Консул Зоя Ивановна Воскресенская Роман о самоотверженной работу советских дипломатов в Финляндии в предвоенные 30-е годы. Автор на широком историческом фоне показывает те сложные испытания, которые выпали на долю финского народа, о героической борьбе передовых людей этой страны за лучшее будущее. Служение Родине, своему народу, пролетарскому интернационализму — таковы главные идеи книги. Финляндия! Четвертое десятилетие живем мы в дружбе и мире с нашей северной соседкой, взаимно уважая интересы народов обеих стран. Хельсинки! Имя этого города — столицы Финляндии — навсегда вошло в историю борьбы народов за мир, безопасность и сотрудничество. Именно здесь в июле 1975 года главы тридцати трех европейских государств, а также США и Канады, подписали знаменитое соглашение о сохранении и укреплении мира в Европе и на всей планете. Передовые люди Финляндии вели многолетнюю, мужественную борьбу за то. чтобы высвободить свою родину из-под опеки черных сил реакции и фашизма и вывести ее на путь сотрудничества и содружества с Советским Союзом и всеми странами доброй воли. В этой книге публикуется роман писательницы З. И. Воскресенской "Консул", в котором рассказывается о самоотверженной работе советских дипломатов в Финляндии в предвоенные тридцатые годы, о тех сложных испытаниях, которые выпали на долю финского народа, рабочего класса и прогрессивной интеллигенции страны в борьбе за лучшее будущее. Служение Родине, своему народу, делу пролетарского интернационализма — вот чему посвящены страницы этого произведения. Глава 1 ДИАЛОГ Константин Сергеевич, запрокинув голову и полузакрыв глаза, привычно водил по лицу безопасной бритвой, растягивая языком то одну щеку, то другую. Душистая мыльная пена падала хлопьями в раковину и сползала вниз, оставляя на фаянсе золотистую пыль щетинок. Осторожно поскоблил остро выпирающий кадык, провел ладонью по щекам и подставил голову под холодную струю воды. Энергично вытерся льняным полотенцем и принялся облачаться. Тоненькие золоченые стерженьки с перламутровой головкой никак не хотели пролезать в круглые отверстия твердой, накрахмаленной рубашки. Справившись с застежками, защелкнул запонки на манжетах, приладил белую "бабочку" под воротник и надел фрак. Стальной пилкой подравнял ногти и подошел к трюмо. Зеркало отразило фигуру мужчины выше среднего роста, лет тридцати пяти, спортивной стати. Круглая, гладкая, как бильярдный шар, голова, серые с лукавой живинкой глаза, короткий широкий нос, крупный рот. Константин Сергеевич взял со стола бумажник, проверил его содержимое, заложил несколько визитных карточек и сунул в карман. Надел цилиндр, приблизил лицо к зеркалу и вдруг, усмехнувшись, озорно свистнул. Взглянул на себя из давности глазами того семнадцатилетнего рабочего парнишки Кости, пришедшего служить в Красный Балтийский флот в 1918 году. Тогда он впервые натянул на себя полосатую тельняшку и примерил перед осколком зеркала в цейхгаузе бескозырку, и ни одна не налезала на его большую кудрявую голову. Восемнадцать лет прошло с тех пор. — Ну и ну! — покачал головой вихрастый матрос, глядя на тщательно выбритого, в высоком цилиндре, во фраке и лакированных башмаках дипломата. — Когда же ты, Костя, успел превратиться в Константина Сергеевича, сменил бескозырку на цилиндр, а тельняшку на эту белую, картонную кольчугу. Дипломатом стал, а помнишь?.. Константин Сергеевич сощурил глаза и вздохнул. — Все, все помню. Костя. И скажу по правде: хоть на мне и накрахмаленный панцирь, а сердце под ним все то же. Прямо скажем, я не лазаю по мачтам, не кричу "вира" и "майна", а "шпрехаю" и "спикаю"; на руках нет мозолей, не ношу на боку маузер, но чувствую себя в каждодневной битве за нашу Советскую Родину, за нашу большевистскую правду. И всегда чувствую на себе тельняшку, и греет она меня и защищает. Матрос, сдвинув на самый затылок бескозырку с развевающимися лентами, насмешливо рассматривал дипломата: — Появись я в такой робе на корабле, братва приняла бы меня за Чемберлена или Керзона. — Тогда были другие времена, другие песни, Костя. Все эти запонки, манишки, лакированные туфли просто новая форма. — продолжал оправдываться перед своей юностью консул. А его боевая молодость требовательно допытывалась — той ли дорогой идешь, сбился ли с пути, так ли живешь, как обещал. — Помнишь двадцать седьмое января двадцать четвертого года, когда страна прощалась с Лениным? — строго спросил матрос. У Константина Сергеевича перехватило горло. Он снял цилиндр, положил его на стол, потер пальцами виски. В памяти возникло сизое от лютого мороза утро, черная вереница людей медленно двигалась через Колонный зал. Константин стоял в почетном карауле у гроба Ильича. Два знамени склонились над Лениным: знамя Центрального Комитета партии и Коммунистического Интернационала. Тусклые лучи солнца пробились сквозь верхние окна зала, переплелись с мрачным светом закутанных в черный креп люстр и с желтыми огнями дуговых фонарей кинооператоров. Константин хорошо помнит: он сменился с поста в восемь часов пятьдесят минут. В скорбной тишине зала послышались звуки Интернационала, они становились все отчетливее и громче, отдельные голоса слились с оркестром. Весь зал поет, и этот гимн звучит как клятва верности, как торжественное обещание любимому вождю выполнить все завещанное им. — Ты тогда тоже поклялся каждой клеточкой своего "я" так же верно служить народу, как служил ему Ленин, — напомнил матрос. — Да, я дал тогда такую клятву, — ответил Константин Сергеевич. — Понятно, гением не станешь, но вот ленинские черты характера каждому доступны. Быть честным и бесстрашным, трудолюбивым и бескорыстным, добрым и принципиальным, жадным до знаний и щедрым на отдачу, быть патриотом и служить всему человечеству, быть всегда и во всем коммунистом — все это казалось легко и просто. Но сколько раз я в жизни ошибался, как много в моем календаре жизни серых, ничем не примечательных листков. Эх, если бы можно было этот календарь перекинуть обратно, украсил бы я каждый день добрыми делами. Мало учился. Имею высшее образование, а вот среднее не успел получить. Все знания по кусочкам нахватаны. Сколько книг одолел по философии, естествознанию, политэкономии, истории и дипломатии; кажется, всех классиков перечитал, но чем больше узнаешь, тем лучше понимаешь, как скудны твои знания. — Плохо старался, мог бы сделать больше, — корит матрос. — Но, Костя, вся юность прошла на фронтах, на кораблях, а потом учеба. И с учебы постоянно срывали, то на ликвидацию банд, то посылали за границу покупать хлеб, рыбу, станки. И вот я стал консулом. Костя-матрос усмехнулся и покачал головой. — Скажи мне двадцать лет назад, что я стану консулом, я бы ответил: "Брось подначивать". Консулы были в Древнем Риме, знали мы про них, что они носили тогу, восседали в дорогих креслах, как на троне, и обладали властью огромной: могли казнить, могли и миловать. Но вот про консулов во фраках, да еще советских, мы и слыхом не слыхали. Что же это за служба такая? — Полезная служба. Консул заботится о советских гражданах, проживающих за границей, охраняет их права и труд, принимает заявления о приобретении советского гражданства, регистрирует браки и рождения, выдает визы иностранцам на поездку в Советский Союз. Придет советский военный корабль в порт, консул первый поднимается на борт, знакомит командование со страной, ее законами и обычаями, а коли прибудет торговое судно, капитан является в консульство и докладывает, в каком состоянии прибыл пароход, есть ли больные, требуется ли ремонт. Консул должен знать, как выполняются советские заказы на предприятиях, или, как в старину говорили, покровительствует торговле и мореплаванию. — Скучные обязанности, — возразил Костя-матрос. — В мире сейчас такая заваруха началась. Германские и итальянские фашисты вместе с испанскими фалангистами выступили против Народного фронта Испании, хотят затянуть на шее испанского народа фашистскую петлю. Тебе бы туда, защищать Испанскую республику, а ты занимаешься здесь, в Финляндии, "покровительством торговле и мореплаванию". — Не трави душу, Костя. Думаешь, я сам не рвусь в Испанию? Но партия распорядилась иначе. И я не забыл морскую примету, Костя: "Ходят чайки по песку, моряку сулят тоску, и пока не сядут в воду, штормовую жди погоду". Нет, не садятся чайки в воду. Звонок в дверь прервал диалог Константина Сергеевича со своей юностью. — Заходи, Антоныч, заходи, дружище, — распахнул консул дверь и впустил в квартиру шофера. Антоныч был постарше своего шефа. Худощавый, неторопливый, он уже четверть века сидел за баранкой, несколько лет работал в советском консульстве и для Константина Сергеевича, осваивающегося со своей новой должностью, был незаменимым гидом и советчиком. Константин Сергеевич взял белые перчатки и протянул руку за пальто, но Антоныч остановил его: — Разрешите-ка, я вас обследую, не ровен час, какая нитка или волос пристал. Вам же не видно. Антоныч заставил консула повернуться кругом, взыскательно осмотрел его, снял какую-то пушинку. — Вот плохо вам без хозяйки-то. Здесь был китайский посол. Без жены. Так он однажды явился во дворец к президенту в таком виде, не приведи господь. Видно, торопился и надел рубашку поверх брюк, она у него из-под фрака, как фартук у повара. Вошел во дворец. Президент с президентшей принимают гостей. Нужно было пройти метров шестьдесят сквозь строй дипломатов, которые здоровались с президентом и его супругой и выстраивались по обе стороны зала. Посол идет через всю залу, идет не спеша, как и положено. Дипломаты делают вид. что ничего не замечают. Дамы толкают друг друга, им страсть интересно, как в таком виде посол будет представляться президентше. Но адъютант президента не растерялся, быстро пошел навстречу гостю, взял его вежливенько под руку, шепнул что-то на ухо и вывел его в боковую дверь. На следующий день посол улетел на самолете и больше, говорят, к дипломатической работе не возвращался. Константин Сергеевич живо представил себе эту картину и захохотал, слушая рассказ Антоныча. — Да, не завидую я этому послу. Ну, пора, Антоныч, поехали. Сошли вниз. У подъезда стоял автомобиль "эмка". Блестел как новенький. Антоныч распахнул дверцу. Консул сел рядом с шофером. Антоныч аккуратно завел мотор, включил первую скорость, плавно тронул машину с места, что и стакан, полный воды, не дрогнул бы, включил вторую скорость, третью. Никакая спешка, никакие уговоры "прибавить газку" не помогали: "Тише едешь, дальше будешь". Машину Вадим Антонович любил, как живое существо. Выезжал всегда с запасом времени. "Вдруг на гвоздь напорется, охромеет, колесо менять придется, а опаздывать не положено. Коли раньше приедем, два круга на площади сделаем. Подвезу к подъезду в аккурат", — говорил он. — Вот освоюсь с делами, ознакомлюсь с городом и буду сам водить машину, — сказал консул. — Ну уж нет, нет, — отрезал Антоныч. — Машина мне доверена, а у вас свои дела. Да ее, сердечную, и так загоняли. То на верфь инженеров вези, то на вокзал кого-то встречать, то какой-то срочный пакет в министерство. А она же не семижильная, и машина устает. Ехали по улочке, по обеим сторонам дома-особняки прятались в садах. Розы перебирались через забор, стлались по тротуару, но ни одна роза не была затоптана, люди обходили их или осторожно перешагивали. — Чистенький город, приятный, — сказал Константин Сергеевич. — Ничего не скажешь. И так по всей стране, — отозвался Вадим Антонович. — Вы заметили, какой порядок у них вдоль железной дороги? Шпалы сложены одна к одной, никакого мусора. И народ честный. Машину, мотоцикл, велосипед оставь в любом месте — не уведут, ничего не отвинтят. Во многих домах в деревнях и замков на дверях нет. Потеряешь какую вещь на улице, оставишь где зонтик или трость, иди через несколько дней в бюро находок, и тебе твою пропажу в полной сохранности выдадут. Один иностранец золотые часы на улице обронил: ремешок у него расстегнулся, видно. Через три дня он эти часы получил, уплатив одну марку за хранение. Говорят, что в стародавние времена у финнов за кражу отрубали палец на левой руке, за вторую кражу отрубали всю кисть, а за третью так и правой руки лишали. В магазине не обвесят, не обсчитают. Что и говорить — честный народ. — А знаете, Антоныч, у финнов есть мудрая поговорка: "Мелкого жулика наказывают, а крупному в ноги кланяются". — Нет-нет, честный народ, — упрямо повторил Антоныч. — Народ-то не един, — заметил Константин Сергеевич. — О честности финнов сложены легенды. Это верно. Но знаете, сколько братских могил разбросано здесь? В них покоятся больше тридцати тысяч расстрелянных и замученных революционеров, рабочих и крестьян, поднявшихся в 1918 году против своих угнетателей. Двадцать семейств миллионеров владеют богатствами Финляндии, которые создают им десятки тысяч рабочих. Вы хотите причислить к честным и тех, кто охранял свои богатства, расстреливал соотечественников за стремление жить свободно, избавиться от эксплуатации? Антоныч промолчал. Выехали на Сенатскую площадь, которую обрамляли с четырех сторон церковь, здание Государственного совета, университет и ратуша. На площади главенствовал гигантский памятник русскому царю Александру II. Константин Сергеевич усмехнулся: — Если по справедливости, то финны должны были бы воздвигнуть памятник Ленину. Никто так страстно и последовательно не боролся за независимость Финляндии, как Ленин. В огне Октябрьской революции русский рабочий класс отвоевал свободу для Финляндии, осуществил многовековую мечту финского народа. — Что правда, то правда, — согласился Антоныч. — И посмотрите-ка, Антоныч, памятник "великому князю финляндскому, самодержцу Российской империи" задуман так, чтобы человек чувствовал себя ничтожеством, лилипутом рядом с этим Гулливером, — заметил Константин Сергеевич. Было без пяти минут семь, когда Антоныч остановил машину у парадного подъезда президентского дворца. Константин Сергеевич легко поднялся по лестнице. В гардеробной снял цилиндр, бросил в него перчатки и подал служителю. Дамы ревнивыми взорами оглядывали туалеты друг друга, поправляли прически, раскрывали нарядные сумочки, извлекали из них пуховки. Мужчины поглядывали на часы, чтобы ровно в семь начать подниматься в приемную залу президента… Глава 2 ЗНАКОМСТВО Прибытие нового советского консула вызвало интерес и в дипломатическом корпусе, и, конечно, больше всего в советской колонии. Консул Ярков приехал один. На вопросы, когда прибудет его семья, уклончиво отвечал: "В свое время", вежливо отклонял приглашения работников полпредства обедать у них дома, не желая отдавать кому-либо предпочтение. Питался в полпредовской столовой вместе с инженерами-приемщиками, переводчиками, дипкурьерами. Несколько раньше консула приехал секретарь-переводчик консульства Петр Осипов, молодой человек лет двадцати двух. Очкастый. Видно, с увлечением продолжает учиться. Сидит обедает и то и дело вынимает из одного кармана финскую газету, из другого — шведскую, из третьего — набор карточек на шнурке с немецкими словами. Когда читает, снимает очки, и тогда видно, что глаза у него голубые, лучистые. Нюра-повариха, жена дворника, всегда наливает ему суп в тарелку до краев и котлету выбирает потолще, посочнее. "Худющий ты, поправляться тебе надо, заучился небось", — по-матерински приговаривает она и по-настоящему огорчается, когда Петя отказывается от добавки. Константин Сергеевич Ярков, представившись советскому полпреду, военному и торговому атташе, нанеся обязательные визиты в Министерство иностранных дел, иностранным консулам, засел знакомиться с консульским хозяйством, которое осваивал и Петр Осипов. Консул присматривался к своему помощнику. Годится ему в сыновья. За границей впервые. Только что окончил институт иностранных языков. Смущается, как красная девица. Различает только три цвета: красное, белое и черное. Красные — это "мы" и те, кто с нами; черные — это "они", капиталисты, враги; белые — эмигранты, тяготеют к черным. И людей делит по паспортам: с красными советскими, с разноцветными иностранными и с серыми нансеновскими книжками — эмигрантскими. Комсомолец. Хорошо образован, начитан, но, как видно, жизни по-настоящему не хлебнул. "Мне бы в двадцать лет его знания или ему сейчас мой опыт, — подумал Константин Сергеевич. — Я в его годы уже прошел гражданскую войну и мучительно переживал свою неученость. Но что лучше — опыт или знания?" — Ну, Петро, давай знакомиться с делами и прежде всего с людьми. Нам с тобой защищать интересы советских людей, мы с тобой и загс, и судьи, и воспитатели. Понимаешь? И конечно, сами должны служить примером всем и во всем. Консул внимательно посмотрел на Петю. — Один профиль у тебя, никакого анфаса, — сказал он. — Питался, что ли, плохо или хворал? Почему ты такой худой? — Порода такая, — зарделся Петя, — у нас все тощие. Я здоровый и сильный, занимаюсь спортом, имею значок "Готов к труду и обороне", ворошиловский стрелок, катаюсь на коньках, в институтских соревнованиях на лыжах занял четвертое место. И аппетит у меня зверский, но, как моя мама говорит, "не в коня корм". И Нюра меня откормить не может. Разве вот жена приедет… — Ты женат? — удивился Ярков. — Да, — покраснел до кончиков ушей Петя, — со дня на день жду телеграмму из Ленинграда о рождении ребенка. Мы с женой в одном институте учились. — Да-а… значит, октябрины будем праздновать. — Будем! — радостно согласился Петя. — А вот красный галстук не советую носить. Иностранцами это может быть неправильно истолковано. Многие считают, что в Москве даже дома выкрашены в красный цвет, чтобы показать нашу революционность, и центральную площадь поэтому назвали Красной. — А она еще с семнадцатого века называется Красной, что значит "красивая", — заметил Петя. — Сегодня мы поедем знакомиться с нашим "Интуристом" и корреспондентом ТАСС, — предложил Ярков, — завтра — с инженерами-приемщиками. Они принимают советские заказы от фирм. Потом навестим наших граждан, которые постоянно проживают здесь, многие даже родились в Финляндии, имеют советские паспорта, а вот в Советском Союзе никогда не бывали, работают на фабриках, в конторах. Посмотрим, как они живут, чем мы им можем помочь. Здесь есть юноши военнообязанные, надо их знать, подготовить к выполнению воинского долга в Красной Армии. Как видишь, мы не только загс, но еще и военкомат. — Вот уж никак не думал, что есть такие люди, которые не были на своей родине, — признался Петя. — Всякое бывает… Ну что ж, поехали, но повяжи другой галстук. — У меня нет другого. — Петя снова густо покраснел. — Зайдем ко мне, я тебе подберу подходящий. Петя быстро уложил папки в сейф, запер его, и они поднялись на второй этаж, в квартиру консула. Здесь было очень чисто, но пустынно и по-холостяцки неуютно. Ярков открыл дверцу шкафа, на внутренней стороне которой висели галстуки всех цветов, выбрал золотистый в косую широкую коричневую полоску и протянул Пете. А тот ослабил узел на своем галстуке, снял его через голову и беспомощно теребил в руках тот, что подал ему консул. Ярков понял, что не умеет парень завязывать галстук, что кто-то однажды ему завязал, и он ежедневно то ослабляет, то подтягивает узел. — Сейчас покажу, — сказал добродушно Ярков, — сам намучился в свое время. С начала революции до конца гражданской войны носил матросскую форму, а она не терпит галстуков. Итак, смотри и запоминай. — Константин Сергеевич сделал в воздухе движение руками, как бы завязывая галстук. Потом велел Пете развязать и снова завязать. Петя вспотел от напряжения. — Ну что ж, потренируешься дома, освоишь эту нехитрую премудрость… Поехали в "Интурист". В нижнем этаже большого дома на людной улице в витрине были развешаны запыленные и выцветшие фотографии с видами городов Советского Союза. В приемной "Интуриста" посетителей не было. В кабинете директора за столом сидел молодой человек и со скучающим видом читал книгу. Познакомились. Директор — Федор Маслов, молодой, веснушчатый, рыжеватый человек, — на вопрос консула, почему в "Интуристе" пусто, объяснил, что немногие отваживаются ехать в Советский Союз, а если едут, то берут с собой целые чемоданы консервов, сухарей, боятся умереть у нас с голоду. Возвращаются обратно радостно возбужденные, с самым добрым чувством приходят, благодарят. Но газеты предпочитают умалчивать об этом. Нередко людей, рассказывающих о своих хороших впечатлениях от туристской поездки в СССР, увольняют с работы. — План не выполняем, из Москвы получаем нагоняй, а что мы можем сделать? — развел руками директор. — Вы коммерческое предприятие, — заметил консул. — Пойдите в финское бюро путешествий, поговорите с представителями туристских компаний Англии, Америки, Франции, поучитесь у них делать рекламу. Посмотрите, какая непривлекательная у вас витрина, старые, плохие фотографии дворцов, церквей. Покажите наших людей, как они работают, занимаются спортом, развлекаются. Покажите наш театр, народные ансамбли, курорты, детские учреждения. Почаще меняйте фотовыставки, чтобы возле витрин всегда был народ. Люди должны знать, что они могут увидеть, с чем познакомиться. Недаром говорят: реклама — мать торговли. Маслов с благодарностью пожал руку Яркова. — Спасибо, а то я уж решил в отставку подавать, не идет у меня дело. — А дело-то весьма важное, — сказал консул. — Надо, чтобы люди лучше узнали нашу страну, помыслы наших людей, прониклись к нам доверием, тогда всякая клевета потеряет силу. Из "Интуриста" Ярков с Петей направились в корреспондентский пункт, который помещался недалеко от полпредства и занимал квартиру в частном доме. На звонок дверь открыла молодая улыбчивая женщина. — Ирина Александровна, — крикнула она. — к нам сам консул припожаловал! — Откуда вы меня знаете? — удивился Ярков. — Ну кто же вас не знает? Я вас видела в столовой, когда заходила туда брать обед, видела в вестибюле. А я секретарь нашего корреспондента. Надеждой меня зовут. Проходите, проходите… Ярков с Петей прошли в кабинет, и Константин Сергеевич внутренне ахнул. Его встретила женщина, чем-то его поразившая. На него удивленно и холодновато глянули светло-карие глаза, в которых вдруг заиграли искорки иронии; женщина широко улыбнулась, и глаза стали озорными и веселыми. — Чему мы обязаны такой честью? Ну раз пришли, то будете желанным гостем… Ирина Александровна, — представилась корреспондентка. — Очень рада познакомиться с вами. Присаживайтесь, — пригласила она гостей к журнальному столику. — Мы с Надюшей сейчас приготовим кофе с корреспондентскими сухариками. — Ну уж это сделаю я, — возразила Надюша. Ирина Александровна сложила в стопку журналы, пододвинула медный курительный столик. — Вы курите? — спросил Ярков. — Все мои гости курят, — ответила Ирина Александровна, — прошу, — показала она рукой на коллекцию пачек с сигаретами. Петя извиняющимся тоном сказал, что он не курит. Ярков жадно закурил и оглядел кабинет. Письменный стол завален газетами. Сбоку у окна ваза со свежими розами, а рядом с ней фотография женщины с мальчиком лет трех на коленях. Женщина имела фамильное сходство с Ириной и выглядела чуть старше ее. На стенах несколько пейзажей, на полу ковер. Присутствие женщин сказывалось даже в еле уловимом аромате духов, смешанном с запахом типографской краски. На столе в пишущей машинке заложен лист бумаги. Видно, Ирина Александровна работала. — Вы давно здесь? — спросил консул. — Второй год. — Очень хорошо! Значит, вы поможете мне освоиться с обстановкой в стране. Я попрошу у вас специальной аудиенции, — сказал Ярков. — Зачем же так пышно? — засмеялась Ирина Александровна. — Я охотно поделюсь с вами тем, что знаю. Ярков чувствовал себя скованным в присутствии этой женщины. Он не мог найти верного тона, который создает контакт с собеседником. Ему почему-то хотелось говорить с ней высокопарно, а получалось казенно и глупо. Напряжение сняло появление Надюши с подносом, на котором стояли чашки, ваза с печеньем и ярко начищенный кофейник из красной меди. — Вот и кофе, — сказала весело Надюша, — и наши корреспондентские сухарики, мы с Иринушкой их сами печем. У нас здесь и кухня есть. Придете в следующий раз, мы вас угостим нашими бифштексами с жареной картошкой и квашеной капустой. Ирина мастер готовить капусту. Она у нас стряпуха высшего класса. Ярков удивился. — Когда это вы успеваете? — спросил он. — Между утренней и вечерней почтой, — ответила Ирина. — Ходить в полпредовскую столовую некогда, там дают обеды, когда выходят вечерние газеты, поэтому мы предпочитаем питаться здесь. А кофе у нас мастер готовить Надюша, она его готовит по-венски. Обе женщины, видно, были не только сослуживцами, но и подругами. "Надюша" и "Иринушка" — называли они друг друга. Обеим было лет по двадцать пять. И обе были очень разные. Надюша, ровная, мягкая, улыбчивая, добродушная, относилась к своей подруге с какой-то материнской заботой и любовью. Ирина — энергичная и вместе с тем удивительно женственная, быстрая, но не суетливая. Она улыбалась редко, но улыбка сполохом освещала ее лицо. Освещала на секунду, обнажая ослепительно белые зубы. Порой грустинка залегала между бровей и так же быстро исчезала. "Не проста, ох, не проста", — подумал Ярков. Ирина пригубила свою чашку кофе, поднялась и сказала: — Надюша, ты занимай гостей, а я должна извиниться, мне надо допечатать телеграмму. Она села за машинку и, прикусив нижнюю губу, стала отщелкивать информацию. Иногда она останавливалась, пальцы в напряжении нависали над клавиатурой, точно выжидая команды. Мысль оформлялась, и снова стучала машинка. Удары были легкие, быстрые. Даже по стуку можно было определить, что выстукивали пальцы не личное, а деловое письмо. Какие-то строчки выражали гнев, другие — уверенность. Ярков подивился, что машинка может звучать, как музыкальный инструмент. А может, это ему показалось? Ирина, взяв двумя руками лист бумаги, прочитала написанное, свернула бумагу пополам, аккуратно уложила в сумку и снова извинилась. — Я поеду отправлю телеграмму. Это информация о ходе судебного процесса над Антикайненом. Очевидно, я вас уже не застану. До свиданья, до скорой встречи, — и, натянув на золотистые кудри берет, скрылась. — У вас есть машина? — спросил Надюшу Ярков. — Нет, кроме пишущей машинки, других машин нет, — ответила она. — Но есть велосипед. А до телеграфа здесь несколько минут езды. — Я бы мог отвезти Ирину Александровну на машине. — С чего бы вдруг? — засмеялась Надюша. — Мы каждый день по два, а то и по три раза ездим на телеграф. Консулу стало вдруг скучно, он быстро допил кофе и заторопился домой. — Приходите к нам почаще, — сказала на прощанье Надюша. — О, я боюсь помешать Ирине Александровне. Она деловая женщина и… суровая. — Что правда, то правда, — согласилась Надюша. — Но она хороший товарищ и веселая. Мы иногда танцуем под патефон по три часа подряд: боимся располнеть. Садясь в машину за руль, Ярков спросил Петю: — Ты что такой молчун сегодня? Слова не вымолвил. — Я все жду телеграммы из дома, — ответил Петя. — Беспокоюсь. А телеграмма ждала его у дежурного по полпредству. Петя развернул листок и, заикаясь от волнения, прочитал вслух: "Здравствуй папа тчк я родился тчк рост пятьдесят один сантиметр тчк вес три шестьсот тчк как меня зовут впр мама счастлива и здорова тчк целуем твой сын тчк". — Поздравляю и завидую, — обнял Ярков Петю. Глава 3 ВАНЯ Приемные часы в консульстве подходили к концу. Посетителей больше не было. Петя уже собирался закрыть регистрационный журнал, как в приемную вошел мальчик. Одет как финский крестьянин: в тяжелых башмаках, в шерстяных полосатых чулках до колен, в ватной куртке. В руках он комкал шапку. Иней таял на волосах, бровях, он жмурился, смахивая с лица капли, и совсем смутился, когда увидел, что башмаки не удалось как следует оббить и они начинали оттаивать. — Терве, терве! — приветствовал его Петя первым и, видя, что юный посетитель в растерянности смотрит, как с башмаков на паркет стекают лужицы, добавил: — Тэннен эритайн кюльма я сатаака (сегодня очень холодно и валит снег). Мальчик испуганно посмотрел на молодого человека, продолжая молчать. — Олеттеко суомалайнен? (ты финн?), — спросил Петя, не зная, как заставить посетителя говорить. Парнишка попятился назад, собираясь бежать. — Что за субъект такой! — воскликнул Осипов. Мальчик внезапно остановился, и лицо его просияло. — Так вы умеете по-русски? А почему ругали меня по-фински? Пришел черед и Пете удивиться: — Да разве я ругался? Я сказал, что на дворе снежит и чтобы ты не стеснялся мокрых башмаков. — Но я-то по-фински ничего не понимаю. — А я по одежде твоей решил, что ты финн. — Что вы, какой я финн, — махнул рукой мальчик. — Мне нужен самый главный советский начальник. — По какому делу? — Это я скажу ему лично, — осмелел мальчуган. — Я должен доложить консулу, по какому делу ты пришел. Такой у нас порядок. В это время, заслышав возбужденный разговор, из кабинета вышел консул. — Вот к вам, Константин Сергеевич, пришел посетитель и не желает говорить, по какому вопросу. Русский. Консул внимательно посмотрел на мальчика, прочитал в его глазах мольбу и, кивнув головой на дверь, сказал: — Заходи. Мальчик живо скинул куртку, бросил ее на стул в приемной, остался в белой рубашке и прошел за консулом в кабинет. Прикрыл плотно дверь, вытащил из-за пазухи маленький красный сверточек, встряхнул его, быстро и привычно повязал пионерский галстук, сделал два четких шага навстречу консулу, поднял руку в пионерском салюте. — Я — юный пионер Советского Союза Ваня Туоминен, — отрапортовал он и добавил: — К борьбе за дело Ленина всегда готов! — Садись, — пригласил консул. — Ваня Туоминен? Так? — Да. — Ты финн или русский? — Я — советский. Консул выдвинул ящик из картотеки, перебрал карточки и сказал: — Такого советского гражданина у нас нет. Расскажи толком — кто ты, откуда и что тебя сюда привело. — Я родом из деревни Сороки. Сейчас это огромный красивый город Беломорск. На Беломорканале. Знаете? — Знаю. Кто твои родители? Где они? — Мой отец приехал в Сороки еще в стародавние времена, потом мы поселились в колхозе. А когда в прошлом году в Финляндии умер дядя моего отца и оставил ему в наследство дом, отец вспомнил, что он родом из Финляндии, и объявил себя финским гражданином. Польстился на это наследство. Консул все понял. — Сколько тебе лет? — Вот об этом я и хочу с вами поговорить, — оживился Ваня. — Я родился в одна тысяча девятьсот двадцать втором году. Мне сегодня исполнилось четырнадцать лет. — Поздравляю тебя с днем рождения. — Спасибо. Сегодня самый счастливый день в моей жизни. Наконец-то мне исполнилось четырнадцать. — Когда вы сюда приехали? — Полгода назад. — Ясно, — сказал Константин Сергеевич, вынул из коробки папиросу, щелкнул зажигалкой, затянулся. Он сказал "ясно", а на сердце стало сумрачно. — Ну вот, я рад, что вам ясно. Теперь я становлюсь советским гражданином и должен выехать на родину. Немедленно. Срочно. Иначе у меня пропадет учебный год, а самое главное, мне пора вступать в комсомол. Я был председателем совета отряда, отметки у меня были только хорошие и отличные. Правда, схватил тройку по физике, но я ее исправлю. В комсомол меня примут. Ваня смотрел на консула счастливыми глазами, а Константин Сергеевич затягивался папиросой, мучительно думая о том, как смягчить удар, который он должен нанести этому ясноглазому пареньку. Он встал, прошелся по кабинету, потом подошел к Ване, положил ему руку на плечо и сказал: — Пойми меня правильно, Ваня. Если бы твои родители выезжали из Советского Союза сегодня или завтра, то есть когда тебе уже исполнилось четырнадцать лет, ты бы сам мог сказать: "Я остаюсь в Советском Союзе, считаю себя советским гражданином". Но теперь ты вписан в паспорт родителей до совершеннолетия. Когда тебе исполнится восемнадцать лет, ты можешь подать заявление о принятии тебя в советское гражданство. Такой закон. Ваня замотал головой. — Нет, нет! Не может быть такого несправедливого закона. Я хочу домой, в свою школу, к своим ребятам. Сказано ведь в законе, что в четырнадцать лет я могу решать сам. Мало ли что меня вписали в паспорт, а я не хотел… Несправедливо, несправедливо! — Ваня отчаянно заколотил кулаками по столу и, уронив голову на руки, зарыдал. У Константина Сергеевича у самого першило в горле. — Будь мужчиной. Четыре года пройдут быстро, и ты тогда сам определишь свою судьбу. Ваня вскочил со стула и, осушив рукавом рубашки лицо, воскликнул: — Так и ходить мне недорослем до восемнадцати лет! Кто же так поздно вступает в комсомол? Неужели вы забыли, что такое комсомол? Ждать целых четыре года! — Ваня что-то соображал, шевеля губами. — Ведь это почти полторы тысячи дней. Полторы тысячи! — Он сидел, по-ребячьи судорожно всхлипывая. — Скажите, а здесь у вас есть комсомол? — Нет, здесь у нас комсомола нет, — ответил Константин Сергеевич. — А школа есть? Константин Сергеевич чувствовал себя неловко. — Школа есть, но только начальная, а дети постарше едут учиться на родину. — Ну вот, видите, — заметил Ваня. — А я уже в седьмом учился. Всем можно, а мне нельзя. И это вы считаете справедливым? — Пойми, ты стал финляндским гражданином, вписан в паспорт родителей… — Но моя родина там, в Советском Союзе, и я хочу жить у себя дома. Я даже финского языка не знаю. — Вот финский язык при всех случаях тебе надо учить. Не можешь ты здесь быть немым. Знание языка никогда не помешает. — Но где я его буду учить? Отец у меня малограмотный, мать тоже. И занялись они своим хозяйством. В финскую школу меня без языка не примут. Нанимать учителя у родителей денег нет. Что же мне делать? Погибать? И вы ничем помочь не можете? Не хотите? Константин Сергеевич очень близко принял к сердцу трагедию этого мальчика и понимал свое бессилие. Не может он даже материально помочь ему: это было бы расценено местными властями, как вмешательство в их внутренние дела. А Ваня Туоминен — финляндский гражданин. — Познакомься с соседними ребятами, от них быстро научишься финскому языку. Заведешь себе настоящих друзей. Хороших людей здесь много. Будь патриотом и не забывай, что ты интернационалист. — Но мы живем на хуторе, кругом лес, болота да валуны. — Я уверен, что ты найдешь друзей. Сходи на один соседний хутор, на другой… — Да… — сказал Ваня, вставая. — А я-то думал… Что он думал, не досказал, но в его взгляде Константин Сергеевич прочитал больно задевший его упрек. Мальчик развязал галстук, аккуратно свернул, заложил за пазуху. Потом поднял глаза и посмотрел на портрет Владимира Ильича, словно жаловался ему. — До свиданья, — кивнул Ваня Константину Сергеевичу, а в приемной, надевая куртку, исподлобья посмотрел на Петю. — Сам-то небось комсомолец! — сказал он, глотая слезы. Константин Сергеевич облокотился на стол, сжал ладонями виски. "Чертовщина какая-то. Наговорил парнишке дежурных слов и не мог сказать то, что нужно этому парню, не нашлось хороших, душевных слов. Пригласить бы его на наши праздники, но парнишку упекут за это в полицию. Подсказать, чтобы он искал связей с подпольным комсомолом, тоже можно навлечь на него беду. Как сложится его судьба?" Он подошел к окну. Мальчик, надвинув шапку до самых бровей, вытирал лицо рукой — видно, смахивал слезы. …Ваня шагал по улице. Снежинки падали на его пылающее лицо и каплями скатывались по щекам. Кружила метелица, и мальчик чувствовал себя как оторванный лист. Один… Совсем один… Школы нет. Товарищей нет. Пионеротряда нет. И нет комсомола. И обычный сбор пионердружины вспоминался ему, как чудесный сон. Стоять на пионерской линейке — это же счастье, теперь немыслимое, недостижимое. Рапортовать старшему пионервожатому. Стоять, замерев, когда раздается команда: "На пионерское знамя равняйсь!" Это же чудо! А песня "Взвейтесь кострами, синие ночи! Мы — пионеры, дети рабочих. Грянем мы дружно песнь удалую за пионеров, семью мировую…" "Семью мировую", — повторил про себя Ваня. "Семья мировая…" — он даже остановился. Пионеры есть во всем мире, только не везде им разрешается собираться, маршировать по городу. Может быть, и здесь есть тайные пионерские отряды. Коммунистическая партия запрещена, а про подпольную работу коммунистов пишут газеты. Наверно, есть и подпольный комсомол. Консул же сказал: "Не забывай, что ты интернационалист! И здесь можешь найти верных друзей. Хороших людей здесь много". Но где их искать? Ваня остановился перед витриной книжного магазина. Ни одной русской книжки. А вот на немецком языке с портретом Гитлера продают. И дома ни одной книги. А в школе? Бывало, придешь в библиотеку и роешься, ищешь что поинтересней. При отъезде сдал в библиотеку книгу Гайдара "Школа". Так и не дочитал. Даже русские учебники отец не разрешил с собой брать: "Все равно на финской границе отберут", — сказал он. На вокзале Ваня купил билет. Сел в поезд. Кругом говорят, а он как глухой. Выглядывал в окно, чтобы не проехать станцию. Сидевшая рядом женщина что-то его спросила. Он пожал плечами. Женщина сочувственно покачала головой — верно, решила, что парень немой. Вышел из поезда. Брел по тропинке, еле переставляя ноги. Не такого он ждал, когда утром тайком вышел из дома, не так он мечтал отметить свой день рождения. У порога его встретил пес Дружок. Отец подарил детям щенка, и Ваня занялся им. Дружок понимал и любил Ваню. Он с крыльца кинулся навстречу хозяину, прыгал, стараясь лизнуть щеки. Ваня присел на корточки, уткнул лицо в загривок собаки, обнял, прижал к себе. "Ты настоящий друг, а вот помочь мне не можешь", — шепнул ему на ухо. Дружок понимающе вертел хвостом. — Ты где это пропадал, Вяйно? — строго спросил отец. — Я не Вяйно, я — Ваня. — Забудь это имя. Теперь ты Вяйно. — Видишь, и имени у меня теперь настоящего нет, — пожаловался он Дружку. — Я спрашиваю — где ты был? Мать стояла позади отца — радость, что сын вернулся, и упрек, что заставил волноваться, прочел он в ее глазах. — Я ездил в Гельсингфорс. Хотел посмотреть город, — ответил Ваня. — Я запрещаю тебе без спроса уходить из дома. Ты что, хочешь в полицию угодить? Раздевайся, и с сегодняшнего дня будем заниматься финским языком. "Да ты сам его наполовину забыл. Я же видел, как ты разговаривал с налоговым инспектором. Больше на пальцах ему показывал", — подумал Ваня, но ничего не сказал. Мать накрывала на стол, в доме вкусно пахло именинным, сдобным пирогом. Глава 4 ДВЕ СУДЬБЫ Этот воскресный день для Ирины начался обычно. Хозяйственные дела: уборка комнаты, стирка, глаженье. А вечером — опера. Пойдет слушать Шаляпина в "Борисе Годунове". Здание финской оперы напротив советского полпредства. Из окна комнаты видны огромные афиши: "Федор Шаляпин. Чудо XX века". Действительно чудо. Ирина испытывает волнение. В ее собрании пластинок, кажется, все арии и песни Шаляпина. А сегодня она увидит, услышит его живого. Из всей советской колонии в оперу пойдет только она одна. Ей, как журналистке, "по штату" положено. А вот дипломаты не пойдут. Шаляпин — эмигрант. Эти два слова такие несовместимые, вызывающие чувство протеста. Русский, волгарь, бунтарь и вольнодумец, друг Горького, Федор Шаляпин увез Гения Шаляпина, его искусство, его голос — национальное достояние России — на чужбину. И это национальное богатство разменивает на серебреники. Чего ему не хватало на родине? Славы, восторженного почитания, любви, денег? Все у него было. Вот уж поистине "наступил на горло собственной песне". "И что привело его на склоне лет в Финляндию?" — размышляет Ирина. Вчера, говорят, он поехал в Куоккала, откуда виден Сестрорецк, видна Россия. Бродил по местам, где в свое время жил вместе с Горьким. Пришел на берег моря, взобрался на валун, всматривался в родную сторону, слушал, как женщины вальками бьют белье на сестрорецком берегу, и пел — пел свою последнюю песню, обращенную к родине: "Степь да степь кругом, путь далёк лежит, в той степи глухой замерзал ямщик. И, набравшись сил, чуя смертный час, он товарищу отдает наказ". Говорят, пел, не жалея голоса, пел так, что на том берегу было слышно. Умолк стук вальков. Федор Иванович подошел совсем близко к воде, и отлогие волны мягко, ласково касались его ног. А он в каком-то озорстве, как мальчишка, запустил по воде не то кольцо, не то золотую монету, и она поскакала туда, в родную сторону, оставляя за собой круги. Оглянувшись, прогнал всех от себя — и жену, и антрепренера, и секретаря, и случайную публику, оказавшуюся здесь. Долго стоял молча на валуне. Какие мысли волновали его? Может быть, стыла душа и он чувствовал свой смертный час и смертный грех перед родиной? Как знать? "Степь да степь кругом, путь далек лежит, в той степи глухой замерзал ямщик…" — напевала Ирина, глотая слезы. Раздался телефонный звонок. "Наверно, Надюшка", — подумала Ирина, поднимая трубку. — Да, я слушаю. Но в ответ раздался голос Константина Сергеевича: — Здравствуйте, Ирина Александровна. Вы чем-то расстроены? — Нет-нет, с чего вы это взяли? — В вашем голосе мне почудились слезы. — О нет. Я не умею плакать. — Ирина Александровна! Вы мне очень нужны. Нам надо поехать в корпункт и посмотреть газеты. Я отпустил Петра, а тут неотложное дело. Очень нужна ваша помощь. Я жду вас внизу в машине. — Через пять минут выйду, — ответила Ирина и повесила трубку. Сняла халат, надела коричневую юбку и пушистый желтый свитер, натянула на голову берет и побежала вниз, недоумевая, зачем она потребовалась консулу. А может быть, это предлог, чтобы повидаться с ней? Эта мысль была приятна Ирине. Но Константин Сергеевич только мельком взглянул на нее, распахнул переднюю дверцу машины и деловито сказал: — Здравствуйте! Садитесь. Я, наверно, нарушил ваши планы, но иначе поступить не мог. — Нет-нет, до вечера у меня никаких дел нет. — А вечером? — спросил Константин Сергеевич и только теперь заметил, как идет Ирине желтый свитер с высоким воротом, и коричневый берет словно опушен золотистыми завитками волос. — Вечером я иду в оперу. На Шаляпина. — Любопытно. "Вот сухарь!" — досадливо подумала она и спросила: — У вас что-то случилось? — Да. У меня только что был адвокат товарища Антикайнена. Финский суд в третий раз затеял слушание дела. Они во что бы то ни стало решили физически уничтожить Антикайнена, стряпают против него новое дело, чтобы добиться своего — приговорить его к смертной казни. — Вчера об этом в газетах ничего не было, — с тревогой в голосе сказала Ирина. — А сегодняшние я еще не видела. Что же могут выдвинуть против него? Ведь осудили на восемь лет каторжных работ за "государственную измену" — сиречь за коммунистическую деятельность. Тойво Антикайнен! "Северный Димитров" — называют его газеты. Убежденный коммунист, отважный борец за свободу финского народа, десять лет он сумел жить и работать в Финляндии в подполье. Невидимый, неуловимый, он стал всеобщим любимцем рабочих и торпарей [Note1 - Торпари — мелкие крестьяне-арендаторы.]