Падение Софии (русский роман) Елена Владимировна Хаецкая Реалии начала девятнадцатого века в отдаленном будущем. Все атрибуты типичного «русского романа» из школьной программы: дядя самых честных правил, благородные разбойники, разночинец-дворецкий, таинственная влекущая соседка, роман с раненым героем войны в Баден-Бадене… Череда таинственных убийств сотрясает маленький городок под Петербургом. Молодой человек — главный герой — в ходе расследования обретает друзей, врагов и знание жизни. Елена Хаецкая ПАДЕНИЕ СОФИИ русский роман «…Тротуары здесь болотистые…»      Монтескьё. «Письма из России» Глава первая Имя у меня самое простое — Трофим Васильевич Городинцев. Я, что называется, чистопородный петербургский уроженец. В те времена, о которых пойдет речь, мне едва минуло двадцать лет. Рано лишившись родителей, я уже худо-бедно заканчивал курс университета, как вдруг пришло известие о кончине моего дяди по отцу, Кузьмы Кузьмича Городинцева. Известие это оказалось для меня тем более неожиданным, что прежде я ни о каком дяде не слыхивал. Таким образом, я обрел близкого родственника лишь затем, чтобы тотчас его потерять. Объяснялось дело довольно просто. Отец мой, Василий Кузьмич, был намного моложе своего старшего брата. Тот уже давно отделился от семьи и проживал в собственном имении «Осинки» в шестидесяти с лишком верстах от Санкт-Петербурга, когда Василий Кузьмич только-только начал входить в жизнь и, так сказать, пробовать ее на вкус. Будучи юношей романтических наклонностей, Василий Кузьмич влюбился в одну девицу из церковного хора Измайловской церкви и более года идеально обожал ее издалека, имея счастье лицезреть свой кумир лишь по воскресеньям. Великим постом он едва не уморил себя жестокой аскезой (девица уже начала являться ему в грезах, и он тщетно пытался побороть соблазн). В конце концов, придя в храм за полчаса до начала службы, молодой Василий потерял там сознание. В таковом виде и был он обнаружен девицей, пришедшей туда же минутой позднее. Состоялось решительное объяснение. Девица оказалась дочерью священника и была уже просватана за семинариста. Но втайне она давно отвечала на чувство своего безмолвного обожателя; едва переговорив между собой, они почти тотчас решились обвенчаться без согласия своих семейств и даже вопреки их желанию. Последствия были тяжелы: родители мои оказались в положении изгоев. Матушка скончалась, когда мне было всего пять лет. Отец так и не женился вторично. Он умер, едва я был зачислен в университет на факультет экономики. Полагаю, Василий Кузьмич считал своей обязанностью поставить меня на твердую стезю, а после этого со вздохом облегчения отошел к той, которую любил более всего на свете. Итак, я остался один в целом мире, будучи всего девятнадцати лет от роду. Никому я не обязан был давать отчет ни в тратах моих, ни в занятиях. Учился я без всякой охоты, поскольку экономика нимало меня не увлекала. Многие поступки мои были неосмотрительными, но, поскольку владел я очень немногим, то и потерял немногое. И вот, ровно в тот момент, когда пора было уже мне окончить университет, получить диплом и сделаться где-нибудь в конторе оператором по вводу данных в базу данных, произошло чудо: кончина дядюшки, о существовании которого я вовсе не подозревал. Я получил по почте твердый конверт из крафтовой бумаги; сбоку к нему была приклеена широкая атласная лента черного цвета. Увидев эту ленту, я, признаться, и смутился, и струхнул. Какие только глупые опасения на мой собственный счет ни полезли мне тотчас в голову! И при том лезли они все одновременно, торопясь и отчаянно тесня друг друга. То мне думалось, что меня вызывают в суд за долги и иные провинности, сделанные мною вследствие бесконтрольности и легкомыслия. Затем приходило на ум другое — уж не от врача ли послание (а все студенты недавно как раз проходили полное обследование). Бог знает, почему я вообразил, будто опасно болен и в конверте содержится известие о скорой и неминуемой моей кончине! Я до того перетрусил, что попросил одного моего университетского товарища вскрыть конверт и удостовериться насчет содержимого. Тот с самым хладнокровным видом исполнил мою просьбу. Пробежав письмо глазами, он отбросил его на стол. — Ничего особенного — родственник твой помер и отписал тебе все свое имение, — молвил он. — Намучаешься по судам ходить. Такой поворот оказался полной для меня неожиданностью. Весь я пошел пятнами, а товарищ мой, глядя на меня, смеялся самым людоедским образом. Схватив письмо, я впился глазами в ровно отпечатанные строчки: «Сим уведомляется… единственный кровный родственник…» Я перевел взгляд на моего товарища. Тот отозвался с кривой ухмылкой: — Небось, теперь зазнаешься и с нами больше знаться не захочешь. В ответ я только пожал плечами, и мы рука об руку отправились в буфет. После завтрака с пирожками и скверным кофе товарищ мой пошел на занятия, а я — в нотариальную контору. Уже неделю спустя меня ввели в права наследства по всем правилам бюрократического искусства, и я, не окончив университетского курса, отбыл в дядино имение. * * * Я выехал из Петербурга на арендованном электроизвозчике, взяв с собой только самое необходимое: смену белья, фляжку с дешевым коньяком, любимые теплые носки из козьего пуха и бархатный альбом с дагерротипами — там были карточки моих родителей и мои, снятые в нежном возрасте. Кроме того, в кармане у меня лежала небольшая серебряная коробочка, в которой хранились обручальные кольца родителей и несколько драгоценностей, подаренных в свое время отцом матушке. Вещи эти я сберег в полной неприкосновенности, как бы сильно я ни нуждался в деньгах. Предполагалось, что со временем я преподнесу их будущей супруге. Все пожитки мои, таким образом, уместились в небольшом саквояже. Учебники, постельное белье и несколько предметов посуды я щедро оставил университетским товарищам. Будучи реалистом, я понимал: разлука наша, вероятнее всего, навсегда, а встреча, если таковая и состоится, может произойти лишь по чистому стечению обстоятельств. Друзья меня не разубеждали — они тоже все поголовно были реалистами. — Повезло тебе, Трофим! — говорили они, хлопая меня по плечам и слезливо поблескивая пьяными глазами (мы, разумеется, основательно выпили перед расставанием). — Вот повезло дураку! И отчего, скажи пожалуйста, дуракам такое везение? В ответ я лишь глупо смеялся. Пожалуй, не будь я пьян, то чувствовал бы себя неловко. Наконец прощанье закончилось, я влез в электроизвозчика, набрал на панели навигатора шестизначное число, обозначающее координаты места назначения, и с облегчением откинулся на мягких креслах. Извозчик тронулся с места. Я глядел на проплывающие за окном парадные виды Санкт-Петербурга с совершенно новым чувством, которому даже не мог подобрать определения. Скоро знакомые набережные и перспективы исчезли, сменяясь солидными улицами, дома на которых похожи на гигантские сундуки; далее потянулись новые районы, замечательные по преимуществу церквями пряничной архитектуры да кружевными мостами, перекинутыми не над рекой, а над оживленными трассами сухопутных дорог. Я задремал, убаюканный ровной ездой моего извозчика, а когда открыл глаза, то увидел плавающие за окнами полосы тумана. Все экипажи, встречавшиеся мне на дороге, наполовину были погружены в туман и как бы лишились колес (так это представлялось зрительно). Имение, унаследованное мною от дяди, располагалось в Лембасово, в местности равнинной, малоурожайной и сильно болотистой. В благородную эпоху средневековья именно сюда отгоняли вражеские орды, и те бесславно погибали в сих негостеприимных топях. Печально, должно быть, для какого-нибудь гордого рыцаря в доспехе и с перьями на шлеме окончить дни свои посреди сурового турнепса! Извозчик свернул с основного тракта и ехал теперь по проселочной дороге. И вот что я вам скажу, господа: сколь бы далеко ни зашел прогресс, но никогда не победить ему русской проселочной дороги! Тряска несколько освежила меня. Я все менее испытывал на себе воздействие винных паров. Туман то отступал в гущу леса и безмолвно грозил оттуда, обвивая стволы деревьев, то выползал на дорогу и хватал длинными, мягкими пальцами колеса моего извозчика. Не знаю, почему, но здешние леса показались мне зловещими. Некогда они были вырублены, затем снова насажены; за минувшие столетия они разрослись в чащобу. Нерадивые лесники дурно следили за тем, чтобы выдергивать сорный кустарник, и, как следствие, — ельник здешний сделался полностью непроходимым. Один только Бог знает, какая живность расплодилась там, под тяжелыми хвойными лапами, куда нет доступа человеку!.. В полудреме мне рисовались гигантские ядовитые грибы с широкими бледными шляпками, обиталище и пища улиток, чьи склизкие прикосновения обжигают огнем и оставляют болезненные красные пятна. Виделись мне в фантазиях и иные существа, еще более опасные… Я проехал еще с версту, когда внезапно, возле столба с надписью «65», то есть за две версты от «Осинок», извозчик мой был остановлен. * * * Автоматический электроизвозчик тем и хорош, что сам по себе он никогда не останавливается, если только не прибыл к месту назначения. Это чрезвычайно удобно, например, если нужно выдворить загулявшего приятеля. Оплачиваешь поездку, грузишь бесчувственное тело, вводишь координаты и спокойно идешь себе домой — вкушать крепкий чай и заслуженный отдых. Если бесчувственное тело и очнется, оно нипочем не сможет покинуть место своего благодетельного заточения; таким образом, долг гуманизма тобой исполнен полностью. Это я все для того подчеркиваю, чтобы показать, как сильно был я удивлен случившимся. Меня тряхнуло внутри возка так, что я стукнулся подбородком о столик, приделанный впереди, и разбил себе губу. Дверца отошла в сторону, потек холодный, влажный, напоенный туманом воздух, и я увидел прямо перед собой бородатую физиономию и ярко-голубые глаза. — Вылазь-ка, барин, — проговорил нежданный мой посетитель. — Ну давай, вылазь. А то, вишь, пустил тут корни. Он говорил как-то странно — нарочито уродуя речь. Впрочем, это соображение пришло мне на ум значительно позднее, а в те мгновения я попросту растерялся — что, впрочем, извинительно. — Позвольте, по какому праву… — пробормотал я, неловко подчиняясь приказанию. У меня еще оставалась надежда на то, что возок остановил блюститель правопорядка (у них имеются специальные устройства для перехвата электроизвозчиков) по какой-то служебной надобности. Я выбрался на дорогу. Остатки хмеля покинули меня вместе с надеждой на благополучное разрешение дела: передо мной явились, окружая мужика, весьма необычные личности с ярко-багровой кожей и набухшими щелями темно-синих глаз. Их непокрытые головы заросли гладким черным волосом, голые руки, торчавшие из меховых безрукавок, были тонки, но, по всей очевидности, сильны. Бородатый мужик весело ухмылялся. Ему чрезвычайно нравился эффект, который производили его спутники. — Ты кто? — спросил я его тихо. У меня вдруг задрожала нижняя челюсть. — Я-то? — Мужик фыркнул носом, мимолетно оглядел краснорожих и снова повернулся ко мне. — Я Матвей Свинчаткин. Слыхал про такого? Я напрягся, отчаянно силясь припомнить, попадалось ли мне это имя. Ничего не ум не шло, но я кивнул. — Врешь ты, — засмеялся Матвей Свинчаткин. — Ничего ты не слыхал. Зубы у него в улыбке были белые, яркие. От удовольствия он состроил гримасу, зажмурился и сильно моргнул несколько раз, отчего лицо его смялось, как пергаментная бумага, а потом снова разгладилось. Загомонили, захохотали вокруг и краснорожие люди. Они толкали друг друга плечами, переступали с ноги на ногу и трясли волосами. Сопротивляться происходящему я никак не мог. Оставалось только смотреть и всему покоряться. Бог знает, что на уме у этого Свинчаткина; однако на злодея он не был похож. Поэтому я не без досады, но довольно спокойно ожидал продолжения. — Так это ты теперь хозяин «Осинок»? — уточнил Матвей Свинчаткин. — Да, — ответил я. — Покойнику-то кем приходился? — продолжал развязным тоном расспрашивать Свинчаткин. — Племянником. — И что же, он все тебе отписал? Тебе одному? — Выходит, так. — Стало быть, не бедный ты человек, а? — настаивал мужик. — Не знаю, — сказал я. — Может, и бедный, одна только видимость, что землевладелец. А может, и богатый. Я ведь еще в «Осинках» не был, и что там делается — понятия не имею. — Ладно, — оборвал меня Матвей и вдруг перестал посмеиваться. — Раз уж какое-никакое имущество у тебя в «Осинках» имеется, стало быть, и с голоду не помрешь. Давай-ка сюда, что с собой везешь. — Что? — глупо квакнул я. Стыдно признаться, но я до сих пор верил, что обойдется одними разговорами, без неприятностей. — Да то, — сказал Матвей, кивая мне головой, — чемоданы свои давай мне сюда. И шубу, если есть. Мне это все нужней, чем тебе. Я заморгал на него, но Матвей вовсе не шутил. — Это что же, грабеж? — уточнил я. — Угадал, — без признака улыбки отвечал Матвей. — Грабеж, он самый. И уже не первый в моей многострадальной жизни. Мы для того и приборчиком специальным разжились, видишь? — Он показал мне устройство, с помощью которого остановил электроизвозчика. — Полезная штучка. — Под самым Петербургом? — продолжал я, словно умоляя Матвея согласиться со мной и признать, что это вещь невозможная. — Как же — под самым Петербургом-то? — А вот так, — сказал Матвей. — Ты нашу проселочную дорогу видел? Кончился твой Петербург, начались наша топь и наша чаща. Я посмотрел в сторону леса, и мне почудилось, что там, между деревьями, видны еще краснорожие люди в меховых безрукавках. Вот тебе и бледные грибы с ядовитыми улитками! У меня передернуло кожу между лопатками, как у блохастой собаки, и я молча вытащил из возка мой саквояж. Матвей с легким презрением осмотрел скромный мой багаж. — Дагерротипы забери, — сказал он, вынимая бархатный альбом и мельком просмотрев снимки. — Родители твои? Пусть у тебя будут, у меня свои имелись. — Спасибо, — пробормотал я, откладывая альбом на сиденье. — Нет ли у тебя с собой водки? — продолжал Матвей. — Холодно по ночам, водкой бы согреться. Я опять забрался в возок и вынул из ящика, приделанного под столиком, фляжку с коньяком, которую сунули мне на прощанье друзья. — Это дело, — одобрил Матвей. — Ну и последнее. Выверни-ка, братец мой, карманы. Разбогател ты только что, стало быть, еще не отошел от обыкновения самое ценное носить при себе, в карманах. Я застыл не двигаясь. Мне до слез не хотелось расставаться с серебряной коробочкой, где хранились столь ценные для меня реликвии. Но Матвей все правильно угадал и отступать не намеревался. — Ну, довольно! — прикрикнул он на меня. — Ты теперь богатый, ты себе еще купишь, а мне для дела нужно! В этот самый миг, когда рука моя уже нависла над карманом, один из краснорожих вдруг вытянул шею, обернулся и как-то особенно свистнул, сложив губы трубочкой. Тотчас и остальные завертелись, беспокойно залопотали, сбились в кучу и начали показывать куда-то на дорогу. Матвей тоже поглядел туда, плюнул себе под ноги, а мне сказал: — Ну, прощай. Может, еще увидимся. И побежал к лесу. Вслед за ним, рассыпавшись, точно яблоки из корзины, поскакали и краснорожие. Они не столько бежали, сколько прыгали, сильно отталкиваясь от земли ногами в коротких лохматых сапогах. Я разжал пальцы, которыми стискивал у себя в кармане серебряную коробочку. И наконец увидел тех, кто одним своим появлением непостижимо отогнал от меня грабителей. Их оказалось, к моему величайшему удивлению, всего двое: женщина лет пятидесяти и юноша, лет самое большее двадцати. Он был небольшого роста, очень худой, нескладный — как будто у него имелся, например, небольшой горб, который он скрывает, утягиваясь в корсет. Я не мог хорошо рассмотреть черты его лица, видел только, что он очень смуглый, почти черный. Полы его узкого пальто, забрызганные снизу грязью, волочились по земле. Женщина в элегантном брючном костюме, клетчатом плаще с пелериной и высоких сапогах, показалась мне отталкивающе-красивой. Мне почему-то чудилось, что она в любое мгновение может обернуться насекомым — кузнечиком, например, или стрекозой. Жгуче накрашенные губы, обрамленные резкими морщинами, были сложены в подобие презрительной полуулыбки. И хоть смотрела она на меня издалека, сквозь белую муть тумана, мне сделалось не по себе. Этот обмен взглядами длился несколько секунд, после чего женщина и ее спутник повернулись и неторопливо зашагали прочь. Я же, сбитый с толку и сильно расстроенный, забрался в мой возок и снова набрал координаты на дисплее. Глава вторая «Осинки», должно быть, чудо как хороши летом; поздней же осенью они производили впечатление растрепанного вороньего гнезда, открытого всем ветрам. Сад уже почти весь облетел. Небольшой господский дом был виден с дороги. Я мог разглядеть деревянные колонны и открытую галерею на весь второй этаж. Электроизвозчик переехал мост через широкую, набухшую после долгих осенних дождей реку Агафью, обогнул сад, обнесенный каменной оградой, местами обвалившейся, и остановился у ворот, настежь раскрытых. Два обратившихся в руины каменных льва с бессильной угрозой глядели на меня из вороха листьев. К дому вела тщательно выметенная подъездная аллея. Один или два желтых листа лежали на темной земле. Я выбрался из электроизвозчика и нажал кнопку «Возврат». Дверца плавно закрылась, и возок укатил. Туман поглотил его. Последняя связь с Петербургом, с моей прошлой жизнью оборвалась. Всего имущества при мне осталось — коробочка с кольцами в кармане и бархатный альбом под мышкой. В таком виде я и зашагал по аллее, а дом в самом ее конце почему-то не приближался — оставался плоской картинкой на фоне белесого неба. И тут откуда-то из кустов донесся пронзительный крик: — Охти, батюшки!.. Прикатил! Попович-то прикатил! Кто-то невидимый выскочил из укрытия и, вихляясь, побежал среди стволов. Слышно было, как шуршат листья. Я вздрогнул и остановился посреди аллеи. Не знаю, что более меня удивило — неожиданность засады или же наименование «поповича». Очевидно, однако, что под этим именем я был известен в «Осинках» еще до дядюшкиной кончины. Я проделал еще несколько шагов и наконец вышел на небольшую площадку перед парадным входом в барский дом. Навстречу мне по ступеням неторопливо сходил высокий, широкоплечий человек с мягкими чертами и светлыми волосами. Лет ему было никак не больше тридцати. Очки придавали ему сходство со студентом. Полосатый шарф многократно обматывал его шею и частично захватывал подбородок. Он приостановился на последней ступеньке и испытующе поглядел на меня. Я вдруг понял, что не знаю, как держаться и что говорить. Я вынул из-под мышки альбом с дагерротипами и принялся вертеть его в руках. Молодой человек проговорил сухо: — Господин Городинцев? Добро пожаловать в «Осинки». Я — управляющий вашего покойного дяди, Витольд Безценный. Я уставился на него, и он добавил (очевидно, привык): — Не Бес-, а Безценный, через «з». Фамилия такая. Не угодно ли с дороги чаю? — Я… Да, пожалуй, чаю, — согласился я. — Управляющий? Хорошо. А кто это сейчас кричал? — Горничная наша, Макрина. Она сдуру перепугалась. Чуть насмешливо смотрел он сквозь свои очки, как я поднимаюсь по ступенькам. Посторонился, пропуская меня ко входу и тотчас вошел следом, тщательно затворив дверь. Внутри было тепло, ярко горели электрические лампы. Деревенские, сплетенные из веревок, коврики, выметенные и вычищенные, лежали у лестницы. Витольд пошел впереди, показывая путь, и скоро мы очутились в большой комнате с ситцевыми диванами и тяжелым дубовым столом на одной толстой ноге, без всякой скатерти. — Желаете умыться? — осведомился Витольд таким тоном, каким, бывало, и отец загонял меня, маленького, в рукомойню. В ответ на подобный вопрос никак не объявишь: «Вовсе не желаю, а подавайте мне сейчас же, неумытому, чаю с вареньем и блины». Я кивнул, чувствуя себя неловко. Витольд взял свисток, висевший у него на цепочке, и дунул. От звука у меня заложило в ушах. Я поморщился. Витольд молвил невозмутимо: — Умывальня за той дверью. Я положил на дубовый стол бархатный альбом и направился к двери умывальни. Я ожидал увидеть там застенчивую горничную в фартуке, как у гимназистки, или на худой конец заслуженную няньку, но в умывальне обнаружился парень лет на пять младше Витольда, костлявый, с бегающими темными глазами. — Во-вот во-во-вода, — проговорил он, показывая на бак, вмурованный в плиту, где гудел огонь. — Я за-за-зажег. А ту-тут тазы. — Ты кто? — спросил я резко. — Д-д-дворник, — ответил парень. Он странно дернул головой, поглядел на меня хмуро и вышел, хлопнув дверью. Я снял пиджак и тщательно умылся, словно желая уничтожить горячей водой не только следы неизбежной в дороге грязи, но и остатки всех моих дорожных неприятностей. Затем я обтерся мохнатым полотенцем и, с удовольствием оставив разлитую по полу воду, разбросанные тазы и упавший на пол кусок мыла на попечение прислуги, вышел в комнату с ситцевыми диванами. Самовар уже принесли, поставили чашку на блюдце, огромную вазу, доверху наполненную вареньем, и целую корзину булок домашней выпечки. Витольд ожидал меня возле единственного стула. Я уселся, налил себе чаю. Витольд спросил: — Могу я теперь идти? Не дожидаясь моего позволения, он двинулся уже к выходу, но я задержал его. — Кто этот дворник? — поинтересовался я. — Который? — У нас несколько дворников? — Нет, один. — Кто он такой? — Дворник. — Как его звать? — Мурин Серега. Он из местных. — Кто его нанял? — Я. Прежний хозяин не возражал. — Ясно, — пробормотал я. — Так я могу идти? — повторил Витольд. — Погодите, — я опять остановил его. — Он что, слабоумный? — Просто заика. Вас это затрудняет? — Не особенно… Кто еще из прислуги живет в доме? — Кухарка и горничная. Витольд слегка поклонился мне и вышел прежде, чем я успел задать ему новый вопрос. * * * Водворение мое в «Осинках» прошло, в общем, без недоразумений. В течение первого дня я свел знакомство со всеми слугами. Кухарка Платонида Андреевна, чаще именуемая «Планидой», была женщиной суровой, с крепкими красными руками; во время работы она непрестанно курила, зажав папиросу зубами. Раньше она служила на военных кораблях, но мой дядя, покойник Кузьма Кузьмич, Царствие ему Небесное, сманил ее хорошим жалованьем и «глубоким пожизненным спокойствием». Иногда она роняла пепел со своей папиросы в тесто. По ее словам, от этого еще никто не умер и уж тем более не жаловался. — А впрочем, как вам будет угодно, — прибавила она с внезапной враждебностью в голосе. — Не ндравлюсь — так и увольняйте. Мне уже предлагают другое место — у купцов Балабашниковых. — Для чего же непременно к купцам Балабашниковым, — сказал я, стараясь иметь такой вид, словно хорошо понимаю, о ком веду речь. — Оставайтесь лучше у меня. Мне совсем табак не мешает. — Ну хорошо, — сказала кухарка и на том наш разговор завершился. Горничная Макрина, чьим основным занятием служило вытирание пыли с многочисленных дядиных охотничьих трофеев и старинного фарфора, настрого запрещенного владельцем к бытовому употреблению, оказалась сухопарой особой с плаксивым лицом. Витольд кратко характеризовал ее как «бездетную вдову». Все поручения Макрина исполняла безмолвно, со скорбно поджатыми губами, и по завершении дела тотчас удалялась. Вообще ее особенность была та, что она со своими приспособлениями для изгнания пыли — влажными тряпочками, метелками и полировальными салфетками, — возникала в комнате ровно в то самое мгновение, когда я выходил; если же я входил в какую-либо новую комнату, то замечал край ее платья, исчезающий за дверью, а в воздухе поспешно рассеивался запах химических средств по уходу за полировкой, вельветом, серебром или стеклом. Витольд, как я установил, обыкновенно находился в своей каморке на нижнем этаже, под лестницей, где у него имелись: тахта, накрытая старым ковром, полка с книгами по земной и инопланетной палеонтологии, ксеноэтнографии и бухгалтерскому учету, лампа на небольшом, но удобном столе, покрытом гобеленовой скатертью, и на стене над столом — десяток мониторов, показывающих все комнаты в доме и отчасти — сад. Там, в своей берлоге, Витольд Безценный курил, читал, писал, подсчитывал доходы и расходы, надзирал; оттуда рассылал приказания, подобно полководцу. В любой момент я мог призвать моего управляющего: для этого мне следовало лишь подойти к одной из камер наблюдения и высказать свое пожелание. Первый мой день на новом месте оказался коротким. Я был переполнен впечатлениями, и глоток хереса из дядюшкиных запасов сразил меня наповал. Я едва успел добраться до постели и избавиться от брюк и ботинок. Крепкий сон сморил меня и, вопреки примете, мне не снилось ничего вещего или просто занимательного. * * * Проснулся я рано и сразу же с удовольствием подумал о том, где нахожусь. Не горит тусклая, прикрытая газетой лампа, не зевает под нею, вывихивая челюсти, мой сосед по студенческой квартире, и в окна не сочится белесый рассвет, сулящий одни лишь хлопоты да неприятности. Нет, я у себя в имении, в усадьбе «Осинки», полновластным хозяином которой назначен судьбой в лице моего покойного дяди. Мне вздумалось умыться на заднем дворе, плеская себе в лицо холодной водой из таза. Я читал в книгах, что так поступают все заправские деревенские жители. Затем, вернувшись в комнаты, я устроился выпить горячего кофе. Кухарка Планида сварила мне кофе на славу — крепкий и наверняка с табачным зельем, потому что с первого же глотка он возымел сокрушительно ободряющий эффект: казалось, я никогда и не спал; более того, казалось, я никогда больше не засну, и даже в мыслях того иметь не буду. Второй глоток, как мне почудилось, уничтожил всякий сон на всей планете. Спустя короткое время ко мне вошел Витольд с блокнотом в руке. По виду моего управляющего невозможно предположить, что он вообще когда-либо почивает от трудов или бывает ими утомляем: на нем была вчерашняя одежда, держался он в точности как вчера, и новый хозяин имения, очевидно, не представлял для него ровным счетом никакого новшества. — Каковы будут распоряжения насчет багажа? — осведомился Витольд, даже не сделав вид, будто его интересует, хорошо ли я отдохнул и удобно ли спалось мне в дядиной опочивальне. — Какого багажа? — не понял я. — Вашего багажа, Трофим Васильевич, — пояснил Витольд. — Вы ведь вчера без всякой поклажи прибыть изволили. Я Мурина с шести утра отправил дежурить к перекрестку, чтобы помочь с разгрузкой. Он произнес это без малейшего сострадания к бедному Мурину, которого ни за что ни про что подняли в такую рань. — Так ведь… Для чего же вы, меня не спросясь, так поступили? — Я был сильно раздосадован. Я надеялся, что разговор о моем предполагаемом багаже останется между Витольдом и мной и что никто из прочих слуг не будет посвящен в подробности моего материального состояния. Но посылка Мурина с подобным поручением уничтожила всякую возможность моей жалкой хитрости. — Помилуйте, Трофим Васильевич, — произнес Витольд, — вы вчера так утомились, что никаких указаний на сей счет не оставили. Тревожить вас я не решился — кстати, напрасно вы подозреваете во мне отсутствие гуманизма, — однако, согласитесь, с багажом вечно выходят всякие недоразумения. Неприятно бы вышло, если бы компания грузоперевозок доставила багаж, а возок никто бы не встретил. Они ведь вредные, Трофим Васильевич, — прибавил Витольд совершенно человеческим, смягчившимся тоном, — могли бы и обратно уехать. Плати потом по двойному тарифу за второй прогон. Покойный Кузьма Кузьмич никогда себе бессмысленных трат не позволял и меня приучил строго следить, чтобы таковых не случалось. — Умно, — пробормотал я и сделал третий глоток ошеломительного Планидиного кофе. — Судя по всему, багаж еще не прибыл, вот я и хотел справиться: на который час вами был заказан грузовой транспорт? Я смотрел в равнодушные глаза моего управляющего и прикидывал, как лучше поступить: сознаться в том, что у меня вовсе никакого багажа не было и нет, или же свалить все на разбойников. Витольд терпеливо ждал ответа, нимало не беспокоясь моей душевной борьбой. В конце концов, я решил сказать правду — так показалось менее хлопотно: — Никакого багажа не существует. Все имущество мое, которым я владел на момент получения наследства, легко уместилось в небольшом саквояже. Витольд, следует отдать ему должное, и бровью не повел. — А что саквояж? — осведомился он, сделав пометку в блокноте. — Скажите, Витольд, вы слыхали такое имя — Матвей Свинчаткин? — осведомился я и с удовольствием увидел, что мой управляющий наконец-то расстался со своим безразличием. Он чуть покраснел, брови его сдвинулись, и он как-то особенно дернул ртом, словно к нему вернулось некое болезненное воспоминание. — Да, — сказал наконец Витольд. — Это имя мне знакомо. — Может быть, вы и самого Свинчаткина встречали? — Я его видел, — сказал Витольд. — Издали. Лицом к лицу не доводилось. — Ну так а я с ним сходился вот как с вами, — я не смог удержаться от некоторого бахвальства, — и имел непродолжительную беседу. — Вследствие которой лишились саквояжа, — заключил Витольд, к которому вернулась его насмешливая невозмутимость. — Можно выразиться и так. — А что, — удивился Витольд, — можно выразиться как-то иначе? — Нет, вы правы, — сдался я. — Свинчаткин со своими краснорожими бандитами остановил мой возок, а когда я вышел наружу для объяснений, обобрал меня до нитки. — Так уж и до нитки, — усомнился Витольд. — По-своему этот бандит был довольно вежлив, — признал я. — Он оставил мне реликвии, которые имеют огромную ценность для меня и никакой — для любого постороннего человека. — Бархатный альбом с дагерротипами? — прищурился Витольд. — И обручальные кольца моих родителей. Витольд долго смотрел на меня сквозь очки, потом снял их, протер платком и вновь водрузил на нос. Взгляд его стал от этого как будто более ясным и проницательным. — Вот так запросто оставил вам золотые кольца? — переспросил он. — Сомнительно… Я покраснел. — Вы сомневаетесь в моих словах? — Что вы, Трофим Васильевич, да как я смею в них сомневаться!.. — сказал Витольд так скучно, что я даже растерялся. — Вовсе нет. К тому же и кольца эти при вас, я вчера видел коробочку на полу. Выпала из кармана пиджака. — Он кивнул в сторону двери. — Лежит на туалетном столике в умывальной. Я скрипнул зубами. Управляющий прибавил: — Да только сомнение меня берет, что он вам это оставил по доброй воле. Вероятно, возникли еще какие-то обстоятельства, дополнительные… Витольд ни на мгновение не заподозрил меня в способности дать бандитам достойный отпор. Что ж, это было справедливо, хоть и обидно. Впрочем, следующие слова управляющего немного смягчили удар. — Может быть, у вас имелся лучевой пистолет, Трофим Васильевич? — спросил Витольд. — Если вы его оставили по забывчивости в возке электроизвозчика, то могут возникнуть неприятности. У вас ведь нет официального разрешения носить подобное оружие? Я молчал. Витольд вздохнул, устало, как будто замучился объяснять очевидные вещи. — Вы напрасно со мной скрытничаете, Трофим Васильевич. Я вам дурного никогда не сделаю. А вот вы себе сильно навредить можете — по незнанию здешнего положения дел. — Да я, собственно, и не скрытничаю, — я развел руками. — Ну да, Свинчаткин остановил мой возок. Попросил выйти наружу и отдать саквояж. Я подчинился. Он осмотрел саквояж и вернул мне альбом. Его краснорожие — уж не знаю, где он таких выкопал, — топтались поблизости, но никаких враждебных действий против меня не предпринимали. — Свинчаткин что-нибудь вам сказал? — допытывался Витольд. — Что-то вроде: «Ты теперь богатый, а мне твои вещи нужнее». — И никого там больше не было, на дороге? — Почему вы об этом спрашиваете? — Возможно, кто-то его спугнул. Это объяснит небрежность обыска. Видите ли, Трофим Васильевич, Свинчаткин орудует в наших краях уже несколько месяцев. У меня была возможность узнать его способ действий. Он умен и наблюдателен, никогда не кровожаден, редко даже бывает просто невежлив. Обыкновенно он останавливает одиноко едущие возки, быстро осматривает их, забирает деньги, драгоценности и необходимое для жизни, например, продукты или одежду. После этого прощается и позволяет путникам продолжать поездку. По отзывам всех ограбленных, утаить от него деньги оказывалось немыслимо: он как будто видит насквозь и безошибочно указывает тайники. Пару раз ему удавалось завладеть значительными суммами. — Как такое возможно? — удивился я. — Ведь никто теперь не носит при себе наличные. — Кое-кто носит, и гораздо чаще, нежели принято считать, — заверил меня Витольд. — Далеко не все доверяют банкам — это раз. И два — далеко не все считают желательным давать кому-либо отчет в передвижении своих денег. Полагаю, Свинчаткину также известна эта статистика. — Он произвел на меня впечатление ухоженного человека, — заметил я. — У него, знаете, зубы совершенно белые. Довольно необычно для простого мужика и грабителя с большой дороги. Я ожидал, что Витольд опять блеснет какими-либо познаниями на сей счет, но управляющий промолчал и заговорил немного о другом: — Поэтому я и удивился, узнав, что Свинчаткин оставил золотые кольца при вас. Утаить вы их от него не сумели бы, оказать вам такую милость он бы не захотел; остается последнее — его что-то спугнуло. Лучевика у вас, как вы утверждаете, не имелось. — На дороге появились еще люди, — сознался я. — Двое. Теперь я думаю, что это странно, потому что Свинчаткин со своей бандой легко мог бы припугнуть их и отогнать от меня; но нет — он сам выглядел, по-моему, испуганным. Теперь, когда я восстанавливал в памяти всю картину, мне казалось, что я точно вижу страх в голубых, широко расставленных глазах Матвея Свинчаткина. — В любом случае, — заключил я, — сразу же после появления тех двоих Матвей и его краснорожие сбежали. Витольд насторожился. — Как они выглядели, те двое? — Мужчина и женщина. Она намного старше, чем он, но держались как любовники. Не по-родственному, я хочу сказать. Я просто упивался моей проницательностью, истинной или мнимой. — Они с вами заговаривали? — настойчиво продолжал расспрашивать Витольд. — Нет, сразу ушли. По-моему, им не было дела ни до меня, ни до Свинчаткина. Они просто прогуливались. — Ясно, — проговорил Витольд и надолго замолчал. Он прошелся по комнате, приблизился к окну, выглянул. Снял с пояса передатчик и негромко проговорил: — Серега? — Зд-десь, — отозвалось спустя несколько секунд сквозь шуршание. Очевидно, на перекрестке было ветрено. — Ступай домой, все отменяется. — То-точно? — усомнился Серега. — Да. Багажа не будет. — Хо-хо-хорошо, — сказал Серега. — Отб-бой. — Отбой. Витольд убрал передатчик. Я заговорил: — Интересно, почему этого грабителя не ловят? — Вы видели наши леса? — вопросом на вопрос ответил Витольд. Я пожал плечами. — Леса как леса… Густые разве что. — Если вы знакомились с историей края, — произнес Витольд, — то знаете, что изначально здесь имелись очень богатые боры с многообразной флорой и фауной. Впоследствии деревья хищнически вырубались, что привело к необратимым нарушениям природного баланса. В частности, вымиранию многих видов местной фауны. Сейчас это невозможно