Публицистика Захар Сборник общественно-политических и литературоведческих статей Захара Прилепина. Захар Прилепин «Публицистика» ThankYou.ru: Захар Прилепин «Публицистика» Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет! Великолепный Мариенгоф В 1997 году столетие со дня рождения Анатолия Мариенгофа забыли. В прошлом году 110-летний юбилей тем более не заметили, и, конечно же, ничего не переиздали из, как говорится, обширного наследия Мариенгофа. Следующий юбилейный год, связанный с именем Мариенгофа, не весть когда будет. Поэтому я взял на себя смелость отметить две не совсем округлые, но вполне себе симпатичные даты. Первая книжка Мариенгофа — «Витрина сердца» — вышла в 1918 году — вот вам 90 лет со дня выхода дебютного сборника его стихов. А в 1928 году увидел свет самый, наверное, известный (и самый лучший) роман Мариенгофа «Циники» — значит, нынче на дворе 80 лет с года его первой публикации. Чем не повод поговорить о хорошем человеке. К тому же и 111 лет со дня рождения — дата более чем оригинальная. Как раз в стиле Мариенгофа. * * * Забвенье Мариенгофа — это ничем не заполненная пустота в русской литература. О Мариенгофе хочется сказать — великолепный. Тогда его имя — Великолепный Мариенгоф — будет звучать как название цветка. Мариенгоф похож на восклицательный знак, удивителен самим фактом своего присутствия в чугунные времена с изысканной женой, укутанной в меха. Вижу, как лакированные ботинки вечного денди отражают листву, трость брезгливо прикасается мостовой. Снисходительная полуулыбка, изящная ирония, ленивый сарказм, даже аллюзия к Пушкину на грани издевательства: "Не дай мне бог сойти с ума" превращается в нытье нищего с протянутой рукой (под лохмотьями которого скрыт юродствующий эстет) — «Выклянчиваю: сохрани мне копеечки здравого смысла, бог!» Жуткая реальность и воспаленный мозг создают, соприкасаясь, рифму, образ, фразу, парадокс. Оригинальность — во всем. Мариенгоф даже умер в день своего рождения. В божественном балагане русской литературы Анатолий Мариенгоф — сам по себе. Нет никаких сомнений — он друг Есенина. Более того, — Мариенгоф — самая важная личность в жизни Есенина. Тем не менее, «друг Есенина» — не определение Мариенгофа. Скорее примечание к их биографиям. Вражда поэтов была и, пожалуй, осталась общим местом есенианы определённого, почвеннического толка. Но есть куда больше оснований к тому, что бы дружба поэтов стала предметом восхищения. О том, как они жили — как создавали «эпоху Есенина и Мариенгофа» (название неизданного ими сборника), как ссорились и мирились, что вытворяли и как творили — обо всем этом стоит писать роман. Несмотря на то, что Мариенгоф однажды написал об этом сам. Без вранья. Имажинизм — место встречи Есенина и Мариенгофа в поэзии, явился для них наиболее удобным способом отображения революции и мира вообще. Поэты восприняли совершающееся в стране, как олицетворение основного принципа имажинизма: подобно тому, как образ в стихах имажиниста скрещивает чистое с нечистым, высокое с низким, с целью вызвать у читателя удивление, даже шок — но во постижения Слова и Духа, так и реальность земная замешала чистое с нечистым с целью через удивление и ужас привести, — согласно Есенину и Мариенгофу, — к стенам Нового Иерусалима. Семантика несовместимых понятий, тяготеющих друг к другу, согласно закону притяжения тел с отрицательными и положительными полюсами, стала истоком образности поэзии имажинистов. Образ — квинтэссенция поэтической мысли. Соитие чистого и нечистого — основной способ его зарождения. Иллюстрация из молодого Мариенгофа: «Даже грязными, как торговок подолы Люди, люблю вас Что нам, мучительно-нездоровым Теперь — Чистота глаз Саваноролы, Изжога Благочестия И лести, Давида псалмы, Когда от бога Отрезаны мы, Как купоны от серии». Время как никогда благоприятствовало любым попытком вывернуть мир наизнанку, обрушить здравый смысл и сами понятия нравственности и добра. И вот уже двадцатитрехлетний золотоголовый юноша Есенин бесстрашно выкрикивает на улицах революционных городов: «Тело, Христово тело Выплевываю изо рта». Юноша вызывал недовольство толпы, но одобрение матросов: «Читай, товарищ, читай». Товарищ не подводил: «Плачь и рыдай, Московия! Новый пришел Индикоплов. Все молитвы в твоем часослове я Проклюю моим клювом слов. <…> Нынче ж бури воловьим голосом Я кричу, сняв с Христа штаны: Мойте руки свои и волосы Из лоханки второй луны». Другой юноша, Мариенгоф, снятыми штанами не удовлетворился. Фантазия его в 18-м году была куда изощреннее: «Твердь, твердь за вихры зыбим, Святость хлещем свистящей нагайкой И хилое тело Христа на дыбе Вздыбливаем в Чрезвычайке». Поэты в ту пору еще не были знакомы, но ко времени начала имажинизма, без труда опознали друг друга по дурной наглости голосов. В первые послереволюционные годы Мариенгоф и Есенин буянят, кричат, зазывают: Затопим боярьей кровью Погреба с добром и подвалы, Ушкуйничать поплывем на низовья Волги и к гребням Урала. Я и сам из темного люда, Аль не сажень косая — плечи? Я зову колокольным гудом За собой тебя, древнее вече.      (Анатолий Мариенгоф) Тысячи лет те же звезды славятся, Тем же медом струится плоть, Не молиться тебе, а лаяться Научил ты меня, господь. За седины твои кудрявые, За копейки с златых осин, Я кричу тебе: «К черту старое!» Непокорный, разбойный сын.      (Сергей Есенин) Ленивым глазом видно, что в устах Есенина «Сарынь на кичку» звучит естественнее. Определяет это не только органичное народное начало Есенина, но и то, что «немца» Мариенгофа любое вече разорвало бы на части. Если б он сумел его созвать, конечно. Звучит забавно, не правда ли: «Люди русские! Вече народное! Тебя Мариенгоф созывает!» При явном созвучии голосов Есенина и Мариенгофа, основным их отличием в первые послереволюционные годы явился взгляд Мариенгофа на революцию как на Вселенскую Мясорубку, великолепную своим кровавым разливом и развратом. И если совсем недавно он писал проникновенное: Пятнышко, как от раздавленной клюквы. Тише. Не хлопайте дверью. Человек… Простенькие четыре буквы: Умер. — то спустя всего несколько месяцев, Мариенгоф словно шепчет в забытьи: Кровь, кровь, кровь в миру хлещет, как вода в бане из перевернутой разом лоханки. Кровью плюем зазорно Богу в юродивый взор. Пальцы пахнут цветочным мылом И кровью, липнущей к каблукам. Тут и там кровавые сгустки, Площади как платки туберкулезного. И проч. и проч. Среди имажинистов Мариенгофа так и прозвали — Мясорубка. В неуемной жесткости Мариенгоф находит точки соприкосновения с Маяковским, который в те же дни собирался запустить горящего отца в улицы для иллюминаций. В тон Маяковскому голос Мариенгофа: Я не оплачу слезою полынной пулями зацелованного отца. «Больной мальчик», — сказал Ленин, почитав стихи Мариенгофа, между прочим, одного из самых издаваемых и популярных в России поэтов тех лет. * * * Есенин и Маяковский — антагонисты внутри лагеря принявших революцию. Маяковский воспел атакующий класс, Есенин — Новый Спас, который едет на кобыле. Мариенгоф парадоксально сблизил их, совместив черты мировосприятия обеих в собственном творчестве. Мариенгоф пишет поэтохроники и Марши революций (жму руку, Маяковский!), и он же вещает, что родился Саваоф новый (здравствуйте, Есенин!) И то и другое он делает вне зависимости от своих старших собратьев по перу, зачастую даже опережая их в создании развернутых метафор революции. Мариенгоф был соразмерен им обоим в поэтической дерзости, в богатстве фантазии. Вольно варьируя исторические события, можно предположить возможность дружбы Мариенгофа и Маяковского. Можно упрекнуть меня в том, что я совмещаю имена весьма равнозначные, но многие ли знают о том, что «лиру Мариенгофа» гениальный Хлебников ставил вровень с обожаемой им «лирой Уитмена»? Как мы видим, Мариенгоф и Маяковский шли параллельными дорогами. Иногда оступаясь, Мариенгоф попадал след в след Маяковскому: Ночь, как слеза вытекла из огромного глаза, И на крыши сползла по ресницам. Встала печаль, как Лазарь, И побежала на улицы рыдать и виниться. Кидалась на шеи — и все шарахались И кричали: безумная! И в барабанные перепонки вопами страха Били, как в звенящие бубны. Это стихотворения Мариенгофа образца 1917 года написано под явным влиянием миниатюр раннего Маяковского. Улицы, упоминаемые в четвертой строке, уже проваливались у Маяковского «как нос сифилитика» в 1914-ом, клубились «визжа и ржа» в 1916-ом, вообще — выбежать на улицы — одна из примет истерики Маяковского: Выбегу, тело в улицу брошу я, дикий, обезумлюсь, отчаяньем иссечась… Преломляясь как в наркотическом сне, вышеприведенное стихотворения Мариенгофа отражает классическое «Скрипка и немножко нервно»: Скрипка издергалась, упрашивая, и вдруг разревелась так по-детски, что барабан не выдержал: «Хорошо, хорошо, хорошо…» <…>. А когда геликон — меднорожий, потный, крикнул: «Дура, плакса, вытри» — я встал… бросился на деревянную шею… В обоих стихотворениях сначала рыдают, потом кричат о безумии, кидаются на шеи, стучат в барабаны (вариант — бубны). Схожее ощущение создается и при чтении ранней поэмы Мариенгофа «Магдалина»: Кричи, Магдалина! …Молчишь? Молчишь?! Я выскребу слова с языка. А руки, руки белее выжатого из сосцов луны молока. Ощущение такое, что мелодию эту уже слышал. Вот она: Мария! Мария! Мария! Пусти, Мария! Я не могу на улицах! Не хочешь? <…> Мария! Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово? <…> Мария, хочешь такого? …не хочешь? Не хочешь! Однако это всего лишь краткий период ученичества, интересными поисками отмеченный более чем случайным подражательством. Всего за несколько лет Мариенгоф создает собственную поэтическую мастерскую и уже в 20-м пишет пером исключительно своим, голос его оригинален и свеж: Какой земли, какой страны я чадо? Какого племени мятежный сын? Пусть солнце выплеснет Багряный керосин, Пусть обмотает радугами плеснь, — Не встанет прошлое над чадом. Запамятовал плоть, не знаю крови русло, Где колыбель И чье носило чрево. На Русь, лежащую огромной глыбой, Как листья упадут слова С чужого дерева. В тяжелые зрачки, как в кувшины, Я зачерпнул и каторгу и стужу… Маяковскому в хлесткой борьбе тех лет не помешал бы — под стать ему — многоплановым: от воззвания, до высокого лирического звучания — талантом, и жестким юмором, и ростом — великолепный Мариенгоф. Есенин, на всех углах заявлявший о своей неприязни к Маяковскому, на самом деле очень желал с ним сойтись (пьяный звонил Маяковскому; дурил, встречая в очередях за авансом, толкаясь и бычась, кричал: «Россия — моя! Ты понимаешь — моя!» Маяковский отвечал: «Конечно ваша. Ешьте ее с маслом».) Мариенгоф во многом удовлетворил завистливую тягу Есенина к Маяковскому. Сарказм прекрасного горлопана? — у Мариенгофа было его предостаточно; эпатировать нагло и весело? — Мариенгоф это уже умел. Особенности поэтики Мариенгофа то же, без сомнения, привлекли Есенина и в силу уже упомянутой (порой чрезмерной) близости поэтике Маяковского и в силу беспрестанно возникающих под пером Мариенгофа новых идей. Но, думается, когда жадный до чужих поэтических красот, Есенин прочитал у Мариенгофа: Удаль? — Удаль. — Да еще забубенная, Да еще соколиная, а не воронья! Бубенцы, колокольчики, бубенчите ж, червонные! Эй, вы, дьяволы!.. Кони! Кони! — когда он это увидел — решил окончательно: на трон русской поэзии взберемся вместе. Они оба торили дорогу, обоим был нужен мудрый и верный собрат, хочется сказать — сокамерник — «осужденный на каторге чувств вертеть жернова поэм»…. А про коней в душу запало. И не только про коней. В мае 1919-го Мариенгоф пишет поэму «Слепые ноги». Спустя три месяца Есенин — «Кобыльи корабли». Что зрачков устремленных тазы (Слезной ряби не видеть пристань) — Если надо учить азы Самых первых звериных истин?! — это голос Мариенгофа. Вот голос Есенина: Звери, звери приидите ко мне В чашки рук моих злобу выплакать! По Мариенгофу — не надо слез, время познать звериные истины, по Есенину — и звери плачут от злобы. Поэты — перекликаются. Мариенгоф — далее: Жилистые улиц шеи Желтые руки обвили закатов, А безумные, как глаза Ницше, Говорили, что надо идти назад. А те, кто безумней вдвое (Безумней психиатрической лечебницы), Приветствовали волчий вой И воздвигали гробницы. О «сумашедших ближних» пишет и Есенин. В ужасе от происходящего Мариенгоф вопрошает: Мне над кем же… Рассыпать горстями душу? Есенин тоже не знает: …кого же, кого же петь В этом бешеном зареве трупов? (то есть, среди гробниц Мариенгофа). Не только общая тональность стихотворения, но и некоторые столь любимые Есениным «корявые» слова запали ему в душу при чтении Мариенгофа. Например, наверное, впервые в русской поэзии, употребленное Мариенгофом слово «пуп»: Вдавленный пуп крестя, Нищие ждут лепты, — возникает в «Кобыльих кораблях»: Посмотрите: у женщин третий Вылупляется глаз из пупа. Многие образы Мариенгофа у Есенина прорастают и разветвляются: Зеленых облаков стоячие пруды И в них с луны опавший желтый лист, превращается в строки: Скоро белое дерево сронит Головы моей желтый лист. «Белое дерево» Есенина — это луна Мариенгофа, роняющая этот самый лист. Ближе к финалу поэмы Мариенгоф говорит: Я знаю увять и мне Все на той же земной гряде. На той же земной гряде растет желтолиственная яблоня Есенина в финале «Кобыльих кораблей»: Все мы яблоко радости носим, И разбойный нам близок свист. Срежет мудрый садовник-осень Головы моей желтый лист. Мариенгоф в поэме «Слепые ноги» свеж, оригинален, но многое надуманно, не органично плоти стиха, образы навалены без порядка, лезут друг на друга, задевают углами — это еще не великолепный Мариенгоф; Есенин в «Кобыльих Кораблях» — прекрасен, но питают его идеи Мариенгофа, разработанная им неправильная рифма, умелое обращение с разностопным стихом, умышленно предпринятое тем же Мариенгофом извлечение глагола из предложения: В раскрытую рану какую Неверия трепещущие персты? — пишет Мариенгоф, опуская глагол «вставить» на конце первой строки. …Русь моя, кто ты? Кто? Чей черпак в снегов твоих накипь? — пишет Есенин, тоже опуская — парный существительному «черпак» глагол. Влияние Мариенгофа столь велико, что первый учитель Есенина — Николай Клюев не выдержал и съязвил: Не с Коловратовых полей В твоем венке гелиотропы, — Их поливал Мариенгоф Кофейной гущей с никотином. «Кофейно-никотинный» оригинал Мариенгоф восхищал бывшего юного друга и ученика Клюева, без сомнений. Посему жест Мариенгофа, в одном из стихов снявшего перед лошадью шляпу, настолько полюбился Есенину, что он накормил из этой шляпы, переименовав ее в цилиндр, лошадь овсом; посему «кровь — сентябрьская рябина» Мариенгофа проливается у Есенина в «Сорокоусте», «тучелет» из одноименной поэмы превращается в «листолет» в «Пугачеве», и даже в семантике названия поэмы «Исповедь хулигана» чувствуется тень от «Развратничаю с вдохновением» Мариенгофа. В обоих случаях слова высокого стиля (исповедь и вдохновение) контрастируют со словами низкого (хулиган и разврат). Какое-то время они работали в одних и тех же стилях и жанрах — одновременно пишут критические работы, затем — драмы, «Пугачев» и «Заговор дураков» — обе на историческом материале XVIII века. Но слава Есенина разрослась во всенародную любовь, а слава Мариенгофа, напротив, пошла на убыль. Посему править русской поэзией Есенин, конечно же, решил один. Лелеемая в годы дружбы и творческого взаимовлияния книга «Эпоха Есенина и Мариенгофа» так и не вышла. А в 23 году Есенин напишет: «Я ощущаю себя хозяином русской поэзии». Блок умер, Хлебников умер, Гумилев убит, Маяковский поет о пробках в Моссельпроме, Брюсов уже старый, остальные за пределами России, посему хозяевами быть не могут. Есенину это было нужно — стать хозяином. Закваска еще та, константиновская. В ссоре Есенина и Мариенгофа — в плане событийном — была виновата Катя Есенина, навравшая брату, что пока он был за границей, Мариенгоф зажимал деньги с публикаций «Пугачева», и с ней, сестрой, не делился. Это, конечно, послужило поводом, причиной же ссоры явилась дальнейшая ненужность Мариенгофа Есенину. Творческий союз был исчерпан. Имажинизм, как школа, превратился в самопародию. Есенин достиг-таки чего желал — стал править. Сам для себя определил: я первый. Но ни стихов Мариенгофа, ни дружбы не забыл. А дружба была. * * * Уже летом-осенью 19-го Есенин и Мариенгоф становятся неразлучны. В июне 20-го Есенин пишет своей знакомой Жене Ливишиц о том, что Мариенгоф уехал в Пензу и оттого чувствует он себя одиноко. Иллюстрация дружбы поэтов — их заграничная переписка. Письмо Есенина Шнейдеру, тоже собирающемуся за рубежи: «Передайте мой привет и все чувства любви моей Мариенгофу… когда поедете захватите с собой все книги мои и Мариенгофа…» И больше никому приветов, и ничьих книг не надо. Вот письма самому Мариенгофу: «Милый мой, самый близкий, родной и хороший… так мне хочется обратно… к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору…» Это не поэтическое подельничество, это больше чем творческий союз, это, наверное, любовь. У них даже любовные имена были друг для друга: «Дура моя-Ягодка!» — обращается Есенин к Мариенгофу с ревнивой и нежной руганью: «Как тебе не стыдно, собаке, — залезть под юбку, — пишет Есенин, когда Мариенгоф женился, — и забыть самого лучшего твоего друга. Дюжину писем я изволил отправить Вашей сволочности и Ваша сволочность ни гу-гу». Как забавно требует Есенин писем друга: «Адрес мой для того, что бы ты не писал: Париж, Ру дэ Помп, 103. Где бы я ни был, твои письма меня не достанут». Мариенгоф пишет ему ответы, такие же смешные и нежные. И вот вновь Есенин: «Милый Толя. Если б ты знал, как вообще грустно, то не думал бы, что я забыл тебя, и не сомневался <…> в моей любви к тебе. Каждый день, каждый час, и ложась спать, и вставая, я говорю: сейчас Мариенгоф в магазине, сейчас пришел домой… и т. д. и т. д.». Невозможно усомниться, в том, что это письма человеку любимому и нужному. «Ты сейчас, вероятно спишь, когда я пишу это письмо тебе <…> вижу милую, остывшую твою железную печку, тебя, покрытого шубой… Боже мой, лучше было есть глазами дым, плакать от него, но только бы не здесь, не здесь». «Милый рыжий! Напиши, что тебе купить… жду встречи, твой Сергей». Ни одной женщине не писал Есенин таких писем. Свою переписку поэты, вызывая раздражение критики, публиковали в печати. По возвращении из-за границы Есенин собирался расстаться с Айседорой Дункан и… вновь поселится с Мариенгофом, купив квартиру. Куда он собирался деть жену Мариенгофа, неизвестно: наверное, туда же, куда и всех своих — с глаз долой. Но… Еще при расставании поэты предчувствовали будущую размолвку. Есенин напишет нежнейшее «Прощание с Мариенгофом» — ни одному человеку он не скажет в стихах ничего подобного: Возлюбленный мой! Дай мне руки — Я по иному не привык, — Хочу омыть их в час разлуки Я желтой пеной головы. <…> Прощай, прощай. В пожарах лунных Не зреть мне радостного дня, Но все ж средь трепетных и юных Ты был всех лучше для меня." Уже — «был». Явное предчувствие розни сводит на нет все будущие нелепые меркантильные ссоры. Еще точней определил предощущение расставания Мариенгоф: Какая тяжесть! Тяжесть! Тяжесть! Как будто в головы Разлука наливает медь Тебе и мне. О, эти головы! О, черная и золотая! В тот вечер ветренное небо И над тобой, И надо мной, Подобно ворону летало. <…> А вдруг — По возвращеньи В твоей руке моя захолодает И оборвется встречный поцелуй! Так обрывает на гитаре Хмельной цыган струну. Здесь все неведомо: Такой народ, Такая сторона. После ссоры обидчивого Есенина понесло, и «подлецом» окрестил «милого Толю» и «негодяем». Но такое бывает с долго жившими единым духом и единым хлебом. Потом они помирились. Встречи уже не будили братскую нежность, но тревожили память: они заглядывали друг другу в глаза — там был отсвет молодости, оголтелого счастья. В 25-ом, последнем в жизни Есенина году, у него все-таки вырвалось затаенное с 19-го года: Эй вы, сани! А кони, кони! Видно черт вас на землю принес! (Помните, у Мариенгофа: «Эй, вы, дьяволы!.. Кони! Кони!») * * * Как не растрепала их судьба — это был плодоносящий союз: Мариенгоф воспринял глубинную магию Есенина, Есенин — лучшее свое написал именно в имажинистский период, под явным влиянием Мариенгофа: «Исповедь хулигана», «Соркоуст», «Пугачев», «Москву Кабацкую». Грустное для Мариенгофа отличие творческой судьбы поэтов в том, что Есенин остается великим поэтом вне имажинизма, Мариенгоф же — как поэт — с имажинизмом родился и с ним же умер. Имажинизм — и мозг, и мышцы, и скелет поэзии Мариенгофа, — лишенная всего этого она превратилась в жалкую лепнину. Великолепный Мариенгоф — это годы творческих поисков (в его случае уместно сказать — изысков) и жизни с Есениным. В 20-м году Мариенгоф пишет программное: На каторгу пусть приведет нас дружба, Закованная в цепи песни. О день серебряный, Наполнив века жбан, За край переплесни. А 30-го декабря 1925 года заканчивает этот творческий виток стихами памяти друга: Что мать? Что милая? Что друг? (Мне совестно ревмя реветь в стихах.) России плачущие руки Несут прославленный твой прах. Между этими датами вмещается расцвет великолепного Мариенгофа. С 26-го года поэта под такой фамилией уже не существует. Есть прекрасный писатель, известный драматург, оригинальный мемуарист, который пишет иногда что-то в рифму — иногда плохо, иногда очень плохо, иногда детские стихи. В стихах 22-го года Хлебников будто предугадал судьбы двух своих молодых друзей, написав: Голгофа Мариенгофа, Воскресение Есенина. Последнего ждали предсмертные муки страшной смерти, Мариенгоф же благополучно пережил жуткие тридцатые, однако в истории литературы Есенина ждало возвращение, а Мариенгофа — исчезновенье. Но достаточно прочесть несколько его строк, чтобы понять о том, что такая судьба незаслуженна: И числа, и места, и лица перепутал. А с языка все каплет терпкий вздор. Мозг дрогнет, Словно русский хутор, Затерянный среди лебяжьих крыл. А ветер крутит, Крутит, Крутит, Вылизывая ледяные плеши, И с редким гребнем не расчешешь Сегодня снеговую пыль. На Млечный Путь Сворачивай, ездок, Других по округу Дорог нет. Голос Мариенгофа — ни с кем не сравнимый, мгновенно узнаваемый, мучивший стихи молодежи двадцатых годов невольным мучительным ему подражательством. В области рифмы Мариенгоф истинный реформатор. Единичные в русской поэзии — до него — опыты с неправильной рифмой скорее случайны. Мариенгоф довел возможности неправильной рифмы до предела. Хорошей работой над рифмой характеризуется уже ранние опыты Мариенгофа. Для примера — поэма «Руки галстуком». Обвяжите, скорей обвяжите вкруг шеи Белые руки галстуком. А сумерки на воротнички подоконников Клали подбородки, грязные и обрюзгшие, И на иконе неба Луна шевелила золотым ухом. При невнимательном чтении можно подумать, что это белые стихи, но это не так. Итак, следите за рукой: первая строка, оканчивающаяся словом «шеи», рифмуется с четвертой, где видим: «обрюзгшие», вторая строка, давшая название поэме — «руки галстуком» достаточно плоско рифмуется с шестой: «золотым ухом». Здесь всё понятно: слово в рифмуемой строке повторяется почти побуквенно, но с переносом ударения. Созвучие третьей и пятой строк чуть сложнее: слоги «ни» и «до» в слове «подоконников» являют обратное созвучие слову «неба». Подкрепляется это созвучием словосочетания «на иконе» и все тех же «подоконников». Вторая строфа поэмы: Глаза влюбленных умеют На тишине вышивать Узоры немых бесед, А безумие Нелюбимых поднимается тишины выше, Выше голубых ладоней поднебесья. Первая строка представляет собой оригинальное созвучие с четвертой, вторая с пятой, третья с шестой. Тот же способ рифмовки и в следующей строфе: Прикажет — и лягу проспектом у ног И руки серебряными панелями Опущу ниц — Руно Молчания собирать хорошо в кельи Зрачков сетью ресниц. «Руки галстуком» — не только образец