые фермы на быки… Здесь уж потребовалась ювелирная работа!.. Сделал он дело, вернулся на аэродром и, представьте, не может снять руку с управления — не разжимаются скрюченные пальцы. Механик помогал ему разжать их, поддевая отвёрткой! Лётчики расхохотались. — Что вы ржёте?! — обиделся Веселов (он неистово влюблён в вертолётное дело). — Не верите? Ну и черт с вами! Попробовали бы повисеть над прораном, держа, как в зубах, мостовую ферму… Посмотрел бы я, какие были бы при этом у вас руки!.. Да кому из вас это по силам? Здесь требуется беспримерное искусство! Стремнин взял свой полётный лист и вышел из раздевалки. Сбежал по лестнице на первый этаж в диспетчерскую, повторяя про себя сказанное Евграфом: «Здесь требуется беспримерное искусство!» Да, пожалуй, он прав. Вот когда наше милое лётное ремесло становится искусством! Протягивая диспетчеру полётный лист, Стремнин услышал: «Сергей Афанасьевич, зайдите в комнату методистов, вас ждёт доктор Платов». С порога Сергей увидел двух горячо спорящих: толстого, круглого, с вечно расстёгнутым воротом рубашки, выявляющим волосатую грудь, Яна Яшина — ему в любой мороз жарко! — и Семёна Яковлевича Платова — видного аэродинамика. Когда Стремнин прикрывал за собой дверь, Яшин воскликнул: — Ну нет, Семён Яковлевич, пока ты сидишь у себя в трубе, а я в самолёте, нам не понять друг друга! Поздоровавшись, Сергей попробовал разрядить обстановку: — Прости, не понял, какую ты имел в виду трубу, в которой сидит Семён Яковлевич? — Ха!.. Аэродинамическую, естественно! Все трое рассмеялись. — Ладно, — сказал Платов, сразу остыв, — давайте присядем и начнём невесёлый разговор. Из последующей информации Платова Сергей узнал, что третьего дня в районе пункта М среди бела дня, ясной безоблачной погоды и при отсутствии в воздухе «болтанки» с высоты восьми тысяч метров упал самолёт. Экипаж — пять человек — погиб, не успев сообщить ни слова о том, что там у них вдруг случилось. Яшин, выслушавший это во второй раз и успевший о чём-то даже поспорить с Платовым, нашёл нужным сразу же высказаться: — Значит, так, Серёга. Последнее сообщение было такое: «Докладывает борт 67-30. В тринадцать двадцать одну прошли пункт М. Высота восемь тысяч. Ясно. Все в порядке». А по свидетельским показаниям, самолёт упал в тринадцать двадцать пять. Четыре минуты с момента «все в порядке» до груды металлолома! (Свидетели утверждают, что самолёт развалился в воздухе.) Стремнин сцепил пальцы рук и опёрся на них подбородком. — Мрачная картина… Только, собственно… Платов вспыхнул: — Да, Сергей Афанасьевич, я ещё не успел сказать: министр поручил нам во всём разобраться и установить причину катастрофы. Все другие дела приказано пока отставить. В комиссию входят: доктор Кулебякин от управленцев и ведущий инженер Ефимцев от прочнистов. Вы с Яном Юльевичем, естественно, в качестве лётчиков-испытателей. — Ясно. С чего же начнём? — спросил Стремнин. — Думаю, сейчас целесообразно прерваться, — предложил Платов. — В пятнадцать часов с места происшествия прилетят Кулебякин и Ефимцев, тогда и продолжим разговор. Так и порешили. Яшин и Стремнин поднялись в лётную комнату. * * * По выражению лиц и характеру разговора Ян и Сергей сразу поняли: о 67-30 здесь уже знали. — А может, пожар? — предположил кто-то из стоящих. — Чепуха! — безапелляционно возразил Петухов. — Скорей уж взрыв. — Только не пожар, — согласился Отаров, — когда горишь — времени достаточно, успели бы радировать. — Насчёт взрыва — ты, Ник, погодь маленечко, — не выдержал Яшин, — злодейство, адские машины оставим для сценаристов и на тот случай, если ни до чего более путного не докумекаем. — Братва! — воскликнул Евграф Веселов. — А если что с лётчиками случилось?.. Ну, скажем, почувствовали себя плохо… — Оба сразу? — усмехнулся Петухов. — Да нет. Один схватился за живот и побежал в хвост, а через 15 секунд другой ринулся по тому же делу. Отравились рыбными консервами… — Бычками в томате или камбалой в собственном соку? — Ник… У тебя есть перспектива отправиться к Матрёне-матери, но я пока удерживаюсь от соблазна послать тебя к ней! — Спасибо, График, ты великодушен… А все ж советую примолкнуть со своей «рыбной» версией: ну пусть бы они, лётчики, корчились в хвосте, а самолёт летел бы и летел в своём крейсерском режиме на автопилоте. Какого черта ему падать? Веселов готов был вспылить, но его перебил Морской: — Подожди, Петухов, Пусть выскажется. В ком из нас не заложены задатки следователя?! Да ещё по делам особо важным!.. Во мне, поди, дремлет нераскрытый Ник Картер, в Евграфе — сам Шерлок Холмс… Ну а в тебе, может, проклюнется майор Томин… Не этому ли обстоятельству мы обязаны глобальным успехом самых примитивных детективов? — Практики!.. Практики всем не хватает!.. К счастью, маловато кошмарных преступлений! — подхватил Отаров, усаживаясь с Хасаном за шахматы. — Твои чёрные… А то бы мы себя и на этом поприще проявили. — Отаров хихикнул. Хасан его одёрнул: — Ладно, Сим, будет трепаться, расставляй! * * * В четвёртом часу комиссия, назначенная министром, собралась в лаборатории устойчивости и управляемости у доктора Кулебякина. Кулебякин начал своё сообщение без обиняков: — Есть кой-какая зацепка! — И неторопливо оглядел присутствующих, с нетерпением смотревших ему в глаза. — Так вот, товарищи… Межведомственная комиссия, вороша обломки, обнаружила погнутый в дугу червячный вал привода выпуска закрылков[1 - Закрылки — подвижная, отклоняемая вниз часть крыла. Служат для увеличения подъёмной силы и сопротивления. Применяются при взлёте и посадке.] и на этом валу червячную гайку — ей хоть бы что! — целёхонька. Но от комиссии не ускользнуло, что эта гайка на изуродованном валу находится в том крайнем положении, которое занимает только при полностью выпущенных закрылках! Присутствующие переглянулись. — Вот именно!.. — кивнул Кулебякин. — И я так думаю, что весьма странно все это: машина летела в крейсерском режиме на высоте, до посадки было ещё далеко, а тут криминал налицо — в закрылках! Закрылки оказались выпущенными, как на посадку! Таким образом, разгадка наметилась: неоспоримо, что именно закрылки, почему-то выпущенные в линейном полёте, когда выпуск запрещён и инструкцией по лётной эксплуатации, и прочностными ограничениями, очевидно, и явились первопричиной серьёзной ненормальности в полёте, развившейся в катастрофу. Трудно было, однако, представить себе, что могло побудить лётчиков вдруг выпустить закрылки, когда минутой ранее на борту 67-30 было «все в порядке». — А если закрылки сработали сами собой? — проговорил в задумчивости Стремнин. — «Сами собой»… Как это сами? — оживился доктор Платов. — Ну, по крайней мере незаметно для экипажа. Кулебякин поморщился: — Я уже наводил справки у специалистов-электриков: они практически исключают такую возможность. — Нет, доктор, вы не так меня поняли. И я не склонен грешить на электрику. Моя мысль проще. Ну хотя бы так. Летя в крейсерском режиме на автопилоте, оба лётчика держались за штурвал. А тут кто-то из них нечаянно задел тумблер закрылков. Никто этого не заметил, и закрылки стали медленно выпускаться. Когда они выпустились на значительный угол и крыло, «распушившись», стало давать много большее сопротивление, скорость уменьшилась, поди, километров на сто… Лётчик, очевидно, заметил эту потерю скорости не сразу, а лишь услышав изменение тональности гула машины… Взглянул на приборы и опешил!.. Скорость почему-то погасла вдруг. Он цап обеими руками за штурвал и выключил автопилот… — Погодите чуток, Сергей Афанасьевич, — прищурился Кулебякин, — не так динамично, а то потеряем кончик нити. Ещё вернёмся к тому, как поведёт себя самолёт, если лётчик, не зная, что выпустились закрылки, выключит автопилот… — Да-с!.. Острейшая ситуация, — поёжился Платов. — Минуточку, Семён Яковлевич. Повторяю, мы ещё вернёмся к этому. А сейчас позвольте спросить вас, Сергей Афанасьевич, как могло получиться, что один из лётчиков нечаянно задел перекидной тумблер закрылков, а другой этого не заметил?.. Представим: вот они сидят на своих местах — первый пилот на левом кресле, второй — на правом. В проходе между ними центральный пульт, на нём — злополучный тумблер… С чего бы, по-вашему, лётчикам вздумалось так безответственно размахивать руками? — Не знаю, не знаю, Виктор Григорьевич. Я просто высказал предположение, и все тут. — Позвольте мне, — включился Яшин, — предлагаю пойти в ангар и на такой же машине разыграть в креслах лётчиков любой «скетч» с размахиванием рук. Предложение Яшина понравилось. — Ну что ж, пошли? — сказал Кулебякин. — Конечно, — подхватил Платов, — в кабине всё будет наглядней. Через десять минут комиссия поднялась в салон такого же, как 67-30, самолёта — транспортного четырехдвигательного. Кулебякин предложил: — Пусть лётчики пройдут вперёд и сядут за штурвалы, а мы, «наука», последуем за ними в пилотскую кабину и сзади поглядим, как они будут действовать. — Ян, садись на левое, а я — на правое, — пропустил Яшина вперёд Стремнин. — Не возражаю, — запыхтел тот, протискиваясь под левый штурвал. Стремнин, выждав, тоже уселся, поставил ноги на педали, обхватил привычно штурвал. Яшин обернулся и, глядя на центральный пульт, стал объяснять, где что расположено: — Ну, эти красные кнопки — управление вводом винтов во флюгер. Они, как видите, защищены хорошо, их случайно не включишь. Да они нас сейчас и не интересуют. Пойдём дальше. В этом квадрате — все относящееся к настройке автопилота: лампочки, верньеры, тумблеры — смотрите, они закрыты крышкой. Далее этот солидный рычажок с боковой защёлкой — для выпуска и уборки шасси. Чтоб его отклонить — нужно отодвинуть сперва эту защёлку. Словом, случайно шасси не выпустишь и не уберёшь… Ну и, наконец, вот он, этот перекидной рычажок, который больше всего нас интересует, — тумблер, как мы его чаще называем, выпуска и уборки закрылков. Что ж?.. И он защищён с боков этими дужками… — Яшин погладил дужку ладонью и, чувствуя, что она касается шарика на конце рычажка, обернулся к стоящим позади: — Ну здесь, кажется, задеть его можно. Только, чтобы в воздухе так водить по нему рукой, нужно быть сумасшедшим! — Кхе, кхе… — напомнил о себе Кулебякин. — Если верить радиограмме с борта 67-30, там в тринадцать двадцать одну все были здоровы. Поэтому преднамеренное включение закрылков на выпуск давайте отбросим. Надеюсь, других суждений на этот счёт пока нет? — Вроде бы нет, — согласился Платов. — Тогда, товарищи лётчики, к вам ещё такой вопрос: мог ли ещё кто-нибудь из экипажа, помимо пилотов, пошарить здесь рукой? Яшин со Стремниным переглянулись. Яшин отпарировал: — «Пошарить»? И чтоб лётчики этого не заметили?.. Ну нет, это исключено! Стремнин добавил: — А если бы кто и попытался это сделать незаметно — тогда это была бы уже диверсия. Но надо исключить и её, так как вряд ли злодей затеял бы такую игру, находясь на борту сам. — Словом, преднамеренное включение тумблера мы отвергаем? — взглянул на лётчиков Кулебякин. Стремнин вспомнил что-то: — Ян, а ты слышал о таком случае: в рейсовом полёте в кабину к лётчикам попросился мальчишка — сын одного из пассажиров. Лётчики позволили ему побыть, предупредив, чтоб ни к чему не прикасался. Но каково мальчишке и не потрогать? Он тронул. И тут же был выставлен за дверь. — В нашем случае и мальчишка исключён — самолёт летел порожняком. — Знаю, — чуть смутился Стремнин, — это просто для информации. — Тогда давайте остановимся на версии, что один из лётчиков нечаянно задел тумблер закрылков и не заметил этого. Так, что ли? — Кулебякин окинул всех глазами. — Вижу, возражений нет. Тогда поехали дальше. — Он помассировал в задумчивости щеки рукой и продолжал: — Что ж, товарищи лётчики, попробуйте изобразить… кхе, кхе… Как Ян выразился, «скетч»… Иначе говоря, попробуйте, пожалуйста, жестикулировать как вам вздумается, не стесняя себя в движениях. Поглядим, что из этого может получиться. Яшин и Стремнин переглянулись в нерешительности, потом, поняв друг друга, рассмеялись и стали размахивать руками как бы в пылу отчаянного спора, грозящего перейти в потасовку. Они хватали один другого за локти, толкали, наклоняясь над пультом, но, рассмеявшись, в конце концов прекратили возню. Мол-де, какая чепуха! Потом Яшин попробовал уронить сигарету и долго шарил руками возле пульта, но сколько ни старался задеть злополучный тумблер рукавом куртки — не сумел. Попробовал и Стремнин и так и этак и, обернувшись к Кулебякину, сказал: — Нет, доктор, руками не выходит. — Давай ногами! — рассмеялся Яшин. — А ведь это идея! — подхватил прочнист Ефимцев, до этого только наблюдавший. — Вот так, скажем, один из них встал, чтоб выйти в хвост, и задел рычажок ногой… — Саня, ты Архимед! — взревел Яшин. — И скорей всего менее аккуратно это мог сделать второй пилот… Постой, постой, — предупредил он Стремнина, тот хотел было возразить, — психологически это именно так: на втором пилоте меньше ответственности. Он перешагивает через пульт, видя, что первый остаётся за штурвалом. — Ну хорошо, пусть так, — кивнул Стремнин. — Тогда, Серёга, встань из-за штурвала и выйди, перешагнув через пульт, а мы поглядим, каковы взаимоотношения твоей штанины с нашим любимым тумблером. Стремнин ловко перекинул ногу через пульт, не прикоснувшись ни к чему. — Э нет! — запротестовал Яша. — Ты не порхай, как балерун, а действуй, как увалень. — Попробую, — кивнул Сергей. Он снова забрался в кресло, и тут же, зевая и потягиваясь, привстал, и, не глядя под ноги, перевалился влево, слегка шаркнул ногой о пульт и выбрался в проход. Яшин одёрнул: — Переигрываешь! Не проломи щиток! Давай ещё. Стремнин стал двигаться ловчее, то забираясь в кресло, то вставая и вымахивая ногу через пульт. И вдруг услышал: — Есть! — Не штаниной — каблуком задел! — Все равно считается! — усмехнулся Яшин. — Тумблер перекинут на выпуск: принимаем, что с этой секунды закрылки пошли. — Каково?! — крякнул Кулебякин, красноречиво оглядывая всех. — Спрашиваете, доктор! Ведь следствие ведут знатоки. Стремнин прогундосил: — «Если кто-то кое-где у нас порой…» Платов, несколько выходя из образа, уставился на Сергея. — Будем считать, что доказано: могли задеть и не заметить! Так, что ли? — окинул всех взглядом Кулебякин. — Да, да!.. Вне сомнения! — раздались голоса. — Хорошо, — сказал Кулебякин, — а теперь продолжим разговор о том, что могло быть дальше, когда второй пилот, задев тумблер, ушёл в хвост, а первый лётчик через двадцать-тридцать секунд увидел и обомлел: «Ба, скорость гаснет?!» Вы начали, Сергей Афанасьевич, об этом вам слово. — Я, собственно, своё мнение сказал. Ян, теперь ты. Тот помедлил, глядя на приборы перед собой, будто спрашивая у них совета. Потом заговорил, ни к кому не обращаясь: — Могло быть и так, как предположил Сергей… Вот я заметил: «Скорость гаснет!.. Что за чертовщина?..» Зырк на приборы двигателей: давление топлива, масла, температуры газов — все в норме. Двигатели как тянули, так и тянут. А скорость гаснет!.. Протираю глаза и хвать руками за штурвал, выключаю автопилот… Так, кажется, ты говорил? — Яшин глянул на Стремнина. — Вроде бы логично: явная ненормальность — перехожу на управление вручную. — И мне сдаётся, что так, — кивнул Сергей. — А если вы заметили, что скорость продолжает гаснуть, вам инстинктивно захотелось отдать штурвал чуточку от себя? — слукавил Кулебякин. — А как же! И не чуточку, а как следует давану его от себя… Почему? Да потому, что, отключив автопилот, мгновенно почувствую стремление самолёта к «вспуханию» за счёт разбалансировки от выпущенных закрылков. (О том, что они выпустились, я не знаю. До того, пока я не выключил автопилот, он пересиливал эту разбалансировку.) Кажется, так? Кулебякин кивнул: — Истину глаголете, достопочтенный. (Он любил ввернуть этакую патриархальную фразочку.) Платов подхватил с воодушевлением: — Конечно же! В момент выключения автопилота разбалансировка мгновенно себя проявит! Кулебякин хитро посмотрел на Стремнина: — Ну а вы, свет-молодец, Сергей Афанасьевич, вы тоже «как следует даванете штурвал от себя » в аналогичной ситуации? Стремнин пожал плечами: — Сильно ли отклоню, не знаю. Но буду давить штурвал так, как это потребует возникшая вдруг разбалансировка, стремление машины вздыбиться, — упрусь руками в штурвал, не дам ему идти на меня и потороплюсь снять нагрузку триммером. — Ясно. — Кулебякин обернулся к своим учёным коллегам. — По сути, мнения лётчиков совпадают. Тогда послушаем доктора Платова. Семён Яковлевич, вы прихватили с собой балансировочные кривые? — Да, прихватил. — Платов извлёк из кармана пиджака сложенный вчетверо лист миллиметровки, развернул его, положил на центральный пульт. — Вот, извольте видеть: синяя кривая соответствует самолёту с гладким крылом, красная — с выпущенными закрылками на крыле. Но если у синей кривой пологий градиент наклона к оси абсцисс говорит о благополучии протекания характеристик продольной устойчивости по перегрузке, то, напротив, крутой изгиб вниз красной кривой в её левой части предупреждает, что, если мы будем уменьшать перегрузки от единицы к нулю, последует интенсивное уменьшение и запаса продольной устойчивости самолёта, летящего с выпущенными закрылками, а при эн-игрек, равном 0, 4, на штурвале у лётчика появятся значительные тянущие усилия, и самолёт будет стремиться войти в пикирование… — Так-то, други! — резюмировал Кулебякин. — Явление это, конечно, не новое, оно в авиации достаточно широко исследовано, и я не сделаю для вас открытия, если скажу, что в данном случае потеря продольной статической устойчивости по перегрузке на малых углах атаки имеет место по причине возникновения срыва потока на горизонтальном оперении за счёт сильного скоса потока воздуха за крылом при выпущенных полностью закрылках. А если это так, то мы имеем основание предположить, что, едва лётчик самолёта 67-30 выключил автопилот и энергично отдал штурвал от себя, как тут же был застигнут стремлением самолёта к затягиванию в пикирование, а через две-три секунды понял, что силы обеих рук не хватает, чтобы воспрепятствовать этому стремлению… — Тем более что второй лётчик ему помочь не мог, так как (по нашей версии) в это время находился в хвосте! — заметил Стремнин. — Совершенно верно, — кивнул Кулебякин. — В самом деле: все осложнилось тем, что за штурвалом, очевидно, оказался один пилот! — согласился Платов. — Тогда на этой гипотезе давайте и остановимся, если нет возражений, — сказал Кулебякин. Он вдруг потупил взор и принялся мять своё широкое лицо: ему было трудно произнести обобщающее предложение, без которого все высказанные домыслы повисали в воздухе. Но вот доктор решительно опустил руку: — И чтобы превратить нашу гипотезу в неопровержимый факт, нам ничего другого не остаётся, как воспроизвести в испытательном полёте ситуацию, имевшую место на самолёте 67-30, и, поймав самое начало затягивания в пикирование, инструментально доказать, что именно выпустившиеся случайно закрылки и явились первопричиной катастрофы. Говоря это, я отдаю себе отчёт в исключительной серьёзности эксперимента. Кулебякин замолк, и некоторое время все теснившиеся в пилотской кабине молчали тоже. Потом Яшин произнёс: — Да, иначе никому ничего не докажешь… — И, выразительно посмотрев на Стремнина, добавил: — Ну как, Сергей? — «Я — за!» — как любит говорить наш начлет, попыхивая трубкой. (Сергей чуть улыбнулся уголками губ.) — Ха!.. — гаркнул Яшин. — Но он говорит так, когда видит дело всесторонне продуманным, обещающим успех. — Именно так и должно быть! — подхватил Кулебякин. — Методически нужно так подготовить эксперимент, чтобы не допустить развития его в аварийную ситуацию. Каждый человек в экипаже обязан знать безупречно свою задачу в момент опыта . И все, конечно, должны иметь на себе парашюты. Подчёркиваю, товарищи, — решающей может стать каждая секунда ! Мы должны получить записи параметров движения при возникшем стремлении самолёта войти в пикирование, но прекратить этот режим, немедленно убрав закрылки, не допуская катастрофического увеличения нагрузок на штурвал!.. Очень опасный эксперимент, нет слов! Но только он убедит, что мы доподлинно разобрались во всём и что наши рекомендации по защите тумблера закрылков и пилотированию предотвратят повторение подобных происшествий. Я кончил. Есть другие суждения?.. Нет. Тогда предлагаю всем составом комиссии зайти к начальнику института и доложить о том, к чему мы пришли. Глава вторая На третий день утром, лишь только Стремнин появился в лётной комнате, к нему подошёл Яшин и, обхватив за плечо, отвёл в сторону: — Приказ о назначении экипажа начальником института подписан. Так что, Серж, сегодня нам с собой предстоит выполнить этот «пикантный» полет. Стремнин уставился на Яна: распахнутая на груди сорочка, младенчески-розовый цвет кожи в завитушках рыжеватых волос. Расплывшись в улыбке, Ян ещё более округлился, а блеск смеющихся глаз выразительно наводил на мысль о французском словечке piguant. Так что при виде этого любителя вкусно и обильно поесть можно было подумать не о предстоящем полёте, а о завтраке в кавказском подвальчике, откуда уже доносились соблазнительные запахи — и дымящихся шашлыков, и маринованных баклажанов, и лука, и чеснока, и красного перца, и трав, и ещё бог знает чего. Сергей спросил: — Все остаётся так, как условились на комиссии: ты идёшь командиром, я — вторым?.. — Штурманом Кирилл Макаров, ведущим инженером Саня Ефимцев и Никола Жаров — бортинженером. Часам к одиннадцати самолёт подготовят, проверят в действии контрольно-записывающую аппаратуру, и мы, захватив парашюты и кислородные маски, соберёмся у самолёта, чтобы перед полётом ещё раз повторить во взаимосвязи весь порядок действий. — Ясно. — Сергей глянул на часы. — Зайду сейчас к врачу и буду ждать в лётной комнате. * * * Было начало десятого, думать ни о чём не хотелось, да и читать тоже. Он спросил себя: «Словно бы я волнуюсь, что ли?..» И сам же ответил: «Да нет…» Он прошёл по коридору первого этажа и постучал в дверь кабинета. Алла Владимировна, как всегда розовощёкая и в крахмально-стерильном халате, приветливо пригласила сесть, и он, скинув с левого плеча кожаную куртку, опёрся локтем о край стола, слегка поёжился в ожидании прикосновения манжетки. Но Алла Владимировна так ловко опоясала руку и запшикала ритмично грушей, что манжета быстро стиснула мышцы. Тут она замерла, уставясь на ртутный столбик, а Сергей ощутил в обжатой руке напряжённое биение пульса. — 115 на 75, — проговорила врач, вынимая из ушей рогульки фонендоскопа. — Давайте-ка посчитаем пульс. Нащупав рукой пульс на запястье, с еле уловимой улыбкой спросила: — Как спали, Сергей Афанасьевич? — По обыкновению хорошо, без сновидений, — ответил он, уставясь на её ухоженные ногти, и вдруг спросил без тени улыбки: — А вы как, доктор? Она только уголками губ выразила притворный укор и принялась отсчитывать пульс. — Семьдесят… Можете лететь! * * * В лётной комнате оказались лишь бородач Петухов, Хасан Мигай, Отаров и штурман Морской. Они стояли в нише окна-фонаря и вели неторопливый разговор. Будто бы отрешённо глядя в окно, Хасан посмеивался. Петухов, попыхивая трубкой, продолжал рассказывать о каком-то технике, у которого была любимая фразочка: «На работке — ни-ни!» И произносил он её затаённо, притиснув указательный палец к губам, и с таким молитвенным выражением, что думалось: «Этот скорей откусит палец, чем позволит себе выпить хоть каплю „на работке“. — И вот как-то прихожу я домой, — продолжал Петухов, — а жена кричит из кухни, не дождавшись, пока разденусь: «Ну как там чувствует себя счастливая роженица, как малыши?.. Ничего не слышал?» Я так и застыл на месте: «Какая роженица, какие малыши?» — даже в жар бросило. А она выбежала с круглыми глазами, вытирает руки о передник: «Вот те раз!.. Да ведь ты сам прислал этого тихого счастливчика отца народившейся тройни, велел выдать десятку на пелёнки, так как у тебя денег с собой не оказалось?!» — «Тьфу ты, черт! — расхохотался я. — Ну и придумал!» А сам шевелю мозгой: «Кто бы это мог быть?» Жена обрисовала внешность прохиндея, и я в конце концов догадался, что это он — «на работке — ни-ни!». Техник этот долго потом избегал попадаться мне на глаза, а я как увижу его издали, так рассмеюсь… И ведь способный был человечина, а «на работку» все чаще являлся с похмелья, и о нём тогда ещё говорили: «Не трожьте его, он с утра в полужидком состоянии!» Все посмеялись как-то невесело, и Серафим Отаров вдруг сказал Стремнину: — Ну что, Серёжа, сегодня с Яном летите по теме «67-30»? — Вроде бы летим. — Так вот что… Сам проверь дату укладки парашюта, старательно подгони лямки… А в самолёте проследи, чтобы у всех было как надо… Вы, конечно, будете в кислородных масках, кабину разгерметизируете, ну и перед экспериментом проверите открытие аварийных люков?.. — Разумеется. Все проработано в деталях ещё вчера, а когда соберёмся у самолёта, ещё раз проиграем. За заботу, Серафим, спасибо: парашют я сам на прошлой неделе помогал переукладывать, и мне хорошо подогнали лямки. Так что о'кэй! — Тут, как я понимаю, — Серафим взглянул виновато, — главное: если потянет в пикирование — нужно, не медля ни секунды, убирать закрылки! — Спасибо, Серафим. Только так. Мы с Яном обо всём детально договорились. — Да я, собственно… Ты ничего не подумай… Я был уверен, что вы лучше меня все знаете. Хасан, смотревший в окно и почему-то гримасничавший, похоже, в ответ на свои мысли, обернулся и протараторил в своей манере сухой скороговоркой: — Сим, брось трепаться, давай лучше сыграем. — Фу-ты, ну-ты… — суетливо рассмеялся Отаров, прикрывая рот, хотя смех его и так еле был слышен, и схватил Хасана за руку: — Давай, Хасанчик, давай, хоть и знаю — ты меня обыграешь. Оба ринулись к шахматному столику, а Стремнин протянул руку и включил приёмник. По «Маяку» звучала музыка Пуччини. Итальянская певица исполняла арию Тоски. Сергей даже замер: как тягучий нектар, вбирал в себя звуки, источаемые будто самим сердцем певицы. Это была любимая опера его матери. Сергей представил себе, как поёт мама. «К небу всегда я сердцем стремилась смело и песни пела, красу земли и неба прославляя…» — мысленно пропел он за итальянкой по-русски, с необычайной теплотой думая о матери. Сколько раз слышал он с детства эту музыку и слова, когда мама, аккомпанируя себе в день спектакля утром, пропевала всю партию Тоски. И немудрёно, что он многое знал наизусть. «Как-то она там?.. Надо бы вечером позвонить… Представляю, как бы она, бедная, волновалась, если б знала, какой предстоит нам сегодня „пикантный“ полетик!» Позывные «Маяка» вернули его к реальной обстановке. Отаров в этот момент повалил свои фигуры и поднялся из-за стола, его место занял Морской. Серафим с виноватой усмешкой подошёл к окну и приоткрыл створку. Шум двигателей поутих, снизу доносились голоса да слышалось шарканье шагов. Серафим облокотился на подоконник и, глядя на поле, стал задумчиво попыхивать сигаретой. Внизу за окном кто-то зло крикнул: «Пусть убирается!.. Катится к чертям!.. Найдём другого!.. Незаменимых людей нет!» Стремнин подошёл к Отарову вплотную: — А ты как на это смотришь, Серафим? Отаров помедлил, прежде чем ответить. — Странно, должно быть… Людям кажется, что это так. — И в этом, на мой взгляд, самый великий парадокс. — Какой-то человеконенавистник изрёк, а люди повторяют не задумываясь: «Незаменимых людей нет!..» — Какой там «человеконенавистник»! Деляга или чинуша, — скривился Сергей, — ему-то эта формула удобна — это понятно. А вот люди, повторяя, почему низводят себя до положения листьев, которым будто и суждено, отзеленев да отшумев, осыпаться и быть сметёнными в одну кучу?.. И всё же нет точно двух одинаковых листьев на дереве, как и не родился за всю историю жизни на планете чей-то доподлинный двойник. — Да, да… Сколько вокруг мужчин и женщин! И смотришь — все будто скроены на один лад. — Серафим беззвучно рассмеялся. — К примеру: мы с тобой оба одинакового роста, худощавы, и лица у нас продолговатые, и глаза-то у обоих серые… Ну, правда, я на несколько лет старше… А так и ты и я — испытатели… Меня не будет — ты меня заменишь… — «Меня не будет — ты меня заменишь!» — подхватил с усмешкой Сергей. — И выходит, чинуша прав! — Нет, не прав чинуша! — Серафим даже стиснул Сергея за плечи. — Я, Сергей, строго говоря, никогда не смогу заменить тебя… Мы можем делать в полётах аналогичную работу, и, если пристально не разглядывать, иным может показаться, что одинаково… Но я не смогу так осмыслить лётный эксперимент, я не мог бы быть изобретателем, конструктором, как ты! Словом, если меня поставить на твоё место — я лишь утрачу какие-то свои достоинства, а тебя, Сергей, во всём твоём многообразии свойств и способностей заменить равнозначно никак не смогу! — Браво, Серафим! — взревел Николай Петухов. (Они и не заметили, что тот прислушивается к их разговору.) — Так же, как и Сергей не во всяком полёте может заменить тебя!.. И тут нет для него ничего обидного: в тебе, Сим-Крылатый, ведь редкостное лётное дарование! — Ладно уж, ладно трепаться, Коля, — отмахнулся Отаров. — Однако, я вижу, ты согласен: каждый из нас неповторим, а следовательно, строго говоря, незаменим. — Несомненно. И это я отнёс бы к каждому человеку. Стремнин кивнул: — Вот, вот. Если бы человеку почаще и добро напоминали, что он создан единственный раз за всю историю мироздания и в единственном экземпляре!.. Говорили бы ему дружески: «Разберись в себе! В тебе есть способности — это несомненно. Если ты не мыслитель, не художник, то у тебя, возможно, золотые руки!.. Осознай наконец, в силу каких необычайных случайностей ты появился на свет вместо одного из бесчисленных братиков и сестричек, не родившихся из-за тебя. Оцени же этот величайший дар Природы, прояви себя созидателем, сделай что-то для Природы, для общества людей полезное, чтоб люди могли сказать, что ты появился на свет не зря, не отнял попусту жизнь у того, кто мог родиться вместо тебя и прожить с большей пользой… Стремнин не успел закончить этот длинный монолог, как увидел подкативший к крыльцу «рафик». Из него выскочил механик Митя Звонков, взбежал по ступеням. «Наша, должно быть, готова», — решил Сергей. И в самом деле: через минуту динамик на стене щёлкнул привычно, и надтреснутый баритон диспетчера огласил: «Яшин, Стремнин, Макаров, Ефимцев, Жаров — одеваться. Двадцать два нуля пятая готова!» * * * «Рафик» подвёз их к стоянке, и Сергей, сидевший у дверцы, захватив парашют, выскочил первым, оценивающе и вместе с тем приветливо взглянул на самолёт. Это был турбовинтовой четырехдвигательный самолёт, всесторонне испытанный лет двенадцать назад и хорошо освоенный транспортными лётчиками. И вот теперь испытателям снова приходится садиться за его штурвалы. Подходя к трапу, Стремнин оглядел носовую часть фюзеляжа, и боковое стекло полуоткрытой форточки в пилотской кабине блеснуло так, будто самолёт подмигнул: «Как, друг, не оробел?..» С этой мыслишкой Сергей взбежал по ступеням и оказался в полутьме переднего салона. Дождавшись Яшина, чтоб пропустить его первым в пилотскую кабину, услышал, как поднимаются Макаров, Ефимцев, Жаров. Сияющий по обыкновению, толстый и добродушный Яшин обернулся к ним: — Занимайте рабочие места, но прежде чем запускать двигатели, проиграем ещё разок все наши действия, как они будут в эксперименте. — Есть, товарищ командир! — козырнул бойкий бортинженер Коля Жаров. — Изобразим все в лучшем виде. * * * Они набрали высоту 8 тысяч метров — ту самую, на которой летел самолёт 67-30. Установив крейсерский режим двигателям, взяли курс 130 градусов и вошли в испытательную зону. Яшин занялся настройкой автопилота и, когда добился того, что хотел, переключил на автопилот управление и снял руки со штурвала. Теперь самолёт шёл, не шелохнувшись, в режиме крейсерского полёта, стрелки левого и правого указателей скорости на приборной доске угомонились у индекса 430. — Всем надеть кислородные маски, проверить подачу кислорода, доложить о готовности, — скомандовал Яшин по СПУ[2 - СПУ — самолётное переговорное устройство.]. Через тридцать секунд члены экипажа один за другим доложили о готовности к эксперименту. Тогда Яшин приказал Жарову разгерметизировать самолёт (снять наддув кабин, уравнять внутреннее давление воздуха с наружным, чтобы в любой момент можно было распахнуть двери, люки и, если потребуется, прибегнуть к парашютам). Бортинженер доложил, что самолёт разгерметизирован. В воздухе пилотской кабины заискрились чуть заметные глазу снежные иглы. Яшин взглянул на Стремнина, Стремнин на Яшина, оба не прикасались теперь к штурвалам, как и было условлено. Яшин сказал спокойно: — Ну что ж, начнём? — Я готов. — Начинаем. Выпускай закрылки! Скося взгляд влево на центральный пульт, Стремнин потянулся левой рукой в перчатке к тумблеру, отклонил его пальцем. Стрелка индикатора закрылков медленно пошла вниз. — Закрылки выпускаются, — доложил Стремнин. — Чувствую, — кивнул Яшин и для страховки положил правую руку на штурвал. По мере того как закрылки отклонялись на все больший угол, шум самолёта менялся, понижаясь тональностью. Однако самолёт, судя по вариометру, шёл все так же горизонтально. Вместе с тем скорость полёта заметно уменьшилась. Через несколько секунд, увидев замершую стрелку индикатора у красной черты, Стремнин сказал: — Закрылки выпущены на посадочный угол. — Чувствую! — Яшин обежал глазами приборы перед собой, держа правую руку на штурвале, а левую — на рычагах управления двигателями. — Автопилот-трудяга, как видишь, вполне справляется с изменившейся конфигурацией машины и ведёт самолёт безупречно. Так что, не выключая автопилота, они могли лететь сколько угодно. Что ж, будем считать: первый пункт эксперимента нами выполнен. Убери закрылки. Стремнин перекинул в обратную сторону тумблер и сказал, что закрылки пошли. — Хорошо, — кивнул Яшин, следя по прибору, как нарастает мало-помалу скорость. — Приступим ко второму пункту. Будем действовать так, как если бы закрылки выпустились, а лётчик не сразу это заметил… Яшин обернулся к Ефимцеву (тот сидел у центрального пульта): — Саша, мы договорились, что второй пилот ушёл в хвост, как, вероятней всего, у них и было… Сергей, разумеется, остаётся на месте. Ефимцев, пометив что-то в планшете, кивнул: — Все так. Продолжай. — Да… Значит, второй, уходя, задевает ногой тумблер закрылков, я продолжаю смотреть вперёд, не держась за управление, и лишь спустя минуту замечаю почему-то уменьшившуюся на сотню километров скорость… У них, очевидно, примерно так и было… «Не поняв», в чём дело, схвачусь за штурвал и выключу автопилот… — Все правильно, Ян Юльевич, можно приступать. — Ефимцев чиркнул карандашом в планшете и посмотрел на Яшина и Стремнина. — Только напоминаю: автопилот выключишь и штурвалом сдержишь разбалансировку, которая тут же проявится. Сергей! Если Яну станет трудно удерживать, будь наготове. Но, подчёркиваю, от себя штурвал не давать! — Ясно. Итак, Сергей, вообрази: ты поднимаешься с места, перешагивая через пульт, задеваешь ногой за тумблер закрылков и, не заметив этого, уходишь в хвост… Выпусти снова закрылки! — Есть выпустить закрылки! Оставаясь на своём правом пилотском кресле, Стремнин протянул руку и нажал на тумблер: закрылки пошли на выпуск. — Хорошо… А я, как девка на посиделках, сижу и мечтаю… — Ян изобразил на лице препотешную мину и скрестил руки на груди. — Вот так: сижу и думаю, сижу и думаю… думаю… думаю… Вдруг Яшин, зыркнув на указатель скорости, очень естественно вскрикнул: «Мать моя, мамочка!» — и цап обеими руками за «рога» штурвала. В тот же миг он, утопив кнопку, выключил автопилот. По лёгкому качку машины Стремнин понял: управление освободилось от рулевых машин автопилота, и инстинктивно протянул руки, готовый помочь Яшину удерживать штурвал. Но тот замотал головой: — Чепуха, сам справлюсь! Все на борту с полминуты напряжённо молчали. Яшин, чуть покраснев (Сергей заметил это по его лицу над кислородной маской), продолжал крепко упираться в штурвал, не пытаясь разгрузить усилия триммером, как и было условлено. Потом лётчики переглянулись, а Ефимцев сказал: — Достаточно. Режим записан. Можно убрать закрылки и восстановить исходное положение. — Серёга, убирай закрылки, — скомандовал Яшин. — Есть! Убираю. Закрылки пошли на уборку. — Чувствую! — кивнул Яшин, сразу же ощутив, как быстро уменьшаются усилия от штурвала, в который ему только что приходилось упираться с силой килограммов в тридцать. Да и Сергей ощутил телом проседание самолёта, связанное с выходом на прежний, более скоростной режим полёта. — Закрылки убрались полностью, — доложил он, и Яшин ответил: — И это чувствую. Некоторое время сидели молча, пока самолёт восстанавливал утраченную скорость. Но вот стрелка затрепетала опять у индекса 430. Яшин, немного покрутив верньер, включил автопилот, осторожно снял руки со штурвала, но глаз от него не отрывал, и теперь штурвал уже сам, будто управляемый человеком-невидимкой, слегка пошевеливался, чётко выдерживая горизонтальный полет. Яшин расстегнул пряжку привязных ремней — они ему порядком надоели, давя на живот, — и повернулся к Ефимцеву: — А ведь паинька!.. Даже не верится, что она , — Яшин, мотнув головой, обвёл взглядом машину, — может сама по себе «взбрыкнуть»… Так плавно идёт, ровно! Ефимцев поднял руку: — Погоди, Ян, ещё не вечер. Давай проделаем все то же ещё раз, но с небольшим добавлением: выключая автопилот, не только упрись в штурвал, а попробуй чуть отдать от себя… Только чур… Чуть-чуть! Яшин вскинул плечи: — Сейчас сделаем! Сергей, выпускай закрылки! Стремнин потянулся рукой к тумблеру, закрылки начали медленно выпускаться, а скорость стала гаснуть. Поглядывая на индикатор, Сергей выждал, когда стрелка отклонилась вниз до упора, и сообщил: — Закрылки выпущены полностью. Выждав ещё немного, пока скорость уменьшилась, Яшин взялся за штурвал и, покосившись на Стремнина, сказал: — Внимание! Начинаю. В следующий момент он выключил автопилот, и Стремнин почувствовал некоторое облегчение своего веса, самую малость, и самолёт заметней, чем в первый раз, клюнул носом: это длилось не более пяти секунд; и вот уже Яшин, совершенно успокоив машину, спросил: — Записал? Ефимцев выключил осциллографы. — Готово, записал. В наушниках послышались оживлённые голоса, всем захотелось высказать лёгкое недоумение: мол, не так страшен черт! Посовещались — «провели летучку». Ефимцев предложил выполнить четвёртый пункт программы: — Значит, все то же, Ян, и только штурвал несколько побольше от себя! — Понеслись! — совсем уже бодренько воскликнул Яшин и скомандовал Сергею выпустить закрылки снова. Тот опять же, как сидел, не прикасаясь к штурвалу, выждал, когда закрылки вышли, и доложил: — Готово! Закрылки вышли полностью! Но Яшин все ещё медлил и медлил, пока скорость не уменьшилась и не установилась на заданном уровне. Потом, решив, что пора, кивнул Ефимцеву через плечо: — Включай запись режима! — Есть! Успев услышать это, штурман Макаров, сидевший позади Яшина, вдруг почувствовал, как отделяется от сиденья. Он судорожно схватился за столик руками, хотя и был привязан, но, как оказалось, несколько свободно, однако ремни его все же удержали. Но коврик, который лежал возле него на полу, вдруг взлетел и стал парить совсем как в сказке. Ещё ошеломлённый штурман успел увидеть округлую спину Яшина, взметнувшуюся над спинкой кресла, и голову его, втянутую в плечи и упёршуюся в потолок кабины. В этот же момент Яшин, не выпуская штурвала из рук, крикнул истошно: — Убрать закрылки! Стремнин же в это время, плотно пристёгнутый к своему креслу, вцепился двумя руками в «рога» штурвала, и по тому, как напряглась его спина, Кирилл мгновенно оценил серьёзность положения: Сергей тянул штурвал изо всех сил на себя, а он будто бы не поддавался, точно заклинил. Взгляд штурмана скользнул вперёд, и сквозь стекло над чернью приборной доски Кирилл увидел не привычный раздел между небом и землёй — горизонт, а белые облака в разрывах, где проглядывала в глубокой дымке сумрачная, в темно-бурых лоскутах земля. «Пикируем!» — чуть было не заорал Кирилл, видя, что нос машины устремлён к земле отвесно, и ощущая тошнотворную пустоту в животе. В ту же секунду Ефимцев, тоже слегка приподнявшийся, но удерживаемый ремнями, цепляясь левой рукой за яшинское кресло, правой сумел дотянуться до злополучного тумблера закрылков и закричал: — Пошли, пошли, закрылки убираются! Только тогда и пропала отрицательная перегрузка, невесомость, и Яшин, перестав «бодать» потолок, шлёпнулся в кресло, обретя свой стопятикилограммовый вес. Более того, секунды спустя вес стал удваиваться — это Кирилл почувствовал по себе, вдавившись в кресло и видя, как шея и плечи Яшина опускаются ниже. Перегрузка все возрастала, и штурман понял, что самолёт начал выкарабкиваться из отвесного пикирования. Кирилл метнул взгляд на указатель скорости: стрелка склонялась по дуге все ниже в направлении красной черты… Он перевёл беспокойный взгляд на лётчиков: они оба, не глядя друг на друга, старательно, бережно, не дыша, как ему показалось, тянули на себя каждый свой штурвал, уперев взгляд в приборы. В эти секунды все на борту затаились, как мыши. Было ясно: если закрылки успеют убраться в крыло раньше, чем разовьётся скорость, способная их разрушить, если лётчики, стремясь побыстрей вывести самолёт из пикирования, не превысят предельно допустимую перегрузку, а крылья, прогнувшись на метр вверх, выдержат и не разрушатся — всем пяти на борту не придётся карабкаться к двери и люкам, цепляясь за что попало, чтобы выбраться из обломков и выброситься с парашютом. Ефимцев крикнул: — Закрылки убрались! Яшин и Стремнин отмолчались. Стиснув зубы, продолжали выбирать штурвал на себя, стремясь делать это не настолько вяло, чтобы не разогналась за предел красной черты скорость, и не так решительно, чтобы не превысить двухсполовинойкратную перегрузку, предельно допустимую для данного типа самолётов. Звенящий, напряжённо ревущий самолёт мало-помалу выбирался из пикирования. Штурман со своего места видел, как вздрагивающий нос машины, продолжая описывать гигантскую дугу, вот уже как бы тянет на себя сверху сизую дымчатость горизонта… А крылья изогнулись, гудят: да и корпус весь, обжатый многотонным давлением скоростного напора, стонет и «дышит» тяжело. Но как ни медленно двигается секундная стрелка — Кириллу кажется, вот-вот остановятся часы! — он наконец видит голубизну неба, врывающуюся в переднее стекло, а с нею все в кабине озаряется солнечным светом. И сразу, будто испугавшись солнца, вспять от красной черты шмыгнула стрелка указателя скорости, а стрелка высотомера, соседствующая справа на такой же круглой чёрной шкале, плавно сникла к индексу 6100 метров и замерла, как бы устыдившись. Да и свист, рёв машины вдруг пропали; Кирилл понял, что заложило уши, и сглотнул слюну. В ушах — хлоп, хлоп! — словно бы что распахнулось, и опять ворвался гул… Но это уже был не тот пронзительный, леденящий душу вой связанного зверя, а басовитый грохот существа, с гордостью переводящего дух и понимающего, что в этой затее ему принадлежало все же самое веское слово. Кирилл вздохнул глубоко и расправил плечи. И вдруг почувствовал, как спину его перетряхнуло запоздалым нервическим ознобом: сознание будто бы завершило некую вычислительную работу, преобразовав внешние восприятия только что видимого, слышимого, осязаемого в пронзительную ясность понимания того, как зловеще велика была крутизна пикирования, пожравшая около двух тысяч метров высоты за двадцать пять секунд, и как близка была машина к разрушению. Ян Яшин, метнув взгляд влево-вправо на концы крыльев, поёрзал в кресле и первым подал голос: — Вот и «поймали»!.. Оно самое! — И, скосив глаза на Ефимцева, спросил: — Ты записал режим? — Ещё бы! — Приборы не подведут? — Нет. Это было бы с их стороны величайшей подлостью!.. Ведь повторять такой режим поистине безрассудно. — Да-с… Я ждал, что это будет энергично, но не до такой степени бешенства! Тьфу ты черт, вот так клевок!.. Стремнин вдруг оживился: — Знаешь, Ян, я не мог пересилить штурвал, пока не начали убираться закрылки!.. Спасибо Сашке: все же сумел при таком воздействии отрицательной перегрузки дотянуться до тумблера… Ян, покосившись на свои ремни, даже крякнул: — Вот теперь могу биться об заклад, что они на 67-30 не были пристёгнуты ремнями!.. Сергей взглянул лукаво: — Похоже, ты и отстегнул свои ремни, чтобы доказать это?.. — Спрашиваешь! — рассмеялся Яшин. Если до этого Сергей был уверен, что Ян просто позабыл перед режимом пристегнуться, то тут прямо-таки остолбенел. Все же, щадя самолюбие командира, ни он, ни Ефимцев, ни Макаров не сочли нужным коснуться того момента, когда Ян «бодал» потолок. А тот вдруг гаркнул: — Ладно!.. Пошли домой! * * * Сразу же после полёта весь экипаж собрался в кабинете начальника института Стужева. Докладывая очень коротко и лаконично о выполнении задания, Яшин все же не забыл сказать, что отстегнул свои ремни перед выполнением последнего режима. — Таким образом, — закончил Ян, — в четвёртом режиме нами была воссоздана та же обстановка, которая предшествовала гибели 67-30: получен самопроизвольный резкий клевок, вызвавший отрицательную перегрузку, из которого, не убери мы вовремя закрылки, вывести машину было бы невозможно, как и записано в выводах нашей комиссии, производившей расследование причины катастрофы. — Сергей Афанасьевич, что вы могли бы добавить к сообщению Яна Юльевича? — спросил Стужев. Стремнин поднялся: — Хочу подчеркнуть определённое коварство в поведении машины перед возникновением зловещего клевка: в третьем режиме Ян Юльевич проделал все примерно так же, а клевка мы почти не заметили. Но стоило ему отдать штурвал порезче — и машина буквально опрокинулась на нос… И тут возникли такие усилия от руля высоты на пикирование, что я, вцепившись двумя руками в штурвал, не мог их пересилить. Это неоспоримо показывает: лётчики на 67-30 не смогли вывести машину из пикирования, тем более если они не были пристёгнуты ремнями, как утверждает Ян Юльевич… Да и у нас положение было крайне напряжённое: спасли вовремя убранные Ефимцевым по команде Яна закрылки. Стужев, слушавший очень внимательно Сергея, тут почему-то улыбнулся и перевёл глаза на штурмана Макарова: — Теперь, Кирилл Васильевич, вам слово. — Да мне, собственно, и добавить нечего… — потупился Макаров. — В четвёртом режиме клевок возник так неожиданно резко, что отрицательной перегрузкой вмиг подкинуло коврик, что лежал у моих ног, к самому потолку… Я взглянул вперёд и, увидев в разрывах облаков землю, понял, что самолёт пикирует почти отвесно… Но закрылки уже были убраны, и лётчики мало-помалу смогли вывести машину в нормальный полет. Пока Кирилл докладывал, Стужев глядел на него все с той же чуть лукавой улыбкой и вдруг спросил: — Ян Юльевич тоже, очевидно, несколько приподнялся?.. Кирилл было запнулся, но тут же со смешком выпалил: — Естественно! Все рассмеялись, и Стужев тоже, и веселей всех и громче Яшин. Но Стужев очень быстро посерьёзнел, и все притихли. — Прежде всего, — начал он, — позвольте выразить вам самую сердечную благодарность… Экипаж с честью справился с этим ответственнейшим и, несомненно, очень рискованным заданием. Разумеется, записи приборов после расшифровки и анализа позволят нам более обстоятельно изучить в развитии это опасное явление и принять все меры, чтобы оно не повторялось. Какие же рекомендации напрашиваются из ваших сообщений? — Стужев обвёл всех неторопливым взглядом. — Первое и бесспорное — на всех самолётах типа 67-30 необходимо произвести доработки, надёжно защитив тумблер выпуска и уборки закрылков специальным колпачком. Второе: жёсткой инструкцией обязать лётчиков этих самолётов при полёте с выпущенными закрылками, особенно на малых высотах, на повышенных скоростях, ни в коем случае не допускать резких движений штурвала от себя!.. Это, думается, главное. Повторяю, к более обстоятельному рассмотрению предложений мы вернёмся после анализа динамики выполненного режима. Ну а пока на этом разговор и закончим… Ян Юльевич, а вы останьтесь на минуту, — попросил Стужев, пряча в глазах улыбку. Яшин вернулся к столу. Когда дверь затворилась, Стужев спросил: — Ян Юльевич… все же не могу понять, зачем вы отстегнулись в полёте?.. — Валентин Сергеевич, да если б я был привязан, мы не уловили бы до такой наглядной степени всей остроты ситуации, которая у них там возникла… Стужев смотрел на Яна, и было заметно, что он занят мыслью: «То ли выкручивается, позабыв привязаться, то ли вправду так задумал?..» — А откуда вы знаете: может, там у них, на 67-30, командир был привязан? — Почти убеждён, что нет, Валентин Сергеевич… Как и я, поди, болтался под потолком и ничего не мог сделать со штурвалом!.. Опоздай Ефимцев на несколько секунд, и нам бы всем пришлось туго… — Так зачем же вы все решили осложнить ещё и тем, что не пристегнулись? — допытывался Стужев. — Да ведь я это мог себе позволить, зная, что Сергей привязан и держится двумя руками за штурвал!.. А у того командира, на 67-30, второго лётчика на правом кресле не было: мы ведь условились, как вам известно, что, задев ногой тумблер, он ушёл в хвост… Уверяю вас: мне хотелось в точности воссоздать все, как могло у них быть. — И надо сказать, вам это с избытком удалось! — пожал плечами Стужев. — И вдруг, рассмеявшись, добавил: — Не знал я, что вы такой крупный дипломат, Ян Юльевич!.. Ладно, победителей не судят! Но прошу вас в другой раз быть более осторожным! Глава третья Серафим Отаров немного опоздал. Майков успел несколько раз взглянуть на часы, прежде чем тот вынырнул из людского потока на углу улицы Горького и устремился к входу в ресторан «Арагви». Майков вышел к нему навстречу. Серафим заторопился с извинениями, принялся бранить себя за неточность, оправдываться, но Майков, отмахнувшись, схватил его за руку и потянул за собой, протискиваясь к двери. Через минуту они оказались в гардеробной. Снимая пальто, Отаров наклонился к другу, и тот снова увидел на его лице уморительно-виноватую улыбку. — Понимаешь, Юра… Со Звездой я. Надо бы снять?.. А? Тут как получилось? На торжественной части нужно было поприсутствовать, и, как только она закончилась, я сюда, к тебе. Майков посоветовал Звезду не снимать. А швейцар тотчас заюлил. По мраморной лестнице друзья стали спускаться в зал. Майков с удовольствием поглядывал на Серафима. Почти новый костюм сидел на нём ладно, и сам-то Отаров был празднично подтянут, особенно аккуратен. На его худощавом лице не угасало радостное оживление, которое, как знал Майков, непременно закончится красноречивым потиранием рук, как только на столе появятся яства. И тут Майков заметил, что его друг успел чуточку «разговеться». А Серафим, словно угадав, заспешил: — Юра… День такой, предпраздничный, и женщины на службе вздумали преподнести мне… Что б ты думал?.. Три пузырёчка с коньяком в красочных таких коробочках. Фу-ты, ну-ты… А-а, думаю… Взял да и выпил один за другим, а посуду с футлярчиками бросил в корзину. Отаров рассмеялся, как Майкову показалось, плутовато-ущербно, что ли. Будто созорничавший школяр: и доволен проделкой, и боязно: как бы не попало. Майков усмехнулся: — В самом деле: пусть не играют милые женщины на душевных струнах! В нижнем этаже у входа слева оказался свободный столик, и друзья сочли, что для разговора будет удобней сесть спиной к залу. Вид бокалов, крахмальных салфеток и глянцево-синей карточки — её тут же услужливо раскрыл официант — ввёл друзей в ещё более приподнятое состояние. Отаров ощутил даже лёгкий озноб. Принявшись с вожделением потирать ладони, он доверил другу выбор закусок, что тот, не канителясь, и сделал, а когда официант удалился, проговорил, оглянувшись: — Давненько не сиживали мы в этом подвальчике! Майков сперва задержал взгляд на живописном панно на стене, где, как ему и раньше казалось, художник, вознамерившись отобразить энтузиазм тружеников сельского хозяйства, вроде бы изобразил выступление ансамбля песни и пляски на фоне фруктовых и овощных гор. Потом Майков перевёл взгляд на третий стол в правом ряду и вспомнил, как здесь в последний раз виделся с Леонтием Сибиряком. «Немало лет прошло… Ну да, сколько моей Алёнушке: восемь без малого… Ох, летит времечко!» Жена Майкова ходила тогда на последних днях, и муж, считая, что неизбежному лучше идти навстречу, нежели быть застигнутым врасплох, посоветовал ей заблаговременно отправиться в роддом. Она сочла это благоразумным, но по дороге захотела отведать шашлыка. Спускаясь в зал, они остановились на ступенях, выискивая свободные места, и тут увидели Леонтия. Расплывшись в своей неотразимой улыбке, он поманил их: мол, сюда, сюда, ко мне! Приятно провели они тогда время за обедом. Сибиряк был чудно настроен. О работе, естественно, ни слова, Майков отвёз жену в родильный дом, и через два дня она родила ему Алёнку — толстую, розовощёкую и крикливую. А ещё через несколько дней Леонтий Сибиряк разбился при испытании нового образца. Да как разбился!.. У всех на глазах, тут же, у ангаров. Чёрное пламя тогда долго бушевало, и не было возможности его унять. Майков не сказал об этом жене, когда она возвратилась. Но однажды она всё-таки спросила: «Почему в твоих глазах какая-то печаль?.. Может, недоволен, что родилась девочка?» Он заставил себя улыбнуться: «Да что ты! У всех авиаторов родятся дочки». — «Тогда в чём же дело?» — «Мне не хотелось огорчать тебя, — вздохнул Майков, — но ты бог знает как улавливаешь мои настроения… Семь дней назад мы похоронили Леонтия… Символично, конечно. Он развеял свой прах по нашему аэродрому!» Она побледнела и долго смотрела в одну точку перед собой. Наверно, как и Майков, представила обаятельную улыбку Леонтия, то и дело отбрасывающего со лба непокорную прядь волос. Леонтий поднял тогда свой бокал с золотистым вином и сказал: «…А если девочка — тоже прекрасно! Назовите её Алёнушкой!.. И пусть она будет счастлива!» И вот их дочурка спит в кроватке, а от Леонтия осталась в памяти солнечная улыбка. * * * — Что-то ты, Юра, задумался? — Серафим положил Майкову руку на плечо. Чуть вздрогнув, тот вскинул глаза: — Взгляни-ка, за третьим столом у стены справа сидят восточные люди. — Ну? — На месте, где вполоборота к нам самый толстый, я в последний раз видел Леонтия Сибиряка. Славную бутылочку твиши мы тогда с ним здесь распили. — Только одну? Майков посмотрел на Серафима: взгляд того был ангельски безупречен. — Я был с женой, вёз её в роддом, а Леонтий направлялся на фирму. Доволен был чем-то в тот день. — Ещё бы! Главный обещал ему следующую машину. — Леонтий говорил об этом? — Нет. Я понял это из разговоров на его похоронах. — Знаешь… вот закрою глаза и вижу страшный взрыв. — Да… Тут ничего не скажешь: уходя, Леонтий «крепко хлопнул дверью». Майков снова взглянул на Отарова. — Мне казалось, он тебя зажимал какое-то время… А потом, очевидно, пригасил в себе эту свою острую ревнивую насторожённость к малейшему твоему лётному успеху. Ты ведь, Серафим, великолепный плут, хоть и вечно строишь из себя простака. Отаров, с обожанием слушавший Майкова, поперхнулся смехом и зажал рот рукой. Как ни хорошо знал Майков Серафима, невольно залюбовался им: с такой весёлой непосредственностью люди способны воспринимать подобные откровения, но только не в свой адрес. Отаров склонил голову: — Ты прав, конечно. Сибиряк зажимал меня сперва. С полгода «держал на подхвате». А в последнюю его осень мы вместе с ним бродили по горам. И я понял, что Леонтий до ужаса честолюбив и насторожён ко всякому успеху собратьев по ремеслу. Обожая летать, он завидовал всем, кто умел в высшем пилотаже, как говорится, «показать фасон». Батюшки!.. Да что ж это ты заказал такую прорву еды!.. И лобио, и сациви, и рыба заливная!.. Футы, ну-ты! Официант ловко расставил закуски, хотел было разлить по рюмкам коньяк, но Майков сказал: «Сами, сами», — и тот деликатно удалился. Друзья подняли рюмки. — Ну, Симочка, давай: давненько мы не причащались в этом храме! С минуту они наслаждались едой, потом Майков спросил: — Сим, все же давай договоримся: как мы здесь?.. Легально?.. Или ты дома сперва скажешь что-нибудь эдакое?.. Я на случай, если Лариса станет наводить справки. Серафим опять прыснул в руку, сдерживая смех: — Знаешь что! Давай поклянёмся — ни при каких пытках не сознаваться! Майков заулыбался: — Знаю я твои клятвы: вздёрнет бровь Лариса — и ты расколешься, как орех, стиснутый дверью. — Ой, Юрик, все-то ты знаешь… Ну что мне поделать, если и люблю её, и боюсь до ужаса… Кажется, в делах лётных не из трусливого десятка — ты свидетель, — а тут, как крольчонок, вибрирую перед пастью удава… Майков принялся за рыбу, чувствуя досаду от такой исповеди, зная, что все советы друзей Серафиму не быть перед женой «крольчонком» оборачивались против них же: на следующий день Лариса бежала в партком жаловаться, что «дружки» оказывают на её мужа скверное влияние и если с ним что случится, общественность будет виновата, а она, Лариса, потянет всех к прокурору. Серафим вдруг беззаботно и плутовски рассмеялся: — И всё же, позволь, я тебе признаюсь?.. Эта кутерьма семейная меня иногда даже веселит… Чем сильней Лариса, как ты сказал, «стискивает дверью», тем изощрённей хочется назло ей чебурахнуть… Хочешь верь, хочешь нет — даже сюжет кинокомедии придумал на эту тему. — Ого! Не думаешь ли писать сценарий? — Не смейся. Просто так, придумал — и всё! Хочешь, расскажу? — Ещё бы! — Нет, правда? — Ей-богу! — Тогда давай ещё по одной. — А… С удовольствием. Ну будь здоров! — И за тебя! Поставив рюмку, Серафим пощёлкал пальцами, изобразил растекание по капиллярам живительной влаги. Майков выжидательно поглядывал, чуть улыбаясь, и Серафим начал. — Только заранее прошу прощения, Юрик… Я очень коротко, самую суть… В один ничем не примечательный осенний день два неразлучных друга — назову их Тонкий и Толстый, — возвратись с грустным видом с работы, объявили жёнам, что особо важные обстоятельства требуют их немедленного вылета в арктическую экспедицию… Далее вообрази, Юрик, поспешные сборы, трогательные поцелуи, заплаканные лица… И чем ярче ты себе это представишь, тем большее изумление вызовет следующая сцена, как Тонкий и Толстый, только что всхлипывавшие при расставании, врываются в купе скорого поезда Москва — Сочи и с хохотом валятся на диваны. Но в ту же ночь случилось непредвиденное происшествие: самолёт, на котором друзья, как было известно их жёнам, вылетели в экспедицию, пропал без вести… Правда, вскоре выяснилось, что он приземлился вынужденно в тундре и все участники экспедиции живы-здоровы и готовы следовать дальше, о чём газеты, радио и телевидение тут же оповестили, а для спокойствия семей на голубом экране даже появились их лица… Только ни Тонкого, ни Толстого среди них не было. И вот, пока весельчаки уютненько сидят в подвальчике за кахетинским, их благоверные со слезами на глазах врываются в почтенное учреждение, где и узнают ещё более ошеломившую новость: в составе экспедиции их мужья и не значились. С минуту длилось молчание, прежде чем у одной вырвался вопрос: — Господи, так где же они?! Ответственный работник взглянул красноречиво: — Это уж, простите, вам лучше знать!.. И, как ни странно, именно эта усмешка вмиг оживила женщин: заявлено в милицию, начинается розыск… Но дни проходят, а сведений нет… В самом деле — ищи иголку в сене! А между тем в Гагре идёт фестиваль самодеятельных танцевальных ансамблей. И наши беглецы, конечно, там, где гремят с утра оркестры, где сотни юношей и девушек в экзотических костюмах шествуют по набережной, поют, танцуют, кружатся в вихре карнавала, позируя вездесущим кинохроникёрам… Теперь, Юрик, представь, сидят безутешные жены у телевизора в родном городе и видят, как молодёжь беспечно веселится на курортном карнавале… Все больше арлекины, гномы, черти, предводители воинственных племён в перьях и с копьями, амуры, нимфы и русалки… И среди них толстый Бахус и тонкий сатир, держа бочонок вина, потчуют веселящихся… Тут будто кто кольнул сидящих у экрана женщин: пригляделись… Ещё получше протёрли глаза… Да, вне всякого сомнения, то были их мужья!.. А к Толстому и Тонкому все тянутся русалочьи руки… Ой, Юрик!.. Меня в дрожь бросает, когда я пробую себе представить всю ярость этих милейших жён!.. Брр-р!.. Порублены в лапшу мужнины куртки, брюки… Растоптаны портреты… Но, к счастью, время и не такое лечит. Через несколько дней незадачливые муженьки «вынырнули» как ни в чём не бывало в своём городе. Тут… Нет, мне не хватает красок, чтобы живописать умопомрачительные сцены их встреч с разъярёнными супругами: здесь я полагаюсь на фантазию режиссёра. Тонкий, как договорились с Толстым, продолжал упорствовать, клянясь, что ни в какой Гагре не был, что был в Арктике, страдал, боролся с невероятными невзгодами, умирал от голода, съел свои рукавицы и чуть было не попал на зубок Толстому, если б под руку не подвернулась нерпа, которую они вместе и растерзали. При слове нерпа жена почему-то пришла в ещё большую ярость: «Ах, это с ней я тебя видела в киножурнале?!» А Тонкий, ползая на коленях, грозился сжечь себя на костре и доказать ложность чудовищных обвинений. В этот самый момент и входит Толстый. К великому удивлению Тонкого, в отличнейшем настроении, с сигаретой в зубах, в великолепно отглаженной рубашке, при галстуке. Тонкий бросается к другу, заклиная его подтвердить, что они были в Арктике. На что Толстый спокойно возражает: — Да будет тебе, право… Сознайся!.. Видишь, моя Дуся мне уже и курить разрешила! Майков взялся за графинчик: — Занятно. Но критика подвергла бы остракизму такую кинокомедию: не отражён трудовой энтузиазм Толстого и Тонкого, не говоря уж об их жёнах; в неправдоподобной коллизии подвергнута осмеянию первооснова благополучия семейных отношений. — Юрик, а шут с ней, и с критикой, и с первоосновой!.. Ведь смешно бы могло получиться, а? — Да. Только я не желаю быть ни Тонким, ни Толстым перед твоей Ларисой, когда она станет наводить о тебе справки. Серафим прыснул в руку: — Б-р-р!.. Боюсь Ларисы пуще отвесного пикирования на сверхмаксимале! — Ну давай! — За что? — Чтоб преодолел и этот страх. — Будь здоров. — Кстати, о страхе: хотелось бы узнать твоё мнение. — Относительно полётов? — Разумеется. О страхе перед Ларисой мне уже слушать надоело. Серафим опять с трудом сдержался, чтоб не расхохотаться. — Хм… Как бы тебе это сказать?.. Страха в обычном понимании, тем паче с растерянностью, я за собой что-то не замечал. Но чувство опасения, конечно, испытывал не раз. Заметил, что испытания, связанные с малыми скоростями — любые эволюции, срывы, — серьёзных опасений во мне не вызывают. Другое дело — скоростные испытания, испытания на прочность. После имевших место разрушений в воздухе — помнишь?.. — стал сильно спасаться их… С превышением скорости шутки плохи! — Логично. Да и парашют не любит больших скоростей, — заметил Майков, имея в виду опыт Отарова в парашютных прыжках. Серафим усмехнулся: — Знаешь, меня как-то спросили об этом… как, мол, я отношусь к спасению повреждённой машины? А я ответил: нужно заботиться о спасении приборов — они все объяснят… Но «главный прибор» — все же лётчик-испытатель… И он не должен терять времени, когда с машиной явно неблагополучно — должен покидать её. Ибо лётчик зачастую способен раскрыть первопричину повреждения. А когда стали расходиться, один ко мне подходит, от смежников, и говорит: «Ты что, Отаров, за чушь здесь плёл? Настоящий испытатель сделает все, чтобы спасти машину!» Серафим рассмеялся громче, чем от него можно было ожидать. Майков воспользовался случаем и положил ему на тарелку кусок заливной рыбы, заметив, что он совсем не ест. — Спасибо, спасибо, я ем, ем… И ещё к разговору о страхе. В юности мечтал я стать киноартистом или хотя бы дублёром-трюкачом и решил испытать себя на смелость: повиснув на руках на мостовой ферме, перебрался на другой берег. Пожалуй, метров двадцать до воды было… Теперь не стал бы этого делать. А тут как-то идём с Тамариным по мосту — черт меня и дёрнул вспомнить об этом. Жос цап меня за плечи: «Во!.. Давай, Серафим, сиганём, проверим, кто смелей?!» — валится на перила, забрасывает ногу… Что делать?.. «Постой, — говорю, — а может, там, внизу, сваи ?!» — Подействовало? — Майков отхлебнул боржоми. — Не сразу. После убеждения, что лучше сделать это утром: прийти, проверить, а потом уж… Ай, Юрик, как я тебя люблю! Майков хорошо знал склонность Серафима в таких случаях к преувеличениям, а все же расплылся. — Ни пуха ни пера тебе, Сим, на «Иксе»!.. — Тс-с! — Отаров склонился над едой. — Что я?.. Этим больше занимается Хасан. — И Стремнин… Но, думаю, и тебе хватит на нём работы. Помолчали. Потом Отаров рассмеялся: — Вспомнил потешный случай. Произошёл у нас с Хасаном в командировке… — Отаров положил вилку, заглянул в глаза Майкову. — Истинная правда, клянусь памятью матери! Майков буркнул с ухмылкой: — Уж будто? — Не веришь? Выдался у нас с Хасаном день свободный, и надумали мы пойти на охоту. Идём вдоль берега моря, обрывающегося кручей. И пришло мне тут в голову заглянуть под кручу: мамочка родная!.. Там стая диких голубей. Увидел их, лёжа на животе и свесив голову с кручи. Только как ни прикидывал — выстрелить по ним не могу. Тогда прошёл я немного вперёд и увидел стелющийся колючий кустарник на самом гребне. «Что, если зацепиться за него ногами?» Попробовал — вроде бы получается. И только я свесился с кручи, чтобы выстрелить, как, чувствую, тянет меня кто-то за ноги. Оборачиваюсь — Хасан, а лицо свирепое!.. Только я привстал — он хрясь меня по физиономии. «Ты что, — говорю, — сдурел?» А он как закричит: «Это ты сдурел!.. Если хочешь шею свернуть — делай это без меня! Я не хочу, чтоб люди потом подумали, что Хасан тебя сбросил. Кому докажешь, что сам, кретин, сверзился головой с кручи?! Подумают, что мстил тебе!» — «За что, — кричу, — мстил?!» А он: «За что?.. Фантазии богаты. Ну хоть… Что я влюблён в твою Ларису, начальнику её выбил зубы, да и тебя решил прикончить!» Майков расхохотался. Отаров схватил его за руку: — Клянусь! Чтоб мне провалиться на этом месте! — Погоди… Да верю же я, — бормотал Майков, силясь побороть смех. Отаров, однако, клялся здоровьем всех своих близких, что все рассказанное им — истинная правда. Только появление официанта со счётом несколько успокоило обоих. — Стремнин с Хасаном у меня трудятся на пилотажном стенде «Икс» чуть ли не каждый день… А ты когда сможешь примкнуть? — спросил Майков. — Когда закончу, тогда уж. — А сейчас куда? — К скульптору. — Лепит? — Лепит. — И как? — А шут его знает! — То есть? — Ничего не могу сказать пока. — На себя-то похож? — Говорю: не знаю, — рассмеялся вдруг Отаров. — И всё же идёшь? — Иду. Майков взглянул на часы, прогундосил: — «Она по проволоке ходила…» Без двадцати пяти восемь. Я в метро. Ну будь! Да, вот что: когда станешь жене сознаваться — скажи, что расстались мы именно в это время. За остальное в ответе скульптор. — Ах, Юрик, друг ты мой!.. — Будь осторожен и помни о Ларисе. Отаров прыснул смехом, но тут же приосанился и, уходя, залихватски показал, как беззаботно затягивается сигаретой, пуская дымные кольца. * * * В вагоне метро Майкову вспомнились слова Серафима: «Да… уходя, Леонтий крепко хлопнул дверью!» Юрий Антонович повторил их несколько раз вроде бы безотчётно, потом задумался: «Бравада?.. Нет… Похоже на защитный рефлекс, чтоб пригасить вспышку гнетущих эмоций… Подобие тому, что за годы практики вырабатывается у хирургов и что иногда нам кажется даже цинизмом, но без чего, очевидно, была бы немыслима их ежедневная работа… Вот почему, когда ни заглянешь в лётную комнату, — продолжал рассуждать сам с собой Майков, — всегда услышишь взрывы смеха после очередной весёлой байки… Стороннему человеку может показаться, что лётчики-испытатели — легкомысленный народ. Однако, общаясь с ними годы, замечаешь, что смех им необходим, как маска с кислородом при полётах в стратосферу… Ведь стены лётной комнаты не раз были свидетелями, как динамик щёлкнул и сказал кому-то: «Одеваться!» И тот уходил, чтобы улететь навсегда». Глава четвёртая В лабораторию электронно-моделирующих стендов заглянул Берг. Когда он заходит, Майков ловит себя на противоречивом чувстве: Берг остроумен, говорить с ним всегда интересно. И в то же время беда прямо!.. Свойственна Бергу временами утрата чувства обратной связи. Бывает, занят страшно, а прервать затеянный разговор неловко. Майков по-настоящему уважительно относится к Бергу. Но что делать, если, разговорившись, и разговорившись о деле, о чём-то новом, интересном, тот не унимается и проникает в новые пласты, а тут нет ни минуты свободной! Вот и сейчас: Майков срочно пишет отчёт по моделированию управляемости на стенде «Икс», а Берг врывается с новой идеей. — Так вот, Юрий Антонович, то, что ты здесь творишь — все это, прости, древнейшая муть… Да, да, не обижайся. Послушай, что мы у себя в лаборатории надумали… Собираемся непосредственно в полёте моделировать все параметры устойчивости и управляемости любой из летающих машин… В другой момент Майков задал бы Бергу кучу вопросов, чтоб добраться до «изюминки», но сейчас он вынужден делать вид, что сосредоточен над отчётом. — Да ты меня, Юрий Антонович, не слушаешь, — говорит Берг, вставая. — Нет, нет, продолжай… Берг подходит к окну, чуточку досадуя. На подоконнике множество горшков и горшочков с кактусами. Он наклоняется к расцветшему багрово-бархатистому колокольцу: пахнет — не пахнет?.. Не глядя на Майкова, роняет: — Какие новости? — Никаких особенно… Вот Рина собирается в Париж, — не отрывает глаз от бумаг Майков. — Я попросил привезти мне модный галстук. Рина — секретарь учёного совета — возится у своего стола с машинкой. — Привезу, привезу, — смеётся, — с мадонной на обратной стороне. — А Бергу привезёте? — спрашивает Майков. — Генрих Борисович, вам тоже с мадонной? — Мне бы лучше мадонну… без галстука! Все трое смеются. — А вообще, Рина, что, уже и ваша очередь ехать в Париж? — любопытствует Берг. — Да что вы, одни разговоры!.. Едет опять профессор Ветров. — Все равно с КПД, близким к нулю, — безапелляционно заявляет Берг. — Ну пошатается, посмотрит Лувр, а здесь, в бюро информации, по каталогам настрочат за него отчёт. — Нет, — возражает Рина, — к Ветрову это не относится: он сам по ночам составляет отчёты. Майков встаёт, захватив бумаги со стола. Берг продолжает ворчливо: — Ну, понимаю, посылать на выставку конструкторов, технологов… Людей изобретательных, способных увидеть в новых машинах, в оборудовании тонкость, новизну. А тут ведь, как хотите, от многих поездок толку нет. Другой побудет там с недельку и говорит: «Ну знаешь, что это за страна!..» — «Что же ты видел?» — спросишь. А он — пык-мык. И сказать нечего. Станет молоть о движении на улицах, о кафе на тротуарах… Что девочки ходят без юбок, в шерстяных трусиках. Вот и все, что увидел. Так и не оглянувшись, Берг уходит. На часах без четверти три. Появляется профессор Ветров, садится у раскрытого окна, закуривает. Перекрутив бесконечно длинные свои ноги, просматривает бумаги, протянутые ему Риной. — О чём это здесь Берг распространялся? — О моделировании управляемости и устойчивости новых машин на летающей лаборатории. — Разумная идея. — Ветров откидывается в кресле, отчего его худоба становится ещё зримей. — В этой связи нам не мешало бы больше заниматься Человеком как системой в системе управления… В самом деле, упускаем иногда, что у человека есть так называемое чувство ближайшего пути решения. У ЭВМ его нет, она просматривает пути решения механически… Рина смеётся: — А я тут, Василий Александрович, вычитала в «Литературке» на 16-й полосе такую фразочку: «ЭВМ не ошибается, только когда не работает». — Ну это уж слишком… А возможности форсирования в Человеке высшей нервной деятельности?.. — продолжает Ветров, адресуясь уже к Майкову, тот отрывается от бумаг. — Мы их не знаем. Известно, что машина допускает форсирование в работе в лучшем случае процентов на 25. А Человек?.. Даже в отношении физической нагрузки он может кратковременно форсировать себя в несколько раз. А рекордсмен-спринтер на дистанции 100 метров способен развить мощность до восьми лошадиных сил!.. Что же касается высшей нервной деятельности, то, я убеждён, возможности её кратковременного форсирования поистине грандиозны… Ветров замечает остановившегося в дверях Стремнина. Они раскланиваются, и Сергей проходит в комнату. — Так ли понял вашу мысль, Василий Александрович? При создании систем управления мы должны заботиться о том, чтобы наращиванием автоматики не умалять избирательной способности Человека? — Именно так! — подхватывает Ветров. — Автоматика в помощь — не взамен. Имея на борту Человека, неразумно было бы все более и более снижать доминанту его участия в деле, превращая в созерцателя. «Человек — лучшее программирующее устройство», — как справедливо высказывалось не раз. И это не нужно забывать, коллеги!.. Ба, без пяти три! Рина, начинаем вовремя? — Конечно, Василий Александрович. С бумагами в руках она направляется в зал. Ветров, сутулясь по обыкновению, обнаруживает острые, сильно выступающие вперёд плечи, похожие на крылья, которые он словно бы вот-вот распахнёт и… Но, подумав с секунду, профессор роняет кисти обеих рук и устремляется к двери, ведущей в зал заседаний. — Послушай, Сергей, — задумчиво говорит Майков, — что скажешь о форсировании высшей нервной деятельности лётчика? — Вижу, тебя заинтриговал Ветров. — Ну да. Ты, может, не все слышал: он придаёт этому неизученному вопросу исключительное значение. Стремнин задумался. — Знаешь, я где-то вычитал, что в повседневной жизни человек склонен загружать свой мозг не более чем на пять процентов. Но для чего-то природа дала ему такой запас ?.. В какой-то момент он, очевидно, может «пошевелить мозгами» как следует? — Не исключено. Но в какой именно? — Как мне кажется, избрание момента от человека не зависит… Нет, конечно, несколько активней поразмышлять каждый из нас в состоянии… Вместо пяти процентов, скажем, загрузить свой мозг процентов на восемь, и, пожалуй, не более… Да и хорошо, что природа так оградила нас от проявления форсированной умственной деятельности. А то, поди, в своём стремлении удивить мир многие бы просто спятили!.. — Да-с! — Майков задорно взглянул на Стремнина. — Так все же дано нам когда-то включить «рубильник» своей высшей нервной деятельности хотя бы процентов на тридцать? — Убеждён, что дано. На какой-то миг. Скажем, в мгновение особой опасности. — Ты это в себе замечал? — И неоднократно. — Сергей рассмеялся. — Да и кто из испытателей этого не замечал?.. Один даже записал свои впечатления примерно вот так: на высоте двух тысяч метров и при скорости около тысячи километров в час двигатель вдруг ахнул, как пушка, и лётчик подумал: «Ну, кажется, подловила!..» К ушам прилила кровь, а в следующий миг возникло состояние, которое он назвал не спокойствием, а прозрачностью мысли … — Фу-ты черт!.. Как это здорово: «Прозрачность мысли!» — воскликнул Майков. — Да, как он объясняет, будто всё стало необыкновенно чётким и ясным, и это позволило ему с предельной точностью увидеть, что высоты, на которой он оказался без двигателя, как раз хватит, чтобы, снижаясь со скоростью 50 метров в секунду, сделать один за другим два крутых разворота — каждый на 180 градусов! — вывести самолёт к началу полосы и благополучно посадить… Ну, и самое удивительное: получилось все точно так, как он предвидел. — Значит, в состоянии этой «прозрачности мысли» лётчик мгновенно решил не катапультироваться, а идти на посадку!.. Малейший просчёт стоил бы ему жизни?.. — Просчёта не было: только успел вывести из второго разворота, как под колёсами оказалась бетонка. — Все ЭВМ не смогли бы так быстро и с такой точностью решить эту задачу! — пробормотал Майков. * * * В зале электронного моделирования окна оказались зашторенными, и Стремнин, войдя, даже чуть замер в нерешительности, но тут на противоположной стене в отдалении вспыхнул экран, и на нём появилось яркое изображение взлётной полосы с белой осевой линией по серому фону бетонных плит, с сочной зеленью травы по бокам, как бы постепенно сжимающей бетонку, чтобы где-то там, в далёкой перспективе за горизонтом, свести её в одну точку. Стремнин осторожно двинулся вперёд к пульту, различив чуть подсвеченный снизу профиль ведущего инженера Майкова — шевелюру, покатый лоб, выразительный подбородок. Подойдя к столу, сказал тихо: «Привет!» — снял со штатива наушники, приложил один к уху. Глаза немного привыкли к темноте и различили слева заострённый нос сверхзвукового самолёта, устремлённый к экрану, остекление фонаря и ступеньки приставной лестницы у кабины лётчика. Сквозь стекло фонаря просматривались заголовник кресла и белый шар — шлем-каска. В наушнике послышалось шуршанье, будто зашевелился кузнечик в спичечном коробке, и тут же раздался голос Майкова: — Итак, Хасан, как говорили: подъем носового колеса на скорости 260. Отрываясь, будь начеку; с поперечным управлением у нас пока не сахар… Понимаешь, мне хочется набрать побольше экспериментальных точек для оценки влияния различных факторов на поперечную управляемость… Ну что, понеслись? Хасан хмуро буркнул: — Прошу взлёт! — Взлёт разрешаю. В прижатом к уху наушнике Стремнин услышал нарастающий свист турбины, а на экране ожила взлётная полоса. Дрогнув, она двинулась на зрителя, как в кино при отправлении поезда начинает надвигаться на машиниста полотно железной дороги. Через две-три секунды от шмыгающих под брюхо самолёта плит рябит в глазах. Ещё немного, и они уже размываются в серую гладь бешено набегающей «бетонки», как бы рассечённой надвое белой осевой линией. Ещё быстрей, ещё, ещё. На форсаже фырчит турбина. «Пожалуй, пора», — думает Стремнин и видит, как нос-пика, слегка качнувшись, приподнимается, перекрывая собой часть экрана. Сильно резонирующий гул меняет тональность, и полоса очень естественно начинает уходить вниз. «Полнейший эффект взлёта!» — всякий раз успевает восхититься Сергей и в следующий момент вдруг видит, как резко качнулась машина, будто влепило в крыло снарядом… Бросок влево, вправо, острее, резче. Даже в жар бросило от неожиданности. «Бетонка» вздыбилась вертикально и опрокинулась навзничь. Экран вспыхнул световой кляксой и погас. Вмиг воцарилась тишина. Несколько секунд — ни шороха, ни звука, потом спокойный голос Майкова: — Увы, Хасан, пока не получилось, «Икс» опять «разбился»… Убери РУД[3 - РУД — рычаг управления двигателем.] и посиди чуток в кабине, мы изменим слегка соотношения моментов. — Постой, Юрик, пусть попробует Серёга, мне покурить охота! — Ну что с тобой делать, кури. Хасан с шумом сдвинул назад фонарь и легко перемахнул из кабины на стремянку. — Ой, шило, Юрик, шило!.. Не хотелось бы, чтоб будущий «иксик» оказался таким бесом! — Сняв шлем-каску, Хасан пригладил пятернёй короткие волосы и сбежал по ступеням. — Хочешь верь, хочешь нет: только подумал шевельнуть ручку вбок, а он брык на лопатки!.. Принимая у Хасана шлем, Стремнин взглянул на Майкова: — Может, «загрубишь» сперва разочка в три? — В десять!.. Я что говорил? — подхватывает Хасан. Майков, торопливо записывая, качает головой: — Позвольте мне, товарищи лётчики, действовать по программе: Сергей, тебе тоже придётся, так сказать в качестве базовой линии, испробовать это крайне неприятное соотношение, а потом начнём «загрублять». Стремнин, надев каску и взбежав по стремянке, с привычным ощущением нахлынувшего удовольствия окинул взглядом кабину. Усаживаясь в кресло и подтягивая плечевые ремни, поймал себя на мысли: вот и забрался всего лишь в стенд-имитатор, воспроизводящий кабину будущего «Икса», а чувствует тот особенный наплыв сил, радостную приподнятость, будто на самом деле предстоит взлёт. Осмотрев все приборы, положения рычагов и тумблеров, присоединил шнур шлема к штепсельному разъёму и сказал; — Готов. Майков счёл нужным задание повторить. — Значит, так, поднимешь носовое колесо на двухстах шестидесяти. Когда станешь уходить от земли, попробуй чуть накренить машину и тут же успокоить. Не получится — не страшно: будем иметь и твою первую экспериментальную точку. — Разрешите взлёт? — Разрешаю. И снова засветился экран. Ось полосы, видимая через переднее стекло, теперь простиралась точнёхонько перед остриём носа. Слыша, как нарастает свист имитатора турбины, Сергей плавно вывел рычаг управления двигателем до упора вперёд. Стыки плит помчались на него, замельтешили, размылись в общую серую гладь, будто заглатываемую «клювом» машины. Совсем уж зло урчит турбина. Глядя вперёд на полосу, Сергей не упускает из поля зрения и стрелку указателя скорости. Вздрагивая, она склоняется за индекс 200… Вот уже 260! Сергей берет ручку на себя… Нос-игла вздыбливается, полоса под ним уходит вниз. Сергей пробует чуть накренить самолёт и тут же ощущает, как, будто передразнивая его, машина резко шарахается в одну, другую сторону… Он быстро парирует движением ручки и… видит, как полоса вздыбливается и разметается яркой вспышкой на экране… «Все!» Несколько секунд Сергей сидит недвижно, а когда экран освещается снова, отображая неподвижную взлётную полосу, отбрасывает назад с плеч ремни, открывает фонарь и выбирается из кабины. Сходя вниз, видит голубые с белым блоки ЭВМ, свет лампочек, Майкова за пультом управления, уставившегося на него заинтересованно, возле Майкова двух девушек в белых халатах. Сергей снимает с себя шлем-каску: — Юрий Антонович, и я, как видно, в канатоходцы не гожусь! Направляясь к стулу, Сергей замечает беззвучно смеющегося Хасана. Возвращая ему шлем, Сергей качает головой: — Ну чего ржёшь, чего?.. Ничем не хуже тебя… И вообще, какого рожна ты все держишься за щеку? — Зуб болит, Серёга… Спасу нет! — Не так уж, видно, и болит, если к врачу на аркане тебя не затащишь. — И уже глядя на Майкова: — Юрий Антонович, нужно «загрубить» элероны и уменьшить сдвиг фаз. Честно скажу: подобной дикости в поперечном управлении и представить себе не мог! — Да ведь на то мы и исследователи, чтоб уметь докопаться, что на что и в какой степени влияет. Вот сейчас подкорректируем немного, и эм икс бета будет получше[4 - m β — коэффициент поперечной статической устойчивости.]. Галя, Вика, приведите коэффициенты в соответствие второму пункту, — бросает Майков лаборанткам. Проходит несколько минут, часы бьют полпервого, Хасан не выдерживает: — Хватит тянуть резину! Экспериментальный кролик жрать хочет! Майков бросает досадливый взгляд на настенные часы: — Хасанчик, потерпи, браток, давай «иксанем» ещё по разочку?.. Как, Сергей, ты? — А?.. Да, да, конечно, конечно, — кивает Стремнин. — Ладно, готово у вас? — Хасан надевает шлем. Майков торопит одну из девушек: — Галя, ну как там у вас? — Сейчас будет готово. Хасан лезет в кабину, сдвигает на себя фонарь. Майков спрашивает опять: — Галя, как?.. — Все готово, Юрий Антонович. — Можно начинать, Хасан. Делай все так же. Теперь будет получше. Давай. — Прошу взлёт. — Взлёт разрешаю. — Понеслись! * * * Часы бьют половину второго. Майков опять недовольно косится на них: — Ладно, давайте прервёмся на обед. Он стаскивает с себя белый халат и вслед за лётчиками идёт к выходу. Стремнин в ладно сидящем сером костюме, подчёркивающем и его хороший рост, и стройность. Майков подумал, что лицо его могло бы показаться красивым, не будь на нём этой печати озабоченности. Хасан ростом поменьше, в коричневой кожаной куртке, подвижный, смуглолицый, то и дело прикладывает к щеке ладонь. Майков поинтересовался: — Ты, Хасанчик, будто все пригорюниваешься? — Зуб болит, окаянный! — К врачу бы? — Тю-ию, — с присвистом отмахивается Хасан, — жуть боюсь, когда сверлят! Не успел Стремнин прикрыть за собой дверь, как лаборатория наполнилась звучанием симфоджаза. Девушки-лаборантки преобразились. Халаты сброшены. Смотрясь в зеркальце, одна вскакивает: — Кошмар!.. До сих пор дрожу, как малярик… Галка! Если б ты знала… я просто влюблена в Стремнина! Галя удивлённо хлопает ресницами: — Да что ты, дура, он же старый! — Все равно, хоть ему и тридцать… он настоящий мужчина. Помани он, я поползла бы за ним… — На бровях, конечно, и до самого Владивостока!.. «Настоящий мужчина»… То-то, говорят, от него жена сбежала на Северный полюс с каким-то радистом. — Все равно: он чудный, чудный, чудный!.. Просто одержим своим летанием, конструированием… Господи, только б взглянул на меня… — Да ты совсем свихнулась, Вика: что в нём проку, если он весь в своих полётах да конструкциях? Прошла бы неделя, и ты подалась бы от него к белым медведям. — Я бы не убежала, я ведь в него влюблена! Приблизившись к магнитофону, Галина продолжает: — Вот скоро приедет Жос Тамарин: это — парень! Танцует божественно… А как играет на банджо, как поёт! — Она нажимает на кнопку магнитофона, и возникает клокочущая ритмика в стиле чарльстона. Дразня подругу, Галина начинает пританцовывать. Вика смотрит на неё с явной досадой и вдруг выпаливает: — А ты знаешь… на него положила глаз эта смурная программистка… Галина замирает: — Иди ты!.. Верка Гречишникова?! Откуда ты взяла?! — Девчонки говорят… Она и летает как насмерть сумасшедшая в аэроклубе только лишь для того, чтобы привлечь к себе его внимание. Теперь Вика, довольная произведённым эффектом, начинает пританцовывать на месте. Галина настраивается не сразу. Но вот они уже вместе, как бы передразнивая одна другую, разделывают на квадратном метре свободного лабораторного пространства: Галина — в юбочке, Вика — в джинсах. В момент, когда музыка обрывается, обе вдруг замечают, что на них уставился вошедший профессор Ветров. Худой и высокий, застыл у дверного проёма, заведя ногу за ногу. Девчонки с визгом прячутся под нос-иглу стенда «Икс». Глава пятая Сергей Стремнин и Хасан Мигай спустились в столовую. Там уже сидел Серафим Отаров, корвыряя вилкой морковку под сметаной. Увидев друзей, просиял: — А я-то беспокоюсь, куда это вы запропастились?.. Хасан, пододвигая к себе селёдку с луком: — Привет, Серафим крылатый! Стремнин переставил стул поближе к Отарову, наклонился, но, не сказав ни слова, взялся за меню. Тогда Отаров спросил: — От Майкова? — Угу. — «Иксовали»? — Угу. — Просил передать, что ждёт тебя, — не отрывая глаз от тарелки, пробубнил Хасан. — На стенде пока не ладится с поперечным управлением. Разочка по два гробанулись, — пояснил Сергей. — Однако ты, Серафим, чем-то переполнен? Отаров отложил вилку, прижал к губам салфетку, потом аккуратно свернул её и накрыл ладонью: — Все, что я сейчас расскажу, — истинная правда… Ей-богу! Стремнин покосился на него, и Отаров расценил это как недоверие, он принялся клясться покойной матерью. Стремнин же продолжал поглядывать на него и улыбаться выжидательно. — Нет, чувствую, ты не поверишь мне… Ну вот… Чтоб мне не встать с этого места! — Ну почему же я тебе не поверю? — спокойно возразил Стремнин. — Очень даже готов поверить. Да и нет у меня оснований сомневаться в том, что ты когда-нибудь говорил. Отаров опять все же истолковал его улыбку как признак недоверия и снова принялся за своё: клялся именами детей, жены, родственников. Хасан потихоньку хихикал. Стремнину в конце концов надоело: — Ну выкладывай. Будь я проклят, если не поверю! От неожиданности Отаров замер с полуоткрытым ртом, затем прыснул смешком, но тут же зажал ладонью рот. Официантка поставила перед ними тарелки с супом. — Так слушайте же! — зловещим полушёпотом начал Отаров. — Случилось это вчера поутру на фирме. Совещание проводил сам главный: сидит за столом в центре, а по периметру зала стулья, и на них все приглашённые. Чёрт возьми… Вспомню — в дрожь кидает… — Спину Отарова перетряхнуло нервическим ознобом. — Сидим. Главный затеял разговор длинный, монотонный… Чувствую, меня неудержимо в сон клонит… Что делать?.. А все слушают затаённо, муха не пролетит. «Ва… ва… ва… Ба… ба… ба…» — слышится мне. Я уж и щипать себя пробовал. Ни черта: не могу справиться с пудовыми веками. И вот ощущаю себя в полёте. На каком-то новом вертолёте. Близко, близко земля… И какой-то непорядок с машиной, чуть ли не потеря управляемости… Кренится машина, я жму на управление и… и… не могу сладить. «Нет, — кричу, — шалишь!.. Отарова так просто не возьмёшь!..» Хвать за рукоятку дверцы, трах-бах по фонарю. Дверца срывается, я — за борт и за кольцо… Но где там!.. Низко, не успеть раскрыться парашюту. «Хана!» — мелькнула мысль. Сгруппировался, голову к рукам, под себя ноги и бух… Чувствую, пребольно трахнулся башкой. Прихожу в себя: о ужас !.. Идёт совещание, все уставились на меня, я на полу, и никаких сомнений: боданул-таки паркет. Немая сцена. Вскакиваю с пола. Сон проклятый как рукой сняло!.. «Простите, — говорю им. — Переутомился, должно быть. Ещё тут сапоги жмут… Тревожная ночь, собаки выли…» — словом, мелю нечто несусветное. Все смущены, на меня не глядят, главный уткнулся в стол. А я кляну себя: «Подумает теперь, что я заснул и свалился оттого, что говорил он скучно, серо… Черт-те что!..» Серафим помотал головой, как крупная рыба, попавшая на блесну, и ткнул досадливо ложкой в тарелку. Стремнин взглянул на Хасана, увидел, как у того дёргаются плечи, и сам рассмеялся. — Ты что, не веришь? — схватил его за руку Отаров. — Ей-богу! Все так и было, как рассказал… Чтоб мне подавиться этим супом харчо! — Да ты что, Серафим, избави тебя бог! — почти серьёзно попробовал успокоить его Сергей. — В напряжённый век НТР чего только не случается! Хасан продолжал беззвучно смеяться, уткнув нос в тарелку. — А я, брат, зашёл как-то перед обедом к своему математику Косте, он программистом у Ветрова, — отодвинул от себя тарелку Стремнин. — Мы с ним раньше жили в общежитии, болели за «Динамо». Говорю ему: «Костенька, сегодня „Динамо“ — „Спартак“, пойдём?» А он согнулся над решением какой-то задачи, с трудом выходя из своего зачарованного состояния, шепчет как во сне: «Нет, Серёжа, сегодня никак не могу… в академии доклад интересный, мне туда». — «Вот те раз! — говорю. — А я так надеялся, что вместе „поболеем“. Сам наблюдаю, как он, мой Костя, особенно просветлённый какой-то, торопливо строчит, должно быть, самые проникновенные строчки своих математических „стихов“… И вот наконец, выразив на лице полнейшее удовлетворение, отодвинул от себя тетрадь и карандаш, откинулся на спинку стула: „Да, да, Серёжа, прости, никак не могу, никак… Такой доклад сегодня, ты и представить не можешь!