восстановить. — Почему? — Потому что это вам не кроликов в Австралию завозить, — сказал Витольд, по-моему, немного резко. — Положим, существовал определенный вид мошки. Теперь этой мошки в природе больше нет, и сразу же изменились и насекомоядные, например, птицы и пауки… Я очень грубо объясняю, практически на пальцах, чтобы вы поняли. — Слушайте, Безценный, я ведь не идиот! — взорвался я. — В конце концов, я обучался в Петербургском университете! Витольд посмотрел на меня с большим сомнением, а потом выражение его лица изменилось, и он незатейливо сказал: — Простите. — И впредь усвойте себе другую манеру, потому что… — продолжал кипятиться я. — Простите, Трофим Васильевич, — повторил Витольд. — Я привык разъяснять научные материи вашему дядюшке, а он находился на равновеликом удалении как от проблем экологии, так и от вопросов ксеноэтнографии. — А при чем здесь ксеноэтнография? — Я был так удивлен, что позабыл о своем возмущении. — Ни при чем, — быстро ответил Витольд. — Мое… увлечение. В свободное время, разумеется. В принципе, я сейчас обучаюсь в университете на заочном отделении. Это не в ущерб работе. — Да я не против, — сказал я. — Обучайтесь себе на здоровье. — Вы даже не заметите, — заверил Витольд. — Ваш дядя — он не замечал. Разве что когда желал побрюзжать. — Я даже брюзжать не буду, — обещал я. Витольд вздохнул, как будто сильно сомневался в моих словах. Возможно, я сильно напоминал ему незабвенного Кузьму Кузьмича. Что совсем не удивительно, если вспомнить о нашем близком родстве с покойным. — Вернитесь к истории края, — попросил я. — И сделайте, пожалуйста, так, чтобы это оказалось связано с бездействием властей в отношении Матвея Свинчаткина. — Итак, за какое-то столетие вместо древнего леса здесь образовалась непристойная во всех отношениях плешь, — послушно продолжил Витольд. — Каковая начала порастать сорняками и покрываться болотами. В конце концов, здравый смысл взял верх, и было принято благое решение расчистить местность и снова засадить ее деревьями. На работы были брошены значительные силы и средства. В первые десять лет здесь действительно все было вычищено. Саженцы прижились. Тогда службы благоустройства отвернули искусственное солнце от наших краев и направили его благотворные лучи на края иные; мы же остались предоставлены сами себе. Как следствие — за протекшие после реформ десятилетия среди саженцев проросли ольха, осина, всякий кустарник. Сосны поэтому росли плохо… Продолжать? — Да, прошу вас. — Опустим некоторые душераздирающие подробности, — вздохнул Витольд. — Вы имели случай наблюдать здешний лес, так сказать, эмпирически. Это непроходимая чащоба. Чтобы проложить здесь просеку, необходимо действие мощного планетарного лучемета. Посылать блюстителей правопорядка в эти джунгли означает отправлять их на верную гибель, а ведь это все добрые люди, семейные, верно служащие отечеству. Жаль ведь терять их ни за что, правда? — Правда, — согласился я. В глазах Витольда почему-то блеснул огонек: — И мы понятия не имеем, какая живность расплодилась в этих чащах. Об этом вы тоже наверняка думали. Я молча кивнул. — Об этом все думают, когда впервые едут по нашей дороге, — заметил Витольд. — Человеку свойственно страшиться среды, ему неподконтрольной. Высказавшись подобным образом, Витольд покосился на меня — не сочту ли я себя опять по какой-нибудь причине оскорбленным. Но я никак не показывал неудовольствия, и Витольд продолжил: — Поэтому власти приняли компромиссное решение. Свинчаткин рано или поздно попадется во время грабежа, нужно только дождаться удобного случая. Пару раз посылали возки с полицейскими, чтобы подстроить ловушку, но грабитель всегда пропускал их. Возможно, у него имеется способ определять наличие или отсутствие в экипаже оружия. Завладел же он прибором, позволяющим отключать двигатель электроизвозчика! — А он хитрец, этот Свинчаткин, а? — Хитрец? — Витольд едва не рассмеялся. — Да он виртуоз! И никого не убил, даже не ранил. — Вы как будто восхищаетесь этим типом. — Почему-то я вдруг почувствовал себя обиженным. — Разумеется. — Витольд пожал плечами. — А вы разве нет? — Нет, — отрезал я. — Романтические разбойники меня не привлекают. Я не барышня и не читаю романов. — Я тоже не читаю романов, — заметил Витольд. — И тоже, смею вас заверить, не барышня… Я ответил на ваши вопросы, Трофим Васильевич? — Вполне, — сказал я. Витольд поклонился и быстро ушел, а я допил кофе и, запасшись пледом, сигарой и книгой, выбрался на галерею, где и расположился с большим удовольствием. Глава третья Скоро я свел знакомство со всеми соседями своего круга. Большую помощь в этом оказал мне Витольд: он перечислил мне дома, куда следует непременно нанести визит, причем в порядке очередности. Итак, для начала я побывал у Николая Григорьевича Скарятина, самого родовитого и старинного здешнего землевладельца, очень и очень обедневшего по сравнению с былыми временами, но до сих пор наиболее уважаемого. Он обитал в деревянном трехэтажном здании на главной улице поселения Лембасово, окнами фасада выходящем прямо на шоссейную дорогу. Шесть пирамидальных голубых елей произрастали перед домом, символизируя своего рода сад. Сам дом был довольно облуплен, что, впрочем, в наших краях не является свидетельством запущенности: достаточно один раз не покрасить стену вовремя, и вот уже климат получает возможность произвести свои разрушения. Колонны, пухлые ангелочки с гирляндами и Богиня Разума в развевающихся античных одеждах, оставляющих обнаженной ее могучую грудь, — все это было нарисовано на плоском, обшитом досками фасаде. Искусные переходы белого в серый и черный придавали объемность изображению, так что, можно сказать, дом Скарятина украшали своего рода «барельефы». Торопясь вступить в наследство, я не озаботился в Петербурге напечатанием моих визитных карточек. Это поставило меня в затруднительное положение, из которого я вышел, написав краткое послание и передав его с лакеем хозяину дома. Лакей имел вид всклокоченного мужика, только что вернувшегося, например, с сенокоса. На нем были грубая рубаха, овчинная жилетка, потертая и потная, и штаны с заплатами на коленях. Со мной он разговаривал весьма неприветливо: — Что угодно? — Я новый владелец «Осинок»; пришел познакомиться с господами. Не угодно ли им будет принять меня? С этими краткими словами я протянул лакею письмо, написанное загодя на листке хозяйственной бумаги. Лакей с сомнением взял листок черными, узловатыми пальцами. Не прибавив больше ни слова, он удалился, а я остался в просторной и пустой прихожей, где синеватым, мертвенным светом горели очень яркие лампы, очевидно, похищенные из какого-то учреждения. Скоро лакей явился опять и с лестницы, не снисходя спуститься ко мне в прихожую, произнес: — Господа примут на втором этаже. Я поднялся вслед за ним и очутился в просторной комнате, которая, как и прихожая, поражала почти полным отсутствием мебели. Несколько картин и гобеленов, заключенных в рамки, пытались скрасить необитаемость стен. Картины были по преимуществу посвящены жизни моллюсков в доисторическую эпоху, когда папоротники еще не утратили своего права именоваться деревьями. Тщательность, с которой были нарисованы эти странные создания, говорила, скорее, о руке ученого, нежели художника. Г-н Скарятин и его дочь ожидали меня, сидя в креслах возле окна. Я не мог разглядеть их лиц и остановился с неопределенной улыбкой у порога. Скарятин тотчас поднялся ко мне навстречу и заранее протянул руку. — Рад приветствовать вас в наших краях, Тимофей… э… — Трофим Васильевич, папа, — вмешалась дочь и пошевелилась в креслах. Я поклонился в ее сторону и ответил на рукопожатие сильно покрасневшего Скарятина. — Прошу прощения, — пробормотал он. — Это ничего, — утешил его я. Он проводил меня к окну, где я предстал перед дамой. — Моя дочь, Анна Николаевна, — представил Скарятин. — Ученая девица. Анна Николаевна подняла лицо и посмотрела на меня с улыбкой, а затем, не вставая, протянула мне руку для поцелуя. Рука у нее была шершавая, с твердыми мозолями. — Я занимаюсь греблей, — пояснила она, предупреждая мой возможный вопрос. — Но главное мое увлечение — палеонтология. Вам, конечно, известно, что мы находимся на дне древнего, давно высохшего моря? — Ни о чем подобном мне не доводилось слышать, — заверил ее я светским тоном. Я знал, что для ученых нет ничего приятнее, чем получить возможность просветить очередного профана, и надеялся подобным способом завоевать расположение Анны Николаевны. Анна Николаевна была, судя по ее виду, лет тридцати с небольшим. У нее было приятное круглое лицо с выраженными скулами и ямочками в углах рта, светлые волосы неопределенного оттенка, остриженные кружком. Сбоку она носила заколку, украшенную парой блестящих красных камушков, возможно, рубинов. На ней было изящное домашнее платье, отороченное по рукавам и подолу легким мехом. Николай Григорьевич чертами лица очень напоминал дочь и одет был подобным же образом, то есть в халат с мехом на рукавах. Однако у Анны Николаевны я заметил в выражении глаз много твердой воли, в то время как Николай Григорьевич представлялся человеком мягким, настоящим подкаблучником. За отсутствием супруги он теперь покорялся дочери. — Вы, конечно, уже обратили внимание на картины, — продолжала Анна Николаевна, глядя на меня ласково, как на несмышленыша. — Это моя работа. — Неужели? — пробормотал я. — Я старалась воссоздать не только внешний облик, но и образ жизни этих загадочных существ, которые обитали в наших краях задолго до нашего появления. Считайте мою работу простой данью уважения к нашим предшественникам. Я не знал, что на это можно сказать, и потому просто поклонился. Анна Николаевна, смеясь, повернулась к отцу: — Правда же, он прелесть, папа? Мы должны пригласить его в театр. — Да, — спохватился Николай Григорьевич, — разумеется. Вы любите театр, Трифон… э… — Трофим, папа. Трофим Васильевич, — поправила дочь строгим тоном. Бедный Николай Григорьевич выглядел таким сконфуженным, что я готов был согласиться и на «Трифона», и на «Тимофея», и на «Терентия», лишь бы только утешить его. — Разумеется, Николай Григорьевич, — сказал я. — Кто же не любит театра? — Вы, вероятно, полагаете, что очутились в страшенном захолустье, — заговорил приободренный Николай Григорьевич, — и, возможно, даже лелеете мечту поскорее избавиться от наследства и приобрести взамен дом или часть дома в Петербурге. Я попытался уверить его в том, что у меня и мысли такой не возникало, но Николай Григорьевич уже помчался по стремнине своего монолога и моих возражений не слушал. — Однако вы не должны спешить, покуда не исследуете всех возможностей нашего края! Отнюдь не должны спешить. Пользуйтесь тем, что попало к вам в руки. Помимо богатых палеонтологических возможностей, — тут он покосился на свою дочь, которая невозмутимо улыбнулась, но промолчала, — здесь имеются и другие. Например, театр. Любой петербургский житель в своем высокомерии считает, будто единственный в мире театр — это Мариинский; ну так смею вас заверить: таковое мнение ошибочно. У нас имеется достаточно превосходный оперный театр, которого основатель и главный содержатель — перед вами! Тут он поклонился. Я не сразу сообразил, что он имеет в виду, и на всякий случай ответил ему поклоном. — Папа хочет сказать, что вторая, лучшая и большая, половина нашего дома отдана под театр, — объяснила мне Анна Николаевна, улыбаясь. — И что именно папа руководит этим театром. Это его главное детище с тех пор, как умерла мама. — Как говорится, весьма похвально посвятить себя искусству, а не расточить жизнь впустую на пьянство или чудачества, — прибавил Николай Григорьевич. — Если вы уже свели знакомство с господином Потифаровым, то знаете… — Ваш дом — первый, где я счел необходимым представиться, — объявил я. Потифаров имелся у меня в списке, который написал Витольд, однако отнюдь не за первым номером. — Что ж, вы благоразумны, — молвил Скарятин. — И я поздравляю вас с этим. — Я землевладелец совсем недавний, — сказал я. — Еще полгода назад я даже не подозревал о том, что могу сделаться наследником. — Да, — подтвердила Анна Николаевна, особа весьма прямолинейная, — дядюшка ваш, бывало, говорил, что его с души воротит оставлять имение поповичу, а других вариаций у него нет. — Аннушка отказала покойному Кузьме Кузьмичу, — пояснил Скарятин. — Папа! — возмущенно воскликнула Анна Николаевна. — А что здесь такого? — удивился Скарятин. — Рано или поздно Трофим Кузьмич… — …Васильевич, — одними губами поправил я (зачем-то). — …все узнал бы о тебе и покойном Кузьме Кузьмиче. Лучше уж ему расскажем мы, чем, к примеру, Лисистратов или эта моралистка в штанах, Верзилина. — Папа… — вздохнула Анна Николаевна, но покорилась и повернулась ко мне: — Ваш дядя действительно предлагал мне вступить с ним в брак. Это было года три тому назад. «Не хочу, — твердил он, — чтобы „Осинки“ унаследовал попович. Я его в глаза не видывал, а между тем он мой ближайший родственник. Так не годится!» Я спросила его, не желает ли он познакомиться с племянником, но он только засмеялся и отвечал, что предпочитает жениться на мне. — Почему же вы ему отказали? — спросил я, чувствуя, что вопрос звучит глупо. — Да потому, что как муж он мне совсем не нравился, — просто объяснила Анна Николаевна. — Считается, что старая дева, вроде меня, только о том и мечтает, как бы уловить кого-нибудь в сети супружества. И чем старее дева, тем меньше у нее претензий. А в моем возрасте — мне тридцать шесть, если вам интересно… — Вовсе не интересно, — поспешил вставить я, но она не слушала. — …В моем возрасте какие-либо требования к жениху и вовсе предъявлять неприлично, — заключила Анна Николаевна. — И я должна быть на седьмом небе от счастья, что ко мне посватался старик, да еще с имением. А я чувствовала себя оскорбленной… — И напрасно, Аннушка, — вмешался ее отец, с тревогой следивший за тем, как раскраснелось лицо его дочери. — Совершенно напрасно. Кузьма Кузьмич желал тебе только добра и не имел в виду ничего обидного. — Тем не менее мы рассорились и не разговаривали до самой его смерти, — сказала Анна Николаевна. — Кузьма Кузьмич предполагал отписать свое имение в казну или на благотворительность, но затем, очевидно, назло мне, завещал все «поповичу». То есть вам. Теперь вам известна вся история, от начала и до конца, и при том изложенная самым нелицеприятным образом. Надеюсь, ваше мнение обо мне не изменится к худшему. — Напротив! — воскликнул я, глядя на нее с искренним восхищением. Она спросила: — Хотите посмотреть мою коллекцию окаменелостей? — Очень! — сказал я. Анна Николаевна потянула шнурок. В глубине дома задребезжал звонок, и скоро явился слуга в овчинной жилетке. — Принеси коробки с коллекцией, — приказала она. Он молча удалился и скоро вернулся, толкая перед собой сервировочный столик. Вместо пирожных и чая на столике лежали большие плоские коробки, обшитые коленкором. — Отлично, — одобрила Анна Николаевна. Коробки были сгружены на пол. — А теперь приготовь чаю, — прибавил Николай Григорьевич. — После осмотра коллекции мы будем пить чай. Слуга безмолвно удалился вместе со столиком. Анна Николаевна встала с кресла и села на пол, скрестив ноги. Я последовал ее примеру. Она сняла крышку с первой коробки и явила мне окаменелые останки тех самых моллюсков, на ее картинах которые были полны энергии и жизни. * * * Я вышел от Скарятиных, совершенно очарованный Анной Николаевной. Умная, прямая, интересная — и столько всего знает! Одно удовольствие дружить с такой. Николай Григорьевич также произвел очень приятное впечатление. Он взял с меня слово, что я непременно приду в его театр на премьеру оперы «Гамлет» (новейшее сочинение его друга, композитора Бухонёва). Когда я, в превосходнейшем настроении, уже направлял стопы свои в «Осинки», неподалеку от дома Скарятиных меня остановил некий субъект. — Прошу меня простить, — заговорил он. — Имею честь видеть господина Городинцева-младшего? — Да, это я, — ответил я, настораживаясь. Субъект был облачен в короткое пальто с барашковым воротником и широкими, вытертыми, барашковыми же, обшлагами. На голове у него косо сидела барашковая шапка. Лицо под шапкой было у него какое-то шалое. — Лисистратов, драматический актер, — представился он, приподнимая шапку и тотчас роняя ее обратно себе на макушку. — Вы обо мне уже слыхали? — Да, — не моргнув глазом соврал я. — Я и не сомневался! — фыркнул Лисистратов. — И наверняка ничего хорошего, коль скоро вы возвращаетесь от Скарятина с его ученой дочерью. — Ваша персона, — произнес я, — не была предметом обсуждения между мною, Николаем Григорьевичем и Анной Николаевной. — Разве? — удивился он. — Представьте себе! — отрезал я, надеясь решительностью моего тона отвратить его от себя. Но я добился прямо противоположного результата. Лисистратов захихикал и вцепился в мой локоть. — Идемте, дорогой Городинцев, идемте же, — проговорил он прямо мне в ухо и повис на моем локте всей своей тяжестью. — Я покажу вам здешние трактиры, по крайней мере, один весьма приличный, где никогда не откажут в долг. — Позвольте, — я сделал неубедительную попытку освободиться, — мне не нужен трактир. Я предпочитаю домашнее… — Как это — не нужен трактир? — забормотал Лисистратов. — Всем нужен трактир! — Он вдруг посмотрел прямо мне в лицо твердым взором. — Вы ведь не собираетесь приглашать меня к себе в дом, не так ли? — Не собираюсь, — сказал я, с ужасом соображая, что веду себя чересчур откровенно и потому невежливо. — С чего вы взяли? — Ну вот, — обрадовался он. — И я вас не собираюсь… потому что мое обиталище, видите ли, мало приспособлено для принятия в нем каких-либо гостей, особенно же петербургских и совершенно неподготовленных… А все это из-за Скарятина и особенно — из-за Анны Николаевны. Вы уже знаете, конечно, что покойный Кузьма Кузьмич, святой человек, к ней сватался? К Анне? Он увлекал меня дальше по шоссейной дороге, затем свернул на проселок и двинулся по прыгающим деревянным мосткам, настеленным поверх грязи, по маленькой узкой улице. — Здесь не очень чисто, но это вовсе не потому, что в Лембасово не существует каменной мостовой, — сообщил Лисистратов. — Отнюдь. Наоборот, здесь есть каменная мостовая, однако наша почва гораздо сильнее, нежели творения рук человеческих. Вы, наверное, уже имели случай наблюдать, как климат и прочие погодные условия разрушают все, что имеет искусственное происхождение. Идеал здешней природы — блин! Да-с, блин, ровный и ничем не прикрытый, так сказать, не начиненный блин. Если произвести археологические раскопки, то можно обнаружить несколько слоев мостовых, принадлежащих к различным историческим эпохам. Но увы! Во-первых, никто не интересуется здесь археологией; все помешаны на палеонтологии. Оттого и предпочитают выкапывать из земли не мостовую, а безмолвных каменных моллюсков и прочих гадов, как голых, так и чешуйчатых. Во-вторых, это все равно бессмысленно, ибо природа сильнее. Поэтому аборигены ежегодно выкладывают по осени мостки, которые за зиму неизбежно сгниют и разложатся. Таков, замечу, и общий символ всей человеческой жизни! Снег создаст подобие хорошей дороги, а к весне опять настанет надобность в мостках. Таким способом у нас принято отмечать круговорот природы и вообще смену времен года. — Лисистратов — настоящая ваша фамилия? — перебил я. Он поглядел на меня сбоку, моргая маленькими, добрыми, светлыми глазками. — А почему вы думаете, будто нет? — В театральной среде принято брать себе псевдонимы, — блеснул познаниями я. — Это так; однако по всем документам я именно Лисистратов, — ответил мой спутник. Он остановился перед большим, темным домом, широким, с покосившимся входом. — Мы пришли. В трактире было немного народу. Лисистратов усадил меня за стол поближе к растопленному камину и пошел договариваться с хозяином. Я сидел, рассеянно глядя в огонь и краем уха слушая, как Лисистратов что-то втолковывает своему собеседнику и как тот нехотя соглашается. Скоро мой новоявленный приятель возвратился ко мне, уселся напротив и сообщил, что сейчас нам принесут горячие щи и водку. Я возразил, что не имею обыкновения употреблять щи в это время суток, что до водки, то с некоторых пор предпочитаю не пить ее вовсе; но Лисистратов только рассмеялся: — Сразу видать поповича! Еще скажите, что по пятницам не вкушаете скоромного. — А если скажу? — Я не поверю, — ответил Лисистратов. Тут явился парень с обмотанными фартуком чреслами, похожий больше на сапожника, чем на трактирного слугу. Он выставил перед нами на столе тарелки, большую супницу с торчащей из нее ложкой, вазочку со сметаной, графин со стопочками, корзинку с нарезанным хлебом и блюдечко с мелко накрошенными чесноком, укропом и петрушкой. Я мгновенно поддался соблазну и разжился тарелкой щей, а Лисистратов налил мне водки и удовлетворенно произнес: — Я ведь предрекал вам, что не устоите! Мне сделалось тепло и весело, более того — я ощутил к Лисистратову большую симпатию. А тот, наклонившись ко мне через стол, говорил, почти не шевеля губами, как будто опасался слежки: — Вы ведь решили, конечно, что эта девица, Анна Николаевна, есть светлый образ? Она на всех так воздействует при помощи своих моллюсков. А сама, кстати, перестарок. Ей тридцать шесть, она вас уведомляла? — Анна Николаевна на свой возраст никак не выглядит, — сказал я. — Так-то оно так, но возраст у женщины не в чертах лица и не в обвислости кожи, а во взгляде. Чем больше женщина увидела и обдумала, тем старше у нее взгляд. А Анна Николаевна, смею вас заверить, повидала на своем веку! — И чего она такого повидала? — спросил я. — По-вашему, возможно прожить тридцать шесть лет и ничего не повидать? Это фактор времени! — глубокомысленно ответил Лисистратов. — Объективность требует признать. — Понятно, — сказал я. — Отказать Кузьме Кузьмичу! — проговорил Лисистратов. — Это, знаете ли, был поступок! О нем много рассуждали в местном обществе. Ведь Кузьма Кузьмич, покойник, был почти святой. Ему натурально поклонялись. Даже из соседней деревни пришла одна мамаша с золотушным ребенком и крепкой верой. Не слыхали? Вообразите, верила, бедная, что Кузьма Кузьмич наложением рук способен исцелить ребенка. И что бы вы думали? — Что? — спросил я, потому что Лисистратов сделал ужасно долгую паузу и впился в меня взглядом. — Возложил! — объявил Лисистратов. — Долго противился — от осознания недостоинства; но затем все-таки сдался на уговоры и возложил. — А ребенок? — спросил я. — Ребенок, вроде бы, стал лучше, но потом все-таки помер. Правда, помер он от воспаления легких, — прибавил Лисистратов. — Я эту историю вам к тому рассказываю, что в святость вашего дядюшки многие верили. А Анна Николаевна осмелилась ему отказать. Как вы на это смотрите? — Как на честный поступок молодой женщины, — брякнул я. Почему-то мне было неприятно воображать Анну Николаевну — с ее русыми стрижеными волосами и мозольками на ладонях — замужем за старым (а теперь уж и вовсе покойным) Кузьмой Кузьмичом. — Искренний поступок — да, — подхватил Лисистратов. — Но честный ли? — А в чем разница? — спросил я. Лисистратов вместо ответа налил нам обоим опять водки. — Я, между прочим, блистал в драматических ролях, — поведал он. — В Лембасово имелся когда-то второй театр, драматический. Вы не знали? — Правда? — удивился я, ощущая, как водка начинает оказывать воздействие на мои мыслительные способности. — Вы удивлены? А между тем наше захолустье обладало двумя театрами и концертным залом. Теперь вместо концертного зала — стадион, драматический театр захирел и умер; процветает одна лишь опера, которой завладел господин Скарятин, так вам полюбившийся. — Лицо Лисистратова сделалось злым, сморщенным. — Это была его интрига, чтобы изничтожить драму! Его и Бухонёва, которому он так покровительствует. А я остался без заработка и постепенно впадаю в ничтожество. Но я — ничто! Вместе со мной пошел ко дну величественный корабль драмы! Он помолчал, выпил, налил себе одному, опять выпил (я в это время доел щи) и сказал: — А если бы Анна Николаевна снизошла ко мне, всё было бы по-другому. Но она слишком гордая. «Интересно, — подумал я, — неужели здесь все поголовно влюблены в Анну Николаевну? И не того ли ожидала она и от меня?» Мысль эта показалась мне и лестной, и заманчивой, и устрашающей. Надо признать, в те годы я много думал о женщинах, и при том всегда бессвязно. Я выпил еще водки и заговорил о женщинах с Лисистратовым. Тот внимательно слушал, подливал мне, сочувственно кивал, приводил какие-то примеры и заверял, что полностью разделяет мои чувства. Затем он объявил, что должен освежиться, и исчез, а я остался в одиночестве и от скуки принялся водить ногтями по толстой трактирной скатерти. Вскорости одиночество мое было нарушено. Я поднял голову и увидел своего дворника, Серегу Мурина. Тощая щека Мурина болезненно дергалась. Он сказал: — Ви-витольд меня при-при-прислал заб-брать вас. — Да что ж я, маленький, что ли, забирать меня! Никуда я не пойду! И как Витольд узнал, где меня искать? — Ли-лисистратов сказал, — поведал Серега. Я попытался встать, но тотчас упал обратно на скамью. У меня сильно закружилась голова. Серега подхватил меня под мышки и утащил, а я плакал от бессилия и позора и думал об Анне Николаевне. Глава четвертая Я проснулся в своей спальне от головной боли и жажды. Шторы на окне были раздернуты, я мог видеть серый рассвет. Слабый дождик засеивал холодную землю, листья за ночь осыпались на дорожку сада. Я мучительно размышлял о том, что выпил бы сейчас воды, а лучше — компота, киселя или даже, на худой конец, кваса. Но встать я боялся — голова кружилась при малейшем движении. Звонить же и просить кого-нибудь из слуг подать мне напиться я почему-то не решался. Перед моим мысленным взором попеременно вставали кухарка Планида, горничная Макрина, Витольд, Серега Мурин… и я столь же последовательно отказывался от намерения тревожить их. Меня раздирали глубокие противоречия. С одной стороны, я ведь имел полное право попросить о такой пустяковой услуге, как стакан воды, с другой — не в пять же часов утра… Наконец я чуть повернулся и увидел, что совсем близко, стоит только протянуть руку, стоит кувшин, а рядом лежит упаковка болеутоляющих средств. Слезы безумного восторга подступили к моему горлу, и мне потребовалось время, чтобы успокоиться. Я принял лекарство, напился кваса и спокойно заснул. Второе мое пробуждение было более достойным, хотя я и выглядел несколько опухшим. Я умылся на заднем дворе, причесал влажные волосы, переменил одежду и почувствовал себя человеком и землевладельцем, достойным членом общества. Витольд сам принес мне кофе в «ситцевую гостиную», где я устроился после умывания, после чего, как было у него заведено, развернул блокнот и нацелился карандашом на страницу. — Как вы узнали, где я нахожусь? — спросил я. — В доме установлены камеры слежения, — ответил Витольд, опуская блокнот. — Если вы считаете, что это неудобно, я удалю некоторые. Но ваш дядюшка полагал, что это, напротив, очень удобно. — Я не о доме, — поморщился я. — Я насчет трактира… и всего остального. — Тщательное изучение местной флоры и фауны, — сказал Витольд, — позволяет строить практически безошибочные прогнозы. Вы — новичок в наших краях, Трофим Васильевич, следовательно, являетесь объектом повышенного внимания. Все здешние трилобиты и белемниты весьма возбуждены вашим появлением, и каждый активно тянется к вам усиками и прочими органами осязания. Посещение вами господ Скарятиных не могло не возбудить Лисистратова; а Лисистратов в возбужденном состоянии имеет обыкновение заманивать объект в трактир и там поить его до бесчувствия. — И за мой счет? — уточнил я. — Вчера вы изволили пропить около сорока рублей, — бесстрастно сообщил Витольд. — Не может быть! — вырвалось у меня. — Может, потому что вы выразили желание погасить все долги господина Лисистратова, которые он сделал в этом трактире за последний месяц. — Но ведь это… — начал я и в бессилии замолчал. — Да, это было весьма коварно со стороны господина Лисистратова, — согласился Витольд. — Вероятно, мне следовало предостеречь вас заранее. — Следовало. — Но я этого не сделал. — Не сделали. — Дело в том, Трофим Васильевич, что вы бы мне не поверили, — сказал Витольд. — Петербуржцы обычно не верят ничему насчет Лисистратова, начиная с его фамилии… Кроме того, я предпочитаю не слыть злоречивым и завистливым. — А вы завистливы? — немного удивился я. Витольд представлялся мне аскетом, лишенным обыкновенных человеческих желаний. — Возможно, — не стал отпираться Витольд. — Однако те, кому я завидую, обитают в совершенно иных сферах, нежели Лисистратов. — Наверное, богатому банкиру какому-нибудь завидуете, — сказал я, отчетливо сознавая, что говорю ужасную чушь. Витольд ни на миг не обиделся. — Такое можно было бы предположить, учитывая мое имущественное и социальное состояние, — согласился он. — Однако ни один, даже очень богатый банкир не способен вызвать во мне столь низменное чувство… Впрочем, я глубоко и страстно завидую некоторым ученым, которых Академия Наук отправила в экспедиции. Он замолчал и замкнулся в себе, а я не счел возможным расспрашивать его дальше. — Что у меня сегодня по вашему гениальному стратегическому плану? — осведомился я. — Визит к госпоже Вязигиной, — напомнил Витольд. — У вас ведь имелся полный последовательный список. Впрочем, если вы его потеряли, то я с удовольствием изготовлю для вас копию. — Не надо копию, хотя, кажется, точно — потерял… Просто дайте адрес и расскажите, как найти. И еще, — я пригладил влажные после умывания волосы, — сообщите мне, пожалуйста, заранее, как следует вести себя с этой дамой. Клянусь не считать вас ни завистливым, ни злоречивым. Витольд пожал плечами. — Будьте самим собой, держитесь естественно… Вязигина любит молодых людей. Я хочу сказать — любовью попечительши. Если в вас она увидит очередной объект для нравственной благотворительности — радуйтесь, потому что сделаться врагом госпожи Вязигиной означает почти верную гибель. — Я начинаю бояться… Она замужем? — Была. — А дети? — Ее детьми является все человечество в лице избранных его членов. Постарайтесь попасть в число добрых злаков, потому что сорняки, как я уже сказал, она выпалывает из здешней почвы с корнем, не дожидаясь Страшного Суда. Устрашив меня свыше всякой меры, Витольд записал несколько распоряжений по хозяйству, вроде — выгладить мои (бывшие дядины) рубашки, почистить замызганные во время вчерашнего променада брюки, приготовить на обед суп с курятиной и прочее. После этого он удалился, а я принялся рассеянно листать журналы, лежавшие аккуратной стопкой на подоконнике. Под журналами обнаружилась вышитая салфетка, серая от пыли. Рукоделие было не слишком искусное и совершенно не вызывало желания гадать — кто была та неведомая вышивальщица и как сложилась ее последующая судьба. Журналы оказались сплошь глянцевым «Вестником палеонтологии». Неужели дядюшку тоже накрыло здешним повальным увлечением? Впрочем, почему бы и нет? Если он желал понравиться Анне Николаевне, то должен был разделять и ее вкусы. Умные женщины обычно ценят внимание такого рода. Я пробежал глазами несколько статей, ничего в них не понял и почувствовал себя достаточно усталым, чтобы предаться в попечительские руки госпожи Вязигиной. Я почти уверил себя в том, что Вязигина и есть та самая таинственная незнакомка, которая своим появлением спугнула грабителя Матвея Свинчаткина, и потому ожидал встречи с особым нетерпением. По совету Витольда, я направил к ней Серегу Мурина с письмом в красивом конверте (у покойного дядюшки нашлось несколько, а вообще я заказал в Петербурге целую коробку с почтовым набором, но только заказ еще не доставили). Мурин возвратился от «барыни» около полудня. Он проследовал в гостиную, где я мучительно постигал прошлогодние новшества в области палеонтологии, и, оставляя повсеместно грязные следы, приблизился ко мне. — Вя-вязигина за-за-за… заинтересовалась! — доложил он, сердито глядя на стену повыше моей головы. — Ве-велела б-быть. — Что значит — «велела»? — осведомился я, откладывая журнал. Серега пожал плечами, переступил с ноги на ногу, почесал лопатку, сильно заломав руку себе за спину, потом метнулся глазами по гостиной и снова уставился в стену. — Она ве-ве-велела, — повторил он. — Ч-что неп-понятного? С этим он вышел из гостиной. Тотчас послышалось жестяное громыханье ведра, и в комнату осторожно заглянула Макрина. Чтобы не смущать ее, я забрал журналы и вышел. Каждая встреча с Муриным почему-то выводила меня из равновесия. Наблюдая его, я начинал ощущать вину перед угнетенным человечеством. Мне представлялось неправильным эксплуатировать Мурина, посылать его с поручениями, требовать от него ясности в изложении фактов — и так далее. Мурин, явленный как данность, меня пугал. Витольд относился к нему гораздо проще и без малейших нравственных содроганий гонял по самым разнообразным делам. В этом смысле Витольд, конечно, стоял выше меня на эволюционной лестнице. Я еще немного полистал журналы, полюбовался видами гигантских стрекоз, летающих над гигантскими папоротниками, рассмотрел портрет красивой лаборантки на общем снимке какой-то старой экспедиции и, в общем, успокоился. Теперь я готов был предстать перед госпожой Вязигиной. Ее дом располагался сравнительно недалеко от трактира, однако на улице, которая не несла на себе никаких следов цивилизации, в том отношении, что там не имелось даже намека на мостовую. Мне следовало сделать соответствующие выводы раньше, увидев, в каком состоянии сапоги Сереги Мурина. Вот и еще одно наказание мне за невнимательность и снисходительное отношение к дворнику: я-то счел, что Мурин просто где-то извозюкался вследствие общей недоразвитости. Что ж, поделом мне, такому высокомерному. Заляпанный самым плачевным образом, я звонил в дверь с табличкой «Вязигина» и даже не представлял себе, как войду теперь в гостиную. Мне отворила толстая горничная с мясистыми руками и железными зубами во рту. Она отступила на шаг и смерила меня сердитым взглядом. — Я, собственно… к госпоже Вязигиной… — неловко произнес я. — Назначено? — спросила она. — Ну, да. От меня приходил человек с письмом, и госпожа Вязигина передала на словах… — То есть, назначено? — повторила горничная. — Да, — сказал я, решив держаться уверенно. Она отошла еще на шаг, чтобы иметь возможность разглядеть всю мою фигуру — от головы до ног, а не только лицо. — И куда вы намереваетесь, простите за выражение, в таком виде впереться? В гостиную? Или, может быть, в конюшню? Моя барышня не держит лошадей ни в каком виде. — Я бы, собственно… — Снимайте пальто и сапоги. — Она притащила таз, пахнущий хлоркой, и натянула резиновые перчатки. — Умники, — ворчала она, наблюдая за тем, как я избавляюсь от обуви. — Все они выше такой приземленной вещи, как резиновые сапоги. Или хотя бы галоши. Вот моя барышня всегда носит галоши. — Может быть, лучше было бы замостить улицу или хотя бы участок перед домом? — неубедительно вякнул я. Она выхватила у меня ботинки и принялась отчищать их. — По-вашему, моя барышня обязана