поэтического изящества, поэма пронизана высоким смысловым напряжением. Первая строфа представляет собой риторическое, словно ни к кому не обращенное предложение «обвязать вкруг шеи белые руки галстуком», то есть обнять, подойдя сзади, такой жест со стороны женщины предполагает и прощание и нежность. Затем рисуется удручающий ландшафт, средь которого возникло это мучительное желание чьих-то белых рук. Строфа вторая рассказывает о том, что влюбленным не обязательны слова, что бы понять друг друга, их общение, когда «глаза вышивают на тишине узоры немых бесед» — это иная степень понимания. Но безумие меченых неразделенной любовью ещё прекраснее, оно в своей мученической красоте поднимается «выше голубых ладоней поднебесья» — выше них только суд Господа. В третьей строфе появляется образ лирического героини, не только одарившей поэта страданием, но и создавшей — как ему кажется — мир для него, на который в середине пятой строфы герой смотрит заплаканными глазами сквозь оконные стекла: Не было вас — и не было сумерек, Не горбился вечер И не качалась ночь. Сквозь окно На улицы, разговаривающие шумом рек, Выплыл глазами, оплывшими как свечи. Затем поэт констатирует течение времени: новое утро, минуты, часы, октябрь, новая зима: Вечер-швейцар В голубой ливрее — подавал Петербургу Огненное пальто зари. Почему у одних глаза швыряются Звездной пургой, А у других не орут даже как автомобильные фонари? И снова голые локти Этого, этого и того дома В октябре зябли, И снова октябрь полировал льдом Асфальтов серые ногти, И снова уплывали часы, как корабли. Кажущееся безумие героя — отстраненно и ясно. Здесь впервые мелькает мысль о никчемности любимой, в глазах которой нет ни звездной пурги, ни даже искусственного света электричества. Поняв это, пережив осень и зиму, весной поэт оживает: Не было вас, и все-таки Стал день, вытекли сумерки, Сгорбился вечер и закачалась ночь — Потому что: время перебирало четки, Дымилось весной, И солнце мякоть снега грызло золотой киркой. (Только не подумайте, что последние две строки рифмуются. Дательный падеж «кирки» имеет прямое отношение к «сумеркам», а тот же падеж «весны» рифмуется со словом «ночь»). Итак, поэт оживает, но лишь для того, что бы вновь, заразившись прекрасным и жутким чувством, выглядеть в глазах белолицей, но равнодушной и не умеющей полюбить — жалким паяцем: Никнуть кривыми Губами клоуна К лицу, белее чем сливки. Спутанной гривой Волн новой любви разлив Топит маяками зажженные луны. Как это тонко — «маяками зажженные луны»! Расчесывая всезнающую голову, поэт рассматривает расширение собственных зрачков в отражении опасной бритвы: Открою у ладони синий желоб — Прольется кипяток, Вольется лёд… * * * С начала 20-х Мариенгоф работает с неправильной рифмой, как человек, наделенный абсолютным слухом: Утихни, друг. Прохладен чай в стакане. Осыпалась заря, как августовский тополь. Сегодня гребень в волосах, что распоясанные кони, А завтра седина — что снеговая пыль. Безлюбье и любовь истлели в очаге. Лети по ветру, стихотворный пепел! Я голову крылом балтийской чайки На острые колени положу тебе. Что же касается содержания этих математически выверенных строф, то можно стоит отметить, что вскоре лирическая героиня из стихов великолепного Мариенгофа исчезнет напрочь. «Звездную пургу» он увидел в другом. Позже, в «Записках сорокалетнего человека» Мариенгоф напишет: «Не пускайте себе в душу животное. Это я о женщине». Женщина для него понятие негативное. Все женщины одинаковы. Все они лживы, капризны и порочны. Неверность подругам декларируется Мариенгофом как достоинство. В зрелых стихах его не найти ни чувственной дрожи, ни смутного ожидания, ни нежных признаний. Страсть к женщине — это скучно, да и о чем вообще может идти речь, если рядом друзья поэты, и верность принадлежит им, а страсть — Поэзии. Мариенгоф, как никто из его собратьев по перу тяготеет к традициям романтизма. В описании шальных дружеских пирушек и в воспевании заветов мужской дружбы, Мариенгоф — прямой потомок Языкова. Удел дев — именно так в традициях романтизма Мариенгоф называет своих подруг, — сопровождать дружеские собрания, внимать, по возможности не разговаривать. Мариенгоф ницшеанствует: Люди, слушайте клятву, что речет язык: Отныне и вовеки не склоню Над женщиной мудрого лба Ибо: Это самая скучная из прочитанных мною книг. Зато с какой любовью Мариенгоф рисует портреты имажинистов, сколько блеска и точности в этих строках: Чуть опаляя кровь и мозг, Жонглирует словами Шершеневич, И чудится, что меркнут канделябровые свечи, Когда взвивается ракетой парадокс. Не глаз мерцание, а старой русской гривны: В них Грозного Ивана грусть И схимнической плоти буйство (Не тридцать им, а триста лет), — Стихи глаголет Ивнев, Как псалмы, Псалмы поёт, как богохульства. Девы в вышеприведенном стихотворении упоминаются как часть интерьера, некая досадная необходимость поэтическая застолья, и нет у них не примет, ни отличий. Иногда поэт снизосходит до разговора с ними, (хотя это, скорее, монолог), время от времени разделяет с ними ложе. Однако преданный собачьей верностью лишь поэзии и мужской дружбе, поэт считает правилом хорошего тона цинично заявить: Вчера — как свеча белая и нагая, И я наг, А сегодня не помню твоего имени. Имена же друзей-поэтов вводятся в стих полноправно, имена их опоэтизированы. Сегодня вместе Тесто стиха месить Анатолию и Сергею. И в трудные времена, и в дни радости — только другу на колени «голову крылом балтийской чайки» может положить поэт. Ждать его утешения, верить лишь ему. Не любимая есть, а друг. Льдины его ладоней белое пламя сжимают лба, Когда ставит на перекрестках золотые столбы Новое утро. И если однажды Мариенгоф срывается и на миг отказывается от своих слов о неприятии женщины, то тут же говорит: «Друзья, друзья, простите мне измену эту». А ещё через несколько минут после любовного признания оговаривается, что эта внезапная страсть всего лишь приключение, забавный случай… И уже в следующем стихотворении с прежней уверенностью звучит клятва: Зелёный лоб рабочего стола, Я в верности тебе клянусь, Клянусь: Лишь в хриплый голос Острого пера влюбляться И тусклые глаза чернильниц Целовать. Мариенгоф даже рад своей бесчувственности к женщине: И хорошо, что кровь Не бьёт, как в колокол, В мой лоб Железным языком страстей. Тяжелой тишиной накрой, Вбей в тело лунный кол, Чтобы оно могло Спокойно чистоту растить. Однако верность Музе и отрешенность от мира, не есть аскетизм. Несмотря на, мягко говоря, прохладное отношение, женщины Мариенгофа любят. Он высок и красив, он блистательно саркастичен и даже развратничает он с вдохновением. С изысканной лёгкостью, и скорее всего, первый в классической русской поэзии, Мариенгоф описывает, что называется, запретные ласки: Преломил стан девий, И вылилась Зажатая в бёдрах чаша. Рот мой розовый, как вымя, Осушил последнюю влагу. Глупая, не задушила петлёй ног!.. Дев возбуждает цинизм Мариенгофа и, пред ним, собственная обнаженная беззащитность: Мне нравится стихами чванствовать И в чрево девушки смотреть Как в чашу. Но суть действа, что бы оно собой не представляло, всегда одна — всё это во имя Поэзии, слово изречённое выносится на суд друзей — конечно же, поэтов. Категории моральности и антиморальности, по словам самого Мариенгофа существуют только в жизни: «Искусство не знает ни того, ни другого». Искусство и жизнь не разделяются поэтом, они взаимопрорастают друг в друга. Верней даже так: чернозём жизни целиком засажен садом творчества. Еще Вольтер говорил, что счастье человека в выращивание своего сада. Мариенгоф радуется друзьям, нисколько не завидуя их успехам, — радуется цветению, разросшемуся по соседству с его садом. И самое печальное, что происходит с душой лирического героя стихов Мариенгофа — это вкрадчивый холод разочарования в дружбе Поэта и Поэта, отсюда — душевная стылость, усталость, пустота, увядание… В одной из своих статей Сергей Есенин вспоминает сюжет рассказа Анатолия Франса: фокусник, не знающий молитв, выделывает перед иконой акробатические трюки. В конце концов, Пресвятая Дева снизосходит к фокуснику и целует его. Имажинисты — и в первую очередь, знаковая для этого течения фигура — Мариенгоф, согласно Есенину — никому не молятся. Они фокусничают ради собственного удовольствия, ради самого фокуса. Это хлесткое, но, по сути, неверное замечание послужило в смысле литературной памяти — надгробной эпитафией всем незаслуженно забытым поэтам братства имажинизма. «Милому Толе» в том числе. Но, думается, наличие иконы при производстве фокуса было не обязательно. Гораздо важней то, что поэт иногда превращается из фокусника в волшебника. В качестве свидетелей по этому делу можно пригласить строфы Мариенгофа. Его срывающийся голос еретика и эстета… …И святой дух отыщет дом безбожника. В атаку! За Родину! На здоровье! В жизни непрестанно встречаешь огромное количество невротиков, уродов, извращенцев и психопатов мужского пола, — и никто из них никогда не был на войне. Живут себе все эти чудаки, нервничают, психуют, извращаются, как умеют и морально уродуют себя и окружающих. Но стоит кому-нибудь, имеющему хоть какой-то военный опыт повысить голос, напиться и упасть в витрину, послать на хрен начальника или дать подзатыльник любимой девушке — сразу восстаёт в полный рост (и в неохватный бюст) комитет солдатский матерей, поднимается крик о «синдроме», о том, что «оттуда» нормальными не возвращаются и даже о том, что «их всех желательно изолировать» до полного выздоровления. Может быть, кто-нибудь объяснит, как так получилось? Человечество воюет, судя по всему, давно и не прекращая этого увлекательного занятия ни на день. Но кто-нибудь из нас помнит что-нибудь из мировой классики о невротиках, прошедших войну и навек слетевших с катушек? Может быть, я забыл, но пусть мне подскажут? Может, это как-то отразилось в «Илиаде»? В «Записках о гражданской войне» Гая Юлия Цезаря? Может быть, отличный вояка Сервантес обмолвился на эту тему? Может, это описал лорд Байрон? Или Майна Рида на всю жизнь шокировала Мексиканская война, где его ранили — и с тех пор он стал гуманистом? Может быть, Лев Толстой очень переживал из-за того, что устраивал зачистки в горах? Или, может быть, Хемингуэй и Ромен Гари покончили с собой из-за того, что им приходилось стрелять в людей? А женщины, алкоголь, наличествующая или отсутствующая мужская потенция и прочие ненавязчивые приметы их многолетней мирной жизни — тут совершенно не причём? Может быть, увешенный Георгиевскими крестами Николай Гумилёв был большим невротиком, чем Есенин и Маяковский, войны не видевшие — или видевшие её издалека? (Если слово «невротик» вообще корректно по отношению к Гумилёву, даже в вопросительной форме). У Гришки Мелехова, может, тоже был военный синдром? Или он всё-таки заплутал между двумя бабами, а также то «красной», то «белой» правдой? Короче, есть непреходящее ощущение, что мы имеем дело с дурным мифом — когда заходит речь про неизлечимые синдромы, охватывающие всех поголовно, сдуру ухватившихся однажды за автомат. Отчасти этот миф порожденье прошлого, XX века — именно тогда, подготовленный, распаханный и засеянный гуманистами века XIX-го, появился культ жертвы. Выяснилось, например, что проигравшим народом быть не менее, а то и более выгодно, чем победившим. И пошло-поехало: Барбюс, Ремарк, даже Сэлинджер — всё это оказалось куда больше востребовано, чем, скажем, Эрнст Юнгер. Выяснилось также, что рефлексировать и размазывать слёзы (а то и слюни) по лицу в произведениях культуры (кино, литература, изобразительное искусство) зачастую более выгодно, чем дать портрет человека с криком «Банзай!» вырывающего у кого-нибудь кадык. Онегин и Печорин, между прочим, тоже рефлексировали, но вместе с тем у них не возникало никаких сомнений, если нужно было кого-нибудь мимоходом пойти и застрелить. У Пушкина, к слову сказать, на счету 29 состоявшихся или несостоявшихся дуэлей. Ещё мне тут его переписка попалась на глаза: Бог ты мой, что он пишет про варшавское восстание! Угодил бы он в руки нашим либералам, они б его забили с Прохановым и Макашовым в один гроб… Лермонтов тоже особенным гуманизмом не отличался. В Советской России, сразу после Великой Отечественной эта зараза ещё мало распространилась. Более того, почти не было культа самих фронтовиков — отвоевали, и спасибо, давайте теперь мирным трудом займёмся. И это, пожалуй, пошло только на пользу народу. Страну отстроили быстро, наплодили детей, и стали жить-поживать. Фронтовики и невоевавшие соседствовали, трудились, учились рядом — никто никому не мешал, никто никого навязчиво жизни не учил. Послевоенное поколение, правда, всё равно получилось какое-то несколько поднадломленное. С червоточинкой… Оно понятно, что «оттепель», а потом «застой», «безвременье вливало водку в нас» и всё такое. Но это безвременье, между прочим, вливало водку во всех подряд — и во фронтовиков, и в тех, кто на фронт по возрасту или в силу иных причин не успел и не попал. И вот отвоевавшие своё артиллерист Юрий Бондарев, танкист Даниил Гранин и пехотинец Борис Васильев, дай Господи им здоровья, живут и здравствуют — а Юрий Казаков, Александр Вампилов или невоевавший Юрий Трифонов через безвременье не перешли. Так и остались там, убитые без пуль и осколков. Не все знают, что воевал (был пленён и бежал из плена!) проживший достаточно долгую жизнь Иннокентий Смоктуновский. И добрый дедушка Юрий Никулин воевал, и навоевал «Медаль за отвагу». И офицер Великой Отечественной Владимир Этуш до сих пор снимается в кино. А вот Олег Даль не воевал. И Василий Шукшин — нет. И Александр Кайдановский — нет. Воевавший Булат Окуджава прожил 73 года, а не воевавший Владимир Высоцкий — 41. Понятно, что можно вспомнить и назвать другие имена — но, согласитесь, я ж называю людей знаковых, которые определяли лицо послевоенной эпохи. И картина получается совершенно очевидная: у воевавших запас прочности больший. Я всё это наблюдал на примере своей семьи. Один мой дед, Нисифоров Николай Егорович, 1923 года рождения, был призван в 1941-м, пулемётчик. Потерял семь «вторых номеров» за войну — а сколько всего погибло из пулемётного расчета — он и не помнил. Зато помнил, как ротой побежали в атаку, атаку задавили, и обратно в окопы возвращается пять человек. Другой мой дед, Прилепин Семён Захарович, 1914 года рождения, был призван в 1942-м. Артиллерист, попавший потом в плен и два с лишним года проведший в лагерях по всей Европе. Ему однажды некий, оказавшийся в том же лагере, ведун нагадал, что проживёт дед 85 лет — и поверить в то было глупо и нелепо. Умирали там все, непрестанно и каждый день — тут бы день протянуть. Но ведун оказался прав. Оба деда сразу после войны нарожали по трое детей. Оба деда всю жизнь держали огромное хозяйство, с огородами до горизонта и огромным поголовьем самой разнообразной скотины. Послевоенные дети и первого и второго деда пошли не в родителей. Дочери, правда, живут и здравствуют — но какой с женщин спрос. А вот мой отец умер, прожив чуть побольше Василия Шукшина. И мой крёстный — родной дядя — умер, прожив чуть поменьше Олега Даля. И на таком печальном фоне мы всерьёз голосим про военный синдром! У нас принято во всём винить американцев — ну так я не буду тогда выделяться из толпы. Этот самый военный синдром во многом придумали американцы, получившие своё во Вьетнаме. Их заразный кинематограф, наснимавший по этому поводу десятка полтора шедевров, привил тему и нашему кинематографу. А кинематограф — великая вещь. С тех пор, пошло-поехало. Сегодняшний фронтовик, отстрелявший своё солдатик, особенно если он ещё молод, едва попадёт на страницы серьёзного романа или хорошего фильма, сразу начинает тосковать и тоскует до полного исступления. И никакого другого фронтовика и солдатика нам никто не предлагает. Вот чтобы он пострелял, побуянил, порисковал шкурой — а вернулся домой, развернул гармонь — и все девоньки его. Между тем, скажу как на духу, ни одного носителя «афганского» или «чеченского» синдрома я в своей жизни не встречал. То есть, я знаю людей, которые были в чеченском плену, знаю, как минимум, трёх мужиков, что прошли и Афган, и Чечню, и Абхазию успели зацепить, знаю с полста бойов, проведших в Грозном в пору проведения там контртеррористической операции по году и больше, и ещё десяток знаю, которые наверняка и в упор убивали людей. Только не надо мне заливать про то, что я не знаю, что у них твориться в душе. В душу я никому залезть не смогу, но хронической тоской, неврозом, алкоголизмом, мучительной завистью к окружающим и непрестанной злобой к миру хворают не те, кого я назвал, а совсем другая часть моих знакомых — что автомат, танк и гранату видели только в телевизоре. Здесь, конечно, стоит меня спросить а отправил бы я но войну своих сыновей. Или задать конкретный вопрос в лоб: не за войну ли я тут пропагандирую. На что я на чистом духу отвечу: война — зло, а детей своих я под пули не пущу ни за что. Что, впрочем, никак не отменяет всего вышесказанного. Если он придёт Не в том проблема, что в России есть люди с разными убеждениями. Печально было бы, когда дела обстояли иначе. Проблема в том, что и т. н. «русские патриоты», и т. н. «российские либералы» являются носителями сектантского мышления. Уверенность в собственной правоте и у первых, и у вторых откровенно нездоровая. Так истово могут видеть себя носителями последней истины только безбожники. Надо, в конце концов, иногда давать себе отчёт в том, что окончательной истины здесь, на земле, нет. Мы призваны её искать: за тем и родились. Но узнаем всё чуть позже. А наши политические деятели, как послушаешь их, всё уже знают. Измученные неприподъёмным всезнанием патриоты и либералы давно стали носителями определённых, присущих только им качеств. Патриоты всегда подозрительны. Странное дело: русские люди, живущие на русской земле, исповедующие русские взгляды непрестанно ощущают себя словно бы в окружении. Всё вокруг предано, продано, попрано и поругано. И всё это сделали враги, которых тьмы, тьмы и тьмы. Враги окружают нас как воздух. Всякий прикоснувшийся врага — сам становится врагом. Надо всегда быть настороже. Надо блюсти себя в чистоте и общаться только с подобными себе. Патриоты любят размечать территорию и ставить клейма. Я провёл несколько вечеров с людьми, для которых очевидно, что, скажем, Маяковский не русский поэт, а русскоязычный. И это очень важно. Маяковский яркий пример, но не единственный, есть тысячи других. Через какое-то время лично я начинаю с недоверием оглядывать себя и сомневаться в своей культурной, социальной и расовой полноценности. Лучше не поминать вслух, что я, к примеру, почитаю человека по фамилии Лимонов за своего учителя («…этого беса?»), или что, скажем, долгие годы слушаю музыку человека по фамилии Гребенщиков («…он же духовная проститутка!») С патриотами мне страшно оглядываться на историю своей страны, которая во всякую несчастную минуту своей жизни находилась в полной или частичной власти представителей масонских и прочих лож. Картина охватившего нас упадка, порождённого тотальным заговором, может показаться даже убедительной, но в ней есть один недостаток: непонятно, где всё это время были собственно мы, народ. Какое право, наконец, имеем мы на эту землю и эту историю, если нами столетиями управляют злобные и меркантильные заговорщики. Современный русский патриот лишен чувства хозяина своей земли. Его всё время кто-то обкрадывает. Он нищ, сир и убог, если присмотреться. …Если патриоты неистово подозрительны, то либералы мучительно брезгливы. Патриот, узнав о твоих заблуждениях, смерит тебя мрачным, исполненным горечи и муки, взглядом; либерал же просто отвернётся, потому что отныне ты пустое место. Брезгливость либерала может вызывать вполне невинное понятие или утверждение, набор их обширен, но не сложен: «подвиг Матросова», «Шолохов — автор «Тихого Дона», «я русский», «православие в школе» и даже какая-нибудь не к ночи помянутая «берёзка», «осинка» и «рябинка»… Мы, конечно, несколько упрощаем, но не настолько сильно, как может показаться. Патриоты, как мы уже знаем, не чувствуют себя хозяевами в своей же земле; зато либералы воспринимают себя настолько по-хозяйски, словно все остальные тут у них в гостях. Вот есть, к примеру, в стране удивительный народ, испытывающий огромную ностальгию по Советскому Союзу и выбирающий в проекте «Имя России» исключительно Сталина. Этот народ определённо в гостях у либералов, к тому же это незваный гость: пришёл, наследил, вытирай теперь за ним… Если бы либералы всегда и вслух говорили то, что они думают о национальном вопросе, истории России и будущем страны, их стоило бы отправить в психиатрическую лечебницу. Но если на ту же тему выскажутся патриоты, их отправят следом. Поэтому и первые, и вторые не говорят, но лишь проговариваются о своих реальных намерениях. Во власти тем временем находится третий тип политиков — люди вообще лишённые убеждений. Они — центристы. То есть, в центе власть, они при власти, и нечего отклоняться ни вправо, ни влево, суета это всё. Есть определённая справедливость в том, что ко власти в России пришёл именно этот политический вид. У них вообще нет никаких индивидуальных качеств, что позволяет мечтательному и склонному к творчеству русскому народу наделять свою власть любыми гипотетическими добродетелями. А вот у патриотов, равно как у либералов, свои качества есть, и они неприятные, даже если их показывать не целиком, а только, скажем, кончик. Надо признать, что проходимцы управлять народом могут, хотя народ при этом начинает постепенно рассасываться. Но сектантам с тоталитарным мышлением доверять управление страной вообще нельзя, потому что в их представлении народ изначально лишний. Патриоты, как и либералы, по замыслу, должны клонировать подобных себе, и жить с ними, любовно глядя на своё отражение. Новый политический лидер в России должен быть равноудалён и от т. н. патриотов, и от т. н. либералов. Лучше бы, знаете ли, чтобы и первые, и вторые вообще куда-нибудь вышли на время. Вот недавно Ирина Хакамада заявила, что уходит из политики. Она, к слову, не самый дурной политик: в силу того, что в отличие от своих коллег по либеральному лагерю способна к трансформации взглядов. С той поры, как я услышал эту новость, меня томит и будоражит одно видение. Однажды утром объявляет о своём уходе из политики Геннадий Зюганов. Спустя два часа прощается с народом Владимир Жириновский. Потом, вдруг, сразу и хором оставляют политику все, кто заправлял делами в Союзе правых сил и в «Яблоке». Какой светлый день был бы! Как много воздуха стало бы! Но так как подобного не случится, нам ещё предстоит некоторое время смотреть на некоторые привычные манекены. Новый лидер будет не только удалён от патриотов и либералов, но и вообще внеидеологичен — то есть, своим его не признают ни «слева», ни «справа». Во-первых, потому что все идеологии растасканы и опошлены некрасивыми, немужественными и недобрыми людьми. Во-вторых, потому что отвечать новому лидеру придётся за весь народ, а не только за отдельных его представителей. Отвечающий за весь народ по определению должен быть социалистом, и значит, новый лидер будет строить «левую» экономику. Но помнящий о том, что народ в целом состоит из отдельных и противоречивых представителей по определению должен быть либералом, и, значит, новый лидер будет строить либеральную политику. Нынешняя власть всё делает ровно наоборот, но не признаётся никому. В мышлении, поведении и поступках нового лидера не будет ничего сектантского. В споре западников и славянофилов он будет Пушкиным. Он будет свободен и независим во всяком своём суждении. Риторика и практика в случае нового лидера не будут столь различны и даже взаимоисключающи, как это обстоит на сегодня. Он будет наглядно мужественным человеком, то