“ — „О чём хоть, скажи“, — спрашиваю. А он упоённо так: „О функциях Риса в гильбертовом пространстве“. Серафим и Хасан, прекратив жевать, уставились на Стремнина. Отаров спросил: — И что это за гильбертово пространство? Хасан рассмеялся: — Похоже, что о функциях Риса тебе всё известно. — Честно скажу, я тоже спросил Костю, что сие значит, гильбертово пространство, — продолжал Сергей, — а он мне: «Знаешь… Как бы это тебе объяснить… Гильбертово пространство — по фамилии немецкого математика Давида Гильберта. Знамениты его работы по теории инвариантов, математической логике, теории чисел, математической физике, теории функций, теории интегральных уравнений… Так вот — пространство, им математически придуманное, обладает сколь угодным количеством измерений». Все с тем же выражением лиц, с которым разглядывают неведомый подводный мир, Отаров и Хасан смотрели на Стремнина. Им, привыкшим существовать в трех измерениях плюс время, казалась совершенно невероятной мысль о возможности «сколь угодно» большого числа измерений пространства. Попробовав вообразить хоть как-нибудь гильбертово пространство в диковинных осях координат, Отаров тут же отмахнулся от своих построений. — А функции Риса с чем едят? — тихо спросил Хасан. — К харчо, который ты уплетаешь, они не имеют никакого отношения, — усмехнулся Сергей. — Рис Фридьеш — венгерский математик — известен работами по функциональному анализу, один из основателей теории топологических пространств. Серафим взглянул насмешливо на Хасана: — Надеюсь, теперь тебе всё ясно? — На том мы с Костей и расстались, — продолжал Стремнин. — Я пообещал рассказать ему, как сыграют «наши», а он поклялся поведать мне, что нового в гильбертовом пространстве. А заговорил я о Косте, вспомнив занятную историю его женитьбы. …Когда невеста уже определилась и он знал её основные качества: неряшливость, бесхозяйственность, мотовство, лень, вздорность и истеричность, он взвесил и свои кое-какие не лучшие черты характера, с тем и принялся за обстоятельный расчёт, прибегнув к методу вариационных исчислений. Это заняло у него более тридцати страниц математических преобразований, приведших к выводу, что ничего неожиданного эта женитьба в себе для него не таит. С тем и отправился в загс. Прошло некоторое время. Встречаю его. «Ну как живёшь, Костя? (Он женат и по сей день)». — «Да ведь, очевидно, нормально, Серёжа… Всякий раз, повздорив с женой, утешаю себя тем, что нигде в знаках и допущениях не напутал». Официантка принесла второе. Отаров, слушавший внимательно Стремнина, усмехнулся: — Как говорится, судьба — индейка!.. Я вот и без расчётов знал, что из моей женитьбы получится что-нибудь смешное… И тоже веселюсь: «Знал же, Сим, на что идёшь!.. Вот и радуйся, что не ошибся!» Все трое внезапно притихли. На этом «фронте» у каждого были свои проблемы. Вдруг Сергей, встрепенувшись, извлёк из кармана какие-то письма. — Чуть не забыл… Хочу прочесть вам два письма от Жоса Тамарина. Вчера получил оба сразу… Вы, поди, и не знаете о его новом увлечении?.. Серафим откинулся: — Хо-хо!.. Откуда ж нам знать?.. Так кем же он увлёкся?.. — Не кем, а чем!.. Увлёкся дельтапланеризмом, — возразил Сергей, раскрывая листки бумаги. Читая, изумлялся: как этот новый авиаспорт мог «с ходу» заворожить профессионального лётчика-испытателя?! — Впрочем, послушайте: «18 мая 197… года. Привет, Серёжа, из солнечного Крыма! В Коктебеле гора Узун-Сырт обретает вторую авиационную жизнь. Наезжают группы дельтапланеристов. На днях один харьковчанин над южным склоном парил на палочке верхом 2 часа. Невероятно, смело, красиво! Летают с разных гор: с «Татарки», с «Мадам Ж», ну и, конечно, с южного и северного склонов Узун-Сырта — ты, очевидно, слышал об этом от планеристов. Можно с уверенностью сказать, что осенью, когда подуют южаки, будут интересные достижения. Летают лихо, а внизу частокол из бетонных столбов — опор виноградных лоз. Наши легендарные планеристы двадцатых-тридцатых годов, принёсшие Коктебелю авиационную славу, ушли ещё в довоенное время с Узун-Сырта, ушли на равнину, чтоб летать выше и дальше, пользуясь восходящими потоками у облаков. И это правильно. А дельтапланеристам равнина не годится. И вот Узун-Сырт снова становится гнездом молодых орлят. Познакомился с доктором Борисом Гогбергом. Любовался его полётом на помеле, купленном в Австралии. Да и многие здесь парят поразительно смело, красиво! Бросаются в бездну без посторонней помощи, без лебёдки, резиновых шнуров-амортизаторов, самолёта и часами парят, как орлы, не имея рулей, сиденья, парашюта!.. Богатыри — не мы! Думаю, это начало того, когда все люди будут летать запросто, как сейчас ходят.      Обнимаю, твой Жос». «19 мая 197… Дорогой Серёжа! Написал письмо, собрался отправлять, и тут от тебя весточка. Прочёл, а больше догадался: почерк как у писателя или доктора — ничего не разберёшь. Итак, харьковчане утёрли нос москвичам! Два часа висеть над Козловской балкой или Карманом Узун-Сырта при ветре 10 метров в секунду — это геройство! Не сомневаюсь в рождении нового воздушного спорта. Мы живём в то время, когда большой спорт требует отдачи всех сил, а часто и всей жизни, огромных жертв, трудов, воздержания и т. д. Итог — сливки, они — удел единиц. И есть другой спорт — спорт масс, спорт между делом. Образовался огромный разрыв. Большой спорт массам недоступен и нужен как зрелище. А ведь каждому хочется, пусть и попроще. И вот появился дельтапланеризм. Не нужны аэродром, самолёт, лебёдка, инженер, формуляр, врач. Сам придумал, сам построил, сам летай. Бьются нечасто. Запретить или закрыть нельзя, как нельзя запретить самоубийство. Ведь не поставишь на каждой горушке по милиционеру! Дельтапланеристам даже парашют не нужен — дельтаплан — сам парашют! Вот я и загорелся, Серёга, этим новым видом летания: хожу вокруг них, сияю, как Кола Брюньон, полон оптимизма и предвкушения счастья в делах рук своих, а пока испытываю радость в созерцании! Пишу об этом тебе, полагая, что ты не назовёшь меня идиотом.      Обнимаю, твой Жос». Складывая письма, Стремнин взглянул на Хасана — тот беззвучно смеялся, и было заметно, что его позабавила шутливая озабоченность Жоса тем, как бы друзья не сочли его идиотом. Серафим же, мечтательно улыбаясь, унёсся куда-то в мыслях, и, может быть, ему чудилось, как и он бросается с кручи навстречу упругому ветру, ощущая над собой шуршание паруса-крыла… — Ну так что скажете о письмах Жоса? — спросил Сергей. Серафим встрепенулся: — Отвечу словами Жоса: «Богатыри — не мы!» Хасан перестал смеяться. И тут в столовую ввалился Петухов — лётчик-испытатель возрастом постарше. Кряжистый, большой, усищи, борода. Падая на стул, простонал: — Настенька, борща бы, да погуще, чтоб ложка стояла! — И уже обращаясь к сидящим: — Ох и насмешил вчера нас один грузин!.. Скаридзе, что ли, или что-то в этом роде… Вылетела из башки фамилия. — Кто это? — спросил Отаров. — Да выпускник на экзаменах в школе лётчиков. «Вы учились на юридическом факультете университета?» — спросили его. «Да, — говорит, — учился». — «А что заставило вас пойти в лётчики?» — «Видите ли, — не смутился он, — родители прочили меня в судьи, а я рассудил, что труд судьи, пожалуй, опасней работы лётчика-испытателя». — ? «Да как же, — говорит, — сами подумайте: не берёшь взяток — зарежут… Брать будешь — посадят!» Комиссия, естественно, подавилась от смеха и подписала ему диплом с отличием. А я подумал, что и в судьях этот парень не промахнулся бы. Ну а каким испытателем будет — ещё посмотрим. — И почти без паузы Петухов спросил: — Да, новость слыхали?.. Вера Гречишникова, программистка у профессора Ветрова, и в этом году первенство по воздушной акробатике завоевала, снова подтвердив звание чемпионки Союза по высшему пилотажу… Эх и лихо девка летает!.. А помните, как она года три тому назад в институте всем плешь проела, добиваясь права стать испытателем?.. Хасан хмуро заметил: — Ещё бы не помнить!.. Чуть Жоса Тамарина не угробила, когда он её взялся вывозить на МиГе… Очертенела, что ли: на приземлении, когда только коснулись полосы, возьми и ткни ручку от себя… Могли ведь сгореть запросто!.. Скаженная, право. Серафим кивнул: — А летает теперь, как я слышал, виртуозно: сложнейший перевёрнутый пилотаж выполняет с изумительным мастерством и в то же время отчаянно, исступлённо! Стремнин, вспомнив о чём-то, усмехнулся: — Страсть к воздушной акробатике началась у Веры с того дня, когда в одном из первых своих самостоятельных полётов в аэроклубе она чуть было не выронила напарника — тот в качестве балласта летел в задней кабине… Как это случилось?.. Да очень просто: выполняя петлю, взяла да и зависла в верхней мёртвой точке, чтобы испробовать, как это летают вверх колёсами… Вот тут и услышала душераздирающий крик… А когда зыркнула назад, чуть сама не вскрикнула, видя, что парень на полкорпуса свисает из самолёта, судорожно вцепившись пальцами в борта кабины. (Самолёт не имел остекления.) Пока она неумело выводила самолёт в нормальное положение, парень, оцепенев, молчал… Но при заходе на посадку стал ругаться, по её словам, «как босяк, наступивший на разбитую бутылку», и все грозился её изничтожить, лишь только они окажутся на земле… Но инструктор рассудил их с соломоновой мудростью: «Зачем тебе её убивать? — сказал он. — Ты сейчас полетишь в качестве пилота, она полетит с тобой в задней кабине: вот и проделай с нею такую же мёртвую петлю!..» — «Да, — чуть не заплакал „потерпевший“, — она, мерзавка, поди, плотно притянет себя в кабине ремнями!..» Последняя фраза Стремнина вызвала дружный смех за столом. Потом Петухов спросил серьёзно: — Я слышал, вы трудитесь на стенде «Икс» у Майкова? Ну и как? — Да пока что-то не видно разительных успехов, — сказал Сергей и попросил официантку принести чаю с лимоном. В этот момент перед столом и возник с обворожительной дежурной улыбкой Василь Ножницын, недавно назначенный командиром отряда. Когда Василь был ещё начинающим испытателем, лётчики между собой прозывали его Кисой. Лучезарно оглядев сперва Петухова, а затем Стремнина, Ножницын спросил: — Уважаемые коллеги, вам не кажется, что столовая не место для служебных разговоров?.. — Виноват, виноват, каюсь!.. — картинно затряс головой Петухов. — Понимаешь, Василь, малость увлёкся! С этой минуты за столом воцарилось тягостное молчание. И Стремнин как-то невольно вернулся мыслями к отчаянной чемпионке Вере Гречишниковой. В первый же год работы молодым инженером Вера так надоела всем сколь-нибудь причастным к руководству лётной работой в институте, что, завидев её «на встречном курсе», бывалые летуны торопливо отваливали в сторону, чтобы только не слышать о том, как стремится она стать лётчиком-испытателем и как все злодеи мужики, будто сговорившись, не идут ей в этом навстречу, словно боятся конкуренции. Сергею представилось, как двадцать четыре часа в сутки фанатичка Вера не расстаётся с мучительной мечтой об испытательных полётах. Ему, мужчине, занятому делом, и в голову не приходило, что двадцать четыре часа в сутки она могла думать ещё и о том, в кого была столь же мучительно влюблена. Похоже, желание стать испытателем довело её до неврастении, от которой, как Сергею казалось, она уже не сможет отделаться даже в воздухе. Не сможет обрести спокойствие духа, так необходимое в полёте, дающее возможность не только мгновенно и ясно видеть, слышать, чувствовать, ощущать, но и как бы предвидеть множество всевозможных явлений при пилотировании, когда мысль пилота опережает движение машины, а малейший намёк на ненормальность в её поведении необычайно эту мысль обостряет. И вот теперь, услышав о новом спортивно-лётном достижении Веры Гречишниковой, Сергей все же подумал: как ни прекрасно она владеет высшим пилотажем, все же стать хорошим лётчиком-испытателем не сможет. Будь она посдержанней, умей управлять эмоциями, умей пошутить, посмеяться над своими неудачами, Вера, возможно, и достигла бы окаянной своей цели. — Сергей Афанасьевич, — сказал Стремнину диспетчер, — в тринадцать тридцать за вами прилетит представитель с «Омеги». Договоритесь с Евграфом Веселовым о встрече в зоне и о всех деталях дальнейшей совместной работы — он полетит вас сопровождать на «киносъёмщике». Веселов появился в комнате методического совета через несколько минут, подсел к Стремнину, взял со стола полётный лист. — Куда ты запропастился? — спросил Сергей. — Ты не сказал, что будешь здесь, — я и обегал все кругом!.. Так что там стряслось на «Омеге»? — А вот что… И Сергей рассказал Евграфу, как, выполняя высший пилотаж на И-21, опытный инструктор-лётчик капитан Казаков попал в какое-то быстрое самовращение, происходившее при больших отрицательных перегрузках. Сперва на «Омеге» подумали, что Казаков просто-напросто угодил в перевёрнутый штопор, но Казаков категорически отверг этот, как он выразился, «поклёп на него» и очень горячо доказывал, что столкнулся с совершенно новым явлением динамики полёта, ранее ему незнакомым… — Вот товарищи с «Омеги» и обратились в институт с просьбой, чтобы мы провели на этом самолёте эксперимент, добившись воспроизведения такого же самовращения, что было у Казакова, и дали разъяснения и рекомендации по пилотированию. Евграф некоторое время молчал, потом спросил: — А ты говорил с Казаковым? — Ещё на прошлой неделе. — И?.. — Он попал в это самовращение после «горки», переведя энергично машину на снижение и креня её. По его словам, самолёт будто только и ждал этого — так яростно завертелся вокруг продольной оси. Казакова вырывало из кабины более чем двухкратной отрицательной перегрузкой. Ему удалось прекратить вращение только лишь торможением самолёта, убрав полностью тягу двигателя. — А «наука» как квалифицирует казаковскую «круть-верть»? — Кулебякин, например, убеждён, что это было так называемое аэроинерционное самовращение. Явление редкое, но в авиации все же известное. О нём есть кое-что в учебниках по практической динамике полёта. — Читал я… И понял, что ничего хорошего в инерционном самовращении нет! — Евграф заглянул Сергею в глаза. — Что делать?.. Попробовать нужно. — Будь аккуратен. — Буду. — Ты все продумал и готов? — Само собой. — Чем могу быть тебе полезен? — Вот что… Встретимся в нашей испытательной зоне. Перед вылетом с «Омеги» я вызову тебя на связь — будь ко времени в самолёте. Взлетев, выходи к пункту В на высоте 8 тысяч метров, скорость дозвуковая… Как бы меня ни вертело, постарайся заснять — это очень важно! — Постараюсь. — Евграф выразительно взглянул на часы. — Однако где же представитель с «Омеги»?.. Пора бы ему и быть. — Сейчас прилетит. Пошли одеваться. Кстати, ты просмотришь на мне противоперегрузочный костюм. Уже когда они поднимались по лестнице на второй этаж, Евграф вдруг оживился и озорно пропел: — И кое-что ещё, о чём сказать не надо, и кое-что ещё, о чём сказать нельзя!.. Но тут щёлкнул динамик на стене, и диспетчер известил: «Товарищ Стремнин, за вами прилетел самолёт с „Омеги“. * * * Через два часа Стремнин на том самом И-21, на котором попал в инерционное самовращение Казаков, взлетел с аэродрома «Омеги» и, идя в крутом подъёме, направился к испытательной зоне. Он издали приметил тончайший белый росчерк в синеве, оставляемый самолётом Веселова. А немного погодя Евграф известил, что его видит и идёт на сближение, чтобы пристроиться для киносъёмки. Сергей давно научился отсекать от восприятия монотонные звуки, характерные для установившегося режима полёта. Но как чутко воспринимал его слух вторжение в мешанину шумов летящей машины нового звука!.. Весь грохот самолёта врывался тогда в уши, как в распахнутые окна, и в этом грохоте Сергею ясно слышался встревоживший его новый звук. Но в данном случае все шумы-звуки были монотонны и казались ему тишиной. Сергею даже представилось, что самолёт застыл в стекловидной массе — так плотно он «сидел» в воздухе, не вздрагивая, не шелохнувшись. Сергею захотелось тронуть рули. Вроде бы нехотя, самолёт качнулся и снова застыл. «Как, однако, на высоте не воспринимается скорость! А ведь мы делаем с тобой, дружок, девятьсот километров в час!» Потом Сергей подумал, что на таком самолёте он входил в строй лётчиков-испытателей. «Уже более восьми лет прошло!.. А сколько лётчиков на таких самолётах летало до меня?!» Сергей знал историю И-21. Он знал, что создан самолёт был ещё в конце пятидесятых годов, знал и нескольких ветеранов-лётчиков, которым довелось участвовать в испытаниях ряда прототипов этой машины, пока она выкристаллизовывалась в современную свою форму. В течение пяти лет, пока интенсивно совершенствовалась опытная партия таких машин, сколько было сменено крыльев, рулей, двигателей, воздухозаборников, всевозможных устройств системы управления!.. Кто теперь в состоянии вспомнить весь этот труд?.. А сколько озарений талантливых людей — конструкторов, учёных, инженеров — вобрала в себя эта машина!.. Всё строили её и перестраивали руки многих рабочих, механиков, техников и всевозможных специалистов, пока она не залетала, как надо. И, став серийной, летает прекрасно не один десяток лет. Поначалу всякое бывало с этим самолётом. Первым его испытателям приходилось садиться с отказавшим двигателем и с опасными неполадками в системе управления… Кому-то из них пришлось прибегнуть и к катапультированию… Вспомнились Сергею и портреты в траурной рамке тех, кто ради совершенствования её отдал жизнь… Но сколько лет прошло!.. Что же теперь ещё затаилось в этом самолёте-ветеране! Сергей обвёл глазами приборы: стрелки «дышали» в секторах шкал, говорящих, что все на борту исправно. Самолёт, набрав высоту 8 тысяч метров, входил в испытательную зону. Сейчас Евграф подойдёт, и можно будет начинать эксперимент. Сергей ещё раз представил, что станет делать. Капитан Казаков, с которым Сергей обстоятельно переговорил на «Омеге», настаивал на том, что в его вращении педали руля направления стремились уйти от нейтрального положения, то есть руль сам, помимо казаковской воли, стремился отклониться. Лётчику удалось удержать педали, уперевшись изо всех сил ногами. «Но каково будет, если кто-то из лётчиков, попав в такое же вращение, — подумал Сергей, — не сумеет удержать их?.. Скажем, я сейчас повторю все, как было у Казакова, и удержу педали, не дам им вырваться из-под ног… Пусть даже покрутит меня лихо… А что я напишу в рекомендациях лётчикам?.. „Держать педали“?.. А если не удержит кто-то, что будет тогда с самолётом, да и с самим лётчиком?.. Как ответить?.. Нет, раскрутившись, мне, очевидно, придётся все же педали отпустить…» — и тут Сергей вздрогнул от неожиданности: — «Прибой», я «Кортик», как слышишь? — громыхнул в наушниках голос Веселова. — Слышу отлично, я «Прибой». Ты где? — Подхожу снизу. «Киносъёмщик» всплыл правее и замер в нескольких десятках метров. «Приветик!» — Евграф сделал рукой. Позади него оператор направлял камеру. — Ну как у вас там? — спросил Сергей. — Порядок, мы готовы. — Тогда начнём. Он ещё раз оглядел кабину: стрелки приборов на своих местах, правая рука сжимает рукоять управления в центре, левая — у борта слева на РУДе — рычаге управления двигателем. Он снял её с РУДа, приподнял к тумблеру и пустил в ход регистрирующую аппаратуру. Стрелочка контрольных электрочасов замельтешила: круг — пять секунд, круг — пять секунд… Сергей прибавил двигателю обороты. Увеличивая скорость, самолёт устремился к бирюзовой полосе, чёткой бровкой пролегавшей над белесой непроглядной мутью горизонта. «Так… достаточно!» — сказал он себе, взглянув на стрелку указателя скорости, и тронул ручку на себя, отклоняя этим руль высоты. Самолёт вскинул нос, взвился горкой, бирюзовая полоса провалилась вниз, перед стеклом возникла тёмная синь неба в зените. И тогда Сергей решительно двинул ручку управления рулём высоты вперёд. И тут же потерял опору под собой. Ремни вдавились в плечи, дух перехватило от этой всегда неприятной отрицательной перегрузки. Проваливаясь, проседая, самолёт все больше опускал нос, будто вздумал бодаться. Сергей тиснул кнопку передатчика, что была у него под большим пальцем на РУДе, и крикнул Евграфу: «Режим!» — сам двинул правой рукой ручку управления энергично влево… Мгновенно, опережая мысль, самолёт ухнул в крен, а дальше, будто подхваченный чудовищными силами, разбуженными в нём, завертелся так быстро вокруг продольной оси, что, как Сергей ни готовился к этому, все же в первую секунду оцепенел… Взвилась по спирали земля в погоне за небом; оно, шмыгнув от неё, пыталось ускользнуть; и тут же, будто в обнимку, они завертелись в яростном вихре, размылись в глазах Сергея в общий серый фон… И солнце, крутясь с ними, кое-как успевало бросить блик на приборные стекла… Фить!.. Фить!!! Фить!.. — взвизгивали в такт оборотам крылья. «Все рули нейтрально!» — сказал себе Сергей. Самолёт, однако, продолжал все так же вращаться. Тут Сергей заметил, что упирается ногами крепко в педали руля направления. «А Казаков-то был прав!» — педали так и стремились уйти от нейтрали — то одна, то другая. Не сразу он решился ослабить упор ног и всё же усилием воли заставил себя это сделать… Отпустил педали, едва держа ноги на них… И ахнул от какого-то страшного кульбита, который самолёт, крутясь, сделал. За ним последовали ещё яростней второй, третий!.. Сергей вцепился судорожно в рычаг газа, в ручку управления, чтоб не сорвало рук резкими отрицательными перегрузками. А машина, крутясь, творила нечто невообразимое!.. Дикие взбрыки-кульбиты следовали один за другим… Взбрык-кульбит! Взбрык-кульбит!.. Все резче, яростней!.. Шестой, седьмой… До боли врезались в плечи ремни. В глазах потемнело… Представилось, будто его самого раскручивают за ноги, чтобы хватить о стену!.. «Педали нейтрально!» — крикнул он себе и упёрся в них что было силы. И, к великой радости, почувствовал, что удаётся их осилить. Взбрыки-кульбиты стали послабее, но машина все ещё вращалась. А он теперь уже держал педали у нейтрали намертво. И перегрузки, которые только что готовы были вышвырнуть его сквозь стекло фонаря, если бы не держали ремни, вдруг ослабли. «Но что это с глазами?! Перед ними вращается какой-то красный лоскут…» — Ого!.. Как ты?.. Что у тебя?.. — спросил встревожено Евграф. Сергей успел перевести двигатель на «холостой ход», но двигатель, не выдержав таких кульбитов, заглох. Самолёт тормозился, это Сергей чувствовал телом. Лоскут перед глазами вращался все медленней и стал тускнеть — из красного превратился в бурый, потом и вовсе приобрёл серый цвет. Сергей ответил: — Теперь уже легче! — Ох, друг, видно, тебе и досталось! Вращение перед глазами прекратилось. «Серый лоскут, — сообразил Сергей, — земля, светлый тон — небо». Догадка помогла ему кое-как выровнять машину. Но двигатель не тянул, а глаза воспринимали лишь два тона, как в тумане. — Евграф, я почти ничего не вижу… В каком я положении? — Спокойно, Серж, я рядом! У тебя небольшой левый крен. (Сергей чуть тронул ручку вправо.) — Стоп, хорошо, — сказал Евграф, — чуть обратно… Так, держи так. Я буду подсказывать, действуй спокойно… Дай уголок побольше, прибавь скоростенки… — Двигатель «завис», не принимает… — Вижу по выхлопу… Давай увеличим уголок… довольно… так… держи так… На ощупь сможешь запустить двигатель? — Пробую. Какая у нас высота? — Около пяти тысяч. Действуй спокойно. Сергей нажал левой рукой тумблер запуска, отсчитал нужное количество секунд, перекинул тумблер.. Турбина зафырчала. — Пошёл двигатель, пошёл! — возвестил Евграф, следя за выхлопом самолёта. — Чувствую, хоть и по-прежнему перед глазами сероватая муть. Какая высота? — Четыре тысячи. Мы от своей точки в тридцати километрах… Прибери левый крен… так… порядок! Сергей открыл стекло гермошлема и вскрикнул: — График, я вижу! — Ну молодчина, ты — молодчина! — Кой черт!.. Одурел совсем, не понял, что запотело стекло гермошлема. — Аэродром видишь? — Вижу, вижу! — На борту все нормально? Сядешь? — Факт, сяду! Все же, пока Сергей, снижаясь, делал большой круг, Евграф держался неподалёку от него. Сергею разрешили посадку. Идя правее, Евграф тоже спустился, наблюдая, как самолёт Сергея планирует к началу посадочной полосы, как затем колеса чиркнули с лёгким дымком о бетон, и самолёт покатился, плавно тормозясь. На радостях Евграф завернул крутую восходящую спираль, пушечно громыхнув над стартом форсажем двигателей своего «киносъёмщика»… Да и как было не порадоваться — теперь Сергей дома! Подруливая к стоянке, Стремнин заметил столпившихся людей. Отбрасывая с плеч ремни, он ощутил боль в пояснице, в плечах. Люди кинулись к самолёту. «Ба, и начлет здесь, и „Киса“, конечно, рядом!» Выбираясь из кабины, Сергей заметил, что механик, стоявший у стремянки, как-то странно на него смотрит, словно бы не узнает. — Ого-го, Серёга! — закричал подскочивший откуда ни возьмись Хасан. — У тебя глаза как у кролика!.. И лицо опухло… Первый раз вижу, чтоб лётчика так отделал самолёт! И все, обступая Сергея, смотрели с изумлением, с болезненным сочувствием. Начлет хотел было обнять Сергея, но, увидев, как тот скривился от боли, опустил руки. «Вот так „круть-верть“! — проговорил он с сердцем. И добавил: — Объявляю тебе, Серёжа, благодарность!.. И Евграфу тоже… Слышали, как он помогал тебе в отчаянный момент!» — Да, молодцы-удальцы, — с улыбочкой выступил Ножницын, — всласть наговорились открытым текстом… Начлет, однако, так глянул на него, что улыбочка мгновенно погасла. — Поехали ко мне, — сказал начлет, — расскажете, пока свежо в памяти, как там у вас всё было… А потом, Сергей Афанасьевич, покажешься врачу: похоже, придётся тебе отдохнуть несколько дней… Эк отделала она тебя, «омеговская» двадцать первая!.. И, уже садясь в машину, распорядился: — Товарищи механики! Самолёт обшарить, осмотреть до последней заклёпки, чтоб никакая деформация не укрылась!.. Прибористы! Поосторожней с записями КЗА[5 - КЗА — контрольно-записывающая аппаратура.] — эксперимент уникальный!.. Поехали. Глава шестая Заполнив полётный лист, Сергей повернулся к окну. На серебристых округлостях самолётов отражались красноватые блики. От колёс, от стоек шасси протянулись в поле длиннющие тени. На приангарной площадке, где обычно то и дело шмыгают люди, было пустынно. Он взглянул на часы — без четверти семь!.. Надо бы позвонить матери. Как-то она там?.. Сергей обрадовался, услышав её голос: — Да, сын, я сегодня в спектакле не занята. — И никуда не уходишь? — Хотела побыть дома. — А дядя Миша не собирался быть? — Он что-то прихварывает… Да ты, сын… уж не вздумал ли навестить меня? — Да, мам, так захотелось! — Боже праведный! А говорят, дети нынче пошли не те! Приезжай, буду ждать тебя… Не обмани только, как в прошлый раз. — Прости, мам, так получилось… А что с дядей Мишей? — Давление… Он, кстати, интересовался тобой. — Ты знаешь, я ему бесконечно благодарен. — Ну приезжай, будем пить чай. Переодеваясь, Сергей поглядывал на себя в зеркало. «Да-с, морденция!.. Будто с перепою, да ещё и после драки… То-то мамочка ахнет!.. Врать что-то придётся… Ладно, не узрела бы кровоподтёков от ремней!» Последнее время Сергей частенько думал о матери, звонил, обещал приехать, да все как-то мешали дела. А нынче вот сидеть бы с этакой-то физиономией дома, не показываясь на люди, а ведь нет: потянуло вдруг к мамочке! «Покуда мать есть, все мы — дети!» — подумал он, вглядываясь в гладь набегающего шоссе, видя и не видя прошмыгивающие встречные автомобили. «И чуть что нас ошарашит — тянемся к ней ручонками!.. Странно, не правда ли, товарищ лётчик-испытатель первого класса?.. Хорошенькая авантюристка подхватила тебя на крючок — и ты каждый день бегал к ней в больницу!.. А тут самая чуткая, самая бескорыстно любящая женщина — мать, и ты три недели не мог выкроить для неё часок?!» — «Я — что, я — как все!..» — «Хотя своей матери ты должен был бы каждое утро и каждый вечер коленопреклоненно целовать руки!» Антонина Алексеевна Стремнина — народная артистка республики, солистка оперы, рано овдовев, сумела одна вырастить и воспитать сына. И надо отдать ей должное: при всей своей занятости в театре и ежедневной кропотливой работе сумела воспитать в сыне чувство ответственности, самым серьёзным образом внушая с малых лет мысль, что он единственный в доме мужчина — её опора, её защитник, — и от того, как он станет ей помогать, будет зависеть и её здоровье, и её настроение, и даже её успех в театре, и эта установка на самостоятельность более всего способствовала раннему формированию в нём добросовестности в любой работе и самодисциплины. И ещё, конечно, сама атмосфера в доме и исключительная работоспособность Антонины Алексеевны не могли не отразиться лучшим образом на понимании Сергеем с самого раннего детства значимости труда. С семи лет он приобщился к маленьким обязанностям по дому. Не забывал с вечера завести будильник и вскакивал с постели, опередив маму, чтобы, пока она будет делать гимнастику, приготовить нехитрый завтрак. В десять лет без напоминаний он бегал в прачечную, по субботам чистил квартиру пылесосом… И делал это не из боязни получить подзатыльник, а лишь в надежде увидеть на материнском лице улыбку и услышать все то же: «Ты ведь моя опора, сын, — единственный в доме мужчина!» По утрам она распевалась, аккомпанируя себе. Часами могла работать над какой-нибудь арией, или романсом, или каким-то трудным местом клавира, даже над музыкальной фразой… И Серёжа тогда удивлялся, как у неё только хватает терпения все это повторять до бесконечности… Но особенно нравилось ему, когда, прибежав из школы, он слышал, что у мамы друзья из театра и они разучивают сцену или дуэт. Он и сам мог пропеть про себя то за Лизу и Германа, то за Недду и Сильвио, то за Дездемону и Отелло — тут уж что приходило в голову! Лет в одиннадцать, когда мать впервые взяла его на спектакль «Отелло», он воспринял все происходящее на сцене как чудо! И ещё ошеломило, что многое услышанное со сцены, оказывается, он знал наизусть… Но какой теперь приобрело это смысл!.. Домой он вернулся потрясённый. Во сне метался и вскрикивал, и матери то и дело приходилось вскакивать к нему, класть руку на его воспалённый лоб: «Глупышка, — успокаивала она, — ведь это же спектакль!.. Всё это было… как вы говорите, „понарошку“… Ну вот же я, рядом с тобой, ничего со мной не случилось!» — «И Мавр жив?..» — «Конечно!» Последняя сцена, естественно, более всего потрясла Серёжу. Сперва мама, прекрасная, как фея, — в первом акте он её не сразу даже узнал — тягуче распевала про ивушку, потом, упав на колени, горячо молилась перед крестом на тумбочке… И опять, к великому удивлению Серёжи, и мелодия, и слова были ему знакомы. Сколько раз слышал он их: «Аве Мариа риена ди грациа… Дева святая, сжалься надо мной…» Но дома мама пела за роялем, в домашней шерстяной кофточке, и её короткой стрижки Сергей даже не замечал. А тут мама — сказочная принцесса! Помолившись, принцесса прилегла на диванчик и уснула… В полумраке появился со свечой в руке мавр с огромной серьгой в ухе… Он побродил немного, прикрывая рукой пламя свечи, потом вдруг опустился перед диванчиком на колени и поцеловал маму… Сергей закрыл лицо руками: так ужасно было, что этот чужой человек целует его маму… И тут он услышал заставившие его вздрогнуть слова: «Молилась ли ты перед сном сегодня?..» Мама проснулась и тихонько ответила: «О да!» Мавр резко отвернулся от неё: «Но если грех тяжкий терзает душу твою, проси творца, чтобы он этот грех тебе прос-тил!..» — «Простил?» — удивилась мама. «Скорее! — вскричал мавр, — убить без покаяния я не хочу!» «Так вот оно что?!» — Серёжу охватил озноб. Зловещий смысл давно заученных фраз вмиг прояснился. А мавр заметался по сцене, рыча, как лев, и на все мамины слезы и мольбы выкрикивал: «Нет!.. Нет!.. Нет!!» И тут, растопырив ужасные свои чёрные пальцы, он бросился к маме… Сергей, оцепенев, стиснул веки. Потом все как-то стихло, и он робко взглянул на сцену. Как раз вбежали люди, подняли крик. Но всех остановил все тот же мавр. Отбросив шпагу, он запел протяжно и геройски: «О, не бойтесь, не страшна эта шпага… Час наступил, жизни кончен путь… О, слава! — залился он такой высокой нотой, подходя к рампе, что у Сергея мурашки побежали по спине. А мавр, повернувшись к диванчику, где недвижно лежала мама, сник: — Отелло нет!» Потом он воскликнул: «Вот мой судья!» — и, выхватив сверкнувший кинжал, вонзил себе в грудь по рукоятку… Это был тоже ужасный момент, от которого Серёжа похолодел. Но мавр умер не сразу, а, припав на колени перед мамой, попел ещё немного жалостливо и так красиво, что слезы навернулись, а потом уж со стоном покатился по трём ступенькам вниз. После всех этих потрясений Серёжа стал насторожённей относиться к тому, что пелось в доме. Не помня своего отца, привыкнув с детства видеть его на портрете в маминой комнате, где бравый военный лётчик, майор, с лёгкой улыбкой смотрит на мир, Сергей очень рано заинтересовался самолётами, а потом стал читать авиационные журналы, книги, строить модели. Многое о самолётах, о лётчиках Сергей узнал от дяди Миши, папиного друга, генерала Федина, который нет-нет и навещал их. Михаил Лукич обожал мамино пение, был поклонником её таланта. Однажды, после спектакля «Тоска», в котором мать исполняла заглавную партию, генерал преподнёс ей цветы и проводил домой. Федин сосредоточенно крутил руль, ехали молча. Михаил Лукич знал, что Антонина Алексеевна все ещё в экстатическом состоянии, свойственном артистам, и не скоро возвратится из сценического образа в свой собственный. Но она вдруг повернулась к нему: — А у меня к вам, Миша, серьёзный разговор… — Вот те раз! — удивился он. — Вы сегодня и так заставили трепетать моё усталое сердце, и, мне кажется, оно больше не выдержит ничего серьёзного. — А ну вас, право! — Ну хорошо, не дуйтесь… Полагаю, этот серьёзный разговор не помешает нам выпить чайку? — Разумеется, нет. Разговор на пять минут… Собственно, мне нужен совет относительно моего сына. — Я весь внимание. — В этом году Сергей заканчивает десятилетку. И я в отчаянии… Как отговорить его от намерения стать лётчиком?.. Не хочу, не хочу!.. Хватит с меня гибели Афанасия!.. А мальчик, представьте, тут как-то и говорит: «Мама, если бы ты знала, как я мечтаю стать лётчиком-испытателем!.. Поговорила бы ты с дядей Мишей, чтоб он посодействовал поступить в лётное училище?» Я так и обомлела! — Ба, ба, ба! В самом деле, такого серьёзного разговора я и представить себе не мог. — Да, Сергей просил меня много раз, а я, милая мамочка, все обещала, да только не выполняла. И вот теперь эта просьба: как отговорить сына от его намерения поступить в авиацию? Генерал откинулся на спинку и даже присвистнул. — Миша, вы должны мне помочь… Он для меня… Я знаю, каким авторитетом вы для него являетесь, с каким почтением он к вам относится, поэтому совет должен быть убедительный, честный, чтоб комар носа не подточил. Иначе он нас предаст анафеме! — Да-с!.. Однако и задачку вы мне преподнесли! Дать совет. Какой совет!.. И остаться при этом честным и по отношению к вам, и по отношению к вашему сыну… Несколько минут они ехали молча по ночной Москве, все ещё залитой ярким светом фонарей, с редкими прохожими на тротуарах. — Вот что, — заговорил вдруг Федин, — парень он толковый, и я дам ему совет честный и дельный… Но выполнить его будет ой как не просто!.. Да и время потребуется, а оно видоизменяет и моря — не то что людские устремления. Так что, «мамулечка», и вам будет спокойно: вряд ли у парня хватит воли и старания все это преодолеть. А если преодолеет… Тогда что ж?.. Тогда крикнем: «Сергей Стремнин — настоящая личность, достойный сын своего отца!» — и пожелаем ему счастливых полётов на благо нашей Родины! Не так ли? — Да… — вздохнула Антонина Алексеевна, — но в чём, собственно, совет? — А вот в чём. Пусть подаёт в авиационный институт. Так и передайте Сергею, что, мол-де, дядя Миша сказал, что теперь все лётчики-испытатели обязаны иметь высшее образование. То время, когда нужно было лишь безупречно летать, безвозвратно прошло… Понятно, и сейчас нужно уметь летать безупречно. Но теперь в цене лётчик-интеллектуал, инженер. Лётчик-робот, если он не из металла и полупроводников, не в почёте. Так и скажите сыну. Дальше. Поступит в МАИ — пусть учится отменно. Раз хочет летать, должен поступить в аэроклуб и без отрыва от учёбы научиться летать, освоить высший пилотаж, все основы лётного мастерства… И здесь, поймите, душа моя, всё будет зависеть от его способностей, от его напористости, добросовестности и многих, многих иных качеств. Ну а когда научится летать, да ещё и институт закончит, — на это потребуется пять лет! — там будет видно, будем думать, как ему поступить на практику в опытный институт, затем уже, по прошествии определённого времени, в школу лётчиков-испытателей… Но это будет — если только будет ?! — очень и очень не скоро… — Генерал шутливо перевёл дыхание, показывая, что серьёзный разговор на этом и заканчивается. Она немного помолчала, прежде чем пожать его руку. Осознавая, что совет друга и искренен и честен, она всё же не почувствовала в душе столь желанного успокоения. Ждала она иного совета, может быть, исключительного, чуть ли не заклинания, во всяком случае, такого, чтоб был способен переключить сыновью мечту о летании на какое-то другое, не менее увлекательное, но более безопасное дело. — Нет, — проговорила она вслух, — иного дела для него нет!.. Таково волшебство вашего ремесла!.. — И, помолчав, закончила свою мысль: — Не очень я надеюсь и на время… хотя оно и способно видоизменять моря. Я знаю своего сына. Ваш совет, Миша, лишь укрепит его волю. * * * Сергей отпер дверь своим ключом. Из передней услышал, что мать за роялем вполголоса повторяет партию Лизы из «Пиковой дамы». «…Ах, истомилась, устала я… Ночью и днём, все лишь о нём, думой себя истерзала я, где же ты, радость бывалая…» Сергей тихонько подошёл к двери — она была полуотворена, — и проговорил зловещие германовские слова, из другой, правда, картины: «Не пугайтесь, ради бога, не пугайтесь!..» Мать быстро обернулась, и возникшая было на лице счастливая улыбка мгновенно преобразилась в страдальческую гримасу: — Боже праведный!.. Сын, ты ли это? — Я, мам, ей-богу, я самый! Антонина Алексеевна вскочила, подбежала к нему, поцеловала, потом, отстранив, с болью на лице принялась разглядывать его: — Да кто же это тебя так, сын? — А… знаешь, мама, тут два дня на свадьбе гуляли у одного лётчика… Ну и… — И что же?.. Тебя побили?.. — О!.. Ну и я за себя постоял, клянусь!.. Обидчику тоже попало! Она отстранилась недоверчиво: — Поверить трудно… Ведь я тебя никогда не знала драчуном… — А теперь таким разбойником стал!.. Чуть драка — я туда!.. И всегда на стороне слабого, как учили в школе… Вот мне и перепадает!.. Но это все пустяки, мамочка!.. Зато как великолепно чувствовать себя героем! Она покривилась: — Чует моё сердце, что ты не только драться, но и привирать научился!.. Вот, оказывается, как взрослеют сыновья, мужают… Ай, ай… Ну и глаза!.. Боже мой!.. Конечно же, от ведра выпитой водки?! — Мамочка, родная, от тебя ничего не утаишь! Дай же я тебя расцелую, бесподобная ты красавица моя! Сергей подхватил мать и закружился по комнате. — Какой же ты здоровяк стал, мой разбойник, пьяница и драчун, которого так нещадно избивают!.. Кофе будешь? — Конечно! «И с молоком, и с булочкой!» — как говорил, окая, батюшка из анекдота. — Святые угодники, как же мне тебя полечить?.. — А никак. Посидим, поужинаем, поговорим обо всём, а наутро — увидишь — как рукой снимет! Так что же, говоришь, дядя Миша? — Звонил! Узнал, что будешь ты, обещал приехать. Погоди минутку-другую, я мигом накрою на стол… У меня все готово… — Ну уж нет! Позволь я тебе помогу? Доставь мне это удовольствие!.. Когда приехал генерал Федин, Сергей выбежал его встретить, помог снять плащ и успел шепнуть Михаилу Лукичу, чтоб тот невольно его не выдал. Поэтому, входя в комнату и целуя руку Антонине Алексеевне, генерал проговорил не без иронии: — Вот уж, душа моя, не думал, что сын ваш вымахает в этакого забияку! — Сама поражаюсь!.. Рос тихоней… Он, правда, меня утешил: «Мама, — говорит, — моё правило — выступать на стороне слабого!» Генерал заговорщически перевёл взгляд на Сергея: — А мне, признаюсь, радостно, что в Сергее все зримей выявляются черты отца: Афанасий-то в воздухе каким был… Антонина Алексеевна, глядя на сына, покачала головой: — То в воздухе, а тут, на земле… в хмельной потасовке!.. — Не сокрушайся, мамочка… Я пока тренируюсь в наземных условиях! — Ясно! — покривилась она в улыбке. — Мол, пока оттренируюсь, то ли ещё узришь!.. Генерал пошёл на выручку: — Душа моя, хватит об этом… Лучше спойте нам что-нибудь из Рахманинова… — Позже, за чаем. А сейчас ужинать. Она встала, приглашая мужчин в столовую, где уже был накрыт стол, и Сергей с удовольствием поглядел на мать: все ещё стройная, ухоженная, она прошла вперёд, опустив плечи, но безукоризненно прямо держа спину. За столом Сергей допустил маленькую неловкость: принявшись за цыплёнка, позволил ему выскользнуть из-под ножа на скатерть. Мать сделала вид, что не заметила, а Михаил Лукич рассмеялся. — Прости, голубчик, что веду себя нетактично… А что делать, если вспомнился кошмарный случай из далёкой молодости?.. Было это, друзья мои, в Париже на очень чопорном банкете. Куда ни глянь, за столом — министры, дипломаты… У всех спины — точно по отвесу; а за спиной — официант в перчатках. То и дело меняют блюда. Принялся я за рябчика, и… о, ужас! — он скок ко мне на брюки, оттуда на пол… Даже в жар бросило!.. Кошусь по сторонам: нет, будто никто не видел… Что делать?.. Отшвырнул башмаком дичь подальше, сам взялся за гарнир, чтоб не сидеть без дела. Очистил тарелку и вроде бы успокоился… И тут вижу: тянется к моей тарелке официант. Я зырк на него, а он, бедняга, как вытаращился на пустую тарелку, так и окаменел будто!.. Клянусь, никогда в жизни не видел более глупой физиономии!.. Наконец он кинул взгляд на меня и выдал себя: дескать, ну и гость пошёл! Все стрескал! Ни единой косточки не оставил! Сергей так громко расхохотался, что Антонина Алексеевна, тоже смеясь, посмотрела на его одутловатое лицо и красные глаза и покачала головой. Чувствуя, что генерал в ударе, Сергей стал канючить: — Дядя Миша, дорогой, дядя Миша, ну ещё что-нибудь расскажите!.. Михаил Лукич, улыбаясь, глотнул вина и поднёс к губам салфетку: — Ладно уж… Если хозяюшка разрешит, готов рассказать про историю с фазанами… — О господи!.. Что за роскошный сегодня «стол»: цыплята, рябчики, фазаны!… Конечно, Миша, рассказывайте — давно так не смеялась! Генерал кивнул Антонине Алексеевне и начал в тихой задумчивости. — Так вот, други мои… Отгрохотали последние бои и бомбёжки… Отгремели и бесчисленные салюты в честь Победы… Кто из победителей со слезами радости на глазах не разрядил тогда своей последней обоймы в воздух?! Настала наконец та особенная тишина, которая с каждым последующим днём несла людским сердцам все большее умиротворение. Была солнечная погода последней декады мая 1945 года. В это время наша 15-я дивизия АДД находилась в Венгрии, недалеко от Будапешта. И вот в один из этих дней комдив наш Ульяновский получил сообщение о вылете к нам инспекции во главе с главным инженером АДД Иваном Васильевичем Марковым. Мы знали и любили Ивана Васильевича. Во время войны он не раз бывал в дивизии, всегда был готов оказать нужную техническую помощь без малейшей волокиты: оперативно, чётко, умно. Поэтому и ждали этого генерала — руководителя всей инженерной службы Авиации дальнего действия — самым сердечным образом. Когда самолёт Си-47 с инспекцией на борту заходил на посадку, комдив Сергей Алексеевич Ульяновский и его зам Вениамин Дмитриевич Зенков вышли на лётное поле встречать прибывших. Марков сразу же решил начать с обхода всех инженерных служб. Ульяновский, как радушный хозяин, сам взялся все ему показать, но, улучив момент, шепнул своему заму: «Вот что… Разыщи этих двух охотников — Тузова Андрея и Дудника Антона, скажи от меня, пусть берут мой „виллис“ и съездят на охоту: очень надо бы подстрелить фазанов… Задумка у меня такая: угостить Ивана Васильевича дичью — он этого достоин». Надо сказать, там, под Будапештом, за время войны в пойме Дуная развелось множество фазанов, и сама по себе идея Ульяновского подстрелить за утро несколько птиц для таких охотников, какими были офицеры Тузов и Дудник, не представляла ничего неразрешимого. Так, во всяком случае, думал комдив, так и восприняли его распоряжение сами охотники. «Да мы их, красавцев, полмашины настреляем, это нам раз плюнуть!» — вскрикнули они почти в один голос, вскакивая в машину и от возбуждения чуть было не забыв ягдташи. Замкомдива все же счёл нужным дать понять, чтоб отнеслись к этому скромному поручению как к боевому заданию. «Не беспокойтесь, Вениамин Дмитриевич, велите повару смазывать жиром сковородки!» «Да!.. Чуть не забыл, — крикнул Зенков вдогонку, — возвращайтесь так, чтобы обед был на столе в два ноль-ноль!» «Считайте, что фазаны уже в духовке!» — донеслось из облака пыли, в котором исчез «виллис». Вениамин, однако, узнал по голосу Тузова, наиболее боевитого из охотников. Проводив облако пыли задумчивым взглядом, Зенков отправился на кухню дать распоряжений повару. Повар — солдат, человек уже солидный, знающий в совершенстве своё дело, понял беспокойство опытного командира сразу: «Всё будет как в лучших ресторанах, Вениамин Дмитриевич, руководство пальчики оближет и язык проглотит». Тут надо открыть маленькую тайну. Веня знал превратности охоты и не рискнул исключить случай отчаянной неудачи охотников и жизненно-счастливой судьбы фазанов. «Вот что… Вели-ка на всякий случай отмахнуть десятку петушков, что у тебя пасутся на дворе, головы да зажарь со всеми причиндалами… Понимэ? Ну, там петрушки всякие в пупочки, коричневая опять же корочка… Ну, не мне тебя учить, как их там отделать под фазанов». «Оченно даже понимаю, товарищ подполковник! Только что летать не смогут, а в остальном, как есть, будут фазаны!» Зенков вернулся к инспекции. А когда время подошло к сроку, все же не выдержал и вышел наперерез пылящему «виллису». Вступать в переговоры не было надобности: всё было написано на физиономиях охотников. Вениамин позволил только обронить как бы невзначай такую фразу: «Фазаны, выходит, не сплоховали…» Тузов и Дудник что-то пытались объяснить, но Веня чуточку передразнил: «Мы, мы… Понимаю, „ветер северный — дичь крепко залегла, не идёт, хоть тресни, на крыло!..“. Охотнички… Чем теперь прикажете угощать Ивана Васильевича? Что докладывать комдиву?» Тузов и Дудник, сами пребывая чуть ли не в ощипанном виде, невнятно бормотали некие жалкие слова: мол, если бы да кабы им дали ещё два часа — тогда было бы другое дело… Ладно. В назначенное время столы были составлены, накрыты белокрахмальными скатертями, уставлены холодными закусками, рюмками, фужерами, всем остальным, что так приятно смотрится и немало способствует настроению и аппетиту. Главного гостя — Ивана Васильевича Маркова, естественно, усадили в центре; рядом сел хозяин — комдив-15 — Сергей Алексеевич Ульяновский. По обе стороны разместились офицеры из комиссии, старшие офицеры полков. На самом кончике выкроили места и охотникам — Тузову и Дуднику. И тут, представьте, раскрывается дверь, и повар — весь в белом, в крахмальном белом колпаке, высоко воздев перед собой руки, — прёт роскошное фарфоровое блюдо, наполненное жареной дичью… Темно-коричневой, со всякими там перьями и вензелями и бог знает ещё с чем… Аж дух перехватило! Шарахнули в потолок пробки, и в бокалах взметнулось пеной до краёв шампанское. Сергей Алексеевич встал и провозгласил тост за здоровье Ивана Васильевича, главного инженера АДД, так много потрудившегося для совершенного состояния боевой техники, что, несомненно, способствовало достижению нашей победы. Все выпили с удовольствием, то и дело посматривая на фазанов. Иван Васильевич даже не стал торопиться с ответным словом, а, степенно подвязав себя салфеткой, с благоговением принялся разделывать мастерски приготовленную птицу. Попробовав небольшой кусочек, изобразил блаженство на лице и сказал: «Что ни говорите, друзья, сразу видно — благородная дичь! Трудно даже поверить: царям да королям раньше доступна была, а теперь и к нам, грешным, на стол попала!» Ульяновский, очень довольный, утвердительно постучал по столу растопыренными пальцами и предложил наполнить ещё бокалы. Откушав, Марков оглядел всех командиров за столом и спросил вдруг: «Кто же из вас такой завзятый охотник, кому мы обязаны этим царским угощением?» Заместитель командира дивизии в этот момент съёжился, слегка похолодев. И тут, совершенно неожиданно для себя, почувствовал в конце стола какое-то скромное шевеление: кто-то приподнялся, чуть кашлянув. Зенков метнул туда взгляд и увидел встающего очень смущённого, покрасневшего Дудника. Пряча в стол свой застенчивый взгляд, Антон проговорил, впрочем, вполне внятно: «Я их подстрелил, товарищ генерал». «Спасибо вам, майор, вы молодчина!» — благодарно расплылся Марков. Веня не знал, как ему быть: то ли швырнуть пробку в этого нахала Дудника, то ли залезть под стол и смеяться там до слёз. Потом обед кончился, инспекция отправилась продолжать свои дела, а Ульяновский и Зенков зашли в штаб. Закрыв за собой дверь, Веня сказал негромко: «А ведь каков повар!». «А что?» «Фазанов-то этих… черт-ма настреляли. Как я тебе, Сергей Алексеевич, и говорил…» «А мы ели что?» «Петушков, что давеча паслись во дворе». «Ну!.. Вот те на!.. Проклятье… (Ульяновский употреблял это слово и в хорошем и плохом смысле.) Однако что ж этот Дудник?» «Нахал. Что ещё сказать?.. А как не растерялся! Точно выстрелил и на этот раз не промазал! Впрочем, выручил меня: я было похолодел, когда Иван Васильевич спросил, кто настрелял их». «Ай-я-яй… Конфузия-то какая, проклятье!» — протянул огорчённо комдив. «Да ведь на блюде-то эти петушки проявили себя не хуже настоящих фазанов», — возразил Вениамин Дмитриевич. «Ну хуже, не хуже… Это меня лукавый попутал придумать угощение фазанами… Эк проклятье!» Антонина Алексеевна смеялась, слушая Михаила Лукича, и только в моменты, когда Сергей уж больно громко хохотал, вздрагивала и смотрела на сына с едва скрываемой сердечной болью. Потом генерал попросил разрешения выйти покурить, и Сергей поднялся с ним вместе, а Антонина Алексеевна занялась приготовлением чая. — Ну что, выкладывай? — взглянул серьёзно Федин, лишь только они оказались вдвоём. — Не пришлось ли катапультироваться? Сергей потупился: — Нет, угомонил-таки. — Похоже, тебя покрутило с отрицательными перегрузками?.. — Ой, дядя Миша, вы по глазам читаете! — Да ведь они у тебя, чёртушка, красноречивей осциллограммы!.. В них отрицательные перегрузки кровью расписались! Сергей уставился с изумлением: — Гляжу на вас как на волшебника… Действительно, крутило меня, вырывая из кабины с перегрузкой более минус трех… — В перевёрнутом штопоре? — Похуже… В аэроинерционном самовращении. — Черт-те что!.. Потеря путевой устойчивости при отрицательных углах атаки!.. Случайно угодил? — Угодил не я, а мне поручили воспроизвести то, что там было. Михаил Лукич кивнул с чуть заметной ухмылкой: — Так сказать, во имя науки… — И для неё, и для корректировки инструкции по пилотированию. Теперь генерал разглядывал молодого лётчика с таким же изумлением, как только что тот глядел на него. — А в наше время, — проговорил он чуть ли не с завистью, — о возможности этаких жестоких «круговертей» мы и не подозревали!.. Однако, Серёжа, расскажи, как же всё это было? Стремнин коротко рассказал, очень заботясь, чтобы Михаил Лукич не заподозрил его в нагнетании «летчицкого героизма». — И, представьте, — усмехнулся он, заканчивая, — обалдел и будто уже ничего не вижу… Спасибо товарищу, летавшему рядом на киносъёмщике, — он подсказками помог выровнять самолёт… Потом, когда запустил двигатель, открыл гермошлем — и вскрикнул от радости: оказывается, стекло запотело!.. Генерал выразительно покачал головой: — А у врача-то был потом? — Разумеется… Денька через три загляну ещё… Да я и сейчас уже чувствую себя нормально… Помолчали. Генерал сказал: — Ну, Серёжка!.. Горжусь: становишься первоклассным лётчиком-испытателем!.. Да, а как с твоим проектом подцепки в воздухе?.. Сергей покривился: — Проект почти готов… Только в институте обстановка так складывается, что вряд ли удастся его осуществить. Михаил Лукич, затянувшись папиросой, взглянул искоса: — Все же поясни, дружок, нужно ли тебе сейчас раздваиваться?.. Достиг самого важного в летании — летай, испытывай! Зачем же перегружать себя ещё и конструированием? — Эх, дядя Миша!.. На работе мне уши прожужжали этими попрёками, и вы туда же… Как-то, обозлившись, я было дал себе зарок не подходить больше к чертёжной доске… Да не тут-то было!.. Опять потянуло, как выпивоху к поллитровке… Видно, таково уж призвание. Не будь лётчиком, стал бы авиаконструктором!.. Летать и конструировать на основе собственного лётного опыта — это ли не увлекательно?! Ведь не случайно все пионеры авиации были и конструкторами и испытателями… В этот момент и донёсся голос Антонины Алексеевны: — Мужчины, чай подан! * * * Перед чаем Антонина Алексеевна вдруг подошла к роялю и с поразившей Сергея экспрессией исполнила рахманиновские «Вешние воды». Михаил Лукич порозовел от восторга, просил ещё спеть, но Антонина Алексеевна, с чуть смущённой улыбкой и всё же довольная собой, вернулась к столу и принялась разливать чай из тихонько шумящего самовара. А в комнате все ещё будто звенел серебристо голос: «…Мы молодой весны гонцы!.. Она нас выслала вперёд! Весна идёт… Весна идёт…» Все трое долго молчали, и можно было подумать, что они вслушиваются в чуть слышное пение самовара. Вот тогда-то Михаил Лукич вдруг и выдал монолог о душе, запомнившийся Сергею. — Да, душа в нас есть! — Генерал приподнял чашку и отхлебнул чай. — Но мы как-то боимся в этом признаться даже себе!.. Но если непредвзято и неначетнически разбираться, тут и приходишь к выводу, что именно душа в нас по-настоящему чего-то и стоит! Летом пятьдесят девятого мне посчастливилось быть в Большом, — продолжал генерал, — когда в спектакле «Кармен» пели Марио дель Монако и Ирина Архипова. Помню, пропел Монако — Хозе арию с цветком да так и замер, припав на колено, пока публика неистовствовала. В зале творилось нечто невообразимое. В старину сказали бы: «Белены объелись!» Дирижёр — Александр Шамильевич Мелик-Пашаев — и тот не выдержал характер: принялся рукоплескать вместе с оркестрантами. И только две фигуры на сцене застыли как изваяния: Кармен — в ослепительно белом платье, присев на краешке стула, почти спиной к залу, и дон Хозе в сине-лимонном мундире, сникший в ожидании её ответа. Он был безмолвен… Но все эти минуты неистовых оваций звучал у каждого в ушах его голос!.. Голос словно бы повис над головами: звонкий, ясный, сильный, страстный, необыкновенной красоты, проникающий прямо в сердце!.. Что он, кудесник, сотворил тогда с нами! Публика, продолжая неистовствовать, не давала этой дьяволице Кармен пропеть свою роковую реплику: «Нет, это не любовь!..» Уж как это получилось, не знаю, но я на секунду отвлёкся от кумира, на которого устремлены были все взоры, и вдруг заметил, что по щеке Архиповой катятся слезы… Она плакала и всячески старалась скрыть это. Ещё более потрясённый своим открытием — не боюсь сейчас в этом признаться! — я почувствовал и у себя в глазах счастливые слезы… Слезы восторга, как и у неё… Какого восторга?.. Восторга великой минуты приобщения к шедевру, когда тысячи душ вдруг настраиваются на некую единую волну творческого порыва и начинают резонировать, достигая своеобразного экстаза!.. И тогда отлетает прочь все личностное, материальное, «земное» и начинает звенеть лишь одна душа! В такие моменты скряга забывает о переплаченных за билет деньгах, раскрасневшийся карманник может обнять восторженного прокурора, не прикоснувшись к его бумажнику, а прокурорское сердце становится мягче, чем у защитника: защитник же, коль защищал бы в такой момент, вовсе не думал бы о гонораре. Влюблённые невесты забывают на время женихов, женихи — невест, здесь жены, точно ангелы, кротки и не бранят мужей, а мужья не зыркают глазами по сторонам… Да, в это мгновение, такое редкостное в жизни, люди забывают о возрасте, о различии полов, они здесь все как дети: чисты, ясны, шумны, готовы в восторге смеяться и плакать! И вот что ещё подумалось мне в тот вечер, когда я, потрясённый, возвращался со спектакля… В такие редкостные минуты душевного экстаза душа в нас как бы обнажается… И тут её, невидимую, неосязаемую, легко узреть, почувствовать в себе и в других! И что уж совсем может показаться парадоксальным, так это то, что душа в нас самая прекрасная и самая коллективистская субстанция; она не терпит одиночества, с добротой и бескорыстно тянется к людям, она смела, даже жертвенна в своём проявлении, когда она улавливает, что настал её миг прийти людям на помощь. — Браво, Михаил Лукич! — воскликнула Антонина Алексеевна. — Вот уж не ожидала услышать от вас такого страстного монолога о душе!.. Конечно, допускаю, что отношение учёных к вашим высказываниям… — …мягко выражаясь, вряд ли было бы одобрительным, — подхватил с усмешкой генерал, — но я и не собираюсь выступать с этим монологом перед учёными… Тем более что лет полтораста назад знаменитый естествоиспытатель Гумбольдт сказал, что первая реакция учёных на мысль нестереотипную, тем более высказанную кем-то не из их коллег: «Чушь!.. И какой кретин мог этакое придумать?!» Сергей, слушавший Михаила Лукича с почтительным вниманием, рассмеялся: в таком варианте перевода ему не доводилось слышать известное суждение Гумбольдта. «Интересно, а как бы дядя Миша перевёл последующие стадии реакции учёных на новое: „А все же в этом что-то есть…“ и „Кто ж этого не знал!“ — мелькнула мысль спросить, но тут заговорила мать: — Миша, коль вы коснулись такого отпугивающего разум понятия, как душа… — О!! — вскинулся Федин. — Это вы здорово подметили: «Понятие, отпугивающее разум!» И не потому ли, что душа в нас — вечный спутник разума и очень нередкий его и весьма обидный оппонент?.. — Да, — не удивилась Антонина Алексеевна, — не раз ощущала в себе эту борьбу… Сердце щемит: «Протяни руку помощи…» А разум одёргивает: «Да ведь это, поди, каналья!..» Сергей взглянул на Михаила Лукича, тот на него, и оба расхохотались. Антонина Алексеевна смотрела на них с улыбкой. Сын вдруг посерьёзнел: — Твой пример, мама, что!.. Вот я как-то разговорился с парнем, приехавшим с БАМа… Спрашиваю, так зачем же ты сваливал породу в Байкал?.. А он: «Знаешь, во мне будто боролись два человека; один все укорял: „Что ж ты, подлец, делаешь?.. Ведь тебе велели возить вон туда, за три километра!..“ А другой: «Плюнь!.. Быстрей сделаешь свои десять ездок, да и отдыхать пойдёшь! Озеро-то с море !.. Ты перед ним — козявка!» Реплика Сергея стёрла с лиц улыбки. Все трое взялись за чашки и некоторое время молчали. Но вот Антонина Алексеевна вспомнила: — Но вы, Миша, всё-таки меня перебили…. — Простите, душа моя!.. Так что вы хотели сказать?.. — А вот что… Мы, артисты, суеверны… Мне, например, кажется, что я уже со вчерашнего дня чувствовала, что с Сергеем случится какая-то беда… Афанасий бы поднял меня на смех… А мне думается, что и авиаторы хоть и скрытно, но тоже суеверны?.. И опять мужчины весьма красноречиво переглянулись. — Да-с… — улыбаясь, потупился генерал. — Гоню от себя эту чепуху, а все же стараюсь, коль вышел из дому, не возвращаться… Даже если носовой платок забыл положить в карман… И тут уж целый день настороже, потому что с утра уличил себя в несобранности… — Позвольте, Миша, я налью вам горяченького, — протянула руку хозяйка. — Сделайте одолжение… Мне припомнился такой занятный эпизод. Был в полку Ил-вторых на фронте парень двадцать второго года рождения… Так он как-то, полетев на штурмовку, взял с собой котёнка, слетал удачно, вылез из машины, держа котёнка за пазухой — только носишко виден, — и говорит технику: «Вот что, Трофимыч, сделай, друг, так, чтобы и в следующем полёте эта киса была со мной на борту». Тот, разумеется, рассмеялся и обещал исполнить поручение. Трофимыч взял котёнка к себе в землянку, накормил, пригрел, а на другой день этот живой талисман снова отправился в боевой полет. И так котёнок стал летать на боевые задания и каждый раз возвращался на аэродром благополучно. Но однажды котёнок исчез, и лётчик ни в какую не захотел без него лететь. Тогда механик, очень любя молодого парня, побежал в деревню искать, но не нашёл ни котёнка, ни кошки. С пустыми руками возвращаться уж очень не хотелось, а тут попался на глаза ему старенький, облезлый, потрёпанный плюшевый медвежонок, и Трофимыч притащил его к самолёту. «Ладно, привяжу его под передним бронестеклом», — смирился лётчик и полетел на штурмовку. А механик, проводив его, все смотрел в ту сторону, за лес, куда он скрылся, и было ему в этот раз особенно беспокойно. Но прошёл час, и лётчик прилетел, и уже по тому, как бодро он выпрыгнул из кабины, Трофимыч понял, что полет прошёл удачно. Стягивая лямки парашюта, парень улыбался: «А знаешь, Трофимыч, он ничего!.. Он у меня приглядывал за винтомоторной группой!» Передавая чашку, Антонина Алексеевна спросила; — Психологически трудно было в войну бомбить врага в наших городах? Михаил Лукич задумался. — Раз десять мне пришлось летать на Харьковский железнодорожный узел со штурманом своим Георгием, и тут уж мы с великим старанием целились именно по путям, по эшелонам. Помню, идём с ним к самолёту, я и спрашиваю: «Опять на тёщу?..» — «На тёщу», — вздыхает. Потом, когда Харьков освободили, когда Георгий отыскал свою тёщу, он спросил её: «Ну как вы себя чувствовали, когда нам приходилось бомбить?» — «Господи! Не поверишь!.. Радовалась и смеялась!.. Выбегала на улицу, делилась радостью с соседями… Это было уже совсем не то, что немецкие бомбёжки: здесь с каждым разрывом бомбы чувствовали приближение нашей победы!» Любопытнейшее душевное восприятие, не правда ли? — Михаил Лукич взглянул на хозяйку, на Сергея. — Поймёшь тут тех, кто в известной боевой обстановке с готовностью вызывал огонь на себя. Однако хватит об этом… Серёж… Давай с тобой попросим, чтоб душа-певица спела нам баркаролу?.. Антонина Алексеевна встрепенулась: — Нет, друзья, в другой раз, у меня завтра спектакль. Михаил Лукич смотрел на неё умоляюще, хотя и знал: если она так сказала — петь не будет. И тогда вдруг он сам, вскинув озорно седую голову, запел баском: …Ты услышь моё моленье И гитары тихий зво-он, Выйди на одно мгнове-е-е-енье, Мой тигрёнок, на балкон! Сергей зааплодировал, а Антонина Алексеевна добродушно рассмеялась: — Спасибо, Мишенька! — Плохо, очень плохо… Сам знаю, что плохо!! А что делать, если душа просит песен, а петь не умеет?! Глава седьмая А утром, когда Сергей ехал на работу, ему вспомнилось «Полстихотворения» Ираклия Абашидзе: Зовётся юностью минута, Когда бушуют, закипев, В твоей душе костёр и смута, И сам ты — мука и напев. Зовётся юностью минута, Когда ты неба слышишь зов, Когда восходишь в гору круто И веровать всему готов. Зовётся юностью минута… Да, вот такое у Сергея было настроение, когда впервые, восемь лет тому назад, он появился здесь, в институте. В такой же солнечный майский день. Имея в активе диплом с отличием, привлекательную внешность, мамин автомобиль и лёгкий шлейф неофициальных сведений о себе, который, преодолевая все барьеры, успел проникнуть в лабораторию аэродинамики доктора Градецкого, куда Стремнин получил направление. Впервые переступив порог проходной и шагая липовой аллеей, он подумал возвышенно: «Вот оно, святилище разума и высокого мужества, где трудятся избранники!.. Неужели?.. Неужели и я среди них?! Невероятно!» Ему было и радостно от сознания, что первые этапы непростого дяди Мишиного плана он, Сергей Стремнин, концентрацией всех своих устремлений и собственным трудом сумел добросовестно выполнить. И всё-таки он волновался от представлявшихся ему всевозможных препятствий, которые, как в стипльчезе, нужно ещё преодолеть на пути к заветной цели. Да, Сергей был тогда в том замечательном возрасте, когда человек полон веры в себя. Поэтому, свернув за угол и увидев вдали корпус лаборатории аэродинамики, он стал поглядывать в противоположную сторону, где сквозь полураскрытые размашистые ворота ангара виднелись самолётные хвосты. Вид этих хвостов действовал на него как пантопон: голова непроизвольно вскидывалась кверху, шаг становился уверенней и эластичней, а на лице возникала чуть заметная счастливая улыбка. Он даже не замечал, что на него поглядывают с любопытством встречные девушки. Сергей видел перед собой только зелень деревьев, торец какого-то здания, ангары и догадывался, что за ними лётное поле… Как было не биться учащённо сердцу?! Начальник лаборатории Борис Николаевич Градецкий сказал: — Входите! — И когда Стремнин закрыл за собой дверь, старик поглядел на него поверх очков и, не изменив выражения на лице, добавил тоном, в котором трудно было уловить какую-либо определённость: — Вот вы каков… — Он встал из-за стола, положил очки, указал Стремнину на кресло, сам подошёл к окну и посмотрел на небо, будто испрашивая совета, как держать себя в последующем разговоре с молодым специалистом. Стремнин сел. — Ну-с, давайте-ка ваш диплом… Градецкий, крупный специалист в области воздушных винтов, в годы бурного развития реактивной авиации заметно потускнел, да и в характере его стал проявляться аскетизм. Поскольку эра пропеллеров, как тогда всем отчаянным реформистам казалось, безвозвратно прошла, человек болезненный и уже немолодой, Градецкий и сам распрощался в душе со своей темой, создавшей ему имя, звание и высокий научный пост. И всё же главной причиной его мрачных настроений было другое: никак не мог он остановиться на выборе нового дела в авиационной науке, страшась, что не сумеет теперь вновь проявить себя соответственно своему «удельному весу» и тогда неизбежно утратит весь свой заработанный многими годами честного и упорного труда престиж. Такие мысли приводили Градецкого в уныние, и он, запершись в кабинете, подолгу никого не принимал. Обо всём этом Стремнину рассказывал один хорошо осведомлённый товарищ, проходивший в своё время практику в лаборатории Градецкого. А в общем-то — по сведениям из того же источника — «док — дядька дельный, невредный и все такое прочее», но теперь, поглядывая на читающего диплом своего первого в жизни начальника, Сергей испытывал некоторое беспокойство. Но вот Градецкий вернул диплом Стремнину, и их взгляды встретились. — Начну с зарплаты: оклад 120 рэ. Во всяком случае, на период стажировки и выхода на «самостоятельную прямую». — Я знаю и согласен. — Тем лучше. Перейдём к следующему пункту. В моей лаборатории три отдела: винтовой… кхе, кхе… (Борис Николаевич то ли кашлянул так, то ли усмехнулся), экспериментальной аэродинамики и устойчивости и управляемости… В каком бы из отделов вы предпочли работать? — Я счёл бы для себя за благо работать в отделе экспериментальной аэродинамики. — Ну и что ж, не возражаю. Ваше мнение для нас важно. Тогда в добрый путь, Сергей Афанасьевич, и да привалит к вам у нас научное счастье! Отправляйтесь-ка, батенька, на третий этаж в 307-й нумер, там найдёте Виктора Николаевича Кайтанова. Он и есть начальник экспериментально-аэродинамического отдела, ему и представитесь; полагаю, он о вас уже кое-что знает… Если что не так пойдёт — не стесняйтесь, заходите, разберёмся… Не буду вас сбивать с панталыку завуалированными экзаменцами — сам их терпеть не могу и другим не позволяю к ним прибегать, будучи твёрдо убеждён, что талантливые люди чаще всего скромны и застенчивы, в то время как натасканные нахалы, как правило, неотразимы… Поэтому буду обстоятельно с вами знакомиться в процессе работы. С этими словами доктор встал и даже изобразил на лице гримасу, отдалённо напоминающую улыбку. Сергей слегка поклонился и направился было к двери, когда Градецкий остановил его: — Прошу прощения… Вот ещё о чём забыл вас спросить… Скажите, Сергей Афанасьевич, вы там, в МАИ, летать, случаем, не пытались? Стремнин расплылся в наивной улыбке: — А как же, закончил обучение полётам в нашем аэроклубе ещё два года назад, летал на спортивных самолётах и работал общественным инструктором… Градецкий потускнел. Он даже вышел из-за стола и прошёлся по кабинету. Несомненно, сказанное молодым инженером насторожило его. Доктор внимательно заглянул Сергею в глаза: — Я хотел бы услышать от вас честный ответ: не бродят ли в вашей голове отчаянные мысли при первой возможности, коль она представится, бросить лабораторию и перепорхнуть в лётную комнату?.. — Я не совсем вас понял, доктор? — проговорил Сергей. — Ради бога, не хитрите со мной, mon chйre, я-то, старый воробей, знаю: кто хоть раз полетал самостоятельно, «подержался за ручку», уж никогда не оставит мечту о летании… И если человек идёт к нам в институт с инженерным дипломом из МАИ — я сразу спрашиваю, летал он или нет?! — Теперь вас понял, Борис Николаевич, и скажу вам откровенно: стать инженером-лётчиком-испытателем — моя окаянная мечта! Но надеюсь не столько на счастливый жребий, сколько на свои знания, физические данные, приобретённый опыт и вдумчивое отношение к делу; с таким подходом, мне представляется, сумею свою мечту осуществить. И ещё скажу вам, доктор, главное: я добросовестно приобретал высшее образование вовсе не затем, чтобы, превратившись в лётчика, выбросить инженерные знания из головы. Нет, я чувствую в себе способности к инженерному творчеству и смею надеяться, что вы мною будете довольны… Во всяком случае, представься возможность стать лётчиком-испытателем, я не оставлю инженерной работы в вашей лаборатории, если буду чувствовать, что лаборатории нужен и полезен. — Недурно! — усмехнулся Градецкий. — Ну что ж, начинайте работать и постарайтесь себя проявить. Он махнул Сергею дружелюбно рукой, мол, ступай, ступай, и пробормотал себе под нос: «Знаю я вас, заражённых летательным вирусом! Все вы, други мои, больны, увы, неизлечимо!» Так запомнился Сергею этот разговор, имевший для него большее, чем он мог предполагать, значение. * * * К концу второго года работы в лаборатории доктора Градецкого Стремнин многого успел достигнуть. Прежде всего он самостоятельно провёл в качестве ведущего инженера две исследовательские работы: по определению характеристик прерванного взлёта на пассажирском самолёте с двумя турбовинтовыми двигателями и по влиянию нароста льда на передней кромке стабилизатора на продольную балансировку того же самолёта при отказе антиобледенительной системы. По двум этим работам сообщения Стремнина были обсуждены на техсовете лаборатории Градецкого и заслужили похвальный отзыв самого доктора, весьма сдержанного на похвалы. Вместе с этим Стремнину удалось без отрыва от основной работы пройти полный курс лётной подготовки в школе лётчиков-испытателей и получить диплом. Борис Николаевич Градецкий, разумеется, очень подозрительно приглядывался в этот период «раздвоения личности» к молодому инженеру-лётчику, но Сергей, ни на минуту не забывая свой первый разговор с доктором, принципиально работал за двоих, заканчивая вечерами то, что не успевал сделать днём, отрываясь на полёты, и Борису Николаевичу оставалось только поглядывать на него с улыбочкой, выражающей: «Ладно, ладно, поглядим, что будет дальше…» А в общем, как видел по его глазам Сергей, добродушно и одобряюще. Ещё в этот же период кипучей деятельности Стремнин как-то странно и неожиданно для себя женился на девице, которая то ли задумалась при переходе улицы, то ли специально ринулась под автомобиль Сергея, когда он вечером выезжал из проходной института. Он успел крутануть руль, но боком машины все же слегка оттолкнул деву в сторону… Сергей привёз её в больницу. К счастью, серьёзных повреждений врачи не обнаружили, но продержали две недели на больничной койке. И в каждый из этих четырнадцати дней она не скрывала радости, когда Стремнин являлся в белом халате и с подарками. Так из жалости и благородства он взлелеял в душе чувство к этой, по сути, незнакомой ему девушке и вскоре женился, опомнившись, однако, буквально на следующий после загса день. Но тут в филиале института определилась срочная работа, и Стремнин с готовностью согласился поехать в командировку. Когда же через два с половиной месяца он вернулся домой, то обнаружил на столе в своей комнате записку: «Будь здоров, Серёжа, и не кашляй… Считай, что я с тобой пошутила… Улетаю за Полярный круг с капитаном… впрочем, ты его все равно не знаешь, а я надеюсь, он окажется повеселей тебя и уж, во всяком случае, не таким засушенным фанатом… Если же разочаруюсь, вернусь к тебе!.. Будь». С яростью порвал он эту записку и долго глядел в окно, где в свете уличного фонаря мелькали людские тени. Исцелила Сергея от этой душевной травмы лётно-инженерная работа. Градецкий поручил ему отработку экспериментальной системы автоматической посадки на самолёте — летающей лаборатории. Сергею сразу же потребовалось много летать, сперва на правах второго пилота с Николаем Петуховым, отличным лётчиком-испытателем старшего поколения, а потом и самостоятельно долетывать программу, когда система мало-помалу оказалась отлаженной и нужно было лишь подстраховывать управление, а самолёт самостоятельно планировал к началу полосы, выравнивался из угла и плавно приземлялся. И каждую последующую посадку по мере корректирования и подстройки аппаратуры делал безупречно. Так что в конце концов Сергей так уверовал в автоматическую систему, что выполнил более сотни посадок, вовсе не прикасаясь к управлению. Вот тут-то и пришла на ум Стремнину интересная мысль. Он прибежал было поделиться ею с Борисом Николаевичем Градецким, но узнал от секретаря, что доктор серьёзно заболел и его увезли с работы в больницу. В тот же вечер Сергей помчался в клинику навестить Бориса Николаевича, но к тому не пустили. Вернувшись в машину, Сергей облокотился на руль и долго-долго глядел между сосен в одну точку. И ему все виделось лицо со впалыми щеками и скорбно-насмешливой улыбкой… А серые, добрые, смущённые глаза любимого доктора будто говорили: «Вот так-то, Сергей Афанасьевич, недосчитывался у себя седьмого удара в пульсе, а тут — трах-бах, — и вот лежу, батенька мой, в глубоком инфаркте!» Дня три Стремнин не решался ни с кем заговорить о новой своей идее, а потом попросился на приём к доктору Опойкову, на которого на время болезни Бориса Николаевича Градецкого легли обязанности начальника аэродинамической лаборатории. — Виктор Никанорович, вы ведь знаете, что наш отдел занимается отработкой экспериментальной системы автоматической посадки? — спросил Стремнин. — Знаю, — взглянул тот, грузно восседая и отдуваясь, будто после горячей ванны. — И, надо полагать, наслышаны, что нам удалось достигнуть в этой работе настолько обнадёживающих результатов, что на сегодня мы имеем около двухсот вполне уверенных автоматических приземлений… — Как же… Слыхал, слыхал, — шумно заёрзал в кресле Опойков. — Так вот, Виктор Никанорович, я к вам с таким предложением: а что, если нам развить эту работу, поставив задачей попутно решить и автоматический взлёт? Неожиданность предложенного словно бы отшвырнула Опойкова на спинку кресла, и он с присвистом втянул в себя воздух: — Час от часу не легче!.. Сергей Афанасьевич, я был в Англии, разговаривал там со специалистами ряда фирм, знакомился с их работами, расспрашивал, занимаются ли они решением автоматического взлёта… Те на меня только таращили глаза и покачивали головами… Вот… Так что и нам дай бог сейчас справиться с прямой задачей автоматической посадки. — Но ведь, решив посадку, Виктор Никанорович, очень нетрудно будет решить попутно и автоматический взлёт! — проговорил с жаром Сергей. — Да что вы, в самом деле, Сергей Афанасьевич! Хотите, чтобы позвонил министр и спросил: «Вам там делать нечего, что ли?! Основные работы задерживаете, а ввязываетесь в то, что вам не поручалось?!» Нет, нет, увольте: институт не в состоянии походя браться за такие проблемные дела. Мы и так вязнем в проблемах по шею! — Опойков впечатляюще провёл ребром пухлой ладони по второму подбородку, скривился весь, словно после стопки перцовки. А спустя некоторое время, когда система автоматической посадки оказалась отработанной достаточно надёжно, Сергей предложил своему молодому коллеге — инженеру-электронщику Андрееву, парню тихому, неразговорчивому, с виду будто бы тугодуму: — Рома, послушай… Давай-ка попробуем отработать и автоматический взлёт?.. Для этого, на мой взгляд, нужно изменить передаточное отношение в управлении передним колесом шасси, разработать и ввести в продольный канал автопилота программу действий на отрыв носового колеса при достижении взлётной скорости… Как ты на это смотришь? Некоторое время Роман глядел на Сергея не мигая, потом проговорил: — Надо подумать, Серёжа. На другой день Андреев позвонил Стремнину и сказал, что сделать это можно. Тогда они уговорились увлечь своей затеей начальника отдела Кайтанова и зашли к нему. Тот спросил: — Сколько времени потребуется, чтобы доработать систему под эту задачу? Андреев ответил: недели две. — Давайте, — согласился Кайтанов, — только вот что… Об отношении к делу Опойкова пока никому ни гугу! У Стремнина радостно билось сердце, когда они с Романом «выкатились» из лаборатории и направились к самолётной стоянке: «Ай да Кайтанов! — улыбался он. — С ходу уловил суть идеи и не побоялся взять на себя ответственность!.. Вот какого парня нужно бы избрать парторгом лаборатории!» Доработку в автоматике системы приземления удалось сделать быстрее, чем предполагалось, — за десять дней. К этому времени подоспела дополнительная программа на сто автоматических посадок для выявления слабых мест и дальнейшей оценки надёжности системы в целом. Этой-то программой, субсидируемой государством в лице заказчика, и решили воспользоваться Стремнин, Кайтанов и Андреев, намереваясь в этих же полётах без превышения лётного времени попутно отработать и предлагаемый ими метод автоматического взлёта. * * * Накануне намеченного дня полётов все трое собрались у Кайтанова. — Итак, давайте ещё раз все осмыслим, — предложил молодым испытателям молодой начальник отдела. — Первое: идём ли мы в этой инициативной работе на неоправданный риск? Стремнин встал: — Позволь, я скажу. Хотя при многочисленных проверках на земле мы убедились в безупречной работе системы, у меня под большим пальцем правой руки на штурвале кнопка отключения всей автоматики. И поскольку я буду, держась за управление, подстраховывать автоматику, то при малейшем подозрении, что она дурит, тут же её и отключу. — Ясно, — кивнул Кайтанов. — Во всяком случае, Сергей ты при всей своей предельной собранности и осмотрительности должен обещать нам в этих полётах, что будешь поначалу выполнять все взлёты при отсутствии бокового ветра и в первых двадцати полётах не станешь снимать ног с педалей и рук со штурвала. — Клянусь! — улыбнулся Сергей. — И ещё, — продолжал Кайтанов, — давайте договоримся железно: на последующие осложнения задания, особенно по боковому ветру, мы пойдём только после анализа записей приборов первых двадцати полётов. — Договорились. — Теперь давайте оценим все затраты на эту нашу инициативную работу… Поэты назвали бы её, очевидно, дерзновенной… А в первой пятилетке наши отцы и деды, поди, окрестили бы горячим словом «встречная»… — Да ведь не предвидится никаких лишних затрат! — подхватил Стремнин. — Для выполнения ста автоматических посадок по программе я должен сделать сто взлётов вручную. Теперь я эти взлёты буду делать с помощью автоматики. И только-то!.. Ни дополнительного расхода топлива, ни затраты двигательных ресурсов, ни потери рабочего времени: все сделаем, так сказать, за счёт повышения КПД по основной теме. Не так ли? Кайтанов, помедлив, кивнул: — Вроде бы так. — Потом сказал, поднимаясь: — Что ж, начинаем завтра? — Мы готовы. * * * Внешне в методике испытаний будто бы ничего и не изменилось: все так же, как и при отработке автоматических посадок, самолёт, приземлившись, с середины пробега начинал снова разбегаться для последующего взлёта; через двенадцать-пятнадцать секунд, набрав взлётную скорость, вздыбливал переднее колесо и вслед за этим плавно уходил в воздух. Испытывая радостный трепет, Стремнин отметил в первых же трех взлётах, что автоматика, безупречно «освоившая» посадки, вполне успешно справляется и с новой для себя задачей. Взлёты, пока в плоскости ветра, сразу же стали получаться, потребовав со стороны лётчика минимальной коррекции. Когда же через несколько дней у испытателей набралось более двух десятков записей отличных по всем параметрам автоматических взлётов, Кайтанов, Стремнин и Андреев, окрылённые успехом, решились наконец доложить о проделанном доктору Опойкову. Виктор Никанорович, отдуваясь более обычного, выслушал сообщение Кайтанова с чуть расширенными глазами, а когда тот кончил, откинулся в кресле: — Я так и представлял себе всегда, что начальники существуют лишь для того, чтобы сдерживать творческий пыл подчинённых!.. Что ж?.. Последуем примеру древних: «Победителей не судят!..» Давайте разбираться. Однако, вникая в детали дела, Опойков вдруг забеспокоился: «Как бы заказчики не узнали об этой непрошеной затее!.. А узнав, не подумали бы, что идея автоматического взлёта уже полностью решена, отработана и предлагается к внедрению…» Распалившись, Опойков даже встал с кресла и заговорил торопливо: — Да, да, вы же ещё не делали взлётов с сильным боковиком под 90 градусов, не имитировали отказ одного двигателя на взлёте… Словом, коварных вопросов ещё целый рой! Стремнин не удержался: — Мы убеждены, что и это решим успешно! Опойков кольнул его быстрым взглядом. — Вот что… При условии, что будете называть все это лишь начальной фазой, что ни в коем случае не станете её отождествлять с нашей тематической продукцией, я согласен: можете продемонстрировать заказчику (от них все равно не утаишь!) свои первые опыты… Пожалуй, можно показать и приезжающим на днях французам в порядке научного обмена. * * * На одном из последующих совещаний по теме автоматических посадок оказалось много смежников и представителей ряда институтов, родственных по профилю деятельности. Услышав в докладе Кайтанова о проделанных в инициативном порядке опытах автоматического взлёта, некоторые из гостей повскакали с мест: «Как это без нас! Мы давно вели такие работы!.. Мы просматривали, мы просчитывали варианты…» В ответ Кайтанов сказал, что перед тем, как начать эту работу, он ездил в организации, представители которых здесь сидят, и, познакомившись с их работами в этом плане подробно, пришёл к выводу, что ничего сколь-нибудь оригинального этими организациями пока не предложено. А то, что имеется у них в портфеле, «перепевает» всем известные идеи иностранных фирм, от коих сами эти фирмы давно отказались как от неудачных, не отвечающих задачам сегодняшнего дня… Что же касается заявления здесь представителя КБ Калинникова, — продолжал Кайтанов, — то позвольте ему напомнить, что совсем недавно товарищи из их КБ выступали с предложением полуавтоматизировать отрыв носового колеса самолёта в момент взлёта… И только! Причём и это предлагалось достигнуть не вмешательством в управление, а посредством подачи на индикатор сигнала от дифференциального прибора. А лётчик сам, глядя на индикатор, должен был, беря штурвал на себя, отрывать переднее колесо от бетона… Вот и все. Когда на следующий день утром Сергей Стремнин приехал на работу, стало известно, что доктор Градецкий скончался ночью в больнице. А ещё через два дня в клубе состоялась гражданская панихида. По краям парадной мраморной лестницы группками стояли сотрудники института, многих Сергей знал в лицо. Из зала сильно тянуло запахом хвои. Мелькнула мысль, что при покойниках ель источает какой-то неистовый, нестерпимо скорбный запах. Сергей подошёл к гробу, ощутив, как у него сжалось сердце, взглянул на восковое лицо и замер… Даже мёртвый, Градецкий словно бы говорил: «Ну-с, посмотрим, что вы ещё, mon chйre, предпримете, посмотрим…» * * * Когда Стремнин, Кайтанов и Андреев завершили отработку экспериментальной системы автоматических взлётов и посадок и выпустили технический отчёт, доктор Опойков, назначенный к этому времени начальником лаборатории, повёл дело информации так, что в самом институте работа оказалась неотмеченной, зато все новые мысли из неё как бы сами собой расползлись по смежным организациям, которые занимались разработкой рулевых машин, автопилотов, навигационной аппаратуры. И теперь уже можно было через полгода ждать на испытания промышленные блоки универсальной системы автоматического взлёта и посадки, изготовляемые Госавиаприбормашем под общим руководством главного конструктора Рыбнова. Так, словно бы из самых прогрессивных устремлений, доктор Опойков посодействовал быстрейшему проникновению в промышленность новой технической идеи, но он же, Опойков, многое сделал, чтобы у молодых сотрудников своей лаборатории отбить охоту к проявлению творческой инициативы. Для этого Опойков тут же перевёл с повышением в филиал Кайтанова, а «виновников» — Стремнина и Андреева — отослал в длительные командировки, зная, что первый из них, обожая летать, с радостью включится в испытания новой машины на серийном заводе, а второй, парень тихий, и вовсе смолчит… А там сработает лекарство от всех болезней — время — и загасит в них авторские амбиции. «Вот те раз! Зачем бы доктору Опойкову так поступать? Ведь успех Стремнина, Кайтанова и Андреева — и его успех как начальника лаборатории!.. Разогнав их, он лишается слаженного творческого коллектива… Что-то вроде бы нелогично?..» Увы! Логично и весьма. Если только повнимательнее изучать и учитывать психологические аспекты в организации управления научно-техническим творчеством. Опойков только делал вид, будто мало интересуется работой молодых людей по реализации идеи Стремнина автоматизировать взлёт. Он очень даже интересовался её ходом. Ах, как бы он хотел порадоваться провалу! И уж тогда бы дал всему огласку!.. Сумел бы проучить молодую научную поросль… А тут явно не то. Изо дня в день узнавал он о несомненном их успехе. И в нём все сильней вскипала неприязнь и к ним самим, и ко всем этим их делам, и даже к покойному Градецкому, о котором в лаборатории уж больно часто вспоминали. Опойкову и в голову не приходило в ту пору, что если б он в самом начале дал себе труд поглубже проникнуть в новизну и рациональность идеи Стремнина и, расхрабрившись, поддержал молодёжь в их творческом рвении, он этим как бы внёс и свой посильный вклад в это дело и, несомненно, оно стало бы ему столь же близким, как и им, а удача этих парней радовала бы его как личная удача. Но он поступил иначе. А далее, увидев в успехе «чужого» дела вроде как личностный выпад, наносящий удар по его докторскому престижу, Опойков придумал, как похитрей весь этот «чужой» досадный успех свести на нет, чтобы в институте о нём впредь и не вспоминали. Перед самим собой доктор оправдывался тем, что Стремнин проявил своеволие, проигнорировав прямое его указание не заниматься автоматизацией взлёта. На самом же деле доктор Опойков с некоторых пор ощущал в себе неприязнь к подобным Стремнину «молодым, смазливым фантазёрам, вечно обуреваемым идеями и не дающим никому вокруг покоя». Большой сибирский город встретил Сергея Стремнина устойчивым антициклоном, весёлым застольем друзей по школе лётчиков-испытателей и радостным ощущением от сознания, что ему доверили интереснейшие и важные лётные испытания головного серийного самолёта. Поэтому неудивительно, что, оказавшись наконец в уютном номере гостиницы, Сергей все торопил и торопил сон, чтобы поскорей проснуться и обнаружить за окном отличную лётную погоду. Примчавшись спозаранку на завод, он принялся изучать программу испытаний, потом детально ознакомился с состоянием самолёта, с тарировками контрольно-записывающей аппаратуры, попутно присматривался к товарищам по испытательной бригаде. Он даже надеялся к вечеру сделать контрольный полет, но тут обнаружилось, что директор не может подписать приказ о начале испытаний из-за задержки одного из заключений, давно отправленного на согласование в институт, в лабораторию доктора Опойкова. «И тут опять он!» — подосадовал Сергей. Вспомнился разговор с доктором перед отъездом. — Вы милейший человек, Сергей Афанасьевич… — проговорил шеф, улыбаясь, и запнулся: «Сказать?.. Не сказать?» И решился все же: — … Вот только если бы вы не изобретали… Сказал и, взглянув в глаза Стремнину, словно бы спохватился. Со смущённой улыбочкой, даже чуть деланно-испуганной, добавил: — Представляю, как вы теперь раскритикуете меня за эти слова на ближайшем партактиве! Сергею стало не по себе. — Виктор Никанорович!.. Вы обезоруживаете меня. А надо бы в назидание другим об этом разговоре и рассказать. Но ведь вы, поди, и отречётесь от только что сказанного. — Конечно. Отрекусь хотя бы потому, что вы не поняли шутки. — Глаза его стали надменны и жёстки: — Вы, однако, человек опасный, Сергей Афанасьевич, с вами надо быть начеку! — и уже с мастерски сыгранным добродушием рассмеялся. — Да полноте дуться… Вот тут Сергей и понял вполне, что, спроваживая его сюда, в Сибирь, доктор хотел отвести «изобретателя» от дальнейшей работы по автоматизации взлётов и посадок: мол, знай своё место!.. Если ты лётчик-испытатель — то и летай на здоровье… А уж генераторами идей позволь быть нам. — Господи! — вздохнул Сергей. — И за что только так не любят изобретателей?! Причём во все времена и на всех континентах! * * * Никто из молодых специалистов не знал, где, когда и на какую тему Опойков защищал докторскую и защищал ли вообще, или удостоен был звания по совокупности работ, проведённых когда-то под его общим руководством. Поговаривали в институте, что в последние годы увлечения доктора не выходили за рамки субботних и воскресных «пулек по маленькой» при наличии закусочки и небольшого графинчика. Впрочем, и это его увлечение было скорее привычкой, ибо игрывали в преферанс постоянной компанией, именуя себя «профессионалами», лишь мечтая, что когда-нибудь подсядет к ним «салага-новичок» и они смогут его как следует «процедить», а так расходились по домам, ничего существенного не выиграв и, разумеется, не проиграв. Препровождению времени у «ящика» за хоккеем Опойков предпочитал дремоту в кресле. Но что любил — так это поездки на подлёдный лов и постоянно держал фанерный сундучок наготове, имея в нём набор необходимых снастей и хитроумных перок. Но и к этому он со временем почти остыл. На рыбалку ездил по-прежнему, но подлёдному лову предпочитал ужин с коллегами в крестьянской избе за большой выскобленной до белизны столетней, в томительной теплыни русской печи, откуда баба Нюра извлекала чугун пахучей рассыпчатой картошки в «мундире». В этом почти сказочном состоянии раскрепощенности, с ощущением, что никуда не нужно спешить, что ничего заранее заготовленного в мыслях не надо говорить, что можно просто расстегнуть ворот рубахи, снять с себя все городские причиндалы, слушать завывание вьюги за оконцами и до боли в сердце ощущать себя почти тем, чем был когда-то — обыкновенным маленьким крестьянским сыночком… Сергей Стремнин раза два был приглашён этой компанией на речку Проню. И имел удовольствие видеть, как уютно себя чувствовал доктор за крестьянским столом, на котором появлялись мало-помалу извлекаемые из рюкзаков припасы: и балычок, и пирожки, а у кого и курочка, колбаска опять же, ветчинка… Случался тут и армянский коньячок, но Виктор Никанорович предпочитал пузырёк «Московской». Он умело откупоривал его крепким ногтем… Ну а после того как «опрокидывали» по первой (а делалось это на полном серьёзе и почти всегда молча) и когда ощущение теплоты разливалось по внутренностям, тут-то и начинались охотничьи рассказы, в которых обстоятельный Виктор Никанорович нередко задавал тон. Впрочем, и другим удавалось «втиснуться» со своим необыкновенным случаем, когда, к примеру, на обыкновенную леску ноль восемнадцать удавалось подцепить и вывести (черт знает с какими переживаниями! — и рассказать-то невозможно) «вот такенного жереха!». Ну а уж после третьей Виктор Никанорович непременно вспоминал свою любимую историю, как, ужиная раз у костра, перепутали одинаковые по виду банки и закусили бутербродами с мотылём, а уже на рассвете, размотав удочки, обнаружили, что красная икра целёхонька, а мотыля нет как нет и ловить рыбку вроде бы не на что. Словом, необыкновенно хороши были эти вечера. О них Виктор Никанорович со вздохом вспоминал потом всю неделю, особенно когда приходилось отгонять от себя мучительную дремоту на очередной защите диссертации. Глава восьмая Из мастерских Стремнин внутренними переходами прошёл в главный корпус и тут в вестибюле неожиданно столкнулся с профессором Островойтовым. «Здравствуйте, Пантелеймон Сократович!» — сказал. «День добрый!» — посмотрел на него профессор с достоинством верховного жреца. Обоим встреча удовольствия не доставила, и, разминувшись, они подумали друг о друге. Маститый учёный, заместитель начальника института по научной части не без досады спросил себя: «И что за дерзкая убеждённость в этом Стремнине?!» А Сергей заметил про себя не без иронии: «Трехмачтовый барк, входящий в гавань!.. Все лодчонки рассыпаются по сторонам!» В это утро он не скоро сумел отделаться от мыслей о профессоре. Многое в Островойтове импонировало Стремнину. И прежде всего обстоятельность во всём, начиная с момента, когда он подъезжал — всегда в одно и то же время — девять ноль пять! — к подъезду главного корпуса, несуетно выбирался из машины и направлялся к входу… Летом в безупречном светлом костюме, зимой в бобровой шапке, в дорогом касторовом пальто, опять же с бобровой шалью… Его поступь была так выразительна, что ИТ-работники, коим полагалось быть на местах, шмыгали в боковые ниши под лестницей, как мышата в щели при появлении кота. Нет, не то чтобы такой ежедневный выход на научную сцену Пантелеймона Сократовича был близок по духу Сергею Стремнину. Ему было интересно наблюдать, как шеф даже этим артистически отработанным приёмом ещё основательней утверждает свою руководящую роль в институте. Стремнина восхищало умение профессора организовать своё рабочее время. Пока другие руководители в своих кабинетах, принимая по делу работников института, без конца отвлекались на телефонные разговоры, умудряясь говорить по двум и даже трём аппаратам одновременно, Островойтов успевал многое сделать без суеты и спешки. В определённые часы он требовал от секретаря не соединять с ним никого, и это относилось не только к «мелкой пастве», но и к министерским служащим, которые горазды иногда «звякнуть самому» для наведения пустяковой справки. Если же в институте, кроме Пантелеймона Сократовича, не было никого из руководства и секретарь, вплывая на цыпочках в кабинет профессора, шептал что-то ему на ухо, он