. Десять лет разыскивала его охранка. Правые газеты утверждали, что Антикайнен живет в Москве, имеет целый штат помощников, разъезжает по советской столице в машине, завешанной шторами. Но финские рабочие знали, что он здесь, где-то рядом, что он досконально знает их нужды, их помыслы. Он немедленно откликается на все события, подсказывает, как поступить рабочим, которых выгнали за ворота завода, как организоваться на борьбу. И вот в ноябре 1934 года охранка напала на след руководителя финских коммунистов. 6 ноября отряд полиции окружил дом в деревне Кирконуме, где скрывался Антикайнен, и арестовала его. Арест Антикайнена был сенсацией. Реакция, фашистская организация "Национально-патриотическое движение" торжествовали победу: пойман вождь финских коммунистов! Государственный прокурор Плантинг торжественно заявил еще до начала судебного процесса, что он потребует смертной казни Антикайнену. Сыскному искусству охранки воздавалось должное. Теперь уж нечего было кивать на Москву. Газеты писали о том, что Антикайнен десять лет жил и работал в Финляндии и был неуловим. И наконец схвачен. "Смерть Антикайнену!" — требовала финская буржуазия. "Свободу Антикайнену!" — ответили рабочие всего мира. Тойво Антикайнена осудили на восемь лет каторжных работ и "навеки" лишили его всех гражданских прав. Чтобы скрыть от общественности ход судебного разбирательства, его судили в тюремной церкви. И когда прокурор говорил о нарушении Антикайненом христианской морали, Тойво насмешливо воскликнул: "Если бы сам Иисус, именем которого вы спекулируете, очутился сейчас в Финляндии, то был бы схвачен и осужден за "государственную измену" и, вероятно, находился бы в соседней со мной камере…" В корпункте в передней у порога лежал целый ворох газет. Константин Сергеевич собрал их и положил на стол. Ирина Александровна отобрала финские и шведские газеты, Константин Сергеевич — английские и немецкие. И оба молча стали листать их. — Вот маленькая заметка, — сказала Ирина. — Назначается новое слушание дела Антикайнена по обвинению его в уголовном преступлении — в убийстве. И ничего больше. — Чудовищно! — произнес Константин Сергеевич. — А вот в шведской более подробно. Пишут о том, что во время гражданской войны, когда Антикайнен возглавлял отряд по борьбе с белофиннами, отражая нашествие на Советскую Карелию, по его приказу будто бы сожгли на костре белого финна Мариниеми. — Теперь понятно, — сказал Константин Сергеевич. — Такое обвинение грозит смертной казнью. Они добиваются своего… — Я должна немедленно послать телеграмму в Москву, — сказала Ирина. — Советский народ должен знать, как расправляются с коммунистами, к каким грязным методам прибегают. Наш народ откликнется, скажет свое веское и гневное слово. — А мне теперь понятно, почему адвокат Антикайнена принес список советских граждан, которых товарищ Антикайнен просит вызвать из Советского Союза в качестве свидетелей защиты. Все эти граждане участвовали в гражданской войне, входили в отряд Антикайнена и расскажут на суде правду. По требованию прокурора суд привлек более шестидесяти подставных лиц в качестве свидетелей обвинения. Адвокат говорит, что навербовали всякое отребье, белогвардейцев и теперь инструктируют их, что они должны показывать на суде. Нужно срочно разыскать людей, которых указывает Антикайнен. Мы должны сделать все, чтобы спасти Тойво. И знаете, как тесен мир. В свое время в 1921 году, когда я был посажен в корабельную тюрьму во время Кронштадтского мятежа, Антикайнен участвовал в подавлении этого мятежа, и может быть, именно он открыл мне тогда двери тюрьмы. — В наши комсомольские годы Тойво Антикайнен был одним из любимых героев молодежи, и думала ли я тогда, что увижу этого легендарного человека снова в бою: ведь уголовный процесс будет открытым и туда пустят журналистов. — Я поехал, — сказал Константин Сергеевич. — Вы остаетесь? — Да, конечно. И застучала машинка. Ирина печатала быстро, одним дыханием скупые, но полные гнева строки. Дождалась вечерних газет, которые выходили в три часа дня. "Красный генерал Антикайнен — убийца", — сообщали газеты. Немногим более двух лет прошло со дня позорного провала Лейпцигского процесса, который окончился победой Георгия Димитрова. Черным силам реакции не удалось осудить и уничтожить руководителя Коммунистического Интернационала Георгия Димитрова. Он из обвиняемого превратился в обвинителя. Это была ошеломляющая победа коммуниста над фашизмом. Фашистский суд вынужден был оправдать Димитрова. Но теперь будет сделано все, чтобы не выпустить живым Антикайнена. Ирине не хотелось идти в оперу. И все же она пошла. Это ее долг корреспондента. И она все должна видеть своими глазами. Надела вечернее, но очень скромное платье. Она знала, что в опере будет весь "высший свет". Дамы шили туалеты специально для этого торжественного вечера. Ирина заняла место в ложе, осмотрела в бинокль зал. Сколько здесь в театре русских эмигрантов! Бывших царских офицеров, бывших фабрикантов, помещиков, белогвардейских чинов из армий Юденича, Деникина, Врангеля, Колчака… И они считают Шаляпина "своим". Больно об этом думать. Напротив в ложе сидела полная дама, сверкая бриллиантами. Очевидно, это жена Шаляпина. Говорят, она сыграла злую роль в его судьбе. Рядом с ней директор онеры, какие-то сановные дамы. Кощунственным казались здесь, в этом сборище, музыка Мусоргского, великое творение Пушкина "Борис Годунов" и сам Шаляпин. Голубой бархат занавеса заколебался и волнами поплыл вверх. В зрительном зале переговаривались, дамы обмахивались веерами, слушали плохо, все ждали Шаляпина. И вот появился царь Борис. Великий актер выделялся из всего ансамбля. Шаляпин пел по-русски, его партнеры исполняли свои партии по-фински. Ирина была разочарована. Это был не тот голос Шаляпина. Что делает старость и болезнь… А может быть, Федор Иванович берег остатки своего драгоценного дара и пел вполголоса? Знаменитый шаляпинский бас звучал глухо. Остались артистизм, его несравненное мастерство. Но, увы, голос был глух. И только раз звенящей тоской в примолкнувшем зале отчаянно скорбно прозвучало: "Но счастья нет моей душе" и снова: "Мне счастья нет!" — это был вопль души актера. После второго акта Шаляпину устроили овацию. Раздавались голоса по-русски: "Браво! Гордость матушки-России!" К ногам Шаляпина несли и несли корзины с цветами. Кто-то передал большой букет роз, перевязанный бело-сине-красной лентой, концы которой спускались до пола. Раздались аплодисменты: букет был перевязан лентой царской монархии, флагом царской России. Ирине вспомнился рассказ очевидца о том, как в 1905 году, когда Шаляпин с Горьким ехали в поезде из Финляндии в Петроград, в вагон заглянул таможенный чиновник и привычно спросил: "Что имеете не подлежащее ввозу?" И в ответ раздался шаляпинский бас: "Везем русскую революцию!" В зале царила неистовая, почти истерическая овация. Ирина стояла, крепко сцепив руки. Шаляпин дрожащими пальцами отвязал ленту от букета и резким движением руки, не глядя, передал ее служителю. Он как бы отделил себя от этой своры, и Ирина была готова простить ему многое за этот жест. Ей хотелось крикнуть "браво!". Шаляпин кланялся; кланялся степенно, а лицо его было скорбно. Даже грим не мог скрыть ни болезненно впалых щек, ни потухших глаз. С заключительного акта Ирина ушла. В висках звучали и переплетались слова: "В той степи глухой умирал ямщик" и "Мне счастья нет!" Ямщик и царь. Ямщик и царь… Ирина перешла дорогу. Остановилась на крыльце полпредства. Между зданием оперы и полпредством, посередине проезжей части дороги, рос огромный, многовековой дуб. Люди, прокладывавшие дорогу, пощадили красавца, оградили его высокой чугунной решеткой, чтобы его не повредили машины, заботливо взрыхляли вокруг него землю, засевали ее травой. Сейчас он был облит серебристой мглой белой ночи, почки еще не раскрылись, но уже набухли. Ирина еще раз взглянула на освещенные окна оперы и нажала звонок на двери. "Мне счастья нет!" — звучало в ушах. Глава 5 УРОКИ ФИНСКОГО Был весенний, теплый и душистый день. Пахло разогретой смолой, зеленым клеем молодых листьев, влажной землей. У больших гранитных валунов с северной стороны еще лежали, прижавшись к камню, отлогие ноздреватые сугробы, из-под которых, звеня по камушкам, вытекали ручейки. Отец Вани перекинул себе на шею широкий ремень, заправил его под руки, перехлестнул концы за спину, зацепил петли за ушки плуга и потащил его по земле. Мать шла за плугом. Лемех вспарывал землю, то и дело натыкаясь на камни. Тогда отец выпрягался, брал лопату, выкапывал камень, относил его на край поля, где уже образовалась каменная гряда. Если валун был большой, тогда они всей семьей перекатывали его через поле. Бывало, что под слоем дерна плуг упирался в скалу — отец обходил ее по краю. Ване предстояло соорудить огород на плоском, как сундук, огромном валуне, возле которого приютился их красный домик. И еще у Вани была обязанность следить за четырехлетним братишкой Колькой, которого теперь здесь отец называл Кокко. Но для Вани он оставался Колькой. И забот с ним было много, особенно сейчас, весной. У братишки не было чувства страха, он мог пойти один в лес, где легко можно заблудиться. Однажды он побежал за змеей, хотел схватить ее за хвост. А это была гадюка. Их здесь множество. После зимней спячки они голодные, злые, почти плоские, и в лесу то и дело попадаются их серые сморщенные чулки: змеи меняют кожу. Змей боится даже Дружок. Услышит шорох гальки на дорожке, подожмет хвост и бросается на крыльцо и уже оттуда, подняв хвост трубой, отчаянно лает. Ваня насыпал еловых шишек на крыльцо, чтобы Кольке было чем заняться, свистнул Дружка, взял плетеную корзину, лопату и отправился в лес. Накопал земли, воткнул в мох под березой лопату и понес корзину в дом. Высыпал ее на валун. Колька разлегся на крыльце, сбрасывал шишки вниз, в ручеек, и следил, как они уплывали вниз под горку. Отец, словно бурлак с картины Репина, подавшись грудью вперед, тащил плуг. Тяжкая работа. И если бы не камни… В Карелии тоже много моренных гряд и валунов. С ледникового периода остались. Это Ваня в школе изучал. Но там, в колхозе, с этими камнями справляются бульдозеры, землю пашут большей частью на тракторах, и только там, где трактору неспособно, плуг тянет лошадь. Посмотрели бы колхозники, как отец даже не на лошади, а на себе волочит плуг. Наверно, жалеет, что уехал. Но молчит. Мать каждое пенни экономит, на лошадь собирает. И зимой к помещику батрачить ходит, за коровами ухаживает. Жили в колхозе, на вольной земле и вдруг очутились в чужом мире. Год назад Ване даже во сне не снилось, что он может очутиться в старом мире, где есть живые помещики, фабриканты. Отец часто заговаривает с Ваней о том, что неплохо и ему пойти поработать у помещика. Но сын едва за зиму одолел две сотни финских слов и говорит так, что понять невозможно. А Ваня и не желает изучать финский язык. Ни к чему это. Пройдет еще три года, он уедет обратно, к себе на родину, в родной колхоз. Мальчик взял корзину и снова пошел в лес. Дружок побежал за ним. Под березой, рядом с лопатой, Ваня увидел фиалки, бледно-сиреневые, нежные и пахучие. Как там, дома, в лесу под Сороками. Он набрал букетик цветов, сел на пенек, стал перебирать бледные душистые лепестки, а потом уткнул в них лицо и заплакал. Дружок сел рядом. И вдруг залаял. Ваня вскочил. Змея? Нет, какой-то незнакомый парень идет по тропинке. — Дружок, к ноге! — приказал Ваня; пес покорно уселся, сердито ворча. Молодой человек остановился, посмотрел на мальчика: — Хювя пяйвя! — Хювя пяйвя, — хмуро ответил Ваня, незаметно смахивая слезы. Незнакомец о чем-то Ваню спрашивал. Говорил быстро. — Миня ей юмарра, — сказал Ваня. — Не понимаю. Миня олен венялайнен (я русский). Парень взъерошил на голове волосы и свистнул, потом присел перед Ваней на корточки и стал медленно, раздельно говорить, помогая себе руками. Ваня скорее догадался, чем понял, что его спрашивают, как он сюда попал и где живет. Мальчик показал рукой в сторону дома, кинул в корзину несколько лопат земли. Парень взял корзину, легко взвалил ее себе на плечо. Подошли к дому. — Се олен минун ися я эйти (вот мои отец и мать), — сказал Ваня. Молодой человек подошел к отцу, который остановился, выпрягся и, вытирая рукавом рубашки пот с лица, стал о чем-то говорить. В разговор вступила мать. Ваня понял, что говорят о нем. Отец оббил с башмаков налипшую землю, и все трое пошли к крыльцу. — Этот молодой человек, — сказал отец Ване, — бывший студент. Живет здесь, неподалеку. Хочет изучать русский язык, а тебе надо поскорее справиться с финским. Он предлагает бесплатно обучать тебя финскому, чтобы ты, тоже бесплатно, обучал его русскому. Так на так, — пояснил отец. — Нам нанимать учителя пока не на что, мы же с матерью плохие учителя. Ваня вспомнил совет консула Яркова: "Изучай финский язык, он тебе никогда не пометает. Упорно изучай". Да и самому Ване было лестно стать учителем русского языка. В школе по литературе и русскому у него меньше четверки отметок не было. И Ваня согласился. — Меня зовут Эйно, — сказал студент. — Я работаю конюхом у помещицы. Из университета ушел с третьего курса: отец умер и мне нечем было платить за обучение. Заниматься будем по вечерам. С этого дня жизнь Вани изменилась. Утром он занимался с братишкой, таскал землю на валун, разделывал грядки, по указанию матери посадил лук, посеял морковку, укроп, петрушку, редис. К вечеру являлся Эйно. В дождливую погоду занимались дома. Эйно показывал пальцем на предмет и называл его по-фински, а Ваня по-русски. И оба записывали: Эйно в Ванину тетрадь по-фински, а Ваня в тетрадь Эйно по-русски. Стали учить счет. Ваня умел считать до ста. Но как только он произнес "юкси" (один), Эйно отрицательно замотал головой. — Это самый трудный звук для иностранцев. Ты думай "у", а произноси "ю" — тогда получится. Зато Эйно с трудом справлялся с твердыми согласными: "г", "б" и "д". У него одинаково звучали "гора" и "кора", "палка" и "балка", "дом" и "том". Но Эйно был упорен, как кремень. И страсть соревноваться с этим веселым и упрямым парнем захватила и Ваню. В погожие дни они бродили по лесу, спускались к озеру, называли по-русски и по-фински деревья, цветы, травы. Шла веселая перекличка. Ваня говорил, что финский язык самый трудный на свете, а Эйно утверждал, что труднее русского нет. — Ну как же, — доказывал Ваня, — пёйта — стол, пёйдала — на столе, пёйдаллани — на моем столе. А Эйно по привычке лохматил свои светлые волосы и говорил, что трудно постигнуть, чтобы из глагола "идти" в прошедшем времени образовались совсем непохожие слова: "шел, шла, шло, шли". К осени они уже могли разговаривать и на финском и на русском. Ваня изо всех сил старался, чтобы не отставать в знаниях от Эйно, но угнаться за ним не мог. — Это потому, что ты хороший учитель, — говорил Эйно. Однажды они шли по опушке леса. Наступил вечер, на траве осела седая роса. Небо было темное, как колодец, и в нем плавали яркие звезды. — Звезда! — сказал Ваня. А потом, растопырив пальцы обеих рук, как бы охватывая ими небо, сказал: — Звезды. Много звезд. Какая твоя любимая? — спросил он Эйно. Эйно по привычке засунул пальцы в волосы, а потом нагнулся и на траве щепотью нарисовал пятиконечную звезду. Она ярко засветилась лунным светом. Эйно быстро стер изображение. Ваня пристально посмотрел на него. Неужели он свой? Может быть, финский комсомолец? Но спросить постеснялся. — Давай продолжать урок, — как ни в чем не бывало предложил Эйно. — Ты любишь свою родину? — спросил он по-фински. — Да, я очень люблю свою родину, — ответил Ваня и сам задал тот же вопрос Эйно по-русски. — Я больше всего на свете люблю родную Финляндию. — убежденно сказал Эйно. — Но у вас тут хозяйничают фашисты, запрещена Коммунистическая партия, вождь коммунистов Тойво Антикайнен сидит в тюрьме, в школе нельзя организовать пионеротряд, создать комсомольскую организацию. — Может быть, поэтому я так сильно люблю родину. — сказал задумчиво Эйно. — Но ты даже не можешь учиться в университете, там надо платить большие деньги, — сказал Ваня. — За это любишь? — Поэтому люблю. Ване стало не по себе. Неужто Эйно, которого он успел полюбить, — чужак? — Почему же ты нарисовал красную пятиконечную звезду и сказал, что она твоя любимая? — спросил Ваня, все еще не желая потерять доверия к этому человеку. — Откуда ты взял, что она красная? — рассмеялся Эйно. — Она ведь ярко-зеленая. — А что означает зеленая звезда? — Зеленый цвет — цвет надежды. Ваня возвращался домой в смятении. Так кто же Эйно — свой или враг? Как это можно любить за неволю, за несправедливость? И зачем Эйно изучает русский язык? На следующий день Ваня, завидев, что по дорожке в положенный час шагает Эйно, выпрыгнул в окно и ушел в лес. Он слышал, как мать окликала его, выйдя на крыльцо. Видел, как в окне мелькала тень Эйно и как он, по привычке, ерошил волосы. Ваня устроился на суку дерева и мучительно думал о том, кто такой Эйно. Зачем ему нужен русский язык в Финляндии? Почему он так жадно расспрашивает Ваню, как строился Беломорканал, сколько в нем шлюзов? Как живут и работают колхозники? Какой урожай собирают? Как принимают в комсомол и какую работу ведут комсомольцы? Ваня честно и подробно рассказывал ему. И может быть, помогал этим врагу? Не хочет ли Эйно тайно пробраться в Советский Союз? Может быть, он шпион? От этой мысли Ване сделалось холодно. Эйно долго ждал Ваню, а он слез с дерева только тогда, когда услышал, как хлопнула дверь, и увидел тень удаляющегося Эйно. — Куда ты девался? — сердито спросил отец. — Почему сорвал урок? Этот славный парень ушел очень встревоженный. Он сказал, что у вас сегодня должен бы быть очень важный урок. — Хватит! — резко ответил Ваня. — Отзанимался. Больше мне с ним делать нечего. Отец только развел руками: ну и неслух растет. Что будет дальше? Ваня ушел к себе за перегородку, улегся на кровать, бил кулаками подушку и проклинал себя за болтливость. На следующий вечер повторилось то же самое: Ваня ушел в лес. Он избегал встречи с Эйно. Глава 6 ШЕСТНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ Ярков сквозь дымчатые очки вглядывался в лицо Петракова — он или не он? — Так что же побудило вас, спустя шестнадцать лет, подавать заявление о приеме в советское гражданство? — спросил консул. Петраков сидел согнувшись и загрубевшими пальцами перекладывал из руки в руку серую пообтертую книжку. Это был эмигрантский паспорт, выдававшийся людям, покинувшим свою родину, не имеющим гражданства. Владельцами таких паспортов были главным образом русские эмигранты: белогвардейцы, царские офицеры, старые русские чиновники, фабриканты, помещики. Ответил не сразу. На толстокожем лице еще глубже собрались морщины, на скулах задвигались желваки. — Я, господин консул, скоро должен стать отцом, — сказал Петраков дрогнувшим голосом, и в его серых тусклых глазах засветился теплый огонек. — Жду сына… Хочу, чтобы он родился советским гражданином, а не эмигрантом. Хочу, чтобы у него была родина… Советская родина. — Понятно, — сказал консул, — но почему вы на вопрос в анкете — участвовали вы в вооруженной борьбе против Советской власти? — сделали прочерк, а не ответили прямо: да или нет? — Просто не знал, как ответить. Я ведь не был против Советской власти, а боролся за Советы без коммунистов. Как тут ответишь — да или нет. Ярков усмехнулся: — Но с тех пор коммунисты как были, так и остались руководящей силой в Советах, во всех организациях государства. Разве можно представить себе Советскую власть без коммунистов? Значит, изменилось что-то в вас самих, но что? — Мир, господин консул, раскололся на два лагеря. Фашизм и коммунизм. И есть середина — болото. Надо, наконец, определиться, на чьей ты стороне. Я хочу выбраться из болота на советский берег. — Расскажите мне, каким образом вы оказались в эмиграции? Петраков вздохнул: — Хочу быть до конца правдивым и честным… если такое слово ко мне подходит. Но расскажу вам все, как на исповеди. "Посмотрим, насколько ты искренен", — подумал Ярков. — Мои прошлые политические убеждения? — спросил сам себя Петраков. — Пожалуй, никаких. Был эсером, потому что эта партия обещала крестьянам землю, а я из крестьян. После Октябрьской революции записался в партию большевиков, но испугался дисциплины. Во время мобилизации коммунистов на фронт — дезертировал и уехал к себе в деревню. А там голод страшный, все соломенные крыши на корм скоту пошли. Землю Советская власть мужику дала, а плугов нет, лошадей в армию мобилизовали, посевного зерна нет, а тут продотряды последнее зерно отбирали. — Да, — задумчиво произнес Ярков, — это было тяжкое время. Крестьяне спасали тогда от голодной смерти рабочих, а рабочие отстаивали Советскую власть, поднимали из пепелища заводы, чтобы снабдить мужика плугами, керосином, ситцем. И оплатили потом крестьянам свой долг сполна. — Но в то время, — продолжал Петраков, — мужик был лютый, голодный, босой и раздетый. Нагляделся я на крестьянскую нужду, ну и… — А то, что богатые мужики зерно в ямы ссыпали, гноили его, только чтобы рабочим не досталось, это вы приметили? — спросил Ярков. — Продовольственные отряды разыскивали припрятанные запасы, конфисковывали их, а беднякам посевное зерно государство из своих запасов ссужало. — Теперь-то я знаю, но тогда вернулся я в Питер из деревни полный злобы. Считал, что коммунисты во всем виноваты. Стал думать — куда податься? Увидел как-то на афишной тумбе объявление, что набирают людей служить на флоте по вольному найму. Решил стать моряком. Зачислили меня матросом на линкор "Петропавловск" в Кронштадте. Линкор отменный, всем линкорам линкор. А неразбериха на флоте полная. Нее корабли стояли скованные льдом. Матросы слонялись без дела. Дисциплины никакой. С утра до вечера митинговали. Каких там только партий не было, но больше всего эсеров и анархистов. — Большевики там тоже были, — сказал Ярков, — но мало их осталось. Лучшие матросы — краса и гордость Балтийского флота — ушли на фронты гражданской войны. В начале 1921 года на борьбу с белополяками и Врангелем из Кронштадта ушло добровольцами двенадцать тысяч моряков. Известно вам это? Их заменил всякий сброд. — Вы хорошо знаете историю, — заметил Петраков. — Усвоил в свое время, — ответил Ярков. — Рассказывайте дальше. — Да, большевики тоже были. В январе 1921 года на линкор пришел служить большевик Нагнибеда. Из Петрограда его прислали. Стал наводить порядок. В экипаже многие матросы организовались вокруг него. А я опять записался в партию эсеров и был у них на линкоре вроде вожака. Задумали мы тогда устроить Советскую власть без коммунистов, без комиссаров. Вижу, мои ребята все больше на сторону Нагнибеды склоняются. А тут на линкоре объявился бывший командующий артиллерией Кронштадта генерал Козловский. "Что ж, — говорит он мне, — вы зеваете, ждете, когда Нагнибеда вас прикончит?" Написали мы вместе с ним резолюцию с требованием о переизбрании Советов без коммунистов. Козловский посоветовал большевиков запереть в корабельную тюрьму, чтобы не мешали. Первым делом мы посадили под замок Нагнибеду и всех его сподвижников. На собрании анархисты и другие всякие примкнули к нам. Приняли мы резолюцию. Генерал Козловский отправился на линкор "Севастополь", и там тоже большинство матросов проголосовало за эту резолюцию. Два линкора. Это уже сила. Закружилась у нас голова от успеха. Первого марта собрали на Якорной площади тысяч пятнадцать матросов. Приехал Михаил Иванович Калинин, но его не допустили к матросам. Трибуну захватили наши. Приняли резолюцию против коммунистов. Провозгласили новую власть. Избрали революционный комитет. — Без коммунистов? — спросил Ярков. — Конечно. Большевики и сочувствующие им сидели в морской следственной тюрьме и в корабельных трюмах. — Кого же избрали в ваш революционный комитет? — Комитет вроде бы революционный, вроде бы народный, ни одного офицера в нем, все рядовой состав. Но сейчас-то я понимаю, что это была только ширма. Фактически власть оказалась в руках царских адмиралов и генералов во главе с Козловским… Мы были уверены, что вся Россия поддержит нас, чувствовали себя хозяевами страны. За Кронштадт были спокойны. К нему не подступиться. На крепостных стенах и линкорах было сто сорок орудий, сотня пулеметов, мины, гранаты. Ружей и боеприпасов вдосталь. А за стенами Кронштадта ледовое поле: просматривалось и простреливалось насквозь. И в Петрограде не было сил, чтобы сокрушить нас. Там осталась едва четверть населения. Рабочие голодали… — Рабочие Питера отбивали от врагов Республику, они ушли на фронты. Да… Настоящего, революционного пролетариата в Петрограде почти не было, — заметил Ярков и спросил: — А вы, мятежники, не голодали? — Нет, — ответил Петраков. — Продовольствие нам подвозили из Финляндии. — Рабочие? — не без иронии спросил Ярков. — Ну что вы! Финские рабочие сами пухли от голода. Французские, английские, германские капиталисты подбрасывали. Первого марта мы объявили по радио о нашей победе. — А французские газеты поспешили сообщить о восстании в Кронштадте еще 13 февраля, — добавил консул. — Стало быть, французские империалисты вкупе с английскими и русскими генералами давно готовили этот мятеж. Они же и подкармливали вас. — Да. Обо всем этом я узнал позже. Седьмого марта на лед против Кронштадта вышли красноармейские отряды под командованием Тухачевского, но не выдержали огня кронштадтской артиллерии. Козловский ходил гоголем. "Не раскусить большевикам нашего орешка, не по зубам он им", — любил говорить он. Мы совсем ошалели. Генерал вполне вел себя как слуга революционного комитета: "Разрешите доложить", — обращался он к рядовым матросам, членам комитета, "извольте утвердить", "прошу рассмотреть мой план". Мы ему все "разрешали", "утверждали", ходили с ним в обнимку, почитали его за нашего отца и слугу народа. Но 16 марта все перевернулось. Днем Кронштадт начала обстреливать артиллерия. Кронштадт отвечал. Артдуэль продолжалась до ночи. К утру 17 марта один полк… — Под командованием Фабрициуса, — уточнил консул, — ворвался в Кронштадт. Все бойцы, в белых халатах, ползком пробирались по льду, а Фабрициус, в черной бурке, шел впереди. Вокруг него от пуль и осколков снарядов взвихривался снег, а он шел, как заколдованный, во весь рост. — Да, да. Я наблюдал за ним в бинокль, и, поверите, меня била лихорадка, — продолжал Петраков. — Я видел, как снаряды взламывали лед и люди в белых халатах исчезали в черной бездне, а лавина бойцов обходила полыньи, рвалась вперед. Какая-то сверхъестественная сила двигала этими людьми… — Это были коммунисты и комсомольцы. — Ярков встал и стал шагать по кабинету. — Это все, что вы хотели сказать? — спросил он Петракова, который вскочил со стула и стоял навытяжку. — Конец известен, — сказал Петраков. — Бойцы Ворошилова сбили замки с тюремных дверей, выпустили большевиков на свободу. Многие наши бросили оружие и стали сдаваться в плен, а мы подались в Финляндию. — И это все? — повторил консул. — Что касается мятежа, я рассказал все, что знал и видел, — недоуменно пожал плечами Петраков, — но вы, господин консул, знаете все лучше меня. — Забыли одну существенную деталь. Прежде чем покинуть линкор, вы со своими сообщниками вскрыли пороховые погреба под орудийными башнями и заложили в картузы с порохом адские машины с часовым механизмом. — Да, — сник Петраков, — и это вы знаете? — Это стало уже достоянием истории. Но я ждал, что вы расскажете об этом сами. Вы же хотели как на исповеди?.. Садитесь, садитесь. — Забыл, забыл. Я делал это по приказу генерала Козловского. Он получил эти механизмы из Финляндии от немцев. Петраков сидел на стуле согнувшись пополам и потирал виски. — Что я еще забыл сказать? Да, я избил Нагнибеду, когда заталкивал его в тюремную камеру, ударил его рукояткой нагана по голове, а он выбил мне два зуба. Ярков вдруг рассмеялся. — Итак, расквитались?.. А что вы делали здесь, в эмиграции? — Сначала мы организовывали какие-то союзы, братства, землячества, но все они распадались. Гражданская война в России закончилась. Надежды на возвращение, на изменение советского строя постепенно угасали. Я отошел от политики, освоил нехитрое дело маляра и с тех пор зарабатываю себе на существование честным путем. Именно существую, а не живу. И ничего впереди мне не светит. Два года назад женился на финке. Мартой ее зовут. Ее отец похоронен в братской могиле финских революционеров. Поэтому понятно, на чьей она стороне. Она убедила меня подать заявление о приеме в советское гражданство и рассказать в консульстве всю правду о себе. Марта хочет, чтобы у нашего ребенка был советский паспорт. Но будет ли он? — тяжело вздохнул Петраков. — Сейчас послушал себя со стороны, и нет мне прощения. Узнай об этом Нагнибеда, он бы первый подал голос против моего приема в советское гражданство. Такое не забывается. — Вы разве не усвоили до сих пор, что большевики не мстительны? — сказал Ярков. — Это не наше оружие. Если человек идет к нам с честными намерениями, мы никогда его не оттолкнем. И вопрос о вашем гражданстве будут решать не я и не Нагнибеда, а Президиум Верховного Совета СССР. Пишите заявление и подробную автобиографию. Оба встали. — Спасибо, господин консул, за откровенный разговор. Что бы ни случилось, но после этой исповеди я чувствую себя свободнее, чище. И, кстати, вам не приходилось встречать Нагнибеду? — Нет, не приходилось, — сухо ответил Ярков. Петраков ушел. Ярков снял дымчатые очки, положил их на стол, зажмурил глаза. "Не узнал, — подумал он. — Конечно, я был тогда кудрявый, молодой, а сейчас лысый. Был Нагнибеда. Стал Ярковым. Не хотел носить отцовскую горестную фамилию, сменил ее на материнскую. Вот, действительно, тесен мир! Надо же встретиться…" — И воспоминания нахлынули и воскресили прошлое. Кронштадтский мятеж! Народ потерял в войне лучших своих сынов. Обеднел питерский пролетариат. На смену кадровым рабочим пришли случайные люди, вернувшиеся с фронтов солдаты, бывшие крестьяне, не знавшие, что такое пролетарская дисциплина, солидарность. Волынили. Устраивали забастовки. Партия бережно распределяла коммунистов на самые решающие участки гражданской войны, хозяйственной работы. Петраков правильно сказал, что тогда набирали на флот "по вольному найму". Шла туда всякая шантрапа, деклассированный элемент. И всю эту неорганизованную, одичавшую массу надо было перевоспитать, зарядить, сплотить. Петроградский комитет послал большевика Нагнибеду, пришедшего с фронта, в Кронштадт на линкор "Петропавловск" с заданием создать на линкоре экипаж, достойный звания моряков революционного Балтийского флота. Пришел в самую заваруху. Петраков, перепоясанный пулеметными лентами, бегал как бешеный… Да, он запер его, Нагнибеду, в корабельную тюрьму. И ударил рукояткой нагана по голове, и Ярков тоже в долгу не остался. В корабельную тюремную камеру, которая едва вмещала двадцать человек, набилось около восьмидесяти. Не только лежать — сидеть было негде. Отдыхая от многочасового стояния, сидели на полу по очереди. И умудрились выпускать рукописную стенную газету "Тюремный луч коммунара" и копии ее через оставшихся верными Советской власти матросов передавали в другие камеры, в морскую следственную тюрьму. Восемнадцать дней продержали взаперти, впроголодь. Угрожали "пустить в расход". Не успели. 