есть ежедневно готовым к лишению свободы или к насильственной смерти. С первого же шага он продемонстрирует готовность отвечать за Россию всем своим существом, и не отделять своей судьбы от судьбы Родины. И не думайте, что это высокие слова. Когда увидите нового лидера, сразу поймёте, о чём речь, и почувствуете разницу с тем, что было совсем недавно. Если он придёт, этот лидер. Никто не гарантирует нам его приход. Пока есть только определённые гарантии, что никаких лидеров не появится вообще, а Россия провалится в тартарары. Зла не хватает Вряд ли русские либералы глупые люди, но ведут они себя, словно изо всех сил желают таковыми казаться. Речь естественно о том, как воспринимается история всякой тирании в России и предпосылки её появления. А воспринимается тирания как рукотворное деяние некоего конкретного маниака, жаждущего мести, крови, массовых убийств. В то время как приход деспотии в Россию является нерукотворной, но совершенно понятной реакцией на то, какие мы есть. Вот живём мы себе, хлеб жуём, смотрим вокруг, беды не ждём. Страна наша красивая и обильная. Совершает она такое количество зла, что удивительно, как земля ещё не разверзлась под нами. Россия, к примеру, является одним из самых известных экспортёров рабов, детских и взрослых органов. Ежегодно в нашей стране пропадает 15 тысяч детей, и если мы всерьёз себе представим хоть на мгновение, что с ними происходит после того, как их воруют — нам прямой путь в психбольницу. Но мы же не представляем. Россия последние лет десять выдерживает стабильный показатель — один миллион семьсот тысяч абортов в год; но недавно это чудесные цифры вновь начали расти. И это что — женщины делают аборт? Это мужчины всё для этого сделали, и в прямом смысле и в переносном. И делают это один миллион семьсот тысяч раз ежегодно. Постоянство какое! По сути, нас можно всем народом поместить в одно большое лукошко, а оттуда высыпать в натуральную, огромную, кровавую, вонючую кашу из мёртвых эмбрионов, чтоб мы там захлебнулись. Заварили кашу — жрите теперь её сами. А чего, если в течение каждого года мы с лёгкостью обгоняем пресловутый 1937-й год, когда было расстреляно 700 тысяч человек. Я вообще удивлён, что Бог нас любит, ведь Он нас любит. Он же должен нас ненавидеть. Он имеет все основания взять человека за ноги и ударить головой об угол. Сказать при этом: заколебал, слушай. Плюнуть и уйти. …Это мы ещё не всё перечислили. Большие чины МВД говорят о трёх миллионах беспризорных, и тут же оговариваются: три или четыре. Они не могут сосчитать! Миллион больше, миллион меньше. И мы как-то научились иронично эти цифры воспринимать, с пожатием плеча: знаем, мол, слышали сто раз, сколько можно уже. Ещё чины говорят о том, что каждые пять лет тысяча русских родителей убивает тысячу собственных (не усыновлённых, а своих!) детей, хотя мы всё вспоминаем только про одну тупую американку. Брошенным, униженным, физически изуродованным, изнасилованным и проклятым просто нет числа в нашей земле. И мы пока лишь о детях говорим, не беря в расчёт презираемых стариков и дивизии девок на панелях половины планеты. Мы что, всерьёз думаем, что мы вот так и будем блядовать и зверствовать, а нас никто не остановит? Как бы не так. Вот только потоп устраивать технологически сложно, и ни у какого вулкана лавы не хватит на всю страну; а утихомирить нас обязательно нужно. Поэтому придёт тиран. Не симулякр со строгими скулами и трёхугольными бровями, а натуральный, эсхатологический. Безусловно мы жаждем не жестокости, но Отца, который и накажет, и пожалеет. Да, Отец неизбежно отнимет нашу глупую и злую жизнь, но он и поплачет о нас потом. Мы же знаем, что он очень жалостлив. Когда у Иосифа Сталина погибла (вроде бы застрелилась) жена, Светлана Аллилуева, — он очень переживал, искренне. По всему дому расставил её портреты. Ночами поднимал водителя, и просил вести его на кладбище, где сидел один по несколько часов у могилы. Плакал, говорят. Отец угробит нас, а потом будет сидеть у нашей могилы и верить в то, что мы хорошие. Ничего нам больше и не надо. Мы же знали, что мы нехорошие, а тут такое незаслуженное отношение. Это мы при жизни и на людях умеем весело и бурно изображать, какие мы добрые, и деятельные, и щедрые, и обаятельные, и любящие. На самом деле суки мы последние, трусливые и беспощадные ко всему кроме себя. И лишь одна потайная вера способна согреть нас: что придёт по нашу душу кто-то беспощаднее, чем мы. Но убьёт нас не оттого, что он такой же слабый как мы, а оттого, что сильнее, чем мы. И всё наконец станет на свои места. Гармония мира восстановится. Нам же её предлагали восстановить собственными, человеческими руками. По добру и по здорову. Нет, человеческими не захотели. Человеческими нам неприятно. Человеческие руки мы на другое любим применять. Всё теребим себя до поглаживаем. Неистощимый зуд у нас к себе. В итоге пора уже оправдать русский народ за то, что ему нужен тиран. За то, что он Сталина любит — а он его любит, что бы вы тут не говорили. Это не из мазохизма, и не из садизма. Это он из честности. Это потому, что мы знаем себе цену и в курсе что, как и сколько раз заслужили. Пора уже словами «кровь порождает новую кровь» мерить не годы р-р-ррепрессий, а нашу такую чудесную мирную жизнь. Потому что и льём мы этой крови ещё больше, и улыбаемся при этом ещё гаже. Зла на нас не хватает, вот так улыбаемся, объясняя себе, что тирания — плохо, потому что её мерзости — субъективный процесс, дело рук одного, маленького, сухорукого в оспах тирана, а наша действительность — напротив, процесс объективный, вся грязь и гадость которого как бы из ниоткуда появляется. Знаете, я, наконец, придумал нехитрые ответы на два главных русских вопроса «Кто виноват?» и «Что делать?» Вот они: во всём виноваты мы сами — ответ первый. И нужно отдавать себе в этом отчёт — ответ второй. Во всём виноваты мы сами, и нужно отдавать себе в этом отчёт. Бульдозер читать не умеет Как московский подход проехался по нижегородской старине Когда в Нижегородскую область на должность губернатора пришел Валерий Шанцев, бывший лужковский зам, основательный и лобастый человек, говорящий хриплым трубным басом, зачарованные самим его видом нижегородские бабушки попросили его построить тут жизнь «как в Москве». Не знаем, что там имели в виду бабушки, зато уже можно догадаться, как именно их понял Валерий Павлинович. Например, строить он решил много, густо, цветасто. Как в Москве. Полно ж относительно пустых мест в городе — чего ж им пустовать. Едва прибыв в город, Шанцев попенял местному мэру, что в Нижнем так много «ветхого фонда». Нижегородцы, наивные люди, первым делом, конечно, подумали про убогие халупы и провалившиеся крыши, которые без труда можно обнаружить то в одном, то в другом закоулке Нижнего. Но ситуация оказалась чуть сложнее. Халупы в большинстве своем как стояли, так и стоят. Вернее, горят, протекают и понемногу обваливаются. Изношенность ветхого фонда огромная и в секрете не держится. Однако основное внимание высочайшего лица пало на совсем другие, так сказать, объекты. * * * Недавно в области произошло событие из ряда вон выходящее. По уму — так должен был разгореться федеральный скандал, но даже тут, в Нижегородской области, никто не вскрикнул: «Да что ж это делается-то!» О, какой шум стоял бы по этому поводу лет эдак 25 назад. «Вандалы! — возмущалась бы интеллигенция. — Временщики!» Нынешняя тишина вызывает чувства почти уже лирические. Рыбалкой хорошо в такой тишине заниматься. Итак, сразу 76 зданий и сооружений, которые входили в список объектов культурного наследия, одним росчерком пера лишились этого статуса. Согласно постановлению областного правительства N 78, они были сняты с государственной охраны. Проще говоря, теперь 76 архитектурных памятников можно перестраивать или сносить. Причем опыт наблюдения за методами работы нижегородского губернатора московского разлива убеждает в том, что перестраивать они любят не очень. Больше любят застраивать. Те, кто следит за ситуацией, помнят, что, например, уже случилось с охраняемым государством памятником нижегородского модерна — домом купца А.И. Цылбова на улице Новой. Подогнали бульдозер и дом снесли. Местные правозащитники и активисты «Другой России» пытались воспротивиться сносу, первый раз даже отбили дом от бульдозериста по имени Колян и его гоп-команды, устроили у дома патрулирование. Но пришел местный УБОП и снес сначала активистов, а потом вернулся Колян и доломал дом. Красивая была история, показательная. Она, в частности, продемонстрировала, что если у нас московский каток что-то решил переехать — то он переедет. Надо сказать, разрешение на снос выдал тогда сам начальник Управления государственной охраны объектов культурного наследия Нижегородской области Виктор Колесников. Судя по наименованию его должности, он призван был памятники охранять, но вот не сложилось. К тому же соответствующего образования и опыта работы в этой сфере у него не было совсем, зато он был вывезен из Москвы волею самого Валерия Павлиновича. Такие специалисты серьезным людям всегда нужны. Затем нижегородские власти решили отремонтировать жемчужину нижегородского барокко — памятник республиканского значения — одно из зданий усадебно-промышленного комплекса А.Р. Баташева, что в Выксе. Ансамбль усадьбы планировалось отреставрировать к 250-летнему юбилею Выксунского металлургического завода. Реставрация удалась на славу — эту самую жемчужину барокко попросту разобрали. * * * На месте дома Цылбова теперь красуется пятиэтажный чемодан из силикатного кирпича — любуйся, древний город! Хотели "маленькую Москву" — держите, не запачкайтесь. В комплексе Баташева вместо разобранного здания построили, что называется, новодел — что-то похожее на прежнее строение, но тем не менее уже не оно. Это, на минуточку, как сломать Александрийский столп, а потом возвести такой же, но уже новый. Такой способ реставрации в наших краях тоже ценят — оно ж дешевле, как выяснилось. Один из корпусов Мартыновской больницы на ул. Минина — региональный памятник — разломали, а потом, спасибо кормильцам, построили заново. Другой памятник — дом Клочковой на Варварской, 27, так долго мешался, что в конце концов вдруг загорелся — ну, бывает такое. В итоге его восстановили подальше от центра, чтоб больше не мешался и не горел, а то наставили памятников культуры где ни попадя, припарковаться негде. Мы даже не хотим поднимать тему, что у нас строят в историческом центре города, даже если не сносят культурные памятники. Этот, к примеру, огромный стеклянный плафон на Алексеевской, в пяти минутах ходьбы от кремля, — он же через три года потеряет весь свой блеск и будет похож на Курский вокзал в Москве, который покрыт таким слоем пыли, что уже напоминает курятник. А тоже, наверное, блестел поначалу. Любят у нас блестящее лобастые чиновники. И гражданам прививают хороший вкус. А что, была ж пару лет назад у губернатора необычайная идея построить в Борской пойме «Глобал-таун» — громоздкое сооружение из стекла и бетона, о котором Шанцев даже успел доложить Владимиру Путину. Борская пойма, поясню я специально для читателя, не бывавшего в Нижнем, — это визитная карточка города, прекрасные дали, открывающиеся с откоса, как раз неподалеку от того места, где встречаются Волга и Ока. Ну то есть, с точки зрения опытных управленцев, — большой кусок земли, где ничего не построено. Незасаженный огород. Неоткрытая Америка. У какого Колумба не дрогнет сердце при виде таких неосвоенных богатств! Есть известная картина Константина Юона, где Горький и Шаляпин любуются на эти виды с откоса. Это один из символов России по сути — вот где собирались строить свое сиятельное чудовище наши опытные, черт их за ногу, управленцы. «Шаляпин и Горький любуются на "Глобал-таун"» — а что, звучит. Благо начался финансовый кризис — и проект не удалось воплотить в жизнь. Но он никуда не делся, этот проект, хранится себе, ждет своего часа. * * * И вот теперь пред московским катком оказались беззащитны не бессмысленные огороды, не одно здание и не два, а сразу 76. Размах московский! А чего мелочиться — на каждый кирпич теперь выписывать бумагу? Мы б рекомендовали губернатору нарисовать ордер сразу на всю область: «Можно строить везде». В числе 76 приговоренных с государственной охраны снят дом Евланова, что находится по адресу: Большая Печерская, дом 31. Построенный в первой четверти XIX века в стиле классицизма, этот дом — одно из безусловных украшений города. Характерно, что в прошлый раз его хотели снести еще при Советах, в 1986 году, построив на месте памятника еще один корпус института прикладной физики. Но даже в те времена молодые архитекторы и реставраторы памятник отстояли. Чтоб не допустить варварства, архитектор Елена Кармазинная привязала себя к зданию, и, знаете, это удивительным образом подействовало на всесильный КГБ. Но мы-то уже знаем, что УБОП — это вам не КГБ, и если кто-то сегодня решит себя привязать, то его отвяжут. А потом опять повяжут, если не поймет. И что-то мне, к слову говоря, подсказывает, если и решат нынче строить объект вместо дома Евланова, то это будет никак не институт прикладной физики. Даже и не знаю, откуда у меня такая уверенность… Не менее удивительно лишение иммунитета усадьбы Соколовой на улице Ошарской. В паспорте этого памятника говорится: «Главный усадебный дом, возведенный по красным линиям улиц, проложенных по первому регулярному плану города 1770 года и уточненному генеральным планом города 1839 года, имеет важное градостроительное значение — закрепляет своим объемом пересечение исторических улиц Ошарской и Октябрьской. В архитектурном облике существующих сооружений ярко отражены черты эклектики второй половины XIX века». Все ясно изложено в паспорте. Одно печалит: бульдозер читать не умеет. Далее в списке беззащитных памятников кирпичная башенка на улице Пушкина, оставшаяся от старообрядческого скита, где был похоронен известный в XIX веке купец и меценат Бугров. Два крайне интересных в архитектурном плане больничных комплекса на улицах Ульянова и Кащенко. Комплекс паровой мельницы Дегтярева, построенный в конце XIX века по проекту нижегородского архитектора Фельдта, причем одно из зданий, входящее в состав комплекса, было возведено раньше, в 1840-х годах, знаменитым архитектором Кизеветтером. Мельницу, кстати, любил снимать легендарный фотограф Максим Дмитриев. У наших детей есть хорошие шансы увидеть памятник только на фотографиях. И так далее, и так далее — весь список приводить не станем, это, что называется, надо видеть. Или, иначе говоря, это еще можно увидеть. * * * Нижегородские чиновники, конечно, могут сказать, что лишение памятников статуса объектов культуры вовсе не означает немедленного их сноса. И скажут так наверняка. Вопрос в том, кто им готов поверить? Пока памятники находились под охраной закона, еще был шанс — минимальный, но был — воспротивиться варварству. А что сейчас? Надеяться в этом случае особенно не на кого. Прежняя интеллигенция, которая чуть что готова была воскликнуть «Так жить нельзя!», куда-то рассосалась. Иные радетели старины не просматриваются. В городе недавно избран новый мэр, Олег Сорокин, даже, как говорят, два мэра — есть еще сити-менеджер Олег Кондрашов. Но ни один человек в городе даже в шутку не рискнет предположить, что градоначальники вдруг восстанут против московского катка. Хотя бы потому, что сам их приход во власть был, как уверяют эксперты, инициирован Шанцевым. В итоге нам остается уповать только на закон. Конституция ведь, как ни странно, умалчивает об интересах застройщиков и прочих выгодах рыночной экономики, спаянной с государственным управлением. Ни слова по этому поводу там не сказано. Зато в Конституции прописаны какие-то старообразные, ей-богу, вещи: что «каждый обязан заботиться о сохранении исторического и культурного наследия, беречь памятники истории и культуры». А Федеральный закон «Об объектах культурного наследия» гарантирует «сохранность объектов культурного наследия в интересах настоящего и будущего поколений многонационального народа Российской Федерации и устанавливает, что их государственная охрана является одной из приоритетных задач органов государственной власти и местного самоуправления». Слышали? «Приоритетных задач»! Существует к тому же статья 243 Уголовного кодекса, которая за повреждение или уничтожение памятников истории и культуры предусматривает наказание до пяти лет лишения свободы. Но если закона нет?.. Власти и так-то не очень боятся УК и прочих ФЗ, но когда руки развязаны — вообще спросу никакого. * * * Во всей этой истории есть только один обнадеживающий момент. Постановление, о котором идет речь, появилось на основании экспертизы, которую областное правительство заказало по результатам конкурса коллективу специалистов ННГАСУ. Эти самые специалисты комментариев прессе о том, как они умудрились 76 культурных объектов перевести в разряд возможной бульдозерной охоты, не дают. Ну и не надо. Куда более интересно, что, согласно постановлению правительства РФ N 569 от 15 июля 2009 года, лица, проводящие историко-культурную экспертизу, должны пройти государственную аттестацию. В Нижегородской области есть только один аттестованный специалист — Наталья Бахарева, и она в этой работе не участвовала. Вывод: экспертизу провели люди, которые не имели права этого делать. И чиновники об этом наверняка знали. Впрочем, даже не знание закона, как известно, не избавляет от ответственности. Так что, если кто-то в бульдозере или на катке решил, что проблема с 76 никому не нужными памятниками решена раз и навсегда — он может ошибиться. Да, прямо скажем, государство у нас не самое правовое — но шанс открутить это колесо назад, ровно до статьи 243 Уголовного кодекса, все-таки есть. Маленький, но есть. А там, дорогие друзья, записано пять лет лишения свободы. …У нас, кстати говоря, уже заходила речь о повышении срока губернаторских полномочий с четырех до пяти лет? Да? Очень вовремя! Шутка. Улыбнись, бульдозерист! Война и мир Андрея Сахарова Его судьба очень похожа на судьбу Льва Толстого Нацбольскую радикальную газету с мрачным названием «Народный наблюдатель» мы делали в доме, стоявшем ровно напротив того, где жил в горьковской ссылке Андрей Сахаров. Теперь там его музей. Наша газета призывала все отнять и поделить, а тех, кто не желает этого делать, — топить в Волге. Казалось бы, что может быть более далекого от того, о чем писал и говорил Сахаров? Но я почему-то нет-нет и взглядывал на его окна, как будто оттуда могли подать тайный знак. Когда он отбывал свое в Горьком (с неизменным милиционером у дверей, которому Боннэр, говорят, выносила супчику покушать), это был закрытый город, очень советский, достаточно скучный, да и район Щербинки, где томились всему миру известные узники совести, тогда был окраиной. В нынешний Нижний сослать в ссылку — это как наградить. И тот район, где жил Сахаров, — хоть и не стал центром, но от центра по внешним признакам отличается не очень. Трасса гудит, витрины сияют, фонари перемигиваются. Впрочем, сравнить тот Горький и нынешний Нижний, ту жизнь и эту все равно не получится — жизнь приобрела какие-то совсем несопоставимые черты. Например, как если бы тогда мы жили под водой, а теперь стали, скажем, воздухоплавающими. Тогда в холода лед был сверху, а теперь — снизу, тогда были жабры, сейчас — клюв, тогда мы смотрели из воды, а сейчас — в воду… В общем, нечего даже пытаться. Но положа руку на сердце надо признать: в народе Сахарова не очень любят. Если поговорить с людьми, что живут в его доме (кое-кто вроде бы даже помнит Сахарова или уверяет, что помнит), то чаще всего обнаружишь в ответах привкус скепсиса; хорошо еще, если не помянут диссидента крепким словцом. Служащие музея рассказывают о Сахарове с таким видом, как будто где-то внутри затаили к нему неприязнь и с трудом сдерживаются, что не выказать ее. Представить нижегородца, который зачем-то пойдет в музей Сахарова, достаточно сложно. У меня буквально нет ни одного знакомого, который там бывал. Объяснение всему этому простое: Сахаров в массовом понимании — один из людей, несущих ответственность за те огромные, почти немыслимые изменения, случившиеся со страной и с народом. Его уверенно занесли в тот самый список, где располагаются «меченый», ЕБН и «рыжий бес». Поздний Сахаров почти затмил великого ученого и, между прочим, трижды Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской и Сталинской премий. Мы элементарно подзабыли, что Сахаров, прямо говоря, героически трудился на социализм и сделал для того государства столько, сколько не сделала целая дивизия нынешних патентованных компатриотов. И что бы он потом ни говорил, этот диссидент, водородная бомба-то — вот она, ее Нобелевской премией мира не прикроешь, как фиговым листком, и никаким правозащитным выступлениям не отменить его труды по магнитной гидродинамике, физике плазмы, управляемому термоядерному синтезу, элементарным частицам, астрофизике и гравитации… А сколько он сделал для нашей оборонки еще во Вторую мировую! Сахаров — это безусловная икона советского милитаризма. В силу этого меня по-хорошему забавляет наличие улицы Академика Сахарова в Риге, во Львове и в Хайфе, площади Сахарова в Вильнюсе и в Вашингтоне… Мы ж знаем, что имели в виду во всех этих государствах, увековечивая память Сахарова: они благодарили диссидента за то, что он помог разрушить Верхнюю Вольту с ракетами. Но, извините, раз площади и улицы носят имя Академика Сахарова, а не, скажем, Диссидента Сахарова, то, выходит, вы восславляете создателя ракет этой самой Верхней Вольты. Так что низкий поклон и горячий привет заграничным товарищам — за высокую оценку нашей оборонки. И раз начало традиции положено, есть смысл назвать в США, в Украине, в Израиле и в Прибалтике ряд проспектов и площадей в честь Лаврентия Берии, деятельности которого, на минуточку, мы обязаны появлению у СССР атомного оружия. Тем более это большой вопрос, насколько деятельность именно Сахарова послужила причиной распада Союза. Я все думал, чью судьбу напоминает мне сахаровская, — и недавно понял. Это ж Лев Николаевич Толстой. Те же, то ли на грани гениальности, то ли за гранью банальности, откровения и бесстрашные попытки разобраться в самых важных вопросах бытия. Та же отрешенность! Тот же высокий пафос! А как Толстой выступал против смертной казни? Вот цитата: «Я отрицаю сколько-нибудь существенное устрашающее действие смертной казни на преступников. Я уверен в обратном — жестокость порождает жестокость… Смертная казнь по своему психологическому ужасу несоизмерима с большинством преступлений, и поэтому она никогда не является справедливым возмездием, наказанием. Да и о каком наказании может идти речь по отношению к человеку, который перестает существовать». Ощущение такое, что это Лев Николаевич написал, — но это Андрей Дмитриевич. Да и конфликт Сахарова с социалистическим мироустройством вполне напоминает конфликт Толстого с церковью. Открою секрет: если перечесть многие работы Сахарова сегодня — то мы обнаружим не либерального социал-дарвиниста, а вполне умеренного «левого». Когда именем Сахарова клянутся оголтелые демократы, это столь же странно, как когда на Толстого ссылаются атеисты. Схожа сама жизненная позиция последних лет этих двух титанов, когда Толстой, грубо говоря, отказался от своих литературных работ, откровенно издеваясь, скажем, над «Войной и миром» — и желая выступать отныне исключительно в качестве мыслителя. Та же история с академиком Сахаровым — у которого вместо «Войны и мира» были свои великие работы, от многих из которых он наверняка отказался б (как отказался от звания соцгероя, и прочих сталинских премий) — во имя своей позиции правозащитника и народного наблюдателя. Только в этом он видел главное оправдание своей жизни. Разве что