мостить улицу? — осведомилась горничная едко. — Я, собственно, не лично ее имел в виду… но Лембасовское самоуправление… есть ведь губернатор… — пробормотал я. — Говорю же — все кругом умники, — изрекла горничная. — Судьбы вселенной решать наловчились, а нет, чтобы по улице ходить аккуратно. Она подала мне вычищенные ботинки. — Пальто я потом, пока вы ля-ля-ля с моей барышней, — прибавила она. — Погодите-ка, еще штаны надо оттереть. Она прошлась сырой тряпкой по моим брюкам и наконец допустила меня двинуться дальше в дом, громко крикнув: — Барышня! Новый Городинцев пожаловал, покойного Кузьмы Кузьмича племянник! Попович-то! Дом загудел, наполняясь могучим голосом горничной, и раскрыл мне свои объятия. Я поднимался по лестнице, которая, скрипя каждой ступенькой по-новому, как будто говорила мне на разные лады: — Добро пожаловать. — Привет, попович. — Здравствуй, Трофим. — А, Трофим Васильевич! — Дорогой Трофим Василич, дорогой… — Наконец! — Будем знакомы. — Очень приятно… И так далее. Затем начался коридор, покрытый ковром, как в учреждении, а вдали коридора настежь стояли двери, и в проеме я видел длинную комнату с большим прямоугольным столом. Я поспешил туда. Брюки от колен и ниже были противно-мокрыми, и мне пришлось прикладывать определенные усилия, чтобы не думать об этом. Госпожа Вязигина оказалась совершенно не той, которую я рассчитывал увидеть. Это была энергичная дама лет пятидесяти, очень маленького роста, щупленькая, со светло-голубыми, как бы налитыми слезой глазами и бледными, поджатыми губами, не знающими помады. Она была одета очень строго, с брошью под горлом. Пепельные свои волосы она забирала в высокую прическу. Боюсь, я не слишком успешно скрыл свое разочарование, потому что когда я поднял голову после поклона, то увидел недоуменно поднятые брови моей собеседницы. — Мне показалось, или моя наружность действительно вас удивила? — спросила она, царственно пренебрегая формальностями, вроде «рада вас видеть» и прочее. — Да, — ответил я столь же прямо, — признаюсь, я удивлен. — Чем? — спросила опять она. — Вы… не похожи. — На кого? — Ни на «барышню», как выражается ваша горничная, ни на «барыню», как аттестовал вас мой дворник, — я уклонился от правдивого ответа. — На кого же я похожа? — настаивала она. — На себя самоё, — объяснил я. — Невозможно было предугадать, какая вы. А вы — это вы. — Что ж, это объяснение, — удовлетворенно произнесла она. — Садитесь, Трофим Васильевич. Матильда скоро подаст самовар. Как добрались до моих пенатов? Благополучно ли? — С приключениями, — сознался я. — Другой раз отринете гордость и обзаведетесь резиновыми сапогами… Что вам еще обо мне рассказывали, помимо того, что я «барыня»? Она так и впилась в меня глазами. Я покачал головой: — Ничего. — Ну так я сама вам расскажу, пока вам совершенно не задурили голову на мой счет, — объявила Вязигина. — Зовут меня Тамара Игоревна. Мне пятьдесят шесть лет. — Ой, не может быть! — вырвалось у меня. Вязигина слегка улыбнулась. — Вот теперь вы совершенно искренни, — заметила она. — Приму ваши слова как комплимент. — Не знаю, можно ли считать комплиментом истинные… соображения… — пробормотал я, изумленно рассматривая Вязигину. Она, конечно, не была первой молодости, но — пятьдесят шесть? Как ей это удавалось? Женщины всегда останутся для меня загадкой. — Итак, вы узнали самое заветное обо мне — возраст. Впрочем, я никогда его и не скрывала. Напротив. Я горжусь своим возрастом. Теперь — другое. Настоящая моя фамилия — не Вязигина, а Потифарова. А, вижу, вы снова удивлены! Что ж, вот вам старый скандал, в который вас так или иначе скоро посвятят. Шесть лет назад я ушла от супруга моего, Петра Артемьевича Потифарова… Вы еще не наносили ему визита, не так ли? — Нет. — Хорошо. Он будет вам жаловаться, но вы, прошу вас, приглядитесь к нему пристальнее. И тогда, быть может, поймете меня и одобрите мое решение. Впрочем, все здешнее хорошее общество меня поддержало, за небольшими исключениями. Я ничего более не скажу о Петре Артемьевиче. Я считаю наиболее честным дать вам возможность сделать выводы самостоятельно. Поэтому не будем больше об этом. Покинув мужа, я вернула себе изначальную мою фамилию и отныне, как и в девичестве, зовусь Вязигиной. О роде моих занятий вам тоже не сообщали? — Нет, Тамара Игоревна, — я покачал головой. Удивление мое росло с каждой минутой. Я даже забыл на время о моей незнакомке с большой дороги. Потифарова-Вязигина интриговала меня не меньше, если не больше. — Я директор гимназии, — поведала Вязигина. Тут вошла, пыхтя, Матильда. От нее разило хлоркой. Матильда тащила самовар. Вязигина величественно махнула рукой, указывая на стол, куда Матильда не без облегчения плюхнула свою ношу. Затем настал черед круглого жостовского подноса с чашками, хрустальной вазочки с печеньем, блюдца с творогом и какого-то особенного сливового джема. Я испугался, что Матильда примется разливать чай: мне казалось, я никогда уже не избавлюсь от запаха хлорки; но Матильда только ухмыльнулась, блеснув железными зубами, и вышла, а чаем занялась сама хозяйка. Руки Тамары Игоревны все же выдавали возраст — кожа была тонкая, сморщенная, с бледными пигментными пятнами. Массивное серебряное кольцо с крупным полудрагоценным камнем подчеркивало хрупкость пальцев. — Расскажите теперь о себе, — предложила Вязигина. — Собственно, у меня еще нет истории, — отозвался я. — Я рано потерял родителей, учился в университете, потом получил наследство — и вот сейчас знакомлюсь с соседями. Вязигина подала мне чашку, наклонилась вперед и накрыла мою ладонь своей. Близко-близко я увидел ее слезливые глаза. — Не уезжайте из Лембасово, — проговорила Вязигина. — Не продавайте имения. Останьтесь здесь. Что вам Петербург? Одни соблазны, глупости, карточная игра и разврат. Тем более что при продаже имения легко попасть на мошенников и разориться. Вы закончите свои дни в ночлежке, если решитесь на это. Она отпустила меня, выпрямилась и удовлетворенно отхлебнула чай. — Я вовсе не собирался… В моих намерениях совершенно не… — забормотал я, недоумевая, отчего Вязигиной пришла в голову столь неожиданная мысль. Она покивала мне благосклонно. — Что ж, вы еще молоды, — прибавила она снисходительно. — Скоро вы откроете для себя чудеса деревенской жизни. — Скажите, Тамара Игоревна, — решился я наконец, — не знаете ли вы даму приблизительно ваших лет, которая имеет обыкновение гулять с компании очень молодого человека? Не без удивления я увидел, что Вязигина вздрогнула и отставила чашку. — Вы, конечно же, знакомы с нею? — повторил я. — Она, кажется, принадлежит к обществу. — Где… где вы о ней слыхали? — голос Вязигиной задрожал. — Собственно, даже не слыхал — я повстречал ее… их… когда ехал сюда. И я описал Вязигиной мое дорожное приключение, особенно подчеркивая то обстоятельство, что разбойники при виде этой женщины поспешили скрыться. — Вы не подошли к ней? — Нет, я не успел… Она удалилась, не выразив ни малейшего желания вступать со мной в какие-либо разговоры, а навязывать свое общество я еще не научился. — Умно, — сказал Вязигина и снова отпила чай. Она как будто немного успокоилась. — Что ж, это благое правило, быть может, спасло вам жизнь… — Она помолчала, как бы раздумывая, стоит ли рассказывать мне историю таинственной незнакомки. Наконец она заговорила: — Ее зовут Софья Думенская. И опять замолчала. — Кто она такая? — спросил я. — Кто? — переспросила Вязигина. Она пожевала губами и вдруг с горячностью произнесла: — Да никто! Совсем никто, понимаете? Безродная сирота, которую подобрали на улице. Она была в услужении у старушки княжны Мышецкой. После смерти Мышецкой выяснилось, что княжна все свое имение отписала Софье. Этого никто не ожидал; многочисленная родня Мышецкой, все ее племянники с двоюродные внуками пытались отсудить имение обратно, но ничего не вышло. Оспорить завещание не удалось, и Софья сделалась полновластной хозяйкой усадьбы. У нее несколько арендаторов, которые исправно ей платят, так что живет она припеваючи. — А Мышецкие? — Несколько наиболее рьяных противников Софьи необъяснимым образом заболели и умерли. Да и прочие, надо сказать, как-то захирели. Все они не вылезают с курортов. Крутят там чахоточные романы. — Может быть, это обычная судьба древнего рода, — предположил я. — Чем древнее род, тем больше в нем признаков вырождения. Вязигина хмыкнула: — А вы сами-то в это верите? Я пожал плечами. — Не знаю. Я ведь не принадлежу к древнему роду. И до сих пор не имел случая водить знакомства с таковыми. Она покачала головой: — Говорю вам, здесь очень нечисто дело. И потом, этот молодой человек, который неотлучно находится при Софье… Как вы думаете, как долго он с нею не расстается? — Не знаю… Лет пять, быть может, — предположил я. — Больше двадцати, — категорически отрезала Вязигина. — Понимаете, что это значит? — Не вполне… — Двадцать лет — двад-цать! — при Софье неотлучно находится юноша. Она с тех пор успела состариться, и, кстати, более, чем многие другие женщины ее возраста. Он же по-прежнему остается молодым… И все еще держится с ней как любовник, — прибавила Вязигина сквозь зубы. — А они и в самом деле любовники? — заинтересовался я. — Вас этот вопрос тоже занимает, как я погляжу? — Вязигина прищурилась. Должно быть, я покраснел, потому что она засмеялась: — Не смущайтесь, тема интригует многих. Пока Софья была в подходящих летах, никто особенно не удивлялся. Кстати, к ней неоднократно сватались, но всегда безуспешно. Угадываете подробности? — Полагаю, отвергнутые женихи начинали болеть и скоро умирали? — предположил я. Вязигина погрозила мне пальцем. — Вы быстро учитесь и уже умеете делать правильные выводы. Да, всё обстояло именно так. Несколько молодых людей, соблазненных не столько наружностью Софьи, сколько немалым ее имуществом, настойчиво домогались ее руки, и все они плохо окончили свои дни. Что же, думаете, это случайность? — Наоборот… Она не дала мне завершить фразу. — Да. И поэтому благоразумие требует избегать сколько-нибудь тесного общения с Софьей… Надеюсь, это вы уже сообразили?.. Некоторое время она путешествовала за границей, потом жила в Петербурге, а теперь вот возвратилась в Лембасово. — Так вот почему Свинчаткин поспешил удалиться, едва лишь она показалась на дороге… — проговорил я. — Не сомневаюсь, разбойник Матвей Свинчаткин наслышан о Софье… Как человек осмотрительный и неглупый, он не стал дожидаться даже намека с ее стороны и предпочел унести ноги. Я был совершенно оглушен открывшимися мне новыми обстоятельствами и нуждался теперь в одиночестве, чтобы осмыслить их. Однако выходить на улицу мне не хотелось, поскольку я уже имел представление о местных грязях. Поэтому я молча пил чай и пытался вообразить, будто никакой Вязигиной поблизости нет, а я сижу один в комнатах. — Ну, что же вы затихли, Трофим Васильевич? — спросила Вязигина. — Кажется, я смутила вас всеми этими сплетнями… — Признаться, да, — не стал отпираться я. — Все это как-то… чересчур. — Что именно? — Княжна Мышецкая, Софья… Этот ее спутник… — Вы ведь ощутили на себе магнетичность их взглядов? — осведомилась Вязигина. — Вы испытали определенные неприятные ощущения, когда те двое смотрели на вас? — Наверное… Я плохо помню. Меня потрясло разбойное нападение, — признался я. — К тому же Софья находилась на достаточном отдалении. — Вы — счастливчик! — объявила Вязигина. — Можно сказать, избранник судьбы! Мне стало совсем неудобно, и я поспешил перевести разговор на другую тему, спросив Вязигину об основных принципах, по которым строится теперь программа преподавания в руководимой ею гимназии. Глава пятая — Судя по грязи на ногах, вы только что побывали у моей бывшей супруги, — объявил Потифаров, едва я показался у него на пороге. Такая проницательность воздействовала на меня устрашающе, и я не посмел отпираться. — Что ж, — философски заметил Потифаров, — в таком случае, вы уже знаете мои семейные обстоятельства. Разумеется, общественное мнение смирилось с решением Тамары Игоревны. В противном случае пришлось бы под давлением обстоятельств заточить ее в монастырь, как это производилось в старину. Но, согласитесь, большие испытания ожидают обитель, коя посмеет украситься столь благоуханным цветком! Из одного только сострадания к невинным монашкам следовало направить активность Тамары Игоревны на другую стезю и препоручить ей крепкие, не потрепанные в жизненных боях организмы… Я разумею гимназистов. Это было умно. Умно и человеколюбиво — сделать ее директором гимназии. Руководство юношеством отнимает, к счастью, большую часть дарованной ей энергии. Тут Потифаров сообразил, что все еще держит меня в прихожей и вообще даже не познакомился со мной как следует. Он оборвал свой монолог и вцепился в мою руку. — Сердечно рад знакомству! — проговорил он. — Конечно, смерть Кузьмы Кузьмича, святого человека, — большая утрата. Однако мы надеемся, что вы возместите для нас жестокую потерю, хотя бы вследствие близкого вашего родства с покойником. Скажите, Трофим Васильевич, вот вы — попович, лицо осведомленное… Как вы рассуждаете насчет монастырей? Он озабоченно вгляделся в мое лицо, плохо различимое в полутьме прихожей. — Позвольте мне обтереть ноги или даже избавиться от ботинок, — попросил я. — Отряхнуть, так сказать, прах Тамары Игоревны! — подхватил Потифаров, блеснув взглядом. — Очень и очень похвально! Вот вам тряпка. Он вытащил ногой из-под порога сморщенную тряпку и подтолкнул ее ко мне. Я кое-как вытер ноги и проследовал за ним в маленькую гостиную. Привычным жестом Потифаров снял с книжной полки квадратную бутыль, наполовину наполненную желтоватой жидкостью. — Бренди? — Нет, благодарю. — Напрасно. В нашем климате это чрезвычайно рекомендовано. Он налил себе стопочку и с удовольствием выпил. Я даже пожалел о том, что отказался. — Ну, и что еще говорила вам Тамара Игоревна? — спросил Потифаров. — Учтите, я не испытываю страха перед правдой. Лишь клевета и ложь способны как-то испугать меня. Как-то! Подчеркиваю. Потому что на самом деле я бесстрашен и всегда готов к смерти. — К смерти? — удивился я. — Кто же угрожает вам? — Никто… и все. Вся наша жизнь. — Потифаров нахмурился. — Разве вы еще не размышляли об этом? — Ну… случалось. Действительно, как-то давно, лет четырех, я проснулся среди ночи и подумал о том, что когда-нибудь меня не станет. Попытался представить себе то огромное небытие, в котором навсегда исчезнет мой маленький разум, и заплакал. Как ни странно, кончина матери избавила меня от всякого страха смерти. Слишком явственно ощущал я постоянную близость доброй родительницы, чтобы увериться в окончательности нашей разлуки. Потифаров внимательно следил за моим лицом, пытаясь угадать, о чем я думаю. Потом сказал: — А она уже объясняла вам, почему ушла от меня? — Нет. — Видите ли… Если бы, положим, один из нас был повинен в блуде, то вопрос не стоял бы так остро, и здесь на первый план выступил бы монастырь. Однако ни Тамара Игоревна, ни ваш покорный слуга, — он бережно положил раскрытую ладонь себе на грудь, — ничем предосудительным себя не запятнали. Напротив, оба мы вели существование вполне целомудренное, всецело посвятив себя чтению, прогулкам и разговорам за чашкой чаю. Но затем Тамаре Игоревне не понравилось, что я начал изготавливать гробы. — Гробы? — изумился я. — Что тут такого? — надулся Потифаров. — Неужто вы усматриваете нечто безнравственное в подобном занятии? — Нет, но оно… немного странное. Разве вы гробовщик? — Гробовщик? Это смешно! — Потифаров засмеялся. — Нет, друг мой, гробовщик — это, так сказать, ремесленник, наемник, человек вполне бездушный по отношению к тем, кого он предполагает хоронить. Да он, собственно, и ничего не предполагает, а просто делает гроб по указанной мерке: столько-то в ширину, столько-то в длину, и все тут. Я же изготавливаю гробы со смыслом, согласно древнеегипетскому обыкновению. Вы ведь знали, конечно, что мы все происходим от древних египтян? — Нет… — А напрасно не знаете. Теперь будете знать. Вам же известно, что именно с Древнего Египта начинается курс истории во всех гимназических учебниках. Я спрошу вас — почему? Ответ: Древний Египет — абсолютная колыбель всякой цивилизации. Далее. О Египте много говорится в Библии. А это чего-нибудь да стоит!.. Не всякая цивилизация того удостоена. Например, о древних майя — ни полсловечка. Почему? Да потому, что это — фью!.. — Он свистнул. — Тьфу, а не цивилизация. Даже колеса толком изобрести не смогли… Он налил себе еще стопочку бренди и выпил, пока я усваивал полученные сведения. Затем вернулся к прежней теме: — Поверьте, дорогой Трофим Васильевич, древнего египтянина я узнаю за целую версту, потому что у них были особенные, вытянутые черепа, что достигалось бинтованием младенческих голов. Многие отдаленнейшие потомки унаследовали эту родовую черту, которую не сумел истребить даже Потоп. — Какой потоп? — Я удивлялся все больше и больше. Потифаров теперь глядел на меня с подозрительностью. — Да вы Библию-то читали? — осведомился он. — Ну… да, — промямлил я. — Как вы уже поняли, — продолжал, успокоившись, Потифаров, — я ношу истинно-древнеегипетскую фамилию, которая в неприкосновенном виде передалась мне от моих предков, обитавших в городе Фивы. Посмотрите! — Он похлопал себя по голове, в которой я не углядел ровным счетом ничего древнеегипетского. — Видите? Вот так, в профиль? Он повернулся в профиль. Я подтвердил, что вижу. К счастью, Потифаров не стал вдаваться в мои впечатления, а продолжил с жаром: — Неоднократно я совершал экспедиции в Петербург и провел некоторое время в императорских музеях. Там есть один маленький саркофажек с разрисованным лицом. Ну так вот, лицо — совершенно мое. Я даже испугался, когда увидел! Всякий бы испугался, если бы ему воочию предстало столь наглядное доказательство теории, доселе чисто умозрительной. Ради эксперимента я даже лег на пол, строго параллельно саркофагу, и руки сложил, вот эдак. — Потифаров скрестил руки на груди. — Хотел проверить свои чувства. Тут уже бежит ко мне служитель: «Что это, — кричит, — любезный, вы разлеглись? Вам тут не спальня какая-нибудь, но императорский музей, древнеегипетский раздел, и гимназисты ходят для общего образования, а вы неприлично себя ведете». Я говорю: «Да ты приглядись, приглядись хорошенько, неразумный ты цербер: ничего разве не замечаешь?» А он гнет свое: «Прекратите чинить беспорядки и уходите!» Я не стал ему ничего больше объяснять. Просто вручил камеру и попросил сделать снимок. «И сразу же после этого я уйду», — обещал я. Он по моему виду, наверное, понял, что лучше мне уступить… Да погодите, я покажу вам карточку! С этими словами Потифаров выбежал в соседнюю комнату и скоро вернулся с большим, помещенным в рамку снимком. Там действительно имелось изображение египетского саркофага, честь по чести, с подрисованными глазами и выпуклыми губами, а рядом, вытаращившись, находился Потифаров. — Сходство неоспоримое, поражающее! — говорил Потифаров, заглядывая мне через плечо и пытаясь понять выражение моего лица. — После этого я окончательно убедился, в чем мое предназначение, и начал изготавливать гробы по египетскому образцу. Резные, с росписями. По бокам — эдак лилии и утки в заводях, либо что-то иное, что было любо покойнику при жизни и составляло, так сказать, его духовное окружение. А на крышке гроба — портрет. Собственно, начал-то я с гроба для Тамары Игоревны, поскольку всегда чрезвычайно уважал ее. А она прогневалась и ушла из дома. Покинула меня, так сказать. — Ясно, — вставил я. — Расстались мы по принципиальному поводу, без всякого блуда и иной извинительной причины, — вздохнул Потифаров. — Поэтому брак наш не может быть расторгнут. Впрочем, я этого и не желаю. Тамара Игоревна, очевидно, тоже. Намерений жениться вторично у меня нет… Гроб для Тамары Игоревны, кстати, закончен. Ну так желаете ли посмотреть? Тут в комнату вбежала рыжая охотничья собака и замахала хвостом. Она приветливо ткнулась мордой мне в ладонь, а затем уселась рядом с Потифаровым, имея чрезвычайно довольный вид. — Знакомьтесь, это — Буранка, — представил ее Потифаров. — Она тоже запечатлена в вечность, так сказать. С одним зайцем в зубах. Зайца, положим, давно уже съели, но он не имеет самостоятельного значения. — В каком смысле — «запечатлена в вечность»? — не понял я. — Я вырезал ее на моем гробе, — ответил Потифаров, лаская собаку. — Это наименьшее, что я мог для нее сделать, потому что собаки ведь лишены бессмертной души, в отличие от людей. Лично я не верю в перевоплощение душ. Абсолютная глупость! Собака — она собака и есть, верный друг человека, а не перевоплощение какого-нибудь волостного, положим, писаря. Да и с учением церкви не согласуется… А что вы думаете о монастырях? * * * День получился у меня насыщенным, так что, вернувшись домой, я изъявил желание принять ванну, а одежду, в которой наносил визиты супругам Потифаровым, оставил для стирки. Витольд посетил меня поздно вечером, когда я в халате допивал какао с печеньем и просматривал дядину переписку с неким Захарией Беляковым, путешествующим по пустынным областям какой-то отдаленной планеты, которую он называл то по-русски запросто «Дыра», то на ученый латинский манер «Ультима Тула». — Распоряжений нет, Трофим Васильевич? — Нет. Витольд помедлил, прежде чем удалиться. — Что? — отрывисто бросил я. — Говорите, что хотите, только побыстрей. У меня тут книжка интересная. — Кто вам больше понравился, Вязигина или Потифаров? — прямо спросил он. — Ну ничего себе! А вам-то что за дело? — Любопытно. Но по его равнодушному лицу я понимал, что вовсе ему не любопытно и что спрашивает он с каким-то глубинным умыслом. Я уже научился улавливать в мутных, скрытых за стеклами очков глазах Витольда беспокойство и разные другие чувства. — Потифаров ведь сумасшедший? — полувопросительно произнес я. — Отчасти, — подтвердил Витольд. — Род безобидного провинциального помешательства, если угодно. От малого количества внешних впечатлений люди с бедным внутренним миром начинают искать себе занятия… и если не увлекаются пьянством и бильярдом, то пускаются в научные изыскания. Когда у них хватает здравого смысла, они обращают свой интерес на предметы реальные, существующие, а когда здравого смысла недостает, то все это обретает вид подчас совершенно фантастический. Он помолчал и прибавил: — Или нарождаются такие, как Серега Мурин. — Он ведь умственно отсталый, этот ваш Мурин? — Просто заика, — повторил Витольд свой первоначальный ответ на тот же вопрос. — Вам его жаль, Витольд? — Жаль? — Витольд пожал плечами. — У Мурина есть крыша над головой, тарелка горячих щей на обед и работа, дающая ему самоуважение. По-вашему, все это должно вызывать у меня жалость? — Ваша логика просто железная, Безценный, — сказал я. — Разумеется, — заявил Витольд. — Если уж на то пошло, Потифаров достоин нашей жалости куда больше. — Потифарова жалеть не хочется, — заметил я. — Это потому, что он со своим Древним Египтом — полный болван, — сказал Витольд. — Он показывал вам гробы? — Да. — Ну и как? — Довольно искусная работа. — Я у него заказал, — сообщил внезапно Витольд. Я удивился: — Вы? — А что такого? — в свою очередь пожал плечами Витольд. — По-вашему, я бессмертен? Рано или поздно гроб мне понадобится. — По-моему, вы непоследовательны, — сказал я. — Почему? — Витольд блеснул очками. — Да потому, что сами только что аттестовали Потифарова как полного болвана с его Древним Египтом… — Каким образом глупость Потифарова отменяет факт моей смертности? Гробы у него красивые, добротные… В таком и полежать не срамно. Я молча смотрел на Витольда. Теперь я окончательно был сбит с толку. — И вам, кстати, советую, — прибавил Витольд. — Изъявите желание. Сообщите ему свои размеры и «духовное окружение», чтобы мог начать работу над проектом. Это привлечет его на вашу сторону. — А для чего мне привлекать кого-то на свою сторону? — поинтересовался я, изрядно заинтригованный. — Кажется, я ни с кем еще здесь не враждую. — А если придется? — Враждовать? — Да. — Но почему? Витольд двинул бровью. — Неисповедимы пути, которыми блуждают провинциальные умы. Положим, вы сведете дружбу с Софьей Думенской… О Софье вам ведь уже рассказали? — Конечно. — Вязигина? — Почему вы обо всем знаете заранее? — взорвался я. — И почему бы вам самому не изложить мне всю историю, от начала и до конца? Сразу? — Так не интересно, — отмахнулся Витольд. — Я исследую те самые пути, о которых только что толковал вам. Вы подтверждаете большинство моих догадок. Он встретился с моим испытующим взглядом и засмеялся: — Нет, я еще не помешался… Вы ведь в этом меня сейчас заподозрили? Изучение образа мыслей и поведения соседей — простая мера предосторожности… Как вам известно, я заканчиваю заочный курс в университете. Это дает мне достаточно умственной пищи, чтобы избежать интеллектуальных неприятностей, постигших того же Потифарова. Кроме того, я самостоятельно, по книгам, изучаю экономические дисциплины. — Когда вы все успеваете? — А я не спешу, — парировал Витольд. И вернулся к первоначальной теме: — Ну так что, глянулась вам Тамара Игоревна Вязигина? — Интересная дама. — Она, кстати, весьма ранима, — сказал Витольд. — И обладает похвальным обыкновением отвечать на нанесенные ей душевные раны весьма ощутимыми ударами. Сгубила несколько репутаций просто в хлам. Люди вынуждены были уехать из Лембасово и с большими потерями перебираться куда-нибудь в Тверь или Калугу. Что, по мнению Вязигиной, равноценно переезду в Шеол. — Шеол? — не понял я. — Вы Библию читали? — спросил Витольд, от чего меня передернуло. — Шеол — тот свет. Для евреев времен Иосифа и Потифара это был Древний Египет. — Слушайте, Безценный, перестаньте меня пугать, — взмолился я. — У меня мозоль на том месте мозга, который отвечает за восприятие Древнего Египта. — Очень хорошо, — невозмутимо проговорил Витольд, — это означает, что вы становитесь настоящим здешним жителем. Глава шестая По делам мне пришлось отлучиться из имения и съездить на несколько дней в Петербург. Оказалось, что за то недолгое время, что я прожил у себя в имении, я совершенно переменился. Теперь, как и сказал Витольд, я был полный Лембасовский обитатель и к Петербургу имел очень небольшое отношение. Все в большом городе отныне казалось мне чужим, дурно устроенным: толчея на улицах, шумные разговоры в учреждениях. Даже сами лица горожан представлялись весьма неприятными. С оттенком снисходительной жалости я думал: «Ну вот каково это — каждый день ходить в толпе тех, о ком ты ровным счетом ничего не знаешь? Кто не здоровается с тобой, не желает тебе добра или, наоборот, не замышляет против тебя какой-нибудь пакости?» Безразличие, с которым горожане относились друг к другу, лишь изредка сменялось легким недоброжелательством, когда один другого, например, случайно толкнул… А ведь еще недавно я сам был частью этой толпы и полагал, что мне очень повезло! Зато красивые строения центральной части города как-то по-особому, свежо, радовали мой глаз чистотой и причудливостью линий, и каждая гологрудая кариатида поглядывала на меня игриво, как будто сожалея о своей вечно-каменной занятости. Я быстро уладил все вопросы с юристами. Оказалось, всплыли какие-то неуплаченные дядюшкой долги. Однако же убедительных документов, доказывающих правоту мнимых кредиторов, не обнаружилось, так что дело выигралось мгновенно. Адвокат мой доказал перед судьей, что кредиторы эти суть ничто иное, как самые отъявленные жулики, которым дядя, самое большее, остался должен рублей пятьдесят в карты. Мне ничего не пришлось делать, я даже ни разу не выступил. Как и в первый раз, я ехал в Лембасово на нанятом электроизвозчике. Приближаясь к памятной шестьдесят пятой версте, я ожидал, что ровный бег моего возка остановит Матвей Свинчаткин, и я снова увижу его бородатое лицо в окружении красных рож его странных соратников. Но никто мне не препятствовал — никакого Свинчаткина поблизости, казалось, не было и в помине. Без малейших приключений я прибыл в усадьбу. Меня никто не встречал, что немудрено: в последнем сообщении из города я передавал Витольду, что, возможно, задержусь (хочу посетить египетскую выставку) и буду в «Осинках» только через пару дней. Я передумал в последний момент и никаких известий о себе давать уже не стал, а вместо этого заказал электроизвозчика и наспех закупил в Петербурге обновки — пару булавок для галстука, перчатки для визитов и хорошие резиновые бахилы, которые при желании можно развернуть до бедра. Бахилы эти, на несколько размеров больше моей ноги, легко надевались на обувь и защищали брюки. Когда возок остановился у ворот усадьбы, я вышел наружу и отправился на поиски Сереги Мурина. Тот нашелся с метлой на дорожках сада. Медленно, с ожесточением, он водил метлой по дорожке. Завидев меня, он еще издали закричал: — Не та-таскайте г-г-грязь! Я хотел было возразить ему: то, что он подразумевает под грязью, — всего лишь присущая данной местности почва, которая здесь находится повсеместно, и соскребание ее ведет к обнажению земной коры, что и невозможно, и нежелательно… Но все это были псевдоученые материи, недоступные для Мурина. Поэтому я просто сказал: — У ворот остался мой багаж. Отнеси в комнаты. Мурин несколько секунд смотрел на меня неподвижно, полуоткрыв рот. Потом он бросил метлу на дорожку и, широко шагая, двинулся к воротам. Я же преспокойно направился в дом. Разумеется, Витольд даже не догадывался о моем появлении. Однако мой управляющий был настоящей «благоразумной девой», и я обнаружил, что все светильники, так сказать, заправлены маслом и дом содержится в образцовом порядке: комнаты вычищены, обед приготовлен. Я поднялся на второй этаж, в кабинет. Горничная, увлеченно перетиравшая дядину коллекцию фарфоровых собачек на полке, не заметила, как я подошел сзади. — Здравствуйте, Макрина, — поздоровался я. Она сильно вздрогнула, выронила тряпку, повернулась ко мне и застыла с разинутым ртом. — Да что вы, в самом деле! — произнес я. — В конце концов, это обидно, Макрина! Разве я какое-то чудовище? — Нет, Трофим Васильевич, — пролепетала смущенная Макрина. — Какое же вы, простите, чудовище? Вы очень симпатичный милашка. Не думайте, — спохватилась она, — это не я так считаю, это всеобщее мнение касательно вас. Я кивнул. — Ну так и не вскрикивайте, когда меня видите. И не удирайте, точно я намерен прищемить вам хвост. Макрина залилась слезами. — Я честная вдова, и нет у меня никакого хвоста, а если КлавдИя что-то говорила, так это она по глупости. У нее язык как помело. Я ей всегда говорю: «Твоим языком, КлавдИя, только гоголь-моголь взбивать». — Какая еще КлавдИя? — Я чувствовал смутное раздражение. — Молочница, — объяснила Макрина. — Это она называет меня «милашкой»? — И она, и другие женщины, которые с соображением, — призналась Макрина. — Мы ведь хоть и простые, а в мужчинах, Трофим Васильевич, понимаем. — Ну хорошо, Макрина, — проговорил я, стараясь прервать весь этот вздор, — очень хорошо. Раз я у нас такой милашка, то и объявляю, что очень вами доволен. Не буду вам теперь мешать. Макрина, вся пунцовая, стояла, опустив руки с тряпкой, и глядела мне вслед, пока я шествовал к лестнице. Я спустился опять на первый этаж, желая заглянуть к Витольду и сообщить ему, как разрешилось мое дело с долгами. В комнате Витольда горела верхняя люстра, что удивило меня, потому что обычно он пользовался только настольной лампой. Как я успел заметить, Витольд не жаловал слишком яркого света. Полагаю, у него побаливали глаза. Я постучал в дверь и тотчас, не дожидаясь короткого «Входите!», толкнул ее. Я объясню, почему это сделал. Совершенно не потому, что был полновластным хозяином усадьбы и ощущал себя так, словно бы все комнаты в ней и люди, в них обитающие, принадлежат мне как моя собственность. Вовсе нет; а потому лишь, что никаких дурных дел при ярком свете не творят. Кроме того, я твердо был убежден в том, что Витольд и не стал бы творить ничего дурного, и когда бы я к нему ни зашел, всегда застал бы его полностью одетым, причесанным, с очками на носу и книгой, либо тетрадью в руке. Поэтому нетрудно представить мое удивление, когда мне открылась картина прямо противоположная. Витольд был в одной рубахе, не заправленной в брюки и подпоясанной старым кухаркиным фартуком. Волосы его, схваченные косынкой, как у пирата, торчали клочьями из-под повязки, очки были забрызганы чем-то липким и сидели набекрень. Услышав мои шаги, он быстро обернулся и встал, загораживая нечто у себя на тахте. За столом, на обычном месте Витольда, сидел какой-то другой человек, а на узкой жесткой лежанке, накрытой старым ковром, явно обреталось нечто подозрительное. Наткнувшись, таким образом, на «неразумных дев», я был не столько даже прогневан, сколько удивлен и раздосадован. Мне ничего так не хотелось с дороги, как расположиться на покойный отдых, а в имении обстановка оказалась такова, что требовала от меня каких-то решений и даже, быть может, активного участия. — Трофим Васильевич!.. — выдохнул Витольд. — Мы ожидали вас только через пару дней… — Ну да, — процедил я сквозь зубы. — Вижу, вы не очень-то мне рады. Витольд почесал бровь, поморщился. — «Рад» — немного не то слово. Я думаю сейчас о вас вовсе не в категориях «радости — огорчения», а несколько в иной плоскости. — Нельзя ли менее научно и более понятно? — огрызнулся я. — Чего уж понятнее… — Витольд обреченно вздохнул и отошел, чтобы я мог наконец увидеть предмет, простертый на его койке. Я взглянул… и в первые мгновения даже не понял, что перед собой вижу, настолько не ожидал увидеть именно это. Витольд пожевал губами. Он внимательно всматривался в мое лицо, и это меня тоже нервировало. На койке корчился и беззвучно стонал один из краснорожих бандитов. Он грыз зубами палочку, как кролик, — очевидно, чтобы сдержать крик, — и заламывал свои тонкие, неестественно длинные руки, а ногами непрерывно двигал, то сгибая их, то разгибая. Я перевел взгляд на человека, сидевшего за столом. Я почти не сомневался в том, кого сейчас увижу. И точно. Человек этот поднял голову, и я узнал Матвея Свинчаткина. * * * Я ожидал услышать что-нибудь совсем пошлое, вроде: «Это совершенно не то, что вы подумали», и приготовился отвечать еще более пошлым встречным вопросом: «А что именно я подумал?», но Свинчаткин просто проговорил: — Ну вот и свиделись, Трофим Васильевич. — Да уж, — буркнул я. — Что же вы в Петербурге-то не задержались? — упрекнул меня Свинчаткин. — Вы ведь, вроде как, собирались нагрянуть только завтра, если не послезавтра? — Да вам-то, батенька, какое до этого дело? — взорвался я. — Кажется, я не подневольный человек и никому отчитываться не должен… — Мне, в общем, никакого дела, — покладисто согласился Свинчаткин. — Да только, возвратившись ранее срока, вы увидели разные сцены, которые не для всяких глаз предназначены. — И что же, убьете вы меня теперь? — осведомился я, пожимая плечами. Тут я перехватил взгляд Витольда, и мне сделалось как-то не по себе. Не скажу, что я научился безошибочно трактовать выражения лица моего управляющего. Кое-что я в нем понимал, а кое-что — нет. У Витольда