…А вослед ему мертвый пес: По всему свету за бродячими собаками Жан Ролен Всё о собаках Это книга о бродячих псах. Отношения между человеком и собакой не столь идилличны, как это может показаться на первый взгляд, глубоко в историю человечества уходит достаточно спорный вопрос, о том, кто кого приручил. Но рядом с человеком и сегодня живут потомки тех первых неприрученных собак, сохранившие свои повадки, — бродячие псы. По их следам — не считая тех случаев, когда он от них улепетывал, — автор книги колесит по свету — от пригородов Москвы до австралийских пустынь. Издание осуществлено в рамках программы «Пушкин» при поддержке Министерства иностранных дел Франции и посольства Франции в России. Жан Ролен …А вослед ему мертвый пес: По всему свету за бродячими собаками Посвящается Кейт Бэрри В своей книге «Миф о Человеке» Разгон[1 - Пес-философ, один из персонажей романа «Город». (Здесь и далее примеч. редактора)] спрашивает: «Если б Человек пошел по другому пути, может быть, со временем он достиг бы такого же величия, как Пес?»      Клиффорд Саймак. Город Собака неминуемо победит. Даже если двинуть на них армию, собаки так или иначе ускользнут...      Роджер Роач, австралийский доггер 1 Не успели мы расположиться в отеле «Хазар», как к нам заявилась полиция. Дело происходило на закате XX века в городе Туркменбаши — бывшем Красноводске — на побережье Каспийского моря. Мы занимали три отдельных номера на одном этаже. По части комфорта они смахивали больше на тюремные камеры, чем на гостиничные апартаменты. Незадолго до прибытия стражей порядка я зашел в комнату переводчицы, чтобы выдать ей положенную плату. Глаза у переводчицы были не то зеленые, не то ореховые, а волосы длинные, рыжеватые, но темные, пожалуй, это тот самый оттенок, что зовется «каштановым». Мы наняли ее несколько дней тому назад в Ашхабаде, столице Туркменистана, присмотрев среди служащих большого отеля, они там все более или менее полиглоты. По тем временам это было куда более шикарное заведение, чем «Хазар», оно могло бы соперничать с каким угодно столичным отелем той же категории, расположенным в любой другой стране. Если ему чего и не хватало, так только каких ни на есть постояльцев. Такое сочетание роскоши с пустотой, характерное для большинства ашхабадских гостиниц, наводит на мысль, что они служат совсем не для того, чтобы давать кров приезжим, или, по крайней мере, это отнюдь не главное их предназначение. Что до персонала, он представлен в избытке, обратно пропорциональном численности клиентов. Именно там, у стойки администрации, я насчитал добрый десяток служащих, среди которых тотчас без колебаний выбрал в собеседницы молодую женщину с темно-рыжими волосами и с ходу предложил ей поработать переводчицей на время нашего пребывания в стране. Что самое удивительное, она почти сразу согласилась, не подвергая сомнению серьезность столь бесцеремонного предложения, исходящего от двух типов, о которых она только и знала, что они прибыли издалека якобы для сбора сведений о колебаниях уровня Каспийского моря. Теперь наша поездка подходит к концу, в Туркменбаши мы остановились на обратном пути. Когда я вошел к ней в номер, переводчица предложила мне присесть, мы обменялись парочкой шуток, я отдал ей деньги, затем вместо того, чтобы сразу уйти, как мне бы полагалось, помедлил, очарованный замечательной красотой ее каштановых волос с золотистым отливом. Но, едва приметив в ее зеленых (или ореховых) глазах вопрос, в чем причина моей задержки, я, не дав ей времени выразить свое недоумение вслух, тотчас ретировался, смутно пристыженный тем, что с моей стороны это выглядело крайне самонадеянно. Ну, и само собой, я был раздосадован. Не успел я переварить свое огорчение, как в дверь постучали. Открывая ее, я, было, на долю секунды тщеславно возомнил, что это переводчица в конечном счете, как и я, пришла к мысли, что нам незачем спешить расстаться. Когда же в номер ввалились двое легавых, я, разумеется, воспринял их вторжение как кару за свое неисправимое самодовольство, уж не знаю, с небес она была ниспослана или нет. Впрочем, если принять во внимание то, что мне известно о Туркменистане вообще и нравах его полиции в частности, этот обыск был проведен очень деликатно, почти задушевно. Полицейские сочли необходимым всего-навсего приподнять несколько предметов, может, им только и надо было проверить, завизирован ли мой паспорт. Подозреваю, с переводчицей они повели себя более настырно, но ей не оставалось ничего иного, как только подтвердить то, что мы говорили с самого начала: что мы производим изыскания касательно изменений уровня Каспия. За несколько часов до того, как обосноваться в отеле «Хазар», мы на борту парохода «Алмаз» возвратились с острова Кызыл-Су, что по-туркменски означает Красные Воды. Каспийское море ни в малейшей степени не отливает этим цветом, но здесь, может быть, речь идет о пережитке той эпохи, когда красным было что угодно, начиная с топонимов, о чем, к примеру, свидетельствует название одного из городов соседней страны Красные Баррикады, где мы некоторое время гостили. Что до уровня моря, он меняется, это неоспоримо, хотя мне теперь уже не вспомнить, в каком направлении: так или иначе само направление тоже меняется, причем с нестабильной периодичностью; эти колебания уровня даже можно назвать одним из самых оригинальных отличий Каспийского моря, равно как и наиболее обременительных его свойств, если рассматривать проблему с точки зрения жителей побережья или нефтедобывающих компаний. (Для последних ситуация дополнительно осложняется тем, что зимой Каспий замерзает, но не целиком, а только в северной части, где особенно глубоко, причем слой льда поверхностный, его толщина до такой степени зависит от причуд климата, что в наши дни волкам из Казахстана, если допустить, что таковые еще существуют, чего доброго, не всякую зиму удается добраться посуху до Тюленьих островов, куда они привыкли мотаться, чтобы полакомиться тюлениной.) Если уровень моря поднимается — а по-моему, так оно и есть, это, кроме всего прочего, подтверждается еще и тем, что на противоположном берегу мы видели затопленные и размытые водой дороги, причалы и другие искусственные сооружения, — остров Кызыл-Су рискует достаточно скоро исчезнуть, ведь он абсолютно плоский: там, как мне кажется, нет ни холма, ни бугра, на который местные жители могли бы взобраться, чтобы дожить до прибытия спасателей, которые подоспеют не скоро. Насколько мне помнится, остров имеет форму изогнутого лезвия, на одном конце которого приютилось туркменское селение, на другом маяк, где живет семейство русских. Эта русская семья, имеющая, по крайней мере, одного слабоумного ребенка, в ту пору лет десяти, одетого в робу из камуфляжной ткани и, по обыкновению, занятого ловлей рыбы с мола, по всей вероятности, живет в более или менее обоснованном страхе, что туркмены в один прекрасный день нападут, правда, маяк защищен, там можно схорониться; но атака тем вероятнее, что приютившееся рядом маленькое военное сооружение разрушено, по-видимому, это была зенитная установка для ракет «земля-воздух» с радаром для их наведения, однако все оборудование вышло из строя, а скоро вообще рассыплется в прах. От туркменской деревни русский маяк отделяют три-четыре километра песчаной почвы, местами поросшей травой, местами заболоченной. По этому пространству блуждают несколько одичавших верблюдов, от которых даже издали ощущается омерзительное зловоние. Туркменское селение состоит (по очень грубой прикидке) из сотни домов, тоже построенных на песке или, вернее, воткнутых в него, поскольку большинство стоит на сваях. В эпоху социализма, с недавних пор упраздненного, селяне, видимо, жили отчасти за счет металлургического производства, в остальном — рыбным промыслом. Об этом говорят обломки рыболовных судов — множество разбросанных там и сям железок — и руины судостроительной верфи. С той поры мужчины селения, наверное, проводили большую часть своей жизни среди развалин, напоминающих им о славных днях и дающих хоть немного тени. Они зачастую пьяны и почти всегда пребывают в мрачном настроении. В виде исключения они ловят рыбу на удочку с берега, но словно украдкой, а если их об этом спросишь, будут упорно настаивать, что ничего не делали. То же касается женщин, которые время от времени, но без какой-либо регулярности появляются на борту «Алмаза» с мешками сушеной рыбы. Возят ли они ее продавать или меняют на рынке Туркменбаши? Буркнув «нет», они поворачиваются к вам спиной. Судя по всему, природа режима, где все зависит от воли и прихоти одного человека, сверх того полоумного, коль скоро он, не удовлетворившись введением в обязательную школьную программу изучения эпопеи, которую сочинил во славу себя самого, еще и позаботился, чтобы экземпляр этого шедевра посредством русской ракеты был доставлен на космическую орбиту, — итак, специфика режима, изначально запретившего всяческую недекларированную деятельность, несомненно, объясняет упорное запирательство этих людей, тем самым уберегающих плоды своего труда от грабительской алчности слуг власти и самого вождя. Наперекор молчанию островитян и видимой сумбурности их усилий, в достаточной мере сходных с муками ада в трактовке кинематографа, где грешные души мечутся вслепую, лишенные всякой надежды, можно было если не убедиться, то предположить, что крах производственной деятельности, главенство в которой принадлежало мужчинам, и постепенная ее замена ручными поделками и меновыми отношениями, с которыми ловчее управляются женщины, влечет за собой одновременную эволюцию общественных и семейных структур, на свой манер тоже чреватую катаклизмами: насколько можно судить, мужчины, лишенные работы, постепенно теряли власть, переходившую в руки женщин. Даже относительное физическое превосходство мужчин, не говоря об их престиже, со временем ослабевало из-за их затянувшейся бездеятельности и пьянства. Дом, где мы поселились, являл собой наглядный пример этому. Женщины, жившие в нем, мать и ее дочери, два вечера подряд отказывались впустить отца семейства, ссылаясь на тот непреложный факт, что он пьян: ему так и пришлось вместе с собаками ночевать под открытым небом, на сыром холодном песке, среди мусора. Потому что на здешних песках повсюду, в том числе под домами, простиралось собачье царство. Такое быстрое распространение бродячих собак, хоть его и нельзя рассматривать как прямое следствие матриархата, сопровождалось разрушением старого порядка, на месте которого мало-помалу проступало новое. Будучи, по всей вероятности, остатками, отбросами пастушеского быта, ушедшего так же безвозвратно, как и все прочее, эти собаки отличались внушительными размерами. Их самоуверенность и злобность возрастали одновременно с их численностью, дело дошло до того, что люди начали бояться, по крайней мере в ночное время, удаляться от своих жилищ, в песках им становилось не по себе. Даже днем посреди главной (впрочем, немощеной) дороги, проходившей через туркменское селение, дети, направляясь в школу, где одному Богу известно, чему их могли научить, кроме зубрежки ниязовской «Рухнамы», той самой, которую запустили на орбиту, так вот, дети были вынуждены обходить стороной несколько собачьих «гнезд», напоминавших гнездовья альбатросов, что-то вроде маленьких кратеров, среди которых бесились эти злобные создания. Такие собаки были особенно опасны, поскольку жили в стороне от селения, в природной среде, на том самом подобии пустыря, где, как уже упоминалось, хозяйничали одичавшие вонючие верблюды. Однажды днем, когда я, в стороне от домов, брел по берегу, пытаясь составить перечень всего того, что здесь встречалось на каждом шагу, — это были дохлые раки, водяные змеи, обломки металла, тоненькие птичьи косточки, пучки перьев, — один из псов набросился на меня. То был отменно крупный зверь с заостренными ушами — больше ничего я о нем сказать не могу. Я не видел и не слышал, как он подобрался и ринулся на меня с расстояния в полсотни метров, хоть я не причинил ни малейшего ущерба ни ему, ни его семейству. На мое счастье, прямо у моих ног валялась железка, обломок судна, я успел ее схватить и замахать ею. Железяка оказалась тяжеленной, но страх погибнуть от песьих клыков на берегу Каспия — переживание из разряда тех, которые если не парализуют вас, то уж непременно придадут сил. И тут в моей памяти происходит нечто вроде стоп-кадра, будто пленка порвалась или бобину в проекторе заело на том месте, где я вижу себя: лицо искажено воплем, я ору что есть мочи, потрясая увесистым куском железа перед носом собаки, которая наскакивает на меня с глухим рычанием. 2 В пятницу 24 марта 2006 года незадолго до полудня я прибыл на вокзал Лион-Перраш и сел в поезд «Коралл», уходящий в Монлюсон. Это был внезапный порыв, единственным поводом к которому стала бросившаяся мне в глаза фраза на титульном листе книги Филиппа Гуревича: «Мы имеем удовольствие сообщить, что завтра нас убьют вместе с нашими семьями». Но еще прежде я написал письмо Джону Кийайе, владельцу фотоателье на западе Танзании, в Сумбаванге. Начиналось оно так: «Дорогой Джон, давно уже я не получал от тебя писем…» (Я бы не прочь привести его здесь целиком по-английски, как оно было написано, ради присущих ему живописных лексических и синтаксических ляпов, но вынужден отказаться, дабы не быть заподозренным в жеманстве.) «У меня возникла идея, — продолжал я, — написать книгу о бродячих собаках». В отношении этих последних я употребил выражение, которое по-французски звучало бы как chiens féraux, то есть позаимствовал английское feral, в свой черед идущее от латинского корня, что свидетельствует о безупречности происхождения слова: уместность такого заимствования в применении к домашним животным, вернувшимся в дикое состояние, отстаивает Ксавье де Планоль в своей книге 2004 года «Звериный ландшафт», предпочитая сей англицизм таким определениям, как «ничейные» и «одичавшие». Итак, речь пойдет о собаках феральных: в письме к Джону я уточнил, что подразумеваю тех, которые «бродят на свободе, не имея ни дома, ни хозяина. Помнится, — писал я ему, — у тебя еще было несколько фотографий рыжих и черных собак, сопровождающих группу охотников в Касанге» (речь идет о родном селении Джона, расположенном на восточном берегу озера Танганьика). «Было бы хорошо, если бы ты порассказал мне о них. Обучены ли они для этой цели специально? Используют ли их как-нибудь еще, когда не охотятся? И водятся ли в Сумбаванге или в Касанге феральные собаки? Занимается ли ими кто-нибудь или они полностью предоставлены самим себе? Известно ли тебе, откуда они пришли и с каких пор обосновались в этих местах? Я бы хотел собрать как можно больше сведений о таких собаках, если они в регионе имеются. Если же на эту тему существует достаточно материалов, может быть, мне удалось бы организовать поездку, чтобы раздобыть новую информацию. И разумеется, не забудь написать, как у вас с Доротеей идут дела…», и т. д. Итак, садясь в поезд «Коралл», я не имел при себе иного подспорья, кроме книги Гуревича. Да и она мне досталась потому, что я повстречал автора на вечере, устроенном одной культурной организацией в Лионе. Разумеется, говорили мы с ним отнюдь не о собаках — теме в конечном счете второстепенной, особенно по сравнению с масштабом задачи, которую ставил перед собой автор этой книги, получившей высочайшую оценку. Замысел ее состоял в том, чтобы не только рассказать о геноциде, развязанном в Руанде в 1994 году, но и вскрыть потаенные пружины этой трагедии. Хотя, как я подчеркиваю при всяком удобном случае, это не главное впечатление, вынесенное мной из знакомства с книгой, я был все же потрясен тем, что Гуревич, вспоминая, как он прибыл в страну в мае 1995 года, пишет: «Меня озадачило почти абсолютное отсутствие собак. Расспросив об этом, я выяснил, что вплоть до окончания геноцида их в Руанде было множество. Но по мере того как бойцы РПФ (Руандийского патриотического фронта) продвигались в глубь страны, они истребляли всех собак. Чем же они так не угодили РПФ? Все, кого ни спросишь, отвечали одинаково: дело в том, что собаки пожирали трупы. „Это и по фильмам видно“, — сказал мне кто-то. С тех пор я и вправду встречал на экране телевизора куда больше руандийских собак, чем в самой Руанде. Картина эпохи: среди красноватой пыли, характерной для тех краев, они сидят на грудах мертвых тел в позах, обычно свойственных собакам, которые намерены перекусить». Ответ Джона Кийайи на мое письмо я получил недели через две после своего знакомства с Гуревичем. Послание Джона малость смахивало на доклад, там имелось название «Феральные собаки», текст делился на пять частей, но озаглавлена была только последняя из них: «True Stories» («Правдивые истории»). «Обитатели Танзании, — писал Джон в первой части своего доклада, — начали приручать собак много столетий тому назад. Затем, когда появились колонизаторы, они привезли из своих стран собственных собак (миссионеры поступали так особенно часто), и те смешались с местными африканскими собратьями. Для чего собаки служат? В селениях их используют для охоты на диких зверей. В городах они охраняют жилища. В сельской местности собак используют также для защиты от нашествий обезьян и диких кабанов. Обезьяны очень зловредные твари, но при виде собак они удирают. Так что собаки для земледельцев весьма полезны». «Большинство африканцев, — поясняет Джон в финале той же части, — не держат собак в качестве компаньонов. У меня самого есть две собаки, они мне нужны для защиты от воров, но я люблю и смотреть на них. Большого пса зовут Кобра, у другого, поменьше, кличка Тигр. Оба кобели». Что до феральных собак как таковых, к этой теме Джон перешел только во второй части. «Такие собаки уже не являются чьей-либо собственностью. Они живут сами по себе. Их много в городах, большую часть дня они прячутся в кустарнике. В темное время, начиная с восьми часов вечера, шляются по улицам в поисках пищи. Их встречаешь как поодиночке, так и группами от трех до дюжины. Места, где увидеть их можно чаще всего, — свалки близ гостиниц и рынков. Для населения такие собаки — одна помеха, они опасны, а пользы от них никакой. Могут укусить, так как людей не жалуют и, сталкиваясь с ними, способны разъяриться не на шутку. По большей части это устращающе мощные звери, их поголовье постоянно растет, контролировать их размножение невозможно, ведь они прячутся». В третьей части своего послания Джон развивает теорию, которую я разделяю лишь отчасти: согласно ей, все эти собаки — или их предки, коль скоро он признает, что они размножились стихийно, «в кустарнике», — по своему происхождению домашние, а бродягами стали потому, что хозяева их не кормили. Четвертую часть он посвятил рассуждениям о способах контроля популяции бродячих собак: «Власти пытаются отстреливать их, но сложность в том, что это возможно исключительно при свете дня, когда на улицах встречаются только ни в чем не повинные смирные собаки. Три года назад в Сумбаванге администрация также попыталась избавиться от диких собак, разбросав на свалках яд, но этот прием слишком опасен, ведь всякие сумасшедшие тоже могут искать там пропитание». И наконец, в разделе, названном «True Stories», Джон рассказывает, как некто Улиза Саид был приговорен к трем годам тюрьмы за то, что торговал собачьим мясом по 1000 шиллингов кило. Джон уточнил, что речь шла о собаках, погибших под колесами, и тот же Улиза Саид однажды или даже неоднократно приглашал гостей, чтобы попотчевать их этим кушаньем. Вторая «правдивая история» касалась группы муниципальных служащих, которых собачья стая не подпустила к пустующему дому на окраине Дар-эс-Салама. В заключение, прежде чем по своему обычаю подписаться «Yours sincerely friend (photographer)», что означает «Ваш искренний друг (фотограф)», Джон выразил пожелание, чтобы Всемогущий Господь (the Almighty GOD) поспособствовал осуществлению моего замысла написать «очень интересную книгу» (a very interesting book). 3 Комсомольская площадь в Москве — одно из тех мест российской столицы, на которых превратности недавней истории отразились менее прочих. Существует немало разнообразных способов добраться до этой площади из центра — начиная, скажем, с возможности выехать на нее по улице Покровке, — но тот, кто попытается проникнуть туда через Басманный тупик, выберет один из самых неудобных вариантов. Как можно понять из его названия, автомобилю здесь не проехать. Описание Басманного тупика, которое читатель найдет ниже, вполне соответствует состоянию, в котором это место находилось, когда инженер Михаил Калашников праздновал в московском Центральном музее вооруженных сил шестидесятилетие своего изобретения АК-47 («А» — автомат, «К» — Калашникова, цифра же указывает на год его создания). Спору нет, этот вид оружия во второй половине XX столетия снискал исключительную известность, умертвив и ранив на всех широтах, но преимущественно в экваториальной зоне больше людей, чем какое-либо другое, а также без счета собак, хоть бродячих, хоть нет, да и множество других животных. По случаю того славного юбилея Михаил Калашников хвалился, что его бронзовый бюст, установленный на Алтае, в его родной деревне Курья, регулярно украшают цветами местные молодожены, при этом, по его собственным словам, воспроизведенным журналистом Мансуром Мировалевым в «Московских новостях», нашептывают: «Дядя Миша, принеси нам счастье и здоровых детей!» В начале Басманный тупик достаточно широк. С одной стороны над ним возвышаются жилые и административные здания, среди которых по крайней мере одно, которое я назвал бы эклектичным, являет глазу все признаки разрушения: сорные травы, порой достигающие размера кустарников, все гуще прорастают в трещинах его стен и балконов. С другой стороны ряд деревьев отгораживает тупик от рва, по дну которого проложена колея железной дороги, где регулярно проезжают составы. Там же, где улица Новая Басманная, пересекая тупик, проходит под ним, он сужается, становясь непроезжим для автомобилей. По левую руку непосредственно перед этим перекрестком взгляду прохожего представляется скопление мусорных ящиков, рядом с которыми громоздятся кучи отбросов, почти или совсем не упорядоченные, их при случае обследуют бомжи, подчас в сопровождении собак. Порой близ этой свалки появляется матрац или диван, достаточно широкие, чтобы на них могли уместиться по меньшей мере двое. (Когда такое ложе занято, это зрелище ни на что не похоже, кроме, пожалуй, картины Люмине «Сыновья Хлодвига», где изображена парочка на плоту, плывущем по реке.) Минуя перекресток, обнаруживаешь, что железная дорога, ранее проходившая по дну траншеи, постепенно забирает все выше, так что теперь мостовая тупика уже располагается у подножия насыпи. Под ней — еще одно скопление мусорных баков, оно поменьше предыдущего, но и здесь копошатся нищие, есть и собаки, хозяйские либо бездомные. Вероятнее, что ничейные или в крайнем случае бездомные не вполне, если принадлежат цыганам, которые во множестве, но явно не надолго раскинули табор у подножия южного склона Казанского вокзала. Он ведь так громаден, что и впрямь позволительно уподобить его горному массиву. И все же главная особенность Комсомольской площади, придающая ей своеобразие, — не соседство с этим гигантским вокзалом, а наличие здесь же двух других — Ленинградского и Ярославского, хотя по размеру они несколько уступают Казанскому. Эти два вокзала расположены напротив него на северной стороне площади по обе стороны от такого же внушительного сооружения в сталинском стиле, венчающего главный вход станции «Комсомольская» — одной из самых просторных и пышных станций Московского метрополитена. Пешеходное сообщение между Казанским вокзалом и двумя его северными соседями происходит в основном по подземным переходам. Любая попытка пересечь площадь поверху наталкивается на препятствия, зачастую непреодолимые. Здесь и там, в подземных переходах, на центральной незаасфальтированной площадке, по которой проложены трамвайные пути, на ближних подступах к вокзалам, а порой и в холлах, на платформах, даже в роскошном зале ожидания для пассажиров первого класса (хотя мне там ничего не пришлось предъявлять) Казанского вокзала с его потолком, впечатляюще, в манере Тьеполо расписанным во славу доблестных свершений советских авиаторов и воздухоплавателей, — итак, здесь и там, повсюду бродят собаки, они слоняются поодиночке, до того унылые и невзрачные, что это делает их почти невидимыми; большинство из них предоставлены самим себе, но их терпят, а некоторые из них прибиваются к кому-нибудь, ведут себя как домашние и взамен пользуются некоторыми преимуществами: специалисты сказали бы, что первые поддерживают с человеком отношения прихлебателей, вторые — партнеров. Среди последних выделяется маленький песик средней пушистости (такие особенности безусловно свидетельствуют о его привилегированном статусе), который имеет привычку держаться возле уборщицы, работающей на Казанском вокзале: в девять часов он околачивается у служебного входа, который, как ему известно, вскоре приоткроется, и ему украдкой подкинут какие-нибудь объедки. Стоит обратить внимание и на двух псов весьма внушительных размеров, которые вечно толкутся возле фанерной сторожки, что торчит в переходе между Ленинградским и Ярославским вокзалом. Позади строения, венчающего главный вход станции метро «Комсомольская», теснятся крошечные лавочки, торгующие дешевыми товарами низкого качества в расчете на неимущих клиентов, между ними вьется узенький проход, ведущий в недра этого скопления торговых точек, чем дальше, тем более убогих, и выводящий наконец к железнодорожным платформам. После дождя в этом проходе столько луж и жидкой грязи, что они могут затопить его полностью, превратив в маленькое болотце. Толпа здесь неизменно густа и становится все теснее по мере того, как проход сужается, состоит она из пролетариев, жуликов, военных и шпиков, как те, так и другие по большей части мужского пола, хотя здесь можно увидеть и женщин, даже в ночное время, иные из них красивы, разгуливают с голым животом — пупок наружу, а тем не менее нет никаких указаний на то, что это проститутки. Пьяниц видишь здесь на каждом шагу, чаще они валяются на боку, изредка стоят в окружении пустых бутылок, по большей части они молоды, но иногда не подают ни малейших признаков жизни. Прохожие ни на что не обращают никакого внимания, даже на двух толстяков-кавказцев, которые разгуливают с выбритыми черепами, по пояс голые, поигрывая борцовскими мускулами. А вот маленькое строеньице, увенчанное вращающимся прожектором и украшенное флагом Российской Федерации. Сбоку желтыми буквами на черном фоне написано слово «ОХРАНА». Та же надпись желтеет на черной униформе типов, которые засели в этой будке или слоняются поблизости. Эта «Охрана» рождает тревожные ассоциации, напоминая очень похожее слово, отнюдь не пустое для всех, кто знаком с историей русского революционного движения конца XIX века и начала века XX: охранка. Правда, ЧК, впоследствии возникшая в этой стране, намного превзошла ее, но все же при старом режиме охранка славилась своей свирепостью. Вспомнив все это, сторонний наблюдатель поневоле задумывается о том, что прущая мимо толпа в конечном счете воплощает собой взрывоопасную смесь, идеально подходящую для социальной революции, кровавой и порочной, с ее привычным набором действующих лиц — ангелоподобных провокаторов и благодетельных истребителей. Впрочем, у России не хватит ни воли, ни средств, чтобы снова учинить подобное. Да и «Охрана» означает просто-напросто службу безопасности, это даже не полиция, а всего лишь агентство, призванное наблюдать за порядком. По бокам строеньица, одесную, так сказать, и ошуюю жмутся два пса, бродячих, то бишь феральных, но эти перешли к оседлому образу жизни, хотя по многим признакам заметно, что к «Охране» они не принадлежат: грязные, видно, что голодные, ни ошейников, ни каких-либо иных отличий. Но все же их приманили и иногда подкармливают, чтобы удержать, — видно, охранникам в своей конуре спокойнее, когда рядом собаки. Только мало беднягам перепадает: когда спустя несколько дней я увидел их снова, оба глодали кости, каждый свою. Мяса на этих мослах не осталось ни единого волоконца, и бьюсь об заклад — кости были те же, что в прошлый раз. 4 Шестьдесят восемь батов! На восемьдесят два бата меньше «ориентировочной цены». Именно за такую сумму новая специализированная компания, только что пришедшая на рынок, предлагала вживить электронный чип каждой из 50 000 собак — первой партии из 800 000 бродячих особей (по оценке «Бангкок пост»), заполонивших улицы города. Впрочем, именно такой план вызревал в недрах городской администрации Бангкока вот уже пять лет без единой попытки применить его на практике. Однако с чипами всего-навсего за шестьдесят восемь батов вместо ста пятидесяти затея снова выглядит вполне осуществимой, открывая радужные перспективы перед поборниками уничтожения бродячих собак и электронной идентификации их домашних собратьев. Вроде бы все так, да только статья в «Бангкок пост» обращает внимание на кое-какие недочеты этого плана, настоятельно требующие по меньшей мере пристального анализа. Позволительно, к примеру, спросить, каким хитроумным манером предприятие умудряется выпускать электронные чипы, рассчитанные на реализацию по цене, настолько не дотягивающей до «ориентировочной». Может, качество этих чипов оставляет желать лучшего, срок их действия, чего доброго, окажется столь кратким, что через пару месяцев, а то и недель они выйдут из строя и собаки, ими отмеченные, вновь смешаются с общей массой, так что придется все начинать сначала. Что до объявленной цифры — 800 000 собак, берет сомнение: каким способом она была получена, какой статистический метод здесь применяли? Относятся эти прикидки только к численности бродячих собак, феральных либо всех, что бегают без привязи, или речь идет о всей популяции псовых Бангкока, включая домашних собак? Второе предположение правдоподобнее, коль скоро 50 000 собак, снабженных чипами, то есть заведомо домашних, вошли в число 800 000. Когда же дело касается оставшихся 750 000, газета призывает к их поголовному «устранению» без каких-либо дополнительных оговорок. Но во всех странах, где пытались уничтожать бродячих собак, то есть едва ли не по всей планете за исключением нескольких государств Северного полушария, где этот вопрос был улажен ранее, в эпоху, когда общество не страдало излишней чувствительностью, — короче, стратегия беспощадного истребления нигде и никогда не достигала своей цели, поскольку некоторая часть собак всегда умудрялась избежать расправы, а этого довольно, чтобы восстановить прежнюю, вовеки неизменную численность популяции. И может статься, ее стойкость и живучесть при этом возрастали, ведь ее прародителями становились особи, сумевшие ускользнуть от истребления. К тому же подобные методы требуют скрытности и вызывают протесты, которые могут доходить до создания обществ защиты и организации митингов, в том числе довольно бурных. А в этой стране, в Таиланде, все предвещает, что так оно и будет, ведь здесь сохраняется горячая вера в переселение душ. Недаром сам правитель, Пумипон Адульядет, все еще почитаемый довольно большим числом граждан, показал личный пример, приютив уличного пса, который с той поры отзывается на кличку Тхонг Дэнг. Продолжая развивать ту же тему, газета приоткрывает завесу над проектом создания центра бесплатной имплантации чипов. Его предполагается открыть в самом центре столицы в Парке Лумпхини, между станциями «скайтрейна» (местного метро) «Си Лом» и «Лумпхини». Лично мне этот Парк Лумпхини не слишком по душе. Надвигается гроза, тучи громоздятся все гуще, темнее, слышится отдаленное ворчание грома, зной так удушающе влажен, что вороны, дремлющие на ветвях деревьев, разевают клювы, будто их сейчас вырвет. Тем не менее множество хлюпиков там и сям потеет, упражняясь с гантелями, как будто приговоренные к этому неким бесчеловечным судом за преступления, надо думать, самые гнусные. Из кустов возле пустынного теннисного корта гуськом выходят три пса, этим нечего и мечтать об электронных чипах. По крайности один из них, смахивающий на гиеновую собаку, тот, у кого вся шкура в беспорядочных рыжих и черных пятнах, пугает меня не на шутку. И даже закурить нельзя — этот парк, помимо всего прочего, исключительно для некурящих. Поравнявшись с юго-восточными воротами, выхожу на Вайрлес-роад, на метро добираюсь до станции «Сукхумвит», а оттуда в мареве влажного зноя, который непрестанно усиливается, бреду пешком к отелю, где остановился, это рядом со станцией «Нана». Окна моего номера выходят как раз на платформы этой станции. Днем и ночью я могу сквозь звуконепроницаемое тонированное стекло смотреть, как поезда метро почти бесшумно проносятся мимо с грузом пассажиров, стынущих в атмосфере, охлажденной кондиционерами до того, что едва возможно терпеть. Так и я сам мерзну пока нахожусь в этом номере, в то время как два кондиционера, обеспечивающих прохладу (работает один, второй выключен), выдерживают напор удушающей жары. Все постояльцы этой гостиницы за исключением (по крайней мере, в принципе) меня являлись сексуальными туристами. Поминутно сталкиваясь с ними то в лифте, то в холле, я заставал их в компании маленьких улыбчивых шлюшек, подцепить их можно по большей части на Нана-Плейс, это тупичок, находящийся в двух шагах от гостиницы, там почитай что одни сплошные бордели, но еще торгуют съестным и выпивкой. Другие проститутки расхаживают по тротуарам у станции «Сукхумвит» или ошиваются в барах других тупичков, под прямым углом отходящих от этой магистрали. Часто, но не всегда, красоток сопровождают сексуальные туристы, которые — особенно те, что уже в летах, — бесхитростно утопают в блаженстве. Несколько вечеров подряд я ужинал в кабачке в Восьмом переулке, посещаемом преимущественно немецкими туристами. Я ходил туда не столько потому, что там вкусно кормили — кухня у них была так себе, — сколько по привычке. Главная прелесть путешествия, честно говоря, в том и состоит, чтобы, точно так же, как дома, ревностно и методично заводить новые привычки — по крайней мере, для меня это так. Оригинальной особенностью всех этих немецких туристов являлось то, что они были не клиентами проституток, а мужьями тайских чаровниц, с которыми когда-то повстречались случайно или как-либо иначе. С одним из них я общался довольно долго, но не потому, что добивался этого: просто он и его тайская половина решительно расположились за моим столиком, «потому что к нему привыкли»: с этой точки зрения они, стало быть, оказались людьми моего склада. Он жил близ Донауэшингена и рассказывал, что со своей будущей женой повстречался семь лет назад на rabbit show (кроличьем шоу). Сначала по вполне понятной ассоциации между rabbit (кроликом) и bunny (зайкой) и всем отсюда вытекающим я подумал, что такое название вполне подходит для чего-то вроде ярмарки, где немцы выбирают для себя экзотических жен (в свое время мне довелось проводить расследование по делу одного немецкого спортивного клуба, члены которого, платя взносы, приобретали взамен каталоги тайских проституток). Но ничего подобного: речь шла просто-напросто о выставке кроликов — животных, к которым он сам и его будущая супруга питали общую невинную страсть, продолжая разделять ее и тогда, когда уже поселились в Германии. «Это пристрастие в том числе и кулинарное, — прибавил он, — но не только!» Заключенный при таких умилительных обстоятельствах, их союз выглядел уравновешенным и мирным. Каждый год они приезжали в Таиланд, чтобы провести здесь несколько месяцев. Построили себе дом в селении, расположенном близ границы с Лаосом. Им нравилось, что в шесть часов утра их будил звук гонга, долетавший из находившегося совсем рядом монастыря, где помимо монахов жили несколько десятков обезьян. На мои расспросы о бродячих собаках немец сказал только, что в окрестностях селения имеется многочисленная популяция, он и сам их охотно подкармливает объедками со своего стола. Его огорчало, что лаосцы приходят туда, ловят их и употребляют в пищу. Ведь жители Лаоса едят собачатину, как, впрочем, и тайцы. Кажется, именно в тот момент, когда беседа коснулась этого пункта, вмешалась его жена, заметив, что я уже многое узнал об их жизни, а о своей ничего не рассказываю. Но этот тип предпочитал всласть без помех распространяться о себе самом, о супруге и об их лишенном предыстории, но благополучном браке. Ему всегда везет, настойчиво внушал он мне. Однажды он даже выиграл в лотерею поездку в Париж сроком на неделю! На обратном пути я часто останавливался возле развалин недостроенного здания: судя по пандусу для автомобилей, оно было задумано как гараж, притом пятиуровневый. Каждый из этих уровней представлял собой голую бетонную площадку, разделенную столбиками; из них по назначению используются только первые два уровня (в зависимости от времени суток). Этот недостроенный гараж находился между переулками Шестым и Восьмым, он был окружен полосой земли, местами поросшей кустарником и травой, но по большей части служившей уличным торговцам для размещения их тележек и прочего инвентаря. Многие из этих торговцев, как я заметил позже, были глухонемыми. Самым удобным пунктом дневного и ночного наблюдения за жизнью недостроенного паркинга, местом, обеспечивающим наилучший обзор, являлся первый из двух уровней станции метро «Нана». Озирая вид, что открывался с этого балкона, я вдруг заметил на площадке второго этажа что-то вроде обжитого уголка, лишенного перегородок, — то ли спаленку, то ли подобие конторы. Там имелся лежак, оборудованный из старых картонных коробов, эргономическое кресло из вторсырья и стол, на котором обычно можно было видеть остатки трапезы. Когда темнело, все это озарял белый свет единственной неоновой лампы, отсюда явствовало, что обитатель этого угла — скорее сторож, чем скваттер. В ночную пору там ровным счетом ничего не происходило, зато днем вокруг начиналось интенсивное движение — сновали туда и сюда передвижные кухни, подкатывали и уезжали всевозможные транспортные средства. Кстати, и собак, хотя они и по ночам постоянно были здесь, увидеть удавалось исключительно при свете дня, их было не меньше десятка — тех, что избрали паркинг и ближние подступы к нему местом своего обитания. Чаще всего они болтались на первом или втором этаже, добирались туда по предназначенному для автомобилей пологому въезду. Хотя этот въезд мог с тем же успехом обслуживать четыре верхних уровня, туда, повидимому, никто не проникал. Однажды я увидел, как женщина в зеленовато-голубой блузе, которую раньше я видел торговавшей на улице, расставляла на полу гаража миски, наполненные чем-то вроде похлебки, и заключил, что она пытается отравить собак: первые из них, подойдя и понюхав миски, отошли, не притронувшись к пище, потом некоторые все-таки отважились поесть и почти сразу погрузились в глубокий сон. Но я поторопился с выводами: вечером все собаки снова оживились, и это были те же самые собаки. Я в особенности приметил одного пса, он норовил занять место вожака стаи, поскольку был значительно больше прочих и с виду страшнее. У него была массивная, несколько непропорциональная голова питбуля и странный розовато-белый окрас, только вдоль хребта тянулась полоска коричневой шерсти. При виде этого пса на память приходило то, что Мелвилл в «Моби Дике» говорит о связи белых животных с нечистой силой и в особенности о «принесение в жертву священной Белой Собаки… у благородных ирокезов», жертвоприношении, которое, как подчеркивает автор, намного священнее христианских праздников. Когда я устал от этих наблюдений (да и сценок мелкого копошения жизни, театром которых служил паркинг, накопилось довольно) и уже подумывал, что из них можно бы мало-помалу слепить сценарий фильма, пожалуй, грязноватого, но и красивого, способного заслужить премию на фестивале, — случилось мне забрести на Нана-Плейс. Там меня, каквсех, попытались завлечь. У входа в тупичок поджидала живописная парочка: заглянувших туда встречали карлик, одетый то ли кучером, то ли фокусником, и девушка в школьной форме японского образца — юбочка в клетку, белые носочки и прическа типа конский хвостик. Поскольку это был мой первый визит, я попробовал заглянуть сперва в «Голливуд», потом в «Парадиз» и, наконец, в «Спэнкиз», заведение, то ли в этот день, то ли вообще не оправдывающее надежд, возбуждаемых его вывеской. Его персонал состоял из девиц, наряженных школьницами, как и та, что приветствовала визитеров у входа в переулочек. Почти все они по неведомой мне причине были немного жирноваты. Обнаружив, что, кроме меня, других клиентов здесь нет и никакие спектакли на сих подмостках не разыгрываются, я присел в смущении на скамью, где ко мне тотчас прильнула, сжавшись в комочек, одна из девчонок. Ситуация принимала критический оборот, тем паче что девочка явно была несовершеннолетней. С другой стороны, она, к счастью, не внушала мне ни малейшего влечения. Всего желательнее было бы сбежать, но я почувствовал, что попал в положение, которое обязывает сделать для хозяйки хоть что-нибудь, как минимум угостить стаканчиком. Я заказал для девочки фруктовую воду, а себе пива и постарался продемонстрировать холодность и сдержанность, соблюдая точную меру, чтобы одновременно и себя не уронить, и ее не обидеть. «Why do you look so sad?» («Почему вы такой грустный?») — спросила крошка, ерзая и проявляя со своей стороны признаки пылкой страсти, наверняка притворной. Так что мне волей-неволей приходилось позволять ей прижиматься более или менее крепко и похлопывать ее по плечу, стараясь, чтобы этот жест выглядел как можно невиннее; при этом я глаз не сводил с экрана огромного телевизора, где шла трансляция футбольного матча между «Арсеналом» и «Манчестер Юнайтед» — матча, который со временем покажется карой, ниспосланной не иначе как за мои грехи: мне предстоит смотреть его без конца, снова и снова, он будет настигать меня во всех уголках планеты, в самых разных общественных местах, в компании людей, большинству которых это зрелище в противоположность мне доставляло живейшее, вечно новое удовольствие. «Why do you look so sad?» Да уж, мне было не до смеха, и в то же время меня раздирали противоречивые чувства: понятное смущение оттого, что я здесь оказался (хоть и могу оправдываться тем, что забрел случайно, а задержался из вежливости), и коварное веселье при мысли, что в любой момент тот же случай может привести сюда мстителя-репортера, убежденного в своем праве и, возможно, спонсируемого Обществом поборников добронравия. Выскочив, как чертик из коробки, он может щелкнуть меня в упор, запечатлев в такой ситуации, что его снимки, размноженные в миллионах экземпляров, разлетятся по всему свету, изобличив меня перед публикой как образец законченного монстра, сексуального туриста-педофила, чья персона должна внушать единодушное омерзение. 