от жены Сахаров не сбежал, как Лев Николаевич. А может, и стоило бы… На все эти темы можно спорить, однако выводы все равно будут очевидны и неизбежны. Вот они. Нам очень не хватает сахаровского идеализма, сахаровской последовательности, сахаровского бесстрашия. Когда смотришь на телевизионные записи выступающего Сахарова, воистину веришь: он говорит, что думает, и живет, как говорит. А теперь посмотрим почти на любого нынешнего проповедника, политика или правозащитника. Они ж себе сами не верят ни секунды. И правильно делают, что не верят. И мы не хотим. Второе убийство Советского Союза …Сегодня это стерлось в памяти, сегодня уже о другом болит. Но нет-нет и вернется знакомое ощущение гадливости и беззащитности, беззащитности и гадливости… Знаете, в самом последнем, постыдном, обывательском смысле — я ничего не потерял, когда ушел этот красный Союз, когда треснула и развалилась, дымя, империя моя. Мой папа не был советским патрицием, и мама тоже никем не была. Они были простыми, милыми, добрыми, небогатыми людьми; папа к тому же пьющий. Мне не о чем было жалеть: мы жили как все — без острой обиды, без грешной печали, без мучительной надежды. Страна была данностью, нас не научили ее сберечь. Советский Союз вообще вырастил генерацию удивительно инфантильных людей. Детство мое прошло в серой, зеленой, потом опадающей, потом белой полупустой, негромкой деревне. Удобства были во дворе, в сельмаге никогда не было мороженого, фруктов, колбасы и кофе, но я и не знал, что они должны там быть; и ничего, с голода не умер, даже не собирался. Зато у нас был двухэтажный дом: отцу предоставили от школы, где он работал, — и я был горд, горд, горд этим домом; он до сих пор стоит, почти такой же большой, как в детстве, только несколько ссутулившийся. Я жил в провинции России, где все — медленно, неспешно, еле-еле и, вполне возможно, в никуда. А нам и не надо было никуда. В детстве для меня не случилось никакого Советского Союза: я его так и не встретил, не видел его в глаза, не держался за брючину с лампасами, не слышал голоса его. Не осталось даже запаха: пусть бы он пах махоркой, или «Беломорканалом», или, не знаю, оружейным маслом, трактором, ГЭС, Мавзолеем, чем угодно. Ничем не пах. И вкуса не осталось: хоть бы килькой в томате он кислил, морской капустой безвкусил, шоколадкой «Аленка» сластил, новогодней мандаринкой радовал. Но и вкуса не было. Ничего не осталось: ни особых примет, ни очертаний. Тихий Союз проплыл мимо моего детства большой и грузной тенью, полный железа и сложных конструкций; почти неслышно осел на дно. Стоит теперь там грузный и угловатый, безобидный и ржавый — только тени внутри, только глупые мальки, только течение вялое и ледяное. Я мог бы придумать, каким был Союз для меня, это не сложно. Помнится, к примеру, такая картина. Деревенский вечер. Знаете, что такое деревенский вечер, зимний, черный и холодный? Нет, вы, верно, не знаете… Это город полон шумом, машинами, звонками, дворниками, соседями, топотом в подъезде, грохотом мусоропровода, лаем на улице. Даже ночью город подрагивает и постукивает, тормозит и вскрикивает. А вечер в деревне — это как будто дом лежит под тонной мягкого, глухонемого снега, и только генсек в Кремле и космонавт в спутнике знают, что посреди рязанского черноземья еле теплятся два детских сердца — это я и моя сестренка, сидим вдвоем, почему-то без света, без радио, у печки. Мне пять лет, сестре — одиннадцать. И — тишина, только в доме перила скрипят. И — нет никого, один Советский Союз вокруг, огромный, безмолвный, весь в снегу. И вдруг топот на крыльце, и мы с сестрою слетели со своих табуреток, как две погремушки, полные визга и писка. — Мама! — сестра. — Папа! — я. Родители приехали из Москвы, навьюченные тюками, пакетами и сумками, как рязанские верблюды. Молодые, с морозца, большие и теплые, и если присмотреться, то похожи они на двух взрослых ангелов. Целуют нас и тут же начинают сумки разбирать. В сумках — о! ах! м-м-м! — сосиски, великое множество сосисок. Если постараться, как раз до второго этажа, по перилам, можно эту связку протянуть и так и оставить вместо новогодних гирлянд, для красоты. Ну и еще там что-то было: сыры, наверное, круглые; апельсины, наверное, желтые, с черным таким ромбиком на боку; масло еще, булки, спиртное всевозможное, откуда мне все упомнить. Иные это как унижение до сих пор воспринимают: вот-де за самым необходимым приходилось ехать в самую столицу. А я никак не воспринимал. Если бы родители за всем этим сходили в сельмаг, кого бы мы тогда ждали так долго с сестрой под тонной темнеющего, глухонемого снега? Это и не Советский Союз даже, а детство мое. При чем тут Советский Союз вообще, он что, меня обокрал? Нет, напротив: он дал мне все, что мне было нужно, и никогда не делал вида, что меня нет. Медсестра забегала за мной, чтобы сделать прививку; соседка приглядывала за мной, малолетним, не прося за это у родителей денег; библиотекарь заглядывала ко мне, чтобы рассказать, что пришел из города «Электроник»; повар в школе подкладывал мне самые сладкие кусочки; участкового я не видел в деревне ни разу, потому что никто не дрался, не воровал, не хулиганил; вся огромная родня наша могла собраться и две, а то и четыре недели развлекаться, напрочь забыв о работах и заботах своих; усталая страна смотрела на всех нас сверху, и во взгляде ее не было ни жестокости, ни отчуждения. Я только потом это оценил, когда новая страна, в которой я волею судеб очутился, стала делать вид, что меня нет, а если я есть, то она тут ни при чем. Новая страна вела себя агрессивно, нагло, подло, хамовито. Главным постулатом ее было: «А кто виноват в том, что ты такой убогий? Посмотри на себя, ты! А? Ну, убожество ведь! Видишь, нет? Уходи с глаз долой, видеть тебя не могу…» Появилось восхитительное слово «совок». Вообще я не жестокий человек, но тому типу, что придумал это определение для всех советских людей вообще, я бы лично отрезал кончик языка. При слове «совок» этот тип издавал бы характерный, ласкающий мне ухо свист. Нельзя было так говорить. Особенно тогда нельзя было. Это сейчас от ветеранов Великой и Отечественной остался битый взвод, а в те дни еще в силе находились их могучие ряды. Краснознаменные, упрямые, готовые хоть сейчас в новую атаку, шли они по улицам, подняв морщинистые подбородки, — недаром их так ненавидел злой и взгальный писатель Виктор Астафьев, презиравший все свое военное, окопное, советское, социалистическое поколение. И вот их — в медалях и орденах, с забытыми меж ребер осколками, их — с гордыми и слезящимися глазами, которыми они четыре года подряд заглядывали за край бездны, — их совками прозвать? Их, отстроивших заново эту страну, на которую вы налетели, как последнее шакалье? Отрезать язык надо было обязательно… В те дни я, не познавший никакого унижения за три пятилетки своей юной жизни, то есть вплоть до 1990 года, — именно тогда я впервые испытал унижение, злость и обиду. В те дни Советский Союз получил очертания, и вкус, и цвет, и запах. Ненависть ненавидящих его родила во мне любовь и нежность к нему. Сегодня, говорю я, все это стерлось в памяти, сегодня уже о другом болит. Но нет-нет и вернется знакомое ощущение гадливости и беззащитности, беззащитности и гадливости. Такое, говорят, испытывали и по сей день испытывают иные несчастные дети: когда их мерзкие переростки затаскивают в подвал и пугают всячески, и кривляются, и скалят гадкие рожи, оголяя желтые клыки, и говорят дурное о родных: про мать твою, и про отца твоего, и о сестре тоже. И ты не можешь ничего сделать, и даже расплакаться сил нет, только детский крик в гортани: «Как же так можно, вас же тоже мама родила!» Я никогда не испытывал подобного в детстве, а вот в юности меня заставили это испытать. Это было во время первого убийства Советского Союза. Оно произошло не в августе 1991-го и не осенью 1993-го. Оно длилось, и длилось, и длилось. Когда теперь я смотрю на судьбу демократии в России и даже пытаюсь эту так долго ненавистную мне демократию спасать, я понимаю, что в самом ее явлении изначально был заложен страшный первородный грех, с которым долго не живут. О, какую пакость несли вы в те годы, златоусты, прорабы, витии! …О, как много пакости изливали вы, как больно мне было слушать вас… Я знаю, какой демократии хочу я, не предавший отца своего и деда, не плюнувший себе под ноги, не менявший убеждений с пятнадцати лет, — знаю. Но какой демократии хотите вы, с той вашей памятной мне мерзостью о Зое Космодемьянской, с той вашей не забытой доныне подлостью о Юрии Гагарине, с той вашей тлеющей по сей день пакостью о Сергее Есенине, с вашими неустанными «выдави раба по капле», с вашими неуемными «так жить нельзя», с вашими бесконечными липкими словесами, в которых, как в паутине, путался, вяз и терял кровь рассудок всякого русского человека? Какие свободы, если самое слово «русский» было ругательным полтора десятилетия! Я же помню, как пришел в журналистику на исходе 1990-х и хотел назвать свою статью «Русские заметки», но встретил удивленные глаза: вы что, голубчик? Какие еще «русские»? Знаете, чем это пахнет? Смешно вспоминать, но ведь так все и было! Если поднять подшивки журналов и газет тех мутных лет, а то еще и вскрыть телеархивы, можно на любом Страшном суде доказать, что вы не оставили ни единой целой косточки в нашей национальной истории, вы поглумились над каждым трупом, вы станцевали на каждой святыне, вы Красное Знамя моей Победы выбросили вон, потом не удержались, выбежали вслед и ноги о него вытерли. Нет вам теперь счастья в России. Отчего вы сделали так? Зачем моя свобода теперь навек ассоциируется с вашими осклизлыми именами, с вашими бесстыдными делами, с вашими червивыми речами? Потом, да, мы все помним, настало время отдохновения. Исчез хоровод бесчисленных неуемных, хохочущих сванидз, и остался Сванидзе один — постаревший, уставший, так и не убивший раба в русском советском человеке, но, напротив, взрастивший маленького раба в себе. Я знаю, что говорю, я слышал, как трогательно он перебирает хвостом, когда его спрашивают о моих краснознаменных диких, юных, красивых друзьях, которым новая жандармерия выбивает зубы, ломает руки и черепа, которых сажают в темницы и забивают насмерть на допросах. Советский Союз оставили в покое, иногда лишь пинали походя, оттого что старые могильщики и некрофилы не научены ничему иному, кроме как раскапывать и закапывать, раскапывать и закапывать. Оттого что инфантильные в юности рязановы и евтушенки остались инфантилами пожизненно: они так и не осознали, что охаяли они, что предали. Но это уже не было государственной стратегией. Напротив, государство по- слюнявило глаза, сделало скорбный вид и, подняв ржавый горн к небесам, стало периодически издавать им самые разные звуки: то они пионерскую зорьку сыграют, то гимн имени Сергея Михалкова, то «Подмосковные вечера», то мелодию из кинофильма «Бриллиантовая рука». Под эту бодрую музыку они свершили быструю, неприятную реставрацию ржавого советского репрессивного аппарата и ржавой советской идеологической машины, в которой слова про «учение Маркса-Энгельса-Ленина» заменила увлекательная мантра о стабильности. Вместо огромных плакатов (я пять лет в школу ходил мимо них) «Решения XXV съезда КПСС в жизнь!» — появились такие же, но с предложением воплотить в жизнь тайный план нашего дорогого пока еще президента. Самое обидное, что даже маразматический съезд КПСС был способен к принятию решений, которые, чем черт не шутит, можно было воплотить в жизнь, а вот сегодня плана никакого нет вообще, и этого даже не скрывают от нас. Но отчего-то весь тот агитационный абсурд, что тридцать лет назад вызывал в миллионах людей то ли зевоту, то ли тошноту, сегодня у многих и многих вновь вызывает приступы бодрости и аппетита. Так произошло второе убийство уже мертвого к тому времени Советского Союза. Нынешние реставраторы добились того, чего не смогли сделать никакие витии и мессии в течение всех, гори они красным огнем, 1990-х годов: собрав воедино все атрибуты ханжества, глупости и низкопоклонства «красной» эпохи, они бесповоротно доказали, что терпеть это все во второй раз ни сил нет, ни смысла. Дошло до того, что я сам стал произносить слово «совок». И еще: «Совок, блин!» И иногда даже «совок, блядь!». Отрубите мне кончик языка: я заслужил. И тем не менее. И тем не менее. И тем не менее. Пока рот мой не забили глиной, я буду снова и снова повторять: моя Родина — Советский Союз. Родина моя — Советский Союз. Понимаете, вы? Вот то, что вы растерзали, в чем отложили свои червивые личинки, что вытащили из гроба и снова нарядили, вот это все — не моя Родина. Я с этим под руку не пойду, как делает нежно любимый мной Александр Андреевич Проханов. Он не разочаровался еще в попытках вдохнуть жизнь в эту гадкую мумию. А я не хочу, я брезгую. Мой Советский Союз не оживить, он умер, я знаю место захоронения: там горит Вечный огонь, туда можно выйти сквозь любую темноту и вновь ощутить себя ребенком, за которого есть кому заступиться. Мой Советский Союз не опошлить: потому что на Вечный огонь не наденешь шутовской колпак, его не пересадишь в колбу, и он не станет гореть там, куда не снизойдет живой дух никогда. Мой Советский Союз не оболгать, он знает себе цену и помнит свое имя. Напоминаю тем, кто забыл, что родился он не в результате разврата на германские деньги, но в ходе Великой — это р-р-раз! — Октябрьской — это два! — социалистической — это тр-р-и! — революции — это все. Это все, говорю. Высшая каста Ехали тут в поезде с писателем Елизаровым и вспоминали всякие дурацкие вопросы, которые задают случайные знакомые, вдруг узнавшие, что имеют дело с живым писателем. Я тут же вспомнил фразу, которая добивает лично меня: «Подарил бы книжку!» По этой фразе я сразу узнаю глубоко нечитающего человека. Всерьез читающий так не скажет никогда. То, что фраза бестактна, уже второй вопрос, хотя и бестактна тоже. Это как если я познакомлюсь в метро с зубным врачом и тут же скажу ему: «А поехали к тебе полечим мой зуб?» Или столкнусь у ларька с таксистом, потреплюсь с ним минуту и предложу: «Покатай меня после работы? Нам с женой надо в “Детский мир”…» «Подарил бы книжку!», а? Иногда это звучит как, например, «Хули ты жмешься, дружок?». Иногда, скажем, так: «Ну неси, чего ты там сочиняешь, сочинитель, почитаю уж, заценю». Такое ощущение, что мои книжки лежат слипшимися бумажными тоннами в моем доме, а я только и думаю, кому бы их подарить, пока не истлели. Если кто из читателей не в курсе, поясню: автору (если он только издается не за свой счет) дают в издательстве, как правило, экземпляров пять, ну десять его книги, которые обычно раздариваются в течение двадцати минут родным и близким. Писатели, не имеющие ни одного экземпляра отдельных своих сочинений, — это очень частый случай. Мой, кстати, тоже. Проще говоря: чтобы подарить свою книжку, надо пойти и купить ее (даром, что она просящему и не нужна вовсе, ему ж просто хочется, чтоб она дома лежала, а он будет, иронично скалясь, показывать знакомым автограф этого чудака). Так что, если у меня продавец обуви просит книгу, я могу смело в ответ попросить у него ботинок с автографом. И пусть попробует не дать: сразу всем расскажу, что он оборзел и зазнался. Позавчера пошли в некий магазин с женою, там меня узнала администратор, загонявшая мое имя в базу, и сразу, на полном серьезе, взяла быка за рога: — Господин Прилепин, наверное, я покажусь вам наглой, но, знаете, презентуйте мне вашу книгу! Только хорошую! Это ее «только хорошую» меня вообще растрогало. Всякую хрень, типа, не предлагай, голубчик, я этого не люблю. «У меня хороших нет, — хотелось ответить, — белиберда какая-то получается в основном». Но я твердо пообещал: — Обязательно! — Конечно, — поддержала она меня в моем рвении, — а то где я ее возьму — вашу книгу? — Еще бы, — снова согласился я, — где в наше время книгу достанешь! Тут она удивительным образом различила некоторую иронию в моем голосе и уверенно парировала: — А мне некогда по книжным магазинам ходить! Это да, это да. А то я не понимаю проблемы трудового человека. Я сам могу сходить в магазин и принести оттуда книгу с автографом, чем же мне еще заниматься. Пересказывал я все это, напомню, Михаилу Елизарову. В ответ Миша сказал, что в его списке любимых вопросов наиболее ценен следующий: «О чем пишешь, Миш?» Так нечитающий человек поддерживает разговор с писателем — чтоб, типа, было о чем поговорить. Я тоже этот вопрос очень люблю. Вы читали книги Михаила Елизарова? «Ногти», скажем? Или «Библиотекарь»? Можете сказать, про что он пишет? Про ногти? Про библиотекарей? — Александр Сергеевич, да ты писатель! О чем пишешь? — Про разное. Исторические вещи есть: про капитана и его дочку. Есть про негра одна книжка, но еще не законченная. Про дворянство пишу. Про статских советников иногда… — Лев Николаевич, да ты сочинитель? Про что книги-то? — Про войну есть несколько маленьких рассказов и один большой роман. Но в этом романе не всегда про войну. Там много других событий: охота, шампанское пьют, еще разное другое… Есть про адюльтер роман. Там, кстати, про скачки немного. Для детей тоже пишу… разные познавательные сказки. Сейчас просто пишу размышления… Исповеди в том числе… Сказать, что я или Елизаров очень сильно страдаем от таких вопросов, это, право слово, смешно. Никто не страдает, конечно. Просто этот разговор подтолкнул меня ко вполне элементарным размышлениям о нечитающих людях вообще. Они ведь не только успешно демонстрируют дурной вкус. Литератор Павел Басинский сказал на днях очень серьезную вещь, которую я все как-то не решался произнести. «Нечитающие люди — это низшая каста», — заявил Басинский. Я все берег себя от этого, самому мне противного, писательского, или, возьмем шире, интеллигентского высокомерия, которое, к слову сказать, никогда мне и не было свойственно, хотя бы потому, что не интеллигентом, ни тем более интеллектуалом я себя не считаю вовсе. Но, вслушавшись в аргументацию моего старшего сотоварища, я окончательно понял его простую и очевидную правоту. Басинский говорит о том, что спрос на людей, способных читать и понимать, писать и внятно излагать текст, всегда будет очень высок. В любой сфере человеческой деятельности. Если человек видит свою будущность не в качестве разнообразной прислуги, а в качестве субъекта, управляющего пусть не миром, но хотя бы его частью, ему от этого никуда не деться. Он будет читать. Более удобного способа упорядочить свои представления о мире еще не придумано. Остальные могут словить короткое счастье, например, в роли «быков», получить свою сауну с б…ми, которые, кстати, тоже не очень читают, хату — в случае долгой форы — с ремонтом, ну и ключи от «бэхи», в обществе которой «бык» будет сфотографирован на свой двухметровый надгробный памятник. Хороший человек, не спорим, вполне может ничего не читать. Умный человек, тем паче государственный муж, не читать не может. Более того, запас гуманитарных знаний — одна из немногих вещей, которая позволяет отличить чиновника от политика. Иногда, на какой-то срок, выигрывают чиновники, но в конечном итоге их всегда съедают либо «чикагские мальчики», либо недоучившиеся, но очень начитанные семинаристы. Дремучее быдло никогда не оказывается на вершине власти — хоть политической, хоть экономической, хоть финансовой. Мне попался недавно в руки русский список «Форбс»: я обнаружил там четырех миллиардеров, знакомых мне лично. Не скажу, что это самые приятные или самые честные люди из числа известных мне, но как минимум они начитанные люди. Да, свои миллиарды они получили никак не благодаря Достоевскому или Набокову, но — странный парадокс — все они знают и о первом, и о втором, и еще о том, чем Томас Манн отличается от Генриха Манна. И я далеко не уверен, оказались бы они в этом списке, если б думали, что «Муму» написал Тургенев, а памятник почему-то поставили Гоголю. Далеко в историю мы ходить не будем, но всякий может полистать на досуге энциклопедию, чтобы выяснить, что мужи, определившие ход человеческой истории, сплошь и рядом то изучали философию, то писали стихи, то любили театр… ну и так далее, так далее и еще далее — все так же. Даже бунташные крестьянские (на самом деле — казачьи) вожди, и те были людьми серьезной выделки. Иван Болотников при ближайшем рассмотрении оказывается блестящим авантюристом, разговаривающим на нескольких языках, к тому же отлично владеющим той разновидностью устной речи, что выдает человека вдумчивого и книжного. Разин так вообще долгое время был дипломатом и говорил то ли на шести, то ли на семи языках — он был элитарий своего времени, а не только кровавый отморозок. Во власть, да, могут попасть злые, ограниченные, даже ненормальные люди, но и они, как правило, умели читать, и прочитали все, что надо, к тому моменту, как попасть наверх. Напомнить, где учился Пол Пот? В Сорбонне. Ходил там с книжкой под мышкой. К счастью, ни одним Потом и Полом строилась мировая цивилизация. Так или иначе, она строилась ценителями слова. Потому что слово это… …это все, что мы сможем произнести в свое оправдание. А мне хотелось бы заметить лишь одно: в словосочетание «низшая каста» ни я, ни, смею вас уверить, Басинский не вкладываем никакого отрицательного смысла. Можно придумать какое-то другое определение — это просто первым попалось на язык. Мой дед по материнской линии, рязанский крестьянин Николай Егорович, за всю жизнь прочел одну книгу — и был прекрасным человеком, настоящим крестьянским работником, к слову сказать, с почти поэтическим восприятием мира. Мать моя как-то спросила у него, почему, пройдя всю войну, получив несколько боевых медалей, он так и не вырос толком в должностях и званиях. «А я неученый, — ответил дед, — один класс закончил. Читать и писать научился только после войны». …но так и не привык ни читать, ни писать, добавлю я. Наверное, у Ломоносова дед тоже не читал. И у Есенина. И у маршала Жукова. Можно ли сказать, что по отношению к Ломоносову его дед был «низшей кастой»? Наверное, нельзя — по крайней мере, Ломоносов обиделся бы на это. Ну так придумайте свое определение вместо «низшей касты», и закончим с этим вопросом. Все ведь поняли, о чем речь, и высокомерие тут ни при чем. К тому ж едва ли высокомерие — привилегия читающих людей. У них просто больше возможностей проявить свое высокомерие — им чаще предоставляют трибуну для публичного высказывания. Однако ж самое большое количество высокомерных глупцов лично мне приходилось встречать среди людей темных, нечитающих. В виду того, что свою кромешную глупость им сравнить не с чем, глупцы физически не способны разглядеть и осознать чужой интеллект, они используют свое малоумие как мерило мира и точку отсчета. Причем отсчет идет отрицательный — всякую особь умнее себя они втайне находят раздражающим недоразумением, а тех, кто обладает той же степенью глупости, охотно встраивают в собственный правильный и понятный мир. Ареал своей жизнедеятельности малоумные и пошлые люди старательно расширяют: к примеру, до размеров аудитории радио «Шансон». И, кстати, не надо думать, что писателей я считаю солью земли и вообще дворянским собранием. Открою вам страшный секрет: большинство писателей люди тоже малочитающие. Они ж писать любят, а не читать. Я сам с такими примерами сталкивался не раз и не два, и даже не собираюсь их скрывать. Мой давний товарищ и литератор Дмитрий Новиков, что твой поздний Пастернак, объявляет как-то: «Давно не читаю ничего. А смысл? Неинтересно». «Вот напишешь новый свой роман, выпустишь тиражом пять тысяч экземпляров, — думаю я мстительно, — и тебе придет пять тысяч писем с одной и той же фразой: „Знаете, Дмитрий, не стал я читать ваш роман. А смысл? Неинтересно даже начинать“». Новиков не одинок — он как раз традиционен. А одиноки, например, Дмитрий Быков или