имелся особенный, мутно-задумчивый взор, который означал желание, чтобы собеседник о чем-то догадался самостоятельно. Вот таким взором и блуждал теперь Витольд по комнате, то и дело задевая краем глаза мою смущенную физиономию. — Нет, — спокойно молвил Свинчаткин, и меня сразу отпустило. Почему-то я доверял каждому его слову. — Вам ведь должно быть уже известно, что я никого за все это время не убил. — А кстати, за какое время? — поинтересовался я. — Вы здесь как долго разбойничаете? — Да месяцев восемь уже, — усмехнулся Свинчаткин. — Никак не наберу нужное количество денег. А теперь вот — новая беда. Он показал на краснорожего. — А что с ним? — опасливо спросил я. — Провалился в яму, заполненную водой. Очевидно, там где-то родник бьет… Пришел с хорошей питьевой водой, а к вечеру свалился в горячке. Переохладился — и тут же подцепил какую-то местную заразу, — объяснил Свинчаткин. — Грипп, может быть. С ними не поймешь, с фольдами. — Фольды? — переспросил я. — Они так себя называют — фольды, — Свинчаткин встретился с краснорожим глазами, кивнул ему и опять повернулся ко мне. — Никогда не слыхали? — Трофим Васильевич далек от научных сред, — вставил Витольд. — По крайней мере, от ксеноэтнографических. — Что ж, это не порок, хотя создает определенные трудности при общении, — сказал Свинчаткин. — Если говорить коротко, фольды привыкли к сухой, жаркой местности и, соответственно, плохо переносят холод и сырость. Честно признаться, я с ужасом думаю о надвигающейся зиме. — Ну, если у них хватает сил, чтобы в холоде и сырости грабить проезжих, то, полагаю, хватит и на здешнюю зиму, — произнес я не без злопамятства. Если Матвей Свинчаткин полагает, что я забыл, как был унижен и ограблен, то он горестно ошибается. Витольд посмотрел на меня с удивлением. Его как будто задела моя черствость. И я рассердился на Витольда: — А вы, Безценный, оденьтесь подобающим образом и смойте с ваших очков… что там у вас налипло? Слюни? — Простите, — с достоинством произнес Витольд, тотчас покидая комнату, чтобы исполнить мое приказание. Матвей Свинчаткин проводил его глазами. Вообще он все время озирался, глядел в разные углы, ерзал — словом, чувствовал себя неспокойно. Очень хорошо, подумал я, так и должно быть. Не хватало еще, чтобы разбойники вламывались в дома честных граждан и ощущали при этом полную безнаказанность. — Вы теперь вызовете полицию? — спросил Свинчаткин. — Повременю… — буркнул я. — С ним что будет? — Матвей опять показал на краснорожего. На фольда. — Помрет, наверное… Откуда мне знать? — рассердился я. — Я ведь далек от научных сред. Особенно от ксенограбителей с большой дороги. У меня совершенно другое образование, и к тому же оборванное на середине. Чтобы жить припеваючи в собственном имении, не обязательно оканчивать университетский курс. — Понятно, — сказал Свинчаткин. — Я не стану звать полицию, — прибавил я, — но вовсе не потому, что боюсь скандалов, и не потому, что вам удалось меня растрогать… А просто потому, что мне лень с кем-то разговаривать, кому-то что-то объяснять и терпеть в моем доме присутствие посторонних лиц. — Это почти ответ, — слабо улыбнулся Свинчаткин. Мы помолчали. — Послушайте, я одного не понимаю, — снова заговорил я. — Как вам вообще пришло в голову явиться за помощью именно сюда? — А куда мне было идти? — Он выглядел удивленным. — Вам известен еще какой-то дом, где меня бы приняли? — По-вашему, один только я во всем нашем милом округе гожусь на роль гостеприимного хозяина беглому разбойнику? — Я не беглый… — Матвей вздохнул. — Я сейчас уйду. Оставьте у себя парня. Позвольте Витольду за ним приглядывать. Я боюсь брать его в лес, потому что он заразит остальных. — А если он заразит меня? — Вряд ли для вас эта болезнь окажется такой же опасной и мучительной, — сказал Матвей Свинчаткин без всякого ко мне сострадания. — Это ведь обычный грипп. А может быть, воспаление легких. Оно тоже… не заразно. Я ничего в этом не понимаю, я ведь не врач. К тому же фольды болеют совершенно не так, как мы. — И что я должен делать? Вызвать к нему муниципального доктора из самого Санкт-Петербурга? Свинчаткин проговорил: — Вы чрезвычайно добры, Трофим Васильевич, с вашим предложением. Я видел, что он неискренен и даже, может быть, втайне потешается надо мной, и потому рассердился: — Довольно ваших издевок! Я ведь могу и передумать! Я ведь могу вас с Витольдом, обоих, сдать властям! А Витольда потом вообще уволю к чертовой матери. — А, ну попробуйте, — кивнул Свинчаткин без малейшего признака страха или раскаяния. — Конечно же, попробуйте. Я даже намерен настаивать. Мне весьма любопытно будет это наблюдать. Мы посидели молча друг против друга. Затем я криво пожал плечами: — Что вы от меня, в конце концов, хотите? — Я уже сказал — что. Позвольте моему парню остаться в доме. Витольд сделает остальное. А я уйду. Прямо сейчас. — Прелестно, — буркнул я. — «Ты победил, галилеянин». Лично я нечеловечески устал, я замучен, разозлен, раздражен и немедленно отправляюсь к себе. Очень не хочется говорить вам «до свидания», любезный Матвей… э… не знаю по батюшке, да и знать не хочу. Я бы предпочел сказать «прощайте», но, кажется, мои желания в этом доме теперь мало что значат. Я столкнулся с безупречно одетым и причесанным Витольдом на лестнице. Он уставился на меня тревожным, темным взором. Не знаю, что он предполагал услышать. «Вы уволены» или «Сюда уже едет полиция». Или даже практически невозможное: «Я тайно вызвал ксенотерапевта и посулил ему любые деньги за исцеление больного». Я не ощущал никакого удовольствия от его тревоги и потому вполне буднично сказал: — Распорядитесь насчет чая. Я буду в кабинете. И разберитесь там наконец со своими гостями. Мне не хотелось бы постоянно натыкаться на них в доме. Витольд просиял — таким я его тоже еще никогда не видел, — коротко поклонился и быстрым шагом удалился к себе в комнатушку. В ожидании чая я устроился на втором этаже, в уютном, набитом книгами, журналами и безделушками кабинете. (Горничная, по счастью, уже удалилась оттуда). Мне требовалось перевести дух после поездки в электроизвозчике и впечатлений, полученных по прибытии в усадьбу. Рассеянно я почитывал какой-то роман с оторванной обложкой. В романе описывались приключения двух молодых людей, оказавшихся на паруснике, капитан которого сошел с ума прямо в открытом море. Корабль попал в бурю, разбился о рифы — и так далее. Очень увлекательно, хотя местами автор впадал в многословную патетику и начинал повторяться, особенно при описании грандиозной морской стихии и противостоящего ей человеческого духа. Дух и стихия попеременно одерживали победы друг над другом, а герои романа переходили от отчаяния к горделивой уверенности. На пятидесятой странице я задремал. Витольд разбудил меня, явившись с чашкой чая и тарелкой кексов. Обычно он никогда самолично не подавал мне чай в библиотеку (это была обязанность Макрины), и я мгновенно оценил значение этого жеста. — Подлизываетесь, Безценный? — Вовсе нет, — отвечал он невозмутимо, — просто нашел лишний повод поговорить с вами. — Вы могли поговорить со мной без всякого повода, — сказал я. — Ну, мне так удобнее, — объяснил Витольд. Он оглянулся на дверь и спросил: — По приезде встречали вы Макрину? — Это имеет какое-то значение? — удивился я. — Если вам несложно, просто ответьте — да или нет, — настаивал Витольд. — В таком случае — да, встречал. Она была здесь, вытирала пыль с коллекции собачек. — А, хорошо… — проговорил Витольд, размышляя о чем-то своем. Я взял кекс и засунул себе за щеку целиком. Теперь я мог молчать и никак не реагировать на его слова. — Между прочим, у фольдов принято переносить физическую боль не так, как у нас, — заметил Витольд. — М-м-м? — спросил я. — Обыкновенный русский мученик страдает молча, — пояснил Витольд. — Он до последнего будет стискивать зубы, двигать желваками, жмурить глаза и кривить рот, но постарается не проронить ни звука. Чтобы не радовать ни врагов, подвергающих его пытке, ни медсестричку, которая дремлет поблизости со шприцем и только о том и мечтает, как всадить иглу с болеутоляющим тебе в вену. Фольды же при малейшем недомогании кричат как можно громче и бьются всем телом. Между прочим, крик является природным болеутоляющим, — прибавил Витольд. — Вы знали? — М-м-м, — отозвался я, в смысле «нет». — Теперь будете знать. Пораните палец перочинным ножом — кричите во всю мощь. Просто даже ради эксперимента. Почувствуете облегчение. Я наконец победил кекс и спросил более-менее внятно: — А что, у него действительно воспаление легких? — Даже если и так, я этого выяснить не могу, — ответил Витольд. — Пока что я заставил его проглотить антибиотики, наиболее подходящие для ксенов его вида. Я изобразил лицом вопросительный знак. Витольд объяснил: — Медиками уже давно разработаны универсальные антибиотики, в той или иной степени применимые в отношении инопланетных рас. Я воспользовался самыми распространенными. — Откройте мне, Безценный, одну глубоко-зловещую тайну: почему у нас в доме вообще имеются подобные антибиотики? — А что? — удивился он. — В этом ведь нет ничего противозаконного. — Мало ли в чем нет ничего противозаконного, — огрызнулся я. — Предположим, в обезьяньем балете. — В балете? — не понял Витольд. — Ну да, — напирал я. — Если бы я завел в доме несколько обезьянок и нарядил их балеринами — в этом не было бы ничего такого, за что сажают в тюрьму. Но это выглядело бы, по меньшей мере, странно. Или, предположим, маленькая кустарная артель по изготовлению бумажных цветов. Тоже не карается законом. Но — странно, особенно для молодого мужчины. Понимаете? — А, — молвил Витольд, — кажется, понимаю. Однако наличие в доме антибиотиков вовсе не странность, Трофим Васильевич, а необходимость. Кузьма Кузьмич, покойник, тщательно следил за тем, чтобы аптечка была укомплектована лекарственными препаратами на любой случай, даже самый невероятный. Я долго молчал, переваривая это заявление. С какого-то момента мне стало казаться, что покойник Кузьма Кузьмич, которого я никогда даже в глаза не видел, сделался мне родным. В нем скрывался кладезь добродетелей, прежде мне не ведомых. Ему нравились наилучшие женщины, его выбор блюд, вин, слуг, лекарственных препаратов, книг для чтения и растений для огорода был безупречен. Мне оставалось лишь с благоговением следовать по тому пути, который был заботливо проторен для меня старшим родственником. — Помнится, вы утверждали, будто никогда прежде не общались со Свинчаткиным, — заговорил я. Витольд вздрогнул и посмотрел на меня с откровенным удивлением. — Я такое утверждал? — Да. — Когда? — В первый же день моего прибытия, — напомнил я. — Возможно, я как-то не так выразился. Я хотел сказать, что мне не приводилось еще беседовать с ним с глазу на глаз. — А вообще вы его видели? — Конечно. — И где, позвольте узнать? — В университете, конечно. — Хотите меня уверить в том, что разбойник с большой дороги учился в университете? Сколько же ему лет? — Если сбрить бороду, то тридцать восемь. А вообще, с бородой, он тянет на все пятьдесят. В том и смысл бороды: она придает человеку мужиковатость, диковатость, легкий оттенок юродства, ну и прибавляет, конечно, возраст. Идеально, чтобы скрыть истинную сущность. — В тридцать восемь он учился в университете с вами на одном курсе? В таком случае, сколько же лет вам? — Мне — двадцать шесть, — ответил Витольд, не ломаясь и явно не придавая этому значения. — Но Свинчаткин вовсе не обучался со мной на одном курсе. Он у нас преподавал. Я сказал: — Знаете что, принесите мне еще чаю. Горячего. И себе тоже возьмите что-нибудь… горячего. И сядьте, наконец, а то стоите передо мной как перед экзаменатором. — Я привык говорить стоя, — сказал Витольд. — Если сидеть, то слова как-то комкаются, не замечали? — Чаю! — повторил я. Витольд вышел и скоро возвратился с бутылкой домашней наливки и двумя стаканами. Он устроился на подоконнике, а я — в своем кресле, с толстым, растрепанным романом на коленях. — Свинчаткин читал у нас лекции по ксеноэтнографии, — заговорил Витольд задумчиво и покачал стаканом. Наливка шевелилась в стакане, как живая. На мгновенье мне почудилось, будто у Витольда в стакане сидит странное, жидкое существо, наделенное, быть может, разумом. Еще немного — и какие-нибудь международные организации запретят это вещество к распитию, приравняв сие действие к убийству. — Свинчаткин был одним из самых молодых профессоров в университете, — продолжал Витольд, — и очень известным. В определенных кругах. Он написал несколько книг, посвященных теоретическим проблемам ксеноэтнографии, и в конце последней из них сообщил, что отныне порывает со всякой теорией и предается одной лишь «матери нашей практике». Он отправляется на другие планеты и следующие его сочинения будут представлять собой публикацию полевых дневников этих экспедиций, с подробными, развернутыми комментариями, многочисленными иллюстрациями и, возможно, промежуточными теоретическими выводами. Можете себе представить, с каким интересом мы ожидали этих новых книг! — Могу, — вставил я, — но не хочу. Витольд пропустил это бестактное замечание мимо ушей. — Несколько лет после этого о Свинчаткине вообще ничего не было известно. Называли разные планеты, на которых он, вроде бы, устраивал экспедиции. Пару раз мелькнули публикации в журналах. А потом опять два или три года полного молчания. — Скажите, Витольд, а вы сами-то окончили курс? — неожиданно спросил я. — Вы же знаете, что нет, — спокойным тоном произнес он. — Я доучиваюсь заочно. — Вы учитесь на палеонтолога, — возразил я, — а прежде, как вы только что проговорились, изучали ксеноэтнографию. — Это не взаимоисключающие дисциплины, — парировал Витольд. — С некоторого времени мои финансовые дела совершенно расстроились. Я не смог вносить требуемую плату за обучение в университете и летние экспедиции, необходимые при избранной специальности. И вообще… жить. В прямом смысле слова. — То есть, платить за квартиру и прочее? — Угадали, Трофим Васильевич. И тут на помощь пришел ваш дядя… — Покойник Кузьма Кузьмич, — машинально произнес я. Поскольку именно эти, ожидаемые мною, слова произнес и Витольд, то вышло, что мы с ним заговорили хором. На краткий миг нас это сблизило, и мы даже обменялись вполне сердечной улыбкой, а затем Витольд опять замкнулся в себе. — Таким образом, я сделался управляющим, а палеонтологией занимаюсь в свободное время. Пришлось сменить кафедру, поскольку для палеонтологии в здешних краях самое раздолье, если не сказать парадиз, а с ксеноэтнографией дела обстоят как раз не очень… — То есть, если я вас уволю, вам придется бросить свои научные занятия и вообще пойти жить на улицу? Я сам не знаю, почему это брякнул. Может быть, хотел отомстить Витольду за все его выходки, особенно последнюю, с больным инопланетянином у меня в доме. Витольд допил наливку. — Ну почему же сразу на улицу? — хладнокровно проговорил он. — Конечно, если мой способ вести хозяйство вас не устраивает, вы вправе отказать мне от места, но прежде чем поступить так, подумайте как следует. Во-первых, я вас не обкрадываю и, в общем, практически не обманываю, даже в мелочах. Во-вторых, если вам почему-либо охота отомстить мне, — не поддавайтесь пагубному чувству. От мести обыкновенно выходит один только ущерб для имущества и очень мало морального удовлетворения. — Но ведь вы будете страдать? — уточнил я. — За порогом этого дома вас ожидают голод, холод и прочие лишения? — Отчасти, — признал Витольд, — но только отчасти. Скорее всего, я покину Землю. Приму участие в инопланетной экспедиции. Наймусь хоть рабочим — в университете меня еще не забыли и охотно предоставят место. — То есть, у меня вообще на вас нет управы? — спросил я. Витольд покачал головой. — На свободного человека крайне затруднительно бывает найти «управу», Трофим Васильевич. Даже и не пытайтесь. Впрочем, вам этого сейчас не требуется. Я ничего дурного против вас предпринимать не намерен. Он опять разлил нам наливку по стаканам и возвратился на свой подоконник. — Мне трудно представить себе профессора в роли грабителя с большой дороги, — снова заговорил я. Подумав, я поправился: — Точнее, я не могу вообразить грабителя с большой дороги в роли профессора. — Я вздохнул. — Он не объяснял вам, часом, почему избрал столь предосудительное ремесло? — Нет. — Как это — «нет»? Просто вошел в дом и заявил: «Я грабитель такой-то, а это мой больной соратник по разбою, не угодно ли вам приютить нас на время»? — Примерно так все и произошло, — сказал Витольд. — Почему вы мне не верите? — Потому что так не могло быть… Необходимы еще какие-то дополнительные подробности… в которых главный смысл и заключается. — Хорошо, — проговорил Витольд. — Вот вам подробности. Только учтите: нет в них никакого «главного смысла». — Позвольте уж мне судить, есть смысл или нет… Витольд пожал плечами и послушно начал рассказ: — Хорошо. Я разбирал каталоги обойной бумаги и обивочной ткани. Средства позволяют нам в этом году сменить убранство гостиной, и я готовил некоторые предложения для вас. — Меня пока вполне устраивает моя гостиная, — возразил я. — Я намеревался обсудить это, — сказал Витольд. — На стенах имеется несколько сальных пятен. Кузьма Кузьмич предпочитал проводить вечера в кругу друзей. Он, видите ли, любил сидеть у стены, откидываясь головой, и обои там совершенно вытерлись и засалились… Да и кремовый цвет постепенно выходит из моды. — Правда? — переспросил я. Он не захотел услышать иронию, прозвучавшую в моем голосе, и совершенно серьезно подтвердил: — Да. Сейчас предпочтительны сделались более насыщенные цвета, прежде всего красноватой гаммы. Вам по-прежнему интересны подробности? — Больше, чем когда-либо. — Пока я обдумывал, каким способом склонить вас на эти расходы, пришел Мурин и сообщил, что явился какой-то «мужик вонючего образа в обнимку с хлипкой бабой». Заиканье Мурина я воспроизводить, с вашего позволения, не стану. Я велел Мурину впустить мужика и «хлипкую бабу», но вести их не в господские комнаты, а прямиком на кухню. Видите ли, Трофим Васильевич, иной раз к покойнику Кузьме Кузьмичу заходили бродяги и нищие, и он всегда приказывал проводить их на кухню и накормить. «Это, — говорил он, бывало, — мне на помин души». Предусмотрительно, я считаю. Однако Мурин тут начал возражать, разволновался, твердил упорно, что мужик «оченно вонючий», а баба «оченно страшенная» и на кухню их никак нельзя, не то Планида, пожалуй, откажется от места и пойдет в самом деле к купцам Балабашниковым… В общем, я сказал Мурину, что он уходить, а с посетителями вышел разбираться сам. С первого взгляда так и показалось, что на крыльце стоит мужик, и точно вонючий, в продымленном полушубке, а с ним странное какое-то существо, и впрямь похожее на бабу. Оно было закутано в рваное одеяло, с платком, надвинутым на самые брови. Лицо оно прикрывало локтем, как иногда делают деревенские девушки, показывая свою «воспитанность». Ну и еще оно плясало на месте, дергало плечами и головой, и странным голосом тонко выло. А мужик, вообразите, держал это создание за плечи эдаким отеческим жестом. «Дома ли барин?» — спрашивает. Я отвечаю, что барин в отъезде — в Петербурге. «Это хорошо», — он говорит. «Чего же хорошего? Разве вы не к нему?» «Нет, — говорит мужик, — я, собственно, не столько к человеку пришел, сколько в дом вообще, как заправская приблудная тварь… Вы позволите нам войти?» Я проводил их к себе в комнату и тут только сообразил, кого перед собой вижу. «Вы, — говорю, — ведь Матвей Свинчаткин, профессор ксеноэтнографии?» Насчет имени он отпираться не стал и сразу признался. «Теперь больше разбойник, нежели профессор», — прибавил Свинчаткин. «А с вами… неужто фольд?» «Да, и больной». Мы уложили фольда на мою тахту и приняли меры к тому, чтобы он не кричал. Для фольда очень трудно не кричать во время страдания, потому что это у них в обычае, как я уже рассказывал. Однако я надеялся сохранить визит Свинчаткина в секрете, по крайней мере, от нашей горничной Макрины. Сия честная вдова обожает порассуждать в кругу столь же честных подруг на темы, которые совершенно ее не касаются. Поэтому я приказал ей немедленно вытереть пыль в кабинете, а заодно посмотреть, не нужно ли вымыть там окна. Сослался на то, что, по моим сведениям, вы можете приехать в любой момент и что беспорядок вас рассердит. Дальше мы стали говорить со Свинчаткиным о болезнях у инопланетян и о том, какая группа антибиотиков лучше подходит для фольдов. «Я ведь вас помню, господин Безценный, — неожиданно заявил Свинчаткин. — У вас фамилия запоминающаяся, встречается нечасто. Я как услышал, что в имении „Осинки“ управляющий некто Безценный, сразу смекнул, что это, должно быть, мой бывший студент. А теперь и лицо ваше тоже узнал». «Я вас хорошо помню, профессор, — сказал я. — Давно о вас никаких известий не было». «Произошло событие, которое прервало мою научную карьеру, — ответил на это Свинчаткин. — Однако я сильно рассчитываю победить обстоятельства и вернуться к науке. Необходимо заняться наконец обработкой накопленного материала. У меня собраны богатейшие коллекции, хватит на десяток диссертаций!» И вот поверите ли, Трофим Васильевич: принимаю в отсутствие хозяина разыскиваемого разбойника, да еще с больным инопланетянином, который здесь вообще незаконно, — а как услыхал про богатейшие коллекции и про десяток диссертаций, так прямо аж затрясся от жадности. Ну, думаю, одним бы глазком взглянуть на эти коллекции! Кажется, палец бы за такое счастье отдал… На собственную диссертацию по данному предмету я покамест не замахиваюсь, но со временем — кто знает… Витольд замолчал, улыбаясь украдкой, мечтательно. Мне вдруг сделалось завидно. Я не мог бы назвать ни одну сферу человеческих увлечений, которая занимала бы меня с такой же неодолимой силой. История, искусства, юриспруденция, медицина — все они были для меня одинаково безразличны. Я мог себя обманывать какое-то время, пока обучался в университете, но — руку на сердце положа — учился я больше ради того, чтобы занять время и не слыть бездельником, нежели для чего-нибудь другого. Витольд же бредил своей ксеноэтнографией, а когда обстоятельства разлучили его с любимым предметом, столь же страстно увлекся палеонтологией. В будущем же он наверняка найдет способ совместить оба этих научных интереса. Начнет изучать ксенопалеонтологию, например. И всегда он будет увлечен, всегда будет готов к любому риску ради счастья прочитать какой-нибудь экспедиционный отчет или разобрать ящик с коллекцией. Очередной раз я убедился в том, что в определенной степени Витольд выше меня. Под комбинированным воздействием домашней наливки и недавних шокирующих событий я готов был признать это открыто. Раньше я как-то вообще не задумывался о подобных вещах, но тут поневоле пришлось. — А дальше что было? — спросил я, преимущественно для того, чтобы отделаться от неприятных мыслей. — Дальше? — Витольд очнулся от своей мечтательности и сказал буднично: — А дальше вы знаете, Трофим Васильевич. Вы приехали из Петербурга раньше ожидаемого срока и были весьма недовольны тем, что застали у себя дома. — Знаете, Витольд, чего я никак не пойму? — произнес я. — Какие обстоятельства способны превратить профессора Петербургского университета в бандита и снабдить его шайкой вооруженных пришельцев? — А ведь это, пожалуй, основная проблема, не так ли? — подхватил Витольд. Неожиданно на пороге возник Серега Мурин. Он долго глядел попеременно то на меня, то на Витольда вытаращенными глазами. На его губах пузырилась пена. — Го-го-госпожа Д-думенская! — выпалил он наконец, пуская целые веера слюны. — И-и-изв-волите принять? Я посмотрел на Витольда. Тот поскучнел, краска побежала по его скулам. — Отказать нельзя, — проговорил наконец Витольд, едва ли не виновато. — Да я не одет, и с дороги уставший, не говоря уж о наливке, — забормотал я. С похожим чувством я пытался отговориться нездоровьем, когда отец отправлял меня в гимназию при невыученном домашнем задании. — Нет, — повторил Витольд, сползая с подоконника и снова делаясь прежним, — Думенской отказать нельзя. — Он повернулся к Мурину: — Она одна пришла? — С Ха-ха-ха… — Мурин не договорил. Это «Ха-ха» прозвучало совсем безрадостно. Витольд махнул рукой, позволяя Мурину не оканчивать слово. — Ты куда их проводил? В «малую гостиную»? Мурин кивнул и обтер рот тыльной стороной ладони. Витольд повернулся ко мне. — Встаньте, пожалуйста, Трофим Васильевич. Странно, но я повиновался без всякого внутреннего сопротивления. Тот тихий голос, что живет в голове у всякого человека и следит за сохранностью всего, что ему дорого и ценно, нашептал мне не противиться. Поэтому я безропотно поднялся, а Витольд осмотрел меня с головы до ног и сказал: — Халат, пожалуй, замените на домашнюю куртку. — У меня нет, — сказал я. — Покойный Кузьма Кузьмич располагал целым десятком домашних курток, одна другой краше, все атласные, с бархатными вставками, — возразил Витольд. — Позвольте, я принесу. — Я при-при-принесу, — вмешался Мурин. Он опрометью выбежал из комнаты и скоро действительно возвратился с названным предметом одежды из темно-зеленого атласа с разводами. Я переоделся. Витольд смочил ладонь остатками чая, остававшегося еще в моей чашке, и пригладил мои волосы. — Теперь идите. Просите вас простить великодушно за заминку. Объясните, что с дороги утомлены и заснули. Она не станет извиняться насчет своего бесцеремонного вторжения, но если все-таки извинится, скажите — «пустяки». Я подам в гостиную чай минут через семь. За эти семь минут вы должны сказать Софье Дмитриевне, что чрезвычайно рады знакомству с нею и что предполагали нанести ей визит не далее, как завтра, — обстоятельства вынудили вас отправиться в Петербург и пренебречь своим долгом соседа. После чего, пожалуй, похвалите здешнюю природу. — А потом? — Потом приду я с чаем, и Софья начнет со мной обычную свою перестрелку… Ступайте же и помните, что вы удивлены и обрадованы. — Да, — промолвил я, — я точно удивлен. Глава седьмая Софья Дмитриевна Думенская ожидала меня, как и докладывал Мурин, в так называемой «малой гостиной» — тесной комнатке, расположенной справа от залы с ситцевыми диванами. Я еще не придумал, как ее использовать, и до сих пор она стояла закрытой. Там имелись софа на низеньких кривых ножках с разбросанными по ней подушками домашней вышивки, табурет и крохотный столик с лампой. На полу лежал круглый коврик домашней же работы, сплетенный из разноцветных веревок. Софья была в черных облегающих брюках с серебряной вышивкой по бедрам. Сапожки из мягкой кожи, также украшенные серебряными узорами, стояли посреди комнаты на коврике, а сама гостья, босая, вольготно расположилась на софе. Под локоть она подложила подушку, ноги поджала под себя, и по всему было видно, что она не чувствует ни малейшего смущения. Как мне и помнилось, она была совсем не молода, никак не моложе пятидесяти, с загорелым лицом, исчирканным морщинами. Ее яркие светлые глаза сияли, а губы, сморщенные и сложенные в капризном изгибе, были густо накрашены темной помадой. Молодой человек, спутник Софьи, которого я также видел с нею в первый день моего приезда, сидел на полу, прислонившись плечом и головой к софе. Госпожа Думенская рассеянно теребила его волосы. При виде меня оба встрепенулись. Софья вынула руку из волос молодого человека и протянула мне для поцелуя. Я приложился к ее холодной, немного влажной кисти и с трудом удержался от дрожи отвращения. Она улыбнулась и осторожно прикоснулась пальцем к уголку рта, снимая крохотный свалявшийся кусочек помады. — Решила не дожидаться, пока вы соблаговолите почтить нас, грешных, своим вниманием и нанесла вам визит первой, — проговорила она. — Что же теперь — считаете вы меня легкомысленной? — Что вы, Софья Дмитриевна! — воскликнул я. — Я вообще взял себе за правило ничего о человеке, тем более о женщине, не считать, пока он сам себя определенным образом не проявит… Я сунул руки в карманы домашней куртки, отчего локти мои задрались, и я сделался еще более нелепой фигурой. Дело в том, что я никак не мог найти для себя места в «малой гостиной». Усесться на табурете перед Софьей означало бы выглядеть чуть ли не просителем. Приткнуться к столику рядом с лампой — эдак небрежно, боком, по-гусарски, как будто при мне имеется сабля, — я боялся: столик выглядел хлипким, и если он подо мной развалится… Но где же мне устроиться? На полу? Рядом с Софьей? В общем, я продолжал стоять, ощущая себя идиотом и нежеланным гостем в собственном доме. — Меня многие считают странной, — промолвила, посмеиваясь, Софья Дмитриевна. — Но это-то как раз в нашей глуши обыкновенное дело. Всякий, кто хотя бы немного выделяется из общей массы, несомненно, выглядит странным… А с кем вы уже познакомились из местных жителей? — С ближайшими соседями, — ответил я дипломатически и, приложив некоторое усилие воли, вынул руки из карманов. — С Вязигиной и Потифаровым. Ну и со Скарятиными, конечно. — О! — коротко произнесла Софья. Прозвучало это как смешок. — Вот как? Скарятины, Потифаровы? У вас губа не дура — самую пенку с молока сняли. — Я намеревался писать вам с просьбой принять меня в ближайшие дни, однако обстоятельства вынудили отправиться в Петербург, поэтому… — забормотал я. Софья негромко засмеялась. Смех у нее был горловой, воркующий. Считается, что женщина таким смехом дает понять, что готова к интимным отношениям. Или, по крайней мере, так считал автор книги «Познать женщину», которую все студенты с моего курса исследовали вдоль и поперек (а двое, именно — Селезнев и Захарьев, даже применили на практике). Я поскорее сказал: — Познакомьте меня также со своим… Тут я поперхнулся, не зная, как характеризовать молодого человека, бывшего при Софье. Из всего, что я слышал прежде, можно было счесть этого «Ха… ха…» не то приживалом, не то любовником Думенской. По крайней мере, именно так утверждала Тамара Игоревна Вязигина. Софья опять впилась пальцами в шевелюру юноши и, сжав его голову, заставила повернуться к ней. — Ну, кто же ты? — тихо спросила она. И шепнула: — Покажись! Он тряхнул волосами, освобождаясь от ее цепких пальцев, и поднялся на ноги, позволяя мне рассматривать себя. Он был невысоким, явно ниже Софьи, болезненно, неестественно худым. Одно плечо он держал выше другого, пальцы его тонких рук постоянно подергивались. Но хуже всего оказалось вблизи его лицо: грязно-темное, с тонкими, нервно-ассимметричными чертами и почти совершенно белыми глазами. В глазах этих слишком светлая радужка сливалась с белком, а пульсирующий зрачок был совсем крошечным, с булавочную головку. — Ну же, Харитин, — лениво протянула Софья, которая наблюдала за нами с нескрываемым удовольствием, — назовись. — Харитин Тангалаки, — проговорил тихий, шепчущий голос. «Грек! — подумал я с облегчением. — Вот и объяснение его внешности…» Меня извиняет, полагаю, лишь то, что прежде я никогда не сталкивался с греками. — Очень приятно, — сказал я, не подавая ему руки. Он, кажется, и не ожидал, что я захотел бы обменяться с ним рукопожатием. — Мне кажется, мы с вами, Трофим Васильевич, хорошо сойдемся, — заметила Софья. — Между нами имеется нечто общее. Харитин при этих словах как будто вздрогнул, но тут же замер, глядя в сторону. — Наверное, — не посмел возражать и отпираться я. — Я вообще стараюсь со всеми соседями быть в дружбе. Думаю, и дядя мой, покойный Кузьма Кузьмич, этого правила придерживался. Она опять призывно засмеялась и отмахнулась от меня рукой — довольно вульгарный жест, если подумать. Еще немного, и она скажет что-то вроде: «Ну, полно шутить, экой вы озорной милашка!». — Здешние жители весьма пугливы, — сказала Софья. — Впрочем, эта черта вообще отличает людей. Я в этом отношении очень отличаюсь от обычного человека, тем более от женщины, потому что сызмальства ничего не боялась. И вам, Трофим Васильевич, советую. Вы сбережете много сил, а может быть — и самоё жизнь. Божечка только на той стороне, где нет боязни. А испугаешься — прогневаешь Божечку недоверием, вот и отвернется он от тебя. Потому что все наши страхи он умеет забирать себе. Зажмет в кулак, вот эдак, — она подняла жилистую руку, стиснула пальцы и потрясла перед моим лицом, — и от всех наших страхов остаются только песок и вода, а их легко развеять по ветру. На этом месте разговора Харитин неожиданно улыбнулся своей кривой улыбкой, провел языком по губам и опять устроился на полу возле Софьи. Тут в комнату вошло, пыхтя, кресло, снабженное, впрочем, ногами Сереги Мурина. Кресло было установлено напротив софы. Мурин вынырнул из-за высокой спинки и выпалил: — Со-со-софья на со-со-софе, а Т-трофим Ва-васильевич на к-к-крес-слах, ка-каламбур не вы-вы-вышел… После чего быстро удалился. Сразу же после Мурина возник давно обещанный Витольд с чаем на подносе. Софья заметно оживилась. — А, палеонтолог пожаловал! — бросила она. — Принес нам на закуску ископаемые древности! — Смею вас заверить, Софья Дмитриевна, кексы эти были откопаны совсем недавно и еще сохранили относительную свежесть, — невозмутимо ответствовал Витольд. — Насколько недавно? — смеялась Софья. Ее горло вздрагивало. — Дней десять тому назад… С точки зрения палеонтологии — срок ничтожный. Подумайте об этом, Софья Дмитриевна! — Вы меня разыгрываете, — протянула Софья, перестав смеяться. — Я бы не посмел, — ответил Витольд. — Слушайте, лукавый раб, я ведь вас насквозь вижу, — Софья погрозила ему пальцем. — Что вы обо мне наговорили Трофиму Васильевичу, а? Он ведь на меня с испугом смотрит! Вы нарочно от меня молодых людей отваживаете, чтобы я свой век доживала в скуке. — Как Трофиму Васильевичу смотреть на вас угодно — о том Трофима Васильевича и пытайте, а я пойду. Мне еще предстоит выдержать баталию с Планидой Андреевной касательно ужина. Сдается мне, старый морской волк уже заряжает свои батареи и только ждет моего появления на кухне, чтобы дать залп из всех орудий. — Что вы имеете в виду? — забеспокоился я. Метафора показалась мне чересчур пугающей. — Да ничего особенного, — сказал Витольд, — обычные хлопоты управляющего. Вы как раз за то и платите мне жалованье, Трофим Васильевич, чтобы ничего этого не знать. И Витольд вышел, а я остался наедине с Софьей и Харитином. Софья пила чай, поставив блюдце на подушку, и щурилась от удовольствия. Я скучно рассказывал о Петербурге, о студенческой жизни, и каждое мое новое слово звучало еще более фальшиво, чем предыдущее. Можно было подумать, что я отчаянно лгал, излагая давно уже увядшие истории студенческих выходок во время семинаров профессора Гробоположенцева (которого мы называли Гробопердищевым и полагали, будто это смешно). Наконец я скис и замолчал. — О чем вы сейчас думаете? — спросила Софья. — О вас, — брякнул я и испугался. Софья ничуть не была обескуражена, напротив, она явно развеселилась. — Гадаете, какого цвета на мне белье? Я мучительно покраснел. — Что, правда? — Софья подалась вперед и заглянула мне в глаза. — Ай, какой вы милый, испорченный мальчик!.. — Она даже захлопала в ладоши. — А я вам, пожалуй, расскажу. Белье на мне сиреневое, без кружев, самое