17 марта узники услышали артиллерийскую стрельбу, поняли, что это коммунисты идут по льду под адским огнем. Понимали также, что артиллерийские залпы со стен Кронштадта уничтожают людей не столько осколками, сколько пускают на дно залива. И вот загремели засовы. Бойцы, в белых халатах, в буденовках, радостно объявили: "Вы свободны, товарищи! Выходите, нужна ваша подмога". Матросы кидали за борт офицеров и обезвреживали взрывчатку, заложенную в пороховые погреба под орудийные башни. Он, Нагнибеда, передал тогда Петроградскому комитету обороны радиограмму с просьбой прекратить огонь по линкорам, на которых уже восстановлена Советская власть. А потом Клим Ворошилов собрал коммунистов Кронштадта и сказал, что их поведение в тюрьме было "достойно восхищения". Он рассказал, что в Москве закончился X съезд партии, который принял важное решение о введении сельскохозяйственного налога вместо принудительной продразверстки. Теперь крестьянин будет заинтересован засевать землю. А когда на съезде выступил Владимир Ильич Ленин и сообщил о кронштадтских событиях, все делегаты, как один, изъявили готовность ехать на подавление мятежа. Съезд решил послать в Кронштадт треть делегатов. Их возглавил Ворошилов. Все гости съезда, в том числе иностранные коммунисты, записались добровольцами. Финский коммунист Тойво Антикайнен в головном отряде ворвался в крепость. Это он со своими товарищами взламывал двери тюремных камер и выпускал на волю большевиков. "Эх, если бы я мог теперь отплатить ему тем же! — подумал Ярков. — Я отсидел в камере восемнадцать суток. Тойво находится в заключении уже три года. Какое это было бы счастье — отпереть дверь камеры Антикайнена и сказать: "Выходи, Тойво, ты свободен", — размечтался Ярков. …Марта сидела у окна и шила своему будущему первенцу приданое. Андрей ждет сына, а она хочет дочку. Успеет ли Андрей вырастить ребенка? Он почти в два раза старше Марты. Ей двадцать два, а Андрею сорок два. И как это случилось, что она вышла за него замуж? Марта работала официанткой в пивной. Андрей часто заглядывал туда. Марта знала, что ему нужно подать кружку пива и пяток сосисок. Приходил он всегда после работы, перемазанный краской. Однажды, когда Марта поставила перед ним кружку пива, он положил на ее руку свою, жесткую, шершавую. Марта сердито отдернула и вытерла пальцы о фартук. Но в следующий раз он снова зажал ее руку в своей и пригласил вечером пойти в кино. И Марта согласилась, сама не знает, почему. А потом заглянула к нему в крохотную квартиру старого холостяка, пропахшую табаком, масляной краской, неуютную, холодную. Навела порядок, постирала ему белье, повесила на окна занавески, застелила тахту, на которой он спал, домотканым покрывалом. Оба были одинокими. Марта за два года до этого похоронила мать, а отца не помнит. Ей было три года, когда ее отца расстреляли за участие в революции. Марта была некрасива и замкнута. Не думала когда-нибудь обзавестись семьей. Помогала товарищам отца, прятала нелегальную литературу, считала себя членом Коммунистической партии. И не знала она, что Андрей был заодно с теми, кто расстрелял ее отца. Узнала об этом позже, когда стала женой Петракова. Коли знала бы раньше, то отвергла бы его. Но однажды ночью он рассказал о себе все, осуждая себя, ненавидя свое прошлое, сказал, что мечтает получить советский паспорт, но едва ли ему простят прошлое. Марта уговорила пойти в советское консульство, рассказать о себе все-все, как на исповеди. И вот он решился. Тень Андрея упала на белую распашонку. Марта отложила в сторону шитье и поспешила мужу навстречу. — Ну как? — заглянула она ему в глаза и увидела их ясными, добрыми и помолодевшими. — Исповедался? — Исповедался! — ответил Андрей. — Консул сказал, чтобы я подавал заявление. Значит, есть надежда. И ощущение у меня, Марта, что я встретился с Нагнибедой и что он понял мои заблуждения и мое желание начать другую жизнь и готов забыть все. Наверное, все большевики похожи друг на друга, — задумчиво сказал Петраков, разглаживая шершавой рукой маленькую, похожую на крыло белой птицы, распашонку. Глава 7 ПОЧЕМУ СОБАКА? Теперь каждое воскресенье Константин Сергеевич с Ириной отправлялись, как они говорили, "в экспедицию". На этот раз они решили поехать в Куоккала, в "Пенаты". Ирина, отправив очередную информацию в ТАСС, усталая, но счастливая от сознания, что завтра предстоит поездка вдвоем, зашла в посольскую библиотеку. Книг о Репине почти нет. Полистала альбом с репродукциями репинских картин, краткий очерк его жизни. Прожил в своем имении "Пенаты" тридцать лет. Умер 29 сентября 1930 года, 84 лет от роду. Гениальный мастер и великий труженик. Десятки портретов, сотни картин, тысячи эскизов. Кем он был? Борец? "Борец!" — писал он с чувством зависти о Л. Н. Толстом. "Борец!" — говорил он о Горьком. И сам рядом с этими людьми становился борцом. После кровавых событий 1905 года Репин писал, что всякий честный человек понимает, что самодержавие — это "допотопный способ правления, годится только для диких племен". "Скоро ли рухнет эта вопиющая мерзость власти невежества!" — писал он в другом письме. А через несколько дней, когда художники Академии художеств, ученики Репина В. Серов и В. Поленов, обратились в Совет Академии с письмом протеста против расстрела мирной демонстрации, Репин неожиданно отказался подписать это письмо. "Оно далеко от правды", — говорил он. Кто водил тогда его рукой? В голове была путаница, неразбериха. Но его гениальные произведения, написанные правдивой кистью, останутся бессмертными. Выехали рано утром. Небо было безоблачно, и день обещал быть жарким. Константин Сергеевич сидел за рулем. В полдень добрались до Куоккала. Справа море, слева в густых соснах дачи. Константин Сергеевич сбавил газ, всматриваясь в дома. Вот они, "Пенаты". Серая низкая деревянная изгородь, в глубине из чащи берез и сосен высовываются шпили башенок дома. Константин Сергеевич поставил на обочине дороги машину, выключил газ. Ирина подошла к калитке. Она была приоткрыта. По серым каменным плитам пошли вправо, к дому. Невысокое крыльцо. У двери большой медный гонг, рядом на шнуре висит молоток, а над гонгом на кусочке фанеры надпись: "Стучите весело и громко!" Константин Сергеевич нерешительно стукнул молотком в гонг. Он отозвался слабым гудящим звуком. Тогда Ирина взяла молоток и стала выколачивать: "Красный барабанщик, красный барабанщик крепко спал, крепко спал!" Дверь открылась, и на пороге появилась пожилая женщина в черном тюлевом платье до пят на каком-то блестящем чехле; на пышно взбитых крашеных черных волосах черная широкополая шляпа с белым страусовым пером, на руках черные ажурные перчатки. Вуаль с мушками не могла скрыть ни глубоких морщин, ни одутловатости лица, ни густо наложенного грима. "Как она выдерживает в такую жару в черном?" — подумала Ирина. — Хау ду ю ду!.. Бонжур!.. Гутен таг!.. Гуд даг!.. Хювя пяйвя! — произнесла женщина залпом приветствие на пяти языках и привычно продолжала: — Ду ю спик инглиш?.. Парле ву франсе?.. Шпрехен зи дойч?.. Талар ни свенска?.. Пухутеко суомеа? Все это произносилось заученным тоном, хотя ее черные нагловатые глаза изучающе осматривали визитеров. Константин Сергеевич вежливо поклонился и с самой обаятельной улыбкой ответил: — Кроме того, мы говорим по-русски! — О, — воскликнула дама, вскинув лорнет к глазам, и, снова оглядев обоих, произнесла: — Понимаю, вы наши, русские, надеюсь, вы не из Совдепии? — Мы из Москвы, — учтиво произнес Константин Сергеевич. — Большие поклонники таланта Ильи Ефимовича и будем весьма признательны, если бы вы разрешили осмотреть дом и мастерскую великого русского художника. — Мой дом открыт для всех, — холодновато произнесла дама. — Прошу вас. Вошли в застекленную веранду, сплошь увешанную натюрмортами. Арбузы, дыни, тыквы, огурцы и помидоры, георгины и настурции, кувшины — все это вместе напоминало яркий осенний базар в каком-то южном городе России, если бы изображение не было плоскостным, назойливо ярким, олеографичным; им бы под стать красоваться на вывесках овощных и фруктовых лавок. — Что это? Ученические работы Ильи Ефимовича? — спросила недоумевающе Ирина. — Вам нравятся? — требовательным голосом спросила дама и таким тоном, в котором слышалось: "Это не может не нравиться". — Очень ярко, впечатляюще, — поспешил ответить Константин Сергеевич. — Спасибо! Это писала я, — сказала дама, жеманно поджимая свои полные дряблые губы. — Папочка верил в мой талант, талант художника, впрочем, он восторгался и моим талантом актрисы. Ирина онемела. Так это дочь великого Репина! Вера Ильинична. Любимица отца, девчушка в полосатых чулках, уснувшая на крыльце с куклой в руках, ясноглазая девчонка с букетом ромашек, сидящая на плетне. В памяти возникли многочисленные зарисовки Веры. Верочки, Верушки. Хотелось увидеть в этой даме былые черты детской непосредственности, чистоты. — А вам, мадам, нравится? — спросила Вера Ильинична Ирину. — Мастерская Ильи Ефимовича наверху? — спросила Ирина вместо ответа. Врать она не умела, и ей казалось кощунственным лгать в доме великого художника. — Да, да, наверху, — пробрюзжала дама, и Ирине показался в тоне ее голоса отказ показать мастерскую. Кажется, она не ошиблась. — Я покажу вам нашу столовую. Посередине столовой огромный круглый стол, центральная часть которого была обрамлена деревянными шишечками. Вера Ильинична взялась за шишечку, и центр стола стал вращаться. — Когда собирались гости, — пояснила она, — все кушанья ставились в центре стола, и каждый, взявшись за шишечку, мог подвинуть к себе выбранное блюдо. В углу под потолком балкон для музыкантов. Теперь он был завален венками с металлическими лавровыми и дубовыми листьями, цветами; черные и белые ленты с надписями свисали бахромой с перил балкона. — Эти венки с могилы папочки, — произнесла грустно Вера Ильинична. — Храню их как зеницу ока, как нетленную память о моем бесценном папочке. И, кстати. — сказала она уже деловым тоном, беря с буфета серебряный поднос, — пожертвуйте, пожалуйста, сколько можете на памятник папочке. Константин Сергеевич и Ирина положили на поднос деньги. Вера Ильинична по-своему оценила щедрость. — А вот теперь я покажу вам папочкину мастерскую. Пожалуйста наверх. Пропустила Ирину первой. Константин Сергеевич остановился, чтобы дать дорогу хозяйке, но она предложила ему идти впереди. — Сразу видно, что вы интеллигентные люди. Понимаете толк в искусстве, — приговаривала она. Поднявшись на площадку. Ирина вздрогнула. Прямо перед ней большой портрет мужчины с сумасшедшими глазами, разрывающий обеими руками рубашку на груди. На шее на тонкой цепочке болтался крест. "Стреляйте!" — было крупно выведено под портретом. Ирине стало жутко от этих глаз. А Вера Ильинична, казалось, была довольна произведенным впечатлением. Она откинула на тулью шляпы вуаль, мешавшую ей дышать. Сквозь толстый слой грима выступили капельки пота. — Это автопортрет моего брата Юрия. Он был тоже талантливым художником. Смотрите, он бросает Совдепии вызов: "Стреляйте!" Впечатляет? — спросила она. — Как много злобы в нем! — ответила Ирина, передернув плечами. — Что вы! Иностранцы останавливаются перед картиной в благоговении. Ирине казалось, что до мастерской художника они так и не доберутся. Насладившись впечатлением, произведенным портретом, Вера Ильинична открыла наконец дверь. Мастерская была огромная, во весь этаж, со стеклянным куполом, сплошная стеклянная стена выходила в сад. Перед широким диваном, обитым зеленым плюшем, круглый стол, заваленный альбомами, эскизами, на других столиках вазы с кистями, палитры с засохшими горками красок. На стенах, мольбертах, в подрамниках множество этюдов, рисунков, пейзажей. По углам скульптурные группы. На одном из подрамников большой, в три четверти роста, портрет Максима Горького. Он в голубой косоворотке. Верхняя пуговица на воротнике расстегнута. Большой палец правой руки заложен за крученый поясок. Горький еще молодой, грустно и задумчиво смотрел с портрета голубыми глазами, весь в каких-то голубых брызгах, в голубом тумане, на фоне голубого моря. Все искрилось вокруг него. — Очень интересный портрет, — сказала Ирина. — Купите, я его продаю. Его торгуют у меня американцы. — Сколько вы за него хотите? — загорелся Константин Сергеевич. "Горький должен быть дома, а не в Америке", — подумал он. — Американцы дают миллион марок. Я хочу два. Константин Сергеевич помрачнел. — Мне американцы за один вариант "Гопака" заплатили полмиллиона, — сказала Вера Ильинична, видя смущение гостя. — Но может быть, вас заинтересует рта картина? Она не окончена. Это последняя папочкина работа. Я ее могла бы отдать немножко дешевле. Видите, он уже слабеющей рукой подписал эту картину… Против окна на противоположной стене в узкой черной раме висело большое полотно, метра два длиной и метр высотой. С обеих сторон на загрунтованный холст вступали плотной стеной людские толпы. Справа — рабочая масса, почти одноликая, едва обозначенная. Много рук. Одни сжаты в кулаки, другие в какой-то нерешительности пытаются сложить пальцы не то в кулак, не то в крестное знамение. Третьи поднесли три сжатых пальца ко лбу. Слева на холст вступала стена полицейских с ружьями в руках, дула которых направлены в сторону рабочих. Стенка на стенку! И чудится, что за пределами рамы на холст будут двигаться с обеих сторон бесконечные вереницы этих двух противоборствующих сил. Расстояние между ними еще большое. Верхняя часть холста не тронута кистью художника. Прописана середина картины, ее нижняя часть. Вытоптанный снег с синими углублениями, и посередине лежит собака, белая, клочкастая, с рыжими пятнами, впалыми боками. Морда собаки с закрытыми глазами обращена в сторону рабочих, а вокруг ее головы снег ярко окрашен кровью. В правом нижнем углу подпись: "И. РЪпин…" "Ять есть, а твердого знака нет", — отметила Ирина. — Почему собака? — вырвалось у нее. Ирину лихорадило. Кровь густа, по краям покрылась изморозью, а в середине еще живая, ветер рябит ее, она колышется. Вера Ильинична равнодушно пожала плечами. — Папочка говорил, что это революция пятого года. А почему собака — это уж его фантазия. Ирина незаметно дотрагивалась пальцами то до кисточек, то до загрубевших горок красок на палитрах, словно хотела ощутить тепло рук художника. Спустились вниз. — Мы можем посетить могилу Ильи Ефимовича? — спросил Константин Сергеевич. — Да, ради бога! Вы увидите, как необходим памятник. Вот я и собираю по крохам деньги. "Семь лет собираешь. Миллионы получаешь, торгуешь картинами, эскизами направо и налево. И прикидываешься нищей", — с ненавистью подумала Ирина. Вера Ильинична посмотрела на девушку. — Ах, если бы был жив папочка, он обязательно нарисовал бы вас. Непременно. Он любил красивых женщин. Ирина спрыгнула с крыльца и побежала по дорожке в сторону выхода. — Вы куда? — крикнул ей встревоженный Константин Сергеевич. Он был взволнован всем не меньше Ирины, но умел сдерживать себя. — За цветами! — крикнула она. Вернулась с большим букетом роз, который лежал в машине, завернутый в мокрое полотенце. — Очень мило с вашей стороны, — растроганно произнесла Вера Ильинична, протягивая руку к розам. — Очень мило. Благодарю. Ирина отвела букет в сторону: — Не троньте! Это для Ильи Ефимовича Репина от советского народа. Вера Ильинична сердито защелкала лорнетом: несколько раз раскрыла его и закрыла. Пошли по протоптанной тропинке за дом, в горку. Видно, когда-то здесь было много ухоженных цветов. Из бурьяна и крапивы высовывались одичавшие, с ревматическими стеблями кусты роз. Отцветшие люпинусы замусорили траву. Почти семь лет прошло со дня смерти художника, и все здесь заросло сорняком забвения. Могильный холм был обложен дерном. На нем цвели иван-чай, дикая гвоздика, кое-где незабудки. Под елью на могиле стоял почерневший простой деревянный крест. У подножия его лежали букетики давно увядших и не убранных цветов. Ирина опустилась на колени и положила на могилу розы. — Ах, мой бедный папочка, когда-то соберу я тебе на памятник… Нищая я, голая, босая! — причитала Вера Ильинична. — Давайте постоим молча, — строго прервал ее Константин Сергеевич, взяв за руку Ирину и крепко сжав ее. — Помолчим. Возвращались к машине подавленные. — Почему — собака? — спросила Ирина. Константин Сергеевич пожал плечами. — Я сам об этом думаю. — Пойдемте на берег моря. Мне хочется постоять на ветру, не уносить с собой запаха тления от этой ужасной женщины, — сказала Ирина. Спустились к морю. Здесь не чувствовалось жары. Легкий ветер рябил волны. Присели на один из валунов, разбросанных по отлогому берегу. — Вот она, наша родная страна, — сказала Ирина, указывая на далекий изгиб берега. — Там — Сестpopeцк. Наверно, здесь на одном из этих камней сидел Шаляпин… Константин Сергеевич взял руку Ирины, прижал к с коей щеке. Вот мы с вами не эмигранты. Счастливые люди. Я, по крайней мере, самый счастливый человек. Но как тоскуешь по родине! И если бы меня лишили нрава вернуться на родину… — Я бы не смогла жить, — закончила его мысль Ирина. — Репин и Шаляпин принадлежат России, но их окружали люди, подобные этой Вере, сковывали их свободу, как наручники и кандалы. Ефим Ильич обожал свою дочь. И все же — помните ее последний портрет? Толстая, надменная, оплывшее лицо, глаза хищницы, плотоядный рот. Кисть художника не умела врать… Но, но… — замолкнув на минуту, вдруг спросила Ирина, — почему собака?.. Она встала, забралась на плоский валун. Константин смотрел на нее откровенно влюбленными глазами. Ветер играл ее легким пестрым платьем. Она стянула с головы белый берет и подставила лицо солнцу и ветру, зажмурила глаза. А потом спрыгнула с валуна, подошла к Константину Сергеевичу и, глядя на него широко открытыми, почти испуганными глазами, сказала: — Я, кажется, поняла, почему собака. Это исповедь художника. В собаке Илья Ефимович изобразил себя. Он шел к революции, шел на сторону рабочих. Собака лежит мордой к рабочим. И по дороге была убита. Не дошла… Не добежала… И убили ее такие, как Вера Ильинична, такие, как Юрий Ильич. Сын на автопортрете кричит: "Стреляйте!" — а стрелял сам. В своего отца. И дочь стреляла. Бесшумными пулями. Стреляла клеветой, наушничаньем. Вцепилась в его душу. В собаке он изобразил и судьбу своего друга Федора Шаляпина. А в Шаляпина вцепилась вся белогвардейская свора и золоченая Слава. И они, два великих ребенка, заблудившиеся два гения, рвались на обновленную родину, о которой мечтали смолоду. И не дошли. Недаром последней песней Шаляпина на этих камнях была "Степь да степь кругом, путь далек лежит, в той степи глухой умирал ямщик…" — Ирина готова была расплакаться. Константин встал, взял ее за руки. — Вы фантазерка и идеалистка, — мягко сказал он. — Нельзя путать два понятия — любовь к родине и тоску по родине, которую теперь называют модным словом "ностальгия". Шаляпин на чужбине растрачивал за злато и бриллианты то, что приобрел на родине, от своего народа. В России он творил, создавал, на чужбине не создал ничего. Вот уже шестнадцатый год он гастролирует по Европам, разбазаривает свой талант. Считается богачом, миллионером, а по-моему, он нищий. И вовсе не ребенок. Жалкий старик. Я преклоняюсь перед Шаляпиным-гением, но я не приемлю Шаляпина-гастролера. Любовь никакими кандалами и цепями не скуешь… — Константин взглянул на часы: — Нам пора ехать. За руль опять сяду я. Вы очень взбудоражены, вам нельзя доверить машину. Ирина упрямо закусила губы. Была обижена. Ехали молча. Мимо мелькали березы, сосны. Жара отступала. В раскрытые окна вливался душистый ветер. Запах моря. Запах хвои. — Вы сердиты? — спросил Константин Сергеевич. — Я не хотел вас обидеть. Но "могу я сметь свое суждение иметь?" — смеясь, спросил он. — Разве это помешает нашей дружбе? Если бы мы мыслили абсолютно одинаково, это, наверно, было бы скучно. Ведь дуэт тем и хорош, что поют два голоса. — Константин Сергеевич дружески похлопал Ирину по руке. — Улыбнитесь… Мимо мелькали березы, сосны. Глава 8 УРАГАН Под вечер разбушевалась гроза. Ураганный ветер наваливался на дом, словно пытаясь свалить его под откос, в озеро. От непрерывного грома жалобно дребезжали стекла в окнах. Загрохотало на крыше отодранное железо, и в угловой ванной комнатушке с потолка полилась вода. Поставили тазы, ведра. Семья собралась в кухне за столом. Мать погасила огонь в плите, поставила на стол холодную жареную салаку и картошку, приготовленную еще днем. Ужинали молча. Под потолком испуганно мигала электрическая лампочка. Дружок забрался под стул, где сидел Ваня, прижался к его ноге и при каждой вспышке молнии тихонько повизгивал. Коля уткнулся лицом в грудь матери и обхватил ее руками. Забарабанили камни по крыше, и из-под колпака над плитой посыпалась сажа. Лампочка мигнула и погасла. — Развалилась труба, и, наверное, кирпичи порвали электрические провода, — мрачно сказал отец. Просидели до рассвета. Молча. На столе трепетало слабенькое пламя свечи, которую мать нащупала в шкафу и, вставив в бутылку, зажгла. В темноте казался еще яростнее свист ветра. Скрипели деревья, что-то рушилось. Потом какие-то усталые нотки послышались в завывании ветра, порывы его ослабевали, и к утру буря угомонилась. Коля заснул на руках у матери. Утром Ваня с отцом, надев высокие резиновые сапоги, вышли на крыльцо. Бурей сбило деревянную стойку, и навес над крыльцом косо повис. А дальше — еще хуже. Ветер задрал угол крыши и запрокинул его. Ванин огород смыло со скалы. На косогоре повалило большую сосну, и она накрыла кроной баню. Ваня ходил по лужам и выбирал застрявшие в кустах луковки и морковки; сжатая пшеница, которая сушилась в нанизанных на кольях снопах, была развеяна ветром, пшеничные колосья свешивались с сучьев деревьев, и потоки моды все еще булькали и стекали с косогора в озеро. Маленькое озеро, на котором так мирно плавали листья кувшинок, теперь вздулось, вода в нем стала рыжая, всюду были разбросаны рогатые сучья деревьев, обломанные бурей; в глубоких темных лужах плавали осенние листья, похожие на клочья пепла. Деревья стояли голые, промокшие, продрогшие. Мать вышла в накинутом на плечи плаще, глянула на разруху и, махнув рукой, заплакала. Отец ходил хмурый, подбирал колосья, растирая их в руках: по нескольку зерен в каждом колосе. Ваня впервые ощутил тяжесть потерянного труда. Он тщательно шарил в кустах, скользил башмаками по мокрой траве косогора, собирая остатки своего огорода. За этим занятием его застал Эйно. Он пришел неожиданно днем. — Отпросился у хозяйки, — сказал он. — Пришел проведать, какую беду ураган принес в ваш дом. Жалко, урожай погиб. Остальное поправимо. Крышу водворим на место и так приколотим, что никакой ураган ее не снесет. Землю на валун натаскаем новую… Давай молоток да гвозди, полезем на крышу, — предложил он Ване и даже не спросил, почему Ваня пропустил два урока. И снова загремело железо, но это был веселый, работящий грохот. Эйно был сильный и ловкий. Когда он соображал, как лучше сделать, он всегда взъерошивал свои густые белесые волосы на голове и щурил серо-синие глаза. Набрав в рот гвоздей шляпками внутрь, Эйно приколачивал железо к балясине. Ваня прижимал лист, чтобы он не пружинил. Шов, по которому ветер отогнул железную кровлю, лопнул, и Эйно, взъерошив волосы, раздумывал над тем, как его заделать. Работал он весело, не суетясь. Отец тем временем восстанавливал навес над крыльцом. Закончив с крышей, молодые люди побежали к бане, но мать их остановила: — Идите поешьте, я картошки с салом нажарила. Проголодались небось. — Она сняла с шеста, что висел рядом с печкой, несколько лепешек, нарезала их. Отец, глядя в окно, о чем-то печально раздумывал и медленно жевал. На лбу его собрались морщины. Ваня заметил, что он постарел за эту ночь. — Надо сосну обработать, что упала на баню, — сказал отец. — Этим мы займемся с Ваней, а вы отдохните, — предложил Эйно. — Нет, не до отдыха теперь, — ответил Ванин отец. — Большую беду причинил ураган. Кто нам может помочь в этой беде? Муниципалитет? — Нет, — хмуро сказал Эйно, — они не помогут. Если и ждать вам помощи, то только от друзей. — Нет их у нас здесь. Не обзавелись еще, — сказал отец. — Найдутся, — произнес Эйно. После обеда они с Ваней принялись за сосну. Очистили ее от сучьев, отпилили крону, которая легла на крышу бани, ствол рухнул на землю. — Вот вам на ползимы топлива хватит. — сказал Эйно. Пока мальчики очищали от кроны крышу и восстанавливали на ней черепицу, озеро успокоилось, стало светлее. На следующий день, в воскресенье, Эйно пришел спозаранку. Утро было тихое, теплое, безветренное. Ураган казался страшным сном. Мать с Колей ходили по полю, собирали колоски. Полдня ушло на распиловку ствола сосны. Под навесом за скалой сложили большую поленницу. За обедом отец спросил Эйно: — Вот уже несколько месяцев ты ходишь к нам, а мы так ничего про тебя и не знаем. Эйно удивился: — Я же сразу все сказал о себе: бывший студент, отец умер, мать живет на севере у своей сестры, я работаю конюхом у помещицы. И здесь отец Вани задал вопрос, который все время мучил Ваню: — А зачем тебе надобно изучать русский язык? Эйно засмеялся: — Я привык чему-нибудь учиться, а тут такой хороший учитель подвернулся, да еще бесплатный. Пригодится. — Так, так… — сказал отец. — Не знаю, какой учитель мой сын, но что ты хороший учитель — это я теперь понимаю. А для Вани так и остался невыясненным вопрос — зачем же Эйно изучает русский? И снова сомнения стали терзать его. До темноты наводили порядок в баньке: вычистили и вымыли полки, котлы, залепленные тиной, прелой листвой и хвоей, заново сбили лестницу, которую закрепили у двери предбанника и спустили ее в озеро. Сели отдохнуть на порожке. Озеро было гладким, спокойным и отражало закатное солнце и розовые облака. Ваня взял камешек, нагнулся и пустил его скакать по воде, спугнул солнце, смешал облака, разбил стеклянную гладь озера. — Зачем ты так? Такую красоту испортил, — упрекнул его Эйно. Когда озеро успокоилось, солнце уже нырнуло за облако, и только на границе с болотом отразилась розовая полоса. Озеро потемнело, словно провалилось в бездну. "Почему Эйно каждый день приходит, помогает, работает? Ну, а если бы это был не Эйно, а секретарь комсомольской организации школы, удивился бы я? Нет, конечно…" — Тебя что-то мучает? — спросил Эйно. — Нет, я ничего, — ответил Ваня притворно спокойным голосом. — Ты хочешь знать, зачем я изучаю русский язык? — положил Эйно руку на плечо Вани. Ваня опустил голову. — Я тебе верю, поэтому скажу правду. Я изучаю русский для того, чтобы читать Ленина, научиться у него бороться и побеждать. Хочу знать русский, чтобы лучше понять во всей красоте русскую литературу. Наконец, изучаю просто потому, что люблю Россию, Советский Союз, связываю с ней все свои лучшие надежды. Ваня положил руку на плечо Эйно: — Прости меня. — Ладно. Завтра я приду в шесть часов прямо в баню. Жди меня, — сказал Эйно, похлопал Ваню по спине и побежал. Ваня еще долго сидел, и дурные мысли об Эйно казались ему камешком, который разбил зеркальную гладь озера, спугнул солнце. Будет ли Эйно по-прежнему относиться к нему?.. Глава 9 "ОСОБЫЕ ПРИМЕТЫ" Тойво Антикайнен. "Роста выше среднего. Телосложение нормальное, худой. Лицо продолговатое. Глаза небольшие, серые, глубоко сидящие. Лоб высокий с залысинами. Волосы светло-русые. Подбородок слегка раздвоен. Рот обыкновенный. Особых примет не имеет". — так описан портрет Антикайнена в розыскных документах охранки. Чиновники охранки ошиблись. У Тойво Антикайнена были особые приметы: это великая сила духа и мужество, непоколебимая вера в правоту своего дела, высокое чувство ответственности перед рабочим классом и Коммунистической партией, любовь к родине. Этим он был страшен своим врагам. Охранка и профашистская администрация не стеснялись в грязных и преступных средствах, чтобы уничтожить Антикайнена. Прокурор поклялся, что добьется смертного приговора Антикайнену. Для этого были набраны из подонков общества лжесвидетели обвинения. Старый агент охранки белогвардеец Степанов, сменивший свою фамилию на Кивиниеми, показал, что он ходил тайно в Карелию по следам Антикайнена и нашел остатки костра и на нем обгоревшие человеческие кости. Профессор Ляскиля с гневом опроверг это нелепое и неграмотное утверждение: ведь для того, чтобы остались обгоревшие кости, в костре должна быть температура свыше тысячи градусов. Кроме того, отряд Антикайнена двигался по льду озера на лыжах, а Степанов ходил в Карелию летом. Финские и иностранные ученые подтвердили заключение профессора Ляскиля. Антикайнена защищал финский адвокат Иоутсенлахти. В день, когда он должен был выступить с защитительной речью, он не явился в суд. Оказалось, что его заперли в сумасшедший дом и продержали там ровно столько, чтобы он не смог участвовать в процессе. Рабочий Лагербум дал суду показания в пользу Антикайнена и затем исчез. Через несколько дней его обнаружили в лесу повешенным на дереве. Международная адвокатская коллегия решила заслушать показания четырех свидетелей — советских граждан, бывших бойцов отряда Антикайнена. Но их не пустили в Финляндию. Они убедительно опровергли лжесвидетельские обвинения в столице Швеции — Стокгольме. Но вот наконец, под давлением прогрессивных сил мира, суд решил заслушать показания свидетелей защиты, вызванных из Советского Союза. Консул Ярков сам поехал встречать на вокзал свидетеля Матюшина. Из вагона вышел человек, одетый в простой шевиотовый костюм, с кожемитовым чемоданчиком в руках. Ярков подошел к нему и спросил: — Вы Матюшин? — Да, — недоверчиво глядя на Константина Сергеевича, ответил приезжий. — Я — советский консул. Моя фамилия Ярков. Зовут меня Константином Сергеевичем. — Слава богу! — облегченно воскликнул Матюшин. — А меня зовут Степан Федорович, — и он уцепился за руку консула, боязливо оглядываясь. — Вы чем-то напуганы, — спросил Ярков. — Как доехали? — До границы ехал нормально. А вот в Райяйоках ко мне в купе зашел какой-то субчик и все меня расспрашивал — кто я, куда еду, зачем. Расхваливал жизнь за границей, хулил Советский Союз и уговаривал меня не возвращаться обратно. Я сказал ему — с чего бы мне оставаться здесь? В Советской Карелии у меня свой дом, семья, в колхозе мне живется неплохо. Мой старший сын учится в Лесной академии в Ленинграде, две дочери ходят в школу. Он не поверил, что мой сын учится в академии. А чего мне врать? Устал я от него. Вышли с перрона на вокзальную площадь. Консул пригласил Матюшина в машину. Тот как-то сник. — В Советское консульство. — А как бы удостовериться? Вы, конечно, меня извините, но я впервой за границей. Из Карелии только в Ленинград несколько раз выезжал. Ярков вынул из кармана дипломатический паспорт: — Вот, посмотрите. Матюшин внимательно пролистал все странички. — Солидный документ, — сказал он уважительно. — Теперь я спокоен. В полпредовской столовой Ярков вместе с Матюшиным позавтракали и пошли в кабинет консула. — Вы знаете, по какому делу вас сюда вызвали? — спросил Ярков. — Да. Мне сказали, что нашего бывшего командира Тойво Антикайнена финский суд обвиняет в убийстве пленного белофинна и что Тойво грозит смертная казнь. Но мы-то знаем, что пленных не убивали. — Завтра вас будут допрашивать на суде. Вы должны рассказать там все, что знаете, всю правду. Будут задавать всякие хитрые вопросы, чтобы запутать вас, сбить с толку. Держите ухо востро. Говорите только то, что вы хорошо помните и знаете. Матюшин поежился: — Может быть, вы со мной пойдете, чтобы я мог посоветоваться? — Нет, на это я не имею права. Держитесь спокойно, не торопитесь с ответом, ведь правда на вашей стороне. Против Антикайнена будут выступать в качестве свидетелей обвинения русские белогвардейцы и белофинны, которых вы изгоняли из Советской Карелии. — Как же я один против такой банды? — испугался Матюшин. — Суд будет допрашивать каждого в отдельности. Давайте восстановим в памяти, как все было. Расскажите по порядку обо всем, что вы помните о походе на Кимас-озеро. Намять у Матюшина была цепкая. Рассказывал подробно, обстоятельно. Беседа консула с Матюшиным продолжалась несколько часов. — Вот так и на суде все расскажите. Ничего не упуская, ничего не прибавляя. Только правду. В ней сила, — сказал в заключение Ярков. Заседание суда началось в 10 часов утра. Ирина сидела в ложе для журналистов. Ввели Антикайнена. Высокий, очень худой. Лицо за годы тюремных мытарств потеряло живые краски. А глаза острые. Держался Тойво прямо, бодро. Председатель суда приступил к допросу свидетеля обвинения. — Ваша фамилия, возраст, место рождения, род занятий? — спрашивал он полноватого мужчину лет пятидесяти, с седой бородкой. — Иванов Петр Викторович. Пятьдесят один год. Уроженец Санкт-Петербурга. Штабс-капитан. Служил в армии генерала Юденича. Участвовал в освобождении Карелии от большевистской власти. В настоящее время занимаюсь коммерческой деятельностью, — бойко отвечал он на вопросы председателя суда. — Что вам известно о сожжении на костре пленного Мариниеми? — Мне рассказывали, что по приказу красного генерала Тойво Антикайнена был сожжен на костре пленный финн Мариниеми. Считаю это антигуманным актом. Антикайнен зло рассмеялся: — Может быть, господин Иванов расскажет, сколько мирных жителей он лично расстрелял в Ругозерском районе? — Я лишаю вас слова, подсудимый Антикайнен. Затем допрашивали свидетеля обвинения Кляпикова. Кляпиков в своих показаниях заявил, что он не видел, как сжигали Мариниеми, но видел пламя костра и слышал запах человеческого мяса. — Может быть, свидетель расскажет, как пахнет жареное человеческое мясо, ему, наверно, это известно, — раздался насмешливый голос Антикайнена. — Лишаю вас слова, подсудимый Антикайнен, и предупреждаю последний раз. Настал черед Матюшина. — Я прошел под начальством Антикайнена всю войну с белофиннами, пока мы не очистили от них Советскую Карелию. Участвовал в боях. Брали в плен. Пленных под конвоем отправляли в тыл. Я впервые здесь слышу о сожжении какого-то пленного Маннергейма. — Мариниеми, — сердито поправил председатель куда. — Извините. Ошибся, — сказал простодушно Матюшин. — Просто мне вспомнилось, как по приказу Маннергейма было убито и замучено много тысяч финнов, да и русских тоже, сражавшихся на стороне финских революционеров. Антикайнен зорко всматривался в лицо Матюшина. Вспомнил его. Матюшин был, пожалуй, самый старший в отряде, участник империалистической войны, отличный стрелок, хорошо ходил на лыжах. Слушая показания Матюшина, Ирина ликовала. Безыскусная, убедительная речь Матюшина смутила многих. — Какой там Мариниеми? У Тойво дисциплина в отряде была крепкая. Один из бойцов стащил гуся у крестьянина и опаливал его на костре. Может быть, этого гуся звали Мариниеми? — спросил Матюшин и продолжал: — Но за этого гуся Антикайнен лишил чести служить в его отряде и отправил бойца в тыл сопровождать пленных. Отчисление из отряда было самым тяжелым наказанием. Председатель суда прервал заседание, объявив, что допрос свидетеля защиты Матюшина будет продолжен на следующий день. Ирина возвращалась домой в самом приподнятом настроении. В корпункте наскоро рассказала Надюше о заседании суда, просмотрела газеты, напечатала сообщение в Москву и отправилась в консульство. Ей не терпелось поделиться своими впечатлениями с Константином Сергеевичем. Каково же было ее удивление, когда она застала Яркова в большой тревоге. Матюшин исчез. Когда за ним приехали в здание суда, там сказали, что Матюшин ушел вместе со своими приятелями и решил в консульство не возвращаться. — Его украли, — сказал Ярков. — Мы наводили справки во всех инстанциях. Там ничего определенного не сказали, обещали выяснить. "Уехал с приятелями". У него нет никаких приятелей. Его просто увезли, а можеть быть, уже убили, как убили хозяйку конспиративной квартиры, у которой скрывался Антикайнен, как повесили Лагенбума… В тот же вечер было созвано собрание всех членов советской колонии. Ярков информировал об этом чрезвычайном происшествии. Люди были взволнованы. Пропал советский человек! Тревога за судьбу Антикайнена звучала в их голосах. Ярков роздал всем отпечатанные фотографии Матюшина, просил немедленно поставить в известность консульство, если кто случаем встретит Матюшина или услышит о его судьбе. Утром Ирина, проведя бессонную ночь, отправилась на заседание суда. Под усиленной охраной полицейских в зал заседаний привели Матюшина. "Жив!" — было первой мыслью Ирины. Но это был какой-то другой человек. Он еле передвигал ноги. — Итак, — продолжал допрос судья, — скажите, что нам известно о сожжении пленного Мариниеми на костре? Матюшин молчал. — Вы слыхали о том, что сожгли пленного? — Да, — выдавил из себя Матюшин. — Об этом говорили бойцы отряда Антикайнена? — Да, — еще тише произнес Матюшин. — Сожжение пленного было произведено по указанию командира отряда Тойво Антикайнена? — спросил прокурор. — Да… — Таким образом, вы вчера дали неправильные показания и от них теперь отказываетесь? — Да… Ирину начала трясти лихорадка. — Узнаю работу охранки! — воскликнул Антикайнен. — Подсудимый Антикайнен, вы лишаетесь слова, — заученно произнес председатель суда. — Я удовлетворен, — с довольным видом произнес прокурор. Председатель суда сказал, что свидетель Матюшин свободен. Полицейские вывели его из зала. Ирина поспешила к выходу. Матюшин, опустив голову, шел через двор в помещение, где были собраны свидетели. Полицейский открыл дверь, втолкнул туда Матюшина и что-то сказал; что именно, Ирина не расслышала, но в ответ раздались возгласы по-фински и по-русски: "Молодец! Герой! Теперь ты наш!" — Запугали Матюшина; может быть, чем-то напоили, — сделал заключение Ярков. Консул добивался личного свидания с Матюшиным. Обещали. Говорили, что разыскивают его. Наступил вечер. Константин Сергеевич сидел у себя в кабинете и в который раз перечитывал коротенькую биографию Матюшина. Из крестьян-бедняков. Родился в Карелии. Солдат во время империалистической войны. Добровольно вступил в отряд Антикайнена, участвовал в изгнании белофиннов, вторгшихся в Советскую Карелию. После гражданской войны вернулся в родную деревню, женился, построил новую хату. Одним из первых вступил в колхоз. Пользуется уважением односельчан. Сын — студент Лесной академии, комсомолец, две дочери учатся в школе. Одна — комсомолка, другая — пионерка. Хороший семьянин. Что же заставило его изменить свои показания? Да и показания ли это? Одно слово, скорее междометие: "Да". Безусловно, его запугали. Как его выручить? Но может, его уже нет в живых?.. Глава 10 В БАНЕ Эйно не появлялся. Ваня каждый вечер с надеждой посматривал в окно — не покажется ли знакомый силуэт длинноногого Эйно, быстро шагающего по тропинке. Свистнув Дружка, Ваня бродил с ним по лесу, поднимая ногами пласты листьев. Дружок бросался под пласт, обнюхивая его, листья с шорохом укладывались на землю. По утрам лужицы покрывались слюдянистой ледяной коркой, которая хрустела под ногами. "Как все странно в природе, — думал Ваня. — Деревья к холоду сбрасывают с себя густую шубу, укрывают корни, а сами остаются голыми на ветру, в морозе…" И Ваня чувствовал, что его сердце стынет, стынет от одиночества, а раньше была дружба, и она, как зеленая листва, согревала. И перед глазами Вани стояло озеро, в которое глядело солнце и плыли спокойно облака, и он камнем спугнул солнце, смешал облака. Он бросил камень в дружбу и разбил ее. Наверно, Эйно обиделся. И дома Ваня чувствовал себя одиноким. Отец работал от зари до зари. Редко разговаривал. Мрачно о чем-то думал. Ваня часто ловил тоскливый взгляд матери, который она останавливала то на нем, то на Коле. Срезали голубые, пухлые, растрепанные на ветру кочаны капусты, выкопали картошку. Предзимним вечером сидели за столом. Отец с матерью подсчитывали, во что обойдется зима. Выходило, что деньги, которые собирали на лошадь, придется спустить на хлеб и овощи до следующего урожая. Лошадь опять стала призраком. А отец уже слышал стук ее копыт в сарае. — Нет, без лошади нам не обойтись, — сказал отец и поглядел на мать, и она поняла этот взгляд: побледнела и замахала руками. — Ты что, задумал продать корову? — прошептала она побледневшими губами. — А ребята что есть будут? — Без молока можно обойтись, а без хлеба протянешь ноги… — жестко ответил отец. — А ты что молчишь? — сердито спросил он Ваню. — Будто чужой сидишь и тебя все это не касается. Пятнадцатый год пошел. Пора бы начать зарабатывать хотя бы себе на хлеб. "Себе на хлеб", — обожгло Ваню. Отец его попрекает. Но разве он не работал? Не наносил толстый слой земли на скалу, не полол, не поливал грядки? Разве он виноват, что ураган все снес? — Так скажи, — настаивал отец, — продавать корову или распрощаться с мечтой о лошади? Ваня перевел глаза с отца на мать. Губы ее дрожали, глаза были полны слез. — Ваня опустил голову, не мог вынести горького взгляда материнских глаз. Потом посмотрел на отца и решительно сказал: — Я пойду работать. Не буду даром есть твой