Роман Сенчин, которые стараются засечь все важное, новое, хоть сколько-нибудь ценное. Очень часто приходят такие письма: «Здравствуйте, Захар, я не читал ваших сочинений — современную прозу не люблю. Но видел одно ваше интервью и уважаю вашу позицию. Ознакомьтесь с моим романом — очень жду отзыва, надеюсь, что вы не забронзовели до такой степени, чтоб не ответить». Нечитающие люди, если начинают сочинять сами, относятся с ужасной, строгой, настырной требовательностью к тому, чтоб их немедленно прочли. Я, кстати, всегда читаю высылаемое мне и, если текст нравится, отвечаю. Но сам думаю при этом: «Если ты, милый мой неизвестный товарищ, не любопытствуешь к миру, с чего ты взял, что мир будет любопытствовать к тебе?» Аргументация нечитающих людей вообще поражает глубиной и находчивостью. Самый распространенный довод: «Почему не читаю? У меня своих проблем хватает, к чему мне еще чужие проблемы!» Так они ставят себя вровень с Одиссеем, Дон-Кихотом и князем Болконским. «У них были проблемы, и у меня не меньшие, поэтому я не обязан заморачиваться их глупыми делами». Никто ж не скажет, что не читает, потому что ленив или глуп, правда? Скажут: «Мне некогда, и так дел невпроворот». Подразумевается, что у этого человека неприятностей куда больше и задачи помасштабнее, чем, скажем, у Леонардо да Винчи, Наполеона, Менделеева или, скажем, Юрия Гагарина, знавшего наизусть «Анну Снегину». А всем названным персонажам, ясное дело, больше не на что было потратить свое дурацкое время. Характерно, что нечитающие люди, до икоты замученные своими тяготами и в силу этого не желающие знать о чужих, способны смотреть по шесть фильмов в сутки, большим половником потребляя многочисленные проблемы нескольких сотен разнополых персонажей, или годами следить за реалити-шоу, не чураясь вникать, отчего Вася спит нынче с Асей, а не с Тасей или Парасей. Тут наверняка кто-нибудь скажет, что я очень рассердился и свожу счеты с теми, кто еще не купил мои нетленки. Бог с вами. Те, кто не читает ничего, они и здесь меня читать не станут ни при каких условиях. Мы ж со своими разговариваем, между собой, для себя. Я просто хотел скрасить ваше время, друзья мои. Заодно и сам повеселился. Гастарбайтеров нужно усыновлять Россия нуждается не только в стремительном выдворении тех, кто находится здесь незаконно (вообще-то это нормально), но и в максимально быстром обеспечении мигрантов элементарными социальными благами Нам должны быть понятны правила не игры, а совместного бытия. Есть некий, забавляющий меня парадокс, с одной стороны, либерального, с другой — патриотического сознания в России. Речь идет, конечно же, о вульгарном понимании и либерализма, и патриотизма. Ни для кого уже не секрет, что если пред страной стоит выбор — обладать той или иной территорией или отказаться от нее — условный либерал чаще всего выбирает отказаться. Курилы, Калининград или там острова, уже подаренные китайцам, — всего этого добра либералу не очень жалко. Большие пространства его будто бы угнетают. Касаться совсем уж тяжелых тем вроде Абхазии или, упаси бог, иметь претензии на обладание, скажем, Байконуром в присутствии либерала вообще не стоит, можно и в лицо получить. Имперские ностальгии в понимании либерала — определенно моветон, если не признак пещерного сознания. Вместе с тем либерал всегда стоит за ввоз и въезд самой разнообразной рабочей силы и гастарбайтеров любых мастей и окрасов. Вообще, мне всегда казалось, что либеральное сознание рационалистично — и этот рационализм меня долгое время возмущал, а порой и отвращал. Но в данном случае имеет место подход иррациональный. Сначала мы с невиданной и малосвойственной даже т. н. цивилизованным странам щедростью отделяем те или иные территории, полуострова, острова, пограничные города и целые республики — зато потом тащим к себе население этих республик, чтоб оно тут работало. Ну, не казус ли?! С другой стороны, значит, патриоты. Патриотам, конечно, земель подавай побольше, зато инородцев они видеть не хотят вовсе. Если либерала гнетут пространства, то патриота — люди. Людей бы желательно проредить, желательно всяких там раскосых. Когда б нынешнего патриота высадили бы в Астрахани в XVII веке — он наверняка бы оказался озадачен. Да что Астрахань, хоть и Москва с ее национальными слободами. Святая Русь — а такой непорядок. Одни чурки кругом. Понятно ведь, что собственно русские люди не справляются с демографией, однако никакой помощи в этом направлении именно теперь, когда она нужна, патриоты принимать не желают — притом что в былые времена этого родства и соседства мы нимало не чурались (см. хотя бы пофамильный состав дворянства или, с другой стороны, этнический состав т. н. крестьянских войн). Согласно патриотам, нам следует страну беречь и приращивать, но только непонятно, кто будет жить на этой территории — Пушкин, что ли? Сами патриоты, как я посмотрю, плодиться не очень любят. Это их личное дело, конечно, но все-таки есть некая нехорошая закавыка в том, что у идеологов правого движения в России сплошь и рядом вообще нет детей. Может, ввести закон, согласно которому особо ретивых либералов заселяли бы на пограничные с Китаем острова и отделяли вместе с островами в вечное китайское пользование, а наиболее грозных патриотов обязывали б усыновлять по двенадцать детей, чтоб, блин, знали, как это бывает. Либералам надо наконец определиться, что в России нет порядка вовсе не потому, что у нас земля большая. «Вон Япония — маленькая страна, зато жизнь достойная», — говорил тут один либерал. Ну, в мире много стран величиной с Японию и даже меньше, однако ничем, кроме своего размера, они Японию не напоминают. Если мы устроим еще один распад СССР, но уже в пределах РФ, счастливей и богаче от этого мы точно не станем. Заметим походя, как все-таки странно, что в России есть множество либералов, которые хотят отдать хоть все Курилы японцам, а про японских либералов, желающих оставить Курилы России, известно гораздо меньше. Может, у нас либералы дурной выделки? Может, нам японских завезти себе? Патриотам стоит, наконец, понять, что русские люди отказываются плодиться вовсе не потому, что им мешают выходцы с гор и степей. Все обращают внимание на те деревни, поселки и городки, где воинствующие горцы как с цепи сорвались и лютуют, но как будто бы в тех местах, где этих горцев нет, — мы живем лучше и плодимся на славу. Я вот, скажем, с недавнего времени обитаю в деревне, у нас кавказцев нет вообще, зато и последние дети родились тут лет эдак 15–20 назад. Деревня вымирает без всякого постороннего воздействия, сама по себе, как и тысячи других деревень в России, где ни гастарбайтеров, ни местных — один бурьян. Всего подростков к тому моменту, как я переехал в деревню, было четверо. Гипотетически они могли создать две семейные пары и повысить численность деревенского населения, но двое из них (один парень и одна девушка) удавились в течение года, а оставшиеся двое, судя по внешнему виду, уже лишились репродуктивных функций. Какой такой таджик в этом виноват? И здесь передо мной возникает конкретный вопрос: а хочу ли я заселить свою деревню этими самыми таджиками? Я ж, стоит признаться, вовсе не либерал. Это либерал, наверное, очень хочет отдать своих детей в многонациональную школу и радоваться за дочку, как она там дружит с Джамшудом, и за сына, как он милуется в Зульфией. Мне чуть сложнее. Я просто хочу, чтоб в той деревне, где я живу, была школа, а ее там нет и не предвидится. Зачем школа, когда детей нет! И как быть? Знаете, ответ незамысловат. Мне просто хочется жить в другой России. Не в этой. Позволить себе быть многонациональным государством может страна, которая не просто завозит или позволяет завозить вагонами иностранных граждан без прописки, медицинских полисов, прав и в конечном итоге обязанностей, но в качестве государственной идеологии делает ставку на новый империализм; если вам угодно, то — либеральный империализм, например, американского толка. В Америке проводится американизация всех въезжающих туда граждан, у нас будет происходить русификация. Речь идет, конечно, не о татарах, башкирах и чеченцах, а о тех национальностях, что уже не имеют своих национальных образований в России. То есть Россия нуждается не только в тотальном контроле над всеми въезжающими в страну и в стремительном выдворении тех, кто находится здесь незаконно (вообще-то это нормально), но и в максимально быстром обеспечении мигрантов элементарными социальными благами. Они должны иметь трудовые книжки и полисы, а дети их обязаны учиться в русских школах русскому языку и литературе — так мы получим спустя десять или пятнадцать лет граждан России, а не банды этнических полубомжей. Необходима государственная ставка на всех, что называется, инородцев, для которых Россия и русский язык стали родными — не совсем русские и совсем не русские ученые, военные, врачи, музыканты, литераторы, — мы должны чаще видеть их лица, эти люди должны служить примером всем своим соплеменникам. Гражданам России надо прямо, громко, внятно объявить о том, что Россия отныне не проходной двор, а то, чем она была во все времена, — империя и жить будет по имперским законам, которые едины и для блондинов, и для брюнетов. Нам должны быть понятны правила! Правила не игры, а совместного бытия. Многонациональное государство не имеет возможности в качестве идеологии использовать воинствующий индивидуализм и на любой гражданский вопрос отвечать: «А что ты сделал сам, прежде чем спрашивать с власти? Начни с себя, посади дерево, вырасти сына, потом проголосуй за нас!» Когда у нас индивидуализм — тогда у нас скрытая гражданская война, как сейчас. Многонациональное государство живет по принципам здорового коллективизма, власть его обладает зримым моральным авторитетом (именно моральным — потому что аморальный авторитет у нас достигается на раз) и формулирует не частные, но общие задачи для всех народностей, населяющих страну. Где эти задачи? Почему их нет? Я слышал только про одну задачу — выбрать в 2012 году правильного президента, и тогда всем опять будет хорошо. Наконец, абсолютным, неоспоримым приоритетом является поддержка демографической ситуации в центральных областях России — для всех народностей, традиционно населяющих нашу страну, но русских, естественно, далеко не в последнюю очередь. Детей должно быть много. Родители этих детей должны быть обеспечены. Отговорки, что большие детские пособия провоцируют рождаемость в среде русских алкоголиков и тунеядцев, не принимаются вообще. Я тут поднимал выше вопрос, а готов ли лично я принять в тех местах, где живу, национальные общины — вот отвечаю: в государстве, которое описываю сейчас, — готов. Однако в той России, о которой говорю, желательна другая полиция — представители которой не скупаются на раз национальными или криминальными кланами, но, верите — нет, уничтожают эти кланы; и другое, кстати говоря, чиновничество. И тут, конечно же, и появляются первые вопросы. Критик Лев Пирогов заметил недавно, что главная задача власти в России — «не иметь детей». Вот, цитирую: «Инстинктивно, вопреки здравому смыслу, власть стремится к тому, чтоб народа и воспроизводящих его факторов (к каким относятся среда обитания и, например, культурные традиции) было поменьше». Понимаете, эта власть родных-то детей не очень жалует, с чего мы взяли, что она захочет усыновлять еще и новых? А гастарбайтеров надо усыновлять — я только об этом и пишу. Надо усыновлять, а не завозить в качестве активного и работящего быдла, которое подменит местное, работать не желающее. Но где ж нам взять такую власть, которая нуждается в нашей огромной семье. Дело об избиении журналиста Кашина: от юбилея к юбилею О, спрячьте свой усталый взор Итак, у нас теперь новый президент. Торжества стихли, политическая перебранка понемногу прекращается, кремлёвские деятели говорят, что пора работать, а митинговать — хватит. Вот и мы о том же. Давайте-ка вы поработайте. О деле журналиста Олега Кашина стоило бы подробно написать в конце 2011-го, когда этому «висяку» исполнился год. Но тогда все готовились к парламентским выборам, потом разные люди начали ходить с площади на площадь, и шум стоял такой, что в нём потонула б любая тема. Теперь же, в связи с очередными известиями о полицейском беспределе и вполне обоснованными предложениями уволить, наконец, Рашида Нургалиева, о деле Кашина самое время напомнить. Тем более что «висяку» скоро исполнится полтора года — тоже почти юбилей. У нас ведь как — избили кого-нибудь, или, не дай Бог, убили, или задавили, или засадили — медийный гам стоит ровно столько, пока не наползает новый информационный повод. А поводов этих в наших краях — пруд пруди. Так что мы просто не в состоянии упереться всем миром и потребовать узнать, кто проломил голову очередному нацболу, настоять на оправдании какого-нибудь стопроцентного бедолаги, неизвестно как попавшего под статью 282 УК РФ, или выяснить, что в итоге происходит с высокопоставленными чиновниками, периодически выезжающими на встречку, дабы передавить всё живое на своём пути. Реакция как раз обратная: если неделю подобных новостей нет, наши очаровательные сторонники стабильного режима, делая усталые лица, вопрошают: всё же в порядке, никого на улицах не убивают, невиновных в тюрьмы не бросают, когда же прекратится ваше нытьё! Нет, ребята. Убивают, бросают, кромсают, законы презирают, и врут, и врут, и врут. Посему нытье не прекратиться до тех пор, пока вы с вашими очаровательными лицами и уставшими глазами не переползёте куда-нибудь подальше отсюда — отдохнуть от нас со всеми нашими проблемами, которые вы, выражаясь и фигурально, и нет, периодически видите в гробу. 56 ударов 6 ноября 2010 около 0:40 журналист Олег Кашин подъехал на такси к воротам дома на Пятницкой, 28, где снимал квартиру. Двое до сих пор неизвестных молодых граждан поджидали Кашина у забора. Один из них держал в руках букет хризантем, в котором был спрятан железный прут. Первый неожиданно схватил и в течении полутора минут удерживал Кашина, пока второй с размахом и злобой избивал его железным прутом, нанеся 56 ударов. (Наверняка, оба подельника прочтут этот текст. Привет, ребята. Бог есть). Кашин был доставлен в 36-ю больницу Москвы, где были диагностированы переломы голени, верхней и нижней челюстей, кисти, травматический отрыв двух фаланг пальца, черепно-мозговая травма и множественные повреждения. Врачи прогнозировали его возвращение к активной работе не ранее весны 2011 года. Но он вернулся в строй раньше. По факту нападения было возбуждено уголовное дело по статьям 30 ч.3 и 105 ч. 2 УК РФ — покушение на убийство, совершённое группой лиц. Дмитрий Медведев, на тот момент президент России, оперативно написал в Твиттере, что преступники должны быть найдены и наказаны, после чего поручил Генеральному прокурору Юрию Чайке и Министру внутренних дел Рашиду Нургалиеву взять под особый контроль расследование преступления. Но, как теперь выясняется, Чайка с Нургалиевым Медведева проигнорировали. Или, напротив, организовали контроль настолько особый, что дело Кашина дойдя до определённой точки, замерло. Перекличка клеветников. Изначально версий было несколько. Кашин принимал активное участие в освещении Химкинской истории, и трудно было не обратить внимание, что его избиенье случилось через день после нападения на активиста по защите Химкинского леса Константина Фетисова. Но следствие, которое поначалу работало, эту версию скоро отклонило. Да и сам Кашин склонялся к тому, что его «заказали» и «наказали» другие люди — имеющие отношение к пропрезидентской молодёжной политике в России и конкретно к организации «Наши». В своём блоге Кашин написал, что не исключает причастности к преступлению Василия Якеменко — на тот момент главы Росмолодёжи. Якеменко, как человек совестливый и крайне щепетильный, очень огорчился и тут же подал иск о защите чести и достоинства, потребовав опровергнуть эту информацию и выплатить ему 500 тысяч рублей в качестве компенсации за моральный ущерб. Как ни странно, суд данный иск отклонил. А то было бы совсем красиво: сначала человека 56 раз ударили железным прутом, а потом ещё оштрафовали на пол миллиона, приговаривая, что перед законом у нас все равны и клеветать мы тут никому не позволим. Чуть позже, политолог и блоггер Александр Морозов обнародовал следующие свои размышления: «Не дает мне покоя четыре дня один эпизод. Я встретился с одним московским журналистом, близким к "кругам" и спросил его: а почему так все затихло по делу Кашина? Никаких промежуточных комментариев и т. д. А он мне говорит: «Так ведь СКП расследовало дело. То есть они стали расследовать и напоролись действительно на парней как-то связанных с кремлескими молодежками «того периода», т. е. с Якеменко. И теперь — тупик. Потому что чтобы это огласить и дать ход — требуется политическое решение. А теперь это — невозможно…» Кашин тут же отреагировал: «На самом деле я и сам не сомневаюсь в "якеменковской" версии, и других версий у меня нет… и я не верю, что мое дело настолько трудно для раскрытия, и молчание СКП, по-моему, располагает как раз к таким выводам, как у Морозова». Дождались. Однако всё это так и осталось виртуальной перепиской, никак и никого не коснувшейся. Ну да, все знают, сколько всего нехорошего нарыл и рассказал Кашин о Якеменко, лучшем друге футбольных фанатов и селигерском затейнике. Ну да, все помнят, как долго на сайте организации «Молодой гвардии» висел портрет Кашина с подписью «Будет наказан», а после избиения портрет вдруг пропал. Ну да, наводит на мысли, что в многотомных материалах дела Кашина есть сотни допросов, и не затронут следователями лишь главный подозреваемый на роль заказчика — сам Якеменко. Ко всему, совершенно очаровательным выглядит тот факт, что через десять дней после избиения Кашина, едва начали курсировать «клеветнические» слухи, Владимир Путин вдруг нарушил свой строгий протокол незапланированной встречей с Якеменко. Будто бы говоря: «Это мой сукин сын и подлежит лишь моему суду». Несколько месяцев спустя я прямо спросил Кашина, не за тем ли Путин позвал Якименко, чтоб вывести его из-под удара? — Я думаю, — ответил Кашин, — что так оно и есть. Путин, насколько я понимаю, человек крайне нерешительный, но вот этот основополагающий свой рефлекс он не раз демонстрировал — если общество (пресса, демонстранты, кто угодно) начинает нападать на кого-то из его людей, он немедленно берет этого человека под защиту, даже если он виноват и заслуживает наказания. А вдруг Кашин голословен? — ответит иной читатель. Так пускай его голословность и опровергнет сам Якеменко — или что, ему ниже достоинства этим заниматься? А то ведь всё расследование как встало, так и не желает двигаться. Олегу Кашину, которого я хорошо знаю и с удовольствием считаю своим другом, теперь как-то неловко самому обо всём этом напоминать общественности: мол, помните, ребят, меня по голове били полтора года назад?.. У нас же полно доброхотов в Сети, которые на всё это, с задорным перелаем, ответят: да заколебал ты со своей разбитой головой. Живой? Вот ходи и радуйся, что не добили, без тебя проблем хватает. Но дело ведь не только в Кашине. Дело в том, что в России за последние годы стали жертвами нападений более 150 журналистов — и каждое из этих дел такой же «висяк», как то, о котором говорим сейчас. Разница только одна: дело Кашина требовал расследовать лично глава государства. Ну да, главы теперь нет, чего с неё спросишь — но Нургалиев-то остался, и Владимир Владимирович вернумшись на трон. Кашину как раз накануне годовщины его дела поступали из Следственного комитета сигналы, что не надо до выборов подавать голос: всё в порядке, скоро найдём негодяев, подождите до марта тихонько. Ну, подождали. Ау? Махнём не глядя? Целый год дело Кашина вёл следователь Сергей Голкин. Потом дело неожиданно перебросили другому следователю, Николаю Ущаповскому. Накануне замены следователей, Кашин с Голкиным обменялись несколькими письмами. — Переписка была эмоциональная, — рассказал мне в те дни Кашин, — и я не готов ее воспроизводить, но по ее итогам у меня сложилось твердое ощущение, что, во-первых, замена следователя — это прямое следствие замены Медведева на Путина (я понимаю, что это звучит как анекдот, но ведь вся Россия наш анекдот), и, во-вторых — шансы на завершение расследования резко снизились. В итоге я взял адвоката… — В такой ситуации, — продолжил Кашин, — люди радуются мелочам, вот и я радуюсь — недавно сурковский политтехнолог Павел Данилин, долго и агрессивно распускавший слухи по поводу того, что убивали меня не за мои тексты, сообщил мне, что был не прав, и извинился передо мной. Но это, по-моему, самая значительная новость «дела Кашина» за последнее время. Есть и ещё один трогательный факт, добавим мы: Ущаповский до недавнего времени вёл дело по убийству журналиста Юрия Щекочихина. Теперь это дело ведёт Сергей Голкин. Махнулись. Надо ли ожидать, что через год они опять поменяются? Месяц март настал. Крайний раз мы с Кашиным общались совсем недавно, после двух месяцев лёгкого всероссийского пред- и поствыборного тремора. — Олег, — спрашиваю, — у тебя-то какие новости? — Я на фоне митингов про свое дело забыл, — ответил он искренне и весело, — Нет никаких новостей — со следователем я в итоге один раз встретился, но только познакомился, больше ничего. Это было месяца два назад. — Ну, давай тогда поговорим в целом, Олег, — предложил я, — раз в частностях всё осталось на том же месте. Ты вот мне в далёком 2007 году, на вопрос об отношении к власти отвечал следующее: «У этих людей не было никакого выбора, кроме как взять на себя полную ответственность за происходящее в стране (либералы называют этот процесс «свертыванием демократии»), но ответственность оказалась непомерной. И выхода теперь нет: отказаться от этой ответственности — значит, обрушить все, погребя под обломками и самих себя». Ты по-прежнему так думаешь? Если они уйдут — они обрушат всё? — Самое смешное, — отвечает Кашин, — что я по-прежнему так думаю с той поправкой, что сейчас я не вижу, что может обрушиться — все уже и так случилось в рамках растянутой во времени катастрофы. Вот сам продолжи фразу — «Они уйдут, и…» — что? Чеченские полевые командиры будут убивать друг друга в Москве из золотых пистолетов? Юриста Магнитского забьют до смерти в тюрьме? Мне проломят голову арматурой? Чего стоит бояться из того, чего не было до сих пор? Мне как-то не хочется продолжать этот список, хотя мысль Кашина ясна. Тихая гражданская война, которой нас пугали, будет и дальше продолжаться именно при этой власти. Серьёзная часть из того списка, по поводу которого кремлевская челядь любила восклицать «Не дай Бог!» происходит у нас на глазах: к примеру, НАТО, которое должно было придти вослед за оранжевой чумой, уже сидит в Ульяновске безо всяких оранжевых. Ну и многие известные нам люди лично повидали в последние годы такое, что их теперь сложно напугать. Впрочем, Кашину могут ответить: это тебя били по голове арматурой, а нас ещё нет, и мы об этом совсем не мечтаем. И попробуй с ними поспорь. Ускорение саморазрушения. — А в целом, какое настроение, Олег? — беру я тему ещё шире. — Настроение почему-то хорошее: то есть, переживать не надо, Путин сам все сделает — саморазрушение у него уже началось и не остановится. Тут я думаю, что Олег Кашин несколько, что ли, приукрашивает ситуацию, потому что обещанное саморазрушение вполне можно растянуть до такой степени, что хватит ещё на целое поколение. К тому же наша либеральная общественность так любит говорить про эволюцию вместо революции, что эта путинская медленная, поступенчатая самоликвидация вполне может совпасть с их эволюцией и не без некоторой даже приятности наложиться друг на друга. Но в итоге мы потеряем не только Владимира Владимировича, но и страну — она так долго