обращался к сидящему напротив собеседнику: «Прошу прощения…» — и брал трубку: «Слушаю, Островойтов… моё почтение… Я затрудняюсь дать вам справку о причине задержки с вылетом ноль третьей, но дам указание диспетчеру все немедленно вам сообщить… Будьте здоровы». И уже к собеседнику: «Итак, вы утверждаете…» И, воспроизведя в самой краткой форме то, о чём только что докладывал специалист, профессор, чуть попыхивая в сторону дымком сигареты, принимался внимательнейше слушать, о чём пойдёт разговор дальше. Сергей вспомнил свои встречи с профессором. Даже в тех случаях, когда Островойтов не разделял оптимизма Стремнина относительно какого-нибудь нового предложения, беседы с ним оставляли в душе известное удовлетворение тем, что тебя не унизили поминутым хватанием трубки и всеми этими, в том числе и подобострастными, возгласами, малопонятными взрывами хохота, за которыми уже не оставалось никакой надежды на то, что руководитель сумеет вернуться к сути излагаемого тобою, и тогда наступает уныние, которое можно выразить лишь словами: «И за каким чёртом я сюда явился?.. Разве тут добьёшься поддержки в таком тонком деле, как творческая инициатива?!» Сергей был однажды прямо покорён профессором, когда после обстоятельной беседы Пантелеймон Сократович решительно поддержал предложенный им новый метод стабилизации катапультного кресла и поручил ему как автору провести необходимые исследования в воздухе и выступить с аргументированной статьёй. Уж эта-то беседа запомнилась Сергею на всю жизнь! Он вышел тогда от шефа настолько окрылённым, что последующая деятельность ему представилась увлекательнейшим занятием. Да и как было не возгореться, когда профессор, вникнув скрупулёзно во все аспекты теоретических обоснований проекта, вызвал Стремнина на горячий спор, в котором молодому инженеру пришлось показать и свою творческую эрудицию, и авторскую убеждённость. Но, увы, и другая беседа с профессором, состоявшаяся вскоре после успешного завершения порученной Островойтовым работы, запомнилась Сергею не меньше. Вышел он тогда от шефа в таком настроении, что в ясный день небо представилось с овчинку. — Сергей Афанасьевич, — начал профессор совершенно лучезарно. — Я ознакомился с вашим отчётом и рефератом и рад поздравить вас с отлично выполненной работой… Просмотрев кинокадры, заснятые при экспериментах в воздухе, убедился, что предложенный вами метод стабилизации катапультных кресел дал отличные результаты, и нахожу его весьма перспективным для внедрения в промышленность. Сергей счастливо потупился. — Надеюсь, вас порадует и следующее моё сообщение, — пыхнул сигаретой профессор. — Институт склонен выдвинуть эту работу на соискание Госпремии… Что вы на это скажете? — спросил Островойтов. — Это очень высокая оценка моего труда. Я вам, Пантелеймон Сократович, весьма благодарен. — Тем лучше! — оживился шеф как-то неестественно для себя. — Тогда позвольте вас спросить, как вы отнесётесь, если в качестве руководителя этой работы мы включим в список соискателей доктора Опойкова? Эффект был равносилен удару бича над ухом. Сергей даже тряхнул головой. Некоторое время они молча глядели друг на друга. Потом Сергей пробормотал: — Тогда почему бы и вам не быть руководителем в этой работе… — Я уже дважды был удостоен Госпремии. — Но при чём здесь Опойков? — Боже, какая святость, Сергей Афанасьевич! Лаборатория Опойкова теперь занимается и тематикой жизнеобеспечения… Пусть он не руководил вами номинально, но в его лаборатории под его руководством делается немало полезного. Сергей, наклонив голову, стал считать до ста, чтобы не сорваться, как учил его когда-то дядя Миша. Но, не досчитав и до тридцати, дерзко вскинул глаза: — Не мне судить, Пантелеймон Сократович, о том, заслуживает ли доктор Опойков Госпремии за другие дела, но я держусь мнения, что к работе по стабилизации катапультного кресла он никакого касательства не имел!.. И выдвижение его на Госпремию по этой теме было бы равносильно подлогу! Откинувшись в кресле, Островойтов взглянул на Стремнина чуть насмешливо и жёстко: — Ну, Сергей Афанасьевич, этаких инсинуаций я от вас не ожидал! — Ещё менее ожидал я этаких предложений, — заметил Сергей. Возникла томительная пауза. Профессор то и дело затягивался сигаретой, а Стремнин уставился на свои стиснутые в замок пальцы. Потом профессор проговорил негромко, с чуть уловимым сарказмом: — Как вы ещё неопытны в жизни, Сергей Афанасьевич! — Но и при своей неопытности, — кивнул Сергей, — я хочу сохранить в чистоте свою совесть. Профессор встал: — Хорошо. Я проинформирую руководство института о вашей позиции в затронутом вопросе. * * * Потом друзья Сергея говорили, что зря он свалял дурака, отказавшись от предложения Понтия (так называли между собой Островойтова) поставить над собой «слона», который в последующей комбинации профессора должен был бы играть какую-то нужную роль. Ему, ухмыляясь, говорили: «Серёга, при всём своём ты редкостный простак!.. Ну что и кому ты доказал?.. Не дал „слону“ получить премию, но ведь и сам её не получишь!.. А ведь на медали не значится, кто „руководил“ работой, а кто на деле был её идейным носителем и исполнителем…» * * * Пришлось Сергею с той поры сделать больший упор на лётную работу, и, пребывая все чаще в воздухе, он, как бы с высоты полёта, продолжал вглядываться в деятельность профессора Островойтова. И тогда ему вспомнились кое-какие штрихи из выступлений профессора на технических советах, штрихи, которые раньше вызывали в нём лишь добродушную улыбку, а теперь заставляли вникнуть в их суть уже без всякой улыбки. Вспомнилось, например, как однажды при обсуждении темы, выполняемой по запросу промышленности, он провозгласил: «Поступим так: знамя работы будем держать в своих руках… Самое же работу… передадим соседям: пусть они её и делают впредь!» Вспомнился Сергею ещё один разговор, и он даже рассмеялся. Пантелеймон Сократович был в тот день особенно в ударе и так прижал своей логикой Стремнина, что тот не то чтобы сдался, а обескураженно замолкнул. Тогда профессор вдруг перешёл к атакам с другой стороны и… спустя несколько минут привёл Стремнина к третьему выводу, опровергающему как мнение самого Стремнина, так и своё собственное, только что будто бы со всей очевидностью доказанное Островойтовым. «Зачем это ему понадобилось?» — думал теперь Сергей. И, сопоставив все нюансы, не мог не прийти к мнению, что Пантелеймон Сократович вовсе не случайно поиграл тогда с ним, как сытый кот с собственным хвостом, выпустив лишь наполовину коготочки. Стремнин, следя за быстро бегущим по доске мелком профессора, сразу не успел уловить, где шеф сблефовал. Но, уходя сбитым с толку, Сергей тут же возвратился и сказал радостно: «Пантелеймон Сократович, позвольте вам заметить, а ведь вы вот здесь в знаках напутали…» Но профессор, бросив на него из-под зелёной лампы острый взгляд, сказал: «Вы, Сергей Афанасьеевич, проявляете себя молодцом… Только я не „напутал“, как вы изволили выразиться, а допустил погрешность, желая проверить вашу наблюдательность… Благодарю вас, вы свободны». Казалось бы, профессор блестяще продемонстрировал педагогические способности, но Сергея не оставляло ощущение, что вовсе не с невинной целью док выстраивал перед ним так ловко весь этот остроумный лабиринт математических преобразований, а для того, чтобы создать и распространить в институте о себе ещё одну легенду… Он, конечно, допускал, что Стремнин может обнаружить его замаскированный математический фокус, и всё же не сумел вполне скрыть промелькнувшую досаду, когда тот вернулся. Так Стремнин, к своему огорчению, открыл для себя в шефе способность вести игру на блефе. Ему показалось даже, что и зелёная лампа у дока на столе тоже не случайна. «Не для того ли, чтоб иногда прятать в тень глаза?» Впрочем, он тут же отругал себя, что этак и на любого человека можно набросить тень. Тем не менее новые реорганизации — то укрупнения, то разделения отделов, лабораторий и секторов — не могли не натолкнуть на мысль: «Зачем это нужно Островойтову?», ибо, как правило, инициатором этих пертурбаций выступал сам Островойтов. И когда по институтским коридорам начинал расползаться слух, что грядёт реорганизация, автором её называли не иначе как Понтия. А потом, когда она свершалась и проходило некоторое время, как фотоснимок в проявителе, все чётче и чётче выявлялись контуры истинного смысла его затеи. И тогда начинали поговаривать с оглядкой: «Так вот оно что!.. Это понадобилось, чтобы отодвинуть доцента А, слишком уж независимого и набравшего в последнее время силу, и выдвинуть достаточно обтекаемого кандидата Б, которому вполне надёжно не дано хватать с неба звёзд… Этот Б теперь до конца своих дней будет со слезой в глазах искать взгляда профессора!» * * * Но ещё лучше поняли Стремнин и Островойтов друг друга после доклада профессора о ходе научно-тематических работ на парткоме института, где Стремнину пришлось выступать — он был в комиссии, готовившей решение. Со свойственными молодости темпераментом и убеждённостью Стремнин тогда покритиковал заместителя начальника института по научной части за ошибочность мнения, будто министерство, перегружая институт разнообразными и весьма срочными заданиями в помощь опытным конструкторским бюро и заводам, сильно тормозит этим разворот перспективных научно-тематических работ. Стремнин тогда говорил, что, на его взгляд, именно работы, сплетённые с заботами опытных конструкторских бюро по совершенствованию новой авиационной техники, и должны быть главнейшими в тематике отраслевого института, а дела, порученные министерством, следовательно, — первостепенно важными, государственного значения, и, если бы партийный комитет института поддержал предложение профессора Островойтова о просьбе к министерству освободить институт от ряда промышленных работ, он, партийный комитет, совершил бы серьёзную ошибку, ибо, пойдя по такому пути, мог бы в конце концов и «вовсе оборвать пуповину», жизненно связывающую его с определяющими центрами промышленности. В заключительном слове Островойтов счёл нужным признать некоторую ошибочность своих суждений, впрочем оговорившись, что он был не совсем правильно понят, в результате этого партком и принял по его докладу достаточно спокойное решение, в котором говорилось и о важности выполняемых институтом промышленных заданий, и о необходимости искать поддержку в министерстве для расширения научно-тематических работ. Потом, осмысливая не раз происшедшее на заседании парткома, Стремнин приходил к единственному суждению, что только так можно было предостеречь профессора от дальнейшего свёртывания помощи серийным и опытным заводам в возникающих при внедрении новой техники осложнениях, к чему, по сути, он призывал в своём докладе, говоря, что «институт — не мастерские по срочному ремонту и доделкам изделий фабрик пошива верхней одежды и обуви». Стремнин, конечно, понимал, что институт не мастерские, а работы, выполняемые институтом в помощь заводам, всегда, естественно, крайне срочные, отвлекающие лучшие научные силы, как-то потом теряются в общей массе грандиозного дела, выполненного многими организациями нескольких министерств. Куда интересней и эффектней было бы институту сосредоточиться на главнейших, по мнению Островойтова и некоторых других учёных, перспективных научно-тематических направлениях и вести теоретические и экспериментальные исследования… Только вот кто в этом случае стал бы помогать заводам?.. Ведь институт прежде всего для этой цели и был создан перед войной. И ещё, кто безошибочно предопределит, что институту в первую очередь нужно заняться одними проблемами, а не другими, будто бы не менее важными и, уж конечно, более трудоёмкими?.. Ведь сколько раз так было: занимались аэродинамикой профилей с большим заглядом вперёд… А потом выяснилось: целесообразней было бы больше заниматься проблемой механизации крыла для уменьшения посадочных скоростей и улучшения летательных свойств проектируемых самолётов. Словом, Стремнину представлялось, что в постановке перспективных тематических работ требовалось прежде всего обеспечить объективное избрание важнейших для развития авиации направлений в исследованиях, избегая «тупиковых путей». Если же в выборе направлений поддаться наитию субъективизма — можно истратить деньги, потерять время и не располагать рекомендациями для последующего развития проектируемой техники. А это позже обязательно аукнется теми же бесконечными работами по ликвидации возникающих прорех, против участия в заштопывании которых вполне отчётливо высказался на парткоме Пантелеймон Сократович. В то время Стремнин увлёкся новой технической идеей подцепки самолёта к самолёту в воздухе. Многие часы между полётами, да и все свободные вечера он вдохновенно затрачивал на разработку проекта своей системы, а когда закончил чертежи, обратился к профессору Островойтову с просьбой ознакомиться с проектом и при благоприятном впечатлении включить в план научно-исследовательских работ. Вот тут-то Сергею и аукнулось его выступление на парткоме. Уже само вынесение по предложению профессора Островойтова доклада Стремнина на НТС таило в себе заранее разработанную акцию, дабы «всем итээровским миром» осадить увлёкшегося изобретателя. И Стремнин понимал прекрасно, что эта акция, во всех деталях продуманная не только профессором, но и подготовленная им совместно с некоторыми, особенно чуткими к тонким желаниям Островойтова лицами, имеет целью подарить совету весьма занимательный спектакль, где ему, Сергею Стремнину, уготована трагикомическая роль мальчика для битья. За полчаса до начала заседания Стремнин развесил плакаты. При изготовлении этих плакатов, на что было затрачено немало ночных часов, Стремнин не прибегнул ни к чьей помощи. Рассудил так: работа моя — целиком инициативная. Будь она включена в план, получил бы план-карту — можно было бы оформить наряд-заказ отделу оформления… Впрочем, и тут потребовалась бы беготня, бесконечные уговоры, согласования, убеждения… В отделе оформления вечный завал: годами все их девочки заняты вычерчиванием графиков и формул для соискателей, готовящихся к защите. Поэтому Стремнин знал, что, если бы даже удалось «выцыганить» на плакаты наряд-заказ, списав расходы на какую-нибудь тематическую работу, пришлось бы в течение месяца стоять возле этих девиц, владеющих плакатным пером, и следить за тем, чтобы они изобразили именно то, что он задумал. Эта непроизводительная трата времени совершенно его не устраивала, нужно было выполнять свою основную работу — заниматься испытаниями, летать. Поэтому, узнав о решении Островойтова заслушать доклад на НТС, Сергей тут же сам принялся за дело. И вот настал этот час. Плакаты красуются на штативах, сам Сергей волнуется у окна, видит первую реакцию входящих на дело его рук. Сперва, естественно, появились самые молодые члены НТС. В благодушном состоянии послеобеденной приятности они тут же удивлённо вытягивали лица и, не взглянув на докладчика, устремлялись к плакатам. На заседаниях НТС привыкли видеть плакаты установленного стандарта, с «кривыми», выведенными цветной тушью, или ряды математических выкладок. Такие плакаты и схемы, таблицы, похожие, как близнецы, давно приучили членов НТС не обращать на них почти никакого внимания… А тут, извольте видеть, даже в плакатах и то чувствуется нечто дерзкое. Минут за пять до начала стали появляться маститые учёные — доктора наук. На их лицах тоже возникало секундное удивление при взгляде на графическое оформление, но доктора, не задерживаясь, проходили на свои привычные места в первом ряду и уже оттуда, рассевшись совершенно непринуждённо, принимались со сдержанной улыбкой разглядывать наглядный материал. Но вот вошёл доктор Ветров, заслуженный деятель науки и техники (по его книгам Стремнин осваивал курс методики лётных испытаний), и воскликнул, не удержавшись: — Вот так плакаты! Заметив у окна стоящего Стремнина, добродушно заулыбался: — Сергей Афанасьевич и тут нас удивляет своим пылким воображением… Ну что ж, послушаем, послушаем… Очень даже любопытно! Потом вошёл доктор Кулебякин и тоже, разглядев плакаты, доброжелательно посмотрел на Сергея, прежде чем сесть. Сергей поздоровался кивком, не изменив позы. Оживление собравшихся вдруг прекратилось. Скрипнула малоприметная дверь в стене, облицованной светлым дубом, и вошёл профессор Островойтов, как всегда, обстоятельный, подтянутый, бодрый, роста хоть и чуть выше среднего, но держащийся так, словно был много выше. «Какой, однако, барин!» — успела промелькнуть у Стремнина почти совсем добродушная мысль, когда Пантелеймон Сократович сделал чуть заметный кивок в зал, направляясь к председательскому месту. Далее профессор позволил себе несколько неожиданную для всех «народно-демократическую» выходку: лучезарно улыбнувшись, спросил, окинув зал быстрым взглядом: — Над чем это вы так весело посмеивались? Сидевший во втором ряду известный шутник Румянцев, кандидат наук из инженеров-мотористов с внешностью рабочего высокого разряда, пробурчал басовито: — Да мы, Пантелеймон Сократович, заспорили: что более всего красит женщину? — Што за вопрос! — живо усмехнулся профессор. — Конешно, помпэзное продолжение талии! Все рассмеялись, а Островойтов отодвинул стул, намереваясь сесть, и тут наконец обратил внимание на плакаты. От улыбки, которая только что украшала его дородное лицо, осталась лёгкая тень, но и она быстро стёрлась. — Ну, милейший Сергей Афанасьевич!.. Вы здесь? — Профессор поискал глазами Стремнина и, уже с искренним интересом разглядывая то Сергея, то плакаты, закончил свою мысль: — Какие ж вы нам тут эффектно смотрящиеся вещи изобразили… Ну, ну!.. Островойтов даже отошёл от стула, приблизился к самому большому плакату, на котором изображён был общий вид всей идеи подцепки самолёта к самолёту в воздухе, заметил: — Каково?.. На темно-коришневом фоне (он так и выговорил нарочито — коришневом) — вдруг белая аппликация!.. Эффектно!.. Весьма, весьма!.. Это вы, Сергей Афанасьевич, сами, конечно? Стремнин, побледнев, ответил, слегка удивляясь своему голосу: — Не располагал иными возможностями, профессор… А применил аппликацию не столько для эффектности, сколько для убыстрения работы… Да и хотелось понаглядней изобразить, чтобы научно-техническому совету потребовалось минимум времени для уяснения сути идеи… — Так сказать, в доступной пониманию учёных форме… — Островойтов смеющимися глазами окинул Стремнина. По залу прокатились довольные смешки. Профессор вышел из первоначального, вполне искреннего изумления и обрёл свой обычный стиль. Стремнин поджал губы, тщетно пытаясь сделать вид, будто не обратил внимания на весёлое оживление присутствующих. Пантелеймон Сократович, держась руками за спинку стула, сказал: — Итак, сегодня мы заслушаем сообщение инженера-лётчика-испытателя Сергея Афанасьевича Стремнина о предлагаемой им новой системе подцепки в воздухе одного самолёта к другому. Сергей Афанасьевич, сколько потребуется вам времени? — Минут двадцать. — Пожалуйста. Прошу вас на кафедру. Как странно Стремнин, абсолютно уверенный и в конструктивной новизне, и в ценности своей идеи, знал, что прекрасно подготовился к выступлению, и вот теперь, как вратарь, пропустивший первый шальной мяч в ворота от своего же игрока, не чуял под собой ног. Но, оказавшись на кафедре, окинув взглядом сидящих в зале и успев заметить в глазах некоторых предвкушение в некотором роде спектакля, что ли, Стремнин ощутил в себе спасительную злость. Несколько удивившись, что голос сразу же зазвучал чётко и ясно, Сергей довольно быстро обрёл присущую ему естественность. Он даже успевал следить за тем, чтобы не вклинивались все эти «значит», «так сказать» и прочие сорные словечки, при волнении особенно настырно рвущиеся в живую речь. Он к этому готовился, зная, до какой степени чисто, свободно, раскованно говорит профессор и как он нетерпим ко всяким «пыканьям-мыканьям». В начале своего доклада Стремнин коротко остановился на истории самой идеи подцепки в воздухе. Упомянул о первом опыте подцепки истребителя к жёсткому дирижаблю типа цеппелин, потом более подробно сказал об опыте подцепки самолёта к самолёту в воздухе, проведённом у нас ещё в тридцатые годы лётчиком-испытателем Василием Андреевичем Степанченком по предложению военного инженера Владимира Сергеевича Вахмистрова. Не забыл упомянуть и о попытке американцев осуществить подцепку реактивного истребителя к шестимоторному бомбардировщику уже в послевоенные годы. Затем Сергей подошёл к плакатам и взял указку: — Основываясь на том, что всем прежним опытам подцепки сопутствовал общий принцип контактирования между самолётами, которое производилось непосредственно, так сказать, жёстко и было связано с повышенным риском и необходимостью преодоления сложных прочностных проблем, я применил предварительный контакт подцепляемого самолёта с конусом на эластичной связи, выпущенным из самолёта-носителя, вернее, из специальной контактной фермы, которая выдвигается вниз из самолёта-носителя. Напомню, что метод контакта штанга — конус давно освоен в авиации, и не буду на нём подробно задерживаться, скажу лишь, что подцепленный к конусу малый самолёт посредством эластичной связи далее подтягивается вплотную к контактной ферме самолёта-носителя, а вслед за этим на фюзеляж малого самолёта опускаются фиксаторы и проушина, входящая в зацепление с основным замком подцепки малого самолёта. О том, что подцепка произведена, лётчики обоих самолётов узнают по загоранию сигнальных лампочек. Отцепка происходит в обратном порядке, но может быть произведена и экстренно лётчиком малого самолёта. Начались вопросы. Доктор Опойков шумно зашевелился на стуле. Не удостоив докладчика обращением по имени-отчеству, спросил: — Вы что ж это, в эпоху освоения космоса хотите вернуть нас к атмосферным делам былых времён? Сергей отметил, как в зале заулыбались: «спектакль» начался. — Сергей Афанасьевич, — взглянул на него Островойтов, — вы будете отвечать сразу или выслушав все вопросы? — Чтоб не забыть, позвольте отвечать сразу. — Сделайте одолжение. — Да, согласен, теперь, когда в космонавтике освоена стыковка кораблей, решено множество проблем — смена экипажей, доставка топлива, провизии, жидкого воздуха и всего иного, необходимого для длительной жизнедеятельности людей в условиях космического пространства, моё предложение с первого взгляда может произвести впечатление анахронизма… Но это лишь с первого взгляда, если не дать себе труда подумать… (Снова в зале послышался лёгкий смешок: публика включилась в игру. «Один — один!» — похоже, Стремнин отбился…) Но если вдуматься, то станет ясно: именно успехи космонавтики со всей очевидностью убеждают нас, что и в атмосферных полётах самолётов мы, к сожалению, не используем возможностей, которые заключает в себе так называемая «стыковка», в предлагаемом мною проекте именуемая подцепкой. В ряде обстоятельств, диктуемых развитием народного хозяйства, освоение подцепки в воздухе может открыть для авиации новые качественные и количественные перспективы… — Назовите для примера какое-нибудь из, как вы выразились, «обстоятельств», когда будет полезно и, особенно хочу подчеркнуть, рентабельно применение столь сложной и небезопасной системы, как предлагаемая вами подцепка в воздухе? — спросил с места один из молодых кандидатов наук, почему-то покраснев. «Это уже целое выступление, а не вопрос, — решил про себя Стремнин, — и уж, конечно, заранее запланированное». — Извольте. Ну, скажем, было бы весьма полезно располагать возможностью быстрой доставки в отдалённые и труднодоступные места, а также отправки оттуда ценнейших материалов, специалистов, археологов, бурильщиков, врачей, больных посредством вертикально взлетающего самолёта, используя пересадку в воздухе с пролетающего лайнера и на пролетающий лайнер… А вообще, на мой взгляд, подцепка в воздухе может себя особенно проявить при решении проблемы создания атмосферно-космического самолёта ближайшего будущего. — Сергей Афанасьевич, позвольте спросить вас, — заговорил профессор Островойтов, подчёркивая всей тональностью свою дружелюбность, — как можно предположить, вы пока не располагаете экономическими расчётами, показывающими, насколько подцепка одного самолёта к другому в воздухе выгоднее, чем доставка больного на вертолёте к аэродрому, а оттуда на большом самолёте в центр? — Да, Пантелеймон Сократович, такими расчётами я пока не располагаю. В них пришлось бы учитывать важнейший критерий: время . А как его оценить?.. В одном случае оно будто бы ничего не стоит, в другом — время может оцениваться жизнью человека!.. Но ведь я и не отвергаю метода доставки, например, больного, о котором вы напомнили уважаемому собранию… Можно применить подцепку в воздухе, скажем, в том случае, если на месте нет вертолёта. А транспортный самолёт с подцепленным к нему небольшим, вертикально взлетающим может выполнить задачу, слетав туда и обратно без посадки, лишь отцепив малый самолёт и приняв его снова на борт в крайне отдалённой точке. Сейчас может показаться, что этот метод и дорог, и весьма небезопасен… Но четверть века назад кто мог подумать, что вертолёт станет рентабельнейшим и вполне безопасным средством для освоения труднодоступных мест? Стремнину было задано ещё несколько вопросов о технологии подцепки и расцепки, затем Островойтов предложил выступить желающим. Первым взял слово профессор Ветров. По каким-то едва уловимым штрихам в осанке Островойтова можно было предположить, что появление Ветрова на трибуне явилось некоторой неожиданностью для председательствующего. Ещё заметней проявилась насторожённость в Пантелеймоне Сократовиче, когда выступающий в первых же словах дал положительную оценку предлагаемой системе, «внушающей уверенность в успехе дела уже тем, — как выразился Ветров, — что в ней остроумно сочетается освоенный метод контакта между самолётами на безопасном расстоянии, с последующим подтягиванием малого самолёта к большому со скоростью, исключающей их столкновение». Ветров, однако, воздержался говорить о рентабельности или нерентабельности проекта, считая, что тут полезно было бы услышать мнение экономистов из заинтересованных ведомств. Затем выступил доктор Опойков. Он говорил об опасности проведения подобных экспериментов в воздухе, о том, что не видит ни одной организации, которая могла бы заинтересоваться столь дорогим и, как ему представляется, столь ненадёжным и ответственным делом, а потому и предлагает проект Стремнина отклонить. Было высказано ещё несколько крайне осторожных суждений, авторы которых сошлись во мнении об экономической необоснованности проекта. Таким образом, Островойтову осталось, как говорится, «подвести черту». Пантелеймон Сократович встал: — Итак, легко было заметить достаточное единодушие выступавших по обсуждаемому нами вопросу. И это, полагаю, даёт нам возможность сформулировать решение НТС в следующем виде: «Воздержаться от включения в план экспериментально-исследовательской тематики предложенной инженером-лётчиком-испытателем Стремниным системы подцепки самолёта к самолёту в воздухе ввиду отсутствия убедительных расчётов, показывающих экономическую обоснованность постановки такой во многом весьма сложной работы». Кто за это предложение?.. Голосуют члены совета. Так… раз, два, три… семь… одиннадцать… восемнадцать… Кто против? Иначе говоря, кто за включение в план предложения товарища Стремнина?.. Трое. Кто воздержался? Четверо. Большинством голосом принимается зачитанное мною предложение. На этом заседание НТС объявляю закрытым. Стремнин принялся торопливо снимать плакаты. Профессор Островойтов приблизился к нему: — Вы имели возможность убедиться, Сергей Афанасьевич, насколько единодушно учёные высказали свои соображения относительно вашего проекта… Сергей внезапно обернулся: — А ведь вам, Пантелеймон Сократович, должно быть известно, что в технике большинством голосов дела не решают! Взгляды их встретились, и Сергей заметил промелькнувшую в глазах профессора озадаченность. Уже сбегая по лестнице, Стремнин продолжал в запальчивости про себя: «В душе-то вы знаете, что я прав! И убеждён, что не остались равнодушны к моей идее. Вас раздражаю я сам, моя молодость, решительность, моя вера в себя, моя одержимость… Вы, Пантелеймон Сократович, потому-то и глушите мою идею… Даже принимая решение, вы не осмелились выпрыгнуть из круга: „выгодно — невыгодно“…» * * * Казалось бы, все ! В последующие дни Стремнин был мрачен и старался никому не попадаться на глаза. Невыносимо было видеть сочувствие в глазах коллег — инженеров и лётчиков-испытателей. Весть о «захоронении» его конструктивно разработанной во всех деталях системы подцепки в воздухе облетела институт. И конечно же, вызвала немало толков в кулуарах. «Провалить труд, которому я отдал столько сил!.. Провалить идею, которая могла существенно расширить эффективность нашей авиации!.. И провалить, так сказать, на научной основе!.. Это ли не кощунственно?!» Он клялся себе не заниматься больше никогда ни конструированием, ни изобретательством… Вообще никаким творчеством в новаторском смысле. Сделаться таким, «как все», не об этом ли когда-то говорил ему доктор Опойков!.. «А может, Опойков и прав?!» С такими мыслями Стремнин и провёл несколько дней в лётной комнате, отрываясь лишь на полёты, не заглядывая все эти дни в лабораторию. Но вскоре его отыскал ведущий инженер Майков и, сказав, что «прямо-таки заболел стремнинской идеей подцепки», предлагает ему свою помощь не только в проведении с помощью ЭВМ некоторых экономических расчётов, но и в исследованиях на моделирующем стенде ряда параметров контактирования. Сергея очень согрело тогда горячее участие товарища, однако он не без горечи отшутился, из чего Юрий Антонович понял, что дальнейший разговор с ним на эту тему пока бесполезен. Это было три года тому назад. * * * Мысли о профессоре Островойтове так захватили Сергея, что, оказавшись в лаборатории Виктора Григорьевича Кулебякина, он не сразу догадался, почему это на него пялили глаза сотрудники. — А!.. Гой еси светлый молодец, Сергей Афанасьевич! — воскликнул Кулебякин. На столе перед ним развёрнуты были осциллограммы, как понял Сергей, его вчерашнего инерционного вращения. — А ну-ка дайте поглядеть на вас?.. — продолжал доктор. — Эк вас отделала эта самая «Омега»! Аэродинамик Семён Яковлевич Платов — он тоже был здесь с утра — сокрушённо покачал головой: — Как вы себя чувствуете?.. — Да вот прискакал… Значит, все о'кэй! — Тогда присаживайтесь, — предложил Кулебякин, — будем разбираться в вашей жестокой «круть-верти»! Часть вторая Глава первая В один из последующих дней в вестибюле лабораторного корпуса института появилось броское объявление: Вниманию комсомольцев и молодёжи (всех возрастов!) Жос из Парижа Сегодня в 17.30 в конференц-зале лётчик-испытатель Георгий Тамарин расскажет о посещении авиасалона в Ле Бурже. Сотрудники весело переглядывались, делясь этой новостью. И так уж совпало, наверно, что в этот день почти у всех было радостное настроение. * * * К семнадцати тридцати большой конференц-зал оказался так переполнен, что многим пришлось толпиться у задней стены и в проходах. Стремнин и Майков пробирались, выискивая местечко, где бы притулиться, и все с нетерпением ждали появления Тамарина. Несколько девушек в первом ряду приготовили цветы. Майков заметил: — Мои-то лаборантки!.. Ждут как тенора-душку! Сергей кивнул: — А парень что надо! Танцор, певец, музыкант, заводила на молодёжных вечерах… Ладно, давай постоим здесь. — Ты виделся с ним после его прилёта? — На бегу. Он ведь метеор! — Как его на все хватает?.. Лётчик-испытатель, доцент вуза… — Изобретательный конструктор, дельтапланерист… Я и сам спросил как-то… Он рассмеялся: «И не говори!.. Со временем — вечная труба!.. Но я его стараюсь не тратить попусту». А-а, вот и он… Любимец муз!.. Георгий Тамарин, или, как здесь его называли, Жос , возник откуда-то сбоку на эстраде, и в зале зааплодировали. Сергей наклонился к уху Майкова: «Чем не бонвиван?! И в Париже, поди, такой заметён!» Оба улыбнулись. Тамарин был хорош в элегантном светлом костюме, раскованный, с вихрастой каштановой шевелюрой, с банджо в руке и ярко-красной коробкой под мышкой. Он деловито подошёл к столику, осторожно положил сверкающий отделкой инструмент и коробку и уже медленней вышел к краю эстрады. Сколько-то мгновений вглядывался в зал, и лицо его светилось улыбкой: «Вот, мол, дорогие мои, я и с вами. И, поверьте, мне от этого очень хорошо!» Потом стал собранным и начал: — Сразу же хочу оградить себя от насмешек такой преамбулой: «Лишь тот, кто проехал всю Францию за две недели, может увезти в своём чемодане стандартное представление о ней и берётся утверждать, что по-настоящему знает эту страну. Но тот, кто живёт во Франции постоянно, каждый день заново убеждается, что ничего не понимает в ней, или же вдруг узнает что-то такое, что полностью перечёркивает его прежнее представление об этой стране». Прочитав эти строки у Пьера Даниноса в «Записках майора Томпсона», я подумал: «Как странно, а ведь и в самом деле: первые впечатления самые яркие… Они остаются в памяти, и им, очевидно, нужно верить… А когда человек живёт в стране годы, сживается с ней, ко всему привыкает, тут уж вроде бы ничего и не замечает вокруг… Все ему кажется обыкновенным… То, чего он ещё не видел и что хотел бы увидеть, все откладывает и откладывает до более удобного момента… И так в течение жизни может и не увидеть… Все ли, к примеру, москвичи были в Большом театре?.. Вряд ли… А в Третьяковке?.. Странно сказать, но многие если и были, то в детстве, когда их водили туда всем классом… И не о тех речь, которым все безразлично!.. Многие мечтают приобщиться к высотам искусства, да все не соберутся никак… А вот приезжий — тот все обойдёт!.. И потом будет говорить: «Обежал все, хоть и времени было в обрез!.. И в Большой попал, правда, с трудом… Представьте, переплатил за билет с рук… А все ж таки попал!.. Что видел?.. „Лебединое“… Честно говоря, проспал весь второй акт — уж больно намаялся за эти дни!» Так вот и я, — усмехнулся Тамарин, — набрался дерзости рассказать вам о Париже, пробыв в нём всего десять дней. Самое удивительное, пожалуй, то, что, очутившись в Париже, я по-настоящему удивился лишь в первую минуту… И чему бы, вы думали?.. Возмутительному обилию припаркованных повсюду автомобилей… Впечатление такое, словно где-то рядом на огромном стадионе идёт международная игра и съехавшиеся со всей Франции болельщики побросали свои разноцветные коробки на колёсах, и вот они стоят вдоль тротуаров тысячными вереницами, вплотную друг к другу; улицы ими так забиты, что остаётся узенькое пространство, в которое решительно устремляются машины, не нашедшие пока, куда бы приткнуться… Когда мы шли к автобусу, ко мне пристроился оживлённый молодой человек, будто бы страшно обрадовавшийся встрече. Я даже чуть смутился: мол, он-то меня знает, а я, чёрт возьми, не узнаю?! — Ну как там Москва? — спросил он на чистейшем русском, и это меня ещё более озадачило. «Ну, — думаю, — должно быть, кто-то из нашего торгпредства встречает!» — Ничего, — говорю приветливо, — красуется! — Вы на авиасалон? — Совершенно верно, — говорю. — А наш «Посев» читаете?.. — «Посев»?.. — не сразу сообразил. — Журнал местной русской интеллигенции… — А-а, «Посев»! — изумляюсь по возможности искренно. — Я-то думал, это что-то из микробиологии… Тогда уж лучше бы назвали «Урожай», что ли… С него сразу всю весёлость и приветливость как рукой сняло. Оледенел лицом, остановился и как-то незаметно, извините, «слинял». Но сам Париж — хотите верьте, хотите нет! — оказался именно таким, каким я его и представлял: невысоким — в пять-шесть этажей, — с мансардами, с маркизами на витринах магазинов и магазинчиков, со сходящимися кое-где звездой улицами, с широкими и затенёнными деревьями тротуарами, на которые, словно нечаянно, выскочили пёстрые зонты и белоснежные столики маленьких кафе, где за чашкой кофе сидит одна часть населения Парижа и смотрит на другую, проходящую мимо; Париж с Елисейскими полями, переходящими в Булонский лес, Париж со своей знаменитой Триумфальной аркой, — кстати, в Париже их три, — но я говорю о той, которая на площади Звезды (здесь сходятся двенадцать улиц!), ныне эта площадь носит имя генерала де Голля; наконец, Париж со своим Лувром, Нотр-Дамом, с Эйфелевой башней!.. Господи, сколько раз мы все это видели на картинах знаменитых художников, на фотографиях, в кино!.. А сколько раз обо всём этом читали у Дюма, Флобера, Гюго, Мопассана, Ремарка, Хемингуэя?.. И вы мне поверьте, что Париж именно такой, каким давно живёт в вашем воображении и, может быть, даже в сердце. А теперь позвольте маленький этюд к первой страничке моих впечатлений: стихи, написанные Максимилианом Александровичем Волошиным в Париже в 1904 году, музыка неизвестного автора, подхваченная мною там, на улице Парижа. Тамарин подошёл к столику, взял банджо, чуть коснулся струн, проверил настройку и, встрепенувшись, заиграл мелодию в стиле блюз ретро. Яркий звук инструмента с барабанной интонацией, будто волной, всколыхнул сидящих в зале. И тут он запел: Для нас Париж был ряд преддверий В просторы всех веков и стран, Легенд, историй и поверий. Как мутно-серый океан, Париж властительно и строго Шумел у нашего порога. Мы отдавались, как во сне, Его ласкающей волне. Мгновенья полные, как годы… В зале ещё надеялись, что он будет продолжать, но Тамарин опустил инструмент и слегка поклонился. И тут молодёжь разразилась аплодисментами, но певец положил инструмент и поднял руку. — Аэродром Ле Бурже — в семи километрах от Парижа на северо-восток, но в дни авиасалона проехать сюда не так-то просто… Праздничное, воздушное настроение у парижан на лицах: французы традиционно любят авиацию, и авиасалоны, устраиваемые здесь через год, необычайно популярны. Выставка занимает, по сути, пространство правее взлётной полосы (если смотреть от Парижа). Должно быть, более сотни разнообразных самолётов — от самых маленьких авиеток с крохотными моторчиками — до аэробусов на 350 мест!.. И все мало-мальски известные фирмы разных стран стремятся показать здесь самое новое, что ими сделано. Почти все машины экспонируются на открытом воздухе. Они ярко окрашены, броско оформлены рекламными плакатами и, окружённые толпами пёстро одетой публики, в солнечные дни начала июня являют собой привлекательное зрелище. Однако именно эта часть выставки для специалиста представляет наименьший интерес. В самом деле, большинство самолётов, сверкающих здесь на солнце, известны ему, специалисту, по каталогам и журналам, и конструктор, учёный, лётчик может лишь присмотреться к каким-то неброским, лишь ему интересным и понятным деталям, а потом и отойдёт к другой машине. Что касается широкой публики, то она как раз стремится именно сюда, к самолётам, и с тревожным изумлением обнаруживает возле них целые горы всевозможных зарядов, предназначенных для боевых машин и, по существу, представляющих из себя неприкрытый рекламный блеф, рассчитанный на впечатлительность обывателя. Он-то, обыватель, глаза которого расширяются от всех этих штабелей бомб, ракет, набитых снарядами лент для скорострельных самолётных пушек, обалдевает в первые же полчаса и с головной болью стремится поскорей выбраться куда-нибудь к киоскам, где продают сосиски и пиво… Тем более что самое интересное происходит непрерывно в воздухе. Вот диктор объявляет, что на поднявшемся истребителе «Мираж-8» летит шеф-пилот фирмы «Дассо», он покажет сейчас высший пилотаж на малой высоте… Действительно, откуда ни возьмись на высоте двадцати метров проносится юркий самолёт, и публика с замиранием сердца видит через остекление фонаря, как лётчик то окажется вниз головой, то, продолжая медленно вращать машину, вывернется в нормальное положение и, как бы сверля воздух у самой поверхности земли, уходит куда-то в дымку горизонта… А ему на смену уже летит другой: итальянец Марио Донатти… Этот ошеломляет своими вертикалями и «бантами», которые «завязывает» в небе, вертясь в зените и оставляя за собой цветной дымный шлейф… Потом взлетают вертикально пять «харриеров»… застывают на несколько секунд, вися неподвижно в плотном строю, а затем вдруг, словно сорвавшись с цепи, устремляются вперёд, в течение нескольких секунд разгоняясь до большой скорости — на взгляд так… километров до шестисот, — и, зайдя низко по кругу, проносятся над слегка ошарашенными зрителями… все в положении вниз головой, потом выворачиваются в нормальное положение, тормозят и опускаются вертикально на ту же точку, откуда взлетели… Потом появляются три небольших вертолёта и, разойдясь по сторонам, начинают «куролесить», выполняя свой высший пилотаж… Он, как вы знаете, несколько отличен от самолётного, но по-своему красив карусельной замедленностью и поворотами на месте… И тут вдруг публика по какому-то наитию поворачивается в другую сторону, люди что-то оживлённо говорят, обращая внимание друг друга на нечто необыкновенное… Но это необыкновенное где-то так низко, что за головами в поле и не видно, и многие устремляются туда, протискиваясь и обгоняя спешащих… Диктор только успевает объявить, что взлетает пилот Жан Прима на аппарате Блерио-XI, впервые перелетевшем 25 июля 1909 года пролив Ла-Манш. И полупрозрачный, жёлтенький, весь в проволочных расчалках моноплан с лёгким стрекотанием взмывает над головами кричащих восторженно французов и француженок, кидающих вверх шляпы и зонты… Невольно подумалось: «Наверно, так же было семьдесят лет назад!..» И всё же для учёного, конструктора и инженера наибольший интерес представляет экспозиция фирм, размещённая в павильонах. Здесь можно увидеть многое из того, что вас интересует по узкой специальности: мотористы, скажем, могут поломать голову, вглядываясь в технологические тонкости изготовления лопаток компрессоров и турбин; «спасенцы», очевидно, не без пользы для себя походят вокруг нового катапультного кресла «Мартин Беккер»… Ну а что касается электриков, гидравликов, управленцев — им тут и недели не хватит, чтобы ознакомиться с сотнями действующих стендов!.. Прекрасно представлена здесь и новейшая навигационная техника, и все, что могло бы очень заинтересовать специалиста по автоматизации пилотажных процессов. Тамарин сделал небольшую паузу, как бы давая публике маленькую передышку, и сам, завораживающе раскованный, прошёлся у края эстрады, вглядываясь с теплотой в лица. Стремнин взглянул на Майкова. Тот выразительно мотнул головой: мол, «Жос есть Жос, и этим все сказано!». И тут Тамарин заговорил снова: — В одном из павильонов демонстрировался франко-германский тренировочный истребитель «Альфа-джет». На помосте возле него стояли два полицейских, не разрешая ни фотографировать, ни заглядывать в кабины. Не будь такой охраны, самолёт, вероятно, не вызвал бы особого интереса. По многим фото швейцарского журнала «Интеравиа» всем он вам знаком: небольшой среднеплан с крылом умеренной стреловидности. Его полётный вес по нынешним временам очень невелик — менее пяти тонн. Оснащён «Альфа-джет» двумя двигателями «Турбомека» с тягой по 1350 килограммов каждый… Словом, небольшой самолёт с отличным остеклением кабин для двух пилотов, сидящих один за другим, хоть и удивляющий гармоничной простотой своих внешних обводов, однако с весьма скромными лётными данными. Из последующих разговоров со специалистами фирм, занимавшихся его созданием, выяснилось следующее. Готовя для себя боевых лётчиков в США, бундесвер платит американцам за подготовку каждого около миллиона долларов. Эта стоимость определяется исключительной дороговизной эксплуатации американских тяжёлых истребителей с мощнейшими и прожорливыми двигателями, а для результативного освоения этих боевых машин лётчику нужно налетать несколько сот лётных часов на шести последовательно более сложных типах самолётов. Легко предположить, что европейцам не очень-то по душе, что их денежки уплывают за океан. Тут и возникла идея создания унифицированного тренировочно-боевого лёгкого истребителя «Альфа-джет». Как нам сказали, он в три раза удешевляет и во столько же раз убыстряет подготовку боевых лётчиков. Благодаря специальному электронному устройству, по пилотажным свойствам «Альфа-джет» способен «превращаться» в подобный любому самолёту-истребителю, находящемуся на вооружении. Что можно к этому добавить?.. — Тамарин цепко оглядел зал. — «Альфа-джет» вооружён 37-миллиметровой пушкой и подкрыльными ракетами, он дешёв, экономичен в расходе топлива… Вместо одного американского истребителя можно иметь три «Альфа-джет». Услышав все это от европейских специалистов, я попробовал осторожно заметить: «А может, здесь как раз тот случай, когда в деле один будет стоить трех?..» Те переглянулись, и один из них сказал: «Видите ли… Опыт новейших боевых действий показывает, что драться в воздухе истребителям приходится на дозвуковой скорости… Другое дело, если нужно удирать — тут уж удобней на сверхзвуке!..» Публика в зале оживилась, послышался смех. Тамарин выждал немного и проговорил не без лукавства: — Так европейцы старались доказать, что три солдата на велосипедах всегда сильней одного мотоциклиста, и мне пришло тогда в голову, что кто-кто, а они-то умеют считать денежки! В зале опять послышалось оживление, а Тамарин продолжил: — Здесь же, на выставке, фирма «Дорнье» демонстрировала проект вертикально взлетающего пассажирского самолёта. Помимо двух маршевых двигателей, установленных на пилонах под крылом, на самолёте «Дорнье» проектируется установить 12 подъёмных двигателей: по четыре в гондолах на консолях крыла и по два в носовой и хвостовой частях фюзеляжа. Фирма планировала выпустить на линии этот самолёт в восьмидесятые годы… Ну что из проекта получится — покажет время. Однако расчёты показывают, что при таком обилии двигателей самолёт если и поднимет 100 пассажиров, то пролетит с ними всего несколько сот километров… Но фирму это не смущает: именно для коротких расстояний будто бы и задумывался этот «безаэродромный» самолёт. Скажу ещё несколько слов об одном проекте фирмы «Фоккер». Будущий самолёт очень похож на рекордный планёр. Но изюминкой проекта я бы назвал то, как придумано встроить в фюзеляж будущего самолёта экономичный и относительно бесшумный турбовентиляторный двигатель. Кого заинтересует это, могу потом разъяснить… И ещё: стремясь создать предельно облегчённую конструкцию, проектировщики отказались от применения общепринятого шасси — взлёт предполагается производить с катапульты, посадку — на лыжу. Нетрудно догадаться о назначении этой машины — самолёт-разведчик. Проект будто бы одобрен НАТО. Много интересного представлено на стендах из области исследований крыльев пассажирских самолётов с новейшей механизацией для получения максимальной подъёмной силы и возможно более плавного обтекания в полёте на больших углах атаки. Этот раздел выставки в общечеловеческом значении самый прогрессивный: аэродинамики всех стран здесь обмениваются опытом, и нет для них более благородной идеи, как сделать полет для пассажира не только ещё более удобным и быстрым, но, главное, абсолютно надёжным. Что сказать ещё?.. — Тамарин помедлил. — В грандиозном павильоне на выставке экспонируется космическая техника, главным образом наша и американская. Здесь много говорят о совместном полёте советских и американских космонавтов, и по лицам видно, что это сближение с радостью и надеждой воспринято европейцами… Но не думайте, что я и дальше намерен заниматься перечислением того, что можно увидеть на авиасалоне в Ле Бурже: иначе я рискую увидеть перед собою спящих!.. Мною подобран кой-какой любопытный материал, и я могу рассказать о нём подробно тем, кого он заинтересует. А сейчас… О, я давно вижу ваши нетерпеливо-любопытные глаза!.. (В зале оживились, послышался сдержанный смех). Сейчас, сейчас узнаете, что в этой красочной коробке… Тамарин подошёл к столику, чуть помедлил, делая вид, что никак не развяжет узелок на коробке. Но вот крышка снята, и в руках у него оказалась краснопёрая птица наподобие голубя. Распластанные полупрозрачные крылья затрепетали, как живые. Тамарин даже сделал движение, будто удерживает птицу, чтоб она не выпорхнула, потом поднял её и показал публике. — Вот… Теперь представьте, что вы двигаетесь в стотысячной толпе и видите над головами, как такие разноцветные голубки, бойко махая крылышками, то и дело взлетают впереди и, весело покружившись, иногда залетают на крышу ангара… Я сперва глазам своим не поверил: решил, что какой-то шутник ради праздничка разукрасил так почтовых голубей. А все же сердце учащённо забилось, и я стал пробираться туда, откуда они взлетали… Честно скажу: забыл даже о деле!.. Не без труда достиг я лотков, где симпатичные девушки бойко торговали этими гениальными игрушками, не забывая для рекламы то и дело запускать их в воздух. Я пересчитал свои скромные франки и, не раздумывая, отдал их за эту коробку. Прихожу в шале — наши собирались там, — вижу академика Дударева — вы знаете: очень солидный учёный… У него такая же коробка… «И вы приобрели?..» — «Да! — смеётся. — Целых две: одну — внучке, другую — для исследований в моей лаборатории!» Но, чувствую, вам не терпится увидеть, как она летает!.. Сейчас, сейчас… Только чур! В зале рассмеялись. Кто-то крикнул: — Понятно: с возвращением на старт! Тут захохотали все. Тамарин завёл в голубе резиномоторчик и, приподняв махолетик над головой, пустил вперёд и вверх… Публика замерла, увидя, как искусственная птица, шумно хлопая крыльями, взвилась к самому потолку, описала полукруг, снизившись, пронеслась с поворотом над эстрадой и устремилась к окнам, будто выискивая, как бы выпорхнуть… Но зацепила за штору и опрокинулась в публику. Тамарин предполагал, что полет махолетика произведёт определённый эффект, но тут зал словно помолодел лет на пятнадцать — шум поднялся, как на большой школьной переменке. «Дай взглянуть!.. Пусти по рукам!» — кричали отовсюду. Стремнину и Майкову не видно было, что творится у окон, и они недоуменно переглядывались. Но переполох все же стал затихать, повскакавшие с мест сели, и кто-то, подбежав к эстраде, передал голубя Жосу. Тот обнадёжил: — После окончания разрешу самым отчаянным болельщикам потрогать руками. Теперь вы видите: машущий полет — моя голубая мечта! Тамарин взял банджо и вышел вперёд: — И опять, чтобы переключить ваше внимание, я исполню давние парижские стихи Макса Волошина, положенные на музыку современного Парижа… В дождь Париж расцветает, Точно серая роза… Шелестит, опьяняет Влажной лаской наркоза. А по окнам, танцуя Все быстрее, быстрее, И смеясь, и ликуя, Вьются серые феи… Тянут тысячи пальцев Нити серого шелка, И касается пяльцев Торопливо иголка. На синеющем лаке Разбегаются блики… В проносящемся мраке Замутились их лики… Сколько глазок несхожих! И несутся в смятенье, И целуют прохожих, И ласкают растенья… И на груды сокровищ, Разлитых по камням, Смотрят морды чудовищ С высоты Notre Dame… И вновь рукоплескания: «Браво, Жос!.. Ещё, ещё!..» Девушки повскакали с мест, чтобы преподнести ему цветы… Но инструмент уже сверкает на столе, Тамарин движением руки призывает к тишине. — На второй день по приезде, — заговорил он снова, — после завтрака, в вестибюле нашего отеля, что возле Монмартра, появился гид: подвижный пожилой человек с горбатым носом и круглой плешью на затылке, по фамилии Колпакчи. По-русски он говорил свободно, правда, с несколько одесской интонацией. Как выяснилось позже, ему 86 лет… И тут уж нужно было удивляться его расторопности. Он сказал, что «водит по Парижу туристов на пяти языках», в том числе и на японском. В Париже живёт с первой мировой войны. Некоторые его пояснения показались мне любопытными, и я записал их в дневнике. С вашего позволения, хотелось бы привести их здесь. Гид: Париж — дорогой город, очень дорогой!.. Прилично жить здесь могут люди состоятельные… — Вы принадлежите к ним? Гид: О!.. Я — люмпен… Я попросил его привести наиболее показательные примеры дороговизны жизни в Париже. Гид: Избави бог вас заболеть!.. — Что так? Он взглянул на меня иронично: — Вам, правда, не рожать… (Спутники мои расхохотались, как и вы сейчас.) А стоят роды в Париже около тысячи новых франков! (Как выяснилось позже, гид несколько «погорел» на денежной реформе 1960 года и с тех пор, называя любую сумму денег, никогда не забывал добавлять — «в новых франках».) — Ну а, скажем, выдернуть зуб? — спросил я. — Такое ведь может и с мужчиной случиться. Гид: Кладите дантисту на стол 250 новых франков, и через пять минут вы уйдёте от него без зуба и без денег! Я: Вы предупредили, что обедать сегодня будем около Лувра в одном из ресторанов, — их у вас в Париже, говорят, восемь тысяч, — сколько же будет нам стоить обед? Гид: Думаю, с полбутылкой вина он обойдётся каждому франков по 50… К ним чаевые — 15 процентов! Это уж обязательно!.. Не приготовив чаевых, не садитесь за стол! — Ну… а если поинтересоваться стоимостью обеда… — не унимаюсь я, — нет, ужина у знаменитого «Максима»? Гид посмотрел внимательно, уголки губ его скривились в сардонической улыбке: — О, без семисот пятидесяти НФ туда не стоит открывать дверь! * * * По планировке Париж может напомнить Москву: малое кольцо — бульварное, как у нас. Большое кольцо — садовое. Ещё дальше — кольцевая дорога. Мы едем по Парижу. У перекрёстка нетерпеливо ждут зелёного сигнала машины в несколько рядов. Вот зажёгся зелёный свет. Наш ряд двинулся… Но что это? Соседний ряд — ни с места!.. Позади шофёры, смеясь, жмут на клаксоны… Проезжаем мимо причины затора: в машине сидит парочка и самозабвенно целуется… А позади гудят машины. Но не видно раздражённых лиц, не слышно ругани, все добродушно смеются и сигналят… пожалуй, в знак одобрения! О парижанах бытует мнение как о людях легкомысленных. Мне это никак не показалось. Наоборот, на каждом шагу вы наблюдаете деловитость французов, сосредоточенность, серьёзность, в рабочее время и вовсе торопливость, сдержанность в разговоре… И деловитость французов присутствует во всём. Даже случай, когда двое целовались у светофора, носил характер какой-то запрограммированности… Чего здесь больше?.. Желания показать: «Вот как нам хорошо, мы любим друг друга!» Или: «А мы целуемся повсюду, лишь только вспомним, что надо поцеловаться, что есть свободная минута!» «Париж отстал в области муниципальных транспортных услуг лет на тридцать!» — говорил нам гид на каждом шагу. Но, только оказавшись в парижской подземке, я оценил всерьёз, насколько великолепно метро у нас!.. Да, да, даже в часы «пик»!.. Эти наши подземные дворцы, именуемые станциями метро, и язык-то не поворачивается назвать пренебрежительно — подземка!.. А в Париже — можно, потому что в метро грязно, сыро, давка в вагонах страшная (во втором классе) — куда там наша! — вентилируется метро плохо, и духота в нём такая, что чувствуешь себя как на тренировке в барокамере без кислородной маски на высоте четырех с половиной тысяч метров, а от жары весь мокрый. Но если вспомнить, что первая линия подземки в Париже открыла движение в 1900 году, то многое этим и объяснится. Как-то мы спросили парижанина о ближайшей станции метро. Он пояснил, как пройти, и тут же посоветовал сэкономить 3, 5 франка, купив 10 билетов, на что даётся скидка. Как тут не подумать о деловитости и расчётливости французов?.. Билет твёрдый, с магнитной полосой, опускаете в контрольную коробку. Проделав какой-то путь, он возвращается пробитым. Теперь можно нажать коленом на турникет, и он откроется. Но нас предупредили: нужно сохранять билет до конца поездки, ибо на выходе из метро он должен снова побывать в контрольной коробке, после чего турникет выпустит вас на свежий воздух. Вот что такое учёт и контроль по-французски! Деловитость и расчётливость французов, может быть, и является основой многих неплохих качеств, таких, как изобретательность и инициатива, трудолюбие и добросовестность в работе, приветливость и общительность, хороший вкус и любовь к красоте во всех её проявлениях: от высших творений искусства до самых пустяковых предметов обихода… Словом, французы хорошо знают, что красота и качество немыслимы друг без друга, и тут уж у них есть чему поучиться! Гид делился с нами такими тонкостями: «Если сказать, вы знаете все достопримечательности Парижа! — это комплимент… Но говорить: „Вы старый парижанин!“ — не следует, особенно парижанкам… Дамы здесь не имеют возраста и потому не стареют!.. И это большое их искусство!» Я сказал: «Смотришь на парижанок и думаешь: где же здесь пожилые?… Из дому не выходят, что ли?.. Старше двадцати — двадцати пяти не приходилось видеть…» Гид усмехнулся: «А на самом деле им от семнадцати до семидесяти!.. Но это стоит денег!» (В зале рассмеялись. Одна из девушек протянула Тамарину цветы. Женщины зааплодировали, очевидно, разделяя стремление парижанок не стареть ни при какой погоде.) Поблагодарив девушку, Жос сказал: — Кстати, о цветах… В Париже множество киосков. Особенно хороши цветочные киоски-магазины. Цветы привозят ночью в специальных автофургонах с орошением внутри. Цветы будто только что срезанные… Свежайшие! Горы цветов!.. Культ цветов!.. Каких только красавцев здесь нет!.. Но не видно, чтобы за ними люди толпились. Я представил себе: «Этим бы цветам да наших покупателей!» Продолжительность рабочего дня во Франции — 9 часов 15 минут. В пятницу — 8 часов. Рабочая неделя — 45 часов. Суббота и воскресенье — выходные дни. Вы, конечно, не раз читали, что французский рабочий не сядет обедать без бутылки сухого вина, если даже на обед у него лишь хлеб да сыр… (Сухое вино в Париже в цене лимонада или минеральной воды.) Но, видно, французы умеют пить… За всё время мы видели в Париже лишь одного пьяного. Он, правда, был мертвецки пьян — валялся на панели, но, по всей видимости, являл собой исключение, подтверждающее правило: здесь «выпивохи» на дороге не валяются! Зато нередко приходилось видеть спящих в нишах безработных. Не хиппи — парижане среднего возраста. Вполне работоспособные. С болью в сердце вспоминаю безработного скрипача. Он стоял в габардиновом пальто на углу узкого переулка, заставленного сплошь автомашинами, и играл рондо-каприччиозо Сен-Санса… Шляпа была у его ног. Он был слеп и не мог видеть, что прохожих в переулке нет!.. И создавалось жуткое впечатление, будто его слушают все эти сверкающие краской существа с железными сердцами! А сколько художников, рисующих цветными мелками на асфальте, чуть в стороне от ног прохожих… А сбоку шляпа, и в ней несколько медяков! Честно вам скажу: после Парижа не могу спокойно проходить мимо доски с объявлениями «Требуются …». И ещё из очень ярких впечатлений: белобрысый парень лет двадцати — человек-оркестр! Каждый вечер он давал свои концерты на тротуаре против банка и неизменно собирал множество публики вокруг себя. Представьте себе патлатого складного малого, у которого за спиной огромный турецкий барабан с медными тарелками на пружинах — одна над другой, от них и от колотушек идут к щиколоткам музыканта верёвки. У колен подвешены бубенчики, в руках гитара, у губ на хомутике губная гармошка, какие-то свистульки, дудочки… И конечно, шляпа возле ног… Он поёт, играет, приплясывая, а публика в отыгрышах скандирует и кидает в шляпу медяки… И кричит: «Мишель, Мишель, ещё!» И он поёт и пляшет, аккомпанируя себе на всех этих инструментах с удивительной грацией и завидной музыкальностью… Сознаюсь, мелодии, на которые я переложил волошинские стихи, позаимствованы у этого обаятельного парня из-под крыш Парижа! Из зала кто-то крикнул: «Жос, видел ли ты хиппи?» — О да!.. Их там навалом… У входов в метро, на ступенях у базилики Секре-Кёр, на набережной Сены… Да что там!.. Повсюду!.. В томном безделии сидят, как нахохлившиеся воробьи на проводах… «Хиппи — это никчёмные люди, — говорил нам гид, — ведут паразитический образ жизни… Многие — отпрыски состоятельных родителей. Убежали из дома… Летом живут на севере, по мере наступления холодов перемещаются на юг… Зимой обитают в Северной Африке… Как перелётные птицы». Об одежде хиппи говорить не приходится… Но вот что любопытно: они на публику будто бы не обращают ни малейшего внимания, а публика все же на них пялит глаза… Такая сценка. Вечереет. Солнце за день сильно прогрело стены и тротуар. Двое сидят на панели — он и она. Он в жилетке из мохнатой собачьей шкуры, сам обросший, словно мехом. Его подруга — в лёгоньком свитерке и трусиках. Он занят тем, что вырезает из кожи украшения вроде чёток или ожерелий (сбоку от него возвышается рамочка, и на ней развешана готовая продукция). Сидит по-турецки, работает неторопливо, сосредоточенно, не замечает публики, безмолвен. Она, с хорошеньким личиком, не ведающим водных процедур, и волосами, не знающими расчёсок, смотрит заворожённо на его руки… Адам и Ева конца двадцатого века в центре Парижа! Мы подъехали к зелёному массиву Марсова поля у набережной Сены, где когда-то французы отмечали праздник Федерации (14 июля 1790 года) и праздник Высшего существа (8 июня 1794 года), организованные Робеспьером, и смотрим вверх. Эйфелева башня — символ Парижа! Её создатель, Александр Гюстав Эйфель, прожил долгую жизнь — более 90 лет. К семидесяти годам его ажурные мосты и Башня из стали создали ему славу великого инженера. Но в 70 лет, когда люди ищут покоя, он начинает совершенно новую для себя деятельность, которая успевает принести ему известность учёного-аэродинамика. К этому времени пионеры авиации — Райты, Сантос-Дюмон, Фербер, Вуазен, Фарман, Блерио — на эмпирически созданных своих аэропланах совершают все более впечатляющие подъёмы. И тут старик Эйфель догадывается, что народившейся авиации нужны широкие аэродинамические исследования. Отто Лилиенталь раскручивал исследуемую модель крыла на карусели. Эйфель придумал свой метод. По наклонному тросу, протянутому с Эйфелевой башни, он заставлял скользить испытываемое тело, причём остроумное устройство, встроенное в модель, фиксировало в каждый момент движения скорость воздушного потока и силу давления воздуха. Мы поднялись на первый этаж Эйфелевой башни — на высоту 57 метров . Выйдя на обширную площадку, увидели по периметру сетку, поднятую метра на три вверх. «От самоубийц! — пояснил гид. — Здесь, в Париже, всегда было достаточно людей обоего пола, желающих разделаться с жизнью таким способом. Прыжок с Эйфелевой башни долгое время был для них наиболее привлекательным, они этот способ предпочитали». Мне подумалось: «Не дамский ли портной Рейхельт послужил для них заразительным примером?» Сконструировав и сшив плащ-парашют площадью 9 квадратных метров, Рейхельт решил испытать его сам. Ему советовали не торопиться, подсказывали получше испытать своё изобретение, сбрасывая с Эйфелевой башни манекены. Но герой портной, очевидно, законодатель дамских мод, был так уверен в безупречности своей идеи и модели, что 4 февраля 1912 года при огромном стечении публики прыгнул именно отсюда, с первого этажа… Но плащ-парашют, увы, не раскрылся. И пока портной падал в течение 5 секунд, его успели несколько раз сфотографировать… Я видел один из этих снимков в старом журнале. В день гибели Рейхельта сестра его заявила корреспонденту: «Я видела, как погиб мой брат, и не могу себе представить конца более красивого, чем эта смерть!» Мы смотрим с высоты на Марсово поле. Гид что-то рассказывает, а я отвлёкся, думаю об удивительном времени авиационной зари, горячим участником которого был Париж. Воображение живо рисует, как вот здесь, на Марсовом поле, 2 марта 1784 года негодующе бушевала огромная толпа, считая себя ошельмованной предприимчивым аэронавтом Жан-Пьером Бланшаром: он собрал с публики деньги, но никак сперва не мог подняться на своём воздушном шаре… Кажется, не поспеши Бланшар в последний момент выбросить из корзины за борт всё, что можно было, и толпа разорвала бы на части и «мошенника», и его «поганый шар»!.. Но шар вдруг всплыл над головами и стал набирать высоту, и люди, мгновенно озарясь восторгом, завопили: «Виват Бланшару!.. Виват победителю воздуха!» И было это через три месяца после первого в истории человечества полёта монгольфьера с людьми и за девять месяцев до того дня, когда Бланшару посчастливилось перелететь на аэростате из Англии во Францию через пролив Ла-Манш… Тоже впервые в истории человечества! А дерзновеннейший облёт Эйфелевой башни Сантос-Дюмоном!.. 19 октября 1901 года Альберто Сантос-Дюмон стал самым знаменитым парижанином!.. И никому в Париже не хотелось вспоминать тех насмешек, которыми награждали чудака бразильца, транжирившего огромные деньги на постройку все новых и новых своих «летающих колбас» будто бы лишь для того, чтобы падать и удивительным образом не разбиваться… А чудаком бразилец был действительно замечательным!.. Получив богатое наследство, он не пустился очертя голову проматывать состояние на курортах и в игорных домах, что можно было ждать от пылкого юноши, а к своим увлечениям всеми видами спорта — Альберто был отличным пловцом, яхтсменом, отчаянным вело-мото-автогонщиком! — прибавил и воздухоплавание. А тут два промышленника — Дейч де ла Мерт и Эрнест Аршдакон — объявили приз в 100 тысяч франков тому, кто первый облетит на дирижабле Эйфелеву башню… И Сантос-Дюмон загорелся идеей во что бы то ни стало завоевать этот приз! На пятом своём творении, облегчённом до такой степени, что сам изобретатель сидел на велосипедном седле, Альберто почти достиг цели. Он уже было обогнул башню и «топал» над крышами Парижа со скоростью 12 километров в час обратно в Сен-Клу, чтобы приземлиться на место старта, но тут мотор вдруг отказал, руль потерял эффективность, и дирижабль рухнул на крышу пятиэтажного дома в центре Парижа!.. Отделавшись царапинами, Сантос-Дюмон принялся за постройку шестого дирижабля, оказавшегося наконец счастливым… Альберто превысил всего на тридцать секунд обусловленные полчаса для этого полёта, но ликующий Париж единодушно признал его победителем… Как же распорядился Сантос-Дюмон призом в сто тысяч?.. Он и этим поразил парижан! Половину денег Альберто передал на благотворительные нужды, другую половину подарил своему механику. Сантос-Дюмон продолжал строить новые дирижабли, много летал, не раз терпел аварии… На четырнадцатом своём дирижабле он так освоился в полётах, что пользовался им как автомобилем… Но однажды Сантос-Дюмон услышал о полётах братьев Райт на аэроплане в Америке, и новость совершенно его ошеломила. Забросив сразу дирижабли, он немедленно взялся за проектирование аэроплана и работал так энергично, что ему удалось опередить Фердинанда Фербера, Габриеля Вуазена, Анри Фармана и Луи Блерио, уже многое сделавших для создания первых аэропланов. Своим удачным полётом в октябре 1906 года на аппарате тяжелее воздуха, напоминавшем коробчатый змей с мотором и воздушным винтом, Сантос-Дюмон всколыхнул неслыханную волну авиационного энтузиазма в Европе. В Париж потянулись смельчаки, давно мечтавшие о летании на крыльях… Париж становился центром авиационной лихорадки. .. А гид между тем продолжал что-то рассказывать. Я прислушался. «Теперь взгляните вот сюда, вдоль Сены… В отдалении вы, конечно, узнали остров Ситэ и высящийся фасад Нотр-Дам… Несколько ближе и левее от реки, за зелёным массивом Тюильрийского сада, площадь Карусель, как бы обрамлённая с востока Луврским дворцом, где мы были с вами вчера… Ещё ближе к нам, в том же направлении, площадь Согласия, которую вы, очевидно, узнали по Луксорскому обелиску (бывших Фив египетских)… Обелиск этот, подаренный Луи-Филиппу Мехмедом-Али, установлен в 1836 году на месте снесённой в 1792 году статуи короля Людовика XV… По общему признанию, это самая красивая площадь Парижа. Спроектирована она в 1757 году архитектором Габриелем… Во время Великой французской революции площадь неоднократно служила местом казни и, в частности, казни Людовика XVI. — На этом гид прервался, чтобы взглянуть на часы. — Ба, а время, оказывается, подошло к обеду… Здесь мы с вами сейчас прекрасно и отобедаем!.. Туристическое агентство, вас обслуживающее, снабдило меня достаточной суммой денег, а уж я позабочусь, чтобы вам понравилась французская кухня… Итак, вперёд! Пред вами двери ресторана на Эйфелевой башне!» С этим мы и вошли в большой зал, светлый, обильно остеклённый. Бордовый цвет портьер, обрамления эстрады и потолка… Семь люстр-гирлянд из крупных кремовых шаров… К нам подошёл толстый, вальяжный метрдотель во фраке и представился на русском языке, несколько коверкая слова: «Мне доставляет особое удовольствие приветствовать гостей из Москвы!..» «Вы бывали в Москве?» «О да! И очень люблю Москву!.. Был в ней в самом конце войны… Я служил в полку „Нормандия — Неман“ механиком на истребителе Як-3… Дорогие гости, сюда, пожалуйста!.. О… как это у вас говорится… О!.. Я разобьюсь в лепешьку, чтоб вам здесь было корошо !..» Тамарин прервался и принял записку: «Расскажите что-нибудь о Лувре». Он несколько помедлил. — Что-нибудь о Лувре?.. О величайшем собрании шедевров мирового искусства, экспонированном в бесчисленных залах Луврского дворца, обежав его за три часа?.. Нет, не мне вам повторять общеизвестные восторги… Скажу только о Нике. Неизгладимое впечатление произвела на меня древнегреческая статуя крылатой богини — Ника Самофракийская… Вот и сейчас стою перед вами и ясно вижу её, эту устремлённую вперёд мраморную, как живую , крылатую женщину… Она вроде бы на носу корабля, и взмах её крыльев вот-вот вознесёт её, оторвёт от палубы… У статуи нет головы, но она угадывается, прекрасная… Как радостен, как лёгок взмах её ангельских и в то же время таких реальных, трепетных крыльев!.. Чудо! Позже, отыскав на карте в Эгейском море маленький остров Самофракия, я, затаив дыхание, попытался унестись воображением в 306 год до нашей эры!.. И мне представилось, с какой величайшей осторожностью трудятся люди вместе с мастером, устанавливая на краю острой и отвесной самофракийской скалы эту белокрылую Нику… И вот она, восторженная и величавая, высится над морем, будто бы готовая взметнуться, как с носа боевого корабля… А люди, кто присев, кто отойдя поодаль, не могут оторвать от неё зачарованных глаз… И никто из них не замечает, как мастер то и дело смахивает со щёк катящиеся слезы… Он плачет оттого, что воплотил в ней свою душу… А она, устремлённая навстречу порыву ветра, жадно теребящему лёгкую ткань её туники, самозабвенно трубит в боевой рог, возвещая победу, одержанную Деметрием I Полиоркетом над египетским флотом Птолемея!.. Но как несправедлива история: донесла до нас имена и победителя и побеждённого, однако утратив в пыли веков имя великого Мастера. Ну и ещё два слова, коль об этом начал. Как и Ника Самофракийская, знаменитая Венера Милосская установлена в отдельном помещении, вроде бы угловом, чтоб ничто не отвлекало. У стены — скамья, можно посидеть — в Лувре разрешается! — подумать… Гид сказал; «На этой скамейке сиживал Иван Алексеевич Бунин. Одно время он приходил сюда каждую неделю. Смотрел подолгу и тихо плакал…» Заканчиваю, дорогие друзья. В ночь перед отлётом я бродил один по Парижу, Он особенно красив в переливе световых реклам и ярко освещённых витрин. На Больших бульварах почему-то вдруг вслух читаю синие светящиеся буквы: БРАБАНТ… Отель «Брабант»… Мучительно думаю: «Почему это название мне так знакомо!..» В конце концов вспомнил… Когда-то, интересуясь ранней авиационной историей, вычитал в старом журнале, что в 1909 — 1910 годах пионеры русской авиации — Михаил Ефимов, Николай Попов, Игорь Сикорский, Александр Васильев, Сергей Уточкин, Лев Мациевич и многие их последователи, приезжая в Париж учиться летать, останавливались в отеле «Брабант»… Так вот где стихийно образовался тогда русский авиаторский клуб!.. Вот где в многочасовых спорах они пытались докопаться до истины: какой аппарат перспективней — биплан или моноплан!.. Какой из двигателей надёжней — «Гном», «Анзани» или «Антуанетт»?.. Наконец, какой из авиаторских школ отдать предпочтение — школе Анри Фармана или Луи Блерио?.. И вот почти через семьдесят лет я, советский лётчик-испытатель, летающий на новейших сверхзвуковых самолётах, стою перед тем же отелем «Брабант» и низко кланяюсь светлой памяти пионеров отечественной авиации. И думаю о том, что русских и французских авиаторов с тех пор связывают узы братства… В самом деле: и в первую мировую войну, и в Великую Отечественную русские и французские лётчики воевали бок о бок!.. И в наши дни французские лётчики-космонавты учатся у наших космонавтов, содружество продолжается в космосе. …Да, история авиации направлена в будущее, и мы, несомненно, на пороге новых великих достижений! А вечный город, похоже, не спит никогда. На Больших бульварах полно гуляющей публики. Я сворачиваю и бреду, бреду переулками к своему дому… Устал, ноги гудят, а спать не хочется. Из окна небольшого кафе долетает приглушённая музыка… Прислушиваюсь и замираю от неожиданности… «…Если б знали вы, как мне дороги подмосковные вечера …» С этими словами, напетыми вполголоса, Жос взял со стола инструмент и, опустив глаза, стал тихонько наигрывать… И публика в зале сперва робко, потом все громче начала подпевать… Глава вторая При всей любви к летанию, изобретательству, инженерной работе Сергей Стремнин с наступлением погожих лётных дней все чаще обращался мыслями к своей любимой Оке. С детства он любил рыбалку. И, как все удильщики, был подвержен этим милым галлюцинациям: возвращаясь с реки, ещё долго видел перед глазами пляшущий в волнах поплавок… В мечтах о поездке на Оку воображение уносило его к излюбленным местам, где за кручей берега взору вдруг открывалась серебристая взрыхленность вод на узком перекате, врывающаяся в раздольную ширь плёса, в котором отражались все краски неба; плёса, обрамлённого ярусами уходящих в синь лесистых берегов, где у воды травы в цвету по грудь источают пряный аромат, где, купаясь в теплыни солнца, гудят трудяги пчелы и вечно серьёзные толстячки шмели, где у самой воды кокетливо порхают «во всём прозрачном» голубенькие стрекозы, доводя до умопомрачения краснопёрых голавлей, выскакивающих за ними из воды… А пляжи, пляжи!.. Их языки врезаются белесо-охряными островами в зеркало реки, образуя стремительные протоки, отфильтровавшиеся в песках, прозрачные и тёплые, с уплотнённой гладью золотистого дна… И такая зависть берет, когда видишь мальчишек, с радостными воплями бегущих протокой и взметающих перед собой мириады искрящихся брызг! * * * В такой-то погожий субботний день на рассвете Сергей Стремнин с доктором Кулебякиным и выехали в Тарусу. Через два томительных часа пути, следуя за бесконечной вереницей самосвалов и тяжёлых рефрижераторов, их «Жигуленок» радостно вырвался на свободную дорогу, и глазам открылись приокские просторы. Русским духом здесь все пронизано вокруг: синеющие дали лесов, пойменные луга и будто подёрнутые дымкой необозримые поля капусты. И конечно же, сверкающая гладь Оки с отражённым в ней бирюзовым небом… По реке шлёпает, дымя, неторопливый буксир, тянущий огромную баржу со щебнем… Вероятно, так было и во времена Поленова… И ещё стадо коричневых коров на песчаной отмели, лениво отгоняющих хвостами слепней… И особенно эти, такие русские, манящие к себе отлогие холмы в хлебах, уже высоких, но ещё зелёных, непрерывно расчёсываемых ветром… А ещё дальше, на горизонте, одинокая церквушка, белая колокольня… Русь первозданная и нерушимая!.. Здесь время будто бы двигается во сто крат медленнее, чем в городах, и природа так хороша, что глаз невозможно оторвать… Вдыхаешь аромат, ищешь ласки и не спросишь: «Красавица, а сколько тебе лет?!» * * * Дорога свернула к большой деревне Дракино, что при впадении Протвы в Оку. Ещё издали увидели на пригорке памятник самолёту. Небольшой одноместный самолёт-истребитель МиГ-3 начала Великой Отечественной войны. На таком отец Сергея, Афанасий Стремнин, воевал в этих местах осенью сорок первого, отражая с воздуха рвущихся к Москве немцев. Подъехали, остановились на обочине, молча вышли из машины. Место высокое, удобное, видно отовсюду. С бетонного основания взметнулась под углом широкая консоль. С неё будто взлетает сверкающий тремя лопастями пропеллера белый самолёт… Вокруг ухоженная площадка; дорожки присыпаны песком, газоны, цветы. Грустно стелются к земле анютины глазки. Подошли к памятнику поближе. «Копия боевого самолёта МиГ-3 генерального конструктора А. И. Микояна. Советские лётчики на самолётах МиГ-3 громили фашистских захватчиков в битве за Москву в 1941 г .». На другой стороне бетонной глыбы-пьедестала — карта. «Здесь в октябре 1941 года доблестные воины 49-й армии остановили немецко-фашистские полчища, рвавшиеся к Москве. 17 декабря 1941 года с этих рубежей они во взаимодействии с войсками 43-й армии перешли в решительное наступление и разгромили врага. Монумент сооружён в 1967 году». Сергей спросил: — Виктор Григорьевич, перед войной вы, кажется, были причастны к лётным испытаниям МиГ-3? Кулебякин кивнул. — И каково ваше суждение? — Да ведь, Сергей Афанасьевич, самолёт создавался для отражения врага на больших высотах!.. Он и в самом деле был самым скоростным истребителем на высоте свыше семи тысяч метров… А вот воевать-то ему пришлось все больше у самой земли: надо было любой ценой не допустить немца к Москве! * * * Наконец их «жигуленок» на два дня укрылся в тени прибрежных вётел. Справа — длинный травянистый бугор вдоль Оки. Слева, на высоком противоположном берегу, деревня Митино. Стремнин взялся за удочки, Кулебякин принялся разводить самовар. Доктор Кулебякин на Оке называет себя перегонным кубом — он ужасно много пьёт воды (благо она здесь ключевая), чаю или квасу, да и ест изрядно. Вот и сейчас, занимаясь самоваром, мечтает перед едой «промыть тракт» двумя кружками горячего чаю. На рыбалке ему всегда не везёт. Доктор ничьих советов не слушает, в подготовке удочек, при выборе рыбацкого места, привады неряшлив, считая, что «рыба — тварь бездумная и стараний его не оценит, а ежели жрать захочет, все равно цапнет, не обратив внимания, каким манером к удочке привязан крючок». И вообще, как заметил Стремнин, здесь, на отдыхе, на берегу Оки под Тарусой, доктор не то чтобы ленив, но как-то поверхностен, недостаточно внимателен к делу, чего никак не скажешь о нём, когда он руководит своей лабораторией. Обожая рыбную ловлю, доктор, однако, ничего не хочет сделать, чтобы рыбка ловилась. А возвращаясь с реки с несколькими ершами, прямо-таки по-детски обижается на «бездумную рыбу», причитает с кислой физиономией: «И до чего ж она вредная!.. Не берет!» * * * Стремнин знает, до какой степени доктору хочется поймать крупную рыбу. Когда Стремнину удаётся подцепить двух-трех голавлей и он поднимается с ними от лодки на бугор, Кулебякин сперва искренне восторгается: — Обманул!.. Обманул!.. (В том смысле, что обманул рыб. Этим доктор опровергает своё же суждение о рыбьей бездумности.) Первые минуты лицо Кулебякина просветлено дружеской радостью, живейшим интересом к тому, где и как поймал Сергей таких краснопёрых красавцев, но, пока Сергей чистит рыбу, а Кулебякин возится с костром и раздувает самовар, настроение у доктора заметно тускнеет. Смену настроения Сергей улавливает по той ярости, с которой доктор принимается шлёпать своей кепкой по окутанной дымом самоварной трубе, и по заунывной тональности песенки, которую затягивает доктор: Что мне делать, как мне быть, Бросил миленький любить, Бросил милый целовать, Порознь вовсе стали спать. У доктора таких песенок несколько, и каждая нет-нет да и прорвётся наружу из его грудных глубин. Есть и молодецки бодрые, вроде: Шёл я верхом, шёл я низом, У милашки дом с карнизом!.. Стремнин понимает, в чём причина докторского минора (и это несмотря на то, что главным потребителем жареной рыбы является сам доктор!): в нём, помимо его воли, начинает вдруг проявляться охотничья зависть. «Ах, зависть, — думает Сергей, — как она мешает людям жить!» Но вот у Стремнина все готово: у лодки на песке, как клад серебряных монет, сверкает чешуя, рыбины разрезаны на куски, и каждый кусок ещё распластан по хребту, чтобы лучше прожарился. Сергей поднимается на бугор к палаткам, ставит миску с рыбой на самодельный стол из стружкопласта, покоящийся на вбитых в землю кольях. С обеих сторон скамьи. Стремнин достаёт из багажника плетёную корзинку, извлекает пакет с мукой, соль. Муку высыпает на фанерную дощечку, чисто выскобленную и отмытую до белизны, обваливает со всем старанием каждый кусок голавля, предварительно слегка присыпав сверху и изнутри солью. Он знает, что у доктора уголья в костре готовы, и всё же озабоченно спрашивает: — Виктор Григорьевич, как там у вас? — Сковородка шкварчит. Сергей берет фанерку с рыбой и направляется к костру. Доктор, приподняв трубу, ожесточённо хлопает своей рыбацкой кепкой по самоварной конфорке, приговаривая: «Ах ты, мать честна, подбери подол, а то вата горит!» — и самовар, как бы встрепенувшись, начинает пронзительно петь. Каждый кусок опускаемой в масло рыбы вызывает взрыв сковородочного негодования, и Сергей опасливо поджимает голые ноги (он в шортах). Ему же приходится отчаянно жмурить заслезившиеся от дыма глаза. Сергей давно приметил любопытное свойство: откуда бы ни подошёл к костру, когда жаришь рыбу, дым тут же поспешает за тобой и обязательно норовит вызвать слезы и выесть глаза, чтоб дух перехватило. Поэтому женщины готовки на костре совершенно не терпят. А ведь только на костре и можно по-настоящему изжарить рыбу, да так изжарить, что свежепойманного голавля по вкусу и виду не отличишь от форели. Но для этого надо терпеливо и даже жертвенно попрыгать вокруг костра, не выпуская из внимания ни на секунду кипящую в масле рыбу… Только боже избавь тут закрыть сковороду крышкой!.. (Так делают по обыкновению хозяйки, чтоб не попал пепел.) Сергей ни за что этого не сделает, потому и рыба у него отлично прожаривается до цвета золотистой сепии, выпаривая излишнюю влагу, вкус приобретает такой изумительный, что и косточки во рту тают. * * * Горка золотисто-коричневых кусков возвышается над краями эмалированной миски. Виктор Григорьевич успел нарезать хлеб, вымыл помидоры и огурцы, выставил на стол бутылочку с молдавским коньяком, две старинные гранёные рюмки из толстого стекла. Сергей пристроил воду для кофе на уголья прогоревшего костра, и оба, заулыбавшись, наконец сели за стол. Солнце поднялось высоко, и лучи, пробившись сквозь листву вётел, весело пятнают и обширный стол, и помидоры, и огурцы, и даже цаплю на бутылочной этикетке, отчего первозданные цвета приобретают кричащую яркость. Коньяк чуть слышно булькает, его с торжественностью, обстоятельно и неторопливо разливает по рюмкам доктор. Рюмки кажутся солидными из-за толщины стекла, а так в каждой граммов по тридцать, не больше. Впрочем, как оба считают, это как раз что надо. Теперь будто бы все готово, и Сергей посыпает разрезанный огурец солью и перцем, трёт половинки одна о другую и поднимает рюмку. Доктор держит свою высоко, глаза и все его рыхлое лицо с вытянутой вперёд верхней губой удивительно добродушны. — Ну, мастер! — восклицает доктор, отведав рыбы, чмокает и качает головой. Сергей скромничает в том смысле, что и голавль в этом деле имеет кое-какое значение. Кулебякин наливает по второй и произносит монолог: — Сидя в лодке, убеждаю себя, что ужение рыбы — процесс эмоциональный. И тогда мне кажется, что конечный результат безразличен. Важен сам эмоциональный процесс. Для меня этот процесс состоит в основном из отрицательных эмоций и, разумеется, достаточно острых. Ругаешь рыбу, что она не клюёт. Ругаешь вас, Сергей Афанасьевич, что, по всей вероятности, знаете голавлиное слово, а мне не говорите… Клянёшь все на свете, когда оборвёшь леску и видишь её уплывающей по течению вместе с поплавком… Тут, должен вам сознаться, поношу и самого себя такими последними словами, что и подумать-то о них сейчас за столом неловко… И вообще, как я заметил, на рыбалке подвергаешь себя самокритике так, как никогда и нигде в другое время… И груз выверен, и крючок такой же, и лодку ставлю бок о бок с вашей — у вас клюёт, а у меня нет!.. В чём же дело?! — В чём? — переспрашивает Сергей, смеясь. — Именно, в чём? — В голавлином слове. — ? — В том, что для вас конечный результат эмоционального процесса безразличен. * * * Внизу послышались плеск весел и чавканье резиновых сапог. Сергей взглянул: из-за кустов показался, поднимаясь с прихромом, Иван Григорьевич — знакомый из серпуховских рыбачков-любителей, инвалид войны, рабочий человек, весёлый и приветливый. — День добрый! — говорит он. — Приятного аппетиту! — Здравствуйте, Иван Григорьевич!.. Завернули бы к нам откушать? — Да ведь что ж?.. Я ведь не против. Спасибо, Сергей Афанасьевич, на добром слове… Позвольте спросить, как сегодня успех? — Да ведь вот он, Иван Григорьевич, — вся рыба на столе. — Ну вы, Сергей Афанасьевич, и мастак поджарить рыбку… Я старухе говорю, как это у вас красиво да вкусно получается, — не верит баба, что молодой мужчина, да ещё и лётчик, кухарит сам и с таким уменьем!.. Заведём с ней об этом да и разругаемся! Иван Григорьевич сдёрнул с головы плоскую старую кепку, бросил её на скамью и сел за стол. Пригладив рукой влажные волосёнки, обнаруживающие на макушке лысину, глядя на бутылку с коньяком, совсем потеплел. Сухонькое, некрупное его лицо, смуглое, обветренное и не бритое с неделю, улыбалось тихо, а небольшие, выгоревшие, с морщинками вокруг глаза чуточку даже увлажнились от предвкушения удовольствия. Ивану Григорьевичу рюмка коньяку что слону дробина. Он предпочитает свою «тульскую», изжог от неё не знает и, хватив полстакана «варварушки» — как её ласково величает, — разговорился. О чём говорят удильщики за столом? Конечно же, о необыкновенных случаях на рыбалке. — Приехали мы как-то с компанией на Протву, — начал Иван Григорьевич, занимаясь самокруткой, — раскинули донки с берега под кручей. Присели рядочком, притихли, как новобранцы по команде… Сидим час, а рыба не берет: хоть бы у кого дрогнул кончик удилища!.. А тут ещё чибис над нами вьётся-потешается — по-бараньи блеет, и жабы проклятущие — бух да бух в воду!.. А одна всплыла супротив меня, выпучила бельмы да как захохочет: «К-к-к-к… КВА!» Вот те истинный крест, гадюка, захохотала!.. Нащупал я ком земли правой рукой, сам всматриваюсь в чёрную воду, откуда потешается надо мной жаба… И что же вижу?.. У коряги, что чуть просматривается сквозь слой воды, неподвижно стоит большущая рыбина… Я сперва и глазам своим не поверил: зажмурился, посмотрел снова!.. Нет, не померещилось!.. Так и есть, рыбина!.. Да какая! Тут уж забыл я о жабе. Руки даже, чувствую, затряслись… «Мать честна! — думаю, а сам все ещё глазам не верю. — Это ж судак!» Должно быть, так с минуту ничего не мог сообразить… Ломаю голову; как бы мне эту рыбину подцепить?.. Потом осторожно вытянул из воды одну из донных удочек, подмотав на катушку леску, а когда червь на крючке повис над водой, тут и подвёл его дрожащей рукою, сжимающей удилище, чуть ли к самому носу судака… И что б вы думали?.. Он, лодырь, и не шелохнулся!.. Тут меня ещё больший азарт взял: я ему и так подведу к носу червя, и этак… А он, гад, и плавником не пошевелит, а нос от червя воротит!.. Минут пять, должно, я так дразнил его, пока он всё же не всосал кончик червяка, а потом, вижу, и всего убрал… «Ну, — думаю, — господи благослови!..» — и подсёк его!.. Вот когда ленивец проснулся!.. Я и глазом моргнуть не успел, как он шасть в глубину да за корягу и завернул… Я тяну леску, чувствую: она на перегибе… Я в свою сторону, судак — в свою… А леска тонкая!.. Ноль восемнадцать! Разве такого черта вытащишь?.. Ну, конечно, ещё несколько секунд — и леска пополам!.. Вскочил я на ноги, кинул в сторону удочку, плюю во все стороны и кляну всех святых… А тут дружки, которые все это наблюдали, лезут с критикой: «А-я-я-яй!.. Дурья твоя голова, Иван! Да как же тебя угораздило упустить такую рыбину?! Поди, килограмма на два!.. — Подначивают: — Где там два?.. Все три будет, не меньше!.. Разве так надо было?» Кулебякин и Стремнин заулыбались: они-то знали, что сорвавшаяся рыба всегда крупна и, срываясь, ещё больше вырастает и в весе и в размере на глазах у ошеломлённых рыбаков. И конечно же, тот, у кого она сорвалась, оказывается на редкость неловким, и кажется, любой, будь на его месте, ни за что не упустил бы верную добычу. А Иван Григорьевич, затянувшись самосадом, закашлялся было крепко, но продолжал: — Тут ещё свояк кричит: «Водить, водить надо было, чавыча!..» Эх и разобрала меня злоба. Хватил я шапкой о землю; «Ни черта! — кричу. — Помяните моё слово: сейчас он придёт и станет на своё место. Бьюсь об заклад!» А дружки потешаются: «Держи карман шире!.. Теперича он на самой глыбине, дух перевести не может!» «Ладно, — говорю им, — пустобрёхи, поглядим, кто будет прав!» Прошло немного времени, на реке затихло. Сижу я, значит, на корточках, уставясь в омут, держу в руке на случай удочку с крепкой леской. И что бы вы думали?.. Хотите верьте, хотите нет… Вижу, мой судачина вышел из глубины и стал на то же место у коряги!.. Я почувствовал, как под кепкой застучало в висках… «Ну уж, — думаю, — теперь держись, Иван!.. Упаси тебя бог дать промашку!..» Сам неторопливо так, не поворачивая головы, только кистью руки, приподнимаю удилище, чтоб подвести опять червя к судачиной пасти… Хотелось крикнуть: «Глядите! Что я вам говорил!..» — а все же удержался. Подвожу червя, а судак снова нос воротит, мол, иди ты к чертям, видишь, жрать не хочу!.. Я и так и сяк стараюсь: червяком, значит, перед его глазищами танцую… И червь мой старается — извивается — ну как его не цапнуть?.. И довёл-таки рыбину: хватила злобно, как цепной пёс за штанину, пляшущего червя. «Стоп! — заорал я. — Теперь не уйдёшь!» — и со всего маха подсекаю… Сам наготове, чтоб не дать ему шмыгнуть снова под корягу: поднял вверх удилище и давай накручивать катушку… Эх, мать честна, что тут У самого на сердце!.. Судак бурунит воду, выворачивается белым брюхом, я даю ходу — кручу катушку; знаю: леска — ноль пять — добрая, выдержит!.. Ни сантиметра не даю ему слабины! Тяну и тяну к себе… Так и вытянул на травянистый берег… Бросился было на него, да, вижу, притих он, сам не шевелится, только приоткрывает жаберные крышки да глаз свой мутный вроде бы на меня угрюмо пялит… Золотисто-зелёные бока, сметана-брюхо, а верхний плавник все ещё вздыблен колючками!.. «Хорош», — думаю, а у самого сердце стучит — нет спасу!.. «Ну, Иван, — слышу, свояк подбежал, — ну, подлец, как же, батенька, ты его, подлеца, подсёк?!» И другие тут загалдели: «А зачем волок так?.. Чуть крючок не погнул!» «Хорош!.. Килограмма на два с половиной потянет…» «Ишь глазищи-то таращит!.. Философ!..» «И какого черта надо было ему у этой твоей коряги?!» А я им ни слова. Достал кисет, хочу скрутить цигарку, да пальцы не слушаются… Вот какая была история. Доктор Кулебякин вздохнул: — А мне вот, Иван Григорьевич, ни одна крупная рыбина не попалась… Хоть бы такого судака-чудака где приглядеть… Рассказчик тепло взглянул на него: — Вы больно уж, Виктор Григорьевич, серьёзно воспринимаете свои неудачи… Ласковей смотрите на воду, верьте в свой успех, и будет вам крупная рыба! * * * К вечеру, часам к пяти, Сергей Стремнин снова поплыл под ключ. Не торопясь, точнёхонько установил лодку на утреннее место, чтоб проводка удочки по течению шла вдоль каменной гряды на дне реки. Опустив с носа лодки большой плоский камень на верёвке, Сергей закрепил её свободный конец и убедился, визируя по приметным местам на берегу, что стал на якорь точно. Лодка, чуть поводя кормой, держалась относительно дна на месте, а по бортам её с лёгоньким воркотанием бежало течение. Сергей уселся на скамью лицом к корме, положил левее ног подсачек, взял трехколенную лёгкую удочку с катушкой. Удочка была отлажена на берегу. Осторожно освободил конец лески с крючком на тонком поводке, взглянул на кончик удилища, возле которого на леске вздрагивал-плясал длинненький красно-белый поплавок. Держа крючок и натянув леску, высоко поднял удилище, чтоб убедиться в правильности длины спуска. Видя, что расстояние от крючка до поплавка точно такое же, как и было при утренней ловле, и насадка, проплывая у дна, будет перекатываться по макушкам камней, он достал из железной коробки буро-песчаного цвета трубочку, разломил её и извлёк жёлтенького упитанного червячка-ручейника, малоподвижного и симпатичного, и наживил удочку. Теперь, держа удилище вертикально, он отбросил в воду конец лески с крючком и наживой, и грузики, подхватив поводок, устремились ко дну. Ещё секунда — и поплавок, вскинув на поверхность воды торчащий красный кончик, плавно