простое по покрою, но из натуральных тканей, то есть — дорогое… Поневоле я перевел взгляд на Харитина, чем вызвал у Софьи новый приступ веселья. — Вас ведь уже просветили насчет меня и Харитина, — проговорила она, — и даже то добавили, чего и в помине нет, так не стесняйтесь. За это в тюрьму не сажают. — Обезьяний балет, — пробормотал я. Она пропустила мою реплику мимо ушей. — Да, Харитин мой любовник, — подтвердила она. — Мой друг, мой спутник, мой слуга, мой господин, все сразу. По этой причине меня не принимают в большинстве здешних домов, в основном, конечно, в тех, где живут пристойные дамы и девицы. Одинокие мужчины, напротив, не чураются моего общества и охотно видят меня на своих вечерах. Кстати, я недурно играю в покер и на бильярде. Однако и мужчины, и женщины, и порочные, и беспорочные — все в равной мере опасаются моего Харитина. Я издал невнятный звук, который можно было истолковать как угодно. Мне даже подумалось, не гермафродит ли этот Харитин, но я сразу же отбросил такую мысль как ни с чем не сообразную. В Харитине действительно имелось нечто отталкивающее, даже пугающее, но оно никак не было связано с его полом. Я проверил это очень простым способом: вообразил Харитина сперва гермафродитом, потом женщиной и под конец мужчиной; во всех трех случаях мое ощущение от него никак не изменялось. — Что ж, — вымолвил я наконец, — возможно, я еще не вполне проникся духом здешнего добродетельного обывателя. Могу заверить вас, Софья Дмитриевна, что и вы, и Харитин — желанные гости в моем доме. Независимо от того, какие требования диктуют мне местные правила хорошего тона. — О, это очень приятно! — улыбнулась она. Софья обменялась с Харитином быстрым взглядом, значение которого я не понял. Я видел только, что сейчас радость обоих была искренней. — Что ж, время позднее, а вы, как утверждает ваш дворник, только с дороги, из самого Петербурга прискакали, — произнесла Софья. — Чай я выпила, ископаемые кексы дорогого Витольда съела, вашей дружбой заручилась. Пора нам уходить. Найдете время — навестите нас в «Родниках». Мы хоть и дальние, а все же соседи. Она зашевелилась на софе и вытянула свои босые ноги, а Харитин взял сапожки и начал обувать Софью. Она глядела на меня поверх пепельноволосой склоненной головы Харитина и улыбалась. — Мне понравилось, как вы говорили о страхе и бесстрашии, — сказал я, невольно отвечая на ее улыбку. — Нам стоит продолжить беседу. Я непременно к вам заеду. Немного разберусь с делами и сразу… Харитин вдруг поднял голову и посмотрел на меня своими погасшими, как у снулой рыбы, глазами. — Нужно бояться, — промолвил он глухо. Мои странные гости наконец ушли, и я отправился спать. С меня на сегодня было довольно. Глава восьмая Несколько дней после возвращения моего из Петербурга протекли сравнительно мирно, без происшествий. Следуя совету Витольда, я отправился к Потифарову с намерением заказать у него гроб. Жилище Потифарова помещалось на самом краю Лембасово, «в отдаленнейшем расстоянии от логова Тамары Игоревны», так что окна его маленькой, дурно убранной гостиной выходили, что называется, на чисто поле. До самого горизонта простиралась пустошь, поросшая пнями и какими-то дерзкими, взлохмаченными елочками. Потифаров, впрочем, находил этот вид из окна весьма содержательным. — При созерцании его мне всегда приходят на ум Гомеровы строфы о нисхождении Одиссея в царство Аида, — сказал он, заметив, что я то и дело поглядываю сквозь занавески. — Хоть это и находится в некотором противоречии с учением церкви. Весной, когда зацветают здесь, среди кочек, маленькие белые звездочки, я всегда представляю себе асфодели, печальные цветы преисподней, мимо которых бредут стенающие души умерших… Немного бренди? На сей раз я согласился, и Потифаров извлек из домашнего бара две хорошенькие квадратные стопочки. Еще в прошлый раз я заметил, что бар у него оборудован с большим вкусом: построенный из красного дерева, покрытый полировкой и позолоченным ажуром, внутри он был выложен черным стеклом и снабжен подсветкой. Этот предмет явно выбивался из общего стиля обстановки: вся прочая мебель была у Потифарова очень дешевая, по большей части из пластика, а скатерть — из клеенки, хоть и тонкой, с вытисненным узором. Потифаров погладил полировку рукой. — Единственное, что я взял из дома Тамары Игоревны, — объяснил он. — Потому что, как бы она меня ни аттестовала, а я все же имею право на часть имущества. Вам еще не рассказывали всех обстоятельств, при которых мы с нею разошлись? — Нет, Петр Артемьевич, — ответил я. — Да я не охотник до сплетен. Впрочем, здесь, в Лембасово, каждый сам торопится передать о себе все слухи, чтобы у меня не составилось ложного впечатления. — Что ж, вот вам еще одна правда, — произнес Потифаров горько, — так сказать, дополнение к правде первой. Когда Тамара Игоревна удалилась от супружеского ложа, то направилась она не в Петербург, куда для сокрытия скандалов иногда уезжают Лембасовские дамы. Отнюдь! Она избрала местом своего обитания комнаты в трактире, причем счета приказала выписывать на мое имя. Я не захотел терпеть этого позора и явился к мятежной супруге с визитом приблизительно через неделю после начала восстания. «Милостивая государыня, — объявил я ей, — как мужчина, не уклоняющийся от супружеских обязанностей, я, конечно, оплатил ваши наличные расходы». И выложил перед нею пачку счетов, каждый из которых был погашен самым аккуратным образом. Кстати, я предпочел вести разговор этот не наедине, а внизу, в общей зале, чтобы у нас имелись свидетели. Это никогда не помешает, если имеешь дело с разъяренной женщиной, замечу в скобках (вы еще молодой человек, и вам может пригодиться). Тамара Игоревна пошла пятнами, а это у моей супруги означает фактическое признание поражения. «На что вы изволите намекать, Петр Артьемьевич?» — воскликнула она. «На то, что вы пожрать горазды, Тамара Игоревна! — ответствовал я, заметьте, с большой находчивостью и остроумием. — Ранее я даже не предполагал в вас такого большого источника семейных расходов». «Довольно, Петр Артемьевич, — оборвала меня Тамара Игоревна. — Вы сказали все, что намеревались, поэтому отныне — молчите! Более я не собираюсь терпеть от вас оскорбления. Я со смирением переносила ваши опыты в области физики, алхимии и некромантии. (Некромантией она упорно именовала мои исторические изыскания касательно Древнего Египта — это я поясняю, чтобы избежать недоразумений, потому что иные здесь держат меня за гробокопателя!) А ваши спиритические упражнения, которые неизменно заканчивались пьянством на том основании, что дух есть спиритус? Этого вы, надеюсь, не забыли? Будучи неопытной девицею, я пленилась вами до такой степени, что согласилась на наименование „Потифаровой жены“ и несла его, как крест, долгие годы; однако отныне я решительным жестом порываю с вами! Бог и люди нас рассудят, но жить с вами под одной крышею я не желаю». «Что ж, — воскликнул я, уязвленный сильнее, нежели показывал. — Неблагодарная Тамара! Не будь ты больше Потифаровой женой, но будь Вязигиной, коли тебе так охота! Забирай и дом мой, и мебель, и все, что хочешь; я ухожу на выселки, взяв с собою лишь столярный мой инструмент и красивый бар из красного дерева. Ничего другого мне не нужно». Таким образом, — заключил Потифаров, — мы с Тамарой Игоревной и разошлись. Она возвратилась в наш дом, где сохранила всю мебель и прочее имущество; я же направился сюда на постоянное жительство. Домик этот принадлежал одному из наших арендаторов, но арендатор тогда как раз умер, и дом стоял пустым. Сдать его никак не удавалось — людям не нравился вид из окна; я же счел, что постоянное напоминание о смерти весьма подходит для человека моего образа занятий. В знак расположения я хотел было оставить Тамаре Игоревне и гроб ее, но она прислала его мне со своей служанкой Матильдой. Дебелая сия бабища несла гроб, всему Лембасово на потеху, взгромоздив его себе на голову. Этим недружелюбным жестом Тамара Игоревна сама себя опозорила… — прибавил Потифаров. Воспоминание о давней обиде раззадорило его, и он утешился еще двумя стопками бренди. — Собственно, о гробах я и пришел потолковать, — сказал я. Потифаров очень оживился. — В каком смысле? — В том смысле, что я хотел бы также заказать у вас гроб, — ответил я. — Все лучшее общество Лембасово уже обзавелось вечным жилищем вашего изготовления; я не желаю уступать моим соседям. Потифаров окинул мою фигуру взглядом, полным профессионального интереса. Петр Артемьевич совершенно видоизменился: из брошенного супруга, изливающего обиды собеседнику, он превратился в знающего себе цену мастера. — А вам известно, Трофим Васильевич, что в Древнем Египте детей сызмальства обучали искусству мумифицирования? — осведомился он. — Они тренировались делать мумии на игрушечных кошках, сшитых из натурального меха, но набитых опилками… Достигши совершеннолетия, любой египтянин мог уже достойно мумифицировать. Взаимное мумифицирование было одним из распространеннейших дружеских занятий. — В каком смысле — «взаимное»? — спросил я, но Потифаров не ответил. — Не могли бы вы пройти со мной в мастерскую, Трофим Васильевич? Мне не терпится… — пробормотал он, жадно ощупывая меня глазами. Я ожидал теперь чего угодно, включая сеанс предварительного мумифицирования. Витольд клялся мне, что побывал в мастерской у Потифарова и что там «забавно, да и опасности никакой нет, если только вы не суеверны». Я вовсе не считал себя суеверным. Я не верил (и до сих пор не верю) в ущерб от втыкания булавок в мой дагерротипический портрет, произнесения заклятий над куколкой-вуду, окрещенной «Трофимом Васильевичем», или сжигания пряди моих волос на огне черной свечи. И все же на миг я заколебался, прежде чем последовать приглашению Потифарова. Тем не менее я удачно скрыл мое беспокойство и храбро пошел в сарай, пристроенный к дому таким образом, чтобы туда можно было попадать прямо из сеней, не выходя на двор. Сарай был хорошо освещен: под потолком шли периметром лампы дневного света; кроме того, одну стену полностью занимало окно, забранное толстым стеклом. Сейчас оно было заплевано летней пылью и осенней грязью, поднятой дождями. — Весной, когда природа оживится, я совершу здесь приборку, и солнечный свет вновь зальет мою обитель, — молвил Потифаров. — А пока что будем довольствоваться скудными благами цивилизации. Он включил все лампы, и сарай озарился синеватым светом. Я увидел выстроившиеся в ряд гробы вдоль стены. Они производили жутковатое впечатление, поскольку с их закрытых крышек глядели на меня весьма искусно вырезанные лица Лембасовских моих знакомцев: Тамары Игоревны, Анны Николаевны, Витольда… Некоторые лица, впрочем, были мне не знакомы, но я не сомневался в том, что их портреты также в точности передавали черты оригинала. — Работа над подобием господина Безценного вынудила меня разрешить один важнейший вопрос, — проговорил Потифаров, ревниво проследив мой взгляд. — А именно: в каком облике изображать его, в очках или же без очков? С одной стороны, природа создала его без очков, что отрицать невозможно, ибо очки есть создание рук человеческих и покупаются в особом магазине. С другой же стороны, он настолько с ними сроднился, что затруднительно узнать его без этого украшения на носу… Поэтому в конце концов я остановился на версии «в очках». Так, по-моему, теплее и человечнее. Я не посмел с ним не согласиться. — Не затруднит ли вас, Трофим Васильевич, лечь вот сюда? — продолжал Потифаров. Он подвел меня к столу. Вдоль одного края этого стола тянулась красная полоса, а поперек нее шли небольшие черные отметины, каждая из которых была подписана чьим-либо именем. Потифаров снял с полки нечистую плоскую подушечку и сдул с нее пыль. Я неловко забрался на стол и вытянулся, а Потифаров подложил подушечку мне под голову. — Ноги ближе к краю, — приказал Потифаров. Я послушался. — Может быть, мне снять ботинки? — подал голос я, приподнимаясь. — Без ботинок рост измерится вернее. — Сразу заметно ваше невежество в вопросе, — ответил Потифаров и мягко понудил меня опустить голову обратно на подушечку. — В гробу вы будете лежать именно в ботинках. Да и вообще никто не делает гробы впритык. Это некрасиво. Он отошел в сторону, полюбовался мною, приблизился опять, поправил мое положение. — Как-то вы скособочились… Знаете легенду об Озирисе? В Древнем Египте очень принято было примерять на себя гробы. Это совершенно как у нас ходят иногда в модные магазины не для того, чтобы совершать покупки, а только лишь для примерок. Но когда Озириса действительно убили, Изида весьма скорбела… Руки держите спокойно, расслабленно. Положите себе на грудь, ведь так удобнее, верно? Я люблю здесь эдак полежать. Успокаивает, и все мирские заботы отходят… Ну так вот, когда Изида собрала тело Озириса по кусочкам и уложила все их в гроб… Все-таки криво у вас голова лежит, позвольте, я поправлю… Она, знаете, стала плакать. Изида, я разумею. А Озирис внезапно ожил и говорит ей: «Что ты ревешь, дура? Я же бог!» Представляете? Потифаров разразился веселым, детским смехом. — Боже мой, откуда вы столько всего знаете? — спросил я. — Не дергайтесь, сейчас будет чуть-чуть щекотно… — Он поднес ко мне линейку и принялся измерять ширину моего туловища. — Наш учитель в гимназии весьма увлекался Древним Египтом. Собственно, начатки он и заронил… Потифаров убрал линейку и сделал резкую отметку у меня над головой. — Спускайтесь, Трофим Васильевич, на грешную землю. Точнее, на грешный деревянный пол… — пригласил он меня. — Погодите, не вскакивайте сразу, голова закружится. Вы-то не бог, в отличие от Озириса… Что весьма жаль. Я часто об этом думаю. Что мы не боги. Впрочем, поля асфоделей тоже выглядят весьма утешительно. Позвольте руку… Опираясь на руку Потифарова, я сошел со стола. Я ощущал себя как-то по-новому. Скоро у меня будет собственный гроб, и мое изображение присоединится к галерее уже имеющихся. — Не угодно ли чаю? — спросил меня Потифаров. — Впрочем, нет, — перебил он сам себя. — Чаю не угодно, потому что он у меня закончился… Придется опять пить бренди. Вы должны будете рассказать мне, Трофим Васильевич, ваши увлечения. Что хотели бы вы взять с собой в путь через поля забвения? Я задумался. Все-таки мудрая это штука — изображать рядом с человеком те немногие предметы, которые могли бы его характеризовать. Рядом с ученым — микроскоп или телескоп, рядом с доктором — стетоскоп или, на худой конец, клистир, рядом с учителем — книги и тетради, рядом с поэтом — перо и свиток… Но что изобразить рядом с двадцатилетним недорослем, который еще ровным счетом ничего из себя не представляет? Розу и две скрещенных шпаги? Сердце и пистолет? Воображение рисовало мне символы, один глупее другого. В конце концов я сказал: — Пусть будут кони и собаки. А над ними — солнце и луна. — Почему? — насторожился Потифаров. — Просто это то, что я люблю, — ответил я. — Вы ведь не занимаетесь ни коневодством, ни собаководством? — настаивал Потифаров, сверля меня глазами. — Я не собираюсь помирать прямо завтра, — ответил я. — Я хочу прожить еще долго. Достаточно долго, чтобы успеть заняться и тем, и другим. Честное слово, когда я буду лежать в гробу, сотни коней и собак оплачут мою кончину. Потифаров неодобрительно прищурился. — В ваших речах я ощущаю некоторое влияние идей господина Безценного, — заметил он. — Он успел заразить вас своим нигилизмом. — Не вижу никакого нигилизма в моем желании, — возразил я. — Впрочем… А что, на ваш вкус, мне бы подошло больше? — Возможно, какие-нибудь растения… — Намекаете на то, что по умственному своему развитию я не выше растения? — осведомился я. Потифаров побагровел. — Растения несут в себе символическую нагрузку! — рявкнул он. — Например, роза — знак любви и богатства, фиалка — забвения, колокольчик — пустозвонства… — Нет уж, — отрезал я. — Я заказчик, а мне хочется лошадей и собак. Признайтесь лучше, что не умеете рисовать лошадей. Потифаров убито молчал. — Ничего, Петр Артемьевич, — сказал я примирительно, — у вас ведь много времени в запасе. Пока я помру, вы как раз научитесь. Мы выпили еще по стопке бренди и расстались наилучшими друзьями. * * * Я возвращался к себе домой не прямым путем, а кружным, через пустошь. Мне хотелось пройтись подольше, подышать воздухом. Я ощущал потребность в движении. Мне казалось, это поможет моим новым впечатлениям улечься в голове и прийти в некую стройную систему. Впереди пустошь обрывалась рекой, позади — дорогой; справа ее ограничивало Лембасово, но слева она тянулась до самого горизонта. Я прошелся до реки, постоял, глядя на вечный бег ее темных торфяных вод. В какое-то мгновение мне и впрямь показалось, что предо мною — Стикс, река забвения, и вот-вот выйдет из-за поворота ладья с мрачной фигурой Харона на ней. Закутанный в черный плащ старец возьмет с меня плату в две медных монеты и будет глядеть, как я, скользя по глинистому откосу, спускаюсь в его ладью… И не будет ничего: ни лошадей, ни собак, ни белых цветов, ни фольдов, ни даже куколок вуду… вообще ничего. Только эта равнина с клочковатой травой и гниющими пнями, из последних сил цепляющимися за землю. Это впечатление так сильно захватило меня, что я не сразу разглядел двух человек, разговаривавших на самом краю обрыва. Беседа так увлекала обоих, что они меня не видели. Все потусторонние фантазии мгновенно вылетели из моей головы. Я присел на корточки, не желая быть обнаруженным, и прищурился. Почему-то мне непременно хотелось рассмотреть собеседников. Сначала мне показалось, что это двое мужчин, постарше и помоложе, но потом я понял: тот, который казался и моложе, и стройнее — женщина в мужской одежде, Софья Думенская. Она стояла, развернувшись лицом к ветру, и ее плащ с пелериной и волосы взлетали, свиваясь в разные узоры при каждом новом порыве. Второй человек немного сутулился; он был мешковат и явно немолод. Вдруг с него сорвало шляпу, он нагнулся поднять ее, выпрямился — и я узнал Николая Григорьевича Скарятина. Кажется, он был рассержен. Делал резкие жесты, настойчиво повторял что-то и даже один раз топнул ногой. Софья откинула назад голову и засмеялась, а потом знакомым мне жестом погрозила Николаю Григорьевичу пальцем и зашагала прочь, направляясь к дороге. Николай Григорьевич остался один. Он провожал ее взглядом, о чем ей, несомненно, очень хорошо было известно, — она с вызовом размахивала на ходу руками. Я незаметно поднялся из-за своего укрытия. Менее всего мне сейчас хотелось, чтобы Николай Григорьевич понял, что я подсматривал. Это, в сущности, неловко. Я заложил руки в карманы и принялся прогуливаться вдоль берега, а затем, как бы только что приметив Николая Григорьевича, приветливо помахал ему. Он направился в мою сторону. Он шел быстро — не столько потому, что торопился, сколько просто потому, что был взбудоражен. Несколько раз он оскальзывался, едва не упав. — Здравствуйте, Николай Григорьевич! — воскликнул я. — Рад нашей встрече. Он испытующе посмотрел на меня и буркнул в ответ приветствие. — Я заходил к господину Потифарову, — объяснил я. — Бог ты мой, для чего же? — спросил Николай Григорьевич. Он был так огорчен, что не выбирал слов и сразу говорил то, что приходило ему на ум. — Отчего все кругом разделяют эту глупость с гробами? — Помилуйте, Николай Григорьевич, да что же глупого может быть в том, чтобы заранее заказать себе гроб? — спросил я, больше для забавы, чем из желания его позлить. У Николая Григорьевича покраснел кончик носа. — Я вам вот что скажу, молодой человек, — произнес он, глядя мне в глаза, — вам, конечно, вольно насмехаться и веселиться там, где нет ровным счетом никакого веселья. Господин Потифаров раздавлен суровостью Тамары Игоревны. Раздавлен, как лягушка! Здесь не комедия, как вам может показаться, а настоящая трагедия. Трагедия взаимной любви! — Разве взаимность любви означает трагедию? — удивился я. — Я думал, наоборот: если он, к примеру, любит, а она — нет… Николай Григорьевич вынул платок, промокнул лицо. От ветра у него слезились глаза, текло из носа. Со стороны могло бы показаться, что он плачет, но он просто замерз и сердился. — Именно взаимная любовь и несет в себе основную трагедию, — молвил Николай Григорьевич. — Вспомните хотя бы Шекспира. Где страсти всего ужаснее? Где более всего льется крови? Там, где на любовь мужчины женщина отвечает любовью… Отелло и Дездемона, Ромео и Джульетта… Лучше бы, право, обе эти достойные дамы ответили отказом! Ваша любимая опера какая? — «Кармен», — сказал я первое, что пришло в голову. И просвистал несколько тактов арии Тореадора. Господин Скарятин слегка поморщился, но затем черты его разгладились. — Даже и здесь бедой всему — взаимная любовь… Хозе не должен был поддаваться заигрываньям Кармен, а Кармен не должна была влюбляться в Тореадора (который, заметьте, тоже в нее влюбился). А взять «Аиду»? Боже, одно только расстройство… Поэтому я и предпочитаю «Гамлета». Там никто никого не любит. — В «Гамлете», кажется, тоже почти все умирают, — заметил я. — Умирают, — сердито ответил Николай Григорьевич, — но это, по крайней мере, не выглядит таким идиотизмом! Я измучен репетициями… — Он вздохнул и поглядел в пустое пространство, туда, где скрылась Софья. — Если бы вы знали, Трифон Кузьмич, — прибавил он, по обыкновению путая мое имя, — какая сложная штука руководить театром! Я ведь учитываю еще коммерческую сторону… Впрочем, что коммерческая сторона! С коммерцией легко справляется и Аннушка. Она у меня умница. А вот морально-нравственная сторона, так сказать, недопущение лиц одного сорта смешаться с лицами другого сорта… Во избежание могущего быть скандала, разумеется. Я выше предрассудков, если вы обо мне сейчас неправильно подумали. У меня имеются убеждения, но предрассудков нет ни одного. — В таком случае, почему вы против заказывания гробов? — спросил я. — Потому что вы, молодые люди, взяли за моду заказывать себе гробы исключительно ради издевательства над Потифаровым, — ответил Николай Григорьевич. — Вы ходите к нему и слушаете его речи, не вникая в глубину его сердечной раны. А он действительно считает себя полезным членом общества. — Что же дурного в том, чтобы поддерживать эту иллюзию? — возразил я. — Любой человек в ней нуждается. Только волостного писаря обеспечивает ею государство за казенный счет, а такие, как Потифаров, ищут признания у ближних. — Вы познакомились уже с Софьей Думенской? — спросил вдруг Николай Григорьевич. Он показал рукой на пустошь. — Ее имение «Родники» — вон там, несколько верст по дороге… Бывали у нее в гостях? — Нет еще. — Ну, как-нибудь побывайте… — Он вздохнул. — Видите ли, Терентий Васильевич, Софья Дмитриевна — неоднозначная особа. Весьма неоднозначная. И в своем роде могущественная. — В каком роде? — быстро спросил я. — В своем… Неподражаемом, — прибавил Николай Григорьевич. — Немногие осмелились бы сказать вам то, что скажу сейчас я. Софья Дмитриевна — мой друг. Да, я считаю ее своим другом! И повторил бы это еще раз… Однако даже между друзьями не все бывает гладко. Запомните это, мой молодой… мой молодой друг. Он пожал мне руку своей холодной рукой и удалился. Я долго еще стоял на пустоши, продуваемой всеми ветрами, и глядел по всем сторонам света: то в сторону «Родников», то в сторону Лембасово, то в сторону Потифаровского домика, то в никуда — в бескрайность печальной равнины, простертой до самого Санкт-Петербурга. Потом я продрог и поспешил возвратился к себе в «Осинки». * * * У меня возникло несколько вопросов к управляющему, поэтому я вызвал его, едва лишь переоделся и всунул ноги в разогретые возле печки войлочные туфли. — Побывали у Потифарова, Трофим Васильевич? — осведомился Витольд. — Да, и гроб заказал. С собаками и лошадьми. Витольд поморщился: — Потифаров не умеет изображать лошадей. — То-то он отказывался! — усмехнулся я, довольный собственной проницательностью. — Однако я настоял. — Напрасно, он теперь в обиде. — Я не могу постоянно наступать себе на горло из страха кого-то задеть или обидеть. — Вы не похожи на человека с оттоптанным горлом, Трофим Васильевич, — отозвался Витольд. Он выглядел уставшим и раздраженным. — Кстати, в какую цену станет мне гроб? — поинтересовался я. — Рублей в двести, — быстро подсчитал Витольд. — За лошадей, может быть, придется доплатить отдельно… С Потифарова станется взять несколько уроков в Академии Художеств и потом предъявить вам счет. Но это ничего, вы можете себе такое позволить. — Ясно, — сказал я, наслаждаясь теплом от войлочных туфель. — Что-нибудь еще? — осведомился Витольд. — Да, — сказал я, не позволяя ему уйти. — На обратном пути я видел, как Софья Думенская о чем-то очень резко говорила с господином Скарятиным. Витольд неопределенно двинул бровями. — Это абсолютно ничего не значит. Софья вечно с кем-то резко говорит. У нее странный характер. И она любит пугать, смущать или ставить в тупик. Это доставляет ей наслаждение. — Он выглядел чрезвычайно огорченным, — настаивал я. — У вас есть на сей счет какие-то предположения? — Одно время Николай Григорьевич близко сошелся с Софьей Дмитриевной, — медленно произнес Витольд. — Дружески сошелся, я имею в виду, — прибавил он, видя, что я скорчил гримасу. — В моих повествованиях, Трофим Васильевич, как правило, отсутствуют скабрезные намеки. Любые пикантные обстоятельства я обозначаю приличествующими словами, так, чтобы не оставалось недосказанностей. Это так, на всякий случай замечание. — Понятно, — кивнул я, сгорая от любопытства. — Стало быть, у господина Скарятина с Софьей имелись какие-то общие дела? — Что-то вроде того… Какие — не знаю, — сразу же предупредил Витольд. — Вероятнее всего, ничего страшнее совместного выпекания кексов. Вполне в духе Софьи Дмитриевны обставлять это невиннейшее занятие зловещей таинственностью. Так или иначе, Софья бывала у них в доме, «покровительствовала» Анне Николаевне, то есть отзывалась о ней очень хорошо на всех мужских вечеринках, куда ее зазывали. Несколько раз они вместе отправлялись на пикник. Потом произошло несчастье, нашли убитой Ольгу Сергеевну, компаньонку Анны Николаевны… Было довольно много шума, приезжал следователь, допрашивал… После этого Скарятины замкнулись, перестали показываться в обществе. Дружба их с Софьей тоже сошла на нет. Впрочем, Софья сохранила за собой арендованную ею ложу в театре Скарятина. Это вызывало недовольство у благовоспитанной публики, однако до сих пор господин Скарятин твердо признавал за Софьей это право. — Наверное, он просил ее все же отказаться от ложи, — сказал я. — Сегодня он говорил что-то о «недопущение лиц одного сорта смешиваться с лицами другого сорта»… И был крайне обеспокоен. Может быть, его предупредили о возможном скандале. Витольд дернул плечом: — Вы считаете это важным? — Нет, но… Вы же сами утверждаете, что наблюдение за местной флорой и фауной есть необходимая мера предосторожности. — Наверное, — согласился Витольд равнодушно. Он явно не был заинтересован темой разговора и спешил вернуться к себе. Я махнул рукой. — Хорошо, ступайте. — Рад, что помог вам, — сказал Витольд. — Ничего вы мне не помогли, — проворчал я. Но Витольд уже ушел. Глава девятая Опера «Гамлет» репетировалась в доме Скарятиных под строгим секретом. Лисистратов пытался подслушать и дежурил для этого под окнами, но Скарятин принимал свои меры и посылал лакея на стражу. Один раз Лисистратов даже вступил в схватку, но быстро был побежден и изгнан с позором. После этого он повсеместно рассказывал, что успел услышать целую арию и что это «полная ерунда, а не музыка, что, впрочем, давно предсказано». Тем не менее спектакля ждали с большим нетерпением и заранее уже разбирали билеты. Витольд, явившись ко мне в «ситцевую гостиную» с очередным утренним докладом, сообщил, что приобрел (точнее, обрел) два: для меня и для себя. Себе он купил в партер; что касается меня, то Анна Николаевна Скарятина изволила пригласить меня в свою ложу. — Обычно она там сидит с отцом, — прибавил Витольд, блуждая взглядом по стене над моей головой. — Изредка приглашается какой-либо гость. В данном случае — вы. — Стало быть, мне оказана большая честь? — уточнил я. — Несомненно, — заверил Витольд. — Поэтому позвольте дать вам совет: постарайтесь не заснуть. Я знаю, что опера многих вгоняет в сон, особенно прогрессивное юношество; ну так вам надлежит избежать общего порока. Николай Григорьевич будет сильно интересоваться вашим мнением. Ваше мнение должно быть обоснованно-положительным. — Это как? — Вы не просто должны сказать, что «понравилось» и замолчать с сонным видом, но высказать несколько дельных замечаний. — Слушайте, Безценный! — сказал я возмущенно. — Как это я выскажу дельные замечания, если ничего не понимаю в музыке? — Скажите, что ария Офелии была проникновенной, а дуэт Гамлета и Гертруды содержал в себе новые музыкальные идеи, которых вы прежде никогда не слышали. Это будет чистой правдой, поэтому Скарятин останется доволен. — С чего вы взяли, что дуэт будет именно таков? — Собственно, я имел в виду не дуэт, а ваши познания в области музыки, — хладнокровно объявил Витольд. — Вы в любом случае ничего подобного прежде не слыхали, поэтому ваша реплика прозвучит абсолютно искренне. Я помолчал и осведомился: — А вы не слишком обнаглели, Безценный? Он вздохнул: — Полагаю, да. Начинаю перегибать палку. Это от бессонницы. Плохо соображаю, Трофим Васильевич, поэтому и говорю все как думаю. — Хорошо же вы обо мне думаете… Витольд криво улыбнулся: — На самом деле — хорошо. Просто я не высыпаюсь. — Почему? — спросил я. — Учтите, Безценный, если вы утратите ясность соображения, мое хозяйство может разориться. — Оно не сразу разорится, а постепенно, — утешил меня Витольд. — Слишком хорошо налажено, чтобы за пару месяцев пойти прахом. — Вы намерены не высыпаться пару месяцев? — Нет, — сказал он. — Думаю, дней через пять все наконец закончится. — Да что закончится-то? — рявкнул я. — Что с вами происходит? — Со мной — ничего, — сказал Витольд. Он оставил билет в ложу у меня на столе, коротко поклонился и вышел, как обычно, оборвав разговор. Я подавил желание запустить ему вслед кофейной чашкой, рассмотрел внимательно билет с красивой виньеткой и оттиском «Личная ложа Скарятина», почесал у себя за ушами — обычно этот прием быстро освежал мысли — и вдруг сообразил: Витольд не высыпается из-за больного фольда. Инопланетянин все это время оставался у Витольда в комнате. Как мне и было обещано, я о нем больше не слышал и больше его не видел. Поэтому-то он и выпал на время из моего внимания. Но это не означало, что его не существовало вовсе. Он находился там, в каморке, на Витольдовой постели. Сам Витольд спал, очевидно, на полу или в креслах. И с утра до ночи обихаживал краснорожего: обкладывал компрессами, менял на нем одежду, подавал ему еду, выносил из-под него горшки и прочее. Я постарался отогнать от себя возникшие было в мыслях картины. Интересно, как проявляется в человеке ксенофобия. Положим, здоровый инопланетянин вызывает у меня любопытство, даже своего рода симпатию. Я ощущаю себя вполне в состоянии пожать ему руку и мысленно полюбоваться на свою терпимость к чужакам. Но одно только представление о больном инопланетянине поднимает в душе настоящие волны брезгливости. В конце концов я установил, что наличие или отсутствие ксенофобии определяется по нашему отношению именно к нездоровым особям чужого вида. И в этом смысле я, конечно, полный ксенофоб. Хорошо еще, что у себя в доме я имею право этого не стыдиться. Утро я провел очень спокойно — устроившись на диване с чашкой кофе и тетрадями покойного Кузьмы Кузьмича. Я уже упоминал как-то, что Кузьма Кузьмич вел обширную переписку с разными лицами и всю ее хранил в образцовом порядке. У покойного дяди имелось интересное обыкновение вклеивать полученные эпистолы в большие тетради, переплетенные в тисненую кожу. Между вклеенными чужими письмами он оставлял листы, на которые заносил собственные ответные послания, так что вся переписка собиралась у него в конце концов в род самодельной книги. Для каждого корреспондента у дяди была заведена отдельная тетрадь, а всего их обнаружилось в его архивах более десяти. Вообще я не имел обыкновения читать чужих писем, и даже не потому вовсе, что это против всех правил приличия, а по иной причине: обыкновенно чужие письма мне совершенно не интересны. Какое мне дело до того, что некая Марья Сергеевна изменила какому-то Петру Ивановичу, а объем продаж в торговой компании, о которой я слышу впервые, падает или, наоборот, возрастает! К тому же большинство людей чрезвычайно плохо и скучно излагают свои мысли. Их послания, как правило, не могут предложить стороннему читателю ни связности, ни толка, ни содержания. Но дядины тетради представляли собой нечто совершенно особенное, можно сказать — выдающееся. Во-первых, они давали мне возможность заглянуть в мир покойного Кузьмы Кузьмича, которым меня здесь попрекали все, кому не лень. Во-вторых, некоторые дядины корреспонденты были по-настоящему интересными людьми, чьи суждения и даже личная жизнь имели некоторое общественное значение, а не только частное. Ни один из тех, с кем переписывался дядя, не являлся женщиной. Если у Кузьмы Кузьмича и имелась когда-то любовная связь (не считая неудачного его сватовства к Анне Николаевне), то она не оставила ни малейшего эпистолярного следа. Я уже порядочно времени посвящал свои досуги почти исключительно чтению любопытнейшей тетради, содержащей послания некоего члена экспедиционного корпуса Академии Наук по имени Захария Беляков, который весьма подробно живописал «другу домоседушке» Кузьме Кузьмичу свои приключения на чужой планете. Насколько я мог понять, экспедиция носила чисто ознакомительный, что называется, академический характер. Планета сия находилась чересчур далеко от Земли, чтобы можно было всерьез озаботиться вопросом ее колонизации. Однако она, как и все чужие миры, представляет интерес для научного мира, почему г-н Беляков и был туда командирован Академией. Штат сотрудников был у него самый ограниченный, и все работники описывались им в юмористическом ключе — «чтобы не плакать», как пояснял сам г-н Беляков. Особенно доставалось от него в письмах некоему Сократычу, разнорабочему экспедиции, мужику смышленому, силы «слегка исполинской», однако упрямому и «с собственным мнением». Кроме того, знакомец дяди живописал артефакты аборигенов и характерные для их культуры строения, прилагал даже зарисовки последних, сделанные выразительным штрихом. Судя по всему, художественному ремеслу дядин корреспондент не обучался, но обладал верным глазом и твердой рукой. «Хороший стрелок», — почему-то подумалось мне при этом. * * * «Аборигены настолько сильно отличаются от нас и наружностью, и всеми обычаями, что порой трудно бывает поверить в полную их разумность, — писал в одном из писем моему дяде господин Беляков. — Как истинные дикари, они пристрастны к вещам, которые не имеют настоящей цены, т. е. ко всему блестящему и, с их точки зрения, необычному. Их способность часами не двигаться, приняв одну позу и в ней как бы окаменев, поистине устрашает. Вообразите, что такое существо