5 Хуан Чавес Эрнандес день-деньской ждет, сидя на оградке, окружающей один из тех трех или четырех жалких газонов, что украшают площадь Гарсиа Браво и отчасти затенены деревьями. На каждом из этих газонов дремлет как минимум один пьяный, пока другой, подобно Хуану Чавесу, присев на каменную стенку, потягивает свое пойло из горлышка, между тем как в траве, выглядящей не слишком аппетитно — затоптанной, тусклой, — копошатся разного рода птицы и млекопитающие, занятые поиском пропитания: тут и куры, и утки, и местной породы большие воробьи, равно как и голуби, дикие горлинки, кошки и собаки. У ноги Хуана Чавеса, который, само собой, сидит в тени под деревом, замерла горлинка-слеток, чье не до конца отросшее оперение отливает оттенками рыжего и серого; только что выпав из гнезда, она прикорнула на тротуаре и сидит не шелохнувшись, переживая секунды или минуты, отделяющие ее от неминуемого конца. На всей обширной площади Гарсиа Браво, которая на картах Мехико обычно представлена в виде вытянутого зеленого четырехугольника, на западе обрамленного улицей Хесус-Мария, а на востоке улицей Талавера, хотя на самом деле в этом направлении она тянется до улицы Рольдан, — так вот, на этой площади совершается множество событий одновременно, хотя лишь некоторые из них доходят до сознания Хуана Чавеса. К примеру, ту же горлинку он, по всей вероятности, не заметил. Равным образом ему невдомек, что творится у него за спиной, даже если постоянное присутствие или регулярное возобновление одних и тех же явлений в пределах периметра площади обеспечивает возможность знать о них, даже не утруждая себя наблюдением. Такова, скажем, давка, в нерабочие дни возникающая на углу улиц Хесус-Мария и Венустиано Карранса, — по субботам в середине дня толчея на подступах к перекрестку напоминает что-то вроде сражения в замедленной съемке, это почти хореография: четыре колонны пешеходов стекаются по двум улицам к четырем основным пунктам, проталкиваясь между лотками бродячих торговцев, занимающих почти всю улицу, оспаривая ее у лавочников и носильщиков с тюками. Таково и чередование проповедей и религиозных песнопений, сменяющих друг друга, маленький спектакль, что организует межконфессиональная Иглесия Кристиана в качестве прелюдии к большому собранию, вечером ожидаемому на площади Сокало (Конституции). Межконфессиональная церковь, стремясь привлечь прихожан, раскинула на улице Хесус-Мария палатку, где одни бедняки могут получить бесплатную медицинскую помощь, в то время как другие просят постричь их или побрить, — они взгромождаются на вертящиеся табуретки, завернутые с головы до ног в белую простыню, смахивающую на саван. Неподалеку оттуда под прямым углом к улице Хесус-Мария вдоль стены, принадлежащей, должно быть, недействующему монастырю, — другие палатки, в которых укрываются нищие, это сообщество в своем составе более или менее стабильно; впрочем, зачастую они обходятся пластиковым тентом. Несколько собак, то ли случайно приблудившихся, то ли нет, делят с ними этот клочок территории. Среди них выделяется единственный пес, чьи передвижения ограничены цепью, возможно, не зря, ведь это американский стаффордшир, животное опасное, да и дорогое, его можно и продать, хотя из-за крайней худобы для собачьих боев он пока что не пригоден — на такого заморыша никто не поставит. В выходные дни, как бы толпа ни была густа, она почти всегда держится в сторонке от скваттеров, они же в свой черед скапливаются только у границ площади. Если пойдешь по улице Талавера в северном направлении, на правой стороне прямо напротив оградки, где восседает Хуан Чавес, увидишь груду мусора, она день ото дня растет, там в любой момент застанешь собак, а порой и старушку, которая ищет что-нибудь съедобное или пригодное в хозяйстве. Точно в 12.45 двускатный желоб, расположенный сбоку от мусорной кучи, под напором сжатого воздуха разражается продолжительным извержением, тогда к нему разом устремляются дети. В тот самый момент, когда происходит эта эякуляция, Хуан Чавес клюет носом — он чуток вздремнул, но самую малость, не настолько, чтобы потерять равновесие, так что он сохраняет свою позицию на каменной оградке рядом с набором приспособлений для чистки ботинок, которые ему куда как редко случается пускать в ход — повода не представляется. С тех пор как я за ним наблюдаю, вернее, свел с ним знакомство, уже несколько часов или даже дней, если позволить себе произвольно объединить Хуана Чавеса с другими чистильщиками, что некогда занимали либо впредь займут то же место, он подцепил не более двух или трех прохожих, зато обслуживал их так долго, что сама эта продолжительность отчасти могла служить компенсацией. И потом, его клиенты редки, но трудно вообразить, откуда бы он взял их больше, если принять во внимание численность его конкурентов, занятых тем же ремеслом на площади Гарсиа Браво. «Pecado… pecado…» («Грех, грех!») — доносится со стороны маленькой эстрады межконфессиональной церкви, где проповеди непременно перемежаются музыкальными интермедиями. И еще: «Если ты чувствуешь себя одиноким и брошенным, если не находишь в своей жизни смысла, если ты больше не способен прощать, если тебя накрывают с головой экономические, социальные и семейные проблемы, тебе необходим Христос!» Первым сегодняшним клиентом чистильщика оказывается мягкий, благочестивый человек, вероятно адепт межконфессиональной церкви, он приглашает меня возвратиться сюда в декабре, чтобы присутствовать на куда более впечатляющих религиозных шествиях. Второй — тип жесткий, с повадками то ли шпика, то ли вора; пока ему чистят ботинки, он раскладывает на газетном листе и сортирует какие-то травы: семена в одну сторону, листья в другую. Пусть клиенты и редки, зато в праздношатающихся бездельниках недостатка нет, так что чистильщик почти не бывает один. К тому же он, по-видимому, царствует в окружении собачьей стаи, численность которой достигает десяти или двенадцати особей. Правда, лично я насчитал всего девять, зато дама в розовом, хорошо знающая чистильщика, утверждает, что их «не меньше двадцати». Хотя сама себе она приписывает — несомненно, в шутку — право собственности «на всех этих собак», однако добавляет: мол, «это чистильщик их кормит». «Котлетами!» — уточняет другая дама, беззубая, татуированная, кажется, она живет в палатке со скваттерами; при знакомстве она сообщает, что родом из Оахаки. Около двух часов дня чистильщик извлекает из целлофанового пакета несколько кусков жареной курицы и распределяет между двумя псами. Вряд ли он сам часто ест жареную курятину, но эти объедки ему вчера выдала для них «богатая дама», она же помогла расплатиться за вакцинацию, стерилизацию и прочие заботы, необходимые собакам. Когда я обратил его внимание, что среди них все-таки есть несколько щенков, он признал, что качество стерилизации оставляет желать много лучшего. Потом он вспомнил добрым словом одну милосердную особу из Куэретаро, которая забирает старых псов «и хоронит их у себя на частном кладбище». Да и сам признался, что похоронил нескольких в сквере, неподалеку от того места, где мы сидим. А полиция? «Полиция в сговоре с наркодилерами!» — презрительно бросил бродячий торговец париками. Но как она относится к собакам? Она больше вообще сюда не сунется, утверждает тот же продавец париков. Парни из здешнего квартала их прищучили. Прежде полиция отлавливала собак под предлогом вакцинации, а на самом деле затем, чтобы скармливать хищникам в зоопарке Чапультепек. Как ни странно, судя по невнятным, порой противоречивым свидетельствам тех и других выходит, что Хуан Чавес покровительствует не только дюжине собак с площади Гарсиа Браво, среди которых Барбас, Бионик, Ла Сомбра, Каполина, Райас, Флако или Ройо, но и другой, еще более многочисленной банде, тяготеющей к соседнему кварталу Ла-Мерсед. «Вечером, — говорит чистильщик, — все они за мной по пятам идут»; ну, это не более чем фигура речи, ведь постоянного жилища у него, насколько известно, нет. 6 Когда иллюзия, будто вы пришли к нерушимому дружескому согласию со своими сотрапезниками, постепенно крепнувшая в ходе долгого вечера, восторжествует окончательно, самое время переменить обстановку. И боюсь, только в подобном состоянии было мыслимо направить свои стопы в одно из заведений на площади Гарибальди, где торгаши нахваливают свои услуги группам туристов, без разницы, мексиканских или иностранных. Чем ближе к ночи, тем безнадежнее, но и яростнее их приставания: они подбегают, вцепляются в дверцы автомобилей, отталкивая друг друга, музыканты-марьячи в костюмах, почти всегда облегающих до смешного туго, по этому признаку их и узнают, бросаются на приступ машин, стоит последним замедлить ход на бульваре. На сей раз время, надо полагать, было уже очень позднее, поскольку загнанные до изнеможения марьячи уже совсем приуныли. Что до самой площади, она в этот вечерний час почти обезлюдела, если не считать нескольких неизбежных пьяниц, грабителей, подстерегающих туристов, притворяясь теми же пьяницами, да собак, настроенных примерно так же. Припоминая вчерашний вечер, проведенный в чилийской гостинице «Фореста», в номере настолько мрачном, словно бы — так мне подумалось — некто престарелый только что встретил здесь свой смертный час, я все еще ломал голову, пытаясь определить, было ли мое давешнее поведение смешным или, напротив, являло образец изысканной утонченности — на подобную мысль наталкивает смутное сходство моего поступка с шикарным жестом Свана в тот вечер, когда герой Пруста впервые занимался любовью с Одеттой: я преподнес графине Альмавиве букет гардений, это случилось в кафе на площади Гарибальди, притом можно считать доказанным, что моя выходка внушила ее отцу смутную ревность, так как после этого он подбил меня сыграть в дурацкую игру, ведущую свое происхождение от известного пыточного способа: она состоит в том, что двое берутся за металлический предмет, через который пропускают электрический ток все возрастающей силы, покуда боль не заставит одного из партнеров разжать руку. И, ясное дело, кто первый не вытерпит, тот гомик. Все это более или менее занимало меня, между тем как я силился отогнать порожденный моей фантазией навязчивый образ престарелой личности, что нежданно-негаданно окочурилась в номере отеля «Фореста», который, кстати сказать, всего несколько домов отделяют от дворца Ла Монеда. Прямо напротив моего нынешнего обиталища находится площадь Конституции, за несколько месяцев до того ставшая местом происшествия, героем которого был пес. Сверх того он носил кличку Эль Ручьо, то есть Рыжий, — так прозвали маршала Нея его солдаты. А поскольку маршал Ней внушает мне давнюю симпатию, частичное совпадение его прозвища с кличкой пса пробудило во мне интерес к злоключениям последнего, иначе, может статься, я бы не испытал подобного сочувствия или испытал бы, но в меньшей степени. Статьи чилийской прессы, посвященные этому делу, применяли к Эль Ручьо и его собратьям, в нем замешанным, множество наименований, свидетельствующих о том, что испанский язык чрезвычайно богат, по крайней мере в области, касающейся собак: can, perro, perro vago и perro callejero, quadrupedo, наконец, quiltro — слово сугубо чилийское, позаимствованное из языка индейцев мапуче, причем почти все эти определения имеют дружественную окраску. Однако обстоятельства, в силу которых это животное достигло всенародной известности, были не столь идиллическими. Накануне утверждения Мишель Бачелет в должности президента Республики Чили в скверах и на газонах площади Конституции карабинеры сцапали и тем или иным способом ликвидировали десятка три собак, давно облюбовавших это место. Так сгинули без следа, в частности, Ла Чакира, Аль Матон, Исабелито и Питуто, что крайне опечалило некоторых здешних обитателей, преимущественно чиновников, поскольку квартал составляют в основном административные здания. Некоторые из этих функционеров пеклись о благополучии собак, считая себя их покровителями, а кое-кто, например Фернандо Роллери и Каролина Гверреро, о которых еще пойдет речь, даже объединились, создав ассоциацию друзей животных, в прессе обозначаемую аббревиатурой OPRA. Из всех бродячих собак на площадь Конституции вернулся один Эль Ручьо, в статьях его описывали как «помесь немецкой овчарки с золотистым ретривером», к тому же именно он слыл всеобщим любимцем, как утверждала пресса, благодаря мирному и веселому характеру, а также за давностью своего пребывания под окнами Ла Монеда: он провел там целых восемь лет, как подчеркивали газетчики, при нем главы правительства сменялись трижды. В отношении всего предыдущего пресса проявила единодушие, равно как Интернет, который также откликнулся на событие. Разногласия возникли впоследствии по двум одинаково существенным пунктам: кто дал приказ об истреблении и каким образом Эль Ручьо удалось его избежать? Касательно первого высказался доктор Хосе Антонио Сегура, глава административного аппарата министерства здравоохранения, по-видимому склонный принять ответственность за произошедшее, уточнив, что его сотрудники, прежде чем пойти на столь крайние меры, тщетно пытались убедить служащих местных офисов, в том числе, разумеется, и друзей собак, одобрить их уничтожение. Что до самих мер, Хосе Антонио оправдывался тем, что они стали необходимы в силу опасения, как бы «доминантные особи» стаи, взбудораженные вторжением на свою территорию множества новых лиц, не начали бросаться на публику во время церемонии инаугурации. Тотчас на ряде сайтов Интернета появились отклики тех, кого отнюдь не убедили соображения доктора Сегуры. Особенно резко высказался Perros.wordpress.com, утверждавший, что противники истребления «не менее двух недель» потратили, прошли по всем официальным инстанциям и добрались до сути: первым из ответственных за случившееся является некто Илабака или Льябака, «директор санитарной службы Сантьяго», каковому выдвигалось обвинение в том, что преследования такого рода «в отсутствие эпидемии и прямой угрозы здоровью населения» нарушали закон, запрещающий убивать собак («эти собаки не создавали опасности распространения бешенства, — продолжал блогер, — ведь нет же в центре Сантьяго взбесившихся летучих мышей»). В заключение Perros.wordpress.com подчеркивал, что истребление стольких невинных животных побуждает не ждать добра от «нового правительства социалистов», что в свой черед заставляло подозревать его в закамуфлированной политизированности, тем паче что социалистом Мишель Бачелет не являлась, она ведь сколотила коалицию. Предположения, связанные с обстоятельствами бегства Эль Ручьо также породили изрядную путаницу. По мнению Фернандо Роллери, президента OPRA — собаколюбивой организации, о которой упоминалось выше, — карабинеры, посланные на отлов собак, чуть погодя отпустили его по собственной инициативе, так как он был для них чем-то вроде любимчика, песьего короля. Некто Анна Мария Хара, сотрудница банка, со своей стороны утверждавшая, что своими глазами видела, как Эль Ручьо сцапали вместе с другими собаками, приходила на этом основании к тем же выводам, что Роллери. Однако Каролина Гверреро, в «Последних новостях» от 6 июля 2006 года также представленная в качестве «президента OPRA» (откуда явствует, что президентов там как минимум два), но одновременно названная «очаровательным инженером» и «лучшей подругой Эль Ручьо», со своей стороны, объявила, что считает эту гипотезу ложной: она утверждала, что легендарный пес мог ускользнуть от погони только благодаря случайности и что в тот же день он при невыясненных обстоятельствах стал жертвой нападения, в результате которого чуть не лишился глаза и был серьезно ранен в лапу. Лапу или, как чаше говорят, papatte («лапку») Эль Ручьо отныне отказывается подавать и, по свидетельству другой газеты, даже вставать не желает, хоть и занял снова свое привычное место на площади Конституции. Это подтверждает и фотография, изображающая его лежащим со склоненной набок головой на фоне дворца Ла Монеда, который виднеется на заднем плане. Когда, выходя на перекресток улиц Агустинас и Моранде, видишь перед собой это здание, на память неизбежно приходят Альенде в воинской каске, стреляющие танки, истребители «хоукер-хантер», образы, заставляющие упрекать себя в ничтожности своей затеи. Что до четвероногого объекта моих поисков, я наткнулся на него сразу и без малейшего риска обознаться: его светло-рыжая пушистая шуба и белесые глаза слепца исключали возможность ошибки. Геройский пес лежал близ северо-восточного угла площади Конституции на бордюре клумбы красного шалфея, в тени статуи генерала Хосе Мигуэля Карреры; лежал чуть ли не на обутых в высокие башмаки ногах типа в форме цвета хаки и плоской фуражке; в нем я узнал одного из тех карабинеров, которые, может статься, его отпустили. Много других парней в форме неподвижно, чтобы не сказать по стойке «смирно» стояли в глубине парка, что простирался до стен дворца Ла Монеда, и по его краям. Что касается собак, их здесь уже снова было довольно много, что подтверждало неумолимость природного закона. Среди них я заметил маленькую, на редкость обворожительную сучку, чью голову от макушки до кончика носа разделяла четкая линия, будто морда была в маске, две половины которой разного цвета. Собачонка растянулась на аллее поперек пешеходной дорожки, прохожие поминутно переступали через нее, она же так упорно притворялась, будто спит, что можно было бы принять ее за мертвую, однако ее бока равномерно приподнимались, и по временам она навостряла одно ухо. Моя первая прогулка подходило к концу, и я направился к отелю «Фореста» по авеню Освободителя О'Хиггинса. На углу улицы Аумада дремал еще один пес, тоже на тротуаре, он свернулся, упершись мордочкой в собственный хвост, словно в виртуальной корзине, чьи соломенные плетеные стенки и подушки, устилающие дно, быть может, грезились ему в полусне; этот был пушист, с рыжеватым оттенком шкуры, он и смахивал на лису из детской книжки. Пройдя до конца улицы Санта-Лючия, я вышел к берегу Мапочо, прямо к мосту Лорето. Река с рокотом катила свои сумеречные воды, топорщась мелкими неподвижными волнами между забетонированных, почти вертикальных берегов, на дальнем плане в потемках угадывались снежные вершины Анд, эта картина на миг так живо напомнила мне берега Миляцки близ Сараева у переправы, что почудилось (нельзя же постоянно сохранять безоблачное настроение, да и трудно помешать себе поддаваться наваждениям этого рода), будто в обеих этих реках есть что-то похоронно зловещее, да и то сказать, уж течению одной из них пришлось унести немало трупов. Как бы то ни было, возвратясь на площадь Конституции вечером, немного позже захода солнца, то есть в час, когда квартал пустеет, покинутый дневными обитателями, я без всякого видимого повода подвергся внезапной атаке местных собак, их собралось десятка три, включая ту маленькую двуцветную сучонку, стерву этакую. Они на меня набросились все, за исключением Эль Ручьо, и спасением своим я обязан лишь внезапной перемене настроения стаи, которая, приметив проходящего по улице Театинос субъекта, еще более отвратительного, чем я, или, напротив, более съедобного на вид, бросила меня, чтобы с удвоенной яростью ринуться на него. Несчастный отбивался, словно настигнутая дичь, метался в гибельном ужасе, истошно вопил! Помощи с моей стороны он добился не больше той, что сам оказал мне, когда был мой черед изображать оленя. 7 У меня возник план немого фильма — сплошь из продолжительных панорамных кадров, снятых из неподвижной точки, — под названием «Гюстав Флобер охотится на собаку в Каире». Согласно моему замыслу, этот фильм был призван затронуть чувства лишь немногих избранных. За несколько недель до предполагаемого начала съемок, намечая в Саккаре будущие места действия, я посетил господина Осаму в его бюро Департамента египетских древностей. Дело происходило на исходе июня, причем в середине дня, когда жара достигает таких градусов, что редкий турист рискует высунуть нос наружу. На автостоянке у подножия ступенчатой пирамиды стоял одинокий автобус, в тени которого прятались пять или шесть собак. Еще больше, чем тень, их привлекала вода, которая капля за каплей сочилась из автобусного кондиционера, да и шофер время от времени бросал им свои объедки. Все это происходило в молчании, без резких движений, даже собаки были медлительны, хотя обычно они накидываются на пищу куда проворнее. В конторе господина Осамы, просторной, почти пустой, без каких-либо предметов, способных напомнить о той или иной деятельности, работал вентилятор на ножке, создающий иллюзию прохлады. Разговор перескакивал с пятого на десятое, касаясь и возвышенных, и низких тем. Мы все курили: господин Осама, Махмуд — шофер, заодно исполнявший при Департаменте древностей всякого рода подсобные работы, и я сам. Основным предметом обсуждения в те дни для большинства людей служил Кубок мира по футболу, а в тот день как раз должен был состояться матч четвертьфинала: поединок Италии и Чехии, в котором господин Осама желал победы второй, да так пылко, что хотелось спросить, чем ему насолили итальянцы или какими благодеяниями он обязан чехам. Поскольку наш гостеприимный хозяин недавно переехал из Гелиополиса в новый квартал Аль-Маади, он смог сообщить мне, что этот последний расположен на границе пустыни и там в ночное время или на рассвете можно понаблюдать за собаками, рыщущими возле супермаркета «Карфур». При этом, как он полагал, в окрестностях более отдаленных, диких и, возможно, труднодоступных, а именно на территории свалки Бени Юсеф (к юго-западу от Каира), на которую свозят отходы из Гизы и других регионов левого берега Нила, собак тоже полно. Среди французских литераторов XIX столетия, отдавших дань традиции путешествий на Восток, о бродячих собаках писали все, но мало кто уделил им столько внимания, как Флобер. В его записках — вероятно, не мешает упомянуть, что для публикации они не предназначались, — бродячие собаки дают о себе знать на первом же этапе пребывания автора в Египте, в Александрии, хотя поначалу они там представлены, так сказать, на метонимический манер: взгляд Флобера привлекли останки «на три четверти обглоданного верблюда». («Двух белых псов», о которых несколькими строками выше сказано, что они «с лаем выскочили на подъемный мост», я оставляю в стороне — контекст недвусмысленно дает понять, что это были сторожевые собаки.) Итак, хоть автор этого не уточняет, ясно, что обглодать верблюда на три четверти могли только бродячие псы. Или по меньшей мере вероятность, что речь шла именно о них, столь велика, что почти равняется уверенности. К тому же несколько предшественников Флобера уже замечали такого же обгрызенного верблюда: Вольней в своем «Путешествии в Сирию и Египет» видит «под стенами древней Александрии несчастных, которые, сидя на трупе верблюда, оспаривали у собак клочья его тухлого мяса», между тем как Шатобриан в своем «Пути из Парижа в Иерусалим», добравшись до тех же мест, упоминает наряду с «арабом, скачущим на осле среди мусорных куч», «нескольких тощих псов, обгрызающих верблюжьи скелеты на песчаном берегу». Совпадение до такой степени полное, что позволительно спросить себя, не воспоминание ли о ранее прочитанном побудило Шатобриана к именно таким наблюдениям, как зачастую бывает в подобных случаях. Скажем, у Жерара де Нерваля в «Путешествии на Восток» примеры подобных заимствований бросаются в глаза, даром что на рассказы о собаках он весьма щедр. Что до Флобера, надобно тем не менее дождаться субботы 22 декабря 1849 года — тогда-то, через десять дней после того, как автору сравнялось двадцать восемь, и на шестую неделю его пребывания в Египте, он обращает пристальное внимание на собак. Описанная сцена разыгрывается в Каире, у подножия «акведука, подающего воду в цитадель». «Вольные собаки дремали и разгуливали на солнцепеке; в небе кружили хищные птицы. Пес терзал труп осла, так всегда бывает — птицы начинают с глаз, а собаки обычно с брюха или заднего прохода — все они от мягких частей переходят к более жестким». Если посмотреть на этот текст с позиции изучения бродячих (феральных) собак, он содержит два важных момента — их обозначение как животных «вольных», а не брошенных или беглых, и указание на то, что в своей добыче они предпочитают мягкие части. Последнее замечание, подкрепленное позднейшими флоберовскими наблюдениями (например, в Янине, в Палестине, где он видит пса, который вцепляется в «раздутую лошадиную тушу» со стороны ануса), послужит ему при сочинении «Саламбо»: «Когда спустилась ночь, отвратительные желтые собаки, которые следовали за войсками, тихонько подкрались к варварам. Сначала они стали лизать запекшуюся кровь на еще теплых искалеченных телах, а потом принялись пожирать трупы, начиная с живота». В воскресенье 6 января дело происходит опять возле акведука, наверняка того же самого, поблизости от бойни, где прячутся в тени «солдатские девки», здесь и разыгрывается примечательный эпизод охоты, в которую ввязываются Гюстав Флобер и Максим Дю Кан. «Собаки белесой масти, — записывает первый, — волчьего телосложения, с заостренными ушами заполонили эти места; они выкапывают в песке ямы-гнезда, где они спят», — да я и сам наблюдал нечто подобное на острове Кызыл-Су. «Морды у некоторых фиолетовые от запекшейся крови», — эта деталь также будет включена в «Саламбо», вплоть до замеченного цветового оттенка. Место действия в произведениях Флобера описывается слишком пространно, это мешает дословно воспроизвести его здесь: аркады акведука, мимо которого проходит караван верблюдов (четырнадцать), там и сям разбросанная падаль, зачастую обглоданная собаками или исклеванная пятнистыми удодами, беременные суки… Если прибавить к этому двух главных участников драмы, вооруженных длинными ружьями, а также сопровождающих героев «трех ослиных погонщиков» (и, следовательно, ослов не меньше троицы), о которых речь зайдет позже, но им надо же где-то находиться, солдатских девок, что держатся чуть в стороне, «покуривая под арками и жуя апельсины», надобно признать, что ни один живописец-ориенталист, если бы такая сцена, впрочем достаточно тривиальная, все же показалась ему достойной запечатления, не сумел бы втиснуть столько всякой всячины в границы своего полотна. «Поохотившись на орлов и коршунов, — продолжает Флобер, — мы стрельнули по собакам. Максим Дю Кан ранил одну в плечо: на том месте, где она была задета пулей, мы видели лужицу крови и дорожку из кровяных капель, ведущую в сторону бойни». Не похоже, чтобы Флобер, со своей стороны, убил или ранил какого-нибудь пса. По крайней мере, в тот день. В дальнейшем описании своего египетского вояжа он несколько раз упоминает одну особенно опасную разновидность феральных собак, которых он называет «эрментскими», ни разу не поясняя, что это значит, как если бы каждый был обязан знать, что эта оригинальная порода собак возникла в селении Эрмент в долине Верхнего Нила и в чем именно состоит ее своеобразие. Согласно моим изысканиям, речь об эрментских собаках в его рассказе заходит трижды. Впервые он сталкивается с ней в Асуане, 12 апреля: «Злобные эрментские псы рычали, дети плакали». Второй раз — пятнадцать дней спустя в Эснэ: «Эрментский пес, длинношерстный, взъерошенный, лаял со стены». Третье, последнее, упоминание относится к первому дню мая, в Мединет-Абу: «Когда я верхом спускался к Нилу, две жуткие эрментские собаки прыгнули на круп моей лошади». Из этих трех упоминаний всего примечательнее второе, как тем, что дает весьма сжатые указания на морфологию этого животного, так и потому, что оно появляется в Эснэ, городе куртизанки Кучук-Ханум, и имеет касательство к эротическому эпизоду, который заслуживает того, чтобы стать классическим образчиком этого жанра, и к тому же, по мнению некоторых, мог послужить мелким поводом для недоразумения между Западом и Востоком, ведь шалости, которым Флобер предается с Кучук-Ханум, рождают у первого брезгливость, у второй — высокомерное презрение. Краткая остановка, которую писатель делает в Эрменте по пути из Эснэ в Мединет-Абу, не обогащает нас никакими новыми сообщениями о собаках, названных в честь этого селения, да и о самом селении сказано крайне мало: только и того, что расположено оно «в добрых полулье» от реки и все это пространство «усеяно турецкими могилами». Полтора столетия спустя, движимый заботой о том, как бы не пропустить ни единой детали, способной обеспечить успех фильма, я отправился в Эрмент, надеясь обнаружить там что-нибудь, проясняющее вопрос. Я не располагал тогда мало-мальски точной картой региона. Поначалу название «Эрмент», наверняка чудовищно офранцуженное, не вызвало никаких ассоциаций у шофера такси, нанятого мной в Луксоре. Мы с ним вместе ломали голову над этой задачей, подстегиваемые общим опасением, как бы не осрамиться, и под конец пришли к соглашению по поводу названия города, звучащего более или менее близко к тому, что некогда записал Флобер. Был ли предметом моих поисков именно он? Шофер объяснил, что с тех пор это название раздвоилось: один населенный пункт, носящий его, находится на берегу Нила, другой чуть подальше, — следовательно, к флоберовскому описанию больше подходил второй, стоящий посреди окультуренной земледельческой зоны, что простирается между рекой и пустыней. Первый являет собой внушительные индустриальные руины и портовое оборудование, громоздящееся у берега в полной заброшенности. Дорога, проходящая над Нилом, расположена на несколько метров выше причала, заваленного строительным и прочим мусором. Ни одной собаки поблизости не видно. По вечерам этот выступ заполняется множеством гуляющих, их манит прохлада, идущая от реки. В тот день запыленные кроны деревьев у них над головами кишели тысячами щебечущих воробьев. Никогда прежде мне не доводилось слышать, чтобы воробьи — это были именно воробьи, а не, к примеру, скворцы — производили столько шума. Гам стоял такой, что в конце концов в нем начинала мерещиться какая-то враждебность, что мало согласуется с привычным умильным представлением об этой птичке. Уже стемнело, когда мы, направившись в глубь страны, добрались до другого Эрмента, если считать, что по крайности один из этих городков, как бы то ни было, являлся Эрментом. В этом последнем вся почва была сплошь возделана, а улочки, узкие и ухабистые, абсолютно непроезжи в силу переизбытка бродящего туда-сюда домашнего скота, вьючного и дойного — дромадеров, ослов, быков и т. д. И попрежнему никаких собак. Я начал уже терять надежду, а шофер, несомненно, с возрастающим беспокойством — или, может быть, с тупой покорностью судьбе — спрашивал себя, до чего я способен дойти в своей блажи. Мы объезжали город с внешней стороны, когда я мельком, в потемках приметил поодаль, в поле, рядом с кучкой работников, месивших глину для изготовления кирпичей, одинокое животное. Оно было крупнее, чем обычно бывают бродячие собаки, и по внешнему виду соответствовало беглым описаниям Флобера — «длинношерстное, взъерошенное», — имея сверх того некоторые дополнительные приметы, о которых он не сообщает, но они гармонируют с прочим: удлиненная морда, глаза, полускрытые ниспадающей со лба шерстью, и довольно пушистый хвост, изогнутый наподобие охотничьего рога. Впоследствии люди, заслуживающие доверия, подтвердили мне, что существует особая порода эрментских собак, бродячих или домашних, имеющая наряду с прочими все те признаки, которые я только что перечислил. 8 Что до пресловутой сцены охоты, для ее воспроизведения, по-видимому, годилась только свалка Бени Юсеф, если верить тому, как описывал ее господин Осама. Она расположена высоко в горах, на плато, добираться туда нужно по немощеной дороге из Шабраманта по довольно крутому склону, так что от водителя требуется осторожность — нелегко лавировать в сплошной веренице самосвалов, столь же медлительно ползущих вверх по склону, сколь стремительно несущихся вниз, причем в обоих направлениях наполовину вслепую, так как над дорогой клубятся тучи пыли. Проехав примерно две трети пути и миновав расположенный слева гигантский котлован, вырытый в дюнах, откуда, по всей вероятности, добывают материал для строительства, если только эта яма не предназначена для сброса сверх меры неприглядных отходов, подъезжаем к контрольному посту. Шлагбаум обычно поднят, чтобы не задерживать проезд самосвалов, но появление туристского автомобиля все-таки способно привлечь внимание охраны. Допуская, что нас могут подвергнуть досмотру на этом этапе или потом, мы договорились с Махмудом, что он предъявит свою профессиональную карточку, заверенную службой Департамента древностей, а меня, смотря по обстоятельствам, объявит либо туристом, либо заблудившимся египтологом (тут он, похоже, недооценивал враждебность, какую вызывает у властей Египта, как и любого другого государства планеты, одна мысль о том, что какой-то иностранец с неустановленной целью вздумал рыться в общественных отбросах). Ведь даже еще не доехав до контрольного поста, мудрено было бы притворяться, будто не знаешь, куда ведет эта дорога, с обеих сторон обрамленная грудами мусора, на одной из которых мы только что заметили мертвую собаку, одна ее нога была задрана к небу, шерсть с нее еще не слезла, так что она могла бы сойти за дичь, выставленную в витрине мясной лавки. При выезде наверх движение машин стало более плавным, грузовики в поисках места, где бы опорожнить свой кузов, разъезжались по довольно обширному пространству среди полей, покрытых мусором, слежавшимся довольно толстыми слоями. И чем выше поднимаешься, тем шире обзор — внезапно то здесь, то там видишь заросли каких-нибудь растений, тамариск, колючий кустарник, опунцию, проезжающие поодаль уже не только самосвалы, но и бульдозеры, хижины, где ютятся сортировщики мусора, а еще дальше — нечто вроде малого форта со стенами землистого цвета, над которым развевается египетский флаг; за этим сооружением плато отвесно обрывается вниз, к Каирской равнине, оттуда местами открывается вид на пирамиды Гизы, а также на Сфинкса, это по-настоящему ошеломляющее ощущение — смотреть на них отсюда, с такой высоты, сквозь пелену наполняющей воздух пыли, словно бы из царства нечистот. Впрочем, все эти отбросы, утрамбованные бульдозерами и прокаленные солнцем настолько, что почти не издают запаха, выглядят относительно чистыми. Однако присутствие многочисленных падальщиков, особенно ворон и белых цапель, говорит о том, что они здесь все же находят чем поживиться, и даже немало. Еще одним доказательством того же являлись собаки — не скажешь, что их намного больше, чем в Саккаре, откуда мы прибыли и где ночью не редкость встретить стаю в шесть-восемь голов, зато здешние отличались весьма внушительными размерами (даже если списать многое на воображение) и, главное, манерой держаться уверенно, как у себя дома, нисколько не смущаясь, — а уступать нам дорогу они и подавно не собирались. В нескольких шагах от нас, где мы оставили автомобиль, сука желтой масти вальяжно раскинулась в своем «гнезде» — этаком кратере диаметром около метра, вырытом в тени кустов. Вокруг копошился ее помет — пять таких же желтых щенков, только их шкурка, в отличие от материнской, потертой и пыльной, еще блистала новизной. А чуть в стороне на гребне плато близ края, откуда оно головокружительно обрывается вниз, к пирамидам Гизы, вырисовывались силуэты десятка других собак, рыжих и черных, они спокойно, равномерной рысцой трусили мимо. «Главное, — сказал Махмуд, — надо остерегаться тех из них, которые пристрастились к человеческому мясу, поедая трупы на кладбище». Но он вообще допускал в своих речах много поэтических вольностей, в частности, когда утверждал, что обитатели хижин живут хорошо, если не зажиточно, благодаря урожаю, который собирают со свалки. Особенно он напирал на «золотые часы», как если бы кто-то, что ни день, выбрасывал в каирские мусорные баки предметы подобного рода. Совершенно очевидно, что эти собаки должны были отличаться особой мощью и дерзостью, выработанной вследствие жесткого естественного отбора, чтобы обеспечить себе контроль за этой территорией, во всех смыслах благодатной. Здесь в силу изобилия ресурсов никто не помышлял им докучать, все заняты своим делом — вороны, цапли, водители транспортных средств и добытчики, что роются в отбросах, главное, нет желающих этим собакам вредить, кроме разве что обитателей форта, то есть полицейских и военных. Эти последние представляли, бесспорно, главную угрозу для всех, в иные моменты даже для нас. На обратном пути, когда мы, спускаясь с горы, поравнялись с караульным постом, нас таки остановили, но, после долгих пустопорожних препирательств и не без помощи профессиональной карточки Махмуда, все обошлось. 9 Свидетельства о том, что бродячая собака — существо, связанное с разрухой, беспорядками и войной, встречаются в столь почитаемых творениях литературы, как библейские «Книги Царств» или «Илиада». В отношении первых для тех, кто забыл, можно вкратце пересказать историю Ахава, царя Самарии, и его супруги Иезавели. Ахав польстился на виноградник Навуфея Изреелитянина, но тот отказался уступить его царю. Тогда Иезавель возвела на Изреелитянина ложное обвинение. Его предали смерти. Но когда Ахав собрался завладеть виноградником, Илия Фесвитянин обратился к нему от имени самого Яхве: «Так говорит Господь: ты убил, и еще вступаешь в наследство?… на том месте, где псы лизали кровь Навуфея, псы будут лизать и твою кровь»[2 - 3 Цар. 21, 19.]. И об Иезавели не забыл Илия Фесвитянин и передал слова Яхве о ней: «Также и о Иезавели сказал Господь: псы съедят Иезавель за стеною Изрееля. Кто умрет у Ахава в городе, того съедят псы; а кто умрет на поле, того расклюют птицы небесные»[3 - 3 Цар. 21, 23–24.]. Спустя несколько лет Ахав погиб в сражении с арамейским царем. После чего «обмыли колесницу на пруде Самарийском, и псы лизали кровь его, и омывали блудницы, по слову Господа, которое Он изрек»[4 - 3 Цар. 22, 38.]. А Иезавель еще жива, ее час пробьет позже, но жребий ее еще страшнее: она будет выброшена из окна по приказу израильского царя Ииуя — «И сказал он: выбросьте ее. И выбросили ее. И брызнула кровь ее на стену и на коней, и растоптали ее»[5 - 4 Цар. 9, 33.]. И когда пошли хоронить ее, «не нашли от нее ничего, кроме черепа, и ног, и кистей рук»[6 - 4 Цар. 9, 35.]. Узнав об этом, Ииуй провозгласил, что сбылись слова Яхве, которые он «изрек чрез раба Своего Илию Фесвитянина, сказав: на поле Изреельском съедят псы тело Иезавели; и будет труп Иезавели на участке Изреельском, как навоз на поле, так что никто не скажет: это Иезавель»[7 - 4 Цар. 9, 36–37.]. В «Илиаде» на это библейское проклятие эхом отзывается жалоба Андромахи: «а ныне у вражьих судов, далеко от родимых, черви тебя пожирают, раздранного псами, нагого!» Случаи, когда в «Илиаде» звучат строки о бродячих собаках, а таких там много, все имеют отношение к участи героев, брошенных без погребения (я оставляю в стороне сцену, где старик Приам упоминает о тех, кто «кровью упьются» его и лягут «при теле его искаженном», кто осквернит «стыд у старца убитого», — о собаках, которых он «вскормил при… трапезах» со своего стола, поскольку из этих слов явственно следует, что имеются в виду собаки отнюдь не бродячие), но среди них видение Андромахи, несомненно, самое конкретное, одно из тех немногих, которые позволяют наглядно представить себе этих псов, занятых подобным пиршеством, к примеру, такими, как они представлены (разумеется, в совсем ином контексте) на фотографии в одном произведении, посвященном Индии, а опубликованном в Японии в 1976 году. Фамилия фотографа в том документе, которым я располагаю, не названа, зато снимок сопровождается следующим пояснением: «Трупы, которые не подверглись кремации, уплывают по реке, и течение прибивает их к берегу острова. Там их пожирает стая собак, но никто не обращает на это внимания. Кремации не подлежат те, кто погиб в катастрофе, а также малолетние дети» (последнее утверждение я оставляю на совести его автора). На фотографии запечатлено нагое тело, прикрыты только бедра, опоясанные куском красной ткани. Труп слегка раздут, испещрен темными пятнами, притом он служит добычей и птицам, и псам, то есть изображение как нельзя лучше может служить иллюстрацией темы проклятья, традиционного как у евреев, так и у греков. Птиц на снимке две, повидимому, это вороны, собак тоже две, их феральность не подлежит ни малейшему сомнению, по виду же они точь-в-точь австралийские динго. Один пес, почти полностью черный, занимает передний план фотографии, левой задней лапой он разгибает ногу мертвеца, сам же в это время обгладывает его стопу. Что делает желтовато-рыжая собака на втором плане, рассмотреть труднее, но, судя по всему, она набросилась на правую ягодицу трупа или, может быть, на его правую руку, невидимую на снимке. Литературу, построенную на вымысле, оставим в стороне, хотя там сцены пожирания мертвых тел собаками успели стать общим местом, что до литературы документальной, репортажной, я не знаю в этом жанре ничего, что достигало бы такой степени ужаса и такой реалистичности, как одно из произведений Джона Рида. Действие происходит в 1915 году в Лознице, там, где Сербия граничит с Боснией и Герцеговиной, в то время оккупированной Австрией. Сербы и австрийцы только что схлестнулись над долиной реки Дрины, на лесистых хребтах горного массива Гучево, сражение длилось сорок пять дней, фронт растянулся на пятнадцать километров, исход битвы оставался сомнительным — изначально поражение терпели сербы, потом австрийцы отступили после того, как их самих разбили под Вальево, а итог всего этого Джон Рид оценивает в 100 000 мертвецов. Через несколько недель после окончания боев американский журналист посетил это бранное поле в сопровождении сербского офицера. Он записывает, что с вершины горы Гучево видны «сияющие башни и дома австрийского города Зворник». (Все приводимые здесь цитаты Джона Рида взяты из его книги «Война на Балканах», в 1966 году переведенной на французский Франсуа Масперо.) Автор и его проводник шагали «по толстому ковру из трупов», временами ноги проваливались, увязая в гниющей человеческой плоти, и тогда «слышался хруст костей». «Стаи полудиких собак рыскали по лесной опушке», — отмечает Джон Рид. Два пса грызлись между собой, клыками «оспаривая друг у друга нечто, наполовину вырытое из земли». Одного из них серб пристрелил, «другой с лаем метнулся за деревья, и тут из чащи окрестного леса ему вдруг отозвался протяжный вой, мрачный и плотоядный, он несся над всей многокилометровой линией фронта». «Когда нужно выразить непереносимое страдание и боль, никакой человеческий голос, — со своей стороны, замечает Малапарте, — не сравнится с собачьим. Собачий голос сильней самой возвышенной музыки выражает мировую скорбь». В общем и целом Малапарте — писатель, исполненный снисходительности ко всему собачьему роду, собакам посвящена одна из шести частей его романа «Капут», из которого взят предыдущий отрывок и будут позаимствованы последующие цитаты. А бродячим собакам он симпатизирует в особенности. Тем не менее фраза, приведенная выше, связана с эпизодом не менее зловещим, чем тот, что описан Джоном Ридом, да к тому же близок последнему как по своей гуманистической направленности, так и географически, ибо речь идет о падении Белграда, в начале Второй мировой войны раздавленного немецкими бомбардировками. В этом эпизоде бродячие собаки, хоть, разумеется, и против собственной воли, снова предстают как фактор разгрома и опустошения. «Этот тоскливый вой, — продолжает Малапарте, — разносился по болотам, лощинам и зарослям лозняка, постанывающим и подрагивающим под порывами ветра. В озерной воде колыхались мертвые тела… Стаи голодных собак кружили вокруг сел, где, словно угли костра, еще догорали несколько изб». В других обстоятельствах, но на той же войне, в СССР, когда наступление вермахта забуксовало, обернувшись маршем на месте, что Малапарте язвительно определил как «молниеносную тридцатилетнюю войну», он снова вспоминает об украинских мелких колченогих бродячих собаках, «красноглазых, с рыжеватой шерстью», и о том яростном исступлении, с которым немцы открыли внезапную охоту на них (сначала автор даже предположил, что из опасений эпидемии бешенства): «… едва вступив в село и даже раньше, чем приняться за розыск евреев, они открывали охоту на собак». Подобное поведение объяснилось лишь несколько позже, когда в атаку двинулись танки генерала фон Шоберта. Наперекор блистательному совершенству описания этой сцены или, вернее, из-за этого совершенства я позволю себе усомниться, что она вправду разворачивалась непосредственно перед его глазами и в точности так, как он ее изобразил: подозреваю, что в этом эпизоде, как и во многих других, Малапарте привлек к делу богатейшие ресурсы своего воображения. Вскоре после начала атаки на равнину, поросшую кустами акации, между тем как «на далеком озерце, неторопливо всплескивая крыльями, поднялась в воздух стайка диких уток», из леса выскочили собаки, они бросались на танки, почти мгновенно уничтожили несколько из них и нагнали панического страха на пехотинцев, их сопровождавших. «Это были четвероногие истребители танков, — пишет Малапарте, — которых русские натренировали искать миску с пищей под днищем боевой машины». Факт подобного использования русскими собак, обложенных взрывчаткой и предварительно замученных голодом, подтвержден и другими авторами, в частности Энтони Бивором, военным историком, в 2007 году наряду с Любой Виноградовой принимавшим участие в публикации «Военных тетрадей» Василия Гроссмана издательством «Кальман-Леви». В своих заметках Бивор уточняет, что «взрывчатку прикрепляли к ним так, что над спиной торчал стержень с детонатором, благодаря чему заряд взрывался при первом контакте с днищем намеченной машины». В техническом отношении запись Бивора точнее, чем сопровождаемый ею текст Гроссмана: «Специально натасканные собаки с привязанными к спине бутылками бросаются под танки и поджигают их». Другие пассажи из «Военных тетрадей» касаются именно бродячих собак. В сентябре 1943-го в Сталинграде Гроссману даже представляется, что он приметил у них патриотические рефлексы или, по крайней мере, что-то вроде шестого чувства, позволяющего отличать свои самолеты от вражеских, — подобие того, что на современном военном жаргоне именуется procédure IFF («процедурой РДВ» — различения друзей и врагов): он писал, что, когда летели наши самолеты, собаки не обращали на них внимания. А когда немцы, даже если очень высоко, — тотчас поднимали лай и вой, норовя спрятаться. В декабре 1942-го, за несколько недель до победного исхода Сталинградской битвы, Гроссмана посылают на Южный фронт, в район Элисты, откуда немцы только что отступили. В калмыцкой степи, занесенной снегом и нашпигованной минами, тут и там рассеяны обломки машин, трупы… И конские, и человеческие (со вспоротыми животами, уточняет он, имея в виду лошадей). Он отмечает, что все вокруг пустынно и недвижимо. Только пес с человечьей костью в зубах бежит вдоль дороги и за ним — другой, с поджатым хвостом. Когда разыскиваешь в текстах эпизоды, где появляются бродячие собаки, в конце концов открываешь в себе (или так кажется) нечто похожее на интуицию, хотя, может быть, здесь вся суть в опыте: начинаешь заранее предчувствовать, что через несколько строк о них неминуемо зайдет речь. Однако порой случается и так, что признаки, предвещающие их появление, обманывают, ожидание оказывается напрасным, и тогда соответствующая сцена или пассаж оставляют ощущение незавершенности: там не хватает собак. Типичным примером такой сцены, где собаки были бы уместны, но отсутствуют, является та, где Гроссман вспоминает о своем мимолетном посещении Ясной Поляны, имения Толстого, в момент, когда Красная армия удирает, а танки Гудериана как раз прорвали Брянский фронт, обороняемый генералом Еременко. Накануне или в этот же самый день Гроссман видел, «как собаки, бегущие из пылающего Гомеля, одновременно с машинами бросались к мосту, чтобы переправиться через реку». И вот теперь, приблизившись к порогу дома Толстого, он вспоминает колебания Чехова, который впервые подошел сюда, охваченный робостью, и так и не вошел: вернулся на железнодорожную станцию, сел в поезд и вернулся в Москву. Он неминуемо вспоминает и знаменитую сцену из «Войны и мира», ту, где жители Лысых Гор, имения Болконских, спешно бегут оттуда при приближении Великой армии; писателя невольно поражает ее сходство с тем, что творится перед его глазами. По его словам, дорога к господскому дому была очень красиво устлана палой листвой красного, оранжевого, золотого и светло-лимонного цвета. А внутри дома царил отвратительный лихорадочный хаос, всегда сопутствующий отступлению, среди голых стен громоздились ящики… Тогда Гроссман, выйдя из дома в парк, направился к могиле Толстого, над которой кружились в зенитных разрывах вражеские истребители, и его сердце сжалось от нестерпимой боли. Но никакой «голос собаки» не прозвучал, выражая эту скорбь лучше, чем это дано сделать голосу человеческому. 