хлеб. — Куда? Куда пойдешь? Помещик будет набирать рабочих с весны. Дорожные работы на зиму прекратили. Город далеко. Куда пойдешь? Да и по-фински говоришь пополам с русским… Так лошадь или корова? — снова спросил отец. — Не знаю, — устало ответил Ваня. — Продадим корову, — хлопнул отец ладонью по столу. Мать закрыла лицо фартуком и выбежала из кухни. За окнами послышался скрип телеги. У крыльца заржала лошадь. — Кого это бог принес? — спросил отец, вставая. Открыл дверь. — Эйно! — воскликнул Ваня. Он захлебнулся от радости. А за Эйно шли два парня. — Добрый вечер! — приветствовал Эйно и хлопнул Ваню по плечу. Это был дружеский жест. — Принимай, хозяин, груз. Куда сложить мешки? — Какие мешки? — спросил отец, подозрительно поглядывая на двух молодых парней, что стояли сзади Эйно. — Мешки с пшеницей. Шесть мешков. — Откуда? — А вот кто прислал, пожелал остаться неизвестным. — Сколько я должен? — засуетился отец. Ничего. — Ну это ты брось. У меня деньги есть, на лошадь коплю. — Знаю. Когда будет лошадь и хороший урожай, тогда отдашь пшеницей. Это тебе в долг. Бессрочный. Парни свалили на кухне мешки. Отец вытащил из-за пояса пуку — обоюдоострый нож, распорол мешок; все еще не веря, стал коричневыми заскорузлыми пальцами пересыпать с руки на руку зерна. — Мать! — кликнул он жену. — Иди, не будем больше спорить — лошадь или корова. Эйно хлопнул себя по куртке, взметнулось облако мучной пыли. — Нам надо бы в баньку после такой работы? Можно? — Пожалуйста, я пойду затоплю, — предложил отец. — Ну нет, мы сами справимся. Пойдем, Вяйно, с нами. Микко уедет обратно на лошади, а мы со Свеном помоемся. Всласть помоемся! Скоро не ждите. — Ледок уже на озере. Возьмите мотыгу — лед прорубить, — предложил отец. Ваня надел куртку, вскинул мотыгу на плечо, мать сунула полотенца. — Мыло и мочалка в бане на полке, — сказала она. — И веники там в предбаннике. Молодые люди ушли, Дружок увязался за ними. Коля подошел к мешку, набрал пригоршню зерен и отправил себе в рот. Половину просыпал на пол. — Разве можно так обращаться с хлебом? — попрекнула мать и, нагнувшись, стала собирать зерна с пола. — Мир не без добрых людей, — сказал отец. — Но за какие заслуги и кто нас наградил?.. Молодые люди вышли на улицу. Свен снял с телеги мешок поменьше, чем с зерном, и взвалил себе на плечи. — А это что? — спросил Ваня. — Увидишь, — ответил Эйно. Разламывая башмаками ледок на лужах, молодые люди спустились вниз, по мосткам прошли в баню. Ваня засветил керосиновую лампу. — Ты, Вяйно, — обратился Эйно к Ване, — займись котлом, а мы со Свеном начнем работать. Пар не напускай. Растопить печь под котлом дело десяти минут. Дрова уже были наложены и лучина нащипана. Ваня поджег ее. И вошел в баню. Эйно сидел на нижней полке. Свен вынимал из мешка пачки бумаги и бутылочки с тушью. Эйно встал, подошел к Ване и, положив ему руку на плечо, сказал: — Теперь я знаю, что ты настоящий парень. И вот мы со Свеном хотим задать тебе несколько вопросов. Знаешь ли ты, кто такой Антикайнен? — Тойво Антикайнен? — переспросил Ваня. — Да. — Ну кто же не знает Тойво Антикайнена, финского революционера, комиссара Красной Армии, героя гражданской войны! Комсомольцы из нашей школы ходили в лыжный поход по пути Антикайнена, по которому он пел свой лыжный отряд против белогвардейцев на Кимас-озеро. Тойво за свои воинские подвиги награжден боевым орденом Красного Знамени. А два года назад в наших газетах писали, что Тойво арестован и заключен в тюрьму. У нас был пионерский сбор, на котором мы требовали освободить Антикайнена. Его освободили? — Ваня волновался. — Нет. Над Антикайненом идет суд. Прокурор требует смертной казни. Жизнь Тойво в опасности. Во всех странах мира рабочие требуют свободы Антикайнену. И прежде всего за его жизнь должны бороться мы — финны. И ты тоже. — Я готов. Что я должен делать? — Мы будем писать листовки, будоражить души людей, требовать свободы Антикайнену. Листовки нужно будет расклеивать на перекрестках дорог, в соседних селениях. Раздавать на рынке… Ты готов вступить в борьбу за жизнь Антикайнена? — спросил Эйно. — Да, всегда готов! — Ваня вскинул в пионерском салюте руку. — Ты сумеешь молчать? — Да, — твердо ответил Ваня. — Я буду хранить это в тайне. — А если попадешься с листовками и тебя будут допрашивать и будут бить, ты не выдашь товарищей? — Нет. Я буду так же тверд, как сам Антикайнен. Клянусь! Эйно и Свен пожали Ване руку. Сердце Вани бешено колотилось в груди. Лишь бы ему поверили! Доверие товарищей, как дорого оно! И он этого доверия хотел лишить Эйно. Страшно подумать. — А ты меня простил? — спросил тихо Ваня. — За что? — удивился Эйно. — За то, что я плохо подумал о тебе. Эйно взъерошил волосы на голове. — Мы долго изучали друг друга. Я рад, что поняли. Поверили друг другу. Итак, начнем… Пиши: "Свободу Антикайнену". Ваня старательно вывел крупно: "Вапа Антикайнену". Эйно нахмурился: — Ты сделал в двух словах две, даже три ошибки. Две грамматических и крупную политическую. Ваня недоумевал. — Ты написал "Удочку Антикайнену". А мы требуем свободы. "Удочка" пишется "вапа", а "свобода" — "вапаа". Ты поставил на конце русское "у". Это политическая ошибка. Ты пишешь по-фински, а думаешь по-русски. Газетчики сорвут такую листовку, сфотографируют, напечатают в газетах и будут утверждать, что эти листовки писались в Советском Союзе, а не в Финляндии. Что писали их русские. Ни один финн не напишет на конце "у". Будут кричать, что свободу Тойво требуют русские, а не финны. У Вани запылали щеки. — Первый блин всегда комом, — сказал по-русски Эйно. Он очень любил поговорки. Теперь Ваня старался и по нескольку раз проверял текст, прежде чем положить в пачку. А горка листовок росла. Эйно сказал: — На сегодня хватит. Аккуратно уложи листовки в резиновый мешочек, а в другой — чистую бумагу и бутылочки с тушью. — Я присмотрел здесь расщелину под скалой, спрячу туда, а завтра наш связной заберет, и ребята будут расклеивать. Эйно приоткрыл дверь на озеро. — Видишь, на той стороне скала, похожая на вздыбленную волну. Так под ней есть пещерка. Туда и положу… Ну, я побежал, а вы тем временем напустите в баню парку, да побольше… Ваня вытащил железными щипцами из печи раскаленный камень и опустил в чан с водой. Белый пар плотно заполнил баньку. Стало жарко. Свен схватил веник, окунул его в кипяток и стал размахивать над Ваней. Горячая струя хлестала по телу. Прибежал Эйно, быстро разделся, пощекотал Ваню ледяными пальцами и подставил спину под веник. Парились всласть. Эйно лежал на самой верхней полке и, дрыгая ногами, визжал от восторга. — Недаром говорят, что баня — аптека для бедняка, — сказал он. Потом спрыгнул вниз, схватил мотыгу, спустился по обледеневшей лесенке на озеро, стукнул несколько раз мотыгой по еще неокрепшему льду и окунулся в прорубь. За ним, разгоряченные, в облаках пара, выскакивали по очереди Свен и Ваня. Ледяная вода обжигала тело так, что дух захватывало, а потом они пулей летели в баню. Снова обмахивались вениками, а под пальцами катышками сползала старая кожа и скрипела новая — горячая, тугая и чистая. Освеженные, возбужденные вышли из бани. Эйно и Свен свернули на лесную тропинку, Ваня поднялся наверх к дому. Над домом в пару облаков ныряла разопревшая луна. Ваня постоял на крыльце, посмотрел на баню, где он только что принял боевое крещение. Из трубы полз легкий дымок и таял в ветвях сосен. И за озером виднелась, как вздыбленная волна, скала. Ваня вошел в дом. Глава 11 МАТЮШИН Тучи темные, тяжелые, плоские нескончаемым конвейером ползли с моря на город. По улицам бурлили пузырчатые потоки воды. Дворники в брезентовых плащах подгоняли их жесткими метлами. Машины двигались на малых скоростях, чтобы не обдавать водой и без того мокрых, раздраженных пешеходов. Все было серо, беспросветно, уныло. Только дуб, раскинув привольно свои упругие жилистые сучья, поблескивал новорожденными, с подпалинкой листьями и наслаждался этой купелью. Ярков поднялся на крыльцо консульства, сложил зонтик, отряхнул его и приготовился вставить в бамбуковый складной чехол, как увидел, что к подъезду подъехала машина — такси, дверцы распахнулись, и из нее вышел, вернее, выскочил… Матюшин. Тут же завизжали тормоза, и, разбрызгивая веерами воду, остановилось другое такси, впритык с первым. С криком: "Стой, гадина, предатель!" — из второго такси таким же манером выпрыгнул человек и кинулся за Матюшиным. Ярков успел схватить Матюшина за руку и подтянуть его на крыльцо. Теперь они стояли на неприкосновенной советской территории. Ярков, не поворачиваясь, уперся локтями и ногой в дверь, открыл ее и подтолкнул Матюшина внутрь здания, а сам вгляделся в злоумышленника, моментально в памяти сфотографировал его, запомнил номера обоих такси. Преследователь остановился с искаженным злобой лицом, бормоча ругательства, засунул сверкнувший черным глазом дула револьвер в карман. Ярков вошел в здание. Щелкнул замок. Матюшин, вжавшись в стену, стоял бледный, всклокоченный. — Ну пойдемте, Степан Федорович, — как можно спокойнее, будто ничего и не произошло, сказал консул. — Слава богу, что вы живы, а то мы тут переволновались. Дежурный охраны Ян Карлович, открывая дверь из вестибюля в приемную, с сияющим видом воскликнул: — Разыскали-таки, Константин Сергеевич! — Сам нашелся, — ответил Ярков. Петя, увидев Матюшина в сопровождении консула, тоже не мог сдержать радостного восклицания. Вся советская колония жила эти два дня в большом напряжении: ведь пропал советский человек. Ярков попросил Петю распорядиться, чтобы принесли крепкого чая, провел Матюшина к себе в кабинет, предложил закурить. Не торопил с расспросами, чтобы дать человеку прийти в себя. — Ну и погодка, — сказал консул, подойдя к окну, — третий день не унимается дождь. Матюшин заломил папиросу на манер самокрутки и жадно курил. Руки у него дрожали. Ярков, несмотря на пережитое волнение, едва сдерживал улыбку, глядя на одетого под английского джентльмена карельского колхозника. На Матюшине был модный, серый в черную мушку костюм, изрядно вымокший. Туго накрахмаленный воротничок обмяк и стеснял шею, манжеты скреплены запонками с розовыми, похожими на монпансье, гранеными стеклышками, серый галстук в розовую полоску завязан по всем правилам и пристегнут к рубашке заколкой с таким же стеклышком. Ноги обуты в добротные, с выпуклыми носками туфли на толстой каучуковой подошве, из кармана пиджака высовывались желтые, сплюснутые, еще не надеванные перчатки из свиной ноздреватой кожи. А лицо у Матюшина было землистое, измученное, под глазами набрякли мешки, волосы слипшиеся, не расчесанные. Но что рассмешило консула, так это фирменные ярлычки, болтавшиеся на нитках с пломбами. Даже на соломенной, прозрачной светло-серой шляпе, которую мял в руках Матюшин, болтался такой же овальный из блестящего картона ярлычок и на лацкане пиджака и на обшлаге штанины. Нюра принесла на подносе темно-золотистый чай в стаканах и две вазочки с сахаром и печеньем. Ярков пододвинул стакан Матюшину. — Вы, товарищ консул, вправе считать меня предателем, — выдавил из себя Матюшин. — Может, я и есть подлый, трусливый человек. — Подождите, подождите, — прервал его Ярков, — мы такого вывода не сделали. Расскажите-ка все по порядку, что с вами приключилось. — А меня отсюда не заберут? Те, — мотнул головой Матюшин в сторону улицы. — Нет-нет, здесь вы в безопасности, в советском доме. Степан Федорович отхлебнул чаю. Помолчал. Потом закурил новую папиросу. — На первом допросе я говорил правду, все как было, — начал он. — Из суда меня повели двое полицейских через двор в комнату свидетелей. Один полицейский держал надо мной зонтик, чтобы я не промок. Другой шел рядом. Тот, что с зонтиком, сказал: "Живой он отсюда не выберется". — "О ком вы говорите?" — спросил я. "О тебе", — сказал другой. — Они говорили по-русски? — спросил Ярков. — Нет, по-фински. Я понимаю, хотя сам говорю по-фински уже с трудом. Ярков усмехнулся. — Вели под зонтиком, боялись, что промокнете, простудитесь, а угрожали смертью. Под зонтиком на казнь! — хрустнул в злости пальцами консул. — Полицейские привели меня в комнату свидетелей, поговорили о чем-то с нагловатым, косоглазым типом. — Тем самым, который гнался за вами на машине? — Ярков воспроизвел в памяти портрет человека из второго такси. — Тот самый. Это бандит и белогвардеец Клепиков. Когда полицейские ушли, меня окружила свора злобных людей. Их человек десять. Я — один. Они стали угрожать мне на русском и финском языках. Загнали меня в угол. Я сидел как запуганная птица. Отмалчивался. Потом они вывели меня под руки и силой затолкали в машину. Повезли на квартиру к Клепикову. Всю ночь пили, измывались надо мной, придумывали для меня казнь. "Ты еще не совсем красный, — сказал Клепиков, — но вот когда мы сдернем с тебя шкуру, тогда ты будешь настоящим красным". Они совали мне в нос дула револьверов, намыливали веревку, делали петлю и примеряли мне на шею, точили ножи. Мне было жутко. Ярков делал на листе бумаги заметки. Порой Матюшин замолкал, справляясь со спазмом в горле. — Я не помышлял о предательстве, товарищ консул. Хотите — верьте, хотите — нет. — Я вам верю, Степан Федорович, — ответил Ярков и залпом выпил остывший чай. Матюшин вел свой сбивчивый рассказ, и Ярков ясно представил себе всю последующую картину событий… Наиздевавшись над Матюшиным, Клепиков заявил ему: — Или ты дашь показания, которые нам нужны, или распрощаешься с жизнью. Надеяться тебе не на что и не на кого. К утру Матюшин вдруг сдался. — Будь по-вашему. Мне дорога жизнь, и я буду врать, как вы прикажете. — Ты врал вчера, а сегодня будешь говорить правду, которая нужна нам. Мы тебе за это хорошо заплатим. — Сколько? — спросил Матюшин. — Тридцать тысяч. Понимаешь — тридцать тысяч марок, если ты пойдешь с нами до конца. Матюшин что-то соображал. — Торговаться будешь? — насмешливо спросил Клепиков. — Дадут и больше, на такое дело скупиться не будут. — Я хочу получить задаток. — Вот это настоящий разговор. Изволь. Вот две тысячи марок. — Клепиков вынул бумажник и отсчитал деньги. Матюшин положил их в карман. То, что Матюшин сдался, и обрадовало и озадачило Клепикова и его сподручных. — Если ты нас обманешь, то тут же прощайся с жизнью, — предупредил Матюшина Клепиков, когда те же полицейские явились за ним, чтобы вести на судебное заседание. На обратном пути из суда в комнату свидетелей Матюшин еле передвигал чугунные ноги. Встретили его как героя. Вся орава бросилась его поздравлять. Его лобызали, называли "героем", "своим в доску". — Ну что ж, дело сделано. Теперь его надо обмыть. Идите в ресторан, заказывайте самый дорогой обед, а я должен переодеться, — сказал Матюшин. — Теперь я помещик, богатый, не в колхозной же мне одежде идти в ресторан. Берите деньги, я угощаю, — Матюшин выложил на стол деньги. — Оставьте мне только на одежку. Банда дружно согласилась. Клепиков велел всем идти в ресторан Торни, готовиться к пиру, а сам поехал с Матюшиным в универсальный магазин Штокмана. Это огромный четырехэтажный дом с выходом на три улицы. На втором этаже Клепиков попросил продавщицу "приодеть господина". Она провела их в кабину с зеркальными стенами. Клепиков велел Матюшину раздеться и отправился с продавщицей подбирать товар. Он приносил то рубашку, то костюм, то туфли. Матюшин покорно одевался. Переложил из кармана своего пиджака бумажник с паспортом и десятимарковой бумажкой. Наконец Клепиков принес галстук, сам повязал его. Матюшин выложил все деньги: — Иди расплачивайся. — Жди меня тут, ярлыки пока не отрывай, а мне надо обегать несколько касс… Хорош гусь! — одобрительно и вместе с тем насмешливо оглядел Клепиков колхозника и, держа в одной руке пачку чеков, а в другой деньги, вышел из кабины. И тут же следом за ним вышел из кабины Матюшин. — Где здесь туалет? — обратился он к продавщице, держась за живот. — Прямо и направо, — ответила девушка, брезгливо поджав губы. Матюшин побежал. Он прыгал через две ступеньки вниз, к выходу. Выбежал на улицу. У подъезда стояло такси, из которого вышла молодая пара. Матюшин нетерпеливо ждал, пока расплатится молодой человек, занял его место на заднем сиденье и сказал шоферу: — Альбертинкату. Советское консульство. Альбертинкату. Быстро! — и бросил на переднее сиденье десять марок. А сам вынул из кармана карандаш и паспорт, развернул его и стал писать. Машину трясло, и буквы получались кривые, строчки неровные. Матюшин поминутно оглядывался. На повороте на Альбертинкату ему показалось, что в одном из такси позади них он увидел Клепикова. — Очень прошу, везите быстрее, не то я опоздаю. Закроется консульство. Таксист, не поворачивая головы, проворчал: — Еду как положено. Видите, какие лужи… — Что же вы писали? — спросил взволнованный Ярков. — Вот, прочтите, — протянул Матюшин паспорт консулу. Ярков откинул красную обложку, развернул длинный вчетверо сложенный лист паспорта, удостоверяющего, что гражданин Союза Советских Социалистических Республик Матюшин Степан Федорович следует в Финляндию сроком на один месяц. Поверх документа разбегающимися в разные стороны буквами было написано: "Я, как есть предатель родины и своего бывшего командира Тойво Антикайнена, кончаю жизнь самоубийством. Я хочу, дорогие советские люди, чтобы вы знали все как было. На первом допросе я говорил правду, а потом угрозами и насильем меня заставили врать. Я клянусь своими детьми, что Антикайнен никого из пленных не убивал и не позволял обращаться с ними грубо. Никого на костре не сжигали. Сейчас я хитростью сбежал от врагов, чтобы самому себе вынести приговор. Прощайте. Передайте пламенный привет товарищу Тойво Антикайнену. Он настоящий герой. Матюшин". — Оклеветал я своего командира. И сам себе этого простить не могу. Я убежал от Клепикова, решил отдать паспорт дежурному по консульству и броситься под трамвай. А тут вы. Вот и все, — поник головой Матюшин. — Под трамвай бросаться незачем. Над вами совершено грубейшее насилие. Вам надо успокоиться от всего пережитого, Степан Федорович. Завтра мы вызовем представителя Министерства юстиции, и вы ему расскажете все, что с вами было. Нужно, чтобы весь мир узнал, к каким грязным приемам прибегает буржуазное правосудие, чтобы уничтожить коммуниста. Они провалились с этим процессом, обесчестили себя. Теперь они постараются поскорее закончить дело и не посмеют вынести смертный приговор Антикайнену. Тойво Антикайнен будет жить! Глава 12 ЛЮБОВЬ Надюша пришла на работу с опозданием. По ее лицу Ирина поняла, что стряслась какая-то беда. Она вопросительно посмотрела на подругу. — Ирушка, консул тяжело заболел. Температура выше сорока. Перед глазами Ирины все завертелось. Черный вихрь подхватил газеты, столы, и пол ушел из-под ног. Надюша обхватила Ирину. — Да не пугайся ты! Он сильный, справится. Сейчас собрали консилиум, и он попросил, чтобы пришла ты. Иди. Газеты просмотрит Петя, отчеркнет все важное. А потом ты отберешь, что нужно. Ирина влетела в квартиру Яркова. Все двери были распахнуты. В гостиной собрались полпред, советник, какие-то незнакомые люди, и среди них профессор Ляскиля. — Что случилось? — спросила Ирина таким безнадежным и отчаянным голосом, что профессор Ляскиля поспешил ее успокоить. — Он жив. Вот мы собрались на консилиум, и мнения наши разошлись, — показал профессор на своих коллег. Один из них, высокий, седой, неопределенного возраста, с ярко-лиловым лицом. Ирина поняла, что это был профессор Свенсон, который производил на себе какие-то опыты и стал вот таким лиловым негром. Он приподнялся и сказал: — Мадам, я и мой коллега, — он указал на другого, пухлого и рыхлого, господина в золотых очках, — считаем, что у господина консула брюшной тиф, а профессор Ляскиля полагает, что это аппендицит. Предлагает срочно оперировать. Но если это брюшной тиф, в чем я почти не сомневаюсь, тогда его нельзя оперировать, он умрет на операционном столе. — А если мы пропустим время, господин консул может погибнуть от перитонита, — возразил профессор Ляскиля. — Что же делать? — беспомощно развела руками Ирина. — Господин консул должен решить сам, кому он доверяет, — ответил профессор Свенсон. Ирина посмотрела на пухлого господина. Тот неопределенно развел руками. Полпред предложил пригласить еще одного профессора, и его поехали разыскивать. Прошли в спальню. Константин Сергеевич лежал на спине. Лицо его заострилось и было необычно бледно, пылали только уши, а блестящие глаза выражали боль. — Господин консул, — обратился к нему профессор Ляскиля, — я полагаю, что вас необходимо срочно оперировать. Согласны ли вы на это? Константин Сергеевич повел глазами в оплывших веках, остановил взгляд на Ирине и прошептал: — Пусть решает она. Я плохо соображаю. Ирина смертельно перепугалась такой ответственности. Она никогда еще не видела тяжело больных людей и сама никогда не болела, разве иногда случался насморк или ангина. — Может быть, вызвать вашу жену из Москвы? — спросила она. Кривая усмешка медленно скользнула по губам Яркова. — Это невозможно, — прошептал он. — Решать надо немедленно, — настаивал профессор Ляскиля. Я беру ответственность за диагноз на себя. Это аппендицит. Очевидно, не банальный. Вернулся посланный за профессором. Его не оказалось дома. Полпред, советник и Ирина перешли в кабинет. Решать предстояло им. — Я доверяю профессору Ляскиля, — сказал полпред, — хотя оба других тоже авторитетные медики. Но решающее слово за вами, Ирина Александровна. — Но я-то в медицине ничего не смыслю! — взмолилась она. — Как и мы, — ответил полпред. — Мы должны кому-то довериться. Я за профессора Ляскиля. Ирина вдруг обрела способность холодно рассуждать. — Во всех случаях его надо везти в больницу, в самую лучшую. В ту, которую порекомендует профессор. Ирина вышла в гостиную и подошла к профессору Ляскиля. — Будем оперировать? — спросила она. — Я — готов. Но, как положено, надо подписать обязательство, что в случае летального исхода вы не предъявляете претензий к клинике. — Летального? Смертельного? — испугалась Ирина. — Без этой формальности его не примут в клинику. Она заглянула в спальню. Константин Сергеевич лежал с закрытыми глазами. "Спросить его? А впрочем, зачем?" Ирина подписала обязательство, даже не соображая, почему именно она должна это делать. Когда приехала санитарная машина и два крепких молодых человека в голубых халатах стали укладывать Константина Сергеевича на носилки, силы вдруг оставили Ирину и снова сомнения стали терзать сердце. Правильно ли она поступила? В висках стучало слово "летальный". Она поехала в той же санитарной машине. Когда Константина Сергеевича везли на каталке в операционную, Ирина шла рядом, положив ладонь на его горячую сухую руку. — Сколько будет длиться операция? Могу я быть рядом? — спросила она профессора Ляскиля. — Думаю, полчаса, минут сорок, — ответил профессор. — В операционную вам нельзя. Поезжайте домой. Нет, нет! — испуганно возразила Ирина. — Разрешите остаться здесь, возле операционной, в коридоре. — Хорошо. — Профессор распахнул дверь. Огромная плоская лампа над высоким белым столом, который вдруг показался ей катафалком. Двойная дверь в операционную захлопнулась. Ирина взглянула на часы. Было без двадцати двенадцать. Она прислонилась к стене. Прохладная гладкая стена освежала ее. Медсестра, в голубом платье, в белых чулках и белых туфлях, в белой накрахмаленной повязке, принесла ей стул. Ирина поблагодарила кивком головы. Села. Смотрела на часы. Слушала. За стеной в операционной что-то звякало. Звучали глухие отрывистые голоса. Ирина не слышала слов, но старалась уловить интонацию, что в ней — уверенность, тревога, безнадежность? Пульсировала секундная стрелка на часах, подгоняя время, укорачивая его, растягивая мучительное ожидание. Ирина решила не смотреть на часы. Какая-то слабость охватила ее, и она задремала. Вздрогнула от какого-то звука. Проспала? Нет, если и спала, то всего несколько минут. Прошло полчаса. Из операционной все время доносились звякающие металлические звуки, и никаких голосов. "Летальный исход". Такое легкое, летучее слово, какой страшный смысл. Лишь бы выжил. Ничего больше Ирина не хочет. Только жизни для него. Приедет жена. Пусть. Он будет с нею, и кончатся прекрасные поездки в "экспедиции". Пусть. Лишь бы был жив. А за стеной все звякает, будто в таз бросают чайные ложки. Почему чайные? Прошло сорок минут… Ирина стала ходить по коридору… Только сейчас заметила, что в коридоре она не одна. Снуют медсестры, санитарки, врачи. Врачи — все в белом с ног до головы и в белых шапочках; сестры в голубых платьях, в белых передниках и белых накрахмаленных, сидящих на голове, как чайки, косынках, завязанных сзади; санитарки в голубых платьях и голубых передниках, косынки завязаны под подбородком. Сразу узнаешь, кто есть кто. Пятьдесят минут! Нет! Триста сорок секунд прошло, как закрылась дверь в операционную. И все звякают чайные ложечки… Ирина пересчитала плитки кафеля на стене, количество окоп в соседнем доме. Восемьдесят шагов по коридору… Стала про себя читать стихи: "По горам, среди ущелий темных, где гудел осенний ураган, шла толпа бродяг бездомных к водам Ганга из далеких стран. Под лохмотьями худое тело от дождя и ветра посинело…" Нет, "потемнело…" Дальше не помнит. Что-нибудь другое. "Любви все возрасты покорны, ее порывы благотворны, и юноше…" Нет, это либретто к опере. А у Пушкина иначе: "Любви все возрасты покорны", а дальше стоит "но", такое многозначительное "но". "Но юным, девственным сердцам ее порывы благотворны, как бури вешние полям…" Потом второе "но" — жестокое. "Но в возраст поздний и бесплодный, на повороте наших лет…" До второго "но" ей еще далеко. А любовь кружит голову, щемит сердце. Разум возмущен, протестует против этой любви. А что поделаешь с сердцем? Это первая любовь? Да, первая. Хотя лет десять назад, когда ей было четырнадцать, ей казалось, что она влюблена на всю жизнь. Так отчетливо помнит этого долговязого, рыжего веснушчатого мальчика, у которого даже зеленые глаза были в веснушках. А ей казалось, что он весь обрызган солнцем. Солнечный юноша. Умный, начитанный. С ним было интересно. Как его звали? Саша? Володя? Не помнит. Встретились на даче, где он прожил несколько дней. Там познакомились и все дни состязались. Кто дольше пройдет по одному рельсу железной дороги, не оступившись. Блестящая полоска рельса, казалось, висела в воздухе, и она по нему шла как по канату, напрягая волю, отчаянно балансируя… Кто больше найдет в лесу белых грибов? Кто дальше кинет камень… Кто больше назовет созвездий на вечернем небе… Больше, дальше, быстрее, умнее всегда был он. Как его звали? Не помнит. Помнит радостное ощущение встреч и игру ума. И ей хотелось, чтобы он был сильнее, умнее ее. Она нарочно "забывала" строфы из стихов Пушкина, Некрасова, Лермонтова. Он подсказывал. "Вверху одна горит звезда, мой ум она манит всегда, мои мечты она влечет и с высоты мне радость льет…" — и беспомощно разводила руками, с лукавством глядя на него: "Забыла", а он продолжал: "Таков же был тот нежный взор, что я любил судьбе в укор…" Потом он уехал. Обещал писать и не написал. Она часто ходила на железнодорожное полотно, бегала по рельсу, считала шаги, но… без него это было неинтересно. То была игра. Сейчас всерьез. Ирина отвернула обшлаг рукава, взглянула на часы. Прошло восемьдесят пять минут, больше пяти тысяч ударов сердца, больных толчков. За стеной тихо… Не звякают ложечки… Бьется ли его сердце? Ждать. Терпеливо ждать. "По горам, среди ущелий темных, где гудел осенний ураган, шла толпа бродяг бездомных…" — повторяет в который раз Ирина, шагая по плюшевой дорожке. Она была в конце коридора, когда распахнулись двери операционной, и санитары вывезли каталку. Ирина побежала. "Умер!" Константин лежал с впалыми щеками, с обескровленным лицом, глаза плотно закрыты. — Умер? — прокричала шепотом Ирина. — Операция прошла благополучно, — сказал профессор Ляскиля. — Как я и полагал — аппендицит. Припаялся к позвоночнику. Действовал я больше пальцами, чем ланцетом. Ирина обхватила профессора обеими руками за плечи, прижалась к нему лицом. Хлынули спасительные слезы. — Ну вот, теперь надо заниматься с вами, а я надеялся, что посидите рядом с ним. Как переводчик. Мы ему дали усиленную дозу хлороформа. Он придет в себя минут через двадцать. Константина ввезли в одноместную палату, перенесли на кровать. Сестра задернула зеленые портьеры на окнах. Лицо Константина стало еще бледнее. Дышит ли он? Тронула руку — сухая и очень горячая. Встала на колени около кровати, гладила руку, смотрела в лицо. — Костя, открой глаза. Костя, посмотри на меня, чтобы я поняла, что ты жив. Ярков не шевелился. Ирина прижалась лбом к его руке. — Костя, милый мой, открой глаза. Милый, любимый, открой глаза… — Ирина поливала руку слезами. И вдруг его пальцы зашевелились. Ирина подняла голову, осушила слезы. Константин смотрел на нее мутными, усталыми глазами. — Спасибо, что приехала. Я ждал тебя, — прошептал он и снова впал в забытье. "Бредит, — подумала Ирина. — Верно, решил, что приехала жена". Вошла медицинская сестра. Сделала укол в руку. Принесла стакан с брусничной водой и плоскую деревянную ложечку, обернутую марлей. — Смачивайте ему губы, следите, чтобы не глотал. Ирина села на стул и осторожно водила тампоном по сухим, запекшимся губам Константина. Наконец он открыл глаза. Они стали яснее, осмысленнее. — Теперь я знаю, что и ты любишь меня. Это очень хорошо. Это прекрасно, — прошептал он и погладил ей руку. "И ты", — повторила про себя Ирина, — "и ты". А жена?" Константин угадал ее мысли. — У меня нет жены, моей женой будешь ты. Глава 13 ЛЫЖНАЯ ПРОГУЛКА В воскресное утро столица пустела. С рассветом люди заполняли трамваи и автобусы. Все с лыжами, наконечники которых закутаны в брезентовые чехлы. Многие везли свою поклажу на поткурях — высоких санках с длинными полозьями. Торопились за город, в лес, на свежий воздух. Ехали семьями, с бабушками и дедушками, с детьми. Константин Сергеевич закрепил две пары лыж на крыше машины. Погода была мягкая, по-мартовски солнечная. Шофер Антоныч впервые зимой доверил машину консулу. Предложил обмотать задние колеса цепями: на загородных дорогах гололед. Ярков от цепей отказался. — Никогда с ними не ездил под Москвой, и все обходилось. Константин Сергеевич вел машину, Ирина выбирала место, где бы сделать привал и встать на лыжи. Она поминутно снимала светозащитные очки, которые мешали оценить красоту пейзажа. С шоссе свернули на боковую, казалось хорошо уезженную дорогу, и тут машина поползла боком, колеса забуксовали, закапываясь все глубже в снег. — Эх, хорошо, Антоныч не видит, как я проштрафился, — конфузливо сказал Ярков, выключая мотор. Он обошел вокруг машины — засели прочно. Огляделся: на пригорке за рощей виднелись крыши строений. — Придется идти на хутор, просить лошадей, чтобы вытянуть машину. Сами мы с ней не справимся. Ирина рассмеялась: — Ну, уж если идти, то надо мне! Как ты будешь с финами объясняться? Константин Сергеевич безапелляционным тоном заявил: — Нет, тебя я не пущу. На лыжах в такую гору подниматься трудно, а идти пешком — утонешь в сугробе. Что я тогда буду делать? Сиди в машине. Я пойду напрямик… — Но ты же не знаешь языка, — возражала Ирина. — На двух лошадей мне языка хватит. — Посмотрим! — предостерегающе произнесла она. Ярков зашагал по целине. Он поминутно проваливался выше колен в снег, оглядывался и жестами показывал Ирине — видишь, мол, даже мне трудно идти. На поле оставались глубокие синие лунки от его следов, и Ирина едва удержалась от соблазна пойти за Константином, схватить его за руку, вместе с ним утопать в снегу. Между тем Константин Сергеевич дошел до большого дома, похожего на старинную русскую усадьбу. По обе стороны расположились хозяйственные постройки, коровник, послышалось ржание лошади. "Слава богу, — подумал Ярков, — в этой усадьбе ость лошади…" Из подъезда выбежали две худые, остромордые гончие, повертелись вокруг незнакомца, обнюхали его и убежали. Ярков толкнул входную дверь, очутился в просторном холле. Сверху раздался женский звонкий голос, спрашивавший что-то по-фински. Консул снял шапку и громко произнес: "Хювя пяйвя!" ("Добрый день!") По лестнице спускалась очень полная, немолодая уже женщина. Ее маленькие, очень яркие голубовато-зеленые глаза с любопытством рассматривали пришельца. — Хювя пяйвя! — повторил Константин Сергеевич, затем развел руками и покачал горестно головой: — Авто ай-яй-яй, какси тпру-у-у. Женщина уже спустилась вниз. Константин Сергеевич был поражен, с какой легкостью она несла свое очень грузное тело. Услышав монолог, в котором было только одно-единственное финское слово "какси" (два), она все поняла и принялась хохотать. Голос у нее был звонкий, смеялась она незлобиво, искренне, стараясь сцепить кисти своих маленьких рук на огромном туловище. Насмеявшись вдоволь, она протянула ему пухлую, как у ребенка, руку. — Вы русский? — после некоторого колебания спросила она по-русски. — Совершенно верно. Русский. Советский консул. — О, я очень рада познакомиться с вами. Меня зовут Сонни Тервапя. Я затрудняюсь в русском. На каком языке вы говорите? — На английском, немецком. — В таком случае будем говорить по-немецки. Итак, как я понимаю, с вашей машиной произошла авария и вам нужны две лошади, чтобы вытащить ее и доставить ко мне во двор. А я буду иметь удовольствие видеть у себя за обедом советского консула. Константин Сергеевич пытался отговориться, но понял, что это невозможно. — Я не один, со мной дама. — Тем лучше. Эйно-о-о! Эйно-о-о! — Голос мадам Тервапя серебряным горошком прокатился по анфиладе и был слышен, очевидно, во всех уголках усадьбы. Из боковой двери вышел юноша. Мадам Тервапя стала быстро говорить с ним по-фински. Константин Сергеевич понял только одно слово — "консул". — Эйно все организует и доставит сюда вашу даму в машине. — О нет. Свою жену я должен сопроводить сам. Благодарю за приглашение, но мы оба в спортивных костюмах. — У меня без дипломатического протокола. Очень прошу вашу супругу не отказать мне в удовольствии познакомиться с ней. Эйно вывел из конюшни рабочую лошадь, прицепил к хомуту некое подобие рамы на длинных ремнях. Консул вопросительно посмотрел на него и показал два пальца: нужны две лошади. — Это конь очень сильная, — сказал Эйно по-русски. — Она тащит ваш авто. — Вы говорите по-русски? — удивился Ярков. Я говорю плохо по-русски, я хорошо уже понимаю и читаю. — Эйно с нескрываемым интересом и каким-то радостным чувством рассматривал своего спутника, поддерживая правой рукой за уздечку лошадь. — Почему вы изучаете русский? — поинтересовался консул. Эйно широко улыбнулся. Помолчал, вспоминая что-то, и произнес особенно торжественно: — "Будь я и негром преклонных годов, и то, без унынья и лени, я русский бы выучил только за то, что им разговаривал Ленин". — Ого! — воскликнул Ярков. — Вы и Маяковского знаете! А что вы делаете в этом имении? — Я — конюх. Бывший студент. Нищий студент, — добавил он. — С кем же вы занимаетесь русским языком? — С русским мальчик. Он финн. Он изучает меня по-русски, я изучаю его по-фински. — Надо сказать: "Я учу его, он учит меня", — поправил Ярков. — Вот слышите, как я еще очень плохо говорю, — огорчился Эйно. — Я хотел бы так говорить по-фински, а не объясняться на пальцах… Как зовут вашего учителя? — переспросил Ярков. — Вяйно Туоминен. Константин Сергеевич вспомнил юного пионера Ваню Туоминена, порадовался, что Ваня, кажется, нашел себе верных друзей, которые изучают русский "за то, что им разговаривал Ленин". Ирина прыгала возле машины — видно, застыла. Увидев, что Константин привел одну лошадь, рассмеялась. — Браво! — воскликнула она. — Но почему одна лошадь? На двух запаса слов не хватило? — У этой лошади много лошадных сил, — ответил за консула Эйно. — Ну, я понимаю, что с таким переводчиком ты мог договориться по любому вопросу, — заметила Ирина. Константин Сергеевич передал жене приглашение мадам Тервапя пообедать у нее. — Но в таком виде на обед к помещице? — Она любезна и проста. И показалась мне очень интересным человеком… Отлично говорит по-немецки. Эйно с помощью лошади вытащил машину на дорогу. Ярков поблагодарил его, пожалел, что с собой нет никакого сувенира, а дать этому юноше "на чай" считал оскорбительным. Ирина поняла мужа. Она раскрыла свою сумочку, вынула из нее записную книжку в кожаном футляре, на котором был вытиснен вид Кремля, сняла обложку и протянула ее Эйно. Юноша вспыхнул от удовольствия. — Это очень дорогой для меня сувенир, — сказал он. Ярков просил передать Ване Туоминену привет от советского консула. — Он будет очень рад, — ответил Эйно. — Я его сегодня увижу. Сонни ждала гостей в вестибюле. Она успела сменить обширный халат на темно-зеленый костюм, отчего ее изумрудные глазки засверкали еще ярче. Ирина отметила, что на безбровом лбу, очевидно по памяти, были нарисованы коричневым карандашом брови, причем одна выше другой. Пудрилась мадам Тервапя тоже, по-видимому, без зеркала, иначе она смахнула бы со своего задорного короткого носика излишек пудры. Высокий лоб, гладкие седые волосы, собранные сзади в пучок, придавали ей величественный вид. — О, какая очаровательная снегурочка! — воскликнула она, протягивая руку Ирине. — Кажется, я вас знаю. Вы — журналистка? И Ирина вспомнила, что встречала эту тучную звонкоголосую даму на каких-то журналистских приемах, видела ее на пресс-конференциях. — Я тоже балуюсь журналистикой, — подтвердила мадам Тервапя, — пописываю фельетоны, из которых изымают всю приправу, и они становятся пресными, как клейстер. Гости очистились от снега, сняли головные уборы, шарфы. — Пока накрывают на стол, я покажу вам свой дом. Дубовые стены высокого вестибюля были украшены рогами оленей, чучелами птиц. В камине ярко пылали дрова. Было тепло, уютно. Из вестибюля широкая лестница с деревянной резьбой вела наверх, а прямо открывалась анфилада. Гостиная напоминала гостиную в доме Лариных из "Евгения Онегина", как ее показывают в Большом театре. Белые колонны, по левую сторону окна вперемежку с зеркалами, в правом углу белый рояль, по правую сторону вдоль стены диваны, кресла, обтянутые светлым шелком. На стене против окон несколько хороших картин. За гостиной следовала чайная комната, отделанная зеленым шелком, затем курительная, где между медными курительными столиками стояли карточные столы, дальше — библиотека, и заканчивалась анфилада кабинетом хозяйки. Ирина задержалась у книжных полок. Библиотека была многоязычной и говорила о разносторонних интересах хозяйки. В простенке между книжными шкафами висел портрет мадам Тервапя. Здесь ей было едва ли восемнадцать лет, и все же можно было узнать в этой тоненькой девушке с большими изумрудными глазами, с оголенными плечами, в бальном платье, отделанном кружевом, лентами, мадам Тервапя. Но Ирине показалось, что на портрете она очень кукольна, зеленые глаза бездумны. А сейчас, хоть и утонули в оплывшем лице, они были по-человечески мудры, ироничны, проницательны. — А вот мой русский шкаф, — показала мадам Тервапя. — Я, как и все финны моего поколения, читаю по-русски, хотя говорю плохо. Большой шкаф был заполнен русской классикой. Из современных писателей Ирина заметила только книги Горького и Маяковского. — Эти книги сейчас пожирает мой конюх Эйно. Здесь у меня изящная словесность, или, как вы теперь говорите, художественная литература. Ленин и Плеханов у меня в философском отделе. Хотя здесь есть книжечка, составленная Владимиром Ильичем Лениным. Мадам Тервапя сняла с полки небольшую книгу в красном переплете и протянула Ирине. Ирина отвернула переплет. — Но это же Пушкин! Избранные произведения для детей школьного возраста. — Значит, вы не знаете этой книги. Читайте дальше, ниже. Ниже рукописной вязью было напечатано: "Составитель В. Ленин. Биография А. Ульянова. Издательство П. Сытина. С.