поплыл по течению. Сергей снял с тормоза катушку — леска с поплавком все дальше и дальше отходила от кормы. Отпустив её метров на пятнадцать, он, взмахнув удилищем, поддёрнул на себя леску. Поплавок приблизился к корме и опять, вскинувшись столбиком над водой, поплыл по течению, как и в первый раз. Так Сергей принялся «смыкать» удочкой, то отпуская леску далеко от себя, то возвращая почти к самой лодке, и шли минуты, и всё было тихо. Жёлтенький ручейник иногда показывался на поверхности воды, когда Сергей быстро выбирал леску: наживка оставалась нетронутой. Метрах в пятидесяти от Сергея, выше по течению и ближе к берегу, удили — тоже в проводку — двое подростков лет по тринадцати. Они сидели бок о бок в лодке, оба белесые, похожие, как близнецы, и поплавки удочек были тоже, как близнецы. Вдруг в самом конце проводки поплавок Сергея шмыгнул под воду. Сергей подсёк коротким движением кисти, и кончик удилища с лёгким свистом изогнулся в дугу. «Зацеп? — спросил себя и тут же почувствовал вздрагивание лески. — Нет, похоже, поклёвка!.. Да какая!» У него забилось сердце. Поплавок как исчез под водой, так и не появлялся; леска от дуги удилища уходила косо вглубь; в ручку удилища от неё, как биение невидимых волн, передавались упрямо-тянущие сильные удары. Сергей стал понемногу отдавать леску, не допуская, однако, ни малейшей слабины. Поглядывал и на катушку — лески на ней оставалось маловато. Но рыба вскоре остановилась, будто залегла среди камней. Сергей попробовал стронуть её к себе, и это удалось не сразу. На сердце возникла было тревога, что леска вот-вот оборвётся, а тут — о радость! — рыба подалась, пошла помалу. Руки восприняли теперь не только грузное сопротивление, но и отчаянный живой её трепет, и этот трепет вмиг передался и ему. Стремнин встал в лодке и, держа круто удилище, подматывал леску. Наконец увидел вывернувшуюся из-под толщи воды тёмную спину с бархатистым черно-красным хвостом. «Голавль!.. Вот так красавец!.. Побольше килограмма… Только бы не сошёл!» — Сергей даже ощутил, как пересохло во рту. Но и голавль увидел его… Шаркнув в глубину, описал полукруг и устремился под лодку… «Куда ты, куда?» — чуть было не закричал Сергей, торопливо подматывая леску, чтоб не дать рыбе зайти за якорную верёвку. Ему удалось это, и вот уже голавль снова вышел почти на поверхность, но теперь по другую сторону лодки… Чувствуя, как дрожат руки, Сергей быстро наклонил удилище и, обведя леску за кормой, вывел её благополучно из-под днища. Немного отлегло, и он с большой осторожностью стал опять подматывать леску, держа конец удилища повыше и наблюдая, как голавль делает у самой поверхности воды стремительные броски то в одну, то в другую сторону, буруня черно-кумачовым хвостом воду и словно бы дразня Сергея упитанным золотистым в зелень телом и красными лоскутками дышащих на груди плавников. «Хорош!.. Хорош!» — шептали сами собой губы, в то время как руки трепетно подматывали катушку. Рыбина уже приблизилась к лодке и, разинув овальный рот с толстыми губами, глотнула несколько раз воздуха и вроде бы успокоилась, так и оставив полуоткрытый рот над поверхностью воды. Сергей наклонился, чтобы взять свободной рукой подсачек, и похолодел, увидев, что жёлтенький ручейник торчит у рыбины в уголке рта, как сигаретный окурок, а крючок зацепился лишь чуть-чуть, за плёночку у губы… Раза три рыба увёртывалась, и Сергей промахивался подсачком — всё было как-то не с руки — и волновался — и… и… о ужас!.. Когда уже совсем было подвёл подсачек с хвоста, рыбина вдруг вскинулась и крючок вылетел у неё из пасти… Почувствовав желанную свободу, голавль будто не сразу в неё и поверил: он как-то лениво вильнул своим бархатистым хвостом и потом уж, отвернувшись от Сергея, стал медленно уходить вглубь. Мальчишки все это видели. Приходя в себя, он услышал: — Что за рыба, дяденька?.. Лещ? — Голавль… Сергей не смотрел в их сторону, кляня себя за нерасторопность: «Представился раззяве случай взять редкостного голавля!.. Теперь такого не дождёшься!» Но, чувствуя перед мальчишками неловкость, он сел на скамью; занявшись удочкой, старался изобразить на лице полное равнодушие. Минут через пять он и в самом деле успокоился. Закурил, огляделся. Зеркало плёса простиралось далеко за кормой, в него опрокинулась бледная голубизна предвечернего неба с клочками тёплых облаков; слева, спустившись довольно низко, яростно сверкало солнце, озаряя пышные кроны дубов правого высокого берега до неистовой, будто бы театральной, яркости. А ещё более броскими, красно-жёлтыми, жёлто-синими пятнами светились на пригорке палатки. Возле них весело дымили костры, сновали загорелые девушки и парни. Доносились задорные возгласы, то и дело слышался смех, гремели то ли мисками, то ли кастрюлями, и какой-то неугомонный музыкант наигрывал на трубе одну и ту же фразу из Танца маленьких лебедей. Тянуло лёгким запахом осоки и ольхового дыма. Возле самого берега выплёскивались небольшие голавлики — охотились за дразнящими их стрекозами. Сергей перевёл взгляд за корму, поискал глазами уплывший, должно быть, далеко поплавок и… не увидел его… Он присмотрелся пристальней, но поплавка не было… Ещё не веря, что это поклёвка, он взмахнул вверх и в сторону удилищем, и тут, по напружинившейся леске, почувствовал на крючке опять крупную рыбину. Грудь залило радостным теплом: «Да, стучит рыба, изрядная рыбина… леса не поддаётся!.. Теперь нипочём не покажу ему подсачек, в последний момент только!» И опять идут минуты трепетных волнений. Наконец голавль вышел на поверхность. Будто брат-близнец первому, такой же крупный. «Красив, красив, каналья, — бормочет Сергей, — только бы не упустить!» Весь во власти сладостного азарта первобытного человека, Сергей на этот раз действует уверенней: подержав вдалеке рыбину так, чтобы она побольше нахваталась воздуху, он ловко подтянул её к лодке и с ходу подхватил подсачком. «А-а!.. Мой теперь!» — орёт он про себя, видя, как голавль бьётся у его ног. Ребята кричат: — Он самый? Сергей смотрит на них, не пряча счастливой улыбки. — Поди, не он… Тот теперь не скоро взглянет на червяка… Похоже, родной брат его, тоже шустрый парень! Сергей чувствует, как мальчишки ему завидуют, и это тоже делает его мальчишески счастливым. А вечером, когда в котелке над костром забурлила картошка и самовар, подбадриваемый кулебякинской кепкой, уже тихонько запел, со стороны высохшей протоки, над которой замерцали первые звезды, донёсся рокот автомобиля. Кулебякин и Стремнин переглянулись. — Это он! — сказал Сергей, твёрдо уверенный, что едет Тамарин. Через минуту по бугру полоснули лучи фар, выявляя зелень травы и кустов, и «Волга» со скутером на крыше и продолговатым брезентовым тюком подкатила к костру. Распахивая дверцу, Жос воскликнул: — И благодать же у вас здесь земная!.. Моё почтенье, доктор!.. И тебе, Серёжа!.. Бог мой, что за ароматы, что за дивно-звенящая тишина!.. Вы, конечно, уже купались?.. Счастливцы!.. Скорей, скорей вериги с себя — и в воду!.. Только вот… брошу остудить в ручье три бутылочки массандровского каберне… Тамарин торопливо открыл багажник, извлёк бутылки и, стащив с себя рубашку и брюки, с бутылками, прижатыми к животу, побежал вниз. Сергей крикнул вслед: — Давай поскорей, картошка кипит! — Я мигом! Из-за кустов снизу донёсся блаженный стон, когда Жос бухнулся в воду, и по притихшей было ночной реке покатились шлёпки рук и фырканье плывущего саженками горожанина, вырвавшегося наконец на природу. Сергей приподнял крышку над котелком, кольнул картофелину: — Готова, доктор!.. Буду сливать. — Ну что ж?.. И самовар поспел. Как это Георгий Васильевич вовремя подгадал! Занятный человек, живой, кипучий весь. — Жос — отличный парень! — подхватил Сергей. — Не унывающий никогда!.. Где Жос — там улыбки, живинка в деле, радость на отдыхе. Ай! — Вы что? — Да чуть не ошпарил пальцы. — Подсветить? — Не нужно, справлюсь. Сергей шумно втянул в себя запах картошки. — Чудо!.. Сейчас положим маслица… А где у нас укроп?.. Ага, вот и он… Ну кто, скажите, Виктор Григорьевич, в эту минуту счастливей нас с вами? — Согласен: минута из тех, что и через многие годы вспоминается с умилительной улыбкой, а в глубокой старости, может быть, и со слезой в глазах. Сергей засветил висящую над столом на ветке ветлы лампочку автомобильной переноски. Затем принялся расставлять миски, стаканы, живо нарезал помидоры, огурцы, накрошил в них зелени петрушки, чесноку. Кулебякин все ещё возился с самоваром и тут наконец поставил торжественно его на стол, будто священнодействуя, после чего заварил чай, водрузил на конфорку чайник, отчего самовар изменил тональность — тоненько запел в до мажоре. От самовара на стол падала густая тень, и в этой тени уютно светились раскалённые угольки в поддувале. Сергей подкинул в огонь хворосту, и костёр, задымив, стал разгораться, то и дело постреливая из своего огненного чрева. — Ба, пернатые мои друзья, да у вас все готово! — весело воскликнул Тамарин, возникнув из темноты с бутылками в руках. — Вода, доложу вам… как нега и ласка вечно прохладной, но горячо любящей женщины!.. — Надеюсь, это не поубавило у тебя аппетита? — спросил Сергей, принимая у него бутылки. — Что ты?! Аппетит — самый волчий! — Тогда за дело, а то картошка остынет… Сергей разлил по стаканам вино. В огненных бликах костра оно казалось то черным, то вдруг вспыхивало рубином. Кулебякин поглядел на Жоса: — Ну, батенька, Георгий Васильевич, вы явились к нам как молодой бог виноградных лоз, вам и слово! Жос поднял стакан: — За этот бесконечно прекрасный вечер у Оки, за эти шорохи ночные, за вскидывающиеся искры, за пламень костра, за ваши пламенеющие в его отблесках лица, за вас, друзья! — Спасибо, Жос. — Будем здоровы! Терпкое, чуть кисловатое, с тонким вкусовым букетом вино напомнило Сергею Крым, массандровский старинный парк, чернеющие кисти ароматного винограда, горы и море. Но он тут же вернулся мыслями к родным приокским просторам, и все красоты южной экзотики, чуть явившись, сразу померкли. Сергей снял с котелка крышку, и картофель запарил. Ловко орудуя деревянной ложкой, Стремнин быстренько наполнил миски. — Ах, картошка объеденье-денье-денье-денье, пионеров и-де-а-а-ал!.. — пропел Жос. Кулебякин, попробовав, не выдержал — крякнул: — Анафемски вкусна! За столом на некоторое время воцарилась тишина, и была она красноречивей всех похвал. Стремнин испытывал радость и оттого, что ему удалось все вовремя приготовить, что картошка вкусна, но особенно приятно было видеть, с каким удовольствием друзья уплетают её. С чуть заметной улыбкой он посматривал на Тамарина: у того, что называется, «в зобу дыханье спёрло». И рад бы вымолвить похвальное слово картошке и кулинару, да рот полон. Жос торопливо жуёт и легонечко блаженно постанывает. — Никак, язык проглотил? — спрашивает Сергей. — У… у… — А как насчёт жареной рыбки? — У… у! (Мол, давай рыбу, черт с ним, с проглоченным языком.) Но вот, переведя дух, Жос спрашивает: — Что за рыба? Ты поймал? Значит, берет? Сергей, мгновенно ухватив тональность, так же скороговоркой отвечает: — Голавль. Я. Изредка поклевывает. — Сергей Афанасьевич знает голавлиное слово! — вздыхает Кулебякин. — А у меня ничегошеньки не получается, хоть тресни! — Да что вы, доктор! — вспыхивает Жос. — Завтра на зорьке мы с вами его обловим! Держитесь рядом со мной, и вся рыба будет наша!.. Ай да рыба, ну вкусна! Сергей засмеялся: — Вот вам и голавлиное слово!.. Напор нужен, напор! — И святая вера в успех! — подхватил Тамарин. Сергей кивнул: — Ну а если святая вера не сработает, съедим гарантийного голавля, которого я поймал нынче вечером, — он на кукане плавает. — На гряде стоял, ниже ключа? — Почти напротив осоки. — Веселее, доктор, завтра и нам подфартит!.. А что за насадка? Ручейник? — Да. — И у вас есть ещё в запасе? — На утро всем хватит. — Ну а днём я смотаюсь к ладыжинской глинке, нарою бабки. На неё, Виктор Григорьевич, на бабку, — вот Сергей подтвердит — всяческая рыба жадно клюёт, как шальная бросается. — Подтверждаю, — Сергей взглянул солидно, подливая вина в стаканы, — только это уж не спортивная ловля: от рыб хоть веслом отбивайся! Кулебякин засмеялся, очевидно, живо представив себе сказочную ловлю, когда от рыб, кидающихся на крючок, надо, как от собак, отбиваться. — А что это у тебя там, в тюке? — поинтересовался Сергей. — Дельтаплан. Серж, ты завтра запустишь меня со скутера. — Ладно, неугомонный, — смотрит Сергей, — все не налетаешься?.. Ну а как там твой махолёт? — Все идёт по плану: строим, строим, экспериментируем! А ребята в моём студенческом конструкторском бюро подобрались энтузиасты! Все дельтапланеристы. С ними все можно построить… Да, Серёжа!.. Тут вот ещё такая история! — Жос вспыхнул. — С такой очаровательной девчонкой я познакомился! — Тоже пришла к вам строить махолёт? — Да нет, случайно. Очень занятная ситуация, нарочно не придумаешь… Ну, за что? — За ваш энтузиазм, Георгий Васильевич, — улыбнулся Кулебякин. — Вы о своём махолёте расскажете? — Непременно!.. Завтра на утренней зорьке, особенно если будет плохо клевать. — А мне, поскольку с работами по махолёту я знаком, лучше о девчонке! — слукавил Сергей. — О девчонке, — смеётся Жос, — может, и сегодня успею… Да, вот ещё какая у нас новость: поэт один к нам запросился… Такой насмерть влюблённый в авиацию, в летание, поэт!.. Прихожу на днях на кафедру, а у окна ждёт парень. «Вы Тамарин?» — «Я, — говорю, — давно меня ждёте?» Он тушуется: «С пяти часов… Но не примите за упрёк: прослышав о вашей работе по махолёту, сутки готов ждать, чтобы попроситься с вами работать…» — «И кто же вы?» — спрашиваю. «Поэт, — отвечает. — Очевидно, и стал им потому, что из-за недуга во мне не состоялся лётчик!» Разглядываем друг друга. Ничего, занятный парень, лицо одухотворённое. «Как зовут?» — спрашиваю. «Евгений». Ладно. Пригласил его в лабораторию, показал на динамометрическом стенде наши машущие крылья в действии. Его поразило, что, затрачивая равную мощность, мы посредством машущих крыльев получаем много большую подъёмную силу, чем при их движении в воздухе в распростёртом состоянии. Восхитило поэта и то, как мы пробуем летать, хотя пока, правда, на расчалках. Потом мы попросили что-нибудь прочесть. Он прочёл несколько стихов, все, как один, пронизаны тоской о полёте. Вот запомнились такие строки: Не вернуть мне юность, Не вернуть полёты. Где ты, солнца струнность, Где вы, самолёты? Улетели тучкой, Не вернётесь, знаю. Небо выбил случай, Оттого страдаю! Тамарин взялся за свой стакан, уставясь в костёр. Слышалось лишь лёгкое потрескивание лопающихся угольев. Все трое медленно тянули терпкое вино, и никому не хотелось нарушать благословенной тишины. Глава третья Из-под золы в прогоревшем костре нет-нет и вспыхивали угольки. Стремнину представилось, будто они как детишки: из-под одеяла — зырк, зырк… И спать хочется, и любопытно послушать, о чём это говорят и говорят взрослые. Да и сам он, больше слушая разговор Тамарина с Кулебякиным, как-то незаметно вымыл стаканы, миски, вилки, убрал все в корзину. И тут в дело включился Кулебякин: достал из палатки большой термос, наполнил его по пробку кипятком, приговаривая: «Это на утро, чтоб спозаранку было чем тракт промыть!» Остаток воды он выплеснул на костёр, вытряс самовар и, как держал его вверх поддувалом, так и повесил на сук ветлы сушиться. Здесь, на Оке, доктор с наслаждением исполнял обязанности самовармейстера. В глубине вётел, поближе к реке, вдруг чванливо пощёлкал соловей, чуть попробовав голос. Все трое повернули головы на звук — соловей затаился. Тамарин хмыкнул: — Подумайте, как возомнил о себе!.. «Великий певец»! Слышали, что он нам тут нащёлкал?.. «Что, петь?! В такой сырости и за спасибо?! Дудки!» — Кхе… Выходит, и его испортила слава, — подключился доктор, — поди, теперь и за тройную филармоническую ставку высшей категории петь не станет?.. А месяц назад что здесь, каналья, выделывал!.. Какими беспредельными верхами потешался, какими трелями!.. А вот стал «лауреатом», и ни одного коленца не дождёшься… Так что, други, я спать пошёл. Да и вам советую: подъем в четыре!.. Спокойной ночи. Через две минуты из палатки Кулебякина донёсся мерный храп. И, как бы вторя ему, из-за поворота реки на плёс вырвалось ритмичное шлёпанье старого колёсного буксира. Сергей сразу узнал в нём «Навигатора», очевидно, тянущего за собой две баржи с гравием. Вскоре в пробеле вётел показались его огни: белый на мачте, по борту слева — красный, справа — зелёный… «Как на самолётах! — подумал Сергей. — Только там белый на хвосте». Отразившись в чернильной глади, огоньки как бы расселись в круг. Сергей из звуков, нёсшихся с реки, выхватил потешный музыкальный ряд, и тут уж живо ему представилось, как эти «шестеро цветастых» — три на пароходе и три отражённые в воде — затеяли сыграть ансамблем. Один шлёпает изо всех сил доской по воде, другой гремит цепями, шурует кочергой. В такт им пыхтит, шипит паром труба, визжат валки, скрипят канаты. Сергей принялся отбивать такт ногой, слушал и блаженно улыбался. — Жос, а ведь ты обещал рассказать о знакомстве с интересной девчонкой? — Да, да! — встрепенулся Тамарин, и Сергей сразу уловил, что мысль о девушке тому приятна. — Хорошо, что напомнил, — Жос провёл пятернёй по волосам. — Вхожу я тут на днях в свою вузовскую лабораторию и вижу: парни того гляди выпадут из окон — кому-то жестикулируют, чуть ли не шлют воздушные поцелуи, словом, не узнать ребят — из кожи вон лезут. Я тихонько подошёл сзади, заглянул из-за спин. И что же увидел?.. На площади против наших окон переминается с ноги на ногу прехорошенькая девушка, и лицо её, обращённое к моим студентам, озарено такой улыбкой, что мне аж не по себе стало!.. Как фея радости, сияет. Заметив в окне меня, она поправила ремешок сумочки на плече и с той же неотразимой улыбкой зашагала по направлению к центру. Должно быть, я только через минуту осознал, что, пока девушка пересекала площадь, я как зачарованный любовался её чуть-чуть гарцующей походкой… Понимаешь, Серёжа, не умею я выразить, как хороша была эта походка!.. Только вот, клянусь, глаз оторвать не мог от этакой пружинистой балетной поступи — идёт на шпильках, выявляющих высокий подъем красивых, лекально развитых в икрах, ног. Чёрт возьми, у меня от этого чуточку в голове помутилось! Но вот виденье скрылось, и все мы с грустным вздохом уставились друг на друга. «Так вот чем вы занимались вместо работы над курсовыми проектами?!» Они же, соскочив с подоконников, окружили меня и загалдели наперебой о своей Камее, принялись уверять меня в том, что влюблены в неё, что поклоняются ей как совершеннейшему произведению высшего Гения — Природы!.. Что обитает это совершенство в доме напротив, похоже, в коммунальной квартире, что они вот уже две недели наблюдают, как по утрам она выходит из подъезда и идёт своей чудо-походкой; она, вероятно, и раньше заметила, что ею интересуются, но только вот сейчас им удалось привлечь её внимание своей оригинальной придумкой, и они необычайно счастливы: девушка оказалась именно такой умницей, как они её и представляли, — мгновенно поняла все и без ужимок приняла их приглашение встретиться ровно в пять! А я уже ломаю голову: «Как это им удалось так ловко объясниться с ней на расстоянии?.. И голоса вроде не подавали?..» «В чём же эта ваша „придумка“, не пойму?» — спросил я. И тогда один из них подскочил к окну и вытянул за верёвку огромнейший картон. И всё стало сразу ясно. Я расхохотался: «Ну, молодцы!.. Если обнаружите подобную изобретательность в курсовых проектах, всем обеспечены пятёрки!» На картоне был изображён часовой циферблат со стрелками — часовая на пяти, минутная на двенадцати, а рядом с циферблатом прямо вниз — красная стрела в окантовке: мол, у подъезда, здесь, ровно в пять! Поверишь ли?.. Я тогда подумал, глядя и на «часы», и на своих студентов: «Воистину все лучшее сотворено мужчинами ради прекрасной женщины!» Ведь мои парни, наблюдая за девушкой две недели, старательно обдумывали, как с большей надеждой на успех свести с ней знакомство. И каждый, по-видимому, понимал, что к такой девушке просто подойти на улице и пошло спросить: «Куда вы так спешите?..» — значит, обречь попытку познакомиться на провал. Поди, и «тонкими» подходами опытных кавалеров она сыта по горло. Мне показалось, что они её боготворили — прости за столь возвышенное и несовременное слово, но именно оно пришло на ум, когда я смотрел парням в тот момент в глаза. Им, очевидно, и в голову не приходило как-нибудь взять да и подскочить к ней гурьбой и заговорить. Они сердцем чувствовали, что этим могут её лишь отпугнуть, вызвать к себе жгучую неприязнь. И вот придумали и сотворили для неё плакат-часы — на мой взгляд, шедевр лаконизма и остроумия. Я нарочно сказал гурьбой , желая подчеркнуть любопытную деталь: ведь влюблены-то они в неё были все шестеро!.. И пусть это прозвучит потешно, все же скажу: дух коллективизма в этой их возвышенной любви был так высок, что ни один из них даже не помыслил как-то выделиться перед другими, чтобы поскорей привлечь к себе внимание прелестной девушки… Ты улыбаешься, Серёжа, я понимаю: думаешь, соперничество между ними началось бы с момента их с девушкой знакомства!.. Может, и так… А может, и не так… Ибо, привыкнув мечтать о ней вслух, парни, вероятно, так и продолжали бы хороводиться, окружая девушку трогательным вниманием и ревностно оберегая от попыток каждого из них остаться с нею с глазу на глаз… Ты опять улыбаешься, Сергей, я ведь вижу!.. Я бы мог подумать, что ты отказываешься верить в этакую коллегиальную сверхвлюбленность… Сергей вскинул живо глаза: — Ты не так понял мою улыбку!.. Она от острой заинтересованности, от желания узнать, что же было дальше? — Что было дальше?.. Тамарин замолк. Стремнин искоса поглядывал на него. — Нет, только не подумай, ради бога, будто в отношении к девушке я мог повести себя как-то недостойно. Здесь другое: скажу прямо, я просто влюбился в эту девчонку, и она оказала мне предпочтение. Ребята же сердцем чувствуют и, вижу, страдают… И здесь для меня только одна надежда — преданность нашему общему детищу — махолёту, уважение и вера в мои лучшие чувства к девушке могут нас со временем примирить, и, может, ребята простят мне моё невольное вторжение в их романтическую увлечённость. Теперь послушай, как все случилось. Поглядел я на своих мальчиков строго да и призвал к делу. Через час мы все так увлечённо экспериментировали на своём махолетном стенде, что будто бы вовсе позабыли о девушке. Честно скажу, я-то из головы выкинул думать о ней. Только в какой-то момент чувствую, парни мои стали как-то рассеянней, все чаще украдкой от меня переглядываются, будто бы невзначай посматривают на часы… А я, догадавшись, в чём дело, ставлю им новую задачу и сам, разумеется, работаю… И вдруг — стоп!.. Все шестеро прекратили работать и уставились на меня по-щенячьи… «Ба! — сообразил я. — Пять часов!.. И стенд оставлять нельзя, и девушку обидеть недостойно!..» «Вот что, — говорю им, — продолжайте работать, а я приглашу-ка её подняться к нам, а заодно и выясню, стоит ли она ещё вас — в смысле интеллекта». Ребята и сами видят, что работу прервать в данный момент нельзя, и с готовностью приняли моё предложение. Через минуту выхожу из подъезда. Стоит сбоку у лестницы, немного нервничает. Да и её понять можно: три минуты шестого, а ребят нет. Хорошо бы взглянуть на их окно, но снизу его не видно, а отойти подальше теперь уж девичья гордость не позволяет. Спускаюсь по ступеням и читаю на её лице: «А может быть, с их стороны это насмешка?.. Розыгрыш?..» И только, очевидно, успела так подумать, я тут как тут. «Здравствуйте, — говорю, — вас-то мне и нужно… Это вы причина того, что мои студенты задержали курсовую работу?.. — Она чуть смущённо и, пожалуй, растерянно улыбнулась. — Так, — продолжал я с профессиональной вальяжностью, — но я нашёл выход: запер ваших мальчиков в аудитории — вот ключи, — а сам решил спуститься к вам на рандеву… Каковы затейники, не правда ли?..» Я представился ей и предложил отправиться в кафе, чтобы переговорить. Но она приветливо улыбнулась и возразила: «Ваше приглашение — большая честь для меня. Но было бы некрасиво, если б я отправилась с вами в кафе, когда „кавалеры“, назначившие мне столь изобретательно свидание, остались взаперти… Более того… Посудите сами! — это было бы похоже на предательство!.. А что, если вы их освободите и мы пойдём в кафе все вместе? » «А курсовая?» «Они её сделают, будьте уверены». «Ого! Вот так Камея!» — невольно вырвалось у меня. «Почему Камея?» «Да ведь вас зовут Камеей?» «Нет! Что вы! Откуда вы взяли?» «Они все влюблены в вас, с ума посходили… Называют вас Камеей!» Она рассмеялась, потом сказала, что её зовут Надей Красновской. «Очень хорошо, Надя…» — начал я. «Это как понимать, оценка мне за первый экзамен?» Я не стал выкручиваться, просто извинился за менторский тон. Она возразила, что и не думала обижаться, что на моём месте, очевидно, поступила бы точно так же, а посему добавила: «Не будем терять времени: я подожду здесь, а вы поднимитесь и выпустите ваших „заложников“ из заключения!» «Да нет никакого заключения! — засмеялся я. — У них идёт эксперимент, и я вызвался пригласить вас к нам в лабораторию, очень надеясь заинтересовать вас тем, над чем мы работаем». Она спросила: «Над чем же?..» Я сказал: «Делаем махолёт». — «Махолёт?» — изумилась девушка. «Да, махолёт, — повторил я, — и собираемся на нём летать!» — «Боже, представляю, как это все захватывающе смело и интересно!.. Теперь понятно, почему мальчики так увлечены своим делом, что и на свидание с девушкой отправляют вместо себя доверенное лицо…» — она смешно сморщила нос. Когда мы вошли в лабораторию, ребята восторженно уставились на неё. Тогда я сказал, представляя гостью: «Разрешите представить: Надя Красновская! Она очень мило приняла ваше приглашение. Более того, когда я сказал, что в нашем конструкторском бюро семь человек и все мы работаем над созданием махолёта — летательного аппарата ближайшего будущего, Надя воскликнула: „Представляю, как это все интересно!“ Тут парней моих словно прорвало. Кто-то скомандовал: «И… раз!» И уже все вместе: «Виват Наде Красновской — красивейшей девушке эпохи НТР!» Так и произошло это шумное и весёлое знакомство. Особенно занятно было наблюдать, как Надя, протягивая то одному, то другому руку, повторяла про себя озабоченно: «Витя… Витя… Коля… Коля… Даниил… Даниил…» — В самом деле, перезнакомиться с такой ватагой отличных парней и никого при этом не обидеть, перепутав имена, тоже задача не из лёгких! Потом мы подвели Надю к полноразмерному крылатому стенду, и наша птица взмахнула мягко, гибко своими распростёртыми крыльями — ты ведь, Серёж, этот стенд хорошо знаешь. Надя поразилась: «Выходит, сегодня я совершаю экскурсию в двадцать первый век!.. Необычайно, дерзко, сказочно!.. Господи, как я завидую всем вам!» Несколько раз мы демонстрировали ей свой крылатый стенд в действии, показывали в работе кулисный механизм системы управления, задающий самые тонкие сочетания взмахов левого и правого крыла для кренений и поворотов, виражей, спиралей, всяческих маневрирований в воздухе. Кажется, нам всем пришлось садиться за управление, чтобы показать эволютивные возможности будущего махолёта. И все мы ловили восторженные и изумлённые Надины взгляды, и, поверь мне, Серёжа, её глаза нас заряжали такой лучистой энергией, которая, поди, и солнцу неподвластна. Вот такой оказалась эта Надя Красновская, и так мы с ней познакомились… Однако, Серёжа, без пяти двенадцать!.. Не проспать бы завтра! Тамарин уставился на Стремнина, медленно возвращаясь к реальной обстановке. Сергей заверил, что доктор не даст проспать — разбудит. Когда оба улеглись в палатке, Сергей спросил: — Жос, ну и как же закончился тот вечер? Тамарин шумно повернулся на бок: — Всей ватагой мы отправились в наш институтский клуб потанцевать. Ребята, естественно, жались перед стипендией, но я незаметненько организовал немного сухого винца, бутерброды и мороженое. Танцевали поочерёдно с Наденькой — Белоснежка и семь гномов! Было очень весело. Все вместе мы проводили её до подъезда. Со стороны, должно быть, смотреть было потешно: ватага парней провожает одну прелестную девчонку!.. * * * К рассвету реку запеленал непроглядный туман. Нашим рыбакам пришлось изрядно погрести против течения, держась самого берега и ориентируясь по знакомым прогалинам в ивняке, по отмелям и песчаным пляжам, чтобы вывести свои лодки на излюбленные места. Тамарин взялся помочь доктору, как обещал вчера. Их лодки поднялись выше того места, где установил свою на якорь Стремнин. Ни Тамарина, ни Кулебякина, ни их лодок теперь ему не было видно. Сергей неторопливо приступил к делу. Но и полчаса прошло, а все не заметно было ни единой поклёвки. Впрочем, Сергея это не удивило: он знал по опыту, что рыба при густом тумане на реке не клюёт. «Как странно, — думал он, — ведь в воде-то тумана нет!.. Утро тихое, обещающее через два-три часа ясную погоду, на реке ни малейшего шума и движения — вот бы рыбе и разгуляться, пока не начали сновать моторки, катера и „зори“… Ан нет! Над рекой туман, и рыба точно притаилась или спит… А может, ей просто не до еды?.. Может, ей, как и мне, для весёлого настроения и аппетита нужно видеть над собой небо и солнце, сияющие дали лесов на крутых берегах, эти цветущие по пояс травы в низинах?.. Может быть, может быть. Как мало мы, люди, знаем о природе этих тонких жизненных механизмов…» Он напряжённо всматривался в белую муть и, когда поплавок становился невидимым, возвращал поплавок энергичным взмахом гибкого удилища. Течение здесь, на глубоком месте, не превышало метра в секунду, и Сергею приходилось поддёргивать к себе леску с поплавком примерно через каждые пятнадцать секунд. Ему вдруг стало зябко и одиноко в непроглядном молоке. Только движение перед глазами поплавка да изредка проплывающих у борта окурков, размокших спичечных коробков, обрывков газет и бумажек от мороженого… «Был мир вчера, и вот осталось это белое пятно… И я в нём. А по бокам плывущие остатки вчерашней „цивилизации“… Холодно и одиноко!.. Один в сыром мутном футляре!» Стремнин огляделся в лодке, увидел на скамье возле себя раскрытую коробку с ручейником, улыбнулся: «Не один, это тоже живые существа!» Он с интересом стал разглядывать жёлтеньких червячков, вылезших из своих трубочек и лениво шевелящихся в полной беспомощности. «Вот беда-то! Потеря „домика“ — потеря целого мира!» И опять Сергей вгляделся в туман за кормой: поплавок далеко ушёл, натянув леску. Сергей выхлестнул удилищем и леску и поплавок на себя и снова отпустил их по течению. Поклевок не было. Река словно вымерла. Представилось, будто он в «слепом» полёте. Вошёл вдруг в толщу серых облаков, и ничего не видно перед стеклом фонаря. Стекла муарит влага. И этот первый момент перехода от зрячего полёта к «слепому» всегда воспринимается обострённо. Через минуту, переключившись полностью на пилотирование по приборам, вполне адаптируешься и далее весь этот непроглядный мрак впереди почти не замечаешь. Трепещущие стрелки приборов перед глазами — твой мир, только тебе и ясный. И в этом абстрактном мире, когда привыкнешь к нему благодаря бесчисленным тренировкам, чувствуешь себя достаточно спокойно, чуть ли не уютно… А все же в первый момент, ввергаясь в хмурую непроглядь, иной раз и ощутишь лёгкий озноб. «Отчего это? — думал Сергей — Не от жгучего ли чувства одиночества, вдруг охватывающего тебя?! Когда и твой так привычный тебе домик из дали горизонта, солнечных лучей, лазури неба и стерильно-белых облаков вмиг превращается будто бы в пар… И не похож ли ты тогда на этого жёлтенького червячка, шевелящегося в недоумении?..» Холодная сырость тумана пробиралась под куртку. Сергей зябко поёжился. Вспомнился вчерашний тёплый вечер и долгий разговор у костра с Тамариным. * * * «Какая она, Надя Красновская?» Он попробовал представить её по каким-то запомнившимся штрихам. По ассоциации на ум пришли слова Вересаева, сказанные о Наталье Николаевне Гончаровой: «Люди при встрече с ней останавливались в изумлении». Эта фраза так и вертелась на языке, и он уже не мог не вспомнить и свою первую девушку. Как-то они заспорили с приятелем: есть ли в их районе по-настоящему красивая девушка? И когда Сергей шутя мотнул головой — дескать, нет и быть не может! — тут его и сцапал друг за плечи: «Поехали!.. Я тебя заставлю поклониться этой красоте!» Приехали. Позвонили в дверь. Приоткрыв дверь наполовину, она спросила: «Ты что, сдурел, Алёша!.. Видишь, в каком я виде?» (В байковом халатике неопределённого цвета, она стояла перед ними в тапочках на босу ногу, вероятно, только что прервав то ли стирку, то ли уборку квартиры.) Алексей как-то глупо заулыбался, стал бормотать, что они на минуту, и то лишь потому, что вот его друг, Сергей, никак не хотел поверить, что есть единственная красавица в Москве — Валя Локтионова. Тогда-то она и взглянула на Сергея, стоявшего в сторонке и не отрывавшего от неё глаз. Надо полагать, вид у него был слегка обалдевший, так как она, оттаяв сразу, рассмеялась. Ну что сказать?.. Знала, плутовка, неистребимую силу этого своего кокетливо-приглушённого и чуточку ироничного смеха!.. У Сергея вспыхнули щеки. Выручил его Алексей. Он предложил поехать в Серебряный бор купаться, благо стояла июльская жара. Через десять минут Валя возникла из мрака подъезда в светлом платьице в алый горошек, как «младая с перстами пурпурными Эос», — успел шутливо продекламировать Алексей (поди, и знал-то из «Одиссеи» несколько строк!). Сергей выскочил открыть дверцу автомобиля, и Валя, садясь, одарила его такой улыбкой, что вмиг придала состояние, очень схожее с невесомостью… У Сергея перехватило дыхание, и по лицу пробежала тень глуповатой беспомощности, как бывает, когда вдруг теряешь под собой опору. Пока ехали, Алексей не умолкал. Сергей крутил руль, злясь на себя за нелепое смущение. Москва-река кишмя кишела купающимися. Раздевшись у сосен наверху, заторопились к воде: впереди Алексей, весьма довольный впечатлением, которое произвела на друга Валентина. Следом — Валя в оранжевом купальнике — нет слов! — и замыкающим Сергей. Когда сбегали по лестнице, двое встречных мужчин остановились как вкопанные. Сергей увидел в глазах их восторженное изумление. Расступившись, те переглянулись. «Вот эт-то да!» — прошептал один. Другой только и кивнул: «Сильвана Помпанини!» — и тут, заметив Сергея, словно спросил глазами: «Неужто твоя, счастливчик?!» Комизм момента заставил Сергея приосаниться, дескать: «Ну?!» Валя вроде бы и не заметила. Не оглянувшись, высоко вскидывая колени, вбежала в воду и легко поплыла. Сергей остановился у бровки, видя и Алёшку, — тот, явно фасоня, плыл кролем, стремительно удаляясь от берега. Валя обернулась: — Ну что же вы? Ах, как захотелось ему проявить себя как-то особенно, но черт его дёрнул созорничать: — А я ведь… почти не плаваю. Этого она уж никак не ожидала. Возвратясь тут же, Валя уставилась на него, кажется, впервые с нескрываемым любопытством. Он деланно виновато потупился. — Ну что ж… поплывём? — пригласила. — Буду подстраховывать… Ну же, смелее! Не скажи она этого, он, поди, нырнул бы и показал класс, а тут словно бес подтолкнул. Будто преодолевая страх, Сергей осторожно вошёл в воду и кое-как поплыл, и был так естествен в неуклюжем старании держаться на плаву, что Валентина плыла рядом, не сводя с него глаз, готовая в любой момент протянуть руку, чтоб поддержать его… Она то и дело спрашивала: «Может, поплывём обратно?» — а он, мученически задирая подбородок, упрямо мотал головой, показывая решимость либо переплыть реку, либо утонуть, и мало-помалу продвигался вперёд. Когда они заметно удалились от берега, Валя вдруг не на шутку встревожилась — пришлось, бултыхаясь, поворачивать обратно. Она не скрыла радости, когда наконец почувствовала под ногами твёрдую почву. — Упрямый сумасброд!.. Я так переволновалась… И всё же… вы молодчина!.. Для вас это настоящий заплыв! Ему стало неловко за свой розыгрыш… Но Валя тут же переключилась на своё. И потом его не раз поражала эта её способность как ни в чём не бывало переключаться на своё. — Да, о чём это шептались за моей спиной те двое, на лестнице?.. — Я чуть было не набросился на них, очень уж нахально-восторженно уставились на вас. — Назвав при этом Сильваной Помпанини? — У вас потрясающий слух! — Да нет, — как-то невесело усмехнулась она, — просто привыкла, слышу это не в первый раз от тех, кому доводилось видеть «Утраченные грёзы»… И каждый раз задумываюсь и о нелёгкой судьбе героини этого фильма, и о том, как зачастую горько живётся именно красивой женщине. Все ещё грызя себя за мальчишескую мистификацию, Сергей и вовсе потускнел. Да и что было сказать?.. Сослаться на классиков, что, мол-де, «красота — выше гения и делает царями тех, кто ею обладает», или поддакнуть её грустному обобщению, надо полагать, уже имеющему под собой кое-какую почву?.. Но разве это не было бы лицемерием?.. В её словах он уловил определённый укор и себе: не проявил ли он известной хитрости — пусть нелепой! — чтоб как-нибудь привлечь её внимание?.. — Э, что вы тут киснете, как в бане, когда вдруг вода кончилась! — налетел откуда ни возьмись Алёшка. И принялся обдавать их водой. Поднялся визг, и всю хмурь с лиц как рукой сняло. И позже, когда сидели в кафе за мороженым и когда ехали обратно, было весело, болтали без умолку. И вечер прошёл бы великолепно, если б Валя, прощаясь, не вспомнила об их «заплыве». Алексей взглянул недоуменно: — Что ты сказала?.. Ой, меня душит смех!.. — И расхохотался самым беззастенчивым образом, а Сергей почувствовал, что теперь уже тонет по-настоящему. Валя, взмахнув ресницами, резко повернулась и, не сказав ни слова, исчезла в темноте подъезда. — Что же ты наделал, леший?! — зашипел Сергей, наступая. Алексей закатился ещё пуще: — Черт, что ли, тебя надоумил так разыграть девчонку?! Ну интриган, ну плутовер!.. — Что же теперь делать?.. Не простит она этой глупой шутки… — Уж будто! Сама будет хохотать… Клянусь!.. Ну а как тебе она сама? — Алексей изменил тональность. — А! То-то же!.. Я что говорил?.. — Поди, бросит трубку, если завтра ей позвонить? Алексей посмотрел на него как на младенца: — Ты, Серёжка… будто из другого века, что ли?.. Бросит — ещё сто раз позвонишь!.. А ты как думал? Не будь тюфяком! Но Сергей отважился на звонок только через несколько дней. Как-то утром, по дороге на работу, он купил цветы и, подкатив к её дому, поймал во дворе мальчишку, который за пачку мороженого согласился передать Вале букет. Днём Сергей позвонил Вале, она была с ним мила и с удовольствием приняла приглашение поехать вечером на Воробьёвы горы. К условленному часу подошёл Алексей, и они отправились за Валентиной. Садясь в машину, она так вопрошающе-благодарно глянула Сергею в глаза, что он застеснялся: — Ой, как вы на меня победоносно смотрите!.. А я ведь ещё барахтаюсь… — Это верно, — рассмеялась она, — барахтаетесь вы презанятно!.. Не могу без смеха вспомнить, как «тонули» в Серебряном бору… — Плавают разными стилями, тонут — одним, — скаламбурил Сергей. — Вот именно! — весело подхватила она. — К этому мы ещё вернёмся. Сейчас же, милейший мистификатор, разрешите поблагодарить вас за цветы… — Какие ещё цветы? — очень естественно удивился Сергей. — Ну бросьте, бросьте!.. Больше меня разыграть не удастся… Ведь это вы прислали утром цветы? — Вот те раз!.. А я-то, дуралей, и думал о цветах, да вот не решился их вам занести!.. А ведь как просто и мило можно было сделать… Ну и болван! Воцарилось молчание, и было заметно, что Валя хоть и не верит Сергею, а все же сбита с толку. — Так кто же тогда? — Да любой из мужчин, кто хоть раз вас видел. Она усмехнулась: — И почему я только не утопаю в цветах? — Наверное, не все решаются. Уж очень вы красивы. И вызываете не только восхищение, но и робость, и даже безотчётную грусть… Да, да, грусть: от сознания собственного несовершенства. Всем кажется, что до вас как до звезды. — Но кто-то же решился! — слукавила она. — Постойте… И в каком возрасте был юноша, вручивший вам утром цветы? — Изумительно верная мысль!.. Мальчика послали за молоком, а он истратил деньги на цветы, чтоб подарить их мне, и потом его высекли за это дома… Ну, хватит потешаться! — Валя вдруг обернулась: — Алёшка… Может, это ты, друг, сподобился? Сергей метнул взгляд в зеркало и вспыхнул от негодования: Алексей столь уклончиво потупился в улыбке, что Валентина радостно всплеснула руками: — Ты, ты, негодник, я же вижу! Алексей не вдруг поднял к зеркалу насмешливые глаза и тут только, встретившись с взглядом Сергея, проговорил как бы нехотя: — Ой, Валюша, нет, не я… — И уже со смехом добавил: — Ну разве ты не чувствуешь: Серёжа готов на ходу выбросить меня из машины! Валя некоторое время поглядывала то на одного, то на другого и, заметив, что лицо Сергея тронула улыбка, рассмеялась: — А ну вас, право!.. Дон Кихот и Санчо Панса!.. Спасибо, Серёжа, за цветы… Только вот не могу понять: зачем вам вздумалось меня разыгрывать? — Да это он из скромности… И ещё от любви ко всяким маленьким тайнам… — доверительно сообщил Алексей. — Я, например, убеждён: если Сергею захочется когда-нибудь объясниться тебе в любви, он отважится это сделать лишь в эпистолярной форме и в таком зашифрованном виде, что тебе придётся решать жуткую головоломку, прежде чем догадаешься, в чём же дело… — Алёша!.. — Ладно, ладно, больше не буду… Это я так, пошутил. * * * С Воробьёвых гор открылся изумительный вид на Москву. На переднем плане за рекой округло ширилась, играя тёплыми красками, Большая арена Центрального стадиона. За нею в наступающих сумерках темнели красные изломы контура стены Новодевичьего монастыря. И всюду, куда ни глянь, светятся новые и новейшие жилые массивы. Среди тех, что поближе к центру (теперь не сразу и выделишь!), как фигуры шахматных королей, словно бы сторонясь друг друга, высятся шпилями ранние московские высотные здания. А глаза нетерпеливо шарят: где же Кремль?.. Да вот он, чуть правее!.. Как яростно сияет золото куполов!.. — Взгляните-ка сюда… Прямо-таки шея чёрного лебедя! — вдруг впал в поэтический настрой Алексей. Сергей и Валя проследили за его взглядом. Там, над клубящейся зеленью макушки горы, взметнулась чёрной дугой конструкция гигантского трамплина. Глядя на неё заворожённо, Алексей признался: — Меня хоть озолоти, нипочём бы не прыгнул!.. Валентина и Сергей промолчали. Спустя несколько минут солнце легло на горизонт, и багровые его лучи одновременно влепили в мириады московских окон мощный заряд, заставив стекла вспыхнуть ослепительным рубиновым огнём. Это сказочное видение длилось недолго, совершенно заворожив публику, которая столпилась у балюстрады. Но вот рубиновое сияние потускнело, стало гаснуть, и на Москву начали опускаться сиреневые сумерки. Они словно сгущались, с каждой минутой становились плотней, все более скрадывая очертания огромного города… И в какой-то миг то тут, то там вдруг вспыхнули первые огни… С того сиреневого вечера Сергей и Валя стали встречаться, и эти встречи продолжались все лето, хотя и он и она уже почувствовали какую-то бесперспективность их будто бы красивого романа. И вот сейчас, сидя здесь, в лодке, укрытый от всех глаз пеленой тумана, Сергей позволил себе вспомнить о таком интимном и сокровенном, в чём никогда и никому бы из друзей не посмел признаться. Как-то, помогая ей пристегнуться ремнями в машине, Сергей словно бы невзначай коснулся её, на что она, насмешливо вскинув на него неотразимые свои глаза, спросила: «Вы полагаете, что уже пора?..» Даже сейчас, в этой сырой туманной пелене, в продирающей до костей зябкости утренней зари, его бросило в жар. Никогда не испытывал он такого стыда и унижения, как в тот вечер! Она, заметив его плохо скрываемое подавленное состояние, попыталась было как-то перестроиться. Но он как вцепился обеими руками в руль, так и не выпустил его, пока не отвёз Валентину домой. Осенью он улетел в командировку, а когда вернулся, Москва уже искрилась снежными сугробами. Он позвонил ей не без робости: — Вы не списали меня ещё с ковчега? — А-а! Пропавший без вести! — весело подхватила она. — Пропавшие без вести ещё оставляют надежду… — Да? — рассмеялась она. — И могут явиться в самый непредвиденный момент… — Как я сейчас? — Честно скажу: у меня сегодня неотложные дела. А вот завтра суббота… Могу я пригласить вас на Воробьёвы горы покататься на лыжах?.. У него радостно заколотилось сердце. И она настала, та суббота… С лёгким, пощипывающим морозцем… С ослепительным сиянием снега… «Ах, если б можно было, как при проявлении фотоплёнки, взять да и засветить какие-то самые мучительные для тебя кадры памяти!… — думал Сергей, вглядываясь в белесую муть речного тумана. — Нет, не получается. Чем нелепей они и смехотворней, тем ярче и контрастней оттиснулись в твоей башке. Хитренько все придумано: не дожидаясь страшного суда, ты сам должен себя грызть и пожирать всю жизнь за свои самые нелепые поступки… И особенно в те минуты, когда остаёшься с собой наедине… Вот почему для многих одиночество куда страшнее страшного суда». Да, суббота!.. С лёгким, пощипывающим морозцем… С ослепительным сиянием снега, когда встретились они с Валентиной на Воробьёвых горах и он принял Валиного спутника за своего соперника. Сергей уже было насупился, но Валя обволокла его такой улыбкой, что захотелось сделать что-нибудь этакое необыкновенное. — Да, но где же ваши лыжи? — спросила она. Тут только Сергей обратил внимание на то, что Валентина на горных лыжах. Стройный брюнет тоже был красив, но Сергея это почему-то совсем не порадовало. Брюнет нетерпеливо резал лыжами снег. Сергея заело. Он взял напрокат лыжи и подосадовал: «Простак! Раньше бы подзаняться этим!» Все трое тихонько двинулись вперёд, в направлении гигантского трамплина. Сергей заметил как бы между прочим: — Все же удивительно неприхотлив этот вид спорта: взял в руки палки, нацепил лыжи и пошёл. — Сергей явно переигрывал, догадываясь, что брюнет может дать ему здесь фору. — Лыжи — это тебе не теннис, — продолжал Сергей, — так вот просто с ракеткой в руках к сетке не выйдешь. Нужно постучать у стенки, попрыгать годочка три, чтоб не выглядеть пугалом на корте. — Что ж, — сказал брюнет, — в вас чувствуется спортивный дух. Можно встретиться и на корте при случае. А пока ближе трамплин. Прыгнем? Валя оживилась. Сергей это заметил и, не задумываясь, выпалил: — А почему бы и нет?.. Валя испуганно вскинула руку и предостерегающе помахала ею. Но отступать было поздно. Сергей посмотрел на ажурную конструкцию и ощутил в животе неприятную лёгкость. Однако с нарочитой улыбкой спросил: — Который… Этот?.. — Будто высота трамплина была недостаточной, и хотелось бы ещё повыше. — Он самый, — кивнул спутник. «Шея чёрного лебедя!» — с издёвкой вспомнил Сергей и почувствовал, как трудно стало сохранять прежнюю беспечность. «Только бы не показать виду, — думал он, — похоже, я струсил, такого ещё не было ни перед одним полётом. Черт побери! И кто тянул за язык? Ну, попался, самовлюблённый кретин!..» Валя деликатно пыталась его отговорить. Но чем больше она старалась, тем больше «заносило» Сергея. Она осталась внизу, а оба кавалера двинулись по крутой лестнице наверх. Сергей задрал голову и теперь видел перед собой лишь несколько пар лыжных ботинок. Поднимались медленно, иногда создавалась заминка. Ну и пусть, Сергей не торопится. Он уж подумывал, не обернуть ли все в шутку… Нет!.. Валя, поди, наговорила своему брюнету: «Испытатель!» «Испытатель!» Бред какой-то… Когда последняя пара ног переступила край площадки, в квадрате проёма открылось небо. Удивительное небо! Сергей даже запнулся, словно такого никогда и не видел… И это он, перед кем небо каждый день являлось в самых фантастических нарядах… А тут оно было такое ясное и чистое! Снизу подпирали: — Что там? Давай быстрей! Сергей отсчитал ещё восемь ступенек и оказался на площадке, как на облаках. Ниже, в морозной дымке, сверкала заснеженными крышами Москва. Взгляд его поймал согнутую фигуру лыжника, она мелькнула в полёте, скользнув под уклон… «Прыжок без парашюта!» — резанула мысль. Ещё несколько шагов вперёд, заглянул вниз — ноги стали ватными. Там, внизу, лента железной горы сужалась в перспективе, как полотно железной дороги; в конце она несколько взлетала и резко обрывалась, будто взорванный мост… Под этим взрывом черт знает где двигались людишки. «Такими я вижу их, когда захожу на посадку», — сказал он себе. Теперь он понял, как это страшно… Повернувшись, увидел он брюнета; позади того ещё двоих. На него с любопытством пялили глаза. — К чёрту, к чёрту! — сказал Сергей и ринулся назад к шахте. Те, кто был уже на верху площадки, уловили его странное движение. Засмеялись. Ниже, на ступенях, была сплошная вереница лыжников — он понял: спуститься обратно невозможно. Кто-то съязвил: — Что, растерялся, друг? — Башмаки задом наперёд надел, — добавил кто-то. — Об слезть не может быть и речи! — Го-го-го! Стиснув зубы, Сергей стал надевать лыжи. — Вы первый раз? — спросил брюнет. — Да как-то не приходилось, — усмехнулся Сергей. Брюнет стал серьёзным. — Становитесь так, — пояснил он, — ноги пружиньте, корпус вперёд… Балансируйте руками. Везде касательная — убиться трудно… Да поможет вам спортивный дух! Последние слова хлестанули Сергея, но и помогли ему. Первая часть разгона была похожа на обыкновенный вход в пикирование, лыжи сами собой шли рядышком одна к другой, так что ему удалось удержаться. На самом трамплине его согнуло крючком — здесь он чуть было не рухнул и дальше отдал себя во власть параболы. Это был довольно длительный полет выброшенного свободного тела. Какой частью своего свободного тела он встретил ту самую касательную снежного покрова, он толком не понял. Однако велика была при этом скорость!.. Потом всё пошло проще, но и больнее. Во многом виноваты были лыжи, вернее, то, что от них осталось. Он бесконечно кувыркался, даже на миг терял сознание… Первым к нему подлетел побелевший брюнет. За ним — заплаканная Валя. Но теперь ему было наплевать, и он ещё несколько секунд лежал на снегу. Подскочили другие, стали приподнимать, он увидел вокруг себя толпу. Никто не смеялся. Попробовал энергично встать, оказалось, не так-то просто. Говорили, будто он пролетел по воздуху около пятидесяти метров. В понедельник на работе узнали, что, катаясь на лыжах, Сергей сломал руку — наложили гипс. Спустя некоторое время он вернулся в строй, начал летать. Поднимался, выполнял режимы — сложные и простые — и садился. Из окна лётной комнаты коллеги могли видеть, как он, присев на скамейку у крыльца, затягивался сигаретой и просматривал записи, сделанные в планшете, и никому бы не пришло в голову подумать о возможности такого приключения с ним на Воробьёвых горах. С Валей с тех пор он не встречался, но фотография её была всегда при нём. Вот и здесь, в лодке, он извлёк её из нагрудного кармана куртки и долго-долго вглядывался в её прекрасные глаза. * * * Тамарин и Кулебякин «просмыкали» удочками в тумане довольно долго: за все это время попалось три густерки. Потом солнце все же прогрело туман. Над рекой он вскоре рассеялся, и только у берегов все ещё нависали, цепляясь за деревья и кусты, его седые бороды. Заголубела перед глазами Ока-красавица, вобрав в себя чистый цвет неба. И вместе с солнечным теплом по сердцу разлилась радость. У якорной верёвки, у бортов лодки мерно бурлили воды, уносимые течением. Два поплавка рядком то и дело отплывали от кормы, потом возвращались обратно, чтобы начать свой путь снова и снова. Появились чайки, и тут Кулебякин вспомнил: — А вы, Георгий Васильевич, обещали рассказать о своей работе по созданию махолёта… Тамарин встрепенулся: — О, с удовольствием! — Жос чуть помедлил. — Виктор Григорьевич, мы с вами, авиаторы, хорошо знаем, что в основе современной авиации используется простейший способ летания на неподвижно распростёртых крыльях, которым птицы пользуются лишь при парении или планировании. Активный полет птиц на машущих крыльях люди как бы перестали замечать, переняв лишь то, что оказалось проще для понимания. Доктор, вы, надо полагать, отдаёте должное гениальному инженеру Отто Лилиенталю — создателю и испытателю первого хорошо летавшего планёра, исследователю начальных основ аэродинамики, человеку, предопределившему создание современного аэроплана… Но вы никогда не вспоминали его младшего брата — Густава Лилиенталя?.. С младых лет он был увлечён идеей машущего полёта, и даже бурный прогресс авиации в первые десятилетия двадцатого века не смог сломить его упорства: он продолжал трудиться над разрешением проблемы машущего полёта. И трудился всю свою долгую жизнь, так и не сумев взлететь… Последний его аппарат с машущими крыльями погиб в 1928 году под обломками ангара во время бури на Темпельгофском аэродроме в Берлине. Я восхищаюсь упорством Густава Лилиенталя, пытавшегося разрешить величайшую проблему авиации будущего, хотя на её осуществление естествоиспытателю не хватило и всей жизни… Но он оставил другим свои мысли и сказал: приди на моё место такой же упорный и преданный идее, и ты полетишь как птица! И он объявился, такой человек!.. Я расскажу о нём вам, Виктор Григорьевич, потому, что своим энтузиазмом он зажёг и моё сердце. Это было лет десять назад, я тогда ещё был на третьем курсе МАИ (Жос взглянул на уплывший далеко поплавок и широким взмахом удилища перебросил поближе к корме леску). И вот как-то к нам в секцию авиационного спорта явился молодой человек и сказал: у него заготовлены детали, из которых он намерен собрать махолёт, но ему нужно помещение для мастерской, в чём он и просит содействия. Присутствовавшие инженеры, естественно, захотели ознакомиться с его проектом, на что молодой человек заметил: «Я — художник. Берясь за картину, не всегда знаю, что у меня получится… И здесь моя конструкция пока ещё в таком состоянии, что я не сумею вам объяснить, во что она выльется». Легко себе представить, какое впечатление произвело на инженеров это заявление!.. Инженеры переглянулись, с трудом сдерживаясь, чтоб не рассмеяться… А любопытство все же взяло верх. Попробовали его выспросить, но художник только и твердил о том, что делает все стихийно, по вдохновению, что все, известное людям, ему неинтересно. Словом, помогите с мастерской и, если он полетит, сами увидите, как он этого достиг! На последнем слове Тамарин вдруг хлёстко взмахнул удилищем, подсекая рыбу. Конец удилища изогнулся в дугу. — Обманул!.. Обманул!.. — запричитал Кулебякин, не без зависти глядя, как Жос подтягивает к лодке скользящую по поверхности воды рыбину. А Тамарин уже приготовил подсак. Ещё несколько секунд — и подлещик забился в лодке. — Как это у вас, молодёжь, все ладно получается! — вздохнул доктор. — Виктор Григорьевич, подсекайте!.. Где ваш поплавок?! Кулебякин вздрогнул и испуганно рванул наискось удилище, но всё же не так сильно, чтобы оборвать леску: рыба попалась — это было видно по настойчивым рывкам лески, по вздрагиванию согнутого удилища. — «Обманул, обманул!..» — весело передразнил Тамарин. — Ну, доктор, ну, счастливчик!.. Ведь это как пить дать голавль!.. — Кулебякин, кряжисто восседая и держа вздрагивающей рукой удилище, мило-помалу подматывал катушку; от волнения губы его беззвучно шевелились. — Не спешите! — подсказывал Жос. — Чуть отдайте леску, но с натягом… Вот так!.. — Голавль, всплеснув несколько раз черно-красным хвостом, показался в своём золотистом великолепии. — Обманул, обманул! — уже почти совсем серьёзно зашептал Тамарин, нащупывая левой рукой подсачек, а правой трепетно показывая: подматывай… стоп!.. отпусти малость… так… к себе… Вид у доктора в этот момент был препотешный, но Тамарин и сам, взвинченный азартом, замечал это скорей подсознательно. — Ах ты мать честна, подбери подол, а то вата горит! — прорычал доктор свою любимую поговорку, когда голавль затрепыхался в подсаке. — Поздравляю с успехом, доктор! — рассмеялся Жос. — Как это у вас, у «стариков», все ловко получается!.. Бесцеремонно меня обловили… а ведь я вызвался быть вашим тренером! — Георгий Васильевич, я так привык к неудачам, что и этот успех воспринимаю как случайную ошибку товарища голавля: он, очевидно, намеревался клюнуть у вас, но шут его попутал цапнуть мою наживку… Так что примите мои за него извинения. — Пустое! — отмахнулся с деланной серьёзностью Тамарин. — Важно, что вы поймали голавля и сможете гордо взглянуть на этого задаваку Стремнина и сказать, что тоже знаете теперь голавлиное слово! Они посмеялись и, наживив удочки, вскоре опять притихли. И тогда Кулебякин сказал: — Что ж… Я готов слушать о машущем полёте дальше. — Извольте, коль не утомил ещё своим рассказом. Итак, последующие месяцы художник, занимаясь махолётом, трудился по шестнадцати часов в день, довольствуясь двумя бутылками кефира и буханкой чёрного хлеба. Спал тут же, в мастерских. Потом стало известно, что жена его, не разделяя увлечённости художника, приходила жаловаться, плакала. Но он ей сказал: «Душа моя! В отношениях супругов, как в аэродинамике, есть точка перехода от плавного обтекания к турбулентному … Этой точкой в их отношениях является тот момент, когда женщину перестаёт интересовать дело мужчины, затем исчезает и её благотворная поддержка, одобрение, похвала, вдохновляющие в работе, тем паче в творчестве. (Ведь мужчина выявляет свою духовную сущность через творчество!) И тогда, утратив духовную связь, угасает и чувство… И никакие уловки, — продолжал он, — «порядочности ради», «привычки ради», «удобства ради», «выгоды ради» и всего прочего «ради», не воскресят редкостного чувства… Турбулентное обтекание — это хаос!.. Турбулентная любовь — не любовь!» На этом супруги и расстались. К тому времени уже оформилось его «творение». Оно оказалось довольно неуклюжим сооружением с размашистыми крыльями и мотором в тридцать лошадиных сил. Созданный по вдохновению художника, «Дедал» был свободен от привычных и рациональных канонов, продиктованных опытом человеческого летания. Здесь всё было ново. Естественно, инженеры, разглядывая диковинное сооружение, не всегда воздерживались от выражения сомнений. Столь же естественно, он ожесточался: «Вы вот все ходите и смотрите, посмеиваетесь и критикуете, будто кто-то из вас уже имеет опыт в машущих полётах!.. Но ведь никто из вас никогда ещё не взмахнул крылами!.. И я убеждён: дальше разговоров о машущем полёте вы не пойдёте!.. Во-первых, потому, что головы ваши забиты канонами аэродинамики статических крыльев, представляющимися вам верхом совершенства… А чтобы выскочить за пределы этих канонов, вам недостаёт полёта фантазии, дерзновенности действий!.. Во-вторых, если бы у кого-то из вас и зародилась новая мысль, на её осуществление ваша жена, выдающая вам ежедневно на метро и на пачку сигарет „Норд“, не даст истратить и пятёрки. Если же вы из тех немногих мужчин, которые сами выдают жене по два с полтиной на завтрак, обед и ужин, то тут уж ваша, извините, жадность не даст вам истратить и рубля на приобретение материалов… Словом, как бы вы ни кичились своими знаниями, вам не дано взмахнуть крыльями!.. А я взмахну!.. Пусть и не взлечу сразу… Построю ещё три… пять… десять махолётов, но в конце концов взлечу!.. И я живу этой верой, я счастлив, видя, как день ото дня вырастают мои крылья… И улыбаюсь, глядя на лица, на которых досадливое изумление: „Неужели и вправду этот чудак счастливей нас?..“ Конечно, — продолжал этот удивительный человек, — вы можете и сейчас посмеяться надо мной: я для вас бедный, никому не известный художник… Но, полагаю, уж Лев-то Николаевич Толстой для вас что-то значит?! Позвольте напомнить, что говорит он в одном из писем: «Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость…» И ещё: «От этого-то дурная сторона нашей души и желает спокойствия, не предчувствуя, что достижение его связано с потерей всего, что есть в нас прекрасного». Я, Виктор Григорьевич, случайно присутствовал в мастерских, когда художник произнёс эту почти обвинительную речь; и мне кажется, она врезалась в моё сознание! К испытаниям «Дедала» он приступил, когда «посторонних» лиц поблизости не было. Поэтому толком никто и не видел, как это случилось, но несомненно то, что, разбегаясь, махолёт перевернулся и выбросил своего «генерального конструктора». Получив обломком крыла удар по голове, он потерял сознание. Все же этот удар судьбы голова одержимого изобретателя вынесла. Погиб художник через три года при испытании тринадцатой модели своего «Дедала»… Число это для него и впрямь оказалось роковым… Но с того дня я дал себе клятву посвятить свою творческую жизнь созданию махолёта. Так я стал его пламенным последователем. Естественно, очень хочется верить, что именно мне суждено подарить человечеству первый отрыв от земли, хотя бы метров на пять, взмахом крыльев… Вы улыбаетесь, доктор, и моим скромным задачам, и моему мальчишескому честолюбию… Но я убеждён, что машущий полёт на высоту пяти метров будет открытием века, нашего века, подарившего людям столько великих открытий, века, в котором люди слетали на Луну! — Да нет, Георгий Васильевич, вы не так истолковали мою улыбку, — словно бы извинился Кулебякин, — она просто выдала моё восхищение вашим энтузиазмом. — Да, преданность идее я позаимствовал у Художника… Но я инженер и иду к цели инженерным путём… Художнику было неинтересно, что до него делали в этом направлении люди. Мне же все, что пытались делать предшественники, необычайно интересно. Создавая своё, я использую весь опыт человеческого летания… — Да-с… Году этак в 1936-м Михаил Клавдиевич Тихонравов писал, что непосредственная передача функций тяги крылу позволяет говорить о большем коэффициенте полезного действия. А Николай Егорович Жуковский утверждал, что лучшим летательным аппаратом является тот, который отбрасывает максимальную массу воздуха с минимальной скоростью. Таким аппаратом, очевидно, и будет махолёт… — Кулебякин взглянул на Тамарина: тот накручивал катушку. — Что, была поклёвка? — Да вроде бы… Но, похоже, зевнул… Конечно, сорвала наживку!.. Виктор Григорьевич! Вот вы — крупнейший специалист в области устойчивости и управляемости самолётов, я — поэт-авиатор, если хотите… Давайте лучше коснёмся темы удивительной надёжности, безопасности и манёвренности птичьего полёта… Вот чайка… Видели, как она сцапала уклейку?.. А секундой раньше грациозно кружила над этим местом и вдруг ринулась вниз, чтобы у поверхности воды погасить полностью скорость и без всплеска клюнуть… И для этого ей потребовалось вывести угол атаки крыльев почти под прямой угол, но благодаря взмахам ей не грозило ни свалиться в штопор, ни хоть частично потерять устойчивость… Какой из самолётов мог бы сделать этот манёвр? Кулебякин только смыкнул удилищем: — Истину глаголете: ни один… Однако позволю намекнуть, Георгий Васильевич, необычайной сложности это машущее движение крыльев у птиц. Неспроста человечество до сих пор эту задачу не разрешило. Тысячи изобретателей и исследователей в мире за последнюю сотню лет делали попытки, но ни одному в машущем полёте ничего толком не удалось… Экую задачку, батенька, вы вознамерились решить! — Последнее как раз меня не смущает. Человечество — это и мы с вами, доктор!.. Кому-то суждено эту проблему разрешить! Вот я и спросил себя однажды: а почему бы не мне?.. И тут же подумал: «А ведь человечество её пока не разрешило!..» — «Значит, на то были причины, — тут же возразил себе. — Ещё не накопилось необходимых знаний, ещё не существовало таких прочных и эластичных материалов, какие есть теперь, ещё не было всех этих умнейших автоматических устройств, приводов и движителей, которыми располагает современная техника… Да и увлечено было человечество освоением летания на неподвижных крыльях… Великий Леонардо тоже увлекался машущим полётом, но мог ли он полететь посредством своих мускулов?.. Именно сейчас, в наше время, для реального шага в разрешении проблемы машущего полёта все у человечества есть!.. И поверьте, доктор, не позже чем в следующем десятилетии человек полетит как птица, взмахнув крыльями. Если не мне будет суждено это сделать, то кому-то другому из энтузиастов… Ах, доктор! Разве бурное увлечение дельтапланеризмом — летанием на балансирных планёрах — не говорит о том, что человек жаждет этого птичьего летания, доступного всем?! Да, да, передвигаясь в воздухе с тысячекилометровой скоростью на реактивных суперлайнерах, осваивая космос, человек жаждет летать как птица!.. Не передвигаться, глотая расстояния, — это он уже воспринимает как должное, — а именно летать!.. То есть ощущая себя созданием с крыльями, которыми можно взмахнуть и полететь вот так, как эта чайка! Кулебякин вдруг посерьёзнел: — Все зажигательно и любопытно, милейший Георгий Васильевич!.. Но позвольте заметить: пока вы лишь агитировали за машущий полет… Нельзя ли услышать поконкретней: что удалось вам сделать в дополнение к давно известному мне как авиаспециалисту? — К этому я как раз и подошёл, Виктор Григорьевич, — ничуть не смутился Тамарин. — Придерживаясь неопровержимой методы — идти от простого к сложному, — мы сразу же отмежевались от попыток точного воспроизведения птичьего полёта, не стали забивать себе голову проникновением во все тонкости устройства птичьих крыльев, а сочли, что машущий полет все же проще и доступнее, чем его представляли себе многие исследователи до нас, потратившие уйму времени на изучение каждого пёрышка и в то же время путавшиеся в понимании самого принципа возникновения подъёмной и тянущей силы в машущем полёте. Мы — а нас в нашем студенческом КБ сейчас семь человек — за исходную позицию приняли: при машущем полёте крылья взмахивают строго вниз и вверх, примерно на угол в 70 градусов, и это никакой не гребной полет, как его представляли многие исследователи прошлого, что необычайно усложняло задачу. Далее мы единодушно согласились, что в основе искусственного машущего крыла должна быть жёсткая и в известных пределах гибкая передняя кромка, а за ней — эластичная поверхность остальной площади крыла. При опережающем взмахе вниз передней кромки эластичная поверхность крыла округло прогибается вверх, образуя сильно вогнутый профиль. Он-то и отбрасывает воздух вниз и назад, создавая над крылом разряжение — в сумме это и даёт подъёмную и пропульсивную (тянущую) силу. Что же касается взмаха вверх, то за счёт того же опережающего движения жёсткой передней кромки, за счёт разряжения сверху крыла, воздействия уже возникшего встречного потока, спрямляющего эластичную поверхность, он, этот взмах крыла вверх, является лишь подсобным, возвращающим крылья для рабочего взмаха вниз. На этот подсобный взмах вверх, как показал в своё время Тихонравов, затрачивается лишь 6 — 12 процентов мощности по сравнению с рабочим взмахом вниз. Все это нам удалось проверить и подтвердить сперва на ряде моделей, отлично летающих, которые мы изготовили своими руками. Далее мы создали динамический стенд и уже исследовали на нём десятки вариантов перепончатых крыльев, в том числе и крылья в натуральную величину для проектируемого одноместного махолёта. Стенд позволяет определять не только подъёмную и пропульсивную силу, но и моменты по трём осям… И пусть вас, доктор, это не удивляет: мы имеем дело с малыми скоростями и малыми нагрузками на квадратный метр. При незначительной затрате электроэнергии мы имитируем машущий полет, не прибегая к продувкам в аэродинамических трубах. — Позвольте спросить, каковы же эти ваши скорости и нагрузки на крыле? — поинтересовался Кулебякин. — Скорости пока до шестидесяти километров в час, а нагрузки — близкие к птичьим: от 5 до 25 килограммов[6 - На квадратный метр площади крыла.]. Мы разработали механизм с гидроприводом, позволяющий производить дифференциацию во взмахе левого и правого крыльев и этим создавать поперечную и путевую управляемость… Очень возможно, что нашему махолёту, как и птице, руля направления не потребуется. Кстати, Виктор Григорьевич, — и это по вашей части, — наши исследования показали, что летательный аппарат с машущими крыльями будет обладать самоустойчивостью в большом диапазоне углов атаки. Так что, доктор, милости просим в наше конструкторское бюро, где вы сможете все это увидеть воочию. — Ох и заслушался же я вас, батенька! Даже за удочкой перестал следить… Что ж? Поплывём завтракать? Сергей Афанасьевич, поди, уже дожидается… — накручивая катушку, Кулебякин вскинул взгляд на Тамарина. — Однако, Георгий Васильевич, всполошили вы меня своим рассказом!.. Ей-богу, так и захотелось побежать, «задрав портки, за комсомолом!..». — А нуте-ка?! — Да ведь у меня, сокол мой, одышка… — И одышку вылечим! — Прикажете принять за приглашение? — Самое радостное! — Спасибо. А сегодня вы словно вы собирались полетать на дельтаплане — это тоже заготовки впрок для машущего полёта? — В какой-то мере да. Ну что ж, снимаемся с якоря? — Сарынь на кичку! — закричал Кулебякин и поднялся во весь рост. Перевалив в лодку здоровенный камень — простейший якорь, доктор взялся за весла и запел озорно: Мне не надо пуд гороху, Мне одну горошину. Мне не надо много девок, Мне одну хорошую! Глава четвёртая В понедельник утром Стремнин забежал на командный пункт — показаться врачу и узнать в диспетчерской о предстоящих полётах. В коридоре его окликнул Серафим Отаров: — А!.. Серёжа, здравствуй!.. Были на Оке? — Были. — И Жос летал на дельта? — Летал… Не совсем так, как хотел. — Не случилось ли чего? — Да нет… Целый час пытался его забуксировать скутером, но толком так ни разу и не получилось. Был, правда, полнейший штиль… Даю я ходу, а у него то лыжа зароется, то дельтаплан накренится так, что не удаётся вытащить конец крыла из воды… Словом, нахлебался наш Жос окской водицы!.. Потом мы прекратили попытки, переправились на другую сторону, на высокий берег, и он с кручи сделал несколько отличных планирующих спусков, приземляясь на пляже… — А относительно буксировки скутером успокоился? — Что ты?! Сказал, что сделает полиспаст со следящей системой, чтобы регулировать натяжение выпускаемого фала, и это позволит стартовать прямо со скутера и садиться на скутер! — Неугомонный! — Задумчиво улыбнувшись, Серафим покачал головой. — Ну а как там у него с постройкой махолёта? Не говорил? — Ты ведь знаешь Жоса — полон оптимизма!.. — Сегодня он будет, не знаешь? — Должен быть. В заявке у него полёт на 55-й в четырнадцать ноль-ноль. — А ты с утра летишь? — Нет. После обеда. — Обедаем в половине первого? — Угу. Я загляну в лётную комнату перед обедом. На этом и расстались. Сергей направился в лабораторию, а Серафим поднялся наверх. До полёта Отарову оставалось часа полтора, и он зашёл в лётную комнату. «Кают-компания» оказалась в самом весёлом расположении духа. Насколько Серафим мог с ходу уловить, разговор коснулся природы смеха. Штурман-ветеран Морской закончил набрасывать «этюд». — В самом деле, смешно, — заметил Петухов. — А почему?.. Да потому что никто из вас до такого упрощенчества не доходил… А будь с кем подобное, глядишь, и обиделся бы… Вот я подумал о популярности иных актёров; есть весьма характерные лица. Посмотришь: «Ну и морденция!» Тут и разбирает смех от сознания, что есть более нелепые рожи, чем твоя собственная!.. И уж так-то веселишься… — «Шестикрылый» сегодня что-то не в настроении, — буркнул с ухмылкой Хасан в адрес Отарова. Отаров, глядевший в окно, повернулся: — Самое смешное… — Отаров тихонько и как-то болезненно рассмеялся… — Самое смешное: моя Лариса опять в партком нажаловалась… Такая вот история!.. В лётной комнате притихли, уставились на Серафима: тот ущербно улыбался. Петухов, кашлянув, нарушил тишину: — Значит, не любит, когда навеселе приходишь? — Не любит… «Аман!» — кричит. — Отаров сделал попытку рассмеяться, но, глядя на него, присутствовавшие лишь сочувственно вздохнули. — И налетает?.. — спросил Петухов. — Ещё как!.. Маникюрчик-то у неё — во! — А тебя-то она любит? — Да ведь что можно сказать?.. Их, женщин, не поймёшь… «Если б не любила, — говорит, — выгнала б!» Такая история… Тут щёлкнул динамик и голосом диспетчера призвал: — И-2308 готов!.. Отарову и Веселову одеваться! Серафим преобразился: — Фу-ты ну-ты!.. Евграф, давай-ка сперва сверим записи в планшетах, а потом уж оденемся… Ты не против?.. — Что за вопрос, Серафим!.. Я готов все делать, что ты скажешь!.. Оба вышли в раздевалку. Петухов искоса взглянул на закрывшуюся дверь. — Да-с… Что там у них за страсти?! И как же она его унижает этими своими звонками в партком… Ладно, он, конечно, по этой части — артист… Но она-то, она!.. Я бы и дня не потерпел! — Каждый тащит на Голгофу свой крест, — сказал Морской. Петухов кивнул: — Ну да… Ведь так принято считать: если любовь — тогда уж святая, на веки вечные, бесхитростная, бескомпромиссная и прочая и прочая, что и создаёт представление о любви как об идеальном чувстве… А люди-то чаще стремятся таскать любовь за шиворот и так и этак… — …пытаясь приспособить под свой норов! — усмехнулся Морской. — Но это все равно не роняет любовь, а говорит лишь о том, что далеко не все до неё доросли… Вот, если позволите, я расскажу историйку… Служил я в тридцатые годы, тогда ещё очень молодым лётчиком-наблюдателем, на юге Украины. И вот как-то в начале лета пришёл к нам в часть приказ выделить для каких-то испытаний в Крыму один экипаж с самолётом Р-5. Выбор пал на лётчика Петра Петрова и меня. Приказ есть приказ. Быстренько собрались мы с Петром и полетели. Прилетаем в Евпаторию. Погода — блеск! — крымская!.. Теплынь, тишина, ни облачка на небе, а в море куда ни глянь солнце купается!.. Глаз от него некуда спрятать… На аэродроме нас встретил конструктор Анатолий Ефимович Майзель, в распоряжение которого мы и прилетели. Толстый, крупный, милейший человек, весёлый и обаятельный, и уже через пять минут по пути в гостиницу «Модерн» мы чувствовали себя его друзьями. Не тратя времени, тут же, у себя в номере, Анатолий Ефимович изложил нам суть предстоящих испытаний. ПБМ — планирующая бомба Майзеля — представляла собой небольшое обтекаемое тело с крылышками и оперением. На её крылышках имелись два пропеллера, приводимых в действие инерционным двигателем. Нам предстояло сбрасывать со своего Р-5 такие ПБМ. По идее Майзеля, отделившись от самолёта, ПБМ должна была развить огромную по тем временам скорость — около трехсот километров в час — и лететь к цели по прямой, опережая сбросивший её самолёт. Идея, в общем, нам понравилась. Но главное было, конечно, в том, а полетит ли эта штука по прямой?.. Инерционный двигатель, по сути, раскрученный маховик, имея жироскопический эффект, сам по себе должен был, по мысли конструктора, дать движению стабильность. «Ну хорошо, — спросил Майзеля мой коллега Петров, — а если она всё же повернёт и полетит обратно?» «Вот этим мы и будем с вами заниматься до тех пор, пока она не полетит надёжно вперёд», — добродушно заверил Майзель. «А как станем оценивать полет? Наблюдением за ней?» — спросил я. Анатолий Ефимович взял со стола ручной киноаппарат: «Посредством вот этого „кодака“ будете фиксировать полет ПБМ возможно дольше. Естественно, потребуется сопровождать бомбу до тех пор, пока она не спланирует к цели. Очень хорошо, если и её падение тоже удастся заснять». Ладно. Через несколько дней приступили к испытаниям. Из-за дневной жары мы предпочитали летать с утра пораньше, а днём отдыхать. После обеда как раз поспевала из проявочной заснятая утром плёнка, и мы собирались в номере Майзеля, чтобы внимательно её изучить. Вскоре нам с Петром удалось заснять полет очередной ПБМ от пуска до самого падения. Пётр снизился почти до поверхности воды — бомба падала в море, — затем повернул самолёт к берегу и так, на бреющем полёте, пролетел вдоль пляжа, а я потехи ради заснял группу купальщиц: «хвост» плёнки все равно пропадал. Отобедав, мы с Петром, как всегда, зашли к Майзелю. Он сидел, разморённый жарой, без рубахи и внимательно просматривал отснятые кадры. Нас заметил не сразу, и мы присели в сторонке. Мне было немного не по себе: как-то Майзель отреагирует на моё легкомысленное своеволие?.. Между тем Анатолий Ефимович, просмотрев основные кадры, с неменьшим интересом сосредоточился на финальных. Я наблюдал за ним неотрывно. В какой-то момент Майзель не выдержал и расхохотался. В самый разгар изучения плёнки в номер вошла Зиночка — жена Майзеля. «Что за смех?.. Дайте-ка посмотреть… Неужели ваши бомбы так смешны в полёте?» Майзель засуетился. Сматывая торопливо плёнку, намекнул, что тут секретные данные, и не занятых непосредственно делом посвящать в них категорически нельзя… Особенно жену… «Ого! — вскипела Зиночка. — Это почему же?!» «Да потому, милая, что жены не очень-то строги в сохранении тайн… Ты бываешь на рынке, общаешься с торговками…» Боже, что произошло тут с Зиночкой!.. Не приведи господь!.. Тигрицей кинулась она на мужа, словно на ненавистного дрессировщика, и в мгновение ока оторвала хвост плёнки. Все замерли. «Ай-я-яй! — Зина одарила мужчин таким взглядом, что в номере „Модерна“ стало зябко, как в рефрижераторе. — Теперь я понимаю, какие у вас тайны!» — прошипела она, взяв курс на мужа. Я с трепетом заметил, что ноготочки у неё ой-е-ей! Майзель мигом накинул на плечи пиджак. «Кисонька, уверяю тебя, обстоятельства чисто случайные, — пробормотал он. — Я и сам не пойму, как это попало в кадр… Очевидно, ПБМ пролетела близко к пляжу и, когда её снимали, фоном оказались все эти, ну… тела иные». «Тела иные!» — передразнила «кисонька». — Люди добрые, — подбоченилась она, вовсе не ища у нас с Петром сочувствия, — вы посмотрите на этого жирного купидона: ведь у него только и на уме эти «тела иные»!» «Уверяю тебя, мамочка, — взмолился Анатолий Ефимович, — неожиданное совпадение… Наложение случайных точек в чистейшем эксперименте!» «Относительно чистоты вашего эксперимента всё ясно. — Зиночка гордо повернулась к двери. — Снимаете бомбы — выходят бабы!.. „Чисто случайное наложение точек…“ Морской извлёк из пачки сигарету, щёлкнул зажигалкой. Только Хасан, отвернувшись к окну, смеялся беззвучно, все остальные хохотали до упаду. — А вы говорите — любовь!.. — закашлялся рассказчик. — Браво, Лев Павлович! — воскликнул Тамарин. Он слышал конец рассказа, войдя и остановившись у двери. — Привет, Жос!.. Ну поделись, как на Оке?.. Как рыбалка?.. — Удалось ли подлетнуть на дельта?.. Лётчики потянулись к Тамарину. — О, други мои, не распаляйте в груди пламень!.. — Жос тепло вглядывался то в одного, то в другого. — Субботний вечер у костра, у самовара был чудо как хорош!.. Из тех, знаете ли, которые не забываются… Боже мой! — Он шумно потянул носом. — Аромат молодой картошки с укропом на вольном воздухе!.. Миска жареной рыбы, массандровское вино и тихие, милые сердцу разговоры с друзьями до полуночи — это ли не благодать?! Рыбалка, правда, из-за тумана утром была не столь хороша, а все равно на реке замечательно!.. Днём Серёжка Стремнин пытался меня буксировать, и я чуть не кувыркнулся… С лыж что-то не получилось… Я потом с высокого берега, у митинского бывшего карьера, спланировал раза три, потешил-таки сердце!.. И все дела! — Жос, ты сегодня идёшь на 55-м? — Да, после обеда. Отличнейший скоростной самолёт!.. — Ну, пошли разговоры о полётах!.. — крякнул Петухов. — Жос, мы ведь, как ты заметил, все больше про любовь здесь толковали… Но тут после полёта появились Серафим Отаров и Евграф Веселов. Услышав последние слова, Евграф весело запел из оперетки: — Да мой удел — любовь, она одна волнует кровь!.. Тамарин поздоровался с Серафимом, спросил, как тому слеталось. Отаров, похоже, полётом остался доволен, и с разговором они вышли в раздевалку. К ним присоединился Сергей Стремнин. И тогда кто-то подал голос: — Однако не пора ли на первый черпачок?.. Через минуту лётная комната опустела. И только весёлое полуденное солнце бесцеремонно разглядывало на картине, висящей на стене, загорелые ноги молодой крестьянки, придерживающей юбку и стоящей по щиколотку в зеркальной воде у переправы, да из огромной бронзовой пепельницы, опирающейся тремя львиными лапами о синее сукно стола, все ещё струились дымки от непогасших сигарет. * * * После обеда всех пригласили в кинозал на просмотр короткой ленты, заснятой при испытаниях самолёта в воздухе на штопор. Стремнин поймал себя на том, с каким огромным интересом впервые разглядывает лица лётчиков-испытателей в момент их работы в кабине штопорящего самолёта. Кадры были взяты из нескольких полётов, и на них были и Тамарин, и Отаров, и Стремнин. Но суть не в том, чьё лицо заснято в штопоре, а что оно в те или иные моменты выражает. Стремнин смотрел и думал: «Так не сыграет ни один артист!.. Не сможет передать напряжения всех мышц лица и этого, внимательно-насторожённого выражения глаз!.. Не сможет сыграть ещё и потому, что не будут содействовать знакопеременные перегрузки — их ведь в студийной обстановке не создашь». Он не помнил, чтоб его когда-нибудь так захватывали кинокадры: смотрел на экран затая дыхание. Вот Жос Тамарин. Лицо заснято крупным планом. (Кинокамера устанавливалась у переднего стекла фонаря прямо перед лицом лётчика.) Глаза Жоса сосредоточенно и быстро обегают приборную доску. Самой доски не видно, но по выражению глаз можно понять, что все стрелки приборов на местах. Жос чуть ведёт головой, оглядывая небо кругом: нет ли помехи в виде самолёта… Лицо деловитое, серьёзное и ещё… какое-то особенное, «воздушное»; такого на земле не увидишь! Секунда, другая, Жос берет ручку на себя… Солнце бьёт ему прямо в лицо, и тени от переборок фонаря скользят по шлему. Самолёт взметнулся в синеву… Глаза ещё более насторожённы, остры… Самолёт теряет скорость: это чувствуется по тому, как он поводит носом, словно норовистый конь, не желающий прыгать в воду… Но вот вдруг молниеносный кульбит, солнце исчезает, лицо Жоса оказывается в тени, и Сергей уже видит самое начало вращения машины в штопоре: блик солнца — виток, блик солнца — виток!.. Вот, очевидно, рули пошли на вывод… Глаза цепко следят за движением носа машины по горизонту… Все!.. Прекратила вращение машина: она пикирует, набирая скорость… Перегрузка нарастает!.. Жос тянет ручку на себя, выводя из отвесного пикирования… Лицо его худеет на глазах, страшно старится!.. Да, да, именно старится!.. Щеки провалились, выявив острые скулы, веки нависли, образовав под глазами мешки… «Чудовищно, что за секунду делает перегрузка с молодым лицом, превращая его в глубоко старческое, дряхлое! — думает Стремнин, вперившись глазами в экран. — Вот такими мы будем… если доживём… лет через пятьдесят!.. Не очевидное ли это доказательство того, что вся наша жизнь состоит из бесчисленного наслоения перегрузок?!» Когда экран погас и в зале зажёгся свет, лётчики все ещё с изумлением на лицах разглядывали друг друга. «Нет, — смотрит Сергей на Жоса, — мы ещё молоды, и нам ещё многое предстоит сделать!» * * * Голос диспетчера объявил, что 55-й готов, и Тамарин, переодевшись, уехал на дальнюю стоянку. А ещё через какое-то время в лётной комнате задребезжали стекла от работы на форсажном режиме двух мощнейших двигателей, и все, даже шахматисты, бросились к окну, посмотреть, как Жос взлетает. И Стремнин глядел из окна до тех пор, пока тяжело ревущий скоростной самолёт не перешёл в угол подъёма и не затерялся в рванине облаков. Потом Сергей стал сам неторопливо переодеваться: ему тоже предстояло лететь. В какой-то момент донёсшиеся из лётной комнаты возгласы заставили его насторожиться. Прислушавшись, он понял, что там и вправду возникла какая-то суматоха, и ринулся к двери, почувствовав сердцем острое беспокойство. У распахнутого окна Сергей увидел навалившихся друг на друга лётчиков, глядящих вниз, и тут до его ушей снизу донёсся голос: — Тамарин только что радировал, что управление заклинило на подъёме!.. Нет, больше ничего не передал… От окна всех как ветром сдуло, и Стремнин первым понёсся вниз по лестнице, натягивая на бегу кожаную куртку. Внизу ждал «рафик». Вскочив в него, лётчики помчались к зданию руководителя полётов, надеясь что-нибудь узнать о дальнейшем радиообмене. Руководителю полётов хоть и было не до них, а все же он крикнул, что 55-й идёт на вынужденную, и они помчались по рулежной дорожке к началу посадочной полосы. Отаров первым увидел снижающийся самолёт и крикнул шофёру: «Стой!» Горохом высыпали на поле, выискивая глазами снижающуюся точку. 55-й тянул на посадку издали, оставляя позади два лёгких шлейфа. Опытные глаза лётчиков хорошо видели, что двигатели у Тамарина работают исправно, да и расчёт на посадку вроде бы правильный. И, главное, самолёт планирует к земле устойчиво, ровно, не видно ни кренений, ни колебаний… А каждый в этот момент с беспокойством думал: «Но ведь что-то же у него там случилось, коль передал, что заклинило управление?!» И это беспокойство всё усиливалось по мере приближения самолёта к земле. Но 55-й как ни в чём не бывало чиркнул основными колёсами о бетон и, плавно уже опуская нос на переднюю стойку шасси, промчался мимо вдоль посадочной полосы. Глаза неотрывно сопровождали его до самой остановки, и когда 55-й свернул с полосы в сторону и медленно порулил к стоянке, тут-то лётчики и взглянули друг на друга. От сердца отлегло. Загалдев, снова забрались в «рафик» и помчались в том направлении, где за хвостами стоящих самолётов уже скрылся 55-й. Подоспели как раз вовремя: Тамарин только успел выбраться из кабины. * * * После взлёта, убрав шасси и перейдя на подъем, Жос почувствовал, что заклинило управление. Рукоять, которую он сжимал правой рукой, чуть шевельнулась и замерла. Попробовал сдвинуть — не поддаётся. Он окинул взглядом все вокруг: его сверхзвуковой самолёт продолжал подниматься с углом примерно в 40 градусов. Жос снова попробовал сдвинуть ручку, и на этот раз ручка не поддалась нисколько. Но уже тремя секундами позже он понял, что торопиться нет оснований: самолёт летит ровно, летит без его вмешательства в режиме плавного подъёма. Ещё через несколько секунд самолёт достиг высоты трех тысяч метров, и тогда Жос почти успокоился, решив, что этой высоты вполне достаточно для спокойного катапультирования. Он снизил двигателям обороты и сообщил о заклинении управления на землю. Потом Жос позволил себе порассуждать. — Я сказал «позволил себе», — пояснил он, — потому что вы-то знаете, как не всегда в подобной острой обстановке у лётчика-испытателя есть для этого время! Итак, заклинило управление… Заклинение ручки я ощутил, когда шасси пошло на уборку… «А что, если отказ управления вызван уборкой шасси?.. — продолжал размышлять он. — Ведь я почувствовал небольшой удар и рывок ручки!.. А тогда, если это так, попробую-ка я выпустить шасси: может, управление заработает снова?» Рассудив так, он ещё несколько погасил скорость и отклонил кран шасси на выпуск. Как только колеса стали выходить из ниш (это заметно по торможению машины, по погасшим лампочкам сигнализации), Жос сразу же ощутил на ручке, что тиски, сжимающие её, ослабевают. Рули ожили, и он почувствовал в груди радостное тепло. Но ещё через полминуты Тамарин был вынужден сообщить на землю, что на его самолёте давление в основной гидросистеме упало до нуля. (Жос догадался, что, очевидно, разорвалась магистраль и выбросило гидросмесь.) Однако и тут он сохранил спокойствие. Переведя управление на аварийную систему, продолжал докладывать земле о показаниях приборов. Когда же вполне убедился, что самолёт достаточно управляем, решил садиться. — Ну а как произошла посадка, вы видели, — закончил своё сообщение Жос. Друзья было налетели, стали его поздравлять с блестящим выходом из положения, со спасением себя и ценнейшей машины, а он только отстранился: — Да погодите же, давайте лучше заглянем в ниши колёс, может, там и увидим, в чём причина заклинения?! Но механик уже показал рукой, приглашая заглянуть в открытую нишу передней стойки шасси. — Вы только взгляните, что тут произошло! — сказал он. — Нужно вызывать представителя завода… Поломка произошла в узле замка носовой стойки. Когда стойка пошла на уборку, подъёмный механизм повредил основание замка. Сам узел замка сдвинулся с места и пережал трубки проходившей рядом магистрали управления. При этом, естественно, управление действовать не могло. Разглядывая все эти повреждения, Стремнин то и дело бросал восхищённые взгляды на Жоса. Да и как тут было не восхищаться его хладнокровием, его разумными и смелыми действиями?.. Ведь у него были все основания катапультироваться: при заклинении управления в полёте можно ли рассчитывать на медленное развитие событий?.. * * * В тот же день в лётной комнате был оглашён приказ начальника института, в котором «за проявленную лётчиком-испытателем 1-го класса Г. В. Тамариным самоотверженность и исключительно разумные и хладнокровные действия, приведшие к спасению повреждённой в воздухе ценной машины», объявлялась благодарность. Но Тамарин при этом не присутствовал: сразу после полёта он уехал в город, к себе в вуз, где должен был во второй половине дня читать лекции. Возвращаясь с работы, Сергей подумал о том, что было бы, если б Жос, не мудрствуя, сразу же воспользовался катапультным креслом и парашютом? Ну что ж?.. Разбился бы самолёт… И не докопались бы, поди, до причины, приведшей к заклинению управления!.. Подумали бы, погадали и записали скрепя сердце: «Причину выяснить не удалось». И тогда на других подобных самолётах могла бы возникнуть аналогичная аварийная ситуация. И может быть, не один раз. И неизвестно, с каким исходом для пилотов. * * * А на следующее утро на имя Тамарина была получена короткая телеграмма от главного конструктора 55-го: «Поздравляю с геройством! Дефект, выявивший себя, можно считать навсегда устранённым! Спасибо. Мирнев». Не все тогда знали, что главный был болен и телеграфировал из больницы. Глава пятая В конце недели Тамарин пригласил Стремнина провести вместе вечер. — Ты будешь один? — Нет, с Надей… Я тебе о ней рассказывал на Оке. — Значит, студенты ещё не побили тебя за неё? Жос рассмеялся: — Слава богу, Серёжа, все обошлось. Лицо Тамарина светилось, и Сергей с нескрываемым интересом разглядывал его, а потом сказал тихонько: — Знаешь, Жос, я независтлив… А все же удивляюсь: какой-то ты вечно тёплый, и вокруг тебя тепло, и люди к тебе тянутся, и живёшь ты легко и добро, успеваешь всех согреть, и все-то у тебя выходит будто бы без трений — мило, просто и красиво! Тамарин только отмахнулся: — Ой, Сержик!.. Я твёрдо усвоил, что никому не доставляет удовольствие видеть кислые лица и тем более слушать о чужих болезнях!.. Некоторое время они молча глядели в окно. День клонился к вечеру, механики прибирались у самолётов, на некоторых машинах уже успели упрятать остекление под брезент. Тамарин спросил: — Ну так как же, Серж, принимаешь моё приглашение? Сергей повернулся к нему, глаза его потеплели: — Где и во сколько? — В Доме кино… Там хорошо и всегда гостеприимно… — Но ты не сказал, во сколько? — Приезжай к семи, будем ждать тебя в вестибюле. — Хорошо, я буду… Постой, уж не торжество ли у вас какое? Тамарин, обхватив его за плечи, сжал радостно: — Да, да!.. Именно праздник, который мы в силах создать сами!.. И надеюсь, нам втроём будет чертовски хорошо! — Дружище, кажется, ты и впрямь влюбился не на шутку?! Жос стиснул что было сил веки, изобразив на лице жгучую страсть, но тут же, видно, устыдившись шутовской своей гримасы, тихо улыбнулся: — Отвечу словами Тютчева: Земное ль в ней очарованье, Иль неземная благодать? Душа хотела б ей молиться, А сердце рвётся обожать… Шагая по Брестской от Белорусского вокзала, Сергей увидел женщину с корзинкой незабудок. Его осенило купить букетик этих милых цветов. Тамарин и Надя Красновская ждали в вестибюле у входа. Жос выглядел чуть смущённо. Но Сергей лишь скользнул по нему взглядом и уставился на Надю. Как ни готовился он к встрече с интересной, эффектной девушкой, все же не сумел скрыть изумления. Она так мило сморщила нос, улыбаясь ему, что он почувствовал, как и его рот расплывается в улыбке. Темно-синее маленькое платье как нельзя лучше выявляло её женственность. Сергей знал, что глуповато улыбается, и ничего не мог поделать с собой. Надя светилась таким непосредственным очарованием, такой располагающей добротой, что он так и не сумел притушить на своём лице невольного её отсвета, и это заставило его стушеваться. — Сергей Стремнин, — смущённо представился он. Она протянула руку: — Надя. Сергей замешкался слегка, потом перехватил цветы левой рукой и ответил на рукопожатие девушки. Искренность её глаз стала ещё ярче, а потешно сморщенный нос даже чуть затрепетал. — Таким именно я вас и представляла! Эта фраза его ободрила: — А я должен признаться… Позволите?.. Жос рассказывал о вас… Но теперь-то я вижу, как беден наш язык, чтобы хоть в какой-то мере отобразить истину… — Спасибо, Серёжа, вы очень добры ко мне… Впрочем, я так старалась. — Это Стремнин, Надюша! — шутливо предостерёг Жос. — Я предполагал, что он опасен, и всё же недооценил его… Друг мой, ты чересчур крепко стиснул в руке цветы!.. Если намерен подарить их Наде, то поспеши, пока окончательно не завяли!.. — Фу ты, господи!.. — естественно изумился Сергей, слегка краснея. — Незабудки?! Ну раз их сам всевышний посылает, примите, Наденька, от нас с Жосом. — Чёрт возьми, твоё счастье, что я никак не заведу себе белых перчаток! И, переглянувшись втроём, они дружно расхохотались и двинулись в зал. * * * Столик был заказан Тамариным заранее. Он оказался в углу, и публика пялила на Надю, Жоса и Сергея глаза, когда они пробирались к своим местам. Однако очень скоро молодые люди перестали замечать происходящее в зале. На столе поблёскивало набитое льдом мельхиоровое ведёрко с двумя бутылками шампанского, возле красовалось некое помпезное сооружение, на поверку оказавшееся салатом из крабов. Один вид его вызвал у Нади лёгкое головокружение. Тут же сбоку на блюде розовели тонкие ломтики рыбы, подёрнутые «слезой» и точно сошедшие со старинного фламандского натюрморта, а рядом скромно темнела в судочке горка маслин. Были здесь и ветчина, и заливная рыбка, много зелени, среди которой алели тугие помидоры — в начале-то лета! — и ещё, пожалуй, намётанный глаз гурмана смог бы сразу выделить коричнево-янтарные шляпки маринованных грибов… Словом, при виде всех этих яств молодёжь, едва успев рассесться по местам, была уже не в состоянии разглядывать происходящее в зале. Тамарин облюбовал высокий бокал, налил воды, а Надя поместила в него букетик незабудок. Нежно-голубенькие цветочки в бокале придали сервировке уютную интимность. Вооружившись ложкой, Жос предложил Наде салату и маслин. — И грибов! — не выдержала Надя, вытянув по-гусиному шею. — И грибов, — повторил Жос серьёзно. — Но с грибами нужно соблюдать осторожность… Бывают очень ядовитые… Тебе, Серёжа, тоже положить грибов? — Да, и побольше… И выбери поядовитей, чтоб сам часом не отравился. — Я знал, что ты настоящий друг! Тамарин принялся открывать бутылку. Сделал он это умело, с лёгким хлопком, и привстал, чтобы наполнить бокалы. — Ты спрашивал, что у нас за праздник сегодня? Сергей метнул взгляд на него и на Надю. Надя чуть-чуть порозовела, тут же переносица её вздрогнула и потешно наморщилась, а ресницы вскинулись вверх, и глаза озарились радостью. Жос мотнул головой: — Не угадаешь, Серёжа. Аккуратно доливая вино в фужеры, он начал издалека: — В древности в честь богини цветов Флоры устраивалось празднество «Майской королевы». Молодые люди в ночь под праздник отправлялись в лес, в луга, чтобы по утренней росе нарвать цветов и сплести венки для своих любимых. Возвратясь, они украшали цветами жилища, а потом собирались на площади и здесь провозглашали красивейшую девушку «Майской королевой». В средние века праздник «Майской королевы» был очень популярен у европейцев. Весь городской люд в этот день отправлялся в поле, где прошлогодняя избранница, сорвав с головы засохший венок, увенчивала вновь избранную красавицу венком из незабудок, после чего в честь юной «Майской королевы» у её дома молодёжь высаживала деревце. Каково было на сердце у девушек в канун этого весеннего праздника, можно себе представить! Разбуди меня завтра, родная! Разбуди же, смотри! С нетерпеньем Жду давно я весеннего дня: Королевою майской, я знаю, Они выберут завтра меня! Надя с удивлением взглянула на Жоса: — Если не ошибаюсь, Теннисон в переводе Плещеева?! — Да… Но, клянусь, кроме этих строк, ничего из Теннисона не помню… Стремнин с интересом посмотрел на обоих: «Вот те на!.. А я впервые слышу о таком поэте!.. Но как она хороша! В жизни не видел такой прелестной девчонки!» — Друзья! — воскликнул Жос. — А не возродить ли нам здесь за столом красивейшую традицию избрания «Майской королевы»?! — И не избрать ли ею… — подхватил Сергей, — Надю Красновскую?! Надя, потупясь, рассмеялась: — Боже, как все мило, просто и современно! Ни полянок, ни венков, ни конкурсов… Даже не суть важно, что на дворе июнь! — Пустое! — не смутился Тамарин. — Нынче весна запоздала, и избрание «Июньской королевы» будет в наших широтах даже своевременней!.. — Принято, принято, принято! — постучал вилкой по фужеру Сергей. — Итак, поступило предложение избрать Надю Красновскую «Июньской королевой»… Кто за?.. Голосуют только мужчины… Единогласно! Сергей повернулся к Наде, уронил подбородок на грудь и приложил правую руку к сердцу; — Ваше величество, поздравляю вас с избранием «Июньской королевой»! — Ура! — крикнул Жос, вставая с бокалом в руке. — Т-с! — Надя засмущалась, спрятала в ладонях лицо. — На нас смотрят… — Вот они, прелести цивилизации! В средние века во всё горло славили королеву, а тут извольте поздравлять шепотком!.. Ваше здоровье, ваше величество! Глотнув вина, Надя поставила бокал и приосанилась: — Благодарю вас, кавалеры, за оказанную мне честь и награждаю каждого из вас орденом трех незабудок. — Она извлекла из букетика несколько цветков, воткнула мужчинам в кармашки пиджаков. — И пусть каждый из вас скажет что-нибудь об этом цветке… Ну, кто начнёт? Жос взглянул на Сергея: — Я только то и знаю, что в старину с помощью незабудок девушки узнавали имя суженого. Выбегут на улицу с цветами и спросят первого встречного: «Как ваше имя?» Надя подхватила весело: — Помните, как это у Пушкина: Чу… снег хрустит… прохожий; дева К нему на цыпочках летит И голосок её звучит Нежней свирельного напева: Как ваше имя? Смотрит он И отвечает: Агафон. Сергей, взглянув на свои цветы в кармашке, качает головой: — Все бы ничего… Только вот… Незабудки и «снег хрустит»?.. — Детали! — отбивает Тамарин. — У Пушкина зимний способ гадания. А результат тот же. Но и с незабудками, Серёжа, дело верное!.. — А что?.. — Сергей опять понюхал незабудки. — Может, и мне посчастливится, если с этими цветиками выскочить за околицу?.. — В час добрый!.. И храни тебя господь от встречи с тёткой Авдотьей! Надя округлила глаза: — Батюшки, с вами становится интересно! — То ли ещё будет! — заважничал Жос. Заиграл джаз-ансамбль. Сергей обвёл глазами зал. Отделанный в современном грузинском стиле — светлая фанеровка и тёмная чеканка, — он выглядел по-домашнему уютно. Публика чувствовала здесь себя раскованно. Заметно было, что многие друг друга давно и близко знают. Отовсюду слышался весёлый говор и смех. Первые пары вышли потанцевать. — И мы сегодня потанцуем? — спросил Тамарин. — Конечно! — встрепенулась Надя. — Чуточку позже… Ваша «Крулява» пока не в силах оторваться от сказочного салата и грибов!.. Но чтоб не скучно было, могу рассказать очень древнюю и милую легенду о происхождении незабудок… Можно?.. Ну тогда послушайте. В горах поэтической Аркадии жили когда-то влюблённые пастух и пастушка. Его звали Ликос, её — Эгле. И вот однажды Ликосу пришло известие, что в городе его ждёт богатое наследство… В тот же день кончилось для них счастье. Собираясь в город, Ликос уже более ни о чём не мог думать, кроме как о деньгах, а бедная Эгле, пася овец, теперь уж беспрестанно плакала, даже не замечая, что слезы, капая на траву, превращались в нежно-голубые цветы… Но когда к вечеру Ликос отправился в город, его поразило, что весь луг вдоль дороги оказался в чудесном голубом цветении… И тогда он подозвал к себе Эгле, обнял её и сказал: «Не горюй, я скоро вернусь… Эти цветы говорят мне: „Ликос, не забудь свою Эгле!