сидит, скорчившись и вытянув вперед одну ногу, и час, и два, и все уж привыкли к этой своего рода статуе, как вдруг статуя поднимается, чтобы куда-нибудь пойти! Такое надо пережить, чтобы оценить в полной мере. Тем не менее я желал познакомиться с ними поближе, чтобы оценить их пригодность для совместного с нами проживания. На пробу я нанял пятерых, чтобы они помогали Сократычу в таскании ящиков и других тяжелых трудах. Эти пятеро чаще остальных показывались в нашем лагере, выказывая искреннее любопытство. Я позволял им прикасаться к некоторым из наших вещей. Они, впрочем, с трудом воспринимают запреты — в их сообществе не принято ни в чем отказывать друг другу. Однако они понятливы и хорошо поддаются дрессировке. Сократыч, хоть человек и заросший диким волосом, является связующим звеном между мною и аборигенами, или, выразиться иначе, — между цивилизацией и первобытностью. Сам он пребывает в промежуточном положении между этими двумя состояниями. Он даже выучил несколько слов на их наречии, с помощью которых, присовокупляя энергичные жесты, разъясняет нашим помощникам, что от них требуется. Наблюдать за ним со стороны бывает весьма странно: он как будто преобразуется из русского мужика в неизвестное существо. Чтобы приладиться к аборигенам, он передвигается на их манер, с нелепыми прыжками, как бы в пьяной мазурке, и время от времени разражается серией рулад, наподобие морской свинки, с эдаким присвистом и курлыканьем. Ближе я не могу подобрать определения, дорогой друг; полагаю, впрочем, что у вас будет случай (слово „случай“ было подчеркнуто двойной линией) получить собственные впечатления. Я закончил разбор и сортировку минералогических образцов. Та область планеты, которую я исследовал, не содержит никаких сколько-нибудь пригодных для вывоза полезных ископаемых. Для проведения более подробного химического анализа я отобрал два ящика проб. Возможно, будут обнаружены какие-либо микроэлементы, которые имеют существенное значение; впрочем, я сомневаюсь. Однако мое академическое начальство в любом случае получит полный отчет, подкрепленный материальными свидетельствами, и, я надеюсь, будет удовлетворено. По крайней мере, у десятка студентов появится занятие — разбирать и препарировать привезенные мною коллекции. Развивать умственные способности молодых людей и наполнять быстротекущее время их жизни изучением материала, который никогда не будет иметь практического применения, — разве не такова истинная задача каждого академиста? В любом случае, это гораздо лучше, нежели скакание по вечеринкам со столоверчением, пьянством и развратными женщинами. Образцы местной флоры также не представляют большого интереса, ни с эстетической, ни с грубо-утилитарной точки зрения. Я не напрасно дал месту нашей экспедиции наименование „Дыры“: это сущая дыра и есть, а именно — недоразумение на лике вселенной. Климат здесь повсюду жаркий и пустынный. В экваториальных областях невозможна никакая жизнь; все более-менее одушевленное жмется к полюсам. Вообразите, друг мой, пустыню, простирающуюся необозримо, куда только достигает глаз! Пески здесь сероватые, а горы — грязно-черные. Горы, впрочем, невысоки и производят впечатление скал, обрушившихся вследствие какого-либо катаклизма. По моей академической специализации, т. е. ксеноэтнографии, я нахожу несколько больше интересного, нежели в областях геологических, биологических и ботанических. Однако завершу о растительности, которая здесь невероятно скудна и может быть охарактеризована единственным словом: „колючки“. Сухие колючки тянутся к густым фиолетовым небесам из песка, образуя причудливые формы. Созрев, они отрываются от корня и катятся по барханам наподобие колес. Следует отметить, что встреча с подобным „колесом“ может быть довольно опасна для неопытного человека: сбив его с ног, влекомое ветром растение успевает проехаться по жертве и оставить в его теле десятки весьма болезненных шипов. Шипы эти обладают способностью прорастать в любых тканях, если последние содержат в себе влагу. Человеческое тело не является исключением. Вот почему следует тщательно обследовать себя каждый вечер и удалять любые обнаруженные занозы. Этими колючками, весьма устрашающими и несъедобными на вид, питаются и здешние „травоядные“, и сами аборигены, которые подолгу, терпеливо, вываривают эти неприветливые растения и, приправив нутряным салом, употребляют как основное свое блюдо». * * * Я перевернул страницу и был весьма огорчен отсутствием продолжения. По какой-то причине дядя удалил часть письма. Это показалось мне и досадным, и странным, поскольку все предыдущие листы сохранялись им в полной неприкосновенности, а те, которые содержали рисунки, были к тому же проложены прозрачной бумагой с тиснением. Далее был приведен ответ дяди, состоящий преимущественно из благодарности за то, что «дальний странник не забывает друга домоседушку» и местной сплетни касательно Софьи Думенской (я насторожился), которая явилась на губернаторский бал в платье с открытыми плечами и «весь вечер устрашала почтенное общество костлявыми своими ключицами». Мне не терпелось возвратиться мыслями в пустынные области неизведанной планеты, поэтому я перелистнул дядину писанину и принялся за страницы, покрытые торопливыми, точно убегающие жуки, буквами господина Белякова. * * * «…совершенно дикий род испытания или, иначе выразиться, наказания заключается в том, что обвиненного в каком-либо преступлении выводят за пределы поселения и там заставляют лечь на песок, привязав его руки и ноги к вбитым колышкам. Далее несчастного оставляют на целый день до заката, отдав, таким образом, на милость кочевых колючих растений, которые болтаются по всей местности в полном беспорядке, в соответствии с причудами дуновений ветра. Вероятность того, что осужденный окажется на пути катящегося колючего шара, чрезвычайно велика. Когда же колючки вопьются во все его тело, им позволяют прорасти, и в конце концов виновный погибает в страшных мучениях. Мне пришлось столкнуться с этим обычаем вплотную благодаря одному обстоятельству. Один из местных дружков и помощников Сократыча повадился таскаться в хранилище — так мы называли особую палатку, в которой хранили образцы. Долгое время я не догадывался о его посещениях, поскольку не производил никаких ревизий, полагая не без оснований, что помещенные в особые футляры образцы колючих растений, несколько видов жуков в ящичках и упомянутые уже геологические пробы не представляют никакой ценности для возможного вора. В самом деле, кому придет в голову красть столь убогие экспонаты, когда любой из них нетрудно отыскать здесь же, на местности? Тем не менее, увидев, как абориген (мы называли его „Яша“) выходит из хранилища, я насторожился и в тот же вечер произвел генеральный осмотр всего наличного имущества. Каково же было мое удивление, когда я недосчитался десятка жуков, двух кузнечиков (я называю этих насекомых приблизительно „жуками“ и „кузнечиками“ из-за внешнего их сходства с этими земными существами, хотя они, разумеется, не являются ни тем, ни другим)! Пропали также три больших холщовых мешка и дюжина небольших мешочков для отбора геохимических проб. Я был сильно обескуражен случившимся. За насекомыми нам пришлось ходить довольно далеко в горы, что, учитывая здешнее пекло, было обременительным. Повторять поход не хотелось — в конце концов, никто из нас не Александр Македонский и, соответственно, не может быть объявлен сыном Амона, коему нипочем сжигающие солнечные лучи! Чтобы разрешить недоумение, я призвал Сократыча. Тот явился, опухший от сна. Надо заметить, что Сократыч обладает поразительной способностью спать в любое время суток, но также и не спать сутками и более того. — Ответствуй, друг мой, — обратился я к нему не без начальственной иронии, — не ведома ли тебе судьба холщовых мешков, которые лежали здесь, в углу хранилища? Сократыч отвечал в том смысле, что мешки, возможно, были перемещены. — В таком случае потрудись отыскать их. Сократыч принялся за поиски, а я наблюдал за его тщетными потугами. Наконец Сократыч признал их исчезновение свершившимся фактом. — Каковы твои научные гипотезы на сей счет? — поинтересовался я. Сократыч иногда выражался крайне учено, что в сочетании с его внешностью, манерами и обыкновенно простонародной речью обретало комический характер. — Моя обоснованная гипотеза, — сказал Сократыч, водя грубой пятерней по своим растрепанным волосам, — стоит на том, что мешки кто-нибудь прибрал. — Умно, — восхитился я. — Не выяснишь ли ты, кто это был? — Да есть тут… — пробубнил Сократыч. — Вишь, барин, тут такое дело… у энтих-то, у дикарей… Они, вишь… Ну, гипотеза, — прибавил он ни к селу ни к городу. — Что все общее. Как, значит, в раю. — В каком еще раю? — переспросил я. Мне показались забавными его рассуждения, и захотелось послушать еще. — Да в таком… где равенство. Я так соображаю, что само слово „рай“ — оно от слова „равенство“ и проистекает… Потому как на самом деле надо говорить — „раенство“. И многие ж так и говорят! Я едва сдержал смех, слушая эти рассуждения. — Да разве в раю душе нужны будут какие-то вещи? — спросил я наконец. — Вещи? — насторожился Сократыч. — Ну да, ты ведь говоришь, что там будет „раенство“. — А, — успокоился он. — Ясно. Душа ведь не голая будет ходить. Там ведь и бабские души, а перед ними совсем срамотно заголяться, верно? Он чихнул себе в кулак, помотал головой и сказал: — В общем, мешки-то наши холщовые — их местные ребятишки взяли, небось. Я с ними потолкую, справлюсь. Я остановил его. — Погоди, я сам пойду. — Для чего это? — пробурчал Сократыч, глядя на меня из-под лохматых бровей. — Для того, чтобы их вождь осознал всю важность разговора. Я не хочу, чтобы такое повторялось. — А, — сказал Сократыч. — Ну, это да. — Пойдешь со мной, будешь переводить. Сократыч повздыхал, но подчинился. Поселение аборигенов представляет собой нечто вроде горы мусора. Их основной строительный материал — своего рода кирпич, сделанный из особого вида песка, который в смоченном виде делается твердым. В пору дождей кирпичные строения разваливаются, размокают и растекаются, и аборигены вынуждены возобновлять их в конце каждого такого сезона. Каменные же строения гораздо прочнее. И те, и другие имеют вид конуса. Как я уже сказал, издалека их поселение похоже на беспорядочное нагромождение каменных куч и холмов грязи. Однако сами жилища довольно чисты и прибраны. Их стены оплетены внутри лозой, подобно тому, как стены средневековых замков Европы увешаны гобеленами. Лоза эта получается при вываривании колючих плетей. Колючки идут в пищу, о чем я, кажется, уже Вам писал, дорогой друг, а лоза, ставшая мягкой, служит для изготовления плетеных ковров. Меня с большими церемониями проводили к вождю, где я, с помощью Сократыча, изложил суть своих претензий. Тотчас же был обнаружен и виновный — „Яша“. Вождь без долгих разбирательств объявил ему приговор — смерть через колючки. Интересно, как местные жители воспринимают подобные приговоры. Хотя „Яша“ и испытывал вполне естественный для любого живого существа страх смерти, он не счел нужным его показывать. Разве что цвет лица у него немного переменился. Вождь что-то долго втолковывал Сократычу. Тот кивал, хмурился и наконец передал мне: — У них, значит, не принято так, чтобы чужие вещи не трогать. Ну, то есть все общее. Если надо, то берут, а потом чем-нибудь отдариваются. — Да мне не жаль мешков! — воскликнул я, сердясь, что меня не понимают. — Я, может быть, и так бы их отдал. Но ведь следовало же попросить, а не тащить без спросу. — Мы у них в гостях, — напомнил Сократыч. — А они в своем обычае. Мне не понравилось, что этот мужик вроде как меня учит жизни. — Может быть, они и в своем обычае, — твердо произнес я, — а только у меня в лагере я буду придерживаться моих собственных обычаев. Спроси у них, кстати, куда подевались жуки. — Он их съел, — объяснил Сократыч. — Я уж спрашивал. — Мне почему не доложил? — Не пришлось пока что к слову, — с наглым видом сказал он, чем рассердил меня еще больше. Я не сделал ему выволочки потому лишь, что не желал показывать при аборигенах нашу разобщенность. Мы простились с вождем, поблагодарили его за скорый суд и справедливость и направились обратно в наш лагерь. Сократыч все вертел головой, словно раздумывал о чем-то. Интересно за ним наблюдать, когда он думает. Кажется, так и видны тяжелые, глиняные мужицкие мысли в его большой голове — медленно они ворочаются, перебираясь с боку на бок. — Так это… — сказал вдруг Сократыч. — А что человека на смерть из-за холщовых мешков… Я остановился. — Что ты имеешь в виду? Он зашлепал губами, как будто ему трудно было подобрать слова. Наконец он вымолвил: — За мешки, выходит, по-вашему, — на лютую казнь? — О чем ты вообще говоришь, Сократыч? — рассердился я. — Сам ведь напоминал мне: мы на их земле и в их обычае! А у них, согласно их же законам, один ответ за любой проступок: эти самые колючки. Так чем ты теперь недоволен? — Их же обычай — брать чужое как свое, — сказал Сократыч. — Они не знали. И про жуков — тоже… Сдались они тебе! Сходил бы я тебе за жуками, барин. А ты сразу вот так, с дубьем на живую душу… — Нет уж, — сказал я. — Ты, Сократыч, совсем распустился. Что себе позволяешь? Ты ведь жука от паука не отличишь, потому что до восьми считать не умеешь. Где тебе отобрать нужные виды для энтомологической коллекции! — Да я их припомню, — сказал Сократыч. — Я на них долго смотрел. Они у меня в голове все отпечатались, как на картинке. — Молчать! — рявкнул я, весь покрываясь испариной. Было жарко, а Сократыч положительно меня злил. — Молчать, глупый ты человек. Нам представится возможность наблюдать своими глазами один из самых диких и древних обрядов, какие только еще сохранились во вселенной. — Так человек же через все это помрет, — угрюмо бубнил Сократыч. — Кто — „человек“? — Я разошелся не на шутку и сам на себя был сердит. Для чего, спрашивается, спорить с мужиком? — Кого ты называешь „человеком“? Сократыч не ответил, опустил свою косматую голову. — „Яшу“? — продолжал я. — Его, да? Так ведь еще даже окончательно установлено, что фольды истинно могут считаться разумными. Их поведение, отчасти похожее на человеческое, вовсе не является бесспорным доказательством. В Древнем Египте, да будет тебе известно, крестьяне использовали прирученных обезьян, чтобы те собирали для них фиги с пальм. И обезьяны работали не хуже людей, кстати. — Они разумные, — гнул свое Сократыч. — Фольды-то. Кой в чем поразумней нас с вами будут. — Не доказано! — оборвал я. — Не доказано, и точка. И этой проблемой, друг Сократыч, заниматься будут ученые, а не глупые мужики. Я же обязан все записать, зарисовать и сделать надлежащие предварительные выводы. Сократыч поплелся дальше, время от времени гулко кашляя в кулак, а я, кипя негодованием за его дерзость, зашагал следом. Вы спросите меня, не слишком ли, в самом деле, бесчеловечно было подвергать „Яшу“ такой лютой казни за ничтожнейшую провинность? Я Вам так отвечу, если Ваши сомнения еще не развеялись. Известно, что некоторые виды обезьян чрезвычайно жестоко расправляются со своими сородичами. Биологи, ведущие многолетние наблюдения за животными, никогда не вмешиваются в такие расправы, а вместо того все снимают на пленку, записывают и документируют. Для чего? Для того, что это важные данные о жизни обезьяньего сообщества. Они обладают прежде всего научной ценностью. Понятие же о „нравственности“ в данном случае неприменимо. Полагаю, нечто подобное мы можем прилагать и к сообществу дикарей, когда мы впервые сталкиваемся с ним и приступаем к первичным наблюдениям. Впоследствии можно будет уже решать, насколько изученные дикари поддаются цивилизации и насколько вообще уместны затраты средств на то, чтобы привить этим неразвитым существам принципы добра и братского отношения. Однако возвращаюсь к моим заметкам. Утром назначенного дня „Яша“ был выведен в пустыню за пределы поселения и там буквально пришпилен к земле. Конечности его были связаны ремнем и прикреплены к двум большим столбам, вбитым в песок на два локтя в глубину. Я, Сократыч (в качестве переводчика) и двое из аборигенов устроились поблизости, чтобы иметь возможность следить за происходящим. Для меня натянули тент, чтобы я имел хотя бы малейшее укрытие от палящего солнца. Сократыч, разумеется, устроился рядом. Что до аборигенов, то они попросту уселись на корточки, положив себе на затылок руки со сплетенными пальцами и создав, таким образом, род козырька для защиты глаз. „Яша“ лежал прямо под солнцем в ожидании, пока прикатится колючий шар и довершит казнь. Но колючки, как нарочно, избегали этого места. Миновал томительно-скучный день. Наконец, когда солнце зашло за горизонт, аборигены поднялись, приблизились к „Яше“, отвязали его и что-то выкрикнули громкими голосами, хлопая его при том по ушам ладонями. Я повернулся к Сократычу за разъяснениями. Сократыч громко произнес несколько слов на местном языке. Аборигены замерли, потом, посовещавшись между собой, ответили ему. — Говорят, все, казнь кончена, — доложил мне Сократыч. — Как же кончена, когда ни одна колючка не попала? — удивился я. Сократыч аж потемнел лицом: — Да вы просто зверь, хоть профессор и все такое! Как можно говорить похожие вещи! Что ж, вам непременно хотелось видеть, как человек помрет? — Опять ты за свое, Сократыч: „человек“, „человек“… — Я поморщился. — Нет, я не такой кровожадный, как ты воображаешь. Для мужика ты слишком сентиментален, однако. — (Кстати, я давно заметил, что низшие классы склонны к сентиментальности. Полагаю, это от особого сорта „литературы“, которой их пичкают в школах, где они обучаются грамоте.) — Просто интересно было бы наблюдать процесс. Сократыч собрал тент и мой складной стул и нагрузил их себе на шею, обвязав веревкой. В молчании мы возвратились в лагерь, где я имел продолжительный разговор с моим заместителем, старшим лаборантом Хмыриным, который исходил пеной ярости по двум причинам: во-первых, непременно желал он, чтобы ужин был приготовлен с участием мясных консервантов, а не только крупчатки, а во-вторых, считал необходимостью организовать повторную экспедицию за жуками, в которую сам, впрочем, идти наотрез отказывался. Хмырин представляет собой тип сотрудника, вечно преисполненного желчью, что проистекает от постоянных подозрений насчет неудач карьерного роста, говоря попросту — хронической зависти по отношению к коллегам…» Глава десятая На драматическом описании Хмырина мой покой был нарушен неожиданным вторжением. Сначала я увидел босые ноги, до крайности волосатые, с широкой, как бы раздавленной ступней. Затем — угловатые колени и выше них — мужскую белую рубаху. Существо переступало с ноги на ногу, дергало руками и кривилось, а затем, встретив мой взгляд, затихло, сжалось и застыло в неподвижности, как делают при встрече с опасностью дикие животные. Менее всего я рассчитывал встретить в моей «ситцевой гостиной» фольда. До сих пор Витольд целиком и полностью справлялся со своей обязанностью и следил за тем, чтобы инопланетянин не вторгался в мое уединение и вообще никак не давал о себе знать. Я отпустил тетрадь на колени и строго воззрился на вторженца. Фольд больше не выглядел больным. По крайней мере, теперь он не трясся, не был покрыт испариной и так далее. Я кивнул ему. Полагаю, общение со Свинчаткиным научило фольда тому, что у земных людей кивок означает дружеское приветствие или, по крайней мере, легкую степень одобрения. Фольд сразу замотал головой, осклабился и принялся особым образом водить плечами. — Тебе, я вижу, полегче? — спросил я зачем-то. Фольд разразился серией цокающих, отрывистых звуков, потом протяжно взвыл и, больше не обращая на меня внимания, принялся расхаживать по гостиной. Разумеется, я не мог читать, а вместо этого следил за ним глазами. Он трогал вещи, переставлял их с места на место, отходил, любовался содеянным, ворчал сам с собой на своем странном языке, и снова принимался кружить по комнате. Мне мучительно хотелось, чтобы он ушел. Все равно куда, лишь бы с глаз долой. Я поднял глаза к камере слежения, которая была установлена в углу под потолком, и проговорил: — Витольд. Никакой реакции не последовало. Обычно Витольд сразу видел меня на экране у себя в комнате и приходил. — Безценный! — позвал я опять. И снова ничего. Я поднялся с дивана. Фольд застыл возле окна в странной, растопыренной позе. Мое движение смутило его, он ожидал, как я себя поведу, чтобы отреагировать соответственно. Я не знал, насколько фольды сильнее или слабее людей в физическом отношении, поэтому на всякий случай решил не провоцировать моего «гостя». Я снова кивнул ему и вышел, прихватив с собой дядину тетрадь. Если фольд разгромит «ситцевую гостиную», я вычту из жалованья Витольда, только и всего. Нехорошее предчувствие вдруг охватило меня. Я заглянул в комнату под лестницей. Витольд неподвижно лежал поперек тахты, так что ноги свешивались под полом. Его вельветовая домашняя куртка была наполовину сдернута и смята. Одна рука была подсунута под грудь, другая болталась, будто сломанная. Лицо Витольда, отвернутое на сторону, землисто-бледное на фоне белой простыни, совершенно застыло: ни ноздри, ни губы не шевелились. Первое, что пришло мне на ум, было: «Чертов инопланетяшка убил моего управляющего!» Я испугался. Убийца-инопланетянин преспокойно разгуливает в моем доме, а мертвое тело валяется бездыханное на постели. И что мне, спрашивается, теперь делать? А вот дядя бы наверняка знал, как сейчас поступить. Я беспомощно посмотрел на тетрадь, которую бессознательно сжимал в руках. Можно подумать, там содержались какие-то ответы. Я несколько раз глубоко вздохнул. Воздух в комнате был отчаянно спертый. Ну конечно. Фольд плохо переносит холод, и Витольд ему в угоду законопатил все щели. Я распахнул окно, потом заставил себя подойти к тахте и тронуть Витольда за плечо. Он еще не остыл и был мягким. Я начал прикидывать, когда наступает трупное окоченение, но ничего не мог вспомнить. Вроде бы, должно пройти сколько-то там часов. На холоде это происходит быстрее. На всякий случай я перевернул Витольда на спину, чтобы лучше рассмотреть, как именно его убили. Покойников не рекомендуется трогать до прибытия полиции, но я вовсе не был уверен в том, что вызову полицию. Слишком уж экзотичен убийца!.. Наверное, придется прибегнуть к помощи Свинчаткина. Он эту кашу заварил, подсунув к нам в дом инопланетянина, — вот пусть теперь и возится с мертвым телом. Неожиданно Витольд вздохнул и открыл глаза. И тут я перепугался по-настоящему. Никогда не подозревал, что способен испытать такой дикий ужас. Как будто из меня вынули все внутренности, все чувства, даже весь воздух, которым я дышу, и все это заменили на страх. Меня отбросило от Витольда к стене незримой волной, я стукнулся лопатками и позвоночником и громко сказал: — Хек! А потом опять начал дышать, и с каждым новым вздохом страх потихоньку уходил из меня. Витольд пошевелился, уселся в кровати, прислонившись спиной к стене, и поправил куртку. — Ох, — проговорил я. — Простите. Он молча смотрел на меня. — Как вы себя чувствуете? — спросил я. — А что случилось? — хрипло проговорил Витольд. — У вас такой вид, будто вы впали в летаргию и вас только что вытащили из гроба, — объяснил я. — Отчасти так и есть. — Витольд попытался встать, но снова рухнул на кровать. — Вы ранены? — продолжал я допытываться. — Он напал на вас? — Он? — не понял Витольд. — Фольд. — Фольд? — Витольд задумался, потом бледно улыбнулся. — Вовсе нет. Я просто… устал. Заснул. — Он покачал головой. — Наверное, даже не заснул, а потерял сознание. Со мной такого раньше не случалось. — Знаете что? — сказал я. — Вы сейчас переодевайтесь в ночное и ложитесь в постель. Заприте дверь и откройте окно. Вам в самом деле пора отдохнуть. Витольд глядел на меня так, словно я был стеной или дверным косяком. Потом кивнул. Я вышел, притворив за собой дверь. Почему-то при всей этой сцене я ощущал себя сильным и милосердным. Кем-то вроде Александра Македонского с репродукции картины «Милосердие Александра Македонского» — где великий завоеватель отпускает на свободу плененную им жену Дария и всех его детей. В гимназические мои годы я не находил в этом сюжете ничего занимательного. Для чего, в самом деле, Александру Македонскому какая-то жена Дария? Она ведь старая. А дети? Охота ему таскать с собой в походе каких-то чужих сопливых детей, да еще персиянышей! Они ведь и по-македонски-то не разговаривают, а возни с ними выше крыши. Но сегодня я впервые увидел эту картину в ее истинном свете. Как прекрасно являть милосердие, когда оно тебе ровным счетом ничего не стоит! Как это, черт побери, поднимает настроение! Я решил следить за тем, чтобы фольд не вторгался к Витольду и не тревожил его отдыха. Поэтому отправился на поиски инопланетянина и скоро обрел его в маленькой гостиной, на той самой софе, где несколько дней назад сидела Софья Думенская. Фольд расхаживал по софе, высоко задирая ноги при каждом шаге. Его, очевидно, забавляло, что софа пружинила. Завидев меня, он застыл с поднятой ногой, весь перекошенный, и настороженно прищурился. Я махнул ему рукой, чтобы он продолжал, и уселся в кресло. Тетрадь я положил на колени. Фольд успокоенно кивнул мне в ответ и возобновил свое занятие. Я раскрыл тетрадь, но снова погрузиться в чтение мне никак не удалось: фольд постоянно маячил у меня перед глазами и отвлекал. Я следил за ним, не отрываясь, завороженный его странной грацией, его отталкивающе-притягательным уродством и каждое мгновение ожидая от него какой-нибудь дикой выходки. Так прошел, наверное, час. Фольду надоела софа, он перешел на пол, потом на кресло, затем — на подоконник. Иногда он разражался длинной, звонкой руладой, которая напоминала мне стрекотание множества кузнечиков. Неожиданно я сообразил, что вызываю у него симпатию. Не могу точно сказать, каким образом я определил это, но смею заверить, что не ошибался. Между нами как будто протянулась дружеская нить, если можно так выразиться. Возможно, фольды обладают слабо выраженной способностью к внушению. Во всяком случае, его общество мне стало почти приятным. Время от времени я ловил его взгляд и улыбался, а он отзывался коротким цокающим звуком, который я переводил как нечто аналогичное нашему «привет». Не то чтобы я начал понимать Матвея Свинчаткина, который так заботился об этих ксенах… Но, в общем, да, что-то похожее на понимание начало зарождаться в моем уме. Я попытался вообразить, каково это: оказаться ответственным за несколько десятков подобных существ, заброшенных в наши негостеприимные леса за мириады верст от их собственного дома. И вот что я вам скажу, менее всего на свете желал бы я сейчас поменяться с Матвеем Свинчаткиным. Надобно обладать особым складом души, чтобы не надломиться под подобной ношей. Я переходил за фольдом из комнаты в комнату, следил за тем, чтобы он ничего не попортил и не угробился сам (в жизни не подозревал о том, что самые обыденные предметы обстановки обладают потенциалом к смертоубийству, и однако же это так!) Занятие это казалось мне увлекательным, потому что было приправлено его цоканьем, киваньем и дружескими гримасами, как вдруг ко мне ввалился в грязных сапогах Серега Мурин и начал, заикаясь со слюнями, о чем-то бурно докладывать. Я ничего не мог понять из его бессвязных речей — точнее сказать, из череды отрывочных звуков, которые не соединялись ни в какие разумные слова. Мурин, очевидно, отдавал себе отчет в том, что не в состоянии донести до меня свою мысль, волновался все сильнее и, соответственно, заикался все безнадежнее. Он решил прибегнуть к жестикуляции и принялся тыкать пальцами в фольда, потом в дверь, потом в собственную грудь. При этом он, как отчаявшийся, больше не пользовался даже начатками человеческой речи, а вместо того безнадежно и глухо мычал. Проникнуть в мысль Мурина, погребенную под толщей заикания, мог один только Витольд, но Витольд спал. Даже если бы я и захотел его разбудить, вряд ли мне это бы удалось. Фольд застыл, согнувшись на стуле так низко, что лицо его упиралось в колени. Неожиданно Мурин подскочил к нему, вцепился в его локоть и потащил прочь. Фольд заверещал от страха, а может быть, и от боли и начал вырываться. Мурин продолжал упорствовать, вследствие чего они с фольдом сцепились и покатились по ковру, молотя друг друга кулаками по головам. Оба при этом испускали громкие бессмысленные крики. Вся сцена представилась мне настолько отвратительной — особенно по контрасту с той мирной идиллией, которой я наслаждался последние несколько часов, — что я схватил табурет и принялся без разбору колотить обоих драчунов. Клубок расцепился. Фольд остался лежать на спине, раскинув руки. Его лицо было разбито, из губы и носа вытекала темная густая кровь. Мурин вскочил на ноги. Ему тоже досталось, в том числе и от меня. Он принялся тереть лицо и шею рукавами, при этом глаза его злобно сверкали, а на губах пузырилась пена. Внезапно он сипло прокричал что-то и бросился бежать вон из комнат. Я запустил ему вслед деревянной статуэткой, изображающей нечто вроде снегурочки, и наклонился над фольдом. Я очень боялся, что Мурин непоправимо ему навредил. Но фольд оказался жив, а раны на лице, хоть и выглядели страшно, не представляли никакой жизненной опасности для субъекта. — Тьфу ты, — проговорил я. — Ступай, умойся. Идем, я попрошу Планиду — даст тебе молока. Кухарка встретила нас неприветливо. Дымящаяся папироса, зажатая у нее в зубах, зашевелилась. — Планида Андреевна, умоляю, перемените гнев на милость! — шутливым тоном начал я, воображая, будто это наилучший путь к суровому сердцу старого морского волка. — Видите сами, несчастный инопланетянин обижен и побит. Кухарка выплюнула папиросу в особое ведерко с водой, где уже плавало множество окурков, похожих на дохлых мальков. — Начинку для пирогов привели, барин? — осведомилась она хрипло. — Ну хорошо, краснорожая жаба, — обратилась она к фольду, — полезай-ка в мясорубку, принеси пользу обществу. Фольд дружелюбно стрекотал и цокал, а Планида разразилась смехом. — Дайте ему молока, что ли, — сказал я совсем уж будничным тоном. — Да он весь дом объел, — сказала кухарка. — И жрет, и жрет. Витольд только и знает, что обеды ему таскать. Я говорю ему: «Разоришь хозяина-то со своими экспериментами», а он отвечает, что эксперимент, мол, скоро уж закончится. Ему, мол, виднее, разорит или нет. Я уж предлагала отдельно варить, из объедков. Этому-то, — она сверкнула взглядом в сторону фольда, — ему же все равно, что жрать, лишь бы желудок набить. Дикарь, одно слово. — Просто дайте ему молока, — сухо произнес я. — И пусть умоется. — Может, еще сопли ему подобрать? — крикнула Планида мне в спину. Я хотел было оборвать дерзкую бабу, но зловещий призрак купцов Балабашниковых тотчас всплыл перед моим мысленным взором, и я, не сказав больше ни слова, удалился из кухни. Настроение было испорчено. Я вернулся было к чтению, однако и здесь меня ожидало разочарование. Занимательные эпизоды экспедиционной жизни временно закончились. Следующие страницы Беляков посвятил описанию жуков и тараканов. Я рассеянно пролистал два письма, сплошь изрисованных портретами каких-то членистоногих растопырок. Мои досуги прервало появление незнакомого человека. На вид ему было лет тридцать с небольшим. Широкий лоб мыслителя, античный нос героя, еще более античный подбородок покорителя женских сердец и вообще атлетическая фигура — незнакомец, прямо скажем, производил сильное впечатление. — Прошу прощения за бесцеремонность, — заговорил он выхоленным баритоном, который вызвал у меня еще больше неприязни к чужаку. — Слуга ваш, должно быть, уже доложил. Странно, что он не вышел ко мне с сообщением, что вы ожидаете, а между тем мое дело не терпит отлагательств. — Слуга ничего не доложил, — сказал я. — Он заика. Я ничего не разобрал из его так называемого доклада. Я сверлил чужака взглядом, изо всех сил давая ему понять, что ему здесь совсем не рады. Мысленно же я молился о том, чтобы Планида задержала фольда на кухне. Не хватало еще для довершения картины, чтобы инопланетянин возник сейчас в комнатах! — В таком случае позвольте отрекомендоваться лично, — произнес незнакомец. — Порскин, следователь по особо важным делам. Конон Порскин, — повторил он. Я помертвел. — По каким делам Конон? — переспросил я глупо. — По особо важным. Следователь, — подчеркнул Порскин. Я покраснел. Порскин глядел на меня снисходительно. Он спросил: — В какой комнате удобнее разговаривать? — В любой, — ответил я, озабоченный только одним: увести вторженца как можно дальше от кухни. — Хотя бы в гостиной. Весьма будет удобно. — Потребуется стол, — выдвинул новое требование Порскин. — Желаете откушать? — спросил я, лихорадочно соображая, как быть дальше. Наверняка следователь уже оповещен о том, что в кухне у меня хоронится инопланетянин. Я бы на его месте точно догадался. Подозрительных инопланетян и бандитов в романах всегда прячут на кухне. — Но ведь не на кухне же… — прибавил я, в отчаянии понимая, что сейчас выдаю себя с потрохами. — Вам лучше подадут в гостиную. «Чистых» гостей у нас на кухне не принято… У нас приличный дом, и вполне имеется несколько гостиных. Даже несколько, — особо подчеркнул я, как бы окончательно переводя мысль с кухни на гостиную. Порскин хмыкнул. Вероятно, он привык, что его появление оказывает на людей самое неожиданное воздействие, и никакому лепету уже не удивлялся. — Собственно, стол понадобится не кухонный, а письменный, — пояснил он. Я длинно, с облегчением, выдохнул. — У меня не было еще случая говорить со следователем, — объяснил я. — Отсюда все эти несуразицы. Прошу извинить. Порскин не ответил. Мы поднялись наверх, в мой любимый кабинет с книгами. Порскин деловито уселся за стол, вынул лист бумаги и приготовился писать. Он писал много и молча, как это делают иногда врачи. Потом вдруг поднял ко мне лицо. — Вы, конечно, уже поняли, о чем пойдет речь? Я криво пожал плечами. Это можно было расценить и как «да», и как «нет». — Бесчинства и разбои некоего Матвея Свинчаткина возбудили наконец активность властей. Мы сильно надеялись на то, что этот бандит либо погибнет, либо выйдет на поверхность там, где его удобнее будет схватить, однако ни того, ни другого до сих пор не случилось. — Ясно, — кивнул я, опять холодея. По лицу моего гостя я пытался определить, подозревает он меня в чем-то или просто собирает сведения. Сам я ощущал себя виновным с головы до ног. Между тем Конон Порскин продолжал бесстрастно: — Было принято решение изловить его в естественной для него среде обитания, то есть прямо на месте. Сейчас я собираю сведения о нем самом и образе его действий. Вы как местный житель, неоднократно проделывавший путь отсюда и до Петербурга, могли подвергаться грабежам со стороны означенного Свинчаткина. — Да… — вымолвил я. — Было. Один раз. — Было? — хищно насторожился Порскин. — А почему вы не заявили? — Не видел никакого смысла, кроме неизбежной волокиты… У меня почти никакого багажа при себе не имелось, и денег тоже. Он забрал только теплые вещи — пальто, носки… коньяка взял фляжку… — Зимовать собирается, — сквозь зубы выговорил Порскин и сделал заметку у себя в бумагах. — Что-нибудь еще можете вспомнить? — Разговаривал вежливо. — Угрожал? — Он не выглядел опасным, — сказал я, подумав. — Не производил такого впечатления. Порскин отложил перо и уставился на меня. — Господин Городинцев, — медленно произнес следователь по особо важным делам, — вы отдаете себе отчет в своих речах? Только прислушайтесь к тому, что вы говорите! Опаснейший преступник, бандит, возглавляющий целый боевой отряд злодеев, грабитель с большой дороги не кажется вам опасным. Это по меньшей мере странно. Я пригнулся, словно собирался боднуть Порскина, и повторил: — Да, он выглядел человеком, которого можно не бояться. — В таком случае извольте прояснить картину. — Изволю, — рассердился я. — Моей жизни ничто не угрожало. Свинчаткин — не убийца. Вам это должно быть известно. — Ну да, он простой честный грабитель, — саркастически заметил Порскин. При этом правильное лицо его даже не дрогнуло. — Может быть, он не честный, — сказал я. — Может быть, он грабитель. Возможно, я сожалею о тех теплых носках, которые он у меня забрал, потому что это были мои любимые носки, можно сказать — лучшие мои друзья, неоднократно спасавшие меня от погибели. Но Свинчаткин никого не убивал. И он… по-своему порядочный человек. — Поостерегитесь, — предупредил Порскин. — Вы делаетесь похожи на его сообщника. — Вовсе нет! — запальчиво возразил я. — Я жертва. Но только очень маленькая жертва, о которой даже говорить не стоит. — В таком случае, вы свидетель, — напомнил Порскин. — Очень неинтересный свидетель, — уточнил я. — Да мы и говорили-то со Свинчаткиным совсем недолго, минуту или две. — Говорили? — Ну да. Он ведь остановил мой возок, попросил меня отдать ему мой багаж… — А потом? — Потом я возобновил путь, вот и все. — Скажите, господин Городинцев, — осведомился Порскин, откладывая перо и устремляя на меня тяжелый взгляд своих неподвижных серых глаз, — а почему вы все-таки не заявили об ограблении? Были какие-то еще побудительные мотивы, помимо типично русской боязни «волокиты»? — По-вашему, мне следовало пойти в полицию с рассказом о том, что у меня отобрали теплые носки? — вопросом на вопрос ответил я. — Я только что получил изрядное наследство от дядюшки — и вдруг носки… Как, по-вашему, хотелось ли мне позориться? Да меня бы на смех подняли! — Нет, если бы вы назвали фамилию Свинчаткина… — К чему вы клоните? — К тому… Может быть, — только вы хорошенько подумайте, господин Городинцев, прежде чем отвечать… Может быть, кто-то посоветовал вам не обращаться в полицию? Я высоко поднял брови. — Что? — Возможно, здесь, в Лембасово, у Свинчаткина имеются какие-то сторонники, — намекнул Порскин. — Укрыватели, союзники. Те, кто помогает ему оставаться неуловимым. Вряд ли он справился бы без чьей-то поддержки. Сейчас самое гнилое время, начинаются всякие болезни, простуды, ему потребуются лекарства — а где он их возьмет? Кто-то снабжает его всем необходимым. И мы теперь пытаемся понять, кто это может быть. Наверняка кто-то отсюда, из числа местных… Понимаете, к чему я клоню? — Подозреваете меня? — прямо спросил я. — Боже упаси! — рассмеялся Порскин. Он странно смеялся — чуть приоткрыв рот, но не изменяя выражения лица. Внезапно я почувствовал обиду. Вот, значит, как! Меня даже в расчет не принимают? — А почему я не могу быть этим самым союзником? — поинтересовался я. — Потому что вы недавний житель, — сказал Порскин. — А Матвей орудует уже порядочно времени. Вы совершенно вне подозрений, господин Городинцев. Я покивал, стараясь придать себе сочувствующий вид. — Понятно, понятно… — Больше ничего касательно личности Свинчаткина припомнить не можете? — Вроде бы, нет… — Вспомните — сразу сообщите, — сказал напоследок Порскин. Он собрал свои бумаги, застегнул папку, обменялся со мной рукопожатием и удалился. Я проследил в окно за тем, как он идет по аллее. На душе у меня было неспокойно. Если Матвея Свинчаткина схватят и Витольда осудят как его сообщника и ближайшего друга, — моей теперешней жизни, жизни, которая мне так нравилась, настанет конец. Глава одиннадцатая Витольд явился ко мне утром, как обычно. Он по-прежнему оставался бледным, но больше не был опухшим, и мешки под глазами сделались у него куда менее заметными. — Выспались, Безценный? — осведомился я. — Благодарю, — был ответ. — Пришел узнать, нет ли особых распоряжений. — Распоряжений нет, — сказал я, — а вот новости есть. Витольд устало удивился: — Новости? — Вы проспали визит к нам следователя по особо важным делам. — Расскажите подробно, Трофим Васильевич, — попросил Витольд. — Вы сядьте, Безценный. Вас ведь ноги не держат, а я не особа императорской крови, чтобы при мне не сметь садиться. Витольд молча опустился на стул и едва заметно вздохнул. Я добросовестнейшим образом пересказал ему свою беседу с Кононом Порскиным, обрисовал внешность последнего и выразил свои опасения насчет возможного разоблачения. — Вас это в любом случае не коснется, — сказал Витольд. — Вы не виновны. Да следователь и сам же сказал, что вы — вне всяких подозрений. — Не прикидывайтесь идиотом! — взорвался я. — Если вас за весь этот робингудизм упекут в каталажку, то я останусь без управляющего. — Найдете другого. — Где? — разозлился я, до крайности раздраженный его безразличным тоном. — Где я разыщу такое же совершенство, как вы? — На факультете экономики, разумеется… Я поморщился, но Витольд не обратил на эту гримасу ровным счетом никакого внимания. — Вы удивитесь тому, как много хороших специалистов среди выпускников, — продолжал он. — Многие боятся нанимать молодых, прямо со студенческой скамьи, но это напрасно. Опыт приходит быстро, были бы знания, желание работать и начатки добросовестности. — Вы так изъясняетесь, Витольд, — поморщился я, — будто завещание составляете. Он пожал плечами. — Все может быть… Просто не бойтесь, Трофим Васильевич. — Ну знаете!.. — Мысль о том, что мой управляющий считает меня трусом, была невыносимой. — С чего вы взяли, что я боюсь? Как вы вообще смеете судить! — А почему бы и нет? — Витольд вздохнул. — Все судят обо всех, а я вижу, что вы боитесь. — Если и боюсь, то не за себя, — сказал я. — И за меня не бойтесь. В тюрьме тоже люди сидят. Я так и не понял, всерьез он или нарочно меня дразнит. — Надо предупредить Матвея, — сказал Витольд. — Я займусь этим. Фольду пора отправляться обратно в лес. Хватит ему разгуливать по дому. Неровен час, увидит кто-нибудь посторонний. — Кстати, где Макрина? — спохватился я, вспомнив рассуждения Витольда о нашей не в меру любопытной и весьма болтливой «честной вдове». — Я не видел ее уже два дня. Обычно передо мной то и дело мелькает ее хвост, а тут что-то она запропала… И кофе перестала приносить. Приходится мне по-сиротски самому ходить на кухню и там выпрашивать у суровой Платониды кофейник. Что происходит, Безценный? Куда катится моя прекрасная усадьба? — Макрине я дал отпуск на неделю, — сообщил Витольд и потер ладонью лоб. — Простите, забыл доложить. Совсем вылетело из мыслей. Объявил ей от вашего лица поощрение за усердную работу и отправил в «Ясную зорьку» — это скромный, но приятный пансионат здесь неподалеку, широко известный среди лиц среднего достатка. — И Витольд заговорил совсем о другом: — Вы позволите передать Свинчаткину кое-какие теплые вещи и съестные припасы? — Припасы — пожалуйста, а вот вещи… Разве нет опасности, что вещи опознают? — Кто? — Та же Макрина. — Для того чтобы наши вещи опознали, потребуется сразу несколько факторов, — сказал Витольд и начал загибать пальцы: — Чтобы Матвея схватили. Чтобы вещи нашли. Чтобы их предъявили для опознания. Чтобы Макрина вспомнила, где она видела тот или иной предмет. — Она ведь горничная. Наверняка помнит каждую тряпку в нашем доме, — сказал я. — Кроме тех, которые хранятся на чердаке, — указал Витольд. — Ваш дядя незадолго до смерти закупил партию одеял. Он их даже не распаковал. Они прямо так, в фабричной упаковке, и лежат. — Ладно, Витольд, вы меня убедили, — заявил я. — Действуйте по своему усмотрению. — Имейте в виду, раздача одеял будет вам в некоторый убыток. — А поездки моей горничной по пансионатам — они как, не в убыток? — Нет, — сказал Витольд. — «Ясная зорька», в принципе, включена в общую статью расходов на содержание дома. Честно говоря, мы практически не платим Мурину, и сэкономленные таким образом средства можем пускать на другие неотложные нужды, связанные с прислугой. — Вы в состоянии хотя бы на миг перестать быть управляющим? — Нет, — ответил Витольд. — Это расхолаживает, а я обязан держать себя в форме. — А почему мы практически не платим Мурину? — Потому что он понятия не имеет, как поступать с деньгами. В первый раз, получив основательную, по его понятиям, сумму, он сдурел. Раздавал деньги прохожим, тратил на глупости… В конце концов он был уловлен Лисистратов и напоен до изумления. А Мурину нельзя пить, он после этого несколько дней весь дергается. Поэтому его жалованье я откладываю, но на руки не выдаю. Покупаю ему одежду, сапоги, если появляется надобность… Кстати, о Мурине. Хорошо, что мы о нем заговорили. Сегодня я заметил, что аллея перед домом не подметена. Из чего делаю один закономерный вывод… — Он подался вперед и спросил, чуть повысив голос: — Где Мурин, Трофим Васильевич? Вы случайно не знаете, куда он подевался? — Мурин? — удивился я неожиданному вопросу. — Я вас не понимаю, Витольд. — Подметание аллеи входит в прямые обязанности Мурина. Если это не было произведено, значит, Мурин либо пренебрег работой, что исключено, либо куда-то пропал. Вчера, сдавшись требованию природы, я позорно заснул. И проспал почти сутки, а на хозяйстве вместо меня оставались вы. Я вас, упаси Боже, не обвиняю, просто перечисляю факты. И теперь, принимая у вас вахту, я обнаруживаю отсутствие одного из важнейших элементов усадьбы, а именно — Сереги Мурина. Вам случайно ничего не известно о том, что с ним могло бы произойти? — Да я понятия не имею… И потом, разве я обязан ходить за дворником и смотреть, куда он пошел и чем занят? — раздраженно сказал я. — Да, — вздохнул Витольд. — Никто не сторож своему брату. А братья между тем пропадают. Обыденная печаль этого мира… Расскажите, в таком случае, когда и при каких обстоятельствах вы видели Мурина в последний раз. — Что-то всякий норовит меня теперь допросить, сначала этот Конон, теперь вы… — заметил я с неудовольствием. — Просто расскажите, — ровным тоном повторил Витольд. — Ладно. — Я живо представил себе всю сцену. — Мурин явился доложить о появлении в усадьбе следователя. Он был так обеспокоен, что вообще ничего не смог сказать, только плевался и испускал бессвязные звуки, а потом вдруг набросился на фольда, и они подрались. — Почему, как вы считаете, он набросился на фольда? — насторожился Витольд. — Кто-нибудь из них двоих проявлял признаки агрессивности? — Мурин, пожалуй. Фольд был в отличном расположении духа, мы с ним даже беседовали… В своем роде, конечно. — Да, он умеет быть обаятельным, — кивнул Витольд и снова нахмурился. — Мурин был агрессивен? — переспросил он, как будто не мог в это поверить. — Если считать агрессивностью тыканье пальцем в неповинного человека, а затем хватанье его за грудки… — начал было я. — Мурин знал о приходе следователя, — неторопливо заговорил Витольд. Он как будто раскладывал передо мной по полочкам вчерашнее происшествие. — Причина появления следователя также была Мурину отлично известна. Объясниться с вами словесно у него не получилось, поэтому он попытался показать вам — что нужно сделать в первую очередь. А в первую очередь нужно было спрятать фольда. Поэтому Мурин и схватил его. Фольд же, естественно, начал отбиваться. Фольды вообще очень не любят, когда их вот так хватают. — Этого никто не любит, — вставил я. — Что дальше было? — сурово вопросил Витольд. — Фольд отбивался, а Мурин его тащил. В общем, они подрались. Сцепились в клубок и покатились по комнате, лупцуя друг друга что есть мочи. — Угу, — сказал Витольд. — Ясно. — Это еще не все… — В своей откровенности я решил идти до конца. — Ага, вы тоже вмешались, — сказал Витольд. — Я так и подозревал. — Слушайте, Безценный, это, в конце концов, возмутительно! Вы знаете все наперед. Я не буду рассказывать. — Я знаю далеко не все, Трофим Васильевич. Пожалуйста, рассказывайте. — Я треснул их табуретом. Обоих, — покаялся я. — Вот теперь все. — Все? — Витольд пристально посмотрел на меня. — Мурин бежал с поля боя, а фольд остался лежать на полу… Кстати, фольда вы сегодня не видели? — Он неплохо провел время на кухне, сначала ел, потом заснул за печкой. Собственно, я начал день с того, что разыскал этого беднягу, — прибавил Витольд. — А вот Мурина нигде нет. И то, что дорожка не подметена, говорит о давнем его отсутствии. По крайней мере, со вчерашнего вечера. Он замолчал, потер щеку, почесал глаз, просунув палец под очки. — Придется идти его разыскивать, — вздохнул он наконец. Видно было, что ему этого очень не хочется. — Мурин — существо нервное. Хорошо еще, что вся эта стычка не закончилась у него припадком. — Припадком? — неприятно поразился я. — Ну да, — подтвердил Витольд. — А я вас разве не предупреждал? Если Мурина крепко напугать или, положим, несправедливо отругать, он бледнеет совершенно как полотно, губы у него трясутся, руки прыгают и он не может выговорить ни слова. Впадает в ступор. Может потом целый месяц ходить немым и вообще производит впечатление безумного. — Вы, кажется, утверждали, что Мурин не сумасшедший, — напомнил я. — Он и не сумасшедший, — сказал Витольд. — Просто иногда у него случаются припадки. Я не постиг принципиальной разницы, но вдаваться в детали побоялся. Вдруг у моего управляющего, помимо ксеноэтнографии и палеонтологии, обнаружится еще и незаконченное медицинское образование? С некоторых пор я мог ожидать от Витольда чего угодно. — Я так и не понял, Безценный, что нам теперь следует делать относительно Мурина, — произнес я примирительным тоном. Витольд посмотрел почему-то на мои ноги, а затем кивнул: — Наденьте ваши резиновые сапоги. * * * Совет Витольда воспользоваться резиновой обувью, которому я последовал, оказался весьма кстати. Покинув усадьбу, мы очутились в царстве непролазной грязи. Дождями размыло глинистые почвы. То, что выглядело летом как влажный луг, мило расцвеченный незабудками, теперь превратилось в мрачное темное болото, из которого тут и там торчали какие-то кривые палки. То и дело оскальзываясь, мы с Витольдом продвигались по этой безрадостной равнине. Я недоумевал: где мог здесь спрятаться Серега Мурин? По словам Витольда, Мурин отсутствовал с вечера, следовательно, он провел в бегах всю ночь… — Слушайте, Витольд, — заговорил я, — он ведь простудится насмерть, а? Мурин-то. Если вздумает лежать на этой земле. Застудит себе спину. — И почки, и печень, — рассеянно подхватил Витольд, поправляя на плече мешок и явно думая о чем-то своем. — И желудок, и желчно-каменный пузырь, и нижний отдел кишечника… — Судя по вашему тону, мне не о чем беспокоиться? — съязвил я. Витольд остановился, поглядел на меня сквозь забрызганные грязью очки. — Ну почему же, беспокоиться есть о чем, — сказал он, снимая очки, протирая их пальцами и снова водружая на нос. Равнина выводила нас к обрыву. Внизу бежала река, вздувшаяся, темная. Мы остановились, любуясь этой притягательно-жуткой картиной. Небо над нашими головами было туго набито облаками, похожими на рваные шерстяные одеяла. Плоская земля выглядела старым полем битвы, на котором истлели погибшие. Редкие деревья стояли полураздетыми и тряслись от холода. — Спускаемся, — объявил Витольд. Я посмотрел на него как на сумасшедшего. В первые мгновения мне подумалось, что он шутит, но Витольд вовсе не собирался шутить. Напротив, он был как-то устало-серьезен. В морях грязи он отыскал нечто похожее на тропинку и начал осторожно спускаться под обрыв. Я следовал за ним, хватаясь за пучки травы, корни деревьев — сплошь ненадежные опоры. Пару раз я проехался на животе, штаны сзади у меня тоже промокли. Витольд двигался куда ловчее, хотя ладони у него были черные, и на коленях тоже остались пятна. Вода шумела все громче — внизу были перекаты. Неожиданно я подумал о том, что, упав здесь в реку, я непременно разобьюсь. В любом другом месте — просто вымокну, промерзну, возможно, подхвачу воспаление легких, но только не тут. Перекат сулит мне трещину в основании черепа, переломленный позвоночник и другие радости мгновенной смерти. — Здесь ступеньки, — донесся глухой голос Витольда. Самое крутое место обрыва действительно было снабжено ступеньками, вырубленными в земле. Их даже обложили досочками, чтобы не осыпались. Дожди почти совершенно уничтожили эти творения человеческих рук, которые, очевидно, в соответствии с местной традицией, возводились каждую весну заново. Переползая со ступеньки на ступеньку, я наконец очутился перед входом в небольшую пещеру. — Что это? — осведомился я. — Как можете видеть, пещера, — сообщил Витольд, вынимая из заплечного мешка и зажигая фонарь. — Она тоже — мое владение? — В какой-то мере, — отозвался Витольд и провел лучом фонаря по стенам. — В какой мере? — настаивал я. — В той мере, в какой человеку вообще может что-то принадлежать на грешной земле… Как говорится, все мы состоим из одного и того же праха, и в конце пути все эти прахи перемешиваются. Положим, покойник Кузьма Кузьмич полагал, будто пещера эта — его собственность. И что же? Где нынче Кузьма Кузьмич? Витольд повернулся, держа фонарь, и уставился на меня. Луч блуждал по стенам, по подбородку Витольда, превращая всю сцену во что-то потустороннее и вместе с тем театральное. Как будто я смотрел постановку где-нибудь в дешевом театрике, рассчитанном на наивные вкусы простолюдинов. — Понятия не имею, где теперь Кузьма Кузьмич, — ответил я. — Полагаю, однако, что не здесь. Хотелось бы, знаете, на это надеяться. — Что, привидений не любите? — фыркнул Витольд. — Что это за пещера? — Когда-то здесь добывали камень для строительства, потом забросили. Ходите осторожнее, тут много переходов и всяких каменных мешков. Заблудиться ничего не стоит. — У вас есть карта? — Карта? — Витольд покачал головой. — Скажите честно, Трофим Васильевич, была бы у вас такая карта, — смогли бы вы по ней отыскать дорогу? — Не знаю… — Я задумался, воображая себя в подземных лабиринтах — одиноким, но с картой. — Наверное, нет, — признался я наконец. Мы вошли в глубину пещеры. Поначалу нам не пришлось сильно наклоняться, но потом уже мы двигались, согнувшись в полном смысле слова буквой «Г», что было и неприятно, и как-то даже унизительно. У меня сразу заболела поясница, и я в душе жалел о том, что вообще отправился в экспедицию. — Что-то я устал, — проговорил Витольд. — Давайте полежим немного, передохнем. Я охотно плюхнулся на живот, не осознавая, что упираюсь головой в сапоги Витольда. — Далеко тянутся эти пещеры? — спросил я. — В точности неизвестно, — сказал Витольд. — Говорят, тут есть сквозные ходы. Вроде бы, можно войти под обрывом, а выйти на поверхность где-нибудь возле Агафьино, в сорока верстах отсюда. — Удобно для разбойников, — предположил я. — Я имею в виду, для Свинчаткина с компанией. — Удобно, если только они не заблудятся, — отозвался Витольд. По его задумчивому тону я догадался, что он уже размышлял над этим. — В здешних переходах заплутать совсем не штука, даже если и с картой. — Так карта все-таки существует? — насторожился я. — Да, — сказал Витольд. — Но, боюсь, не точная. Вообще я бы не стал доверять пещерам. Знаете, как говорили древние китайцы? Всем своим лицом я изобразил вопрос. Витольд, впрочем, не заметил моей пантомимы из-за темноты и блуждающих теней. — «Кто в пещере поселился, трех напастей избежит: не замерзнет в холод, не вспотеет он в жару, а в обвал не будет найден»… — продекламировал Витольд каким-то тухлым голосом. — Антология старых китайских сказаний, перевод Макарьева, том второй. — Страницу случайно не помните? — съязвил я. — Не помню, — сказал Витольд. И вдруг удивился: — А это так важно — страница? — Нет, — ответил я. — Неважен даже номер тома, если уж на то пошло. Витольд пожал плечами. — Пещера в любом случае неприятное и коварное место. Для человека это противоестественная среда обитания. — А для фольда? — Тем более! — ответил Витольд горячо, и по его тону я понял, что он уже размышлял над проблемой. — Фольды привыкли к своим хижинам. Это мы, так называемые цивилизованные люди, полагаем, будто нет ничего выше наших каменных строений, однако мы, представьте себе, заблуждаемся. Продуваемые ветрами, маленькие, с открытым входом жилища в своем роде гораздо более естественны для человека. С одной стороны, они предохраняют от непогоды, с другой — не создают ощущения ловушки. — Ну знаете! — обиделся почему-то я. — Вас послушать, так людям вообще следует жить в палатках. — А вы попробуйте как-нибудь пожить в палатке! — возразил Витольд. — Не пару дней, на выезде в лес с красавицами, лакеями, корзинами и прочими принадлежностями для пикника; нет, попробуйте пожить так месяц и два, а потом возвратитесь в свой каменный дом. Увидите, стены будут давить на вас, и вы какое-то время будете воспринимать свое уютное жилище как западню. — Вы пропагандируете какие-то атавизмы! — сказал я. Витольд пошевелил фонарем. — В любом случае, предлагаю для начала отыскать Мурина. — Вы считаете, Мурин где-то здесь? — Несомненно. — Почему? — Потому что во все предыдущие разы я находил его именно в пещерах, — ответил Витольд невозмутимо. — А были какие-то предыдущие разы? — насторожился я. — То есть, он не в первый раз пускается в драку прямо на глазах у хозяина? — Мурин — существо сложное, — сказал Витольд и предупреждающе поднял палец: — Я не зову вас вникать в его внутренний мир. Упаси Боже! Ни одному человеку я не рекомендовал бы подобную экскурсию. Я и сам не знаю, каких чудовищ там можно встретить… Впрочем, судя по примерному поведению Мурина, большинство этих чудовищ уже сдохли и разлагаются. — Слушайте, Безценный, мне не нравятся образы, которые вы мне предлагаете. Учитывая место, где мы находимся… Словом, мне не по себе. Прошу понять меня верно. — Вы же не гусар, чтобы показывать свою отменную храбрость при случае и без случая, — утешил меня Витольд. — В пещерах и впрямь… неприятно. Что до Мурина, — упрямо вернулся он к прежней теме, — то Кузьме Кузьмичу не единожды доводилось накричать на него и натопать ногами. Тут уж Мурин мертвел и пускался в бега. Обычно как раз сюда и забирался. Забьется в какое-нибудь ответвление и потом не может найти пути наружу. Иной раз, завидев свет моего фонаря, Мурин сам выбегал навстречу, хватался за руки, за одежду и плакал. Но я бы не стал на это сильно рассчитывать. Гораздо чаще он ведет себя по-другому… Теперь идемте. Мы двинулись дальше. Я всецело доверился Витольду, у которого, очевидно, имелись в пещере разные приметы, только ему и понятные: всякие пятна на стенах, особым образом наваленные кучки камней, груда сломанных палок. Вдруг Витольд остановился и потушил фонарь. — Тише, — прошептал он. Мы замолчали. Особенная, густая тишина обступила нас со всех сторон. Тьма казалась бесконечной. Высоко над нами была свобода — земля, воздух. Я вдруг понял, что такое — быть погребенным заживо. Вся земная толща навалилась на мой потрясенный рассудок. А потом до моего слуха донесся негромкий звук. Кто-то выл в темноте, выл безнадежно, как животное в капкане, успевшее растратить всю свою ярость и покорившееся. — Что это? — одними губами спросил я, не заботясь о том, что Витольд не может меня видеть. Однако тишина здесь стояла такая, что он расслышал. — Двигаемся на звук, — прошелестел голос Витольда. — Старайтесь не шуметь. Мы поползли вперед. Вой то прекращался, то возобновлялся. Неожиданно я понял, что живое существо уже совсем близко. Возможно, за тот час, что я провел в пещере, я успел одичать, и обоняние мое обострилось. Так или иначе, я чуял запах несчастного, многократно вспотевшего тела, запах несвежего дыхания и даже засохших слез. Витольд вдруг испустил нечто вроде боевого клича и резко включил фонарь. Ослепленный вспышкой света, я несколько секунд ничего не видел, а когда проморгался, то различил белый круг на стене и посреди этого круга — бесформенное темное пятно, которое тряслось и металось у самого пола. Это и был Мурин. Сидя на корточках и загораживая глаза руками, он пытался убежать, передвигаясь, как краб, но яркий белый луч повсюду следовал за ним и как бы прижимал его к стене. — Мурин! — окликнул Витольд. — Серега! Ответом ему было всхлипыванье, а потом снова тонкий вой. Витольд повернулся ко мне: — Подержите фонарь. Только смотрите, чтобы Серега не скрылся. Держите его в круге света. Он хитрая бестия, только и ждет случая удрать. Я взял фонарь и навел его на Мурина. У того слезы текли по лицу. Он как будто не осознавал этого. Водил глазами в глазницах и быстро облизывал губы. Тем временем Витольд, не спеша, извлек веревку с петлей, вроде американского лассо, и довольно ловко набросил ее на Мурина. Серега дернулся, сильнее затягивая петлю на своем теле. Витольд попал так удачно, что петля обхватила руки Мурина и прижала их к туловищу. Мурин закричал каким-то совершенно нечеловеческим голосом и метнулся в сторону, увлекая за собой и Витольда, который упал на колени и протащился почти метр по каменному полу. На короткое время я потерял обоих из виду, мой фонарь без толку освещал пустую стену. Потом я нашел обоих, сперва Витольда, потом и Мурина, который лежал, поджав ноги к животу, на боку и судорожно всхлипывал. Витольд поднялся, натягивая веревку все туже и выбирая ее свободный конец. Мурин перестал отбиваться и затих. — Держите веревку, Трофим Васильевич, — сказал Витольд спокойным тоном. Он подал мне лассо, а сам забрал у меня фонарь. — Я пойду впереди. Буду светить нам под ноги. А вы ведите Мурина. Его на себе волочь не придется, не беспокойтесь, — сам пойдет. Разве что пару раз попробует убежать или начнет сопротивляться, хвататься за стены. Вы тогда его дергайте, вот так, — Витольд сделал резкое движение рукой, — и он опять пойдет. Тут до выхода не так далеко, как кажется. — Может, стоило бы его оставить в покое? — предположил я. — Говорят, темнота и одиночество — лучшие лекари для нервных больных. Им даже прописывают пребывание в космических капсулах. — С Муриным я бы не стал рисковать, — возразил Витольд. — Он может впасть в панику и забраться так далеко, что и вовсе выхода не отыщет. Тут и нормальный-то человек запросто свихнется. С этим он двинулся вперед, а я — за ним. Я тащил Мурина, как козу на привязи. Мурин то послушно шел, то вдруг упирался, приседал и верещал, и тогда мне приходилось применять силу. По природной склонности своей к гуманизму, в первые миги нашего путешествия я полагал, что весьма нехорошо дергать и даже пинать ни в чем не повинное, практически неразумное создание, к тому же смертельно напуганное. Но чрезвычайно быстро излишний гуманизм во мне иссяк, и я весьма бойко управлялся с моим пленником. — Здесь потолок снижается, — предупредил Витольд и посветил наверх. Я вовремя пригнулся и успел еще сбить с ног Мурина, чтобы тот не расшиб себе лба. Мурин пал на живот и растопырился, поэтому я полз и тянул его, точно куль. Мурин приглушенно стонал, больше, как мне казалось, с досады. Наконец мы миновали первую пещеру и высунулись на волю. Первые глотки чистого воздуха, пусть даже пропитанного туманом, показались слаще любого бальзама, так что мне захотелось смеяться. Волны не изведанного прежде счастья растеклись по моей крови. На Мурина же эта эйфория оказала прямо противоположное действие: он забился в угол возле выхода из пещеры, скорчился там и наотрез отказался покидать убежище. — Теперь придется действовать силой, — объявил Витольд, как будто до сих пор наше обращение с Муриным представляло образец добровольности и свободы выбора. — Держите веревку натянутой, Трофим Васильевич. Я повиновался. Витольд одной подсечкой сбил Мурина с ног, уселся на него сверху и ножом разжал его стиснутые челюсти. В левой руке у Витольда оказался пузырек с каким-то лекарством, которое Витольд ловко влил Мурину в рот. Мурин вытаращил глаза, фыркнул, обливая Витольда лекарством, потом судорожно глотнул. Веки его задрожали, ноги несколько раз стукнули об пол и обмякли. Витольд поднялся, обтер ладони об одежду и снял с Мурина веревочную петлю. — Все, — промолвил он. — Все? — удивился я. — Что вы с ним сделали? — А как, по-вашему? — спросил Витольд. — Отравили? — предположил я. — Почти, — вздохнул Витольд. — Это сильное успокоительное. Подействовало как снотворное. Он вынул из заплечного мешка одеяло и закутал Мурина. Мешок сильно исхудал, обвис. Очевидно, Витольд хорошо изучил повадки Мурина и запасся привычным набором орудий для поимки и приведения в чувство безумного дворника. — Теперь он будет спать, а пробудившись сразу увидит выход из пещеры и сможет вернуться домой, — объяснил Витольд. — Вы мне очень помогли, Трофим Васильевич. Без вас я бы часа два еще возился, наверное. Он сильный, Серега. Сильный и хитрый. Я молча кивнул, и мы с Витольдом покинули пещеру. Глава двенадцатая Я раздумывал вот над какой проблемой: наносить визиты я уже, можно сказать, научился; однако неизбежно грядет час, когда мне придется устроить у себя большой прием, например, на день Ангела. Я пытался представить себе, как это происходило при покойном Кузьме Кузьмиче. Наверняка имели место карты, степенные разговоры и немножко танцев — из снисхождения к молодежи. Будучи реалистом, я отдавал себе, конечно, отчет в том, что отделаться картами и «немножко танцами» мне не удастся. Я молод; следовательно, по мнению большинства, должен любить веселье. Из книг, бесед с умными людьми и по собственному опыту я также знал, что обманывать ожидания большинства — это все равно, что запихивать голову в духовку и удивляться спекшемуся мозгу. Однако я терялся в догадках: чего, собственно, от меня ожидают. Здешняя «молодежь» вся была, мягко выражаясь, немолода. Должен ли я поэтому отыскать в Петербурге и пригласить каких-то моих прежних друзей по студенчеству? И где раздобыть достаточное число молодых девиц из хорошего общества? Все эти мысли глодали мой бедный ум, когда, внезапно выглянув в окно, я получил новое свидетельство причуд провинциальной жизни. Следует отметить, кстати, что после происшествия с дракой и последующим бегством пещерный дворник мой преспокойно возвратился к покинутым пенатам. Он провел в уединении, как и предрекал Витольд, еще почти сутки. Лекарство благотворно воздействовало на его нервы. Пробудившись в столь экзотическом месте, как пещера, Мурин ничуть не удивился. Он завернулся в одеяло, как в плащ, вскарабкался по склону и явился домой весь грязный, с глиной в волосах, но абсолютно спокойный. Он посетил баню, получил от кухарки полную тарелку щей с мясом, после чего приступил к исполнению своих обязанностей, как ни в чем не бывало. Я как раз любовался чисто выметенной дорожкой перед домом, когда увидел, что по ней движется своего рода шествие. Впереди выступала Анна Николаевна Скарятина собственной персоной. Она была в чрезвычайно хорошенькой шубке из легкого серого меха, в шапочке с меховым перышком. На ходу она энергично размахивала рукой, в которой держала муфту. Неожиданно от всей ее фигуры повеяло чем-то рождественским, и мне даже краем глаза привиделась украшенная елка. За Анной Николаевной следовал тот самый мужиковатый лакей, которого я встречал в доме Скарятиных. Он был в валенках, которые затрудняли ему шаг, ибо доходили до колен и мешали сгибанию ноги. Лакей был также в рукавицах, которыми удерживал большую строительную тачку, всю в пятнах белой краски. На тачке громоздились какие-то тяжелые угловатые предметы, прикрытые рогожей. С моего наблюдательного пункта это выглядело как небольшой гроб, к примеру, младенческий. Странно, однако, но рождественское настроение при виде этой слегка зловещей фигуры у меня не улетучилось, а напротив — усилилось. Почему непременно гроб, положим? Почему не ясли с Младенцем-Христом? Волхвы не обязаны писать вежливые письма, предупреждая о своем визите. Я быстро вышел Анне Николаевне навстречу. Она улыбнулась: — Трофим Васильевич, как мило! Рада, что застала вас. Я был несколько удивлен ее словами. — Но разве вы не рассчитывали меня застать, когда отправлялись ко мне с визитом? Она кивнула, засмеялась. — Вы ужасно милый, — повторила она. Затем обернулась к лакею: — Оставь здесь и отыщи Мурина. Пусть поможет отнести в дом. Я поцеловал руку Анне Николаевне, проделав это, впрочем, довольно неловко. — Счастлив вас видеть. — Давайте же наконец войдем! — сказала она. Мы поднялись по ступеням крыльца, я помог Анне Николаевне снять шубку, принял у нее муфту и шапочку. Она проговорила: — А я ведь к вам надолго, Трофим Васильевич, не хочу в зимних сапожках сидеть. С этими словами она преспокойно уселась на табурет, и я стащил с нее сапожки. Она сама отыскала в моей прихожей в ящике маленькие домашние туфельки и надела их. — Это еще дядя ваш для меня купил, — сообщила она. Ее, очевидно, забавляло мое смущение. — Я так и знала, что они сохранились. — Вы, Анна Николаевна, удивительная, — сказал я, держа испачканные руки врастопырку. — Такая… простая. — Вы ведь никому не расскажете? — спросила она строго. — Обещаете? — Обещаю… — Ладно, ступайте теперь отмываться, а потом приходите в «ситцевую гостиную» — я там буду вас ждать. Распорядившись таким образом, Анна Николаевна упорхнула, а я отправился в умывальню. Когда я вернулся, переодетый в одну из нарядных домашних курток из коллекции дяди, Анна Николаевна уже сидела в кресле и надзирала за тем, как Мурин и ее собственный лакей вносят в гостиную большой ящик. Теперь я понял, что это был за ящик. Мне уже доводилось видеть его. Там хранились палеонтологические образцы, собранные Анной Николаевной. Я устроился в кресле, с любопытством глядя на свою гостью. — Разрешите одну загадку, Анна Николаевна, — начал я, — и заранее простите глупого петербуржца, который задает вам такие вопросы. — Хорошо, — улыбнулась она. — И сердиться не будете? — Только за то, что интригуете. Я вдохнул побольше воздуха и спросил: — Ваш визит ко мне — это в порядке вещей в Лембасово или же, напротив, — верх неприличия и проявление исключительной свободы духа? — Вот вы о чем!.. — Она нахмурилась, потом засмеялась. — Полагаю, я уже в тех летах, когда мои визиты, даже и к холостому мужчине, не выглядят ни верхом неприличия, ни проявлением исключительной свободы… Скорее, дружеский жест, никак не окрашенный полом. — Чем? — не понял я. — Полом… — повторила она и сделала рукой в воздухе округлое движение, как бы рисуя эфемерно-соблазнительную женскую фигуру. Я, кажется, покраснел, чем доставил ей неизъяснимое удовольствие. — Когда-то я частенько бывала в этом доме, — заговорила Анна Николаевна. — Разумеется, приходила с моей компаньонкой, Ольгой Сергеевной… Она умерла года два назад. Малозначительная была женщина и, в общем, мне не нравилась. Постоянно вышивала какие-то скучные