не протянет. Однако если говорить о конкретном деле Кашина, то тут Олег точно прав. Потому что если раскрыть его дело — это наверняка станет фактом саморазрушения власти. И если не раскрывать — тоже. Единственно что, нам не следует, во славу этого саморазрушения, забывать, что оно зависло. Поставьте себе жирную галочку где-нибудь на видном месте: дело журналиста Кашина не раскрыто, потому что раскрывать его не хотят. И не только его дело. (В сокращённом виде текст опубликован в журнале «Огонёк»). Дотянуться до лета Я всегда ругаюсь на свою любимую, когда она приговаривает: «Ну вот, скоро лето, скоро лето!» «Куда ты торопишь мою бесценную жизнь! — говорю я в шутку и патетично, — Какое ещё «скоро»? До лета — целое лето!» Ведь на улице — февраль, гололёд и противные сквозняки. Любимая, конечно же, не согласна. Да и я, пожалуй, тоже. Как всякий счастливый человек, я хочу быть уверен, что лето — самая долгая часть года и длится месяцев шесть. Иногда даже семь. Посему — оно всегда скоро. Главное — немножко дожить и чуть-чуть подождать. По крайней мере, когда я вспоминаю свою жизнь — хоть детство, хоть юность, хоть, так сказать, зрелость, я помню, в основном, летние дни. Детство было сплошным летом, только несколько иных эпизодов помнятся: вот, к примеру, бреду по деревенской грязи в постылую школу; а вот ищу с мамой потерянную калошу в сугробах, по которым катался на санках. Боже мой, мы ведь ещё ходили в калошах — которые одевали на валенки, и это было в моей жизни. Какой я старый уже. Хорошо ещё, что я лапти не помню. В общем, калошу мы тогда нашли, а все остальные воспоминания мои без калош и без снега — там только солнце, горячий воздух и много воды. Вся осенняя, зимняя, весенняя жизнь пролетела серой, сырой, солёной чередой, и только лето, медленное и тягучее как мёд, тянется и тянется, иногда даже превращаясь в стоп-кадр, который никак не сдвинется с места. Помнится, к примеру, как однажды мы с любимой провели на горячих песках возле реки Керженец дней, наверное, пять. Мы лежали недвижимо как ящерицы, иногда, впрочем, отползая к воде. Окунувшись, я извлекал из песка возле берега бутылку вина или пару пива, и отползал на лежанку из старого покрывала. К вечеру я выпивал 6–7 литров разнообразного алкоголя, ни на минуту не пьянея. Жара стояла в сорок градусов, и счастье моё было нестерпимо. Это было огромное время! Оно никак не могло кончиться! За эти дни я передумал всю свою жизнь, потом ещё очень долго не думал вообще ни о чём, потом неустанно смотрел на воду, потом ещё дольше вглядывался в лес на том берегу — каждое дело отнимало у меня в реальном времени не менее ста еле истекающих часов. И всё это, говорю, вместилось в пять дней. Определённо, каждый день пошёл за месяц. Всё врут, когда говорят, что счастье мимолётно, а жизнь состоит из череды нудных дней. Я хочу думать, что всё, черт возьми, наоборот. Счастье никак не может кончиться, оно неотступно и навязчиво. А будни — пролетают, даже не задевая быстрыми крыльями; порой даже обидно, что не нельзя схватить эти будни за их стремительный хвост. Как бы так научиться, чтобы лето было всегда, даже если вокруг снега и в них потеряны наши калоши, и ноги мёрзнут, и мама недовольна. К финалу зимы, что греха таить, действительно устаёшь: наша природа подъедает редкие русские витамины, леденит кровоток, ослабляет мозг бессоницей, ленностью и вялостью. К марту очень хочется спать, и ты никак не можешь распуститься с первой весенней почкой. Бывая за границей, я очень понимаю, отчего люди там не едят… нет, даже не так — не наворачивают тяжёлой ложкой суп, щи, борщ! не потребляют по сорок пельменей сразу! не режут сало огромными кусками! не пьют водку стаканами! и даже хлеб не едят — в тех количествах, в каких едим его мы. Потому что нам, блин, холодно — а им, блин, нет. О, и блины ещё там не потребляют — с рыбой, с вареньем, с мясом, с творогом. И творог тоже не едят — такой какой едим мы: настоящий, белый, калорийный, крепкий настолько, что его можно использовать его в качестве замазки для постройки крепостных стен. Нам холодно и неуютно, мы предпочли бы спать зимой, как наши медведи, но всю зиму мы, напротив, ходим на работу, бродим по холодным цехам, коридорам, офисам, месим снег, кутаемся в тяжёлые одежды и крепимся, крепимся. Даже сегодня, когда воочию настало глобальное потепление, и русская зима объективно потеряла свой авторитет — даже сейчас у нас холодно, осклизло и гадко, и изморозь всегда ползёт по спине, въедаясь в позвоночник. Мы гребём всеми конечностями навстречу маю, и даже апрелю — потому что наше лето, вовсе не жаркое, но такое сладкое, славное, сердечное — начинается именно тогда. И длится, скажу я вам, минимум до октября. Мы будем испытывать очевидные неудобства, но искупаемся всё равно именно в мае, желательно первого числа. Но если не выйдет, то 9-го, в День Победы — наверняка. Потом нас будет покрывать лёгким ледяным туманом, но мы пролежим на пляже до октября. И благодаря этому мы всё-таки наберёмся сил, мужества и смелости для того, чтобы стремительно преодолеть эту краткую, нестерпимо краткую, невыносимо краткую, почти незаметную, — скорей бы она уже кончилась, — зиму! Зима будет хватать нас за ноги, срывать эти самые треклятые калоши, сжимать наши уши в ледяных своих варежках, задувать в глаза хлёсткой пылью, но мы проберёмся сквозь неё к своему берегу, где всё тот же стоит тихий лес, и река течёт неслышно, и в реке вот уже не первую сотню лет стоят мои бутылки с вином, пивом, портвейном, ромом и прочими чудесами. О, какая у них выдержка, у этих напитков! Как упрямо они ждали и ждут меня! И какая выдержка у нас: потому что мы доживём до этой минуты. Чего бы это нам не стоило. Даже не заметим, как доживём. Скоро лето, любимая, скоро лето! Я почти уже себя убедил в этом. Ещё совсем немного и мы опустим эту мерзкую температуру. Опустим её, как последнего дворового негодяя, она того заслуживает — ведь именно она своровала наше тепло, нашу нежность, наше летнее горячее сердцебиение. Нет терпения уже терпеть всё это, нету его. Скоро лето, моя дорогая, скоро счастье. Вот оно уже, у самой кромки зимы. …Чёрт, отчего же я так мёрзну до сих пор. Как я место Путина занял Отчет писателя Захара Прилепина о встрече с премьером Владимиром Путиным Российская конспирология — вещь, требующая отдельного исследователя. Но скорее врача. Предыстория вкратце такова. Премьер Владимир Путин решил в очередной раз повстречаться с представителями литературной общественности — издателями и писателями. Странным для меня образом, я попал в число приглашенных. То есть, я уже имел честь быть званым на встречу с ВВП, когда он еще был президентом, — и тогда все закончилось не совсем хорошо. Я попросил его амнистировать политзаключенных, а он, по большей части, отшутился. В частности, поинтересовался, а чего нам, представителям несистемной оппозиции, не нравится в стране. Пришлось рассказать. В итоге получился некоторый скандал, интернет рвал и метал. Одни говорили: как не стыдно вообще встречаться с властью, другие — как не стыдно прийти в гости и вести себя подобным образом, то есть, видимо, говорить про каких-то там зэков самому президенту. Когда мне позвонили на этот раз, я сразу сказал, что ничего хорошего говорить не буду, так что лучше и не зовите. Но меня все равно позвали. Встреча была сопряжена с заседанием Российского книжного союза в доме Пашкова. Владимир Владимирович несколько запаздывал, поэтому выступления собравшихся чиновников начали без него. Так как Путина еще не было, мы с писателем Сергеем Минаевым тоже решили игнорировать официальную часть и курили в курилке. Когда, накурившись, вернулись, Путина все еще не было. Мы поискали себе свободных мест — Минаев нашел на втором ряду, а я на первом увидел местечко. Рядом с Веллером. Сел туда и стал слушать очередного выступавшего. Тут подошел мрачный человек с проводком в ухе и сказал, что это место Путина. Вот было бы забавно, если б он пришел — а я там сижу. В общем, меня пересадили от премьера подальше. А сам премьер явился только через полчаса. Зал очень нежно поаплодировал и даже немного привстал с мест. ВВП тут же прочел прочувствованную речь о пользе чтения. Единственно, что меня насторожило: чиновник впереди меня сидел и разглядывал, кажется, ту же самую речь, но распечатанную на принтере. Сверился с текстом и убрал речь в папку. А Путин продолжал эту речь говорить. Откуда она взялась у чиновника, ума не приложу. После Путина еще выступила московская учительница, которая сказала, что в современной литературе нет героев и почитать детям совершенно нечего. На что некоторые писатели, естественно, несколько обиделись. Я, кстати, тоже считаю, что современный герой — уж какой есть, — отлично просматривается и в книге «Сажайте, и вырастет» Андрея Рубанова, в повестях Аркадия Бабченко и Сергея Шаргунова, и даже в книге «Я — чеченец!» Германа Садулаева. Но не факт, что московская учительница хотя бы слышала эти фамилии. Потом писателей отделили от чиновников и остальной публики, и отвели в отдельный зал, усадив там за круглый стол. Хорошо, что учительницу не взяли, а то она опять бы всех писателей опустила перед премьером. Я опять ушел курить, и курил там, пока меня не нашли. А меня очень искали, потому что все уже собрались в зале, и не было только Путина и меня. Когда меня привели, я снова хотел сесть на его место, но меня за руку отвели на мое. Тут и Владимир Владимирович подоспел. Тон встречи задал Михаил Веллер, он вообще говорит быстро и убедительно, сразу и наповал убеждая во всем, что произносит. Говорил он минут пять, и так строго и витиевато, что я б даже не рискнул ему отвечать, но Путин все-таки ответил. Потому что Путин все записывал в блокнотик. Речь шла о чистоте русского языка. Путин, как и Веллер, выступил за чистоту. В создавшейся на полторы секунды тишине решил и я спросить о наболевшем. Ввиду того, что ситуацию с литературой я худо-бедно понимаю, а вот с экономикой страны — нет, я с позволения премьера поинтересовался ситуацией в нефтяной сфере. Во-первых, меня заинтересовала личность Геннадия Тимченко, человека Путину известного — потому что они давно и крепко дружат. Говорят, что Тимченко через офшорную компанию настолько хорошо продает российскую нефть, что стал миллиардером, а затем почему-то обменял российское гражданство на финское. Не странно ли? Я об этом и спросил: миллиарды русские, а гражданство — финское, что за ерунда? Во-вторых, меня заинтересовал скандал в компании «Транснефть»: почти год назад Счетная палата обнаружила там миллиардные растраты, Путин и Медведев лично взяли дело под контроль, но вот уж осень на дворе, а нет ни уголовного дела, ни подозреваемых. Тоже ведь странно? Владимир Владимирович был настроен благодушно и даже не спросил у меня, кто я такой. А я ведь ждал этого вопроса. Вместо этого премьер рассказал, что Тимченко знает давно, у Тимченко свой бизнес, и с финским гражданством ему жить проще, потому что ему постоянно нужно решать проблемы в Финляндии, а визу всякий раз делать — сами понимаете, сложно. Так что теперь у него двойное гражданство. А вообще, сказал Путин, он в дела Тимченко нос не сует и надеется, что Тимченко тоже будет вести себя подобным образом в отношении Путина. Что до «Транснефти», то там, скорей всего, имело место не воровство, а нецелевое распределение средств. То есть, хотели они, допустим, кабель протянуть, а вместо этого купили пирожков с капустой на обед. На 4 миллиарда. Не «уголовку» ж за это людям клеить! Тем более что это и не государственная компания, так что какой с них спрос. Ответами ВВП я был вполне удовлетворен и больше ничьего времени не отнимал. Поэтому Дарья Донцова попросила, в свою очередь, не использовать по отношению к ней и ее коллегам словосочетание «легкое чтиво», которое Путин использовал в своей речи, той самой, что была у чиновника в распечатанном виде. Путин извинился и пообещал больше так не говорить. Поэтому Сергей Минаев сказал, что положительного героя создать из чиновника нельзя, так как у среднего чиновника на руке часы стоимостью в 100 тысяч долларов — так что какой уж тут героизм. Путин и тут согласился. Но часов не показал. Поэтому Павел Санаев успел удивиться, как же у нас в Интернете есть сайты, где торгуют наркотиками, и никто с этим не борется. И здесь Путин огорчился вместе с Санаевым. В общем, все поговорили от души, кроме Германа Садулаева и Алисы Ганиевой, которым слова не досталось. Налицо — дискриминация по национальному признаку. Шутка. После встречи у меня много спрашивали, почему же я не сказал, что в России двойное гражданство запрещено, даже таким приятным людям, как Тимченко, да и занимается он далеко не частными делами. Потому что, как нам сообщают открытые источники, к настоящему времени, будучи гражданином Финляндии, но — внимание! — выплачивая налоги почему-то в Швейцарии, Тимченко контролирует более трети экспорта российской нефти: он является крупнейшим экспортером нефти, добываемой государственными «Роснефтью», «Газпромнефтью», а также «Сургутнефтегазом». Такая вот у парня частная лавочка, работой которой ВВП, по собственному признанию, никак не озабочен. Еще у меня спрашивали, отчего ж я не сказал, что и «Транснефть» имеет прямое отношение к государству, потому что именно государство владеет 78,1 % капитала компании, и воровать, тьфу ты, нецелевым образом использовать там килограммы, если не тонны, денег, наверное, не стоило бы. И тем более не стоило бы премьеру заранее, без суда и следствия, определять, что там было все-таки не банальное воровство и распил, а неразумное перераспределение. Ну, вот не сказал я, не сказал. Сами скажите, если представится возможность. Зато по итогам нашего мимолетного общения я прочел множество интереснейших конспирологических исследований на тему, как Путин подговорил Прилепина задать ему неудобные вопросы, чтоб он на них таким блестящим и максимально убедительным образом ответил, заткнув рот всем скептикам. Один независимый, как он представляется, журналист целую статью написал про то, что я завербован охранкой еще в 2007 году, аккурат накануне первой встречи с ВВП, и с тех пор то там, то сям задаю неудобные вопросы, которые мне присылают из главка. Видимо, они лежали в той же папке, у чиновника, что проглядывал речь Путина во время речи Путина. Так что, да, российская конспирология — вещь, требующая отдельного исследователя. Но скорее врача. Так что лечитесь, придурки. Молодёжь к выходу на пенсию готова Самая реакционная часть общества Говорят, что старики заедают молодежь, уродуя ее будущее. Скажем, старики старательно голосуют и почти единолично выбирают постылую, прокисшую власть, по законам которой мы живем до следующих выборов; а потом ответственные пенсионеры снова расставляют свои галочки в бюллетенях, обрекая юношество еще на четыре года унылой тоски. Так говорят. Но все давно иначе. У нас юношество стремительно впало в старость, а иные из представителей младого поколения еще хуже чем в старость — в старческий маразм. Всякий студент по определению должен быть «леваком», тем более, в современной России. Однако у нас все наоборот. Консерваторы размножаются уже в школах и университетах, они едва разучились вытирать сопли кулаком и носить колготки под шортами — и сразу же стали тотальными реакционерами. Они не видели ни советского времени, ни бурных времен либеральных реформ, но презирают и то, и другое. Они уверены, что в России была черная дыра, хаос и голожопый позор. К счастью, теперь олигархи побеждены, а коммунистам не удастся вернуть бараки и ГУЛАГи. «Мы победим». Кого победим, а? Зачем? Молодежь в России, наверное, самая реакционная часть общества. Юношество еще ничего не получило, но уже боится все потерять. Еще ничего не знает, но уже хочет всех научить. Все время говорит, что выбирает свое будущее и никому не даст изменить свой выбор, — но кто бы знал это будущее в лицо, кто бы рассказал о нем доступно. В свое время (год назад) писатель Александр Кабаков выдал нашумевшую статью о том, что настроения молодежи и в Европе, и у нас является самой очевидной опасностью для общества. Левые, националистические, а также беспочвенно агрессивные взгляды юношества создают ситуацию, угрожающую нормальному будущему остальных людей. «Боюсь», — признался Кабаков, к которому, как ни странно, я отношусь хорошо. Одно различие: у нас с Кабаковым разная молодежь. С «его» молодежью я знаком; хотел бы, чтоб она стала подавляющим большинством, — но в природе нет и смешного подобия этого большинства. «Его» молодежь — разрозненные единицы; в своем городе я могу пересчитать их по пальцам, в других городах таковых еще меньше: к примеру, в многочисленных провинциях идейно буйной молодежи нет совсем, ей неоткуда произрости. Там почти все спят, не в силах разлепить глаза. Кабаков старательно передергивает, в попытках придать молодежному экстремизму массовость объединяя редких «молодых идеологов» и мифических «штурмовиков» с… «уголовниками». Но среди людей зрелого возраста уголовников еще больше: давайте людей среднего возраста купно объявим угрозой обществу и останемся спокойно жить средь детей и стариков. Российская молодежь, в отличие от помянутой европейской (в первую очередь, немецкой и французской), разучилась переживать состояние аффекта. Иррациональные 90-е породили в России крайне рационалистичное молодое поколение. Другой вопрос, что рационализм их пошл и зачастую подл, что он имеет не человеческие, а почти растительные предпосылки; и тем не менее это все-таки рационализм, в самом неприятном, то есть совсем не творческом — изводе. Любое творчество изначально порождается состоянием аффекта. Или, как написали бы в словаре, душевным волнением, выражающимся в кратковременной, но бурно протекающей психической реакции, во время которой способность контролировать свои действия значительно принижается. Огромное количество современной молодежи не способно к бурным психическим реакциям, к бесконтрольным празднествам, к запредельной искренности и в конечном счете к массовому творчеству. Разовый футбольный дебош вовсе не отменяет сказанного выше, он, скорее, случайность — мало того, случайность, специально спровоцированная очень взрослыми людьми накануне принятия первого закона об экстремизме. Основная часть молодежи уже сейчас готова отправиться на пенсию: то есть либо выключить себя из реальных политических и культурных процессов, либо встроиться в них на изначально определенные, скучные роли. Мое поколение — последний советский призыв, чьи школьные годы пришлись на пионерию и комсомолию, а университетские — на разлад и распад советской империи. Как показало время, в основной своей массе мои сверстники оказались безвольными: в политике, бизнесе или культуре мы явное меньшинство, так уж получилось. Ко всенародному разделу мы не успели, а быть падлотой толком не научились: в итоге жизнь протекла до середины, а мы все в тех же ландшафтах, что и прежде. Что будет с нами дальше, ни черта не ясно. Поколение, рожденное за время неуемного реформаторства (ну, скажем, начиная с восемьдесят пятого, а то и раньше — по начало девяностых), являет собой во многих наглядных образцах удивительный гибрид старческого безволия и детской, почти не обидной подлости. Эти странные молодые люди ничего не желают менять. Мысль о том, что изменения возможны, вызывает у них либо активную, искреннюю агрессию, либо вялое, почти старческое презрение. Слишком много и часто говорят они о своей свободе: но даже я, бывший пионер и комсомолец, не помню, чтобы мы с такой радостью и страстью ходили строем. Несмотря на все свои улыбки и пляски, современное юношество лишено глубинного, оптимистического романтизма начисто: они твердо уверены, что мир не изменить, и даже не стоит пытаться. Тот, кто пытается, — дурак, подлец или пасынок олигархов. Если не по нраву столь радикальная формулировка, то можно сформулировать чуть мягче: менять ничего нельзя, потому что иначе может быть хуже. «Может быть хуже» — это вообще основа, суть и единственный постулат философии современного юношества; они и гомерических глупостей не свершают, и детей не рожают, и ни в п…ду, ни в Красную армию не идут, потому что и там может быть хуже, и сям, и посему давайте «не будем париться». Ну не будем, да. Еще не надо выходить из себя. Мы пришли сюда быть в себе, блюсти себя в себе, собой в себе любоваться, себя из себя не выпускать. «Держись!» — часто говорят друг другу современные молодые люди, как будто завтра каждый второй из них уйдет на фронт или может не проснуться, разбитый очередным инсультом. Держаться они пришли, посмотрите на них, держаться и не отпускаться — одной рукой за один поручень, другой — за второй; никто не хочет разжать пальцы, чтоб веселой волной снесло с ног, повозило по полу, перевернуло через голову и жарко ударило о каждый угол. …Не парятся, не выходят из себя, держатся… Речь их, и многие повадки их — слишком взрослые, мысли — старческие, поступки — стариковские, немудрые, с дрожью жадных пальцев и неприязненным взглядом исподлобья. Говорят, что современная индустрия выдавила пожилого человека из информационного пространства: отныне все работает на жадное до зрелищ юношество, а старым людям не на чем взгляд успокоить. Как бы ни так. Информационное пространство заточено именно под два этих класса. Только старые и юные готовы тратить по несколько часов в день на просмотр российского телевидения. И что замечательно: и молодежь, и пожилые люди смотрят одно и то же, — всю эту малаховщину, кулинарные программы, риалити-шоу, прочее, прочее, прочее, равно любопытное всем людям, почти обездвиженным душевно, малоразвитым, преждевременно уставшим. В современной России так сложились обстоятельства, что у нас, быть может, впервые за многие годы нет разрыва поколений, когда интересы юных непонятны и неприятны самым зрелым. Даже в замороженном, ханжеском, постыдном Советском Союзе такого не было. Много кто заметил, что разговоры на тему «Что за молодежь пошла!» и «Богатыри теперь не те!» звучат все реже? В усталые семидесятые, в переломные восьмидесятые, в дикие девяностые вскриками на эту тему пестрили страницы прессы, их можно было часто слышать в общественном транспорте. А сегодня этого раздражения нет. И стар стал как млад, и млад остарел; и всякий рад произошедшему. Они едины, они почти неделимы, они соединяются в одно. Смотрите, смотрите: они сливаются в единое тело. Это противоречит природе. Смотреть противно. Нескончаемая благодать Отличный писатель Сергей Есин заметил как-то в своих дневниках, что классическое кино чаще всего снимается по классическим произведениям: от «Крёстного отца» до «Войны и мира». И исключения в данном случае лишь подтверждают правила. Ну да, согласился я внутренне: какой сценарист, будь он хоть семи пядей во лбу, даст столько простора, столько воздуха и такое (бесконечное!) количество интерпретаций поступков, слов и жестов героев, сколько могут дать Чехов или Гоголь. Авторский сценарий один раз черпнул и всё — черпак неприятно скрежещет по дну; второй раз за использованный сценарий никто никогда не возьмётся. А классика! Вот, скажем, недавно был юбилей Гоголя, показали сразу три экранизации «Ревизора»: 1996-го года (где Хлестаков и городничий — Миронов и Михалков), «Инкогнито из Петербурга» 1977 года, срежесированное Леонидом Гайдаем (где Хлестаков и городничий соответственно Мигицко и Папанов), и «Ревизор» 1952 года (в главных ролях Игорь Горбачёв и Толубеев). Наверное, ещё и телеспектакль с Андреем Мироновым в роли Хлестакова был. Это ж какое удовольствие сравнивать все экранизации с гоголевской пьесою, а потом друг с другом. А лет через десять «Ревизора» ещё раз экранизируют, и снова будет интересно. Или вот в следующем году исполнится сто лет со дня смерти Льва Николаевича Толстого, и нам