10 С первых же дней войны между израильской армией и ополчением Хезболлы, начавшейся в июле 2006 года, во многих рассказах об этих событиях стала появляться риторическая фигура бродячего пса или его же реалистический образ. В особенности когда речь шла о том, что десятки тысяч мирных жителей были вынуждены спасаться бегством из городов и селений на юге Ливана, на которые обрушились нескончаемые израильские бомбардировки и артобстрелы. Как риторическая фигура бродячий пес ведет свое происхождение от той традиции, что впечатляюще проявилась как в Библии, так и в «Илиаде»: смысл его появления в том, чтобы зловеще оттенить нечестивые деяния поджигателя войны и страдания его безвинных жертв, подвергаемых двойной несправедливости, ведь у них не только отнимают жизнь, но и оставляют их прах непогребенным. Особенно часто этот персонаж встречается в сочинениях, рассчитанных на широкую продажу и созданных после окончания трагедии, тогда как в свидетельствах, доходящих непосредственно с места событий, скорее появится реальная бродячая собака. Пес риторический почти всегда занят пожиранием трупов, реальный же куда чаще ничего особенного не делает. Разумеется, провести границу между тем и этим не всегда бывает легко, поскольку когда мертвые тела валяются без погребения как те, на дорогах Южного Ливана, они и в самом деле могут быть сожраны. Из соображений осторожности или деликатности я воздержусь от цитирования репортажей, появившихся в ту пору и не обходившихся без бродячих собак, по всей видимости риторических. Зато не вижу ни малейших препятствий для цитирования репортажа Сесиль Эннион, где фигурируют бродячие собаки, реальность которых не вызывает ни малейших сомнений. Эта статья была опубликована в газете «Монд» 1 августа 2006 года. Действие происходит в окрестностях Бинт-Джбейль — маленького городка около израильской границы, особенно пострадавшего от военных действий. «Прежде чем сбросить свой взрывчатый груз, самолеты пикировали», — отмечает Сесиль Эннион, которая описывает в свой черед и дороги, изрытые кратерами от бомб, и хлопающие на ветру двери разрушенных домов, и электрические кабели, валяющиеся по земле среди мусора и остовов сожженных машин. «Единственными живыми существами, которых можно увидеть в этих местах, являются бродячие собаки да невозмутимые ящерицы. За холмом прогремели четыре выстрела „катюши“. Через несколько минут по ту сторону разрушенной заправочной станции на полной скорости пронеслась красная „мазда“ с двумя бородатыми мужчинами. Потом новый снаряд врезался в дорогу, взметнулись в воздух осколки и куски битума». (Спустя несколько дней та же газета напечатала репортаж Бенжамена Барта, своего специального корреспондента в Кирьят-Шмона, «городе, расположенном в самой северной части Израиля». Спецкор «Монд» пишет: «Вот уже три недели как светофор заблокирован — мигает только его желтый глаз. Это назойливое мигание лишь подчеркивает неподвижность, объявшую город с того момента, как начались бомбардировки Хезболлы. Металлические жалюзи опущены, тротуары безлюдны. На улицах никого — только дикие кошки, клочья грязной бумаги да армейские колонны, движущиеся в направлении линии фронта». Может быть, бродячие собаки в одном случае и дикие кошки в другом символизируют весьма незначительный масштаб конфликта Израиля с его арабскими соседями.) В день начала войны, 12 июля, после похищения Хезболлой двух израильских солдат, Эльдада Регева и Эхуда Гольдвассера, я находился в Париже. В то утро я получил письмо, адресованное лично мне — и не по ошибке. Оно было прислано неким «Институтом Родена» и составлено в следующих выражениях: «Дорогая мадам, я имею удовольствие вам сообщить, что вы стали одной из счастливых избранниц. Это письмо является официальным подтверждением вашего права облагодетельствовать себя недельным курсом сеансов, которые сделают тело более стройным и упругим!» Позже, в течение того же дня, я созвонился с Жаном-Дени Винем, исследователем из Национального научного центра и директором археологической лаборатории парижского Музея естественной истории. Жан-Дени Винь — автор многих работ в этой области, из которых по крайней мере одна, «Первые шаги обучения», посвящена вопросу об одомашнивании собак. «Можно со всей определенностью утверждать, что предком собаки в самом деле является волк», — пишет в этой связи Жан-Дени Винь. И даже уточняет, что прародительницей, положившей начало «всем основным породам домашних собак», стала китайская волчица. Тем не менее Жан-Дени Винь делает уступку: «Позволительно задать себе вопрос, вправду ли именно собака родом из Восточной Азии распространилась по всей планете или, напротив, этот путь проделали ее предки-волки незадолго до того, как их стали приручать». В дальнейшем, когда наступит подходящий момент, мы увидим, что этот тезис относительно одомашнивания волка, хоть в основном и считается справедливым, единодушного признания не заслужил, в частности, его оспаривает чета американских зоологов, Рей и Лора Коппинджер, специалисты по собакам и авторы нескольких произведений на эту тему. Но тогда, 12 июля 2006 года, я позвонил Жану-Дени Виню не затем, чтобы поднять мучительный вопрос о преобразовании волка в собаку — мучительный потому, что зоологи в своих дискуссиях уже не соотносятся ни с кем, кроме других специалистов, отчего проистекает некоторое замешательство, если не прямой конфуз, грозящий обычному члену общества, подобно мне довольно несведущему в этой сфере науки. Вопрос, который я хотел ему задать, тем самым признавшись в своем невежестве, касался причин, по которым бродячие (или феральные) собаки всех широт, как явствует из наблюдений, проведенных в странах, где они наиболее многочисленны, ныне уже не отличаются примерно одинаковым обличьем так называемой «желтой собаки» или «собаки-парии». По этому поводу Робер Делор в своей работе «У животных своя история» (1984) пишет, что «беспородные собаки имеют тенденцию на протяжении нескольких поколений возвращаться к типичному обличью своих „пращуров“ — рыжих, среднего размера, в духе австралийских динго или индийских „париев“». Однако Жан-Пьер Дигар в книге 1999 года «Человек и домашние животные» высказывает следующие два предположения, противоречивые лишь на первый взгляд: «Животные, отбившиеся от рук, перестав зависеть от человека, могут утратить особенности, приобретенные по ходу одомашнивания, и вследствие естественной селекции вновь приобрести физические характеристики, близкие к тем, какими обладают их дикие сородичи. Возможности возвращения к дикой жизни и размножения в ней для таких особей ограничены, поскольку их помет не может пройти генетическую эволюцию в обратном направлении, достигнуть подобия изначальным видам». В нашем телефонном разговоре Жан-Дени Винь, пусть на время, положил конец моим колебаниям, заявив: «Ничто в природе никогда не возвращается к своим истокам». «Зато, — добавил он, — если чихуахуа оставить в окрестностях аэропорта в Тунисе, можно не сомневаться, что морфотип, им представляемый, продолжения иметь не будет: генетический обмен и естественная селекция ведут к тому, что бродячие собаки перемешиваются в общем горниле», хотя образчики, выходящие из этого горнила и в морфологическом отношении однотипные, «не имеют ничего общего с первоначальным исходным типом». (Привести в пример именно тунисский аэропорт Жана-Дени Виня побудило то, что он сам преподавал в этом городе и однажды по дороге в университет подвергся нападению своры бродячих собак. Своим спасением в этой ситуации он был обязан исключительной меткости, с которой ему посчастливилось запустить камнем прямо в нос самого злобного из псов атакующей банды.) Во второй половине дня того же 12 июля, между тем как на юге Ливана продолжала сплетаться цепь причин и следствий, ведущих к кратковременной войне, я заглянул на аукцион Друо, чтобы там потолковать с полковником Блондо, расспросить его о практике кинофагии, то есть, говоря попросту, поедания собачьего мяса среди народности луба из конголезской провинции Касаи. Коренастый, в темном костюме, прячущий глаза за неизменными черными очками, Блондо был призван надзирать за выходом, не допуская, чтобы кто-нибудь вошел. Затем его передислоцировали в другой зал, где были заблаговременно выставлены предметы, предназначенные для продажи, и там он убедился, что среди самых красивых поделок — речь идет об африканской скульптуре — многие происходят из Касаи и изготовлены мастерами народности луба. Потому что Блондо и сам — луба из Касаи, в прошлом полковник вооруженных сил Заира, ныне охранник с неполным рабочим днем на жалованье у малость подозрительной парижской фирмы, он стоит в своем темном костюме, поначалу ничего не заметив, перед витриной с предметами, сделанными руками его предков (да не так, как мы объявляем нашими предками галлов, а в куда более строгом смысле, если принять в расчет ограниченную численность и не столь уж большую древность поделок) и ненадолго, по пути из одной коллекции в другую, задержавшимися в этом выставочном зале, охрану которого он призван обеспечивать. Что до моего вопроса относительно практики кинофагии, меня на него натолкнула реплика, которую я слышал в Киншасе от доктора Артикло: он говорил о бродячих собаках, те, мол, «поджимают хвосты, чуть забредут в квартал луба». Когда я рассказал об этом Блондо, повторив ему фразу Артикло, он воспринял вопрос без тени смущения. И подтвердил: да, у луба из Касаи принято употреблять в пищу собачье мясо, это элемент ритуальной церемонии, завещанной предками, она зовется чибелебеле. Как правило, эта церемония совершается раз в год, однако, поскольку она не приурочена к определенной дате, ничто не мешает любителю устраивать чибелебеле по нескольку раз для разных групп. О том, где и когда вскоре намечается подобная церемония, сообщают тайком, с глазу на глаз, так как надо исключить приход «дам» (Блондо употребил именно это слово). После того как собаке «свернут шею», уточнил полковник, ей в зад засовывают кукурузный початок и принимаются нагревать тушку: постепенно собака «раздувается, как бурдюк», и наконец пробка в виде початка из нее выстреливает, а следом и «все ее гадости», продолжительный полет которых и предшествующий им звук Блондо великолепно воспроизвел жестом и голосом прямо перед витриной особняка Друо. Собачье мясо — ньиньи ва мбва, — по крайней мере если приготовить его по освященному обычаем рецепту чибелебеле, по его словам, «необыкновенно вкусно», «еще вкуснее, чем говядина», и «даже лучше, чем свинина». 11 Чем дальше от центра, тем меньше машин, зато на пути попадается все больше куч неубранного мусора. Благодаря такому угасанию дорожного движения шофер получает возможность колесить, виляя то в нужную сторону, то совсем наоборот, но не столько ради прихоти, сколько огибая препятствия. Порт Узаи примыкает к южным кварталам Бейрута, он расположен к западу от шоссе, которое на картах носит имя шейха Сабах эль-Салем эль-Сабаха, и под защитой, если таковая возможна, главной взлетно-посадочной полосы аэродрома. С берега она, огороженная скалистой грядой, отчетливо видна на фоне неподвижной водной глади. В обычное время здесь, должно быть, очень шумно. Но с начала военных действий аэродром закрыт, на порт вчера обрушилось несчетное множество бомб и ракет, а квартал, с ним соседствующий, похоже, опустел, покинутый большинством жителей. В настоящий момент здесь царит тишина, усиливающая малейший звук — хлопает ли, болтаясь на ветру, оторванный клочок толя, хрустит ли под ногами смесь битого стекла, металлических обломков и мусора. Поначалу в этой экспедиции меня сопровождает один лишь шофер, потом к нам присоединяется молодой человек, говорит, что он владелец одной из лодок, уничтоженных при бомбежке. Раз израильтяне не поленились разбомбить рыбацкий порт, причем не скупясь на средства, они, по всей вероятности, подозревали, что некоторые рыбаки, они здесь почти сплошь шииты, уроженцы юга Ливана, то есть потенциальные сторонники Хезболлы, оказывают ей поддержку по части материально-технического снабжения, доставляют оружие или другое снаряжение из Бейрута в зону боев. Судя по масштабу разрушений в южном квартале города, можно также предположить, что они задумали стереть в порошок не только недвижимое имущество Хезболлы, но и ее экологическую нишу. Чтобы добраться до портовых пирсов, надо пересечь пустырь, тоже усеянный обломками лодок и машин, потом подняться на плотину, кое-как сложенную из бетонных блоков. Вид, что открывается оттуда, сверху, напоминает миниатюрную копию самозатопления французского флота в Тулоне: исковерканные шлюпки, некоторые из них опрокинуты вверх дном, самые большие суда затоплены наполовину: корпус опустился на дно, а такелаж торчит над водой. И все словно покрыто пыльным слоем, это зрелище знакомо каждому, кто видел города, подвергшиеся бомбардировке: все предметы выглядят серыми, их краски затерты, контуры размыты, такими бывают порой пейзажи в кошмарных снах и научно-фантастических фильмах. Между тем как рыбак комментирует это зрелище, в воздухе раздается жужжание, похожее на гул не то беспилотного самолета, не то мопеда марки «велосолекс», хотя вокруг ничего нового не видать, и наш собеседник пускается наутек. Поскольку он юркнул в единственную в квартале открытую лавчонку (все прочие опустили свои металлические шторы), мы направляемся туда вслед за ним. Там нас уже поджидает толстый, голый до пояса бородач, на вид он куда мощнее, да и солиднее, чем рыбак. Представляется «доктором», впрочем, в Ливане претензия на такое наименование зачастую свойственна людям, которые отродясь не занимались медициной, и настоятельно требует, чтобы я предъявил ему свои документы. Для начала толстяк, хотя никто его об этом не спрашивал, возвещает, что «здесь нет никого из Хезболлы», — что ж, такой способ уклониться от выяснения его собственной личности не хуже любого другого. Затем, когда я извлекаю из кармана свой документ, снабженным достойными доверия штемпелями, он принимается трясти его в правой руке, между тем как в левой держит бутылку фруктовой воды, которую пил, когда мы вошли, теперь она наклонена почти горизонтально, так что струйка липкой пенистой жидкости выплескивается оттуда прямо на мои башмаки. Определить, уж не подстроил ли доктор (эль хаким) эту маленькую пакость умышленно, возможности нет, но я склонен предположить, что так и было, ибо на данной стадии нашей беседы он еще делает вид, будто принимает меня за шпиона, явившегося сюда, чтобы выведать у него сведения о масштабах нанесенного ущерба (как если бы от беспилотников и вправду не было никакой пользы) да, может статься, и о том, целесообразно ли причинять его дальше. Между тем документ, представленный мной, он вроде бы одобряет, но тона отнюдь не сменил: все норовит меня смутить, запутать, изобличить, упорно вынуждая рыбака, который, напротив, держится совершенно бесхитростно, продолжать разговор на тему бомбардировки. Например, если рыбак (как и Франс Пресс) говорит, что она имела место ночью, то доктор ему возражает и ручается, что бомбардировка была средь бела дня. При этом если один высказывает предположение, что ракеты могли быть запущены с судов, второй утверждает, что собственными глазами видел самолеты. Как ни странно, единственный пункт, на котором оба сходятся, — это готовность частично снять ответственность с израильтян, ведь они, прежде чем бомбить, разбрасывали листовки, предлагающие населению бежать. В тот же вечер в квартале Шиах, до сей поры не задетом, они поведут себя менее совестливо, по непостижимой причине без предупреждения пустив две ракеты в жилой дом. Это стоило тридцати двух смертей, еще семьдесят человек получили ранения. В самом центре города, в отеле «Кавалье», где я занимал номер, до меня донеслись два таких взрыва, как если бы они произошли по соседству, при том что обычно я едва различаю те, что с неравномерными промежутками потрясают южное предместье. Потом, когда ко мне зашел Шариф, он подтвердил, что разрушенный дом находился в такой близости от его собственного, что взрывная волна сбила его с ног, хотя он живет не в квартале Шиах, а в Фурн-аш-Шеббак, можно сказать, на другом конце света. Во время ужина, с балкона при свете полной луны, что вставала, плывя над араукариями, можно было наблюдать кое-какие признаки умеренной паники, какие могла бы вызвать, например, автомобильная катастрофа, — вспыхивали и гасли вращающиеся прожектора, выли сирены, суета царила в развалинах неподалеку от отеля. Такие обыденные сцены бедствия все мы видели по телевизору, но ведь никто не выражает желания поглазеть на них поближе; к тому же в данных обстоятельствах куда более, чем в Узаи несколько часов назад, реальна опасность, что толпа примет тебя за одного из тех агентов, которых она подозревает в том, что они наводят на цель израильские машины, да наверняка где-нибудь здесь шпионы и вправду шныряют. То и дело над городом на большой или средней высоте пролетают самолеты, слышен их гул. Мы долго пробыли на балконе, и все это время они жужжали прямо у нас над головами, в основном это были беспилотные разведчики, они кружили целым роем… или, может быть, их было не так уж много, а то и один-единственный, но мастерски управляемый на расстоянии, умудрялся создавать это впечатление, будто с вас глаз не спускают, грозя неминуемой расправой. Поскольку один из сотрапезников, глядя на открывающийся с балкона вид, кстати вспомнил, что по-французски араукарии зовут еще «обезьяньим горем» из-за более или менее острых колючек, которыми топорщится ствол этого дерева, иногда местами, а порой и сплошь, снизу доверху, я решил, что пришел удобный момент, самое время завести речь о собаках. Как правило, каждый из присутствующих находит, что рассказать по этому поводу. Особенно в городе, центр которого годами находится во власти вооруженных группировок различного подчинения и ими же опустошается, потом, чуть только восстановится мир, здешние дома, ставшие бесхозными, долго числятся выморочным имуществом, но все это время здесь находит приют исключительно стойкая популяция бродячих собак, искоренение которой оказалось крайне трудным. В ливанской литературе присутствие этих животных оставило многочисленные следы. Что до новой войны, относительно которой никто тогда понятия не имел, как и когда она закончится, хотя все считали, что это ненадолго, она безостановочно порождала все новые порции баек о бродячих животных, чаще именно о собаках, порукой чему служит статья, появившаяся утром в англоязычном ежедневнике. Подписанная неким Заяном Джайланом, корреспондентом агентства Франс Пресс и носившая заголовок «US rights group on mission to save Lebanese wildlife» («Миссия группы американских правозащитников — спасение дикой фауны Ливана»), что, впрочем, неверно, так как в дальнейшем тексте речь шла только о животных домашних или принимаемых за таковых, статья живописала рискованную ливанскую эскападу кучки американских друзей животных, обозначаемой аббревиатурой РЕТА (People for the Ethical Treatment of Animals[8 - Люди за этичное обращение с животными.]). Возглавляемая Мишель Рокке, о которой статья сообщает, что она четыре года проработала «undercover» («агентом под прикрытием») службы защиты животных, РЕТА отправилась на юг Ливана, добравшись до границы зоны боев (пройти дальше ей помешали только армейские кордоны) с целью распространения листовок и брошюр, объясняющих населению, как в создавшихся условиях позаботиться о животных. Положение их и впрямь оставляло желать лучшего. Из-под пера Заяна Джайлана на сей предмет вышло следующее описание: «Дороги усеяны скелетами собак, кошек, коз и овец, раздавленных колесами машин беженцев-поселян». А вот как комментирует происходящее Мишель Рокке: «Бомбы падают и на животных, наряду с людскими потерями, есть и их потери; война — абсолютный ад также и для них». В своих листовках активисты РЕТА призывают жителей, а заодно «военных, полицию и членов неправительственных организаций», «выпускать на свободу терпящих бедствие животных, если они привязаны, давать им пить, при возможности брать их с собой» и в качестве крайней меры, «пристреливать в упор» («point-blank range») — пулей в голову. Кучка американцев задалась целью собрать большое число кошек и собак (а почему бы не коз и овец?), чтобы надежно пристроить их в семьи. Явились они сюда не с пустыми руками: привезли с собой запас кормов для домашних питомцев. «Есть места, куда нам не удалось проникнуть, — поясняет Мишель Рокке, — но ливанская армия взяла у нас корм, она берется раздать его собакам». (Тут злонамеренный ум мог бы ввернуть замечание, что это, пожалуй, единственная задача, которую еще способна решить ливанская армия, хотя существует вероятность, что и эту миссию она так никогда и не исполнила — в самой проблемной зоне.) К главным действующим лицам конфликта, то есть боевикам Хезболлы и израильским военным, РЕТА, по всей видимости, доступа не получила. Но что касается первых, журналист Франс Пресс приводит анекдот, проливающий на них — по крайней мере, на одного из них — неожиданный свет. Заян Джайлан пишет, что в Бинт-Джбейль, селении, опустошенном сокрушительным израильским наступлением, боец Хезболлы рассказывал, как в разгар боя он обрел душевное утешение в близости четвероногого друга. «Я увидел пса, — повествует безымянный боевик Хезболлы, — его язык свисал до земли от голода и жажды. Я отдал ему свою последнюю банку тунца. Раз я пожалел эту собаку, может, и меня Бог пожалеет». Пересказанная подобным образом, эта история отдает кощунством. К тому же в соседнем селении, в Срифе, журналист видел корову, в поисках пропитания забравшуюся на брошенную кухню, лошадей, бесцельно бродивших по главной улице, и даже осла, который душераздирающе ревел, потому что его нога застряла в мотке проволоки, причем судьба их всех нимало не трогала местного начальника, высокопоставленного представителя той же Хезболлы. 12 Хотя бомбардировки продолжались, правда, в тот день бомбили не сам Тир, а его окраины, архиепископ маронитской городской церкви прилег вздремнуть в своем епископском дворце. По крайней мере, так нам сказали в первый раз, когда мы явились повидаться с ним. При вторичном посещении охранник жестами дал нам понять, что архиепископ в настоящий момент бреется и, как могло показаться, причесывается, судя по тому, что рука охранника, задержавшись возле подбородка, затем воспроизвела на уровне макушки нечто похожее на движения гребня. Не то чтобы архиепископ был особенно озабочен своей внешностью, как мы могли бы заключить, но эти заботы стали необходимы вследствие ежедневных морских купаний: архиепископ, когда не был в отъезде, сохранял привычку к ним. «Плавание проясняет мысли, — говорил он нам, — и помогает выдержать тяготы нынешней ситуации». Возвратясь из поездки по удаленным от границ селениям, в той зоне боев к югу от реки Литани, где израильтяне только что объявили любую движущуюся машину законной целью обстрела со стороны своей авиации, монсеньор Шухралла Набиль Хадж был ошеломлен тем, что увидел. Как всех, его поразили боевой дух Хезболлы и качество ее вооружения: «Всегда считалось, что израильтяне непобедимы, а теперь… Отныне многие арабы станут говорить: мы знаем, как с ними справиться!» Следовало ли этому радоваться или, напротив, тревожиться, но главной, неотложной заботой архиепископа в данный момент являлось другое. Как он подчеркнул, в лоне Оттоманской империи исторически сложилось, что шииты и христиане Южного Ливана вместе, бок о бок противостояли тяготам своего положения религиозных меньшинств. И если говорить о христианах, стабильное положение в регионе им, по его убеждению, могло бы обеспечить только окончательное разрешение палестино-израильского конфликта, то есть самый невероятный из всех возможных вариантов его развития. «Господь наш посетил Тир, — добавил он, — апостол Павел провел здесь неделю, в триста пятидесятом году на собор в этот город съехались три сотни епископов… А ныне молодые спрашивают меня, есть ли еще будущее у Тира и даже у всей остальной страны». В заключение архиепископ, чью речь поминутно прерывали звонки его мобильника, вздохнул: «Нужно чудо. Только оно могло бы нас спасти в этой ситуации». Однако фраза прозвучала так, что нельзя было понять, намекал он на положение местных христиан или имел в виду судьбу Ливана в целом. Когда, прибыв с севера и перебравшись через реку Литани пешком по мосту Касмия, разрушенному бомбардировкой так, что его опоры торчат из неглубокой воды, — приходится ждать среди банановых плантаций, когда за вами придет машина из Тира, и наконец быстро, как только возможно, мчаться по дороге, изрытой воронками, одолевая десять километров, отделяющих мост от города, — когда вы таким образом подъезжаете к Тиру с севера по шоссе над морем, внизу волны разбиваются о берег, а по ту сторону дороги разрушенные дома вперемешку с теми, что остались стоять, являют собой нечто наподобие пирожного «Наполеон». Многоэтажки, ставшие мишенью для «умных бомб», создают впечатление, что город покинут своими обитателями или, может быть, его жизнь ушла в подвалы. Затем, по-прежнему следуя вдоль северного побережья полуострова, вы проезжаете мимо лагеря палестинцев Аль-Басс, там царит оживление, преимущественно торговое, и не то чтобы нормальное, а прямо-таки лихорадочное, даром что строго ограниченное, запертое в пределах этого анклава; после чего вы попадаете в христианский квартал, расположенный вокруг старого порта. По-видимому, этот квартал потерпел не больше ущерба от войны, чем палестинский лагерь, зато он не на шутку страдает от запрета рыбакам выходить в море и от поспешной эвакуации туристов в первые дни конфликта. От внезапно прерванного курортного сезона там и сям остались следы, к примеру, пригласительная афишка конкурса на звание «Мисс Тир»: «With your beauty and self-confidence, you can be the queen!» («C вашей красотой и уверенностью в себе вы можете стать королевой!»). И ниже: 2005 — Майя Нехме 2006 —? Вот бы славно встретить эту Майю Нехме и расспросить, как ей нравятся текущие события, если, конечно, она не покинула город, чтобы укрыться в безопасном месте. Нет сомнения: Майе Нехме суждено сохранить за собой титул еще на год. А в случае полной победы Хезболлы она, вероятно, даже станет последней в династии «Мисс Тир». Пока же, хотя часть населения унесла ноги, убыль тотчас восполнили беженцы из тыловых районов или других, более небезопасных кварталов, так что жизнь в окрестностях старого порта продолжается в условиях осажденного города, но одновременно и курорта. Это немножко напоминает Дубровник в кольце сербско-черногорских враждебных сил, там в промежутках между артобстрелами можно было видеть у подножия крепостной стены детей, занятых ловлей осьминогов, а отель «Аргентина» продолжал обслуживать журналистов и членов гуманитарных организаций в обстановке исключительно изысканной, и, если не считать кое-каких проблем со снабжением, уровень комфорта был выше того, какой был бы здесь в мирное время. В Тире подобную же клиентуру в том же стиле принимает гостиница «Аль-Фанар», расположенная на северной оконечности полуострова у самого маяка, которому она и обязана своим названием. Об этом отеле мало сказать, что его окна выходят на море, — когда оно неспокойно, волны разбиваются о скалы, из которых вырастает гостиничное здание. Слева от него, то есть с южной стороны, простирается променад для пеших прогулок, вдоль которого тянется рядок облезлых пальм — эти посадки, даже незавершенные, уже наносят непоправимый ущерб красоте пейзажа. Там удят рыбу или просто слоняются невозмутимые старики, между тем как вокруг копится мусор, кучи отходов, которые больше никто не убирает, привлекают бродячих кошек, почти обязательно рыжих, и собак, хотя последних гораздо меньше. Если пойти в том же направлении дальше, взгляду в конце концов предстанет пустырь, расположенный ниже дороги, над которым возвышается водокачка и где среди зарослей олеандров и бугенвиллеи виднеются колонны, портики и другие античные развалины. Поодаль от берега морские волны разбиваются о какие-то высокие руины, если верить туристическим справочникам, это остатки финикийского порта. Отсюда, с самой высокой точки полуострова, видно все побережье, тянущееся к югу от Тира до самой израильской границы. Вокруг палестинского лагеря Рашидия в воздухе тают султаны дыма, хотя этот лагерь так же, как Аль-Басс, от войны прямого урона не потерпел, то же происходит с поселком Рас аль-Аин. Все это пока еще слишком далеко, чтобы шум морских валов, дробящихся о скалы, хотя бы отчасти мог заглушить залпы. Но если слух у вас наметан, вы все-таки услышите, что залпы стали ближе, их звук меняется, из чего следует, что это Хезболла запускает реактивные снаряды из банановых плантаций, расположенных на побережье поодаль. («Остерегайтесь банановых плантаций! — сегодня утром предупреждал шофер такси, который привез нас из Бейрута, да еще настоял, что проводит пешком на другой берег реки Литани. — И обходите стороной автозаправочные станции, которые еще не разрушены!» А мы-то с Кристофом все же машинально направились к уцелевшей автозаправочной станции, под навесом которой, казалось, можно было укрыться, благо станция явно безлюдна. Прямо напротив станции у подножия рекламного щита, приглашающего посетить ферму по разведению страусов Middle East Ostrich, лежал стального цвета «BMW» с выбитыми окнами, на его капоте восседала целлулоидная кукла, расположенная так продуманно, что возникало подозрение, не фотограф ли оформил этот натюрморт для съемки. После отъезда шофера в тишине неприветливого места, такой мертвой, что журчание воды в оросительном канале напоминало шум водопада, зазвенел мой мобильник. Меня аж передернуло. А дело было всего лишь в том, что мне пришла пора услышать из уст операторши напоминание о «специальном подарке», которое было бы не слишком уместно, даже если бы я его получил в более подходящих условиях: речь шла о сообщении, несколько недель назад присланном от «Института Родена», где мне, ожиревшей рыхлой женщине, собирались подправить фигуру.) От шоссе до самого моря, с обеих сторон обрамленное развалинами, тянулось кладбище. Вплотную к нему лепилось одноэтажное строение, должно быть морг. Перед ним прямо на тротуаре стоял брошенный гроб, пустой, новехонький, из светлого дерева. Помнится, за моргом начинался спуск к большому перекрестку, на котором стояли несколько лавок, их металлические шторы, закрывающие вход, были опущены. Рысцой, но мелко семеня, мимо пробежала дама в зеленовато-голубом спортивном костюме и платочке в тон. На пути попадались пешеходы, озабоченные своими неведомыми делами. Все выглядело обычным, мирным, вплоть до появления мопеда с бородатым, если не ошибаюсь, молодым человеком с авторитарными замашками, приказавшим всем исчезнуть. Редких прохожих как ветром сдуло. Надобно заметить, что с того момента, как израильтяне обрушили проклятие на средства передвижения, циркулирующие по дорогам Южного Ливана, запрета на них уже не нарушал никто, за исключением курьеров Хезболлы, да и те чаще всего пользовались двухколесным транспортом, должно быть, питая иллюзию, что так беспилотным разведчикам труднее их засечь. Теперь над скрещением дорог завис вертолет «апач», он подлетел совершенно неслышно, но вместо того, чтобы запустить ракету, чего можно было ожидать с тем большей вероятностью, что по некоторым сведениям в одном из домов, выходивших окнами на этот перекресток, обосновалось местное гнездо Хезболлы, он ограничился тем, что посылал вокруг себя множество инфракрасных противоракетных обманок, те порхали вокруг него, как дымовые ленточки от горящего магния. По улицам, теперь обезлюдевшим, где все вокруг ровным слоем покрывала серая пыль, где там и сям не хватало одного-двух домов или просто этажей, выше четвертого превращенных в кучи громоздких бетонных блоков, наваленных друг на друга или провисавших на металлической арматуре, пока еще удерживающей их от падения, я дошел до квартала, прилегающего к порту. Здесь появление «апача», по-видимому, не вызвало ни малейшего беспокойства. Изредка встречались открытые бистро, их столики были выставлены наружу. Посетители играли в триктрак (или в нарды?), одну партию за другой. Муниципальный агент, ответственный за сожжение мусора, объезжал территорию. Возле башни, что высится над морем севернее, — ее возведение, должно быть, приписывают крестоносцам, — татуированные парни в шортах только насмехались над ответственным за мусор и снова и снова плюхались в волны (неподалеку от берега плавала свежеубитая дорада, вероятно, жертва рыбака, пустившего в ход динамит). Похоже, здесь все сплошь сунниты и по большей части беженцы из тыловых областей. Один из них, назвавшийся «Али-Харб», то бишь «Али-Война», уроженец селения Аль-Мансури, расположенного на полпути между Тиром и израильской границей, рассказывал о бродячих собаках, пожирающих трупы на дорогах; но поскольку он сам признавал, что бежал, как только началась война, представляется маловероятным, чтобы ему довелось самолично присутствовать при подобных сценах. При виде купающихся молодых людей меня обуяло желание последовать их примеру наперекор сомнениям, которые поначалу возникли, ведь как-никак обстановка была не самая благоприятная. На закате солнца я все же немного поплавал у подножия отеля «Аль-Фанар», пока тележурналист, собравшийся снять «панораму» с морем на заднем плане, не послал ко мне одного из своих мордоворотов с требованием убраться из кадра. Возвращаясь к себе в номер в более чем скудном одеянии, да к тому же весь липкий от соли, я столкнулся нос к носу с молодой обольстительной женщиной, производившей неописуемо замысловатые жесты тонкими руками вокруг своего точеного лица и золотистой шевелюры. Я узнал Сабрину Тавернайз, полулегендарного репортера «Нью-Йорк таймс». Похоже, она меня проигнорировала. Но с другой стороны, много ли найдется обыкновенных мужчин, которые вправе похвастаться тем, что имели ее хотя бы в качестве соседки по отелю, встреченной на лестнице? 13 В субботу 12 августа часы показывают ровно четверть восьмого, когда я, находясь в Баальбеке и глядя на заход солнца, вижу, как оно скрывается за хребтом горы Ливан. Часом раньше воробьи поднимали среди развалин такой шум, их оглушительная суета была так неуемна, что за этим концертом других звуков и не расслышишь. Потом мы с Кристофом в сопровождении Сэмми Кетца отправились на собеседование с семейством, которое хотело сделать заявление о том, что некоторые его члены были захвачены в ходе операции, несколько дней назад проведенной израильской десантно-диверсионной группой. Объясняться пришлось на смеси двух, если не трех языков, но это была не главная трудность. Разговор крайне усложняло то обстоятельство, что семья, живописуя инцидент, стремилась поведать только о тех подробностях столкновения, которые пятнали репутацию израильтян, умалчивая обо всем, что могло бы указывать на ее собственные связи с Хезболлой. При таком подходе их рассказ оказывался разодранным на клочки, причем у каждого из мужчин этого семейства он выглядел по-другому в зависимости от того, что именно тот или иной свидетель считал уместным высказать, так что под конец вся история приобрела характер шарады, начисто лишенной логики, и возможность вычленить из этой неразберихи содержащуюся в ней долю истины была утрачена полностью. Здесь почти всегда так получается: люди, признающие, что безраздельно поддерживают Хезболлу, которую чаще принято именовать «Сопротивлением», вместе с тем с пеной у рта утверждают, будто им ровным счетом ничего об этой партии не известно и они знать не знают никого, кто был бы к ней причастен. Идеальной считается позиция, которую нам в тот же день весьма талантливо описал, проиллюстрировав развернутой аргументацией, наш гид и переводчик Хишам, попутно пичкая нас великолепными яствами, которые были приготовлены его заботами. Мы обильно орошали лакомые кушанья араком, сидя перед телевизором, настроенным на программу Хезболлы, и постигали суть вопроса: итак, идеал состоит в том, чтобы являть собою личность, которая некогда питала к «партии Аллаха» серьезное предубеждение, а то и откровенное неприятие, как в случае самого Хишама, однако мало-помалу все сомнения рассыпались в прах перед достоинствами, выказанными ею как в ходе ведения войны, так и в заботах, расточаемых общине, а потому отныне былой скептик все свои клятвы готов подкреплять не иначе как именем сей великодушной организации. Нет сомнения, что подобные декларации отчасти искренни. Но все же странно, что нигде не встречаешь никого — или почти никого, — кто хотя бы намеком вменил в вину Хезболле частичную ответственность за развязывание войны, застигшей врасплох и власти, и население даже тех районов, где к этому, казалось бы, должны были подготовиться получше, как, например, в том же Баальбеке, однако на него первые бомбардировки обрушились на следующий день после весьма помпезного открытия музыкального фестиваля, сулившего обильные плоды обеим сторонам. В то самое утро мы прибыли в Баальбек после незнамо какой по счету бомбардировки, целью которой являлась автозаправочная станция, разрушаемая израильтянами с упорством, может статься, говорившим о неосведомленности: они, похоже, не знали, что у Хезболлы есть другие, более незаметные способы заправлять свою технику. С другой стороны, подобное упорство питало обычные толки о коммерческих интересах, которые для «евреев» всегда превыше всего, они до того дошли, что из тех же соображений разгромили в пух и прах фабрику Liban-lait («Ливанское молоко»), принадлежащую объединению «Кандия», во время той атаки некоторых коров убило, а несколько сотен разбежались и бродят где-то. Тогда же, утром, едва мы добрались до Баальбека, нам была предоставлена возможность под водительством местного мухтара (деревенского старосты) или какого-то не менее важного госчиновника посетить храмы Бахуса и Юпитера, попутно прослушав соответствующие пояснения. На каменных ступенях между двумя этими памятниками древности было расставлено несколько тысяч пластиковых стульев, напротив оборудована сцена, еще украшенная декорацией, изображающей колодец и вокруг него несколько черных баков, которые время от времени позвякивают от ветра. На этой сцене певица Файруз открывала фестиваль вечером 12 июля, то есть через несколько часов после захвата двух израильских солдат. Поравнявшись с колоннами храма Бахуса, то ли по внезапному наитию, то ли это было номером, давно срежиссированным и разыгрываемым не первую неделю, мухтар не смог сдержать своих чувств — показал нам на широкие трещины, избороздившие капители, и возвестил: это, мол, следствие израильских бомбардировок, хотя всякому видно невооруженным глазом, что эти трещины можно приурочить к разграблению города монголами, если не отнести к событиям еще более давним. «Храм Бахуса! — негодовал мухтар по-французски. — Прекраснейший храм в мире»! Тут он воздел руки к небу, откуда снова слышалось гудение самолетов. В 19 часов 15 минут, когда я из двух высоких окон своего номера, выходящих прямиком на развалины, наблюдал заход солнца, уплывающего за хребет горы Ливан, воробьи уже давно угомонились. Даже беспилотные самолеты ненадолго смолкли, воцарилась глубоководная тишина, какой город вроде этого в нормальных условиях не ведает, разве что в последние часы перед рассветом, и то если сверчки не застрекочут, не залают собаки или не загудят какие-нибудь генераторы. В начале девятого позвонил Хишам, сообщил, что прекращение огня должно войти в силу послезавтра утром, это заставляло опасаться худшего в ближайшие часы — израильтяне могут удвоить интенсивность обстрелов, движимые иллюзорным соблазном «завершить работу». И верно: чуть погодя, когда город погрузился в темноту за исключением развалин, которые по рекомендации ЮНЕСКО всю ночь оставались освещенными, подобно Акрополю или крепости Сан-Мало купаясь в золотистом сиянии, достойном памятников старины, затемнение в уцелевших кварталах было столь полным, что на небе проступили звезды, всех ярче — Большая Медведица, и на этом звездном фоне показались истребители-бомбардировщики, сначала они прошли над городом на высоте, потом рев их моторов усилился до пронзительного, это свидетельствовало о первом пике, за ним через несколько секунд (или несколько десятков?) последовало второе, и все завершили два глухих, стало быть, достаточно отдаленных взрыва. Меня до известной степени успокаивало расположение здания отеля прямо напротив храмов, эта подробность внушала чувство защищенности до такой степени, что я задался вопросом, уж не обосновался ли по той же причине в здешних подвалах весь штаб Хезболлы. Но кажется, нет. Воздушный налет вызвал на пространстве, загроможденном руинами, яростную вспышку лая, приведшую меня к выводу, что развалины стали приютом бродячих собак. Коль скоро этот налет исключал всякую надежду заснуть, я стал изучать при свете зажигалки две репродукции, украшавшие комнату, и убедился, что это ориенталистские и порнографические гравюры Жан-Леона Жерома, напыщенного художника академического направления, чьей единственной стоящей картиной остается та, которую он посвятил казни маршала Нея. Я спрашиваю себя, как бы изобличал эти гравюры Эдвард Саид, который, насколько известно, в своем знаменитом труде, которого я не читал, вообще не говорит о Жан-Леоне Жероме. И вспоминаю, что это ведь в Бейруте я впервые услышал из уст Искандара упоминание о Кучук-Ханум, тезис относительно ее шалостей с Флобером, описанных этим последним, что, возможно, углубило недоразумение, разделившее Восток и Запад. В четыре часа утра среди вновь наступившей тишины раздался призыв к молитве, усиленный громкоговорителями и вызвавший среди собак эмоциональное оживление. В жемчужно-сером свете зари, который только-только начинает брезжить, когда погасли прожектора, я скорее угадываю, чем вижу стаю, которая лает, скачет и носится среди руин с таким азартом, будто разыгрывает сцену охоты. Позже, когда время приближается к пяти, солнце еще не взошло, но света уже достаточно, я вижу их ясно, они рыжие, числом семь, они снова и снова без устали носятся взад-вперед по одной и той же дорожке, как на манеже. Если и прерывают свою беготню, то лишь затем, чтобы сцепиться, да так ожесточенно, будто в их семерке есть, по крайней мере, один лишний, которого надо выгнать. И это закончится лишь тогда, когда запоют петухи, зачирикают воробьи и первые лучи солнца коснутся антаблемента шести выстроенных в ряд колонн (в двадцать два метра высотой) храма Юпитера. А на западе, на горизонте, желтой, местами фиолетовой массой уже проступила гора Ливан. 