“ — За милую сказку!.. Её мы не забудем никогда! — Жос поднял бокал. Все трое чокнулись, после чего Тамарин сказал: — Знаете ли вы, о несравненная наша Королева июня, что цветок этот обладает чудесной способностью помогать в отыскании кладов?.. Не знаете!.. Я так и предполагал. Об этом ведают лишь колдуны, кооперированные чистильщики сапог и некоторые преподаватели технических вузов… — …руководящие кружками энтузиастов, — с улыбкой добавил Сергей. — Вот именно! — продолжал Тамарин. — Так вот, цветок этот способен не только наводить искателя на клад, но и раздвигать перед ним любые скалы. Да-с!.. Однако существует при этом одна непременность: лишь увидит человек драгоценности, а ему откуда ни возьмись шепчет на ухо таинственный голос: «Возьми столько, сколько унести сможешь, только не позабудь самое дорогое!..» Надюша, можно пригласить вас на танец? — И должно!.. А то я весь салат съем! — Надя рассмеялась вставая. — А следующий танец с вами, Серёжа. Сергея словно бы обдало теплом, и он пробормотал смущённо: — Уж очень скверно я танцую… Разве что вальс… Музыканты заиграли самбу, и Тамарин с Надей сразу взяли старт как заправские танцоры. Временами они почти скрывались среди танцующих, и Сергей то и дело приподнимался, чтобы получше их разглядеть. Жос был хорош, но Надя!.. Сияя счастьем, она отплясывала с таким кокетливым задором, с такой чуть ли не детской непосредственностью, что Сергей поймал себя на том, что смотрит на неё, расплывшись до ушей в восторженной улыбке. Когда они вернулись к столу, Надя сказала: — Теперь, Серёжа, за вами слово… — Право, я в растерянности… — начал Сергей, глядя в опустевший бокал. — Если я вам скажу, что в рыцарские времена соком незабудок якобы пользовались при закалке знаменитых толедских шпаг и дамасских клинков, чтоб их сталь могла резать стекло, то и эта информация совершенно меркнет перед известным Жосу методом посредством незабудок, а когда их нет под рукой, то с помощью собственных студентов отыскивать драгоценнейшие клады… Поэтому, несравненная королева, я замолкаю. Все это Сергей высказал с деланной грустью, опустив глаза. Жос и Надя все ещё с интересом глядели на него, потом, переглянувшись, расхохотались. Надя даже захлопала в ладоши: — Браво, Серёжа! Наливая вино, Тамарин проговорил восторженно: — Силы небесные!.. Серёж, ты ли это?! Господи, как могут преобразить человека бесподобные чары маленького синего цветика!.. Сергей почувствовал лёгкое смущение и тут же ужаснулся, как бы не покраснеть, после чего уже не мог с собой справиться, с каждой секундой все явственней ощущая проступающую на лице краску, но тут музыканты заиграли вальс, и Надя пришла к нему на выручку с такой милой деликатностью, будто и не заметив, что с ним творится. — Серёжа, а ведь это наш с вами танец?! Он не сразу решился. Предупредил, что скверно танцует, но Надя уже тянула к нему руки. Вальсировала она с наслаждением, вскинув голову, прогнув красиво спину под его рукой, а нос её то и дело слегка морщился в сиянии неотразимой улыбки. Все ещё злясь на себя за нелепое, как ему казалось, ничем не объяснимое смущение, Сергей кружился, нет-нет и взглядывая на неё, чтоб тут же отвести глаза. Ему было и радостно и безотчётно-грустно. Тамарин встретил их восклицанием: — Ну ты и прибедняешься, плутище!.. Вальсируешь, как принц из «Лебединого»!.. Взглянул бы, как на вас пялили глаза все сценаристы и режиссёры!.. — А где они? — Да здесь… почти за каждым столом! Сергей мотнул головой в сторону зала: — Нет… моей заслуги ни на грош… Это все Королева июня!.. — Он поклонился Наде. — А если на меня и глазели, то со страхом: «Ох, как бы этот рекрут не отдавил девушке пальцы в её маленьких туфельках!» Надя поглядывала на друзей со смехом в глазах, но так, словно бы речь шла и не о ней; потом вдруг сказала: — А у меня к вам, кавалеры, чисто профессиональный вопрос. — Вот те раз! — Жос даже всплеснул руками. — Не захотелось ли вам полетать? — Да что вы! Я ведь трусиха… А вопрос вот какой: читая сегодня «Олепинские пруды», я обратила внимание… как это у Владимира Солоухина… Впрочем, чтоб не переврать, лучше познакомлю вас с тремя абзацами. — Надя достала книжку из сумочки. — Да, вот, послушайте: «У неба не может быть ни верха, ни низа, и ты это, лёжа в траве, прекрасно чувствуешь. Цветочная поляна — мой космодром. Жалкими представляются отсюда, с цветочной поляны (где гудят только шмели), бетонированные взлётные дорожки, на которых ревут неуклюжие металлические самолёты. Они ревут от бессилия. А бессилие их в том, что они не могут и на одну миллионную долю процента утолить человеческую жажду полёта, а тем более его жажду слиться с пространством неба». И далее: «Вот, допустим, — прозою пересказываю к случаю своё давнее стихотворение, — ты не в силах больше терпеть. Ты жил на земле и с усладой смотрел на белые плывущие облака. Вся твоя сущность тянулась ввысь. Улететь в небо, раствориться в нём, что может быть желаннее, слаще? Судорожно отсчитываешь ты тридцать рублей, нетерпеливо топчешься у весов, где сдал чемоданы, потом около трапа, по которому поднимаются в самолёт. Скорее садишься в кресло. Уши твои забивает грохотом. Каждая твоя клетка напряжённо вибрирует вместе со стенками самолёта… Ну что ж, вот она, твоя синь, вот они, твои облака. Скопление сырости и тумана… Около желудка тошнотворно сжимает… Назовите мне человека, который, летая в самолёте, вожделенно смотрел бы вверх, на небо, а не вниз, на землю?» Оторвав взгляд от книги, Надя посмотрела на Тамарина, на Стремнина с насмешливой улыбкой: — Ну что вы на это скажете, авиаторы? Глаза Жоса блеснули чуть ли не дерзко, но он тут же усмирил свой темперамент: — Позволь мне, Серёжа… — Сергей кивнул. — Наденька… Начну с последней фразы… В ваших устах, кажется, так прозвучали солоухинские слова: «Назовите мне человека, который, летая в самолёте, вожделенно смотрел бы вверх, на небо, а не вниз, на землю.». — Да так, — сказала Надя. — Тогда позвольте, Наденька, вам представиться: Георгий Тамарин и Сергей Стремнин — двое почти всегда смотрящих «с вожделением на небо»… Да что мы!.. Таких, как мы, огромное множество: практически все лётчики, которые по любви пришли в авиацию и научились летать, то есть, действуя рулями, пилотировать самолёт… Поверьте нам с Сергеем: в этом-то и радость полёта, в этом-то и радость слияния с воздухом! В полёте лётчик смотрит на землю только на взлёте и на посадке. А так что на неё смотреть, когда она сплошь да рядом закрыта облаками… И я убеждён: нет лётчика, который зачарованно не любовался бы сказочными нагромождениями облаков, пробираясь среди «башен» и «гротов» их «волшебных замков», видя на их всклубленной синеве мчащуюся тень своего самолёта в солнечном ореоле… Настоящий лётчик — художник неба… Да и в любой профессии хорошо быть художником, мастером, жить верой в свои крылья. Без веры творить нельзя. Без любви — тоже. И мы летаем с верой и любовью, испытывая от полёта почти всегда наслаждение… Если б вы знали, какой гордостью наполняются наши сердца, когда мы со сверхзвуковой скоростью устремляемся в голубизну неба, видя, как на глазах оно все более синеет, затем становится лилово-черным, и только уголками глаз улавливаем над дымкой горизонта такую нежнейшую голубизну, как разве что у этих незабудок… И если мы оглядываемся потом, то видим за своим самолётом тончайший белый завиток на фоне непроглядного мрака земли. Завиток как росчерк художника… И тогда кажется, что авиация сродни искусству: и искусство и авиация требуют от человека наивысших эмоциональных сил, ибо обе эти профессии неземные… А вот что, примерно, говорит о нашем лётном деле Антуан де Сент-Экзюпери: «…Волшебство моего ремесла раскрывает передо мной мир, где через два часа ждёт меня схватка с чёрными драконами, с вершинами, увенчанными прядями синих молний, мир, где с наступлением ночи, раскрепощённый, я провожу свой путь по звёздам». Понятно, что судорожно отсчитавший тридцать рублей за билет в этом случае, кроме тошнотворности в желудке, ничего не ощутит, да и не с чемоданами на пути к курорту надо искать лётные ощущения. Но в чём-то поэт и прав. В чём? Да в том хотя бы, что, пилотируя современный комфортабельный самолёт с множеством автоматических устройств, с почти непрерывно действующим автопилотом, лётчик все чаще ловит себя на мысли, что он только способствует огромному летательному аппарату перемещаться высоко над землёй в заданном направлении, перевозя пассажиров и грузы. И это перемещение так отдалённо напоминает ему восторг полёта в открытой всем ветрам и солнцу кабине маленького учебного самолёта в пору, когда он учился летать. Только тогда человека не покидало ощущение едва ли не птичьего парения в воздухе. Именно эта непередаваемая радость летания на чутких, послушных твоей воле крыльях, как бы выросших у тебя за спиной, влечёт человека, уже побывавшего на Луне, к полётам на парусиновых треуголках — дельтапланах. Иначе зачем бы ему дерзновенно бросаться с высоченных круч и направлять свой полет только лишь балансом своего тела? Словом, и нам, лётчикам, близка эта прекрасная зависть поэта к обыкновенному шмелю: Как это у Пушкина: …Вот ужо? постой немножко, Погоди… А князь в окошко, Да спокойно в свой удел Через море прилетел. Но шмель всё-таки гудит… Не лучше ли почти бесшумный полет птицы?.. И бесспорно: подлинное ощущение птичьего полёта даст человеку махолёт. Над созданием этого летательного аппарата конца двадцатого века мы, собственно, со своими кружковцами и работаем сегодня. Вот, кажется, и все. Надя задумчиво спросила: — Но сейчас… пока ещё нет махолёта… что бы вы могли предложить всем страждущим?.. И поэту Владимиру Солоухину, коль он захотел бы дерзнуть? — О! — загорелся Жос. — Я бы крикнул им: учитесь летать на дельтаплане!.. Если сумеете построить планёр — учитесь подлетывать на планёре! На простейшем одноместном учебном планёре, сидя на фанерной дощечке! Начинайте с отрыва от земли на высоту полуметра; разумеется, под руководством опытного планериста. А когда освоитесь с управлением — тут уж не грех будет подняться и на высоту деревьев, куда не так уж и часто залетают благоразумные шмели. И верьте! — добавил бы я. Эти первые ваши самостоятельные отрывы от матушки-земли принесут вам такую бездну радости, что вы будете смеяться и трепетать от восторга и уже никогда больше не расстанетесь с мечтой о все более захватывающих и дерзновенных полётах! — Браво, браво, Жос! Мне и добавить нечего. — Сергей наполнил бокалы: — Милая наша Королева июня! Позвольте предложить тост за неугомонного, или, как у нас в лётной комнате говорят, «насмерть сумасшедшего» летуна, Георгия Тамарина! И пусть ему легко летается! — И я добавлю, — подняла свой бокал Надя. — За ваш талант, Жос, за вашу смелость, за вашу дерзость в технических свершениях, за вашу целеустремлённость!.. О большем пока не говорю — я суеверна. Спустя некоторое время Жос сказал: — Серёжа, я не говорил тебе: Надя — студентка четвёртого курса филфака. — Значит, вы журналист, литератор? — поинтересовался Сергей. Надя поставила свой бокал: — Ой ли?.. Скорее литературовед, а может, и просто преподаватель литературы… — А ведь, поди, дерзаете? — Не будем об этом, — она усмехнулась. — Если и пробую иногда, то поступаю со своими опусами по большей части круто. — ?.. — Отправляю в корзину или сжигаю. Она рассмеялась, и, глядя на неё, мужчины тоже расхохотались. Потом Надя, посерьёзнев, тихо спросила: — Скажите, друзья, были ли у вас… ну, что ли… отчаянные моменты, когда вам грозила гибель?.. Мужчины посмотрели друг на друга. Тамарин ответил первый: — Меня спрашивали как-то об этом… Я отвечал и сам удивлялся… Да было, кажется, семь-восемь случаев, когда с трудом выкручивался… Сергей взъерошил пятернёй волосы: — Кое-что и у меня было… Такова работа. Надя смотрела на них с напряжённым вниманием, стараясь уловить что-то, от неё сокрытое. Так, вглядываясь пристально то в одного, то в другого, она заговорила тихо, как бы сама с собой: — Я могу ехать в метро рядом с человеком, который лишь полчаса тому назад, спасая повреждённый новый самолёт, сам с огромным трудом спасся, и ничто в душе моей не подскажет: «Взгляни на него — ведь он герой!» И если б кто-то мне и шепнул об этом, я посмотрела бы с любопытством, и только… Но если б назавтра, развернув газету, я узнала того человека по портрету, тут уж я бы заторопилась о нём прочесть. И чем талантливей бы оказался рассказ, тем острей в моей душе застряла сущность им свершённого, тем понятней, ближе и дороже он бы мне стал, этот совершенно незнакомый человек!.. Вот и выходит: только через искусство я и могу душой постигнуть тончайшие глубинные мотивы геройского поступка… Вам, очевидно, знакомы вот эти пушкинские строки: Всё, всё, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья — Бессмертья, может быть, залог! И счастлив тот, кто средь волненья Их обретать и ведать мог. Не правда ли: ведь это сказано и о вашем труде?! Объясните же мне, друзья!.. В чём сущность этих неизъяснимых наслаждений?.. Вот вы идёте в ответственный полет, прекрасно зная, что он связан с определённым риском, и, средь волненья, как говорит поэт, радостно воспринимаете свой взлёт, находя в нём своё лётное счастье!.. Так как же объяснить все это?.. Мужчины поглядели друг на друга, но ни один из них не заторопился с ответом. Потом Тамарин начал задумчиво: — Мне кажется, здесь так… С незапамятных времён огромную радость даёт человеку победа над опасностью; когда он выходит победителем — чувствует себя могучим, смелым и счастливым. Возьмите хотя бы корриду… Что заставляет человека идти на риск быть убитым быком?.. Конечно, не только денежное вознаграждение!.. В первую очередь радость победы над смертельной опасностью, горделивое сознание, что он смог продемонстрировать людям свою удаль, вызвать их восторг и поклонение… — «Бессмертья, может быть, залог», — шепнула Надя. — Вот именно! — кивнул Жос. — Пушкин ведь гениально наметил нам канву… Но, отправляясь на такой бой, человек отдаёт себе отчёт. Знаменитого торреро как-то спросили: «Отчего перед выходом на арену вы такой серьёзный?» — «Бык ещё серьёзней!» — улыбнулся тот. Очевидно, нечто подобное происходит и с нами, испытателями, и перед полётом, и в полёте. А ты, Серёжа, что об этом скажешь? — Все это так, Жос… И всё же можно ли ответить исчерпывающе на такой сложный вопрос?.. Не зря ведь Пушкин, раздумывая об этом, говорит: наслаждения — да, они неизъяснимы… В то же время поэт полагает, что именно они, эти наслаждения, может быть, и являются хоть и весьма хлипким и опасным, но всё-таки притягательным мостком для сердца смертного — в бессмертие… Заметьте: «для сердца смертного…» — не для ума!.. То есть этим поэт подчёркивает эмоциональную сущность творящейся с человеком неизъяснимости. Потому-то наслаждения и неизъяснимы, что продиктованы они не умом, а сердцем!.. Теперь попробую связать сказанное с тем, что чувствую в себе, готовясь к сложному полёту, идя в полет. Стремнин немного помедлил. — И тут опять же, Поэт — мой пророк!.. Уже загодя я замечаю в себе волнение, правда, оно особого рода — я бы его назвал состоянием одухотворённой приподнятости… Я и радостен и как-то насторожён… Я вроде бы охвачен весь приливом сил, когда душа поёт, ноги идут пружинисто, бодро, и в то же время голова хоть и ясна, но уже занята мыслью о том, что предстоит делать в полёте… И настоятельно просматривает все возможные ходы и ошибки. Словом, друзья, во мне тогда как бы два Сергея Стремнина — один порывистый, даже восторженно нетерпеливый, другой рассудочный, то и дело одёргивающий первого… Во мне может происходить примерно такой диалог: «Ах, скорее б пришло завтра!.. Вот уж вознесусь так вознесусь!..» — «Постой, а что ты будешь делать, если вот это произойдёт?..» — «Ничего не случится!.. Мне радостно, и все тут!.. Я так ждал этого полёта!..» — «Безумец, продумай все хорошенько, чем это может кончиться?!» — «Пусть я безумец, но как я счастлив!.. А если будет что-нибудь не так — ты мне подскажешь, как поступить!..» Но сколько б мы, Надюша, ни говорили вам об этом, неизъяснимое все же останется неизъяснимым. — Спасибо, Серёжа!.. И вам, Жос, спасибо!.. Боже, как это все интересно!.. Вы знаете… мне сейчас стало стыдно за себя… Весь вечер я кокетничала, как легкомысленная девчонка, подсознательно, наверно, стараясь вскружить голову всем этим жрецам киноискусства… А мне нужно было выйти в центр и крикнуть: «Что вы все пялите глаза на меня?.. Лучше взгляните, какие рыцари со мной рядом!.. Вот непридуманные герои для того лучшего, что вы ещё не произвели на свет!..» — Полноте, Наденька, — рассмеявшись, замотал головой Тамарин. — Восхищаясь вами, они были совершенно правы!.. Ибо: «Лишь юности и красоты поклонником быть должен гений!» — Да, да! — подхватил Сергей с лукавой улыбкой. — Но, увы, этот афоризм не имеет обратной силы: не все здесь гении — не исключаю и себя, — кто пялил на вас, Наденька, свои восторженные глаза! Все трое дружно расхохотались. Часть третья Глава первая На другой день вечером Сергей Стремнин прибыл в аэропорт Домодедово, намереваясь с ночным рейсом Ту-154 улететь в командировку в Сибирь. Дожидаясь регистрации билетов, обратил внимание на молодую эффектную женщину: из разговора с подошедшим к ней аэропортовским служащим понял, что женщина — пилот Аэрофлота и возвращается из отпуска. Когда уже толпились у трапа, она, заметив его взгляд, улыбнулась, и Сергей решился заговорить с нею. — Извините, что разглядываю вас… Не часто встретишь женщину, летающую профессионально. Простите моё любопытство: как вам удалось?.. Она вскинула глаза, рассмеялась и закончила за него: — …«пробраться» в такую сугубо мужскую сферу деятельности… вы хотите спросить? — Пусть так, если это вас не обижает, — сказал он. — О нет, нисколько! Так именно и было… Окончив авиационный институт и получив одновременно хорошую аэроклубную лётную подготовку, я отработала год по направлению на предприятии… («В точности, как и я!» — подумал Сергей.) А первый свой отпуск полностью посвятила методичной осаде министерства, пока не надоела там настолько, что меня согласились направить в Красноярский край вторым пилотом на Ан-2: министерские руководители думали, что это меня остановит. Я налетала на милом тихоходе тысячи часов, освоив его во всякую погоду и даже в ночных полётах. Со временем стала летать первым пилотом. Возила грузы, пассажиров… Врачей и больных, геологов, лесников, туристов, оленеводов… Бог знает, скольких людей перевозила!.. Потом пересела на пассажирский Ан-24. Опять год пролетала вторым пилотом, прежде чем стать первым. А вот теперь летаю на Ил-18… И снова вторым. — Единственная женщина в экипаже? — спросил Сергей. — Да. — Чувствую, вам хорошо в этом экипаже среди мужчин? — Очень! — зарделась она. — Ребята подобрались у нас отличнейшие! — Поди, на руках вас носят? Она сделала вид, что не расслышала вопроса. Тогда Сергей из вежливости спросил, чтобы прикрыть свой промах, любит ли она летать. Она опять зарделась: — Безумно! Он не удержался от улыбки, видя её горящие глаза: — И не утомительно? — Что вы?! Мы ведь летаем не по одной трассе, а по всему Союзу. Такова особенность работы нашего отряда. — И сколько налетываете в год? — Часов семьсот — семьсот пятьдесят. — И мечтаете, конечно, поскорей начать летать первым пилотом? — Когда налетаю нужное количество часов вторым на этом корабле, пошлют на курсы первых. — Хочется? — Ужасно! Её место оказалось в первом салоне, у Сергея — во втором, и они, пожелав друг другу счастливого пути, двинулись по проходу. Он посмотрел ей вслед: в белом свитерке, в длинной пёстрой юбке, изящная. Подумал: «Лётчица!.. А люди, поди, глядят и думают: „Модница, фифа!“ Потом, когда уже летели на высоте двенадцать тысяч метров, на скорости тысяча километров в час и публика совсем угомонилась, Стремнин, продолжая раздумывать о женщине в авиации, вспомнил историю, рассказанную космонавтом Береговым, и рассмеялся про себя. Года два назад, зимой, кажется, в декабре, к ним в институт приезжал Георгий Тимофеевич. Он-то и поведал с улыбкой о журналистке, побывавшей как-то в Звёздном. Она призналась, что, сколько ни слышит о невесомости, о перегрузках, все же не может достаточно ярко представить, каковы эти ощущения. Тогда её посадили в кабину центрифуги и создали при вращении перегрузку плюс три. Вылезая из кабины весьма оживлённая, она воскликнула: — О-о!.. Словно побывала в объятиях настоящего мужчины! Сергей тогда подумал, что только женщине в голову могла прийти этакая аналогия. Когда стюардесса принялась разносить минеральную воду, Сергей, взяв с подноса фирменный бокальчик, спросил: — Прошу прощения, давно летаете? — Давно… Год! — улыбнулась стюардесса. — И нравится? — Ещё как! И тут Сергей подумал: летать все любят, но какое разное толкование имеет слово «летать» для лётчика, стюардессы и пассажира!.. Чем ближе человек к управлению полётом крылатой машины, тем, очевидно, острей он воспринимает наслаждение от летания… В пределе представляется так: если бы у человека выросли собственные крылья и он мог бы ими владеть так же легко и свободно, как птица, — вот тогда бы он вкусил самую великую радость от полёта! К примеру, Жос Тамарин — отличный лётчик, летает с наслаждением на всех типах самолётов — нет, ему этого мало!.. Научился летать на дельтаплане и вопит от счастья! А теперь вот строит махолёт… Не для того ли, чтобы испытать величайшую радость от полёта, которая иногда лишь может присниться человеку. * * * Стремнин встрепенулся от голоса стюардессы — она возникла в проёме двери салона, как фея: хорошенькая, живое воплощение плаката Аэрофлота «Приглашаем в полет! Welcome to Flight!». — Уважаемые пассажиры! Прошу извинить, что вас разбудила. Мы пролетели полпути маршрута. Просьба приготовиться к ужину. Поднимите столик, что перед вами на спинке кресла, укрепите его, отклонив под ним опору. Приятного аппетита! Упруго шуршит за бортом машины раздвигаемый фюзеляжем воздух. Стремнин прикрылся занавеской от света плафона, вгляделся в темноту неба, увидел звезды. Здесь, на большой высоте, в этой чистоте неба, звезды казались ярче и крупнее, чем с земли… А уж мелкоты звёздной сколько — уму непостижимо! * * * Работа Стремнина на сибирском заводе проходила успешно, и дирекция предложила ему провести ещё прочностные испытания на «Сапфире» — экспериментальном варианте серийного самолёта, программу исследований которого он заканчивал. Внешне «Сапфир» почти не отличался от своего прототипа — такой же двухместный сверхзвуковой самолёт (пилоты бок о бок) с поворотным крылом, позволяющим изменять стреловидность в полёте, оснащён двумя двигателями с форсажными камерами. Наиболее существенные новшества оказались в механизме гидроприводов дифференциального стабилизатора системы управления, в контурах воздухозаборников, в установке под фюзеляжем в хвостовой части выдвижного киля и в обтекаемых подвесках, крепящихся на пилонах под консолями крыла слева и справа от фюзеляжа. В этих подвесках на «Сапфире» была размещена множественная система регистрации напряжений в наиболее ответственных силовых элементах конструкции. Вот, собственно, и все — таков «Сапфир». Пожалуй, стоит ещё добавить, что экспериментальных самолётов было построено два, и построены они были по предложению главного конструктора Крымова, занятого идеей создания перспективного самолёта под условным девизом «Икс» и ставящего в связи с этим ряд предваряющих исследований, чтобы потом, на опытном объекте «Икс», иметь уже испытанные системы. Вместе с заводским лётчиком-испытателем Дивовым Стремнин облетал оба «Сапфира». Программа предусматривала всего несколько полётов, и Сергей согласился эти полёты выполнить. Здесь и произошло нечто из ряда вон выходящее, благодаря чему Борис Иванович Крымов смог оценить молодого инженера-лётчика по достоинству, и это, как мы узнаем позже, сыграло определённую роль в судьбе Сергея Стремнина. Готовясь к полётам на «Сапфире», в которых при максимальной скорости на возможно меньшей высоте должны быть достигнуты значительные перегрузки, Стремнин попросил заводских специалистов установить в его кабине зеркало для наблюдений за положением сигарообразной подвески под левым крылом, когда крыло в полёте будет отклонено назад на максимальную стреловидность. (Сергея особенно беспокоила прочность пилонов этих подвесок.) Теперь зеркало покоилось у верхней дужки лобового стекла, и острие подвески с частью пилона отлично просматривалось в нём с пилотского кресла, даже когда Сергей натуго притягивал себя плечевыми ремнями. При составлении полётного задания было много разговоров с инженерами о высоте полёта; специалисты понимали, что максимальные усилия в гидроприводах управления могут быть получены при сверхзвуковой скорости на малой высоте: чем ближе к земле — тем больше плотность воздуха, тем сильнее скоростной напор. И всё же из соображений осторожности эксперимент решили проводить на высоте трех с половиной тысяч метров, чтобы иметь достаточный резерв высоты и времени на случай, если придётся прибегнуть к аварийному покиданию самолёта: как ни тщательно готовились испытания, возможность аварийной обстановки не исключалась. Погода в тот день выдалась хоть и ветреная, но на редкость ясная — воздух был так чист и прозрачен, что земля вокруг просматривалась с высоты на добрую сотню километров. Стремнин вывел «Сапфир» в испытательную зону на трех с половиной тысячах метров и, взглянув на Дивова — тот сидел от него справа, — кивнул: мол, начинаем. Роман потянул руку к щитку — включил осциллографы, сказал: «Готов». Левая рука Сергея покоилась на секторах управления двигателями, и он их плавно подал вперёд, проследив по стрелкам приборов, как оба двигателя вышли на заданные обороты, как установилась температура газов в обеих турбинах, слыша, как двигатели привычно загрохотали на форсаже. С этого мгновения Сергей уже не выпускал из поля зрения стрелок указателя скорости. Тонкая стрелка бежала по кругу шкалы проворно, круг — сто километров! — он не обращал на неё внимания, следил выжидательно за толстой стрелкой… Вот она, миновав индекс 10, пошла на второй круг… «Сапфир» стремительно разгонялся — скорость перевалила за тысячу километров в час! Первый режим нужно было начинать на скорости тысяча триста. Переваливая за скорость звука, самолёт напруженно гудел. «Пора», — решил Сергей и сказал чётко: — Включи отметку!.. Первый режим! — Есть! — кивнул Дивов и повернул «флажок» отметки. Вздохнув и выдохнув, Сергей потянул на себя ручку руля высоты, самолёт вздыбился, перегрузка сжала, притиснула лётчиков к сиденьям, земля ушла вниз, сквозь лобовое стекло искрилась лазурь неба. Сергей успел заметить, как стрелка акселерометра вскинулась к цифре 5 — в движении по дуге инерция утяжеляла и сам самолёт, и людей в нём в пять раз! — он двинул ручку влево, и остроконечный нос «Сапфира» повалился вниз влево, размашисто описывая у линии горизонта круг и продолжая ввинчиваться в упругий, как резина, воздух, напруженно, с присвистом сделал четыре полных оборота — фи-ить!.. фи-ить!.. фи-ить!.. фи-ить!.. «Довольно», — Сергей поставил рули на вывод, одновременно уменьшив тягу двигателей. Машина, качнувшись с боку на бок, успокоилась. «Шесть секунд — четыре оборота!» — Режим окончен! — Есть! — Дивов выключил флажок дистанционного переключателя. Встряхнув головой, осмотрелся с таким выражением на лице, будто вынырнул из воды. Стремнин стал разворачивать самолёт в обратную сторону, чтоб не уходить от аэродрома слишком далеко. С минуту оба молчали, потом Сергей сказал: — Ну что, Рома, пойдём на второй ? — Пошли! — встрепенулся Дивов. Опять напруженно забубнили двигатели, самолёт начал разгоняться, чтобы снова выйти на сверхзвуковую скорость. С каждой секундой напряжение машины все явственней передавалось лётчикам. Сергею подумалось: «Мы как часть единого организма — человеко-самолёта!» — Второй режим вправо! — крикнул Сергей. — Включай отметку! — Есть второй! Ручка идёт на себя, вздыбливает «Сапфир», перегрузка жмёт, втискивает в чашу сиденья, голова, плечи, руки тяжелеют. Сергей клонит ручку вправо…Самолёт с присвистом завращался вокруг продольной оси: фи-ить!.. фи-ить!.. фи-ить!.. И вдруг — дзень! — звонкий металлический треск ошеломил Сергея. И ещё мысль не успела воспринять: «Где, что, откуда», в канале одного из двигателей громыхнул хлопок. Метнув взгляд на приборы, Сергей успел заметить, как стрелка температуры газов левой турбины скользнула к красной черте. Уже приложив усилия, чтобы вывести самолёт из вращения, он быстро перекрыл подачу топлива левому двигателю. Рули были даны полностью на вывод, и Сергея неприятно изумило, как самолёт вяло, неохотно замедляет вращение. Ещё не веря, что рули утратили эффективность, лётчик изо всех сил давил на ручку, упёрся ногами в педали и наконец увидел, как самолёт неуклюже приостановил вращение… Но эта пауза длилась одну-две секунды. Словно передумав, самолёт снова повёл угрожающе пикообразным носом… И вдруг интенсивно затрясся всем корпусом, резко вскинулся влево, замер на мгновение, перевалился в другую сторону, ещё резче вскинулся вправо и с этого момента стал шарахаться из стороны в сторону, проявляя непонятное, неслыханное своеволие, как взбесившийся мустанг с седоком на спине. В голове у Сергея помутилось от чудовищных знакопеременных перегрузок. В эти мгновения казалось, что самолёт вот-вот вытрясет из него душу. Но уже в последующие секунды пики перегрузок поутратили свою остроту из-за уменьшения скорости, и Сергей, вспомнив вдруг о подвесках, взглянул в зеркало и… глазам своим не поверил: пилон с «сигарой» подвески ушёл в сторону и был теперь виден в зеркале с другого края. Сергей нажал кнопку передатчика: — Развернулась подвеска, самолёт неуправляем, будем покидать… Земля ответила не сразу: «Мы на приёме». — Роман! — Сергей взглянул на Дивова. Тот напряжённо смотрел вниз: — Под нами посёлок! «Стало быть, любой ценой отойти, здесь самолёт покидать нельзя!» Между тем скорость уменьшилась почти вдвое, «Сапфир» при работающем правом двигателе продолжал оседать к земле и «взбрыкивать» из стороны в сторону, но делал это уже не так яростно, как вначале. «Вот теперь можно: под нами пойменные луга». Но Сергей решил всё же попробовать запустить левый двигатель. Попытка не удалась, двигатель не принял обороты. А две-три секунды спустя Сергей увидел в зеркале, как из сочленения подвижной части крыла с центропланом повалил дым. — Горим! — Сергей вскинул глаза на товарища. — Теперь давай! Роман и сам понял, что медлить больше нельзя: гарью тянет в кабину, ручка управления не действует, самолёт «сыплется» к земле — осталось меньше полутора тысяч метров. Сгруппировавшись, Дивов ухватился за рукоятки по бокам кресла. Сергей видит его старания: жмёт Роман на ручки… и… никак! Ещё пробует, ещё раз… Нет! Поднимает растопыренные пальцы обеих рук — мол, не получается… В это время Сергей замечает, как «садится» электропитание — уже не слышно своего голоса в наушниках — пожар нарушил где-то проводку. Стремнин знает, что кресло надёжное, оно должно сработать и при отказе электропитания, лётчику в этом случае нужно самому сбросить фонарь над собой, дёрнув за аварийную рукоятку. Но Роман в напряжённой обстановке, очевидно, упустил это. «Как быть?.. Как же быть?..» Сергей не может подсказать товарищу — переговорное устройство отказало. Если же сам откроет фонарь аварийно, должен незамедлительно «прыгать» первым… Хотя как командир экипажа обязан дожидаться, пока второй лётчик покинет самолёт… «Как быть?! Как быть?!» В кабине дым, ручка давно на упоре — не действует, на самолёт надежд никаких, медлить нельзя… Сергей хлопает Ромку по плечу правой рукой: «Смотри, мол!» Левой рвёт над собой рукоятку аварийного сброса, фонарь улетает. Сергей откидывается назад, притискиваясь плотней к спинке кресла, и сжимает обеими руками рукоятки по бокам своего кресла… и видит, как быстро проседает под ним кабина… В напряжении момента он даже не почувствовал перегрузки катапультирования. Самолёт, охваченный огнём, устремился вперёд, а кресло, медленно поворачиваясь, летит среди голубизны пространства. Но в голове одна мысль: «Где Роман, успел ли?..» О своём парашюте Сергей забыл. А ведь не грех было и подумать: сработает ли автоматика?.. Раскроется ли?.. Удивительно устроен человек: в такой-то отчаянный момент и занят мыслью не о себе! Сергей пристально разглядывает небо, землю, в какой-то миг замечает вскинувшееся пламя: «Упал самолёт!.. Ни кресла, ни парашюта Ромкиного нигде не видно…» Вдруг резкий рывок вернул его к собственной действительности: парашют раскрылся, кресло, освободившись от пилота, кувыркнулось черным крючком в стороне и, закрутившись, полетело вниз. Сергей взглянул вверх: стропы целы, напружинился ослепительно белой подушкой купол… У земли быстро понесло. Сильный ветер. Развернувшись по ветру, Сергей приподнял ноги… Ещё несколько секунд — и ноги втиснулись в травяное поле. Он перевернулся, вскочил, стал быстро подтягивать к себе нижние стропы, и парашют наконец угомонился, лёг к ногам. Сергей быстро собрал ткань в узел, обмотал стропами: «Все! Теперь, голубчик, усмирён!» Оглядевшись кругом, Стремнин заметил на просёлочной дороге велосипедиста. Закричал ему, не узнавая собственного голоса: — Не видали, где мой товарищ?! Как-то с запозданием пришло в голову, что товарищ мог не успеть покинуть самолёт… Только когда закричал, эта мысль кольнула сердце… Но велосипедист показал рукой: — Вон там, опустился благополучно. — Не знаете, самолёт, падая, не наделал беды? — Нет, в стороне упал… Отлегло. Сергей потуже увязал тюк парашюта, запихнул его под мышку и двинулся в направлении, указанном велосипедистом. Через несколько минут увидел идущего навстречу Романа. Они обнялись и расцеловались. И это был, пожалуй, самый сердечный поцелуй двух мужчин. * * * Комиссия копалась в обломках «Сапфира» три дня. Но инженер по эксплуатации сразу же сказал Стремнину, что относительно смещения пилона с подвеской он, Сергей, ошибся: тяга, идущая к кронштейну пилона, цела. «Следовательно, — продолжал инженер, — подвеска на пилоне, согласуясь с положением крыла, с его поворотом назад на любой угол стреловидности, могла быть только против потока, а сама по себе развернуться в полёте не имела возможности». Таким образом, предположение Стремнина, что именно пилон с подвеской, самопроизвольно развернувшийся в полёте, был причиной аварии, комиссия отклонила. Как Сергей ни убеждал инженеров, они снисходительно улыбались, не желая его обидеть, но он понимал, что в голове у каждого одна мысль: «Тебе, друг, показалось… У страха глаза велики!» Конструкторы, как это иногда бывает, склонялись к простейшей версии: пожар в воздухе всему причина. А на вопрос о причине самого пожара отвечали: возможно, аккумуляторные батареи пролились: они ведь не рассчитаны на такие бешеные вращения — электролит и разъел силовые провода… Ещё спорили: можно ли подряд делать столько вращений? Мнения разошлись: одни доказывали, что истребительный самолёт — а «Сапфир» в своей основе был именно таким — должен все выдержать; другим казалось, что для экспериментального самолёта эти прочностные нагрузки слишком велики. А Стремнин стоял на своём: пилон с подвеской развернулся в полёте. Он это видел в зеркале, это же подтверждал и металлический треск, который они оба, и Стремнин и Дивов, отчётливо слышали, несмотря на сильнейший рёв самолёта на сверхзвуке и на форсаже двигателей. Ведущий конструктор вдруг спросил у Сергея: — А вы часом не изменяли стреловидности крыла в режиме испытаний? Стремнин метнул на него выразительный взгляд: «больной я, что ли?..» Сам сказал: — Нет, конечно. — Странно. — Что странно? — Да то, что стреловидность не изменялась, была, следовательно, максимальной, и вместе с тем вы настаиваете, что видели пилон с подвеской под ракурсом, близким к тому, как если бы крыло занимало некую среднюю стреловидность… А мы видим, что тяги целы, следовательно, нет оснований утверждать, что пилон мог развернуться в полёте… — А я голову кладу на плаху, что в какой-то момент вращения, а точнее, когда я услышал металлический треск в машине, пилон с подвеской был виден под иным углом, не так, как в начале режима… Ведущий конструктор повёл головой и опустил глаза. Разговор на этом прервался. * * * Так и не удалось выяснить причину потери управляемости «Сапфира-1», всех его «сумасшедших рысканий». Специалисты сошлись в конце концов на мнении, что при возникшем пожаре оказалась повреждённой система управления. Лётчики этой версии не разделяли, но и опровергнуть её не могли. Что же касается первопричины пожара, то эксплуатационники свалили грех на аккумуляторную батарею. Спустя некоторое время споры угомонились, и так как прочностные испытания по крымовской теме «Икс» были очень важны, решили их продолжить на втором «Сапфире». Аккумуляторную батарею для этого самолёта доработали, вытекание электролита теперь исключалось при любых, самых необыкновенных манёврах самолёта. И вот «Сапфир-2» с лётчиками-испытателями Стремниным и Дивовым в полёте. В задании значится: выйти на большие перегрузки при сверхзвуковой скорости и, создав боковые вращения самолёта, записать приборами пиковые усилия в кронштейнах и приводах управления. Первый режим с достижением пятикратной перегрузки на высоте трех тысяч метров и скорости 1300 километров в час удалось выполнить без каких-либо осложнений. Контрольные импульсы электроники показали, что регистрирующая аппаратура сработала исправно и можно выходить на второй режим. Стремнин повёл самолёт на разгон. А спустя минуту, когда скорость была достигнута, энергично потянув ручку на себя, вывел «Сапфир-2» на пятикратную перегрузку… Тут и последовало вращение, и было оно хоть и напряжённым, но будто бы таким же, как и в первом режиме… Стремнин уже готовился прекратить режим, а Дивов протянул руку, чтоб выключить его отметку, когда их заставил содрогнуться раздавшийся позади, в центроплане, металлический треск… И «Сапфир-2», точно так же, как и «Сапфир-1», резко кинулся в сторону и стал шарахаться с взмыванием то влево, то вправо. Как ни ошарашил Стремнина этот момент, Сергей сразу подумал о подвеске и взглянул в зеркало… И тут уж со всей очевидностью убедился, что пилон с подвеской ушёл в сторону, отражение его передвинулось в самый край зеркала. Не раздумывая, Сергей нажал кнопку сброса подвесок, почувствовал, как они сорвались с крыла. Закрыв форсажную тягу двигателей, перевёл их на холостой ход, чтобы поскорей погасить скорость. От мысли, что придётся снова прибегнуть к катапультным креслам, стало не по себе. Быстрые действия Стремнина сразу заметно успокоили самолёт; скорость погасла, и «Сапфир» даже стал сносно слушаться рулей. Двигатели работали исправно, и думать о покидании самолёта вроде бы не было необходимости… Но треск? Он так и застрял в ушах. А ведь был неспроста!.. От самолёта в любой момент можно ждать чего угодно. Внимание лётчика сосредоточилось на этом до предела. Между тем «Сапфир-2» летел к аэродрому на высоте тысячи метров: уже виднелась посадочная полоса, и нужно было готовить крыло к посадке — выводить его вперёд, уменьшая стреловидность: только в таком его положении возможна посадка. «А вдруг повреждение в механизме поворота крыла?» Стремнин прекрасно представлял, что возможность выбора ограничена: либо пробовать выводить крыло в переднее посадочное положение, либо… катапультироваться. Осторожно, импульс за импульсом, по пяти градусов, Сергей выводил крыло, поглядывая на отклонение консоли в зеркале, и, кажется, все рецепторы его были сосредоточены на живом трепете машины. И мало-помалу крыло полностью вышло. Стремнин ещё раз пошевелил рулями — самолёт отреагировал. Аэродром был перед ними. Решили садиться… Пробовать садиться. Сергей поставил кран шасси на выпуск — один за другим вспыхнули зелёные лепестки индикатора: все три стойки стали на замок. «Теперь пора выпустить и щитки-закрылки… Тоже вышли, закрылки в порядке…» Посадочная полоса, по мере приближения к ней, надвигалась на самолёт все быстрей и быстрей… Мелькнул край полосы под брюхо… «Ай, ай!..» — взвизгнули шины колёс, обжегшись о шершавость бетона, и «Сапфир-2», словно прилипнув к полосе, понёсся, слегка покачивая острым «клювом». Все в порядке. Сели. Люди обступили самолёт, ожидая, когда лётчики выберутся из кабины, а они все ещё продолжали сидеть, поглядывая друг на друга, двигаться почему-то не хотелось. * * * Полчаса спустя начался разбор полёта. Тут уж Стремнин со всей решимостью заявил, что, как и в первом «Сапфире», в момент режима они явственно услышали металлический хруст. Его спросили, в какой момент это было. Он сказал: в момент максимальной перегрузки, когда самолёт быстро вращался. «Вы посмотрели на пилон?» — спросил ведущий конструктор. Сергей торжествующе взглянул на него: «Да, посмотрел, представьте». — И что же? — слились в один несколько голосов. — А то, что и в первом случае: увидел пилон с подвеской ушедшим к краю зеркала. Подошли к пилону. Без подвески он занимал своё обычное положение, соответствующее прямому положению крыла. Все уставились на пилон, никто больше не задавал лётчикам вопросов. В этот момент подъехал главный конструктор Крымов. Ему коротко доложили, и он сказал: — Слава богу, самолёт цел, и мы его теперь до винтика разберём, но докопаемся, что же в нём сломалось! * * * Стремнин ушёл с поля. Издали поглядывал на самолётную стоянку, на «Сапфир-2», мучительно думал, как все же могло получиться, что пилон с подвеской при вращении машины стал виден вдруг под другим ракурсом и с самого края зеркала. И вдруг он совершенно чётко представил: «Да, да!.. Именно: пилон с подвеской я видел под другим ракурсом и с самого края зеркала!..» Подошёл Дивов. — Роман, послушай! А что, если левое полукрыло само вышло вперёд за счёт инерционных сил при вращении? — Не могло выйти. Оно жёстко стопорится червячным приводом. — Здрасьте!.. А металлический треск, надеюсь, ты слышал? — Ещё бы! — Ну так почему бы не хрустнуть этому самому червячному шарниру?.. Дивов посмотрел на товарища, не находя что ответить. Сергей схватил его за руку: — Пошли к самолёту! Возле «Сапфира» был техник, и Стремнин попросил его подключить к самолёту аэродромное электропитание. Они с Романом забрались на свои места в кабину, перевели крыло на максимальную стреловидность и стали медленно, «шажками» по пять градусов, выдвигать крыло вперёд, постепенно уменьшая стреловидность. При этом Сергей, уставясь в зеркало, внимательно наблюдал за положением пилона. Когда крыло вышло примерно в среднее положение стреловидности, Стремнин воскликнул: — Вот как было! Ручаюсь! Дивов, приподнявшись в кресле, наклонился к Сергею, чтобы с его места взглянуть на пилон в зеркале: пилон был виден у внешнего края рамки. — Серёжа, значит, по-твоему, шарнир поворотного механизма разрушен возникшими на консолях крыльев от быстрого вращения машины инерционными силами?.. И крыло за счёт тех же инерционных сил само ушло вперёд, вернее, его левая консоль?.. Что ж тогда?.. Очевидно, такой же шарнир и правой консоли сломан?.. Ты просто его не мог видеть. — Так и должно было быть, если б шарниры были совершенно равнопрочны. Но тут, как мне кажется, сломался только шарнир левой консоли — треск слышался слева… Так что, полагаю, правый шарнир цел… — …и получилось: левая консоль у нас впереди, а правая, как была на максимальной стреловидности, так и осталась!.. — Вот именно! — Сергей даже хлопнул Романа по плечу. — Представляешь, чёрт возьми, какой несимметричный стал самолёт!.. Одна консоль вперёд, другая — назад: вот он и выделывал дикие броски… Где ж ему устойчиво лететь?! Когда эту версию лётчики попробовали высказать заводским специалистам-прочнистам, что за шум тут поднялся! Один из спецов тут же кинул Стремнину веский вопрос: «Если шарнир сломался — как же тогда вам удалось выпустить крыло при заходе на посадку?.. Да и сейчас: вы выпускали его будто бы нормально?..» Сергей потупился: — Могу объяснить это лишь тем, что на «Сапфире-2» нам с Дивовым более повезло: здесь, очевидно, произошло не разрушение, а какая-то деформация в силовом элементе конструкции, позволившая все же механизму как-то работать… Но я ведь не рентген. Все рассмеялись, показав, что последний довод Сергея ни у кого не вызывает сомнения. В этот момент к самолёту подошёл человек, держащий в руке часть сломанного кронштейна поворотного механизма крыла от «Сапфира-1» — его, оказывается, «археологам» из аварийной комиссии удалось откопать среди обломков машины, глубоко зарывшихся в землю. Но эта деталь ещё больше распалила страсти: одни кричали, что кронштейн вовсе и не от левого крыла, а от правого, другие доказывали, что он разрушился при падении самолёта. И спорили бы ещё долго, но тут загромыхал трактор, заглушив все голоса. Механик подцепил «Сапфир», и через пять минут самолёт был уже у ворот цеха. * * * В тот же день с «Сапфира-2» сняли левое полукрыло. К моменту, когда представилась возможность заглянуть в глубь ниши центральной части, чтобы увидеть поворотный узел, среди нетерпеливо ожидающих оказались и директор завода, и главный инженер, и главный конструктор Крымов. И вот консоль крыла бережно выдвинули из ниши центроплана и откатили на раме-тележке в сторону. Первым внутрь заглянул старший механик: он лежал на краю центроплана и, свесившись, подсвечивал нишу переноской. Директор не выдержал, спросил: — Ну что, Митрохин, что-нибудь видно? — Э!.. Тут такая штука… Похоже, боковая панель прогнулась в сторону топливного бака… — Опорная панель?.. К которой крепится кронштейн механизма поворота крыла?.. — Она самая! — Вот так новость ! Окружавшие директора переглянулись. — А сам механизм цел? — Похоже, невредим. Взгляните сами. Подкатили высокую стремянку, и директор поднялся, за ним Крымов. Лётчикам удалось заглянуть в нишу в числе последних. Стремнин увидел деформированное силовое ребро панели, саму панель, вдавившуюся в полость топливного бака. Главный конструктор Крымов распорядился разбирать самолёт дальше, чтобы можно было снять всю панель и отправить её на исследование, а директор пригласил всех специалистов на техническое совещание. Пока шли, Крымов отвёл Стремнина в сторону и, пожав ему руку, сказал: — Восхищён вашим мужеством и вашей инженерной эрудицией, Сергей Афанасьевич!.. Теперь мы видим, что ваше смелое предположение о самопроизвольном распрямлении левого полукрыла за счёт инерционных сил при вращении самолёта подтвердилось. Эти испытания дают нам неоценимый материал. Позвольте выразить вам сердечную благодарность! Сергей почувствовал неловкость: — Я лётчик-испытатель… Все же это была приятная для него минута. Радостно было сознавать, что самолёт теперь будет доработан, что никто из собратьев по лётному ремеслу, как бы ни вращал машину в воздухе, не вызовет в самолёте асимметричности, не угодит в пагубный режим, который им с Романом Дивовым удалось спровоцировать. Они прошли ещё немного, и Сергей спросил: — Борис Иванович, не кажется ли вам, что теперь становится ясной и причина возникновения пожара на первом «Сапфире»? По глазам Крымова Сергей понял, что тот уже успел подумать об этом. — Понимаю. Вы считаете, что на первом панель деформировалась сильнее и повредила бак, потекло топливо… — …а когда я попробовал запустить остановившийся двигатель, топливо, попавшее в хвостовую часть, воспламенилось… — Конечно же!.. Мне и самому версия с аккумуляторами казалась маловероятной… Однако… — Крымов сокрушённо покачал головой, — как это мы все же с прочностью опорной панели прошляпили!.. Ай-я-яй!.. Да и кто мог думать, что самолёт способен вращаться с такой бешеной скоростью и что эта скорость вызовет столь разрушительные инерционные силы!.. Результат, конечно, уникальный, и на «Иксе» мы теперь все учтём, а все же записываю себе в минус: больно уж худо получилось у нас в этих испытаниях… Слава богу, для вас с Дивовым окончилось все благополучно!.. Ещё раз позвольте, Сергей Афанасьевич, пожать вашу руку… * * * Открывая совещание, директор завода Митлев обратился к Стремнину и Дивову:. — Товарищи советские соколы! — патетически сказал он. — Сегодня своими отважными действиями вы спасли уникальную технику, посадив повреждённую в воздухе машину! Об этом я непременно доложу министру, а сейчас от дирекции завода разрешите выразить вам самую горячую, самую сердечную благодарность: спасибо, дорогие товарищи! Главный конструктор Крымов продолжил его выступление: — И дело не только в том, что третьего «Сапфира» у нас нет… Рискуя собой, вы доставили на землю неоценимый материал конструкторам, учёным, прочнистам, металлургам, технологам… И теперь мы можем надеяться, что наш будущий «Икс» избегнет всех этих слабых мест, выявившихся при ваших умелых, рассудительных, мужественных действиях в лётных испытаниях «Сапфиров»… А ведь многие из здесь присутствующих и мысли не допускали о возможности саморазворота крыла от инерционных сил при вращении! Должен признаться, и я поначалу недоверчиво отнёсся к наблюдениям Сергея Афанасьевича Стремнина. Однако теперь все мы убедились в его правоте… Надо полагать, и первый «Сапфир» нами потерян по причине саморазворота крыла при вращении, повлекшего за собой потерю управляемости — в этом сомнения ни у кого из нас теперь нет. Более того: и пожар на первой машине был вызван этой же первопричиной — из пробитого панелью бака вытекло топливо, и при попытке запустить остановившийся двигатель произошло воспламенение… Так что нам остаётся лишь изумляться действиями товарищей Стремнина и Дивова, радоваться, что для них все обошлось благополучно, благодарить за неоценимый результат и извиниться за проявленное недоверие к их мыслям и наблюдениям! На этом эмоциональная часть совещания и закончилась. Далее занялись обстоятельным разбором просчётов и недоработок, со всей очевидностью выявившихся на «Сапфире-2», и кой-кому из специалистов пришлось выслушать немало горьких слов, прежде чем совещание приняло решение «Сапфир-2» полностью разобрать для лабораторных исследований узлов конструкции и системы управления. Когда совещание закончилось, Крымов попросил Стремнина зайти к нему в кабинет. Основная база Крымова и ОКБ находились на юге. Но сибирский авиазавод занимался крымовской продукцией, и ему, Крымову, приходилось нередко наезжать сюда. Здесь, на заводе, имел он и группу специалистов — небольшой филиал конструкторского бюро. — Сергей Афанасьевич, вы располагаете временем для неторопливого разговора? — спросил Крымов, когда Стремнин прикрыл за собой дверь. — Вполне… Рад, если смогу быть полезен, Борис Иванович. — Тогда присаживайтесь. Сергей заинтересованно взглянул на именитого конструктора. Его длинные седые волосы высвечивали открытый лоб, а полноватое, усталое лицо красили внимательные, чуть улыбающиеся карие глаза. Главный интригующе медлил, и Сергей невольно перевёл взгляд на стопу научных бюллетеней, отчётов, журналов и ещё каких-то ярких подшивок на письменном столе. — Разделяю ваше недоумение, — вздохнул Крымов. — Небось подумали: «Только перелистать и заголовки прочесть — рабочего дня не хватит!» Скажу прямо: мы задыхаемся от потока информации! Не в состоянии её толком переварить!.. И вот какие приходят мысли: не перестраивает ли этот информационный поток наш мозг на потребительский лад?.. Зачем, дескать, придумывать своё?.. Загляни в экспресс-информацию, в журнал и бери готовенькое!.. Все придумано, только копируй!.. Стремнин позволил себе деликатно усмехнуться и заметил: — Путь соблазнительный… только ведёт он к тому, что, привыкнув, так никогда своего слова в творчестве и не скажешь, все будешь повторять за кем-то зады… Крымов живо взглянул: — Но если увидишь, что «другими» придумано что-нибудь интересное, остроумное, до чего ты не додумался, разве не стоит сделать так же, чтоб не допускать отставания?.. — Если ошеломит нечто, как вы сказали «интересное, остроумное», до чего я не смог додуматься, — что ж?.. Сяду копировать, коли заставят… Только, Борис Иванович, противен буду сам себе!.. — А как бы вы, Сергей Афанасьевич, распорядились с такой горой информации? — Просмотрел бы заголовки и, отобрав самое важное, нужное, что интересует, разумеется, изучил… И, критически переосмыслив на основе своих знаний и опыта, создал нечто ещё более совершенное… А если бы такой возможности мне не дали, бросил бы конструкторскую работу: она стала бы неинтересной. Творить на основе человеческого опыта — да!.. Копировать — нет!.. — Спасибо, Сергей Афанасьевич; я разделяю вашу точку зрения и поступаю по возможности так же. Конечно, бывают и издержки, ошибки, не всегда что-то достаточно хорошо удаётся… Но зато как горжусь, если получается нечто остроумное! Крымов вдруг встал и прошёлся по кабинету. — А ведь привыкаем к собирательству сведений не только нужных, но зачастую вовсе не нужных мне как конкретному человеку, и мало-помалу заболеваем неким, я бы сказал, «информационным алкоголизмом»… Вот просиживающие вечерами у телевизоров, ей-богу, мне они напоминают небезызвестного гоголевского Пацюка перед миской заколдованных галушек… Вы улыбаетесь, Сергей Афанасьевич?.. Может, думаете: «Что ж тут дурного?.. Поди, скоро изобретут такой домашний „комбайн“, который будет макать галушки в сметану и ловко подбрасывать ко рту: успевай только раскрывать рот!..» Иной и вовсе подумает: «Вот благодать-то настанет: ни черта делать не надо!..» Прямо страх берет от таких мыслей… Но, однако, я увлёкся. Прошу прощения. Уж очень это больной вопрос: я стараюсь подбирать к себе в коллектив людей творческих, а бездумное потребительство, так распространившееся нынче, крадёт и у творческих людей бесценное время, перестраивает их мыслительный аппарат на стереотипный лад… И тогда конец творчеству! Творческая деятельность всегда индивидуальна, неповторима и является способом самоосуществления личности. Сергей все ещё не догадывался, к чему Крымов клонит разговор. — Вот видите… Человек творческий непременно это заметит. Человек творческий, увлечённый делом, так или иначе думает о нём все двадцать четыре часа!.. Даже во сне!.. А вы человек творческий, я в этом убедился… И ещё мне говорили, что у себя в институте вы по собственной инициативе разработали оригинальную систему подцепки самолёта к самолёту в воздухе… — Года три назад, Борис Иванович, я этим занимался, — потупился Сергей. — И что же? — НТС института тогда же мой проект «зарубил» на том основании, что он будто бы экономически не обоснован. Крымов некоторое время молча смотрел на Стремнина, потом спросил: — Не могли б рассказать, в чём суть вашей идеи? — Конечно же, Борге Иванович! — оживился Сергей. Он подошёл к доске, схватил мелок, быстро изобразил самолёт. — В качестве самолёта-носителя, как видите, я избрал распространённый транспортный самолёт… Он удобен, так как подцепляемый самолёт, подходя снизу-сзади, должен иметь достаточный зазор между своим вертикальным оперением и хвостовой частью самолёта-носителя. — Ясно, — кивнул Крымов, — продолжайте. — Теперь рисую подцепляемый самолёт… Рисую его несколько позади хвоста носителя и ниже в связи с тем, что в своей системе я применил предварительный контакт подцепляемого самолёта с конусом, таким же образом, как этот контакт выполняется для заправки топливом в полёте, но в данном случае конус, выпускаемый вот отсюда, снизу складной контактной фермы, после того, как контакт произойдёт, служит для подтягивания малого самолёта вплотную к ферме самолёта-носителя. В момент, когда это произойдёт, на фюзеляж подцепляемого самолёта опускаются фиксирующие опоры и проушина, которая и входит в зацепление с основным замком подцепки на малом самолёте. Вот, собственно, и вся суть моей системы. Добавлю, что контактная ферма, опущенная перед контактированием на несколько метров вниз из самолёта-носителя, после того, как меньший самолёт окажется к ней подцеплен, складываясь, поднимается вверх вместе с подцепленным к ней самолётом, и последний таким образом почти вплотную может примыкать к нижнему обводу самолёта-носителя. Отцепка происходит в обратном порядке… Больше не знаю, что сказать, Борис Иванович… Готов ответить на вопросы… Заканчивая последнюю фразу, Сергей заметил на лице Крымова улыбку, которая его все же несколько смутила. — Что, Борис Иванович, я что-нибудь не так сказал? — Да что вы, Сергей Афанасьевич, все предельно ясно. И ваша идея мне очень нравится… Но я не выдержал и улыбнулся из-за того, что немного схитрил: хотелось услышать рассказ о принципе предлагаемой подцепки из ваших уст… А вообще-то с вашим проектом я уже успел познакомиться: да вы, может быть, и знаете, что я обращался в ваш институт с просьбой выслать мне проект Стремнина для определения возможности его применения для будущего «Икса». У Сергея учащённо забилось сердце. «Должен ли я верить своим ушам? — спросил он сам себя. — Неужели мою систему подцепки одобрил и намерен применить для своего перспективного самолёта сам Крымов?!» — Спасибо вам, Борис Иванович! Крымов подошёл к нему: — Вот те раз!.. Это я должен сказать вам спасибо!.. Вы, голубчик, ещё не совсем понимаете, что за штуку вы спроектировали!.. Так что позвольте пожать вашу руку, и это рукопожатие давайте считать началом нашей совместной творческой деятельности!.. Ну вот… Так вы говорите, «зарубили» ваш проект, признав его экономически необоснованным? — Да. Крымов прошёлся взад-вперёд, задумчиво склонив голову. Потом заговорил как бы сам с собой: — Что-то не припомню, чтоб наши авиационные учёные когда-либо так ревностно заботились о вопросах экономики… А тут пристёгнута к проекту обсуждаемому такая неотбиваемая формулировка!.. Попробуй с нею сунься в промышленность — и слушать никто не будет… А ведь на самом-то деле… — Крымов заглянул в глаза Стремнину, — тут против вас, Сергей Афанасьевич, сработал эффект психологической несовместимости… Не так ли?.. — Неловко говорить об этом, Борис Иванович… Но, как я заметил, посторонние люди относятся куда терпимей к проявлению в нас изобретательской жилки, чем коллеги по работе и особенно непосредственные начальники… К сожалению, мой случай не опровергает эту нелепую закономерность. Крымов рассмеялся: — И справедливость этой «нелепой закономерности» усиливает ещё и тот факт, что «посторонний» Крымов заметил и оценил по достоинству ваш проект… Словом, сказочные ситуации все ещё и в наше время не редкость!.. Будем надеяться, что, как всякая хорошая сказка, она окажется со счастливым концом!.. — Спасибо вам, вы меня окрылили, Борис Иванович! — Вот как?.. Оказывается, и лётчику-испытателю нужна окрылённость! Глава вторая От КРЫМОВА — СТРЕМНИНУ: «Уважаемый Сергей Афанасьевич! Перечитал Ваше «философическое» письмо. Всегда ведь так: после бурных творческих горений наступает либо проклятущее уныние, либо (что опасней, если надолго!) — созерцательное умиротворение. Это, разумеется, у душ пылких и умов дерзновенных. Иные же ничегошеньки такого за собой не замечают, да и слава богу! А то сумасшедших было бы куда больше. Но стоит ли завидовать этим иным, будто бы уже счастливым от возможности не пойти на работу, присоединиться к случайной выпивке… Вообще, «счастливым» от убогой мысли, что можно ничего не делать. Просто так, как они говорят, гулять и гулять, или, что ещё более метко ими же определено, балдеть?.. Нет, я этим «счастливцам» никогда не завидовал, и если бы такая жизнь грозила мне, ей-богу, к чёрту с ней покончил! Талантливым людям — а Вас я причисляю к людям талантливым вне всякого сомнения — такая «счастливая» жизнь противоестественна. Если бы ей поддался талантливый человек, она бы выхолостила из него весь талант; во всяком случае, сделала бы его бесплодным. Вот почему и считайте нормой, коли Вас не всегда понимают даже и близкие. В этом — атавистический парадокс: люди зачастую не понимают таланты, даже не любят их (ревнуют, завидуют, не признают) и… все же льнут к талантам, потому что без них было бы невыносимо скучно на земле! Так служите же своему таланту: работайте, творите и… страдайте! В страдании, в творческих муках, а не в отдохновении и неге удел таланта, ибо, чем глубже выстрадано творение, тем ближе оно к мечте творца. И ещё, если хотите: талантливый человек — своего рода охотник, а сытый охотник не добудет зверя, не поймает рыбу. Буду в столице проездом 25-го. Остановлюсь в «Москве». Обязательно зайдите. Есть деловое предложение. Ваш Б. Крымов». * * * Вот и месяц пролетел, как Сергей Стремнин вернулся из командировки. За это время в жизни нашего героя произошло знаменательное событие: он получил задание провести эксперимент с подцепкой в воздухе для Крымова. И теперь Стремнин мучительно раздумывал над тем, как быстро, без волокиты, с несколькими специалистами и рабочими, назначенными к нему в группу, и при отсутствии премиальных фондов изготовить экспериментальную систему подцепки, оснастить ею самолёт-носитель и небольшой одноместный самолёт и провести в воздухе столько подцепок, чтобы убедительно доказать всем, даже скептикам, и надёжную работоспособность, и безопасность в действии разработанной им системы. В неё-то он верил! И прекрасно представлял себе всю технологическую последовательность её создания и отработки. Он даже договорился с Хасаном, как будут поочерёдно летать сперва на контактирование, а затем и на подцепку. И это, казалось бы, главное, его меньше беспокоило. Куда сильнее беспокойство овладевало им, когда думал о мастерских, о производстве, о рабочих, о всех тех людях, которые должны воплотить его идею в металл и сделать это быстро и безупречно! В этой связи вспомнился Сергею недавний разговор с Крымовым. Главный конструктор был проездом в Москве, и Стремнин зашёл к нему в гостиницу. Крымов высказал заинтересованность в скорейшем проведении экспериментальных работ по подцепке в воздухе, а инженер-лётчик-испытатель (теперь уже и конструктор) позволил себе спросить о том, что его самого более всего волновало. — Борис Иванович… Не могли б вы мне сказать, как вы подбираете людей?.. Ведь так, как у вас работают — увлечённо, не считаясь со временем, — трудно заставить людей работать. — Я и не заставляю, ни боже мой! — взглянул с улыбкой Крымов. — Платите хорошо? — Зарабатывают, конечно, хорошо, потому что трудятся отменно. Но главное тут не в оплате. — ? — Я подбираю людей, влюблённых в дело и, по возможности, способных… Кстати, убеждён, что способных вокруг нас на порядок больше, чем мы себе представляем… Ну а затем всячески способствую, чтобы каждый на своём месте проявлял творческую инициативу, стараясь сделать как можно лучше. И когда получается и в самом деле интересно, я объявляю на все КБ: «Товарищи, подойдите все сюда на минуту!.. Взгляните, как у Иволгина получился этот узел оригинально, просто, изящно, остроумно!..» И никогда не упускаю случая заметить успех человека и сказать ему тут же, при всех коллегах, добрые слова. Так моё дело становится и их кровным делом. Да что там и говорить… — Крымов выдвинул ящик стола, — лучше прочту вам из Антуана де Сент-Экзюпери: «Не только кирка на каторге бывает ужасна… Нет, любой труд ужасен для человека, если человек не испытывает от него удовольствия, а не испытывает его он потому, что не видит непосредственного смысла своего труда… Если труд расчленён между многими, если труд расчленён настолько, что человек может почти не замечать той частицы общего, творимого (так она незрима), человек воспринимает этот труд как бесполезность и постепенно отвыкает трудиться. Человек может опуститься… Человек не может быть в этих условиях творцом ». Выделив интонацией последнее слово, Крымов поднял глаза: — Вот что нам, организаторам творческого труда больших коллективов, надо ежедневно, как молитву, повторять, вставая утром с постели и перед тем, как потушить свет, подводя в мыслях итоги сделанного за день! «Ведь, по сути, надо очень немногое, — подтрунивал над собой Стремнин, — нужно увлечь технической идеей рабочих!.. Именно увлечь!.. Заинтересовать — здесь не подходит. Заинтересовывают обычно рублём. У меня же ни гроша для премий нет. И не будет, пока я не докажу лётными испытаниями, что моя идея подцепки хороша. Пока в институте, в главке и, конечно же, Крымову не станет ясно, что созданную нами экспериментальную систему можно принять в качестве основы для создания промышленного образца. И тогда эта работа вольётся в русло огромной темы, имеющей крупные ассигнования, темы, включённой в план нашего главка. А пока я выступаю с идеей на правах изобретателя, и у меня в кармане ни гроша!.. И тут уж остаётся один путь — увлечь людей идеей! Легко сказать — увлечь! — усмехнулся Сергей. Ну хорошо, увлечь Ваню Сидоркина — токаря с жилкой инженера-практика, — положим, я могу. Ваня приветлив, всем интересуется, умеет гордиться делом рук своих… Допустим, увлеку и Федю Арапченкова… Ах, как он мне нужен, этот симпатичный, весёлый человек, а главное — слесарь-механик высшего разряда!.. — продолжал почти вслух Стремнин. — Допустим, и он в конце концов загорится нашим делом (незаметно для себя Стремнин назвал свою идею общим делом). Хорошо, хорошо… Ну а как быть с вятским мужичком Николаем Уключиным? Он, чуть что не по нём, и мастера пошлёт подальше, и технолога, и нормировщика, и представителя цехкома… Боюсь, к сердцу этого «медведя» ключей мне не подобрать… А ведь механик — золотые руки!.. Но утюг утюгом!.. И подойти-то к нему как — бог знает? Поздороваешься — буркнет не поднимая головы, в лучшем случае хлестанёт взглядом: мол, «ступай, ступай!» — ещё больше ссутулится над верстаком. И тогда на лице его словно написано: «Носит вас тут леший, бездельников!» А подойти к нему с хохмочкой, с прибауткой — ну держись!.. Уключин пуганет так, что завертишься на одной ноге. Очень серьёзный субъект и цену себе знает, и ему цену знают, поэтому самые трудные в сборке, отладке и доводке механизмы доверяют ему и прощают издержки характера… Как к нему подступиться, к этому бесподобному Коле?» * * * На другой день утром по пути на работу Стремнин разговорился с сослуживцем — научным работником, человеком уже в летах и многоопытным в жизни. Они шли лесочком. По бокам тропинки жались друг к дружке низкорослые ёлочки, заглушаемые величавыми соснами, где-то впереди долбил ствол дятел, недовольно, хрипло, как с похмелья, каркала ворона, и тропинка то и дело шарахалась из стороны в сторону, а утренняя свежесть напоена была ароматом хвои. И тут спутник Сергея поделился впечатлениями о прослушанном накануне докладе учёного-экономиста об организации производства в США. Сергей слушал-слушал и заметил с улыбкой: — Родион Савельич… Вы же старый большевик, участник гражданской войны. Не за то ли вы боролись, чтоб облегчить людям труд, сделать его творчески радостным, счастливым? — И за это, — насторожился Правдин. — А восхищаетесь утончённой эксплуатацией, о которой рассказал вам лектор. — Погодите, погодите… Это уж демагогия, Сергей Афанасьевич! Нам не меньше, чем капиталистам, нужна научная организация труда. Социалистическое государство заинтересовано в высокой производительности труда своих тружеников! — Вот, вот, вот! — засмеялся Сергей. — «Больше продукции — больше богатств для поднятия уровня жизни». Это известно даже ребяткам из детского садика. Только им неизвестно, что лёгкий труд, неизнурительный, во всяком случае, зачастую интересный, творческий, — есть величайшее завоевание революции. Но об этом детям даже пожилые люди будто бы стесняются говорить. — Да потому хотя бы, — вскипел Правдин, — что, мягко говоря, прохладца, с которой некоторые работают, которую мы наблюдаем — на стройке, у станка, на транспорте, в магазинах, в учреждениях… да-да, и в нашем почтенном институте! — подтачивает духовные силы общества, разлагающе действует на часть молодёжи, культивирует в её среде бездельников, циничных лодырей… И у меня, скажу вам прямо, сердце кровью обливается, когда я вижу таких. И приходит на ум тогда грустная мысль: если количество трудоустроенных бездельников будет расти в арифметической прогрессии, то в конце концов от преимуществ нашей экономики останется один пшик! — Ого-го! — Вот вам и «ого-го»! Учитесь, молодые люди, смотреть, как Ленин, правде в глаза! — Чёрт возьми! — Стремнина тоже задело. — Я вовсе не за то, чтобы работа приобретала смысл профессионального клуба, где люди встречаются с намерением нескучно провести денёк. Я за научную организацию труда на социалистической основе. А это, на мой взгляд, создание на работе прежде всего вот какой обстановки: чтобы человек отчётливо видел им содеянное в общем деле, объективно сознавая, что, если он сделает лучше и больше, люди это сразу заметят и соответственно оценят. Причём оценят не только материально, но и по существу. Ну, что ли, так: «Поглядите, этот штурвал для самолёта собрал мастер Пузырьков, и можете полюбоваться, как красиво, безупречно он это сделал!.. Здесь лётчик может быть спокоен: ни одну кнопку на штурвале не заест, ни одна гайка не отвернётся!» И тогда этот Пузырьков будет гордиться делом рук своих, и работа станет для него удовольствием, а сам он будет чувствовать себя счастливым… И реже будет прибегать к «пузырьку»! — А механизация и автоматизация производственных процессов? — Само собой, и при ней. Но я настаиваю на том, что в первую очередь решает все человек, с любовью относящийся к предмету своего труда. В противном случае машины быстро разрегулируются, а человек станет бить баклуши, выжидая, когда кто-то придёт и наладит. — А деньги?.. Материальное стимулирование как же? — Я убеждён, Родион Савельич, что одними деньгами, особенно если они периодически добавляются, повышения производительности труда и качества продукции не достигнешь. Больше того, просто щедрые деньги, не соразмеренные точно с количеством и, непременно, с качеством изготовленной человеком продукции, способны вконец разложить некоторых. Мы, например, «подкидываем» водопроводчику «трёшку», а он выдаёт халтуру и пьянство на работе. Кран снова течёт, а водопроводчика днём с огнём не найдёшь. В другом случае, если, скажем, происходит надбавка к зарплате, человек, работавший ни шатко ни валко, так и будет продолжать, если не хуже, на следующий же день… Я сказал «если не хуже», подразумевая психологический нюанс: можно ведь рассудить и так: «Если я работал с прохладцей, а мне прибавили оплату, значит, я её стою… А может, я стою и того больше?!» Правдин кивнул: — Да, с этим согласен: деньги «срабатывают» лишь в случае, когда их количество соответствует количеству и качеству изделий, изготовленных конкретным человеком. — И вот что в этой связи могу сказать… — Стремнин достал пропуск, они уже приближались к проходной. — Этот, как мы согласились, не самый совершенный метод денежной стимуляции труда я не могу применить в своей работе по созданию системы подцепки в воздухе — денег у меня нет. И так как о невыполнении работы не может быть и речи — это дело моей чести как новатора идеи, — то остаётся использовать один путь, чтобы работу быстро и отлично сделать… — Любопытно, какой же? — Создать обстановку, когда рабочие, вливаясь в мою группу, почувствуют себя вместе со мной творцами интереснейшего нового дела. Станут болеть за идею, да не так, как за свою футбольную команду — отболел, покричал, поспорил, да и баста до следующего матча, — а так, как если бы сами играли в своей команде, а за них переживали, им свистели, кричали, переживая за их игру, десятки тысяч болельщиков! Правдин с интересом уставился на Стремнина. — Ну что ж, Сергей Афанасьевич, поверьте… Я бы от души порадовался, если б у вас все это получилось. Во всяком случае, считайте меня в числе «десятков тысяч» ваших болельщиков! В тот день ему повезло. Собравшись в полет, он пришёл несколько раньше к самолёту: механик все ещё лазил с отвёрткой, проверяя лючки. А на стремянке у хвостовой части фюзеляжа Сергей увидел как раз тех, в ком был страшно заинтересован, — Федю Арапченкова и Николая Уключина. Работали сосредоточенно, понимая без слов друг друга, заканчивали отладку специального прибора, установленного на самолёте для испытаний. Сергей остановился поодаль и наблюдал их в деле. Закончив работу, Федор сразу же преобразился, лихо спрыгнул вниз, а Уключин задержался на площадке стремянки, собирая инструмент. И тут на Федю напало веселье: подбоченившись и явно потешаясь над согнувшимся по-медвежьи напарником, он заголосил на частушечный манер: Николушка-Коля, побежим-кось в поле, Побежим-кось во прудок, покупаемся с часок! Ну и что, казалось бы?.. Отмахнись — и все тут. Ан нет! Уключина заело. Как говорят, «завёлся с полуоборота». Глухо ругнувшись, он кубарем скатился со стремянки и чуть было не сцапал заскорузлой лапищей весельчака за ухо. Тот, увильнув, отбежал, заливаясь смехом, и ещё задорней, как бы поправляя на себе платок, пропел частушку снова. «Николушка-Коля», взревев, схватил из ящика нейлоновый молоток и запустил им вскользь по бетону Федьке в ноги. Федор подпрыгнул и ещё громче залился, и самолётные механики захохотали: «Ну и скозлил!» А Уключин, взвалив на плечо ящик, направился было к мастерским. Тут его и окликнул Стремнин: — Николай Евсеевич… Можно вас на минутку? Уключин выглянул из-за ящика: мол, кто там ещё?.. — Здравствуйте! — приблизился к нему Стремнин. Мастер все в той же выжидательно-напряжённой позе буркнул что-то в ответ. Тогда Сергей сделал знак и Федору. Тот подошёл к ним, и с лица его смехачество исчезло: — Здравствуйте, Сергей Афанасьевич!.. Мы задержали вас, поди?.. — виновато спросил Федор. — Нисколько: я специально пришёл сюда пораньше… Честно, хотелось застать вас обоих и условиться о встрече для серьёзного разговора по очень важному делу. Федор с Николаем недоуменно переглянулись. Уключин даже опустил ящик с плеча и потеплел чуточку лицом. — Затевается важное государственное дело, а без вас — знаю — не выйдет ничего… Так что хотелось бы поговорить по душам. — Так ведь… если и правду мы вам нужны… мы со всяким удовольствием!.. — расплылся Федя. — Заходите, если не побрезгуете, ко мне хоть вечерком… — А не стесним хозяйку? — Да что вы?! Век будет товаркам хвастать, что в гостях у нас был известный лётчик-испытатель Стремнин! — Уж известный! — усмехнулся Сергей. — Николай Евсеевич, надеюсь, и вы будете?.. Сможете уделить часочек времени?.. — Само собой, — солидно потупился Уключин. — И ещё… к вам, друзья, просьба… Ваню бы Сидоркина пригласить?.. — Ванястого?.. Как штык будет! — Тогда до вечера… Федя, вы живёте в новом доме, что у рынка? — Второй подъезд, квартира 32! — Обязательно буду. * * * Механик выжидательно поглядывал на них, и Сергей заторопился к самолёту. Через минуту он уже был в кабине и оттуда поглядывал вслед удаляющимся рабочим. Словно почувствовав его взгляд, оба как по команде обернулись, Федор поднял обе руки, стиснул их и потряс над головой. Отойдя далеко, они остановились, и Сергей, порулив на старт, помахал им через закрытый фонарь. Очень ему хотелось, чтоб они понаблюдали его взлёт, и Федор с Николаем, словно чувствуя это, задержались на поле ещё и глядели ему вслед, пока самолёт не скрылся из виду. * * * К тому, что было на столе — помидоры с майонезом, грибы и сыр, — хозяйка принесла с десяток сырых яиц. Хозяин не без гордости сказал: — Двух кур держит — целое хозяйство… Стремнин сырых яиц не ел, но стало интересно, как они будут расправляться с этой «закусыо». Когда пропустили по стопке, Федор взял яйцо, проколол с обоих концов вилкой и, прижав к губам, высосал. Столь же ловко и, видно, привычно закусили сырыми яйцами Уключин и Сидоркин. Против каждого из них лежали аккуратненькие целые скорлупки. Федор заметил, что Сергей наблюдал за их действом с интересом, и спросил у Сидоркина и Уключина: — Бубликова Ивана Матвеевича помните? — Ещё бы… лет десять, должно, в заготовительном вместе работали! — подхватил Сидоркин. Он слегка раскраснелся, на лоб упала прядь русых волос, а так выглядел особенно празднично, был при галстуке. — Так вот, — продолжал Федор, — смешную историю я с ним разыграл… Иван Матвеевич, стало быть, всегда приносил на завтрак в узелке хлеб, сало и сырое яйцо. Завтракали мы в котельной. Там у Ивана Матвеевича был такой вроде бы чан с крышкой, к нему подведена была трубка с паром. В этом чану варили мы на завтрак колбасу, картошку. А Иван Матвеевич, как подойдёт время к завтраку, действует сам собой: неторопливо вымоет руки и берётся за свой узелок. Обернёт, бывало, яичко в тряпицу и опустит в чан. Подержит там несколько минут, остудит под холодной струёй, не спеша аккуратно очистит скорлупку, нарежет, смакуя, крутое яйцо тонкими ломтиками, расположит эти ломтики на большом ломте хлеба, посолит и принимается за еду, запивая чаем из алюминиевой кружки. И так каждый день. Точь-в-точь одно и то же. День ото дня все те же движения, та же процедура. И вот однажды, когда до завтрака оставалось с полчаса, ходил Иван Матвеевич где-то по цехам, а я развернул его узелок, взял яйцо, проколол с двух сторон иголкой, высосал и, набрав в рот воды, обратным же порядком «напоил» скорлупу. Отверстия — они были еле заметны — залепил белым мякишем. Пришло время завтракать. Иван Матвеевич обернул яйцо в белую тряпочку и опустил в чан, закрыл крышкой и пустил пар. Я пил чай, наблюдал. Когда прошло пять минут, говорю: — Иван Матвеевич, температура сухого пара градусов 200 — яйцо давно сварилось. Он вынул яйцо, остудил и перед тем, как разбить, проверил, крутанул на столе и изумился: яйцо не стало вращаться! Немного помедлив, он, видно, решил, что рано вынул, опять обернул его в тряпицу и опустил в чан. Так проделывал раза три и все более поражался, прокручивая яйцо. Иван Матвеевич ворчал, что, мол-де, не идёт пар, хоть кран и открыт. Надо было видеть бедного старика!.. Я уж и пожалел о своей затее. Наконец он решил разбить удивительное яйцо.. И замер, не в состоянии поверить глазам своим: перед ним была лужица чистой воды и битая скорлупа… Меня смех душит, а рассмеяться страшусь: дело уже серьёзный оборот приняло, и как его обернёшь в шутку?.. Старик так расстроился, что мне стало боязно, как бы его удар не хватил… И тут черт, видно, меня попутал сказать, что это, должно быть, его зять, развесёлый человек, таскает яйца из гнезда и выпивает их украдкой. Иван Матвеевич ходил в тот день такой, будто после пожара в квартире или потери выигравшего лотерейного билета. Я предложил ему свой завтрак, но куда там!.. На другой день старик явился вовсе обескураженный, и все мы это заметили. Я спросил, как дела? Он выругался вдруг смачно и сказал, что чуть не избил зятя за проделку, а тот сначала хохотал, а потом, взмолившись, поклялся, что не выпивал этого проклятого яйца. Вот тут-то я и решился признаться… Боже, что было! Старик пришёл в ярость, и я отпрянул, опасаясь, что хватит меня чем попало сгоряча. Его стали успокаивать, а он кричал: — Ты, охальник, перессорил меня с семьёй! Как показаться им на глаза?! Пришлось идти к нему домой извиняться. Такая канитель пошла… Я-то думал, история выеденного яйца не стоит!.. — Это тебе наука… Вечно лезешь со своим зубоскальством!.. — не улыбнувшись, заметил Уключин. — Ты, Федь, погодь маленько: Сергей Афанасьевич пришёл говорить с нами о деле!.. Федор спохватился: — Да я ведь так… в порядке разминки… чтоб придать настроение… А то ты, Николай, больно уж смотришь букой… Сергей решил, что пора начинать. — Федя, у вас найдётся лист бумаги? Он выскочил из-за стола и тут же положил перед Сергеем ученическую тетрадку. — Дело-то вот какое… но, разумеется, об этом пока никому… — Само собой!.. — Все трое понимающе кивнули. — Главный конструктор Крымов заинтересовался разработанным мною три года назад проектом подцепки самолёта в воздухе… Тогда, правда, этот проект в нашем институте был отклонён, а сейчас обстоятельства так повернулись, что мне предложили срочно провести экспериментальную отработку в воздухе, чтобы убедиться в пригодности этого метода для применения на новом самолёте Крымова… В чём заключается принцип идеи, сейчас расскажу. — И, вырвав двойной лист, Сергей начал рисовать. Федор, Николай и Иван придвинулись к нему. — Так вот, смотрите… Сергей рассказал товарищам об устройстве складной контактной фермы самолёта-носителя и взаимном расположении самолётов перед контактированием. Когда стал говорить о первоначальном контакте малого самолёта с конусом, Сидоркин перебил его: — Прошу прощения, Сергей Афанасьевич… но ведь так же контактируются для заправки в воздухе… — Совершенно справедливо, Иван Гордеич. Это дело, давным-давно освоенное в авиации, будем считать, особой мороки у нас не вызовет. А новизна задачи, как легко догадаться, в этой самой контактной ферме, посредством которой малый самолёт подтягивается снизу вплотную к носителю. Работа контактной фермы полностью автоматизирована; на ней установлены лебёдка с гидроприводом, гидроподъемники, фиксирующие опоры с датчиками усилий и сигнализации и основной замок, жёстко сцепляющий самолёты. Экспериментальная часть задания сводится к отработке системы подтягивания самолёта к контактной ферме носителя и, в конечном итоге, к осуществлению фиксированной подцепки в воздухе. Сергей обвёл глазами притихших и внимательно разглядывающих рисунок будущих единомышленников. Первым подал голос Федор: — Вроде бы ладно получается… — Должно работать, — кивнул Сидоркин. Уключин выжидательно промолчал. — Это что ж?.. Наподобие стыковки в космосе? — спросил Федор. — Федя, вы смотрите, что называется, в корень! Мы все же будем называть её подцепкой… А смысл тот же, что и в космосе. Там люди убедительно показали, сколь многого с помощью стыковки можно добиться. — Понятно… — Идея важная, как тут не понять! — прорезался наконец Уключин, и эта реплика особенно согрела Стремнина. — Мы хоть и простые люди, Сергей Афанасьевич, а все же кумекаем! — осклабился Сидоркин. — Говорите, чем мы можем вам помочь? — Чем?.. Да всем! Без вас мне ничего не сделать. — Так выкладывай, Сергей Афанасьевич, не церемонься!.. — разошёлся хозяин. — Маша, ты нам чайку вскипяти поболе!.. Тут такие разговоры пошли!.. — Федя восторженно потёр руки. — Ну прежде всего, как я понял, придётся заниматься лебёдкой?.. — продолжал он, обращаясь уже и к Сергею, и к друзьям. — Затем потребуется собрать контактную ферму… Чертежи имеются? — Чертежи есть. Я подумал и о том, что можно приспособить для нашего эксперимента из имеющегося… Есть конус, штанга, лебёдка с гидроприводом, найдутся и подходящие замки. Одного у меня нет, друзья… денег! Все трое переглянулись недоуменно: — Каких ещё денег? — Обыкновенных… в рублях… Вернее, тех, которые доплачиваются за сверхурочные часы, за сверхударную работу… Они опять переглянулись и, как Сергею показалось, несколько помрачнели, вроде бы даже обиделись. Федор спросил Сергея в упор: — Так ведь зарплату-то нам будут платить по среднесдельному, как положено?.. — Само собой. — Тогда, Сергей Афанасьевич, ты о деньгах больше не заикайся… У нас ведь тоже своя честь, и не все-то мы делаем за деньги!.. Ты-то вот проектировал эту штуку по ночам, поди, не за деньги?.. То-то же!.. А за что, позволь спросить?.. — За радость, что, может быть, сумею все это осуществить. Теперь все трое не без лукавства переглянулись, и Федор сказал: — Вот и мы хотим за радость!.. Глядишь, что и получится!.. Маша, как там насчёт чайку? Давай, голубушка, тащи!.. — Он опять аппетитно потёр ладони. — Тут такие у нас дела начинаются!.. Только держись! Глава третья Обедали вчетвером — Петухов, Стремнин, Хасан и Отаров. Все были заняты едой, и вдруг Петухов рассмеялся. — Ты что, Николай Николаевич? — спросил Сергей. — Да как же… Встречаю сейчас председателя профкома. Мужик только что не в трансе. «Опозорили! — кричит. — Весь коллектив опозорили!» — И сует мне письмо. Стал я читать, да так и закатился… Представьте этакую чушь. Двое наших — Любодей и Аромат — закончив командировку в Энске и выписавшись из гостиницы, явились в продмаг сдать бутылки из-под водки — «до 33 единиц», — как говорится в письме… — Ого-го! — прыснул Отаров. — В день по пузырьку, а в выходные по пузырьку на брата, — съехидничал Хасан. — Похоже, — кивнул Петухов, — так вот… Посуду у них не приняли, сказали — тары нет, и чудаки написали жалобу… Как уж там директор торга узнал наш адрес, шут его знает… Может, через гостиницу, а ответ таки накатал… Что же в нём пишет?.. — Петухов интригующе оглядел сидящих, те, начиная понимать смехотворность положения, расплылись до ушей. — А вот что… «Если указанные товарищи или другие научные сотрудники вашего предприятия в следующий приезд захотят сдать любое количество порожней винно-водочной посуды, то просим уведомить их, что магазинам по Зеленозмиевской улице даны указания принимать у них оную неукоснительно. Директор торга Смекалов». — Эт-да! — прищёлкнул языком Хасан и расхохотался. Серафим понимающе посмотрел на него и прыснул в руку. — Не сразу и поймёшь: то ли