-Петербург. 1913". Ирина подозвала Константина. Он в это время осматривал полки со словарями, к которым имел пристрастие. — Посмотри, какое поразительное совпадение имен: Пушкин — Ленин — Ульянов. Но Владимир Ильич никогда не пользовался псевдонимом "В. Ленин", а только "Н. Ленин". — Совершенно верно, — подтвердил Ярков, — и брат его Александр Ульянов погиб, когда ему едва исполнилось двадцать один год. Круг его интересов был в области естествознания, а не литературоведения. Мадам Тервапя откровенно призналась, что она разочарована. Она считала, что обладает редкой книгой, составленной Владимиром Ильичем Лениным. В библиотеку вошла тоненькая девушка, имеющая большое сходство с мадам Тервапя. Поздоровалась, сделала книксен. — Это моя дочь Хелена, — представила ее хозяйка. Девушка сказала матери что-то по-фински. — Пожалуйста, говори по-немецки, — предупредила ее мать. — Советский консул, господин Ярков, не знает финского, хотя сумел объясниться со мной. "Какси тпру-у-у" — повторила Сонни и залилась смехом. — Прошу к столу, — сказала она. Прошли в столовую. Стол был сервирован на шесть человек. — А где же Вилли и его гость? — спросила хозяйка. — Я их звала, — ответила Хелена. — Открыла комнату Вилли и еле разглядела их в табачном дыму. Они сидят и, как всегда, чего-то обсуждают, чего-то пишут. — Вилли — мой дальний родственник, а в гостях у него ваш коллега, германский консул. Яркова мало устраивало обедать так запросто в домашней обстановке с германским консулом Вебером. Они были знакомы, нанесли друг другу визиты вежливости, встречались на официальных приемах. В Германии велась истерическая антисоветская кампания, которая захлестывала и Финляндию, и консул Вебер в нагнетании антисоветской атмосферы играл не последнюю роль. Он, по всем признакам и по мнению Ирины, связанной с журналистскими кругами, дирижировал кампанией против Антикайнена. "Любопытно, — думал Ярков, — что же связывает этот дом, на первый взгляд вполне демократический, с германским консулом?" В столовую вошли двое мужчин. Вебер был близорук, носил очки с толстыми стеклами, отчего его глаза казались непомерно большими и незрячими. Вилли был высокий молодой человек, лет двадцати пяти. Он был альбиносом, и белые длинные ресницы придавали ему сонный вид. Вебер с изумлением, граничащим с испугом, уставился на Яркова. — Вот уж не ожидал встретить вас здесь! Я не знал, что вы знакомы, — тоном упрека обратился Вебер к Вилли. Вилли пожал плечами. — Нас привел сюда несчастный случай, — холодно сказал Константин Сергеевич, здороваясь с консулом и Вилли. — Усаживайтесь, господа, — пригласила Сонни, — и кстати, о несчастных случаях. Вы читали на днях в газетах об ужасной автомобильной катастрофе, в которой погибло сразу четверо? Это ужасно! А двухлетняя девочка, которая вышла на балкон, пролезла между железными прутьями и шагнула прямо на улицу? — Маме не удастся ограничить разговор отделом происшествий, — шепнула Хелена Ирине. — Разговор обязательно перейдет на политические темы. А я страсть не люблю политики, меня больше интересует спорт, танцы, музыка, театр. Обилие всяких закусок — дань шведскому столу — отвлекло временно интерес от дорожных происшествий. Хозяйка предлагала отведать домашней ветчины, карпов, запеченных в тесте, паштет из гусиной печенки, какое-то хитрое блюдо из салаки. Все было приготовлено вкусно. — Пожалуйста, сливочное масло, — пододвинула мадам Тервапя Веберу хрустальную вазочку, наполненную кусочками охлажденного масла, нарезанного в виде ракушек. — Это масло от моих коров. Такого в магазине не найдете, хотя финское масло славится во всем миро. — В нашей бедной Германии вообще нет масла в магазинах, — заметил Вебер. — Да, да, — вздохнула мадам Тервапя, — бедные немцы израсходовали все масло на пушки. — Абер, танте! — возмущенно произнес Вилли. — Я цитирую господина министра Геринга. Не так ли, господин консул? — спросила хозяйка Вебера, наивно округлив свои изумрудные глазки, и, обратившись к Вилли, добавила: — А тебе, мой мальчик, следовало бы знать такие гениальные изречения… Я бы до этого никогда не додумалась: продать коров и вместо них купить пушки. Что бы я стала с ними делать? Поставить их в коровник? Я думаю, господин Геринг имеет в виду найти для пушек другое применение. — Германии нужны пушки, чтобы оградить себя от красной опасности, — внушительно ответил Вебер. — Старая песенка, — заметил Ярков. — О какой красной опасности вы говорите? О шести миллионах немцев, которые на выборах в рейхстаг в ноябре тридцать второго года отдали свои голоса за компартию? — С ними мы расправились, — цинично заявил Вебер. — Загнали в лагеря, посадили в тюрьмы. Внутри страны мы навели порядок. Нам нужно навести такой же порядок в Европе. — Порядок? — язвительно переспросил Ярков. — Ужасно, что вы говорите! — замахала руками Сонни Тервапя. — Я не умею мыслить масштабно, — сказала она, — но представляю себе, что какой-то мой сосед явился бы ко мне и заявил, что ему не нравится порядок в моем доме и стал бы здесь хозяйничать. Что мне оставалось? Покориться? Нет. Я выгнала бы его. Но в переводе на Европу это означает войну? Да? — Мы не скрываем своих планов — очистить землю от коммунистов и создать Великую Германию. — Ставка на захват чужих территорий, на войну? — уточнил мысль Вебера Ярков. — Мы также не скрываем своих планов — всеми доступными мерами и средствами бороться за мир. Советская власть в первый час своего существования объявила программу мира, которую мы свято соблюдаем. — Но вы пытаетесь разжечь во всем мире пожар революции. — И чего вам всё пожары да костры мерещатся? — развела пухлыми руками мадам Тервапя. — Теперь всему миру известно, что пожар рейхстага вы устроили сами, пытаясь обвинить в этом Коммунистический Интернационал. Георгий Димитров убедительно доказал это и опроверг ваши обвинения. Даже ваш собственный суд был вынужден его оправдать, — вставила свое слово Ирина. — Да, — подтвердила Сонни, — на Димитрове вы обожглись и теперь раздуваете костер вокруг дела Антикайнена. Хотите взять реванш? — Мне об этом ничего не известно, никакого Антикайнена я не знаю, — раздраженно ответил Вебер, нервно вытирая салфеткой рот. — Разве вы не читаете газет? — удивилась Ирина. — А чего вы с Вилли все говорите об Антикайнене и обсуждаете, как доказать, что Антикайнен сжег кого-то на костре? — наивно спросила Хелена. — Что ты выдумываешь небылицы? — сердито вскинул белые ресницы Вилли на свою кузину. — С балкона моей комнаты слышно все, о чем вы говорите, — настаивала Хелена. Вебер, откинувшись на спинку стула, принялся громко смеяться. — О эти женщины! Фрейлен Хелена слышала, как мы говорили с Вилли о том, каким способом зажарить на костре кабана, которого мы недавно убили на охоте. — Хватит политики! — капризно сказала Хелена. — Эти разговоры портят аппетит. — Я предлагаю тост за мир, за жизнь без страха, за первоклассное сливочное масло, масло для всех, — подняла бокал Сонни Тервапя. — И давайте продолжим обед под музыку, — предложила Хелена. Она подошла к радиоприемнику "Телефункен", покрутила деревянные шишечки, поймала музыку. Глава 14 КРАСНЫЕ ЦВЕТЫ Кто не знает в рабочем районе Гельсингфорса Сернеса старого, неуклюжего, деревянного дома, похожего на пароход. Он трехэтажным носом вздыбился на углу 6-й и 7-й линий, а кормой зарылся в землю. В одной из комнат этого обширного дома-казармы вот уже много лет обитает семья Антикайнена. В Сернесе хорошо помнят обойщика мебели старого Йохана Антикайнена. Добродушный, неторопливый в суждениях, спорый на работу, он слыл искусным мастером, образцовым семьянином и был рабочей совестью Сернеса, старейшим членом социал-демократической партии. Он одним из первых записался в Красную гвардию и встал в ряды финских забаставщиков, когда в России вспыхнула революция 1905 года. Он со своим братом Оскаром и другими финскими рабочими поспешил на помощь русским матросам, восставшим в Свеаборгской крепости против царизма. И конечно, все знают его жену, тетушку Оттелиани, мать восьмерых детей, такую маленькую и хрупкую на вид, но с железной волей, любящую шутку, острое словцо. Она в строгости и трудолюбии воспитывала детей. Не только к трудовой жизни, но и к борьбе готовили супруги Антикайнены своих детей. Йохан и Оттелиани сами приводили одного за другим всех четырех сыновей и четырех дочерей в социалистическую детскую организацию. Это пригодилось. Пятеро старших детей стали участниками финляндской революции 1918 года. И слава богу, уцелели, хотя познали аресты, и тюрьму, и лагерь. Но вот Тойво… Милый Тойска, как звали его в семье… Тетушка Оттелиани лежит в кровати и неотрывно смотрит на портрет своего Тойски. Он в черной бурке, в белой мохнатой папахе. Так похож на нее, на мать, словно это тетушка Оттелиани в молодости нахлобучила себе на косы мохнатую шапку. Это ее сын, ее гордость, ее боль. Восемнадцать лет был в борьбе, в бою, всегда на переднем крае. Судьба хранила его и от вражеской пули и от ареста. А вот теперь в тюрьме… За восемнадцать лет только раз видела его. Материнским сердцем чувствовала, что где-то он здесь, в Финляндии, рядом. Как-то в осеннюю ночь 1928 года Тойво, стосковавшись по матери, пришел к ней. Мать обхватила его, сидела молча, слушая, как бьется его сердце. "Трудно тебе, Тойска?" — спросила мать. "В борьбе не бывает легко, мама". — "Зачем пришел, ведь ты рискуешь жизнью". — "Пришел, чтобы выпить чашечку кофе, — рассмеялся Тойво, — а жизнь, что ты дала мне, мама, я попусту не трачу". На прощанье обнял мать и почувствовал, как она усохла, стала тоньше, меньше, углубившиеся глаза смотрели нежно и скорбно. Долго не отпускал рук от матери Тойво, понимая, что видит се в последний раз. — Вот теперь я уж и не жду тебя, — разговаривает с портретом сына мать. — За решеткой ты. А до сих пор все прислушивалась к шагам по коридору. По вечерам часами стояла у дома на улице, все думала, что, может, пройдешь мимо. Больна я и стара, милый Тойска. Восьмой десяток идет. И так мало сил. Но силы нужны тебе. Ох, как нужны, Тойска! Один ты против полчища врагов. Смерти они твоей жаждут. Но тебя и смерть не сломит. Знаю я. И знаю, что любят тебя люди добрые, простые, трудовые. Так же, как я, гордятся тобой. И меня не оставляют, потому что я твоя мать. Возле тетушки Оттелиани всегда люди. Если бы небольшая комната могла вместить тысячи рабочих Сернеса, они бы пришли сюда, к матери Тойво Антикайнена. Вот и сегодня после рабочего дня несколько человек сидят у постели больной тетушки Оттелиани, рассказывают, как отважно борется ее сын за рабочую правду. Прокурор на суде заявил, что Тойво Антикайнен свыше двадцати лет ведет преступную деятельность, начиная с Сернеса. Кузнец Кай разворачивает газету. — Вот послушай, тетушка Оттелиани, что ответил прокурору твой сын, наш Тойво: "Да, там в Сернесе, в многодетной рабочей семье, классовый инстинкт проник в мою плоть и кровь. За свою деятельность я ответственен перед пролетариатом Финляндии, перед его Коммунистической партией". Тетушка Оттелиани привстает с подушек, глаза ее оживляются. — Да, это правда. Тойске было восемь лет, когда он стал юным социалистом и был в организации заводилой. — Был первым учеником в школе, — говорит Урхо, однокашник Тойво. — До школы он успевал еще прирабатывать. Семья-то большая, заработка Йохана не хватало. Так Тойска еще затемно бежал продавать газеты, — вспоминает тетушка Оттелиани. Ее перебивает несколько голосов. — Не только продавал, а, бывало, бежит по улицам и кричит во все горло: "Русский царь расстреливает рабочих!.. Всеобщая забастовка в Санкт-Петербурге!.. Долой русского царя, угнетателя Финляндии!" В девятьсот пятом году это было. Тетушка Оттелиани улыбается. — Это отец учил его быть агитатором. Случалось, что ленсман [Note2 - Ленсман — полицейский.] за ухо приводил Тойску домой и строго выговаривал Йохану, что если его сын будет на улице кричать такие непотребные слова, то отцу не миновать тюрьмы. Йохан только посмеивался. — Я был у Тойво в помощниках, когда он стал руководителем детской социалистической организации, — рассказывает кузнец Кай. — Тойво было шестнадцать лет, а он сумел организовать двадцать тысяч ребятишек. Мастер был на всякие затеи, спортивные состязания, по во всем у него был смысл, чтобы ребята росли сознательными, дружными. Как же любила его молодежь! — И это ему в вину на суде поставили, — замечает кто-то. — Главное, не могут ему простить участия в финляндской революции, — говорит старик Пааво, — и в гражданской войне по защите молодой Советской республики. Судья назвал его "красным генералом", а Тойво ответил: "Я с гордостью принял бы такое звание". Тетушка Оттелиани просит дочь Тойни: — Достань-ка из комода фотографию Тойски, ту, где он в форме красного командира. Тойни подает фотографию. На ней Тойво молодой, стройный, в длинной шинели с тремя косыми полосками на груди, в буденовке, на боку шашка, на левом рукаве нашивка с пятиконечной звездой и тремя кубиками. На груди боевой орден Красного Знамени. Карточка переходит из рук в руки. — А что означают эти три квадратика на рукаве? — спрашивает соседка Тайми. — Это что-то вроде старшего лейтенанта, — поясняет Кай. — Орден боевого Красного Знамени ему сам Калинин вручил, — говорит Тойни. — Этим орденом награждали героев. Тойво очень дорожит этой наградой. Оттелиани откидывается на подушки, слабыми руками натягивает одеяло. Устала. — Будь спокойна, тетушка Оттелиани, за Тойво рабочие всего мира. Люди расходятся, бесшумно закрывая за собой дверь. С матерью остается старшая дочь, Тойни. Утром она идет на работу, а ее сменяет сынишка соседки Тайми. Он принес бабушке свежий пеклеванный хлеб с сыром. Оттелиани просит парнишку сбегать в киоск, купить газеты. Что-то скрывают от нее люди, чего-то не договаривают. Мальчик приносит газеты, подает очки. Оттелиани читает страшные строчки: Антикайнена обвиняют, как уголовника, в убийстве, в сожжении какого-то белофинна на костре. Досужий журналист объясняет, что теперь не избежать Антикайнену смертной казни. Буквы прыгают, краснеют, накаляются, кровавыми ручейками растекаются по бумаге. Стиснула Оттелиани газету обеими руками, тихо охнула. Испугался мальчик побелевшего лица бабушки, побежал за матерью. Собрались соседи, вызвали врача… В камеру к Антикайнену вошел адвокат. Он был взволнован. Тойво заметил его смятение: — Не беспокойтесь, уважаемый! Я приму любой приговор с высоко поднятой головой. Понимаю, что они решили уничтожить меня физически. Я им страшен. Но я-то их не боюсь. Они бессильны казнить правду, казнить идею. — Господин Антикайнен, я пришел к вам с горестной вестью. Ваша матушка… — Неужели? — побелевшими губами прошептал Тойво. Адвокат склонил голову. "Моя милая, бедная мама. Великая мученица и самая добрая мать на свете. Как бы я хотел поцеловать с благодарностью твои застывшие руки. Я навсегда запомню их теплыми и ласковыми. Не выдержала. Это они тебя убили". Тойво сидел, закрыв лицо руками. — У меня к вам просьба, господин адвокат, — поднял он наконец голову. Глаза его были сухи, только глубже запали, и в них была нестерпимая боль. — Я очень прошу передать моей сестре Тойни небольшое письмо, я его сейчас напишу. — Охотно выполню вашу просьбу, этого требует простая гуманность, — ответил адвокат. … Сернес и столица Финляндии не знали подобных похорон. Гроб с телом матери Антикайнена несли на руках через весь город, и прах Оттелиани был, как знаменем, покрыт красными гвоздиками. Многотысячная вереница людей в скорбном молчании провожала в последний путь мать своего Тойво. В палисадниках и на подоконниках Сернеса не осталось красных цветов… Люди несли в руках розы, яркие соцветия герани, букетики скромных полевых гвоздик, мальв и алые маки. Цветы! Самое совершенное, гармоничное и чудесное творение природы — цветы. Человек избрал цветы как символ бескорыстия и чистых помыслов, добра и радости, любви и дружбы, благодарности и почитания. Цветы — первые посланцы любви. Цветами встречают появление на свет нового человека. Цветы — знак дружбы и почитания. Цветами встречают победителей, никогда — врагов. Цветами провожают в последний путь дорогого сердцу человека. Несчастен и обездолен тот, кто не познал трепетного волнения при виде первого подснежника, мохнатой сережки орешника, не погрузил хоть раз лицо в душистые, обрызганные росой гроздья черемухи, не испытал ликующей радости от разноцветья трав, не был взволнован очарованием цветущих яблонь. Цветы прекрасны, хрупки и недолговечны. Но когда красные цветы вздымают вверх тысячи рук, они становятся знаменем, становятся оружием. Ваня Туоминен, шагая рядом с Эйно, тоже нес букетик красных маков. Проходя сквозь строй полицейских, Ваня понял, что красные цветы страшат их, что они готовы вырвать и втоптать их сапогами в грязь. За гробом тетушки Оттелиани несли два больших венка. Один из красных роз. На алой ленте золотые слова: "Прощай, родная, последний привет тебе из-за тюремной решетки. Мама, на этом твоя борьба закончена. Твой сын Тойво". На другом венке надпись: "От единомышленников Тойво его отважной матери". На центральной улице кто-то в передних рядах поднял руку с красным букетом, и вся колонна вдруг превратилась в красное длинное полотнище. В охранке неустанно трещал телефон. Что делать? Знамен нет. Лозунгов нет. Красных транспарантов не несут. Но все с букетами цветов, и все цветы — красные. Это же вызов. Настоящая демонстрация. Но напрасно листают всякие уставы и наводят у юристов справки. Нет, цветы, пусть и красные, даже самыми жестокими реакционными законами не запрещены. На кладбище был послан усиленный наряд полиции. Гроб с телом тетушки Оттелиани был огражден прочным заслоном почетного караула рабочих. Старый Кай, участник финляндской революции, много лет проведший в тюрьме, взял из рук рыдавшей Тойни листок бумаги. — Дорогие товарищи! — глуховатым голосом обратился он к рабочим. — Мы прощаемся с матерью нашего любимого мужественного борца Тойво. Первое слово я предоставляю ему. — Старик вынул из нагрудного кармана очки, развернул листок и стал читать: — "Друзья! Мою мать сегодня несут в могилу… Закат ее жизни мог быть светлее. Она перенесла в своей жизни многое. Живя в бедности, обремененная многочисленной семьей, она мужественно отдавала ей все свои силы. Положите на гроб от меня красные цветы. Я хочу, чтобы все знали, что моя мать была воодушевлена теми же идеями, что и я. Она одобряла мою жизнь и мой путь борьбы за дело трудящегося народа, за которое я теперь сижу в этой тюрьме". Кай сложил листок и спрятал его в карман. — Мы выполнили волю отважного сына отважной матери. Провожаем ее красными цветами и перед открытым гробом дорогой Оттелиани торжественно обещаем вести борьбу за наше правое дело так, как ее ведет Тойво. Спасибо тебе, дорогая Оттелиани, за то, что ты подарила нам такого сына! Гроб с телом тетушки Оттелиани опустили в могилу. Огромный холм красных цветов возник над ней. Ветер осторожно перебирал алые лепестки. Глава 15 У СЕСТЕР ВИНСТЕН Ирина и Константин, взявшись за руки, молча, в каком-то особо приподнятом настроении вошли в маленький двор, огороженный кустами цветущей сирени. Остановились. Старались представить себе, как тридцать лет назад через эту же калитку, в осенний дождливый вечер, по этим же каменным плитам шел Владимир Ильич Ленин. Завернул направо. Постучал в дверь… Дверь со скрипом раскрылась, и перед Константином и Ириной предстали две очень старенькие женщины. У обеих белоснежные волосы, валиком зачесанные вокруг головы, обе в очках, маленькие, толстенькие. У их ног вертелась белая кудрявая карликовая болонка. Откуда-то изнутри дома монотонный хриплый голос выкрикивал: "Свен, Карл, Юхан, комм хит!" (Свен, Карл, Юхан, сюда!) Гости приветствовали хозяев по-фински, но выяснилось, что сестры Винстен говорят только по-шведски и по-немецки. — Будем говорить по-немецки, — предложил Константин Сергеевич. — Мы — советские люди, из Москвы. Скажите, пожалуйста, у вас жил Владимир Ильич Ленин? — О мейн Готт! — разом испуганно воскликнули обе старушки. — Тридцать лет мы ждем этого визита, — с каким-то отчаянием воскликнула старшая из них, — но, увы, время берет свое… Ирина поняла это по-своему. — Не беспокойтесь, все, что вы нам расскажете, без вашего разрешения опубликовано не будет. — Мы очень хотели бы услышать подробности о пребывании у вас Владимира Ильича. Нас интересует все, что сохранилось у вас в памяти, — добавил Константин. Сестры пригласили гостей зайти в дом. Чистенькая квартирка со специфическим запахом старых вещей. Домотканые половички в коридоре, в гостиной на крашеном полу потертый ковер. На диване, обтянутом парусиновым чехлом, ворох вышитых подушечек, на одной из которых сразу же устроилась болонка, сверкая из-под белых лохматых бровей черными любопытными глазками. Из соседней комнаты тот же хриплый голос продолжал выкрикивать: "Свен, Карл, Юхан, комм хит!" — Это наш старый попугай, — пояснила старшая, — наш верный сторож. Он кричит, чтобы люди думали, что в доме у нас много мужчин. А мы всю жизнь живем двоем, — вздохнула она. У окон на многоэтажных жардиньерках крохотные разноцветные керамические горшочки с кактусами. В простенке между окнами пианино с откинутой крышкой, на нем папки с нотами. Уселись за круглым столом, покрытым плюшевой скатертью. Старшая многозначительно посмотрела на младшую сестру: мол, разговор буду вести я. — Господин Ленин жил у нас как инженер Петров. Мы не могли себе представить, что наш скромный квартирант — будущий премьер-министр России. Рекомендовал его нам магистр Владимир Смирнов, библиотекарь Гельсингфорсского университета. — Ты ошибаешься, Анна, — не утерпела младшая, — господин Петров пришел к нам с рекомендацией Виргинии Смирновой, матушки Владимира Смирнова. — У меня отличная память, — строго заметила Анна. — А ты, Сонни, всегда все путаешь. И хотя это было тридцать лет назад… — Двадцать девять с половиной, — поправила Сонни. — Вы знали, что инженер Петров русский революционер? — спросил Константин Сергеевич. — Догадывались, — ответила после некоторого раздумья Анна, перебирая руками, покрытыми старческими коричневыми пятнами, складки своего старого платья. — Но он не был похож на бунтовщика, о которых столько писали в газетах. И какие только ужасы не рассказывали о русской революции, революционерах. Но инженер Петров был весьма образован, вежлив, отлично говорил по-немецки, мог читать наизусть из Гете, из Гейне и хорошо понимал музыку. Даже пел романсы. — Под мой аккомпанемент, — добавила с гордостью Сонни. — У нас был тогда белый шпиц, который очень приветливо относился к инженеру Петрову, а собаки очень хорошо разбираются в людях. Но к нашему огорчению, инженер Петров был равнодушен к нашей коллекции кактусов, пожалуй, даже не любил их. — Он предпочитал полевые цветы, — вставила Ирина. — Но у нас редкая коллекция кактусов. Например, вот этот, — Анна произнесла какое-то мудреное название по-латыни и указала на колючий серый шар, больше похожий на маленького свернувшегося ежа, чем на растение. — Они очень колючие, и вид у них невзрачный, — откровенно заметил Константин Сергеевич, и сестры поняли, что все русские мужчины не понимают толка в кактусах. — А чем же занимался у вас Владимир Ильич? Кто его навещал? — Он с утра до ночи читал и писал. Утром мы покупали ему уйму газет — русских, английских, французских, немецких, шведских, которые он сразу просматривал. Иногда спрашивал значение незнакомого ему шведского слова. По-шведски он не говорил, но читал свободно. Магистр Смирнов приносил ему почти каждый день книги. Однажды к нему приезжала из Петербурга его жена. Очень милая интеллигентная женщина. Тоже вовсе не похожая на революционерку. — Она просила нас делать для господина Петрова простоквашу и дала нам рецепт ее приготовления, — добавила Сонни. — Вечером он ходил гулять, — продолжала свой рассказ Анна, — гулял ровно час. И снова садился за работу. Свет в его окне горел до поздней ночи, пока хватало керосина в лампе. Тогда у нас еще не было электричества. — А где он жил? — спросила Ирина. — Во флигеле, во дворе. — Можно посмотреть? — Извольте. Мы пойдем, а ты, Сонни, приготовь кофе и подай сахарные крендельки. Наше фамильное печенье, — пояснила хозяйка, — мы всегда подавали его к вечернему чаю господину Петрову. — Когда же вы узнали, что инженер Петров — это Ленин? — спросила Ирина, привычно делая записи в блокноте. — О том, что наш квартирант не инженер Петров, мы узнали через несколько дней, как он нас покинул. К нам тогда явился лейтенант финской полиции. Он спрашивал у нас, сколько времени жил у нас вождь русских большевиков Ульянов и куда он от нас уехал. Мы с сестрой объяснили, что у нас жил инженер Петров, а не Ульянов. Уехал внезапно, остался нам должен шестьдесят марок, которые на следующий же день прислал с курьером. Лейтенант составил протокол, мы с сестрой его подписали, и больше нас не беспокоили. Прошло десять лет. Мы все ждали, что инженер Петров явится к нам или пришлет кого-нибудь. В девятьсот семнадцатом году в России произошли революционные события. Однажды осенью я разворачиваю немецкую газету и читаю, что в Петербурге создано новое правительство, которое назвали советским. Во главе его Владимир Ульянов-Ленин. И его портрет, по которому я сразу узнала нашего квартиранта инженера Петрова. — Я тогда давала урок музыки, — вспоминает Сонни, — в гостиную вбежала Анна, показывает мне газету и говорит: "Ты подумай, Сонни, у нас жил премьер-министр России Ленин, а его жена — первая леди России — дала нам рецепт простокваши". Мы тогда целый вечер проговорили об инженере Петрове. Анна повела гостей к ветхому флигелю, который примостился у скалы в углу двора. Из темного коридора открыла дверь в комнату. От разросшихся деревьев в комнате был полумрак, лиловые кисти сирени льнули к стеклам. У окна письменный стол на двух тумбах, справа кафельная печка с медной почерневшей заслонкой, у другой стены два венских стула с продавленными плетеными сиденьями, железная кровать с завитушками. Половицы пола скрипели, прогибались под ногами, и тогда пугливо вздрагивали стулья. Ирина начертила план комнаты, обозначила на нем мебель. — Стол стоял тогда торцом к окну, — объяснила Анна. — Зима была очень холодная, и инженер Петров попросил разрешения самому топить печку. Он любил огонь, и, когда я заходила приглашать его к ужину, он стоял любовался на огонь, и о чем-то думал. Говоришь ему: "Господин Петров, вас ждет ужин", а он не слышит, стоит и, заложив руки в карманы своей куртки, думает. — Можно, мы здесь немного посидим? — спросил Константин Сергеевич. — Пожалуйста, а я пойду проверю, так ли приготовила Сонни кофе. Я избаловала свою малышку, она бережет руки, ведь она преподает музыку, а я даю уроки немецкого языка и веду наше хозяйство. — А "малышке" Сонни далеко за семьдесят, — заметила Ирина, когда Анна ушла. — Давай мысленно перенесемся в то время, помечтаем. Представим себе, как все это было. — Мне тогда было семь лет, — взволнованно сказал Константин Сергеевич. — Я был подпаском, сыном безземельного крестьянина. А Владимир Ильич здесь, за этим письменным столом, думал о моей судьбе, о судьбе многомиллионного крестьянства России. Писал здесь "Аграрную программу" социал-демократии. Решал судьбу многих поколений. — И мою тоже, — сказала Ирина, — хотя меня тогда еще и на свете не было. Ты знаешь, у нас дома есть книга — первый том первого собрания сочинений Ленина. Подписана псевдонимом "Вл. Ильин". Называется "За 12 лет". Вышла в свет в конце 1907 года. И сейчас эта книга осветилась для меня особым светом. Здесь, в Финляндии, Владимир Ильич написал к ней предисловие, редактировал статьи. Сюда, в эту комнату, привезла Надежда Константиновна эту книгу, только что вышедшую из печати. Владимир Ильич, наверно, просиял от радости, держал в руках эту книгу, листал ее, еще пахнущую типографской краской. А Надежда Константиновна, наверно, стояла и медлила сказать ему, что на книгу уже наложен арест, что тираж конфискован, а против ее автора прокурор возбудил судебное преследование, что царская охранка разыскивает Ленина. Владимир Ильич листает книгу и не знает, что ее уже сжигают в печах охранки и что рабочим удалось спасти часть тиража. Этой книгой Владимир Ильич утверждал и развивал главный тезис своего учения — необходимость установления диктатуры пролетариата. — Да, — сказал Константин Сергеевич, шагая по комнате, — мы все сейчас воспринимаем как само собой разумеющееся. Советская власть — как же иначе? В нашей стране нет помещиков и капиталистов? Естественно. Каждый имеет право на образование? Вопрос банальный. А я отлично помню время, когда в нашей стране было семьдесят процентов безграмотных. Нет безработицы? Законно. А ведь, страшно подумать, могло быть иначе. Могло! Если бы не несокрушимая воля и вера Ленина. И в тот, 1907 год, когда революция была разгромлена, интеллигенция и маловеры бежали из партии, отрекались от революции, оставили рабочий класс один на один с царизмом, звали спрятаться в подполье, притаиться, распустить партию, отнять у рабочих надежду на победу. Почему-то принято говорить, что Ленин укрывался в подполье. Какая ерунда! Ленин жил в нелегальных условиях, вел титаническую борьбу за собирание сил партии, рабочего класса, готовился к новому приступу. И свято верил в победу. А что было бы с Финляндией без победы Октябрьской революции? Была бы если не "Великим княжеством финляндским", то просто-напросто русской колонией. И как же старается буржуазия, чтобы финский народ забыл, что Ленин был первым обличителем русского царизма, когда в 1901 году царь Николай II нарушил клятву уважать конституцию Финляндии. А Ленин торжественно обещал, что после победы русского рабочего класса Финляндия получит самостоятельность, о которой финский народ мечтал более семи столетий. И из рук Ленина финны получили право на самостоятельность. — Из этой маленькой комнаты Ленин видел наше будущее. — Ирина ходила по комнате, притрагивалась к холодным изразцам печи, к стенам, бралась за ручку двери. — Надежда Константиновна в своих воспоминаниях пишет, что отсюда Владимир Ильич ушел во вторую эмиграцию, шел по льду Ботнического залива и чуть не утонул. Хорошо бы восстановить этот путь, самим пройти по шхерам… — Мы это обязательно сделаем, — откликнулся Константин Сергеевич. Пора было идти к хозяйкам в дом, а так не хотелось расставаться с этой комнатой, в которой они словно повидались с Ильичей. Хозяйки ждали за столом. Анна налила кофе и сказала: — Ну, а теперь поговорим о главной цели вашего визита к нам. Вы пришли за пиджаком? Не так ли? Константин Сергеевич и Ирина недоумевающе посмотрели на Анну. — О каком пиджаке вы говорите? — спросил Константин Сергеевич. — О люстриновом. — Не понимаю. Сестры переглянулись. — Но ведь инженер Петров, то есть премьер-министр Ленин, забыл у нас свой люстриновый пиджак, в котором он всегда работал, — сказала Анна. Константин Сергеевич вскочил с места: — Так где же он? — Увы, — вздохнули сестры. — Мы должны вас огорчить, — продолжала Анна, — пиджак и тогда был уже не новый. Супруга Ленина штопала на локтях протертые места. Инженер Петров в нем работал, а когда выходил к обеду или ужину, то снимал его, вешал на крючке за дверью и надевал приличный темный костюм. После его отъезда мы обнаружили пиджак, когда стали с Сонни убирать комнату для нового квартиранта. Мы ждали, что господин Петров сам приедет за ним или пришлет кого-нибудь. Ведь прислал же он нам шестьдесят марок. Мы каждое лето вывешивали пиджак во дворе, пересыпали нафталином, хранили его в сундуке. Когда узнали, что господин Петров стал премьер-министром Лениным, хотели даже написать ему. но не посмели… — Анна вздохнула. — Три года назад, — продолжила рассказ Сонни, — я вынесла его сушить, и он на веревке разорвался пополам и буквально расползался в руках. Пришлось продать его старьевщику. За три марки. Вот, пожалуйста, получите. — Сонни открыла бисерный кошелек. Константин Сергеевич и Ирина сидели ошеломленные. Опоздали на три года! Ирина отвела руку Сонни, протянувшую ей три марки. — Вы считаете, что мы продешевили? — спросила Анна. — О, мы отдали бы за этот пиджак все, что имеем! — горячо ответил Ярков. — Даже за такой старенький? — наивно удивилась Сонни. — Это же ленинская рабочая куртка! — воскликнула Ирина. — Может быть, вы знаете адрес этого старьевщика? — как за соломинку, схватился за обнадеживающую мысль Константин Сергеевич. — О нет. Это был бродячий старьевщик с мешком за плечами… Глава 16 КОЛЬЦО Хрупкость и легкость этой маленькой женщины не могла скрыть даже мохнатая пообтертая шубка. Женщина вела, вернее, ее вела на поводке огромная немецкая овчарка. Собака плохо слушалась команды, и хозяйка бежала легкими, прыгающими шажками, перелетала через сугробы, и если бы не поводок, которым она была привязана к мощной овчарке, ветер оторвал бы ее от земли и увлек за собой. На углу сквера, у круглой тумбы, женщина остановилась. Внимание ее привлекла афиша с черным, до боли знакомым силуэтом. Пушкин!.. "Сидеть!" — приказала она овчарке, и на этот раз собака повиновалась. Женщина сдвинула на затылок мохнатую шапку и с изумлением шепотом читала: — "В Народном доме 10 февраля 1937 года состоится торжественный вечер, посвященный 100-летию со дня смерти великого русского поэта А. С. Пушкина. Выступают солисты Большого театра Советского Союза Вера Давыдова и Сергей Лемешев. Билеты продаются в кассе". Советские актеры в Финляндии! Впервые за все эти годы. — Джулли, домой! — скомандовала хозяйка, и собака послушно повела ее. Женщина отперла ключом дверь в квартиру, помещавшуюся на первом этаже старого двухэтажного дома. Квартира производила странное впечатление. На кухне главенствовал большой медный, в зеленых пятнах самовар. На плите стояли черные чугунки, которых в Финляндии и не встретишь. В углу висела икона, и перед ней раскачивалась на потемневших от времени цепочках тяжелая лампада. Женщина сбросила шубу и шапку и, маленькая, тоненькая, в джемпере и черной юбке, стала похожа на мальчика-подростка, если бы не лицо, лицо отцветающей женщины с обозначившимися морщинками возле рта и с темными глазами, в которых, казалось, навсегда погасла трепетная мысль любознательности, интереса к жизни. Она побежала через столовую, уставленную тяжелой старой мебелью красного дерева, в спальню. Распахнула дверцы огромного гардероба, где висело несколько платьев и пышных юбочек — балетных пачек. Женщина забралась внутрь гардероба и стала вышвыривать на кровать одно за другим платья. Это — малиновое шелковое — не годится, давным-давно вышло из моды; это — бархатное со шлейфом — все залоснилось; голубое из шифона еще приличное, но не для зимнего концерта. Села на дно гардероба, уткнула острый подбородок в колени, тяжело вздохнула, а потом выпрямилась и кошачьим прыжком перелетела из гардероба в кровать, утонула в перине и, рыдая, стала колотить кулаками эту перину, словно она была повинна в ее несчастной судьбе. Напольные часы в столовой гулко и медленно пробили шесть раз. — О боже, сейчас явится Сам, а у меня и кровать не убрана и обед не готов. Она водворила на место платья, подползла под перину, занимавшую двухспальную кровать, и, выгибаясь, принялась спиной взбивать перину, пока не оформила ее в пышный каравай. Накинула шелковое голубое покрывало и. бегая вокруг кровати, оправляла его. На кухне заглянула в чугунки. Есть вчерашние щи. Для Самого хватит, а она никаких супов не ест. Гречневая каша в другом чугунке. Хватит на обоих и останется еще для Джулли. Теперь поджарить для Самого жирную — бр-р-р! — свиную котлету. Женщина раскрыла оконную раму и вынула завернутое в бумагу мясо. Нащепала лучины, подожгла ее, сунула потрескивающий пучок под дрова в плиту. Смолистый запах распространился по кухне. Ну, а пока разгорятся дрова и нагреется плита, можно заняться тренировкой. В спальне переоделась. Натянула трико и полинявшую розовую тунику, надела балетные туфли и, взявшись рукой за спинку кровати, стала проделывать каждодневные упражнения, все еще надеясь… Надеясь на что? Вытянулась в струнку на пальцах ноги, описала второй полукруг и застыла. Стала вспоминать: … Одной ногой касаясь пола, Другою медленно кружит, И вдруг прыжок, и вдруг летит… Но для прыжков не было места ни в тесной спальне, ни в столовой. Села на спинку кровати, свесила ноги. "Неужели все это было? И никогда не повторится? Нет. Никогда. Теперь до самой смерти — самовар, щи. каша, перина, прилавок в антикварной лавке среди керосиновых ламп, фарфоровых пасхальных яиц, икон. лампадок, разрозненных кузнецовских чашек. Покупатели заглядывают редко. Заходят бывшие царские и белые офицеры, нечистоплотные, часто небритые. Судачат, вздыхают по старой матушке-России, потеряв надежду когда-либо вернуться туда на белых победных