14 Перед самым отъездом из Баальбека мы покупаем воду и галеты в маленьком супермаркете окраинного квартала, одного из тех, что особенно пострадали при бомбежках. И тем не менее кассир неторопливо, методично считывает сканером штрихкод с упаковки каждого товара. Пока сканер работает, почему бы его не использовать? На дороге, ведущей к Захле, разбитые машины, руины фабрики «Ливанское молоко», но ни одной коровы не видать. Рекламный щит «Дворец Ка, душа Бекаа». Всюду портреты Сайеда Хассана Насраллы, генерального секретаря Хезболлы, и ее желтые флаги с непременным оттиском изображения автомата Калашникова, обрамленного литерами какой-либо из аббревиатур, имеющих касательство к этой организации. Никем не охраняемые блокпосты ливанской армии. Кристоф, отвечающий на неуместный телефонный звонок с едва ли не старомодной учтивостью, будто в передней герцогини Германтской (Кристоф из тех типов, что, входя в дверь, готовы уступить вам — то есть любому встречному — дорогу, даже если дома за этой дверью не осталось). Шофер Хасан, несмотря на воронки и другие препятствия, которыми усеяна дорога, ведет свой старенький красный «мерседес», упирая всем телом в педаль газа, притом то и дело бросает руль, хватает крошечный Коран, засунутый под противосолнечный щиток, и с жаром целует его; тут на его глазах выступают слезы, из чего следует, что он не только о баранке забывает, но уже и дороги не видит (вспоминает о своем недавно умершем отце, тот, верно, погиб при бомбежке). Хасан наверняка самый пылкий сторонник Хезболлы и, может быть, по крайней мере временами, даже боевик этой организации, в остальном же, несомненно, человек редкой чистоты, чья пламенная вера никогда ни на секунду не казалась мне опасной, скорее, напротив, успокаивала (Хасан мог бы оказаться тем самым парнем, что отдает бродячему псу последнюю банку тунца). Наше прощание с ним в Захле не обходится без объятий. Зато при всех моих предпочтениях в пользу христианской религии таксист-маронит, который принял у него эстафету за рулем столь же обшарпанного, но голубого «мерседеса», чтобы везти нас в Бейрут меж хребтов горы Ливан, этот таксист — редкостный идиот, как бы мне ни было горько в том признаться. «Христьян! М-м-м! — восклицает он и в качестве демонстрации почтения к христианству чмокает кончики собственных пальцев. — Muslim no good! Sale!» Показывая, как ему претят «нехорошие, грязные мусульмане», он морщит нос, будто нюхая вонючую одежонку, прежде чем отшвырнуть ее прочь. Если не считать, что машины у этих двух таксистов одной марки и одинаково ветхие, их единственная общая черта — свойственное как одному, так и другому обыкновение, находясь за рулем, проделывать множество различных манипуляций, не имеющих никакого касательства к управлению автомобилем. В понедельник 14 августа в Бейруте сотрудники «Аль-Манар», телевизионной программы Хезболлы, организовали пресс-конференцию на развалинах того самого здания на улице Харет-Хрейк, где до войны находилась их студия. Неподалеку от этого места все еще пылала, словно факел, какая-то многоэтажка. Многие дома были разрушены полностью, некоторые, стоявшие с ними рядом, лишились только верхних этажей, третьи высились сверху донизу целые, но у них напрочь срезало одну из стен, так что с улицы можно было видеть оголенную внутренность квартир. Как всегда бывает в разбомбленных жилых кварталах, вся жизнь людей, искрошенная на куски, валялась под ногами заодно со строительным мусором: окаймленные золочеными кистями желтые шторы с рисунком, напоминающим цветки лилии, мини-баллоны с бутаном, видеокассеты и разлохмаченные мотки магнитофонной пленки, ванны, бытовая техника, одежда, флаконы духов, школьные учебники, семейные фотографии, футбольные мячи, цветочные горшки, карманные издания Корана, плюшевые мишки и куклы Барби, — все это, вместе взятое, как нельзя лучше свидетельствует об однородности человечества. Хотя от этих развалин поднимается едкий дым и пробираться через завалы трудно, не говоря о том, что они, должно быть, нашпигованы неразорвавшимися боеприпасами, многие жители уже вернулись сюда с чемоданами и пустились на поиски своих вещей в надежде что-нибудь спасти. Посреди этого пространства тотальной разрухи и запустения раскинулся во всей красе древовидный гибискус — кажется, ни один его цветок даже не смят. Но самое потрясающее, что сметающие все на своем пути волны разрушения приостановились, докатившись до бульвара Мшаррафьех, впрочем, и бульвар Насраллы выглядит довольно странно: к югу от него — одни развалины, а к северу — вытянулись цепочки на вид совершенно незатронутых зданий. Пресс-конференция в «Аль-Манар» началась в 11 часов. Две самые популярные молодые ведущие канала уселись под открытым небом среди развалин за маленький садовый столик. На головах у обеих платки, одежда — длинные исламские балахоны в турецком вкусе. Одна — хорошенькая, улыбчивая, к тому же полиглотка, другая хмурая и скорее дурнушка. Все, что они рассказывают о пережитом во время войны, явно согласовано, отредактировано и очищено от каких-либо личных соображений. Покончив с интервью, они переходят к демонстрации тележурнала. Вечером после выступления Сайеда Насраллы, заявившего, что пока не время складывать оружие, поскольку Хезболла предполагала сделать это согласно резолюции ООН, призванной положить конец войне, — джигитовка среди руин южного предместья, стрельба очередями, трассирующие пули — и вся эта вакханалия ровно в десять вечера прекращается разом, словно по волшебству. Ярость Шарифа, мрачные предсказания приглашенных. На следующий день после прекращения огня начинается исход навыворот, на южных дорогах скапливаются пробки, каких не знала история. Мы добираемся до моря в Накура, в тамошнем порту ни души, ни следа какой бы то ни было человеческой деятельности, если не считать желтого двадцатифутового контейнера, изрешеченного прямыми попаданиями. И все это было бы погружено в безмолвие, если бы Махмуд, владелец полноприводного автомобиля, ливанский шиит и житель Детройта, не слушал упорно и сосредоточенно радио «Hyp», голос Хезболлы, канал, транслирующий попеременно то героические песни, то всякую другую звучащую пакость. «Французские исследователи, — утверждает Махмуд, — определили, что здесь — единственное место Средиземноморья, где его вода на сто процентов чиста». Во всю ширину ветрового стекла прикреплены скотчем фото боевиков в момент пуска ракеты, с надписью: «Хезболла исполняет волю Бога!» «Мы не имеем отношения к этой войне, но ее последствия ложатся на наши плечи», — заметил, со своей стороны, маронитский кюре из селения Алма-Аш-Шааб, восседая в окружении десятка человек из числа своей паствы под сенью дерева, имеющего особую способность отгонять москитов. Дальше к востоку, на уровне Эд-Дхайры и Ярине, высится холм. На его вершине — укрепленная позиция израильтян, оттуда торчит дуло танкового орудия. Рядом, на соседней вершине, — одинокая позиция Временных сил ООН в Ливане. Несколько двухцветных коров, три осла… Оливковые плантации чередуются с табачными… Поравнявшись с деревней Маруахин нетрудно разглядеть пограничные заграждения и разровненную граблями песчаную дорожку вдоль них, по ту сторону виднеется израильское селение Тарбикха. В бинокль можно было бы понаблюдать, как живут его обитатели, есть ли там у них, к примеру, сады. Но, принимая во внимание обстоятельства момента, это — не самая удачная идея. Ветер треплет знамена Хезболлы, они хлопают над развалинами селения Аит-Аш-Шааб и на верхушке все еще стоящего минарета. Там же установлены громкоговорители, скоро они примутся без передышки транслировать воинственные песнопения. Вдали прорисовывается силуэт горного массива Хермон. «До тех пор пока у нас есть Сопротивление, у нас будет мир!» — возглашает девушка в черном платке, стоя среди развалин родного дома. Из его руин торчат остов табачной сушилки и желтый цилиндр кассетной авиабомбы размером примерно с колбасу. Маленький брат девушки показывает нам двух своих мертвых голубей. «Здесь жили только простые селяне, бедные люди, никакие не террористы!» — громко негодует мужчина. Может, и так, но что до него лично, он-то, по всему видать, боевик. За отсутствием униформы и прочих отличительных признаков имеется один, который не обманывает: это когда человек, одетый в штатское, имеет при себе уоки-токи. «То, что они творят, похуже Холокоста! Они мстят всему свету!» Один из этих мужчин с уоки-токи в руках заявляет, что израильтянам никогда не удастся взять под контроль это селение, они вон на том холме уже потеряли «тридцать человек и три танка „меркава“». Другой заявляет, что нашел здесь неподалеку голову солдата в каске и сохранил ее «как доказательство». За неимением последнего под рукой он демонстрирует бутылку минеральной воды с еврейской надписью на этикетке. Потряся ею, отпивает глоток из горлышка, восклицает то ли разочарованно, то ли недоверчиво: «Да это же вода!» Как если бы то, что исходит от «этих евреев», непременно должно быть неким оригинальным раритетом. По главной улице села Рмаиш трусит черно-белый пес. Неподалеку валяется дохлая лошадь, уже почти мумифицированная. Потом мне на глаза попадается тощая желтая сука с отвисшими сосками, она рыщет в окрестностях Бинт-Джбейль, «столицы Освобождения», где Хезболла ценой чудовищных потерь сдерживала израильтян в течение нескольких недель. Желтую суку на углу улицы я увидел в тот же момент, когда заметил террасу ресторана «Гранд-Палас» со столиками, стульями, двухцветными (оранжево-черными) зонтами. Подойдя ближе, пришлось удостовериться, что это не более чем видимость, декорация, позади которой — выбитые стекла, сорванные шторы, почерневшие от дыма стены и зал, загроможденный обломками мебели. Внизу, в долине — стадион, скамьи которого все в дырах, пустая выпотрошенная школа, одна из стен которой обрушена — вся, сверху донизу. «God blessed us to win the war!» — «Да поможет нам Господь победить в этой войне!» Старик стоит посреди гостиной своего разбомбленного дома, обстановка комнаты сохранилась — четыре кресла, шкаф с чудом уцелевшей стеклянной дверцей, над ним — портрет Сайеда (Насраллы) и распустивший складки иранский флаг. «Евреи не знают жалости!» Он сетует, он потерял все, что имел — восемьсот баранов, расстрелянных (до последнего?) израильскими вертолетом и самолетом-истребителем. Ливанец из Детройта, которого мы застали у старика, выйдя оттуда, указывает нам, что, хотя прежде он сторонился всяческого сектантства, все же надобно заметить, что вот этот престарелый шиит предложил нам чайку, в то время как христиане из селения Алма-Аш-Шааб от этого воздержались. Однако эти последние встретились с нами не у себя дома, мы разговаривали под деревом, — странно все же, что он не принимает этого в расчет. В конце концов я, утомленный антиамериканскими соображениями, которые он расточал по любому поводу, полюбопытствовал, почему он поселился в стране, которая ему до такой степени ненавистна, пустил там корни и, по всей видимости, живет припеваючи, впрочем, как и множество уроженцев Ливана, в том числе селений этого региона, подобных Бинт-Джбейль. Он мне на это ответил достаточно ловко: «Мы одеваемся, как американцы, мы любим их образ жизни, их музыку и кино. Но вместо того чтобы распространять все это по каналам СМИ или другими средствами, они пускают в ход свои истребители F-16, вот чего мы не принимаем!» И снова руины: в деревне Айната, расположенной совсем близко от Бинт-Джбейль, добровольцы из Катара в желтых жокейских куртках и в масках, защищающих от смрада, извлекают из развалин разбросанные там и сям останки погибшей семьи и складывают в пластиковые пакеты или мешки, сделанные из одеял, связанных с двух сторон. Вчера отыскали восемь тел, сегодня их уже одиннадцать. Поиски продолжаются под присмотром сына одной из жертв, приходящегося одновременно братом двум другим. Он инженер, вчера прибыл из Бейрута. 15 В тот вечер мы и пили, и разговаривали, сперва в ресторане отеля «Аль-Фанар», потом на террасе портового бистро, всего было вдоволь — как выпивки, так и болтовни, но у меня осталось всего два воспоминания, которыми стоит поделиться. Первое — рассказ итальянского журналиста, вспоминавшего, как он некогда провел ночь в фамильном особняке Жумбла и даже в кровати Камаля (последнего исторического лидера друзов, к тому времени уже давно убитого сирийцами), между тем как в соседней комнате сын и преемник Камаля бурно ссорился со своей супругой. Вторым впечатлением я обязан Брюно Филиппу, корреспонденту «Монд» в Китае и моему давнишнему приятелю, который упомянул о бродячих собаках Непала — наиболее неприкаянных из всех, кого он видел. И еще — о псах одного монгольского города, не иначе Улан-Батора. Кстати, о тех же собаках Улан-Батора (или, по-старому, Урга) Ксавье да Планоль в уже цитированной книге писал: «В ламаистской Монголии с конца ее Средних веков и до недавнего времени трупы, согласно традиции, отдавали собакам. Поэтому вплоть до двадцатых годов вокруг Урги обитали стаи, которым доставались мертвые тела, и собаки оспаривали эти останки друг у друга. Их присутствие делало весьма опасным появление вне дома в ночное время, так как они без колебания нападали на прохожих». Проснувшись еще до рассвета в пьяном виде или в состоянии похмелья, я испытал острое беспокойство, даже смутный страх, что меня похитили, поскольку я обнаружил, что нахожусь, к счастью, вместе с Кристофом, в квартале мясников, в полноприводнике Махмуда, того самого, который налепил на свое ветровой стекло целую стаю наклеек, возвещающих, что «Хезболла исполняет волю Бога». Это ощущение еще более усилилось, когда на окраине Тира машина затормозила перед зданием, которое показалось мне грязным. Остановка продолжалась несколько минут — это время потребовалось Махмуду, чтобы сбегать за своим братом Ахмедом, которому предстояло заменить его на водительском месте. Указанный Ахмед был только что выдворен из Германии за отсутствием визы. Мои опасения рассеялись не раньше, чем мы, повернув обратно, снова пересекли реку Литани по временному мосту, наведенному силами ливанской армии; вместе со страхом стало отпускать и похмелье, оно рассеивалось быстро, невзирая на то что Ахмедову манеру вести машину, чуть не врезаясь бампером в капот едущей впереди, в последний момент отвиливать в сторону и, ревя клаксоном, вслепую переть на обгон, можно было бы рассматривать как продолжение военных действий, этакое ведение джихада новыми средствами. В тот же вечер мы ужинаем в Бейруте, в ресторане над скалистым обрывом. Но в моей памяти, сам не понимаю почему, эта трапеза смешалась с другой, имевшей место позже, в декабре, но в том же месте и при сходных обстоятельствах — в обоих случаях дело происходило накануне отъезда и компания собралась примерно та же: Шариф и Найла, Искандар (правда, Кристофа не было, он участвовал только в первом ужине) и Нада, которая смогла присоединиться к нам лишь во второй раз. Таким образом, прощальный пир в том виде, как я его запомнил, начался в августе, вскоре после прекращения огня, а закончиться ему довелось лишь в декабре, спустя несколько часов после того, как рассеялось гигантское скопление народа, организованное просирийской оппозицией у стен парламента, — там еще генерал Аун взошел на трибуну в оранжевом комбинезоне и фуражке того же цвета, этот наряд делал его похожим на рабочего с бензоколонки. Что до нашего прощального ужина, он проходил в ресторане рядом с гостиницей «Палм Бич», там у меня номер, из окна которого, если наклониться, можно заглянуть в «яму Харири», или, выражаясь точнее, увидеть внушительных размеров рытвину, оставленную на шоссе убившим Рафика Харири взрывом: вокруг этого места круглые сутки дежурят военные, и, хотя сорные травы так и норовят заполонить его, яму сохраняют в первоначальном виде посредством регулярных прополок, должно быть, ради поддержания иллюзии, что настанет день, когда все придут к согласию относительно способов проведения расследования, и тогда изучение этой рытвины даст возможность изобличить убийц. Возвратясь с ужина — декабрьского, а не августовского, поскольку тогда я жил в другом отеле, — я разглядывал эту яму со своего балкона, до того узкого, что так и хотелось перелезть через балюстраду, и с высокопарностью, достойной типа, насосавшегося скверной бормотухи, думал, что мне больше никогда не суждено увидеть своих бейрутских друзей, которые собирались, здесь еще так недавно. Десятого августа Нала и в самом деле покинула Бейрут — правда, ей предстояло туда вернуться всего через несколько недель, хотя поначалу она рассматривала свой отъезд как окончательный — в той мере, в какой Хезболла, казалось, надолго становилась доминирующей политической силой страны. Французских и франко-ливанских подданных, из-за войны застрявших в Ливане, эвакуировал «Мистраль», корабль, принадлежащий государственному флоту; он шел из Бейрута в Ларнаку. В тот день Нада позвонила мне, уже взойдя на борт, чтобы сообщить, что видела на территории порта бродячих собак. Я и сам их видел — или, может быть, это были другие, — они носились сломя голову по широким проходам между рядами контейнеров, этакая волчья свора, обезумевшая перед концом света, — такая у меня возникла ассоциация, когда я десять дней спустя, уже под вечер, явился в порт, чтобы в свой черед погрузиться на сухогруз «Кап-Камарат», идущий на Кипр. Закоулки любого порта, особенно когда там царит некоторое смятение, — самое подходящее место для бродячих собак. На обратном пути, решившись использовать один из гарантированных регулярных рейсов «Мистраля», когда я ранним утром ждал у ворот порта Ларнаки, я их встретил — четыре или пять, с предводительницей-самкой, по-видимому, прочие члены стаи были ее потомками из разных пометов. Местный охранник или, может быть, шеф агентов, которым поручено обеспечивать безопасность в порту, ласково называл их «гангстерами» за то, что время от времени они, распластавшись на брюхе, подлезают под ограду и промышляют на причалах мелким воровством. Все то время, что мне пришлось прождать, они составляли мне компанию: разлеглись вокруг, косясь на меня, изредка облизываясь, а вскакивали и разражались лаем, только если в поле зрения появлялся кто-либо из их домашних сородичей. Это единственное хорошее воспоминание, которое осталось у меня от Ларнаки, одного из самых невзрачных городов Средиземноморья. Впервые оказавшись там, я остановился в отеле «Краун Резорт», расположенном на берегу несколько в стороне от города. На обратном пути я застал «Краун Резорт» переполненным, пришлось снизойти до заведения под названием «Свелтос», находящегося по соседству. Содержит его чета людоедов или, по крайней мере, людей, достойных этого названия. Особенно людоедка, осыпавшая меня градом ругательств за то, что я попросил возвратить мне плату за несъедобный обед, который мне сервировали на террасе, — бедные туристы, по большей части англичане, весело заглатывали огромные порции этого кушанья, вынуждая меня немного стыдиться изысканности своих кулинарных притязаний, впрочем, весьма относительной, — так вот, эта людоедка вызывала у меня особенно необоримый ужас. Около половины седьмого, незадолго перед заходом солнца, я вышел из гостиницы, чтобы пройтись пешком, и направился по дороге, но не в сторону пляжа, уже знакомого мне как свои пять пальцев, а в глубь территории. В нескольких сотнях метров от логовища людоедов я по воле недоброго случая забрел в местечко, где они, по всей видимости, приканчивают свои жертвы: там я узрел пять брошенных домов, абсолютно однотипных, только недостроенных в разной степени; они стояли на холме, в стороне от дороги, откуда открывался обширнейший вид на чахлые заросли, переходящие в пустырь. Этот пейзаж, обрамленный грядой дальних холмов, у подножья которых угадывался то ли окраинный квартал Ларнаки, то ли строения ее Предместья, складывался в основном из пыли и выцветших от зноя кустарников. Что до земли, на которой были построены или, точнее, раскиданы те пять домов, она не только поросла тростником и чертополохом, причем как тот, так и другой торчат из нее пучками, но и усеяна множеством банок из-под пива и прочей продуктовой тары, а также экскрементами. Ошеломляющее обилие последних доказывает, что для засранцев это местечко исполнено неотразимой притягательностью. И вот к этим-то обгаженным развалюхам какой-то несчастный пришел, чтобы доверить им тайну своей любви — нацарапать на стене два имени: «Клея и Захариас», разделенные — или объединенные — изображением сердца, пронзенного стрелой. Между тем солнце клонилось к горизонту; вдруг над вершиной одного из холмов, высящихся на дальнем плане этого ландшафта, я увидел облако пыли, разрастающееся вверх и вширь со скоростью торнадо (однако в воздухе ни ветерка) — или библейского видения. Потом ниже этой тучи показалась темная плотная волна, несущаяся столь неудержимо, что, казалось, подтверждала вторую гипотезу (библейскую, стало быть), но в конце концов мне удалось наперекор густеющим сумеркам разглядеть не то баранов, не то коз в количестве, какого я отродясь не видел. Эта лавина животных, увенчанная тучей пыли, разумеется, позолоченной лучами заката, опоясывала весь доступный моему взгляду горизонт с юга до севера, пока не скрылась за следующей вершиной. У меня от этого зрелища аж дух захватило, словно я стал непосредственным свидетелем чуда. Потом, уже на обратном пути, удаляясь от недостроенных домов, я заметил на этой загроможденной нечистотами и мусором земле среди кустов собачьи следы, они отпечатались на песчаной дождевой промоине и были так огромны, что могли бы принадлежать гиене, притом поблизости — никаких человечьих отпечатков. Итак, это был зверь-одиночка, по всей вероятности феральный. А может, он спознался с людоедами, рассказывают же, будто легендарный волк-убийца, гроза пастухов в Жеводане не один действовал, у него имелся сообщник — человек. Да, есть у этой байки и такая версия. 16 Лишенный привычной обстановки, точнее, вырванный из нее и оказавшийся на земле, в среде, иссушенной зноем, объект нашего внимания пробыл там невесть сколько недель или месяцев, ибо нет данных, позволяющих определить дату его отрыва, ныне он представляет собой нечто вроде пергаментного треугольника длиной сантиметра четыре и весом в два-три грамма, с внешней стороны покрытого коричневой шерстью. Такая шерсть, надо признать, напоминает в такой же мере козью, как и собачью. Но место обнаружения объекта, то есть центр Афин, вершина холма Филопапос, как-то не вяжется с представлением о козе. Если же, как я полагаю, речь идет о собачьем ухе, в драке оторванном другой собакой, то, принимая во внимание размеры объекта, приходишь к выводу, что потрепанное животное, наверное, было очень молодым, по крайней мере если ухо ему откусили целиком, а не оттяпали частично — ведь кончик уха это самая уязвимая его часть. Этот предполагаемый клочок собачьего уха Кейт подобрала с земли, где, видимо, искала какой-то другой предмет, выпавший у нее из кармана у подножия монумента, венчающего холм Филопапос. Он обязан своей известностью открывающемуся оттуда виду на Акрополь, раскинувшееся за ним вплоть до морского берега грандиозное скопление афинских зданий и остров Саламин, но нам его охарактеризовали с другой стороны — как место, где полным-полно бродячих собак. И действительно, забираясь на этот холм, мы обратили внимание на соседство искусственного грота, именуемого «темницей Сократа», и никем не охраняемого загона, используемого как собачий приемник, из-за ограды которого доносился лай брошенных собак, между тем как бродячие сородичи, вольные в своих передвижениях, похоже, не без удовольствия дразнили пленников. Впрочем, здешние бродячие собаки сохраняют свою свободу на условиях, несколько ограничивающих ее: каждая из них носит тряпичный ошейник, на котором болтаются два или три брелока, удостоверяющих, что они стерилизованы, привиты и т. д. Несомненно, такая маркировка бродячих собак и заблаговременное их обезвреживание — еще одна из мер, в добрый час изобретенных обществами защиты, чтобы уберечь этих животных хотя бы частично от жестокого истребления, жертвами которого большинство из них пало накануне Олимпийских игр 2004 года и в ряде других обстоятельств. Большая часть бесполезных данных, которыми я на сей счет располагаю, равно как и сообщение о моем не слишком стабильном интересе к теме бродячих собак представлены в Интернете, эти данные свидетельствуют об универсальном характере полемики между истребителями и сторонниками стерилизации, рассматриваемой как единственная «гуманная» альтернатива методам, применявшимся ранее. Среди других балканских государств, также изобилующих бродячими собаками, театром наиболее яростных столкновений на этой почве уже многие годы служит Румыния. В апреле 2001 года после инспирированных мэром Бухареста Траяном Басеску продлившихся неделю расправ над собаками была составлена петиция на имя президента республики Иона Илиеску, которую вывесили на сайте www.paw-europe.com. Из первого же ее пункта становилось ясно, что составители этого документа не намерены ходить вокруг да около: «Мы, нижеподписавшиеся, требуем от румынского президента немедленно положить конец жестокому истреблению собак Бухареста и запустить программу стерилизации и одомашнивания». Далее говорилось: «Большинство граждан Румынии в ужасе от этого смертоубийства. Сотни протестантов (так и сказано!), среди которых как простые люди, так и парламентарии, должны дать отпор угрозам Басеску пустить в ход методы подавления мятежа» (мэр Бухареста ранее заявил, что «несколько ударов палкой по спинам сенаторов и дам, представляющих организации защитников, послужат хорошим уроком соблюдения общественного порядка и повиновения властям»). «Насильственные методы, которыми мэр вздумал разрешить проблему бродячих собак, провоцируют еще худшее насилие, побуждая людей выходить на улицы, чтобы убивать собак из огнестрельного оружия» (что ставит под вопрос предыдущее утверждение, касающееся гуманной позиции «большинства граждан Румынии»). «За этими проявлениями насилия последовал другой драматический инцидент, виновниками которого стали несколько неустановленных лиц, которые силой ворвались в квартиру, отколотили палкой пожилую даму и трех бродячих собак, которых она прятала от расправы; в конце концов собак выкинули с балкона, они мертвы, а женщина находится в больнице». Авторы петиции приводят также высказывание профессора университета Михая Вокулеску, утверждающего, что собаки, отловленные на улицах, «к настоящему времени уничтожены посредством удушения или инъекций фосфата магнезии в сердце без анестезии». «Муниципальные приюты, — говорится в заключение, — состоят под вооруженной охраной, их посещения запрещены, по характеру своей деятельности это настоящие „лагеря смерти“». Это сходство и впрямь оказывает на собачьих защитников, о которых жестокосердный Басеску справедливо заметил, что в большинстве они принадлежат к женскому полу, воздействие, противиться которому они не могут и поныне. В январе 2006 года, пять лет спустя после появления петиции, не вызвавшей ожидаемого эффекта, «юная уроженка Милана» (так ее иногда называли в СМИ), в 2002 году переехавшая в Румынию, «чтобы организовать там центр стерилизации», опубликовала на сайте www.canibucarest.it «SOS, призыв ко всем — спасти собак от угрозы истребления», причем она без обиняков клеймит «мир и его звериный холокост». «Род людской меня с ума сведет!» — негодует Сара Тюретта, «юная миланка», приступая к описанию апокалиптических сцен, которые снова разыгрываются в Бухаресте, где «собак заживо, без усыпления сжигают в печах крематориев». На сей раз такое началось после кончины видного лица, президента ассоциации японо-румынской дружбы, которого собака искусала так, что он истек кровью средь бела дня на ступенях правительственного дворца. Это изрядно взбудоражило умы. «Вчера вечером, — пишет еще Тюретта, — всех собак, которых застали вблизи правительственного дворца, переловили и, вероятно, убили. Это злосчастное событие, случившееся в Бухаресте, отозвалось и в районе атомной электростанции Чернавода. Ныне дирекция станции приняла решение уничтожить всех собак в округе, включая тех, которые нашими заботами уже были стерилизованы». Хотя все предшествующие события, казалось бы, свидетельствуют о бессмысленности такой меры, как стерилизация, друзья собак ответят на развязанную травлю энергичным расширением этой практики. И впрямь на том же (или другом, но родственном ему) сайте появилось заключение, пока еще оптимистическое: «Трейлер „мерседес“», оборудованный, как настоящая операционная, с интернациональным штатом ветеринаров будет разъезжать по юго-восточным областям Румынии, занимаясь помощью бродячим собакам, и возьмет на себя стерилизацию тысяч особей. В тексте дается пояснение: «Это дар ассоциациям, объединившимся вокруг проекта Canibucarest, от show-girl и знаменитой голландской ведущей Бриджет Маасланд (www.bridget.tv)». Сама же «блистательная Бриджет», начав с того, что «приютила щенка», лично отправилась в Румынию, чтобы снять «шокирующий репортаж (выделено жирным шрифтом) о крестных муках бродячих собак». По возвращении она создала фонд Dutchy-puppy и дала согласие в его пользу позировать для «Плейбоя». Текст сопровождает фотография: улыбающаяся Бриджет в интерьере собачьего приюта, на ней розовое платьице-мини простого покроя с цветочками, она присела на корточки, держа в своих объятиях не менее трех бродячих собак. 17 Впервые книга Алана М. Бека «The Ecology of Stray Dogs» («Экология бродячих собак») вышла в 1973 году. То издание, которым располагаю я, относится уже к 2002-му. В этом последнем имеется подзаголовок «A Study of Free-ranging Urban Animals», что можно перевести так: «Исследование о городских животных в бродячем состоянии» или еще так: «Исследование о городских животных, бродяжничающих на свободе». Но второй вариант, как мне представляется, отдает тавтологией, ведь само понятие бродяжничества в некоторой степени неизбежно предполагает свободу. При чтении предисловия к изданию 2002 года на каждой строчке сталкиваешься с трудностями перевода, по мнению некоторых, причиной тому обилие в английском языке выражений, касающихся бродячих собак, другие считают, что эти сложности коренятся в самой природе этих животных или, вернее, в двусмысленности их статуса. Скажем, Бек различает loose or straying pets (собак-компаньонов, потерявшихся или разгуливающих на воле) и unowned stray dogs (собак бродячих безхозных), к тому же только последних относя к категории подлинно бродячих — true stray dogs, иначе говоря, феральных: stray (feral) dogs. Касательно собак, принадлежащих ко второй категории, Бек делает наблюдение, что они сбиваются в стабильные группы, обычно от двух голов до пяти, становятся «активнее по ночам» и «более недоверчивы к людям». Как бы то ни было, некоторые из них запутывают следы, подражая поведению домашних, (Бек описывает это как форму «культурной маскировки»). В дальнейшем автор вводит нюансы, призванные затушевать границу между этими двумя категориями, которые сам же выделил поначалу. Так он поступает, например, в отношении собаки, которая бродит сама по себе, unowned, но являет собой особь, не сосредоточенную на стремлении вызывать одобрение стаи и более или менее регулярно получающую пищевое подспорье от ряда лиц, что избавляет ее от необходимости ограничиваться тем, что удастся откопать в мусорных ящиках; можно считать, что образчики подобной разновидности встречаются повсюду, особенно среди тех, что наиболее склонны к «культурной маскировке». Исследование Бека, датируемое началом семидесятых, основано на изучении нетипичной популяции бродячих собак, поскольку эта работа проводилась в Балтиморе, на побережье США. Без удивления автор заключает, что наблюдаемая плотность собачьего населения всего выше в самых бедных кварталах, обитатели которых в подавляющем большинстве чернокожие. В таких кварталах, отмечает Алан М. Бек, к бродяжничеству животных независимо от того, принадлежат они кому-то или нет, относятся довольно терпимо, впрочем, бывают и агрессивные реакции, время от времени приводящие к вмешательству собаколовов из приюта. Совсем по-иному все выглядит там, где речь заходит о «настоящей феральной стае» (truly feral pack), которую автор наблюдал в промежутке между 21 июля и 4 августа 1971 года на «заросшем лесом участке» (в оригинальном тексте хватает двух слов — «forest land»), что в реальности приводит на память самые непролазные и угрюмые заросли, расположенные в Балтиморе в районе Чапел-Гейт-Роуд. Есть что-то бредовое, фантастическое в описании этой своры, которая, как отмечает Алан М. Бек, выскакивает из своего леса, этой чащобы, врывается в самый центр одного из наиболее населенных городов США, обычно на закате или в сумерки, опрокидывает мусорные ящики, нападает на жителей побережья, если те пытаются помешать собачьему разгулу. Бек уточняет, что тогда в том районе города громоздились руины колледжа. Помнится, в Балтиморе, в университете Джонса-Хопкинса, когда я, пытаясь заснуть, листал «Экологию бродячих собак», все это — дикая свора, лес, сумерки, развалины, опрокинутые ящики с отбросами, охота на береговых жителей и даже название «Chapel Gate Road» — наводило на меня такую жуть, аж волосы на голове шевелились, но в то же время внушало острое, чуть ли не сладострастное влечение. По приглашению моего друга Христиана Делакампаня, которому вскоре после этого было суждено умереть, да он, может, и знал уже, что серьезно болен, но мне ничего не говорил, когда я, по своему обыкновению, что было сил затягивал наши ужины, а ему-то они, наверное, уже были в тягость, — я только что прочитал перед несколькими студентами и преподавателями этого университета довольно многословную и бессвязную лекцию. Есть все основания полагать, что она вогнала их в уныние. Насколько помнится, до разговора о литературе у меня дело почитай что не дошло, а сам я наверняка должен был им показаться шутом гороховым либо артистом из мюзик-холла. Тем не менее я использовал это представление, чтобы — на манер реплики в сторону — ввернуть просьбу: дескать, не найдется ли у кого-либо из присутствующих свободное время, чтобы завтра вечером составить мне компанию в задуманной экскурсии по Чапел-Гейт-Роуд. Я упомянул равным образом и о своем желании посетить квартал Болтон-Хилл, его план фигурировал в книге Бека, который относит к этому кварталу территорию — «home-range», — посещаемую двумя бродячими собаками (их клички: Шэгги и Доберман), ставшими для него объектом особо пристальных наблюдений. Но ни один из моих слушателей не проявил интереса к той или другой из предложенных мною экскурсий, отчасти потому, что они, с их точки зрения, не имели никакого смысла, а сверх того Чапел-Гейт-Роуд — квартал, определение границ которого представляется затруднительным, что до квартала Болтон-Хилл, он хоть и начинается в двух шагах от университета, но, судя по описанию Бека, является чем-то вроде черного гетто, иначе говоря, территорией, куда белым студентам лучше не соваться, да они и не рвутся. Назавтра я встал рано, собравшись сесть на поезд до Вашингтона, где должен был обсуждать более серьезные темы с другой аудиторией. В этом городе, когда выдалось свободное время, я заглянул в Музей естественной истории и купил там книгу Стефена Будянски «The Truth about Dogs» («Правда о собаках»), в которой на странице 120 фигурируют два изображения — репродукция картины Ван Гога и фотография зайца на клумбе среди настурций; то и другое представлено в двух экземплярах, призванных продемонстрировать различие в восприятии цвета человеком и собакой. Сей документ позволяет лучше понять, почему собаки столь редко проявляют интерес к живописи: они все видят в серо-желтых тонах. (В той же книге Будянски я впервые встретил упоминание о поющем псе из Новой Гвинеи; из любопытства к нему мне пришлось потом пуститься наудачу в несколько авантюр, начиная с бесплодной попытки сесть в Брисбене на грузовое судно, идущее в Порт-Морсби.) Прежде чем возвращаться поездом в Балтимор, у меня оставалось время побродить вокруг Белого дома или хотя бы пройти мимо него. Для этого нужно выйти на дорогу, по-видимому находящуюся под самым пристальным надзором, где проезд автомобилей запрещен. На ее обочине я некстати углядел предмет, какой не должен был бы находиться здесь, в секторе, который неустанно прочесывается частым гребнем. С высоты моего роста это смахивало на тщательно сложенную и засунутую в пластиковый пакет ветровку. Как бы там ни было, бомба, насколько мне известно, вполне может иметь и такую форму, вот почему я надолго застыл перед ней в позиции выжидательной, прикидывая, как быть, если это впрямь она, ведь устремлюсь ли я размашистым шагом прочь или наклонюсь, чтобы ее поднять, мне в любом случае грозит арест, длительный допрос, а то и — допущение вполне правдоподобное — судебное преследование. Между тем никто из шныряющих по улице соглядатаев все еще ничего не замечал. И я решил пройти мимо — не без угрызений совести оттого, что мне не хватает то ли смелости, то ли честолюбия, чтобы рассмотреть подозрительный объект поближе, а ведь тем самым я упускаю единственный шанс на тот или иной манер стать героем. Когда я удалялся, стараясь шагать неторопливо и размеренно, мне почудилось, будто Джордж Буш на миг появился в своем окне и сделал мне маленький, но полный сердечности знак рукой. Вернувшись в Балтимор, я изучил план города и убедился, что квартал Болтон-Хилл находится в такой близости от вокзала, что ни один таксист не согласится меня туда отвезти. Сначала я планировал нанять такси, желательно с чернокожим водителем, чтобы уменьшить риск неприятностей, которые, чего доброго, подстерегают меня в этом самом гетто. Но в то же время я догадывался, что трудновато будет растолковать шоферу, тем паче черному, что меня принесло сюда из одной лишь симпатии к двум собакам, которые в начале шестидесятых шлялись по этим улицам. По этим двум причинам мне не оставалось ничего другого, как отправиться туда пешком, уповая, что именно такой способ передвижения поможет мне смотреть на вещи примерно под тем углом зрения, что был присущ тем двум псинам, Шэгги и Доберману. Итак, я миновал сперва Маунт-Ройял, затем Ланвал-стрит, строго держась в границах обжитой собаками территории, очерченной Беком на его карте, я дошел до Юта-Плэйс и всюду видел кокетливые подновленные кирпичные домики с крылечками в георгианском стиле, разделенные безупречными аллеями, где уже не осталось ничего такого, что могло бы пригодиться бродячим животным: гетто явно поменяло свой колорит и общественный статус. Однако стоит оставить позади Юта-Плэйс — довольно широкую транспортную артерию с лентой ухоженного газона посредине, как пейзаж полностью меняется: хотя дома все те же, но здесь они не реставрированные и по-прежнему, как во времена Шэгги и Добермана, населены чернокожими, чье положение с тех пор едва ли изменилось к лучшему. Все признаки заброшенности были сосредоточены на этом очень сократившемся участке, которым я решил ограничить свои наблюдения: молодые парни, подпирающие стены, граффити, автомобили с проколотыми шинами и разбитыми стеклами, дома, обнесенные заборами, один из них даже совершенно выгорел, остался один фасад, на котором еще можно было различить следующий призыв: «If animal trapped, call 396 62 86» («Если животное осталось взаперти, звоните по номеру 396 62 86»). Чуть дальше, но все еще в пределах бывших владений Шэгги и Добермана, вдоль улиц Мэдисон и Маккалох сохранился маленький участок отремонтированных домов с недорогими квартирами, что, по-видимому, свидетельствует о неких не вполне внятных усилиях, производимых властями в рамках «городской политики». Проходя по улице Мошер к Юта-Плэйс на обратном пути в уютный сектор, отвоеванный культурной буржуазией, с его ухоженными насаждениями, парочками влюбленных геев и кафе, похожими на аналогичные заведения улицы Вьей-дю-Тампль, я имел случай убедиться, что в той части квартала, которая сохранила свой первоначальный вид, у дорожек все еще громоздятся переполненные мусорные баки и пластиковые пакеты. Правда, ни одной собаки я возле них не видел, приметил только крысу. Алан М. Бек в своей книге утверждает, будто в тех кварталах, которые он изучил особенно детально, крысы и собаки живут в полном согласии, они даже настолько поладили, что совместно противостоят любому вторжению кошек на их общую территорию. Надобно, впрочем, сознаться, что ни здесь, ни где бы то ни было на планете никто, кроме Бека, никогда не замечал проявлений подобной союзнической взаимопомощи. 18 В половине десятого вечера по темно-синему небу над озером покатились огромные караваны белых раздувшихся облаков, гонимых яростным ветром. Он гнул верхушки деревьев, корежил кокосовые пальмы, чьи силуэты, теперь кажущиеся черными, выделялись на небе. Поверхность озера, тоже черная, морщилась мелкими волнами, которые то ли бились об опоры дамбы, то ли их лизали. Это напоминало начало урагана в «раскрашенной» версии «Ки-Ларго» с Богартом. Как бы то ни было, ветер еще не столь разбушевался, чтобы помешать скопе парить в воздухе, а змеешейкам сушить раскинутые крылья и вращать длинными змеевидными шеями, за которые они и получили свое название. Полумесяц, чей свет приглушали последние лучи заката, уже поднимался над смотровой вышкой, отмечающей конец дамбы. А с противоположной стороны, на суше, под отменно густым кустом мелькал полосатый хвост игуаны, которая пренебрегала этой подробностью: уползая в укрытие, надо думать, она мнила себя невидимой. Искушение разубедить ее, наступив на этот хвост или резко за него дернув, отступало перед уважением к игуане, а также страхом, что укусит (хотя в другом не менее эталонном фильме «Ночь игуаны» это животное, с которым там обходятся, кажется, прескверно, то ли вовсе не защищается, то ли противится очень слабо). Вся эта обстановка, идиллическая и в достаточной мере отвечающая представлению, которое некоторые составили себе о природе, — чистая иллюзия. Ибо стоит пройти чуть подальше, и вы натыкаетесь на шоссе, проходящее по берегу озера. Сейчас, когда день на исходе, движение там весьма оживленное, оно создает непрерывный шум, а по ту сторону трассы под куполом оранжевого света ясно видны взлетно-посадочные полосы аэропорта Майами, где поминутно приземляются либо взмывают в небо бесчисленные самолеты, их фюзеляжи сверкают в последних лучах заходящего солнца, а оглушительный гул, ими производимый, надобно признать, исключительно возбуждает. Описываемая сцена разыгрывается у края бассейна в парке отеля «Хилтон-Аэропорт», чья светящаяся вывеска отбрасывает красные отблески на поверхность озера. Не далее как сегодня утром я вывихнул лодыжку в аэропорту Цинциннати, через который летел транзитом. А сейчас вот стою у края бассейна «Хилтона», благо им, кроме меня, никто не пользуется, теплый ветер доносит до моих ноздрей запахи болота и авиационного керосина, я только что покончил с ужином, его подают в ресторанном зале, кондиционеры которого, пожалуй, слишком усердно навевают прохладу, над моей головой по своей блистательной траектории, оглушая ревом моторов, проносятся самолеты, я смотрю, как раскачиваются на ветру верхушки кокосовых пальм, как планирует в воздухе скопа и сушатся растопырившие крылья змеешейки, как уползает под куст пятнистый хвост ящерицы, как юная японка, замечтавшись, оперлась локтями на парапет дамбы. Я испытываю ощущение такого счастья, такой полноты бытия, что спрашиваю себя, нельзя ли устроить так, чтобы окончить свои дни в этом отеле, каждую неделю расплачиваясь по счетам посредством фальшивых кредиток, которые пока в ходу, из года в год подыскивать все новые предлоги для отсрочки своего вылета, ничего не делать, разве что время от времени почитывать «Майами геральд», купаться в бассейне, в установленное время съедать что-нибудь из все того же меню, прохаживаться по дамбе и со дня на день откладывать момент, когда настанет пора наступить игуане на хвост или резко за него дернуть. Конечно, это мысли нездоровые, изобличающие в лучшем случае недостаток зрелости. Будут проходить годы, взлетать и приземляться самолеты (но мой — никогда), ничего так и не произойдет, и, возможно, с течением времени я стану столь же необременительным, таким же привычным и обаятельным, как ящерица, и в свой черед попытаюсь спрятаться в кустарнике, причем мой хвост не будет высовываться наружу, этой опасности я сумею избежать. В конце концов я, чего доброго, вселюсь в ящерицу, как библейские демоны — в свиней (ну, правда, последние тут же бросились в море с вершины скалы). Немало воды утекло после того вечера в «Хилтоне», и вот в среду 15 марта 2007 года я читаю в «Либерасьон» статью, посвященную последнему роману Карлоса Виктория, кубинского писателя-изгнанника, живущего в Майами. Книга называется «Мост в ночи». Статья так меня зацепила, что я в тот же день купил этот роман. Но потом отложил его в сторону. По меньшей мере однажды мне довелось проезжать через Майами глубокой ночью. Меня там тормознул чернокожий коп, расист и франкофоб, он меня очень старался вывести из себя, несомненно, лишь затем, чтобы иметь повод препроводить в кутузку. Среди прочей чепухи, которой он мне наговорил, имелся следующий вопрос, заданный зычным голосом по-английски: «Вы раньше не совершали никакого преступления?» После всего этого он отправил меня в хвост колонны за то, что я забыл поставить галочку в одной из граф моей таможенной декларации. Тогда я взял такси перед зданием аэропорта и распорядился, чтобы меня отвезли в Майами-Бич, где я видел, как солнце вставало с неправильной стороны, выныривая из того самого океана, ныряющим в который мы привыкли его видеть. Таксистка, дама средних лет, должно быть, моя ровесница, притом никак не менее черная, чем коп, взяла с меня всего десять долларов и взамен объявила, что я «ангел» (you're an angel), разом примирив меня с афроамериканской общиной и зарядив хорошим настроением на целый день. Вернувшись в Париж (или в Сен-Назер?), я все еще не собрался раскрыть «Мост в ночи», когда та же газета сообщила, что Карлос Виктория покончил с собой. Теперь я как никогда был полон решимости прочитать его книгу. Но прежде заново пробежал глазами статью, датированную средой 15 марта 2007-го, и только теперь заметил одну подробность, которая в первый раз от меня ускользнула: пейзаж, который описывал Карлос Виктория, когда жил в Майами, очень похож или по меньшей мере напрашивался на сравнение с тем, что погрузил меня однажды в род транса. «Пол в квартире, — говорится в книге, — выложен чистым паласом светло-серого цвета. Окна выходят на озеро. Внизу видны пальмы и старый понтон. На понтоне сидит игуана. А слева гидросамолет». Из статьи явствовало также, что Карлос Виктория питал пристрастие к кулинарным книгам: «Он с азартом вычитывает из них рецепты. Но сам никогда не готовит. Питается тунцом из консервных банок». В своем заключении, до странности пророческом, если иметь в виду, что до самоубийства Виктория, совершенного, по-видимому, безукоризненно элегантно и скромно, оставалось всего несколько месяцев, журналист «Либерасьон» пишет: «Если веселье по-кубински так прекрасно, то потому, что спрятанная за ним печаль бездонна. Карлос Виктория шагнул в бездну, не вскрикнув». 