случайно торг подкатил «телегу», то ли… Стремнин, смеясь, замотал головой: — Факт, нарочно!.. Трудно поверить, что у них уже дошло до того, что и улицу пришлось обозвать Зеленозмиевской! Петухов, довольный произведённым эффектом, покончил с борщом и огладил бороду. Спустя некоторое время спросил Стремнина серьёзно: — Я так понимаю, на днях наступит наконец твой звёздный час, Сергей?.. Попробуете подцепляться?.. — Ой, Николай Николаевич, и радуюсь и трепещу!.. Тут «или грудь в крестах, или голова в кустах»… Причём, если получится — в крестах очень не уверен, если же что не так — тут уж голова держись!.. — Полно тебе! Подцепитесь так, будто вам не впервой! — Спасибо тебе, Ник, на добром слове! В этот момент в столовую бесшумно вплыл Василь Ножницын со своей улыбочкой. (Лётчики недаром называли его между собой Кисой.) Нежно придвинув стул к себе, он сел так, будто боялся уколоться, потянулся мягко за меню. И вдруг в упор посмотрел на Сергея: — Придётся тебе слетать на точку по тому заданию… на «Аннушке»… — Постой!.. Ты же знаешь, что мы с Хасаном собирались слетать на имитацию подцепки… Этот полет и в плановой таблице значится… — Так ведь и я — за, а начальство велит: «Подцепка подождёт, пусть Стремнин слетает на точку». Сергей помрачнел. Как только в институте начались работы по подготовке двух самолётов к испытаниям предложенной им системы, Василь Ножницын, выдвинувшийся командиром отряда, стал чинить пакости: то опоздание в журнал запишет, зная, что Сергей с раннего утра занят в цехе с рабочими; то, как сейчас, вдруг перебросит с одного задания на другое. Он даже перестал заботиться, чтоб это выглядело благопристойно. — Ладно, Хасанчик, — вздохнул Сергей, — пойду перенесу заявку. Может, завтра слетаем… если с подачи своего же игрока не влетит в ворота шальной мяч! — И, не взглянув на Ножницына, вышел. Киса, однако, проводил его почти счастливым взглядом. Когда на лестнице стихли шаги, Петухов сказал: — Ай да молоток, Серёжка Стремнин! Ай да умница!.. Ха! Представляю, как неуютно чувствует себя наш «бог» Островойтов… Ведь это он тогда зарубил стремнинскую систему!.. Заметил ли Петухов, как у Ножницына при этих словах глаза недобро замутились, но он продолжал совершенно лучезарно: — А ты, Василь, как относишься к разработанной Сергеем системе?.. Не правда ли, ловко придумано!.. А каких парней он подобрал себе в рабочую группу — энтузиасты, чудо! Чуешь, Василь, работают как звери!.. Каждый день заглядываю к ним в ангар и поражаюсь: все-то у них ладно получается. Правда, и Серёжка Стремнин с ними с утра до ночи — только что когда на полет оторвётся. И вот результат: забегаю сегодня, а сцепочная платформа уже монтируется под носителем, да и на малом самолёте идёт отладка контактного узла и сигнализации. Так что, надо думать, на днях пойдут на пробную подцепку… Не знаю, как ты, а я бы в порядке облёта слетал с удовольствием… Но ты, я гляжу, чего-то потускнел совсем?.. — Николай Николаевич, — Ножницын взглянул выразительно, — вам, любезнейший, не кажется, что столовая не место для служебных разговоров? — Виноват, виноват, каюсь! — картинно огорчился Петухов и тут же, посмотрев на Хасана и Серафима, спросил себя удивлённо: — А, впрочем, может, и ничего?.. Ведь, кроме нас, тут никого и нет… С этого момента за столом воцарилось молчание. Отаров и Хасан покончили с чаем и, оставив мелочь на столе, двинулись к лестнице и, уже топая по гулким бетонным ступеням, прокричали на кухню: — Спасибо!.. Настенька, спасибо! * * * Выполнив ничем не примечательный полет по испытаниям радиоаппаратуры, полет, который с тем же результатом мог сделать любой свободный лётчик, Сергей, не торопясь, переодевался. Мысли его вернулись к происшедшему за обедом, когда Ножницын с таким злорадством в глазах объявил об отмене их полёта с Хасаном на имитацию подцепки. «Зачем это ему понадобилось?.. Почуял, видно, что некоторым лицам в институте очень не по нутру, что работа в нашей группе спорится!» И тут Сергею вспомнился давний случай, когда Василь Ножницын буквально ошеломил своим коварством. Тогда-то и подумалось, что образ Яго ничуть не гипертрофирован Шекспиром. Более того, такой тип все ещё встречается и в наше время. Разумеется, без шпаги, в современном обличье, столь же внешне интересен, обаятельно-улыбчив и утончённо медоточив, чем особенно и опасен для натур доверчивых и простодушных. * * * Они испытывали на соседнем аэродроме экспериментальный четырехдвигательный самолёт — Сергей в качестве первого лётчика — командира корабля, а Василь тогда ещё летал с ним вторым пилотом. И вот как-то под вечер в дождливую погоду с низкой косматой облачностью и при очень сильном ветре от начлета вдруг поступило распоряжение перегнать машину на основной аэродром. С большим трудом тогда удалось Сергею приземлить машину при боковом ветре в 18 метров в секунду. Руля к ангару, он ощущал на спине взмокшую рубашку. Когда же они затем направились доложить о прилёте, Василь все зудел возмущённо: «Нет, ты это так не оставляй!.. Неслыханно, чёрт знает что!.. Я просто не пойму, как тебе удалось притереть машину и не снести шасси… Бьюсь об заклад, так рисковать машиной и экипажем нет никакой необходимости!.. Да ведь посадка при таком ураганном боковом ветре запрещена всеми инструкциями по производству полётов!.. Ты ему так и скажи!..» Когда же они явились на ясны очи к начлету и Сергей, докладывая, позволил себе заметить, что посадка оказалась довольно рискованной и ему нелегко было с ней справиться, начлет помрачнел и стал ходить по кабинету, а потом вдруг спросил: «А ты, Василь, что скажешь?..» И тут Сергея будто кто хватил палкой по голове — так ошарашил его ответ Ножницыяа: «Я бы не сказал, что посадка была уж очень трудной… — проговорил он лучезарно, — ну, покренило немножко, а так, в общем, пустяки!» Несколько секунд Сергей стоял, уставясь на Кису, потом, когда язык вновь подчинился ему, проговорил: — Василь!.. Ты ли это?.. Или тебя подменили, пока мы взбирались по лестнице?.. Тот со своей милой улыбкой на лице проворковал: — Конечно же, я самый!.. Не сомневайся. * * * Ещё Сергею вспомнился случай с Евграфом Веселовым. После работы они выезжали на своих автомобилях с территории аэродрома. Первым за ворота проехал Ножницын. За ним подкатил Веселов, но вахтёр, проверяя пропуск, вдруг попросил его открыть багажник. Несколько обескураженный, Евграф немедленно подчинился, после чего вахтёр, убедившись, что в багажнике ничего предосудительного нет, открыл ворота. Но Евграф, задетый в лучших своих чувствах, все же спросил вахтёра, почему именно у него он захотел проверить содержимое багажника, когда обычно в отношении лётчиков-испытателей это не практикуется? И тут вахтёр, слегка помявшись, ответил: — Знаете, тот товарищ, что проехал перед вами, посоветовал мне проверить у вас багажник. На другой день утром Веселов в лётной комнате при всех подошёл к Ножницыну: — Василь, за такие штуки в прошлом веке били публично перчаткой по лицу! Но каково же было удивление, когда Ножницын, расхохотавшись совершенно обворожительно, с подкупающей непосредственностью стал рассказывать лётчикам, что Веселов вздумал обижаться на пустяковый розыгрыш, но он, Ножницын, затеяв его, твёрдо знал, что у Евграфа в багажнике ничего нет. И, не давая никому опомниться, как это делает дошлый студент перед усталым экзаменатором, все говорил и говорил, сам потешаясь над своей шуткой, уверяя, что среди лётчиков бывают и не такие розыгрыши… И тут выдал историю, как Бубнова на заводе разыграли, насыпав в пепельницу в его машине окурков, измазанных губной помадой. Бубнову пришлось перед женой на коленях ползать, доказывая, что это «подшутили» друзья… Это, разумеется, отвлекло лётчиков от первоначальной «шутки» и пробудило в памяти другие, не менее потешные моменты, и каждый заторопился поделиться ими, и все теперь то и дело взрывались смехом, да и Евграф как-то незаметно для себя развеселился. И тут Киса выкарабкался словно бы почти чистеньким… * * * Переодевшись и заполнив полётный лист, где записал коротко, не испытывая никаких эмоций: «задание выполнено, замечаний нет», Стремнин направился в лабораторию к Майкову. Здесь надобно сказать, что ещё со времени отклонения научно-техническим советом проекта Стремнина его идея подцепки самолёта к самолёту в воздухе нашла в Майкове убеждённого сторонника, и теперь, назначенный в группу Сергея ведущим инженером, Майков включился в дело со всей своей энергией и организованностью. Прежде всего, досконально изучив чертежи и технологию, он смог подменять Сергея в руководстве рабочей бригадой, когда тому приходилось заниматься полётами. И эта помощь Майкова оказалась особенно существенной, поскольку в бригаде Сергея работали такие первоклассные мастера, как Федя Арапченков, Николай Уключин и Ваня Сидоркин, для которых малейший простой из-за возможных неувязок в чертежах был совершенно нетерпим. Попутно, заботясь о надёжности и безопасности лётных испытаний, Майков занялся моделированием на пилотажном стенде «Икс» манёвров для подцепки, а затем смог провести тренировку лётчиков — Стремнина, Хасана, Тамарина и Отарова, — добиваясь чёткости пилотирования в моменты сближения, контакта, подцепки и расцепки. Понятно, приобретённые на электронном стенде навыки не были абсолютно идентичны тому, что предстояло лётчикам при настоящей подцепке в воздухе, но полезность таких тренировок не вызывала ни у кого сомнения. В этой работе Майкову многое помог сделать его большой друг Генрих Берг, причём исключительно из-за сочувствия делу, так сказать, «за счёт своих внутренних резервов» времени. Вот и сейчас, пока Стремнин по пути к Майкову заглянул в мастерские узнать, как там идут дела и нет ли «утыков», Майков и Берг у стола с ворохом миллиметровок отбирали наиболее характерные графики для технического отчёта. И тут у них возник разговор о Стремнине. Берг согласился, что завидная целеустремлённость Сергея в работе — и от любви к летанию, и от сознания долга, самодисциплины, и, конечно же, от его творческого горения — качества, по убеждению Берга, «редкостного не только среди нашей инженерной братии, — как он выразился, — но даже в квадриге служителей муз». Последнее обобщение Берга Майков вроде бы пропустил мимо ушей, продолжая разглядывать очередной график. — Да нет, этот не пойдёт, — заметил ему Берг, — здесь точки как-то неуютно себя чувствуют, возьми лучше вон тот… — И, уже отвернувшись от графиков, Берг продолжил прерванную мысль: — И знаешь, Юрий Антонович, почему все же в глазах его мы иногда видим глубочайшую обиду?.. Да потому, что этакая… «двужильность», что ли, творческих людей вечно кого-нибудь да раздражает. Ну вот если уж мы заговорили о Стремнине… И среди некоторых его коллег лётчиков, и среди инженеров его «двужильная работа» вызывает то ли чувство раздражения, то ли зависти. Мол, если ты такой прекрасный инженер, то и будь им и не высовывайся, не лезь в лётчики; если же ты лётчик-испытатель — летай и не давай нам повода думать, что ты чем-то лучше других!.. Ну и ещё более странно то, что сия «двужильность» Стремнина, не прибавив ему ни заработка, ни званий, заметно насторожила к нему руководство… — Ну, это-то как раз меня не удивляет, — оторвался наконец от графиков Майков, — пока он работал в лаборатории Опойкова, руководителя, в присутствии которого «невежливо быть талантливым», как говорил сатирик, ему нельзя было рассчитывать на поддержку. Вот был бы жив Градецкий — и Серёжа Стремнин был бы известен всей стране! — То Градецкий! Разве ты не помнишь, что его любимым изречении было: «Друзья, мой коллектив должен состоять из единиц, а не из нулей!.. Ибо, сколько ни складывай нули, так и останется нуль!» — Доказательств не надо, — кивнул Майков, — но позволь, Генрих, я закончу свою мысль… «Двужильность» Стремнина создала ему и двойное подчинение… О научном руководстве говорить не будем — это тебе известно. Что же касается его ближайшего лётного начальника… — Ножницына? — усмехнулся Берг. — Этот из тех ядовитых грибов, которые вечно стремятся быть на виду у солнца!.. — И, заметь, светило их больше согревает… — И вроде бы даже способствует приобретению привлекательной окраски! — Не стану спорить, хотя и не убеждён, что последнее так уж зависит от светила, — возразил Майков. — Но коль скоро мы упомянули Ножницына, как и тут не вспомнить его любимой формулы: «Что ты все ходишь по разным инстанциям?.. Ты бы ко мне пришёл!.. Я тебе ни шута не дам, а ты всё же уйдёшь от меня удовлетворённый!» Берг рассмеялся: — Не он ли был автором той самой «шутихи»?.. Помнишь? Как не помнить! Майков отлично все помнил. Как только по институту расползся слух, будто Крымов заинтересовался проектом стремнинской «подцепки» для будущего «Икса», тут в коридорах и стали шушукаться. Одни определённо радовались за Стремнина, другие в своём ключе высказывали сомнения: мол, чепуха все это! Раз Понтий зарубил (а Понтием в институте нарекли председателя НТС Пантелеймона Сократовича Островойтова) — осуществить проект все равно не удастся! И, как дымок от непогашенного окурка, тут же поползла «пикантная шутиха»: «Слыхали новость?!. Стремнин-то наш — парень не промах!.. Женится, говорят, на дочке Крымова!» Даже довод, что у Крымова и дочки-то нет, далеко не сразу притушил шутиху. — Ты прав, конечно, Генрих: только зависть могла подбить людей, в общем-то и неплохих и творческих, к ошельмованию Сергея Стремнина. — Страшная колдунья — зависть! — закивал Берг. — Не самый ли утончённый и непримиримый наш порок?.. А если она овладевает умом и сердцем человека образованного, вознамерившегося проявить себя в науке или искусстве — тут зависть может быть пуще кровной мести!.. Беспощадней и изобретательней ревности!.. Сгущаю краски? Ничуть? Историю Моцарта и Сальери принято считать легендой, но верим же мы Пушкину! — А вот и он, как говорится, лёгок на помине! — сказал Майков. Сергей спросил: — Никак обо мне речь? Надеюсь, не костили? — Нет. Берг подыграл: — Разве что самую малость. — Малость?.. Это можно. Вот Киса меня сейчас царапнул так царапнул! — А!.. Плюнь, Сергей Афанасьевич. — Генрих положил Сергею руку на плечо. — Завтра слетаете! — Злобствует Василь, — поддержал Майков, — и это ли не значит, что дело у нас идёт как надо?! Берг вдруг рассмеялся, заставив присутствовавших посмотреть на себя с удивлением. — Да нет, я не к тому… Вспомнилось, как Кису в командировке ткнули носом… Едем мы к аэродрому, а тут вол на переезде разлёгся. Шофёр жмёт на клаксон, а тот знай себе хлещет хвостом по бокам, отгоняя слепней. «Ладно уж, — говорит штурман Морской, — скажу ему пару слов, он живо уйдёт с дороги!» В самом деле, глядим, подошёл к волу, взял его за ухо и сказал что-то. И видим: вол встаёт и направляется в сторону. Ну мы, конечно, посмеялись всласть, едем, а Ножницын тут возьми и спроси: «А все же, Лев, что ты ему сказал?» — «Кому, волу?.. — улыбнулся Морской. — Да ничего особенного… Припугнул: если не сойдёт с дороги, мы его в свой отряд зачислим, под твоё командование, Василь!» Ну, как вы понимаете, хохот тут такой поднялся, что не слышно стало лязганья рессор!.. И только Киса обескураженно улыбался, не зная, что и сказать. Позже я узнал: если вола взять за ухо, он становится послушным! — Как и человек! — взглянул красноречиво Майков, и все опять расхохотались. Сергей подошёл к столу и при виде вороха графиков посерьёзнел: — Однако… Как это поётся в опере: «За дело, господа, за карты!..» Ну рассказывайте, что нам здесь осталось сделать?.. Майков и Берг придвинули стулья. * * * — А все же любопытно, — вспомнил Сергей, вставая, — о чём вы тут судачили, когда я вошёл? Майков взглянул лукаво: — А не боишься попасть впросак, как Киса с волом?.. — А… была не была! — Просто-напросто философствовали слегка… — Философы, как тарелки, сказал сатирик, либо глубокие, либо мелкие… Вы какие? — Мы глубоки, как солдатские алюминиевые миски, — усмехнулся Берг. — А говорили мы, Сергей Афанасьевич, о таком парадоксе, что сослуживцы, друзья и тем паче родные нетерпимей относятся к проявлению в нас творческих начал, чем незнакомые лица. Мне, например, жена как-то сказала: «Генрих, тебе лечиться надо!..» После этого я уже не делился с нею своими идеями… Правда, потом уж ничего путного вроде бы и в голову не приходило. Сергей вздохнул совершенно искренне: — Наверно, именно поэтому от меня и сбежала жена! — Относительно жён, впрочем, понятно, — продолжал Берг, — малейшее отвлечение от дома, от семьи воспринимается чуть ли не изменой… А вот сыновья почему к творчеству отцов относятся пренебрежительно?.. Я как-то разговорился с известным прозаиком на литературном вечере. Он и говорит: «Вот вы меня согрели, а сын считает графоманом!.. „Отец, — заявил он, — напрасно ты потратил годы на писанину. Лучше б был пекарем, токарем, водопроводчиком…“ — „А книги он ваши читал?“ — спросил я. „Нет, зачем, я ему и без книг предельно ясен“, — ответил он горько. Майков со Стремниным переглянулись. — Да-с, приласкал сыночек папочку! — Сергей покривился. Все трое помолчали. Потом Майков сказал: — Пожалуй, и это можно объяснить… «Великое вблизи неразличимо»… Мы общаемся с писателем через его книги, в которых он нас то и дело удивляет, и воспринимаем его необыкновенным человеком. А для сына, привыкшего видеть отца с вечно отсутствующей физиономией, скрюченным за письменным столом и черкающим в листах своих рукописей, чтобы вписывать что-то и снова вычёркивать, он просто-напросто идиотски упорный неудачник… — Вот, вот, — с усмешкой подхватил Берг, — да к тому же изрекающий иногда за столом самые скучнейшие слова: «И опять заботы… Нужно бы то Ване купить, нужно бы это… А деньжат нету.». И не у кого их перехватить!..» — Ещё Оскар Уайльд заметил, — задумчиво сказал Сергей, — «талантливые люди живут своим творчеством и поэтому сами по себе совсем неинтересны». — Ну и хватит об этом, а то грустно стало, — встрепенулся Майков. — Пора бы нам в цех спуститься, взглянуть, как там у Феди Арапченкова идут дела?.. * * * А в бригаде монтажников Феди Арапченкова дела так ладились, что уже в последующие дни удалось приступить к наземным испытаниям системы, и при многократной апробации не обнаружилось существенных неполадок, что ещё больше окрылило всех участников. С этим и стали готовиться к первому вылету. Накануне Майков подробно рассмотрел с лётчиками все моменты, начиная от сближения самолётов до подцепки и расцепки и взаимодействия при этом экипажей. Много внимания было уделено разбору возможных экстремальных ситуаций, и чётко договорились, как в таких случаях действовать, не закрывая глаза и на положения, когда лётчикам ничего другого не остаётся, как покинуть обе машины. Наконец подошли к последнему: кому на чём в первом полёте идти. Стремнину самому хотелось лететь на малом самолёте, чтобы первым выполнить подцепку. Он объяснил это не взыгравшим в нём честолюбием, а желанием взять на себя всю полноту ответственности. На что Майков позволил себе заметить с усмешкой: — Ну да, Сергей Афанасьевич, ты надумал поступить как Луи Пастер: в случае неудачи — ценой собственной жизни… Сергей взглянул на него серьёзно: — Если хочешь — пусть так. — Я думаю, ты не прав, — продолжал Майков. — Система в работоспособности не вызывает сомнения, а с точки зрения убедительной объективности — ей-богу, мы правильней поступим, если доверим первую подцепку выполнить Хасану! — Полагаю, он-то спокойней при этом себя поведёт, — заметил Берг, — хоть он, как и все мы, болельщик, а все же не автор идеи!.. — Словом, мы с Генрихом предлагаем распределить роли так, — заулыбался Майков, — Хасан летит на малом самолёте с выполнением подцепки, ты, Сергей Афанасьевич, и Георгий Тамарин летите на большом, Серафим Отаров — на киносъёмщике… В последующих полётах будете меняться ролями. Сергей, помедлив немного, кивнул: — Быть посему. Договорились вылетать пораньше утром, до начала работы в институте, чтоб на аэродроме не было зевак. На том и разошлись. * * * И вот настал ясный августовский день, особенный день воздушного крещения подцепки, день самых больших волнений и, может быть, самой жгучей в жизни Сергея Стремнина радости. Когда Сергей шёл к линейке, где стояли их самолёты, солнце успело только наполовину приподняться над соснами, обрамлявшими аэродром, и самолёты, как бы приветствуя лётчика, протянули к нему длинные руки-тени, а скошенная комендантом и вновь зазеленевшая трава искрилась мириадами росинок. Справа от реки тянуло настырным холодком, и Сергей поёживался, чувствуя, что и в кожанке ему сегодня почему-то зябко. А на самолётах работа кипела. Механики, вышагивая по крыльям, сворачивали брезенты чехлов, Федя Арапченков со стремянки осматривал механизмы подцепки на носителе, Николай Уключин сидел верхом на малом самолёте, очевидно проверяя вновь и вновь основной замок подцепки. Сергей крикнул им нарочито весело: — Привет энтузиастам неба! — А!.. Здравствуйте, Сергей Афанасьевич! — осклабился Федя. Уключин тоже взглянул довольно приветливо, что совсем ободрило Сергея. — Здорово, Сергей Афанасьевич! — рыкнул он со спины фюзеляжа. — Здравствуйте, здравствуйте, друзья!.. Ну как тут у вас?.. — Да ведь… Как часы на Спасской башне!.. Только что у нас не играет музыка!.. — весело заключил Федя, и все, кто мог его слышать — механики, электрики, прибористы, — рассмеялись, и Сергею как-то сразу стало теплее. И тут на «рафике» подкатили Хасан, Отаров и Тамарин — все трое в кожаных костюмах, с гермошлемами под мышкой, готовые к полёту. Из хвостовой кабины носителя выбрался Майков и, пожимая всем руки, деловито сказал, что на машинах все готово к эксперименту, можно лететь. Сергей спросил Хасана, тот с чуть заметной улыбкой ответил ему взглядом. — Ну как, Хасанчик?.. Начнём, что ли?.. — Я как штык… Понеслись! Хасан сказал это с таким выражением на лице, будто речь шла о пробежке трусцой вокруг сквера. Тамарин и Отаров, глядя на него, заулыбались. — Вопросы у кого-нибудь есть? — спросил Сергей. — Да нет вроде… — Всё ясно. — Ну, по коням! * * * Когда все три самолёта набрали заданную высоту 4 тысячи метров и вышли, оставив солнце за хвостом, в испытательную зону, Отаров и Хасан пристроились к самолёту Стремнина и Тамарина слева и справа, летели так с минуту, находясь очень близко, — Сергею и Жосу были хорошо видны их лица. Потом Хасан буркнул: — Ну что?.. Начинать? — Начинай, у нас все готово, — сказал Сергей. — Есть начинать! Хасан сразу же отстал, исчез позади и внизу за крылом носителя; Отаров на киносъёмщике тоже отошёл несколько левее и ниже в сторону, но его все же Сергею было видно. Через несколько секунд Майков сказал: — «Первый» подходит на контакт. — Вижу, — ответил Сергей. Через систему зеркал ему стало видно сближение позади-внизу самолёта Хасана. Секунд десять Хасан прицеливался к конусу и вдруг сказал: — Есть контакт! В тот же миг на пульте у Сергея вспыхнула синяя лампочка. — «Первый» сконтактировался, — доложил Майков. — Продолжайте работу! — скомандовал Сергей. — «Первый», начинаю подбирать! — сказал Майков. — Я готов, — ответил Хасан. Фал с подцепленным к нему самолётом Хасана стал укорачиваться, самолёт подходил все ближе и ближе. — Есть! — воскликнул Хасан, когда конус вплотную подвёл его самолёт к упору сцепочной платформы носителя, и Стремнин тоже увидел второй сигнал вспыхнувшей лампы. — Командир, можно выполнять подцепку, — доложил Майков, — у меня все готово. — Заметно было, что старается говорить спокойно. — «Первый», ты как? — спросил Сергей. — Я готов! — ответил Хасан. — Тогда действуйте, Юра! — скомандовал Сергей. — Есть! Майков нажал на тумблер, и в ту же секунду самолёт Хасана словно бы присосался к брюху носителя сложившейся фермой, спина его фюзеляжа притиснулась к опорам, а проушина вошла в замок подцепки. На приборной доске Хасана, на пульте у Майкова и перед глазами Стремнина вспыхнули одновременно жёлтые лампочки: «Самолёт подцеплен!» — Готово! Замок сработал, порядок! — выпалил Хасан, для себя даже очень эмоционально. — Командир, докладываю: подцепка произведена, все механизмы сработали исправно! — Голос Майкова клокотал. — Хорошо! — прошептал Сергей, хмурясь, чтобы скрыть от Тамарина свою ребяческую радость. Жос, сидя от него справа за штурвалом, взглянул радостно: — Поздравляю, Серёжа! Сергей подмигнул, не поворачивая головы. Ещё не вполне веря в происходящее, он сжался весь, затаился, ему хотелось не дышать, чтоб не спугнуть свою звёздную минуту. Он вслушивался в новые звуки самолёта. Воздух, взбудораженный предельно сблизившимися самолётами, вызывал небольшую пульсацию на фюзеляжной обшивке, и Сергей спросил Хасана: — «Первый», как у тебя на машине?.. Нет ли тряски? — Есть небольшие хлопки… А в общем — нормально. — И я чувствую лёгкое биение воздуха по обшивке, — сказал Майков, — но по нагружениям в силовых точках все в пределах нормы. — Спасибо самолётам и на этом! — сказал Стремнин. — И механизмам подцепки тоже! — добавил Майков. — Пройдём так с минуту, и можно отцепляться. — Да. Для первого раза хватит, — сказал Сергей. На некоторое время все замолкли, потом Сергей обратился к Хасану: — «Первый», установи рули так, чтобы уравнять давление в точках опор, чтобы сигнальные лампы не мигали, а двигатель выведи на 87 процентов. — Есть!.. Готово. — Тогда… что ж… Хасанчик, — в горле Сергея запершило от волнения, — открывай замок и ступай себе с богом! — Есть!.. Открываю! Тамарин вёл машину строго по прямой, и Стремнин мог, глядя в зеркало, видеть момент отцепки Хасана. Малый самолёт чуть вздрогнул при открытии замка и стал медленно проседать, отставая, а когда между самолётами было уже не менее ста метров, Хасан вдруг повалился вправо на крыло и выскочил из поля зрения. Сергей спросил беспокойно: — Что там у него?! — Да у меня порядок! — громыхнул с хрипотцой Хасан. — Я от тебя справа! Сергей и Жос одновременно повернули головы вправо и увидели совсем рядом пристроившегося Хасана. Довольный своей проделкой, он беззвучно смеялся. — Браво, Хасан! — сказал Жос. — Спасибо, брат, за ювелирную работу! — взволнованно добавил Сергей. — Ну молодец так молодец! — не выдержал, тихонько вклинился голос Серафима Отарова. — Будет вам! — буркнул Хасан. — Это тебе, Серёжка, браво! * * * Разбор полёта провели у начальника института доктора Стужева. Выслушав всех, Валентин Сергеевич поздравил участников эксперимента с большим успехом, не забыв сказать тёплые слова присутствовавшим здесь же мастерам-монтажникам — Федору Арапченкову, Николаю Уключину и Ивану Сидоркину; Стремнин позаботился, чтобы и они присутствовали на разборе полёта, и Сергей видел, как глубоко тронули слова Стужева рабочих, какой гордостью зажглись их глаза от сознания того, что и их труд не потерялся на фоне яркого лётного успеха. Перед тем как закрыть совещание, Стужев объявил, что завтра прилетает Борис Иванович Крымов. Он уже осведомлён об успешно выполненной подцепке и хочет просмотреть на киноэкране, как всё это было в полёте. — Так что, Сергей Афанасьевич и Юрий Антонович, позаботьтесь, чтобы плёнка была проявлена без задержки и смонтирована. Борис Иванович обещал быть в два часа дня. — До этого, Валентин Сергеевич, мы ещё раз успеем слетать! Стоя за столом, Стужев вглядывался в Сергея. — А кто на чём пойдёт, договорились?.. — Я — на малом самолёте — буду выполнять подцепку. Хасан и Отаров пойдут на носителе, а Тамарин на киносъёмщике… В последующих полётах на подцепку пойдут Серафим и Жос. Стужев неторопливо посмотрел на каждого из лётчиков, но спросил Майкова: — У вас, Юрий Антонович, на этот счёт нет никаких добавлений! Майков встал: — Нет. К выполнению подцепки все названные товарищи готовы, задание досконально проработано, а действовать будем в названном порядке. — Тогда в час добрый!.. Ни пуха, как говорится, ни пера! — Стужев рассмеялся. — К чёрту, к чёрту! — забубнили все со смехом и стали расходиться. * * * В коридоре Стремнина задержал член парткома Правдин. Родион Савельич отвёл Сергея к окну и сказал тихонько: — Сергей Афанасьевич, поздравляю вас с первым успехом!.. Как ваш болельщик — помните разговор в лесу? — хочу высказать своё восхищение вашей организацией труда!.. — Спасибо на добром слове, Родион Савельич! — потупился Сергей. — Вы знаете, — продолжал Правдин, — нормировщики подсчитали, что на монтажные работы по вашей теме нужно не менее полугода, а вы оборудовали самолёты за полтора месяца… Нормировщиков это совершенно сбило с толку, и есть мнение поговорить на парткоме о секретах работы людей вашей бригады… Сергеи улыбнулся: — Поговорить, конечно, можно… Но у нас нет никаких секретов. Впрочем, я ведь тогда делился с вами своими мыслями… А теперь прямо скажу: просто удалось увлечь товарищей этой идеей настолько, что они восприняли её своим кровным делом. Вот, собственно, и все! Правдин некоторое время смотрел на Стремнина с изумлением, потом сказал: — А все же, Сергей Афанасьевич, надо поговорить обо всём этом основательно на парткоме!.. Ваш опыт работы с людьми заслуживает самого пристального внимания. — Я готов рассказать все, как понимаю. Но, мне кажется, ещё интересней будет послушать, что скажут сами рабочие — Арапченков, Сидоркин и Уключин… Ведь идеи, в конечном счёте, воплощают в жизнь их умелые руки! — Да, да, конечно! — закивал Правдин. — И в одном случае они могут воплотить в металл идею за полтора месяца, а в другом — будут канителиться с нею полгода!.. Этого-то и не могут понять нормировщики… И не только они, об этом мы и поговорим на парткоме. Глава четвёртая В первое утро своего пребывания в командировке на южной точке ответственный работник министерства Александр Владимирович Рюриков проснулся в превосходном настроении. И когда позвонил Сергей Стремнин, он сразу же решил принять его у себя в гостиничном коттедже. Через двадцать минут Сергей уже стучал в дверь. — Входи, входи, Сергей Афанасьевич, не стесняйся! — Доброе утро, Александр Владимирович. — Доброе, доброе… Это тебе не Москва, понимаешь, — шум, гам, бесконечные авралы, ночные вызозы; словом, калейдоскоп совещаний, поиск ответственных решений. Не очень-то и выспишься!.. А здесь у вас чудо! Воздух, тишина! Ты что же стоишь, Сергей Афанасьевич? Садись, садись… Я сейчас кофе сварганю, в один момент. Только вот, позволь, приведу себя в порядок. А ты располагайся. Зажужжала электробритва, Рюриков запел: «И подушка её горяча, и горяч утомительный сон, и, чернеясь, бегут на плеча косы лентой с обеих сторон…» Водя электробритву круговыми движениями, он явно любовался собой, то и дело поглаживая холёные щеки. Стремнин не решался заговорить, чувствуя, что Рюриков в несколько отвлечённом состоянии, но тот вдруг спросил: — Так что у тебя, говоришь? — Видите ли, Александр Владимирович, я пришёл замолвить словечко за своего коллегу — изобретателя, способного, одержимого человека… Хочу просить для него вашей помощи. Рюриков заметно помрачнел. Даже электробритва замедлила благодатный массаж. — Опять изобретатель!.. Хоть здесь, думал, от них отдохну. Все ходят, все просят… И кто заставляет их изобретать?! Ну кто, скажи на милость, Сергей Афанасьевич?.. Если б ты знал, какая от них морока… Не понимают, отшельники, что век изобретательства прошёл. Теперь все создают коллективы. — Так-то оно так, — мягко вклинился Стремнин, — но, согласитесь, Александр Владимирович, — первоначальная идея возникает сперва в голове какого-то изобретательного человека. Коллектив приходит на помощь уже потом. И, увы, далеко не всегда быстро и с охотой… А ведь, если вдуматься, все, что создали люди, в том числе и то, что даёт нам комфорт, все это сперва возникло в головах изобретательных людей. Вот хотя бы бритва, которой вы бреетесь… или вот мыло… Как удобно подвешено на магните у самого крана. А ведь осенила же кого-то эта мысль?.. — Вот-вот, — сухо подхватил Рюриков, — кого-то осенила. Только он не стал ходить по учреждениям, не стал надоедать ответственным работникам… Взял да и соорудил этот свой магнит для мыла, а мы теперь согласны: это удобно. Так пусть и твой изобретатель, о ком ты хлопочешь, сделает то, что изобрёл, а мы посмотрим, так ли это хорошо, как он говорит об этом. Рюриков склонился над умывальником, возникла пауза. Прилепив мыло и, очевидно, впервые взглянув на на него внимательно, сорвал с крючка полотенце: — Так что, ты говоришь, изобрёл этот фанат? — Махолёт. — Махолёт?! Час от часу не легче!.. Представляю милую ситуацию: сейчас я сплю спокойно в своей квартире на восьмом этаже… У меня жена, дочь… А тут, глядишь, припорхнет такой гусь в лунную ночь на балкон и бог знает что натворит! — Ожесточаясь в мыслях, Рюриков яростно трёт полотенцем уши, щеки и отбрасывает его в сторону как нечто неприятное. Сергей Афанасьевич, учти, — резко поворачивается к Стремнину Рюриков, — немало изобретений (мы это знаем из истории) попало сперва в руки взломщиков и бандитов… Ну, хотя бы газовая горелка… Ею прежде всего воспользовались «медвежатники» для вскрытия сейфов… И вообще, дела!.. Начнут летать тут всякие… И кому куда вздумается!.. Никакая милиция не остановит! — Я и предлагаю, Александр Владимирович: давайте мы, добрые люди, поможем этому изобретению, чтоб служило оно добру, а не злу. — Это демагогия, голубчик… Нет, нет, ты погоди. Даже за границей над этой чертовщиной не работают. Что же нам-то нужно? — Работают за границей, Александр Владимирович. — Как?.. Работают?.. Где?.. Откуда ты взял? — Да вот, к примеру, несколько сообщений… — Сергей извлёк из папки статьи. — Здесь, разумеется, далеко не последние сведения. Рюриков бегло просматривает подборку. — Не густо… Пока, похоже, это баловство. Ничего конкретного. На мой взгляд, начинать это все преждевременно. Надо бы повременить. — Повременить?.. — Ну да. — Пока появится там? — Да нет. Ты меня не так понял. Пойми же ты наконец… рассуждаешь как индивидуум. А нам, руководителям, ой как непросто! Дел — тысячи, и каждое считается самым важным. И тут уж смотришь так, скажу тебе откровенно: туда устремляешь все внимание, за что сегодня будут бить! — И бьют? — А ты как думал?! Стремнин с трудом удержался, чтоб не рассмеяться, вспомнив недавний разговор с ведущим инженером из главка. Тот тоже говорил: «Приходишь утром, садишься в кресло и смотришь в потолок. Думаешь, с какого угла сегодня нужно ждать палки?.. С какой стороны она нагрянет раньше? То и делаешь. А остальное уж потом. Да-с!» Пряча улыбку, Сергей поглядывает на Рюрикова. Между тем Александр Владимирович продолжает: — А ты говоришь — махолёт!.. Черт с ним, с твоим махолётом, если меня за «Икс» потянут завтра. Вот ты говорил об этом махолёте с главным? — Говорил. — Ну и как он? — Интересовался подробно, придавая должное значение. — Но брать на себя не хочет?.. Не так ли? Ха! — Не совсем так. Он и без того помогает многим молодым в их творческой инициативе. Но здесь, поскольку вы его без конца терзаете за «Икс», хотел бы получить прежде поддержку от вас. — Этак все мы смелы за чужой-то спиной! — Сардонически улыбаясь, Рюриков подходит к зеркалу, завязывает галстук. Обдумывая что-то, не торопится продолжать разговор. Наконец резко поворачивается к Сергею: — Ты-то видел сам, Сергей Афанасьевич? Может, это бред? — Видел. Дело реальное. Представьте себе, Александр Владимирович, ранцевый аппарат со складными крыльями размахом в пять метров. В действие приводится газовым двигателем. Все миниатюрно и должно по замыслу работать достаточно бесшумно… А что за остроумная кинематика дифференциала взмахов для управления!.. Похоже, что это обеспечит в полёте манёвренность. Конечно, полетит не сразу: потребуются доводки. Но убеждён: это изобретение века! Значение его поистине сказочное. — Ты неисправимый лирик, Сергей Афанасьевич! Ладно, давай-ка лучше пить кофе. Рюриков подошёл к столу, снял салфетку с кофейника, придвинул чашки. — Александр Владимирович, — окликнул его Сергей, — я всё-таки не понял, каково ваше отношение к этому делу? — Ах ты, боже мой!.. Все-то тебе растолкуй! Разве не понятно, что я готов на эту вашу затею закрыть глаза? Поступайте с главным, как знаете. За счёт внутренних резервов, так сказать. А я ничего не знаю. Если жалоб не будет, препятствовать не стану. Ну и хватит об этом! Думал, что ты ко мне с какой-нибудь личной просьбой: все же однокашники… С молоком будешь или чёрный? — Чёрный. Что ж, Александр Владимирович, и на том спасибо. А лично мне ничего не нужно, я всем доволен, и будем действовать так, чтоб вы сказали: «Победителей не судят!» — Ох, и нравишься ты мне, Сергей Афанасьевич! Порой даже завидую. Нет, на моём посту таким вот лириком и дня не проживёшь. Здесь нужно иметь каменное сердце. — Каменное?.. Вы это серьёзно? А мне всегда казалось, что на любой работе полезно быть хоть чуточку поэтом. Отхлебнув кофе, Рюриков метнул быстрый взгляд на собеседника: «Ну и простота!» Выпив чашку, откинулся и закурил, приняв, однако, почти официальный вид. — Ну а теперь расскажи, Сергей Афанасьевич, как идут полёты на «аналогах». Сегодня что-нибудь покажете? Да, вот ещё что: я перед отъездом подписал приказ об откомандировании к вам на испытания этого… Тамарина… Тоже «изобретательный человек», как ты говоришь. — Вы хотите сказать: «Радуйтесь!» — улыбнулся Сергей. — Представьте, Александр Владимирович, это он и есть. — Не изобретатель ли махолёта? — Он самый. — Ловко! — Мы его ждём, он нам нужен. Будем с Тамариным летать на динамический потолок, на подцепку. Теперь относительно полётов на «аналогах». Хасан и я на сегодня выполнили на них двадцать два полёта. Последние двенадцать стартов уже — как и предусмотрено — с носителя. Высоты разные. Пока все идёт нормально. Тьфу! Как бы не сглазить!.. Сегодня очередной полет Хасана на маленьком, а я пойду на носителе. Подъедете на старт? — Да, да, обязательно. После совещания с главным. А вот и он подкатил. — Смотрит в окно. — Пора. Наш разговор ещё продолжим. * * * Лётное поле в степи. Самолёт-носитель с подвешенным аналогом — пилотируемой моделью будущего сверхзвукового самолёта «Икс» — выруливает на старт. В стороне несколько спецмашин: пожарный автомобиль, «санитарка», легковые машины. Вперёд выдвинулся спецавтобус руководителя полётов. Возле него толпится группа руководящих лиц, инженеров, техников. Здесь же представитель министерства Рюриков, главный конструктор Крымов и ведущий инженер Майков. Руководитель полётов полковник Гвоздев возвышается слегка над крышей спецавтобуса в стеклянной полусфере. Самолёт-носитель ожил, вздрагивает у осевой линии в самом начале взлётной полосы. Двигатели увеличивают обороты. Рюриков направляет бинокль на кабину лётчиков носителя и видит за стеклом лицо Стремнина, затем, чуть опустив бинокль, вглядывается в лицо Хасана, отлично просматриваемое сквозь остекление фонаря аналога. Аналог прижат снизу почти вплотную к обширному телу носителя и так ладно обтекаем, что и зазора между обоими фюзеляжами не образуется. Лицо Хасана, обрамлённое защитным шлемом, сосредоточенно и серьёзно. Рюриков невольно пытается представить себя на месте Хасана и тут же ощущает пробежавший по спине нервический озноб. — Как там у тебя, «Первый»? — Из динамика, установленного в автобусе, доносится вопрос Стремнина к Хасану. Рюриков по движению губ Хасана догадывается, что тот отвечает — готов ! И тогда из динамика раздаётся новый вопрос Стремнина: — «Академия», я — «Второй», разрешите взлёт? Полковник Гвоздев в полусфере у себя подносит к губам микрофон: — Я — «Академия». «Второй», взлёт вам разрешаю. Динамик: — Вас понял, «Академия», взлёт разрешаете, я — «Второй». Как бы нехотя носитель трогается с места, начинает разбег. Рюриков неотрывно следит за разбегом сдвоенных самолётов в полевой бинокль. Он всё ещё крупно видит шасси носителя, крыло снизу, кабину аналога, в ней — Хасана. Большой самолёт трясёт колёсами, вздрагивает всем корпусом, стучит, лязгает стойками шасси на стыках бетонных плит. Напряжённый грохот, рёв мчащейся вперёд машины все усиливается, и Рюрикову теперь уже и в бинокль не различить лиц пилотов. А между тем мысли испытателя в «малютке» сосредоточены на замке. Сейчас всё дело в нём: «Возьми да откройся! Замок-то ведь один… Ну, конструктор! — Хасан имеет в виду Стремнина. — Мог бы не поскупиться и на второй!..» Наконец лязгающая передняя стойка шасси носителя перед глазами Хасана замирает, повиснув в воздухе, только все ещё по инерции бешено вращаются колеса. Из груди Хасана вырывается вздох облегчения: носитель оторвался от бетонки. Но это успокоение тут же и меркнет, потому что Хасан по-прежнему чувствует свою беспомощность. И он знает, что это гнетущее чувство будет в нём, пока носитель не наберёт достаточной высоты, пока он, Хасан, не запустит двигатель своей «малютки», пока не отцепится, не приобретёт свободу, роль его пассивна, он во власти обстоятельств. К примеру, случись что-нибудь с шасси у носителя, скажем, разрушение колеса, и махина раздавила бы аналог, как комара. Но теперь такая опасность осталась позади. Они поднимались все выше в направлении гор. До отцепки времени было ещё достаточно, и Хасану, прежде чем отцепиться, предстояло проделать 22 подготовительных операции, начиная с запуска двигателя, разогрева его, проверки автоматики и всех систем — словом, привести аналог в окончательную изготовку. Все эти действия путём включения тумблеров, нажатия кнопок, наблюдений за индикаторами и лампочками нужно было выполнить в определённом порядке, отмечая тут же, в планшете, пристёгнутом на ноге лётчика под правой рукой. Хасан неторопливо принялся за дело. Первым номером в планшете значилось включение бустер-насоса топливной системы. Перед тем как прикоснуться к нужному тумблеру, он проверил себя ещё раз и, убедившись, что это именно тот тумблер, перекинул его сверху вниз, наблюдая за манометром: стрелка, качнувшись от нуля, довольно скоро успокоилась на индексе 2, что и требовалось, и Хасан извлёк из держателя на планшетной рамке карандаш и отметил галочкой первую строчку. В его распоряжении времени было ещё много, и он мог не спешить. Двухстрелочный высотомер перед ним на приборной доске показывал, что уже разменена вторая тысяча метров высоты. Тонкая стрелка склонялась теперь вправо, оставляя за собой десятки, сотни метров третьей тысячи. С каждой последующей сотней метров Хасан чувствовал себя уверенней, спокойней. «Вот ещё наберём тысчонки полторы, — думал он, — и смогу отцепиться в любой миг, как бы внезапно это ни потребовалось. Тогда уж сам себе голова!» Хасан знает: там, наверху, в чреве носителя, бортинженер волнуется за него. Все они наверху, и Стремнин особенно, волнуются сейчас: затаились и будут сидеть молча, пока не произойдёт отцепка. Впрочем, и самого Хасана нет-нет да побеспокоит мыслишка: случись на носителе аварийная обстановка, те, кто сидит там, наверху, поди, не замедлят сбросить аналог!.. Чем и вынудят его, Хасана, тут же катапультироваться… (Живое представление этаких поспешных действий — вот уже в каком полёте на подвеске! — тут же вызывало мерзкое до тошнотворности ощущение пустоты в животе.) Но ждать теперь уже недолго. Высота — около трех тысяч, самолёты продолжают подниматься; ещё немного — Хасан запустит свой двигатель и тогда будет готов к отцепке в любой момент. Пока же замок сброса у него заблокирован на случай каких-нибудь ошибок, чтобы при непреднамеренном нажатии на кнопку не мог сработать. Вот она — эта красная кнопка — на самой макушке ручки управления; её легко нажать большим пальцем правой руки, не отпуская ручку. Однако кнопка пока прикрыта предохранительным колпачком. Лётчик аналога, чтобы произвести отцепку, должен сперва разблокировать красную кнопку, переключив на пульте специальный тумблер, а затем, открыв колпачок над кнопкой, нажать на неё. Но ещё рано, подниматься предстоит до десяти тысяч метров. Времени уйма. Он почти спокоен и, коротая время, продолжает пункт за пунктом изготавливать на борту все системы, переключая тумблеры, поглядывая на индикаторы, помечая свои действия в планшете. Но вот дошла очередь и до разблокировки красной кнопки сброса. Хасан будто бы случайно взглянул на высотомер — 2850!.. И, высмотрев на щитке под левой рукой тумблер разблокировки, перекинул его пальцем снизу вверх… И тут же ощутил всем телом, что падает, что сиденье под ним проваливается… Машинально взметнув взгляд над собой, увидел, как торопливо уходит от него вверх брюхо носителя. «Чёрт возьми, замок сработал!.. А ведь я до кнопки и не дотрагивался!» Однако теперь было не до рассуждений. Аналог падал. В первые секунды просто-напросто падал, проваливаясь плашмя. Потом Хасан перевёл его в крутое, очень крутое планирование, и эффективность рулей заметно возросла. Как ни внезапна была для Хасана отцепка, он ни на секунду не подвергся замешательству, пусть даже самой ничтожной по времени потере самообладания, и это, только это, решило его судьбу. «Двигатель!.. Запустить двигатель!..» — Мысль, быстрая и ясная, как магниевая вспышка, озарила сознание, глаза мгновенно увидели тумблер раскрутки ротора, рука включила его, а губы, пересохшие вмиг, принялись отсчитывать секунды: «Двадцать одна, двадцать две, двадцать три… двадцать восемь, двадцать девять…» И глаза уже вперились в тахометр, выжидая, когда ротор разовьёт нужные обороты. «Тридцать одна, тридцать две…» И вот мысль кричит: «Пора!» — Рука включает воспламенитель топлива. Двигатель пошёл. «Пошёл!» Хасан увидел это по плавному нарастанию температуры у турбины. И грудь его согрелась радостью, как горячим вином. И тут нельзя было допустить ни малейшей торопливости, но и не потерять ни мгновения. Нужно было крайне деликатно приоткрывать подачу топлива, выводя двигатель с холостого хода на рабочие обороты, чтобы не сорвалось случайно пламя, чтобы двигатель вдруг не захлебнулся. И хотя Хасан видел и по стремительно бегущей вспять стрелке альтиметра, и по упрямо надвигавшейся земле, что секунды его на исходе, он неистовым усилием воли сдерживал себя, чтобы не двинуть энергично вперёд рычаг подачи топлива. Да, только так, подавая РУД вперёд по сантиметру в секунду, можно было в оставшиеся секунды надёжно вывести опытный, мало изученный ещё двигатель на рабочий режим и избежать катастрофы. И Хасан это сделал. Двигатель развил достаточную тягу, когда до земли оставалось не более двухсот метров. Просев ещё по инерции, аналог перешёл на бреющий полет, и теперь уже, разгоняясь в плавном подъёме, стал разворачиваться от предгорья к себе на точку. До аэродрома было около тридцати километров. Ну что тут сказать?.. Только и восхититься удивительной возможностью форсирования высшей нервной деятельности человека!.. Если, разумеется, человек не подвержен панике… И всё же то, что с такой математической точностью сумел выполнить Хасан, было на грани чуда! А «на точке», на земле, в эти минуты людей охватила гнетущая тревога, когда из динамика они услышали голос Стремнина: «Мы потеряли аналог!» Один из стоящих у автобуса руководителя полётов пробормотал мрачно: «ЧП!..» И это уродливое словцо будто застряло у каждого в горле. Что можно подумать?.. Если высота мала — а она у Хасана была явно недостаточной, об этом все знали, — он мог спастись только катапультированием… Но Стремнин об этом ничего не сообщал. Лица застыли у репродуктора, а из него доносился треск и лёгкое гудение. Вдруг кто-то закричал: — Идёт, идёт! На орущего ошалело обернулись. Он показывал в сторону горизонта. И тут все загалдели: «Что?.. Где, где он?..» — «Да вот он, ниже смотри, над самой землёй крадётся!» — «Братва, да ведь и вправду… Это он, аналог, это Хасанчик!.. Ну, „молоток“!» И в самом деле, аналог теперь был виден отчётливо: он издали, с прямой, шёл на посадку. Ещё тридцать, двадцать, десять секунд все взоры неотрывно следили за ним, пока он не чиркнул колёсами по бетону, и тогда будто вихрь ворвался: «Браво, Хасан!.. Ура Хасану! Качать его!.. Качать этого „мрака“!» В воздух полетели фуражки, шляпы, кепки, и тут же люди побежали к стоянке, куда должен был прирулить аналог. * * * Вскоре зашёл на посадку и Стремнин, и, когда занятые в работе над «Иксом», кое-как переводя дух и обливаясь потом, подбежали к месту стоянок, обе машины, аналог и носитель, подрулили и замерли недвижно. И тогда над истомлённой степью воцарилась та звенящая тишина, что заставляет нас щуриться на голубизну и спрашивать себя: «Да где же этот изумительный бездельник — жаворонок? » * * * Стремнин бог знает что пережил за Хасана, когда почувствовал вдруг, что тот внезапно отцепился. Он напряжённо вслушивался в лёгкий шум наушников, но Хасан молчал, и тогда Сергей понял, что там, на аналоге, стряслось что-то из ряда вон выходящее, во всяком случае, Хасану сейчас не до разговоров. Тяжело было на сердце, но Сергей надеялся, что Хасану удастся катапультироваться — о запуске двигателя он почти не допускал и мысли, зная, что аналог без двигателя сыплется к земле со скоростью 60 — 70 метров в секунду, и с высоты, на которой он отцепился, времени для запуска не хватит. «Но что же там могло вызвать экстренную отцепку?» Как конструктор системы «подцепки», Сергей особенно тяжело это переживал. Думал и о том, что почти верная гибель аналога может поставить под удар не только его детище, его идею подцепки в воздухе, но и всю работу по теме «Икс». С таким мрачным настроением он подошёл к аэродрому, запросил посадку. И уже на последней прямой, бросив взгляд на стоянку, не поверил глазам своим: увидел рулящий аналог… У Сергея заколотилось сердце. Присмотрелся получше: «Он, он, конечно! Кажется, жив, курилка!» Сергей не выдержал, крикнул, ни к кому вроде бы не обращаясь: — Хасанчик-то наш… Каков?.. Подруливает к стоянке! — Да ну?! — Бортинженер оторвал глаза от своего пульта и обернулся. По мгновенно изменившемуся выражению лица Майкова Сергей заметил, что мысли у того только что были самые чёрные. И уже, как бы отвечая на вопрос Стремнина, бортинженер проговорил: — Поди, Хасанчик надавил на кнопку сброса случайно… А? — Не знаю, что и сказать, — ответил Стремнин, думая то же самое. Подрулив к стоянке и выключив двигатели, Стремнин не торопился вылезать из машины. Гнетущее беспокойство за Хасана растаяло, но душой тут же овладело тоскливое опасение за свою «подцепку», и Сергей решил не мчаться к аналогу, а пойти сперва принять душ, выпить боржоми и потом уж подойти к «потерянному». «Пусть без меня там разбираются, — решил он, приподнимаясь с кресла. — Если вина моей конструкции, не буду торопиться услышать дурную новость… И вообще так лучше: не станут говорить, что „заметал икру“. Но пока раздевался и потом фыркал, принимая на себя потоки прохладной воды, не переставал думать о возможных вариантах самопроизвольной расцепки, однако так ничего и не смог придумать. Любопытство в конце концов взяло верх, и он направился к стоянке. Только выйдя из домика, увидел, что аналог окружён людьми, что вокруг него и те, кто занят делом, и те, кому лучше бы тут и не быть, чтоб не возникли потом всяческие пересуды и «телефонные разговоры». Приближаясь, увидел на крыле Крымова и Рюрикова. «Александр Владимирович тут как тут! Накапливает энергию для жёсткого раздрая… На меня, поди, и не взглянет, заранее считая, что во всём виноват я… Представляю, что за прокурорский у него сейчас вид!.. От утреннего демократизма и следа не сыщешь». * * * Аналог облепили так, что из толпы виден был лишь остроконечный нос машины, да над головами высился голубоватый киль. Главный конструктор Крымов, референт Рюриков и начальник смежного института Синицын, стоя на центроплане, склонились над кабиной с откинутым назад фонарём. Хасан сидел в кабине. Он уже доложил, как у него все там было. Главный приказал подвезти стенд для контрольной отработки подцепки, а пока вёл с Хасаном целенаправленный разговор. — Вы, очевидно, нажали на кнопку сброса нечаянно. Вспомните?! — Нет, говорю вам, точно помню: не нажимал. Как только включил тумблер разблокировки, тут и произошла отцепка. — Как же это могло быть? — хмурился Крымов и который раз всматривался в колпачок-предохранитель, прячущий красную кнопку на рукояти управления. Но вот подвезли стенд, и ведущий инженер Майков попросил всех от машины, чтоб подвесить аналог. Подвеска заняла не более десяти минут. Стенд в виде мощной консольной фермы надвинули осторожно на аналог, гидромеханизмы опустили к нему на фюзеляж сцепочную платформу, в точности воспроизводящую ту, что была под брюхом носителя. Механики проследили, чтобы боковые опоры были точно против отметных мест на силовых шпангоутах, после чего опустилась скоба подцепки, защёлкнувшая на себе замок. Теперь осталось включить кинематику сцепочной платформы и приподнять немного аналог так, чтобы пневматики колёс повисли над бетоном сантиметров на пять. Майков сам залез наверх и осмотрел прилегание к фюзеляжу боковых опор, заглянул в кабину к Хасану, увидел, что все тумблеры и АЗСы на пульте сцепки в исходном положении, спрыгнул на бетон и показал оператору стенда рукой — поднимай! «Пи-и-ить!» — заныли гидроприводы, и аналог, чуть вздрогнув, будто пробуждаясь, стал медленно приподниматься, но колеса шасси ещё некоторое время оставались на земле, пока горящие хромом на солнце штоки амортизационных стоек не выдвинулись на весь свой ход, и тогда пневматики отделились от бетона. — Стоп! — крикнул Майков. Гидропомпы сразу стихли. Майков ещё полазил под крыльями, ощупал зачем-то бетон под пневматиками и, подойдя к главному, сказал, что все готово к пробе, можно начинать. Крымов поднялся на левую стремянку, притиснутую вплотную к кабине лётчика. Светлый костюм на главном подчёркивал и его обыкновенный рост и некоторую полноту. Он наклонился в кабину. Майков, уже успевший крепко загореть, оказался справа. Главный заговорил неторопливо: — Ну хорошо… Давайте начнём. Хасан, включите, пожалуйста, тумблер разблокировки кнопки отцепки, а правую руку держите на рукояти управления, как вы держали её в полёте. — Есть. Исполняю, — холодно ответил лётчик. Он включил тумблер, но, как и ожидали все, аналог остался висеть на замке, не дрогнув. — Так… Отлично, — констатировал главный. — Теперь снова верните тумблер разблокировки в исходное положение. — Готов. — Так… Включите его снова. Хасан со злостью включил тумблер и не ощутил ни малейшего поползновения машины отцепляться. Чуть не сплюнул за борт, удержался. Вежливый, респектабельный главный не мог не заметить этого порыва. — Как видите, товарищ Хасан, блокировка в порядке, — тихо проговорил Крымов, а Хасану представилось: «Что ж ты, голубчик, того… врал нам?!» Но Крымов уже обернулся к ведущему инженеру: — Юрий Антоныч, вместе с Хасаном проделайте для полной убедительности таких включений, скажем… ну, пятьдесят… Мало — сто!.. Потом, обдумав, решим, что делать дальше. — И, уже глядя под ноги, главный стал спускаться вниз. К нему приблизился Рюриков, и они вместе, руки за спину, отошли в поле. Майков извлёк из заднего кармана брюк записную книжку, присел на борт кабины и низко-низко наклонился к Хасану, о чём-то переговорил с ним так тихо, что никто внизу не услышал, и стал командовать: «Включи!.. Выключи!.. Включи!.. Выключи!.. Включи!..» Сам в записной книжке делал пометки, чтоб не потерять счёт. Так продолжалось несколько минут. Потом Майков пропустил Хасана, тот вылез на стремянку и, не глядя ни на кого, с очень хмурым выражением лица сбежал вниз. Майков последовал за ним. Аналог как висел на сцепочной платформе передвижного стенда, так и продолжал висеть; все три колеса в пяти сантиметрах от поверхности бетонки. Лётчик-испытатель и ведущий инженер направились к главному, чтобы доложить о результатах эксперимента. Главный как раз в этот момент курил, разговаривая с представителем министерства. Хасан доложил, что из ста включений тумблера разблокировки ни одно не вызвало отцепки аналога от платформы. — Да, понимаю вас. И это лишь усложняет дело… Если, конечно, вы, Хасан, по-прежнему убеждены, что до кнопки на рукояти управления в момент отцепки не дотрагивались?.. — Я же сказал вам: кнопку не трогал! — выпалил Хасан. В нём бушевало пламя. — Тогда, Юрий Антоныч, продолжайте искать причину. Полагаю, вам понятно: не выяснив, почему произошла отцепка, мы в следующий полет идти не можем. — Главный осторожно, будто над пепельницей, стоящей на белой скатерти, стряхнул пепел с сигареты. Майков молча кивнул. — А вы, Хасан, можете пока отдыхать. Если понадобитесь, мы вас пригласим. Когда Крымов опять остался наедине с Рюриковым, тот, не проронивший при докладе лётчика ни слова, заговорил вдруг темпераментно и жёстко: — Борис Иваныч! Да разве вам не ясно, что Хасан с поистине восточным упорством не хочет признаться, что раньше времени снял предохранительный колпачок, а потом нечаянно задел пальцем в перчатке злополучную кнопку!.. И ведь каков?! Даже проделав сейчас сто включений, не решается заявить открыто: «Да, я сам виноват!» Крымов затянулся и опять осторожно стряхнул пепел. — Александр Владимирович, нам нужно ещё некоторое время, чтобы прийти к бесспорному выводу… Он-то и поможет нам со всей очевидностью убедиться в искренности Хасана. Рюриков, с трудом скрывая раздражение, взглянул на часы: — Ба! Без десяти двенадцать!.. Чёрт возьми… У меня запланирован телефонный разговор с заместителем министра. Вы поедете со мной? — Я покуда останусь здесь, вернусь к обеду. Обедать, как обычно, будем в час? — Да, да, Борис Иваныч, я не хочу нарушать вашего порядка. Рюриков энергично направился к чёрной «Волге», но шофёр, наблюдавший за ним, подкатил навстречу. Мягко щёлкнула, закрывшись, дверца, и, взвизгнув резиной на крутом повороте, машина умчалась по рулежной дорожке. * * * Стремнину потребовалось немного времени, чтобы войти в курс обстоятельств происшествия. Майков рассказал ему о результатах стократной проверки тумблера разблокировки, в исправности которого убедился сам Хасан, не вылезая из кабины после полёта. Эта проверка укрепила в непогрешимости электромонтажа. Ещё Майков сказал, что главного проверка не удовлетворила, поскольку Хасан стоит на своём, и Крымов приказал искать неисправность. — Ты-то, Юрий Антоныч, сам что думаешь? — спросил Стремнин. — Не знаю, что и сказать… Не верить Хасану не имею права, а проверка пока ничего не даёт… Полезай-ка сам, Сергей Афанасьевич, в кабину, подумай. — Будто я, стоя на земле, не могу думать! — невесело усмехнулся Стремнин. Сам все же подошёл к аналогу и неторопливо забрался в кабину. Долго сидел потупясь, никто ему не мешал. Потом вылез, очевидно заметив Хасана, пошёл навстречу. Майков тоже решил к ним подойти, и видел, как Стремнин обнял Хасана и как они двинули друг друга по спине. При этом Хасан даже чуть подпрыгнул. Приблизившись, Майков услышал такой разговор: — Мне надоело это, Серёга!.. Пожалуй, скажу, чтоб отвязались, что это я сам нечаянно нажал кнопку… Иначе ведь не отстанут… — Хасан исподлобья глянул на Майкова. — К чертям собачьим все это! И пойдём наконец обедать, а?.. Стремнин даже немного отшатнулся: — Да ты что, сдурел? Хасан зло отгрыз мундштук «беломорины» и сплюнул в сторону. — Ты ведь твёрдо помнишь, что не нажимал? — Стремнин обнял его за плечи. — Я-то тебе верю как себе. — Да совершенно твёрдо, клянусь своей матерью! — Тогда как же ты, стервец, на себя такой поклёп возводить вздумал? — А что ты предлагаешь, когда на мне сосредоточилась вся эта канитель, и я вижу, что все подозревают меня во враньё!.. — А потом все повторится с тобой, или со мной, или с кем ещё? — покачал головой Стремнин. — А может, и того хуже… Понял? Хасан снова остервенело сплюнул кусок мундштука. Наклонившись, он как-то мучительно, что ли, затянулся дымом папиросы, которую по привычке прятал в кулаке. Буркнул: — Понял! Покончив с курением, все трое направились к аналогу и поднялись на стремянки: Стремнин — справа, Майков — слева, Хасан забрался в кабину. Несколько минут молчали, не сговариваясь смотрели на колпачок на ручке управления, под которым находилась красная кнопка отцепки. Наклонившись низко к Хасану, Стремнин осторожно откинул колпачок, проговорил тихо: «Кнопка как кнопка». Майков, тоже низко склонившись, покрутил пальцами кнопку, не нажимая на неё. Она немного провернулась. Ещё какое-то время все трое не проронили ни слова. Потом Майков сказал: — Давай ещё разок попробуем включить тумблер разблокировки. Хасан потянулся левой рукой к пульту и поддел пальцем тумблер. В этот же миг они вздрогнули от неожиданности: аналог сорвался с подвески и, «упав» с ничтожной высоты, качнулся на амортизационных стойках шасси. — Вот так да! — уставились они друг на друга в изумлении. Выпрямляясь, Стремнин проговорил: — Выходит… выходит, в полёте кнопка провернулась от вибрации и почему-то сконтачила сама собой!.. В ней какой-то производственный дефект, это несомненно. Юра, зови электриков, пусть при нас разберут. Посмотрим. Через пять минут, разобрав кнопку, заметили в ней ничтожный наплыв олова. Он-то при провороте штифта кнопки и мог являться замыкающим ток элементом. А ещё через десять минут, узнав по какому-то «беспроволочному телеграфу», что аналог сорвался с замка, примчались Крымов и Рюриков: пришлось им прервать обед. Стремнин доложил, как происходило дело. Крымов спокойно выслушал и с лёгкой улыбкой сказал Рюрикову: — Ну вот, и слава богу, Александр Владимирыч. Всегда радуюсь, когда удаётся докопаться до самого корня дефекта… — Да, конечно, — кивнул Рюриков. — Необходимо выявить виновных такой небрежной пайки и строжайшим образом наказать! — проговорил он скороговоркой и жёстко. — Ну за это я как раз спокоен, — ответил Крымов. — Для этой цели всегда найдутся старательные люди, с этой-то задачей справятся, Александр Владимирыч: виновных выявят и подготовят бумаги. — И, уже обращаясь к Стремнину, добавил: — Только, Сергей Афанасьич, не упустите из вида, а то ведь могут и переусердствовать… А теперь к вам моё слово, Хасан. Позвольте мне перед вами извиниться: была ведь у меня мыслишка подленькая, но я её отогнал… Отогнал! — Последнее слово Крымов повторил громко, молодясь как-то по-простецки. — А потому, голубчик, я и имею право вас от всей души обнять и поздравить с блестяще выполненной вынужденной посадкой, со спасением аналога! Хасан страшно засмущался; Крымов подошёл к нему и обнял по-русски, широко раскинув руки. Рюриков тоже засветился лучезарной улыбкой и сердечно потряс руку Хасана. — Вы ведь, Хасан, не обедали? — спросил главный. — И вы, Сергей Афанасьич, и вы, Юрий Антоныч? — Не до обеда было… — Ну так поедемте ко мне. Мы ведь тоже с Александром Владимирычем только щец похлебали. Айда! И без того не викинг, Хасан будто ещё уменьшился, как бы сжался. Он страшно не любил есть в присутствии начальства и умоляюще взглянул на Стремнина. Тот ткнул его в бок. — Спасибо, Борис Иваныч, мы подъедем сейчас на «газике». — Отлично, отлично, чтоб щи не остыли. * * * В небольшой столовой главного конструктора овальный стол на десять персон. Кормили здесь просто и вкусно, но Стремнин предпочитал обедать с лётчиками, где любили и пошутить и посмеяться. Здесь же разговаривали приглушённо, а то и ели молча. Но, как сразу же заметил Стремнин, главный сегодня держался раскованно. Когда сели за стол, он спросил официантку: — Наташа, у меня там в заветной посудинке что-нибудь осталось? — Есть-есть, Борис Иваныч! — Налейте нам, голубушка, по рюмашке: поздравим именинника! Наталья расставила хрустальные рюмки. Разливая коньяк, не выдержала: — Позвольте поинтересоваться, Борис Иваныч, кто же именинник? — Да ведь вот он, как маков цвет!.. Как же вы не догадались? Все смотрели на Хасана, а он, в самом деле сильно покраснев, похоже, готов был соскользнуть под стол. Главный встал с рюмкой в руке. — Дорогой Хасан! Мы сегодня были свидетелями вашей виртуозности в лётно-испытательной работе. Я прикинул: в вашем распоряжении имелось от силы 40 — 45 секунд после внезапной отцепки… И вам, конечно, нужно было катапультироваться… Но вы, действуя изумительно чётко — ибо только так можно было в тридцать секунд (более чем скромного лимита времени!) запустить двигатель и вывести его на рабочие обороты, — сумели спасти исключительно ценную для нас машину! Позвольте выразить вам наше восхищение, поблагодарить вас и пожелать вам доброго здоровья! Крымов подошёл к Хасану, чокнулся с ним, пригубил рюмку. Тут и Александр Владимирович Рюриков, кашлянув, привстал со своего места: — С удовольствием присоединяюсь к словам Бориса Иваныча… Хасан, дорогой, сердечно поздравляю вас с блестяще выполненной экстренной посадкой, спасшей ценную машину! Беру на себя смелость от руководства нашего главка выразить вам благодарность. Будьте здоровы и счастливы! Стоя со склонённой головой, Хасан выслушал речи, и было заметно, что он страшно злится на себя за своё смущение. Но вот, окинув всех за столом быстрым и острым своим взглядом, сказал спасибо, глотнул содержимое рюмки, сел и наклонился над щами. Смущение Хасана будто бы передалось каждому. Некоторое время ели молча. Негромкий разговор завязался, когда официантка принесла второе. Вскоре в столовую вошёл главный инженер, пожелал всем приятного аппетита. Высокий, худой, озабоченный вечно, садясь, заглянул в меню, прислушался к разговору, понял, что речь идёт о шахматном турнире. — А что, кажется, счёт по-прежнему 1:1? — не выдержал он. Сосед взглянул на него с преувеличенной укоризной: — Потише, не показывай свою серость. — ? — Здесь знатоки сидят, обсуждают варианты ответных ходов Карпова после шестнадцатого хода претендента! — Ого! А я-то… позорище! — рассмеялся вошедший. — Да, ваши знания, по крайней мере, на три порядка ниже, — заметил с улыбкой в глазах Крымов, вставая. — Здесь, брат, нужно держать ухо востро, — усмехнулся парторг Филиппов. — Тут нашему представителю на сибирском заводе сделали укор: как это он не знал о браке госпожи Онасис? Все засмеялись, вставая из-за стола. Рюриков быстро ушёл. Видя, что Филиппов отвёл чуть в сторону Крымова, Стремнин подошёл к ним. Филиппов уже говорил с главным о Хасане, и Сергей счёл, что момент самый подходящий: — Борис Иваныч, что, если нам попросить Александра Владимировича похлопотать перед министром о представлении Хасана к ордену: он ведь сегодня совершил подвиг… Вот и Степан Андреевич, очевидно, поддержит?.. — Разумеется, поддержу, — кивнул Филиппов. — Таким прекрасным испытателем мы вправе гордиться! Крымов, глядя на пепел сигареты, помолчал немного. Потом поднял глаза на Филиппова и Стремнина: — Попробуем-ка мы лучше сами похлопотать об этом перед министром! Филиппов быстро спросил: — Вы уже говорили с Рюриковым? — Имел неосторожность. — И что он? — Поёжился. Неловко, говорит, обращаться к министру… Ведь сами прошляпили… И так, говорит, не знаю, как первому заму докладывать!.. Советовал объявить благодарность в приказе… Ну, и премию… То, что в наших силах… А орден, говорит, будем-де иметь в виду, когда к каким-нибудь торжествам нам спустят лимит… Ну а я-то, конечно, такого мнения, что дорого яичко к светлому праздничку, а ведь праздник-то у Хасана сегодня! Филиппов и Стремнин переглянулись: — Так, значит, я подготовлю представление, Борис Иваныч? — спросил Филиппов. — И пусть Сергей Афанасьевич вам поможет — он ведь прекрасно знает Хасана. А я сам переговорю с министром обо всём этом по прямому проводу… * * * Когда Стремнина пригласили в партком, Филиппов разговаривал с молодой женщиной. — Да, да, входи, входи, Сергей Афанасьич, — сказал он, вставая, — вот, Галина Николаевна, познакомьтесь, — лётчик-испытатель инженер Стремнин. «Корреспондентка», — решил Сергей в момент, когда она протянула ему руку: — Лилина, спецкор радиопрограммы «Юность». — Стремнин. — Сергей Афанасьич, удели, пожалуйста, «Юности» немного времени, — попросил секретарь парткома. — Присаживайтесь и занимайтесь делом, не стану вам мешать. Сергей начал первым: — Чем могу быть полезен? Лилина раскрыла сумку, достала конверт: — На «Юность» пришло письмо от молодого сибиряка-механизатора, влюблённого в авиацию. Вот и хотелось бы поговорить по поводу этого письма. Развернув письмо, Сергей пробежал глазами. Лилина тихонько извлекла из сумки репортёрский магнитофон. — Позволите?.. — Да, да, пожалуйста, у меня все готово. — Прежде всего должен сказать, что наша работа, лётчиков-испытателей, была бы невыносимой, если б состояла из сплошных подвигов, как здесь пишет товарищ из Сибири, не нашлось бы среди нашего брата таких… «железобетонных», что ли, чтоб изо дня в день свершать подвиги, а потом спать ночью спокойно. Нет, — продолжал Сергей, — в большинстве своём испытательные полёты проходят гладко, спокойно. Это происходит потому, что множество добросовестных людей — механиков, электриков, прибористов, синоптиков, инженеров-испытателей и учёных-руководителей — тщательно готовят и машину и все, связанное с полётом, чтобы максимально обеспечить надёжность испытаний. В этой связи с улыбкой вспоминаю такой разговор. «Ба, Стремнин!.. Вы живы? — восклицает начальник отдела труда и зарплаты. — А мне говорили, что ваши испытания очень рискованные, просили даже повысить оплату за риск…» «Что делать! — отвечаю ему со смехом, — конструкторы стараются все предусмотреть, чтоб мы не каждый раз разбивались!» Однако за риск нам все же платят не зря… Бывает… как это осмотрительно подмечено в песенке к популярному телефильму, что «кое-где у нас порой кто-то» и гибнет. И это происходит потому, что сложность лётных испытаний все ещё велика, риск в нашей работе остаётся и, может быть, будет всегда, ибо, как ни совершенствуется техника, как ни обогащаются наши знания — новые явления, неясные, сюрпризные, снова и снова выявляются в самих испытаниях. И наука лишь потом их объясняет. Как и прежде, так и теперь опыт то и дело опережает теорию. Теория и практика как бы бегут наперегонки… Словом, как бы ни старались специалисты все предусмотреть, лётчик-испытатель может встретиться с каким-то новым явлением, присущим недостаточно изученной машине, или может стать жертвой мизерного упущения, какой-то непредвиденной случайности, способной развиться и привести к катастрофе. Лилина, взглянув на магнитофон, мягко спросила: — Не могли б вы, Сергей Афанасьевич, привести какой-нибудь характерный пример? — Гм… Да вот хотя бы. Поднимаясь как-то на одноместном самолёте на высоту, мой товарищ Хасан Мигай был оглушён взрывом, происшедшим у него над головой в кабине. Он потерял сознание, а когда очнулся, увидел, самолёт падает в крутой спирали, земля надвигается, но запас высоты пока ещё есть. Первым естественным порывом было вывести машину в нормальное положение, что он с радостью и сделал, ощутив послушность рулей. Потом потянулся левой рукой к голове, к болевому месту, и заметил на плечах осколки плексигласа. Взглянул вверх — дыра на внутреннем стекле… — Разве на самолётах, как в домах, двойное остекление? — Теперь нет. А на испытываемом Хасаном самолёте имелось такое, с воздушной прослойкой между двумя стёклами. Разбираясь в причине случившегося, обнаружили, что компенсационный клапан остекления наглухо закрыт, и тогда стало понятным, что стекло разорвалось от разности давлений воздуха — земного, запертого в пространстве между стёклами, и разреженного в кабине на высоте полёта. Лилина снова оживилась: — Значит, уясняя одно, случайно наткнулись на другое? — Вот именно! На скрытый, как бы притаившийся дефект! Казалось бы, такая ясная, в буквальном смысле прозрачная конструкция, как фонарь!.. А «мизерный» дефект в нём проглядели. Так что повезло не только Хасану, но и другим лётчикам, над которыми нависал этот дефект клапана и коварство двойного остекления. Лилина попробовала копнуть поглубже: — Как я вас поняла, «прогляды» в практике лётных испытаний, к счастью, редки? — Вы хорошо сказали: к счастью!.. — И, вспомнив что-то, Сергей усмехнулся: — Я с ужасом однажды подумал: «А что, если б у нас так работали, как в знакомом мне ателье?..» Заказал как-то костюм и намаялся с ним до того, что вот какой кошмар приснился. Будто прилетел на вертолёте к человеку, терпящему бедствие на унесённой в море надувной лодке. Кричу механику: «Спускай трап!» А он мне: «Командир, а трап-то мы и забыли!..» Я похолодел… А что делать?.. Надо лететь за трапом. Помахали бедняге, мол, погоди, друг, мы сейчас, мы скоро!.. А где там скоро… Склад открыт — накладную подписать некому, накладную подписали — склад на обед закрылся. Погрузили наконец трап — шторм в море поднялся!.. Так и проснулся я в холодному поту, не найдя среди бушующих волн ни лодки, ни бедного парня… Далее. Боюсь, что разочарую вас, если скажу: настоящий лётчик-испытатель готовит себя на земле не к подвигу, а к тому, как, выполняя сложное задание, не выйти за пределы допустимого, после чего потребуются уже героические усилия для спасения самолёта и экипажа. У нас бытует поговорка: «Если лётчик-испытатель готовит себя к подвигу — значит, он к полёту не готов!» В чём же тогда сущность этой, как товарищ из Сибири назвал, героической профессии?.. Говоря образно: в необходимости то и дело елозить по самому краю обрыва, чтобы увидеть, а что там ниже, но не скатиться вниз… Что же заставляет человека идти на это дело?.. Есть среди нас и такие, которые могут ответить: деньги… Но я отвечу: любовь к летанию и жажда творчества!.. И если при проектировании самолёта не всегда приметен вклад лётчика-испытателя, то с началом лётных испытаний, когда неминуемо выявляется необходимость доводок и даже совершенствований машины, участие лётчика-испытателя в творческом процессе становится все более результативным. — И, как я понимаю, — включилась Лилина, — пик эмоционального подъёма… — Вот уж чего нам не занимать, так эмоциональных пиков!.. — Сергей обхватил ладонью подбородок, пряча улыбку. — Я, правда, говорил, что большинство полётов проходит гладко, спокойно, но ведь все равно перед каждым волнуешься, не зная, чем он может окончиться… Да и в любом из них предпосылок для эмоциональных всплесков — море… И это потому, что мы ставим себе задачу создавать не просто на сегодня хорошие самолёты, а самые лучшие на ближайшие годы вперёд!.. Другое дело — всегда ли это удаётся?.. Здесь как в любом ремесле: конец — делу венец! Стремнин показал глазами на магнитофон, и Лилина выключила его, поблагодарив Сергея. Часть четвёртая Глава первая Последние дни в средней полосе шли дожди. Это-то и беспокоило Тамарина, когда он, созвонившись из Днепропетровска с Надей, уговорил её приехать в Ленинград в субботу утренним поездом. И надо же произойти такому везению! Подлетая ночным рейсом к Ленинграду, Жос увидел очищающееся мало-помалу небо. Ещё не решаясь признаться себе в радости, он то и дело вскакивал, пялясь в один, другой иллюминатор; но появилась стюардесса и попросила пристегнуться ремнями — самолёт пошёл на снижение. Посадка совпала с восходом солнца, утро розовощёко заиграло на лицах пассажиров, когда спускались по трапу, а отмытый прозрачный воздух пахнул такой свежестью, что у Тамарина не осталось сомнения: погода налаживается и день обещает быть ясным и тёплым. Все ликовало в Тамарине и от утреннего солнца, и от предстоящей встречи. Тамарин ворвался в аэровокзал и встал в очередь за чемоданом. В его распоряжении времени было достаточно, но это был как раз тот случай, когда Жос торопил время. А багаж будто нарочно задерживался, и он уже было принялся костить Ленинградский аэровокзал, полагая его медлительнейшим из всех, где приходилось бывать. Но тут транспортёр доставил его собственный чемоданчик, и Жос, взглянув на часы, удивился, что потратил на всё про всё пятнадцать минут. Тамарин помчался в город на Московский вокзал, и, сдав в камеру хранения чемоданчик, поспешил узнать о прибытии поезда. Немного успокоился, когда его заверили, что поезда следуют без опозданий. Нужно было побриться, и он заглянул в парикмахерскую — мастер будто ждал его, и, когда бритьё закончилось кипятковым компрессом, до прибытия поезда все ещё оставалось около часа. Что может быть лучше — пройтись по Невскому, вспомнить о тех, кого осенило воздвигнуть когда-то все эти великолепные дома, дворцы… О тех, кто, прогуливаясь здесь, не раз восторгался красотой этого проспекта… Вообразить Пушкина под руку с Натальей Николаевной… Карла Брюллова, Гоголя… Вспомнив невольно «Невский проспект» Гоголя, Тамарин усмехнулся. Нет. Пусть не имел он отличнейших усов, и, слава богу, шевелюре его было далеко до гладкости серебряного блюда, и лет ему было не так уж сильно за двадцать пять, и светло-серый костюм, а вовсе не удивительно сшитый сюртук сидел на нём ладно, — он не устремился на Невский проспект. Он вышел на привокзальную площадь, увидел вдали искрящуюся золотом Адмиралтейскую иглу, постоял немного да и вернулся в вокзал: без Нади ничто не шло на ум, ни на чём не мог он сосредоточиться, даже воспоминание о Гоголе и его «Невском проспекте» не вызвало в нём улыбки. За полчаса до прибытия поезда Жос принялся вышагивать по перрону и все делал в уме прикидки, где остановится двенадцатый вагон, в котором едет Надя. Застыв на месте, минуту спустя вводил какие-то поправки в расчёты, заставлявшие изменить «дислокацию», но время тянулось так медленно, что уж и не верилось в исправность часов. И вот — о радость! — поезд все же показался в отдалении… Но и тут машинист локомотива, будто издеваясь над влюблённым, последние сотни метров тащился с такой неправдоподобной медлительностью, что Жос в конце концов не вытерпел и отвернулся. Наконец показался и двенадцатый вагон. Жос кинулся навстречу, увидел в открытом окне Надю, её светящиеся радостью глаза, её улыбку, несравненную улыбку!.. — Диво ты моё дивное! — прошептал он, целуя ей руку и подхватывая её сумку, — чудо ты моё чудное!.. Как тебе идёт эта стрижка, эти милые вихры!.. И все, все!.. И короткая не по моде юбчонка, и эти туфельки на шпильках! — Здравствуй, милый! — Надя сморщила на свой манер нос и, приподнявшись на цыпочки, поцеловала Тамарина, не дождавшись, пока тот сообразит поставить дорожную сумку. — Как я счастлива видеть тебя здесь! — Нет уж! Помилуй бог: более счастливого, чем Жос Тамарин, сейчас в целом свете днём с огнём не сыщешь!.. — Тогда, — Надя рассмеялась, — как это у Тютчева: «Поздравим же, перекрестясь, тебя со мной, с тобой меня!» — Прелесть ты моя!.. Ну, как ты? — Отлично! — Тогда сдаём вещи, быстренько перекусим тут, за углом, — и в путь! Сегодня — Петергоф, а завтра — Павловск! Когда они вышли на площадь, навстречу попалась девушка с букетом гладиолусов. Жос вопросительно посмотрел на Надю, и это не ускользнуло от внимания незнакомой ленинградки. — Не правда ли, чудесные цветы?.. Там, за углом, в ларьке… Их там много!.. Девушка сияла, как и её цветы, и, видно, ей очень хотелось, чтобы все прохожие в этот миг были счастливы. Тамарин и Надя снова переглянулись: «Можно ли быть ещё счастливей?!» — девушка понимающе кивнула. За два предстоящих дня — субботу и воскресенье — хотелось побывать всюду. Они договорились посвятить все это время пригородам Ленинграда: Надя не бывала ни в Петергофе, ни в Павловске, но Жос-то прекрасно знал: чтобы только обежать эти два места, недели не хватит. Допивая торопливо кофе, сказал: — Увы, необъятного не объять… Поэтому сейчас едем в Петергоф и сегодня посвятим Большому дворцу и фонтанам… А завтра… — Милый, доживём до завтра! — улыбнулась Надя. * * * Они сидели друг против друга в вагоне электрички. Жос наклонился к Наде, и было им хорошо. Надя спросила о поездке в Днепропетровск. Жос расплылся. — О!.. Любопытная была поездка!.. Вызывает меня шеф и говорит: «Слыхали ли вы, Георгий Васильевич, что на периферии у нас имеются самодеятельные авиаконструкторы; они строят авиетки и не без успеха пробуют на них летать?» Ещё не зная, к чему он клонит, я повёл плечами, дескать, слыхал что-то, но не придавал значения. «Нет, — возразил шеф, — в данном случае речь идёт о двух механиках совхоза, которые ухитрились за десять лет построить несколько самолётов собственной конструкции, совершенствуя их раз от разу, и наше министерство, заинтересовавшись, решило командировать к ним специалиста, чтобы установить, на каком уровне знаний все это делается». Я понял, что шеф, относясь сочувственно к изобретательным людям, хочет оказать им поддержку. — И что же увидел на месте? — Прежде всего большой пруд на краю совхозного посёлка и множество водоплавающей птицы — гусей, уток… Мне указали, где «ангар». Я подошёл к сараю, спросил: могу ли видеть товарищей Артева и Тимоева? Вышли оба. Насторожённо взглянули. Самого рабочего вида, серьёзные мужики. В полуоткрытую дверь сарая видны были контуры двух небольших самолётов. Через пять минут мы с Михаилом и Виктором разговаривали так, будто знакомы много лет. Жос извлёк из пиджака несколько фотографий. — Вот, Наденька, их «Мрия» — «Мечта» в момент отрыва от земли… Двухцилиндровый моторчик впереди, округлый продолговатый фюзеляж и крыло над ним… — Батюшки, лётчик чуть ли не по пояс возвышается над кабиной! — изумилась Надя. — Будто в мотоциклетной коляске… — Именно так! — улыбнулся Жос, предлагая Наде второй снимок. — А это уже «Самург»… — О!.. Здесь пилот сидит впереди за стеклом, и в изящности очертаний видна более совершенная конструкция… А что такое «Самург»?.. — заинтересовалась Надя. — «Самург» — в переводе с узбекского — «Птица счастья»… Когда Михаил Артев заканчивал постройку этого аппарата, его жена вдруг обнаружила пропажу полотняных простыней… Разыскала она их по меткам на обтяжке крыльев «Самурга» в пропитанном нитролаком виде… Разумеется, не обошлось без семейного конфликта. — Да и её понять можно, — усмехнулась Надя, — простыни нынче в дефиците… — Правда? — искренне изумился Жос. Надя рассмеялась: — Где уж вам, мужчинам, да ещё парящим в облаках, думать о таких пустяках, как простыни!.. А это что за самолётик?.. Очень похож на «Самурга», а все же несколько иной… Рули более скошены назад, совсем как на скоростных машинах… — Браво, милая! — Жос взглянул изумлённо и расплылся в улыбке. — Ты на глазах делаешь авиационные успехи! — Ещё бы!.. Слушая тебя, я не ловлю ворон, я самолёты хватаю на лету!.. — Прелесть ты моя! — в порыве нахлынувшей нежности Жос поцеловал Надю. — А ты не смеёшься надо мной? Это правда не «Самург»? — Боже избавь!.. Могу ли я над тобой смеяться!.. Ты совершенно правильно заметила, эти эти самолёты близки по типу, но не одинаковые. Здесь на снимке уже не «Самург», а «Мустанг» Виктора Тимоева. Надя не без лукавства спросила: — И тебе не удалось, часом, на этих милых «самолётах» полетать?.. Жос совершенно растаял: — Девочка, ты как в волшебное зеркало глядишь!.. Можешь себе представить: и на «Самурге» и на «Мустанге»! — И не было страшно? — Ничуть! — А я бы могла? — Конечно… Разумеется, не сразу… — Ой, милый!.. Твоя любовь ко всем этим летающим машинам, кажется, передаётся и мне!.. Вот возьму и захочу летать! — В час добрый!.. И это будет для меня тоже счастливый день. — В самом деле, они же не родились умеющими летать? Учились как-то: сперва рулили по земле, потом, чуть приподнимаясь, подлетывали… — Умница!.. Именно так!.. Шаг за шагом, как младенец учится ходить… — Ну хорошо, — совсем уж увлечённо спросила Надя, — только скажи: неужели все это у них проходило без аварий? — Конечно же, нет! Довольно тяжёлый случай произошёл несколько лет назад. Михаил построил «Шмеля» — свой очередной самолёт, — применив на нём так называемый реверсивный воздушный винт, чтобы при приземлении иметь от мотора не тягу, а торможение и существенно сократить пробег после посадки. И все сперва получилось так, как задумал конструктор… Но в одном из полётов лопнула тяга управления воздушным винтом, и лопасти под действием пружины развернулись на отрицательный угол… Тут же возникло сильное торможение, подъёмная сила на крыле пропала и… самолёт рухнул с двадцати метров!.. Через минуту Виктор Тимоев примчался к упавшему «Шмелю» на мотоцикле и, вытаскивая из-под обломков стонущего друга, увидел, что у того сломаны обе ноги. Он крикнул подбежавшим ребятам, чтобы убрали с поля разбитый самолёт, а сам поспешил с Михаилом в больницу… Через четыре месяца Михаил смог ходить на костылях, а через полгода, ковыляя, вышел на работу… И в тот же вечер заглянул в «ангар» к обломкам «Шмеля», имея в голове проект «Самурга»… Некоторое время Надя словно бы над чем-то раздумывала, потом, решившись, спросила: — Неужели это так просто… создать летающий самолёт?.. Жос засмеялся глазами: — Во всяком случае, не так таинственно, как представляется широкой публике… В предисловии к известной книге американца Карла Вуда я вычитал о возможных злоключениях при создании самолёта. — Ну-ка? — Конструктор задумал самолёт с размахом крыла, к примеру в 37, 5 фута, но чертёжник, не разобравшись в его почерке, вычертил крыло площадью в 375 квадратных футов. В это время происходит смена районных инженеров департамента торговли, и новый инженер предпочитает бипланы, поэтому принимается решение: вместо моноплана строить биплан. Партнёр главного инженера по игре в гольф является владельцем моторного завода. Это обстоятельство оказывает решающее влияние на выбор мотора. Конструктор возмущается. Главный инженер начинает хуже играть в гольф, и партнёр постоянно обыгрывает его. Тогда главный инженер предлагает взять лучший мотор другой формы, чем совершенно озадачивает конструктора, ибо тот теперь не знает, что ему делать с новым мотором… Надя смеётся: — Понимаю, это, конечно, очень шаржированно и комично. — Конструктор узнает, что фирма А проектирует самолёт с крылом типа «чайка». Он немедленно стирает все начерченное и начинает разрабатывать новое крыло типа «чайка». В это время конструктор фирмы А стирает свои чертежи и начинает набрасывать крыло типа «бабочка», так как узнал, что фирма Б разрабатывает крыло этого типа. Но вот началась постройка, и цех делает ошибку, укоротив фюзеляж на 1 фут . Так как перед этим цех покрыл одну из ошибок конструкторского бюро, то по принципу «рука руку моет» конструктор пишет обоснование главному инженеру, доказывая, что наблюдается тенденция к более коротким фюзеляжам, и поэтому следует укоротить фюзеляж на 1 фут . Главный инженер, не уловив смысла в туманных выкладках конструктора, даёт распоряжение укоротить нос фюзеляжа на 1 фут, что цех и делает, и фюзеляж таким образом становится короче на 2 фута . Наконец прибывает новый мотор, но он оказывается девятицилиндровым вместо семицилиндрового, а подмоторная рама уже сделана под семицилиндровый. После длительной переписки между фирмами о том, что делать — заменить подмоторную раму или снять два цилиндра, — приходят к соломонову решению бросить монету («орёл или решка») — заменяют подмоторную раму. — Боже, как это интересно!.. — смеётся Надя. — После установки мотора оказывается, что карбюратор задевает за шасси. Мотор отправляют на завод, чтобы переделали карбюратор. Когда мотор возвращается, обнаруживается, что новый карбюратор вклинивается в масляный бак… Мотор снова отправляют на завод, чтобы переделали на непосредственный впрыск… Первоначально шасси было рассчитано на колёса большого диаметра. Кто-то изобрёл колеса малого диаметра и продал их агенту снабжения фирмы. После постановки их оказалось, что зазор между винтом и землёй слишком мал. Конструктор пишет докладную, что надо поставить трехлопастный винт, так как окружная скорость концов лопастей слишком велика… Далее. Во время сборки самолёта обнаруживается, что верхнее крыло упирается в потолочную балку цеха. После сравнения стоимости потолочного перекрытия и одного набора стоек, поддерживающих верхнее крыло, решают укоротить стойки на 6 дюймов … При вытаскивании самолёта из ворот цеха обламывают конец левого крыла на 1 фут . Другую сторону приходится укоротить также на 1 фут и оба конца аккуратно закруглить… В начавшихся лётных испытаниях самолёт показывает скорость на 5 миль в час выше ожидаемой конструктором, но и на 5 миль в час ниже той, которую он указал в предварительных технических условиях. Эта скорость на 10 миль в час больше той, которую ожидал получить инженер-расчётчик, и на 10 миль в час меньше той, которую он обещал президенту фирмы. Она на 15 миль в час больше ожидаемой управляющим торговым отделом и на 15 миль в час меньше указанной им в предварительной рекламе. Именно эту скорость и ожидал получить президент фирмы, хорошо знающий свои предприятия. — Здорово!.. Теперь мне всё ясно, — хохочет Надя, — почему вы плодите такую массу самых разнообразных самолётов: начинаете проектировать одно, выходит — другое, и нужно начинать все сызнова!.. Жос возразил с улыбкой: — Я рассказал, как проектируют самолёты за границей… — О да, конечно… — подхватила Надя, — у нас это делается иначе! — У нас тоже хватает бестолковщины в любом деле. Оба со смехом глядят в окно. — Что же ты сказал на прощание своим днепропетровским изобретателям-самоучкам? — спросила Надя. — Привёл им слова Карамзина, сказанные Пушкину: «Пари, как орёл, только не останавливайся в полёте!» В это время динамик в вагоне известил, что электропоезд приближается к станции Старый Петергоф. — Вот и приехали… Теперь прочь из головы всю авиацию!.. Кто первый заговорит о ней, выкладывает денежки на кутёж!.. На несколько часов погружаемся в святое искусство! * * * Они вышли на привокзальную площадь. — Жос, милый!.. День-то наш какой!.. Все листики на тополях радуются солнцу! Он сжал Надину руку: — Девочка, я и сам, как лист, радуюсь! Целых 48 часов впереди! Губы её дрогнули в счастливой улыбке: — И, заметь, звезды нам благоприятствуют: иной раз такси не найдёшь, а тут созвездие зелёных огоньков! — Видишь, как уставился на тебя этот русый парень в джинсовой куртке из первой машины? — И, адресуясь к водителю: — Что? Хороша?.. Сами знаем, что хороша! Надя рассмеялась с непосредственностью школьницы, а шофёр подмигнул хитровато. Он хоть и не мог слышать шуточно-ревнивого бормотанья Тамарина, а все же что-то заставило его угадать их настроение. — Добрый день! — Жос распахнул дверцу такси и помог Наде сесть. — Подкатите нас, пожалуйста, к Большому дворцу, к фонтанам… — С удовольствием! — оживился парень, запуская мотор. — Только вот… дворцы открываются в одиннадцать часов. Тамарин взглянул на часы: — Да, Надюша… А что как махнём в Ораниенбаум? — Это далеко? — Десять километров, — отозвался таксист, — дорога хорошая, вся в зелени. — К одиннадцати успеем вернуться, — добавил Жос. — Чудесно, поехали! * * * Дорога и впрямь оказалась живописной и весёлой от поминутно чередующихся плавных поворотов, от игры солнечных пятен на асфальте, прорывающихся сквозь листву. Правда, из-за зелени взгляду не удавалось пробиться к водам Финского залива, и всё же близость его чувствовалась, и ехать было радостно. В какой-то момент шофёр протянул через плечо потрёпанную книжицу «Пригороды Ленинграда» и сказал не оборачиваясь: — Может, полистаете?.. Семь лет со мной ездит… Тамарин взял книжку. А Надя попросила: — Не могли б нам рассказать о здешних местах? Таксист, похоже, обрадовался: — Да ведь что ж?.. Только, наверно, вам всё известно?.. Листая книжку, Жос заметил: — Считайте, что мы все позабыли. Мы как все: будто знаем много, а на самом деле… Словом, не церемоньтесь. Таксист усмехнулся: — «Я знаю, что ничего не знаю!» — Вот именно, — кивнул Жос, — и это факт, а не реклама! — И примем слова гения за точку отсчёта, — добавила Надя, и все засмеялись. Как-то очень ненавязчиво, с интонацией, присущей коренным ленинградцам, шофёр поведал, что земли эти двести семьдесят лет назад были дарованы Петром своему любимцу — Меншикову, что Александр Данилович, — таксист так и сказал: Александр Данилович, будто речь шла о человеке близком, — задумав затмить богатством и роскошью самого царя, завёз в своё поместье заморские померанцевые деревья. Летом их выставляли в кадках вдоль парковой аллеи. Светлейшему нравилось звучное немецкое слово «Ораниенбаум» — померанцевое дерево, он и назвал свою вотчину Ораниенбаумом. — Позвольте обратить ваше внимание на любопытный факт! — Таксист вдруг оживился и даже сделал попытку взглянуть на пассажиров. — Город с немецким названием в Великую Отечественную войну стал камнем преткновения для гитлеровцев на подступах к Ленинграду! «Ораниенбаумским пятачком» называли в годы блокады эти земли. «Ораниенбаумский пятачок» был так невелик, что простреливался немецкой артиллерией вдоль и поперёк… А захватить его никак не удавалось. Не мне, конечно, говорить вам о том, какого героизма, каких страданий это стоило защитникам… 900 дней здесь стояли насмерть! И выстояли! И не только выстояли, но и первыми 14 января 1944 года ринулись в контрнаступление и прорвали блокаду. От стариков я слышал, что в Ораниенбауме не нашлось дома, который не пострадал бы от снаряда или бомбы. Около шестисот домов было разрушено… Нужно было зарыть 20 километров траншей, тысячи воронок от бомб и снарядов, ликвидировать сотни дотов и дзотов, очистить 50 гектаров парковой зоны. Все эти работы удалось завершить в 1948 году, — сообщил он тоном бывалого гида. И, как опытный гид, сделал паузу. Сразу выявились явственней и шуршанье шин, и ворчливый говорок мотора. Дорога с белой разделительной полосой забирала с подъёмом влево, где на высоте клубились кронами могучие деревья. И оттого, что теснились они одни над другими, забираясь чуть ли не в самую небесную синь, Наде почудилось, что и она, и Жос, и шофёр превратились в свифтовских лилипутов и машина их — букашка — скользит по узкой ленте среди великанов, заслонивших собою солнце и равнодушно взирающих с высоты своего величия. Вдруг шофёр расправил плечи и как-то уж очень выразительно сграбастал в обхват руль, словно желал испробовать, крепко ли он сидит на колонке: — Между прочим… хоть вы, может, и не интересуетесь авиацией, а я всё же скажу. (Надя выразительно покосилась на Тамарина, он на неё.) Я как-то вёз одного ветерана, так он рассказал, что здесь, над «Ораниенбаумским пятачком», почти непрерывно шли воздушные бои… Так сказать, дуэли на тощий желудок: ведь это было в блокаду!.. Чтут у нас здесь память комсомольского вожака, приехавшего защищать Ленинград из Средней Азии, — лётчика-истребителя Гусейна Алиева. Над деревней Гостилицы Гусейн на своём И-16 вступил в бой с четырьмя «мессершмиттами» и, представьте, — таксист в запальчивости даже позволил себе обернуться, — сбил двух из них!.. Он продолжал бой, но тут кончились патроны к пулемётам, и ему, безоружному, ничего не оставалось, как ринуться отвесно к земле, чтобы оторваться от разъярённых преследователей; и лётчику удалось вырваться из боя… Более того, почти брея макушки деревьев, он вернулся на свой аэродром и посадил свой самолёт… Но, отрулив немного, вдруг остановился. Механики не поняли сперва, почему Гусейн не выбирается из кабины. Когда подбежали к нему — увидели, что герой истекает кровью… С великой осторожностью они вытащили его из самолёта, положили на траву… А через несколько минут сняли пилотки и склонили головы… Ещё скажу вам, — продолжал таксист, — что Ораниенбаум гордится своим земляком-асом Героем Советского Союза Георгием Костылевым. Он провёл 112 воздушных боев, в которых сбил 46 вражеских самолётов. Одна из улиц названа его именем. — Похоже, вы влюблены в авиацию! — сказал Жос. — Ещё бы! — откинулся на спинку таксист. — Авиация — моя голубая мечта!.. С юных лет только и думал о том, как стать лётчиком! Но врачи подрезали мне крылья: из-за ничтожной косинки левого глаза не пропустили летать. Конечно, может, я и ошибаюсь, только мне все кажется: а вдруг они убили во мне лётчика?.. Я знаю: и воля и смелость во мне есть — проверил себя в парашютных прыжках, когда служил в армии. Но медицину заботит лишь телесная кондиция (шофёр горько усмехнулся), и вот пред вами таксист-гид с разбитым авиасердцем! — А вы не пробовали приобщиться к полётам как-нибудь исподволь? — спросил Жос. — Как это? — Ну, скажем, полетать на дельтаплане. — Да ведь они не пропустят. — А зачем их спрашивать. — Как?.. Можно без них ? — Волевому, смелому и влюблённому — да. Шофёр притих, и было заметно, что он ошеломлён. Тамарин не стал ничего добавлять: сам должен дойти до окончательного решения. Машина вырвалась на обширную площадку. За старинной чугунной оградой среди деревьев парка виднелось охряно-белое здание. Вылезая из машины, таксист-гид сказал: — Это и есть Большой меншиковский дворец. К нему мы и направимся сперва, а потом проедем в Верхний парк, чтобы увидеть и другие дворцы. Оставив машину за оградой, все трое прошли вдоль дворцового фасада. От него спускались террасы, но и они едва проглядывались за кронами сильно разросшихся деревьев. — Дворец построен в стиле русского классицизма, — сказал таксист-гид, а Жос и Надя удивлённо переглянулись. — Застраивался дворец по проекту архитектора Фонтана, но заканчивал строительство «княжий архитектор» Шедель. 