конях. Уличают один другого в трусости, вспоминают скандальные истории. А старой России она не знает. Знает новую, советскую, на которую они клевещут. Первое время она протестовала, уличала их во лжи. Но потом Сам однажды сказал ей, что если она будет у него в лавке разводить большевистскую агитацию, он выгонит ее. И ей останется одно — улица. А было время… Тридцатые годы. Она, Катя, выпускница хореографического училища. Белая ночь. На Кате белое платье, которое мать переделала из своего, свадебного, на ногах модные "молочные" туфли. Катю приняли в балет Мариинского театра. В кордебалет. Пока. Конечно, мечтала быть солисткой, "звездой". Но путь к звездам трудный, ох какой трудный, говорила ей мать. Мама — портниха театральной мастерской. Отца Катя не помнит. А нужду она познала очень рано. Вырваться в "звезды" было ее мечтой. И вот однажды в ресторане "Астория" познакомилась с ним. Он приехал из Финляндии в Ленинград на пушной аукцион. Пришел в театр. Прислал ей, балерине кордебалета, корзину роз. Такие розы получали от зрителей только Дудинская, Семенова — самые яркие звезды балета. Посыпались подарки — французские духи, фильдеперсовые чулки, конфеты. Каждый день назначал ей свидания. Уверял, что балерина с таким дарованием могла бы украсить собою сцены Гранд опера в Париже, Ла Скала в Милане, Оперный театр в Вене… Предложил руку, сердце и все сцены Европы. В качестве задатка надел ей на пальчик ажурный золотой перстень с бриллиантом. И Катя сдалась. Вышла за него замуж. Поехала за мужем в Финляндию. Оставила мать наедине с отчаянием. Она не верила в надежды Кати, что ее ждет слава, не захотела даже взглянуть на жениха: годится Кате в отцы, увозит дочь неизвестно куда, на какую долю. И что же? В финскую оперу не приняли. Нашли, что не обладает выдающимися данными, а в кордебалете своих полно. О поездке в Париж нечего было и думать. Муж оказался не миллионером, как представляла себе Катя, а коммивояжером, разъездным торговым агентом пушной фирмы. На комиссионные, которые получил от фирмы за приобретение партии мехов в Ленинграде, купил Кате бриллиантовое кольцо. Фирма вскоре разорилась. Сам, как назвала его Катя, стал заниматься тем, что скупал и перепродавал старье. Его антикварная лавка давала возможность еле сводить концы с концами. Часто не было денег, чтобы купить мясо. Единственной ценной вещью в доме было Катино бриллиантовое кольцо. Даже собаку Джулли Сам завел ради того, чтобы она оберегала Катю и кольцо. Джулли никому не позволяла приблизиться к хозяйке. Катя не могла даже поздороваться за руку: Джулли тотчас обнажала свои грозные желтые клыки и вскидывала лапы на плечи незнакомца, ожидая команды: "Взять!" Только эту команду овчарка могла выполнить беспрекословно — взять мертвой хваткой за горло. "Береги кольцо, — не раз напоминал Сам, — дорогое кольцо, в черный день может выручить". Оказывается, и кольцо было подарено "на черный день". В столовой иногда собирались гости. Тогда Сам просил Катю танцевать. Гости раздвигали тяжелую мебель, хозяин заводил патефон, Катя бежала в спальню, надевала пышную белую пачку, диадему из блестящих фальшивых камней, звучала музыка, и Катя танцевала умирающего лебедя. Здесь, среди дородных дам и их не менее погрузневших мужей, она чувствовала себя королевой, "звездой". Мужчины гулко аплодировали. "Очень мило, очень мило", — снисходительно говорили дамы и тут же вспоминали "несравненную" Павлову и "блистательную" Кшесинскую, сумевшую обворожить самого великого князя. Катя понимала, что всерьез эти дамы ее таланта не принимают. Срывала с себя в спальне диадему и пачку, надевала черное бархатное платье, в котором она казалась еще тоньше — на зло этим дамам, — а потом говорила мужу, что никогда не будет больше танцевать перед этими "коровами". И вместе с тем Катя понимала, что теряет упругость мышц и технику, что у нее начинают выворачиваться пятки, болят суставы, с трудом получается "шпагат", а прыжки потеряли легкость и высоту. Старость в двадцать пять лет! В двадцать пять лет без мечты, без будущего, без восторженного чувства любви. Все прошло мимо нее. Самого она не любила. Катя, кажется, не умела активно ни любить, ни ненавидеть. У нее не было привязанностей, она сама была накрепко привязана поводком к Джулли, к Самому, к этой серой, безрадостной, однообразной жизни. Застыла в каком-то оцепенении. Но червяк протеста, разочарования точил ее сердце. Когда мужчины собирались сыграть в пульку или вели какие-то свои разговоры, муж отсылал ее. Она забиралась в спальню, открывала зеленую крышку патефона, на внутренней стороне которой был нарисован граммофон с широкой голубой трубой и рядом с граммофоном бело-желтый пес. "Хиз мастерс войс" — "Голос его хозяина" — называлась марка патефона. Катя крутила ручку патефона, надевала на блестящий стерженек черный круг пластинки, который начинал вращаться под неподвижной иглой мембраны, и иголка выцарапывала из пластинки, выцарапывала из сердца Кати пронзительно горестные песни Вертинского, в которых была и нежная тоска, и вычурная ирония. "Вы так мило танцуете, в вас есть шик…" — Кате казалось, что это он поет ей. Поет о маленькой балерине и о том, как, стоя на берегу речки, он тоскует по родине. Катя плакала и особенно остро чувствовала свое одиночество, обреченность. Связей с родиной не было. Первое время писала письма своим подружкам по училищу. Не все отвечали ей, а потом и те, которые любопытствовали, как же сложилась ее судьба, тоже перестали писать. Мать писала, умоляла вернуться. Не все ее письма попадали в руки Кате. И вот уже второй год от матери нет вестей. Жива ли она?.. В такие минуты Катя физически ощущала ошейник, который она добровольно нацепила на себя. Постепенно наступала апатия, огонек жизни тлел, чадил… И вот афиша. Большой театр прибывает в гости. Вера Давыдова. Она хорошо помнит ее. Вера пришла в Мариинский театр одновременно с Катей, еще не окончив Ленинградскую консерваторию. Эта чудо-студентка сразу заявила о себе как артистка высокого дарования. Мощное, чистое меццо-сопрано, для которого, казалось, был тесен этот театр, а сама юная, тоненькая, олицетворение русской девичьей красоты и грации. Толстой была только длинная коса, венчавшая короной головку Веры. И вскоре сногсшибательная сенсация облетела театральный мир. Знаменитый немецкий дирижер Клемперер предложил студентке Давыдовой контракт на пять лет в Берлинской опере. "Божественная Кармен", — сказал он о ней. Катя уже танцевала тогда в кордебалете и встречалась с Верой на репетициях в балетной студии, где Вера разучивала испанские танцы для своей Кармен. Вера тренировалась, отрабатывала каждое движение до седьмого пота. Веру поздравляли. Ей завидовали. И Катю ждал такой же успех. Жених ее заверил в этом. Но Вера… отказалась от лестного предложения директора Берлинской оперы. Она должна кончить консерваторию. И потом… любовь. Вера объявила, что выходит замуж за своего однокурсника Мико Мчелидзе. Последний раз Катя видела Веру в балетной студии. Катя прощалась с подругами. Вера, обмахиваясь веером, подошла к ней, внимательно посмотрела на ее счастливое лицо и строго спросила: "Ты хорошо все обдумала? Этот брачный контракт не принесет тебе счастья. Локти себе будешь грызть в тоске". — "Нет", — беспечно ответила Катя и выразительно посмотрела на Верино платье, сшитое из парашютного шелка. На Кате было дорогое платье, купленное женихом за валюту в магазине Торгсин (торговля с иностранцами). Она повертела пальчиками с отполированными ногтями. На одном было ажурное золотое кольцо с искристым бриллиантом. "Такому кольцу могла позавидовать любая", — думалось Кате. И вот теперь Вера уже несколько лет солистка Большого театра. Прославленная артистка. Узнает ли ее? Как она предстанет перед ней в поношенном платье? Можеть быть, не пойти на концерт? Нет, она не может не пойти. И потом, Лемешев. Все девчонки из балета, да и не только из балета, боготворили его". В прихожей послышались тяжелые шаги Самого. Он заглянул в спальню, сказал, что голоден. Катя поспешила на кухню, стала собирать на стол. — Ты знаешь потрясающую новость? — спросила она. — Приезжают артисты Большого театра. Из Москвы. Вера Давыдова, Сергей Лемешев. — Ну и что? — равнодушно отозвался Сам. — Приедут и уедут. — Разве тебе не хотелось бы пойти на концерт? — Нет. У меня более важные дела. Я получил приглашение поехать в Париж и Берлин и закупить там партию парфюмерных товаров. Выгодная сделка. Собери чемодан. Завтра вечером я уезжаю. Катя переворачивала на сковороде распространявшую невыносимый для нее запах свиную отбивную и о чем-то лихорадочно думала. — Вот тебе деньги. Распредели их на две недели. Не забывай покупать мясо для Джулли. — Собака терлась головой о колено хозяина. — Да, да, — машинально отвечала Катя, думая о чем-то своем. После обеда стала мыть посуду. Предварительно сняла кольцо и повесила его на гвоздик над столом. Кольцо покачивалось, и бриллиант подмигивал своим радужным глазом. На следующий вечер Катя провожала мужа на вокзале. Мела поземка, она ежилась в старой шубке. — Иди домой, не жди отправления поезда, ты вся посинела, — сказал Сам, целуя жену в щеку. — Петенька! — умоляюще произнесла она, и Сам вздрогнул: уже несколько лет она не называла его по имени. — Умоляю тебя! Исполни одну мою просьбу. — Непременно. Не забуду: модный шелк на платье и духи "Вечер Парижа". Лишь бы удалась сделка. Тьфу, тьфу, тьфу! — поплевал он три раза через левое плечо. — Нет, Петя. Не духи. И не шелк. — Катя взяла его за руку. — Помнишь, пять лет назад в Ленинграде ты обещал мне все сцены Европы. Так вот. Когда приедешь в Париж, дай мне телеграмму такого содержания: "Тебя с нетерпением ждут в Гранд опера". Ну и еще что-нибудь, вроде: "Нежно люблю, крепко целую", в общем неважно что. Важна первая фраза. Мне приятно будет получить такую телеграмму и вообразить, что меня там ждут. — Не казни меня, — Сам растроганно поцеловал ее ледяные пальцы. — Я виноват перед тобой, но я надеюсь, что теперь сумею вознаградить тебя и ты будешь иметь все, что пожелаешь. — И сцену, и славу? — спросила Катя. — Все, если ты поможешь мне в моем деле, — уклончиво ответил муж. Поезд тронулся. Сам поспешил вскочить на подножку вагона. Катя побежала по перрону, рядом с вагоном. — Не забудь прислать мне телеграмму! — кричала она. Сам помахал ей рукой и утвердительно кивнул головой. Она осталась на платформе в мутной пурге, в потертой шубке, похожая на озябшую бесприютную кошку. Засунув нос в воротник шубы, Катя шла домой и с уверенностью думала о том, что теперь-то она явится перед Верой во всем блеске. Да. Она должна явиться на концерт и показаться Вере благополучной, процветающей. Порыв ветра метнул в лицо Кати пригоршню снега. Она задохнулась и остановилась. А если Вера вздумает навестить ее дома? Но Катя скажет, что страшно занята, готовится к гастролям в Париж. Там ее муж. Покажет ей телеграмму. Ее ждут в Гранд опера. "Се ля ви — такова жизнь", — скажет Катя. Бесконечные поездки на гастроли. Устала от славы, от поклонников, писем, цветов. Да. Катя пошлет Вере на сцену роскошную корзину роз. Напишет ей добрые слова и скромно подпишется: "Катя". И началась подготовка к Пушкинскому вечеру. Во французском салоне Катя долго перебирала рулоны дорогих материй. Советовалась с художницей — что модно, что ей к лицу. Остановилась на черном "лакэ" — плотном лакированном шелке. "Ваши глаза будут отражать блеск платья". — сказала художница. Спереди платье чулком обтянет фигуру, низкое декольте, а сзади юбка трубками будет спадать вниз. На плече две привядшие розы из бархата. Третья такая же роза в волосах. К платью подобрали сумку, шитую черным и серебряным бисером, и черные, плетенные из тонких лакированных ремешков туфли на серебряном каблуке, украшенном сверкающими камнями. И билет Кате удалось купить в первом ряду, в центре. Вера обязательно увидит ее. В цветочном магазине решила вместо корзины с розами преподнести Давыдовой три редких орхидеи, упакованных в коробке под стеклянной крышкой. Безумные деньги. Вера должна оценить. В день концерта Катя с утра отправилась в косметический салон. В отдельной кабине благоухающая косметичка, в сиреневом шелковом халате, с сиреневыми волосами, долго колдовала над Катиным лицом. Массаж, крем, паровая ванна для лица, маска, грим. Катя полулежала в кресле, укрытая пледом. Маникюр. Педикюр. Парикмахерша сделала элегантную прическу. Черные Катины волосы были зачесаны на правую сторону и опускались на плечо гроздьями локонов, а над ними, благоуханная, чуть привядшая, бархатная роза. Катя не узнала себя в красивой, гордой, надменной кукле, такой тоненькой, высокой и гибкой, с яркими глазами, ставшими глубокими и таинственными после того, как косметичка закапала в них белладонну. Голова излучала свечение от серебряного лака. "Боже мой, как я еще хороша! Что делает косметика и изысканный туалет", — осматривала себя Катя дома в потрескавшемся мутном трюмо. Накинула на плечи меховую накидку из канадской норки. Натянула на руки длинные, до локтя, перчатки, а поверх надела ажурное золотое кольцо с фальшивым бриллиантом, вставленным в ювелирном магазине взамен настоящего, который оценили по достоинству. Глава 17 В КАПКАНЕ Андрей сошел с крыльца, чтобы сесть на велосипед и ехать на работу, когда его окликнула Марта: — Здесь тебе открытка, из газеты выпала. Петраков быстро пробежал ее глазами. — От Петра Захарова. Просит зайти, чтобы потолковать о ремонте большой виллы. Работа на верфи кончается. Очень кстати такое предложение. С обедом меня не жди. — Андрей сунул открытку в карман, вскочил на седло велосипеда и заработал ногами. За шестнадцать лет работы маляром Петраков приобрел славу хорошего, непьющего мастера. На верфи сейчас заканчивает отделочные работы в каютах. Андрей, насвистывая, макал кисть на длинной ручке в ведро с краской, отжимал ее о край ведра и, не уронив ни капли на пол, наносил краску на стену. В кают-компанию заглянул советский инженер-приемщик. Молодой, веселый, но весьма придирчивый. Он постоял, посмотрел. — Отлично работаете, — неожиданно сказал он. — В Советском Союзе были бы ударником. — А может быть, и буду, — в тон ему ответил Петраков. "А может быть, и впрямь буду", — подумал он, и от одной этой мысли становилось празднично на душе. И радовал предстоящий заказ. В связи с ожидаемым прибавлением семейства расходы возрастут. Марта ушла с работы. Нужны всякие пеленки, коляска, кроватка. Все это требует денег. Очень кстати предложение Петра. Петр Захаров. Еще до революции поселился в Финляндии, участвовал в мировой войне, затем в походе белофиннов на Советскую Карелию. Потом завел антикварную лавочку. Лавка была скорее клубом для белоэмигрантов, чем доходным предприятием. Редко кто заходил порыться в старом хламе. Захаров стал коммивояжером одной пушной фирмы, ездил несколько раз в Ленинград на пушные аукционы. И однажды привез оттуда себе жену-балерину, чернявую девчонку, чуть ли не втрое моложе себя. Но роскошную жизнь своей молодой жене он обеспечить не мог: фирма вскоре разорилась, и Захаров занимался тем, что скупал и перепродавал разное старье. Андрей раньше частенько заходил в лавочку к Захарову. Но потом у него появилась Марта, обзавелся собственной семьей, да и надоело попусту трепаться и переливать из пустого в порожнее с белыми офицерами, для которых Петраков был "нижним чином". Петраков закончил работу в кают-компании, и пошел разыскивать инженера-приемщика. — Всё? — спросил Петраков. — Нет, еще надо косметику навести в коридорах, в машинном отделении. Грузили уголь, заливали мазут, испачкали стены, — сказал приемщик. — Еще дня на два работы хватит. А сейчас свободны. Петраков поехал к Петру. Дверь ему открыла чернявка, как заочно называл Андрей жену Захарова. Она поздоровалась, кликнула мужа, а сама убежала в комнату, подпрыгивая на своих тоненьких ножках. Вышел Петр. Он погрузнел, в коричневом суконном халате, отделанном золотистым шнуром, выглядел эдаким барином. В квартире тоже перемены: в столовой новая дорогая мебель, а в кухне, через которую прошел Петраков, заметил белый американский холодильник, который он видел только в богатых квартирах. — Разбогател? — спросил Андрей. — Да. От нескольких фирм теперь работаю. Разъезжаю по заграницам, закупаю разные товары. Должно когда-нибудь улыбнуться человеку счастье. Вот я и о тебе подумал. Одному иностранцу надо отремонтировать загородную виллу. Возьмешься? — Надо посмотреть, — ответил Андрей. — А что за иностранец? — Да кто его знает, — прикрыл ладонью зевок Петр. — Зашел ко мне в лавку, сказал, что старинный фарфор собирает, купил у меня китайскую вазу. Не торговался: видно, состоятельный. Спросил, не знаю ли я хорошего маляра. Я вспомнил про тебя. Он оставил адрес. Вот, возьми. Просил приехать сегодня. — Далековато, — посмотрел на адрес Петраков. — Это километров двадцать от города. Ну да ладно. Оставлю велосипед у конечной трамвайной остановки, а дальше поеду на автобусе… Сошел, как было указано в записке, на девятнадцатом километре и пошел по тропинке. В лесу, в густых зарослях, стоял одноэтажный дом. "Какая же это богатая вилла?" — подумал Петраков. Видно, ошибся. Но решил все же зайти. Поднялся по ступенькам на застекленную террасу. Уже темнело, и в доме светился огонь. Вышел мужчина. Толстые стекла очков делали глаза неестественно большими. Петраков спросил, туда ли он попал, и показал записку с адресом. — Туда, туда, — ответил по-русски с сильным акцентом хозяин дома. — Проходите. Петраков шел следом и осматривал комнаты. Ремонт пустяковый, просто надо освежить комнаты, которые казались нежилыми. Самая необходимая мебель, и никаких признаков семейного жилья. "Ерундовая работа. Едва ли стоит связываться, да еще ездить в такую даль. Никакой выгоды", — размышлял Андрей. — Садитесь, — пригласил хозяин, вводя Петракова в кабинет, в котором стоял письменный стол, диван и несколько стульев. На столе ни бумаг, ни чернильницы, ни настольной лампы, один желтый кожаный портфель. — Вы советский гражданин? — спросил хозяин. — Нет еще. — Значит, живете по нансеновскому паспорту. Подали заявление о приеме в советское гражданство? Чего это вы решились? — Хочу, чтобы мой будущий ребенок не был от рождения беженцем. — Отличная мысль, — одобрил хозяин. — И вы надеетесь, что после всего того, что вы совершили против своей родины, вам дадут советский паспорт? — Я надеюсь, — твердо сказал Петраков. — Но откуда вам об этом известно? Петр Захаров, что ли, рассказал? И какое это имеет отношение к ремонту вашей дачи? — Я никакого Петра Захарова не знаю, а вот о вас знаю все. И я полагаю, что у вас хватило ума, чтобы не рассказать консулу Яркову главное. — Нет, рассказал, как на исповеди… И все же давайте перейдем к делу. Какой ремонт вам требуется? — Да, перейдем к делу, — согласился хозяин. — Я полагаю, что вы не информировали Яркова о том, что являетесь агентом германской разведки — Рейхсзихерхейтсхауптамта? — Что-о-о? — изумленно уставился в какие-то незрячие глаза хозяина Андрей. — А то, что вы дали письменное обязательство служить германской разведке и оказывать любую помощь в борьбе против Советской России. И получили аванс, который даже не отработали. Холодный пот выступил на лбу Петракова, а по спине пробежали мурашки… Он совсем забыл об этом. В двадцать первом году, еще не остыв от мятежного угара, все еще надеясь взять реванш за поражение, участники кронштадтского мятежа бежали в Финляндию и готовы были связаться с чертом, дьяволом, с кем угодно. Тогда все давали какие-то клятвенные письменные обязательства французам, англичанам, немцам, получали деньги, слыли за героев, создавали какие-то союзы, братства, партии. Все это распадалось и опять создавалось. Немцев интересовали прежде всего люди, имевшие связи в России, офицеры. У Петракова не было интересных для немцев связей, и о нем забыли. И он забыл. — Но это было шестнадцать лет назад, — сказал Андрей. — Тогда не было гитлеровской Германии, я давал какую-то подписку тогдашнему вермахту. — Нет, это было не в 1921-м, а в 1934 году. — Вы ошибаетесь! — воскликнул Петраков. Хозяин дачи вынул изо рта сигару, положил ее в углубление пепельницы, не торопясь раскрыл портфель, лежавший на столе, и извлек из него две пожелтевшие бумаги. — Узнаете? — спросил он. Да, это была его, Петракова, расписка в получении двухсот марок и подписка — какая-то клятва "бороться с коммунистической Россией до конца". — А конец еще не наступил, — многозначительно сказал хозяин, снова защемив желтоватыми зубами кончик сигары. — Но когда это написано? — спросил Петраков. — Извольте посмотреть. В конце листка рукой Петракова стояла дата — "26 июня 1934 года". И никаких следов подчистки или исправления. — Но это подлог! — воскликнул Андрей. — Можете жаловаться советскому консулу, — откинувшись на спинку стула и глядя сычьими глазами на Андрея, произнес немец и захохотал. — Да, я пойду и все расскажу советскому консулу, — в ярости сжав кулаки, стараясь сдержать бивший его озноб, сказал Петраков. — Ну и чего же вы этим добьетесь? Вам откажут в советском гражданстве. Мы постараемся представить вас перед финскими властями как советского шпиона. А это означает многолетнее тюремное заключение. И никто за вас не вступится. Вы — человек без гражданства. Тем строже с вас спросят. Вашу жену посадят в тюрьму за принадлежность к подпольной коммунистической организации. Ребенка ей позволят родить, но определят в приют для сирот. Человек с сычьими глазами явно наслаждался произведенным эффектом. Петраков сидел бледный, растерянный. "Надо пойти к Яркову. Рассказать", — лихорадочно пульсировало в голове Андрея. И гитлеровец словно угадал намерение Петракова. — Вам известен большевик Нагнибеда? — выложил хозяин дачи свой последний козырь. — Мы служили с ним на линкоре "Петропавловск", — пораженный осведомленностью немца, ответил Петраков. — Совершенно верно. И этот Нагнибеда, которого вы засадили в корабельную тюрьму, ничего не забыл. Он решил с вами рассчитаться. — Но он и понятия не имеет о моем существовании. — Петраков совершенно был сбит с толку. — И вы его не узнали? — Гитлеровец приблизил свое лицо к Петракову. Казалось, у него не глаза, а фары на лице. В толстых стеклах многократно отражался свет лампы. — Так знайте: Нагнибеда и консул Ярков одно и то же лицо. Он сменил отцовскую фамилию на фамилию матери. Мы ему поможем, подкинем джокер — фотокопию вашей подписки. Петраков, ошалевший от внезапного удара, потерял дар речи. — Я понимаю смятение вашего духа, — произнес немец самым добродушным тоном. — Вам надо дать время поразмыслить. Срок — одни сутки. Скажу больше: вы для нас интереса не представляете. Мы гуманны и потребуем от вас выполнить одно-единственное задание. Весьма посильное. Не опасное. Вы курите сигары? — Нет. Только сигареты. Сигары мне не по карману. Немец отвернул манжет на левой руке, посмотрел на часы. — Завтра ровно в одиннадцать часов вы будете здесь. Уйдете отсюда состоятельным. Не явитесь, струсите — завтра же вечером вы и ваша жена будете арестованы охранкой. А сейчас вы свободны. Немец встал и распахнул дверь, проводил Петракова к выходу. Вышел на террасу и смотрел, как Петраков, согнувшись, шел, шатаясь, по тропинке. "Он придет, — решил Вебер, усмехаясь. — никуда не денется!" "Я не приду сюда, не приду", — твердил Петраков, все еще плохо соображая, что произошло. Выйдя на шоссе, он остановился. Ноги сделались ватными, и он сел на край придорожной канавы, обхватив рукой деревце, чтобы не свалиться. "Что мне делать? — прижался он щекой к прохладному стволу березы. — Ехать домой, рассказать все Марте? Она умная, сумеет посоветовать. Но может ли он нанести ей такой удар? Ведь, выходит, он скрыл это от нее. Без умысла. Забыл. Она и тогда ему еле простила его прошлое. Его Марта — коммунистка?.. Возможно ли это?.. Скрывает от него?.. Не доверяет?.. Поехать к Петру Захарову? Ведь он одобрил его решение о принятии советского гражданства. И вдруг горячая мысль обожгла Петракова. Петр Захаров женат на советской балерине. Он заодно с Ярковым. И как он не узнал в Яркове Нагнибеду? Но ведь прошло столько лет… Кудрявый Нагнибеда стал совсем лысый, и эти дымчатые очки, и одежда… И что хотят от него гитлеровцы? "Задание посильное, не опасное", — сказал этот немец с глазами-фарами. Почему же он, Петраков, не спросил, что именно от него хотят. Может быть, приехать завтра и спросить, потом уже решать? Выполнить поручение и в качестве вознаграждения потребовать не деньги, а возвращения проклятой подписки и расписки за какие-то двести марок. Вернуть ему эти марки — и квиты… Прошел один автобус, другой, а Андрей все еще не имел сил подняться. Наконец сел в третий. Доехал до конечной остановки, где стоял его старый, видавший виды велосипед. Но Петраков понял, что у него нет сил ехать на велосипеде. Сел в трамвай. Пришел домой и сказал Марте, что устал, расскажет обо всем после. Отказался от обеда. Лег на кровать и как в колодец провалился. Проснулся потому, что Марта, сжав его бессильные пальцы в кулак, натягивала на него голубой чепчик, обшитый кружевом. — Я думаю, — сказала она, — у нашего младенца будет голова не больше твоего кулака. Вот на него я и буду примерять чепчики. Вон какая большая рука у нашего папы, — приговаривала она, завязывая голубые тесемки у запястья Андрея. — Только вот не такие корявые пальцы с грязными ногтями, а розовое личико будет выглядывать из этого чепчика… Давай-ка будем парить твои руки в мыльной воде и смазывать их свиным салом, чтобы они стали мягкими. У папы должны быть чистые руки и чистая совесть. Правда? Андрей зарылся с головой в подушку. — Так ты получил работу? — спросила Марта. — Большая квартира? Сколько тебе обещали заплатить? Я составила список; нужно множество вещей для нового человечка, и папе надо заработать много-много денег. Да? — Завтра утром поеду окончательно договариваться, — глухо сказал Андрей. Пристально посмотрел на Марту, на ее похорошевшее лицо: глаза излучали нежный свет материнства. — Скажи, Марта, ты коммунистка? — Кто это тебе сказал? — вспыхнула она, даже шея покраснела. — Так, просто сам подумал. И к подругам ли ты ходишь? Знаешь ли ты, чем грозит это тебе и твоему ребенку? — Наш ребенок будет коммунистом, вот это я твердо знаю. Своих убеждений я от тебя не скрывала. Я думаю, что этого достаточно… И нечего тебе разлеживаться. Вставай, будем ужинать, раз от обеда отказался. Ночь у Андрея была бессонная. В предрассветный час ему стало страшно. Он готов был разбудить Марту и рассказать ей все-все. Подошел к ее кровати. Марта спала глубоким, блаженным сном. Голова чуть повернута набок, припухшие губы полураскрыты, туго налитые руки с голубыми прожилками лежат вдоль тела. Отдыхают. Так спят люди с чистой совестью. Нет, не потревожит он ее сна… В одиннадцать часов Петраков был на даче. Сегодня он получше присмотрелся к ней. Вокруг ни клумб, ни цветов, внутри никакого признака семейного уюта: ни скатертей, ни ваз, ни безделушек. Больше похожа на деловой дом, на контору. Петраков постучал в дверь, ведущую с террасы вовнутрь дома. На окне приоткрылась тяжелая портьера, блеснули очки. — Итак, — защелкнув дверь на автоматический замок, сказал немец, словно и не прерывался вчерашний разговор, — с каким же решением вы пришли? — Пришел узнать, что, собственно, вы от меня хотите. — Я уже сказал — пустяковое дело, не опасное, не трудное для вас, важное для нас. — Вы вернете мне мою подписку и расписку в получении денег? Свой долг в двести марок я принес, хотя в те годы эти марки ничего не стоили. — О, я ценю вашу аккуратность в расчетах. И раз уж разговор зашел о деньгах, то могу сказать, что за услуги мы платим щедро. Вот вам две с половиной тысячи марок. Половина вознаграждения. Вторую половину вы получите через два дня, когда мы убедимся, что вы выполнили задание. Петраков, обычно любивший хорошо заработать, отодвинул пачку денег. — Мы вернем и вашу подписку и вашу расписку и никогда не будем больше беспокоить вас, — поспешил заверить Вернер. — А сейчас я вам объясню, что от вас требуется. Когда вы заканчиваете работу на пароходе? — Завтра-послезавтра. — Отлично. Пароход уходит в Ленинград во вторник. Сегодня воскресенье. Что вам надлежит сделать завтра? — Подновить кое-где стены в коридорах, в машинном отделении. — Отлично. В стене машинного отделения вы расшиваете якобы трещину, делаете углубление и закладываете туда вот эту сигару. Заделываете так, чтобы комар носа не наточил… — Не подточил, — машинально поправил Петраков. — Спасибо. Проклятый русский язык!.. Закрашиваете. Вот и все. Я думаю, пять тысяч за такую безделицу плата щедрая? А еще говорят, что немцы скупые. Петракова снова стал колотить озноб. Он понимал, что затевают гитлеровцы. — Пишите расписку, — приказал Вебер. — Нет, новой расписки я писать не буду и денег не возьму. Заплатите, когда сделаю, — пытался увильнуть Петраков. Вебер сунул руку в карман. — Расписку напишете или не выйдете отсюда живым. Страх липкой тиной обволакивал сердце Андрея. — Пишите! — закричал взбешенный Вебер. — Пишите: "Я, Андрей Петраков…" Ручка тряслась в пальцах Андрея. — Вы пишете, как курица ногой! Вы трусливый, истеричный человек. Вебер подошел к стоявшему в углу столику, налил и один и другой стаканы воды из стеклянного кувшина. — Выпейте воды, успокойтесь! С вами сам становишься неврастеником, — сказал Вебер и осушил свой стакан. Во рту у Андрея действительно пересохло. Он выпил полстакана воды. Дрожь унялась. Страх отступил. Возникло чувство какого-то озорства, беспечности. "И чего это я перепугался? — думал Петраков. — Напишу. Принесу Марте кучу денег. Через неделю принесу еще… А сигару? Сигару выброшу. Ну и хитер ты, доннер веттер нох ейнмаль! — вдруг вспомнил Петраков немецкое ругательство. — Ишь кого вздумал запугать. Петракова! А? — И со дна сердца поднялась злоба на Нагнибеду, на Яркова: — Решил, значит, со мной рассчитаться? Петра Захарова мне подсунул…" "Я, Андрей Петраков, — писал он уже твердым почерком под диктовку Вебера, — получил от VI отдела Главного управления имперской безопасности Германии аванс — две тысячи пятьсот марок за выполнение особо важного задания". Подписался. Поставил дату. — Вот эта штука, — вынул Вебер из коробочки толстую коричневую сигару с золоченым фирменным пояском посередине. — Заделать в стене вы ее можете в любом положении. — И в любом положении она взорвется? — спросил Петраков. — Ум готтенс виллен, нихт! — воскликнул Вебер, сложив ладони и подняв их вверх. — Я могу вам по секрету сказать, что в этой сигаре заложено секретное задание для нашего человека в России!.. — Вебер положил руку на плечо Петракова: — Бедняга. Вы сегодня переволновались. Вечером у вас будет болеть голова. Выпейте тогда содовой воды и любой порошок от головной боли… Желаю успеха, — потряс он руку Андрея. — Итак, я жду вас здесь в среду, вручу вам еще две тысячи пятьсот марок, вашу подписку и обе расписки. Вы станете самый свободный и весьма обеспеченный маляр во всей этой поганой стране. Захотите — пожалуйте в нашу Германию. Примем вместе с супругой, постараемся забыть, что она была коммунисткой. "Заложит! Лишь бы у него не тряслись руки и чтобы он хорошо заделал стену", — думал Вебер, глядя, как Петраков быстро и энергично шагал по тропинке. "Ну и черт с ним! — рассуждал про себя Петраков. — Заложу. Подумаешь, секретное письмо. Не я, так другой пошлет его. И что тут особенного?" Завидев приближающийся на шоссе автобус, Петраков побежал, чтобы успеть сесть, и ноги несли его, и он не чувствовал тяжести тела — мог бы добежать до самого Гельсингфорса. Вскочил на подножку. Занял свободное место. Вот Марта обрадуется — сколько денег я ей сейчас выложу! Никогда таких в руках не держал. Скажу, что богатый иностранный капиталист поручил переделать двухэтажную виллу. Сошел у знакомой трамвайной остановки. Взял свой старенький велосипед, легко вскочил на него и закрутил педали. Но постепенно терял ощущение легкости, с трудом двигались ноги, стала болеть голова. "Переволновался, прав этот немчура". Чем ближе подъезжал к дому, тем сильнее ломило голову. К дому уже шел, еле передвигая пудовые ноги, ведя за руль велосипед. Марта, увидев его, всплеснула руками. — Ты что, папа, заболел? Почему такой бледный? Почему шатаешься? Напился, что ли? — Отстань, у меня болит голова, дай мне пирамидон и содовой воды. — Наверно, грипп. Никуда я тебя завтра не отпущу. Бог с ней, с работой. Лишь бы ты был здоров. Марта разыскала в аптечке пирамидон, развела чайную ложку соды в воде. Петракова колотил озноб. Марта расшнуровала ему башмаки, помогла снять пиджак, уложила в кровать. "Чем-то напоил меня проклятый фашист", — мелькнула в голове Андрея вялая мысль. Утром дело чуть не дошло до драки. Марта уцепилась за мужа и не пускала его на работу: — Хворый ты, грипп у тебя, ишь какие синяки под глазами! — Я должен ехать. Понимаешь — должен! Сегодня я заканчиваю работу и получаю расчет. И работы там осталось на несколько часов. Пароход должен во вторник уйти, и из-за одной недоделанной стены его не примут советские инженеры. — Да, — сдалась Марта. — Соберись с силами. Советский пароход должен быть сдан в срок. А вечером я тебя напою липовым чаем, дам побольше моченой морошки… Поезжай на автобусе. Есть у тебя двадцать пенни? — Есть, есть. Я действительно поеду на автобусе, а не на велосипеде. Глава 18 МИНА ЗАМЕДЛЕННОГО ДЕЙСТВИЯ Ярков частенько заезжал на судоверфь, чтобы проверить, как подвигается дело со строительством парохода. Приезжал не только как консул, который наблюдает за выполнением заказов для своей страны, но его тянула сюда старая морская душа. Он с волнением наблюдал, как спускали пароход со стапелей. Скользя по деревянному настилу кормой вниз, еще сухой, сверкающий лаком, поблескивающий заклепками, пароход поскрипывал от нетерпения ринуться в холодную купель. Для Яркова, как для любого моряка, пароход был живым существом. Недаром на языке старой морской державы Великобритании, на котором все неодушевленные предметы отнесены к среднему роду, для корабля сделано исключение. Будь то парусное судно, военный крейсер, или нефтеналивной танкер, пассажирский пароход или лесовоз — все они очеловечены, они женского рода, как мать, сестра, подруга, жена, возлюбленная. Ярков ревностно следил за внутренней отделкой парохода, когда он стоял у пирса, урывал время, чтобы приехать и посмотреть, как пароход "учат" плавать. Но вот все работы закончены, механизмы опробованы, бункера загружены топливом, баки — пресной водой. Производятся последние косметические поделки: удаляются масляные пятна, угольная пыль, драятся поручни, палуба. Подписаны акты приемки. И наконец наступил день отправки парохода в Ленинград, где он теперь будет постоянно прописан. На пристани собралась большая толпа провожающих: все те, кто вложил свой труд в создание судна. И кажется, нет ни одной профессии, которая бы не участвовала в его строительстве. Здесь механики и слесари, плотники и электросварщики, химики, стекольщики, текстильщики, маляры, столяры… Ярков стоит с Ириной. Он взволнован, и Ирина тоже. У обоих одна затаенная мысль — поехать бы на этом пароходе в Ленинград… Загремели якорные цепи. Пароход весело прогудел и стал отваливать от причала. Ирина запрокинула голову. Легкие, прозрачные облака таяли на светло-голубом небе. Коль резок контур облаков, Ко встрече шторма будь готов. Когда их контуры мягки, Тогда все бури далеки, — вспомнил Константин старую морскую примету и добавил: — На небе облака вовсе без контуров, а вот там, — кивнул он на море, в южную сторону, — контур облаков обозначается все резче. Ирина поняла, что Константин имеет в виду гитлеровскую Германию. — Шторма не миновать, — подтвердил еще раз Ярков. Он оглядел толпу. Все были радостно взволнованы. Вот он, результат общего труда. Увидел Петракова. Тот глядел хмуро и недобро. — Посмотри направо, на человека в сером костюме с надвинутой на глаза шляпой, — сказал Ярков. — Это и есть тот самый Петраков, о котором я тебе рассказывал. — У него пришибленный вид, — сказала Ирина. — Не нравится он мне. — Я думаю, что его одолевают сейчас воспоминания, — заметил Константин. — Пароход берет курс на Ленинград, которого Петраков не знает. Он знает только Петроград. Подошел директор фирмы и пригласил консула с супругой в яхтклуб на банкет, чтобы отметить успешное выполнение советского заказа. Петраков стоял неподвижно, и мысль его бежала вслед пенящейся дорожке, которую прокладывал пароход. Он не махнул рукой, как другие, а, засунув руки глубоко в карманы, нервно перекатывал губами погасшую сигарету. Ярков с Ириной прошли близко от него. Он увидел их, и Ярков прочитал в его глазах ненависть. Это были глаза того Петракова, который пинками и кулаками запихивал его, Нагнибеду, в тюремную камеру. Петраков выплюнул изжеванную сигарету и криво усмехнулся, словно хотел показать золотые зубы, вставленные взамен тех, выбитых. "Узнал, теперь узнал, подумал Ярков, — и осатанел. Почему? Может быть, поднялась со дна души старая муть?" Ирина и на себе ощутила обжигающий злобой взгляд Петракова. — Нет, не разоружился он, — сказала она мужу, — остался на всю жизнь горбатым, врагом. — Не думаю. Когда он пришел в консульство, у него не было камня за пазухой, — возразил Константин. — Но тогда на мне были дымчатые очки и он меня не признал. А сейчас узнал. И может быть, обиделся за обман. Но признай он меня тогда, и разговор получился бы другой. Ладно, объяснюсь с ним, когда он в следующий раз придет в консульство. Площадь опустела. Петраков потер ладонью лоб. Куда идти? Сжал кулак и представил на нем голубой чепчик с тесемками у запястья. Домой, к Марте? Нет, не может он туда… Но Марта ждет его с получкой. Петраков завернул с площади на боковую улицу, зашел на почту. В карманах у него два бумажника. В одном триста пятнадцать марок, заработанных на фирме честным трудом, в другом — две тысячи пятьсот. Петраков колебался. Послать Марте все деньги? Нет. Иудины деньги он должен вернуть обратно. Взял бланк почтового перевода, написал цифру "300". Пятнадцать марок оставил себе. С почты побрел сам не зная куда. Очутился в парке. Сел на скамейку. На плечо ему прыгнула белка, быстро пробежала по рукаву и нырнула в карман в надежде найти там орехи. Петраков схватил ее за пушистый