19 Жестокая расправа на улице Тиремассе, как кажется, разворачивалась именно в тот самый момент, когда мы с Гансом заявились в гости к друзьям, пригласившим его на ужин. Дождь после краткой передышки полил снова, а тут еще и стемнело, совпадение этих двух факторов будет отмечено в большинстве статей, которые на протяжении следующей недели мало-помалу прояснят обстоятельства случившегося. Ведь и в самом деле на протяжении нескольких дней, начиная со среды, различные соображения, посвященные этому факту, будут занимать на страницах «Хроникера» и «Матен» почти столько же места, сколько статьи, относящиеся к двухсотлетию со дня убийства Дессалина. Улица Тиремассе, замечу между делом, под прямым углом пересекает бульвар Дессалина неподалеку от пресловутого места, называемого Красный мост, в стороне от порта нефтеналивного флота, где двести лет тому назад, 17 октября 1806 года, первому императору Гаити было суждено принять смерть от рук своих же товарищей по оружию. Поутру, прежде чем встретиться с Гансом, я по воле случая как раз проезжал — на скорости, забившись в глубину автомобильного салона, поскольку в том квартале Порт-о-Пренса задерживаться не рекомендовалось, — мимо довольно хлипкого монумента, воздвигнутого на месте этого убийства: там были какие-то стяги и транспаранты, повидимому, только что прицепленные, ограждение, защищавшее их, подновили, но не по всей длине, а лишь частично. То ли по небрежности забросили, то ли не хватило белой и зеленой краски, а без этого нельзя было довести реставрацию до конца, придерживаясь изначальной тональности, а может быть, работники, которым это поручили, спасовали на полпути к цели, не выдержали страха, что их похитят. И то сказать, кого только не умыкали с тех пор: секретарей, выходящих из своей конторы, детишек по дороге в школу… Спираль зверств, казалось, раскручивается сама собой, даже без чьих-либо корыстных намерений: подчас похитители расправлялись со своими жертвами прежде, чем потребовать выкуп. Под вечер на террасе отеля, откуда были видны бухта Порт-о-Пренса и клубящиеся над ней грозовые тучи, которые валом валили с неба, чтобы вскорости обрушить на город потоки воды, мы, Ганс и я, заспорили с одним малым из Северной Ирландии, волонтером организации, занятой делами милосердия, утверждавшим, что прекращения насилия можно добиться исключительно путем переговоров. Сам он зарабатывал на жизнь, читая курс о ненасилии в школах квартала, систематически обираемого местными бандами, и временами приглашал на свои лекции некоторых из членов этих группировок (тех, что покультурнее) заодно с шефами предприятий и прочими наиболее просвещенными членами общества. То, что подобные демарши по всеобщему мнению были баловством вроде маскарада и до сих пор не принесли хотя бы мало-мальски ощутимого результата, равно как и попытки убедить жителей сдавать оружие, не могло поколебать его убежденности, основанной на практике того же рода, которой он, если верить его речам, успешно занимался у себя на родине. Теперь же он намеревался опять приняться за старое, но уже в Кашмире. Что было в нем симпатично вопреки всему, несмотря на тупое упорство, с каким он проповедовал методы, терпящие, по крайней мере на Гаити, очевидный провал, масштабы которого изменялись ежедневно возрастающим числом жертв бандитизма, так это скромность и добродушие: он безропотно этот крах признавал, только никак не мог поставить под сомнение идеологию, что его вдохновляла. Чувствовалось, что никакие удары судьбы не вынудят его отступить, такую веру поколебать невозможно, оставалось лишь поздравить его с этим, коль скоро надежда, что в Кашмире восторжествуют идеалы ненасилия, выглядела уж слишком эфемерной. Ливень обрушился на город, когда мы, выйдя из гостиницы, направились к центру, уже принявшему призрачный вид: вода, бурля, потоками хлестала в глубокие рвы, эти клоаки под открытым небом, где, покуда их не затопит, роются в поисках пропитания животные всех видов — кабаны, подчас достигающие размеров тигра, и такие же полосатые, козы, куры, собаки. Мы миновали Национальный музей, где вследствие ограблений и разгильдяйства не осталось уже почти ничего, на что бы стоило посмотреть, кроме нескольких картин, в том числе имеется полотно Сенеки Обена под названием «Смерть от урагана», изображающее лошадь, которая валяется с задранными вверх ногами, облепленная десятком собак, между тем как еще две псины совокупляются на переднем плане, а человек, стоящий в сторонке, прижимает к носу платок, по-видимому, стараясь защититься от смрада, источаемого лошадиным трупом, — итак, мы проехали мимо гаитянского музея на улице Капуа, оставили позади мелькнувший справа кинотеатр «Рекс», где, если верить легенде, в 1945 году состоялся доклад Андре Бретона, заронивший искру мятежа, вскоре переросшего в настоящее восстание, что мало-помалу привело к падению правительства. Затем мы выехали на нескончаемую Панамериканскую авеню, соединяющую Порт-о-Пренс с расположенным на порядочной высоте Петьонвилем, и успели одолеть лишь половину пути по склону, когда дождь резко усилился. Поток, затопивший шоссе, становился все многоводнее, его глубина и скорость нарастали, тогда как машина, нанятая Гансом плохонькая малолитражка, явно сдавала. Гроза вошла уже в полную силу, видимость упала до нескольких метров, казалось, паводок вот-вот смоет все, что еще можно разглядеть окрест. Автомобиль заглох на подъеме и какое-то время отказывался сдвинуться с места. Насколько понимаю, сцепление забуксовало, первая скорость никак не включалась. За те несколько секунд, а может, и минут, что продолжалась эта заминка, мы, помимо разумного беспокойства, что нас смоет поток или сомнет другая машина, безусловно испытали мимолетный постыдный страх перед возможным нападением нищих, чьи налезавшие одна на другую лачужки громоздились, во рву, ведь при таких обстоятельствах мы оказались бы беззащитны, как парочка куриц со связанными лапками. К тому же я только что сквозь пелену дождя приметил валяющийся под насыпью Панамерикен труп собаки — зрелище, ныне часто встречающееся в Порт-о-Пренсе. Таким образом, если для меня или Ганса дело в конечном счете обернется худо, может наступить момент, когда свидетель беды, благоразумно держась поодаль, словно тот тип с носовым платком на картине Сенеки Обена, сможет внести в свой дневник (если этот демарш возможен при подобном ливне) примерно такую запись: «Кто-то бросил тело в овраг, где только пес его ждал, и то потому, что сдох»… Смахивает на известное «Somebody threw a dead dog after him down the ravine»[9 - «А вослед ему мертвый пес, кто-то кинул его в овраг».] — заключительную фразу из книги Малькольма Лаури «У подножия вулкана». Но тут, как я уже говорил в начале, дождь перестал, чтобы вскоре возобновиться с меньшей силой; тогда-то убийцы на улице Тиремассе откроют огонь по мирным жителям прибрежной зоны, в то время как мы с Гансом, живые и невредимые, подкатим к дому семейства Ж., тех самых гаитянских друзей, что пригласили Ганса на ужин. Мне отчетливо запомнилось, как в тот самый миг, когда мы выходили из машины, которая только что казалась нам столь ненадежной защитой, из дома выбежал кто-то с зонтиком, чтобы довести нас до входной двери сухими. Об отце семейства Ж. мне известно мало. Ручаюсь разве что за одно: некогда он долгое время являлся заметной фигурой в кругах гаитянской интеллигенции марксистского толка. Ко времени этого ужина он уже несколько лет как скончался. Принимала же нас у себя его вдова, уроженка Восточной Европы, вместе со своим сыном, невесткой и мальчиком-подростком, должно быть рожденным от брака этих последних. По прибытии мы застали в доме также мужчину в летах, пустомелю и краснобая, неустанно твердившего: «Это академик по преимуществу!.. И он говорил мне: „Я голоден, Пьер-Алексис, я голоден!“» Казалось, всем не терпится отделаться от него. Отчаявшись добраться до финала своей истории об изголодавшемся академике, которую, как легко догадаться, он принимался рассказывать несчетное число раз, но его грубо обрывали и одергивали, так что мне вспомнился Саньет на обеде у мадам Вердюрен, он в конце концов взял шляпу и тихонько исчез. Непосредственность, чтобы не сказать хамство, с каким его спровадили, заставляли опасаться худшего, так что общие просьбы рассказать, какие у меня планы, вызвали скорее желание уклониться. Тем паче что накануне я довольно мучительно выпутывался из испытания подобного же рода в беседе с молодым психиатром, волонтером из гуманитарной ассоциации. Правда, в тот же день я снискал хоть и не триумфальный, но все-таки успех, выступая перед учениками лицея Александра Дюма, чем частично загладил воспоминание о провале, пережитом в Балтиморе и впоследствии повторявшемся в ряде городов США вплоть до Майами. Таким образом, благосклонность, с какой интеллектуальная и промарксистски настроенная (или, по крайней мере, полагающая себя таковой) аудитория восприняла сокращенный вариант моей лекции о собаках, стала для меня сначала приятным сюрпризом, а затем и настоящим облегчением. Да и Ганс пришел мне на помощь, рассказав, как повстречал в городке Пан-Мун-Йон, на демаркационной линии между двумя Кореями, американского офицера, который кормил целую свору собак на нейтральной полосе, чтобы не попасться им на зуб, если они вдруг выскочат оттуда. Сын хозяев дома тоже внес свою лепту, вспомнив одну родственницу, которая некогда работала на молочном заводе, сотрудники которого убивали бродячих собак и за каждую получали премию, поскольку считалось, что они нападают на коров в момент отела. Литература и история Гаити, по всеобщему признанию, достаточно тесными узами связана с собачьей темой — от вывезенных с Кубы догов генерала Рошамбо, что пожирали взбунтовавшихся рабов, до черного пса, в которого, может статься, вселился дух Клемана Барбо, предводителя тонтон-макутов, когда подручные Папы Дока облили его керосином и сожгли заживо на равнине Кюль-де-Сак, да надобно вспомнить и собак, что объедались трупами на полях сражений и везде, где мертвецы валялись грудами, поскольку ни малейшего различия между военными и гражданским населением не делала ни та ни другая сторона конфликта французских войск и бойцов Дессалина. Кстати, не забудем также псов, лизавших кровь этого последнего (упоминание о них в данном контексте освящено нерушимым обычаем), пролитую его товарищами по оружию на Красном мосту, пока останки убитого не подобрала, чтобы предать земле, женщина, известная под именем Безумной Дефиле, которая, как можно прочесть в «Хроникере», «потеряла трех или четырех сыновей в бою при Вертьере, вследствие чего и утратила рассудок». В книгах, написанных Гансом о Гаити, тоже полным-полно бродячих собак, чаще всего они там заодно с кабанами заняты расчленением тел противников режима, выброшенных на общественные свалки; впрочем, гаитянский автор Андре Вилер Шери в 2004 году тоже опубликовал книгу «Собака как метафора на Гаити», забавную и написанную со знанием дела, в которой отмечает, что «собака — животное, наиболее часто фигурирующее в креольских пословицах», и уточняет, что в обиходном языке народа насчитывается более сотни пословиц, поговорок и крылатых выражений, построенных вокруг слова «собака». Со своей стороны желая дать понять, что и замысел моих изысканий не лишен серьезности, я процитировал по памяти пассаж из романа Грэма Грина «Комедианты», где Браун, повествователь, склоняется над пустым бассейном отеля «Олофсон» (в книге он назван «Трианоном»), на дне которого лежит скорченное тело доктора Филипо, человека доброй воли, должно быть, такого же, каким в ту эпоху был отец семьи Ж.: «Кто-то мягко прошмыгнул в темноте; посветив фонариком, я увидел у трамплина худую, заморенную собаку. Она глядела на меня слезящимися глазами и отчаянно махала хвостом, прося разрешения прыгнуть вниз и полизать кровь. Я ее шуганул». За ужином мадам Ж., чьи революционные убеждения, по-видимому, выдержали испытание временем, пустилась описывать сложную интригу шестидесятых годов, в которой был замешан ее муж, в ту пору лидер самой радикальной оппозиции, Папе Доку. Один новичок-герильеро во время учебных воинских занятий получил серьезное пулевое ранение, Ж.- отцу пришлось впопыхах искать для него врача, но найти в результате удалось только хунгана, жреца вуду, который согласился пойти на такой риск. Как бы там ни было, благодаря его заботам ученик-герильеро, кажется, мало-помалу оправился от раны. Но в ту ночь, когда Ж.- отец, занятый поисками доктора, не пришел домой, его супруге нанес визит некто, назвавшийся другом ее мужа, и, хотя она не смогла вспомнить, кто это, ей показалось, будто она где-то уже встречала этого человека. По происхождению этот посетитель был из «белой» русской эмиграции — обстоятельство, о котором женщина не ведала, иначе, как она сегодня утверждает, одного этого было бы достаточно, чтобы она отказалась принять его. Однако она не знала и другой, куда более тревожной подробности: этот предполагаемый друг ее мужа одновременно поддерживал весьма близкие связи с окружением Папы Дока. Как ни странно, мадам Ж. абсолютно не помнит, ни что говорил ей тот человек во время своего визита, ни каковы были его последствия. Но вот что любопытно: несколько дней тому назад одна из газет Порт-о-Пренса под видом отрывка из романа опубликовала рассказ о жизни некоего «белого русского», историю весьма странную, даже если принять во внимание склонность к преувеличениям и приблизительность оценок, которыми славится гаитянская пресса. Там говорилось, что якобы его дочь, о которой мадам Ж. никогда и слыхом не слыхивала, в ту же эпоху напрочь вскружила голову отцу Доди Аль Файеда, друга леди Дианы, сам же он несколько лет спустя передал Ли Харви Освальду оружие, с помощью которого тот должен был убить президента Кеннеди. Ну и так далее. Накануне этого ужина, после того как Ганс представил публике, собравшейся во французском культурном центре, свою последнюю книгу о Гаити «Танцующие тени», выпущенную издательством «Грассе» в 2006 году, один из его здешних приятелей, Франкетьен, художник и писатель из Порт-о-Пренса, пустился в нескончаемую, исполненную блеска разгромную речь, не имевшую ни малейшей связи с произведением Ганса, послужившим поводом для этого выступления против «нынешней гегемонии сверхдержавы» и «семи веков западного господства над миром», коими оратор объяснял все невзгоды последнего, включая гибельную бездну, в которую гаитянское общество скатывается, по-видимому, неудержимо. Назавтра же другой гаитянский писатель, равным образом уважаемый, восторженно приветствовал на страницах «Матен» филиппику Франкетьена, одновременно во второй статье тот же автор, на сей раз по поводу двухсотлетия убийства Дессалина, обличал «заговор молчания», жертвой которого стал последний, — и это в газете, которая только о нем и талдычит, притом в разгаре подготовительных мероприятий перед грандиозными церемониями в его память. Тот факт, что один из самых известных призывов Дессалина — «Рубите головы, жгите хижины», похоже, никого не смущает, равно как и его разнузданная кровожадность, даром что, по всей видимости, именно ее масштабы побудили бывших соратников сговориться да и прикончить его (ну, по правде сказать, в текстах, что публикуются по случаю двухсотлетия, эта подробность обычно опускается, создается впечатление, что хотя Дессалин был-таки благополучно убит, коль скоро отмечаемая годовщина приурочена именно к данному событию, но никто лично руку к этому словно бы и не приложил). В опусах этого рода французы с неизбежностью попадают под подозрение в том, что это они злокозненно испортили репутацию Дессалина, они и Туссен-Лувертюра возвеличивали только для того, чтобы тем вернее опорочить его преемника, «более самобытного гаитянина». В длинном стихотворении, написанном в 1932 году и перепечатанном «Хроникером» в 2006-м, некто Шарль Моравиа вложил в уста Дессалина следующие слова: «Я кровь проливаю за черный народ! / Так что за беда, коль невинный падет? / Кровь землю омоет, на то и война! / Спасительна кровь, очищает она! / О, я не устану и жечь, и крушить, / Я сердце для мщенья сумел закалить! / Я столько оставлю кровавых руин, / Что мир не забудет, кем был Дессалин!» Поэтические вольности оставим на совести автора, но если персонаж, провозглашающий подобное, является «более самобытным гаитянином», чем Туссен-Лувертюр, тогда все, чего можно пожелать Гаити, — это иметь в будущем правителей не слишком самобытных. Подробные свидетельства касательно смертоубийств на улице Тиремассе в прессе Порт-о-Пренса появились лишь через два дня после нашего ужина у мадам Ж. и накануне официальных торжеств по случаю двухсотлетия. За это время на площади Сен-Пьер перед гостиницей, где я остановился, воздвигли временное дощатое сооружение, чье сходство с эшафотом меня поначалу насторожило, — возможно, виной тому была тревожная атмосфера, которую нагнетали статьи, восхваляющие самые мрачные стороны личности Дессалина, — но потом я сообразил, что, хотя сию трибуну и сколотили в связи с годовщиной его убийства, предназначена она всего лишь для размещения оркестра. «Хроникер» сообщал, что бойня развернулась в квартале Бель-Эр, на углу улиц Тиремассе и Мариела, сразу после наступления темноты, когда многие жители спешили домой, чтобы укрыться от дождя. Число пострадавших достигло двадцати пяти: семь погибших, восемнадцать раненых. «Матен» уточнял, что убийц было семеро, они подъехали на машине без опознавательных знаков, «голые до пояса и тяжело вооруженные». Два ежедневных издания, видимо пользуясь одними и теми же источниками, описывали их как сторонников бывшего президента Аристида, несколько лет назад принимавших участие в «операции Багдад», кампании террора, развязанной им с целью сделать страну неуправляемой. Будучи уроженцами квартала Бель-Эр, они покинули его по требованию местных жителей, а теперь вернулись, чтобы с ними посчитаться, вот и палили наудачу по тем, кто оказался на улице. «Хроникер» напоминал, как полтора года назад заключенные, вследствие операции, произведенной группой военнопленных, совершившие массовый побег из каторжной тюрьмы, при сходных обстоятельствах перебили два десятка обитателей трущоб, так называемой Божьей деревни, подозревая, что те донесли на них. В том же номере «Хроникера» некто Тони Ролан Руссо пространно излагал политическую программу, призванную разрешить все проблемы Гаити. Согласно его утверждениям, эта программа была явлена ему во сне четырьмя отцами-основателями: Туссен-Лувертюром, Дессалином, Петионом и Кристофом. Ее пятый пункт был сформулирован так: «Создать большую динамику, послав группы студентов и рабочих прочесывать всю страну, чтобы доставить в каждую общину акт за подписью нового президента, по условиям которого все жители станут принцами и принцессами». Другой пункт программы Руссо, более приземленный, предполагал учредить «новую банковскую систему под двойным заслоном… более результативную, чем в Швейцарии», на основе учреждения, название которого в газете было набрано из одних заглавных букв: «СВЕРХСЕКРЕТНЫЙ БАНК НАРОДНОГО КАПИТАЛИЗМА». 20 Если автомобиль Эдуардо Мендосы, довольно невзрачная машина неопределенного цвета, будет и дальше, не встречая препятствий, так же плавно катить с востока на запад вдоль южной границы парка Чапультепек, мы с минуты на минуту выедем на дорогу в Толуку, что и было бы желательно. Шоссе, что проходит мимо южной оконечности этого парка, носит название Конституэнтес, оно хоть и ассоциируется с законопослушным соблюдением правил, но дано ему явно по недоразумению: из всех транспортных артерий мексиканской столицы эта — самая беспорядочная, хотя многие другие здесь, напротив, великолепны. Взять хотя бы Инсуржэнтес (ей бы поменяться именами с первой — та скорее напоминает о повстанцах, нежели о конституции), Ниньос-Эроэс или даже anillo de circunvalacion (круговая развязка), которую так и тянет представить в виде маленького животного с длинным закрученным хвостом вроде того самого какомицли, кошачьего енота (латинское название: bassariscus astutus), наличием коего — причем сразу нескольких особей — как раз может похвалиться парк Чапультепек. Об этом посетителя информирует следующая надпись на специальном щите: «El cacomixtle es un carnivore muy agil de cuerpo largo y cola anillada […] es de hábitos nocturnes […] pasa gran parte del dia en los árboles» («Какомицли — весьма подвижное хищное млекопитающее с плотным телом и поперечно-полосатым хвостом… ведет ночной образ жизни… большую часть дня проводит на деревьях»). Не похоже, чтобы Эдуардо Мендоса когда-либо слышал о какомицли. Зато он подтвердил, что среди бродячих собак, выловленных сотрудниками приюта — perrera, — некоторых, предварительно укокошив электрическим разрядом, просто-напросто скармливают хищникам в зоопарке Чапультепек, о чем я ранее слышал от знакомого чистильщика обуви и его приятелей. Сам Эдуардо к этим собакам относится скорее дружелюбно, он привык сталкиваться с ними, когда фотографирует сценки повседневной жизни Мехико. Именно предаваясь этой деятельности, он, в частности, приметил, что бродячие собаки, когда им надо пересечь улицу с оживленным движением, охотно пользуются пешеходными мостками, и пришел к выводу, что «они поумнее людей», коль скоро некоторые из последних пренебрегают такой предосторожностью, почему и бывают сбиты. Эти рассуждения Эдуардо напомнили мне, при каких обстоятельствах я впервые в жизни увидел бродячего пса из Мехико: это случилось в Париже, на улице Рамбюто, шел фильм Карлоса Рейгадаса под названием «Битва на небесах». Первый кадр этого фильма, чрезвычайно затянутый, изображает молодую женщину из приличного общества, которая, стоя на коленях, сосет член шофера своего отца. В сущности, сцену не назовешь возбуждающей, оба действующих лица при этом демонстрируют одинаковое угрюмое безразличие. В следующем кадре — дело происходит ночью, но рассвет, по всей видимости, вот-вот забрезжит — тот же шофер, взбодрившись, торжественно вышагивает под звуки духового оркестра, каждое утро сопровождающие подъем гигантского флага, что в дневное время развевается над площадью Сокало. И тут мимо проходит бродячий пес из тех, какие часто встречаются в этом историческом квартале Мехико: то ли он случайно забрел сюда в момент, когда шла съемка, то ли его заманили в кадр умышленно. О «Собачьем приюте Феликса», куда мы направлялись на машине Эдуардо, мне рассказывала графиня Альмавива, это произошло в тот самый день, когда я преподнес ей букет гардений; Refugio Perro Feliz она описывала как место, где «земля сплошь покрыта собаками», их там, «может быть, несколько тысяч», — прибавила дама. Хотя изначально приюты меня не интересовали, этот я решил посетить, чтобы хоть раз увидеть такое — тысячи собак, землю, покрытую собаками, — а прочим заняться потом. Предполагалось, что Эдуардо заблаговременно подготовил наше вторжение туда и условился о его цели, но в действительности все обстояло иначе. Расположенный в отдалении от центра Мехико, близ новой трассы на Толуку, Refugio Perro Feliz примыкает к ней в той ее точке, где она на большой высоте проходит над деловым кварталом Санта-Фе. В то утро на одной из ее обочин, здесь поросших уже почти по-деревенски дикой растительностью, валялась большая дохлая крыса, на ее труп, еще не окоченевший, слетелись местные, более крупные, чем в Европе, воробьи. Все не заладилось с самого начала: столковаться с охранником приюта, переговоры с которым пришлось вести через окошко в металлических воротах, оказалось трудно. Не только его злая воля была тому причиной, но и шум, производимый собаками внутри, и машинами, на полной скорости проносящимися по шоссе, ведущем в Толуку, снаружи. Эдуардо размахивал перед его носом карточкой представителя прессы, что, разумеется, было самым последним делом, но он, будучи в профессии дебютантом, еще не успел разобраться, что к чему. Охранник стал искать ответственное лицо рангом повыше, куда-то звонил, угощал нас туманными посулами, ожидание затягивалось, но нет, если все должным образом взвесить, никак невозможно допустить нас в приют без предварительной записи… Все это отнюдь не предвещало добра в смысле условий здешнего содержания собак. Да и звуки, что оттуда доносились, и запахи — ничто не внушало жизнерадостных иллюзий. Прежде чем отправиться восвояси, я улучил момент и заглянул в это подобие дверного глазка, через которое мы переговаривались с охранником. Я успел разглядеть клетку, в которой теснились сотни две собак. Ими не только был покрыт весь пол, они там частично сидели друг на друге. А Эдуардо, топчась у меня за спиной, ворчал, что в других вольерах, которых от ворот не видно, их, может быть, напихано еще раз в десять больше. Так или иначе, этот незавершенный визит был не на высоте договоренности, к которой мы с ним пришли накануне по телефону. Я позвонил ему с террасы ресторана в Койоакане, где мы завтракали с мексиканским издателем, он-то и свел меня с Эдуардо. (Во время этого завтрака, происходившего в предместье, которое неизбежно напоминает о Троцком, издатель рассказал, как бойцы «Сендеро Луминосо», что в Перу, обвиняли бродячих собак в троцкизме и подвергали казни через повешение; однако разговор, как часто бывает, сбился на другую тему, прежде чем мой собеседник успел растолковать, в чем смысл этой информации.) Если я послушался совета издателя и позвонил Эдуардо, то в первую очередь затем, чтобы он свозил меня в Нецауалькойотль, квартал на окраине Мехико, по соседству с аэропортом, куда, как уверяют, без сопровождения лучше носа не совать. Но Эдуардо, хоть и привык к потасовкам, бунтам, в конечном счете к насилию всех родов, которое является неотъемлемой частью повседневной жизни Мехико, от этого плана был отнюдь не в восторге, только и знал, что отнекиваться: дескать, Нецауалькойотль слишком далеко, и добираться туда трудно, и собак там мало, между тем другие источники указывали на это место как наиболее урожайное по их части. После провала, пусть не полного, а частичного, постигшего нас на дороге в Толуку, мне пришлось чуть ли не разбушеваться, чтобы втолковать ему: если мы не едем в Нецауалькойотль, пусть он отвезет меня в любой другой квартал (за исключением тех, что мне уже известны), где может быть много собак. Эдуардо слышать не желал не только про Нецауалькойотль — столь же мало его привлекал Тепито, а между тем мне сообщали, будто там ведется торговля бродячими собаками, подмалеванными, подстриженными и выдаваемыми за породистых. После долгого разглядывания моей карты Мехико, сопровождаемого препирательствами и мелочными придирками, он в конце концов выбрал местечко Эль-Мирадор у подножия Ла-Эстреллы, одного из холмов, уже давно захваченных разрастающимся городом: около полудня мы взяли его приступом, подкатив по авеню Морелос. При виде маленьких оштукатуренных домиков ярких цветов, садиков, лавок и детей, проходящих мимо группками в безукоризненной школьной форме, я мигом смекнул, почему Эдуардо выбрал именно этот квартал в противовес всем тем, которые я ему предлагал так настойчиво. И хмыкнул исподтишка при мысли о ждущем его неизбежном разочаровании, но тут он попытался привлечь мое внимание уверениями, что якобы видел, как здесь грызлись между собой «банды в два-три десятка собак». Почему бы и нет, ведь сражались же древние гладиаторы-ретарии с псами? Когда мы проезжали перекресток улиц Луна и Нептуно, Эдуардо вдруг вытаращил глаза так растерянно, будто узрел парочку львов: он молча указывал мне на пятерых собак, дремавших в тени акации, что усугубляло их сходство с хищниками, хотя фоном для этой картины служила стена, разукрашенная в цвета рекламы пива «Корона Экстра». У трех псов окрас был желтый или чуть потемнее — коричневатый, два других черные, и все трое в разной степени смахивали на немецких овчарок. Представить их уплетающими человечину было бы легче легкого, если бы атмосфера уютного квартала не исключала подобные крайности. Случай пришел на помощь Эдуардо — первый успех окрылил его, и он тотчас воспарил торжествуя победу. На склонах cerro (островерхого холма) Ла-Эстрелла, ближе к вершине, где домов уже не было, раскинулось кладбище, пантеон, с персоналом которого мой спутник был хорошо знаком, поскольку имел обыкновение приходить сюда ежегодно в День поминовения усопших. Одно из самых больших в Мехико, кладбище выглядело поистине гигантским. И тем не менее мы почти сразу наткнулись на одного из приятелей Эдуардо, типа, который, видимо, живет там испокон веку, он простер указующий перст в направлении огромного креста с надписью «Solo Jésus Salva», («Иисус — наш Единый Спаситель»), стоящего на перекрестке двух аллей, по его словам, «это место, где собаки толкутся в дневное время». Приблизившись к кресту, вы замечаете, что он выкрашен в красный цвет, если угодно, даже кровавый, но нам в первую очередь в глаза бросились два грузовичка бригады control canino — ловцов собак, они стояли на перекрестке под охраной полицейской машины. Копы поглядывали, чтобы их кто не обидел, они же — добрый десяток молодчиков из perrera (подразделения для отлова собак) — в серых спецовках и голубых фуражках, в масках и защитных перчатках гонялись за вконец ошалевшими собаками, бросаясь во все стороны, перепрыгивая через могилы, сшибая мимоходом их жалкие украшения; при этом чаще всего собаки от них удирали, но иногда, если удавалось набросить лассо, они тащили пойманных по земле, потом вздергивали в воздух за веревку, петлей затянутую на шее, и забрасывали в решетчатые клетки, которыми были оснащены их фургоны. Эта сцена вызывала то же впечатление суматохи и тупого насилия, какое оставляет зрелище уличной драки. Парни из perrera совсем запыхались, свои маски они посрывали и орудовали, почти не переговариваясь, да и сами собаки, как только оказывались в клетках, затихали. Сознавая, что их занятие презренно, приютские ловцы, несомненно, опасались реакции со стороны публики, здесь-то она в силу обстоятельств была весьма немногочисленна, но в противном случае наверняка не обошлось бы без проявлений враждебности. Чуть поодаль стояла группа женщин, молчащих, но явно осуждающих, поскольку они опирались на лопаты, я было принял их за могилыциц, а оказалось — садовницы. «Почему они убивают собак?» — спросила одна. «Уж больно вкусны, пальчики оближешь!» — откликнулась другая, и ее товарки дружно расхохотались. Я передаю этот обмен репликами так, как его перевел Эдуардо, но подозреваю, что на самом деле он был двусмысленнее, возможно даже, с похабным намеком. По мнению садовниц, собаки, которых только что изловили, были совершенно безобидны. А единственные опасные собаки этого квартала якобы обитают на улице, что тянется из тупика у подножия cerro Ла-Эстрелла к его вершине. Та улица названа в честь братьев Люмьер, и упирается в некое подобие джунглей, верхушка холма отчасти скрывается под этими зарослями. Когда мы туда подкатили, несколько пьяниц, растянувшихся прямо поперек дороги, без малейшей спешки встали и посторонились, отступив в кустарник, откуда тотчас раздался смех, один только бродячий пес остался лежать на щебеночном покрытии, словно мертвый. Он не выглядел сколько-нибудь более опасным, чем его кладбищенские собратья. Должно быть, дурная репутация собак с улицы Братьев Люмьер объясняется их соседством, а может, и приятельскими отношениями с пьянчужками. Арно Эксбален, француз, работающий над диссертацией о рождении полиции в Мехико, утверждает, что во время великой matanza de perros (расправы над собаками), совершенной в мексиканской столице в 1798 году, одной из первых подобных акций, которая проводилась весьма методично, хотя никакой эпидемии бешенства не было и в помине, под прицелом оказалось всяческое бродяжничество — не только собачье. Он подчеркивает, что слово, обозначавшее бродячую собаку (perro vago), в ту эпоху легко сводилось просто к el vago («бродяга»), да это выражение и поныне наряду с прочими употребляется в подобном контексте. Что до крестового похода 1798 года, он был если и не вдохновлен, то по крайности горячо поддержан проповедями одного рьяного священнослужителя, который упрекал собак в большинстве грехов, равным образом вменяемых в вину черни: они-де ленивы, похотливы и — вот уже прегрешение для собаки — имеют привычку блевать и гадить в церкви. Склонность прилюдно затевать шумные драки является еще одной общей чертой собак и бродяг, а отвращение или ужас может внушить как пес, так и бомж. Карлос Фуэнтес в книге «Смерть Артемио Круза» сумел извлечь из этого обстоятельства одну из лучших собачьих сцен в мексиканской литературе… или в той ничтожной ее части, которая мне знакома. Дело происходит в 1941 году. Величественная буржуазная дама и ее дочь делают покупки в центре Мехико: «Они разделили между собой пакеты и направились ко Дворцу изящных искусств, где шофер должен был дожидаться их; шли, поворачивая головы, как локаторы, глазея на витрины по обе стороны улицы, и глазея на витрины, как вдруг мать содрогнулась, уронила пакет и схватила дочь за руку — прямо перед ними выскочили две собаки, рыча в холодной ярости, они то отскакивали друг от друга, то вцеплялись друг другу в шею до крови, кидались на шоссе, снова, сцепившись в клубок, жестоко грызлись со свирепым рыком — две шелудивые уличные собаки с пеной на мордах, кобель и сука. Девушка подхватила пакет и потащила мать к автостоянке». В поисках места, где могла разыграться эта сценка, я оказался поблизости, перед Национальным музеем искусств, у подножия статуи Карлоса IV, и набрел на скопление народа, вернее, на лагерь жителей города Оахака — или, может быть, их более или менее просвещенных представителей. В те дни этот город был охвачен восстанием, беспорядки продолжались уже далеко не первую неделю. Протестное движение разгорелось наверняка в ответ на недобросовестность и насилие со стороны властей, и хотя, как водится, от тех же пороков не было свободно и само это движение, было бы приятно испытывать симпатию к бунтарям Оахаки, к тому же, читая об их приключениях в прессе, я определенно был к этому склонен. Но, проходя через их становище, изобиловавшее портретами бородатых старейшин и флагами мелких конкурирующих группировок, с длинными, как руки, аббревиатурами названий, с лидерами, злобно орущими в рупора, я ощутил, что эта прогулка действует на меня, как посещение музея восковых фигур, с экспозицией, посвященной французской революции, и более всего внушает отвращение, примерно такое же, какое испытали бы те две дамы из книги Карлоса Фуэнтеса, походить на которых у меня нет ни малейшего желания. 21 В последние месяцы 2006 года в Вальпараисо доступ на станцию «Пуэрто» так называемой métro tren, легкорельсовой железной дороги, ненадолго усложнился из-за работ, затеянных для ее расширения и обновления. Вступив на временные мостки, по которым только и можно попасть на платформу, нельзя не заметить, насколько этот странно изогнутый проход, образующий тупиковые закоулочки, благоприятствует нежелательным встречам. Поэтому никто не удивился, утром в понедельник 6 ноября увидев на первой странице местного ежедневника «Ла Эстрелла» заголовок во всю ширину газетной страницы: «Сексуальный маньяк орудует на станции „Пуэрто“!» «Часы показывали 11.30 утра, — продолжает „Ла Эстрелла“, — когда извращенец, подъехавший к станции метро „Пуэрто“ на велосипеде, напал на юную студентку университета Вальпараисо…» Чтобы дать почувствовать весь ужас случившегося и чем-то восполнить бедность своего рассказа об этом, газета снабдила хронику происшествий иллюстрацией — фотоснимком не самой сцены, а ее инсценировки, но статисты, не говоря о фотографе, были так ленивы, что результат шел вразрез с предполагаемым эффектом: протянув вперед руки, словно лунатик из комикса, и положив ладони на плечи псевдожертвы, с виду слегка оцепеневшей, псевдопсихопат, казалось, скорее тщится удержать ее на расстоянии, будто хочет предотвратить некие поползновения с ее стороны. Чем внимательнее всматриваешься в этот монтаж, чья вопиющая ненатуральность едва ли не возводит его в ранг произведения искусства, тем глубже в сознание проникает внушаемая этим зрелищем догадка, что в пятницу 4 ноября на станции «Пуэрто» ничего не произошло — по крайней мере, ничего такого, что бы оправдывало интерес со стороны газеты, пусть даже такой непритязательной, как «Ла Эстрелла». Эта самая «Пуэрто» являет собой конечную станцию линии метро, частично надземной, связывающей Вальпараисо с соседним городом Вина-дель-Мар. Она заканчивается вблизи его северной границы, на площади Сотомайор, там, где выход в порт, нужно одолеть только лестницу в несколько ступеней, и вы уже на набережной Прат, названной в честь человека, оставившего неизгладимый след в мировой топонимике, в истории чилийского флота, да и просто в истории страны. Поодаль от набережной между одинаковыми, почти как близнецы, зданиями таможни и конторы начальника порта высится монумент, увенчанный статуей Прата с посвящением «от благодарной родины героям и мученикам» морского сражения у Икике. Когда время близится к полудню, вся восточная часть площади еще в тени, между тем как западная залита потоками света, и монумент красуется именно в этой освещенной зоне. Отнюдь не единственная, но примечательная особенность чилийского морского флота — обычай праздновать как день своей славы, Glorias Navales, годовщину разгрома. (Подготовка к этой демонстрации регулярно становится поводом для очередного истребления собак и ответных, подчас весьма зрелищных манифестаций их защитников, среди которых в Вальпараисо заметно больше молодежи, они более изобретательны, а при случае и более агрессивны, чем в любом другом городе мира, где у бродячих собак имеются защитники.) Да, знаменитая битва, состоявшаяся 21 мая 1879 года у Икике, где чилийским морским силам противостояли перуанские, привела к тяжелому поражению первых. В ходе этого разгрома и случился эпизод, сам по себе бессмысленный, когда капитан фрегата Артуро Прат Чакон принял неминуемую смерть, но разом обрел все лавры, на коих с тех пор и почивает. А все потому, что ринулся на своем судне «Эсмеральда» в атаку на перуанский броненосец «Уаскар», хотя, не будь он героем, с первого бы взгляда смекнул, что это задача значительно превосходит его возможности. Так вот, этот самый «Уаскар», в полной сохранности и на плаву, ныне является собственностью чилийского флота и стоит в порту Талькауано, где его демонстрируют всем желающим. Чтобы понять, каким образом одно и то же судно могло сначала с триумфом угробить фрегат «Эсмеральда» и лично его капитана Артуро Прата Чакона, а затем попасть в руки врагов, надобно посетить Морской музей Вальпараисо, в основном фонде которого представлены экспонаты, относящиеся к обоим этим эпизодам — гибели «Эсмеральды» и пленению «Уаскара». Бесплодный наскок «Эсмеральды» на «Уаскар» проиллюстрирован там кистью художника Томаса Сомерскалеса — картиной, где полным-полно огня и дыма. Что до пленения «Уаскара», имевшего место 8 октября 1879 года, то есть спустя четыре с лишним месяца после разгрома под Икике, эта история отражена во всевозможных документах, особенно на морских картах, из них явствует, что дело было в открытом море близ мыса Ангамос, который, в свою очередь, является частью полуострова Мехильонес, что на севере Антофагасты; захват произвели два чилийских судна «Кочране» и «Бланко Энкалада» под водительством соответственно капитана фрегата Хуана Хосе Латорре и коммодора Гальварино Ривероса, первому из коих впоследствии выпало на долю больше топонимических лавров, нежели второму (или, может, это просто случайность, что мне по пути встретилось больше мест, нареченных в честь Хуана Хосе Латорре?). В коллекции Морского музея имеется даже документ, в точности не помню, какого характера, свидетельствующий о рыцарственном духе командира «Уаскара», его склонности к куртуазному обхождению: после геройской гибели Артуро Прата Чакона он велел послать его вдове письмо с соболезнованиями или что-то в этом роде. Но гвоздь этой коллекции — гигантский макет (имеется и другой, поменьше) «Уаскара», бронированного судна того типа, какие тогда еще были редкостью, построенного в Биркенхеде, в устье реки Мерси, на верфях Лэрд-Бразер. Похоже, что присвоение чилийцами этой перуанской боевой единицы наряду с другими более серьезными последствиями Тихоокеанской войны все еще осложняет взаимоотношения между Чили и Перу до такой степени, что сотрудники туристической конторы «Талькауано» при демонстрации «Уаскара» ни единым намеком не касаются ни обстоятельств его захвата, ни даже вопроса о том, какому государству он принадлежал изначально. Самые отвесные склоны cerro Artilleria, Артиллерийского холма, вершину которого занимает Морской музей, покрыты дикой растительностью и усыпаны цветами, неимоверно яркими, почти светящимися. Любуясь на это проплывающее перед глазами пиршество красок из кабины фуникулера, я вспомнил, что некогда уже видел подобное изобилие блеска и пышного разнообразия на побережье, в Тункане, там еще над тропинкой, ведущей к морю, щит с призывом: «Preservemos este jardin eterno» («Давайте беречь этот вечный сад») — не знаю, умышленно или случайно, но фраза перекликается со знаменитой ритурнелью Малькольма Лаури, и как не подивиться тому, что такое буйное цветение возможно здесь, между пляжем и скалистыми горами, в этом воздухе, насыщенном влагой, как аэрозоль, да еще и вечно просоленном, ведь здесь огромные валы непрестанно накатывают на берег (на закате это зрелище достигает высшей степени великолепия, уже за гранью реальности, когда в косых лучах солнца гребни волн, увенчанные белоснежной пеной, становятся прозрачнее, по мере того как, атакуя сушу, вздымаются все выше, все грознее). Сойдя с фуникулера, я вышел на улицу Кочране, намереваясь обойти все те места, что были мне указаны как обитель порока, хотя прекрасно понимал, что середина дня — совсем не то время, когда такие явления раскрываются во всей красе, — и вот я на площади Эчоррена, которая даже в этот час являет вид несколько подозрительный. Площадь Эчоррена — средоточие общения между бродячими собаками и бездомными, чей союз столь характерен для Латинской Америки. (В особенности это касается городов, где никогда не истребляли бродячих собак. «К тебе взываю, моя родимая, живая городская муза! — писал Бодлер в последнем, пятидесятом из своих „Маленьких стихотворений в прозе“. — Воспеть мне помоги тех добрых, бедных псин, в грязи и колтунах, которых всякий гонит от себя, как вшивых и чумных отродий, — все против них, все, кроме бедняков, пускающих несчастных жить с собой».) Проблема состоит в том, что бедные с площади Эчоррена по большей части — пьяницы, они злее и куда менее приветливы, чем, скажем, чистильщик обуви из Мехико. А собаки на этой площади зачастую избавлены от бродяжничества, что для них не обязательно к лучшему: такой пес таскается за бездомным, привязанный к оглобле его ручной тележки, такой же тощий, в струпьях, как его вольные собратья. Я уже наблюдал такое в Сантьяго, в окрестностях рынка «Вега Сентраль», точнее, на улице Ластра, ближе к ее скрещению с улицей Реколлета. Около полудня там обычно валялось несколько пьяных, кто на платформах своих тележек, кто прямо на земле, иные из них были в полубесчувственном состоянии, а вокруг слонялись собаки, оценить численность которых можно было не иначе как в моменты, когда некий тревожащий звук, по-видимому неуловимый для людских ушей, заставлял их сбегаться со всех сторон, сбиваясь в рычащие стремительные стаи. После одного телерепортажа разнесся слух, что некоторые воры используют такие положения, чтобы терроризировать своих жертв, — напуганных легче обирать. «Я бы охотно потолковал о нашей истории с псом, — говорит Рональд Смит, преподаватель Государственного университета Вальпараисо, уделяющий этой теме внимание на своих лекциях. — Уверен: он помнит о ней побольше нашего». А в заключение отмечает: «Никто из нас не знает и знать не желает о прошлом этого порта». Корень зла он отчасти усматривает в той роли, какую сыграла в истории порта деятельность публичных домов. Каковы бы ни были истоки подобной амнезии — впрочем, позволительно допустить, что Смит ее выдумал, чтобы поэффектнее развернуть свои умозаключения, — исследователь считает, что она служит интересам властей, которые желают модернизировать город, «глобализовать» его, но при осуществлении этого замысла наталкиваются на пассивное сопротивление беднейших из своих сограждан. «А для этих последних, — замечает он, — собаки представляют собой ценных союзников, если не образец для подражания, ибо они нарушают все правила и тем не менее от них никогда невозможно избавиться». Будучи британцем по происхождению, Смит родился в Вальпараисо и провел там всю жизнь, не считая двух лет учения в Европе. Ныне он обитает в центре города, в обветшавшем квартале Национального конгресса, близ площади О'Хиггинса, где во множестве скапливаются противники модернизации — картежники, бродячие музыканты, постоянные обитатели парковых скамеек, ну и собаки тоже. Ту же традицию поддерживает кафе «Популяр», описанное Смитом и расположенное прямо перед его жилищем, напротив окон. «Это бар в местном духе, где все по старинке, там собирается много народу, чтобы выпить и поболтать, особенно его любят старики». Его владелец — болельщик известного футбольного клуба «Коло-Коло», цвета которого — белый и черный, а потому животные, допускаемые в это бистро, собаки и кошки, обязаны представлять как минимум один из названных цветов, хотя предпочтительнее, если