15 лет строился Большой дворец — с 1710 по 1725 год. А сам «светлейший» Александр Данилович, первый генерал-губернатор Петербурга, руководил поблизости, на острове Котлин, постройкой крепости Кронштадт. В этой связи бытует исторический анекдот… Надя не выдержала: — Откуда такая профессионально-экскурсоводческая подготовка? — Так ведь работать среди такой красоты и ограничиваться крутежкой баранки тоскливо. Вот и стараешься разнообразить свой труд. — Таксист улыбнулся и продолжал как ни в чём не бывало: — Так вот: прослышав о размахе строительства на землях своего любимца, царь Пётр решил как-то нагрянуть к нему с моря, но гребцы, сколько ни старались, так и не смогли справиться с тяжёлой лодкой на мелководье. И тогда Пётр, будто бы почесав затылок, сказал: «Видит око, да зуб неймёт!» После этого по приказу Меншикова к самому дворцу в течение года был прорыт судоходный канал длиной в две трети мили. А Большой дворец, по свидетельству иностранных гостей того времени, — продолжал таксист, — не имел себе равных ни по величине, ни по богатству художественного убранства внутри. В нём 72 помещения, из них две комнаты были предназначены Петру… Тут уместно упомянуть о Петре: задумывая строительство загородной резиденции, он повелел: «Строить пару изб для приезда, птичий и скотный дворы, и, ежели возможно, то хотя бы маленьку сажалку для рыбы». Таким поначалу ему виделся будущий Петергоф. * * * Потом они подъехали к живописной площадке в Верхнем парке; таксист-гид объяснил, как пройти к дворцу Петра Третьего, к «Китайскому дворцу» Екатерины Второй, а от него по аллее к павильону «Катальной горки», и сказал, что сам он подъедет туда позже и будет ждать их там. Тамарин с удивлением посмотрел на него: — Нам, очевидно, в счёт окончательного расчёта оставить задаток? — Не обижайте меня… — Ну хорошо, хорошо, — спохватился Жос, — мы будем там, как только обежим кругом. — Я подожду вас, — с достоинством ответил шофёр. Жос и Надя прошли вдоль ярко освещённой солнцем поляны на высоком берегу речонки Карость. Внизу, у самой воды, отражавшей голубизну неба, играли ребятишки из детского сада, приведённые сюда воспитательницей. Звонкие их голоса, визг, смех «простреливали вдоль и поперёк» весь парковый массив. Надя вспомнила рассказ таксиста-гида о немецкой артиллерии, «простреливавшей здесь все вдоль и поперёк»… — Сколько искромётной радости в ребячьих голосах! Хочется вот так же, не задумываясь, во всю ивановскую кричать, смеяться, прыгать вместе с ними! Радуясь солнцу, теплу, деревьям, птицам, букашкам и муравьишкам и этой благоухающей яри травы-муравы! Жос обнял её: — Милая! Отбрось эту нашу взрослую условность: здесь только я, да ты, да эти ребятишки. — Жос звонко рассмеялся: — Валяй вопи, визжи, кувыркайся!.. Вот так! — Жос весело заулюлюкал по-тирольски и тут же сделал стойку на руках. Ребятишки внизу даже притихли. Надя, всплеснув руками, расхохоталась: — Добрый мой! Именно потому, что я беспредельно счастлива, где-то в душе и содрогаюсь от страха!.. Беда наша в том, что если не разумом, то кожей чувствуем: не может быть всё время хорошо. Вот и завидую этим малышам: они резвятся не рассуждая. Жос подхватил её и закружился. * * * Пройдя немного, они оказались перед арочным павильоном, увенчанным восьмиугольным «фонариком». В середине восемнадцатого века это были ворота потешной крепости «Петрштадт». Жос успел заглянуть в путеводитель таксиста и пояснил Наде, что крепость, от которой теперь, кроме этих ворот, ничего не осталось, была сооружена по велению Елизаветы Петровны для племянника — будущего Петра III на дарованных ею бывших меншиковских землях, что здесь были когда-то крепостные стены, башни, даже артиллерия из двенадцати пушек, а на прудах — пушечные корабли. Двинулись дальше по аллее и вскоре увидели небольшое двухэтажное здание, окрашенное в малиновый с белыми просветами цвет, — дворец Петра III. Надя заметила: — Похоже скорей на загородный особняк, а не на монарший дворец! — А мне не кажется это странным, — объяснил Жос, — дворец строился до восшествия Петра III на престол, и скромность постройки говорит скорее о сдержанном отношении царствующей Елизаветы к своему племяннику. Этим можно объяснить и довольно скромную отделку комнат здесь, внизу, наряду с пышностью тех, которые отделывались в царствование Петра III за год до его умерщвления. Наде представилось все связанное с заговором Екатерины против царствующего её мужа, и она спросила: — Как?.. Здесь… В этом здании? — Нет, в Ропшинском дворце. Несколько в стороне, на краю газона, в тени огромного дуба, находилась мраморная скульптурная группа. Жос и Надя приблизились к ней. — Амур и Психея!.. Копия с оригинала Кановы, — Жос оглянулся. — Я протестую!.. Они здесь целуются невесть сколько, а мы смотри на них! Он обнял Надю и тут услышал скрипучий старушечий голос: — Срам какой!.. Надя испуганно отшатнулась, но Жос удержал её за руку, и они, не поворачиваясь к ворчащей старухе, зашагали в сторону «Китайского дворца». Надя беззвучно смеялась, а Жос зло бормотал: — Черт знает откуда взялась эта ведьма?! Вокруг никого не было, клянусь!.. Теперь не уймётся до вечера: «Современная молодёжь, современная молодёжь!» «В греческом зале, в греческом зале…» * * * В загородную резиденцию Екатерины II — «Китайский дворец» — они не попали. Дворец, как и другие, открывался в 11 часов. И пришлось нашим друзьям довольствоваться справкой из книжицы таксиста. Усевшись на парковой скамейке, они вычитали, что дворец этот был закончен постройкой тем же зодчим Антонио Ринальди несколько позже дворца Петра III. Дворец был отгорожен узорными чугунными решётками не больше метра высотой. — Попади мы сюда, Наденька, позже, — пояснил Жос, — и смогли бы увидеть в «китайских залах» множество старинных ваз, дорогих, редкостных фарфоровых украшений, знаменитые красно-чёрные китайские лаки и набивные шелка изумительной ручной работы. Но отделку здесь выполняли наши крепостные мастера. — Жаль, что дворец пока закрыт. — Да, до открытия ещё полчаса, а нас ведь ждёт таксист… Впрочем, стоп! Кажется, мы сумеем заглянуть в здание через окна! Глянь: служительница отворяет ставни. Окна светлые, подоконники низко, и неширокое здание пробивается насквозь солнечным светом… Давай прокрадёмся под окна и попробуем разглядеть убранство нескольких залов. — Не зря тебя обругала старуха, ведёшь себя как озорник! — Пусть так! Но я буду не Жос Тамарин, если не покажу тебе, девочка, здешних неповторимых узорных паркетов, зала Муз, стеклярусного и «Китайских» кабинетов!.. Но пока женщина не распахнула всех ставен, давай отойдём поодаль. — Обрати внимание на эти великаны дубы вокруг дворца, — вскинула глаза Надя, — поди, посажены одновременно с постройкой здания, чтобы составить архитектурное целое. — Ты умница, девочка! В три обхвата они, эти великаны, и каждому более 220 лет!.. В своей молодости они видели и Петра III, и Екатерину II… А вот сейчас видят нас, влюблённых, и будут свидетелями, как мы перелезем через ограду и станем заглядывать в окна!.. Пора! Вокруг не было ни души. Жос подхватил Надю и помог перелезть через решётку. Когда их носы приплюснулись к зеркальным стёклам огромных дворцовых окон, Надя прошептала восторженно: — Вот уж поистине: все остаётся людям! * * * Но нужно было поспешать. Да, вот так. Жос и Надя потом будут вспоминать эти минуты, может быть, лучшие в своей жизни, а сейчас, то и дело поглядывая на часы, они ловили мгновенья счастья на бегу. «Таков век скоростей, век неотвратимых ускорений, — подумала Надя, — и все мы, как заряженные частицы в гигантском ускорителе, мчимся под воздействием электромагнитного поля по спирали, все ускоряясь, и нет уже возможности вглядеться во все творящееся вокруг. И даже в общении с природой, искусством: потянулась было к цветку, прислушалась к голосу скрипки, а в затылке уже постукивает молоточек: „Торопись, поспешай!.. Как ты медлительна! Опоздаешь, беги!“ — Пошли, Надюша, — Тамарин потянул девушку. Она с огорчением оторвалась от стекла: — Вот было бы чудно: проскакать с тобой на перекладных из Ленинграда в Москву! От «Китайского дворца» молодые люди вышли на широкую липовую аллею, пересекающую Верхний парк. И здесь, как и повсюду, в этот ясный день продирались сквозь листву солнечные жгуты, разбрасывали причудливые рыжие пятна, поджигали вдруг выпорхнувшую из тени бабочку или шмеля… Где-то вдалеке кукушка чуть слышно вздумала отсчитывать кому-то годы: ку-ку, ку-ку… — смолкла. Ах, лето — чудная пора кипящей жизни! И солнце — не ты ли кровь горячишь?! И вдруг Жос спросил: — Надя, скажи как на духу: тебе не приходилось слышать от прохожих: «Господи, какая же прелесть!»? Надя наморщила нос: — Что-то не припомню… Он заглянул ей в глаза серьёзно: — Знаю, тебе говорили не раз… если не вслух, то про себя, и ты чувствовала это… Потому что это — твой воздух, кислород, которым ты дышишь, не замечая. Она ответила с тихой улыбкой: — Ты говоришь так, будто огорчаешься, что я делала вид, словно не слышу. Жос поцеловал завитки её волос и ласково привлёк её к себе, но вдруг обернулся. Надя рассмеялась — позади растянулась группа туристов. Приподнявшись на цыпочки, Надя поцеловала его, сразу отогнав с его лица хмурь и заставив улыбнуться. Среди льнущих друг к другу лип, дубов и чёрной ольхи стали возникать заботливо ухоженные полянки, лужайки. Жос и Надя прошли каких-нибудь двести шагов и, выйдя на большое поле, увидели в отдалении трехъярусное величавое здание, похожее на храм, с колоннами, увенчанное колоколообразным куполом. — А вот и павильон Катальной горки — ещё одно замечательное творение Антонио Ринальди, — сказал Тамарин. Надя удивилась: — А где же сама горка? — Не сохранилась. Для екатерининских времён это было любопытное инженерное сооружение: длинный, в полверсты, деревянный настил, возвышающийся на множестве столбов. Начиналась горка от павильона с высоты десяти сажен и спускалась вдоль этой поляны сюда, к лесу. Катались на тележках, оснащённых роликами, и это было любимое развлечение придворной знати. К середине прошлого века горка пришла в ветхость, её разобрали. А павильон, как видишь, сохранился и поныне во всей своей красе. Возле него-то нас и ждёт жёлтая «Волга» с удивительно симпатичным гидом-таксистом. * * * На обратном пути к Петродворцу Тамарин нет-нет и заглядывал в путеводитель. А Надя внимательно слушала пояснения шофёра, задавала вопросы: почему Петергоф называется Петергофом; когда он возник; сколько лет продолжалось строительство загородной резиденции Петра; кем был намечен проект первоначальной застройки; сохранились ли наброски, сделанные, как она слышала, рукой самого Петра; кто намечал разбивку парков, указал места расположения дворцов? И на все эти вопросы, она, к некоторому своему удивлению, но и восхищению тоже, получила от таксиста-гида исчерпывающий ответ. — Когда войдёте во дворец, — предупредил таксист, — обратите внимание на фотографии развалин, обгорелых, зияющих проломами стен без крыши. Нелегко поверить глазам своим, во что превратили Большой Петергофский дворец фашисты при своём отступлении. Потом, когда вы станете переходить из зала в зал, вы поймаете себя на мысли, что восхищаетесь не только интерьерами в их первозданном виде, но и уменьем мастеров нашего времени, воссоздавших все это из пепла с такой любовью и блеском. Словом, У вас будет чем от души восхититься! Машина медленно двигалась по Красному проспекту Петродворца вдоль высокой решётчатой ограды Верхнего парка. Жос и Надя разглядывали бьющие в отдалении фонтаны, раскинувшийся за ними жёлто-оранжевый дворец, пышно-торжественный, своей центральной частью взметнувшийся повыше, сниженный на крыльях и снова взявший ввысь по краям яркими флигелями с золотым сиянием своих четырехгранных куполов. Надя вздохнула: — Двадцать второй год живу на свете, а до сегодняшнего дня ничегошеньки этого не видывала! Шофёр мотнул головой: — Завидую вам. Экую-то радость нынче испытаете!.. Ведь первое впечатление самое незабываемое и счастливое… Наверно, потому, что воспринимается не умом, а сердцем! — Что за фонтаны!.. — воскликнула Надя. — Это только начало, — улыбнулся таксист, — то-то вы всплеснёте руками, увидя Большой грот с каскадами, всю перспективу Нижнего парка с Морским каналом!.. А будете любоваться могучим Самсоном — вспомните: он ведь создан в честь победы русских над Карлом XII в Полтавской битве в день святого Самсония 27 июля 1709 года — и воссоздан нашим ленинградским скульптором профессором Симоновым… — Воссоздан?.. Ведь он был изваян знаменитым скульптором Козловским… — Козловским — в 1801 году. До него, в 1735-м, Карлом Растрелли — отцом того, великого… Но первый Самсон был свинцовый и быстро пришёл в негодность. Козловский же создал своего Самсона из бронзы, и его шедевр стоял бы веки вечные, если б его не украли фашисты… Вот мы и приехали, — сказал таксист, притормаживая. — Не поленитесь пройти по знаменитой Марлинской аллее, полюбуйтесь на самые старинные фонтаны — Адама и Еву — первая четверть восемнадцатого века!.. Эх, и завидую я вам!.. С каким бы восторгом и я пробежался с вами… — За чем же дело? — Работа, план. Да, вот что ещё хотел сказать: добираться отсюда до Ленинграда удобнее на «Метеоре». 30 минут — и вы у Зимнего дворца. Итак, в час добрый!.. Счастья вам и радости, друзья! Глава вторая Сказочное путешествие! — Надя откинулась на спинку скамьи у памятника Петру Великому. — Спасибо тебе, Жос! — Тебе понравилось? — Очень! — И мне чертовски! Тёмной громадой, весь в зеленовато-пепельных наплывах, как в пене и пыли, «кумир на бронзовом коне» вскинулся будто в самую синь неба. Некоторое время молодые люди глядели молча, потом Надя, как бы про себя, очень тихо прочла: О мощный властелин судьбы! Не так ли ты над самой бездной, На высоте, уздой железной Россию поднял на дыбы? — А ты знаешь, как ленинградцы спасли его во время блокады? — спросил Тамарин. — Что за народ?! Гибли от артиллерийских обстрелов, бомбёжек, от голода и холода, а памятник спасли… У самих в чём душа теплилась, а все же достало сил засыпать его горой песка… Вот как любили свой город!.. Да и сейчас любят: я был здесь в конце мая и изумился, увидев вокруг этой гениально вырубленной скалы целое море тюльпанов: будто тысячи алых сердец, тянувшихся к нему! Как мне хочется подарить тебе охапку цветов! — Добрый мой, не бери в голову: что стало бы с гладиолусами, если б купили их утром?.. Пока не устроились в гостинице, покупать цветы безрассудно. — О! Ты мне напомнила, — Тамарин взглянул на часы, — через полчаса буду звонить в представительство… А вдруг не получится?! Что тогда?.. Возвращаться ночным поездом в Москву? Надя весело вскинула брови: — Зачем?! Будем сидеть здесь, под копытами «Медного всадника»… Или вон там, на гранитном спуске к Неве, у сфинксов!.. — Браво! А я-то, я!.. Убогий обыватель… Только вот… боюсь, как бы ты не простудилась: августовские ночи под утро и туманны, и зело свежи. Но Надя увлеклась «идеей»: — Ночь при звёздах у невских сфинксов… Читаем друг другу стихи… «Люблю тебя, Петра творенье. Люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, Береговой её гранит»… Или, дорогуй, ты мне тихонько напоёшь… — Ну нет, красавица моя!.. Это днём я такой скромный, когда на нас вечно пялят любопытные глаза… Мужчины — на тебя с восхищением, на меня — с досадой и завистью… А Надя подхватила с усмешкой: — А женщины — наоборот! — Уж будто?! — мотнул головой Жос. — Я не кончил мысль: нет, девочка, уста наши будут сомкнуты в поцелуе и безмолвны, как у Амура и Психеи там, в ораниенбаумском парке… Надя рассмеялась: — Увы! Только изваяния могут целоваться на вольном воздухе, не вызывая любопытства и осуждения. Амур и Психея застыли в поцелуе навеки, и ничего, а мы возле них на миг осмелились поцеловаться, и тут же откуда ни возьмись старуха зашипела… Так что, милый, вместо поцелуев споём-ка тихонько о воздушных замках из облаков, поговорим о том, как вы летаете с Серёжей Стремниным, как мои знакомые студенты строят под твоим руководством махолёт… — Стоп! — воскликнул Тамарин. — С вас, королева, штраф… Помните уговор: кто первый заговорит об авиации… Надя, преувеличенно обескураженно, полезла в сумку. — С вас полтинник, сударыня! — Это почему? — По справедливости: студенческая стипендия раз в десять меньше моего заработка. Вот когда я проштрафлюсь — заплачу пятёрку! Только я-то уж буду начеку!.. Дружочек, ещё не вечер, вы, поди, ещё не раз проштрафитесь, и уж тогда — все разом. Надя шутливо надула губы, но Жос, глядя с нежностью, поцеловал её. Надя смутилась и, чтобы скрыть это состояние, заговорила об Этьенне Фальконе, о том, что немолодым уже, пятидесятилетним, скульптор покинул свою родину — Францию, чтобы почти весь остаток жизни посвятить России и создать во имя её славы и величия своё главное творение. И тут Тамарин высказал мысль о значении благоприятного случая даже для очень большого таланта — ведь не вспомни Дени Дидро при разговоре с русской императрицей о Фальконе, не порекомендуй его, известного лишь своими аллегорическими изящными скульптурами и моделями для севрского фарфора, и не было бы «Медного всадника»… Надя заметила, что и обыкновенному человеку, не только гению, в его труде нужна поддержка, вовремя сказанное доброе слово. Она вдруг спросила: — Милый Жос, а помнишь амура работы Фальконе? С каким наслаждением мы разглядывали его в Музее изобразительных искусств! Что за чудо лукавая улыбка и этот пальчик, прижатый к губам! Мол, «милые влюблённые, а я все вижу!..». Он поцеловал её руку. — Девочка, все наши походы я помню во всех деталях и подробностях, потому что они всегда со мной, здесь, в моём сердце. Амур Фальконе в самом деле бесподобен. По свечению мрамора в улыбке — это просто чудо! Ещё более известны его шедевры — «Купальщица», «Пигмалион»… И я вовсе не хотел сказать, что Фальконе приехал в Россию малоизвестным скульптором — он был знаменит. И всё же главное творение его жизни — вот оно, перед нами!.. Мы опять остановились с тобой и не можем оторвать от него глаз. А сколько перед ним стоял зачарованно Пушкин, и «властелин судьбы» будоражил вновь и вновь воображение поэта! Надя воодушевилась: — Наши мысли на одной волне!.. Представь, я только что подумала о Пушкине… Скрестя на груди руки, он смотрит на Петра, и губы его чуть слышно шепчут: Какая дума на челе! Какая сила в нём сокрыта! А в сём коне какой огонь! Куда ты скачешь, гордый конь, И где опустишь ты копыта? В мире множество конных монументов, но есть ли равный «Медному всаднику»?.. Вот он, разгорячённый конь, весь ещё в движении, перебирает в воздухе копытами, в стихийном порыве готов ринуться со скалы, но ему противостоит сильная воля мудрого человека, смело глядящего вперёд!.. Мне плакать хочется от радости, что все это я вижу! — Прелесть ты моя! — Жос умилённо покачал головой. — Но каково?! Ведь и я, выходит, парень не промах! Влюбился в такую девушку! Он обхватил Надю и закрутился с нею в порыве нахлынувшего восторга, не обращая внимания на публику. Один, два, три оборота… И вскрикнул: — Мы вошли в штопор!.. Самолёт не выходит! — Вывожу! — расхохоталась она. — С помощью ракеты: с вас, милый Жос, штраф!.. Уговор дороже денег! Тамарин остановился в изумлении, все ещё обнимая Надю, и тут же, чуть не задохнувшись от смеха, почувствовал на себе взгляды прохожих. Надя потянула его за руку, и они, смеясь, побежали. * * * Они весело шагали вдоль Адмиралтейства к Невскому проспекту. Прикрывая ладонью глаза, Надя вглядывалась в трехмачтовый кораблик, парящий на высоте золочёного шпиля. Жос вспомнил о том, что знал он о строительстве по проекту самого Петра знаменитой верфи: что в тот день, когда начата была постройка — 5 ноября 1704 года — Пётр записал: «Заложили Адмиралтейский дом, и были в остерии, и веселились, длина 200 сажен, ширина 100 сажен», о том, что здание сперва состоялось деревянное, и были здесь верфи, на которых в петровские времена построено более двухсот шестидесяти пушечных кораблей, в силу чего русские моряки и одержали историческую победу при Гангуте в июле 1714 года… Надя, с интересом слушавшая, тут взглянула на него: — Господи, какую ж ты бездну всего этого помнишь! — Понимаешь, Надюша, я в детстве хотел быть моряком, и все, что касалось кораблей, морских сражений и истории русского военного флота, выискивал в библиотеках и с жадностью читал… Вот почему и могу сказать тебе, что последующая перестройка Адмиралтейства выполнена Иваном Коробовым, а позже, в первой половине девятнадцатого века, Андрианом Захаровым. С тех пор здание и приобрело окончательный вид. Надя с воодушевлением продекламировала: …Когда я в комнате моей Пишу, читаю без лампады, И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла… Остановились против арки у фонтана, и девушка спросила: — А кто эти античные воины по углам крыши первого яруса? — Постой-ка… Один из них — Александр Македонский, другой Пирр… А больше что-то и не припомню. — Пирр?! — взглянула с улыбкой Надя. — Тот самый? — Угу, — кивнул Жос с видом, будто речь шла об общем знакомом, — но пиррову победу он одержал позже, до этого он куда успешней бивал римлян… А было это все, если не ошибаюсь, без малого лет за триста до нашего летосчисления. — Ну хорошо, а что ты скажешь относительно женских скульптурных групп, что по бокам арки на гранитных постаментах? — Скажу, что ужасно величавы эти морские дамы… И по чувству ответственности за порученное дело — держат-то на плечах мироздание — напоминают современных женщин! Тамарин улыбнулся. — Чьей они работы? — спросила Надя. — Феодосия Щедрина. Мы сегодня видели его скульптуры в ряде петергофских фонтанов… Персея, например, с головой Медузы Горгоны в руке. — А там, на верхнем ярусе, милый, сколько дивных статуй! — Двадцать восемь — по числу колонн. И олицетворяют времена года — Весну, Лето, Осень и Зиму; стихии — Огонь, Воду, Землю и Воздух; ветры — южный, северный, восточный и западный… И ещё двух богинь — Изиду, покровительницу кораблестроения, и Уранию — богиню астрономии. — Четырнадцать? — Каждая повторена. — Милый… А это что за барельеф, под крышей первого яруса? — О, это знаменитая композиция Ивана Теребенева «Заведение флота в России»… Но, увы, кажется, не все фигуры я смогу назвать… Ну, в центре — Нептун, это ты и сама видишь. Он передаёт Петру трезубец — символ владычества морского… Тут же Вулкан — бог огня, покровитель кузнечного дела… Так… Что касается дамы в тоге — похоже, это богиня мудрости Минерва… Здесь же Меркурий… Весёлый малый и большой плут — бог торговли и навигации. Прикосновением жезла к рогу изобилия заставляет источать всевозможные яства… Ох, как я проголодался! — И я тоже! — Так бежим на Невский и отметим наш солнечный день в лучшем ресторане! * * * Ближайшим на Невском проспекте оказался ресторан «Астория», но бородач в галунах преградил им путь: — Ресторан обслуживает иностранных туристов. Жос даже опешил: — Вот те, бабушка, и юрьев день!.. А нам, советским, как же?.. — Зайдите в другой, — с видом градоначальника огладил бороду швейцар, — на Невском их много. — А все же посоветуйте, где ближайший получше? — Налево за угол — «Баку». Там хорошо кормят. — Что ж, спасибо и на этом. И они устремились в указанном направлении. Надя на бегу сказала: — От этой осечки ещё сильнее есть захотелось! — Но если и в «Баку» иностранцы, — пригрозил Жос, — сяду на пороге и стану демонстративно грызть кожаный ремень! — Чур и мне кусочек! — Конечно, девочка… Самый лакомый! Все же им повезло: интуристы в «Баку» не столовались. В вестибюль Жос и Надя влетели все ещё с тревогой: а вдруг какой-нибудь симпозиум химиков-резинщиков, слёт закройщиков, конференция общества спасения на водах! К счастью, никто не преградил дороги и, вымыв руки, они так приободрились и приосанились, что, глядя на них, можно было подумать: «Идут, гордецы, так, будто приглашены на ассамблею к самому Петру!» От пряных запахов еды, от вида крахмальных скатертей и сервировки в голове помутилось. В зале оказалось два-три свободных столика. У одного из них наводил лоск рыжеволосый официант в белой куртке, при «бабочке», с белесыми бровями и обожжённым солнцем носом. — Пожалуйте за тот столик, если вам будет угодно» — пригласил он приветливо. — Очень даже угодно, — буркнул Тамарин. Пропустив Надю вперёд и следуя за ней, Жос невольно улыбнулся тому, как она, плутовка, не глядя ни на кого, шла, словно гарцуя, не видя, но чувствуя на себе взгляды, что ей, несомненно, нравилось, и это улавливалось во всём очаровании её юной женственности. Неотразимая Фрина! «Судите меня за то, что так вам нравлюсь, но знаю — взгляну — и оправдаете!» Когда официант подошёл к их столу, Надя просто и мило сказала: — Здрасьте! Во взгляде того мелькнуло удивление. Наклонившись, он услужливо отодвинул для неё кресло. Садясь напротив и раскрыв было карту блюд, Жос несколько секунд не мог прочесть ни строчки. Надя, оперев подбородок на сомкнутые руки, глядела с тихой улыбкой, очевидно, все понимая и думая: «Глупыш ты мой, глупыш!» Он наконец взглянул на официанта: — Скажите, хватит ли у вас еды на двух таких голодных? — О, понимаю! — неожиданно посерьёзнел тот. — В нашем городе могут понять по-настоящему проголодавшегося человека… Для нас вы — наижеланнейшие гости! — Приятно слышать… Только как бы вы не пожалели о неосторожно сказанном. Тамарин хотел было углубиться в карточку, но официант предупредил его: — Нужно ли тратить время, если вы так голодны?.. Я назову фирменные блюда, и, уверен, они придутся вам по вкусу. — Жос и Надя одобрительно переглянулись. — Извольте послушать: могу предложить вам на закуску немного красной рыбки, салат и грибки. На первое — сборную солянку (она у нас выше всех похвал!). На второе — жаркое из барашка в горшочке; к нему цветная капуста в сухариках… — Все! Умоляю, ни звука больше! Надя подхватила: — Да, да, материализуйте как можно скорей ваши гениальные идеи!.. Смилуйтесь над нами! — О кофе и пломбире поговорим потом, — скороговоркой добавил Жос. — Фу ты, господи, Наденька, чуть не забыл совсем! Что же мы выпьем в этот наш светлый день?.. Шампанского, а? — Если есть, полусухое. — К вашему удовольствию. — Тогда пожалуйста. Официант исчез. Надя рассеянно взглянула на публику в зале, на приспущенные тяжёлые кремовые портьеры над большими светлыми окнами, на люстры. — Мой рыцарь, вам не кажется, что мы попали в царство добрых и заботливых людей: в Петродворце — удивительный таксист-гид, здесь — официант… Вздумай я рассказать в Москве, и поднимут на смех: «Ты бредишь! В сфере „обслуги“ таких теперь нет!» Жос постучал костяшками пальцев о подлокотник: — Ваше величество, не говорите под руку: бегу звонить насчёт гостиницы. — Господи, как я неосмотрительна! — Надя подёргала себя за ухо. Тамарин вышел, но очень скоро появился в зале, и Надя все поняла: — Глядя на вас, можно подумать, что мистер Стерн в Штатах построил махолёт и… Жос попробовал улыбнуться: — Моё известие не так ужасно… И всё же оно пакостное: «На сегодня мест в гостиницах нет!» Надя взяла его руку, глядя в глаза, как обиженному ребёнку, стала гладить. Жос замотал головой: — Теперь видите, душа моя, какое допустил я легкомыслие, пригласив вас в этот город-музей «без вида на жильё». — Не огорчайтесь, Жос… Я бесконечно счастлива! Ну побродим до утра по Ленинграду… — Хорошо бродить по Питеру, Наденька, зная, что в любой момент можешь вернуться домой и прикорнуть. Сам-то я — пустяки! А каково сознавать, что натрепался девушке, что все-то будет о'кэй — и музеи, и парки, и номера в гостинице, — а потом водить её до утра по пустынным улицам, видя, как бедняжка падает от усталости и клацает зубами. Нет, это не фасон!.. Тогда-то и появился рыжий добряк с уставленным яствами подносом: — Будто и не задержался, а вижу: настроение у гостей помрачнело… Жос поспешил заверить его, что причина не в нём. Тот, раскладывая закуски, сказал тихонько: — А все же обидно, если у нас испортили вам настроение. Тамарин спросил: — Вы, как видно, коренной ленинградец? — И этим горжусь! — Нам и говорили, что коренные ленинградцы — отзывчивый народ. — Надеюсь, у вас не появились основания оспорить это? — Представьте, звоню сейчас официальным лицам, которые заверили меня — я им телефонировал из Днепропетровска, — что забронируют для нас места в гостинице, а мне вдруг говорят: «Простите, что так получилось, но на сегодня мест в гостиницах нет». Официант вскинул глаза: — Коренные ленинградцы так поступить не могли. — Может быть, может быть… Но от этого не развеселишься. — Постойте-ка! Как же вам помочь?.. Значит… — Я — доцент вуза, моя спутница — филолог. Приехали утром, сразу же помчались в Петродворец, в Ломоносов — располагаем только субботой и воскресеньем. Были уверены, что ко времени возвращения в город с гостиницей уладится… И вот… — Ясно. А идея такая: наш метрдотель — Владимир Александрович — обстоятельный и милейший человек. К нам пришёл недавно, работал прежде во Дворце молодёжи администратором. Там отличная гостиница, и у него там много друзей… Молодые люди и вина не пригубили, а в груди потеплело. — Большущее спасибо за участие, — сказал Тамарин, — только нас-то он не знает. — А я скажу ему о вас. Ну, схитрю чуток, будто вы видели его раньше там, во Дворце молодёжи, и теперь, оказавшись в трудном положении, попросили через меня узнать, не поможет ли устроиться в гостинице. Вам ведь на сегодня и завтра? — На сутки! Завтра вечером мы уезжаем. — Так скоро? — Понедельник — день рабочий. — Тамарин посмотрел на официанта с сомнением. — А все же как-то неловко… Так вот с бухты-барахты… — Не беспокойтесь: я сделаю первый шаг и попрошу его к вам подойти. Жос понизил голос: — Мы, очевидно, должны его как-то возблагодарить? Официант предостерёг жестом: — Избави вас бог хоть намекнуть на это! Тамарин пожал плечами: — Хорошо, что предупредили. А то, глядишь, черт попутал бы…. Случается, и доброта людская имеет свой тариф. — Не стану разубеждать, но наш метр — человек настоящий. Словом, первый ход за мной, а вы постарайтесь развеяться. Приятного вам аппетита! Как ни голодны были наши герои, но последующие минуты они провели не столько наслаждаясь едой, сколько в ожидании метра. Все мысли сосредоточились на предстоящем разговоре. Метрдотель представлялся вальяжным, толстым, во фраке, с улыбкой опытного физиономиста. Через минуту Тамарин уже костил себя за то, что вовлёк официанта в их деликатные заботы. «А теперь вот нужно объяснять метру, просить… Чёрт возьми, как все это нелепо!.. Вот я учёный, лётчик-испытатель первого класса приехал на два дня в Ленинград не по службе — по своим душевным устремлениям: возьмите с меня те же деньги за номера в гостинице, как с иностранца, но не унижайте, не роняйте достоинства советского человека перед заморским торговцем галантереей!» С такими мыслями Тамарин уставился в тарелку, делая вид, что занят её содержимым, и тут услышал: — Приятного аппетита, милые гости! Жос поднял глаза и увидел довольно молодого, худощавого человека в тёмном костюме. — Простите, Владимир Александрович, что побеспокоили вас… — начал было с некоторым смущением Тамарин. Метрдотель остановил его взглядом потеплевших глаз: — Ни о чём не беспокойтесь, обедайте, отдыхайте. Я скоро освобожусь и напишу записку Вере Александровне — дежурному администратору Дворца молодёжи, она вас устроит. — О! Владимир Александрович, как мы вам благодарны! — Вы — наши гости, и этим все сказано. Буду рад, если в Ленинграде вам будет хорошо. Удивительный метрдотель исчез так же, как и появился — словно бы растаял в струйках дыма. Изумлённые гости несколько секунд молча смотрели друг на друга, потом Надя сказала: — Это же кудесник!.. Хоть внешностью и похож скорее на комсомольского инструктора. Неужели будет так, как он сказал? — Я никак не приду в себя. — Жос выразительно пожал плечами. И тут появился официант с солянкой и, заговорщически улыбаясь, принялся разливать её по тарелкам. Он тихо спросил: — Ну как вам наш метрдотель? — Выше самых добрых наших ожиданий! На мой взгляд, Владимир Александрович — лучший из метрдотелей нашего времени! — Вот, — довольно кивнул Тамарину официант, — выходит, есть и среди нашего брата настоящие люди. Увидите, он все сделает, как сказал. — И вам уж такое спасибо за идею, за помощь! По сути, вы и есть самый отзывчивый человек! — Я — ленинградец! — расплылся официант. — Впрочем, как и он! Довольные обедом и ещё более возбуждённые тем, что все улаживается с гостиницей, Жос и Надя вышли на Садовую улицу. Записка от метра была у Тамарина в кармане, но в ней, собственно, значилось, как проехать к Дворцу молодёжи. Прощаясь, Владимир Александрович сказал: Вера Александровна о вас уже знает. Подвернулось такси, и молодые люди помчались сперва на вокзал за вещами, а когда ехали к Дворцу молодёжи, Тамарин попросил шофёра свернуть к ближайшему рынку. Надя не сразу догадалась, зачем. — Пойдёмте, пойдёмте со мной, — пригласил он. Цветочный ряд полыхал множеством ярчайших красок. Метровые гладиолусы светились багряным бархатом разверстых своих пачек: розовощёкие, лиловые, оранжевые георгины, геометрически безупречные и отпугивающе-красивые, как распомаженные красотки; астры, целые клубления астр, привлекающие к себе многообразием радужных цветов и оттенков, пышно-игольчатые и застенчиво-скромненькие, как замарашки девочки; и флоксы — вездесущее буйство сиреневых, белых, нежно-розовых и пурпурных флоксов, будто бы дымящихся в своём неистовом цветении, источающих волнующий аромат; и розы… Особенно приглянулись Тамарину почти белые с чуть розоватым оттенком. Их темно-зелёная, поблёскивающая зелень ещё ярче выявляла чистоту и свежесть полураскрывшихся бутонов, нежно-ароматных и милых. — Купите, кавалер, мои цветы, — сказала худенькая старушка, — они местные, сегодня я только их срезала… Лучше этих здесь вы не найдёте. — Они прекрасны, как грудь юной девы! — сказал как бы про себя Жос. Седовласая женщина в старомодной шляпке, чуть заметно улыбнувшись, посмотрела на Надю. Надя, счастливая, глядела на цветы. Жос покупал и покупал розы, а Надя, радостно смеясь, взывала к нему, чтоб он прекратил безумствовать. Но он делал вид, будто не слышит. Когда же наконец они направились к машине, Надиного лица не было видно за охапкой бело-розовых бутонов. Через десять минут они поднимались в лифте молодёжной гостиницы: Надя на 5-й этаж, в 506-й номер, Жос на 6-й, в 612-й. После часового отдыха договорились отправиться бродить по Ленинграду. Затем намечено было посетить вечернее кафе, выпить коктейль, потанцевать, и им казалось, что впереди у них ещё бездна счастливейших минут — целых 24 часа!.. Они любили друг друга. Глава третья В конце лета Тамарин улетел на юг в командировку, а в начале сентября от него на имя Стремнина пришло обстоятельное письмо. 4 сент., 197… г. «Дорогой Сергей! Вчера был на Узун-Сырте, переполнен впечатлениями, а поделиться не с кем: мужики вокруг бесчувственные и воспринимают все (кроме выпивки) как чудачество или уход в детство. На горе — всесоюзные соревнования дельтапланеристов. Съехались парни с аппаратами (штук тридцать дельтапланеров, а людей — не счесть!). Вдоль шоссе Феодосия — Планерское выстроился палаточный лагерь — целая улица. Погода соревнованиям не благоприятствует: продолжительные норд-осты со скоростью 15 — 20 метров в секунду. Как дельтапланерист счёл нужным посетить соревнования. Очень сожалею, что не захватил с собой аппарат; и везти только и всего — четыре дюралевых трубы, тросы-расчалки, 20 квадратных метров болоньи и привязную систему! Все описать в письме трудно. Скажу о главном. Стою у памятника планеристам. Вниз обрыв на 200 метров . Ветер валит с ног. Сухая трава поёт — первый признак мощной парящей погоды. Сегодня дует с юго-востока. Щупленький парнишка надевает подвесную систему и ладится к своему аппарату «Циррус-2». С места взмывает вверх. Звук — шуршание паруса. Парнишка этот продемонстрировал тридцатиминутный парящий полет. Аппарат устойчив и хорошо управляем, ходит восьмёрками, намеренно снижается, и это при том, что садиться под горой буквально негде: виноградники, столбы, проволока. Сложнее всего посадка в турбулентном воздухе за лесозащитной полосой: почти уже севший аппарат вдруг поднимает метров на пять. Поступательная скорость относительно земли — ноль!.. Я подумал: «Это — Лилиенталь! Нужна очень большая смелость даже для сверхумелого!» Здесь недавно произошло ЧП: разбился студент ХАИ на дельтаплане собственной конструкции. Но дельтаплан тут ни при чём. Анархия! И произошло это на глазах у многих. Накануне харьковчанин с его дельтапланом были сняты техкомом с соревнований как неподготовленные. Но студент, затаясь в своём упорстве, на следующий день самовольно втащил дельтаплан на самый верх южного склона Узун-Сырта и от памятника прыгнул с обрыва, неуверенно поплыл, словно без руля и ветрил, над южной долиной. Казалось, все кончится хорошо. Но вдруг дельтаплан задрал нос, потерял скорость, сделал клевок, снова задрал нос, и на втором клевке метров с 10 — 15 врезался в землю. О горы, откуда я наблюдал, всё выглядело не так страшно. Казалось, в худшем случае парень сломает руку или ногу. Но студент не поднимался. Подъехал автобус, началась суета, оказание первой помощи. Но до Феодосии беднягу не довезли — скончался, не приходя в сознание. Все были подавлены. Я думаю, такая «бесхозность» — дельтапланеристы пока действуют «самостийно», вне всяких ведомств — ещё дорого обойдётся этим отважным людям. Смельчаки по легкомыслию или неосведомлённости пытаются летать даже ночью. Я им заметил: «Подумайте о том, что даже птицы дневные почему-то ночью не летают. Не имея приборов, не доверяйте своему „чутью“ — не видя в темноте земли, горизонта, летать так же безрассудно, как пытаться летать в облаках без приборов „слепого полёта“. Ты-то знаешь, что в 1924 году первым из планеристов здесь сложил голову на планёре своей конструкции и постройки морской лётчик Клементьев, а теперь вот первым из дельтапланеристов погиб молодой харьковчанин Василий Дроздов. И хоть он сам виновен в своей гибели, я кричу: «Вечная память дерзновенному!» Поистине прав Пушкин: Всё, всё, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья… (Вспомнилось, как мы с тобой и Наденькой Красновской были в Доме кино и как ты воодушевлённо говорил нам о глубинном смысле этих потрясающих строк.) А изобретение это гениальное. Это не возврат! Усовершенствовать нечего — можно только портить. И вот какая родилась мысль. Пансионат у моря есть. Под горой оборудовать посадочные площадки, потеснив слегка виноградники. Сделать простейший подъёмник. При небольшой администрации и хороших тренерах гора в Коктебеле обрела бы вторую авиационную жизнь! Лучшего места для дельтапланеристов и искать не надо. Я полон оптимизма и отчаянных идей. В выходной день исходил здесь все тропы. Запомнилась ночь в горах, беседа у костра со случайными знакомыми, чай из родниковой воды, южное чёрное небо и крупные звезды. В такие моменты забываешь, кто ты и где ты. Обнимаю, твой Жос. P. S. Вчера не отправил тебе письмо, зато сегодня воплю от радости: удалось попарить на дельтаплане!.. Приземляясь, упал, но ушибся не больно. Охоту не отбил! Будь! И мне пожелай того же». Читая письмо, Стремнин представил задорно смеющиеся, с искорками глаза друга, его вихрастую, выгоревшую шевелюру, ещё более выгоревшие баки и усы, заведённые Георгием будто для того, чтобы прятать в них непокорную, вечно рвущуюся наружу улыбку и облупившийся нос. Не откладывая, Сергей написал Жосу, что надумали они с Серафимом Огарёвым и Евграфом Веселовым в отпуск отправиться на Эльбрус покататься на лыжах. В письмо вложил вырезку из «Комсомольской правды» под заглавием «На крыльях — с Эльбруса». В ней говорилось: «Впервые в мире групповой полёт на дельтапланах с вершины Эльбруса совершили Виктор Овсянников, Александр Амбуркин, Олег Болдырев, Михаил Котельников и Владимир Граф. Поднявшись со своим громоздким снаряжением на восточную вершину Эльбруса, они погожим августовским днём стартовали вниз. Необычная стая пролетела над ледниками и каменными осыпями Эльбруса… Самый дальний полет совершил руководитель группы, ленинградский инженер, мастер спорта В. Овсянников, пролетевший 25 километров и эффектно приземлившийся в самом центре стадиона турбазы „Иткол“. Заканчивалась заметка так: «Ещё никому в мире не удавалось совершить полет с такой высоты одновременно группой спортсменов». На полях газетной вырезки Сергей написал: «Не пойми, что подзадориваю тебя — будь осмотрителен и аккуратен в своих балансирных полётах: хоть ты и лётчик, а учиться летать на этой штуке, очевидно, нужно сызнова?! Не так ли?.. И всё же… хочу зажечь тебя идеей побывать с нами на Эльбрусе… Вот бы порадовал нас и собой, и своим дельтапланом!      Твой Сергей». Выходя как-то из ангара, Тамарин нос к носу столкнулся с Верой Гречишниковой — программисткой из лаборатории профессора Ветрова, отчаянной авиаспортсменкой, чемпионкой Союза по высшему пилотажу. Она почему-то вспыхнула и опустила глаза, но он не придал этому никакого значения и чуть подался в сторону, чтобы пропустить её — вечно устремлённую куда-то и озабоченную. Но она задержала его, вскинув свои «квадратные» глаза. — Жос!.. А мне все снятся полёты на ваших скоростных самолётах! — Понимаю, — кивнул он. (Тамарин, очевидно, и не догадывался о её симпатии к нему, но он хорошо знал о её страстном желании стать лётчиком-испытателем института.) Она заговорщически прищурилась, и на лице её возникло некое подобие улыбки. Жос подумал, что Вера могла бы быть даже привлекательной, если б немного занялась собой, сумела бы вытравить из глаз этот отпугивающий блеск фанатички летания и пробудить в них хоть намёк на кокетливую улыбку. — Чего только во сне в голову не лезет! — сказала Вера. — Сижу я будто бы в приёмной нашего министерства и вижу на столе чистый бланк с подписью зама. И тут как током меня шибануло: «А что, если?..» Оглянулась по сторонам — никто не смотрит. Я цап этот бланк и спрятала на груди. А когда примчалась домой — настрочила на бланке предписание вашему начлету предоставить мне тренировку и зачислить в отряд лётчиков-испытателей… Как тогда, помнишь?.. — Ещё бы! — Тамарин криво ухмыльнулся. — И вот, Жос, будто бы мы с тобой в полёте на МиГе, и ты кричишь мне: «Рассчитывай на посадку без двигателя!» — сам переводишь РУД на холостые обороты. И вижу, чувствую как, «сыплется» к земле истребитель… Нос МиГа круто смотрит вниз, земля под ним идёт медленно кругом… С тоской в сердце вижу, что не успеваю развернуть машину точно по полосе… И тут ты выхватываешь у меня управление и кричишь с издёвкой: «Эх, Верка, а летать-то ты и не умеешь!» В ознобе, с бешеным биением сердца я проснулась. Видя перед собой её кричащие глаза, Тамарин почувствовал неловкое смятение. Захотелось сказать хоть что-то в утешение: — А!.. Сон есть сон!.. Выбрось из головы… Мог ли я теперь крикнуть тебе такое: ты ведь чемпионка Союза по высшему пилотажу!.. Она же захлопала ресницами, быстро отвернулась и, рванув ручку двери, прошмыгнула в сумрак ангара. Тамарин несколько секунд смотрел ещё на дверь, за которой она исчезла, ничего не понимая, а потом, с тем же недоумением на лице пошёл своей дорогой. * * * Все в институте знали, что Вера писала эмоциональные письма в высокие инстанции. Однажды после очередного её обращения последовал вызов к заместителю министра. И хотя было заметно, что в душе зам «рвёт и мечет», он повёл сдержанный и настоятельный разговор, убеждая молодую женщину сосредоточить хлещущую через край энергию на инженерной работе, намекнув даже на то, какие средства государство затратило на её высшее образование. Вера выслушала заместителя министра, не отрывая от его лица своих расширенных глаз, а когда он смолк, сказала: — Александр Александрович, вы могли бы уговорить пьяницу, чтоб он больше не прикасался к водке?.. Если вы способны это сделать, тогда и я готова вас слушать сколь угодно и, может быть, допущу мысль, что вы и меня в конце концов убедите не добиваться испытательной работы… Пока же вы напрасно потратили слова, не убедив меня ни в чём, и я прошу вас не чинить мне препятствий и дать возможность вести лётно-испытательную работу в институте. Не трудно вообразить, какое раздражение вызвали её слова в душе заместителя министра, человека тоже эмоционального, самолюбивого, не всегда сдержанного и необычайно подвижного. Все же он схватил письмо и черкнул наискось: «Проверить знания, технику пилотирования, результаты доложить». Со слезами восторга в глазах она вылетела из кабинета. * * * Так уж получилось, как на грех, что начлет велел слетать с ней в качестве инструктора лётчику-испытателю Тамарину. Когда на двухместном учебном МиГе они полетели в пилотажную зону, Жос прежде всего решил каскадом фигур проверить её выносливость. Проделав управляемые бочки, петли, иммельманы, виражи с отвесным креном, перевороты, срывы в штопор, и не слыша её реакции, Тамарин решил, что её укачало до обморочного состояния, и окликнул: — Ну, как вы? — Превосходно! Это его немало удивило, но он промолчал и тогда услышал от ученицы: — Можно теперь я попробую сделать то, что умею… — Берите управление, — согласился Тамарин. Надо сказать, что делала фигуры она с первого раза на новой для себя машине довольно ловко, но всё же как-то нервно, резковато, и Тамарину в конце концов надоело терпеть все её надрывные кувыркания. Он сделал ей замечание, а когда время вышло, сказал: — Ладно, пошли на посадку. * * * В последующие дни они выполнили ещё несколько полётов. И дело будто бы шло на лад. (Вера к тому времени уже достигла заметных успехов на тренировках в аэроклубе.) Но вот однажды случилось нечто совершенно нелепое. Они набрали высоту, выполнили правый и левый штопор, а когда снизились до 3 тысяч метров в районе аэродрома, Тамарин уменьшил обороты двигателя и велел ученице, планируя, заходить на посадку, имитируя этим возможный случай остановки двигателя в воздухе. Истребитель круто снижался, наклонив нос к земле, аэродром был слева, и Тамарин весело крикнул: — Вера! Извольте показать, как вы справитесь с расчётом на посадку, если двигатель, не дай бог, у вас откажет? Вера промолчала и, внимательно следя за скоростью и высотой, вела самолёт крутой спиралью по кругу. Нужно было держать скорость несколько более четырехсот километров в час, а стрелка будто бы так и стремилась уменьшить скорость, едва Вера отвлекалась на другие приборы. — «Дедушка», — вызвала она землю, — я «Пчела — 15», разрешите посадку при имитации отказа двигателя. Подхожу к третьему развороту[7 - Находясь над центром аэродрома в направлении посадочной полосы, самолёт выполняет расчёт на посадку «по коробочке», делая последовательно четыре разворота под углом 90° каждый. Их называют: «первый», «второй», «третий», «четвёртый».]. Приём. — «Пчела-15», посадку разрешаю, — проклокотал голос руководителя полётов. Все чаще посматривая влево-вниз и так же проворно — зырк, зырк — на стрелку скорости, Вера кренила самолёт в развороте к аэродрому, и это требовало от неё особого старания. В самом деле, запоздай она с этим «третьим», по сути, определяющим весь расчёт разворотом, или начни его раньше времени, и самолёт либо промахнет через всю полосу, либо не дотянет до неё. Без подсказки вовремя выпустила шасси. «Вот так… немного круче… пожалуй, так будет!..» — убеждала она себя вслух, не замечая, что выдаёт свои мысли. Жос, улыбаясь, внимательно наблюдал за её действиями, сидя во второй кабине за спиной ученицы. Он видел перед собой заголовник её кресла, за ним шевеление белого шлема-каски. Но он умудрялся видеть одновременно и летающие в небе самолёты, и плывущий под ними серо-зелёный ландшафт, и реку, уходящую в дымку горизонта, и на ней даже дымки пароходов, буксиров, волокущих баржи, и главное, он будто бы непрерывно держал в поле зрения дышащие стрелки приборов на приборной доске, ощущая у своих коленей двигающуюся с чуть заметными отклонениями рукоять управления, такую же, какой управляла в этот момент из своей кабины Вера. В какой-то момент Тамарину захотелось поэнергичней развернуть самолёт, но он сдержался, зная, что своим прикосновением к управлению испортит впечатление самостоятельности действий ученицы. И она тут же, будто подхватив его мысль, накренила самолёт сильнее, вводя его в четвёртый, последний перед посадкой разворот, стремясь круче развернуться с тем, чтобы точно выйти вдоль оси посадочной полосы. Вот и этот разворот закончен, самолёт — на прямой. Точно по курсу впереди перспектива сбегающейся в одну точку у реки длинной бетонной дорожки. В первой трети она пересечена другой полосой, покороче… Чем ближе к самолёту начало полосы — тем как бы быстрей становится лет машины, стремительней снижение. Но оба они, и ученица в передней кабине, и инструктор в задней, ясно видят, что расчёт удался. Жос велел вывести двигатель на несколько большие обороты, когда она выпускала закрылки. Снижение замедлилось. Вере теперь оставалось, плавно подбирая ручку, полностью погасить скорость снижения к моменту, когда шины основных колёс под крылом окажутся в нескольких сантиметрах от поверхности бетонки. И это она должна проделать, глядя вперёд через стекло фонаря, соразмеряя движения рулями высоты с интенсивностью проседания самолёта к земле. Жос видел, что она и тут справляется с задачей. «Вот так, спокойней, мягче… Хорошо!» — ободрял он. Чиркнув колёсами, самолёт помчался по шершавой поверхности бетонки с приподнятым носом. Скорость ещё была велика, стыки плит рябили в глазах, и Жос тихо сказал, чтобы не торопилась тормозить — длинная дорожка позволяла щадить резину колёс. И вдруг произошло что-то страшное, нелепое… Вере на миг почудилось, что самолёт промахнул всю полосу!.. Она приняла поперечную бетонку за рулежную дорожку в конце аэродрома… Веру будто обдало кипятком — судорожно, не отдавая себе отчёта — зачем? — ткнула она ручку управления от себя. Тамарин и глазом не успел моргнуть, как самолёт, резко клюнув носом, ударился передним колесом о бетон, стойка с хрустом сломалась. А нос самолёта резко отпрянул вверх, и машина снова оторвалась от земли. Схватив управление, Жос кое-как успел спарировать последний удар колёс о бетон, и, снова приземлившись, самолёт ещё несколько секунд мчался с приподнятым носом вперёд: могло показаться, что ничего особенного не случилось. Но вот скорость погасла, рули потеряли власть, и самолёт опустил нос… С душераздирающим скрежетом дюралевая обшивка стала стесываться о наждак бетона. Жос весь напрягся, зная, что в любую секунду дюраль от трения может загореться. В этот момент до ушей его и донёсся всхлип: — Ох, я несчастная!.. Теперь мне больше здесь не летать!.. — Замолчите! — яростно закричал он. — Не известно ещё, чем кончится этот полет! К счастью, самолёт не загорелся. Вера выскочила из кабины первой, отбежала в сторону и бросилась на траву. Мрачный, чувствуя и свою вину, что передоверил ей ответственнейший момент посадки, Тамарин ушёл вперёд. Дрожащей рукой достал сигареты, спички, закурил. Поглядывая на вздрагивающие плечи, видел, что она рыдает, но не подошёл, не стал утешать. Да и нечем было утешить. Он и сам знал, что больше ей в институте летать не дадут. * * * С тех пор прошло три года. Вера ушла в себя и в институте больше не затевала разговоров о лётно-испытательной работе. Зато с удвоенной энергией, если не сказать с мстительной неистовостью, занялась летанием на спортивных самолётах в аэроклубе. Мог ли кто тогда подумать, что и летать-то она решила научиться в надежде, что хоть этим заставит Тамарина обратить на неё внимание?.. Но, научившись, страстно увлеклась полётами и стала совершенствоваться в высшем пилотаже на акробатических самолётах, обнаружив, к удивлению тренера, редкостные лётные данные. А вечно ноющая, неутолимая страсть сделала её более дерзостной, настырной, даже отчаянной в достижении честолюбивых целей. Вера появлялась на аэроклубовском аэродроме едва ли не каждый вечер и проявляла такие старания при шлифовке в воздухе сложных фигур воздушной акробатики, что вскоре завоевала первенство в республиканских соревнованиях сильнейших лётчиц-спортсменок и через год стала чемпионкой Союза. И тут уж, будто зубами вцепившись в это звание, удержала за собой его и в последующий год. Она продолжала летать с той же юношеской страстью, а сознание, что девчонки помоложе наступают на пятки, только сильнее воспламеняло её страсть быть первой. И вот настала осень… Осень того года, о котором мы ведём свой рассказ. Авиаспортсменкам, вошедшим в сборную Союза, было уже известно, что в институте успешно проходит лётные испытания новый акробатический самолёт, специально созданный для международных соревнований, и, естественно, каждой из лётчиц мечталось освоить его как можно скорее. Но Вера и мысли не допускала, что не полетит на нём первой, когда он появится в аэроклубе. Кому, как не ей, было знать о делах с испытаниями этого самолёта. Каждое утро она видела, как известный лётчик-испытатель Георгий Тамарин с явным наслаждением кувыркается на нём почти над центром аэродрома! И надо же было случиться такому отчаянному предначертанию: именно её кумиру было доверено провести испытания этой машины!.. Боже мой, что творилось в её сердце, когда она видела из окна лаборатории эту машину в синеве осеннего неба, зная, что в кабине её наваждение!.. А тут, как на грех, по графику подошло время отпуска, и нужно было ехать, и она так беспокоилась, что может потерять спортивную форму, что могут возникнуть интриги, в результате которых, пока она будет в отъезде, её оттеснят от полётов на новой машине… От этой мысли её трясло, как в малярии. Честолюбие в ней хлестало через край — годы «купаний в славе» подогрели его ещё пуще!.. Да и не могло быть иначе. Она была чемпионкой, а чтобы в современном спорте стать лидером, нужно быть во многом личностью необыкновенной, уметь жертвовать абсолютно всем ради достижения наивысшей спортивной отметки. Именно такой она и была — неистовой и безгранично целеустремлённой, гордой и жертвенной. Но можно ли погасить в сердце неугасимое?.. Ей, во всяком случае, этого никак не удавалось. Самолюбивая до крайности, жестоко убедившая себя, что она Тамарину не пара, что не может вызвать с его стороны к себе ответного чувства, она изо всех сил старалась не выдать себя, когда сталкивалась с Тамариным в институте. А как же Жос Тамарин?.. Догадывался ли, что отчаянная рекордсменка к нему неравнодушна?.. Нет. Он о ней толком никогда и не думал. * * * Небольшой двухместный самолёт — кресла лётчиков одно за другим — оказался приятным в пилотировании. Облегчённый насколько возможно, он имел самое простое управление (без автоматики), на приборной доске его было несколько самых необходимых приборов, сиденья снабжены надёжными привязными ремнями, а в качестве средства аварийного покидания предусматривались обыкновенные пилотские парашюты. Словом, это был простой спортивно-пилотажный самолёт, лёгкий и достаточно мощный для своего веса, созданный специально для участия наших авиаспортсменок в международных соревнованиях по высшему пилотажу. Тут ещё выдалась отличнейшая погода — стояла золотая осень с утренними лёгкими заморозками и ясной чистотой голубого неба. Жос приезжал на аэродром к восходу солнца и успевал за день сделать два, а то и три полёта, желая не упустить погоду. Никаких проблем не возникало, и за две недели программа испытаний подошла к концу. Предстояло ещё полетать с лётчицами из сборной, помочь им освоить новую машину. Конечно, работа оказалась напряжённой, а тут начались его лекции в вузе, так что за это время Жос даже осунулся. — Что-то ты, друг, худеешь? — спросил его в лётной комнате Николай Петухов. Жос буркнул с усмешкой, не отрываясь от книжки: — Довожу себя до кондиции, по Свифту лишний вес сгоняю. — Это как? — Проще простого: рекомендую всем безобразно толстым. Опять же, и деньги целей, и торговой сети мороки меньше! — Не тяни кота за хвост! — Ладно уж, запоминайте: в понедельник первой недели — не ем, только пью. В следующую неделю — голодаю и понедельник и вторник. В третью — прихватываю к ним пятницу и субботу. В четвёртую — только пью… — Голую?.. Без закуски?.. — осклабился Хасан. Здоровячки захохотали, а Жос метнул на Хасана взгляд, но тут же улыбнулся: — Без оной. — Ну и как? — Как, как?.. Чувствую себя новобранцем: или есть хочется, или с девчонками играть в жмурки! Лётчики смеялись: по части игр с девчонками Жос всегда был не промах, и вряд ли испытывал необходимость голодать по методу Свифта. Никто, конечно, не знал о том, насколько Жос был влюблён в Надю. Тамарин так и не смог оторваться от испытательных дел в институте и преподавательских в вузе, чтобы выбраться с друзьями на Эльбрус. Да и Стремнин, Отаров и Веселов выехали туда с обязательством вернуться через неделю. С погодой им повезло. Дни в горах стояли чудесные, снега сверкали всей неистовостью солнца и небесной синевой, а воздух, насыщенный озоном, был звеняще неподвижен. Катаясь на лыжах у Приюта одиннадцати, они увидели человека, готовящегося к полёту на дельтаплане. Лётчики приблизились, но не настолько, чтобы смущать парня своим любопытством. Парень в оранжевом костюме и чёрных очках, держась обеими руками за перекладину, приподнял над собой серебристый треугольник парусиновых крыльев и побежал вниз по отлогому склону. Первая попытка ни к чему не привела. Задохнувшись от быстрого бега, он постоял немного, потом развернул аппарат остриём в гору и, скрывшись под крылом, стал медленно подниматься к исходному месту. Сверху казалось, что это гигантская бабочка, нервно вздрагивая серебром откинутых назад крыльев, лениво ползёт в гору, шевеля тоненькими рыжими лапками. Но вот «бабочка» достигла намеченной точки, неуклюже припадая на крыло, развернулась… И опять под крылом появился человек в оранжевом костюме. Теперь бы никому и в голову не пришло, что чудовищных размеров бабочка держит в своих лапках человека: прекрасно было видно, что человек держит над собой большие крылья, похожие на крылья ночной бабочки. Человек этот был смел, энергичен и полон желания летать. И он снова, обхватив руками перекладину, помчался под уклон. И сердце его наверняка сжалось от восторга и страха, когда он почувствовал, что оторвался от земли… И тогда, отдаваясь восторгу и гася в душе страх, он отжал от себя перекладину, стал задирать крыло на большой угол… Уж очень хотелось взмыть в самое поднебесье… Но упрямое крыло, тут же потеряв под собой воздушную опору, заколыхалось, обвисло и, накренившись, плавно опустило человека на уплотнённый снег. Когда оранжевый человек и после этой попытки был вынужден ещё раз поднять дельтаплан к месту старта, к нему подошли наши лётчики-испытатели, поздоровались. Чуть повернув к ним голову, он хмуро кивнул. — Напрасно так резко «задираете» крыло, — позволил себе заметить Серафим Отаров, а Веселов добавил: — Попробуйте планировать отлого, держась сперва параллельно склону, и всё будет о'кэй! Не зная, что перед ним видные испытатели сверхзвуковых «дельтапланов», воздушный спортсмен словно бы пропустил мимо ушей их слова и стал разбегаться вновь. Замелькали подошвы, вздулась двумя флюсами ткань треуголки, и человек, повиснув на перекладине, оторвался… — Ай да молодец! — весело переглянулись лётчики. — Что значит послушаться дельного совета! И в самом деле: дельтаплан заскользил отлого, ровно, и ничто, казалось, не могло помешать его красивому полёту. Испытатели неотрывно следили за ним, и, может быть, каждый из них в этот момент позавидовал оранжевому человеку. Но вот склон горы пошёл круче вниз, и дельтаплан воспарил над ним метров на тридцать… И тут летящий словно бы забоялся высоты. Во всяком случае его крошечная фигурка, хорошо просматриваемая в прозрачном воздухе, как-то замельтешила, заколыхалась беспокойно… А дельтаплан, как конь перед оврагом, вдруг вздыбился, качнулся, кренясь, и… кувырк!.. Рухнул. Дымком взметнулась снежная пыль. А когда осела, ошарашенные лыжники увидели на месте падения как бы гору серебряных монет. Оцепеневшие было ноги вдруг пришли в движение, когда лыжники ринулись вниз. Оттащив в сторону полотно, они сперва не увидели дельтапланериста: так глубоко зарылся он в снег. Все же извлечённый из снега, он открыл глаза. Все трое наклонились над ним: — Ну как? Но он их изумил. Бледные щеки стали медленно розоветь и расплываться в блаженную улыбку, а губы, сперва беззвучно, потом чуть слышно прошептали: — Если б вы знали, как это прекрасно! Лётчики переглянулись: «Спятил, что ли?!» Стремнин потормошил парня за плечи: — О том, что это прекрасно, мы знаем и сами. Ты сам-то как?.. Не поломал кости? — Поломал — срастутся! — стиснул губы оранжевый парень, и лицо его опять стало светлеть, и появилась на нём тихая улыбка: — Как это прекрасно! — пробормотал он, но, попробовав встать, застонал. Воспользовавшись гнутыми трубами и полотном, лётчики сладили волокушу, уложили на неё человека в оранжевом костюме и тронулись к Приюту одиннадцати. Глава четвёртая Вере все же пришлось уехать на юг, хотя она и знала, что в её отсутствие кое-кто из девчонок поторопится облетать новый самолёт, чтобы выиграть в темпе, получить преимущество. Но чемпионка предусмотрела все и заручилась клятвенным обещанием приятеля вызвать её телеграммой в любой час суток, как только станет известно о назначении полётов на новой машине. Она ведь и мысли не допускала, что позволит себя опередить, живя идеей высшего спорта: «Вперёд, вперёд, все безупречней, смелей, ярче!.. Снова, снова, ещё сто раз без устали!.. Ни дня передышки!..» А уж достигнув самого верха — держись! Ох, как не легко удержать успех! Не прошло и недели, как «сигнал» ею был принят, и она, преисполненная спортивного азарта и даже некоторого злорадства, — мол, вы меня не ждёте, а я вот она — пред вами! — прилетела ближайшим рейсом и явилась прямо из аэропорта в аэроклуб. Ах, как она боялась опоздать!.. Не опоздала! Явилась как раз вовремя, когда её соперницы уже обхаживали только что прилетевший новый акробатический самолёт, подгоняя по росту привязные ремни. Но Вера была не из тех, кто может обидеться и отойти в сторонку, она умела отстаивать своё первое место и тут в мгновение ока оказалась первой в строю тех, кто должен был летать. Между руководством аэроклуба и дирекцией завода, откуда поступил самолёт, было обговорено, что в первых полётах авиаспортсменок примет участие Георгий Тамарин — лётчик-испытатель, всесторонне испытавший новую машину, освоивший её в совершенстве и изъявивший желание ознакомить с нею лётчиц в воздухе. — Ну что ж, Вера!.. Ты проявила завидную мобильность, вернувшись даже из отпуска, — полетим с тобою первой! — сказал Жос Тамарин, засветившись своей лучезарной улыбкой. — Покажи-ка, ветеранка, сохранила ли ты и в воздухе такое проворство? Девчонки в строю расхохотались: им-то очень пришлась по вкусу добродушная подначка лётчика-испытателя. А Вера, чуть побледнев от слова «ветеранка», закусила до крови губу и отвернулась, надевая парашют: «Ладно, задавака, я тебе покажу, как делается высший пилотаж!.. Ты у меня запросишься на землю!..» Она уселась впереди, на пилотском сиденье, он за нею, на месте инструктора. Условились, что взлетает и пилотирует сперва он, а потом передаёт ей управление, и она пробует выполнить комплекс фигур, который сочтёт нужным, чтоб получить представление о новой машине. Через две минуты они уже находились в пилотажной зоне, левее зелёного аэродромного поля, как раз над излучиной реки. Солнце светило сбоку, и самолёт прекрасно был виден оставшимся на земле пилотажницам, на лицах которых всё ещё была заметна досада, вызванная внезапным Вериным появлением. А между мужчиной и женщиной в воздухе сперва установилось молчание. Первым заговорил он. — Начнём… Как видишь, аэроплан премилый! Вот, учись, девушка… — подтрунивал он над ней. — Делаю управляемый двойной переворот… Вот… Теперь вправо… Скрипка — не машина! Рулями и двигать не надо: только подумай, а она уже вращается!.. Ну вот. Теперь наберём чуток высоты… Так, достаточно… 2000… Сделаем по два витка штопора влево и вправо… Ты, горлица, присматривайся, как самолёт ловко штопорит… Полюбуйся, как мило получается… Вот скорость гаснет… Даю ногу вправо… Ать!.. Раз — виток, два — виток… Хватит!.. Да он, миляга, и выскочил, как пробка из бутылки шампанского… Теперь сорвёмся вправо… Как видишь, поведение самолёта и здесь, в правом штопоре, аналогичное… Фи-ить, фи-ить… два витка — хватит… Теперь пикируем и выходим на иммельман… Вот так, ещё, ещё и… ать! Перевернулись в верхней точке и вышли точнёхонько на обратный курс… Будем здоровы! Тамарин выполнил этот несложный каскад фигур слитно и безупречно, как профессиональный лётчик-испытатель. Она не заметила в его пилотировании каких-либо погрешностей. И всё же злорадно улыбнулась, понимая, что до рекордсмена по высшему пилотажу ему очень далеко. Она не сказала, впрочем, ни слова, выжидая нетерпеливо, когда он кончит «эту парковую карусельку для послушных деток», и кипела яростным желанием покрутить так, чтоб он сказал ей: «Мамонька, я больше не хочу, мне страшно!» — Ну что ж?.. Бери управление и начинай. С чего начнёшь? — спросил он деловито. — А вот… — воскликнула она дерзко, и это не ускользнуло от него. И в тот же миг Тамарин почувствовал, как ручка управления, которую он отпустил, связанная шарнирно с такой же ручкой, которой она теперь управляла из своей кабины, больно ударила его по кисти, а самолёт мгновенно оказался на спине. Жос ощутил, как повисает на ремнях, и успел подумать, что надо бы потуже их притянуть… «А то как бы эта лютая чемпионка не вышвырнула меня из кабины!» Но удержался, не проронил ни слова. Ему пришлось судорожно схватиться обеими руками за боковинки кресла: самолёт, чуть разогнавшись в полёте «на спине», взвился полупетлей вверх, и создалось мерзостное ощущение, будто тебя схватили за плечи и яростно вырывают из кабины… Жосу никогда не приходилось делать обратных полупетель — в испытаниях тех серьёзных самолётов, которыми он занимался, этого и не требовалось, — так что несколько секунд нового ощущения не пришлись ему по вкусу, однако, стиснув зубы, он не шелохнулся. В это время самолёт, заканчивая обратную полупетлю, вывернулся через нос вверх и оказался в нормальном положении: солнце заблистало сверху, земля успокоилась на своём месте, внизу… Но уже в следующую секунду, мгновенным переворотом через крыло с такой большой перегрузкой, что голова мотнулась, будто в стремлении оторваться, его дама опрокинула самолёт опять навзничь, чтобы тут же ввести в полную обратную петлю, для чего лихо крутнула через крыло в обратную сторону и, чуть зафиксировав горизонтальное положение, отдала энергично ручку от себя. Он ощутил тошнотворное состояние и ещё эту ноющую боль в паху, знакомую по отрицательным перегрузкам, а самолёт, пройдя отвесное положение, опрокинулся на спину снова. Земля, как бы прогнувшись над головой, скользнула назад и скрылась, и в глаза опять ворвалась синева. Ремённая «упряжка» до боли врезалась ему в плечи, и он забеспокоился не на шутку — выдержат ли ремни!.. Кровь так сильно прилила, что в голове помутилось и дух перехватило. И в этот же момент самолёт, завершив обратную петлю, вышел носом на горизонт и замер, обращённый к солнцу. Но эта дьяволица — он и не так успел ругнуть её про себя! — и трехсекундной передышки не дала машине: отклонив ручку управления вправо, она заставила самолёт бешено завертеться через крыло в тройной «бочке»… Только отчётливо свистнули в такт оборотам напряжённые консоли: фью-ить… фью-ить… фью-ить… И, так же резко остановив вращение, с не меньшим ожесточением закрутила «бочкой» самолёт в другую сторону. Притиснув подбородок к груди, Тамарин зыркнул на консоли крыльев и увидел, как с них сорвались дымчатые струи вихрей. Он чуть не заорал; «Эй, чертовка, поосторожней, сломаешь самолёт!» Но помешали гордость и мужское самолюбие. Если бы он в тот момент мог себе представить, какую совершает ошибку!.. Что угодно обязан был сделать, чтобы прекратить её дикие фигуры: отнять управление, выключить двигатель!.. Увы, он сумел лишь выдержать характер перед неистово торжествующей женщиной — показал, что и он настоящий мужчина. Она же, все больше входя в азарт, на одной из последующих фигур так рванула ручку на себя, что стрелка перегрузочного прибора взметнулась за красную черту, да и зашкалилась… Двенадцатикратная перегрузка скрючила их тела, втиснула в кресла, закрыла веки, и в тот же миг они с поразительной ясностью услышали металлический хруст… С земли было видно, как от самолёта отлетел и закувыркался в воздухе кусок консоли крыла… Самолёт стал наклонно падать, теперь уж медленно вращаясь… Жос мгновенно понял, что самолёт неуправляем. Он выключил мотор и крикнул: — Прыгай, ведьма, прыгай!.. — Дёрнул рычаг, фонарь улетел. Высоты было ещё около тысячи метров, но Вера почему-то медлила, будто находилась в шоке. Он заорал ещё требовательней, и тут она зашевелилась, быстро откинула с плеч ремни, — он это видел из своей кабины, — стала приподниматься и, как ему в этот момент казалось, делала это будто бы нехотя, будто бы с издёвкой, нарочито не торопясь, как в замедленных кинокадрах… Он кричал ей ещё какие-то слова, и она наконец перевалилась за борт, — тело её скрюченным комком шмыгнуло назад по борту… Теперь и он мог прыгать… с отчаянием видя, что высоты совсем мало… Оказавшись вне самолёта, дёрнул кольцо, то ли видя, то ли чувствуя сжавшимся телом близость земли… Рывок вверх все же несколько опередил удар о землю… А те, кто наблюдал все это со старта, будто окаменев, не могли стронуться с места… Но и эти секунды прошли, ноги подчинились, пришли в движение. Люди опрометью сорвались к краю аэродрома, куда рухнул белый самолёт и куда упала рекордсменка, так и не раскрыв парашюта. А солнце, только что светившее так яростно, вдруг будто потускнело. Или это у девчонок застило глаза, они их тёрли кулаками на бегу, все ещё с надеждой пялясь в помутневшее безоблачное небо… Но единственный, только что взметнувшийся перед землёй белой вспышкой купол, и тот недвижно лежал на траве. * * * Веру Гречишникову хоронили на третий день. Георгий Тамарин находился в реанимационном отделении госпиталя и был в бессознательном состоянии, открывая глаза, бормотал что-то непонятное, и врачи не знали, чем все это может кончиться. Гибель чемпионки страны, лучшей пилотажницы Союза особенно ошеломила всех авиационных спортсменов ещё и тем, что произошла она в такой ясный солнечный день у многих на глазах, и каждый из этих многих, вышагивая теперь в огромной толпе за гробом, все ещё видел перед глазами стремительное падение чёрного комочка без малейшей попытки раскрыть над собой парашют… И как тут было не думать, почему она, опытнейшая спортсменка, много раз прыгавшая с парашютом, здесь словно бы забыла про кольцо?! На лицах у всех застыла тень от падающей Веры, все чувствовали себя подавленно, мало говорили друг с другом, а когда поднимали глаза, в них был один вопрос: «Что же могло случиться?!» Хотя акселерометр и был найден в обломках с зашкаленной на двенадцатикратной перегрузке стрелкой, и это реабилитировало конструкторов, — на такую предельную перегрузку самолёт не был рассчитан, — все же никто не мог понять, в силу чего опытная пилотесса и ещё более опытный лётчик-испытатель вывели самолёт на предельную перегрузку, вызвавшую разрушение крыла?.. Казалось бы: ум — хорошо, а два — ещё лучше!.. Если один лётчик допустил ошибку, то другой должен был бы поправить. * * * Так и было бы в полёте двух лётчиков, когда один строго подчинён другому. Но здесь создалась психологически экстремальная ситуация: в кабине самолёта оказались два мастера… Чемпионка, убеждённая, что настал, наконец, её звёздный час показать лётчику-испытателю, чего она достигла в акробатических полётах, и этим либо покорить его, либо унизить, а он, отдавая должное её мастерству и не догадываясь о том, в каком страшном азарте самоутверждения она находится, доверил ей полностью самолёт… В те дни всяко говорили о возможных причинах катастрофы, но вот этой, истинной причины, заключённой в столкновении двух сильных натур, никто вроде бы не высказал. Да и возникни такая мысль, можно ли было её объективно подтвердить: Веры не стало, а Жос все ещё находился между жизнью и смертью? Но если в аэроклубе молодые люди глубоко переживали гибель своей чемпионки, не захотевшей почему-то раскрыть над собой парашют, то в институте, где работал лётчиком-испытателем всеобщий любимец Жос, молодёжь прямо-таки клокотала: и возмущением в адрес несчастной Веры — здесь были убеждены, что только она, вечно взбалмошная и нелюдимая, могла так нелепо сломать в воздухе самолёт! — и желанием немедля бежать в госпиталь, дежурить у койки Жоса, отдать ему свою кровь, умолять врачей сделать всё возможное и невозможное, чтобы его спасти. Да, известие о катастрофе маленького акробатического самолёта в институте буквально всех потрясло. Здесь так привыкли, идя на работу, в последнее время видеть над аэродромом плещущийся в косых лучах утреннего солнца беленький самолётик и улыбаться ему, словно бы приветствующему их, что противились воспринять его рухнувшим, превращённым в груду белесого металлолома. Мысли идущих теперь по утрам на работу то и дело обращались к человеку, ещё так недавно летавшему над ними… И, как это бывает с людьми, лишь потрясённые несчастьем, они, может быть, впервые осознают, кем для них был этот человек. Специалисты постарше, думая в эти дни о Тамарине, видели в нём сильного, смелого рыцаря воздуха, творчески одержимого и вместе с тем общительного, интересного человека… Коллеги помоложе видели в Жосе свой идеал для подражания… Ну а девушки — те не прятали подступающие слезы. Вот почему в первый же день несчастья его товарищи по работе, студенты вуза, где преподавал Тамарин, потянулись к госпиталю, и, когда перед входом собралась толпа, пришлось выйти главному врачу. — Кто вы ему? — спросил он очень устало и с трудом пряча раздражение. — Я хотел бы видеть самых близких его родственников… В толпе на несколько мгновений возникло замешательство, и тут раздался голос, отчётливо прозвучавший в тишине: — Считайте, мы все ему самые близкие родственники!.. И сразу же все загалдели, выражая единую мысль: — Доктор… Ради бога!.. Как он?! Скажите, будет ли жить?! Старый врач уставился на толпу, стараясь постигнуть что-то, его удивившее, потом с болью сказал: — Положение крайне тяжёлое… Будем надеяться… Заверяю вас, мы сделаем все, что только в силах… И в последующие дни у госпиталя собирались люди, желающие услышать хоть что-то обнадёживающее, — по телефону дозвониться было не просто. Толпились допоздна. Предлагали свои услуги в круглосуточном дежурстве возле больного… Вот здесь и выяснилось, что у Жоса, оказывается, нет родственников. * * * Жос очень медленно выходил после операции из наркоза. Сознание то выхватывало из сплошной непроглядной мути какие-то парящие над ним среди белых пятен глазищи, то теряло их, будто погрузившись опять в мутную топь… Потом он почувствовал прикосновение к руке чьей-то руки, обхватившей запястье, и понял, что считают пульс. Это было его первой вполне отчётливой мыслью среди бесконечного мерцания бредовых вспышек и полного беспамятства. Потом его куда-то везли по длинному коридору, и он видел перед собой спину сестры в белом халате и ряд светящихся шаров, как лун, на потолке… Он вновь открыл глаза и увидел перед собой большое окно и за ним ветки дерева с пожелтевшими редкими листьями. И тут вдруг к нему наклонилось ясное и бесконечно близкое, самое дорогое лицо… И он ещё не мог понять: во сне ли это или наяву?.. Он попробовал чуть шевельнуть забинтованной головой: нет, прекрасное виденье не исчезло… Тогда он прошептал: — Надя! — Тс… милый!.. Ради бога, тихо, а то меня выгонят!.. Она быстро склонилась и поцеловала его. Лицо её светилось, а из глаз лились слезы…. — Бедная моя, — прошептал он. — Врач сказал… самое страшное позади… Она хотела улыбнуться, но по щекам её безудержно катились слезы: — Ах, как глупо… Вместо того, чтоб тебя ободрить… Он сделал попытку приподняться, но его резанула невыносимая боль в спине, в глазах замельтешили красные кольца, потом они исчезли, и он полетел куда-то в пропасть… Когда очнулся, увидел перед собой серьёзное лицо врача. Тот пытливо вглядывался ему в глаза, держа в руке его запястье. Жос поискал глазами: — А Надя?.. — На сегодня хватит, — сказал врач, — вот сделаем сейчас укольчик, и будет легче… — Она придёт? — Если не будете, голубчик, терять сознание при её появлении. Приблизилась сестра со шприцем, и все ему стало как-то безразлично. * * * Он проснулся и увидел за окном темень. С потолка светила круглая луна. Врач сидел рядом на стуле. — Отдохнули бы, — сказал Жос, — я чувствую себя совсем не плохо. — Нет, правда?.. — встрепенулся врач. — А то давеча вы меня напугали… — Клянусь, — Жос попробовал улыбнуться, насколько позволяли бинты. Врач потянулся за термометром. — Ну-ка-с… Утку? Жос мотнул головой. Врач вышел, а Жос предался грёзам: захотелось думать о Наде. …Вспомнился изумительный вечер в начале июня. — Боже, какая сирень!.. Здравствуйте, Георгий Васильевич! Наденька распахнула дверь, и он увидел её глаза, полные восторга и теплоты, склонился к маленькой смуглой руке, промолвил: — Счастлив вас видеть! — И я тоже… — сказала она мило, естественно. — Вот сюда повесьте плащ и проходите, а я мигом поставлю цветы… Что за сирень!.. Персидская… — Сирень вся из Персии родом, Надя, — заметил он, — и так называемую простую тоже можно называть персидской. — Вы и об этом знаете? — вскинула она брови. — Готова вас слушать… через пятнадцать секунд, хорошо?.. Сейчас только возьму молоток и расплющу концы веток, чтобы легче впитывали воду. Он прошёл в комнату. Следом за ним вошла Надя с сиренью в высокой вазе и поставила её на стол, что был прямо против входной двери — небольшой полированный стол. Отойдя, залюбовалась: — Чудо как красиво! И аромат, аромат — по всей квартире! Но что ж вы, однако, стоите? Прошу вас, — жестом она указала на одно из двух кресел в правом углу. Между ними низкий журнальный столик, на нём под стеклянной крышкой стереофонический проигрыватель. Весь угол тёплым «солнечным» светом освещал торшер. — Я готова вас слушать… А потом будем пить кофе. — И если вы не против, немного потанцуем? — Да, конечно, милый Жос!.. Можно мне называть вас так, как называл на нашей недавней встрече ваш друг — Сергей Стремнин? — Сделайте одолжение, в ваших устах все звучит. Я уж и не помню, когда и почему друзья-лётчики прилепили ко мне это словечко, подхваченное, надо полагать, где-нибудь в Одессе на привозе. Надя смутилась: — О, тогда простите… — Да нет, Наденька, вы не так поняли!.. Я уж привык к этому имени настолько, что, когда меня называют Георгием, частенько не отзываюсь. Она рассмеялась. — Вы обещали рассказать о сирени… — О сирени… Да, так с чего я начал?.. — спохватился он. — Ах, да… Сирень вся из Персии. В Европу, в Вену, впервые её привёз из Константинополя в середине XVI века посол императора Фердинанда I… Примерно тогда же она попала во Францию. Но лет через 40 в Европе уже не было сада, где бы ни росли кусты сирени. И очевидно, с той поры все девушки стали искать среди гроздей её соцветий цветок с пятью лепестками. Вот так и сложилась песенка: Все четыре, все четыре, Все не вижу я пяти. Значит, счастья в этом мире Мне, бедняжке, не найти! С удивительной ясностью, словно это было вчера, представилось, как Надя, прослушав бесхитростную считалочку, грустно улыбнулась. «Будто предчувствовала, что со мной случится несчастье…» — вздохнул он горько. …Он смотрел на неё с откровенным восхищением, и она смущённо спросила: не приходилось ли ему слышать древней легенды о сирени, которую привёл ещё Овидий в своих «Метаморфозах». Овидиевых «Метаморфоз» он не читал и попросил поведать ему эту легенду. — У подножия зеленеющих холмов Аркадии среди лесных нимф жила прекрасная нимфа Сиренкс, — начала чуть смущённо Надя. — Возвращаясь однажды с гор, повстречал её бог Пан и воспылал неодолимой страстью. Сиренкс пустилась бежать, но была остановлена течением вод реки Ладоны. И взмолилась нимфа, припав к своим сёстрам — водам этой реки, чтобы пропустили её. В этот момент и нагнал её Пан, захотел обнять, но… вместо Сиренкс сжал в объятиях куст сирени, в который она превратилась… «Вот и я, — грустно подумал Жос, — если останусь калекой, попрошу сделать себе из ветки сирени дудку и буду, как Пан, наигрывать жалобные песенки». * * * А Надя тогда, закончив свой рассказ, перевела взгляд на цветы и вздохнула: — Сирень прекрасна, но уж очень недолговечна!.. — А я научу вас, как подольше её сохранить! — воскликнул он весело. Она заинтересованно улыбнулась: — Вы и это знаете? — И даже знаю, если хотите, как вызвать цветение белой сирени в канун Нового года! — Да вы кудесник! — Рецепт, правда, длинный… Скажу самую суть… Примерно за месяц принести с мороза большую ветку сирени, и постепенно, день ото дня отогревать, пока в ней не проснутся весенние соки. Ну а уж чем ближе к цветению, тем теплей и заботливей, прямо-таки с любовью, её надо согревать… И она зацветёт! Надя рассмеялась: — Как это просто!.. И как трудно выполнимо… Оттого-то так редко видим на Новый год белую сирень. Она поглядела на него ласково: — Спасибо, милый Жос, цветами и рассказами о них вы доставили мне большущую радость… Спасибо!.. Теперь позвольте, я угощу вас кофейком. А он, глядя ей в глаза, все не выпускал её рук: — Только я не хочу, чтоб вы уходили! Она рассмеялась: — Так пойдёмте на кухню и будем варить кофе вместе. И пошла вперёд, не отнимая руки. Зажужжала кофемолка, вкусно пахнуло кофейным ароматом. В руках у Нади появился стеклянный ковшик. Кинув в него несколько кусочков сахара, она наполнила его водой и, осторожно, не замутив воды, ссыпала ложечкой размолотый кофе. Шаг к плите, и чиркнула спичкой, поставила ковшик на слабый огонь. Движения её были легки, округлы, преисполнены той изумительной грации, которой она, быть может, в себе и не замечала. Он наблюдал за ней из угла кухни, сидя на табуретке, и думал: «Боже, боже мой, как она пленительно хороша!.. И даже в этой обстановке „прозы быта“, о которой сейчас так много пишут, спорят!..» Надя почувствовала его взгляд и, смущённая, повернулась: — Ну вот… А теперь можно немного и потанцевать… Кофе поспеет минут через двадцать. И что только не творилось в тот миг в её глазах!.. И радость, и ласка, и нежность, и робость, и, кажется, укор себе! * * * О всех этих подробностях своего первого визита к Наде Жос теперь думал с величайшим благоговением, забывая минутами о тиранящей боли и призывая в помощь себе всё новые воспоминания. Иногда вечерами они шли часа на два в Дом кино, забирались за деревянную переборку в ресторане и принимались что-то друг другу рассказывать, не отрываясь взглядом от искрящихся глаз, радуясь своему счастью. Они ни на кого не глядели и почти никого вокруг себя не замечали. Им всегда было вдвоём настолько интересно, что два-три часа пролетали, как пять минут. Официантка, появившись, приветливо ставила что-то на стол и с сочувственной улыбкой отходила, чтоб возникнуть уже со счётом. На них, очевидно, с соседних столиков пялили глаза те, которым в любой обстановке непроходимо скучно. Но они пребывали в своём собственном мире, в окнах напротив все более сгущались сиреневые сумерки, и только волшебство этой красочной бездонности нет-нет и привлекало их внимание. Потом он провожал Надю домой. Они шли тихими переулками, и он читал, что приходило на память, а она поглядывала на него с теплотой, которая была для него ценней всех благ на свете. О, мой друг! Золотые мечты Сохраним, сбережём Для задумчивых сумерек. Ты придёшь ко мне вечером, Безмятежная тьма Околдует своей тишиной И ревниво обнимет дома… И ты будешь со мной, Моё солнце вечернее!.. Если мамы не было дома, он заходил к Наде. Но мамино отсутствие случалось редко. И, обыкновенно, попровожав друг друга, они целовались в тени дерева у подъезда, и Надя исчезала, не обернувшись. Он ещё долго потом вглядывался в её светившееся окно. * * * Потом ему вспомнился разговор с одним скульптором. Они с Наденькой в тот день были на художественной выставке в Манеже. Внимание привлекла скульптура солдата. Обошли её кругом и опять разглядывали лицо воина. Надя тихонько сказала: «Как это Вихореву удалось положить печать близкого конца на это мужественное лицо?» Чуть в стороне от скульптуры стоял её автор, и они подошли к нему. — Солдат ваш должен умереть? — спросил Тамарин. — По идее… да. Он ранен смертельно. — Но смерти здесь нет, — возразил Тамарин, сжимая Наде руку. — Солдат в отчаянном порыве, хочет стрелять… — Смерти и не должно быть! — подхватил скульптор с воодушевлением. — Солдат не знает, что она уже рядом! — Пожалуй… — Он всё ещё в азарте атаки… Скульптор, совсем молодой человек, лет двадцати пяти, конечно же, не воевал. Войну видел только в кино. Откуда такая страстная убеждённость?.. Откуда эта глубокая проникновенность в состояние души смертельно раненного солдата? Тамарин снова и снова вглядывался в скульптуру, переводил взгляд на её творца, ему хотелось разглядеть сердцевину этого самого редкостного дара — таланта. «Да, — думалось ему, — только таланту подвластно передать даже то, чего он сам не видел, не слышал. И передать живее, острей, обобщенней, куда более впечатляюще, чем это могло быть в реальности… „Талантливо воспроизведённый миг жизни приобретает вечность в искусстве!