хвост и выбросил вон. Встал… Оглянулся… Вокруг дети… Играют в серсо, бегают по дорожкам, трясут пакетиками, в которых гремят орехи. Черноглазые белки доверчиво садятся им на руки, на плечи, хватают орехи; птицы с ладоней клюют семечки. Дети, кругом дети… Петраков побежал вон из парка. Зашел в пивную. Его мучила жажда. В пивной полно народу. Вышел оттуда, направился к трамвайной остановке. Сел в полупустой нагон. На следующей остановке у рынка вагон наполнился до отказа. Петраков, расталкивая людей, выбрался из трамвая. Пересел на другой. Неожиданно для себя очутился на конечной остановке, где вчера оставил свой велосипед. Скорее из города, подальше от людей… Его занимала только одна мысль — когда должен сработать часовой механизм в сигаре, когда она должна взорваться? Об этом знал только Вебер. Взорваться должна сегодня. На завтра назначена встреча с этим проклятым гитлеровцем, а тот сказал, что встретятся тогда, когда убедятся в "честности" Петракова, будут знать, что он заложил сигару… Страх, страх, страх больно сжимал сердце. Петраков вскочил на седло велосипеда и быстро закрутил педали. Ехал в бешеном темпе. На девятнадцатом километре спрыгнул с велосипеда, подвел его за руль к краю канавы и сбросил вниз. Постоял у знакомой тоненькой березки, машинально погладил ее, так похожую на тугую стройную руку Марты. Побежал по тропинке в глубь леса. Вот этот дьявольский дом… Окна завешены плотными портьерами. Зашел на террасу, постучался в дверь. Обошел вокруг дома. В ярости стучал кулаками и ногами в дверь кухни, во все окна… Ни души… Сел на крыльцо. Рядом лежал, свернувшись в узел, уж. Он приподнял свою узкую головку с желтым полумесяцем у глаза, зашипел, черной струйкой пролился в щель и исчез. Даже эта тварь боится его, Петракова… Тяжело поднялся на ноги, еще раз постучал во все окна и снова зашел на террасу. Ветер шевелил опавшие разноцветные листья клена. "Неужели нет выхода?" — мучительно думал Андрей. Лес шумел как морской прибой. В воздухе кружились листья. Солнце просвечивало сквозь поредевшие деревья, светило, но не грело. Петракова стал трясти озноб. "Есть выход", — решил он и вынул из кармана сигару. Приложил ее к уху. Вот она, проклятая! Чуть слышное тиканье часового механизма напоминало, что она работает. Когда же она должна взорваться? А не все ли равно когда. Он оставит эту сигару здесь, на террасе под скамейкой. А дальше? Уйти ли ему от расправы? Оставить мину здесь и ехать в консульство? Рассказать все Нагнибеде-Яркову. Он ведь сказал: "Усвойте одну истину — мы не мстительны". А гитлеровец уверял, что Нагнибеда вместе с Захаровым решили заманить его, Петракова, в ловушку и расправиться с ним. Но почему он должен верить гитлеровцу? Ведь он тогда на даче дал ему выпить какой-то наркотик, под действием которого Петракову все стало трын-трава и он так легко написал расписку. А после мучила головная боль. Да, решено… Он, Петраков, оставит сигару здесь, под скамейкой, побежит к березке, вытащит из канавы велосипед. Нет, сядет на автобус и поедет к Яркову. Тот поможет выбраться из тупика. Петраков положил сигару под скамейку, сбежал вниз по ступенькам. Остановился. Стал зачем-то сгребать руками в кучу опавшие листья. Набрал пригоршню, вернулся на террасу и сбросил на мину, а ветер, как нарочно, разметал их и обнажил коричневую сигару с золотым пояском посередине. Петраков снова спустился, набрал целую охапку желтой листвы и, чего-то медля, стал сбрасывать по листочку на сигару. Мысль лихорадочно работала и приказывала ему: "Беги!" — а ноги не слушались. Сигара, словно магнит, притягивала к себе. Тогда, на линкоре, шестнадцать лет назад, Петраков спешил. Как сейчас помнит. Зажав в руке толовую шашку с часовым механизмом, он сорвал печать, открыл люк в шахту и стал спускаться по скоб-трапу в пороховой погреб. Какая-то тень мелькнула над ним и кто-то схватил его за волосы и вытащил наружу. Старый матрос вырвал из рук Петракова толовую шашку… Петраков увидел белые от ярости и ужаса глаза. Отскочил и побежал, сопровождаемый самыми отборными ругательствами. Старый матрос не погнался за ним, в руках у него была страшная штука, которая могла с минуты на минуту взорваться, и от детонации взорвался бы весь пороховой погреб. Ох, как несли тогда ноги Петракова! Он бежал тогда от возмездия, бежал вместе с другими мятежниками в Финляндию, чтобы спасти свою шкуру. Бежал тогда от Нагнибеды. Сейчас должен бежать к нему. А вместо этого он стоит и сбрасывает листья один за другим. Может быть, тогда, шестнадцать лет назад, он закладывал толовую шашку под свое будущее, под себя, это была мина замедленного действия и теперь настал час расплаты?.. Петраков судорожно сжал листья в кулаке, и ему почудилось сморщенное личико ребенка — может быть, сына, в голубом чепчике, обшитом кружевом… Петраков вдруг очнулся: "Что же я делаю? Почему медлю? Надо бежать, бежать, пока не сработал механизм…" А ноги приросли. Он очищал ладони от прилипших листьев и увидел, как зашевелилась сигара, высунула узкую коричневую головку, блеснул золотой полумесяц. Сигара вытянулась, зашипела… Взрыв эхом прокатился по лесу. Огромное пламя охватило рухнувшие стены дачи. Глава 19 РЕЛИКВИИ В железнодорожных мастерских наступил обеденный перерыв. Рабочие выходили из дымного, прокопченного паровозного депо и, щурясь от яркого солнца, направлялись к водокачке, из рукава которой текла, извиваясь хрустальной спиралью, холодная струйка воды. Рабочие оттирали руки песком и передавали друг другу кусок пообтертого, засаленного мыла. Обсушивали руки на солнце и устраивались на зеленом пятачке вокруг семафорного столба. Запахло кофе из термосов, забулькало молоко из бутылок, из жестяных коробок и бумажных пакетов извлекались бутерброды. Токарь Оскар Энгберг подошел к водокачке последним, вытирая на ходу руки. Он прихрамывал. Ему шел шестьдесят третий год, а до пенсии надо было отработать еще шесть с лишним лет. Рабочие раздвинулись, уступили старому рабочему высокую кочку, поросшую жесткой осокой, на которой можно было сидеть, как на табурете. Рядом с Оскаром пристроился его ученик Вяйно. Семафорную мачту с обеих сторон обтекали блестящими ручейками рельсы, то смыкаясь под острым углом, то разбегаясь в стороны. Пощелкивали автоматические стрелки, коротко и хрипло гудели маневровые паровозы. Наверху заскрежетали блоки, и на семафорной мачте вскинулось зеленое крыло, открывая путь длинному товарному составу. — Из России товары везут, — заметил машинист Вильхо, когда мимо прогромыхал последний вагон. — Кому они нужны? — брезгливо сморщил губы смазчик Карл. Молодой, узкоскулый, он зачесывал волосы на правый бок и спускал на лоб прядь. За эту прическу рабочие прозвали Карла "фюрером". И не зря. Он был членом фашистской организации ИКЛ и даже командовал ротой шюцкора, чем очень гордился. — Эти товары мне нужны, тебе, ему, — заметил кузнец Пааво. — Но за товары мы им денежки платим, а они на наши деньги коммунистическую революцию во всем мире разжигают! — злобно ответил Карл, закуривая сигарету. Пааво засмеялся: — А советский табачок тебе по вкусу приходится? Карл смял сигарету и отбросил ее прочь. — Без выгоды никто торговать не станет. Вон видишь, бумагу грузят, — показал Пааво на пакгауз, из которого в раскрытый вагон по деревянному пастилу закатывали огромные рулоны бумаги. — И что же, задаром мы даем, что ли? Советская страна нам тоже золотом платит. — Советы нашу бумагу на коммунистическую пропаганду употребляют, — не унимался Карл. — По-твоему, лучше, чтобы печатали только гитлеровскую "Майн кампф"? — насмешливо спросил Оскар. — Ты, старик, лучше помолчи. Тебе о спасении души молиться надо: всем известно, что ты в красных ходил и красного выкормыша под свое крыло взял, — угрожающим тоном произнес Карл. Вяйно стиснул зубы, но промолчал. Он помнил наказ Эйно: ни в какие споры не вступать. — Ты нашего Оскара не тронь! — цыкнул на Карла машинист Вильхо и продолжал: — Кто что хочет, тот пусть и печатает, не нашего ума дело. Мы должны о мире в нашей стране думать. — О великой Финляндии надо думать. О Финляндии до Урала. — Карл откинулся на траву, заложил руки за голову. — Не о великой Финляндии, а о величии Финляндии, — сказал Пааво. И разгорелся спор. Люди торопливо допивали молоко, закручивали головки термосов, свертывали бумагу. Подошла еще группа рабочих, привлеченная возбужденными голосами. Каждый высказывал свое мнение. Вяйно слушал и недоумевал. То, что для него было яснее ясного, эти взрослые люди не понимали, блуждали, как в темном лесу. Пааво молча набивал трубочку, уминая табак большим темным пальцем, и покачивал головой: — Смотрю я на вас, слушаю и думаю: почему мы в работе все согласные, ладные? Дали нам паровоз капитально отремонтировать, и каждый делает так, как положено. Никому в голову не придет колеса разного диаметра на ось пригнать или поршень укоротить. Такой паровоз если и тронется с места, то сойдет с рельсов и опрокинет весь состав. А вот рабочий класс тот же паровоз, а мы под него разные тележки подкатываем. В разные стороны глядим, не в ногу шагаем. Карл — тот от рабочего класса к фашистам ушел. Вильхо проповедует мир с буржуазией, потому он правый социал-демократ. Оскар хоть и с правильными понятиями, но рано в старики записался. Кондуктор Сандро с коалиционерами путается, ему с крупными чиновниками лестно знаться… А наша сила в единстве, в дружбе. Карл насмешливо спросил: — Чего ж ты про себя не сказал, что в коммунистах ходишь? — Нет, — спокойно ответил Пааво, — я член партии мелких земледельцев. Мне с торпарями по пути. Они так же, как и я, продают свой труд. Ну, а вот рабочей совестью не торгую, ее никому не продаю. Хриплый гудок, призывающий людей на рабочие места, заглушил ядовитый смешок Карла… Оскар Энгберг возвращался домой на пригородном поезде. Он занял место на деревянной скамейке у окна и ушел в свои мысли. Обеденный спор разбередил душу. "Карл сказал, что в красных "ходил". Значит, сейчас пооблинял. Пааво попрекнул, что рано в старики записался, в стороне стоит". А было время… Углубившись в воспоминания. Оскар едва свою станцию не проехал. Поспешил к выходу, уже на ходу спрыгнул с подножки вагона. За переездом у ольхи стояла девушка с раскрытой записной книжечкой и смотрела по сторонам. Видно, нездешняя. — Скажите, пожалуйста, — обратилась она по-фински к Оскару, — как мне пройти к дому Оскара Энгберга. — К моему дому? — Вы… — Ирина рассмеялась: — Подумайте! Я вас давно ищу. Я советская журналистка, прочитала о вас в воспоминаниях Надежды Константиновны Крупской. Ваш адрес дала мне Анна Виик в архиве Народного дома. Ехала я с вами в одном вагоне, сидела напротив вас и все думала, что вас мучает, что вы так тяжело вздыхаете? — говорила Ирина, засовывая записную книжечку в сумку. Оскар схватился за голову: — Такое во сне может только присниться! Неужели Надежда Константиновна вспомнила обо мне? Давайте говорить по-русски. Я так давно не говорил. Так давно! Ехал в вагоне и вспоминал, все вспоминал… Подходя к дому, Оскар и Ирина уже хорошо познакомились. Ирине не терпелось выхватить блокнот и записывать, записывать. — Эльса, вари кофе, к нам гость из Москвы! — крикнул Оскар жене и попросил разрешения у Ирины отлучиться, чтобы привести себя в порядок. Ирина села на крылечке, развернула блокнот. "Оскар Александрович Энгберг, 1875 года, родился в Выборге, финн. Отец был путиловским рабочим. Оскар учился у золотых дел мастера. Затем пошел работать учеником токаря на Путиловский. Принимал участие в забастовке. Вылил ведро воды на голову мастера-провокатора. Был сослан на три года в село Шушенское", — записывала Ирина то, что узнала от Оскара. Оскар Александрович вышел в праздничном костюме и сам праздничный. Пригласил Ирину к столу. — Как я вам завидую, Оскар Александрович! Провести два с лишним года вместе с Владимиром Ильичом и Надеждой Константиновной; видеться с ними вот так, запросто, каждый день, — это же великое счастье! — искренне вырвалось у Ирины. — Расскажите, пожалуйста, все-все, что вы помните. Оскар Александрович пожал плечами. — Ну как вы познакомились с Владимиром Ильичем? — Очень просто. Прибыл я в Шушенское. Сдали меня уряднику. Оформили, как полагается. Я спрашиваю, есть ли здесь еще политические ссыльные? Есть, говорит, семья Проминских, пятеро детей у них, да еще один, холостой Ульянов. Мне было тогда двадцать три года, семьей я обзавестись не успел. Вот, думаю, хорошо. Два холостяка, скучно не будет. Пошел я к нему. Подхожу к крыльцу, а мне навстречу выходит Николай Петрович. Он у нас, путиловцев, марксистским кружком руководил. И был на занятиях раза два. "А вы как сюда попали, Николай Петрович? — спрашиваю. — Мне урядник сказал, что здесь Владимир Ильич Ульянов живет". — "А это я и есть", — смеется Владимир Ильич. — Николай Петрович — это конспиративная кличка". Оскар Александрович отхлебнул кофе, расправил усы, улыбнулся своим далеким воспоминаниям. Ирине же нетерпелось. Ее карандаш бегал по страницам блокнота, щеки пылали от волнения. — Ну, а как вы время проводили, чем занимались? — Владимир Ильич работал, писал большую книгу. Но отдыхать тоже умел и любил. На охоту с ним ходили. Уток там было видимо-невидимо. Мальчишки их палками били. Владимир Ильич охоту на уток не признавал: "Это убой, а не охота", — говорил он. — В грибах хорошо разбирался, а мы, финны, грибов не едим. Рыбу в Енисее ловили. Плавали вперегонки. В городки играли. Ведь молодые были. Ох, какие молодые… — вздохнул Оскар Александрович. — А чем вы занимались? — спросила Ирина. — Пока Владимир Ильич работал, а работал он часов по десять в день, я болтался без дела. Что токарю в глухой деревне делать? Сельское хозяйство я не знал и не любил. Хожу по деревне, все жду, что Владимир Ильич выйдет, позовет. Потом от безделья заболел. Выпивать начал. Владимир Ильич как-то спрашивает меня: "Что это вы такой хмурый? Нездоровится?" — "Руки, говорю, мешают, болтаются зря без дела; поди, за три года совсем отсохнут". Владимир Ильич поинтересовался, что я умею, кроме токарного дела. "Ювелир я, шесть лет у золотых дел мастера обучался. Правда, больше черновую работу делал: на рынок с хозяйкой ходил, за водкой бегал, мастерскую убирал, но кое-чему все же научился". — "Так, так…" — о чем-то раздумывал Владимир Ильич. Зазвал меня как-то вечером домой. Будем, говорит, заниматься. И создал он марксистский кружок. Для меня одного. Ну, скажу вам, целый университет. А я к книгам не был приучен. Когда он рассказывает — все ясно, понятно, интересно. А как сам начну читать, ну как баран на новые ворота смотрю! Ничего не смыслю. — А когда же Надежда Константиновна приехала? — спросила Ирина. — В мае 1898 года. Ждал он ее и говорил, что заказал мне лекарство. А Енисей в тот год поздно ото льда вскрылся. Вот они где-то по пути и задержались. Владимир Ильич извелся. Каждый день ходил цветы собирать, в кувшины ставил их и говорил: "Надя любит цветы". А в тот день, как нарочно, на охоту ушел. Я совсем раскис, и охота меня интересовать перестала. Сижу на перилах крыльца, ногами болтаю. И вот подъехала к дому телега, а с нее две женщины спрыгнули. Понял я, что это невеста Владимира Ильича с матерью приехала. Помог я им разгрузиться и побрел к себе. Ну. думаю, все. Теперь у Владимира Ильича семья, работа. Не до меня. Девушки у меня нет, и из местных никто не приглянулся, да и сторонятся меня, ссыльного. Пропаду теперь. А Владимир Ильич в тот же вечер за мной прислал. Прихожу, а там вся семья Проминских за столом, и у всех детей в руках подарки: сласти, книжки с картинками. "Я вам лекарство привезла", — говорит Надежда Константиновна. И показывает на корзину: лицо серьезное, как у доктора, а в глазах смешинки дрожат. Я поднял корзину — ого, какая тяжелая! Раскрыл, а там набор ювелирных инструментов. "Вы теперь главный ювелир на весь Минусинский уезд", — говорит Владимир Ильич. Что правда, то правда. У местных богатеев работенка найдется, и в церкви тоже. Первое, что я сделал, — это обручальные кольца для Владимира Ильича и Надежды Константиновны. Правда, не золотые, а из медных пятаков. И началась у меня новая жизнь. Владимир Ильич не отгородился. Наоборот. Я стал чаще бывать у них. По вечерам собирались за чайным столом. И разговоры, и шарады, и песни, и танцы. А какая певунья Надежда Константиновна была! Сколько песен знала! Насмешница была. — Да вы выпейте кофе, — приглашала Эльса, но Ирина благодарила кивком головы. Она была вся там, в Шушенском, и ясно представляла себе молодых, веселых и заряженных большой идеей и большой любовью Надежду Константиновну и Владимира Ильича. — У вас не сохранилось каких-либо реликвий, ну подарков или записок, или каких-то ваших личных вещей из Шушенского? — спросила Ирина. Кое-что есть, — загадочно отвечал Оскар Александрович. — Только на чердаке в опилках спрятаны. Как-нибудь докопаюсь, покажу. Ирина загорелась: — А нельзя ли сейчас? — Да там опилок у меня насыпано с полметра толщиной, и запамятовал я, где чего у меня спрятано. — Пойдемте вместе, Оскар Александрович. Я все опилки своими руками перекопаю. Доверьте мне, я аккуратно все сделаю. Старик сдался. По крутой лесенке забрались наверх. Июльское солнце накалило железную крышу, на чердаке было невыносимо жарко и душно. Коричневый настил опилок покрывал весь чердак. — Что искать? — спросила Ирина, горя нетерпением. — Сверточки, небольшие. Вы возле дымохода поройтесь — кажется, там что-то упрятано, а я в тот дальний угол пойду. Там осиное гнездо. — В углу чердака прилепилось овальное серое гнездо. Ирина пересыпала руками горячие опилки, сдувая с губ капли пота. Ее белые туфли и белая юбка пожелтели от пыли. И вот руки нащупали какой-то твердый предмет. Ирина извлекла небольшой пакет, обернутый в газету. Бумага истлела и рассыпалась в руках. Но может быть, именно это газета тех времен? — Оскар Александрович! — с отчаянием в голосе позвала Ирина. — Я что-то нашла, но оно рассыпается в руках. — Одну минуточку. Я тоже нашел. Пойдемте вниз. Ирина осторожно несла на ладонях сверток. У Оскара Александровича в руках был сверток много больше. — У вас в руках самая дорогая реликвия, — сказал Оскар Александрович. — Не волнуйтесь, она надежно упакована. Ирина положила сверточек на стол, под истлевшей газетой в салфетке, ставшей коричневой на сгибах, было "что-то". Это "что-то" было завернуто еще в бумагу… И вот в руках Ирины маленькая, величиной в две спичечные коробки, фотография на толстом картоне. Владимир Ильич! Такой фотографии Ирина нигде не встречала. Молодой Владимир Ильич с аккуратной бородкой, длинными усами, закрывающими верхнюю губу, с таким знакомым необычайно чистого рисунка выпуклым лбом. Фотография стала такой же желто-коричневой, как и газета, как и опилки. Полустершимися золотыми буквами внизу вытеснено: "Ю. Мебiусъ. Москва". А на обороте надпись: "Товарищу Оскару Ал-чу въ память совмЪстной жизни 1897–1900 гг.". Подписи нет. Но почерк знакомый, его, ленинский! У Ирины захватило дыхание. — Оскар Александрович! Это же бесценное сокровище! — Да. И это единственное сокровище у меня. А вот еще брошюрка Владимира Ильича. И две тетради. Надежда Константиновна переводила для меня "Капитал" Карла Маркса. У них в Шушенском эта книга была только на немецком языке. Я писал под ее диктовку, а она потом исправляла мои ошибки в русском языке. Вот видите, — показал Энгберг листки общей толстой тетради, исписанные корявым почерком, и сверху правка Надежды Константиновны легкими, изящными строчками, написанными тонким пером. Ирина рассматривала реликвии зачарованными глазами. — Оскар Александрович, — сказала она строго, — такие сокровища нельзя хранить на чердаке в опилках. Они там истлеют. А вдруг пожар? Или полиция нагрянет? А? Для таких реликвий есть специальное хранилище в Москве. На века. Передайте туда. Я вас умоляю… Оскар упрямо покачал головой: — Вы хотите сделать меня нищим. Это же единственное, что у меня осталось. Вот брошюру и общие тетради возьмите, а фотографию — ни-ни. — Спасибо! — обрадовалась Ирина. — Разрешите сделать с фотографии копии? Я верну ее вам завтра же. — Я за это попрошу вознаграждение! — сказал Оскар Александрович, улыбаясь. Ирина удивилась: — Пожалуйста. Любую цену. — Обижаете вы меня, Ирина, не знаю, как вас по батюшке, если думаете о деньгах. Цена будет такая — книга воспоминаний Надежды Константиновны Крупской. Ирина вспыхнула. — Простите меня. — сказала она, — я не имела в виду деньги. — Завтра вы будете иметь эту книгу, хотя она у меня в одном экземпляре. Ирина сидела в вагоне и крепко прижимала к груди сумку. Она боялась крушения поезда. В такси боялась автомобильной катастрофы. Не утратить бы… На следующий день вечером была у Энгберга. Привезла две отлично изготовленные копии с фотографии. Пожелтевший от времени подлинник на копии получился четким, сочным, черно-белым. — Да ведь копии-то получились как новенькие, лучше настоящей… Оставьте мне обе копии, а себе возьмите оригинал. — Я его перешлю в Музей Владимира Ильича Ленина, в Москву. Это бесценный дар. И вот вам книга Надежды Константиновны Крупской. Я заложила страницы, где она пишет о вас. "Очень хороший товарищ", — писала о вас Надежда Константиновна. Глава 20 ОБСТАНОВКА НАКАЛЯЕТСЯ Захаров пришел домой в неурочный час, в самый ливень. Он был раздражен. Зло отпихнул ногой Джулли, повесил на вешалку мокрый плащ, кинул на полку шляпу, прошел в столовую, развернул газету и сидел, потирая пальцами виски. — Обедать будешь? — спросила Катя. — Нет! — Что-нибудь случилось? — Не твоего ума дело! — огрызнулся Захаров. — Сиди на кухне. Если кто придет — меня нет дома. Буду поздно вечером. Катя послушно отправилась на кухню, за ней побрела обиженная Джулли. "Что могло произойти?" — думала Катя. За последний год дела у Петра поправились. Он стал часто ездить в Берлин, совершал какие-то выгодные сделки. В доме появилась новая мебель, даже холодильник. Кате выдавались деньги "на булавки", и значительные. Деньги она прятала, а из своего сундука, в который Петр никогда не заглядывал, стала постепенно вынимать наряды, купленные к Пушкинскому вечеру. Стали чаще приходить гости, главным образом мужчины, которые уединялись с бутылкой виски в столовой, куда Кате вход был запрещен. Из отдельных возгласов, доносившихся до нее, она понимала, что говорят о политике, о том, что Германия стала большой силой, все чаще произносилось слово "война". А жизнь Кати после Пушкинского вечера перевернулась. Пришла она на концерт уверенной, почти счастливой. Но вот вышла на сцену Вера Давыдова в строгом белом платье, на плечах белая меховая накидка, за поясом алые тюльпаны. Голова увенчана косой, как лавровым венком. Молодая, ослепительно прекрасная и взволнованная. Артистку встретили вежливыми аплодисментами. Вера легким кивком головы дала знать аккомпаниатору, что она готова. И зазвучала ария Леля из оперы "Снегурочка": "Туча со громом сговаривалась: "Ты греми, гром, а я дождь разолью. Спрыснем землю весенним дождем…" Как весеннее половодье, звеня, сверкая, полилась песня. Публика наградила артистку бурными аплодисментами. А затем вышел на сцену Сергей Лемешев, осветил зал очаровательной застенчивой улыбкой. "Что день грядущий мне готовит…" Несравненный голос Лемешева. "Ах, Ольга, я тебя любил, тебе единой посвятил рассвет печальный жизни юной…" Столько поэтической выразительности и нежной страсти вложил певец в образ Ленского. В зале плакали. Катя еле сдерживала рыдания. Артисты выступали по очереди. Уже не аплодисменты, а восторженная овация сопровождала каждый номер. И вот снова на сцене Вера. В волосы воткнут высокий белый гребень, и чашечка тюльпана прильнула к косе. "Кармен… Кармен…" — пронеслось по залу. Вера щелкнула кастаньетами. Пела и танцевала. Хабанера Давыдовой окончательно покорила слушателей. Шквал аплодисментов! Дождь цветов! Публика поднялась, стоя приветствуя артистку. Артисты были щедры, выходили без конца на "бис". Оба такие доступные, доброжелательные, молодые и блистательные. И казалось, Пушкин улыбается с портрета. После концерта, который закончился далеко за полночь, артисты вышли из консерватории к автомобилю, но не так-то легко было до него добраться. Публика собралась возле служебного выхода из театра. "Кийтоксиа пальон!" (Большое спасибо!), "Браво!", "Спасибо!" — восторженная овация продолжалась и на улице. Широкий подол платья Веры был зацелован, поклонницы Лемешева хватали снег из-под его ног и слизывали с ладоней. Советский консул Ярков еле уговорил финских парней не пытаться нести на руках машину, в которой сидели артисты, а доверить ее шоферу. Несколько машин везли цветы. Катя, оставив на платье Веры отпечаток и своей губной помады — о разговоре нечего было и думать, — шла домой, боясь расплескать все еще звучащие голоса Веры и Сергея, очарованная и обновленная. Открыла дверь в свою квартиру и вдруг закричала, отчаянно, горестно, по-бабьи причитая: "Мамочка дорогая, что я наделала, что я натворила, ради чего загубила молодость!.." Сорвала с себя наряд, душивший ее, засунула в сундук. Сидела в кухне и плакала, ломая пальцы, стукаясь затылком о стену… Утром принесли телеграмму. Из Парижа. Катя даже не раскрыла ее; поднесла зажженную спичку, бумага загорелась, и огонь слизывал лживые слова. Скрючилось и превратилось в черный пепел слово "Гранд опера", осыпались наклеенные латинскими буквами слова "nejno zeluju". Катя растерла в порошок пепел, вымыла руки. Поняла, что она очнулась, проснулась. Но как начать новую жизнь, оставить эту, постылую, она еще не знала. И сейчас сидела на кухне и думала, думала… Ее мысли прервал звонок в дверь. На крыльце стоял человек и складывал зонтик. На Катю глянули огромные, под толстыми стеклами очков, глаза. — Мне нужно господин Сахарофф, — сказал незнакомый иностранец, с трудом подыскивая русские слова. — Он есть дома? Незнакомец отстранил рукой Катю, захлопнул наружную дверь, вошел в кухню и, сняв очки, стал протирать их носовым платком. Глаза оказались у него маленькими, узкими. — Господина Захарова нет дома. Он будет поздно вечером, — ответила Катя. Иностранец заправил дужки очков за уши, снова стал большеглазым, взглянул на вешалку, увидел плащ Петра, под которым образовалась лужица. — Он есть дома! — решительно сказал иностранец. — Сахарофф! — позвал он, открыл дверь в столовую и сразу принялся истерически ругаться: — Что вы наделаль?! Вы подлец, вы предал… Захаров пытался что-то сказать, но разъяренный иностранец продолжал кричать: — Вы знайте, что Петраков заложил бомбу под наш конспиративный квартира. По счастью, взорвался вместе с ней. Вилла сгорел. Он негодяй и трус. Вы рекомендовали его. Я не могу вам доверять!.. — Не кричите… Не шумите… Услышат соседи, — уговаривал жалким голосом Петр. — Я спрашивай вас, что я должен доложить в Берлин? Мне прикажут вас уничтожить, как обманщик и негодный агент! — Но, господин Вебер, — лепетал Петр, — вы сами были в нем уверены. — Я верил вам. — Видит бог, я служу верой и правдой. — Мне нет дела до вашего бога. Вебер нервничал и явно забыл о правилах конспирации, которой обучал своих агентов. Сейчас его беспокоила собственная карьера. Гитлеровской Германии нужна была Финляндия как плацдарм для нападения на Советский Союз, как союзник. Вебер имел задание сделать все возможное и невозможное, чтобы поссорить Финляндию с Советским Союзом и фашистам стать хозяевами в этой стране. Финляндия — это ворота в Советский Союз протяженностью в тысячу двести километров. Порты Финляндии на Балтийском море и порт Петсамо на севере — удобные базы для германского военно-морского флота. В Финляндии создана и выпестована немцами профашистская партия ИКЛ, созданы отряды шюцкора, которые втрое превосходят по численности регулярную финскую армию. Компартия загнана в подполье, с помощью инструкторов гестапо финской охранке удалось захватить и арестовать руководящий центр Компартии. Но процесс над Антикайненом, казалось блестяще подготовленный для того, чтобы вынести ему смертный приговор, провалился. И вот история с Петраковым. Опять провал. Как оправдается Вебер перед всемогущим начальником имперской службы безопасности Гиммлером? И Вебер изощряется. Разрабатывает с Захаровым новую антисоветскую акцию. Захаров согласен на все. Разговаривают вполголоса. Катя прислушивается. Она подошла к закрытым дверям столовой. Приложила ухо. Да, она подслушивает и понимает, какой чудовищный план готовят они, враги Советского Союза, теперь и ее враги. Глава 21 ВЫСТРЕЛ — Ты что так поздно? — спросил консул своего секретаря, глянув на настенные часы. — Опоздал на полчаса. Случилось что-нибудь дома? — Да нет, — ответил смущенно Петя, — простоял в магазине в очереди больше часа. Люди закупают муку, сахар, мыло, соль просто мешками. Я такого никогда не видал. Ругают Гитлера последними словами. Боятся, что Гитлер расправится с Финляндией, как с Чехословакией. Очень сочувствуют чехословацкому народу. В очереди только и слышно слово "сота", "сота", "сота" (война, война, война). — И вместе с тем распоясываются местные фашисты, — заметил Ярков. — Новый министр внутренних дел Урхо Калева Кекконен запретил партию "Патриотическое народное движение" и закрыл все фашистские газеты. Это был смелый и мудрый акт министра. Однако Верховный суд отменил это решение. Нам нужно сейчас быть крайне бдительными. Реакционные элементы искусственно накаляют антисоветскую атмосферу, пугают "красной опасностью". Вот опять с финской стороны обстреляли наших пограничников. — показал консул на лежащую на столе телеграмму. — Против нашего Антоныча возбудили судебное дело за автомобильную катастрофу, происшедшую якобы по его вине. Но именно благодаря искусству Антоныча дело обошлось без жертв. Наша машина разбита, а возмещения убытков требуют не с виновника аварии, а с нас. Или история с собакой. Безобидного веселого пуделя, который тявкнул на кого-то, превратили теперь в чудовищную собаку Баскервилей, требуют возмещения "за испуг", за испорченный костюм дамы, которая, испугавшись, прислонилась к свежевыкрашенному забору. Над дверью замигал огонек. — Пришел какой-то посетитель, — сказал Петя, — а до приема еще добрых полчаса. — Ну, раз пришел, иди принимай, — сказал Ярков. Через несколько минут Петя зашел и доложил, что посетитель хочет встретиться с консулом по очень важному и неотложному делу. — Проси, — коротко сказал Ярков. Посетитель, мужчина средних лет, переступил порог, держа в руках шляпу и широко улыбаясь, как старый знакомый. — Здравствуйте, товарищ советский консул, — сказал он по-русски с иностранным акцентом. — Вы — советский гражданин? — пожав протянутую руку, спросил консул и пригласил сесть. — Больше, чем советский. — Из будущего коммунистического общества? — улыбнулся Ярков. — Вот именно. — Незнакомец посмотрел на портрет Ленина, висевший на стене, встал и поклонился ему. — Покажите, пожалуйста, ваш паспорт, — попросил Ярков. — О, видите ли, это очень сложный дело. — Вам трудно говорить по-русски. На каком языке вы говорите? Какой язык ваш родной? — спросил Ярков. — Я говорю по-фински. Ярков нажал кнопку звонка. Вошел Петя. — Садитесь, — сказал ему Ярков, — будете переводить. Спросите у него, какое неотложное дело привело его к нам? Как его фамилия, имя, гражданином какой страны он является? — Я все понимаю, — ответил по-русски незнакомец. — Вы меня можете называть товарищ Лэнд. Это мой подпольный псевдоним. Я живу на нелегальном положении. Как жил в Германии несколько лет назад товарищ Димитров. У меня был радист, но охранка захватила его вместе с рацией. Молодой человек. Неопытный, не очень храбрый. Боюсь, что он меня выдал. Ярков закурил папиросу и помолчал. Он вспомнил, что несколько дней назад в газете промелькнула заметка, что финская полиция арестовала радиста, захватив его вместе с радиостанцией, при помощи которой он был связан с "иностранной державой". Петя смотрел на Лэнда почти с чувством умиления. Перед ним сидел коммунист-подпольщик, над которым нависла опасность. — Я был делегатом всех конгрессов Коминтерна, — продолжал Лэнд. — Меня знают Вильгельм Пик, Георгий Димитров. Я слушал Ленина. Говорил с ним. — На каком конгрессе Коминтерна вы слушали его последний раз? — спросил Ярков. Лэнд прищурил глаза, потер виски, вспоминал. — На пятом. — Где это происходило? В каком помещении? Лэнд улыбнулся: — Я хорошо помню, это происходило в Смольном. — Так. Ясно, — сказал Ярков. — Так что же вы от нас хотите? — Я хочу, чтобы вы послали телеграмму в Москву в Коминтерн товарищу Димитрову, сообщили бы ему, что у Лэнда провалился радист и мне грозит опасность. Но дело, которое мне поручено, а это очень важное революционное дело, мною подготовлено, и скоро вспыхнет восстание. Пока придет ответ от товарища Димитрова, я прошу предоставить мне убежище в советском консульстве. Спрятать меня здесь. Иначе мне конец… Смерть… У Пети сжалось сердце. Он понимал, что только крайняя опасность могла привести этого человека сюда. Ярков встал, подошел к окну. По улице прогуливалась влюбленная парочка, возле дуба трое молодых парней, опершись на чугунную решетку, курили, поглядывая на окна консульства. — Вы видите, за мной следят, — сказал обеспокоенно Лэнд. — Я не смогу выйти из консульства. То, что произошло затем, ошеломило Петю. Ярков энергично придавил папиросу в пепельнице и жестко, властно произнес: — Вон отсюда, провокатор! Скажите своим хозяевам, что они просчитались! Консул нажал кнопку, и по зданию зазвенел сигнал тревоги. Лэнд пожал плечами, затем выхватил из кармана револьвер и выстрелил в упор в Яркова. Схватил со стола хрустальную пепельницу и швырнул ее в окно. Уцепившись за гардину, с ловкостью кошки выпрыгнул в палисадник, перемахнул через железную решетку на улицу. В кабинет консула сбежались люди. Ярков встал из-за стола и подошел к окну. У парней в руках были блокноты, у влюбленной парочки фотоаппараты. Лэнд позировал перед фоторепортерами, размахивал руками, а затем упал на мостовую. На улице собиралась толпа. — Вы ранены! — воскликнул Петя, когда Ярков повернулся лицом к собравшимся. — Нет, — ответил спокойно консул. — У этого негодяя дрожала рука, а меня поцарапало стеклянной крошкой. На краю толстого зеркального стекла, покрывавшего стол, изморозью искрилась глубокая лунка, от которой веером расходились трещины. Пуля, ударившись в край стекла буквально в нескольких сантиметрах от груди Яркова, отскочила рикошетом в противоположную сторону, разбила настенные часы и упала на пол. Ярков поднял пулю. Она была сплющена и еще горячая. — Ян Карлович, — обратился Ярков к дежурному по охране, — вызовите врача, чтобы он вынул из моего лица стеклянные крошки. Петя, вы оставайтесь на месте. Ничего не трогать до прихода полиции. Все остальные идите. Прием в консульстве отменить. Константин Сергеевич набрал номер телефона. — Полиция? Говорит советский консул Ярков. В консульство ворвался вооруженный бандит, учинил стрельбу. Немедленно вышлите чиновника для составления протокола. Петя сидел и еле сдерживал дрожь в коленях. Ярков усмехнулся: — А нервишки у тебя, брат, слабенькие. — Но как вы угадали, что он провокатор? — спросил Петя. — Я ему поверил. — А я сразу определил, что за тип, но хотел досконально удостовериться. — На чем вы его поймали? — поинтересовался Петя. — Во-первых, коммунист, работающий в подполье, никогда не пришел бы в советское консульство, что бы ему ни грозило. Во-вторых, он сказал, что слышал речь Владимира Ильича на пятом конгрессе Коминтерна, когда Ленина не было уже в живых. В-третьих, ни один конгресс Коминтерна не проходил в Смольном. А в-четвертых — его поклоны перед портретом Ленина, то, что он назвал меня "товарищем советским консулом", а не просто "товарищ консул", и другие детали его поведения не оставляли сомнения, что он провокатор. Пришел врач. Пинцетом очистил лицо Яркова от стеклянных крошек, смазал зеленкой. — Эк, как вы меня разрисовали, — посмотрел на себя в зеркало Ярков. — Прошу вас, доктор, остаться здесь до прихода полиции. Врач подошел к столу, посмотрел на лунку, покачал головой. …А на улице шумела толпа. "Лэнд" кричал, что его заманили в советское консульство и принуждали работать для Коминтерна, готовить коммунистическую революцию в Финляндии. — Хотели убить! — всхлипывал провокатор, размазывая кровь на руке, поцарапанной разбитым им стеклом. … По тротуару к консульству бежала маленькая, тоненькая женщина, бежала, широко раскрыв рот, размахивая руками, как бегут к финишной черте по спринтерской дорожке. Увидев толпу, остановилась: — Что случилось? Консула убили? — Катя схватила за руку первую попавшуюся женщину и глянула на нее глазами, полными отчаяния и ужаса. Женщина вздохнула: — Веру в нас хотят убить. Не устраивает наша мирная жизнь. Ну да ладно, — махнула она рукой, — вон полиция едет. А консул, говорят, жив остался. Катя остановилась в нерешительности. Полиция разгоняла толпу. Один из чиновников вошел в здание консульства. "Пойти? Рассказать все?" — стучала в висках Кати мысль. Она подошла к крыльцу. Какой-то человек изнутри наклеивал на стекле квадратик бумаги, на которой печатными буквами было написано: "Сегодня приема в консульстве нет". Катя побрела домой. Глава 22 В РЕДАКЦИИ Швейцар ловко поймал пальто, которое сбросила мадам Тервапя, и успел отвесить поклон знатной даме, а она устремилась наверх по отлогой мраморной лестнице. Машинально отвечая на приветствия сотрудников редакции, мадам Тервапя пронеслась по широкому коридору, стены которого увешаны репортерскими фотографиями королей, президентов и русского царя, посетивших страну за последние пятьдесят лет. Сонни толкнула дверь с белой табличкой "Главный редактор" и, миновав не успевшую вскочить со стула секретаршу, вкатилась в дымный кабинет главного редактора. Пауль Вальстрем, говоривший в это время по телефону, высоко вскинул мохнатьте брови, видя, как мадам Тервапя, затормозив свое стремительное движение, погрузилась в огромное кожаное кресло перед его столом. Вальстрем придвинул гостье сигареты, пепельницу, чиркнул о подошву башмака спичку и, не переставая говорить по телефону, поднес огонь мадам Тервапя. Сонни глубоко затянулась. Левая рука ее нервно отстукивала какой-то воинственный марш по отполированной поверхности редакторского стола. Она обвела нетерпеливым взглядом кабинет, где все ей было знакомо уже много лет. На столе, как