оба. Именно таков полубродячий кобель, носящий ту же кличку Популяр, доказывающую, что он сто лет как прибился к этому кафе, даром что хозяин, если верить Смиту, Популяра недолюбливает и охотно бы от него избавился. «Но этот пес так осторожен, так хитер, он даже через улицу никогда не перебегает, а в „Популяре“ изучил каждый квадратный сантиметр». Притом он очень стар, и «глаза у него воспалены от бессонницы». Каждый вечер хозяин выгоняет его на улицу после закрытия, так что ночь эта собака проводит на улице. «Он не то, что другие, — продолжает Рональд Смит. — Если вы причините ему вред, он с вами никогда больше разговаривать не станет». Как-то вечером некий приятель, гостивший у Смита, потягивал у него на балконе прохладительные напитки, да, видно, перебрал — начал лаять, взбудоражив всех собак квартала. «В тот вечер Популяр видел нас вместе, с тех пор он знать меня не желает, даже не смотрит, я этим не на шутку огорчен, ведь мои добрые отношения с соседями распространялись и на него. У собак множество своих норм поведения, никогда не следует им подражать, если не знаешь, что значит на их языке то и это». «В этом кафе, — продолжает Смит, не подавая вида, что меняет тему лишь для того, чтобы впоследствии тем удачнее к ней вернуться, — люди пьют потому, что это — жизнь. Но пьют не на английский манер, как молодые, которым лишь бы поскорей нализаться до полусмерти, а медлительно, не торопясь, и только со временем становятся пьяными, потому что изрядно выпили». «Пес, — замечает он далее, имея в виду на сей раз, по-видимому, не Популяра, а собаку вообще, — пес имеет совершенно особенную манеру вести себя с людьми захмелевшими. Он даже к самому последнему пропойце подходит по-дружески, как бы говоря: „Сейчас тебе пора остановиться, ничего, завтра ты опять сможешь прийти сюда, тебе снова перепадут славные минутки“». По ночам же, утверждает Смит в финале, «собаки выполняют особое предназначение (a spécial job), состоящее в заботе об одиноких людях, особенно пьяницах, провожают их домой, ничего не ожидая взамен. Они словно ангелы-хранители. Но наступает день, собаки опять становятся животными, и мы снова рассматриваем их как проблему». От внимания Рональда Смита, как и всех прочих, не укрылся тот факт, что бродячим собакам любы безмятежные парки и скверы, но они обожают и праздничные демонстрации, особенно по случаю Glorias Navales, если их, конечно, предварительно не отравят, и что обычно им нравится «галопом носиться по улицам безо всякой цели, как свойственно животным в сельской местности». Он считает, что склонность к такой беготне и суетливой вертлявости, которую я и сам без малейшего одобрения отмечал, когда шла речь о собаках с рынка «Вега Сентраль», способствуют тому, что столь многие их боятся. Но хотя газета «Эль Меркурио» в номере от 10 апреля 2007 года приводит статистику покусанных бродячими собаками за 2006 год (в Вальпараисо — 1524 человека, в Вина-дель-Мар — 2394), Смит утверждает, что они опасны только для «идиотов» и «зануд», в общем, для людей, которые «выделяют слишком много адреналина». Когда же я поведал ему о моих собственных злоключениях в Сантьяго, перед дворцом Ла Монеда, он дал понять, что я и сам, возможно, принадлежу к категории зануд, если не идиотов. Надобно признать, что кафе «Винило» — полная противоположность «Популяру», каким его описывает Рональд Смит, это заведение как раз в авангарде модернизации (она же глобализация), которая, как он боится, с течением времени может превратить Вальпараисо в такой же город, как другие. Впрочем, я туда забрел только потому, что был загипнотизирован исключительной прелестью двух официанток, которых приметил еще на улице Альмиранте-Мотт; и та и другая были в чистом виде детищами модернизации, а также глобализации. Сверхтоненькие, гибкие, но с кожей довольно темной и матовой, что можно признать живучей традицией, они, и это главное, безукоризненно умели изображать непосредственность, это получалось у них до того обалденно, что хотелось подергать за конские хвостики, в которые были собраны их длинные волосы. До того я заходил в гостиницу «Сомерскалес», оборудованную в бывшем доме этого британского художника, изобразившего геройский конец фрегата «Эсмеральда» в манере примитивиста Крепена. (Кстати, об этом Томасе Сомерскалесе есть упоминание в книге Оливье Ролена «Охотник на львов» (2008): он «прибыл сюда моряком на корабле… и покинул эти места спустя двадцать три года».) По дороге туда я воспользовался подъемником «Консепсьон» и на платформе перед ним встретил двух псов исключительно мерзкого обличья, которые, по-видимому, были очень не прочь залезть в кабину вместе со мной. (Однажды в предместье Сантьяго я посетил гимназический концерт в компании невзрачной шавки, которую в виде исключения сам заманил туда куском пиццы, так что она последовала со мной в зал, причем ее присутствие никого не обеспокоило.) С террасы «Сомерскалеса», находившейся на той же высоте, что и вершина cerro Аллегре, я однажды смотрел, как гаснет день, как луна восходит над бухтой, озаряя несколько пальм, кровли, крытые листовым железом, то крашеные, то ржавые, плавучий док с грузовым судном на стапелях, контейнеры на набережной, голубые портовые краны шанхайского производства, военный порт с двумя пришвартованными фрегатами, из которых как минимум один должен был носить имя либо «Артуро Прат Чакон», либо «Кочране» или же на крайний случай «Бланко Энкалада», а между тем у меня за спиной на холмах вспыхнула радуга из тысяч желтых и мерцающих огней (они в самом деле мигали, ведь это в основном бедняцкие кварталы), и там вдруг поднялся такой многоголосый лай, до того жалобный вой, что мне почудилось, будто я невзначай сам угодил в клетку собачьего приюта. Позже, уже впотьмах, я вышел оттуда, но тотчас же заглотал наживку — и очутился в «Винило». Клиентура у этого заведения тоже молодежная и модерновая, эти парни мне совсем не импонировали, поскольку самым наглым образом отвлекали от моей особы внимание двух официанток с обалденными конскими хвостиками. Обе порхали туда-сюда и, насколько я мог судить, вовсе не замечали меня (чего доброго, даже демонстрировали мне сугубое пренебрежение). А в двух шагах между тем посреди застолья пыжился в окруженьи девиц молокосос-актер, так я, по крайней мере, предположил; с его черной майки, владелец которой годился бы скорее в клиенты кафе «Популяр», если не в заместители его четвероногому тезке, таращилось белыми буквами слово «Адреналин», глядя на которое, я втайне тешил себя мыслью, что едва он выйдет из бара, упиваясь своими мужскими успехами, которых он меня лишил, как собаки тотчас растерзают его, Актеона этакого, в клочки. Зато в здешнем меню против ожидания значился ром «Барбенкур», разумеется, неважнецкий, совсем не тот, что мы с Гансом пили в Порт-о-Пренсе — о нем я сохранил ностальгическое воспоминание, — но все же восьмилетней выдержки. Чем больше чести я ему оказывал, тем лучезарнее становился мой взгляд на вещи. Среди персонажей посредственной картины, висевшей на стене в нескольких шагах от меня, я начал поочередно, но с равным неослабевающим восторгом, узнавать сначала святого Игнатия Лойолу, потом Луи-Фердинанда Селина, распростертого на смертном одре. Меня пленяла идея, что в этом заведении почитают Селина или Лойолу: имея подобные ориентиры, официантки, может статься, окажутся не столь недоступными. Вряд ли их так уж занимает актер, бурлящий адреналином, не ведая о близости своего ужасающего конца. Но даже если они все-таки его ублажают, говорил я себе, что ж! Зато теперь я сам, без чьей-либо помощи достиг того состояния, которое даст мне возможность на собственном опыте проверить, правда ли, что бродячие собаки, обычно столь злобные по отношению ко мне, проявляют к пьяницам ангельское благоволение и, как утверждал Рональд Смит, провожают их до дому, ничего не требуя взамен. 22 Прошло восемь дней с тех пор, как был казнен Саддам Хусейн, и еще десять — со дня кончины, повидимому естественной, Сапармурата Ниязова — туркменского диктатора, чье творение было запущено на орбиту, когда я сошел с многоместного туристического автобуса, прибывшего в провинцию Дар-эс-Салама, на автовокзал М'Бэйя, где меня встречал Джон Кийайа. Напоминаю: речь идет об авторе знаменитых пяти пунктов письма о собаках. Первое, что я услышал от него, выходя из автобуса, не успев даже коснуться ногой земли, — сокрушенное восклицание, как я постарел с нашей последней встречи, имевшей место восемь лет назад. (На следующее утро, то ли затем, чтобы сделать мне приятное, то ли от чистого сердца, поскольку через несколько часов мои черты уже стали для него привычными и он больше не мог вообразить меня другим, он вернулся к своему заявлению, чтобы отметить, что стоило мне хорошо выспаться за ночь, как я в полной мере обрел свое прежнее обличье; что до меня, я никогда не мог заметить в нем ни малейшего признака старения, хотя мы знакомы уже добрых два десятка лет.) И снова туристический автобус, но на сей раз он катит по немощеной дороге, которая местами превращается в непролазную топь, тогда путешественникам приходится выметаться, чтобы облегчить машину, если такая несвоевременная остановка происходит за пределами селения, некоторые используют это как повод пописать; а едем мы все вместе из М'Бэйи в Сумбавангу. В этом последнем городе живет Джон, и там же, только в другом квартале, находится его фотостудия; приняв в расчет высказанное мной желание пожить в тихом месте, то есть по возможности в стороне от баров и дансингов, Джон снял мне номер в пансионе, принадлежащем общине Моравских братьев. На ближней к нему автостоянке в четыре ряда стояли мощные грузовики и вездеходы, украшенные гербом этой церкви и ее девизом: «Наш Агнец победил, уподобимся ему». Первая ночь, которую я провел у Моравских братьев, в полном соответствии с моими желаниями началась в тишине почти могильной, но незадолго до восхода солнца я был разбужен шумом тем более кошмарным, что он не походил на что-либо, мне знакомое, хотя эти звуки имели неоспоримо человеческое происхождение, причем их источник — единственный — непрестанно перемещался, повидимому, речь шла о громкоговорителе, установленном на движущемся автомобиле. С другой стороны, я заметил, что эти вопли не вызывают у окрестных собак никакого отклика. При таких обстоятельствах они должны были бы бесноваться, ан нет — хоть бы гавкнул кто! Их странная немота вызывала содрогание того же рода, какое внушило бы явление фигуры, лишенной тени, или отсутствие твоего отражения в зеркале, перед которым стоишь. Издавая эти крики или изрыгая брань, голос — а может, их было несколько — то пронзительно взмывал вверх, как визг женщины в истерическом припадке, то опускался до самых низких нот, в иные мгновения напоминая хрип умирающего. Не укладывалось в голове, как это возможно, чтобы личность или личности, пусть движимые самыми невинными намерениями, производя подобный шум в такой час, когда более чем вероятно, что он досмерти напугает жителей, вынудив вскочить посреди глубокого сна, не встречают никакого отпора со стороны властей и общества. Однако машина с громкоговорителем беспрепятственно продолжала свой путь, и это было удивительнее всего. Но хотя аналогичный феномен уже имел место в то же время суток — в ночь, когда мы держали путь из М'Бэйи, Джон меня уверяет, что в обоих случаях он ровно ничего не слышал, да и все, кого я на сей счет расспрашивал, придерживаются той же версии. (Кстати, именно во время пребывания под кровом Моравских братьев мне было суждено дочитать «Благонамеренных» до конца. Поначалу я пустился в такое предприятие лишь потому, что где-то прочел — если только эта байка не выдумана от начала до конца, — будто замысел книги Джонатану Литтелу внушила фотография, сделанная во время ленинградской блокады, там был изображен труп молодой женщины, частично обглоданный собаками. При своей толщине книга Литтела не очень подходит для чтения в дороге, будь то в туристических автобусах или на любых других видах транспорта, а потому я ее расчленил резаком для картона на две равные части, которые затем, прежде чем оставить у своего покинутого изголовья, позаботился соединить вновь, правда, «валетом», а страницу с молодой женщиной и собаками счел за благо вырвать, опасаясь, что подобное фото может вызвать у обслуги пансиона подозрение, нет ли тут колдовства. Тем паче что там, где я ее оставил, книге Литтела суждено соседствовать с неизбежным томом Святого Писания, распространяемым Ассоциацией евангельских христиан «Библия Гедеона».) Место, где я свел знакомство с Джоном Кийайа, не так уж далеко от того, где Стенли встретил Ливингстона. Это было на озере Танганьика, на борту «Льембы», грузового судна, перевозившего и пассажиров, которое в ту пору обеспечивало регулярную связь между Бужумбурой, столицей Бурунди, и Мпулунгу, что на севере Замбии. По своему происхождению «Льемба», носившая изначально другое имя, была военным кораблем, построенным в Германии и после Первой мировой в разобранном состоянии доставленным сюда с побережья Индийского океана с целью лишить британцев и их союзников доступа к озеру. Затопленная побежденными немцами, затем поднятая снова на поверхность англичанами, «Льемба» была приспособлена этими последними для коммерческих перевозок, которые она осуществляет и поныне, с течением времени подвергаясь некоторым трансформациям, от которых ее внешний вид, однако, почти не пострадал. Наше знакомство произошло ночью, когда «Льемба», на несколько часов задержавшись в Мпулунгу, взяла было курс на север, но из-за неполадок с электричеством, временно погрузившим нас во мрак, отдала якорь напротив Касанги. Селение расплывалось в потемках так же, как наше судно, его насилу можно было различить на темном фоне холмов, у подножия которых оно пристроилось. В этих-то обстоятельствах Джон и подкатился ко мне, видимо по манере держаться необоснованно приняв меня за священника. Он сам в ту пору был семинаристом, хотя впоследствии ему предстояло сменить специализацию. Перекинувшись со мной парой слов, Джон собирался сесть на одну из пирог, что сновали взад-вперед между судном и берегом, должно быть уже ощущая, до чего неприятна вся эта обстановка — темнота, качка и т. п., включая мои предубеждения, поскольку я был не слишком любезен, уверенный, что у него одно на уме — что-нибудь выцыганить, да и настроение у меня уже было серьезно испорчено после тщетных поисков, на которые я потратил все время нашей стоянки в Мпулунгу: я в этом городе искал исправный туалет, ибо тот, что имелся на борту, так долго не чистили, что дерьмо грозило хлынуть в проход между каютами. Однако после этой встречи, хоть памятной ее не назовешь, Джон прислал мне письмо, в котором описывал нападение гиппопотама — «a devil of a hippopotamus» — на ту пирогу, в которую он тогда сел, чтобы добраться до берега, и, может статься, именно упоминание о гиппопотаме побудило меня ему ответить. Этот обмен письмами положил начало переписке, которая с тех пор не прерывалась вплоть до пресловутого послания о собаках. Из Сумбаванги мы возвращались, потратив на дорогу несколько часов, на красном пикапе, нанятом по крайне высокой цене у начальника таможни, и случаю было угодно, чтобы к Касанге мы подкатили в тот самый момент, когда вдали на озерном горизонте проступил силуэт корабля, незабываемо характерный; что до меня, я не видел «Льембы» со дня нашего знакомства с Джоном, а это было двадцать лет тому назад; теперь я с удовольствием констатировал, что она все та же, какой мне запомнилась вплоть до подробностей. Между тем стемнело, холмы конголезского берега, в светлое время прекрасно различимые, поглотили сумерки. Сомалийцы или люди, выдающие себя за таковых, только что арестованные за то, что без разрешения ловили рыбу в водах озера, в ожидании решения своей участи сидели в каморке под присмотром офицера иммиграционной службы и молодой чрезвычайно элегантной женщины с большим гонором, также наделенной некоей репрессивной властью. Среди пассажиров, высадившихся с «Льембы», находился также проповедник-пятидесятник, выдворенный из Замбии за отсутствием визы. Мы с Джоном проводили его от пристани до «гостевого дома» в Касанге, заведения весьма незатейливого, но с вывеской, доныне возвещающей, что имя ему «Бисмаркбург» — так называлось все селение в те времена, когда немцы построили здесь форт, занимаемый теперь частями танзанийской армии, и посадили манговую аллею, причем некоторые манговые деревья выжили и достигли изрядных размеров. По дороге мы беседовали и успели убедиться, что пятидесятник, парень молодой и ражий, который без усилия тащил гигантский чемодан, по всей вероятности, набитый Библиями и благочестивыми брошюрками и потому чудовищно тяжелый, был сверх того полусумасшедшим или жутким фантазером: он, к примеру, расписывал нам, как во время его плавания на борту «Льембы» поднялся шторм, громадные волны швыряли судно, словно соломинку, а между тем другие пассажиры ничего подобного не припоминали; должно быть, подобная картина была ему навеяна аналогичным описанием в «Деяниях апостолов», где повествуется о буре, застигнувшей святого Павла между Критом и Мальтой. Когда мы, все еще в компании проповедника, подошли к селению, пошел дождь. Он лил всю ночь, так что к утру на пространстве, отделявшем жилище родителей Джона, где он поселился на время нашего пребывания здесь, от дома священника, куда устроили меня, поскольку в принципе это было самое комфортабельное строение во всей Касанге, да к тому же одно из немногих, снабженных электрогенератором, — итак, между двумя нашими обиталищами образовалось небольшое озерцо. Кстати, когда Джон привел меня к этому кюре, тот, в обществе своей служанки и одновременно любовницы — такое смешение ролей отчасти способствовало падению авторитета Римско-католической церкви в глазах жителей Касанги — потягивал пиво и смотрел по телевизору фильм, действие которого происходило в Кении, там семейство белых, по-видимому фермеров, в собственном доме подвергалось осаде со стороны стаи оголодавших львов, готовых на все, вплоть до того, чтобы высадить двери и окна, лишь бы достигнуть вожделенной цели. Назавтра сожительница пастыря, несомненно разгневанная тем, что он после визита в guest-house вернулся на бровях, отказалась впустить его в дом, так что я оказался в ситуации довольно деликатной: всю ночь слушал, как он барабанит в дверь и протестует, а открыть ему не решался вопреки сознанию, что этот инцидент не преминет нанести дополнительный урон престижу католической церкви; ведь подобный поступок с моей стороны означал бы, что я вмешиваюсь в ссору, которая меня не касается, да к тому же вряд ли дело святого отца здесь было правым, по мне, уж скорее наоборот. В понедельник 15 января 2007 года ранним утром Джон отправился на берег озера, чтобы устроить постирушку и разузнать, почем сейчас mikeboka — рыба, очень ценимая во всем регионе, но становящаяся все большей редкостью, причем никто не знает, продолжится ли это оскудение, а потому временами она неподъемно дорожает. Я же его в это время ждал, прислушиваясь к шуму дождя, барабанящего по железным крышам и стекающего с них в подставленные ведра и тазы; ждать пришлось в хижине его родителей — почти незаметной матери, постоянно занятой домашними делами и при появлении постороннего норовящей куда-нибудь спрятаться, и почти такого же скрытного отца, время от времени пробегающего по двору, мелко семеня и прижимая к себе Библию в пластиковом непромокаемом переплете красного цвета. Комнату, в которой я сидел и где женщины этого семейства регулярно подавали на стол, украшал календарь, изданный в Герцеговине почитателями Святой Девы Междугорья, где она изображалась такой, какой некая английская туристка умудрилась ее запечатлеть на пленке в момент одного из ее явлений. На скамье лежало старое охотничье ружье, из которого в незапамятные времена отец Джона якобы убил льва. Когда дождь кончился, Джон зашел за мной и мы пошли пешком в соседнее селение Килевани по тропинке, которая то вела вдоль озерного берега, то забирала вверх, вилась среди лесистых холмов. Время от времени тропинку перед нами впопыхах перебегал варан. В одном месте, откуда открывалась особенно обширная панорама, мне показалось, что я узнаю фон, на котором Джон снял один из своих первых фотопортретов: очень рослого, совсем молодого парня, его супругу, стоящую с ребенком на руках рядом, но чуть сторонясь, а на заднем плане озеро. Джон подтвердил, что снимал именно здесь, и добавил, что мужчину с той фотографии давным-давно повесили. Он был пойман на месте преступления, то бишь адюльтера, и обманутый муж потребовал такой денежной компенсации, какой любовник не смог выплатить. Что до селения Килевани, в эпоху колониальной зависимости там был лепрозорий, что, возможно, объясняет, почему до сих пор лишь очень немногие забредают сюда со стороны. Взрослые показывали на меня детям, будто на страшилище, а те разбегались с пронзительными криками. И хотя Джон обругал шутников, как они того заслуживали, эта выходка вызвала у меня довольно сильное раздражение, причем такое стойкое, что за время нашего недолгого пребывания в Килевани оно так и не успело рассеяться. Свиньи в этом селении во множестве разгуливали на свободе, а вот собак мы видели всего двух. Женщины заверили нас, что остальные «в полях», может быть, они там болтаются затем, чтобы держать обезьян на расстоянии. На обратном пути Джон доверительно сообщил, что часть земель между Килевани и Касангой — собственность его семьи и у него есть план построить там guest-house, который по уровню комфорта существенно превзойдет постоялый двор, где мы оставили проповедника-фантазера, а стало быть, есть надежда привлечь клиентов из числа путешественников, сходящих на берег с «Льембы», чтобы они бросали якорь под его кровлей. 23 Все на свете, начиная с меня самого, плевать хотели на то, откуда произошли собаки. Тем не менее этот вопрос приобретает некоторую привлекательность, коль скоро он далек от решения и все еще служит предметом яростной полемики. В общем-то большинство специалистов считает, что собака — результат приручения волка, однако меньшинство стоит на том, что она формировалась сама по себе, соседствуя с человеком, но независимо от него. Сами будучи заводчиками собак и авторами известных в Соединенных Штатах научных трудов, посвященных этим животным, Рей и Лорна Коппинджер имеют вес в кругу приверженцев второй гипотезы, даром что изобрели ее не они. Хотя произведение, на которое я намерен ссылаться («Dogs, a New Understanding of Canine Origin»[10 - Собаки. Новое понимание происхождения собачьих.]), они предусмотрительно подписали двумя именами, возможно, для того, чтобы обеспечить себе симпатии людей семейных, я заметил, что на всем протяжении текста Рей Коппинджер высказывается там от первого лица единственного числа, так что цитировать я буду отныне его одного, более не заботясь об авторстве Лорны. В этом своем труде, насколько помню, Коппинджер относит начало истории собаки к эпохе мезолита, что можно, по-видимому, счесть первым спорным моментом, поскольку Жан-Дени Винь, например, в цитированной выше книге утверждает, что «наличие домашней собаки подтверждено начиная с 18 000-12 000 лет до Р. X.», то есть ближе к концу позднего палеолита. Если Коппинджер предпочитает свою датировку, в любом случае весьма неточную, то, похоже, лишь затем, чтобы подтвердить гипотезу, согласно которой собака — ответвление от волка, постепенно возникшее вследствие естественной селекции, по мере того как деятельность людей создавала условия, подходящие для такой эволюции. (Другие исследователи, опираясь на изыскания из области генетики, отодвигают дату трансформации волка в собаку гораздо дальше в глубь времен, на 100 000 лет, это, пожалуй, опровергло бы гипотезу Коппинджера относительно влияния человеческой деятельности на процесс такой трансформации, но, несомненно, подтвердило бы его же тезис, что одомашнивание было совершенно ни при чем.) «В эпоху мезолита, — пишет Коппинджер, — люди создают новую экологическую нишу — поселение. Некоторые волки проникают в эту нишу, получив таким образом новый источник пропитания. Те из волков, которые способны использовать новые возможности, генетически предрасположены допустить уменьшение „дистанции бегства“ (то есть большую степень приближения). Эти волки, отличаясь большей общительностью (tamer), оказавшись в новой нише, получили селективное преимущество по отношению к своим более диким (wilder) собратьям». «В пределах этой модели, — продолжает Коппинджер, — собаки эволюционировали путем естественной селекции. Единственное, что оставалось сделать для этого людям, — сооружать поселения, создавая ресурсы питания и безопасности, обеспечивая волкам более общительного типа улучшенные шансы выживания». Разумеется, эти несколько фраз — лишь самый краткий, до грубости упрощенный пересказ тезисов Коппинджера, изложенных в его произведении так удачно, что, по крайней мере при первом приближении, они не могут вызвать у читателя ничего, кроме восхищения и безоговорочного согласия, особенно когда автор, желая опровергнуть аргументы своих противников, приводит доказательства, которые должны были бы отвратить человека эпохи мезолита (или позднего палеолита) от намерения приручить волка, если бы подобная идея у него и возникла. Фундаментом своей системы доказательств Коппинджер избрал свалку (dump), прилегающую к поселению и привлекательную для волков, генетически предрасположенных к превращению в собак, причем в книге приводится перечень ее предполагаемого содержимого: «кости и обломки скелетов, зерна и семена, подгнившие овощи и фрукты, изредка как небольшое добавление — объедки и постоянно наличествующие отходы человеческого пищеварения». Какова бы ни была мера обоснованности его теории, Коппинджеру не откажешь в том, что он себя не пощадил, в поисках ее подтверждения перерыв и разграбив бесчисленное множество свалок, благодаря чему стал со временем одним из лучших специалистов и самых вдохновенных певцов этих последних. «Это, быть может, и не украсит мой образ, — пишет он в заключение своего труда, — но должен признаться, что среди мест, где я вел наблюдения за собаками, свалка в Тихуане — одно из наиболее чарующих». Тихуана — это тот самый мексиканский город на границе с Соединенными Штатами, где разворачивается действие фильма Орсона Уэллса «Печать зла». Тихуанскую свалку Коппинджер живописует такой, как она впервые предстала его взору, наподобие Небесного Иерусалима, позлащенная косыми лучами заката, сверкая и переливаясь мириадами металлических упаковок, пластиковых пакетов и бутылок, причем эта гора отходов, пронизанная воздуховодами для отвода газа, издавала зловоние, напоминающее ужасы Судного дня, а по ее склонам деловито елозили моторизованные механизмы всякого рода, то группами, то порознь сновали на своих двоих люди; здесь же суетились тысячи птиц и сотни собак. В описании Коппинджера упомянуты сообщества людей и собак, что встречаются на этой свалке, причем автор подразделяет их на несколько различных категорий и анализирует сложившиеся между ними отношения. Помимо работников на жалованье — водителей грузовиков, доставляющих отходы, и транспортных средств, занятых их размещением, трамбовкой и захоронением, а также служащих, которым поручено наблюдение за выделением газа, происходящим вследствие разложения органических веществ, и т. д. — свалка служит приютом некоторому числу бездомных, избравших ее местом своего постоянного жительства, она притягивает и всяких подонков со стороны, которые приходят сюда, что ни день, и подчас могут конкурировать с местными обитателями, в чем-то ущемляя их интересы. Что до собак, посещающих свалку, между ними, согласно наблюдениям автора, существует социальное расслоение, сопоставимое с тем, что можно заметить у людей. Коппинджер делит этих собак на три группы. На низшей ступени — нечистые (unclean), те, что живут и плодятся на свалке, иногда они сбиваются в группы на время сна, но обычно рыщут поодиночке в поисках пропитания. Не в пример чайкам и прочим гадальщикам, они поддерживают с человеком отношения «классического комменсализма», зависят от него, сами того не сознавая и не принося ему никакой пользы. Вторая группа состоит из собак, приходящих сюда извне, самостоятельно или вместе со сборщиками мусора, в поисках дополнительного корма и условий для размножения. И наконец, Коппинджер выделяет третью группу, собак «в кожаных ошейниках», как правило породистых, сторожевых или бойцовых, — ротвейлеров и питбулей. Эти последние, получая от своих хозяев вдоволь корма, на свалку забегают разве что играючи, приобретая при таких обстоятельствах возможность растрачивать попусту куда больше энергии, чем могут себе позволить первые две группы, и, в частности, проявлять повышенную агрессивность. Хотя Коппинджер посетил эту свалку с целью снять фильм, иллюстрирующий его концепцию относительно происхождения собак, он и сам признает, что условия Тихуаны наших дней слишком резко отличаются от тех, что могли иметь место в эпоху мезолита, под каким бы углом зрения ни рассматривать тот период, и следовательно, если приходится удовлетвориться таким примером, демонстрация не будет стопроцентно доказательной. «Что мне требуется, — пишет он, — так это место уединенное (remote), где люди, живущие охотой и собирательством, обитают в селениях, чья изолированность от внешнего мира гарантирует, что тамошние собаки на протяжении долгого времени не портились (corrupted) притоком новых генов». Это место, где он мог вживе наблюдать «современную версию самобытной собаки» и изучать отношения этой разновидности с человеком, Коппинджер, как он полагает, обрел на острове Пемба, расположенном в Индийском океане на широте Танзании, в административном отношении к ней же принадлежащем. В какой мере (даже со всеми оговорками) допустимо рассматривать жителей острова как образцовых охотников-собирателей — это из рассказа о похождениях Коппинджера явствует не слишком вразумительно. Однако, посетив остров Пемба в самом конце XX столетия, он во всяком случае констатировал, что тот воистину кишит собаками (loaded with dogs) и они сверх того демонстрируют отменное морфологическое единообразие, ни в коем случае не являются брошенными или бродячими домашними животными, а в полной мере (по крайности с его точки зрения) «потомками первых собак, ставших домашними (или комменсальными) рядом с человеком эпохи мезолита». 24 Когда мы с Джоном взошли на борт «Серенгетта», одного из судов, обеспечивающих сообщение между Занзибаром и Пембой, уже совсем стемнело. Посадка происходила при условиях несусветных: пассажиры, слишком многочисленные и перегруженные багажом, толкались на узком, шатком забортном трапе, между тем как экипаж делал, казалось, все, что было в его силах, чтобы сбросить их в воду или на худой конец вытеснить обратно на причал, так что я при виде этого предложил отступить, немного прогуляться, переждать. Но Джон, со своей стороны, считал, что мы забрались достаточно далеко, чтобы не поворачивать вспять, и надо прорываться вперед. Не успели мы взобраться на борт, как нас всех — несколько сот человек — загнали в помещение, все входы которого были тотчас же заперты с целью прищучить контрабандистов, исключение составляла единственная узкая дверь, в которую насилу можно было протиснуться вдвоем. Если бы вдруг начался пожар или корабль стал тонуть (а притом казалось неизбежным, что это с ним случится с минуты на минуту), пассажиры, даже не успев изжариться или захлебнуться, были обречены передавить друг друга, устремившись всем скопом к единственному выходу. Когда «Серенгетт» вышел из-под защиты Занзибарской дамбы, он угодил в сильную бурю, которая, набирая силу, бушевала над всем Индийским океаном, при каждой новой атаке шторма судно вставало на дыбы — ни дать ни взять «Льемба» в лживых россказнях проповедника-пятидесятника — и вибрировало, гремя всем своим железом. В запертом зале самым везучим из пассажиров удалось уцепиться за привинченные к полу стулья, даром что в большинстве они никуда уже не годились (в их щелях кишели тараканы), прочие улеглись на пол, покрыв его сплошь, как черепица; в такой тесноте малейшее движение одного, если он, например, переворачивался на другой бок, могло, того гляди, передаться даже в самые отдаленные концы помещения. Джон, вероятно поддерживаемый верой, весь пыл которой он сохранял наперекор своему отказу от роли пастыря, умудрился заснуть почти тотчас после отплытия. Что до меня, мне все-таки удалось подремать достаточно долго, чтобы здесь, на борту «Серенгетта», увидеть следующий сон. Некто, обретавший то физиономию Златко Диздаревича, то черты его кузена (первый во время осады Сараева исполнял в этом городе обязанности главного редактора газеты «Освобождение», второй олицетворял там Хельсинский комитет по правам человека), привел меня в пустой театр, чья полукруглая сцена была на диковинный манер отгорожена красным занавесом не от зрительного зала, как обычно, а от кулис или, вернее, поскольку кулис как таковых там не было, от вогнутой перегородки, которая ограничивала сцену по другую сторону от публики; занавес, достигая этой перегородки, повторял ее изгиб. Из-под края занавеса торчала собачья лапа, самого животного было не видно, этой лапой оно силилось подгрести к себе лежащую на подмостках большущую кость (возможно, ту самую, которую Гроссман видел в собачьей пасти среди калмыцкой степи), а между тем другой пес, этот принадлежал к мезолитическому типу, то есть имел желтоватый окрас и средние размеры, молчаливо и неподвижно застыл посреди сцены, словно был живым укором для всех нас. Наверное, потому, что и тот и другой выглядели домашними животными, по крайней мере, их можно было принять за таковых, у меня возникло искушение сопоставить свой сон с тем, о котором несколько дней тому назад мне по телефону рассказывала Кейт: ей снилось, что она в обществе своей матери находится на плывущем или дрейфующем по морю плоту и вдруг видит, что из-под поверхности воды на нее смотрят глаза бесчисленных котят — их уносит течением, и она, сколько ни старается, не может спасти ни единого, каждый котенок, которого удается вытащить, тотчас выскальзывает из ее рук, чтобы снова кануть в море. Самый большой город острова — Чак-Чак, Коппинджер описывал его свалку, с тех пор успевшую переместиться, почти с таким же восторгом, как Тихуанскую. Еще не успев даже обосноваться в гостинице «Пемба Айленд», мы были атакованы молодым человеком по имени Амис, утверждавшим, что ему досконально известны все места, где водятся собаки (если бы мы проявили интерес к обезьянам, нет сомнения, что и по этой части его осведомленность и готовность к услугам оказались бы ничуть не меньше). Первой достопримечательностью, которую мы посетили в первый же вечер, была прежняя резиденция занзибарского султана, отрешенного от власти и отправленного в изгнание вскоре после объявления независимости, каковое явилось следствием революции, сопровождаемой погромом (или погрома, обряженного в пестрые революционные лохмотья). В дальнейшем султанский дворец стал не то госпиталем, не то богадельней — так представил дело Амис, по-видимому давно в тех местах не бывавший. Чтобы туда добраться, надо было взойти на лесистый невысокий холм по тропинке, устланной множеством белых цветочных лепестков акации с небольшой примесью мертвых сколопендр, чья скорлупа противно поскрипывала под ногами. По-видимому, в качестве госпиталя здание не использовалось уже несколько лет, оно стояло покинутое, с зияющими дверными проемами, в комнатах — грязь и запустение. Снаружи — три лафета, служившие пушкам, предназначенным некогда для парадов, одна из них все еще красуется на прежнем месте. Мы тщетно ломали головы, куда подевались две другие, учитывая их вес и сложность приспособить для чего-либо иного. Амис понятия об этом не имел, равно как и о том, почему не видать ни одной собаки, в то время как он соблазнял нас обещаниями, что их здесь множество. Вдруг он вспомнил: наверное, еще слишком рано, собаки выходят из зарослей, только когда стемнеет. Если так, это говорит о том, что со времени посещения здешних краев Коппинджером их положение существенно ухудшилось. Султанская резиденция построена на холме, отсюда видно, что ниже расстилаются мангровые заросли, а вдали, на горизонте, сверкает открытое море. На склоне дня, когда солнце готовится скрыться там, где предположительно находится континент, в мангровом лесу начинается отлив, да такой стремительный, словно идет цунами, с громкими сосущими звуками и шумом сливаемой воды он обнажает садки для мидий и разлохмаченные корни мангровых деревьев. Посреди всего этого разора прямо напротив резиденции — каменистый, отвесный, но теперь полуосыпавшийся обрыв, доходящий до подножия холма, того узкого морского залива, по которому, наверное, выходила в море яхта правителя. Я ничего не знаю о султане Занзибара, мне, например, неведомо, ценил ли он эту заштатную резиденцию, даже посещал ли ее когда-либо, но все-таки заманчиво представить, как в последний день накануне бегства он отрешенно созерцает этот ландшафт, мысленно по пальцам пересчитывая счастливые дни, что выпадали ему в жизни. За ту неделю, что мы с Джоном провели в Чак-Чаке, так и не встретив почитай что ни одной собаки, у нас, словно у четы пенсионеров, возникла привычка прогуливаться, как стемнеет, по главной улице этого города мимо большого здания мечети, которое на фоне тотального обветшания и заброшенности чуть ли не единственное выглядит свежим и ухоженным; затем, сделав крюк, мы оказываемся перед кинотеатром «Новелти», у входа краской намалевано: «Sinema ni mbovu» («Кинотеатр больше не работает»). Не исключено, что это сообщение благочестивое, то есть злорадное. Ведь каким бы обшарпанным ни был фасад «Новелти», архитектурное изящество этого здания в стиле «ар-деко» свидетельствует о том, что некогда это было блистательное заведение. Здесь и теперь изредка все же показывают какой-нибудь индийский фильм, но зал почти пуст, зрителей кот наплакал, и не разберешь, в чем причина такого упадка — в прогрессе телевидения или успехах религии. Потом в сгустившейся темноте мы поворачиваем назад и возвращаемся в отель. Ужинаем обычно на террасе, на крыше, сторонясь других постояльцев, в большинстве это заезжие танзанийские чиновники, они предпочитают ресторанный зал. Джон никогда не садится за стол, не осенив себя крестным знамением — очень скромно, почти украдкой, а прежде непременно обменяется эсэмэсками с Доротеей, своей женой, чтобы осведомиться о здоровье, ее и детей. После ужина, наперекор настояниям Амиса, что-де собаки появляются на улице только глубокой ночью, — вот беда, Джон боится собак не меньше, а то и больше, чем я, на ночных неосвещенных улицах тем паче, к тому же только что получено сообщение о нескольких выявленных случаях бешенства, — итак, мы расходимся по своим номерам, где, наконец-то избавившись от профессиональных забот, можем вернуться к чтению: Джон открывает «Зубы моря», я принимаюсь за одно из тех англосаксонских повествований о путешествиях, которые авторы любят начинать с пассажей вроде «На исходе 1996 года я находился на вершине Килиманджаро; солнце еще стояло низко над утренним горизонтом»[11 - Фраза из книги «В тени Килиманджаро» Рика Риджеуэя, выпущенной в 2006 году.]. «Свой базовый лагерь мы покинули лишь немного за полночь», — продолжает рассказчик, затем он живописует всевозможные перипетии наподобие ночи, проведенной в смутном страхе перед леопардом, причем один из спутников автора замечает, что «они (леопарды) в течение дня перекусывают мышами, как батончиками „Марса“»; изображены также их обманутое ожидание, что нападет носорог, и встреча с последним народцем, который все еще охотится на слонов с луком и стрелами. 