наверняка покажут сразу пять экранизаций «Анны Карениной»: американскую 1961 года, где Вронского играл Джеймс Бонд — Шон Коннери, советскую 1967 года с Татьяной Самойловой, ещё одну американскую 1985 года с Жаклин Биссет, третью американскую с Софи Марсо, и, наконец, новый фильм Сергея Соловьёва, где Каренину играет великая актриса Татьяна Друбич. А ведь была ещё первая «Анна Каренина», 1935 года с Гретой Гарбо! Пиршество духа какое, право слово. …Или уже в этом году, в июне, будет 210 лет со дня рождения Пушкина, не самый круглый юбилей, зато повод сравнить «Капитанскую дочку» 1959 года со Стриженовым в роли Гринёва, с «Русским бунтом» 1999 года с Машковым в роли Пугачёва. А «Выстрел» помните, с Михаилом Козаковым? А не столь давнюю «Барышню-крестьянку», фильм настолько светлый и чистый, какие мы и делать уже разучились — где Василий Лановой сыграл одну из лучших своих ролей?.. Сказано было кем-то, что мировая культура явила, четыре, кажется, чуда: античность, Возрождение, французское искусство XVIII века и русская литература XIX-го. Такие обобщения чреваты большими потерями (в многовековые расщелины могут завалиться целые эпохи), но думать об этом всё равно приятно. И относительная ограниченность количества текстов, написанных в гениальном русском XIX веке, вовсе не должна нас огорчать: их можно экранизировать хоть ежегодно — и от них не убавиться нисколько. Тем более, что Бунин, Горький, Леонов, Набоков, Платонов и Булгаков — это также Золотой век, а не Серебряный, и они могут смело числиться по ведомству русского чуда. В итоге нашим режиссёрам ниспослана благодать: черпай — не хочу. (Или, как писатель Солоухин говорил о прозе писателя Леонова, что похожа она на русскую лепёшку — откусишь малый кусочек, а нажуёшь полный рот. Так вся наша классика!). Например, Владимир Бортко понял это и путешествует себе от Достоевского к Булгакову, от Булгакова к Гоголю. И все рады тому. Года два с лишним назад в одном журнале, делая шутливые предсказания, я неожиданно для самого себя написал, что режиссёр Балабанов начнёт экранизировать классику, скорей всего, Чехова. Сам себе удивился, когда вышел «Морфий» Балабанова. Ну, не Чехова экранизация, а Булгакова — разница, в данном случае, не принципиальная: два саркастичных врача, описывающих, к тому же, мрачную русскую провинцию. А что ещё было делать Балабанову? Это нормальный путь всякого русского режиссёра: и начинать порой с классики, и, сделав широкий круг, к ней возвращаться. Классика облагораживает почти любую работу. Нужно очень постараться, чтоб получилось совсем уж из рук вон плохо. Зато если постараться, чтоб вышло хорошо — ай, какой лакомое блюдо получается порой. Озверев уже от новорусского кино, недавно отправился я с любимой женщиной в лавку, и приобрёл там разом «Станционный смотритель» Соловьёва, «Плохой хороший человек» Хейфица, «Поцелуй» Балаяна, «Отцы и дети» Смирновой. Первый фильм по Пушкину, потом два по Чехову, и последний, прошу прощения у закончивших среднюю школу, по Тургеневу. После нескольких вечеров у телеэкрана душевное равновесие моё было восстановлено непоправимо, и душа моя по сию минуту преисполнена светом, и на свету танцует щекотная солнечная пыль. Вдохновлённые, решили продолжить эксперимент и посмотрели вчера «Дядю Ваню» от Андрея Михалкова-Кончаловского; мы эту фильму почему-то не видели. Я, признаться, вообще кроме какой-то «Курочки Рябы» и, придержите меня, редактор, «Глянца» никаких русских фильмов у Кончаловского не смотрел. И тут был раздражён, признаюсь: эту всю постперестроечную блажь оказывается снимал тот же упоительно умный, тонкий, волшебный режиссёр, что создал «Дядю Ваню»? Того самого «Дядю Ваню», который, наверное, научил младшего Михалкова делать свои, превыше моих похвал, экранизации Чехова и Гончарова, появившиеся чуть позже. Того самого «Дядю Ваню», где гениальный Смоктуновский в одном двухсекундном фрагменте играет целую человеческую судьбу. Где каждую сцену стоит разбирать подетально, чтоб научить три четверти из полка современных режиссёров (включая повзрослевшего режиссёра самого «Дяди Вани») снимать кино. Боже ты мой, что ж мы делаем с собой. И своими руками ведь! Никто не заставляет. Предсказать что ли, что Кончаловский вновь вернётся к классике? У меня иногда получается. Вопрос, впрочем, мне хотелось поднять другой. Когда любуешься экранизациями великий русской литературы, периодически возникает ощущение, что снимал если не все, то большинство этих фильмов один и тот же режиссёр. Самый любимый мой режиссёр, надо сказать. Тактичный, внимательный, всё понимающий в человеке, любящий человека, жалеющий человека… о России печалящийся… в Бога верующий, наконец. Но я тут задался вопросом: кто был первым, кто всё это придумал снять и сыграть раньше других? Вот эти усадьбы, где свет лежит мягкими квадратами, и скрипят половицы… и все эти застолья, где ложечки звенят о чашечки, и сначала начинается разговор, а потом вдруг паузы, и быстрый нервный перегляд… и все эти ночные одиночества, когда мужчины смотрят пронзительными глазами вникуда, и шелестят бумагами, в поисках того, куда затерялась целая жизнь со всеми её надеждами… и эти закутки, где женщины отталкивают мужчин, не в силах оттолкнуть, и всё-таки отталкивают… и гитара играет что-то еле слышное, но запоминающееся на целую жизнь… и деревенский мужик с бородой прошёл мимо, бестолковый… и добрая нянька с вязаньем… Или, иногда, Петербург, с его сирою стужею… и тоже с пронзительными глазами мужчин и тонкими запястьями женщин… Или, иногда, Москва, с её балами и купечеством… и с мужчинами, да, которые… с женщинами, да… И всё это и всегда это — такое русское, такое растерявшееся, такое милое. Кто придумал, а? Кто уловил тональность, мелодию, вкус, цвет (причём ещё в чёрно-белом кино) и перенёс на экран, где в который раз ожили прекрасные тени? Иван Пырьев, снявший «Белые ночи» в 1959 году? Хейфиц, снявший в 1960 году «Даму с собачкой»? Или Швейцер, экранизировавший в том же году «Воскресение»? Давайте поставим кому-нибудь из них памятник. Или всем им сразу поставим памятники. Потому что донести, не расплескав, чудо — тоже дар. Экранизируйте классику, господа, прошу вас. Это один из немногих шансов вспомнить кто мы такие. Да и без надежды вспомнить тоже экранизируйте. Самим же лучше будет. Пропуск здесь — я До недавнего времени их было трое, две женщины и один — не женщина. Сутки отсидят и домой. Иногда меняются сменами, и тогда кто-то из них сидит двое суток. Речь о вахтёрах в офисном здании, где располагается редакция газеты, которой я руковожу. Нас всего восемь человек в редакции, все молодые и, скажем прямо, интеллигентные люди. Вахтёры знают, чем мы занимаемся: каждую пятницу мы выкладываем свежий номер нашей газеты, штук 50 экземпляров, на стойку возле вахты. Её сразу разбирают служащие других офисов, в течении получаса. Те, кому не досталось газеты, иногда стучатся к нам и просят: «…нет ли ещё номерочка?» Нашу газету нельзя купить в киоске: мы порой ругаем местные власти, и по совету губернатора наше издание было изгнано из киосков «Союзпечати». Мы, конечно, даём номерочек, забесплатно, нам не жалко. Так получилось, что на первом этаже этого здания располагается только наш офис, соседей у нас нет. Все остальные учреждения — на втором, третьем, четвёртом, пятом. Люди, работающие в этих учреждениях курят в курилках на своих этажах; и вообще, как я понимаю, занимаются там, чем хотят — ведь их никто не видит, никому они не мешают. А наша редакция располагается прямо напротив входа в здание: и если мы выходим курить — нам приходится идти мимо вахты. Каждый раз, когда прохожу, например, я — кожей чувствую насколько неприятно людям, сидящим в будке, моё существование. Знаете, иногда люди умеют нарочито смотреть мимо, показывая всем видом: тебя вообще нет, ты пустое место. Вот так смотрят наши вахтёры: ледяным, брезгливым взглядом в никуда, сквозь меня, сквозь моих товарищей и сотрудников. Даже не знаю, когда это началось. Мы въехали сюда два года назад. Ну, вахтёры и вахтёры, никто особенно не заморачивался. «Здравствуйте!..» «До свидания!» «Да, вот этот ключик!» «Ага, спасибо!» Но у них видимо что-то назревало уже. Однажды мы сдавали номер — а все, работавшие в еженедельниках, знают, что процесс этот, как правило, затягивается часов до 10 вечера, и даже позже — но мы поставили работу так, чтоб позже не получалось, а получалось в срок. К 10 или чуть раньше. Часов в шесть вечера мне нужно было уехать на встречу, в 9.30 я вернулся. Вход в здание был заперт. Я нажал звонок, весело перетаптываясь, и сквозь стеклянные двери удивлённо наблюдая вахтёра — как раз мужик дежурил. Это было зрелище. У них там такая кушеточка в будке, и столик с журналом, где мы расписываемся, когда получаем ключи. Вахтёр лежал на кушеточке, закинув ноги на столик, никак не реагируя на мои звонки. Вообще никак. То есть, своей позой он показывал как он относится к моему приходу — и довольно с меня. Я набрал номер шеф-редактора и попросил её открыть мне дверь. К счастью там простая щеколда на двери. Мне открыли. Я подошёл к будке вахтёра и спросил: — У вас всё в порядке? Вы не слышали звонка? Я даже с улицы его слышал. Даже не помню, что он мне ответил, но ответ был громким. Видимо, про то, что все нормальные люди уже сдали ключи, и он не обязан нас тут караулить. Других дел, видимо, полно, занятой человек. — У нас есть договор с вашим руководством: по четвергам мы имеем права работать до 12 часов ночи, — сказал я. — Я не видел никакого договора! — орал он, с натуральной ненавистью глядя на меня. Нестарый ещё мужик, надо сказать. Ему лет 45, вполне в форме. Мы сдали газету, я дождался, когда уйдёт весь коллектив, и мы останемся с вахтёром в здании вдвоём. В половине одиннадцатого я подошёл его будке и спросил: — Ну и чего тебе не нравится, человек? На «ты», каюсь. Он уже не лежал, а сидел, и смотрел на меня, правда, не в глаза, а куда-то в область лба, с неожиданной приязнью. — Да всё в порядке, — уверил он меня словами, мимикой и жестикуляцией. — Серьёзно? — не поверил я своим ушам. — Конечно-конечно. Никаких проблем! Я сходил в офис, принёс бутылку водки и батон копчёной колбасы. — Нате, — сказал. — И давайте больше не ссорится. Он взял дары и даже пожал мне руку, очень крепко и приветливо. На следующее утро я пришёл на работу, и новый вахтёр ключи от офиса мне не выдал. — К начальству вас вызывают, — не сдерживая радости, сказали мне. Тот, вчерашний вахтёр оказывается уже успел написать на меня кляузу — ночью сочинял! Пришёл-де я пьяный, буянил, запугивал, пытался устроить драку. Одновременно с кляузой вахтёр подал заявление об уходе, сообщили мне. Хозяева офисного центра смотрели на меня строго и ждали моих оправданий. — Слушайте, это бред, — сказал я. — Какой «пьяный», если я приехал на своей машине? — Из-за вас человек уволился, — сказали мне. — Ну, скажите, чтоб вернулся. Передайте ему, что я не буду его бить. Пусть только он двери не запирает больше, пока мы на работе. Пожурив меня, ключи мне отдали. «Удивительный человек, — думал я растерянно о вахтёре. — Взял водку с колбасой и сел писать донос. Так можно разве?» С тех пор всё и началось. Мужика-вахтёра не было неделю, потом он вернулся и стал вести себя более-менее прилично. Иногда только уйдёт за соком и эдак неспешно возвращается, видя, что я стою у вахты и жду, когда мне выдадут ключи. Порой ещё остановится и с кем-нибудь перекинется парой слов. Но это ничего, я жду спокойно. Хочется сока человеку, можно ж его понять. Сока и общения. Зато две его сменщицы — о, они объявили нам натуральную войну. Она не прекращается ни на секунду. Знаете, как я получаю утром ключи? Мне их кидают как дворовому псу. Восхитительный жест, символизирующий абсолютное презрение. Мне иногда хочется кинуть их обратно, но я сдерживаюсь. Всякий корпоративный праздник (а они у нас, поверьте, случаются редко) превращается в скандал. Им не нравится, что мы выходим курить. Им не нравится, что покурив, мы возвращаемся обратно. Они каждый раз норовят закрыть двери, и стоически не открывают их, не взирая на звонки. На вопрос «В чём дело?» — они отвечают: «У нас тут не кабак!» — Слушайте, — в муках смиряя себя, говорю я, — Я стою перед вами, вменяемый и вполне трезвый человек, что вам надо от меня? Какое вам дело до того, чем я занимаюсь в офисе, аренду которого я оплачиваю? В ответ меня обзывают разными словами — вот в буквальном смысле обзывают так, как не обзывал никогда никто, а если кому-то приходило в голову, он получал за это по лицу. Но тут женщины — их же не ударишь! Их не напугаешь ничем! Я совершенно не знаю как себя с ними вести. Я едва не рассыпаюсь от собственного бессилия, глядя на них. Недавно мы сидели с одним очень известным человеком в моём кабинете, неоднократным чемпионом мира в одной настольной игре, ну и политиком ещё. Пили чай! Мне нужно были выйти на минуту — я открыл дверь и тут же увидел вахтёршу, которая стояла возле двери, и вполне откровенно подслушивала. — Как вам не стыдно? — спросил я, задохнувшись на секунду. Не удостоив меня ответом, вахтёрша величаво отошла. Причём, они знают, кто я такой. Они не читают книг, но смотрят телевизор, и одна из вахтёрш как-то обмолвилась неприязненно моим сотрудникам, что, мол, «видела вчера вашего…» Кажется, что данный факт только прибавляет им гонора и злобы. «Писс-ссатель, ага… Знаем мы какой он писс-ссатель!» Во время очередного поединка, которые происходят теперь чуть ли не еженедельно, мне было брошено: — И газета ваша тоже дурацкая. — Это почему? — удивился я. — Только и делаете, что власть ругаете. — А она хорошая, эта власть? — Какая б не была, а нечего её ругать. Таким как вы тем более. Помню, однажды на нас большие люди навели милицию и прочие службы дознания — они заявились к нам с обыском, как раз в то утро, когда вышел очередной номер газеты. Вахтёрша, увидев происходящее, немедленно убрала нашу газету со стойки, целую свежую пачку. И спрятала куда-то. Какой восхитительный инстинкт послушания и преклонения! — подивился я тогда. Какая реакция мгновенная! «Чай, милиция просто так не придёт. Чай, за дело их жучат, чертей. Уберу-ка я газетку с глаз, поди там недозволенность какая опять пропечатана». И вот недавно вахтёров стало четыре. В слабой надежде я подумал, что с новоприбывшей мы не поругаемся. А что, будем вести себя предельно корректно и всячески ей улыбаться. И она поймёт, что мои беззлобные и милые люди, никому не желающие зла, никогда не мусорящие, ни делающие ничего дурного — и не будет нам вредить. На третий день работы, опять в сдачу номера, в девять вечера в нашу дверь раздался дикий стук, совершенно очевидно — ногами и кулаками одновременно. Пожар, подумал я. За дверью стояла новая работница вахтенной службы. Начала она сразу с предельно высокой ноты: — Ну-ка уходите отсюда! — В смысле? — удивился я. — В девять часов вы обязаны уйти! — Слушайте, — попробовал я объяснить, — мы тут работаем два года, а вы два дня. По четвергам мы сдаём номер. Согласно договору с арендодателем, мы имеем право тут находиться… — Я не видела никакого договора. Убирайтесь! — воскликнула она восхитительно громким голосом, и совершенно кинематографично указала мне пальцем на выход. — Идите в свою будочку, — посоветовал я, и закрыл дверь. Так она стала приходить каждые три минуты, долбить в дверь и кричать: — Я сейчас милицию вызову! Вышвырнут вас отсюда! Два дня работает, говорю. На следующий день ей, конечно же, показали приказ о том, что мы имеем право работать допоздна. Думаете, это что-то изменило? В последнюю субботу (я имею право работать по субботам), ко мне в 4 часа вечера пришла на работу жена. Дверь в здание была заперта. Она позвонила в звонок. На неё не отреагировали. Тогда она позвонила мне на мобильный: не открывают чего-то. Я вышел и увидел эту же вахтёршу, она сидела на месте недвижимо, глядя в синюю стену напротив вахты. На улице под дождём стояла моя жена и удивлённо смотрела сквозь стекло. Что бы сделали на моём месте? Я вот ничего не сделал. Открыл дверь и пустил жену. Когда мы уходили, жена, которой я ничего не объяснил, сказала вахтёрше приветливо: «До свидания!» Ей не ответили. Меня очень мучает: где их находят, таких суровых, таких боевых, таких непреклонных? Может их в специальных местах выращивают? Может, это специально выведенная порода какая-то? Или, может, они представители иной цивилизации? Проходя ежедневно мимо поста вахтёра, я вижу следующую картину. С бесстрастным лицом сидит человек и смотрит перед собой. Они никогда не читают, никогда. У них в будке нет радио. Могли бы там, не знаю, вязать, писать письма детям, да хоть бы кроссворды разгадывать. Но они просто сидят. Изо дня в день, из месяца в месяц. Интересно, о чём они думают? — волнуюсь я. — У них есть какие-нибудь мысли вообще? Как вот можно целую сутки сидеть и ничего не делать? У Василия Шукшина есть документальный рассказ «Кляуза» с сюжетом почти идентичным. Только он в больнице лежал, но это не важно. "В 11 часов утра (в воскресенье) жена пришла ко мне с детьми (шести и семи лет), я спустился по лестнице встретить их, но женщина-вахтер не пускает их, — так описывает ситуацию Шукшин, — Причем я, спускаясь по лестнице, видел посетителей с детьми, поэтому, естественно, выразил недоумение — почему она не пускает? В ответ услышал какое-то злостное — не объяснение даже — ворчание: "Ходют тут!" Мне со стороны умудренные посетители тихонько подсказали: "Да дай ты ей пятьдесят копеек, и все будет в порядке". Пятидесяти копеек у меня не случилось, кроме того (я это совершенно серьезно говорю), я не умею "давать": мне неловко. Я взял и выразил сожаление по этому поводу вслух: что у меня нет с собой пятидесяти копеек". Женщина-вахтер тогда вообще хлопнула дверью перед носом жены. Тогда стоявшие рядом люди хором стали просить ее: "Да пустите вы жену-то, пусть она к дежурному врачу сходит, может, их пропустят!" <…> После этого женщина-вахтер пропустила жену, так как у нее же был пропуск, а я, воспользовавшись открытой дверью, вышел в вестибюль к детям, чтобы они не оставались одни. Женщина-вахтер стала громко требовать, чтобы я вернулся в палату… Тут я не смогу, пожалуй, передать, как ОНА требовала. ОНА как-то механически, не так уж громко, но на весь вестибюль повторяла, как в репродуктор: "Больной, вернитесь в палату! Больной, вернитесь в палату! Больной, я кому сказала: вернитесь сейчас же в палату!" Народу было полно; все смотрели на нас. При этом женщина-вахтер как-то упорно, зло, гадко не хочет понять, что я этого не могу сделать — уйти от детей, пока жена ищет дежурного врача. Наконец она нашла дежурного врача, и он разрешил нам войти. Женщине-вахтеру это очень не понравилось". После этого случая, через пару дней, к Шукшину приехали в гости писатель Василий Белов и секретарь Вологодской писательской организации Коротаев. «Я знал об их приезде (встреча эта деловая), поэтому заранее попросил моего лечащего врача оставить пропуск на них, — пишет Шукшин, — В шесть часов они приехали — она не пускает. Я опять вышел… Она там зло орет на них. Я тоже зло стал говорить, что — есть же пропуск!.. Вот тут-то мы все трое получили… В вестибюле в то время было еще двое служителей — ОНА, видно, давала им урок «обращения», они с интересом смотрели. Это было, наверно, зрелище. Я хотел рвать на себе больничную пижаму, но почему-то не рвал, а только истерично и как-то неубедительно выкрикивал, показывая куда-то рукой: «Да есть же пропуск!.. Пропуск же!..» ОНА, подбоченившись, с удовольствием, гордо, презрительно и гордо кричала: «Пропуск здесь — я!» В финале рассказа, заново в процессе описания переживший всё это унижение, Шукшин говорит: «…Прочитал сейчас все это… И думаю: “Что с нами происходит?”». Да всё то же самое, Василий Макарович. Чёрт знает что. «Снять чёрную ржавчинку, вскрыть белую грудочку…» Крестьянская война, которая не случилась в старой Руси ни разу * * * Смешно и грешно говорить об этом, но меня всегда будет мучить одно кромешное желанье: побывать в той станице, где родились Степан Разин и Емельян Пугачев. Они ведь родились на одной краюхе земли, с разницей почти в сто лет, два атамана великих разбойных войн. Что за огненный вихрь возникал там, над местом их зачатья? …Станица имела прозванье Зимовейская… Я хочу туда больше, чем в любые столицы мира, в жареные южные города и выбеленные северные. Мне кажется, что выйдя на донской берег по той земле, по которой ходили они — два буйных бунтаря, угодив ногой им след в след, глотнув зимовейского воздуха, заглянув в ту воду донскую, рассветную или закатную, в которую заглядывали они, я б разгадал, отчего Степан и Емельян были такими, к чему родились, как прожили свою страшную, красивую жизнь. Не сложится разгадка русского бытия, пока не поймешь, что за бурливая кровь торжественно и злобно пронесла их по пыльным степям, высоким водам, шумным городам и всмятку ударила головами о Лобное место. Но станица Зимовейская навечно полегла под донскою водой: переустройство мира человеком поглотило ее, как распутинскую Матеру. Нет больше на свете Зимовейской, не увидеть ее. Где-то там, в непроглядной мути, по вязкому дну бродят черные в темноте и радужные при свете призраки. Никогда не коснуться мне их. И я печалюсь. * * * Даже странно, если б люди, носившие такие грозные имена, как Степан Разин и Емельян Пугачев, не устроили бы кровавые свары. Сама судьба их в именах заключена, разве не слышна она? Да и два иных смутьяна, хоть статью пониже и дурью пожиже, тоже носили славные прозвания: Иван Болотников и Кондратий Булавин. У русской истории хороший вкус, тонкий слух. При Разине, к примеру, был славный сотоварищ, на первых порах — равный ему, звали — Сергей Кривой. Но не мог Серега Кривой стать предводителем бунта, не мог и все. А у Пугачева, — всякий, кто читал великую драму Есенина, знает, — был Хлопуша. Славным, бурным, с рваными ноздрями — таким запомнился Хлопуша, но с его прозванием можно было стать лишь забубенным разбойником. А истинную смуту раздуть мог лишь Емельян свет Иванович. Как поэму читаешь русские исторические хроники: где Долгоруким, Боротянским и Трубецким противостоят Разины, Булавины и Пугачевы. Две России — державная и окраинная, окаянная, мозолистая — сходились лоб в лоб: Шекспира на них нет. У русской истории хороший вкус, говорю. Хотя горчит, горчит. * * * Разин в истории смут — фигура самая любопытная; тому и народная память доказательство: ни о ком больше на Руси не сложено такого неперечетного множества песен и сказаний. Объяснения просты: народ, может, и наивен, но никак не дурковат, память его хоть и плывет порой как в дурманном сне, но все же не расплывается до полной потери очертаний. Первый в сем списке — Иван Болотников. Идеальная фигура для авантюрного романа. Холоп князя Телятевского-Хрипуна. Юным, взгальным парнем бежал он на Дон, что сразу выдает фигуру лихую и склонную к приключениям. В очередной казачьей схватке захвачен татарами в плен, продан туркам, турками посажен на галеры. В морском бою турок бьют итальянцы, — таким образом Иван, заметьте, Исаевич попадает в Венецию. Колобродит там некоторое время, затем добредает до Польши, где знакомится с одним из мимолетных Лжедмитриев — то был дворянин Молчанов, который позже стал помогать куда более маститому самозванцу, оставшемуся в истории под кодовым именем Лжедмитрий II. На дворе стоит 1606 год, только что убит Лжедмитрий I, он же Гришка (а кому и Юрий Богданович) Отрепьев. Лжедмитрий II оказался Болотниковым очарован, и, судя по всему, очаровал и самого Ивана Исаевича. В итоге Лжедмитрий II отправляет Болотникова в Путивль, к своему сообщнику князю Шаховскому. Того, кто сносил уже холопью шкуру, разномастную одежку казацкой голытьбы, рубище татарского пленника, ничтожного раба на турской галере и венецианского, прости Господи, бомжа, — того теперь князь встречает как царского посланника. И ведь не прогадали, подлецы, поставив на Болотникова! После первого пораженья в противостоянии с воинством Шуйского Болотников одерживает блестящие победы: бьет, к примеру, с полуторатысячным своим наполовину сбродом пятитысячную армию князя Трубецкого. Долго после этого бросала судьба Ивана Исаевича из стороны в сторону, но надо понять, что учинил он все же не крестьянскую войну, но служил (скорей всего, искренне) подлому самозванцу, и за спиной его была жадная до русского простора Польша. Крестьяне ж просто к делу пришлись, если и были они. Тем более что в странствиях у Болотникова сложилось весьма оригинальное отношение к русскому народу. «Вы считаете себя самым праведным народом в Мире, а вы — развратны, злобны, мало любите ближнего и не расположены делать добро», — так он говорил. Любопытный тип. Все закончилось, когда царь Василий Шуйский в кровавых муках загнал, наконец, Болотникова сотоварищи в Тульский Кремль и, перекрыв плотину, Кремль тот затопил — так что подмоченному Ивану Исаевичу пришлось пойти на переговоры. В смурной октябрьский день Иван Болотников прибыл в царский стан и стал перед Василием Шуйским на колени. Положив себе на шею саблю, сказал: «Я служил верно тому, кто называл себя Димитрием в Польше — справедливо или нет, не знаю, потому что сам я прежде никогда не видывал царя. Я не изменил своей клятве ему, но он выдал меня. Теперь я в твоей власти, если хочешь головы моей, то вот отсеки ее этой саблей; но если оставишь мне жизнь, то буду служить тебе так же верно, как тому, кто не поддержал меня». Надо сказать, что Шуйский обещал Болотникову оставить жизнь, но слова не сдержал: в итоге Ивану Болотникову выкололи глаза и утопили его в проруби. Было то в 1608 году. Может, если бы не загнали бесстрашного вояку и гуляку под лед, история развернулась бы иначе, и прости Господи, и Шуйского бы не свергли, и Минин Козьма с князем Пожарским не понадобились бы в русской истории. Но это я все так, так, впустую дуркую: историю не поменять. * * * Кондратий Булавин объявился ровно сто лет спустя — он был казаком племенным, породистым; говорят, что дед его хранил булаву войскового атамана, хотя тут, скорей, имеет место поздняя придумка, зато отец точно был станичным атаманом. В 1705-м Кондратий Афанасьевич начал колобродить на Дону, побил карательный отряд князя Долгорукого, стал войсковым атаманом, умертвив атамана предыдущего, государю не перечившего. Отправил своих есаулов взять Азов, который был тогда под турками, но не взял. Булавинская буча тоже так и не стала войной крестьянской, за пределы Донской земли она вовсе не вышла; к тому же подлая молва связывала имя Булавина с Мазепой. То, скорей всего, ложь, но в ней, надо понимать, намек. Совсем некрасиво, что булавинское буйство пришлось на разгар войны со шведом: представляю, как был раздосадован государь Петр Алексеевич нежданной дуростью казачьей. 