снаряды, лежали горкой толстые, остро заточенные карандаши. Темные закопченные стены были увешаны мрачными пейзажами. В углу, на высокой подставке из красного дерева, выставил свою бородку бронзовый Мефистофель. В другом углу Афродита, выточенная из черного дерева, походила на современную загоревшую пловчиху. Редактор продолжал говорить со своим корреспондентом в Берлине, делая какие-то заметки в блокноте, который он локтем прижимал к столу. Пол вокруг редакторского кресла был завален взъерошенными листами газет. Пауль Вальстрем принадлежал к тому типу мужчин, возраст которых от сорока до семидесяти трудно определить. С тяжелой головой, покрытой темно-рыжими жесткими завитками волос, смуглый, с неожиданно светло-серыми глазами, довольно грузный, он прочно сидел в своем редакторском кресле. Закончив наконец разговор, Вальстрем оттолкнулся ногой от стола, повернулся в кресле на сто восемьдесят градусов и, остановив его вращение перед мадам Тервапя, весело спросил: — Ну, тигрица, чего распалилась? Опять скандалить пришла? — Шутки в сторону, Пауль, — сверкнув изумрудными глазками и подняв предупреждающе руку, сказала мадам Тервапя. — Ты видел статью в "Черном медведе"? [Note3 - Черный медведь был эмблемой финских фашистов.] Ты видел? — звонко воскликнула она, потрясая газетой над рыжими кудрями редактора. — Ты говоришь про историю в советском консульстве? — спросил Вальстрем, бегло взглянув на обведенную красным карандашом статью в газете. — Ну и что? — Как "что"? Разве ты не связываешь это с германскими переговорами? С приездом сюда гитлеровских генералов? И все черные медведи в нашей стране, выдрессированные гитлеровцами, ревут о красной опасности. — А ты хочешь, чтобы я стал адвокатом советского консула? Выгораживал его? Какое нам до этого дело? Наша газета соблюдает нейтралитет. Я же не защищаю черных медведей. Мне хватит забот и без твоего консула. Наша газета горит, Сонни. Тираж с каждым днем уменьшается, мы терпим убытки. Касса пуста. Завтра собираем правление. Подумай лучше, где и как достать деньги на газету. Сонни возмущенно задергала за хвостики горжетку из куничек. — Газета, Пауль, горит потому, что она ничего никому разъяснить не может, потому что у газеты нет собственного голоса, своей линии. Неизвестно, куда она зовет, как защищает национальные интересы страны. Неинтересно ее читать. Ты понимаешь, Пауль? Я давно твержу тебе об этом. — Мы соблюдаем нейтралитет, — значительно произнес Вальстрем. — Не притворяйся, Пауль. Ты отлично понимаешь, что нейтралитет — это невмешательство в войну, в борьбу, в споры других соперничающих или враждующих между собой сторон. Но разве можно быть нейтральным в своей собственной стране, когда злые силы толкают ее в пропасть, во что бы то ни стало хотят поссорить с Советской Россией? Неужели ты не понимаешь, что нашу страну хотят использовать как таран против Советов? — Тебе не нравится нейтралитет? — спросил Пауль, перебирая карандаши на столе. — Начни писать фельетоны. Ведь ты умеешь, Сонни. Ты умница, но делай это без твоих завихрений, — Пауль повертел указательным пальцем у виска. — Ну что ж, — согласилась Сонни. — Я могу начать с фельетона о советском консуле, то есть о том, как "Черный медведь" заврался и оскандалился так, что все наши бурые медведи в лесах взвыли от возмущения. — Нет, это не пойдет. Нам нельзя сейчас ссориться с немцами. — А с русскими можно? — Я не собираюсь защищать ни гитлеровскую Германию, ни Советскую Россию. Нам по пути с английской демократией. — Самое страшное, что твоя газета не служит собственному народу, интересам своей страны. — А мне кажется, что именно в интересах нашей страны идти в фарватере англичан. Вальстрем завертелся в кресле, то поднимаясь, то опускаясь. — Перестань! — властно приказала мадам Тервапя. — Вертишься, как черт на вертеле! Нет у тебя ясной политической линии, направленной на благо страны. — Есть, Сонни, есть. Наше спасение в дружбе с добропорядочной, старой мисс Великобританией, с ее вековыми устоями, ее традиционной политикой содружества наций. Сонни расхохоталась. — Черт тебя побери, — сказал Вальстрем, — ты смеешься так, словно у тебя серебряные колокольчики в горле. Смеешься, как тридцать лет назад. — Не строй из себя шута, Пауль. Ты же понимаешь, что так называемое содружество наций трещит по всем швам. Мы еще доживем до того времени, когда от Британской империи останется один только остров — Великобритания. И уж если говорить о содружестве наций, то я клянусь всеми богами, что англичане с завистью смотрят на Советский Союз. Мне один почтенный член английской палаты лордов говорил, что он хотел бы у Советов украсть один-единственный секрет — секрет подлинного содружества наций. Вальстрем нажал кнопку звонка. — Пожалуйста, дайте кофе, мне бутерброд с ветчиной и пирожное со взбитыми сливками, а мадам Тервапя — меренги, ей вредно есть ветчину и сливки. — Просто черный кофе, — сказала мадам Тервапя. — И ты не уводи разговора в сторону. Наша страна накануне катастрофы. — Вот поэтому я думаю о равновесии сил. Мы будем ориентироваться на Великобританию. У нас там есть верные друзья. И один из них обещал финансовую помощь, чтобы спасти нашу старую, добрую газету. — Ты с ума сошел! Хочешь продаться? Будешь писать под диктовку твоего "друга"? О боже! "Черного медведя" субсидируют гитлеровцы, это всем курам известно, а нашу либеральную газету ты решил продать англичанам? Ты хочешь, чтобы нашу страну постигла участь Чехословакии? — Продолжим твою мысль… — сказал Вальстрем, — а литературную газету, которая сейчас приобретает популярность, субсидируют русские. — Лжешь! — зеленые огоньки в глазах Сонни готовы были поджечь рыжие кудри редактора. — Эту газету субсидирую я и другие. — Но это же предательство, — стукнул кулаком по столу Вальстрем, — субсидировать прокоммунистическую газету и равнодушно смотреть, как гибнет собственная. — Она гибнет потому, что не дает отпора фашистской опасности. Давай расскажем народу правду, и я буду неустанно работать в газете. — Своей правдой ты хочешь посеять панику. О женщины! — Я ухожу из газеты. — Сонни встала. Вальстрем тоже поднялся. Он явно нервничал. Шутливое настроение сменилось гневом. — Ты не осмелишься этого сделать! Ты член правления. — Была, — оборвала его Сонни. — Теперь наступил решительный момент. Ты обманываешь народ, я найду способ, чтобы рассказать правду. Надо, чтобы народ ясно понял, что главный враг — это нацизм, германский фашизм. Мир, а не война нужна нам. Если мы не разъясним этого народу теперь, он нам не простит. Скажет: пугали коммунистической опасностью, а нас за глотку схватил фашизм. — Да, я вижу, ты стала коммунисткой. — Нет. Но в борьбе против фашизации страны я готова идти с коммунистами. Они настоящие патриоты. Им дорога судьба страны и они достойны уважения. — Сонни, опомнись! Скажи, что ты пошутила. Ты не уйдешь из газеты. Ты не порвешь нашу старую дружбу. — Судьбой страны шутить нельзя. — Глаза у Сонни стали темными, как озерная вода перед грозой. — С твоим бешеным темпераментом ты угодишь в тюрьму, — мрачно заключил Вальстрем. — Я предсказываю тебе другую судьбу. — В голосе мадам Тервапя слышались уже не серебряные, а медные нотки. — Ты неизбежно сползешь на профашистские позиции. Мадам Тервапя стремительно поднялась и так же стремительно ушла, даже не попрощавшись. За тридцатилетней дружбой захлопнулась дверь. Захлопнулась навсегда. Глава 23 СВЯЗЬ ВРЕМЕН Ирина вошла в квартиру и первым делом взглянула на вешалку. Шляпы и пальто Константина не было. Значит, еще не пришел. Обычно его длинное серое пальто, аккуратно распяленное на вешалке, и шляпа, положенная всегда на определенное место, и запах табака, плывший из кабинета, говорили о том, что он дома. Ждет. Ее ждет муж. Она не переставала удивляться этому слову — "муж". "Мужа нет дома!" — сказала она себе. Скинула пальто, небрежно нацепила его на крючок и, не снимая шляпки, побежала в кабинет. Стала рыться на книжных полках. Она была вся нетерпение, вся ожидание. Откладывала книгу, набирала номер телефона. Не отвечает. Выходила на балкон и смотрела вниз — не подъехала ли машина. Снова принималась листать книги, что-то в них искала, делала выписки, что-то высчитывала. И все время прислушивалась. С тех пор как ее жизнь соединилась с жизнью Константина, все, что она делала, ей казалось, делала для него, делала для того, чтобы вынести на его суд. Иногда попрекала себя: какая-то я стала не самостоятельная, все думы, все дела связываю с ним, с Константином, с Костей. А в последнее время стала звать его просто Кин, соединив первую и две последних буквы его имени. "Ты хочешь присвоить мне имя великого трагика? Не надо", — возражал Константин. Наконец энергично щелкнул ключ. Ирина улыбнулась. Константин широко распахивал дверь и закрывал ее плавно, неслышно. Снимает пальто. "Наверно, надевает на вешалку мое и выворачивает в нем рукава, которые я забыла расправить". Константин вошел в кабинет и, захватив в прохладные ладони пылающие щеки жены, заглянул ей в глаза. — Ты чем-то взволнована и сидишь в шляпке, как будто пришла ко мне на официальный прием. — Еле тебя дождалась. — прижалась к мужу Ирина. — Я сделала маленькое открытие. Константин уселся в кресло и рассмеялся: — Ты сейчас походишь на девчонку, которая что-то натворила. Ну докладывай, что за открытие. Ирина сняла маленькую нарядную шляпку, откинула назад волосы, уселась рядом с мужем на подлокотник кресла. — Ты сейчас услышишь удивительную историю. Давай перенесемся на пятьдесят лет назад. — Давай! — добродушно согласился Константин. — Хотя пятьдесят минут назад тоже произошло знаменательное событие. И радостное притом. — Что? Что? — нетерпеливо спросила Ирина. — Потом. Я слушаю тебя. — Так вот, — начала она. — Годы мрачного царствования Александра III. — "Разнузданной, невероятной, бессмысленной и зверской реакцией" назвал Ленин деятельность этого царя. Какое же открытие сделала ты из царствования Александра III? — Мне не нравится, когда ты вот так, мягко выражаясь, иронизируешь. — Ирина обиженно пересела в кресло напротив и замолкла. — Ну не сердись. Это я так, от переполняющей меня радости. Извини меня. Рассказывай. — Ну ладно, — смирилась Ирина. — Слушай и не перебивай. Представь себе Россию 1887–1888 годов. Все высшие учебные заведения для женщин закрыты. В это время в Казань приезжает финский студент. — Из великого княжества Финляндского? — Да. Приезжает для того, чтобы изучать угро-финские языки — удмуртский, мордовский… Как и все студенты, ищет заработка. Расклеивает по городу объявления, что финский студент дает уроки финского и шведского языков. И конечно, никакого отклика. Кому в Казани тогда пришло бы в голову изучать эти языки! Французский — другое дело. Но вот однажды к нему является молодой человек с девушкой. У него рыжеватые кудри, крепыш, румянец во всю щеку, она темноглазая, пышноволосая. Ему лет восемнадцать, ей — семнадцать. Молодой человек сказал, что они пришли по объявлению, его сестре необходимо срочно изучить шведский язык, чтобы на будущий год слушать лекции в Гельсингфорсском университете, куда принимали женщин. Студент обрадован и смущен: "За год невозможно изучить шведский язык в совершенстве". — Действительно, невозможно, по себе знаю, — заметил Константин. "Возможно, когда это необходимо" — ответила ему девушка. "Давайте попробуем, — согласился финский студент. — Я буду приходить три раза в неделю, а вот мадемуазель должна заниматься ежедневно". — "Я обещаю даже сны видеть только по-шведски", — заверила девушка. Молодой человек оставил адрес. Финский студент мало верил в успех. На следующий день он пришел по указанному адресу. Его встретила почтенная дама в трауре. Девушка его ждала. На столе были разложены тетради, словари. Финский студент стал объяснять, что в шведском языке особые музыкальные ударения, и для этого надо уметь читать ноты. Оказалось, что девушка имеет музыкальное образование. "Шведский язык относится к скандинавской группе германских языков…" — начал студент. Выяснилось, что девушка отлично владеет немецким. Кроме того, знает французский, английский, латынь. Константин Сергеевич поднялся с кресла. Закурил. — Скажи, о ком ты рассказываешь? Неужели… — Обожди… Наберись терпения… Начались занятия. Финский студент был поражен способностями девушки с озорным и упрямым характером и невероятным трудолюбием. Она хотела знать больше, чем знал финский студент. Она ставила перед ним такие вопросы, на которые он без помощи научной университетской библиотеки ответить не мог. Ему казалось, что эта девушка стремительно ведет его за собой в гору, и он плетется за ней, еле переводя дыхание. После урока его приглашали к вечернему чаю. Это была большая, дружная и очень интересная семья, которую он никак не ожидал встретить в Казани. Все они владели несколькими иностранными языками. Через полгода девушка уже читала в подлиннике Августа Стриндберга и Сельму Лагерлёф. Вскоре студент вернулся в Финляндию. Как сложилась судьба этой девушки, он не знает. Константин Сергеевич схватил Ирину за руки: — Это была семья Ульяновых? Да? — Ты угадал, — торжествующе ответила Ирина. — А кто же этот студент? — Сейчас это глубокий старик, ученый-филолог. Я познакомилась с ним сегодня на приеме у директрисы шведского театра. — С какой же сестрой он занимался? — Старик помнит только фамилию — Ульяновы. Имя девушки забыл: прошло пятьдесят лет с тех пор. Я сейчас листала книги. С Анной Ильиничной он заниматься не мог. Она в то время начала отбывать свою пятилетнюю ссылку в селе Кокушкино. Марии Ильиничне было тогда всего девять-десять лет. Значит, шведский изучала Ольга. Но об этом в литературе о семье Ульяновых никаких сведений нет. — Подумать только! — вскочил с кресла Константин и зашагал по комнате. — Еще с прошлого века идет связь финнов с семьей Ульяновых, с Лениным, с нашей революцией. В 1888 году финский студент обучает Ольгу Ульянову шведскому языку. Проходит десять лет, и ссыльный революционер Владимир Ульянов в селе Шушенском обучает финна, рабочего Оскара Энгберга, науке всех наук — марксизму. Еще пять лет. Революция в России пятого года нашла живой отклик и поддержку рабочего класса Финляндии. На восстание русских рабочих он ответил всеобщей забастовкой. — А Свеаборгское восстание? — напомнила Ирина. — Да. Тогда восставших русских моряков поддержали финские красногвардейцы. Вместе сражались. — Помнишь, Вальтер Шеберг рассказывал, как он укрыл в своей квартире десятка два русских моряков. И пока он отсутствовал, они устроили в его ванной парную баню и прачечную и развесили сушить свои тельняшки в гостиной на коллекции картин. Вальтер рассказывал об этом с юмором, незлобиво, хотя несколько картин безвозвратно погибло. — Зато буржуазия! С каким цинизмом она решила выдать царизму русских революционеров, в том числе Ленина, после поражения революции. А рабочие и те, кто шел вместе с ними, его укрывали, охраняли. Поразительное чувство бескорыстного товарищества, интернационализма заложено в рабочем классе. И поэтому враги прежде всего стараются расколоть эту дружбу, вытравить это чувство солидарности. — Я не дождусь декабря, когда мы поедем с тобой по Абосским шхерам, по которым Владимир Ильич уходил во вторую эмиграцию. Может быть, посчастливится найти тех людей, которые его провожали. Пройти весь путь след в след за Лениным. И может быть, на ходу поезда ночью спрыгнуть в сугроб. Испытать на себе то, что испытал Владимир Ильич. — С тебя это станет, — заметил Константин. — И провалиться в ледяную купель? Константин Сергеевич принялся ходить из угла в угол, что он делал, когда был чем-то взволнован. — Удивительная страна Финляндия, — раздумчиво сказал он. — Куда бы ни ступил, обязательно найдешь след Ленина. И возьми его сочинения. Нет почти ни одного тома, где бы он не писал о Финляндии, не думал о ее судьбе, не разоблачил гнусность царской политики, не отстаивал бы необходимость предоставления самостоятельности Финляндии. Помнишь его пророческие слова: "Придет время — за свободу Финляндии, за демократическую республику в России поднимется русский пролетариат"? И когда Октябрь победил, именно из рук Ленина получила Финляндия свою независимость и свободу. — А как распорядилась этим щедрым даром буржуазия? — спросила Ирина и сама ответила: — Она обратила оружие против своего рабочего класса. — О, я хорошо помню эти дни! Рабочий класс восстал против насилия. И только силой германских штыков и пушек под командованием генерала фон дер Гольца буржуазии удалось подавить революцию. Тысячи финских красногвардейцев нашли убежище в нашей стране. — Да! — вскочила Ирина. — Я совсем забыла тебе сказать. Сегодня на приеме один финский журналист сказал мне, что сюда прибыл начальник немецкого генерального штаба Гальдер со свитой для инспектирования финских вооруженных сил. — Добра это не сулит, — помрачнел Константин Сергеевич. — Очевидно, неспроста развязывается чудовищная антисоветская кампания. Какое же черное сердце надо иметь, как ненавидеть собственный народ, чтобы, прикрывая переговоры с гитлеровцами, вопить о "красной опасности", устраивать провокации… Добра это не сулит, — повторил Константин. — Этот же журналист сказал, что генерал Гальдер сегодня выехал на Карельский перешеек. — Н-да! — потер виски ладонями Константин и, прикурив новую папиросу от окурка, продолжал шагать, повторяя: — Да, это плохие новости. Недобрые. Недобрые… — А потом, резко повернувшись на каблуках, вдруг как-то посветлел, на лице разгладились морщины. — Но на этом темном небосклоне есть и светлый луч. Завтра тебе надо приготовить обед дома, в столовую не пойдем. — Ты кого-то принимаешь? — спросила Ирина. — Но с обедом великолепно справится и Нюра, а у меня уйма дел. — Постарайся свои дела сделать сегодня вечером, ночью, а завтра обед должен быть приготовлен твоими руками, очень домашний и очень праздничный. У нас будет дорогой гость, который проживет несколько дней. Передохнет. Купи цветы. Много цветов, которых она не видела почти пять лет. — "Она"? "Пять лет"? — ахнула Ирина. — Ты говоришь о Херте Куусинен? — Да, да, да! — Тебе удалось-таки добиться ее освобождения? Поздравляю! — Почему мне? — пожал плечами Константин. — Я только выполнял поручение нашего правительства. Вел переговоры. Конечно, было нелегко. Но освободила-то ее наша страна. Советская страна. Завтра утром еду в тюрьму и привезу ее к нам домой. — Я сейчас поставлю пироги, а ты приготовь дровишки для плиты и колонки. Она, наверно, захочет выкупаться. Какого она роста? Подойдет ли ей мое белье и платья? — засуетилась Ирина. — С чем она любит пироги? Сделаю всякие: с мясом, с капустой, с рыбой, с яблоками. Константин, прищурившись, смотрел на Ирину. Подошел к ней, положил ей руки на плечи. — Ты знаешь, вчера я тебя любил больше, чем позавчера, а сегодня больше, чем вчера. — Это за то, что я умею печь пироги? — Вот за что — не знаю, не ведаю. Но у меня всегда потребность думать с тобой вслух. Нам не хватит жизни, чтобы наговориться. Когда-то, обжегшись на корыстной посредственности, дал клятву никогда больше не жениться. Ирина крепко обняла мужа. — А мне кажется, что я растворилась в твоем "я", что моего "я" уже больше нет. Есть только ты, — пылко сказала она. — Так с чем же печь пироги? Ты только подумай: провести пять лет за тюремной решеткой! — Да, я читал ее дело. Дочь крупного политического и общественного деятеля Советского Союза Отто Куусинена. Оставила мужа, маленького сына, уютную квартиру, обеспеченную жизнь и пошла пешком через леса, болота в родную Финляндию. Мыкалась по конспиративным квартирам, восстанавливала связи и… нарвалась на провокатора. — Оставить мужа и ребенка… — задумчиво сказала Ирина. — Скажи, а вот если бы нам пришлось расстаться… Расстаться, может быть, навсегда? — Я не мыслю жизни без тебя, — откровенно призналась Ирина. — Когда в тебя стреляли, я потом подумала: ты ведь был на волосок от смерти. Я бы не осталась вдовой. — Вышла бы немедленно замуж? — Нет, что ты! Я просто не стала бы жить. — Глупышка! А если бы интересы Родины требовали поступить так, как поступила Херта? Ты смогла бы? — Да, конечно, — взглянула она на мужа потемневшими от боли глазами. — Я взяла бы с собой твою любовь. Она дала бы мне силы, светила бы в ночи. — Ирина замолчала, думая о чем-то, не решаясь сказать, а потом вскинула на Константина глаза и спросила: — А ты бы мог жить без меня? Константин закурил. Стал шагать из угла в угол. Ответил не сразу. Ирина смотрела на него отчаянными глазами. — Если бы ради спасения твоей жизни потребовалось пожертвовать своей, я бы пошел на это без колебаний. Но если бы ты умерла, я бы не покончил с собой. Недаром Владимир Ильич полушутя, полусерьезно говорил про своих соратников и сотрудников, что это "казенное имущество", которое надо всячески беречь. Вот и наши с тобой жизни — тоже "казенное имущество", которое принадлежит Родине, и сами мы им распоряжаться не можем. Не имеем права. Глава 24 ЛЕГЕНДА Длинную, прямую, суховатую фигуру профессора Ляскиля хорошо знали в округе. Ежедневно, в любую погоду, в шесть часов утра он выходил на прогулку. На два часа. Нередко прогулка прерывалась. То какая-то женщина, видно поджидавшая его на дороге, просила зайти посмотреть больного ребенка, то кто-то из встречных сообщал, что заболел муж молочницы, и профессор немедленно шел к больному. Возвращался домой ровно в восемь, где его ждала с завтраком сестра Айни, с которой он коротал жизнь. Оба состарились, так и не успев обзавестись семьями. Айни для профессора была и сестрой, и близким другом, и единомышленником. Она тоже была врачом, но успевала вести их немудреное хозяйство на загородной вилле. И сегодня, как всегда, к восьми часам утра он вернулся домой и еще в передней ощутил запах кофе. Айни ждала его. Только она одна могла варить такой кофе, который исправлял самое дурное настроение. Профессор сел за стол, заправил салфетку за борт пиджака и отхлебнул глоток обжигающего кофе. Затем стал разворачивать газеты. Одну, другую, третью. Брезгливо смахнул их все со стола на пол. — Дурно пахнут, — объяснил он сестре, — портят аппетит. День ото дня накаляют атмосферу, заражают трупным ядом. Каждый день одно и то же: "Нам угрожает Советский Союз", "Опасность коммунистической революции", "Гитлер признает финскую расу за арийскую". "Великая Финляндия до Урала"… Тьфу! — плюнул профессор на газеты и наступил на них ногой. — Мы с тобой лечим людей, а больна страна. Фашистские организации растут, как поганки в лесу. Гнилостные бактерии поражают организм, и это называется демократией. — Виль, успокойся, пей кофе. Тебе читать лекцию, потом работа в клинике, а ты себя взвинчиваешь. — Мне иногда хочется, выйдя на кафедру, объяснять студентам не клиническую картину, диагноз, профилактику и лечение, скажем, желчнокаменной болезни, а обратиться к ним и спросить, понимают ли эти молодые люди, какая опасность нависла над страной. Обрисовать им клиническую картину положения в стране. — С тебя это станет! — усмехнулась Айни. — Но что это даст? В тюрьму, что ли, захотел на старости лет? Сегодня четверг. Вечером соберется наша молодежь, и ты отойдешь. А сейчас нам пора ехать. Профессор захватил плащ и берет, вышел во двор, вывел из гаража серенький, с высоко поднятым над колесами кузовом "эс-экс", завел мотор… Возвращался домой, когда уже светила луна и на дорогу легли пепельные тени деревьев. Окна виллы были освещены. По четвергам у профессора собиралась молодежь. Из стариков было только трое — профессор с сестрой и друг их дома мадам Тервапя. Это были прекрасные вечера. Общение с этой молодежью, чистой, целеустремленной, верной своим идеалам, вселяло надежду. Профессор приехал, когда гости были уже в сборе. Здесь был молодой врач Маури, его сестра поэтесса Эльза, поэт Эркки, писатель Ульм, недоучившийся студент Эйно, бросивший университет из-за отсутствия средств. И сколько его ни уговаривал профессор, чтобы он принял его материальную помощь — "окончите — рассчитаетесь", — Эйно категорически отказался. "Я хочу всего добиваться сам", — заявил он. Только попросил найти ему какую-нибудь работу в сельском хозяйстве, чтобы иметь возможность после физического труда на свежем воздухе заниматься науками. Профессор рекомендовал его в имение мадам Тервапя. Эйно стал работать конюхом, но здесь, у профессора, они встречались на равных. Журналистка Марианна, большеглазая, немного жеманная, но самоотверженная, убежденная антифашистка; начинающий писатель Кай с вечной сигаретой во рту, обсыпанный пеплом; студентка медицинского факультета Анна с плетеной корзиночкой для рукоделья. Она постоянно вязала, чтобы заработать себе на жизнь, вязала не глядя, ведя разговор или читая. На лекциях, спрятав клубок в пюпитр, слушая лекции, вязала, почти ничего не записывала, надеясь на свою отличную память. И сейчас, устроившись в кресле в углу, вытянула нитку из корзиночки, и замелькали спицы. "Ты же готовишься стать хирургом, — говорили ей товарищи, — как же ты одновременно будешь вязать и делать операции?" "Анна будет делать операции так же, как вяжет, не глядя на операционное поле", — шутил Маури. Эйно каждый раз приходил с кем-нибудь из своих друзей, о которых никто ничего не знал. В этом кружке все друг друга называли только по имени. Сегодня Эйно привел совсем молодого человека и отрекомендовал его: "Мой друг Вяйно". Последней приехала мадам Тервапя, как всегда шумная, веселая. Девушки занялись приготовлением чая, взяв на себя эту постоянную обязанность. Это была не просто вечеринка и не собрание с повесткой дня. Это был кружок единомышленников, где часто разгорались споры, прерываемые иногда веселой песней под гитару или под аккомпанемент пианино мадам Тервапя. Здесь царила атмосфера доверительной дружбы. Здесь можно было думать вслух, высказывать открыто свои мысли, не опасаясь, что это выйдет за пределы виллы. Объединяла всех этих людей одна забота, одна цель: организовать молодежь на борьбу с фашизмом, отстоять мир. Здесь, на этой вилле, зародилась мысль издавать литературную газету, чтобы собрать вокруг нее лучшую часть интеллигенции, связать ее с рабочим классом. Студенты, входившие в этот кружок, часто работали на дорожном строительстве, грузчиками в порту, чтобы заработать деньги, необходимые на издание газеты, и для того, чтобы лучше узнать жизнь трудового народа. — Имейте в виду, — сказал Маури, — что против нашей газеты ополчились все правые силы. Мы должны в совершенстве овладеть искусством эзоповского языка. Слова "классовая борьба", "забастовки", "коммунистическая партия", "марксизм", "революционное движение" должны начисто исчезнуть со страниц нашей газеты. Сегодня основной материал должен был дать Эркки. Ну, что ты нам принес? Эркки, небольшого роста, коренастый, с сурово насупленным лицом, ходил по комнате, заложив руки за спину. — Я записал старую легенду о Финляндии. — Послушаем? — спросил Маури друзей. — Читай, читай. Эркки вынул из нагрудного кармана листки. Марианна пригласила всех за стол, где был уже разлит чай, расставлены вазочки с кексом и печеньем. Эркки отхлебнул глоток чая, встал и начал читать. — "Однажды Властелин Океана, восседая на коралловом троне, наделял своих дочерей приданым. Старшей дочери, Азии, он подарил ожерелье и пояс из драгоценных горных хребтов. Африка получила солнечную корону, Австралия — сокровища морей. Когда же очередь дошла до младшей дочери, Европы, он положил к ее ногам дары природы. Первым явился свататься к дочерям Океана Великан Север. Но дочери Океана отказали ему одна за другой. Рассвирепел тогда Полярный Великан и решил поработить своенравных красавиц. Сокрушая все на пути, двинул он на них ледниковые лавины, сковал льдом до пояса Азию, накинул ледяные цепи на правое плечо Америки и потянулся к младшей, Европе, но отец Океан простер две могучие руки и оградил свою любимицу. До правой руки Океана, которую называют Средиземным морем, у Полярного Великана не хватило сил дотянуться. А на левую руку — Балтийское море — он ежегодно набрасывает ледяной панцирь. Но надуваются жилы на руке Океана, и крушит он льды, и Великий Север отступает. Дочери Океана тем временем вышли замуж за королей гор. Европу судьба наградила большим количеством детей. Однажды она созвала их, чтобы разделить между ними дары, полученные ею от отца. Южные красавицы получили лозы винограда, дающего пламенный херес, шипучее шампанское, терпкое рейнское вино, душистые апельсины, маслянистые оливы, вечнозеленый лавр, золотистую пшеницу, буковые леса, березовые рощи. Каждая получила то, что желала. Только одна дочь сидела в стороне, стиснутая льдами и каменными валунами. Она ничего не просила и ничего не получила. Мать Европа, завидев свою меньшую, дрожавшую от холода девочку, спросила: — А ты моя дочь Суоми, почему ты укрылась в тени и ничего не просишь? Разве у тебя нет никаких желаний? — О, милостивая мать, — прошептала молчаливая девушка, над которой распростерлась лапа Великого Севера, — ты уже раздала другим все, что имела, а я так хотела бы солнечного тепла после долгой ночи, вечнозеленых деревьев… — Увы, дитя мое, я раздала все. Солнечное тепло вобрали в себя виноград и апельсины, лавр и пшеница. Но я подарю тебе много света после темной ночи. Льды превратятся в тысячи прозрачных озер, и в них многие недели будет непрерывно отражаться солнце, а когда наступит ночь, звезды будут сверкать в озерах бриллиантами чистой воды. Ты, мой бедный, заброшенный ребенок! Разве я люблю тебя меньше других? Твои плечи будут омывать легкие, как моросящий дождь, волны Балтийского моря, реки и озера наполнятся серебристой рыбой, на диких валунах и моренных грядах вырастут ели и сосны. Эти вечнозеленые леса будут радовать глаз зимой. Белоствольные березы украсят поляны, болота покроются яркой зеленью, и в них засверкают рубинами клюква и морошка, у подножия сосен выстелются сиреневые ковры из вереска. Ты будешь пригожей девушкой и завидной невестой, если будешь беречь и приумножать приданое, которое я тебе дарю. — Я не пожалею сил, моя добрая мать, — отвечала Суоми, — труд и прилежание всегда будут моими верными спутниками". Эркки сложил листки и опустился на стул. — Это все? — удивился Маури. Мадам Тервапя рассмеялась: — Эркки закончил ледниковым периодом! Даже не дошел до Эзопа, который писал свои басни в шестом веке до нашей эры. А нам нужен день сегодняшний. Нам нужно заглянуть, что будет завтра. — Я предлагаю коллективно придумать продолжение этой легенды, — сказал Маури. — Я буду стенографировать, — вызвалась Марианна и раскрыла свой постоянный спутник — блокнот. — Вот ты, Маури, и продолжай, — предложил Эркки. Маури расставил широко колени, оперся на них локтями и на минуту закрыл глаза. Затем встал, расправил плечи, молодой, ладный, красивый. — Я перейду поближе к делу, — сказал он. — Приглянулась трудолюбивая скромная Суоми Викингу, и решил он взять ее себе в наложницы. Сопротивлялась свободолюбивая Суоми, но Викинг собрал войско крестоносцев, завладел Суоми и держал ее в плену полтысячелетия. — Продолжай, Анна, — распорядился Эркки. Анна, не переставая вязать, продолжала: — А тем временем объявился новый жених на Востоке, русский царь, и потребовал себе в жены Суоми. Несколько лет бились войска шведского короля и русского царя. Последний победил и владел Суоми сто с лишним лет. И все эти столетия мечтала она о свободе, о вольной жизни. "Кто выручит меня из неволи, неужто я обречена на вечное рабство?" — горевала Суоми. — Анна замолкла. — Мадам Тервапя, может быть, вы продолжите? — спросил Эркки. — Э, нет, увольте. Я потом. — Тогда пусть продолжит Эйно, — решил Эркки. Эйно, по привычке запустив пальцы в шевелюру, подумал, встал. — Однажды явился к Суоми молодой Рыцарь. С виду ничем не примечательный, среднего роста, крепкий, крутолобый, с бесстрашным и умным взором. "Укрой меня на время, Суоми, — попросил он. — Гонятся за мной царские ищейки". — "Ну что ж, — ответила Суоми, — если мой враг он же и твой враг, тогда я дам тебе приют. Ты, наверно, хотел убить царя, поэтому он тебя преследует?" — "Нет, — отвечал Рыцарь, — в моей стране вырос могучий Витязь. Он, как и ты, живет в неволе, в нищете. Он поднялся на борьбу против царизма, насилия, угнетения, за свободу и независимость, за мир и счастье на земле. И он победит. Только он может освободить из неволи и себя и тебя". — "У царя неисчислимое войско, несметные богатства, коварство и злоба его не знают предела, а чем же владеешь ты, что так уверен в победе?" — спросила Суоми. "Я владею истиной, которой вооружил меня мой Великий Учитель". — "И ты обещаешь вызволить меня из неволи?" — "Да!" — твердо ответил Рыцарь. "А что ты потребуешь от меня за это?" — недоверчиво спросила Суоми. "Самый большой дар: чтобы была ты мне доброй сестрой, а я обещаю быть тебе верным братом и другом". Согласилась Суоми. Укрыла Рыцаря. Ищейки русского царя шли по его следам. Но сплетались непроходимой стеной леса и рощи, бурные реки преграждали им путь. Эйно, вытирая взмокший от напряжения лоб, замолчал. Все зааплодировали. — Эйно, мы принимаем тебя литературным сотрудником нашей газеты, — сказал Маури и, обведя взглядом присутствующих, спросил: — Кто хотел бы продолжить? — Попробую я, — отозвалась молодая поэтесса, сестра Маури. — Прошу тебя, Эльза! Эльза поднялась, откинула назад пышные волосы, прикрыла глаза. — Молодой Рыцарь не прятался в пещерах, не хоронился в лесах. Он поднимался с первыми лучами солнца, брал в руки волшебное кантеле, которое звучало на весь мир. Эти звуки были призывны. Они наделяли Витязя великой силой, решимостью бороться, верой в победу. И наступил час, когда Рыцарь, невзирая на опасность, пришел к Витязю и сказал: "Пора!" Народ с нетерпением ждал этого пароля и пошел за Витязем и Рыцарем в бой с неволей и нищетой, с рабством и несправедливостью. И победил. С тех пор год 1917 стал началом новой эры человечества. Вяйно с увлечением слушал и не сразу понял, что Эркки предлагает продолжать ему. Юноша отрицательно замотал головой. — Я не умею. — Как умеешь, — подбадривал его Эйно. — Мне тоже казалось, что я не смогу. Вяйно поднял взволнованные, сияющие глаза на Эйно, встал, одернул пиджак и торжественно, как на пионерской линейке, произнес: — Ленин сдержал свое слово… — Вяйно, ты забываешь о цензуре, — предупредил Маури. — Да, да, — извинился Вяйно. — Рыцарь не забыл своего обещания. Сразу после победы он сам вручил Суоми ключи Свободы и от всего сердца пожелал ей счастья. — Очень хорошо, — подхватил Маури, — только ключи эти схватили недобрые руки. — И добавил: — А теперь наш уважаемый профессор продолжит легенду. Профессор протер затуманенные очки куском замши и вздохнул: — Вы дали мне самую трудную задачу, — сказал он. — Эту легенду хотелось бы закончить тем, чем заканчиваются все легенды: "И стали они жить-поживать и добра наживать". Но… — профессор помолчал и продолжал: — Волшебные звуки кантеле возвестили победу Витязя. В океане бесправия и произвола возник новый Материк Свободы. К нему потянулись сердца людей. Над Материком Свободы взвился флаг, на котором засияло слово "Мир". Но у Европы появился завистливый и коварный выкормыш. Он был прожорлив, ненасытен, зол и драчлив, как все уроды. Он решил, что звуки волшебного кантеле нужно заглушить пальбой из пушек, стал ковать мечи, чтобы поразить Витязей, которые росли во всех странах. Над своим островом он вскинул флаг, на котором под паучьими лапами было начертано слово "Война". Этот Коричневый Урод выращивал чумных блох, которых распространял по всему миру. Он овладел искусством пропаганды шепотом, распространяя чудовищную, злобную клевету против Витязей. Коричневый Урод рассеял чумных блох по всему миру, и только Материк Свободы был недоступен дли них. Чистая атмосфера Великого Материка была им противопоказана. Они чувствовали себя привольно и размножались в атмосфере страха, попустительства, злые силы считали, что эти блохи помогут им сокрушить Витязей. Но, в конечном счете, от этих блох погибнут те, кто дал им возможность плодиться. Все слушали с поникшими головами, раздумывая над словами профессора. Мадам Тервапя обвела молодых людей изумрудным взглядом своих глаз, и те прочитали в них и материнскую боль, и материнскую любовь. — Давайте, друзья, помечтаем о будущем нашей родины, о том, какой бы вы хотели ее видеть, — предложила она. — А как вы сами представляете ее будущее? — спросил Маури. — Да, да. Как? — послышалось со всех сторон. Молодые люди придвинули стулья, устроились на ковре возле дивана. Кто-то поджег березовую кору в камине под дровами, кто-то выключил люстру. В темноте трепетали язычки пламени, которые разгорались, а в тишине зазвенел взволнованный голос Сонни. — Я люблю свою страну, и мне кажется, что нет ее краше и лучше. Я побывала во всех странах Европы. И каждый раз с душевным трепетом возвращалась домой. Люблю белые ночи, их очарование и нашу зиму с ее метелями, волшебным снегопадом. А наши озера в обрамлении лесов! Если взобраться на гору, они смотрят на нас ясными очами, как дети земли… — Мадам Тервапя, можно украсть у вас эту строчку для моего стихотворения? — воскликнула Эльза. — Ради бога!.. Но больше всего, друзья, я люблю наш народ, его трудолюбие, обычаи и душу. И как ненавижу тех, кто хочет превратить нашу милую Суоми в служанку чужим, не свойственным ей интересам, кто хочет бросить нас в пропасть войны. Не о великой Финляндии до Урала мечтаем мы — это бред зараженных чумными блохами, а о величии Суоми, о ее достойном месте в мире прогресса. Огонь камина молодил лицо мадам Тервапя, — Смотрю я на вас, юных, и завидую вам. Я верю, что Суоми, о которой так мало знают в Европе, прославит себя служением миру. — Как этого достичь? Что для этого нужно? — Я вижу один-единственный путь, одно-единственное средство — это дружба с нашим великим соседом, — убежденно ответила мадам Тервапя, — с Советской Россией. Профессор Ляскиля встал, подошел к окну, отдернул портьеру. — Мне очень многое хотелось бы сказать, — обратился он к молодежи, — но мне кажется, что красноречивее всех слов вот эта занимающаяся заря… Небо светлело. Из темных туч, тяжело лежащих на горизонте, пробивалось солнце. Конец первой книги notes Note1 Торпари — мелкие крестьяне-арендаторы. Note2 Ленсман — полицейский. Note3 Черный медведь был эмблемой финских фашистов.