25 По существу, я покупал «Нейшн» и «Бангкок пост» только затем, чтобы почерпнуть оттуда информацию о беспорядках на юге страны, в «южной глуши» и в трех провинциях, охваченных волнениями — Паттани, Яла и Наратхиват, положение которых было там очерчено. Однако 17 апреля, несмотря на обилие подобных сведений, среди которых самые, на мой взгляд, интересные касались нападения на поезд, вследствие которого было прекращено железнодорожное сообщение между Ялой и Сунгэй-Колок, меня неудержимо привлекла статья в одном из номеров «Нейшн» под следующим заголовком: «Как принц Уильям дал отставку Кейт Миддлтон, ограничившись простым звонком по мобильнику». А между тем до сей поры я не слышал имени Кейт Миддлтон и, следовательно, понятия не имел даже о том, хороша ли она собой, трогательна, сексапильна, внушает ли она желание или только сочувствие, какого лично от меня могла бы ожидать, скажем, Бритни Спирс, а с другой стороны, я в принципе не испытываю ни малейшего любопытства к частной жизни британской королевской семьи. Затем статья изображала эту самую «Миддлтон» (едва лишь она была отвергнута, ей разом ампутировали имя!) — как она с «разбитым сердцем», узнав, что ее роману с принцем пришел конец, «нервно вышагивает взад-вперед по паркингу». Когда из Хат-Яи (а до того из Бангкока) едешь в Паттани по шоссе, оно сворачивает к морскому берегу не раньше, чем достигнет селения с обескураживающим названием Банг-Пак-Нам-Сакон, зато уж потом тянется вдоль моря на добрых двадцать километров. В погожие дни можно издали любоваться Сиамским заливом, его воды сияют равномерным сине-зеленым цветом, но стоит приблизиться, как эта иллюзия рассеивается, взору является грязная лужа, жидкость в которой по консистенции приближается к супу. Берег, пустынный в это время года, топорщится соломенными хижинами и другими инсталляциями курортного сезона, некоторые из них сожжены, на их месте черные пятна гари. Первый кордон, который встречаешь на этой дороге, расположен по соседству с Банг-Пак-Нам-Тхепха, у въезда на мост, — сине-зеленое море все еще виднеется оттуда. Впрочем, это место не охранялось, а под насыпью валялась мертвая собака, она лежала на спине, задрав вверх все четыре лапы, словно зарядку делала. На несколько километров дальше солдаты установили второе заграждение, при подъезде к которому в глаза бросается доска с описанием примет десятка «террористов», разыскиваемых наиболее рьяно. Но стоит оставить это препятствие позади, и в дальнейшем движение пойдет без заторов, военные машины здесь попадаются, но не часто. В аэропорту Хат-Яи мы встречали некого журналиста, «тайского аналитика», так Филипп представил мне этого субъекта, и он с первой же минуты не переставал болтать, это был монолог, столь велеречивый, что требовалось предпринять не одну попытку, чтобы прервать его или переключить на другую тему. На улицах Паттани навстречу нам попадаются полицейские, они патрулируют на мопедах по двое, обремененные пуленепробиваемыми жилетами и ружьями, стрелять из которых можно, только сойдя с мотоцикла, такая езда превращает их в отменные движущиеся мишени. Отель «Паттани», расположенный в стороне от дороги, в конце эспланады, по которой, когда стемнеет, скачут похожие на белок крысы, за ними иногда гоняются собаки, но поймать не могут, итак, этот отель «Паттани» служит приютом военным и полицейским чинам солидного ранга, так что, по-видимому, хорошо охраняется, вот и установленный на треноге ручной пулемет с джипа «хамви»… Все эти данные тотчас включаются в нескончаемо журчащие над ухом умопостроения тайского аналитика, который, надо признать, располагает исчерпывающими, хотя немножко слишком книжными и трактуемыми с хитрецой познаниями относительно этого региона и сотрясающих его волнений. Дорога, соединяющая Паттани и Ялу, ведет через плантации гевеи и кокоса, рисовые поля и заболоченные прерии, где пасутся буйволы с эскортом египетских (или «коровьих») цапель, мимо селений, в которых буддийские храмы встречаются реже мечетей. Поодаль виднеются холмы, поросшие лесом. Некоторые из них, заостренные и вырезные, словно на картинах китайских живописцев, придвинулись поближе к дороге, образуя на подъезде к городу ущелье, которое было бы весьма удобно для засады, если бы военным не хватило предусмотрительности выставить здесь новый пост, укрепленный мешками с песком, возле которого ошивается двухцветная сука с отвисшими сосками. Тут снова раздается щебетанье аналитика, мелодичное и щедро насыщенное информацией, в конечном счете он как попутчик довольно приятен, теперь выясняется, что его детство прошло в Яле, в семье видных функционеров и, следовательно, в буддистской части города. Потому что две здешние общины живут в разных кварталах, разделенные железной дорогой, движение по которой теперь восстановлено. Последний поезд, идущий из Сунгэй-Колок (конечный пункт следования — Пхаттхалунг), прибывает на вокзал в 16.30, сопровождаемый несколькими солдатами, и после недолгой стоянки отправляется обратно. После этого другие военные, внушающие наибольший страх «рейнджеры», узнаваемые по черной униформе и легкой развязности, болтаются (хоть это и называется «рассредотачиваться») вокруг вокзала вплоть до закрытия, когда задергиваются и его железные шторы. На следующий день после нашего прибытия в Ялу мы ужинали в обществе богатой дамы буддийского вероисповедания, по-видимому приятельницы или родственницы тайского аналитика. Ее сопровождал мужчина, возможно шофер или телохранитель, чья бессловесность, связанная, надо думать, с его низким общественным положением, создавала резкий контраст словоохотливости нашего информированного спутника. Ресторан, где мы ужинали, или другой ресторан на той же улице за несколько недель до этого стал объектом нападения; жертв, насколько мне известно, не было, хотя несколько человек получили легкие ранения. И хотя было немало более смертоносных налетов, в общем они все-таки отдают каким-то любительством по сравнению с другими акциями, совершаемыми в мире приверженцами того исламистского движения, в причастности к которому ныне подозревают здешних бунтарей, если не всех, то некоторых из них. Места в Яле, где за последние несколько месяцев совершались подобные акции, больше не представляли секрета для нас, то есть для Филиппа, журналиста и меня: утром молодая переводчица-мусульманка, которой мы назначили встречу в вестибюле отеля и вскоре обнаружили ее там сидящей на диване, вернее, ерзающей на самом его краю, едва касаясь сиденья ягодицами, словно на иголках, и всем своим видом выражающей, как ей не по себе (она так и не избавилась от этого дискомфорта, словно бы работала с нами вынужденно, против воли), представила нам исчерпывающий перечень этих терактов, причем с нескрываемым удовольствием. Столь же приятное чувство выпало на ее долю, когда, возвращаясь на мопеде из Паттани, она остановилась, чтобы осмотреть следы взрыва, который накануне разнес армейскую машину, — ни одной подробности потерь и разрушений не упустила, упомянула даже о том, где и в каких позах лежали те, кому так не повезло, и с шаловливой грацией сообщила, что «улицы для бомб», по которым удары наносятся чаще, — это те, где больше баров со шлюхами и клубов караоке. (Но если не считать того, что она возлагала на американцев и, само собой, на евреев всю ответственность за здешний раздор, который сама же предварительно объявила неотвратимым и даже благотворным, мне всего труднее простить переводчице, что она затащила нас с журналистом в смрадный — зато для правоверных! — кабачок, поскольку в тайском ресторане есть отказалась, а в менее омерзительное мусульманское заведение пойти не рискнула, опасаясь встретить знакомых: не хотела, чтобы ее видели в нашем обществе.) Как зачастую бывает в городе, разделенном по этническим или религиозным причинам, в Яле, кого ни возьми, всяк клянется, что он лично никакого касательства к противостоянию не имеет, восхваляет доброе согласие, в котором общины жили прежде, пока между ними не посеяли отчуждение, а то и злонамеренно восстановили друг против друга. Еще принято, по крайней мере среди буддистов, утверждать, что в этих беспорядках замешана не другая община, а только ее «ничтожное меньшинство», к остальным же выражать симпатию, хотя зачастую уже следующей фразой, в которой прорывается тотальное недоверие к этой общине, они сами себя опровергают. (Равным образом и переводчица-мусульманка заявляла, что «все ее лучшие подруги — буддистки», хотя ни одной из них назвать не смогла, и твердила, что «насилия никто не хочет», но тут же оправдывала его применение в том или другом отдельно взятом случае.) Так и дама-богачка, извлекая изо рта рыбью кость, застрявшую между зубами, — остаток блюда, столь красноречиво демонстрирующего превосходство тайской кухни, до того изумительного, что даже аналитик на время замолчал, чтобы полнее насладиться, — итак, дама, не преминув высказать все, что положено, в похвалу благородному пристрастию подавляющего большинства мусульман к миру, предупредила, что мы рискуем, забредая, пусть даже при свете дня, в те части города, где они обосновались. Мы-то к тому времени уже успели убедиться, что никакой опасности нет и в помине, по крайней мере для иностранцев. Но даже тайскому аналитику, горячему стороннику примирения, не всегда удается воздержаться от замечаний, выдающих задние мысли не столь благовидного свойства. Так, увидев девушек под покрывалами, вероятно лицеисток, обновляющих свежей краской белую разделительную линию на тротуаре — дело происходило в пору школьных каникул, — он обронил, что мол, это безобидное занятие «по крайней мере мешает им делать глупости». Как-то после полудня мы зашли в ограду Ват Путтхапум, пожалуй, одного из самых крупных буддийских святилищ Ялы, нас заинтриговало исключительное обилие собак близ этого храма. Группа монахов и послушников, отличимых друг от друга по цвету одежд, попивая чай и пожевывая бетель, сидела в тени баньяна, его воздушные корни висели над их головами. Из соседнего здания доносился хор женских голосов, кроны деревьев, которых здесь было множество, звенели от птичьего пения, второй хор по звучности не уступал первому: если в атмосфере остального города ощущалась напряженность, в обычное время ему несвойственная, легко было заметить, насколько этот уголок уберегся от общей участи. Среди желто-оранжевых, так называемого шафранного цвета одеяний выделялась черная футболка, туго облегающая атлетический торс молодого человека, «этнического китайца», как выражаются в Юго-Восточной Азии, практикующего монашество с перерывами (такое возможно), в настоящий момент, как он нам объяснил, не вдаваясь в излишние подробности, он занимается «бизнесом», видимо, в области спортивных пари. Короче, букмекер. Энди — он пожелал, чтобы его называли так, — кроме прочего, наверняка поддерживал тесную связь с полицией или армией, порукой тому служил уоки-токи, которым он был экипирован, кстати, при его посредстве некий осведомитель в нашем присутствии сообщил ему, что в телефонной будке соседнего селения только что взорвалась бомба. Нет сомнения, что, когда у него оставалось свободное время, Энди наряду с деятельностью букмекера вносил свою лепту в обеспечение безопасности Ват Путтхапум. Он дал нам номер своего мобильника и посоветовал никогда не пускаться в дорогу, прежде не посоветовавшись с ним насчет маршрута. Хотя он, разумеется, разделял мнение тех, кто утверждает, что мусульманское население в общей массе лояльно к властям, его встревожил наш замысел отправиться на побережье возле Паттани: он сказал, что этот сектор небезопасен, ведь там живут мусульмане. «Буддизм, — настаивал Энди, — религия более терпимая, чем ислам», впрочем, по этому пункту у нас не нашлось особых возражений. Поняв, что я проявляю интерес к собакам, — Энди считал, что на территории храма и в его окрестностях их обитает около сотни, причем они делятся на пять или шесть явно конкурирующих групп, — он добавил, хотя об этом я его не спрашивал, что мусульмане собак не любят, они их бьют и травят ядом, по ту сторону железной дороги мы не увидим в Яле собак, там только овцы и козы. Тут его уоки-токи снова затарахтел. В тот момент, когда мы подошли к ограде храма с обратной стороны, две женщины, мчавшиеся на мотоцикле, резко тормознули перед воротами, одна соскочила (другая, та, что вела машину, ждала, мотор работал) и положила на тротуар пакет, но не пластида или другой какой-нибудь взрывчатки, а корма, причем лучшего. Для собак. 26 До половины шестого вечера оставалось несколько минут, тени от зарослей спинифекса, все удлиняясь, делали равнину рябой, поскольку солнце уже приближалось к горизонту, когда тепловоз, идущий из Сиднея в Брокен-Хилл, сбил теленка. Некоторые пассажиры за несколько секунд до наезда уже заметили стадо, бегущее не вдоль полотна, что было бы для этих животных куда предпочтительнее, а под острым углом к железнодорожным путям; поскольку ни поезд, ни коровы скорости не сбавляли, столкновение становилось неотвратимым. Машинист это и сам сообразил, но слишком поздно, когда первые парнокопытные уже мчались галопом через рельсы. Он нажал на тормоза, но поезд с жутким скрежетом еще проехал несколько сотен метров, щебень градом летел из-под колес, колотя по днищам вагонов. Затем удар, теленок падает замертво, по крайней мере именно это заключение можно сделать, судя по беспорядочной суете, поднявшейся среди персонала. Для австралийцев — по крайней мере тех, что были пассажирами поезда, — наезд какого бы то ни было транспорта на животных событие столь частое, что ни один из них не проявил по этому поводу ни удивления, ни досады; причиненная этим случаем задержка в пути, и без того до крайности долгом, также была воспринята как должное. (При последней остановке на вокзале Айвенго, в момент, когда поезд собирался тронуться, одна женщина из группы пассажиров сплошь преклонного возраста уронила на щебень свое обручальное кольцо. Платформа была построена на сваях, щебень под ней бугрился, и вот старики, ползая на четвереньках, искали кольцо у самого вагона, где оно упало, меж тем как оно прокатилось под платформой и замерло с другой ее стороны. В конце концов кто-то его углядел. Но чтобы подобрать его там, требовалось спрыгнуть с платформы, не только высокой, но и огражденной метровой решеткой. Будучи свидетелем этой сцены с самого ее начала, я прикинул, каков должен быть возраст ее участников, и поневоле осознал, что, как бы там ни было, гожусь для исполнения подобного маневра больше, чем любой из них. Но тут же сообразил, что поезд сейчас уйдет без меня, да сверх того испугался, не растрогает ли мой подвиг эту компанию до такой степени, что мне от них потом не отделаться. За несколько секунд, что заняли эти колебания, один из старцев к немалому моему стыду меня опередил: перепрыгнул через поручни, чудом не сломав себе шейку бедра, схватил колечко и, взобравшись назад на платформу, вручил его владелице жестом, полным той воздушной грации, что присуща птицам в пору их брачных игр.) В Брокен-Хилле я оказался второй раз в жизни. Двенадцать лет назад мне довелось провести здесь некоторое время. Дело было в декабре. Уже в ту пору меня привело сюда намерение войти в контакт с «Бюро по уничтожению диких собак». Но персонал этого учреждения как раз взял отпуск, по крайней мере, сколько я ни звонил, ни по одному номеру их телефоны не отвечали: слышались только длинные гудки. Эта профессиональная неудача, постигнув меня вслед за другой, более интимного свойства, привела меня в меланхолическое состояние духа, да и Брокен-Хилл оказался местечком, как нельзя больше располагающим к унынию. Настолько располагающим, что впору заподозрить, не этот ли город послужил прототипом того, где покушался на свою жизнь герой романа Кеннета Кука «Проснуться в страхе», — правда, надобно признать, что покушался он безуспешно, но происходило это в городском саду, весьма напоминающем Национальный парк имени Чарльза Стёрта с его нелепым монументом в память жертв катастрофы «Титаника», точнее, его музыкантов, которые, как принято считать, играли, не сбиваясь с такта, пока корабль тонул. Тогда, в первое посещение я остановился в отеле «Уэст Дарлинг», гордостью которого является то, что он существует с 1886 года и имеет «самый большой балкон в городе». Окна моего номера как раз выходили на этот балкон, идущий вдоль изогнутого фасада отеля, здание возвышается на перекрестке Серебряной улицы и улицы Окислов (Брокен-Хилл — город горнопромышленников, большинство его улиц названо в честь минералов). Я проводил целые часы, облокотившись на балюстраду (в тени — поскольку там крытая галерея), и созерцал этот перекресток, чуть ли не на весь день замирающий в остекленевшей неподвижности, сохраняя тем не менее такое кинематографическое совершенство, что при взгляде сверху было немыслимо воспринимать его иначе чем декорацию, главное предназначение которой в том, что здесь в любой момент готов разыграться инцидент, стремительно перерастающий в разгул насилия, какой-нибудь налет с захватом заложников или перестрелкой между двумя группами верховых. Эта иллюзия сохранялась даже на первом этаже, она была настолько навязчивой, что, когда жара спадала и я решался выйти из отеля, мне ни разу не удалось пересечь это пространство нормально, без залихватской позы. В 2007 году, стараясь по мере сил минимизировать риск новой неудачи, я дошел до того, что обратился в посольство Австралии в Париже с просьбой предупредить «Бюро по уничтожению» о моем визите. И позже, уже будучи неделю в Сиднее, где у меня нашлось немало забот куда поважнее, например отыскать Марианну (которая за это время вышла замуж и стала мамой маленькой дочки) или прочесть в оригинале книгу Джорджа Оруэлла о Каталонии, я все-таки, прежде чем сесть на поезд, идущий в Брокен-Хилл, непременно, что ни день, по нескольку раз названивал некоему Тони Мейо, ответственному лицу из «Бюро», обратиться к которому мне посоветовали в посольстве; там я натыкался на автоответчик, чтобы снова и снова оставлять на нем одно и то же послание: «Пожалуйста, перезвоните мне!» Что ж, его телефон хотя бы не отвечал мне длинными гудками. Время пребывания в Сиднее я потратил еще и на то, чтобы освежить и расширить свои книжные познания относительно динго, австралийской дикой собаки, интерес к которой лежал в основе по меньшей мере двух моих поездок в эту страну. В Национальной библиотеке Нового Южного Уэльса, в той же картотеке, где рылся двенадцать лет тому назад, я обнаружил данные произведений, авторитетных в этой области, к примеру «Динго в Австралии и в Азии» Лори Корбетт или работу Филиппа Холдена 1991 года, правда, не слишком известную, «Вдоль ограды от собак динго». С другой стороны, в библиотеке мне попалась книга Октава Мирбо под названием «Динго», опубликованная в 1925 году в Париже, о существовании которой я понятия не имел, но был не на столько любопытен, чтоб ее заказать: сомневаюсь, чтобы автор «Сада пыток» когда-либо всерьез интересовался австралийскими млекопитающими. Каковы бы ни были литературные достоинства произведения Холдена (в части рассказа о путешествии посредственные), автор грешит излишним легковерием в отношении предрассудков, которых он набрался у овцеводов, о чем говорят его заявления вроде этого: «Динго — животное, которое нам обходится всего дороже, они всегда наносили ущерб производству шерсти в стране». Книга Корбетт носит более научный характер. Из нее следует, что динго завезены в Австралию около 4000 лет назад мореплавателями (seafarers) с азиатского юго-востока, притом неизвестно, являлись ли они в то время домашними животными или просто комменсалами наподобие мезолитических собак, рожденных воображением Коппинджера. Кстати, Ксавье де Планоль в работе, которую я уже цитировал, пишет, что, поскольку динго попали на этот огромный остров на стадии «приручения», «комменсальности», которую можно квалифицировать в лучшем случае как состояние «предодомашненности», их дальнейшее размножение ни в коей мере не сопровождалось покровительством человека, какое характерно для его отношения к домашним животным. Динго так хорошо прижились в Австралии задолго до прибытия англичан с их овцами, что, вытесняя сумчатого волка, сделались главными, а вскоре и единственными хищниками, угрожающими сумчатым травоядным. Хотя поборники интересов шерстяной индустрии ныне на большей части австралийского континента объявляют динго «паразитами» и «чумой» и только в пределах некоторых национальных парков им обеспечена хоть какая-то официальная защита, эти собаки в качестве разновидности диких животных, каковыми они неоспоримо стали, если не являлись изначально, рискуют, как утверждает Корбетт, прекратить свое существование не столько потому, что люди угрожают им ядами, ружьями и капканами, не говоря о тысячах километров изгородей, воздвигаемых с великим трудом и ревностно поддерживаемых с целью не подпустить их к баранам, — куда большую опасность представляет в этом отношении их скрещивание с домашними и феральными собаками. «Исчезновение чистопородных динго представляется неизбежным», — пишет Корбетт. Однако близость и неизбежность исчезновения не мешают динго (по крайней мере, латинскому наименованию этого вида) оставаться поводом для дискуссий. На протяжении долгого времени в научном контексте превалировало название canis familiaris dingo, затем начиная с девяностых годов под влиянием Корбетт его оттеснило другое — canis lupus dingo. Коль скоро эту последнюю формулировку можно упрекнуть в том, что, подчеркивая родственные связи динго с волком, она не принимает в расчет вероятность одомашнивания этого животного еще до его появления в Австралии, другие специалисты остановили свой выбор на canis lupus familiaris dingo, скрестив новое наименование с прежним. Проблема усложняется еще и тем, что вероятная родственница динго — поющая собака из Новой Гвинеи, описанная в 1957 году австралийским специалистом по млекопитающим Эллисом Траутоном и нареченная им же canis hallstromi (сколько ни рылся в источниках, никакого мистера Халлстрома я там не нашел), из тех же соображений, что приведены выше, или близких к ним должна бы именоваться canis lupus familiaris dingo hallstromi, да только длинновато такое имечко для небольшой собаки, которой, чего доброго, ныне уже и на свете нет. Зато в языках аборигенов представлены по меньшей мере двенадцать слов, служащих для обозначения австралийской динго: warrigal, tingo, joogoong, mirigung, noggum, boolomo, papa-inura, wantibirri, maliki, kal, dwer-da и kurpany, а сверх того еще шесть — для новогвинейской поющей собаки — «waia, sfa, katatope, kurr-ona, agl-koglma и yan-kararop». Перечень взят из документа, опубликованного в разделе «Canids: Foxes, Wolves, Jackals and Dogs» в 2004 году Комиссией по выживанию видов UICN (Union internationale pour la conservation de la nature), то есть Интернационального союза охраны природы. В мае 2007 года в Австралийском музее неподалеку от Национальной библиотеки состоялась выставка под названием «Столкновение миров, первые контакты с пустыней Запада», посвященная экспедиции в эту самую пустыню, затеянной в пятидесятых австралийским антропологом Дональдом Томсоном. Среди великолепнейших фотоснимков, привезенных им из этой экспедиции, — портрет вождя аборигенов из окрестностей озера Маккей по имени Патута Артур Тьяпанангха, где этот последний представлен сидящим на корточках в нескольких сантиметрах от воды, его редкие волосы топорщатся, но стянуты тесьмой, черная борода, заостренно подстриженная, достигает груди, сам же он жестом скорее ласковым, нежели властным обеими руками удерживает за задние лапы собаку динго. Вдали видна линия берега, тонкая и зыбкая, отделяющая бледную голубизну небес от желтой, по мере удаления розовеющей воды, должно быть, это и есть озеро Маккей. Вождь и сам сидит почти что в воде, устремив взгляд своих чуть раскосых глаз в объектив; у динго окрас светло-бежевый, на груди и в нижней части морды почти переходящий в белый, как мне пришлось убедиться немного позже, в точности такой, как у чучела, выставленного в том же музее, а вернее, задвинутого в угол того зала экспозиции, на двери которого красовалось: «Ищи и обрящешь». Накануне своего отъезда в Брокен-Хилл, рассчитав скрупулезно, с точностью до минуты, будто речь шла о военной операции, каждый шаг пути, по которому завтра утром мне предстоит добираться от отеля до вокзала, я зашел в книжный магазин на Джордж-стрит и купил там книгу австралийского автора Джеймса Вудфорда «Ограда от собак» — самую свежую и полную из работ такого рода. На рекламном пояске суперобложки читаем: «Ограда от собак длиной в 5400 километров — одно из самых протяженных сооружений, построенных на Земле человеком (что наводило на мысль, будто бы где-то еще есть кое-что подлиннее), она тянется, змеясь, через пустынное сердце Австралии и призвана не допускать соприкосновения динго с домашним скотом» и т. д. Вернувшись в отель, я позвонил Марианне по номеру, который сообщила мне Лейла, хотя и заранее знал, что толку от этого не будет, как в принципе, так и потому, что Марианна уже несколько раз сменила его с тех пор, как обосновалась в Сиднее. 27 На автостоянке мотеля «Хиллтоп» в Брокен-Хилл торчали три смешных, неуместных дерева — пальма и два эвкалипта, они вносили что-то беспорядочное в прямолинейные очертания белых линий, ограничивающих место парковки. Здесь-то я наконец встретился с Тони Мейо, он сидел за рулем грузовика со строительными материалами, предназначенными для ремонта ограждения. Заняв место рядом с ним, я увидел на приборном щитке скальп динго, рыжий и такой шелковистый, что напоминал не собачью шкуру, а какой-нибудь ценный мех; на заднем же сиденье помимо других, менее примечательных предметов валялся хвост кенгуру, жесткий, словно бейсбольная бита, с ярким, как свежий ростбиф, срезом. Чтение книги Вудфорда вселило в меня беспокойство. В этом произведении, где он описывает свою экспедицию вдоль ограды, предохраняющей от собак (или от динго), начавшуюся у берега Большого Австралийского залива, что на юге континента, до склонов Большого Водораздельного хребта в Квинсленде, то есть путешествие длиной в несколько тысяч километров по регионам, чаще всего пустынным, Вудфорд, будучи сам горожанином-интеллектуалом, может статься, даже с душком экологической впечатлительности, сначала движимый желанием поладить с хозяевами тех мест, куда он пожаловал как гость, а затем охваченный, повидимому, искренними чувствами благодарности и восхищения, взирает на «обходчиков стены» и, шире, на весь персонал, связанный с охраной и ремонтом ограды, как на подлинные образцы мужественности, рыцарей диких чащоб, жадных до откровенных бесед, всегда в акубрах — мягких фетровых шляпах с широкими полями, вечно хлещущих пиво до трех часов ночи, а два часа спустя уже встающих достаточно свежими и бодрыми, чтобы тотчас пуститься вдогонку за целым выводком диких поросят, разбивать им головы одним ударом о камень, стрелять кенгуру с такого близкого расстояния, что глаза у них выплескиваются из орбит, и все это с полной невозмутимостью, почти словечка не проронив. Хотя Вудфорд вовсе не стремился к подобному эффекту, некоторые пассажи его книги настолько ужасают, что могли бы затмить даже худшие из сцен уже помянутого выше романа Кеннета Кука. Чтобы воздать должное Вудфорду, которому я многим обязан, ведь это он позже свел меня со всеми, кто мне здесь помогал, за исключением Тони Мейо, а также затем, чтобы не отвратить, боже упаси, кого-нибудь от чтения его книги, в трактовке избранного сюжета куда более удачной, чем сочинение Филиппа Холдена, свидетельствую, что, с другой стороны, Вудфорд сумел блистательно передать все самое прекрасное и тревожное, что есть в австралийских ландшафтах: никто не может прочитать, например, его рассказ о пересохшем резервуаре для воды «Грин Галли» близ Тильча-Гейт, где в 1959 году две маленькие девочки умерли от жажды, между тем как их родители, у которых сломался автомобиль, ушли за подмогой, — человек, рассказавший автору эту историю, утверждал, что эти девочки спустя годы после случившейся драмы окликнули его по имени, когда он, запоздав, оказался в ночное время, недалеко от того места, — так вот, никто не может, читая об этом, не испытать странного желания самому отправиться в Тильча-Гейт, чтобы так же вздрогнуть от ожидаемого испуга, уж не внушено ли такое искушение чрезмерной дозой пива с ломтем жареного поросенка. Чем ближе мы с Тони Мейо подъезжали к Смитвильским складам (сперва по асфальтированному шоссе, потом по грунтовке, которой пользовались только скотоводы и обслуживающий ограду персонал, — кстати, выяснилось, что в «Бюро по уничтожению собак» мой спутник служит всего два года, до того он возглавлял предприятие по изготовлению проволочных заграждений, что сделало его специалистом в этой области), тем становилось очевиднее, что я зря боялся: в нем не было ни одной из тех характерных и пугающих черт, какими в своей книге Вудфорд наделяет ему подобных. Но вместе с тем мы оба достаточно быстро поняли, что возможности нашего общения ограничены в силу сугубого различия присущей обоим манеры говорить по-английски. Мне приходилось повторять ему каждую фразу по нескольку раз, он, беседуя со мной, был вынужден поступать так же, и мы волей-неволей решили не разговаривать, пока в том не возникнет крайней необходимости, как, например, в случае, когда он попросил меня выйти из машины, чтобы открыть ворота в заграждении овечьего пастбища. На Смитвильских складах нас ждали жена и сын Тони Мейо, все вели себя в высшей степени сердечно, но несовместимость в области произношения давала себя знать тем сильнее, чем больше было собеседников, и я снова должен был искать спасения в молчании, но, увы, не в той мужественной немногословности, которая так восхищала Вудфорда в персонажах его книги, — я скорее раздражал, походя на ребенка, который витает в облаках и, может быть, малость придурковат. Поэтому, кажется, семья хозяина относилась ко мне по-особенному мило, словно к инвалиду или домашнему животному. К тому же у миссис Мейо имелось несколько собак, с которыми я замечательно поладил, и я видел, скольких трудов ей стоило выкармливать из бутылочки теленка с соседнего ранчо, управляющий которого только что угодил за решетку, до такой степени забросив свою скотину, что заняться ею суд поручил профессиональному охотнику региона. На следующий день после моего приезда я ранним утром осмотрел Смитвильские склады, расположение которых своей простотой напоминало военные укрепления, утратившие стратегический смысл: у подножия металлической башни-водокачки теснилось с полдесятка бунгало, в том числе то, что принадлежало Тони Мейо, директору складов, оно выделялось чуть большими размерами и наличием маленького садика, — это было нечто вроде автоприцепов, покинутых с тех пор, как здешний персонал обзавелся стационарными жилищами, в ангаре размещались механическая мастерская, топливное хранилище, генератор и пустой контейнер, некогда принадлежавший, судя по эмблеме в виде аллигатора, транспортной компании «Митсуй ОСК лайн». Складской автопарк насчитывал несколько грейдеров, предназначенных в основном для разравнивания дюн, которые неустанно наметает ветром к подножию ограды, вездеходы, снабженные радиосвязью, и мотоциклы, приспособленные для местных непроходимых дорог. Перед домом Тони стоял также пикап его дочери, чье заднее стекло было испещрено наклейками, призывающими пить пиво, посещать такой-то паб, поддерживать такую-то местную команду регбистов, «забыть о корсетах и спасать ковбоев (а не всякую тварь)» Австралии — все, так или иначе связанное с разведением овец и доходящей иногда до одержимости ненавистью к «зеленой швали», к экологам; имелась, наконец, и наклейка с советом использовать «Doggone — яд против диких собак, защищающий скот и австралийскую фауну» (по-моему, упоминание о фауне здесь было не более чем данью приличиям) — на логотипе этого продукта красовалась голова динго, безобразно оскаленная, с громадными клыками, с которых капала слюна. Внутри складского ограждения, сплетенного из колючей проволоки и защищающего скорее от вторжения скота, чем от собак, росло несколько деревьев, они давали немного тени, и заросли тамариска над болотом, которое по временам пересыхало (засуха месяцами свирепствует над большей частью Австралии), издали напоминали грот с воображаемым фонтаном. В первые утренние часы среди всей этой растительности оглушительно верещали птицы, особенно много было тонкоклювых какаду, больших белых попугаев, и удодов, которые слывут самыми стайными и шумными созданиями на свете. Если, выйдя за складскую ограду, двигаться в западном направлении, почти сразу оказываешься перед пресловутой оградой против динго, двухметровой металлической сеткой на столбах, череда которых теряется за горизонтом. Как и многие другие, это сооружение, «одно из самых длинных, построенных на Земле человеком», ценно в основном теми более или менее романтическими ассоциациями, что с ним связаны, и не в малой мере — своим нелепым видом, непомерными усилиями, приложенными во имя его возведения и для того, чтобы противостоять ответным усилиям природы, на которые она не скупится, стремясь от него избавиться: наводнениям, ветрам и песчаным наносам, время от времени уничтожающим его на протяжении нескольких километров, и, как правило, бесплодным наскокам рвущихся наружу животных. Двенадцать лет назад я некоторое время наблюдал в окрестностях Хангерфорд-Хилл за стаей страусов эму, пытавшихся спастись от засухи: они так бросались на это препятствие, что раздирали в кровь себе грудь (ежегодно так погибают тысячи этих птиц). Другие животные, кто похитрее или получше оснащен, как вомбаты или ехидны, нередко умудряются проделывать лазы, настолько широкие, что динго (или их метисы, поскольку с некоторых пор чистопородные динго стали редкостью) могут, пользуясь ими, разбегаться по овечьим пастбищам, подтверждая тем самым сентенцию Филиппа Холдена насчет «животных, которые нам обходятся всего дороже, ибо они всегда подрывали производство шерсти в стране». Парадные живописцы — их в Брокен-Хилл обосновалась целая колония, — вот кто хорошо понимает, что образ ограды овеян поэзией и достиг известного величия не иначе как благодаря крайней неуместности своего появления в природной среде. Среди этих художников особенно примечательна некто Роксанна Минчин, чьи творения небольшого формата украшают даже стены номеров мотеля «Хиллтоп». Ее живописи не откажешь в скрупулезности воспроизведения цветовых оттенков. Ограда на ее полотнах лишь едва заметно выделяется среди двух равно пустынных нескончаемых пространств — степи и неба, только первое испещрено кустарниками и хаотическими нагромождениями скал, а по второму проплывают облака, за которыми порой тащится длинный шлейф дождя. У подножия ограды регулярно скапливаются перекати-поле, предвещающие наступление дюн, коим сами и служат основанием. Гонимые ветром, они грациозно скачут по бесплодной земле, образуя клубки всяких растительных остатков и разрастаясь в пути, будто снежные комья. (В американской литературе и кинематографе часто использовался этот образ, ассоциирующийся с обездоленностью и скитаниями сельских жителей в пору Великой депрессии.) Если и от складов отойти, и к стене повернуться спиной, то, пройдя несколько сотен метров, натыкаешься на загон, где хрюкает и совокупляется множество полудиких свиней. Но что в окрестностях склада всего любопытнее, так это кладбище всякой колесной техники, конторской мебели и прочих нетленных отходов, сваленных во впадине, которая выглядит как русло периодически пересыхающего потока. Если, как полагают многие, австралийская пустыня населена привидениями, то немалое число призраков должно было облюбовать сии обломки крушений в качестве места своего обитания; особенно привлекателен в этом смысле старый пикап «додж», его кабина все еще пригодна, чтобы укрываться от дождя — ведь когда тот хлынет, что хоть и случается весьма редко, зато почти всегда неожиданно, он льет, словно во дни потопа, а капот этого «доджа» при малейшем дуновении ветра вибрирует, постанывая, будто эолова арфа местной выделки. Разбросанные там и сям по руслу высохшего потока чахлые кустики, кажется, тоже хотят превратиться в «перекати-поле». Рядом с пикапом два металлических буксира смахивают на ящики какого-то великанского шкафа, один из них служит местом упокоения чьему-то хрупкому скелету (наверное, злополучное сумчатое туда запрыгнуло, а выбраться не смогло), между тем как в другом — сотни пустых бутылок одинакового янтарного цвета и одного калибра, притом расставленных так ровненько, с таким тщанием, будто эту инсталляцию создавали, руководствуясь некими высшими соображениями. 28 В намеченный день, когда должна была состояться охота на динго — с самого начала моего пребывания здесь я ждал его, как законченный лицемер, вроде бы со страхом, но и с надеждой, колеблясь между желанием поучаствовать в такой охоте и опасением, как бы самому не пришлось убивать динго, — утро выдалось дождливым, что грозило испортить наши планы. Потом Тони Мейо усадил меня в свой пикап и повез инспектировать ограду. Дождь перестал, небо прояснилось, но всякий раз, когда машина взбиралась на дюну, а это происходило снова и снова, с вершины песчаной гряды были видны грозовые тучи, они копились над местностью, которую Тони называл пустыней Стшелецкого. После часа пути, не обнаружив ни одного лаза — по-видимому, климат этого региона слишком суров для вомбатов и ехидн, — зато убедившись, что скоплений перекати-поля и формирующихся дюн предостаточно, мы остановились там, где команда механиков билась над вышедшим из строя грейдером. Основная задача состояла в том, чтобы снять с него несколько гигантских колес, взгромоздить их на грузовик и доставить на склад. Поскольку в ходе такой операции от меня не было ни малейшей пользы, я, пытаясь сохранить хорошую мину, начал собирать гайки по мере того, как механик их отвинчивал. Раскладывая их на капоте пикапа, я суетился так деловито, производил столько лишних движений, что под конец мне стало казаться, будто таким манером удастся скрыть свою некомпетентность. Предаваясь бесполезной деятельности, я вдруг заметил, что спины всех этих людей, толпящихся вокруг сломанной машины, покрыты густым слоем, настоящим ковром мух, причем текстура ковра была не менее плотной, чем шерстяная ткань, с безукоризненной синхронностью повторявшая каждое их движение, — это обстоятельство показалось мне настолько забавным, чтобы не сказать уморительным, что мастера, демонтирующие колеса, утратили в моих глазах часть ауры, какую придавала им сноровка в физической работе, хотя я мог быть совершенно уверен, что наблюдаемый природный феномен не обошел стороной и мою персону. Когда ремонтные работы подошли к концу, дефектные колеса были погружены на машину и отправились на склад, а механики, лишенные возможности избавиться от своей мушиной шали, так и сели завтракать, нас посетил «обходчик», обязанный надзирать за состоянием ограды в том ее секторе, где мы как раз находились, то есть в Уайткетч-Гейт. Неподалеку, совершенно затерявшись в дикой местности, находилось бунгало, где он жил. Его охраняла сука породы австралийский келпи (в этой части Австралии почти все домашние собаки принадлежат к этой породе), она только что произвела на свет семерых щенков. Учитывая изолированность бунгало, их неизвестный родитель не мог быть никем, кроме динго, впрочем, это становилось очевидно при первом же взгляде на помет: три желтых и четыре черных щенка. Ленни, смотритель ограды, достал их из разрезанного вдоль бочонка, куда собака поместила свое потомство, и показал нам. Отец-динго наверняка был родом из Национального парка Стёрта, западная граница которого проходит по соседству с Уайткетч-Гейт. Весь персонал «Бюро по уничтожению собак» поголовно считает те места чем-то вроде фабрики динго, в насмешку сводящей на нет все их труды. Но и сами они, со своей стороны, без стеснения расставляют капканы и раскладывают отравленную подкормку если не в самом парке, то, по крайней мере, как можно ближе к нему. С точки зрения закона на всей западной части территории Нового Южного Уэльса разведение метисов такого рода строго запрещается, и Ленни лучше, чем кто бы то ни было, знает, какие меры здесь уместны, однако похоже, что он не очень-то склонен истребить весь помет, задумал обманом вывезти отсюда нескольких щенков, чтобы отдать их любителям домашних собак в той части штата, где здешние запреты не действуют. Мне также показалось, что, прежде чем допустить подобное правонарушение, он хотел бы заручиться одобрением Тони Мейо, но тот воздержался от подобного попустительства в моем присутствии. Когда смотришь на карту Австралии, невольно поражает обилие прямых углов, которые образуют на ней границы между штатами. Уайткетч-Гейт, где только что родились семеро противозаконных щенков, находится в двенадцати километрах от одного из знаменитейших прямоугольных сочленений — поскольку их известность далеко не равноценна, — того, что граничит с Новым Южным Уэльсом и Квинслендом. Возможно, что своей известностью этот прямой угол, именуемый Кэмерон-Корнер, обязан тому, что здесь обитает население трех национальностей, а также своей географической малодоступности или, чего доброго, тому, что недалеко от него — та точка, что делит стену динго на два отрезка равной протяженности. На всем протяжении последней, насколько мне известно, это единственное место, отмеченное монументом с объяснительными стендами, где отражены основные этапы ее истории, начиная с 1914 года, когда скотоводы установили ее первые секции, пустив на это старое ограждение от кроликов, результативность которого оставалась сомнительной. В пору школьных каникул Кэмерон-Корнер привлекает уйму туристов, они толпятся здесь, должно быть, затем, чтобы испытать ощущение небытия — пребывания нигде. В остальное время паб, расположенный с квинслендской стороны от границы, оказывается самым уединенным, чтобы не сказать наименее посещаемым заведением здешних мест: на склоне дня сюда наведываются редкие посетители, в основном из числа скотоводов, занятых работой с овцами и прочей живностью, а также охранников стены. Зал, где подают еду, украшает австралийский флаг, причем сообщается, что во время операции «Освобождение Ирака» он находился на борту транспортного самолета С-130 Геркулес, перевозившего войска. Каждый из членов экипажа почтил флаг, расписавшись на нем. В числе сувениров, которые можно приобрести в этом пабе, имеется несколько старых почтовых открыток с видами Кэмерон-Корнер, полученными во время аэрофотосъемки еще тогда, когда никакие жилые и прочие постройки еще не портили безукоризненную пустынность края; по фотографиям видно, что это вовсе не правильный геометрический угол: стена — а может, и граница — выглядит сильно изломанной линией. Начитавшись Вудфорда, а еще прежде Кеннета Кука, я дал обет не пить пива, покуда не объеду Австралию из края в край, и держал слово всюду, за исключением этого заведения: надо же было не уронить окончательно свой престиж в глазах Тони Мейо, а также снискать благосклонность хозяина, последнее требовалось потому, что я намеревался вернуться в Кэмерон-Корнер без спутников и поселиться здесь на несколько дней. Этот паб, располагавший несколькими номерами для постояльцев, представлялся мне приютом, обеспечивающим идеальные условия для созерцания восходов, закатов и перемещений небесного светила, происходящих в промежутке между ними над пейзажем, где взгляду в самом строгом смысле слова не на чем остановиться, даже динго высматривать бессмысленно, хозяин сам говорит: дескать, шестой год как здесь обосновался, но еще ни разу не видел даже собачьего хвоста. На обратном пути мы сделали остановку, чтобы отлить, причем сверху на нас уже опять падал дождь, а вокруг топталось стадо быков, дело происходило близ Тильча-Гейт, но я только позже, рассматривая карту, насколько позволяли сумерки и дорожные ухабы, на которых нас трясло, сообразил, что место нашей остановки — то самое, где некогда две маленькие девочки встретили свой ужасный конец. Когда мы подкатили к Смитвильским складам, уже совсем стемнело. И дождь перестал. Небо, теперь совершенно ясное, сверкало звездами так, как это возможно только над пустыней. Такие метеоусловия обеспечивали удовлетворительную видимость, однако Тони Мейо опасался, что, если мы прямо сейчас поедем охотиться на динго, колеса его машины будут вязнуть в размокших колеях. Да я и сам пребывал в замешательстве, поскольку, как уже говорил, в обоих возможных исходах меня не все устраивало. При этом я чувствовал, что Тони Мейо, со своей стороны, более чем охотно остался бы дома — так и сидел бы, спрятав ноги под стол. (По телевизору между тем передавали репортаж о беспорядках в одном парижском предместье, и его жене Карен, похоже, очень хотелось расспросить меня на сей счет поподробнее, в особенности ей не терпелось узнать, правда ли, что это «типы со Среднего Востока» воду мутят, ведь наверняка же они всему виной…) Даже если Тони уже приходилось убивать динго и сколь бы близко к сердцу он ни принимал возложенную на него миссию отпугивать их и не выпускать за пределы ограждения, он по существу не охотник, а недавно признался мне, что даже стреляет плохо. Однако поскольку никому не хотелось, чтобы подумали, будто он увиливает, мы вскоре уже сидели в малолитражке с включенным вертящимся прожектором (словно в фильме по мотивам романа Кеннета Кука или даже в самом романе, где банда пьяных хмырей безжалостно травит невинных сумчатых), между сиденьями было засунуто охотничье ружье под маузеровский патрон .303 British, а рядом с ним лежал ящик с этими самыми патронами, красиво отливающими медью и воняющими смазочным маслом; надобно признать, что близость подобных вещей почти всегда вызывает что-то вроде лихорадочного возбуждения. Проехав вдоль ограды километра два-три, мы открыли зарешеченные ворота (одни из тех, которые в ней предусмотрены, но попадаются чем дальше, тем реже), предупреждающая надпись над ними сулила «каждому, кто забудет их запереть, штраф в пределах тысячи долларов». Итак, мы проникли на территорию Южной Австралии: туда, где привольно бродят собаки. 29 «The dog is winning» (Собака неминуемо победит), — объявляет Роджер Роач, чье ремесло помимо всего прочего состояло в том, чтобы убивать как можно больше этих животных, причем считает нужным еще заметить, что «даже если двинуть на них армию, собаки так или иначе ускользнут». Эта сентенция звучит, будто реплика из научно-фантастического фильма в момент, когда героя, в коем сосредоточена последняя надежда человечества, захлестывает, непрестанно разрастаясь, целая лавина захватчиков, так что он уже готов опустить руки. И обстановка, в которой эта реплика прозвучала, с подобным фильмом тоже бы не диссонировала, ибо сцена разыгрывалась в месте неблагополучном и пустынном, на обочине дороги, которая врезалась, извиваясь, в массив Снежных Гор, их еще зовут «австралийскими Альпами», а на переднем плане красовалось «собачье дерево» (dog tree), на нижних ветвях которого болтались десятки мертвых динго; от трупов исходило неиссякающее зловоние, хотя все они были более или менее мумифицированы. Роач утверждал, что они были повешены года два назад (и в самом деле: некоторые высохли настолько, что походили уже не на дохлых собак, а на виноградные лозы) и что эта освященная традицией практика «доггеров», убийц собак, ныне утрачивает популярность. Когда мы покидали Джиндабайн, солнце всходило или, вернее, тщилось взойти, насилу пробиваясь сквозь толщу тумана, который, опустившись за ночь, все еще окутывал весь регион. На всем пути от Джиндабайна до Бомбалы, а затем и по дороге, ведущей через равнину Куидонг к реке Делегейт; чередование солнечного света и тумана придало дополнительную странность зрелищу, и без того не вполне обычному: десятки какаду мелкими шажками семенили по сернистого цвета гряде следом за сельскохозяйственной машиной, разбрасывающей по степи соевый жмых для корма овец. По словам Роджера Роача, на территории одного-единственного поместья шесть сотен этих овец за прошлый год погибли, загрызенные динго и прочими дикими собаками (метисами тех же динго). Если он убивает собак — как мы видим, не питая иллюзий относительно исхода этой битвы, которую он сравнивает с былыми попытками истребления кроликов, — то делает он это, чтобы умерить ущерб, причиняемый скотоводству, и порождаемую этим ненависть скотоводов ко всем, кого они считают защитниками динго; короче, всему виной дирекция национальных парков. В маленькой рощице, примыкающей к границе Национального парка Костюшко, Роач пускает в ход отравленную приманку, расставляет капканы клешневого типа и устраивает разровненные песчаные дорожки, чтобы на них отпечатывались следы животных, пересекающих пограничную полосу. Приманки с отравой накрывают довольно толстым слоем земли, чтобы скрыть их от внимания птиц и мелких млекопитающих, и размещают с достаточно большими интервалами, так что тигровая сумчатая куница (dasyurus maculatus), плотоядное млекопитающее, которому грозит уничтожение, не подвергается опасности слопать их несколько подряд, а если какая-нибудь особь и откопает одну приманку, проверено: такая доза не сулит кунице ничего, кроме мимолетного недомогания. Большинство приманок остаются нетронутыми, а песчаные полосы испещрены таким множеством разных следов, что создается впечатление — правда, ошибочное, ведь они отпечатывались в разное время, — будто здесь промчалась стая, где смешались собаки, кошки, кролики, вомбаты, лисы и вороны, гигантские кенгуру и кенгуру валлаби, кстати, два последних, волоча по земле свои длинные хвосты, оставляют борозды, похожие на следы велосипедных шин. Что до капканов, один из них защелкнулся на лапе опоссума, после чего несчастный, по всей видимости подвергшись нападению лисы или кошки, попытался спастись, забравшись на дерево, но цепочка капкана остановила его на полпути и он был начисто выпотрошен. Около полудня мы перешли вброд речку Делегейт, смею заметить, не встретив с ее стороны ни малейшего сопротивления, и расположились на солнечном берегу, чтобы позавтракать. Ниже брода по течению Делегейт разливается, образуя широченную лужу, где из воды торчит уйма мелких островков, между ними снуют утки с темным оперением, с криками взлетают вспугнутые, словно пришпоренные чибисы и скачут кролики, чей род устоял против прививки двух вирусов, использованных один за другим. Выше по течению на противоположном берегу громоздится высокая скала, ее вершину венчают сосны, а ее склон заляпан белым там, где на уступах гнездятся соколы. Прочий ландшафт состоит наполовину из покрытых лесом холмов, которые, должно быть, являются частью территории национального парка, остальное же пространство являет собою холмистую прерию: на первой половине растет разновидность эвкалиптов, так называемых snow gum, что выдерживают снег, их великолепные кроны служат укрытием для смешанных стад кенгуру и диких коз; что касается прерии, то она, видимо, является частью тех самых угодий, где недосчитались в прошлом году шести сотен овец. У реки близ брода под сухим деревом валяются скелеты кенгуру, рядом — плоские камни, на которые забираются вомбаты, чтобы — есть у них такая привычка — выкладывать на видном месте толстые, черные и блестящие образцы своего помета. Затем мы насквозь проехали лес и, миновав его, вырулили на дорогу, идущую по гребню холмов. По обе стороны пути прерии уходили вниз наклонно, на одном из этих откосов паслись несколько баранов вперемешку с ламами — считается, что присутствие этих последних заставляет собак держаться на расстоянии. Этот холм с его крутыми склонами и лесистой вершиной как нельзя лучше подходил для драматических сцен — опасность может таиться в чаще, а потом неожиданно как выскочит, ринется по откосу… Так и есть: по склонам холма от вершины до подножья были рассеяны мертвые кенгуру (словно пехотинцы, подумалось мне, сраженные залпом с вершины, которую они пытались взять штурмом). Должно быть, они пали жертвой гнева скотоводов, направленного против всего живого, что может посягнуть на привилегии их баранов, и убивали их по разным поводам, если судить по состоянию трупов, разложившихся в разной степени. Роджер Роач, выйдя из машины, стал блуждать от одного к другому с небрежным видом победоносного генерала, обходящего поле битвы с целью оценить масштабы нанесенного противнику урона, хоть он и не питал личной неприязни к кенгуру, да, впрочем, и ни к кому другому. Вдруг он остановился перед совсем свежим трупом, обеспокоившим его куда больше: это был баран, убитый, вероятно, не ранее чем за час до нашего прибытия, так как кровь еще текла у него изо рта. Один глаз у него был выклеван, должно быть, вороной или сорокой — эти птицы во множестве кружили над местом преступления, и баран, если наклониться и присмотреться, хотя имел крепкие рога, получил глубокую и обширную рану в основание одной из задних ног. По этой ране Рождер Роач определил, на мой взгляд малость поспешно, что барана задрал дикий пес, потом, собравшись с мыслями, он и сам заметил, что это могли сделать, к примеру, и лисы, подоспевшие уже после смерти барана, чтобы урвать свою долю удачи. И еще одно, как он признал по размышлении, не вязалось с гипотезой относительно нападения собаки (или динго): то, что остальное стадо, не проявляя ни малейших признаков испуга, продолжало, как ни в чем не бывало, щипать травку. В следующую ночь, отужинав один в джиндабайнском ресторане, где я сидел между трех гигантских экранов, на двух из которых транслировали футбольный матч, а третий являл миру страдания хрупкой молодой блондинки (дело происходило на бальнеологическом курорте в Португалии), я потом за ночь перебрал в уме все данные о смерти барана, которыми располагал, и пришел к выводам, отличным от того, который в первый момент извлек из происшедшего Роджер Роач (хотя как знать: он и сам, поразмыслив, мог прийти к тому же результату). Тут надобно отметить, что я никогда раньше не принимал участия во вскрытии бараньего трупа, так что познания мои в данной области ограничены. И все же, когда я перебирал в уме впечатления той сцены, меня чем дальше, тем больше поражала одна деталь, которой Роджер Роач, по-моему, не уделил должного внимания: брюхо у барана было непомерно раздуто. Так вот, мне вспомнилось, что в романе Томаса Гарди «Вдали от обезумевшей толпы» у баранов появились те же симптомы, но героиня Батшеба в последнюю минуту спасла их тем, что, преодолев отвращение, проткнула кожу на брюхе, чем освободила от недуга. Может быть, и у барана, что валялся близ границы Национального парка Костюшко, непомерное вздутие брюха произошло уже после смерти, вызванной заворотом кишок. Но если баран издох не вследствие нападения собак, а от того, что я антинаучно назвал бы «болезнью Батшебы», это могло бы объяснить беззаботность, с которой его сородичи продолжали пастись, а наличие глубокой раны, равно как и выклеванный глаз, как полагает и сам Роджер Роач, было следствием того, что какие-то падальщики подоспели уже потом. В туристическом автобусе, что курсирует между Джиндабайном и Кумой, хотя, кажется, это было в другом, когда я уже ехал из Кумы на Канберрский вокзал, место рядом со мной заняла до крайности хорошенькая и зажигательная девушка, она уселась на сиденье по-турецки и непрестанно вертелась, покачивала головой, одной рукой ероша свои волосы, другой массируя собственное бедро в ритме музыки, слышать которую я не мог. А прямо напротив Канберрского вокзала под большими деревьями, облетавшими от могучих порывов теплого ветра, я насчитал ровно тринадцать какаду, топавших по грядке сернистого цвета среди зеленеющего травой газона. 