3 июля 1708 Карл XII одержал победу в битве при Головчине над русскими войсками под командованием генерала Репнина — это было крупное пораженье России, а тут Булавин еще… но спустя четыре дня, 7 июля Булавина застрелили свои же. Без малого семьдесят лет спустя громко объявился донской, зимовейский, многое повидавший казак Емельян Пугачев, отвоевавший свое в двух войнах, поскитавшийся вдосталь, выдававший себя черт знает за кого — от богатого купца, приехавшего из Царьграда, до Петра III. Как самозванный император Петр Ш он учудил самую большую смуту в России, хотя и ее русской народной назвать трудно: проходила она сначала на Урале, где русские люди были наперечет, а потом на Нижней Волге — никаких пахотных, почвенных, нутряных русаков во множестве там не наблюдалось. Воинство Пугача составляли инородцы, шальные казаки и прочая веселая сволочь, мало способная к войне: в итоге под Царицыном немец Михельсон с трехтысячным отрядом разбил наголову десятитысячное войско Емельян Иваныча. 10 января 1775 Пугачева казнили в Москве: «Экзекутор дал знак: палачи бросились раздевать его; сорвали белый бараний тулуп; стали раздирать рукава шелкового малинового полукафтанья. Тогда он сплеснул руками, опрокинулся навзничь, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе». Пугачева, пожалуй, помнили бы не меньше Разина, но он запутал следы со своим самозванством, народу разобраться было непросто, «казак или царь». * * * Разин — иное дело. Его самый памятный народу бунт произошел шесть десятилетий спустя после болотниковских баталий и за три десятилетия до булавинской блажи. Так что иные разинские работнички еще успели почудить при дядьке Кондратии. Знаменательно, что зачинщик едва ли не самого кровавого разброда на Руси в молодости дважды ходил на богомолье в Соловецкий монастырь, пересекая огромную землю от Азовского до Белого моря — почти две тысячи километров пути. Впервые Разин добрался до Соловков осенью 1652 года, будучи юношей лет двадцати трех, после неоднократного участия в походах к турецким берегам. И второй раз — снова осенью, уже 1661 года — сразу после того, как представлял Войско Донское в переговорах с калмыками, которые провел успешно. Он был дипломат и знал восемь языков: татарский, калмыкский, персидский и прочие восточные, хотя, возможно, еще и польский — в Польше он тоже в юности повоевал; там, к слову сказать, очередной князь Долгорукий повесил брата Разина Ивана Тимофеевича за самовольную отлучку с позиций. …Не надо бы у русского человека брата вешать — каждый раз это кончается нехорошо… Брата Степану пришлось простить, но, видно, злоба затаилась навсегда. Спустя два года после богомолья, с ведома войскового старшины, Разин во главе казачьего отряда совершает военный поход на крымцев. В бою под Молочными Водами отряд Разина одерживает победу, о чем было отписано государю Алексею Михайловичу. Но, видно, не того хотелось уже Разину, тесно ему становилось и муторно. Есть песня такая: «…Стенька Разин разъезжал, себе что ни лучшего казака шельму-разбойничка выбирал: “Кто бы во синем море достал ты желтого песочку, да чисто-начисто вычистил мой вострый булатик, снял бы с него черную ржавчинку, да навострил бы его востро-навостро, да и вскрыл бы мою белу грудочку, да и посмотрел бы в мое ретиво сердце, отчего оно больно болит…”». Отчего болело? Ведь болело же, если он то молиться шел за тридевять земель, то во своей донской земле казачьей вдруг почувствовал себя чужаком, дикарем, изгоем. А он ведь был крестник атамана всего войска Донского! Крестник! Но пошел поперек казакам. Другая песня есть об этом: «У нас то было, братцы, на тихом Дону, на тихом Дону, во Черкасском городу, породился удалой добрый молодец, по имени Степан Разин Тимофеевич. В казачий круг Степанушка не хаживал, он с нами, казаками, думу не думывал, ходил, гулял Степанушка во царев кабак, он думал крепку думушку с голытьбою: „Судари мои, братцы, голь кабацкая…“». Так все и было. Не найдя пониманья в отяжелевшем казачестве, Разин отправился в верховые донские городки, где осело недавнее беглое мужичье — ну, наподобие помянутого Болотникова: которым прежняя жизнь не дорога стала, а новой не было никакой. Сколотив себе ловкую банду весной 1667 года, сорокалетний Разин самовольно, без разрешенья атамана Войска Донского, идет на Азов, но не решается на штурм и вертается обратно. Слабовата пока его вольница: он-то это понимал, злой и умный вояка. Жрать, впрочем, чего-то надо было всем им, и Разин начал беспредельничать. Поднимаясь вверх по Дону, его работнички «многие казачьи городки разоряют, проезжих торговых людей и казаков грабят и до смерти побивают», «многих хозяев и работников бьют и вешают беспрестанно». Так Разин из удачливого дипломата, профессионального военачальника (царю о нем писали!) превратился в шельму, в негодяя и убийцу. Сам захотел такой судьбы, осмысленно, земной свой путь пройдя за середину. Перебравшись с Дона на Волгу, работнички его грабанули богатый караван, изрубили начальных людей, целовальников, с патриаршего струга трех «повесили на шоглу за ноги, а иных за голову». Тут, кстати, переметнулся к Разину весьма характерный тип — приемный боярский сын Лазунка Жидовин — ну, или, если хотите, жид Лазарь. Так и остался он с атаманом и был вполне в чести. Любопытно-с. Смутьяны спустились вниз по Волге, перебрались на Яик и подлым обманом взяли Яицкий городок, где зазимовали. Когда оттаяли зимние льды, отогревшиеся стенькины работнички двинули по Еврейскому, — оно же Хазарское, оно же Каспийское — морю. К персидским берегам. Иные думают, что Разин отправился персов жизни лишать и жилища их грабить, но все не так было, а наоборот: Степан свет Тимофеевич, уставший от русского житья, предложил шаху принять его в подданство, чтоб бить узбеков, хотя можно и кого иного, тут не важно. Шах тянул и тянул время, никак ни на что не умея решиться, и, скорей всего, захотел в итоге казачков надурить и перерезать, но дипломат Разин оказался и умнее, и коварнее. Поняв, что шах затягивает переговоры, чтобы войско собрать, Разин опережает супротивника и начинает резать персов сам, и с непотребной наглостью грабить прибрежные персидские города. Так казачки атаковали Астрабад, порезали всех мужчин, зачистили жилища и увезли восемьсот женщин на остров в двух днях пути от города. Разинский казак, взятый позже в плен, рассказывал, что оргии на острове были такие, что иные разбойнички не выдерживали и умирали. Хотя, конечно, и морская водичка, и морская погодка, и иные, новые излишества от куренья неведомых трав до принятия неведомых напитков губили вчерашних черноземных мужиков. Ну да зато это счастьем было все равно: вырваться однажды из рязанской своей, в четыре избы, деревни, забыть про подати и оброки да очутиться вдруг посреди Еврейского моря меж черномазых баб полуголых, дурных напитков и веселящего дыма. А? Каково? Разин был нашим, русским, вполне удачливым пиратом. То было время золотого века пиратства. Ровесником Разина был Генри Морган, перебравшийся из Англии к берегам Испанской Америки, создавший свою пиратскую флотилию; головокружительная судьба его закончилась тем, что он стал первым вице-губернатором Ямайки. И много иных, ему подобных, куролесило тогда по морям и океанам. В качестве курьеза заметим, что в том же 1667 году д? Артаньян был повышен в чине до капитан-лейтенанта, фактически став командиром первой мушкетерской роты — выше его был лишь король, номинальный капитан мушкетеров. Море тем временем (Еврейское море) сделалось бурным, и раскаявшиеся стенькины разбойники сочли это наказаньем за их оргии и дебоши. Говорят, что часть женщин они принесли морю в жертву, чтоб успокоить стихии, но, возможно, это ложь. Разве что больных дурными болезнями утопили. В любом случае море успокоилось. Казаки еще погуляли по волнам, пограбили любых встречных и отправились поближе к дому, напоследок разбив четырехкратно превосходившее их в численности персидское воинство и взяв в плен сына Менеды-хана — сам хан едва унес ноги. Несметно богатый Разин вернулся на Дон. Отныне слава его ширилась неустанно: первые песни о Степане Тимофеевиче сочинялись уже в те дни, и два столетья подряд создавались все новые и новые. * * * Всю зиму 1669 года Разин шлет гонцов к гетману Правобережной Украины Петру Дорошенко и атаману Войска Запорожского Ивану Серко — подбивает товарищей для задуманного. Чуть позже отправляет он гонцов к опальному патриарху Никону. Только Генри Моргану не написал, а тот бы вдруг и откликнулся. И Серко, и Дорошенко, и Никон будут мучаться, раздумывать, тянуть время, но Разина не поддержат. А если бы поддержали — лопнула бы Русь как арбуз, и вывалилась наружу совсем иная русская история. Как все-таки часто проходили мы по этим огненным рубежам: опасаясь оступиться то ли в русский рай заповедный, то ли в рыжее, смертельное пламя и черную золу. В мае 1670 года начался поход втрое увеличившегося воинства. Разин совершил ту же ошибку, что и Пугачев позже, — не пошел в черноземье, по воронежам и рязаням, а вновь закосил налево, на волжское малолюдье. Казаки вообще привыкли либо к воде, либо к седлу. На Волге — к пришедшим к нему — обратил Степан Разин свое гордое и заветное: «Я пришел дать вам волю!» Но сам снова увильнул от мужика и спустился по Волге вниз, к неприступной Астрахани, которую, впрочем, захватил легко и завис там на два пьяных месяца, потеряв самое дорогое в любой борьбе — время. Видно, вновь раздумывал: может, на хер ее, эту Русь — и снова в Еврейское море уплыть, и сапоги помыть у персидских берегов. Но не пошел-таки в Каспий — а поплыл вверх по Волге. Взял Самару, Саратов и выплыл под Симбирском, красивый, потный, удачливый. На Руси, надо сказать, казачки вели себя не столь дурно, как в Персии. Бояр, да, резали — но решение о казни почти всегда принимал городской круг: и если горожане просили оставить воеводу в живых — оставляли. После взятия очередной крепости и следовавшего за сим событием праздника Разин запрещал пьянство. Сам, может, и пил, а казачкам не велел. За кражу попавшийся разбойничек убивался на месте. Блуд являлся непрощаемым преступленьем в среде разинцев: за насилие наказывали больно, а то и смертельно. А в Астрахани Разин вообще запретил не то что непотребство, но и произношение на улицах матерных слов. От ведь как, а вы говорите: русский бунт, русский бунт. Разномастных жителей захваченных волжских городов Разин «приводил к кресту» — они принимали присягу, обещая «за великого государя стоять» и «Степану Тимофеевичу служить». И чтоб ни у кого не возникло сомнений в верности атамана государю и церкви, усадил он на свои струги лжецаревича Алексея Алексеевича и лжепатриарха Никона. Как всякий великий смутьян, Разин понимал суть русского человека, который даже бунтовать против своего хозяина хочет заедино с царем и с патриархом. Рижская газета «Северный Меркурий» в номере от 5 сентября 1670 года сообщала то ли в ужасе, то ли в радости: «…все приезжающие из Москвы подтверждают вести о мятеже. Глава его велит себя титуловать „князь Степан Разин, атаман“. Он, можно сказать, держит в своих руках оба больших царства — Астраханское и Казанское и берет один город за другим». В рижской газете писали почти правду: под Разиным находилась вся низовая Волга — крупнейшие города: Астрахань, Черный Яр, Царицын, Саратов, Самара. Окруженный Симбирск сидел без воды. Полдороги до Москвы было пройдено, остались Казань, Нижний Новгород, где Разин намеревался зазимовать, Муром и Рязань. Но под Симбирском удача отвернулась от Разина. Подошедшее воинство князя Боротянского поломало хребет разинским разбойничкам. (Как же после этого в Симбирске было не родиться одному раскосому мальчику!) Побросав мужиков, которым Разин не верил никогда, на немногих стругах позорно сбежал он на Дон. Дурная слава обгоняла его: городские ворота в Саратове и в Самаре Разину уже не открывали. Несколько месяцев метался несчастный атаман по донским станицам, зазывал казаков погулять по разбуженным русским просторам, но казаки не шли за ним. Прошла зима, и пока Разин клял и резал несогласных с ним казаков, бунт в черноземной Руси все разгорался и разгорался, и имя разинское несли из уст в уста, как золотой цветок. А он ведь предал, предал русского мужика, только что разлепившего глаза. Пнул и оставил одного под Воронежем и Рязанью, под Тамбовом и Нижним… Мужика этого резали и били нещадно: только в Арзамасе воевода Долгорукий казнил одиннадцать тысяч смутьянов. Напомним, что самое жуткое проявленье бессмысленного и беспощадного бунта случилось в Астрахани, где при Разине было убито… 66 человек. Весной Степан свет закатный Тимофеевич собирался снова вернуться вверх по Волге, но в сырой день 13 апреля его пленили сытые да домовитые казаки и повезли в Москву. И апрель везли, и пол-мая везли — словно на новое богомолье отправился Разин сквозь расцветающую русскую природу. В Москву въезжал он в клетке, стоял привязанный, с раскинутыми, как на распятье, руками, а брат его, Фролка, тоже побузивший свое, бежал, словно собака, за телегой, прикрепленный цепью за шею. Разина пытали две недели, но он ничего не сказал. 6 июня 1670-го четвертовали на Красной Площади, принародно. Он поклонился на три стороны — минуя Кремль и присутствовавшего при казни государя Алексея Михайловича и его бородатую свиту. В народных песнях Степана Тимофеевича Разина казнит не Алексей Тишайший, а Петр Первый: несколько мелковат в народном понимании оказался Алексей Михайлович для народного заступника. Великана должен великан казнить, как иначе… Когда Разину отрубили уже руку и ногу, брат его Фрол смалодушничал и закричал, чтобы избежать казни, что откроет государю тайну… Разин — два недели беспрестанно пытаемый — с отрубленной рукой и ногой, крикнул брату: — Молчи, собака! Видите этот огрызок человечий? — паленый, горелый, с безумными глазами, с животом, изуродованным каленым железом, но кричащий истово: «Собака, молчи!» — видите, нет? Этим криком снял он с себя не один грех, а многие. Так надо уметь умирать. * * * Подверстывая самозванные итоги великих смут, можно сказать лишь одно: хоть и не дошли толком буяны до черной, буйной, грязной Руси, но тут их как ждали тогда, так и ждут до сих пор. И не знали смутьяны мужика, и не жалели, и предавали его: а мужик все тянулся и тянулся кровавыми пальцами к своим стенькам и емелькам — подальше от долгоруких и трубецких. Казачьи бунтари были пассионариями в чистом виде: людьми, которым всюду невыносимо тесно. Но ведь и русскому мужику тесно тоже, особенно когда у него сидят на шее и бьют пятками по бокам: н-но! пошел, мужик! вези, мужик! Мужик везет, везет, а потом нет-нет да обернется: может, нагрелось зарево где-нибудь у Царицына, может, пора уже, а? Может, дойдет хоть раз от станицы Зимовейской до его проклятой улицы праздник… …Праздник сладкий, а потом соленый. Но сначала сладкий… Страшнее, чем смерть Мне уже много лет, а я только недавно стал замечать, как людям страшно. Им так страшно, что меня это напугало. Я стал думать, что мне тоже надо бояться. Я никогда не искал близости с людьми, не пытался разделить их хлеб, их нежность, их горечь, их вино. Это получилось ненароком, шаг за шагом, рюмка за рюмкой. Нас сталкивало, мы сближались, подвернувшиеся друг другу на сто первом случайном повороте, каждый из которых по странному стечению обстоятельств именуется судьбой. Так мне пришлось удивляться страхам одного человека, досадовать на ужасы второго, прятаться от маний третьего; и всякий раз я полагал, что это случайность. Но оказалось, что это закономерность. До 33 лет я был уверен, что смерти нет. Скажу больше. Я был уверен, что между мужчиной и женщиной нет противоречий, пока не узнал об этом от женщин. Я был уверен, что детство никогда не кончается, пока несколько окружавших людей не стали называть меня по имени-отчеству; только с годами я понял, что они не шутят. Я был уверен, что нет еврейского вопроса, пока не узнал об этом от евреев. Я даже думал, что русского вопроса не существует, пока Россия, согласно заветам одного мудреца, не слиняла в три дня, оставив на пустыре крыс с ледяными глазами и нестерпимо наглыми повадками. Тут вот еще смерть. Раз за разом, от одного близкого человека, от третьего и от пятого я узнал, что о смерти они думают чаще, чем, например, о восхитительных, полных глубокого смысла и нескончаемой радости отношениях меж голым мужчиной и еще более голой женщиной. Я раскрывал глаза и недоверчиво ухмылялся, как какой-нибудь Квакин из книжки «Тимур и его команда». — Ты чё? — спрашивал я, заглядывая в глаза милому собеседнику, внутренне готовый расхохотаться вместе с ним. Но он никак не хохотал. До сих пор не хохочет. — Да. Я все время думаю о смерти, — говорил он, нестерпимо красивый, юный, с властными скулами, полный мышц и гуттаперчевых костей. — Тебе 25 лет, — говорил я ему. — Ты знаешь, какая жизнь длинная? Даже я не знаю. Она такая длинная, что ее пережевывать уже нет сил, глотаешь огромными кусками — но они, б…дь, стрянут в горле, дышать нечем, ни туда, ни сюда. — Нет, — сказал он, тряхнув на ветру пушистой головой. Листья посыпались. Я подобрал один — он был хрусток и молод: на свет проглядывались зеленые жилы, полные влаги, крови и еще не знаю чего там, лимфы, семени, сахара и соли. — Даже за три года можно прожить три жизни! — говорил я другим, куда более взрослым. — В этом трехлетии будет удивительно много смысла, и при самом малейшем желании ты накопишь себе несметное количество амулетов и безделушек, которые можно будет нежно перебирать целую вечность, бездонное количество времени. Хоть целый год. Иногда мне кивали в ответ с таким пронзительно понимающим видом, словно я пришел в камеру к смертнику и предложил ему восхититься стройностью сочиненного мною вчера на ночь стихотворения. — Я чего-то не понимаю? — спросил я. — Ты чего-то не понимаешь, — ответили мне. — Если ты не лжешь, — добавили мне. Неожиданно я стал вспоминать, что все наши бесшабашные пьянки, такие мне органичные, такие светлые во мне, — давно уже едва ли ни для каждого третьего моего собеседника стали единственным способом избежать кромешного ужаса, от которого уже никто не защищает: ни мама, ни ароматная юбка, ни редкая сладость побед. Еще я стал все чаще встречать людей, которые отказываются от этих пьянок или пьют равнодушно, не глядя на стол и не пьянея, — потому что знают наверняка, что все это не избавленье, потому что белая, сорокаградусная дура, хоть жаркая она, хоть ледяная — не спасает! не хранит! не бережет! не избавит никогда от неминуемого! Мало того — делает мысли о неминуемом настолько больнее, острее и объемнее, что хочется прекратить все это немедленно, разом, с балкона наземь. Или еще как (много ли ума надо для дурацкого дела). Иногда мне хочется прижать дорогих моих, любимых и хороших людей к груди и дышать им в волосы, потом в глаза, потом в сердце: ведь не будет ничего! То есть — ничего плохого! Разве вам об этом не сказали? — Если ты не лжешь, — ответили мне ледяным голосом. — Я не лгу, — сказал я; отчего-то бровь моя вздрагивала. — Ты не о том отвечаешь, — сказали мне неживым голосом. — Ты лжешь, что сам это не чувствуешь. Я подумал. Насколько это возможно в моем случае. То есть несколько секунд не разговаривал, не произносил тосты, не смотрел бессмысленно в потолок, не щекотал какого-то теплого человека. — Почему? — сказал я. — Я тоже несколько раз об этом думал. Но ничего не придумал. И поэтому я не понимаю, отчего вы, смерть подушками глуша, бессонны? Отчего не спите, прислушиваясь к себе? Отчего глаза ваши то зажмурены до кромешной слепоты, то расширены зачарованно? Половина земного срока уходит на исступленные мысли о смерти. Половина человеческого рассудка тратится на жуткую обиду: зачем Ты придумал так, что мы исчезаем? Исключи меня из списка, иначе я не знаю… Другой, замечательно ясный и трезвый человек говорит мне: — Не бывает и часа, чтоб я не вспоминал о смерти, я думаю о ней постоянно, я волнуюсь, как перед экзаменом. Я молчу; тем более что ответа не ждут. Мне удивительно. «…Как перед экзаменом, — неопределенно и мрачно ерничаю я, — …со шпаргалками в носках…» Кому там нужны наши ответы. Тем более что больше всего мы, наверное, боимся, что там нас никто не спросит. Моя любимая женщина вспоминала, как плакала ее ныне покойная мать на похоронах своей матери. Было тогда моей любимой немного лет, но она помнит, что даже не плакала мама, а кричала исступленно и дико. — Так только безбожники могут кричать о мертвом, — с горькой грустью вдруг сказала любимая. — Которые знают, что никогда не встретятся, — добавила она. На столе стоял в чашках горячий чай. Мы встретимся. И даже узнаем друг друга. И, по-видимому, столь же исступленно начнем думать о жизни. Думаю, она тоже покажется страшной — оттуда, с другой стороны. Гораздо страшнее, чем смерть.