“ Там, на выставке, они и познакомились. Тамарин представил Вихореву Надю, а она не удержалась и с милой непосредственностью шепнула скульптору, что её друг, Георгий Тамарин, лётчик-испытатель, изобретатель, конструктор… Георгий тогда взглянул на неё, может быть, впервые с укором: «Зачем ты это, Надя?.. Это ведь к разговору не имеет никакого отношения!» А Вихорев воскликнул: «Наоборот!.. Это для меня необычайно важно!» И, зажегшись идеей, скульптор схватил его за локоть: — А вам, скажите, случалось чувствовать этот момент?! — Пожалуй. — Он почему-то сразу понял, что имел в виду скульптор. — Ну и как? — лицо скульптора напряглось. — Так же. Вы это правильно передали. О смерти мысли нет. И боли не чувствуешь. Великое удивление, что ли, охватывает: «Как?.. Неужели?.. Не может быть?!» — Но как всё-таки в вашем конкретном случае происходило? — глаза Вихорева за стёклами очков ещё более округлились. — В конкретном?.. У меня, конечно, было не совсем это … Просто пришлось однажды сажать горящий самолёт — истребитель. Скольжу по земле с поломанным шасси, а огонь уже в кабине… Я — за пряжку ремней: штифт замка не выдёргивается… «Как?.. Неужели?.. И так вдруг нелепо?!» На мне горит одежда, пламя полыхает перед лицом, а я спокойно — так во всяком случае мне показалось, даже как будто замедленно, как на телеэкране выделяют острейшие моменты в матче, рассматриваю пряжку, Улавливаю, в чём дело, и выдёргиваю штифт… Фонарь уже раскрыт, я переваливаюсь за борт… Перекатываюсь, качусь по земле, пытаясь сбить с одежды пламя… А самолёт прополз ещё метров пятьдесят и взорвался… * * * И вот тут, после всех этих удивительно ясных подробностей, которые возникли у Тамарина в голове, он вдруг вспомнил о страшном падении… Даже закрыл глаза и замотал чуть-чуть головой. Лежал так долго, напрягая память. Потом губы его исказились гримасой, отдалённо напоминавшей улыбку, и он прошептал: — А что?.. И здесь так было… Выходит, я тогда скульптору не наврал… Даже Надю не вспомнил!.. Одна только мысль: КОЛЬЦО ! И тут же изумление: «Как?.. Неужели?.. Так нелепо?!» Мысли его тщетно пытались восстановить последовательность всего происшедшего, но обломки их, словно плитки разбитой мозаики, никак не собирались в последовательную картину. И вдруг… даже в сердце кольнуло!.. «Постой! А как же Вера?!» Но логическая догадка, что он не мог выпрыгнуть раньше неё, несколько успокоила. «Да, да… кажется, я на неё даже ругался… Ну, конечно же!.. Она выпрыгнула первой, и я стал вылезать… Господи, боже мой!..» — Он почувствовал стук в висках и испарину на лбу. — Вы опять бредите… Вам плохо?.. — спросила сестра. — Нет, нет… Это не бред… Я так… — Ну раз вы проснулись, давайте сделаем все наши дела: утку, температуру, укольчик… * * * При первой процедуре он опять едва не потерял сознания от страшной боли в спине, но у сестры был наготове шприц, и она притупила боль. Из головы все испарилось; как-то мягко стало вокруг, облачно, зыбко, и он будто уже видел себя со стороны, не чувствуя ни к себе, ни к миру ни малейшего сострадания. Сколько-то длилось забытьё, и, быть может, он даже поспал, но когда все яснее стала проявляться тупая боль, тут и вернулась к нему ясность мысли. Представилось, что он калека и сможет передвигаться только на кресле… (Вспомнилась даже фотография президента Франклина Делано Рузвельта.) Бросило сперва в жар, потом в холодный пот… «Тогда прощайте, мечты о полётах на птичьих крыльях!.. И кому я такой буду нужен?!.. Да и нет у меня никого близких… А Надя?! О, господи!.. Зачем же губить её, юную, такую прекрасную!.. Нет, если так — к чёрту!.. Все к чёрту!.. Не хочу быть никому обузой!..» Жалел ли он себя? Он задумался и об этом. Нет, не жалел. Жалел ли Надю?.. Нет. Она молода, и время, в конце концов, лечит. Ему нестерпимо было жаль их обоих вместе, даже, вернее, их такое удивительное понимание, которое становилось таинством. «Что за нелепость? — сетовал он на судьбу. — Люди ищут друг друга, кажется, что находят, через какое-то время убеждаются, что они антиподы, что их совместная жизнь далее немыслима… И что же?.. Разбегаются?.. Ничуть! Казнят друг друга за то, что оба так жестоко ошиблись… Да ещё и следят, чтобы не дай бог ни одна из сторон не прозрела, не выскочила за пределы стеклянной банки… Потом, попривыкнув и ещё более отупев, начинают расточать свою злобность на все живое, счастливое, весёлое, что ненароком попадается им на глаза. Теперь уж они ненавидят и друг друга, и свою банку, в которой сидят, будто фаланга и скорпион, и весь мир с солнечным светом, с дождиком, снегом, морозом и ветром… „Проклятущее солнце“ растопляет… „Проклятущий дождь“ напоминает о радикулите… „Проклятущий мороз“ ещё более леденит им душу… „Проклятущий ветер“ вовсе валит с ног! Словно злой рок оберегает их совместную жизнь, чтобы они всё и вся вокруг проклинали и грызли бы друг друга!.. Но стоит Природе по прихоти своей пересечь пути двух людей так, чтобы вспыхнули их сердца пламенем настоящего великого счастья, — и дьявол Уже тут как тут!.. Вспомнилось совсем недавно прочитанное у Куприна: «…Человек рождается на свет и живёт вследствии одних случайностей, но только умирает по неизбежному закону». — И «умирает по неизбежному закону !» — повторил он с усмешкой. — Не-ет, милейший Александр Иванович, здесь что-то не так… Было б по закону , если бы каждому предназначался один и тот же срок… Прожил, скажем, семьдесят, и уж тут не взыщи. Делай «переворот через крыло» и исчезай безропотно… Ан нет!.. И здесь опять же все во власти его величества случая!.. Одни умирают в младенчестве — кто от кори, кто, выпав из коляски… Другие, какие-нибудь Гобсеки, им и за восемьдесят, а они и в ус не дуют. Это Ремарк о них сказал: «Они живут так, словно смерти не существует». Глава пятая Через несколько дней состоялся консилиум медицинских светил. Главный врач присел возле его койки: — Вы сегодня молодцом… Жос напряжённо заглянул ему в глаза: — Профессор… У меня нет ни матери, ни отца… Вообще нет близких родственников… Скажите мне то, что должны были бы им сказать… — Вот те раз!.. Все эти дни к вам настоящее паломничество!.. Хоть костылём отбивайся… И все кричат, что они самые ваши близкие! Жос просиял: — Наверно, друзья с работы… Может быть, мои студенты… Доктор, если б вы знали… — Знаю! — перебил врач. — И ещё эта девочка… Как её бишь… кажется, Надя… А назвалась вашей сестрой!.. Все просит, чтоб разрешил ей дежурить у вашей койки, помогать сёстрам, предлагает свою кровь. — Милая, милая Надя… Профессор, ну пожалуйста!.. Ну разрешите ей приходить, когда сможет: это самый родной мне человечек! — Надо подумать; я не забыл: при первом её появлении вы потеряли сознание… Жос взмолился: — Профессор, дорогой… Это случайно… Двинулся неловко и от боли… — Ладно, ладно, посмотрим, как вы себя поведёте, когда… — Она придёт?! — Да уж непременно! Я же сказал: от ваших «родственников» отбоя нет. Главный врач встал. Стерильно-крахмальный, с морщинками у глаз и желтоватым цветом лица, с табачным налётом в седеющих усах. Жос задержал его: — Но вы не ответили мне, профессор… — Гм… могу сказать пока одно: радуйтесь вместе с нами! К четырём часам солнце, будто специально подгадав, кинуло косые лучи из-под туч в окно палаты, золотисто осветив белую дверь. Жос задумал, что Надя появится вскоре после четырех, и все смотрел на дверь, а когда обе её половинки озарились солнцем, его даже в жар бросило от сладкого предчувствия, что Надя вот уже здесь где-то, совсем близко. Ему представилось, как Надя входит в вестибюль… Подходит к гардеробщице, называет себя, женщина ей выдаёт белый халат… Завязывая поясок на ходу, Надя поднимается торопливо по ступеням лестницы… Идёт по коридору… Подходит… Открывает дверь… И тут он чуть не закричал: дверь открылась, и появилась Надя!.. Озарённая солнцем, с букетиком роз… Как ни ждал он, такое сказочное появление буквально ошеломило его. Он захлопал глазами, в висках застучали молоточки. Сестра, увидев, как изменился он в лице, потянулась к его руке. Жос прошептал умоляюще: — Только не надо колоть! Я сейчас, я сейчас справлюсь… Сейчас, сейчас… Надя наклонилась, взволнованная, тщетно пряча в глазах страх и боль за него. Поцеловала. Сестра тихо вышла. — Если б ты знала, что сейчас со мной было… — Да что же такое? — испугалась она. — Чуть опять не потерял сознание, увидев тебя! — прошептал он, вкладывая в эти слова всю свою нежность. — Да ведь ты ждал меня?! — Более того, внушил себе: «Вот ты открываешь Дверь!» И в этот миг ты вошла, будто возникнув из солнечных лучей; меня чуть кондратий не хватил! — Он не отрывал от неё восторженных глаз. — Ты меня пугаешь, милый… Я и сама чуть не Умерла со страха, когда ты вдруг потерял сознание… — Прости меня. Я заставил тебя страдать! — О чём ты говоришь?.. Это ли страдания в сравнении с твоими?.. Надя отвела глаза. Он догадался, что она подумала о том, что ему ещё предстоит. Захотелось её утешить: — Поцелуй меня. Клянусь, мне сегодня лучше. Надя наклонилась над ним, и он, почувствовав на своих щеках её слезы, поспешил сказать почти весело: — Ты принесла мне розы!.. Спасибо, девочка! Спасибо, родная!.. — Совсем как те, что ты мне приносил, когда я болела. У меня тогда сразу пошло дело на поправку, помнишь? — Эти лучше! — Тем скорее ты будешь поправляться! — встрепенулась она. — Позволь, я поставлю их в бутылку из-под молока. Надя подошла к раковине налить воды, и он залюбовался её движениями. Как же было ему не помнить? Он все прекрасно помнил. Надя вдруг совершенно просветлела: — Но, кроме исключительного врачебного отношения, ведь ещё и ты навещал меня, и у моей койки в такой же бутылке ежедневно появлялись свежие розы… А на столе в центре палаты красовались те, что ты принёс накануне: они уже принадлежали всем женщинам палаты. А потом, в один особенно памятный день, — Надя, прильнув, тихонько рассмеялась, — я попросила маму: «Принеси мне, пожалуйста, маленькое зеркальце и ту, заветную коробочку „Фиджи“… Вошёл доктор. Внимательно глядя на Жоса, спросил Надю: — Вы не утомили больного? Жос заторопился: — Что вы, доктор! Ещё немного Наденька побудет — и я пойду в пляс! — Уж будто, — не улыбнувшись, врач взял его руку. — Тогда примите, пожалуйста, небольшую делегацию от многих желающих вас навестить… Только чур: почувствуете себя худо — сразу дайте мне знать. — Врач записал что-то в блокнот. — Я побуду в коридоре, — сказала Надя, двинувшись к двери. — Ты ведь вернёшься, правда? — умоляюще глядел на неё Жос. — Непременно, милый!.. Только бы мне разрешили подольше побыть возле тебя. — Она сделала ободряющий знак рукой и вышла. — Какая удивительная девочка! — проговорил доктор, вставая. — Итак, не утомляйтесь. В этот момент в проёме двери показался начальник института Стужев, за ним секретарь парткома Лавров. — Можно к вам, Георгий Васильевич? — Стужев, старательно пряча беспокойство за теплотой глаз, всматривался в лицо Тамарина. Жос поприветствовал слабой рукой, приглашая: — Пожалуйста, Валентин Сергеевич!.. Пётр Андреевич! Проходите, присаживайтесь… Здороваясь, Стужев и Лавров все ещё пытливо и обеспокоенно вглядывались в Жоса, будто не вполне узнавая его. — Верно, Валентин Сергеевич, я уж больно плох на вид? — попробовал улыбнуться Жос. — Напротив! Нахожу вас молодцом… Очевидно, и Пётр Андреевич разделит это мнение? — Стужев взглянул на Лаврова. Тот заулыбался широко и бесхитростно: — Да ведь что сказать?.. Выглядишь ты, Георгий Васильевич, конечно, похуже, чем мы привыкли тебя видеть… Но если тебя побрить, стащить с головы бинты — уверен: опять станешь первым парнем на нашем большаке! Стужев и Лавров рассмеялись, видя, что им удалось ободрить Тамарина. Жос не сводил с них глаз. — Я думаю, Валентин Сергеевич, — Лавров посмотрел выразительно на Стужева, — мы можем заверить Георгия Васильевича, что будем всячески помогать врачам в их стараниях вернуть его как можно скорее в строй!.. — Вне всякого сомнения!.. С главным врачом у нас установилась непосредственная связь. Жос уважительно относился к начальнику института. Сам Стужев в своё время принимал его на работу. И потом, хотя и трудились они, как говорится, «на разных уровнях», между ними никогда не пробегала чёрная кошка. Жос достаточно хорошо знал Стужева как интеллигентного, выдержанного руководителя высокого ранга, отличного специалиста авиационного дела и к тому же тонкого дипломата, поэтому, вглядываясь сейчас в Валентина Сергеевича, мучительно стремился постигнуть причину запрятанной в нём обеспокоенности и даже боли. Лавров отвлёк его от этих мыслей: — Позволь, дорогой, передать тебе этот свёрточек. В нём всё необходимое на первый случай для быстрейшего восстановления сил: и икорка, и ещё кой-какие деликатесы, и фрукты… И коньячок отменный!.. Это уж если врачи разрешат по нескольку капель, коль найдут полезным. Так-то вот! Жос поблагодарил растроганно, попросил передать самое сердечное спасибо всем, кто проявляет о нём заботу… И тут наступило молчание. Было заметно, что Стужев намерен говорить ещё о чём-то важном, но никак не решается. Наконец он сказал: — Георгий Васильевич… Мне самому это крайне неприятно, но, как председатель аварийной комиссии, я должен кое о чём вас спросить… — Пожалуйста, Валентин Сергеевич. — По единодушному мнению очевидцев, вы сперва выполнили сами каскад фигур, чтобы показать в воздухе манёвренность самолёта, затем, как и предусматривалось заданием, передали управление Гречишниковой… — Так оно и было. — Она стала выполнять сложные акробатические фигуры, причём, как уверяют, с большим азартом, и в какой-то момент вывела самолёт на предельную перегрузку… — Да, все это так. — Не могли б вы пояснить, почему вы не воспрепятствовали этому? — Сложность ситуации оказалась в том, что Гречишникова — не ученица, а рекордсменка Союза по высшему пилотажу, лидер нашей сборной перед международными соревнованиями. Я разрешил чемпионке делать любые фигуры — ведь самолёт специально создавался для воздушной акробатики, — и вскоре понял, что ей ужасно хочется, чтобы я её одёрнул, и тогда бы она могла заявить: лётчик-испытатель сам не уверен в самолёте, а следовательно, самолёт не отвечает требованиям как рекордный… Но кто мог думать, что она так дёрнет ручку?.. — Дёрнула? — Да ещё как!.. Я это понял по тому, как меня мгновенно скрючило огромной перегрузкой, и тут же услышал треск… — А потом? — Выхватил управление, но удержать самолёт уже не представлялось возможным: он падал, медленно вращаясь… Я выключил двигатель, сбросил фонарь и приказал ей прыгать. Но пришлось много раз крикнуть, и уже была мысль, что так и упадём вместе, не покинув кабины… И вдруг она отбросила с плеч ремни и перевалилась за борт… Для меня осталось слишком мало высоты. Стужев долго смотрел в глаза Тамарину, очевидно, думая: сказать — не сказать?.. Потом решился: — Вы, Георгий Васильевич, мужественный человек… Не стану от вас таить: вам, наверно, неизвестно, что Вера Гречишникова так и не воспользовалась парашютом. — Как?! Вера погибла?! — закричал Жос. — Не может быть! — и почувствовал во всём теле озноб. Стужев сказал: — Парашют исправен, как установила экспертиза. Можно было предположить, что, покидая самолёт, Вера ударилась головой о хвостовое оперение, но и этого не было… Она погибла от удара о землю. Потрясённый, Жос пробормотал чуть слышно: — Какое ужасное несчастье! В палате воцарилась гнетущая тишина. Каждому из троих, очевидно, жутким стоп-кадром представился последний миг падения Веры. Потом Лавров, мотнув головой, спросил, ни к кому не обращаясь: — Может, она всё ещё была в шоковом состоянии от перегрузки?.. — Да ведь она выпрыгнула, — возразил Стужев. — Выпрыгнуть-то выпрыгнула, но далеко не сразу! Жос шевельнулся: — Да, она словно была в забытьи… или и вовсе не хотела прыгать… И сделала это неохотно, когда я уже заорал на неё: «Прыгай!» Она разбилась, разбилась!.. Это ужасно! Вошёл встревоженный врач. Стужев и Лавров встали. Жоса лихорадило. * * * Два последующих дня состояние Тамарина было тяжёлым, у него держалась высокая температура, и к нему никого не допускали, даже Надю. А она приходила в госпиталь каждый день, умоляла врачей, плакала, горячо убеждала, что её появление у койки больного непременно воодушевит его, придаст ему бодрость, но главный врач дал разрешение только на третий день к вечеру. Когда Надя впорхнула в его палату — сколько радости было для них обоих! Это поймёт лишь тот, кто хоть раз в жизни был горячо любим и сам любил беззаветно. — Милый, любимый мой! — Надя прильнула к Жосу. — Ну вот мы и снова вместе! — Радость моя!.. Мне было худо, я уж думал — ты больше не придёшь… — Это они меня не пускали… У, злодеи! — Надя незлобно взглянула на дверь. — Я знаю, твоё руководство тебя чем-то тогда потрясло. Они и сами ужасно расстроились — это видно было по их лицам, когда они вышли от тебя… А главный врач потом два дня метал громы и молнии, срывая зло на мне. — Но сегодня ты опять здесь! Жос потянулся к Наде ослабевшей рукой. Она схватила на лету его руку и поцеловала. — Спасибо тебе, родная, — прошептал он. — Я знаю, они сказали тебе что-то ужасное… Такое, чего сами испугались потом. — Они не виноваты… Это так… — Сейчас не думай об этом, не говори мне ничего… Забудь все тяжкое… Когда-нибудь, если захочешь, скажешь… А нет — и не надо. — Найденок мой!.. Умница! Сколько в тебе чуткости, тепла! — Не надо, милый… Давай лучше вспоминать что-нибудь счастливое из нашей жизни… Давай?.. Он улыбался ей, но в блеске его воспалённых глаз Надя видела и теплоту любви к себе, и залёгшую глубоко печаль. Она порывисто поцеловала его и, отпрянув, озарилась радостным воодушевлением: — Давай вспоминать… Знаешь о чём? — О чём? — О поездке в Ленинград… Боже мой, как я была тогда счастлива! — А я как! — Он сжал её руку. — Скажу тебе, как на исповеди… Я не святой и знал девушек до тебя, но никогда меня не оставляло чувство одиночества. А тут появилась ты, и одиночество моё пропало. — И моё тоже! — подхватила Надя. — Порознь будто нас не стало — теперь были мы . — Именно, мы !.. Удивительно окрылённые!.. Но тут уж стоило тебе оставить меня на день, — усмехнулся Жос, — и я начинал себя чувствовать так неприкаянно, как может, вероятно, чувствовать себя птица, лишённая крыльев… Каково же мне теперь здесь без тебя! — А я стану прилетать к тебе через форточку, коль они вздумают меня не пускать! — Надя деловито оглядела окно. Жос следил за её взглядом не без умиления. — Прилетать? — Ну да!.. Как Маргарита к Мастеру… — Я вижу, мои мечты о махолёте проникли и тебе в сердце… Ты как Карлсон: лучший в мире лекарь! — Вот! — подхватила Надя, будто не заметив его улыбки. — А они мне не верили!.. Но… Давай же повспоминаем наши счастливые мгновения… — Увы. Их было так немного. — Выбрось из головы все печали и верь свято: они будут, они ведь в нас… «Вот останусь калекой — кому я буду нужен?!» — подумал он, а вслух спросил: — Что же тебе запомнилось? — Все, все!.. С момента, когда ты встретил меня на вокзале… Это ль не счастливые мгновенья?! И потом: сколько их было в поездке в Петергоф, Ораниенбаум… — С удивительным гидом-таксистом. — Да… Как подарок нам даже погода выдалась на редкость. Воздух был напоён утренней свежестью, настоян ароматами трав и цветов после ночного дождя… И пенье птиц… — И далёкое кукование… — И мы брели в обнимку по аллеям Верхнего парка… — И лицо твоё озарялось оранжевыми вспышками лучей, продиравшихся сквозь листву… — И твоё тоже, милый!.. И ты помог мне перелезть через чугунную решётку у Китайского дворца, когда служительница открыла ставни и ушла… — И мы, как дети, притиснули к стёклам носы и восторгались роскошью екатерининских парадных залов, благо они были прекрасно освещены солнцем. — И это мгновение застряло в памяти цепче, чем если бы мы обежали все залы с экскурсией! — Потому что мы созорничали, как дети… Надя рассмеялась: — Даже вздумали поцеловаться, глядя на Амура и Психею! — И как это вывело из себя старуху! Это была ведьма. Она превратилась в ворону и каркала, пока мы шли к павильону Катальной горки, когда я хотел тебя обнять. — Вот как!.. Ну разве это не сказочное путешествие? Они ещё о многом вспомнили из своей замечательной поездки и закончили на том, как к исходу второго дня, не чувствуя под собой ног, счастливые, сидели на скамейке в Павловском парке перед павильоном «Трех граций» и ели мороженое, а день клонился к закату, и, хотя на горизонте не было видно туч, Наде почему-то вдруг взгрустнулось. — Уж больно я счастлива была в те наши сорок восемь часов!.. — сказала Надя, опустив глаза, — я со страхом подумала, что такое великое счастье так просто людям не даётся, что нам предстоит за него тяжёлая расплата… Жос грустно улыбнулся: — …Предчувствие тебя не обмануло… А главный врач меня утешил: радуйся, сокол, что не сыграл в ящик!.. Но каково соколу лежать с подрезанными крылышками?.. — О, господи! — Надя закрыла лицо руками, пряча слезы. — Над нами будто висел рок!.. Но как, как это могло случиться?.. Ты же говорил, какой это был прекрасный самолёт!.. Жос взял её руку, поднёс к губам. — Рассказать?.. Надя кивнула, смахнув платочком слезы. И Жос рассказал о трагическом полёте. Надя слушала с полными ужаса глазами, и видно было, что она слышит и вой самолёта, и леденящий душу треск ломающегося крыла, и его, Жоса, отчаянные крики: «Прыгай!.. Прыгай!.. Прыгай, ведьма!..» И наконец, спасительный хлопок купола над ним, за какие-то мгновения до того, как он мог превратиться в мешок с костями… Он смолк, а она всё ещё со страхом смотрела на него и, словно бы боясь закричать, зажимала себе рот. Так они просидели несколько минут, и в палате было тихо, как в склепе, а Надя все зажимала себе рот, и глаза её были полны боли за него. Потом Надя спросила так, что он скорее догадался о смысле вопроса по движению её губ. — Но что же тебя так потрясло в разговоре с начальством?.. — Надюша… Я узнал самое ужасное… Вера почему-то не захотела раскрыть парашют и упала в ста метрах от меня. Но меня увезли в госпиталь, а её в морг… Надя, наверно, слышала о гибели Веры; во всяком случае, последние слова Жоса она восприняла спокойно и даже заметила холодно: — Да, в твоих глазах печаль… хоть ты знаешь, что из-за Вериного вероломства ты был на волоске от того, чтобы лечь в могилу с ней рядом! — Ну уж нет, — Жос мрачно усмехнулся, — меня похоронили бы отдельно!.. Надя зыркнула остро: — Это, конечно, «утешает». Он сделал вид, что не заметил иронии. — Но и нынешнее горизонтальное состояние… — …о чём ты, любимый!.. — прервала его Надя. Они опять надолго замолчали. Уже смеркалось, вошла сестра, зажгла свет, сунула Тамарину под мышку градусник и, не взглянув на Надю, вышла. — Что-то ты совсем притихла, — сказал наконец Жос. — Уж я жалею, что все это рассказал тебе. И тут Надя как бы вдруг прозрела от осенившей её догадки. В её зрачках замерцали искорки, и на лице даже появился румянец. — Господи! — воскликнула она. — До чего ж вы, мужчины, недогадливы, когда дело касается тонких психологических нюансов человеческих отношений!.. Да ведь Вера до безумия была влюблена в тебя!.. Да, да!.. А ты, конечно, и не догадывался об этом… Она знала, что не может понравиться тебе, и в гордыне таилась… И, несомненно, очень долго страдала… Когда же вы оказались с ней в воздухе, ею овладело отчаянное желание покорить тебя своим мастерством, утвердить над тобой своё преимущество чемпионки… И если б ты похвалил её или, пусть шутливо, признал себя покорённым, наконец, отнял бы у неё управление, чтобы прекратить её безумства в воздухе, — она, торжествуя, наверное, смирилась бы, ну, может быть, сказала бы тебе что-нибудь обидное… Но ты выдержал характер, и это привело её в такое бешенство, что она сломала самолёт… И не хотела прыгать, желая, может быть, тебя унизить тем, что вынудит выпрыгнуть первым… Но и тут ты не поддался!.. И тогда она решила выброситься только ради того, чтобы спасти тебя!.. Злость и всю ненависть к тебе в последний миг покорила любовь! Жос вытаращил глаза и глядел на Надю, будто не совсем узнавая, изумляясь и тому, что она говорила, и той удивительной вере в неоспоримость своих доводов, которая сияла в её глазах. Он продолжал все так же пялиться на неё, хотя она уже смолкла и тихо разглядывала его. — Ну что же ты молчишь? — спросила она, не вытерпев. — Не знаю, что и сказать… Как это ни чудовищно, но очень похоже на истину!.. Никогда бы и мысли не допустил, что женщина способна сознательно пойти на такие жуткие действия… В этот момент в палату вошли врач и сестра, и Надя встала, чтобы проститься. — Приду завтра, — сказала она, поцеловав его на прощание. — Мне кажется, после этого разговора тебе будет спокойней. — Может быть, может быть… — неотрывно глядел он ей вслед. Надя обернулась у двери: — Буду думать о тебе, чтоб тебе стало лучше… — Спасибо, девочка… Приходи же, буду ждать тебя!.. Постой… О чём я хотел попросить тебя… Не могла бы ты заглянуть к моим студентам?.. Они ведь тебя любят по-прежнему… Узнай, пожалуйста, как… — О, господи, я совершенно потеряла голову!.. Да ведь они все эти дни толклись здесь, внизу, не имея возможности к тебе попасть… Я обязательно загляну к ним завтра и попрошу, чтоб кто-нибудь из них навестил тебя. Поправляйся, любимый! Стремнин узнал о катастрофе Тамарина только на третий день. Сергей и Хасан продолжали работать у Крымова на Южной точке. Выполнив с утра очередной полёт на подцепку аналога «Икс» к носителю, они вместе с Майковым присели у коттеджа, чтобы перекурить, и тут к ним подошёл прилетевший из центра инженер и ошарашил страшным известием и о гибели Гречишниковой, и о том, что Жос Тамарин в госпитале и врачи борются за его жизнь. Сергей тут же побежал к Крымову проситься навестить друга, но улететь в Москву ему удалось только через два дня. Он примчался в госпиталь прямо из аэропорта уже под вечер, и тут, в вестибюле, встретился с Надей Красновской. Только что облачившись в белый халат, она разглядывала себя в зеркале, но, заметив отражение Сергея, воскликнула: — Стремнин?.. Серёжа?.. — Батюшки, Наденька?.. Вы ли это? — Я самая… Что, невозможно узнать?.. — Ну нет!.. Я просто-напросто одурел от работы… Здравствуйте!.. Как хорошо, что мы встретились прежде, чем мне к нему подняться… Умоляю, как он?.. Есть ли надежда?.. Что говорят врачи? Надя смотрела на него светло. — Сейчас уже получше, Серёжа… Главная опасность позади. Сергей не сразу решился спросить: — Что… весь изломан? — Нет… У него компрессионный перелом позвоночника. — Но это же ужасно! — Не так ужасно, как думали вначале… Было опасение, что повреждён спинной мозг. Потребовалась срочная операция, в ходе которой установили, что спинной мозг цел, но зажаты нервные волокна… Их удалось высвободить. — Ходить-то он… будет? — робко спросил Сергей. — Врачи надеются вернуть ему полную работоспособность… Но потребуется длительное лечение, на менее полугода. Шутка сказать: сплющивание позвонков поясничной зоны, сжатие межпозвоночных хрящей!.. — Вы когда у него были? — Утром забегала… Вчера была… Все эти дни. — Спасибо вам!.. От всех нас, его друзей, лётчиков и инженеров! — О чём вы! — грустно улыбнулась Надя. — О, вы не знаете, как порадовали меня!.. Бежал и трясся! — Да, сейчас ему лучше.. А был в кошмарном состоянии!.. И ещё было худо, когда узнал о гибели Веры… — А я ведь толком ничего не знаю, — сказал Сергей. — Он вам потом расскажет… Но лучше разговора не затевать. — Понятно… А как лечат? — Лежит на вытяжении… Ну и уколы, уколы… А в общем держится молодцом!.. Идёмте же к нему, идёмте!.. То-то будет радости, когда вас увидит! * * * Надя вошла первой, Сергей остался за дверью. Но она тут же вышла и пригласила его, шепнув: — Температура 37, 5! Когда Сергей вошёл, Жос вскрикнул хрипло: — Кто пришёл!.. Серёжка Стремнин!.. Друг настоящий! Подойди скорей, дай тебя обнять! Сергей склонился к нему, у обоих на глаза навернулись слезы. Надя отошла к окну и будто этого не заметила. Некоторое время они молча разглядывали друг друга. — С юга? — Час назад прилетел. — Закончили работу? — Где там! — А как же?.. — Отпросился к тебе на денёк. — Ну ты молоток! — Крымов — молоток: все понимает! — Но дело-то как же? — Вот Крымов и сказал мне: «Может ли быть дело важней, чем внимание к другу в минуту для него трудную?!» Жос растроганно смотрел на Сергея. Глаза его радостно светились. — Загорел-то как!.. Надя! — сказал он. — Подойди к нам. У нас от тебя секретов нет… Серёж, вот кто мой ангел-хранитель!.. Наденька появилась здесь, и я ожил!.. Надя присела на краешек стула. Жос спросил Сергея: — Эксцессов не было? — Был один страшный случай… Хасана на наборе высоты потерял!.. Вот исстрадался-то за него!.. Жос покачал головой, вмиг посерьёзнев. — Да как же это?! — Он включил тумблер разблокировки, а кнопка отцепки тут сама собой и сработала… Оказалась с дефектом, замкнулась… Высоты у нас к этому моменту было более двух с половиной тысяч метров. Я почувствовал по машине, как аналог с Хасаном на борту вдруг полетел вниз. Но Хасан не растерялся, сумел запустить двигатель, вывести его на рабочие обороты, пока, можно сказать, падал к земле… А в его распоряжении было всего 45 секунд!.. Мы-то его ищем в воздухе на парашюте, считая, что у него был единственный выход: катапультироваться!.. А он, глядим, уже сел, катится по бетонке!.. Вот радости-то было! — Да ведь это подвиг! — прошептал Жос. — Вот и решено ходатайствовать о награждении его орденом. — Представляю, что ты пережил за эти секунды!.. Случись с Хасаном беда, и тут бы все свалили на тебя… Нашлись бы в институте субъекты, которые припомнили бы всю историю подцепки в воздухе! — Естественно. Но ты послушай, что потом было… Сел Хасан. Порадовались, поудивлялись и спросили его: почему он отцепился?.. «А я и не отцеплялся, — убеждает он, — кнопку не трогал, только повернул тумблер». Стали пробовать на земле, действуя так, как у него было в воздухе: висит аналог окаянный, не открывается замок!.. Ну, сотню раз проделали — не отцепляется, висит!.. На Хасана уже все смотрят как на враля… И тут осенило Майкова прокрутить штифт кнопки, и только он её тронул, как замок открылся!.. (До этого никто как-то и не подумал о возможном дефекте в кнопке.) Крымов даже счёл необходимым извиниться перед Хасаном, сказав, что и он погрешил против него в мыслях… Такие вот у нас дела. Но Наде об этом слушать неинтересно… — Наоборот, я уже настолько покорена вашим волшебным ремеслом, что, кажется, сама скоро стану летать!.. Это ль не парадокс?! — встрепенулась Надя. — Казалось бы, потрясённая тем, что случилось с Жосом, я должна возненавидеть само слово летание !.. Ан, нет!.. Оно кажется ещё пленительней. Сергей заметил, как влюблённо смотрит на неё Жос. А Жос сказал: — Надя уже обещала прилетать сюда через форточку, если в случае чего её не будут ко мне пускать. — Но это будет, возможно, позже, когда ты испытаешь свой махолёт, — сказал Сергей без тени улыбки. — Ой ли, Серёжа!.. Не пришлось бы тебя просить его испытать… Видишь, как меня тянут, испытывая на разрыв… — Да ты что, Жос!.. Это из косметических соображений: хотят сделать тебя ещё выше, ещё стройней! — Это б ничего, — грустно улыбнулся Жос, — я люблю играть в баскетбол… Только вот из всех костюмов вырасту… — Ладно вам, шутники! — вмешалась Надя. — Жос, расскажи Серёже о своих ребятах-студентах!.. — Они у тебя были? — Вчера… Ребята меня порадовали. Не опустили крылья! — Ну вот! Я убеждён, у тебя скоро здесь заработает филиал студенческого бюро! Надя подхватила: — Такие, как Жос, и на растяжении не могут лежать без дела! — Спасибо, дорогие! — Жос просветлел. — А мне вот вспомнился наш праздник избрания Наденьки Королевой июня!.. Что за чудный был вечер! Надя рассмеялась: — А потом, помните, как мы весело возвращались по Брестской и Серёжа решил с помощью незабудок узнать имя своей суженой. И как мы увидели на углу толстую-претолстую мороженщицу… — …и купили у неё эскимо, — подхватил Сергей, — а когда стал расплачиваться, зажав в руке незабудки, тут и спросил вкрадчиво: «Любезная, как ваше имя?..» И услышал вдруг львиный рык: «Абдурахман!.. Вай, вай, вай, что за молодёжь?!» Все трое расхохотались. Представилось, как припустились бежать переулком, не в силах сдержаться от смеха. Вошедший врач вернул их к действительности. — О, я вижу, дело совсем пошло на поправку!.. — окинул всех серьёзно. — Ну-те-с!.. Давайте-ка померим давление… Сергей пожал Жосу руку, нехотя поднимаясь: — Ну, выздоравливай!.. Буду о тебе думать! — Я тем паче: у меня для этого теперь времени навалом! — Жос глядел на Сергея преданно. Надя встала проводить Сергея. У двери он обернулся: — Ну будь!.. Жос кивнул: — И ты!.. Спасибо, что согрел… Привет Хасану, Майкову, всем, кто меня помнит! — Они скоро будут у тебя сами, как только закончим там, на юге, дело. И я с ними!.. Счастья тебе и любви! Жос приветливо помахал ему. Глава шестая СТРЕМНИН — ТАМАРИНУ 3 февраля, Южная точна. Дорогой Жос! Вечереет. На столе шумит электрический чайник. Смотрю в окно, идёт мокрый снег. Завтра выходной, всей ватагой двинемся с лыжами на перевал. А когда Днём пригреет солнце, будем любоваться на прогалинах подснежниками… Надеюсь, здесь скоро зацветёт кизил и орешник. С нами будут Федя Арапченков, Ваня Сидоркин и Никола Уключин… Я тебе говорил о них. Не будь в нашей бригаде этих золотых рук, не видать нам подцепки в воздухе. На днях выполнили с Хасаном заключительную «прогулку» на подцепку. Крымов сказал: «Спасибо, молодцы…» А мне, брат, взгрустнулось… Будто кусок собственного сердца оторвал от себя, бросил в поезд, и вот уже вижу последний вагон, удаляющийся в темноту… Так что счастливейшее время для нас — муки творчества! «Борис Иванович, — говорю Крымову, — а у меня уже готова новая идея — как сделать нашу систему изящней, легче и эффективней…» Он только замотал головой и засмеялся: «Помните, Сергей Афанасьевич: „Лучшее — враг хорошего!“ Таковы здесь у нас дела. Привет тебе, дружище, от Хасана и Юры Майкова. Желаем тебе скорейшего и полного выздоравливания. Ну как там Наденька — наша Королева июня?.. Вот бы собрать для неё охапку подснежников… А что?!. В корзину — и ночным рейсом… Жду от тебя вестей. Привет Наде.      Обнимаю, твой Сергей. ТАМАРИН — СТРЕМНИНУ 6 февраля, госпиталь. Привет, дорогой Сержик! Надя в восторге от подснежников! У неё на носу какие-то «хвосты» — девочка нервничает… А все ведь из-за меня!.. Я уже стал приподниматься помаленьку… Тут говорю врачу: «Доктор, я ведь совершенно не умею ходить на костылях». — «А вы, — „советует“, — представьте, что вам ампутировали ногу!..» Ну, слава богу, у нас прорезалось наконец солнышко, и сегодня подвесило сосульки… Да и день заметно прибавился, а то надоело читать в постоянных сумерках. Надя раскопала в библиотеке и принесла «Письмо генералу „Икс“ Экзюпери. Позволь привести из него некоторые выдержки, тем более что одна мысль из этого письма подсказала мне, что делать дальше, если медики „толкнут“ меня с лётной работы. Только учти: письмо написано в 1943-м в Тунисе и адресовано, в общем-то, не нам с тобой. Итак, послушай. «Я только что совершил несколько полётов на 11-38. Это великолепная машина. В двадцать лет я был бы счастлив получить такой подарок. Сегодня же я с грустью констатирую, что после шести тысяч пятисот лётных часов под небесами всех стран я уже не в состоянии находить удовольствие в этой игре. Теперь самолёт для меня не более как орудие перемещения, не более как орудие войны. И если я отдаю себя во власть скорости и высоты в возрасте, для такого ремесла патриархальном, то скорее из желания оставаться непричастным ко всей этой грязи моего времени, чем в надежде испытать былые радости. …В октябре 1940 года, на обратном пути из Северной Африки, куда иммигрировала группа 2/33, моя машина, выведенная из строя, была свалена в какой-то пыльный ангар, и я открыл для себя тележку и лошадь. И благодаря им — придорожную траву. И овец, и оливы. Оливы выполняли в моих глазах уже иную роль и не служили только мерилом скорости, мелькая за стёклами кабины на трехстах километрах в час. Они выступали в своём истинном ритме, соответствующем медленному созреванию маслин. Единственным назначением овец не было определение изменения средней скорости. Они снова были живыми. Они делали настоящий навоз и производили настоящую шерсть. И трава тоже приобрела смысл, раз на ней паслись. И я почувствовал себя ожившим в этом единственном уголке мира, где пыль благоухает (я несправедлив, — она благоухает и в Греции, также и в Провансе). И мне показалось, что я всю жизнь прожил дураком…» И ещё несколько фраз из этого же письма Антуана де Сент-Экзюпери: «Мне наплевать, если меня убьют на войне. Или если я буду уничтожен диким взрывом летучей торпеды, которая лишает всякого смысла полет, а из лётчика с его кнопками и циферблатами делает счетовода… Но если я вернусь живым с этой „необходимой и неблагодарной“ повинности, передо мной встанет лишь один вопрос: что можно говорить людям?» Нет, Экзюпери не довелось говорить с людьми после окончания «неблагодарной повинности» — погиб в воздушном бою в 1944 году. Письмо же написано в Ла-Марса, в Тунисе, в июле 1943 года. Теперь о себе. При всём моем незавидном положении лётчика-испытателя с травмированным позвоночником я куда бодрее, чем наш знаменитый коллега Антуан… И каждую ночь мне снятся полёты, и я готов, как кузнец Вакула, с радостью полетать хоть на спине у черта!.. Но те строки, где Экзюпери говорит о своём прозрении, о любви к траве, овцам и оливам, нашли самый благодатный отзвук в моём сердце… И я понял, что делать, если медики не допустят к дальнейшей лётной работе… Ты знаешь, как сейчас всюду нужны трезвые, энергичные, инициативные люди. Вот и подамся я на село… И покажу современной молодёжи, какие нужно петь песни, и как можно любить свою родную землю, и какой может дать она урожай, когда её любишь, и… как можно летать на собственных, машущих крыльях!.. Ведь в деревне никто не запретит мне полёты на высоте до ста метров!.. Если Надя решится поехать со мной, это будет великое счастье! Таковы вот дела. Пиши.      Обнимаю, твой Жос. СТРЕМНИН — ТАМАРИНУ 21 февраля. Южная точка. Дорогой Жос!.. Певучий Баян наш! Письмо твоё перечитываю то и дело. Очень о многом заставляют задуматься горестные мысли великого Антуана… Пишет в сорок третьем, когда нас с тобой и в проекте-то не было, а видит будто бы все то, что творится в мире сегодня!.. Ну ты, брат, и удивил нас тут!.. Каково?! Тебе с твоим опытом, знаниями, любовью к авиации — и ринуться вдруг в сельское хозяйство?! Откармливать бычков и поросят, косить траву и удобрять землю… Так и лезет на ум твеновское: «Картошка уже заколосилась, а гуси начали метать икру…» Прости, друг, но я надеюсь, до того, как мы встретимся, все это у тебя пройдёт. У нас полным ходом идёт отладка в сборочном основного объекта, и все мы с утра до ночи лазаем по нему, притираемся, изучаем. Уже подписан приказ: меня назначили первым, Хасан у меня дублёром… Вчера выдался ладный денёк, выехали всем гамузом на рыбалку… Хозяин шлюпки — дядя Нестор — профессиональный рыбак: штаны подпоясывает сеткой, пьёт в меру, но систематически. Тип из «Листригонов» Куприна. Лодка названа нелепым именем «Мендрик»: когда Нестор отправился в порт её регистрировать, он был трезв, и на уме вертелось «Минреп» (что-то от минного аппарата), но в порту выпил и все перепутал. Теперь рыбаки кричат: «Нестор, что такое „Мендрик“?..» Что отвечает Нестор, написать невозможно… Самое трудное было отойти от берега, выйти за полосу прибоя. Закатываем штаны, улучив момент, сталкиваем лодку и прыгаем в неё. На вёслах отходим метров на пятьсот. Длинная волна то поднимает лодку на гребень, то опускает в бездну… Нестор на вёслах. Наши притихли. Я тоже боюсь, но стараюсь не показать и вида; молчу, стыдно, но нужно преодолеть страх… А волна то и дело обдаёт с ног до головы… Становишься «моржом» поневоле… И дело тут не в бахвальстве, а в точном расчёте…. Индейцы круглый год купались в реке, а зимой в проруби. У них не было ни врачей, ни условий для лечения. Жили или умирали, но не болели… У каждого из нас в руке «самодур». Два-три подёргивания, и чувствуешь толчки: тук, тук, тук… Вертишь катушку — в корзину сыплется живое серебро. Ну конечно, потом все в чешуе, пропахли рыбой… Где мыться?.. На берегу кил. Намазываешься, прыгаешь в морскую воду, и по чистоте телесной годен для прохода в рай. А на взгорьях, обращённых к югу, уже зацветают красные тюльпаны, в кизиловых балках по ночам буйствуют соловьи… Соловья вам с Наденькой прислать не могу, а вот тюльпанов, ужо, пришлю корзинку. Совет вам да любовь. Выздоравливай, набирайся сил. Наденьке сердечный привет. Ребята кланяются. Обнимаю, твой Сергей. ТАМАРИН — СТРЕМНИНУ 1 марта, госпиталь. Здравствуй, Серж! Разозлил ты меня… За тюльпаны, конечно, спасибо! Надя в восторге, благодарит, шлёт тебе привет… А вот у меня так и чешется рука треснуть тебя по шее. Что же ты, друг любезный, друг железный, думаешь, что Жос Тамарин — трепач?! Или что я намерен двинуться в сельское хозяйство в белых брючках и с розой в зубах?.. Да я, если хочешь знать, здесь уже уйму пособий проработал, их мне любезно прислали из академии Тимирязева… А потом на первых порах стану внимательно прислушиваться к голосу стариков: они ещё, к счастью, не все выписаны к сыновьям и дочкам в город, чтобы по утрам стоять с бидончиками за молоком… И вообще, почему это вы, городские интеллектуалы, так недоверчиво и насмешливо относитесь к самой мысли образованного молодого человека уехать из столицы на постоянную, добросовестную и творчески активную работу в сельском хозяйстве?.. А ведь крикни кто завтра, что за сто километров от Москвы предлагаются молодым специалистам из исследовательских институтов бросовые земли под огороды и сады — так вы передерётесь при дележе этих соток каменистой почвы!.. А потом в авоськах будете таскать туда торф и перегной, чтобы через год все там заблагоухало!.. И заметь: никто будто бы и учить ничему этому не будет — моментально все усвоите. А ведь разве не вы, выезжая в совхоз на прополку картошки, так «славно» работали, что она, как «заколосилась»… бурьяном, так и продолжала «колоситься» до самой уборки?! Беда нашего поколения в том, что мы бездумно подхватили и вбили в свои головы столетней давности формулу об «идиотизме деревенской жизни», что есть престижные и непрестижные специальности… И многие юнцы, не разобравшись в себе, в своих способностях, устремляются в «престижные» сферы деятельности, имея в виду, что там их ждёт «лёгкая жизнь» — можно-де будет «почти ничего не делать и много получать», — и вскоре убеждаются, что они в этой сфере совершенно инородные тела, и жизнь их вовсе не лёгкая, потому что хозяйственники то и дело посылают их то на стройку, то на работу в подшефный совхоз. И они все чаще начинают думать: «А не лучше ли мне было быть хорошим строителем или, скажем, механизатором в совхозе?..» Не мне тебе говорить — ты это не хуже меня знаешь, — что только любимая работа, созвучная способностям, делает человека счастливым, потому что он чувствует себя в ней творцом… Очевидно, одной из самых «непрестижных», почти забытых теперь профессий, является гончарная… Но вот мы любуемся древнегреческой амфорой, которой 2500 лет, и думаем, как талантлив был мастер, сотворивший её, и как он был счастлив, создавая такие красивые и необходимые людям вещи! Понятно, если меня «не толканут» эскулапы, я не оставлю своей лётно-испытательной и научной работы — здесь я уже достиг многого и, очевидно, более всего буду полезен на этом месте. (Кстати, родилась интересная идея, как уменьшить процентов на тридцать посадочную скорость пассажирских лайнеров. Расскажу, когда свидимся.) Но если «толканут» — уеду и буду обрабатывать матушку-землю с такой же любовью, с какой создаю махолёт… Ты скажешь: да ведь это не твоё призвание… Чепуха!.. И моё и твоё!.. Потому что каждый из нас в душе крестьянин, и любовь к земле — в наших генах! Вот я и успокоился, больше на тебя не злюсь. Рад узнать, что ты назначен первым на испытание «Икса». Поздравляю от всего сердца!.. Но помни старое изречение: «Основная задача первого вылета — успешная посадка!..» И ещё: лётчик-испытатель достигает вершины своей карьеры, когда его выбирают для первого полёта новой опытной машины. Приобретённый им опыт, интуиция, мудрость — все фокусируется в этом своеобразном испытательном полёте. Прости за дидактический тон. О многом ещё хотелось бы поговорить, но пока все.      Пиши. Обнимаю, твой Жос. СТРЕМНИН — ТАМАРИНУ 12 марта, Южная точка. Дорогой Жос! Ну и отчитал ты меня! Впрочем, поделом! Мы уже отрулили на новом… Удалось даже сделать маленький подлёт… Вот я и подумал: нередкая подверженность риску развивает решающее качество, необходимое лётчику-испытателю, — способность управлять чувством страха — очевидно, это и есть мужество… На днях вместе с Главным, Хасаном и Майковым выезжаем на Методсовет, где доложим о всей проделанной работе на предмет получения разрешения на первый вылет. Так что скоро свидимся. Всеподданнейший поклон Королеве июня! Обнимаю, твой Сергей. Но прибыть с Южной точки в институт Крымову, Стремнину, Хасану и Майкову удалось только 5 апреля — задержала подготовка документации для Методсовета. Вместе с Крымовым они побывали у начальника института, и Стужев назначил совет на следующий день. Потом Сергей Стремнин, зайдя в лабораторию к Генриху Бергу, встретился с доктором Опойковым, и тот так тепло поздравил его с «блестящим окончанием работы по подцепке в воздухе на аналогах „Икса“, будто кому-кому, а ему-то с самого начала было ясно, что работа выдающаяся, и немудрёно, что Крымов так высоко её оценивает. Днём Сергей зашёл в лётную комнату и побыл в кругу коллег, а к пяти часам приехал к Тамарину в госпиталь. * * * Жоса он нашёл в беседке госпитального парка. Тамарин был так увлечён какой-то схемой, разложенной перед ним на столике, что не заметил тихо подошедшего Сергея. По бокам Жоса на скамью опирались костыли, а рядом красовалось банджо. — Здравствуй, Жос! — Ба, Серёжа!.. Друг любезный, друг железный!.. Вот так радость! — завопил Жос, раскрывая объятия. — Ну садись рядом скорей, рассказывай!.. Вот так одарил!.. Никуда не спешишь?.. Слава богу!.. Теперь-то наговоримся всласть!.. — Постой… О делах потом… Ты-то как?.. Выглядишь недурно. — О, я как видишь!.. Скачу, как олень, на четырех копытцах… — А на своих двоих не пробовал? — Недельки через две грозятся разрешить. — Ну а как Надя? Жос взглянул, и Сергей понял, что и в этом году они изберут её Королевой июня… — Сам увидишь… Она скоро придёт… — Жос, понизив голос, огляделся: — Ну хоть что-нибудь о том, как вам там леталось, пока мы с тобой вдвоём… Сергей придвинулся к нему и стал тихо рассказывать, а Жос слушал с таким выражением глаз, будто все, что было в воздухе при подцепке одного самолёта к другому, происходило при его горячем участии. Потом он откинулся на спинку скамьи и вздохнул: — Если б ты знал, как я боюсь, что мне больше не дадут летать!.. — и потянулся за инструментом. Попробовал настройку и заиграл тихонько светлую мелодию. Разные коллекции бывают, Я же — собираю облака. И без них себя не представляю, Ожидаю их издалека. Их нельзя повесить над тахтою, Пыль стряхнуть, потом пересчитать… Облака зовут меня с собою, И я верю, что смогу летать. Сергей выждал, когда Жос поднял глаза, и сказал: — И я верю. Факт, будешь!.. Чьи это стихи? — Да как-то высмотрел в «Алом парусе», в «Комсомолке». Под ними подпись: Наташа Панасенко, 16 лет. В этот момент оба и увидели Надю. День выдался тёплый, и она была с раскрытой головой, в лёгком замшевом пальто и вышагивала своей гарцующей походкой. Жос, просияв, заиграл в ритме марша и запел: Ах, что за чудо-девушка В заветный час ночной Меня встречала в доме том С распущенной косой. Как не по-детски пламенно Прильнув к устам моим, Она, дрожа, шептала мне: «Послушай, убежим!» — Бог Бунин в помощь! Батюшки, кого я вижу!.. Серёжу Стремнина!.. Здравствуйте, милые друзья!.. Вот я и с вами… Надя поцеловала Жоса и протянула руку Сергею. «Как она хороша!» — спрятал Серёжа запретную мысль. Подсев к Жосу, Надя спросила о его самочувствии. Сергей в смущении потянулся к портфелю и извлёк букетик ландышей. — Это вам с Южной точки. — Господи!.. Какая прелесть в начале-то апреля! — Надя счастливо наморщила нос. — Спасибо, Серёжа… — Что у тебя ещё там заготовлено, опасный человек? — Жос заглянул в портфель. — А вот… — Святые угодники!.. Чёрный крымский мускат!.. Ты бы мог прослыть гением, если б сообразил захватить стаканы и хотя бы самую лёгкую закуску… — Я и есть гений, — без тени улыбки сказал Сергей, разворачивая свёрток и извлекая три стопки — одна в одной — и бутерброды. Надя даже захлопала в ладоши: — Гений, гений, гений!.. Жос мотнул головой: — Таю маленькую надежду, что не вполне гений… Поди, ведь забыл предмет, которым открывают бутылки?.. — Не-ет, я полный гений: вот и штопор! — Ну брат!.. — Он полный гений! — подхватила Надя. — Виват, виват, виват! — Она расправила пергамент, разложила бутерброды. — Боже, какая вкуснотища!.. Не осуждайте меня, Серёжа, что взять со студентки?.. Жос откупорил бутылку и налил в стопки понемногу темно-красного вина, поднял свою: — Ещё Дюма заметил: никогда будущее не представляется в таком розовом цвете, как если вглядываешься в него через бокал шамбертена!.. Взглянем же, друзья! Сергей поднял стопку: — И вкусим на счастье! — Виват! Попробовав вина, Надя воскликнула: — Нектар!.. Сие вкушали боги на Олимпе! — Кстати, об Олимпе и о богах… — сказал Жос, — ты был сегодня в институте?.. Эх и соскучился я по нашей лётной комнате!.. Расскажи, Серёжа, какие там у наших пересуды. Губы Сергея дрогнули в улыбке: — Да ты ведь знаешь, там никогда не соскучишься… — Тон по-прежнему задают Лев Морской и Николай Петухов?.. — Естественно. — Как там тебя встретили? — Жос с теплотой в глазах смотрел на Сергея. — Да что сказать?.. Добро, сердечно… А когда вошёл Киса, Николай Петухов даже обнял меня, поздравляя и с успешным завершением испытаний по подцепке, и с назначением на «Икс». Киса не выдержал и вышел. И тут Морской сразил всех анекдотом. Говорит: «А Киса наш — котище!.. Тут, гляжу, вьётся возле нашей пухленькой секретарши. Она ему: „Василь Аркадьевич, что вы возле меня все вертитесь?..“ А он в ответ елейным голоском: „Я не верчусь, Танечка, я просто… хочу вам отдаться…“ Жос расхохотался. Надя весело изумилась: — Ах он, лапочка, какая непосредственность!.. — Да уж, «непосредственность»… — Жос посерьёзнел. — О такой «лапочке» Жуковский Василий Андреевич обмолвился стихами: «Кто втёрся в знатный чин лисой, тот в этом чине станет волком». Ну да бог с ним… Серёжа, мы слушаем тебя. — Дальше по обыкновению заговорили о женщинах, — потупился Сергей, — Петухов заметил, что они все больше теперь играют на контрастах: утром стремятся быть как можно безобразнее, чтоб к вечеру ошеломить нас своим великолепием. «Уж больно на работе болтливы, — покривился Морской, — это мешает им быть мудрыми и обаятельными…» — И много едят, что мешает им быть красивыми! — усмехнулась Надя, с наслаждением уписывая бутерброд с ветчиной. — Браво, девочка, — сказал Жос, — днём ты — гений, вечером — красавица! Надя лизнула мизинец: — А можно гению ещё кусочек? Сергей вспыхнул: — Да что вы, Наденька, ешьте на здоровье… если это не мешает вам быть красивой… Наконец Жос спрашивает серьёзно: — Значит, Методсовет завтра? — В десять. Проводит сам Стужев. — Он заезжал ко мне несколько раз. — А лётчики? — Бывают… Серафим тут заскакивал на днях. Хорош Серафим крылатый! — заулыбался Жос. — Презабавный человечина! Не без слабостей, а какой испытатель!.. Можно сказать, от бога! — Да уж, — кивнул Сергей. — Провёл на днях уникальные испытания — выполнил несколько посадок при имитации заклинения рулей высоты… Пользуясь тем, что, меняя тягу двигателя, можно изменять в нужных пределах угол наклона самолёта, он показал, что в аварийном случае при заклиненных рулях высоты посадку выполнить все же можно. — Блестяще!.. А мне тут жаловался, смеясь: «Ухожу на работу, а Лариса вдогонку: „Эй, зелёную рубаху надел!.. Под кусты маскируешься?!“ Сергей пожал плечами: — Что там у них за отношения?.. — Мальчики!.. А я так и не поняла, как можно, не действуя рулями высоты, посадить самолёт?.. Они красноречиво переглянулись, и Жос сказал: — Браво! Серж, а ты не верил, что Надя скоро запросится летать… Внимай, девочка: при даче газа — самолёт склонен задирать нос, при уборке — клонить к земле. Этим и пользовался Отаров. Улавливаешь? Надя задумчиво вздохнула: — А я все не решаюсь вам рассказать… Какой мне сон приснился!.. Будто качусь с горы на лыжах и вижу впереди обрыв. И свернуть некуда — с боков деревья!.. Замираю от страха и инстинктивно взметаю руки… И — радость! Ощущаю под ними воздушную опору, руки будто превратились в крылья!.. Я отталкиваюсь и чувствую, что лечу… Свободно, легко, легко так… И меня охватывает восторженное состояние от восприятия полёта!.. Хочется петь и смеяться… Кренюсь в развороте… Пробую влево, вправо… Восторг и упоение! Делаю восьмёрки, парю спиралью, а подо мной бездна! Но мне ни капельки не страшно. Лечу смело, и даже вовсе не удивляюсь; кажется, что много раз когда-то летала… Проснулась, а сердце колотится в диком восторге!.. Что же это, скажите мне: снилось ли вам нечто подобное, и похоже ли моё ощущение полёта во сне на то, что вы чувствуете в реальном полёте? — Силы небесные, какая ж ты прелесть! — умилился Жос. — Да ты воспроизвела и мои ощущения полётов во сне!.. — И мои тоже! — подхватил Сергей. — Но любопытней всего здесь то, что вы, Наденька, не летая наяву, воспроизвели впечатление от подлинного полёта! — Нет, правда?! — Надя зыркнула на одного, на другого, желая убедиться, не шутят ли. — Да, да! — вскинулся Жос. — Именно: хочется петь и смеяться!.. И ни капельки не страшно!.. А внизу бездна!.. Да ведь это испытывает каждый лётчик, планерист, дельтапланерист, особенно ярко в первом своём самостоятельном полёте… — Но тогда… — она помедлила немного, — откуда это во мне?.. Эта острейшая реальность полётного ощущения во сне?.. Я даже чувствовала пульсацию воздушного потока… И эта трепетная послушность крыльев-рук… Может, это из памяти древнейших предков?.. И если все люди летают так изумительно реально во сне, то не вправе ли мы спросить себя: не от птичьего ли начала все это сохранилось в нас?.. — Да-с… Наденька! — выразительно протянул Жос и кинул взгляд на Сергея. — А что?.. — помедлил тот. — От птицы… Или от птеродактиля… Мне всегда как-то неуютно было от сознания, что происхожу от обезьяны… Правда, возможна и другая гипотеза. Циолковский высказывал мысль: так как люди питаются всякой живностью, молекулы человеческого тела, обновляясь, могут перенять что-то от тех существ… — Не хочешь ли ты сказать, — весело взглянул Жос, — что вовсе не нужно происходить от птицы, чтобы видеть лётные сны?.. — Я допускаю гипотезу. — Как это мило!.. — рассмеялась Надя. — Наелась перед сном ветчины — и снится свиное рыло!.. Схрумкала крылышко цыплёнка — милости просим — летай себе во сне! — Ой, Надя, простите, — засмущался Сергей. — Может, и не так все упрощённо. Жос усмехнулся: — Да и цыплёнок сам не летал никогда!.. Но ты, конечно, возразишь, что Надя могла съесть и… — …сациви из лебедей, — потупился Стремнин. Надя всплеснула руками: — Превосходно!.. Актон наелся зайчатины, во сне превратился в зайца, был загнан собственными собаками и сожран ими!.. Надя сделала вид, что хочет обидеться, потом вскинула весёлые глаза и, наморщив нос, замотала головой. Жос налил всем вина и взялся за банджо. Глядя на Надю, запел: Тихо я в тёмные кудри вплетаю Тайных стихов драгоценный алмаз. Жадно влюблённое сердце бросаю В тёмный источник сияющих глаз. Сергей украдкой взглянул на Надю. Она, опустив ресницы, пригубила вино, может, думая о Блоке, а может, и об ином. Догадайся-ка, о чём думает девушка, когда ей поют о любви?.. «Надя — прелесть! — думал Сергей. — Вот уж, право, девушка и красивая, и создающая вокруг себя ауру любви!» Он поинтересовался, как у неё дела с учёбой. — Да ведь сессия на носу. Нужно написать хорошую работу. — Дерзаете? — Ой, не надо об этом, — она усмехнулась. — Мои литературные дивиденды вам будут ясны, если я расскажу о недавнем разговоре с невропатологом… Тут с самоподготовкой переусердствовала, и появились головные боли, бессонница, а у подруги дед — замечательный доктор. Пришла я к нему. Холёный такой профессор, усадил меня напротив, смотрит заинтересованно… Тамарин тряхнул головой: — Да ведь… разве что слепой пройдёт мимо тебя равнодушно! — На этом месте мне, очевидно, нужно встать и сделать книксен? — взглянула на него Надя. — Продолжайте, мы слушаем вас! — дурашливо пропел Сергей. — Хорошо… Смотрит дед-профессор на меня пытливо: «И давно пробуете заниматься литературным трудом?» — а у самого в глазах-буравчиках: «Сейчас я тебя поймаю!» — «Да года три-четыре», — отвечаю. «Ну и как?» Ждёт проявления столь обычной мании величия. «Все надеюсь написать что-нибудь примечательное», — говорю. «И? (Ну же!)» — Я гляжу на него, он на меня: «И?..» — «Пока не получается, профессор, таланта не хватает». Я улавливаю в его глазах теплоту. Мне сдаётся, что в них промелькнула мысль: «Не так уж и сумасшедшая!» Что уж там наговорила ему обо мне подруга?! «Нуте-с… Смотрите на кончик моего пальца». Глаза мои бегают влево-вправо, вверх-вниз. «Хорошо, — продолжает он, — и, поди, кое-что за эти годы успели написать?» Я-то чувствую, что он ещё надеется обнаружить во мне «заскок». Отвечаю с улыбкой: «Бог знает сколько, профессор!» — «И как же вы поступаете с рукописями?» — пиявит он меня. «Сжигаю!» Эти мои слова заставляют его мгновенно затаиться. Я не выдерживаю взгляда, смеюсь. Теперь в его глазах недоумение: «Что вы хотите этим сказать, душечка?» — «Да ничего особенного, профессор, — с грустью уже смотрю я на него, — просто я их сжигаю». Он берет меня за руки, встаёт и помогает мне встать. С нескрываемой уже симпатией и сочувствием смотрит мне в глаза: «Ах, как я вас понимаю!.. Да ведь теперь и напечататься, поди, невероятно трудно: все пишут, страшно грамотные все, да и бумаги нет! — Мы стоим друг против друга, и на меня уже смотрит не врач-невропатолог, а симпатичный пожилой мужчина. Он продолжает начатую мысль: — Один знакомый журналист мне как-то говорит: «Попадись теперь хоть сам граф Лев Николаевич — я б его, деда, нипочём в еговиде печатать не стал: урезал бы разочка в четыре, акценты повсюду почетче расставил, богоискательство все это дедово к чертям повыстриг…» С этими словами профессор учтиво открыл передо мной дверь и, улыбаясь, утешил: «Прощайте, милая, вы совершенно здоровы». — Вот вам и очерк! — заворожённо смотрит Сергей. — Ты насоветуешь! — смеётся Жос. — А что?.. Это ли не примечательная зарисовка с натуры?.. — Нет, Серёжа… В лучшем случае это маленький рассказ-шутка… И хватит об этом… Как я понимаю, вам предстоит, Серёжа, на этих днях какой-то ответственный полет? Сергей взглянул на Жоса, думая, как бы ему поскромней ответить, и Тамарин подхватил не без гордости: — Надя, Сергею предстоит первый вылет на опытном, только что созданном самолёте!.. Это признание высшего класса в нашей профессии… После Методического совета сразу туда, на Южную точку? — …и если будет все о'кэй, на следующее утро сиганём… — Ни пуха ни пера, быстрокрылый человек! — К чёрту! — сказал Сергей. — А мы с Жосом будем думать о вас, Серёжа. — Спасибо, Наденька, — взглянул он, вставая. — Вот прилечу в июне, Жос будет на своих двоих, и устроим праздник, и выберем вас снова нашей Королевой июня! — О, надеюсь! — смеётся Надя. — Только, чтобы не повторяться, надо бы нам что-нибудь придумать… — она встряхивает головой, как бы перед зеркалом, — разве что выкрасить волосы в огненно-рыжий цвет?.. — А мне искупаться в чернилах, — Жос берет аккорды: — «Ли-ло-вый негр вам подаёт манто!..» — Не будет ли слишком кричаще?.. Впрочем, если кое-где высветить белыми перьями, будет недурно… Королева июня с Сандвичевых островов!.. — И, посерьёзнев вдруг, Надя говорит с жаром: — Ах, друзья!.. Только бы у вас всё было хорошо! — С надеждой за это! — предлагает Жос. Все трое подняли стопки. Заметно преодолевая боль, Тамарин поднялся на ноги и обнял друга: — Дай же телеграмму, не поленись! Сергей кивнул, склоняясь к Надиной руке, и тут, живо решившись, она поцеловала его в щеку. — Как я хочу вам успеха! * * * Сергей вышел из парка и остановился у троллейбусной остановки, задумавшись о матери. Память перенесла его в канун какого-то далёкого, ещё в детстве, Нового года… Он даже явственно услышал щелчок замка в двери, и сердце, как тогда, затрепетало. Появилась мама!.. Заснеженная, раскрасневшаяся, с ёлочкой в руках, овеянная пронзительными запахами доброго мороза и свежей хвои. «Ой, погоди, сыночек, я такая холодная!..» А он, прыгая вокруг неё, не давал ей раздеться и был охвачен такой радостью, что будто бы и смеялся и плакал одновременно: «Нет, ты не холодная!.. Ты самая, самая тёплая на свете!..» Потом ему вспомнилось, как дворник устроил костёр из осыпавшихся ёлок, и они, постреливая искрами, бездымно пылали. Вокруг собралась ватага ребят, и он, идя из школы, тоже заглянул, но, узнав свою ёлочку, охваченную огнём, тут же отвернулся и пошёл к дому… Небо было густо-серым, и снег потемнел, а с крыши кое-где капало. И ему показалось, что и во все последующие годы, стоило дворнику запалить очередной ёлочный костёр, как с крыш начиналась капель… И думалось потом: «Вот и опять!.. Года как не бывало!» Сергей знал, что Антонина Алексеевна поёт сегодня Микаэлу в «Кармен», но решил не волновать её своим внезапным появлением перед спектаклем, а зайти к ней в театр к концу первого акта, когда она уже распоется, обретёт уверенность и до её выхода в третьем акте будет уйма времени. Он улыбнулся: вспомнились обычные её «вибрации» с утра в день спектакля. «Как же нужно любить своё искусство, если за минуты испытываемого восторга надобно расплачиваться часами колоссального напряжения!.. Правда, и мне бывает страшно, — продолжал рассуждать Сергей, — и всё же матери страшней…» Он представил себя перед разверстой пастью огромнейшего зала, переполненного людьми, и сжалось горло. Но что замечательно: стоит матери, оказавшись на сцене, услышать такты своего вступления, увидеть ободряющий взгляд дирижёра, и в тот же миг её будто подхватывают крылья, страх исчезает, всю её пронзает каким-то импульсом лучистой энергии, дающим необыкновенные силы и вдохновенную уверенность в себе, и вот уже голос льётся из груди легко и так серебристо звонко, словно бы ниспослан с самих небес. Обо всём этом мать ему рассказывала когда-то, и вот сейчас, вспомнив, он не без удивления отметил, что очень похожая метаморфоза происходит и с ним: в самом начале взлёта, лишь только самолёт, послушный его воле, устремляется вперёд, все страхи и волнения остаются позади, и он, будто бы обновлённый, с ощущением в себе даже какого-то пронзительного восторга, уходит в воздух. Тут подошёл троллейбус, завизжали, раздвигаясь, двери. «Значит, мы мужественны, — входя, сказал он себе с улыбкой, — а мужество не бывает без страхов!» — так, кажется, говорил Ремарк?..» * * * Помощник режиссёра провёл его пожарной лестницей за сцену и, оставив в тени кулис, пообещал передать Антонине Алексеевне, чтоб подошла сюда после первого акта. Спектакль был уже в разгаре, только что отзвучала хабанера, вызвавшая взрыв аплодисментов невидимого Сергею зрительного зала, и пёстро разодетые работницы сигарной фабрики со своими кавалерами стали заполнять закулисное пространство, растекаясь со сцены. Двое парней в костюмах матадоров, расшитых золотом, и три девушки с пурпурными розами в иссиня-чёрных волосах остановились неподалёку от Сергея. Один из матадоров выхватил из-за пояса бутафорскую наваху, раскрыл её взмахом руки и разделил ею возникший откуда ни возьмись кусок вареной колбасы и хлеб, и вот уже все пятеро с завидным аппетитом принялись за бутерброды, тихонько разговаривая и посмеиваясь. Сергей отвернулся к сцене. Пахло клеевой краской, пеньковым канатом и пудрой. Сергею видна была лишь глубинная часть сцены — знойное небо Севильи на холсте задника, черепичная краснота крыш на нём же да арочный «каменный» мост над улочкой, выявляющий глазам Сергея изнанку из реек и фанеры. Ещё у противоположных кулис видна была часть казарменной стены, возле неё ступени, на них группа солдат в живописных позах. Но главное действие творилось ближе к авансцене, и Сергею из своего угла почти не было видно, как Хозе, смущённый брошенным в него Кармен цветком, убеждал себя, что не верит в его колдовские чары. И тут Сергей услышал голос матери: — Хозе! — позвала она. Сергей узнал бы голос Антонины Алексеевны и среди тысячи голосов. — О, Микаэла! — воскликнул Хозе, приходя в себя. — Вот и я! — Что за радость! — Матушка к вам меня послала… Мысль о матери, наверное, умилила Хозе, и он запел протяжно, казалось, самим сердцем: — Что сказала родная?! Ты о ней расскажи мне!.. И Микаэла стала рассказывать, как в далёкой деревушке бедно и одиноко живёт, думая о своём сыне, мать Хозе и все ждёт не дождётся, когда любимый её сынок, освободясь от своей опасной службы, возвратится в отчий дом, и они снова заживут радостно, счастливо… Все это Антонина Алексеевна пропела так проникновенно, с такой теплотой и нежностью в голосе, что Сергей почувствовал: она поёт, думая о нём, и покосился украдкой на группу артистов миманса. Те прекратили жевать свои бутерброды, потом одна из девушек сказала: — Без слез не могу иногда слушать Стремнину… С какой болью в сердце она умеет петь!.. Один из матадоров хмыкнул: — Говорят, у неё сын — лётчик-испытатель… Будь у тебя — и ты бы так запела! * * * Сергей с изумлением разглядывал мать, почти не веря, что это она. В голубом бархатном платье с кокетливо зашнурованным корсажем, в белой кофточке с вышивками, на которую смешно спадали косички льняных волос, в гриме, превратившем её в крестьянскую деваху, Антонина Алексеевна была неузнаваема. Она рассмеялась: — Это я, сын, я, ей-богу! — Начисто сбит с толку… То ли брякнуться по-сыновьи на колени, то ли шлёпнуть, как деревенские парни, сграбастать в охапку и пуститься в пляс!.. Лучшего комплимента придумать он не мог. Глаза её заискрились счастливо: — Нет, правда?! Ты находишь?.. (Он понимал, что у неё духу не хватает спросить: «Ты находишь, что я всё ещё не стара для этой роли?..») — Нахожу круглым идиотом этого вашего Хозе!.. Стал бы я отсиживать в тюрьме за бестию Кармен, когда ко мне из деревни явилась такая милашка!.. Фигушки!.. О, я б вам здесь перевернул всю оперу! Смеясь, она порывисто обняла его, он хотел было поцеловать, но она предостерегающе отстранилась: — Нет, нет, сын, не надо! Сотрёшь всю мою молодость!.. — И тут, что-то вдруг осознав, изменилась в лице: — Сын, а почему ты здесь?.. Что-нибудь случилось?.. — Нет, мам, у меня все в лучшем виде. Вот прилетели на важный совет… Он состоится завтра, и мне ужасно захотелось повидать тебя! — Правда? — Клянусь! Она смотрела на него, стараясь понять, что же ещё такое ему на днях предстоит, и он заторопился перевести стрелку: — Ну а ты как, ты?! Скажи хоть что-нибудь о себе! Вот я слушал сейчас, как ты прекрасно пела!.. Больших трудов ему стоило выдержать её полный глубокой тревоги, умоляющий взгляд. Наконец она заставила себя переключиться: — Как я?.. Ты ведь знаешь, работаю, как пильщик… Да и все мы здесь, артисты, работаем до седьмого пота, как пильщики!.. — Она усмехнулась. — А чтоб публика вот так тепло принимала, нужно ещё и отхватить от сердца своего кусок и бросить в зал… И так, что ни спектакль, то кусок сердца!.. Не спи, не спи, работай, Не прерывай труда, Не спи, борись с дремотой, Как лётчик, как звезда. Не спи, не спи, художник, Не предавайся сну, — Ты — вечности заложник У времени в плену! Сергей смотрел на мать, все ещё будто бы не вполне узнавая. Она же, немного помедлив, вздохнула: — Вот так и живу… Как велит поэт и понимая теперь, что в основе нашего с тобой труда есть единая двигательная сила — веление вечности. У него вытянулось лицо: — Веление вечности!.. Это прекрасно! Все в нём: и любовь, и жажда открытий, и радость труда!.. Мам, мы с тобой сегодня на одной волне: направляясь сюда, я попробовал сопоставить твой труд со своим и нашёл в них некую эмоциональную общность. В самом деле, и мне, и тебе свойственны и муки творчества, и тяготы преодоления, и страхи от сомнений, и, наконец, радости, может быть, даже восторги, от удач… Но ты меня натолкнула на мысль, что все это в той или другой мере присуще всякому добросовестно исполняемому человеком труду… А если человек ещё и любит свой труд… Упорен в своём труде… — …значит, он талантлив! — весело подхватила Антонина Алексеевна, — значит, он сумел открыть в себе присущее ему веление вечности! — Мам… Ты прелесть!.. Дай обнять тебя! — Ой, сын, ты мне напомнил… На днях чуть не умерла от страха в «Богеме»!.. Нет, не «понарошку», как ты говорил, а по-настоящему, и не в четвёртом акте, как положено, а в первом… Представь себе: поем с Рудольфом свой лирический дуэт и вижу — о, ужас! — к нам из-за кулис направляется кошка!.. Бог знает, как она оказалась в театре!.. Хоть сцена и была затемнена, а в зале послышалось зловещее шевеление. Я помертвела: ещё какие-то мгновения, и публика разразится смехом, и ничто уж тогда не спасёт спектакль!.. А кошка направляется ко мне, вот она уже рядом, трётся о мои ноги… Миг до катастрофы!.. И тут меня осенило. Спокойно, будто ждала её, чтобы в смущении не Рудольфу, а ей выразить свою нежность, беру животинку на руки, начинаю поглаживать, и, видя, как дирижёр отправляет в рот пилюлю, пропеваю свои реплики: «Да где же ключ?.. Ну нашли вы?.. Что же делать?..» В это время мой партнёр, одолев секундное замешательство, приподнимается с пола и, уже весело глядя то на меня, то на кошку, запевает знаменитую арию наскоро придуманными к моменту словами: «Вы вся в ознобе, друг мой; ведь она пришла согреть вас; холод ужасный, мы ищем ключ напрасно…» Скрипки ему вторят, маэстро, держась рукой за сердце, благодарно склоняет голову, вдохновляет певца, и он, возвращаясь в русло привычных слов арии, поёт теперь смело, даже с какой-то отчаянно-насмешливой дерзостью: «Ещё немножко, и взглянет к нам в окошко луна-красавица и нас обласкает, и мне не помешает рассказать вам в двух словах, кто я, кто я, чем живу и чем я занят…» У меня подступает ком к горлу, в глазах радостные слезы. Голос партнёра звучит чарующе, и вот все мы, и публика, и я, и даже мурлычущая на руках кошка готовы верить Рудольфу, что он хоть и бедный поэт, а миллионер душою!.. Прижимаю кошку к щекам, вытираю о неё слезы. Публика, похоже, прекратила дышать. Кто-то там, поди, сбит с толку: «Неужто так и задумано было с кошкой?..» А мы распеваем с нарастающим вдохновением, и голоса наши будто звенят над миром. От неизбывного счастья чувствую, как пылают щеки. Поверь, родной, когда мы нескончаемо высоким «до» завершили наше «трио» — зверушку я так и продержала на руках, — публика одарила нас такими овациями, которых театр давно не помнит… Множество раз нас вызывали, и все были счастливы… А ведь был момент — я чуть не умерла! — Мам… Мама… — сердце Сергея переполнила нежность, — ты, должно быть, не понимаешь… Она замахала руками. Он взял её руки, стиснул их вместе: — Ах, мама… Я всю жизнь гордился отцом, и вот понял, что могу гордиться и тобой… Нет, ты погоди… И вот гляжу на тебя как на волшебницу, подарившую успех спектаклю, публике — восторженное состояние вдохновенной радости… А ведь волшебницей была ты всегда! — Спасибо, сын, — сказала она просто. Сергей смотрел на мать с теплотой обожания, и она представлялась ему в его воображении в облике многих её замечательных героинь, и каждая из них — и Лиза, и Татьяна, и Дездемона, и Недда, и Тоска, и вот Микаэла, — протягивала ему руки, улыбаясь: «Дурашка, а ты и не знал, что я чародейка, умеющая дарить людям незабываемую радость!» Антонина Алексеевна вдруг встрепенулась: — Да… Но что же у тебя, сын?.. Ты мне что-то недоговариваешь… — Нет, ма, у меня все хорошо. — Правда? — Ей-богу! Она понизила голос: — А ведь вижу: тебе предстоят какие-то новые испытания! — Ты волшебница, и этим все сказано. — Очень сложные? — Не очень… Не сложней, чем для тебя дебют в новой партии, когда ты уверенно знаешь свою роль. Антонина Алексеевна задумалась, стараясь что-то вспомнить, потом, просветлев, вскинула голову: То же бешенство риска, Та же радость и боль Слили роль и артистку, И артистку и роль. И, с острой тревогой глядя ему в глаза, спросила: — Сын, разве эти строки обращены не к нам с тобой?! Сколько надо отваги, Чтоб играть на века, Как играют овраги, Как играет река, Как играют алмазы, Как играет вино, Как играть без отказа Иногда суждено… Он так и не отпустил её рук. Глядя на его вихрастую шевелюру, высвободила руку и погладила его по голове. — Сын, тебе пора стричься… — Да, мам… Когда буду чуть посвободней. Она улыбнулась. — Нет, правда, обещаю, мам. — Ну а как себя чувствует друг твой, Жос?.. Ты был у него? — Ему лучше, он передвигается на костылях!.. Пел нам песни. — И эта девочка была там?.. Его не забывает? — Что ты!.. Надя — чудо! Антонина Алексеевна покачала головой, и Сергей понял её взгляд: «Я ведь знаю, и ты влюблён в неё!..» Он опустил глаза. Она задумалась и долго смотрела на него, прежде чем спросить: — Ты побудешь до конца третьего акта, когда я освобожусь? — Нет, прости, побегу. Завтра надо быть пораньше на работе… После совета сразу улетаем на юг. — Ну тогда ступай. И мне надо собраться перед третьим актом… Сразу же позвони… Ты знаешь, как это для меня важно. * * * Поставив с вечера будильник на 4.45, Майков проснулся по обыкновению за несколько минут до звонка, нажал кнопку и уставился в окно. По сиреневому небосводу будто кто мазнул темно-серой клеевой краской, но ведущий инженер отлично разбирался в оптических эффектах «небесной канцелярии» и понял, что день обещает быть ясным, а сейчас высокая облачность, слоистая, с разрывами. Они условились с Крымовым ехать на аэродром вместе. Пока Юрий Антонович делал гимнастику, брился, тёмные мазки на небе все более светлели. Потом в них ударили снизу оранжевые лучи ещё невидимого за горизонтом солнца, и небо как бы наполнилось, заиграв красками. * * * Крымов спустился с крыльца коттеджа точно в шесть. Открывая дверцу машины, сказал: «Доброе утро!.. Как спали, Юрий Антонович?» И, услышав ответ, не проронил больше ни слова. Майков тоже не счёл нужным заговаривать с Главным: погода явно благоприятствовала, самолёт полностью отлажен — это показали рулёжки, скоростные пробежки и небольшой подлёт, план первого вылета вчера на методическом совете детально проработан и утверждён. Теперь осталось собраться с духом и лететь… И потому, что всё было решено, всё ясно, абсолютно готово, ни Крымову, ни Майкову разговаривать не хотелось. Вот и ехали молча, убеждая себя, что всё будет как надо. А мыслишка, смутная и настырная, нет-нет и теребила сознание: «А ну-ка что упустили?!» «Икс» выкатили на рулежную дорожку и сняли с двигателей чехлы. Как ни привык Майков к самолёту, сегодня он показался ему ещё пластичней, совершенней в своих динамических очертаниях. «Поджарый», будто бы втянутый в центральную часть крыла «живот»; приспущенный, как у меч-рыбы, иглообразный нос; в хвостовой части, по бокам двигателей, клиновидные плоскости горизонтальных рулей, а вверху — скошенные назад кили. Майков по-хозяйски придирчиво осмотрел острые, как ножи, кромки крыльев и рулей. На утреннем солнце «Икс» был очень красив. В его окраске преобладал голубой цвет, по фюзеляжу шли светло-серые, переходящие местами в белизну клубления. Размывая внешние контуры, замысловатая окраска скрадывала размеры «Икса», отчего самолёт казался легче, воздушней. Занимаясь осмотром, Майков поймал себя на том, что опять — в который раз! — любуется самолётом, его сильно развитой центральной частью крыла и тонкими, изящными консолями. Вспомнился почему-то «сумасшедший» изобретатель Миша Кузаков — в юности Майков, занимаясь планёрным спортом, брал у него первые уроки аэродинамики в аэроклубе. В то время Миша Кузаков носился с идеей «широкоразвитого несущего центроплана и тонких, лучшим образом обтекаемых консолей». Однако в те времена в институте признали совершенно несостоятельным его предложение, а самого Мишу в кулуарах осмеяли как недоучку и фантазёра. И вот теперь, когда «фантазёра» уже нет, тот же институт в лице нового поколения специалистов на основе новейших исследований, настоятельно порекомендовал Крымову при создании «Икса» применить крыло с сильно развитым наплывом в центральной части, переходящим в тонкие консоли. «Странно?.. — спросил себя Майков. И, поразмыслив, возразил себе: — Да нет, пожалуй, закономерно!..» Ему представилось, сколь длительную и непрерывную эволюцию должны были претерпеть крылья, чтобы прийти к этой перспективной форме. Но, рождённая в голове талантливого изобретателя четверть века назад, она показалась специалистам того времени совершенно нелепой и ненужной. «Шедевры, созданные для потомков, не понимают современники», — вспомнилась ему чья-то фраза, ставшая крылатой. Среди собравшихся у самолёта появился и Сергей Стремнин. В сером комбинезоне, в гермошлеме, внешне спокойный, подошёл к Крымову доложить о своей готовности. Главный конструктор смотрел на него с отеческой теплотой, а глаза его выражали: «Ты уж, родной, постарайся… От нас ничего теперь не зависит, теперь слово за тобой!» К ним потянулись специалисты, наиболее причастные к созданию «Икса», и каждый, здороваясь с Сергеем, просил глазами постараться. Подошёл старший механик Федор Максимович — он был при галстуке, в безупречно отглаженной сорочке и тщательно побрит. «Торжествен, как перед боем!» — отметил про себя Сергей. Федор Максимович доложил о готовности самолёта к полёту. Крымов взглянул на Майкова: — А по вашей части как, Юрий Антонович? — Все в порядке, Борис Иваныч, можно начинать. — Тогда в час добрый, Сергей Афанасьевич! С этого момента все уже неотрывно смотрели на самолёт. Федор Максимович помог Сергею забраться в кабину и, все ещё наклоняясь к уху лётчика, что-то продолжал «колдовать» с минуту или две, и вид у него был примерно такой, как у тренера, нашёптывающего боксёру из-за верёвок на ринге, когда вот-вот прозвучит гонг. Майков спросил Крымова: — Борис Иваныч, позвольте высказать одну мысль? — Слушаю, — насторожённо поднял глаза Крымов. И Майков заметил его бледность. — От щитка передней стойки шасси можно ждать небольшой тряски стабилизатора… — …пока не уберётся шасси, — закончил его мысль Крымов. — Не исключено. Посмотрим, полет покажет. Я думал об этом, не хотелось усложнять конструкцию щитка дополнительной механизацией: концевички, релюшки — лишний элемент отказа… — Крымов не отрывал глаз от кабины. — Нормально! — сказал Майков. И, как бы подтверждая эти слова, засвистели одна за другой турбины, запустились двигатели. Стремнин надвинул фонарь, механик сбежал по стремянке, её оттащили в сторону. Двигатели постепенно увеличили обороты, передняя нога шасси от нарастания тяги двигателей сжала амортизационное звено, и нос самолёта наклонился. Да и вся машина ожила, вздрогнула корпусом… Стремнин растормозил колеса, и «Икс» тронулся с места сперва очень медленно, потом, ускоряясь, порулил к началу взлётной полосы. Крымов и Майков, глядя ему вслед, видели, как туда же, с боковой дорожки, поспешил серебристый двухместный самолёт-киносъёмщик. На взлётной полосе, точно на осевой линии, «Икс» замер. И наступила эта особая предстартовая минута для не летавшей ещё никогда опытной машины. В эту минуту хочется знать, о чём ещё там шушукаются лётчик с машиной, впервые всерьёз оставшись наедине. Наверно, есть о чём спросить друг друга, прежде чем шепнуть: «Ну, понеслись!..» * * * Остановив «Икс» на линии белого пунктира, Сергей Стремнин вгляделся в барашки перистых облаков и, шевельнувшись в кресле, ощутил плечами плотность притягивающих ремней, слитность с машиной. Это заставило встрепенуться. «Значит, так, слева направо… Так… так… так, все хорошо! — говорил он себе, оглядывая тумблеры, рычаги, лампочки, чёрные глазницы приборов, и тут заметил, как вздрагивают слегка колени. Уставился на них, словно не узнавая, будто они были сами по себе, спросил с ехидцей: — Что, страшновато?.. То-то же!.. — Попробовал усилием воли их успокоить и, видя, что не вполне удаётся, покривился: — Ладно уж… Мужество не бывает без страхов!» — после чего нажал кнопку передатчика и сказал чётко: — Я — «Вымпел», разрешите взлёт? — «Вымпел», взлёт разрешаю! — узнал в наушниках голос руководителя полётов, и тогда, вслушиваясь в нарастающий гомон турбин, стал выводить двигатели на взлётные обороты и, зыркая по приборам, пробормотал: То же бешенство риска, Та же радость и боль Слили лётчика с «Иксом», Как артистку и роль… Издали видно, как за хвостом «Икса» взметнулось пыльное облако — двигатели выведены на полную тягу, но звук их ещё не донёсся до тех, кто с таким вниманием наблюдает. Наконец в уши врывается форсажный грохот, и «Икс», сорвавшись с места, быстро ускоряясь, начинает разбег. За ним, держась сбоку-сзади, устремляется самолёт-киносъёмщик. Но Майков не отрывает глаз от «Икса», пригнувшись, следит за положением руля высоты. С самого начала руль заметно отклонён вверх за нейтраль, и Майков отмечает про себя, что Стремнин так и держит его вплоть до момента отрыва носового колеса, а когда машина вздыбила нос, лётчик чуть отдаёт руль в нейтраль, и в тот же миг «Икс» уходит в воздух. — Ур-р-ра!.. В воздухе!.. — кричат механики, техники, электрики, прибористы, сгруппировавшиеся теперь все вместе, и швыряют над собой кто кепку, кто берет. Крымов и Майков, щурясь, вглядываются вслед уходящему круто ввысь «Иксу», оставляющему за собой два лёгких дымных шлейфа. * * * От руководителя полётов поступают сообщения, что у Стремнина все в порядке, задание выполняет по плану. И с этой скупой информацией незаметно пролетает полчаса. В толпе ожидающих оживление, уже ясно, что первый вылет их детища состоялся, но волнует, конечно, посадка… До неё — все то и дело поглядывают на часы — остаётся минут пять-семь. И вдруг, когда никто к этому все же оказался не готов, «Икс» выскочил со стороны реки и, наклонив глубоко, красиво голубое крыло в белесых разводах, так, что оказалась ярко освещённой вся спина машины, с чудовищным грохотом просквозил над центром лётного поля. За ним промчался неотступный киносъёмщик, и оба скрылись из глаз. В это время Стремнин ушёл на круг, чтоб зайти на посадку. Его уже почти не было слышно, но в толпе болельщиков, все ещё крича, обменивались впечатлениями. Потом лица всех устремились туда, откуда он должен был появиться, и эти последние минуты оказались самыми томительными и беспокойными. И тут, как это всегда бывает, сколько ни вглядывались в даль, до слёз напрягая глаза, увидели лишь после того, как кто-то, самый глазастый в толпе, заорал: — А-а-а… Вон он!.. Крадётся, крадётся!.. Не туда смотрите, раззявы, ниже, ниже!.. В самом деле, «Икс» приближался очень полого, и Майкову подумалось: не слишком ли низко он идёт к полосе, но через несколько секунд успокоился: «Икс» пронёсся в полуметре от поверхности бетона в самом начале полосы, а затем, чиркнув с лёгким дымком подкрыльными колёсами шасси, покатился, имея впереди всю длину бетонной дорожки. Крымов горячо воскликнул: «Молодец!» — и болельщики в толпе пришли в такой неистовый восторг, так принялись тузить по спинам друг друга, что сторонний человек мог бы подумать: передрались. Прокатившись далеко вперёд, «Икс» свернул с полосы, отрулил в сторону и замер. Крымов взглянул на часы — весь полет длился тридцать шесть минут. Со всех сторон к «Иксу» помчались автомобили. Крымов с Майковым подъехали, когда у самолёта бурлила толпа, и по взметнувшимся над головами рукам и ногам поняли, что Стремнина качают. — Не уронили бы. — Лицо Крымова светилось улыбкой. Майков успокоил: — Механики — закопёрщики, а они-то дело знают! Нужно было выждать несколько минут, пока каждая из многих рук, прикоснувшись к герою дня — лётчику-испытателю, не выразит и свою сопричастность к созданию нового самолёта. Крымову тоже хотелось вот так, вместе со всеми, завопить от восторга… Нет, почему-то застеснялся. А Майков выскочил из автомобиля, кинулся к толпе ликующих людей, и вскоре до ушей Крымова донеслись и его возгласы. Стоя у радиатора машины, Крымов и не заметил, как к нему подошёл парторг Филиппов: — Позвольте, Борис Иванович, от души поздравить вас… Эх, хотелось бы, чтобы «Икс» и впредь так взлетал и так безупречно садился!.. Чтоб оправдал все наши чаяния и надежды… — Спасибо, Степан Андреевич, — взволнованно проговорил Крымов. — И вас поздравляю сердечно с первым нашим серьёзным успехом. В этот момент Стремнину удалось вырваться из толпы, и он, стянув с себя белый шлем-каску, заторопился к главному конструктору. Крымов и Филиппов пошли к нему навстречу. Сунув на ходу шлем под мышку, Сергей остановился в нескольких шагах от них и, успокаивая дыхание, чуть помедлил, прежде чем выпалить: — Товарищ главный конструктор, первый полет опытного самолёта «Икс» произведён в соответствии с запланированным заданием. Существенных замечаний по самолёту нет. О своих наблюдениях в полёте разрешите доложить на разборе. Крымов шагнул к лётчику и, уже когда обхватил Сергея за плечи, срываясь, выговорил: — Поздравляю вас, Сергей Афанасьевич!.. Вы — настоящий мастер! Сергей будто под увеличением увидел глаза главного конструктора, медленно собравшиеся в них две слезинки, а Крымов и не пытался их смахнуть. И тут Сергей почувствовал, что и его вдруг охватил какой-то неведомый ему ранее восторг, от которого в груди загорелось, заклокотало, разлилось теплом, и это благодатное состояние сделало Сергея сразу очень, очень счастливым. Он был так взволнован и полётом, и бурными излияниями механиков, истискавших его, закачавших, оглушивших, и сердечным теплом главного, что воспринимал все вокруг себя как под воздействием хмельного, когда какая-то яркая мысль, какие-то хорошие слова, ощущения — вот они, здесь, мелькают, кружатся рядом, а никак их не ухватишь, никак на них не сосредоточишься. Только когда расселись по машинам и кавалькада автомобилей помчалась по рулежной дорожке к зданиям на окраине поля, он почти успокоился, и впечатления о только что произведённом полёте в конце концов заняли целиком его воображение. * * * Когда все, кому следовало присутствовать на разборе, собрались в помещении приангарной бытовки, Сергей Стремнин доложил о том, что им замечено в первом полёте «Икса». Прежде всего он рассказал о работе двигателей — не забыл упомянуть об их приёмистости, о характере работы на переходных режимах, о температурах газов и ещё о многих будто бы не очень броских наблюдениях, что, однако, не могло не вызвать удивления: «Как это все можно заметить и запомнить в одном полёте?..» И закончил сообщение по двигателям благоприятным о них отзывом. Он подчеркнул, что отрыв самолёта произошёл практически на той скорости, которая аэродинамиками и предсказывалась, и, что очень важно, — при отрыве он не почувствовал никаких тенденций самолёта к самопроизвольным раскачиваниям, особенно в боковом отношении, чего он опасался, вспоминая неудачи поначалу с отладкой управления на моделирующих стендах в институте у Майкова. Но, перейдя в набор высоты, начиная со скорости 350 километров в час и далее, пока скорость разгонялась, заметил сравнительно небольшую, однако постоянную тряску, которая, правда, тут же прекратилась, как только убралось шасси. В остальном, сказал, заканчивая, Сергей, полет прошёл нормально, система управления работала безупречно, самолёт отлично слушался рулей, а искусственная загрузка педалей и ручки управления с его стороны пока претензий не вызывает. Тут же взял слово Хасан Мигай — это он летал на самолёте-киносъёмщике, — он сказал, что они с оператором, проходя достаточно близко, видели, как на «Иксе» до уборки шасси вздрагивал стабилизатор. Его спросили: «Вы засняли этот момент?» Он ответил: «Естественно. На киноплёнке вздрагивание стабилизатора должно быть достаточно заметным». «Вероятное оказалось очевидным», — подумал Майков, вспомнив свой разговор с Борисом Ивановичем перед полётом «Икса». Теперь Майков был совершенно уверен, что тряска стабилизатора провоцируется тормозным щитком, открытым против потока, пока самолёт летит с выпущенным шасси. Говорить об этом сейчас было бы не к месту, но Майков уже думал, каким образом устранить эту тряску. Специалисты по самолётным системам задали Стремнину несколько вопросов, на которые он ответил, и стало ясно, что замечаний у него к смежникам пока нет. Затем Крымов сказал торжественно: — Товарищи, мы сделали новый самолёт!.. Давайте же поздравим друг друга потеплей, а «именинника» особенно!.. — и зааплодировал первым. И все шумно зарукоплескали. Потупясь от досадливого смущения, Сергей выждал несколько секунд и вдруг протестующе поднял руку: — Друзья, помилосердствуйте!.. — Стало тише. — Вы трудились несколько лет — я летал всего полчаса. Это я должен вас всех расцеловать за то, что вы создали такой замечательный самолёт и доверили мне его испытать! — Ну, Сергей Афанасьевич, — рассмеялся Крымов, — эти поцелуи заняли бы слишком много рабочего времени!.. Эва нас сколько… за месяц не перецеловать… Лучше поступим так: выделим уполномоченных. — Крымов вопросительно взглянул на Филиппова, и тот с деланной серьёзностью кивнул! — В составе, скажем, двадцати девушек… — Вот! — подхватил Крымов. — И доверим им принять от вас, дорогой Сергей Афанасьевич, предназначенные коллективу поцелуи! Шутка вызвала весёлое оживление, а когда наконец все угомонились, главный конструктор сказал серьёзно: — Но я, дорогие мои коллеги, должен сказать честно: сегодня наш первенец «Икс» сделал лишь первую пробу опереться на крыло… Он у нас как младенец пока, оторвавшийся от рук матери и сделавший робкие шажки… Предстоит очень серьёзно поработать, чтобы младенец стал богатырём, гордостью нашего воздушного флота… Конечно, самый напряжённый, ответственный и, не боюсь сказать, рискованный труд ляжет на плечи Сергея Афанасьевича, а мы все, как заботливые няньки, будем помогать ему… Только избави нас бог забывать известную и очень мудрую пословицу насчёт дитятки и семи нянек!.. Помните: все вы прекрасные специалисты своего дела, но беды нас чаще всего подстерегают на стыках, на переходных границах ваших сфер деятельности… Механики и двигателисты, аэродинамики и прочнисты, к примеру, больше общайтесь, делитесь сокровенными заботами друг с другом!.. Не таите друг от друга болезненных секретов… Это касается всех специальностей! Итак, мы сделали новый самолёт. По традиции, заведённой ещё на авиационной заре, первый вылет опытного самолёта отмечается товарищеским застольем. Так поступим и мы: всех вас приглашаю к семи часам в нашу столовую на ужин. Ура нашему коллективу энтузиастов! Многие с криками «ура!» повскакали с мест. Молодёжь принялась скандировать: «Мо-лод-цы!.. Мо-лод-цы!.. Мо-лод-цы!.. Нашему „Иксу“ — сла-ва!.. Сла-ва!.. Сла-ва!..» * * * К посёлку Стремнин зашагал молодой липовой аллеей. Солнце взвилось высоко, и липки отбрасывали кургузые тени. Настроен Сергей был расчудесно, в ногах чувствовал лёгкую пружинистость, вскидывая голову, то и дело поглядывал на деревца. Стволы их снизу были аккуратно выбелены извёсткой, а игривые лучи, продираясь сквозь нежно-зелёные кудряшки, золотили их, и липки выглядели очень юными. «Десятиклассницы, да и только! — весело вглядывался он. — За зиму выросли из своих платьицев!» Зайдя на почту, он заказал разговор с Москвой и отправил в госпиталь телеграмму: ДОРОГИЕ ЖОС И НАДЯ! ПОЗДРАВЬТЕ НОВОРОЖДЁННЫМ. ТОЛЬКО ЧТО ВЕРНУЛИСЬ ПРОГУЛКИ. ГОРЛАСТЫЙ МАЛЫЙ, НО ПАПУ СЛУШАЕТСЯ. ВАШ СЕРГЕЙ. Москву обещали дать в течение часа, и Сергей, присев на подоконник раскрытого окна, залюбовался цветущим садом. Уж больно хороши были яблони в розоватом клублении. Скворец самозабвенно распевал что-то о весне, и Сергей, послушав, и сам стал напевать тихонько: «Весною все кругом цветёт, весною тот лишь не живёт, кто нежных песен милой не по-е-о-от!.. Кто нежных песен милой не поёт!..» Замолк, а в ушах словно бы звучит аккомпанемент Жоса, и тот, наигрывая, будто глядит на него с улыбкой, а в глазах: «Ну вот и Сержик наш сподобился!.. Что делает с серьёзными людьми весна!» Воображение перенесло Сергея в беседку госпитального парка. Жос и Надя будто и не уходили: сидят, прижавшись, когда сестра вручает им телеграмму. «Ура, Надюша! — кричит Жос. — Стремнин-то наш, Серёжка, вылетел на „Иксе“!» И Надя, заглянув через плечо, хлопает в ладоши: «Ах он лапочка-папочка!..» — «Давай-ка и мы придумаем в ответ что-нибудь потешное!» «Да что ж это я?.. — одёрнул себя Сергей. — Опять о ней думаю. Поцеловала по-дружески… из беспокойства… „Как я хочу вам счастья!“ Какого счастья?.. Удачи в полётах на „Иксе“?.. Или счастья иного?..» «Ну, ты даёшь! — вмешался голос рассудка. — Подумай-ка! Они любят друг друга, а ты-то что?.. И вообще… Не сотворил ли ты себе кумира под влиянием влюблённого по уши Жоса?.. Смотри не окажись до смешного старомодным. Эти чудаки вечно творят из женщин королев, чтобы те потом тянули их на эшафот… И что тебя ждёт?.. Незавидная роль „друга дома“ с кровоточащим сердцем?..» «Ну и пусть! — перебил другой голос, голос чувства. — Коль люблю — уже не несчастен! Разве бывает несчастная любовь?.. Разве самая скорбная в мире музыка не даёт счастья?.. — так, кажется, говаривал Иван Алексеевич Бунин. И, если верить ему, то и завтра и послезавтра будет все то же… все то же счастье, великое счастье!..» Он словно очнулся от дрёмы. — Москва!.. Пройдите в пятую кабину. Бросившись к аппарату, он прижал к уху трубку: — Мама, мам, здравствуй!.. Вот и звоню, как обещал! Премьера состоялась!.. Конечно, при моем участии… А как же иначе!.. — Он рассмеялся. — Я же в заглавной роли… Успех?.. О шумный!.. Даже бока намяли… Нет, ты не поняла. Ничего страшного: здесь всегда так принимают, можно сказать, носят на руках!.. Что на душе? Честно сказать — сперва тряслись колени, а выйдя, так воодушевился, что в несколько мгновений почувствовал себя на седьмом небе!.. Антонина Алексеевна напомнила: То же бешенство риска, Та же радость и боль… — Да, да! — закричал он. — Вот именно: Слили лётчика с «Иксом», Как артистку и роль… В далёкой Москве смеялась счастливая мать: — Ну что ж, сын… «Ты — вечности заложник, у времени в плену!..» У Сергея сжалось от нежности сердце. И слова застряли в горле. — Я буду петь сегодня по второй программе ТВ… Спою твои любимые «Вешние воды»… Если можешь — послушай. В 22.05. — С радостью, мам… — Береги себя, сын. — Да будет воля твоя!.. notes Примечания 1 Закрылки — подвижная, отклоняемая вниз часть крыла. Служат для увеличения подъёмной силы и сопротивления. Применяются при взлёте и посадке. 2 СПУ — самолётное переговорное устройство. 3 РУД — рычаг управления двигателем. 4 m β — коэффициент поперечной статической устойчивости. 5 КЗА — контрольно-записывающая аппаратура. 6 На квадратный метр площади крыла. 7 Находясь над центром аэродрома в направлении посадочной полосы, самолёт выполняет расчёт на посадку «по коробочке», делая последовательно четыре разворота под углом 90° каждый. Их называют: «первый», «второй», «третий», «четвёртый».