30 Я шел по Джордж-стрит в сторону квартала Рок, что у подножья Сиднейского моста Харбор-Бридж, меня туда всегда тянуло, хотя мне не по душе перемены, которые там произошли за последние годы. Джордж-стрит — трасса почти прямая, она ведет с севера на юг, через неравные промежутки пересекаемая другими, как правило, под прямым углом. Мой отель находился на южной оконечности этой улицы, невдалеке от вокзала, на самой границе — а теперь, пожалуй, уже и в пределах — расширяющегося китайского квартала. На углу улиц Джордж и Гоулберн навстречу мне попалась молодая китаянка, распространявшая рекламные листовки с таким безразличным видом, будто ее нынешний работодатель — какой-нибудь торговец мебелью, а между тем ее листовки расхваливали эскорт-агентство. Оно носило многообещающее название Undercover Lovers («Любовники под прикрытием»), предлагало «привлекательных и сексуальных» (sexy and good looking) сопровождающих обоего пола и сулило «двадцать четыре часа из двадцати четырех» приятного обслуживания. Листовка была украшена фотографией китаянки безукоризненно респектабельного вида, в белом с головы до пят, смотрящей вам прямо в глаза с легкой лукавой усмешкой. По мне, эта смесь достоинства и лукавства — отменный коммерческий расчет, способный избавить потенциального клиента если не от всех сомнений, то от изрядной их доли. Может, я бы и сам соблазнился, даже несмотря на подозрение, что молодая женщина, изображенная на листовке, сама лично никогда не работала на Undercover Lovers, но я помнил, как однажды попытался прибегнуть к услугам агентства подобного рода, это было в одной азиатской столице давным-давно, с тех пор прошли годы. Я тогда оказался в обществе немки, правда, очень милой, но она вызывала, по крайней мере с моей точки зрения, ассоциации, связанные с сидением в тихом уголке у очага, и я действительно провел с ней — за плату, однако же, весьма высокую — мирный, дружеский вечерок, абсолютно противоположный представлениям, которые принято связывать с вещами такого рода. Когда я так прогуливался по Джордж-стрит, особенно по вечерам, когда уже стемнело, меня всегда неприятно удивляло, что светофоры, которые имеются там на каждом перекрестке, подолгу не меняют цвета, из-за чего пешеходы скапливаются большими плотными группами, внутри которых присутствие курильщика отнюдь не приветствуется — в его адрес скоро начинаются такие же демонстрации враждебности, как если бы дело происходило в закрытом помещении; доходит до того, что теперь уже весь город пронизан этим неприятием, так что любитель табакокурения повсюду наталкивается если не на прямые запреты, то на всеобщее, подчас угрожающее осуждение. Отель, где я остановился, беспардонно расхваливал свое гостеприимство, здесь, мол, «a home away from home», «much like if you were visiting an old friend»[12 - «Вдали от дома, как в родном доме», «точь-в-точь так, будто вы в гостях у старого друга».], только этот старый дружище в зависимости от условий спроса и предложения, что ни день, варьировал цены, завтрака здесь больше не подавали, о вашем белье не заботились, — так вот, этот отель тоже, конечно, ввел запрет на курение, а чтобы поддерживать в своих клиентах опасливое уважение к этому запрету, там чуть не каждую ночь устраивали шутку, скопированную с обычая, что практикуется во флоте и проделывается в два захода: сначала включается сигнал тревоги, звучащий так же устрашающе, как сигнал бедствия на тонущем корабле, он распространяется повсеместно — каждый номер снабжен громкоговорителем; затем следует приказ ждать новых инструкций. Тянутся долгие минуты, в течение которых ни единый звук не свидетельствует о том, происходит ли в отеле что-либо, ведь было бы необходимо предпринять розыски, найти источник огня, и вот наконец тот же голос через громкоговоритель предлагает экипажу, то есть постояльцам, снова ложиться спать, заверив их, что опасность в настоящий момент устранена полностью, и вскользь извинившись за причиненное беспокойство. Единственное достоинство этой гостиницы или, вернее, единственное доказательство, что ее содержателям не совсем чужды гуманные порывы, — тот факт, что каждый номер украшают картины Марка Ротко, притом разные — это мне известно, поскольку я перебрал несколько комнат. В тот вечер, когда я прохаживался по Джордж-стрит, мое внимание привлек экран телевизора в витрине одного туристического агентства, там демонстрировали маленький закольцованный фильм про то, как ловят рыбу-меч. Поначалу действие развивалось, как и следовало ожидать: рыба-меч билась, прыгала и т. п., а рыбак, хвастливо приосанившись на скамье, приводил в порядок свою амуницию с тем сияющим и одновременно растерянным видом, какой можно наблюдать только у детей, восседающих на горшке, однако в последние секунды, когда пойманная рыба, гигантский экземпляр, была уже подведена к самому борту, произошло нечто чрезвычайное, что в кадр не попало, но рыба-меч внезапно на добрых три четверти исчезла из виду, такое могло быть только следствием нападения акулы, а потом на конце удочки уже не осталось ничего, кроме чудовищной головы, заканчивающейся хоботком, на котором еще оставался красный налипший клочок мяса. То же агентство предлагало и другие способы проведения досуга на воде, в том числе экскурсию продолжительностью в несколько часов (отплытие с морского пассажирского терминала Секула Кви) сулящую встречу с горбатыми китами. Поскольку назавтра я был приглашен на ужин к Марианне, а до тех пор делать было нечего, тем более что я отменил свои переговоры с мореходной компанией, обслуживающей Новую Гвинею, родину поющей собаки, мне показалось, что такая экскурсия может оказаться недурным времяпрепровождением. Тем паче что, бегло проглядев программу плавания, я уразумел следующее: хотя встречу с китами агентство гарантирует «на сто процентов», эта гарантия войдет в действие не раньше следующего месяца. Двенадцать лет прошло с тех пор, как Марианна покинула Сараево — это было незадолго до конца войны — и переехала в Австралию. Я уже дважды встречался с нею там: в первый раз, когда затеял экспедицию к ограде против динго, вторично — по возвращении после выполнения тайной миссии в Новой Зеландии, похода по следам фальшивой супружеской четы: двух секретных агентов, устроивших взрыв на судне экологов. Во время этого второго посещения я переусердствовал со спиртным за ужином в ресторане квартала Рок, а позже, вечером решился на смутную и неуместную попытку сближения, которую Марианна отвергла, но с такой деликатностью, которая, по-моему, могла происходить только от ее абсолютной чуждости злу, это избавило нас обоих, и ее, и меня, от той взаимной неловкости, что обычно сопутствует инцидентам такого рода. Избавило настолько, что единственным удручающим следствием моей неловкой выходки стало появление в финале книги, экземпляр которой у Марианны был, тех самых слов, какие она тогда нашла, чтобы поставить меня на место; сказано было по-английски, а этот язык ее муж Владо (поскольку за это время она вышла замуж) прекрасно знал, и потому первый же вопрос, который он мне задал, правда, между делом, когда мы ужинали втроем, был именно вопрос насчет обстоятельств, при которых Марианна произнесла эту фразу, на которую он наткнулся, листая мою книгу. Воистину, когда дело касается подобных материй, с хорватами лучше держать ухо востро, впрочем, как и с представителями любой народности из тех, что входили в состав бывшей Югославии. Да, Владо был хорватом. Уроженец Герцеговины, он насилу смог уклониться от службы в войсках Хорватского совета обороны — ополчении, во время войны защищавшем с неистовой яростью предполагаемые интересы своей общины; уже живя в Австралии, он не в добрый час вздумал возвратиться на родину погостить — как раз перед началом войны. Марианна тоже была хорваткой, но родом из Сараева, большую часть осады этого города она провела в тех же условиях, что выпали на долю прочим его жителям. В тот вечер мы почти не заговаривали о войне, но был разговор подольше: об их плане когда-нибудь вернуться в Герцеговину, в селение, где Владо родился, у него там остались дом и виноградник, а им хочется, чтобы их дочь Ева выросла хорваткой, и не в большом австралийском городе, а в сельской местности. Прежде чем пройти к столу в их квартире, расположенной в сиднейском районе Параматта, я заметил возле телевизора статуэтку Девы Марии, вне всякого сомнения, вывезенную из Междугорья, так же, как дивный календарь, украшающий хижину отца Джона в Касанге, но я воздержался от комментариев насчет подобного совпадения, боясь, что, рискнув коснуться этой темы, буду вынужден потом прикидываться, будто я что-то смыслю в таинственных материях, на что в действительности не претендую. И вместо того чтобы рассказывать о своей экскурсии, занявшей вторую половину дня, во время которой мы в глаза не видели никаких китов да и ничего вообще, кроме монотонно темной морской синевы, чуть заметно колеблемой равномерными длинными волнами без единого буруна, без малейшего всплеска пены, да, отказавшись от описания этой убийственно нудной экскурсии, от которой я сохранил в подарок Марианне билет с пометкой «Годен для повторного использования», я решил поведать о своем участии в охоте на динго в компании Тони Мейо, колебался только, какой из двух версий финала отдать предпочтение, поскольку их назидательность неравноценна. Согласно первой, если вернуться к повествованию об этой истории в том пункте, где я ранее от него отвлекся, наша четырехколесная моторизованная колымага с трудом тащилась вперед по размокшей дороге, ее вращающийся прожектор беспорядочно шарил по земле и воздуху — Тони Мейо был слишком поглощен своими водительскими заботами, чтобы заниматься еще и им, — и освещал (точнее, грубо вырывал из мрака, чтобы тотчас погрузить обратно) случайные фрагменты пейзажа — недолговечные сезонные болотца, какие-то заросли, перепутанную крону дерева, из семейства акаций, называемых здесь мульга, каменистую прерию, усеянную шарами перекати-поля, по которой во всех направлениях разбегались кролики. Когда мы оказались на вершине холма, Тони Мейо выключил мотор, чтобы дать нам возможность в тишине полюбоваться на Млечный Путь. Затем мы продолжили свое земноводное продвижение, то на полной скорости мчась по отрезкам дороги, не пострадавшим от ливня, то буксуя в жидкой грязи, причем порой казалось, что машина вот-вот в ней утонет. «Если луч прожектора поймает глаза динго, — предупредил меня Тони Мейо, которому время от времени все-таки удавалось контролировать это устройство, — они сверкнут желто-зеленым блеском». По меньшей мере один раз мы едва не пристрелили по ошибке лису, впрочем, лисы относятся к завезенным на континент видам наряду с верблюдами, лошадьми, ослами, козами, свиньями, буйволами, кошками и собаками — короче, со всеми, кроме сумчатых, и в этом смысле ее также можно теперь причислять к «паразитам». Наконец в луче прожектора впрямь вспыхнула пара желто-зеленых глаз, Тони Мейо остановил машину, зарядил и нацелил свое ружье под патрон .303 British, между тем как динго, вскочив и напружинив лапы — когда мы на него наткнулись, он спал, — сделал несколько шагов в нашу сторону, будто ожидая, что мы привезли ему чего-нибудь поесть, потом повернулся и неторопливо потрусил прочь; тогда Тони Мейо толкнул меня, побуждая откинуться на спинку сиденья и не мешать ему просунуть дуло в окно с опущенным стеклом, потом он вскинул ружье на плечо, прицелился, выстрелил, промахнулся — чего доброго, умышленно, — а динго перешел в галоп и скрылся в чаще. Согласно второй версии, все происходило в точности так же, кроме одной подробности: когда Тони Мейо выстрелил, динго упал на землю, перекувырнулся, пронзительно заскулил, однако затем вскочил, с виду невредимый, ринулся со всех ног прочь и пропал из виду. Так что в обоих случаях нет трупа, стало быть, и убийства не было. Сам же Тони, когда мы вернулись, просто и лаконично поведал супруге, что стрелял в динго, но не попал. 31 Опыты, которые проводили Дмитрий Беляев и Людмила Трут, отбирая среди черно-бурых лисиц менее диких и на исходе восемнадцати лет выведя путем подобной селекции животных, до странности схожих с собаками (они отзываются на свою кличку, переворачиваются на спину, чтобы их приласкали, забираются на колени Беляеву и Трут и даже тявкают), — эти опыты, по мнению профессора Андрея Гончарова, равным образом можно трактовать и как подтверждение, и как опровержение теории Коппинджера о превращении волка в собаку в зависимости от того, делаешь ли главный акцент на результатах этих экспериментов или на способе их осуществления. Сам Гончаров является известным специалистом по псовым в общем и в частности по волкам. Однако самый оригинальный раздел его трудов — тот, что посвящен бродячим собакам Москвы и ее окрестностей, поведение которых он изучает уже больше двадцати пяти лет. Начало его изысканиям в этой области совпало с подготовкой Москвы к Олимпийским играм 1980 года, когда в который раз дело не обошлось без попытки истребить бродячих собак. (С точки зрения последних выбор города, где их численность велика, в качестве очередной олимпийской столицы по меньшей мере в половине случаев может рассматриваться как катастрофа, ставящая под удар само их существование.) Пять лет спустя организация в советской столице Международного не то студенческого, не то просто молодежного фестиваля обернулась новыми собачьими гекатомбами. Андрей Гончаров отмечает, что вследствие этих мер численность популяции крыс взрывообразно выросла, что побуждает признать за бродячими собаками роль отчасти положительную в деле сохранения здоровья населения, а также еще отчетливее выявляет странность приведенного выше утверждения Алана М. Бека относительно гармоничного совместного обитания крыс и собак, якобы замеченного им в бедняцких кварталах Балтимора. Присутствие бродячих собак также способно ограничивать проникновение лисиц и прочих диких хищников в городскую среду. С другой стороны, Гончаров доказывает, что бесконтрольное размножение бродячих собак при том, что численность волков резко упала, может обернуться конкуренцией между ними, а то и подменой второго из названных биологических видов первым, что в большом масштабе уже происходит в Румынии; относительно России Гончаров приводит в пример Хоперский заповедник, расположенный на одном из притоков Дона, где уничтожение волков практиковалось вплоть до середины восьмидесятых, когда были введены в действие защитные меры. Они несколько запоздали: коль скоро волки исчезли, территорию заповедника заполонили феральные собаки. Ныне, по мнению Андрея Гончарова, численность бродячих собак на территории Москвы — около 30 000 (Михаил Булгаков в романе «Собачье сердце», опубликованном в 1927 году, говорит о «40 000 московских собак», что могло бы послужить примечательным свидетельством стабильности их численности, если не подозревать автора «Мастера и Маргариты» в том, что он взял эту цифру с потолка). Среди этих нескольких десятков тысяч собак Гончаров в ходе своих изысканий выделил четыре категории. Первая включает тех, что более или менее регулярно исполняют полезные для человека функции вроде охраны автостоянок или еще почему-либо оказываются нужны. Три оставшиеся разновидности отличаются большей или меньшей степенью зависимости от людей; всего теснее с ними общаются те собаки, которые выклянчивают себе пропитание в общественных местах, их Гончаров, следуя в своем анализе за Аланом М. Беком, изучавшим их искусство «культурного камуфляжа», определяет как «тонких психологов» — они, к примеру, умеют отличать в толпе тех, кого легче растрогать, обычно это дети или люди преклонного возраста. Самые трусливые из собак, избегая всякого контакта с человеком, предпочитают промышлять на свалках, а если представится подходящий повод, даже возвращаются к образу жизни диких хищников, подобно тем, что заселили Хоперский заповедник. С другой стороны, Гончаров подчеркивает, что перемены, происходящие в человеческом обществе, не остаются без последствий и в судьбе московских собак: они получили доступ на новые обширные территории, особенно на пустыри, занятые сорной растительностью или промышленным мусором, однако со временем их оттуда потеснило развивающееся градостроительство; они завязывают продолжительные отношения с непрестанно возрастающей популяцией нищих и бездомных, и наконец, они используют довольно значительный излишек пищи, попадающий на свалки вследствие роста уровня жизни — бедные хоть и беднеют, но содержимое продовольственной корзины среднего класса улучшилось с советских времен, да и умножившиеся при новом режиме рестораны и коммерческие фирмы вносят сюда свою лепту. В Москве редки кварталы — если такие еще хоть где-нибудь существуют, — где не найдешь бродячих собак. Не считая Комсомольской площади с ее нищенскими задворками, я видел их резвящимися на поросшем кустарником склоне близ того места, где Яуза впадает в Москву-реку, в подземных переходах у станции метро «Курская», в начале улицы Ильинки у Красной площади — перед зданием (чьи эстетические достоинства, на мой вкус, несколько раздуты), возведенным в двадцатых архитектором Мельниковым для клуба рабочих завода «Каучук», и неподалеку оттуда на улице Тружеников (или на Плющихе?) возле того безликого дома, где какое-то время жил Солженицын. Территория, на которой Андрей Гончаров всего чаще вел свои наблюдения, находится на юго-западе столицы по обе стороны от Минского шоссе, внутри того острого угла, что образуют речка Сетунь и железная дорога, идущая от Киевского вокзала. На восток от Минского шоссе последние клочки бывшей сельской местности, рощи и фруктовые сады, исчезают по мере того, как наступают новые жилые кварталы. По одну сторону от реки торчат башни в стиле Микки-Мауса, порой несколько напоминающие Средний Восток, реже — сталинский неоклассицизм, все это возвышается над площадками для гольфа вперемешку с теннисными кортами (эти два вида спорта освящены восшествием их приверженцев в высшие эшелоны государственной власти или стремлением туда прорваться). На противоположном берегу пологий склон, поросший лесом, поднимается вверх, достигая группы заброшенных промышленных зданий, окружающих сортировочную станцию. Для каждого из этих биотопов характерен особый контингент собак, имеющий свои отличия и по виду, и по поведению в зависимости от того, живут они на пустырях (эти самые пуганые) или по соседству с площадками для гольфа (а эти самые вежливые). Ниже, в том месте, где реку можно перейти вброд, старая женщина в балахоне и с ухватками крестьянки стоит на берегу в окружении трех больших псов, один из которых принадлежит ей. Она работает вахтершей в новых домах, что поблизости, это дает ей возможность забирать себе столько еды, сколько вздумается, разумеется, для собак, но, вероятно, и для себя тоже. Вот появляются два узбека — или таджика, а может, азербайджанца — или это были еще какие-либо «черные», как русские обобщенно называют любых горцев с Кавказа или жителей Каспийского побережья; эти двое вооружены заостренными палками, с помощью которых они должны очищать газоны: насаживать на свои орудия мертвые листья и засаленную бумагу, следовательно, при таких занятиях они по своему общественному положению ниже вахтерши. Собаки при виде их принимаются лаять и скалить зубы. «Они не любят гастарбайтеров», — замечает профессор Гончаров, а потом рассказывает нам такой анекдот: в лесу на распутье дорог жирный медведь встречает волка и лиса, оба так отощали — кожа да кости. «Мне не везет, — жалуется волк. — Я набрел на овчарню, съел барана, но на другой день пастух, пересчитав свое стадо, понял, что одного не хватает, и спустил своих псов с цепи». — «У меня та же история с курами», — вставил лис. «Зато я, — объявил медведь, — расположился невдалеке от стройплощадки и каждый день съедаю по гастарбайтеру. Никто не доставляет мне никаких хлопот: работодателю даже в голову не приходит их пересчитывать». К западу от Минского шоссе — здесь скоростная трасса выглядит уже совершенно загородной, на картах этот сектор иногда бывает отмечен названием «Очаково-Матвеевское» — расположена электростанция, чьи градирни, увенчанные клубами пара, видны издалека, а вокруг нее теснятся несколько предприятий. Одно из них занимается разделкой мороженого мяса — для собак оно представляет собой стратегическую цель, другое — розливом пива, третье — молочными продуктами. Их разделяют между собой прямые улицы, обрамленные высокими стенами и по большей части тупиковые: по ту сторону под высоковольтными мачтами, несущими кабели электроцентрали, на несколько километров тянется индустриальный пустырь, пересекаемый железнодорожными рельсами, между которыми местами пробивается густая растительность, эти дебри, может статься, удобны для темных делишек. На железнодорожных колеях, то ли покинутых, то ли нет, вереницей стоят пустые вагоны, однако они, возможно, все еще на ходу — порой эти составы внезапно приходят в движение с глухим стуком и долго не утихающим, передающимся от вагона к вагону, лязгом застоявшегося металла. В тупичке, подводящем к разделочной фабрике, и перед ее главными воротами собирается настоящий собачий конгресс, десятка полтора голов, причем около половины — щенки. Описываемая сцена разыгрывается в начале лета, профессор Гончаров предполагает, что здесь собрались в виде исключения как минимум две стаи, обычно разобщенные и занимающие раздельные территории, а пришли они сюда не затем, чтобы попытаться взять фабрику штурмом, как можно было бы заключить, судя по их поведению и многочисленности, а с целью приучить щенков к присутствию людей, поскольку в будущей жизни им придется освоиться с этим. Появление нашей группы тут же заставило их рассредоточиться, а некоторых побудило попрятаться под стоящими у ворот машинами. «Нельзя позволять, чтобы тебя взяли в кольцо!» — с воодушевлением пояснил профессор Гончаров, как будто мы сами этого не понимали. И как будто желания вырваться из окружения достаточно, чтобы сделать это… Когда же собаки, решив убраться восвояси, потрусили к тем зарослям, о которых я упоминал выше как о месте, подходящем для темных делишек, профессор (ни дать ни взять тот персонаж из рассказа Хемингуэя, что мнил себя храбрецом, но от нападения раненого льва улепетнул, подумалось мне тогда) решился последовать за ними. Только две собаки отстали от прочих: наше появление потревожило их в процессе совокупления, прервать который они не могли, а потому перешли к завершающей стадии, повернувшись к нам спиной. 32 «Не существует недавних свидетельств того, что дикая популяция динго или поющей собаки еще сохраняется в Новой Гвинее, хотя обитатели ее горных и труднодоступных областей утверждают, что видели или слышали диких собак на вершинах самых высоких гор». В этом издании, которое я уже цитировал, посвященном хищным млекопитающим и опубликованном под эгидой Всемирного союза по охране природы, я прочел все, что предшествовало данной фразе: теперь я нашел его в библиотеке профессора Гончарова: на мой взгляд, это главное ее украшение, да, кстати, и один из самых увесистых ее томов наряду с атласом Генштаба Красной армии, изданным в Москве в 1938 году под названием «Атлас командира РККА», на его фронтисписе красуется рельефно выдавленный профиль Сталина, который к тому времени как раз обезглавил этот Генеральный штаб и обескровил казнями подведомственную ему армию. Между тем вечерело. В квартире профессора Гончарова, дом которого расположен на Ростовской набережной, несколько комнат, но обширный вид открывается только из окна кухни, именно из него я смотрел вдаль, где сквозь листву деревьев блестела, отливая медью, река, виднелся Бородинский мост и прорисовывался зубчатый силуэт высотного здания гостиницы «Украина». Вопреки ожиданиям затеянный нами в этот же день поход в квартал Очаково-Матвеевское закончился без мало-мальски примечательных инцидентов. Мы с Алексеем (ассистентом профессора) вслед за ним, движимые исключительно своей беспримерной отвагой, все-таки устремились в густую чащу, где исчезли собаки, но не подверглись там никакому нападению, хотя обстановка как нельзя больше к этому располагала, нам только пришлось продираться сквозь колючий кустарник, шагать по крапиве, перебираться через железнодорожные рельсы, пролезая под вагонами с риском, что они в любой момент могут тронуться с места, выворачивать себе щиколотки, спотыкаясь на шлаке насыпи, пока наконец, ведомые безошибочным, поистине собачьим нюхом профессора, мы не набрели на логово, где вытоптанная и свежевзрытая земля свидетельствовала о том, что крупные хищники совсем недавно были здесь. «Всего лишь миг назад, мог бы сказать любой из нас, — они здесь были». И что самое кошмарное, по краю этой берлоги тащилась вся искусанная, но еще живая крыса, профессор поймал ее за хвост, будто это был маленький мышонок, поднял и показал нам, пояснив, что она наверняка послужила игрушкой, которую родители притащили в подарок своим щенкам с целью обучить их охотничьим навыкам и заодно позабавить. По другую сторону от главной развязки железнодорожных путей, под высоковольтными мачтами, где разрослись такие же кусты, человек пятнадцать узбеков, таджиков или азербайджанцев (которых их работодатели ни во что не ставят) рылись в груде металлических обломков, возможно, их занятие было не вполне законным, тем паче что в московских предместьях все отдает этим душком; они, не надев ни защитных очков, ни рукавиц, кромсали металл газовыми резаками под надзором двух женщин, хотя, возможно, я и заблуждаюсь относительно роли, которую эти дамы там исполняли; по крайней мере, одна из них, брюнетка, была очень красива (так красива, что естественнее представлялось встретить ее не здесь, а в ночном клубе); другая при виде нас оперлась на метлу, связанную из веток, — жест, который мудрено истолковать иначе, чем как попытку заручиться алиби. — Поющая собака из Новой Гвинеи… — снова заговорил профессор с оттенком меланхолии, а сумерки за окном между тем все сгущались; мы смотрели, как последние отблески заката отражались в бесчисленных окнах гостиницы «Украина». Толстенный том материалов Всемирного союза по охране природы, в который и сам профессор внес свою лепту — статью о корсаке (vulpes corsac), мало кому известной некрупной лисице, обитающей в степях Центральной Азии, — этот том был открыт на кухонном столе, заранее тщательно очищенном от всего, что на нем копилось. И тут профессор прибегнул к звукоподражанию, очень удачному, насколько можно судить, не зная оригинала: он изобразил то особенное переливчатое завывание, какое, по его словам, умеют издавать поющие собаки Новой Гвинеи. Ведь Гончаров мог это вспомнить, он видел и слышал нескольких таких собак — и, кстати, подтвердил, что они малы ростом, с короткими лапами, — в зоопарке Душанбе (бывшего Сталинабада) тогда имелся вольер, где их держали. Это было в середине восьмидесятых. Коль скоро Душанбе, после развала СССР став столицей независимого Таджикистана, превратился в арену долгой, запутанной гражданской войны, где столкнулись интересы различных кланов, причем рознь усугубляли несовпадения в трактовке ислама, весьма вероятно, что поющие собаки погибли в этих смутах, хотя религия, исповедуемая подавляющим большинством таджиков, заведомо исключает возможность употребить их в пищу; однако, подсказал профессор, когда вспыхнула война, их могли и перевезти в какую-нибудь другую из столиц региона, имеющую зоопарк, способный их принять. В этом смысле, продолжал Гончаров, не отдавая себе отчета, что его гипотеза, чего доброго, опасно повлияет на мою судьбу, спровоцировав меня снова направиться в те места, откуда все начиналось, только Ашхабад, столица Туркменистана, отвечает требуемым условиям, особенно в силу расточительности тамошнего тирана и его мании величия: уж если его угораздило отправить том своих стихов на космическую орбиту, какой ему смысл воздерживаться от необязательной, но сравнительно пустяковой траты средств, нужной для столь престижной затеи, как перевозка из Душанбе и устройство в ашхабадском зоопарке нескольких особей вида, по всей вероятности уже исчезнувшего в своей естественной среде обитания. Перспектива возвращения в Туркменистан, где собаки, которые и не думали петь, однажды едва меня не растерзали, не казалась особенно соблазнительной. Но в тот затянувшийся вечер, когда закатные лучи так долго угасали над огромным городом, панорама которого раскинулась за окном кухни, меня еще ожидала нечаянная встреча, способная толкнуть на эту дорожку куда более решающим образом, чем мне бы хотелось. Да, именно в тот вечер случилось так, что сын профессора Гончарова, от которого последний вот уже несколько недель не получал вестей, неожиданно возвратился из путешествия к берегам Евфрата. Он появился в майке цветов Хезболлы, которую ему кто-то подарил в Дамаске, и, даже не успев переодеться, вытащил из своих пожитков и водрузил на кухонный стол рядом с салатницей, из которой мы выуживали черничное варенье, сосуд с формалином, а в нем останки громадного тритона, наполовину сожранного выдрой; прежде чем отправиться пошататься по Москве часок-другой (он страдал бессонницей и, похоже, ненавидел неподвижность больше всего на свете), парень поведал нам, что исколесил вдоль и поперек всю Восточную Турцию, порой ему случалось в течение одного и того же дня пить чай с турецкими военными, а потом с теми самыми курдскими боевиками, которых тем было приказано уничтожить, и все это, по-видимому, с единственной целью: собрать как можно больше редких видов земноводных наподобие того, что плавал, искалеченный, в банке с формалином, выставленной на кухонный стол. Вот мне и подумалось: если сын профессора Гончарова, в ту пору двадцатидвухлетний, оказался способным вынести такие тяготы во имя столь мелкой добычи, я буду смешон — не в чужих, так в собственных глазах, — если увильну от поездки в Ашхабад, может статься, самый негостеприимный город в мире, и упущу, таким образом, единственный в моей жизни шанс своими глазами увидеть поющих собак из Новой Гвинеи. Мы выехали из Москвы тринадцатого июля 2007 года ранним утром, когда табло на Смоленской площади уже показывало температуру 28 градусов; нас было трое — профессор Гончаров, его ассистент и я, наш автомобиль «жигули» местного производства вызывал у меня подозрение, что ему не одолеть 450 километров, — расстояния, которое нам надо проехать, чтобы увидеться с профессором Шеварнадзе, другим специалистом по крупным хищникам, в деревне, где он изучал поведение волчат. Прежде чем отправиться в путь, мы на выезде из Москвы остановились возле «Ашана», чтобы с избытком отовариться колбасой и водкой. Потом ассистент сел за руль и рванул с места, после чего всю дорогу непрестанно осушал одну за другой банки с тонизирующим напитком и, опустошив очередную, тотчас выбрасывал ее из окна (кажется, он и ночью не спал, окружение профессора, судя по всему, состояло исключительно из людей, расставшихся с этой привычкой) и одну за другой засовывал в запущенный на максимальную громкость автомобильный кассетник пленки с джаз-роком местного изготовления (по мне, абсолютно неудобоваримым). Учитывая все сказанное выше, водил он, само собой, выжимая газ до отказа. Машина неслась в сторону латвийской границы по дороге без каких-либо изгибов и поворотов. По обе ее стороны мелькали однообразные картины — равнины, пруды, березняки, здесь прекратились всяческие земледельческие работы, даже фруктовые сады так безудержно зарастали наступающей со всех сторон сорной травой и колючим кустарником, словно война опять вернулась в эти места, которые она посещала весьма часто. Крестьяне, сказал профессор, не имея денег, чтобы оплатить услуги землемеров, которые должны определить границы их владений, уступают их нуворишам, желающим строить за городом виллы, сами же сокращают свои дни, валяясь в канаве, так как они по большей части пропивают смехотворные суммы, вырученные при продаже своих, на практике все равно не действующих, прав. Такой упадок земледелия и скотоводства, похоже, ведет ко временному возвращению в эпоху палеолита, то есть к охоте и собирательству, об этом можно судить по обилию торгующих из-под полы мужчин и женщин: сидя на обочине шоссе, они предлагают проезжающим чучела медведей, стоящих в угрожающей позе на задних лапах, шкуры лис и других пушных зверей, ведра черники и лисичек. Доехав до Торопца, города, где, если верить профессору Гончарову, встарь играл свадьбу Александр Невский, мы свернули с шоссе вправо по дороге куда более узкой и извилистой, которая вскоре превратилась в проселок и вовсе исчезла на подступах к деревне, где мужская часть жителей явно пребывала в состоянии продвинутого опьянения (до такой степени, что вся хозяйственная жизнь этого населенного пункта с некоторых пор, похоже, легла на плечи нескольких махоньких старушек, сгорбленных и одетых в черное, их можно было видеть в поле то здесь, то там семенящими вслед за весьма редкими коровами и лишь немного более многочисленными овцами). Оставив свои «жигули», мы двинулись дальше пешком, пробираясь по высокой траве в направлении того заброшенного домика, где профессор Гончаров рассчитывал состыковаться с маленькой стайкой профессора Шеварнадзе. Об этом последнем говорили — хотя это было правдой лишь наполовину, в чем мы вскоре получили возможность убедиться, — будто у него что-то с памятью после падения с лошади на Кавказе. Пока мы пересекали небольшой лесок в поисках загона, где Шеварнадзе со своими учениками исследовал поведение волчат, профессор Гончаров показал мне на два индивидуальных окопа, вырытых солдатами во время Второй мировой (хотя, как знать, может, это случилось и позже во время учебных маневров), эти углубления все еще заметны под пологом заполонившей их растительности. Но когда бы ни были выкопаны эти окопы, географическое расположение рощицы не позволяло воображать, будто в одном из них некогда прятался Василий Гроссман. Мы добрались до хижины в момент, когда ученики профессора Шеварнадзе — двенадцать человек, и все в разной степени специализируются на волке, — как раз насаживали на вертел ягненка. В подобном окружении профессор Шеварнадзе мог бы, чего доброго, сойти за некоего сельского Христа, однако я приметил, что его ученики как на подбор — молодые женщины приятных форм за исключением одного китайца, которого я поначалу не выделил среди прочих, так как он связывал волосы в длинный конский хвостик. Как только мы объединили привезенные нами продукты с тем, чем располагали наши хозяева, стало ясно: здесь будет чем утолить голод, а главное, упиться, сколько бы ни было сотрапезников. Пока шли приготовления к пирушке, профессор Шеварнадзе, по-видимому потерявший память не до такой степени, как хотел показать, будучи в курсе моих планов, отвел меня в сторонку и заверил, что один из его информаторов недавно подтвердил: в ашхабадском зоопарке действительно имеется пара поющих собак из Новой Гвинеи. Говоря это, он похлопывал меня по плечу с той сочувственной миной, с какой обычно посылают кого-либо на войну, в самую мясорубку, с полным пониманием положения, но при этом стараясь лишить посылаемого маломальской возможности от подвига уклониться. С нажимом упомянув о том, что скоро день нашей славы — 14 июля[13 - Национальный праздник Франции — День взятия Бастилии.], он доверительным тоном присовокупил, что-де всегда ценил во французах безрассудную отвагу, примеры коей они являли миру многократно; в особенности его восхищали примеры из истории русской кампании Наполеона. Когда же я попытался заикнуться о том, что эта последняя не совсем удачно завершилась с нашей точки зрения, он меня прервал и предложил тост, первый из длинной череды других, провозглашенных им на эту тему, за несомненный, по его мнению, успех моего ожидаемого в ближайшем будущем вояжа в Туркменистан. Пили мы при этом коньяк «Багратион», названный в честь князя, подобно профессору, уроженца Грузии, что получил под Бородином смертельную рану. Потом с обеих сторон зазвучали другие тосты с похвальными словами о героях Бородина, на этот счет нам было легко прийти к согласию, хотя мы и разошлись во мнениях на тот предмет, кто одержал победу в этом сражении — французы или русские; так или иначе, мы пили, а день-то знай клонился к закату. Стремясь подкрепить мой энтузиазм, известную шаткость которого он, возможно, почувствовал, профессор Шеварнадзе повел меня в лес, где резвились волчата, чье поведение он изучал, — в то время им было месяца два с половиной. Чтобы внушить им доверие, он издавал целую гамму дружелюбных звуков, привычных для слуха волчат, так что в конце концов двое из них — всего там было шестеро или семеро — до того осмелели, что вылезли из зарослей, чтобы легонько покусать нас за икры и подергать за шнурки ботинок. Поглядев на них в эти минуты, впору было усомниться, не преувеличил ли Коппинджер трудность их приручения. Однако профессор Шеварнадзе уверил меня, что через несколько месяцев их поведение радикально изменится, они станут такими же дикими, как их сородичи, выросшие вне всяких контактов с людьми. Поздно ночью, когда последние проблески дневного света угасли, те из сотрапезников, кто еще держался на ногах, пошли купаться к маленькому озерцу, вода которого, как ни странно, оказалась почти теплой. Лежа на спине, удерживаясь на поверхности благодаря плавным движениям ступней и кистей рук, я испытывал странное ощущение, будто от моего тела остались только они, а все, что между ними, растворилось, — плывешь, словно этакое головоногое, хватившее спиртного; при этом я, созерцая звездное небо затуманенным недавними тостами взором, безуспешно силился настроить себя на возвышенные помыслы. В иные моменты чудилось, что я уже наполовину избавился от закона гравитации и если сверх того прибегну к сосредоточенным усилиям духа, вскоре смогу взмыть в небесный простор (или погибельно кануть в него?), словно некая падучая звезда, которая попятилась, — мне еще так подумалось. Но вскоре профессиональные заботы принудили меня спуститься с этих высот, и я спросил себя, каким я найду Кызыл-Су при новой встрече: поднялся ли уровень воды со времени моего первого посещения или, напротив, снизился? Упрочили женщины свою власть или мужчинам удалось восстановить былое господствующее положение? А как поживают собаки? Их перебили или они размножились? И если подтвердится второе предположение, закатят ли они праздник в мою честь, приветствуя меня, как доброго друга, возвратившегося после долгого отсутствия, или они так же вернутся к своему делу, возобновив его с того места, на котором некогда прервали, и снова постараются меня цапнуть? Благодарности Автор благодарит за помощь Национальный центр книги, а также лиц, чьи имена приведены ниже: Amina Abaza, Jean-Paul Andrieu, Hélène Bamberger, Dominique Batraville, Michel Bessaguet, Elisabeth Biscay, Christophe Boltanski, Novella Bonelli-Bassano, Catherine et Alain Bourdon, Nicolas Bouyssi, Geneviève Brisac, Hans-Christoph Buch, Emmanuel Carrère, François Chaslin, Stewart Cohen, Danièle Cohn, Daniel Delas, Antonie Delebecque, Jean-Luc Delvert, Patrick Deville, Ahmed Diab, Jean-Pierre Digard, Nicolas Drouin, Sabine Dubernard, Arnaud Exbalin, Catherine Farhi, Lilian Bizama Fernández, Jean-Claude Fourquet, Thomas Fourquet, Annie François, Françoise Fromonot, Jean-Jacques Garnier, Noélie Giraud, Monica Gonzalez, Reine Grave, Iskandar Habache, Jacques Henric, Jean-Paul Hirsch, Joani Hocquenghem, John Kiyaya, Clara Kunde, Daniel Lainé, Emmelene Landon, Philippe Latour, Jorgen Leth, Pascal Maitre, Charif Majdalani, Malengele-Mulengele Désiré Blondeau, Lionel Massun, Sophie Massun, Tony Mayo, Fabrizio Mejia, Eduardo Miranda, Rauf Mishriki, Christine Montalbetti, Charlie Najman, Alain Navarro, Anne Nivat, Philippe Ollé-Laprune, Harriett O'Malley, Ève Pachta, Esther Pasqualini, Nicacio Perera, Bruno Philip, Catherine Pinguet, Andreï Poïarkov, Juliette Ponce, Franssou Prenant, Sophie Ristelhueber, Roger Roach, Olivier Rolin, Françoise Rolland, Daniel Rondeau, Jean-Jacques Saigon, Ronald Smith, Ruth Valentini, Dune Varela, Jean-Denis Vigne, Randy Willoughby, James Woodford, Nada Zeirieh, Alain Zivie. notes Примечания 1 Пес-философ, один из персонажей романа «Город». (Здесь и далее примеч. редактора) 2 3 Цар. 21, 19. 3 3 Цар. 21, 23–24. 4 3 Цар. 22, 38. 5 4 Цар. 9, 33. 6 4 Цар. 9, 35. 7 4 Цар. 9, 36–37. 8 Люди за этичное обращение с животными. 9 «А вослед ему мертвый пес, кто-то кинул его в овраг». 10 Собаки. Новое понимание происхождения собачьих. 11 Фраза из книги «В тени Килиманджаро» Рика Риджеуэя, выпущенной в 2006 году. 12 «Вдали от дома, как в родном доме», «точь-в-точь так, будто вы в гостях у старого друга». 13 Национальный праздник Франции — День взятия Бастилии.