салфетки и всем их дарила. Кажется, она даже немножко интриговала против отца… Но поскольку она ни на что не была годна, то я держала ее при себе. — Для чего же? — Как вы считаете, Трофим Васильевич, что будет с никуда не годной и немолодой женщиной, если она потеряет место компаньонки? — спросила Анна Николаевна. — Хотите сказать, что она жила у вас из милости? — догадался я. — Не хочу, но пришлось… Ольга Сергеевна очень любила сладкое, чай, конфеты, поэтому обыкновенно она предавалась своим маленьким радостям, а я беседовала с Кузьмой Кузьмичом. Он был интересный собеседник… пока не начал свататься. — Ну, я-то не начну!.. — вырвалось у меня прежде, чем я сообразил, что, собственно, говорю. Анна Николаевна засмеялась: — Ваше простодушие очаровательно. Смущайтесь, вам идет… А я ведь вовсе не к вам пришла. — Она чуть подалась вперед, как будто хотела потрепать меня по щеке. — На самом деле я пришла к Витольду. Вы не сердитесь? Я вытаращил глаза: — К Витольду? Вам нужен совет управляющего? Она покачала головой. — Управляющего? Нет, зачем же… Я и сама неплохо умею разбираться в наших домашних финансах, включая театр. И потом, Трофим Васильевич, финансы — гораздо более интимная область, нежели любовные сферы. На этот счет ни с кем не советуются, даже с другом. — Витольд — ваш друг? — Я удивлялся все больше и больше. Она пожала плечами. — Почему вас это шокирует? Мы давно знакомы, и дружим тоже давно, только нечасто выпадает случай побеседовать… Для хождений к нам у Витольда нет предлогов, а я в последние годы не имела возможности переступать этот порог из-за домогательств вашего дяди. Теперь, полагаю, все переменится. — Вы всегда желанная гостья… — пробормотал я, чувствуя в себе нарастание внутреннего идиотизма. — Но почему вы не сказали раньше? Я бы отпускал Витольда. К тому же я вообще не слежу, куда он ходит и чем занимается, — прибавил я. — В этом нет надобности, да и не в моих привычках… — Знаю, знаю, — мягко остановила она. — Не нужно лишних объяснений, они только все запутывают. — Вы, наверное, хотите остаться наедине? — сказал я, поднимаясь. — Я его тотчас позову, передам, что вы пришли, а сам уйду. — Эти разговоры до крайности неловки, — произнесла Анна Николаевна и многозначительно показала пальцем на камеру, видневшуюся в углу комнаты. Я в очередной раз забыл о камерах наблюдения. Обыкновенно я попросту не обращал на них внимания. — Ясно, — сказал я и посмотрел в камеру. — Безценный, вы ведь все слышите, ну так идите же сюда и перестаньте строить из себя невидимку. Витольд явился почти мгновенно, такой же скучный и сухой, как всегда. Анна Николаевна просияла. — Глядите, что я привезла! Витольд глянул на ящик, пожевал губу и спросил: — Принести для сопоставления имеющиеся у меня образцы? — Разумеется! — воскликнула Анна Николаевна. Витольд молча вышел из комнаты. Я изумленно наблюдал за этой сценой. Анна Николаевна откинула назад голову и расхохоталась совершенно как мужчина, громко, во все горло. — Я знала, я знала, что это собьет вас с толку! Вы, очевидно, вообразили, будто мы с Витольдом пренебрегли разницей в возрасте и положении и сделались тайными любовниками? Боже, сколько романтического бреда в вашей милой петербургской головушке! Нет, представьте себе только, ничего подобного нет! Мы лишь совместно палеонтологизируем. — Я бы остался с вами, — признался я, — если это не помешает. — А, вы тоже заинтересовались? — обрадовалась она. — Увлечения заразительны, — признался я. — А я, к тому же, всегда завидовал увлеченным людям, поэтому пытаюсь хотя бы издали схватить кусочек чужого счастья. — Это вы молодец, — похвалила Анна Николаевна. Дверь в гостиную раскрылась, и явился Мурин с ящиком, прижатым к животу. Ящик был несколько меньше того, что привезла с собой Анна Николаевна, но тоже достаточно велик. — Ку-куда его? — пропыхтел Мурин. — Ставьте на пол, — Анна Николаевна показала на коврик. Мурин присел, опустил ящик, прищемил при этом палец, сказал: «Ч-ч-ч-ч….» и ушел, сунув пострадавший палец за щеку. Витольд явился следом. Под мышкой он держал несколько растрепанных альбомов и связку перетянутых лентой карандашей. — Я попросил Планиду подать нам сюда чай, — сообщил он. — От долгих споров и пыли в горле непременно пересохнет. Анна Николаевна рассмеялась, как будто он сказал нечто забавное. Я услышал в этом смехе нотки истинной, дружеской интимности — не то, что в зазывных горловых смешках Софьи Думенской. Она уселась по-турецки прямо на полу и сняла с ящиков крышки. Витольд тем временем разложил альбомы. Один, с чистыми листами, протянул ей. Анна Николаевна забрала также карандаши и, щуря левый глаз, быстро набросала изображение какой-то окаменевшей гадины с завитками в области хвоста. Витольд раскрыл несколько уже изрисованных альбомов, потом вынул из ящиков образцы и разложил их рядом с рисунками. Анна Николаевна передвинулась немного, чтобы иметь возможность лучшего обзора. Она моргнула, потерла лицо, оставив на щеке ярко-зеленую полоску от раскрошившегося карандаша. — Сколько же неприятностей мне наделал Кузьма Кузьмич! — проговорила Анна Николаевна. — Три года я обходилась без его коллекций, поскольку к коллекциям прилагался отвергнутый жених… — Это новые образцы — другие, — перебил Витольд. — Вы о них даже не слыхали. — Другие? — Анна Николаевна удивленно подняла на него глаза. — Что вы имеете в виду? — Знаете, Анна Николаевна, — признался Витольд, — я уж сам собирался к вам идти с этой штукой, да все времени не выдавалось. Постоянно был занят… Тут оба они машинально посмотрели в мою сторону, и я понял, что представлял основную помеху на пути их палеонтологического счастья. Анна Николаевна первая явила милосердие и отвернулась от меня. — Что за штука? — мягко спросила она Витольда. — Да вот эта самая штука, — сказал Витольд. — Та, что в ящике. Видите ли, Анна Николаевна… Вы считаете, очевидно, что я располагаю какими-то новыми местными образцами? — Ну, не томите, Безценный! — воскликнула Анна Николаевна. — Вы же знаете, голубчик, как я люблю и уважаю вас, — прибавила она умильным голосом и мгновение спустя расхохоталась. — Это с Фольды, — сказал Витольд. Сделалось тихо. Я вдруг услышал, как в соседней комнате стучат часы. — Что? — шепнула Анна Николаевна. Она была теперь почему-то ужасно бледна. — С Фольды, — кивнул Витольд. — Эта штука неземного происхождения. — С Фольды!.. — повторила Анна Николаевна. — Да вы меня просто убили! Он ухмыльнулся: — Рад, сердечно рад. Я пошевелился и подал голос: — Вы не могли бы объяснить мне, почему камни из дядиного ящика вызвали у вас столь сильные чувства? Я ведь вижу, что оба вы на грани обморока! Они оба повернулись ко мне с легкой досадой, которая, впрочем, быстро сменилась: у Анны Николаевны — добротой к «милому мальчику», у Витольда — педагогической снисходительностью к профану. — Несколько лет назад, — заговорил Витольд, — когда мы с Анной Николаевной еще имели возможность регулярных встреч и, соответственно, регулярных бесед, в одном из наших споров возник ксенопалеонтологический вопрос. До какой степени ископаемые образцы с других планет могут или не могут совпадать с земными при условии, что развившаяся на этих планетах гуманоидная жизнь обладает сходством или несходством с земной? Как ни странно, научные труды об этом немногочисленны. Считается, в общем, что подобное сходство не обязательно, хотя обыкновенно оно наблюдается в большинстве миров. — А разве на изведанных планетах не собраны ископаемые образцы для изучения? — спросил я. — Я полагал, в этой сфере все уже исхожено вдоль и поперек и новым ученым там попросту нечего делать. Они дружно рассмеялись. — Это и так, и не так, — ответила Анна Николаевна. — Образцы собраны, но не в полной мере. Чем более планета подходит для колонизации, тем меньше академических изысканий на ней проводится. Все финансовые отчисления мгновенно перебрасываются в практические отделы: современная флора и фауна, минералогия, возможное их полезное применение — и так далее. Те немногочисленные исследования в области ксенопалеонтологии, которые проводились… — Если вообще проводились, — заметил в скобках Витольд. — …не дают нам никакого материала для самостоятельного изучения, — завершила Анна Николаевна. — Как правило, они представлены несколькими статьями в журналах, обыкновенно — с уже готовыми выводами. — Еще чаще это просто описания, — прибавил Витольд. — Без иллюстраций. — Вот почему наличие у нас инопланетных образцов еще никем не исследованных и не описанных, — заговорила Анна Николаевна прерывистым голосом, бросая алчные взгляды в сторону ящиков, — так волнительно и… — Я понял, — сказал я. — Правда. — Мы ведь располагаем как современными образцами с Фольды, так и доисторическими, — продолжал Витольд. — И можем создавать собственные теории. Я похолодел. Насчет «современных образцов» Витольд напрасно высказался при Анне Николаевне. Наш собственный «современный образец» оправился от своей болезни и теперь окончательно переселился на кухню, под надзор достойной Платониды Андреевны. Я не был уверен насчет того, что Анне Николаевне можно доверять в этом вопросе. Палеонтология — это хорошо и благородно, но укрывательство бандитов с большой дороги — другое дело. Здесь я бы и родному брату не вполне доверился, будь у меня, конечно, родной брат. Однако я напрасно всполошился. Сейчас все внимание Анны Николаевны было приковано к пыльным ящикам. Некоторое время Витольд и Анна Николаевна увлеченно сопоставляли какие-то усики, чешуйки и хвостики у земных образцов и образцов с Фольды. Анна Николаевна беспрестанно делала зарисовки. Порой они извлекали из ящика какое-нибудь странное окаменелое создание и одновременно улыбались общему воспоминанию. — Мы с вами, помните, долго спорили насчет вот этого отростка, — Анна Николаевна склонилась над каким-то из камней. Витольд кивнул: — Все-таки я пришел к мнению, что вы тогда были правы, Анна Николаевна. — Я всегда права, — объявила она. — Слушайте, а откуда у вас вообще взялись образцы с Фольды? Неужели Беляков все-таки прислал? — Прислал, — кивнул Витольд. — И вы молчали? — упрекнула она. — Анна Николаевна, мне разве следует напомнить вам обо всем, что произошло в последнее время? — вопросил Витольд. — Беляковский груз прибыл за несколько дней до кончины Кузьмы Кузьмича. В доме как раз творилась вся эта свистопляска с докторами и нотариусами. Вы и представить себе не можете, что здесь происходило. Кузьма Кузьмич переписывал завещание шесть раз. Докторов он призвал к себе сразу троих, причем каждый являлся признанным светилом в своей области. Один рекомендовал только химические препараты, и при том в больших дозах, другой настаивал на гомеопатии в дозах микроскопических, третий предлагал альтернативную терапию, вроде облучения кварцевой лампой. Хозяин мой применял попеременно все три вида рекомендаций. В мои обязанности входило надзирать за медсестрами, которых Кузьма Кузьмич страшно бранил. Одну даже поколотил кварцевой лампой. Я заплатил бедняжке из собственных сбережений, чтобы она никому не объясняла, откуда на ее хорошеньком личике взялись синяки. Синяки через неделю сошли, но деньги мои пропали, а с ними и полкило нервов… Наконец дорогой покойник отошел. Я заказал панихиду, сорокоуст и взял отпуск на два дня, чтобы выспаться. Кое-как привел дом в порядок. А после этого сразу же приехал наследник. Я сделал приветственный жест рукой. Анна Николаевна улыбнулась мне мимолетно. — Все это время ящики с Фольды, неразобранные, находились у нас в кладовке, — продолжал Витольд. — И у меня не было возможности даже просто снять крышку и посмотреть, что там. Только сейчас вот и нашлась минутка для разбора коллекции… Так что не упрекайте меня, драгоценная Анна Николаевна. Вы можете не сомневаться в моих соображениях касательно вас. — Вот как? — протянула она. — У вас на мой счет имеются какие-то соображения? Берегитесь, дерзкий. — Я считаю вас наилучшим собеседником по данной теме, — ответил Витольд. — Что ж, это комплимент, — решила Анна Николаевна. — А я как раз читал письма некоего Захарии Белякова, — опять вмешался я. — И, кажется, они как раз про эту самую экспедицию. Впервые за последние полчаса они посмотрели на меня с настоящим интересом. Я воспрял духом и прибавил: — Вы ведь про того Белякова говорите, который находился на чужой планете в экспедиции и корреспондировал дяде? — Да, — проговорил Витольд. — Захария Беляков, член экспедиционного корпуса Академии Наук. Он прислал Кузьме Кузьмичу образцы и… Сохранилась переписка? — Витольд даже как будто разволновался, хотя я не понимал, почему. — И вы ее читаете? — Почему вас это так удивляет, Безценный? — осведомился я. — Вы, кажется, знали, что в университете меня хорошо обучили азбуке. Я даже могу освоить довольно длинный связный текст, если он не слишком труден. Увы, моя блистательная ирония пропала втуне — Витольд просто не обратил на нее внимания. Тут вошла Планида с подносом и внесла чашки, которые ловко расставила на столе. Затем она вышла и скоро возвратилась с самоваром. Наконец настал черед колотого сахара в хрустальной сахарнице, посылавшей во все стороны крохотные радуги, и корзинки с печеньем. — Спасибо, Платонида Андреевна, — проговорила Анна Николаевна, поднимаясь с пола. — Ступайте теперь. Я возьму на себя роль хозяйки и сама разолью чай. Если господа не возражают. Я сказал, что не возражаю, и Планида удалилась, на ходу вытирая лицо фартуком. Мы переместились за стол и продолжили нашу беседу за чаем. — И правда, в горле пересохло! — засмеялась Анна Николаевна. — И от пыли, и от всех этих неожиданных новостей. Она протянула мне налитую чашку. Я вдруг понял, что едва ли не впервые в жизни пью чай с людьми, которых, наверное, мог бы назвать моими друзьями. В университете это все было не то — там и чай был плохой, и пили мы его не столько разговаривая друг с другом, сколько давясь и торопясь. Кто не успевал, тому не доставалось печенья или бутербродов, и мы вечно спорили из-за сахара, так что на беседы времени, в общем, не оставалось. Витольд взял вторую чашку, я слышал, как он тихо проговорил «спасибо», а потом Анна Николаевна налила и себе. И снова тикали часы в соседней комнате. — Расскажите про эту переписку, Трофим Васильевич, — попросил Витольд. Я открыл глаза, вздохнул, слабо улыбнулся. — Ну что вы впились в него клещами, Витольд! — упрекнула Анна Николаевна. — Дайте Трофиму Васильевичу дух перевести. — Я уже перевел, спасибо, — сказал я. — А что переписка? Собственно, там нет никакой тайны или научного открытия. Я ведь читаю все подряд, как роман. Точнее… — Я замолчал, подбирая слова. Мне хотелось объяснить причины, по которым я обратился к дядиным тетрадям. — Видите ли, Кузьма Кузьмич предстает в разговорах здешних обитателей образцом совершенства. А я — недостойный его наследник и вообще — «попович». Тут Витольд слегка смутился. Если бы я не знал Витольда уже порядочно времени, то и не заметил бы этого, а так я пережил мгновение острого торжества. — Следовательно, — продолжал я, — первейшим моим долгом было знакомство с дядиным духовным наследием. Я брал наиболее растрепанные книги из библиотеки. Изучал периодические журналы, которые выписывал дядя. И, наконец, счел необходимым ознакомиться с дядиной перепиской. Вы скажете, что чтение чужих писем не согласуется с понятием о морали? — с жаром продолжал я, хотя оба моих собеседника молча поглощали чай и ничего подобного не говорили. — Что ж! Если бы я обнаружил письма какой-нибудь влюбленной в дядю женщины… или даже женщины, которая была им соблазнена… то мгновенно предал бы письма огню. — Так о чем повествует господин Беляков? — напомнил Витольд. Нравственная сторона вопроса оставила моего управляющего совершенно равнодушным. Я выпил половину чашки, прежде чем ответить: — Господин Беляков описывает свои приключения на чужой планете. Я даже не понял сперва, что речь идет о Фольде, поскольку он называл место экспедиции попросту «Дырой». Только теперь, когда вы сказали, что образцы с Фольды прислал Захария Беляков, я сложил два и два… — Что он пишет о Фольде? — вцепился Витольд. — Да сами прочитайте, — сказал я. — Зачем я буду вам пересказывать? Тетради с перепиской у меня в спальне. Я их вам охотно вручу, а то, гляжу, у вас от волнения даже очки запотели. — Это от чая, — сказал Витольд и снял очки. Анна Николаевна заявила: — Я тоже претендую. Может быть, прочтем вслух? — Прекрасная мысль! — воскликнул Витольд. — Только кто будет все это декламировать? — Если угодно, я начну, — предложила Анна Николаевна. — Отец обучал меня дикции, когда думал, что из меня выйдет актриса. — Она засмеялась. — Я даже брала уроки актерского мастерства у Лисистратова. — Не может быть! — ахнул я. Она посмотрела на меня лукаво. — Да почему же не может? Он, когда трезвый, довольно толковый педагог. И играет на сцене совсем недурно. Не знали? Только с годами он все реже бывает трезвым… Ему бы лечиться. Впрочем, нет. Беру свои слова обратно. Таким, как Лисистратов, лечиться не нужно. Если он останется наедине со своей реальностью, то, пожалуй, лишится рассудка. Лучше уж плавать в море винных грез… Папа в те годы еще не терял надежд касательно Лисистратова и призвал его для моего обучения. Первые десять уроков прошли весьма плодотворно, а затем бедный Лисистратов вообразил себя Абеляром, а меня — Элоизою, и немедленно приступил к воплощению сюжета. Забыл, однако, что роман сей носит наименование «История моих бедствий». — Неужто?.. — проговорил Витольд вполголоса, с явным намеком на «бедствие», которое — неужто? — постигло беднягу Лисистратова. — О нет, до такого не дошло… — со смешком отозвалась Анна Николаевна. — То есть, Лисистратов не был «обабелярен», как выразился папа, хотя угрозы подобного толка высказывались… Но вышвырнут был с позором и больше «никогда-никогда, ни ногой на порог» — и так далее… Впрочем, впоследствии вполне ступал ногой на наш порог, однако держался очень смирно. Я встал. — Сейчас принесу тетрадь. — Я волнуюсь, — призналась Анна Николаевна и поглядела на меня снизу вверх. — Вы прекрасно справитесь, — заверил ее я и поскорее исполнил свое обещание: мне и самому не терпелось послушать ее чтение. — …Кстати, — говорил Витольд, когда я с письмами входил в комнату, — хорошо бы установить, где сейчас находится Захария Беляков. — Вероятно, он в Петербурге, — предположил я, кладя тетрадь на стол и усаживаясь на прежнее свое место. — В таком случае, весьма странно, что его не было на похоронах Кузьмы Кузьмича, — указал Витольд. — Если учесть их дружеские отношения, переписку, присылание посылок… И впоследствии, уже после похорон, он также не давал о себе знать. Вы не находите данное обстоятельство удивительным, Трофим Васильевич? Мне это, признаться, раньше в голову не приходило. Покойный дядя, его исполненная достоинств жизнь, его вещи, мысли и страсти — все это представлялось мне достоянием каких-то давно ушедших веков. А между тем времени со дня смерти дяди прошло совсем немного… И в самом деле, отчего Захария Беляков не явился проводить в последний путь «друга домоседушку»? — Умеете вы, Безценный, поставить в тупик, — сказал я. Витольд пожал плечами. — У меня и в мыслях ничего похожего не было. Вопрос продиктован обыкновенной логикой. — В таком случае, к логике и обратимся! — заявила Анна Николаевна. — Если Беляков был дружен с покойным Кузьмой Кузьмичом и не пришел к нему на могилу, то это означает… Например, то, что Беляков попросту не смог. — Не смог? — переспросил Витольд. — Что же тут такого особенного? В жизни всякое случается. Да хоть сломал себе ногу! — сказала Анна Николаевна. — Или не захотел, — пробормотал Витольд. — Потому что опасался. — Опасался? — удивилась Анна Николаевна. — Но чего он мог опасаться в Лембасово? Витольд махнул рукой: — Не слушайте, у меня бред… — Ну, коли бред, так займемся лучше чтением… Анна Николаевна взяла тетрадь, провела пальцами по обложке и спросила: — С самого начала? — Конечно, — сказал я. — Я потому спрашиваю, что вы ведь, Трофим Васильевич, уже читали, так вам, быть может, неинтересно с начала, — пояснила она. — Я с наслаждением послушаю ваше чтение, — заверил я. — Хорошо же! — провозгласила Анна Николаевна. — Слушайте! И начала, не сбиваясь и не запинаясь, хотя почерк у Белякова был довольно неразборчив местами — «точно мухи бредут», как выражался наш гимназический учитель чистописания. Декламировала она выразительно, в лицах, и временами делала ужасно драматические паузы. Порой она останавливалась, чтобы выпить чаю. Витольд подливал ей горячего, за что она благодарила его быстрым пожатием руки. Я слушал, полузакрыв глаза, и перед моим взором вставали картины экспедиционного лагеря: полосатые холщовые палатки, как у бедуинов, штабели ящиков, пахнущие казенным ситцем связки мешочков для отбирания проб; я воочию видел красноватые пустынные пески и низкое фиолетовое небо, в котором плясало раскаленное солнце, зрительно меньше земного. Теперь, когда я знал, что планета, на которой находилась экспедиция Белякова, и есть та самая Фольда, мне гораздо лучше представлялись аборигены. При первом ознакомлении с письмами я рисовал себе нечто вроде пигмеев, низкорослых и чернокожих, с татуировкой на выпяченных животах. Ныне же местные обитатели являлись моему воображению в истинном своем облике: с тонкими и длинными конечностями, с багровой кожей, темно-синими раскосыми глазами в припухлостях век, с гладкими черными волосами. Я хорошо слышал и звучанье их языка со всем этим цвирканьем, глухим клокотаньем и протяжными тонкими звуками. Дойдя до описания проступка «Яши», которого приговорили к смерти через прорастание шипов сквозь тело, Анна Николаевна отложила тетрадь. Витольд тотчас же опять налил ей горячего чаю и придвинул чашку. — Это Бог знает что такое! — воскликнула Анна Николаевна. — Какая варварская жестокость! — У всякого народа свои обычаи, — сказал Витольд. — С точки зрения этнографической, ничего варварского или дикарского в этом нет. Не более, чем в смертной казни через расстрел или повешение. — Можно подумать, что расстрел или повешение — не дикость, — возразила Анна Николаевна. — Еще прибавьте, что одобряете гарроту, или гильотину, или эту там… не знаю… сажание на кол! — выпалила она гневно, как будто Витольд лично нес ответственность за все смертные казни мира. — Я мог бы назвать еще некоторые виды, — сказал Витольд, отлично видя, что сердит и огорчает Анну Николаевну. — Хватит, Безценный, — вмешался я. — Хватит так хватит, — он покладисто замолчал. — И знаете, что возмущает меня больше всего? — заговорила опять Анна Николаевна. — Позиция этого господина Белякова. Я предполагала, что долг всякого цивилизованного… да не обязательно цивилизованного… просто — порядочного человека — вмешаться, остановить жестокую расправу. Но нет, ему было интересно наблюдать. В этом отношении мужик Сократыч выглядит гораздо симпатичнее, хоть г-н Беляков и пытается изобразить его ограниченным и невежественным. — «Яша» спасется, — сказал я. Мне невыносимо было видеть, как мучается Анна Николаевна, как переживает она за неведомого инопланетянина. Я был вознагражден за свою несдержанность — ее глаза засияли. — Правда? — воскликнула она. — Хорошо, что вы мне это сказали заранее, голубчик Трофим Васильевич, не то я не смогла бы дальше читать… — Она перевела дыхание и засмеялась. — Странно, однако, что я так волнуюсь. — Ничего странного, — подал голос Витольд. — Вы добры и за всех переживаете, даже за книжных героев. Здесь же перед вами не вымышленные персонажи из книги, а действительно жившие (и, быть может, до сих пор живущие) люди. Анна Николаевна снова принялась читать: — «„Яша“ лежал под солнцем в ожидании, пока прикатится колючий шар и довершит казнь. Но колючки, как нарочно, избегали этого места. Наконец, когда солнце зашло, аборигены поднялись, приблизились к „Яше“, отвязали его и что-то выкрикнули громкими голосами, хлопая его при том по ушам ладонями. Я повернулся к Сократычу за разъяснениями…» Вы правы, Трофим Васильевич, он спасся, и я также была права — Сократыч в нравственном отношении куда выше, нежели профессор Беляков… Она возобновила чтение. * * * «…Мой помощник, старший лаборант Хмырин, существо весьма желчное и обиженное жизнью. Он пишет уже вторую диссертацию. Первая была отвергнута ученым советом за полной научной несостоятельностью. Внятное изложение мыслей — не сильная сторона Хмырина. После изгнания из научного сообщества Хмырин не захотел далеко удаляться от Академии Наук — источника всех жизненных благ, — и потому устроился там на работу дворником. Позднее он сделался младшим, а затем и старшим лаборантом и снова взялся за диссертацию. Расскажу, пожалуй, историю моего с ним знакомства. Хмырин проведал о предстоящей экспедиции и явился ко мне в кабинет без предупреждения, вечером, когда я уже собирался гасить лампы и закрывать (обыкновенно я уходил последним, когда все мои помощники и лаборанты уже вкушали домашний отдых). Я удивленно посмотрел на неожиданного визитера. Синий испачканный халат, грубые руки, бегающий взгляд — все изобличало в нем лаборанта-неудачника. — Что вам угодно? — спросил я. (Самая пошлая из возможных фраз!) — Захария Петрович… — заговорил он. — Я Хмырин. Помните меня? Я решительно не помнил никакого Хмырина, о чем и сообщил не без недостойного злорадства. — Хмырин, который диссертацию провалил, — пояснил незнакомец. Это был действительно эпизод запоминающийся, потому что обыкновенно человек, способный написать диссертацию, находил возможность и защитить ее. Однако мой ночной гость явно был из числа исключительных. — Э… — протянул я. Разумеется, я знал, что имел место подобный случай, но с героем его лично никогда не знакомился. И тут Хмырин взвыл, как баба при отъезде новобранцев на войну, и в буквальном смысле слова повалился к моим ногам. — Захария Петрович, батюшка, не погубите! — причитал он. — Возьмите в экспедицию! Другого пути не вижу, иначе — головой в Неву и поплавочком до Горного института! Я, признаться, ошалел от такого поворота. — Каким поплавочком? Почему до Горного института? Вы что, в Горный хотите переводиться? Да встаньте же! — забормотал я. Хмырин неловко поднялся, держась за край стола, и объяснил: — А утопленников возле Горного вылавливают, там отмель и удобное место… Они застревают, тут-то их специальным крюком и… — Хватит! — рявкнул я. — Говорите яснее. — У меня продуман план, — сказал Хмырин. — Сам я внятно излагать научные идеи не умею, хотя идей в этой вот голове, — он звучно похлопал себя по макушке, — как тараканов в деревенской бане. Я найду девушку. — Девушку? — Ну да, девушку. Ихний пол и сострадание имеет, и может излагать мысли. Найду такую, которая снизойдет. Я расскажу ей идею, а она запишет. И тогда смогу защититься. Но мне необходимо хотя бы младшего сотрудника. А тут — как на войне! — На какой войне? — Дают чины. Положим, чтобы от корнета до поручика дослужиться, в мирное время нужно и учиться, и разное там… А во время войны, положим, отличился в военной операции — и хлоп! — вот тебе и новое звание. То же и в науке. От лаборанта до младшего научного — целая жизнь может пройти. А в экспедиции, особенно если привезти матерьял, — мгновенно. Прыжком, так сказать. Я признал, что оба его рассуждения, несмотря на сумбурность, выглядят вполне разумно. — Берете? — вопросил Хмырин, блистая взором. Я обещал взять. Пожалел ли я о том, что выполнил мое обещание? Да нет, пожалуй. Хмырин по-прежнему невнятен, завистлив, многоречив и, боюсь, нечист на руку по мелочам, но этим его недостатки и ограничиваются. Он глубоко предан мне и неустанно шпионит в лагере за всем и каждым, а потом докладывает в приватной беседе. Когда экспедиция затягивается, как наша, а состав ее участников разношерстен и ограничен, наличие подобного человека может оказаться для руководителя бесценным. На следующий день после несостоявшейся казни „Яши“ Хмырин крепко повздорил с Сократычем. У них едва не дошло до рукоприкладства. Когда я лично разнял их и строго допросил касательно причины разногласия, Сократыч объяснил, что переругались они „по вопросу о сотворении мира за шесть дней“, а Хмырин утверждал, будто случилось все „на почве долгого отсутствия баб“. Я счел обе причины правомочными, ибо только долгое отсутствие „баб“ и может вывести на первый план вопрос о „сотворении мира за шесть дней“, и при том сделать его поистине кровоточащим. Однако вечером того же дня Хмырин проскользнул ко мне с форменным доносом на Сократыча. — А вы знаете ли, Захария Петрович, — поведал он, — что это Сократыч и придумал, как спасти вора „Яшу“ от заслуженного наказания? — Что вы такое городите, Хмырин? — удивился я. Однако против воли был заинтригован, и от Хмырина это не ускользнуло. — Говорю то, что знаю и в чем убежден, — сказал Хмырин, прикладывая кулак к груди. — Сократыч, змея подколодный, лишил вас священного права наблюдать за этнографическим процессом, так сказать, во всей полноте, до его логического завершения. А Яшка-то, вор, от всякой кары ушел. — Насколько мне известно, — произнес я, — никаких подтасовок во время казни не происходило. „Яша“ был привязан к земле по-настоящему и действительно ожидал, пока прикатится колючий шар. И то, что шар так и не прикатился, означало, вероятно, волю местных богов или нечто подобное… во что они там верят… Может быть, перст Провидения, — прибавил я, памятуя „сотворение мира за шесть дней“, которое так волновало моих сотрудников. — Как же, перст Провидения! — фыркнул Хмырин. — Если только Провидение похоже на Сократыча. — Сократыч находился рядом со мной, — напомнил я. — У него железное алиби. — За Сократычем, за этим карбонарием, я давно уже веду наблюдение, — сказал Хмырин страстно. — Он ведь против вас злоумышляет. Только прикидывается дураком, а сам затевает… ох, затевает! Он и язык ихний для того выучил. Перед вами показывает, будто едва пару слов разбирает, а на деле бойко цокает и свистит не хуже этих, красномордых! Ну вот, значит, слежу я за ним, а он к этим-то, к красномордым отправился. И там соловьем поет. А они слушают. Потом вдруг давай себя по ушам хлопать. Это у них так веселье отображается. — Знаю, — сказал я. — Говорите ясней. Я не та барышня, которая за вас диссертацию будет писать. — Пока вы с Сократычем ожидали свершения справедливости над „Яшей“, я ходил по округе, — сказал Хмырин. — Ноги все истоптал. Пески, сволочь, засасывает. Вот тут все болит. — Он показал на свои ляжки. — И что вижу? — Хмырин выдержал паузу, а потом захихикал. — По всей округе красномордые ходят с большими палками и отгоняют колючие шары. Чтобы ни один, значит, до места казни не докатился! — Умно, — сказал я. — Умно? — взъелся Хмырин. — Да это Сократыч, небось, все придумал. То-то они веселились, уроды. — Хмырин, — сказал я, — я благодарю вас за сведения. Не сообщайте их больше никому. Если Сократыч и поступил так, как вы указываете, то сделал он это исключительно по добросердечию. Русский мужик весьма добросердечен, особенно по отношению к иноземцам. По отношению к соотечественникам он бывает таковым не всегда. Поэтому держите рот на запоре. Хмырин объявил, что так и поступит. Я расспросил его о будущей диссертации, он принялся излагать мне свою очередную довольно дикую теорию, которую я, не будучи сострадательной барышней, не понял вовсе и только кивал время от времени, пока меня не начало клонить в сон. Тогда я извинился и объяснил дело усталостью, а Хмырин сразу же удалился…» Глава тринадцатая Как всякий старый морской волк, кухарка моя, достойная Платонида Андреевна, обладала множеством дурных привычек. Она не только не стремилась от них избавиться, но превращала их в своего рода предмет особой гордости и охотно выставляла напоказ. Об одной я уже упоминал: она беспрестанно курила и повсюду сыпала пеплом. В другие я до поры не вникал и сделался свидетелем их лишь благодаря случайности. Из-за густой атмосферы кухня была единственным местом в доме, куда не входила моя горничная, трудолюбивая Макрина. Она страдала аллергией или родом астмы, почему и пользовалась при уборке всегда только влажными тряпицами: поднятая в воздух пыль могла вызвать у нее беспрестанное чихание, которое завершалось порой даже кровотечением из носа. Ненависть к любого сорта грязи и беспорядку превращала Макрину в идеал горничной; основным недостатком «честной вдовы» я считал сокрушительное добронравие. Макрина исключительно ловко подмечала у окружающих малейшие зачатки нравственной неблагонадежности и никогда не могла о них умолчать. Поскольку тревожить господ подобными разговорами Макрина считала дурным тоном, то свою тягу к восстановлению поврежденной добродетели она удовлетворяла в долгих беседах с соседской прислугой, молочницей и знакомыми продавщицами из магазинов. На языке грубой обыденности это называлось «разносить сплетни». Как я уже указывал, именно по этой причине Витольд счел необходимым удалить Макрину из дома, едва лишь у нас появился больной фольд. Дней через пять вся мебель покрылась толстым слоем пыли, мусор на полу стал заметен даже мне, человеку крайне нетребовательному, и необходимость в доме Макрины сделалась вопиющей. Я думал о скором возвращении Макрины из пансионата со смешанным чувством: с одной стороны, я испытывал облегчение, с другой — меня глодала тревога. Однако ж Витольд и здесь проявил себя мудрецом и стратегом и законодательно закрепил самовольное переселение фольда на кухню. Естественное сопротивление Планиды Андреевны Витольд сломил обещанием десяти рублей и «того хорошенького бархатного альбомчика» из коллекции Кузьмы Кузьмича, на который кухарка давно уже точила зубы. Таким образом, Макрина была без помех водворена обратно в «Осинки». Входя ко мне поутру с кофейником, Макрина прочувствованно молвила: — Ой, Трофим Васильевич, ой, голубчик, до чего же дом довели изверги!.. Это я не про вас, а вообще… — прибавила она, спохватившись. — Вы у нас ведь сущий голубчик… Я ж ничего такого не говорю, чтоб осуждать, не подумайте. Человеку свойственно пачкать. В падшей его натуре заложено. Бороться с этим — все равно как с Божьими установлениями. Мы ведь как на белом свете живем, Трофим Васильевич? — Как? — заинтересовался я. — Грешим да каемся, Трофим Васильевич, родненький, грешим да каемся! — сказала Макрина, наливая мне кофе в любимую дядину чашку, высокую, с рисунком гавайской пальмы. — Никак иначе у нас и не выходит. Потому и работа моя в доме — бесконечная. Я ведь не жалуюсь, Трофим Васильевич, отец родной, напротив, всем довольна, включая жалованье. А только вся душенька чистой кровью изболелась у меня… Мне и отдых-то был не в радость, потому что я ведь предвидела. Гуляю по «Ясной зорьке» и все об «Осинках» думаю… Как вы тут без меня, голубчик, Трофим Васильевич! Изверги, не следят за домом, только пачкать умеют. Мужчины — они хоть бы и ума у них была палата, а все-таки все грязуны и пачкули. Взять Витольда Александровича, — разоткровенничалась Макрина (раньше она себе такого не позволяла, но я слушал с интересом). — До чего же мужчина умный и образованный! У меня порой аж к горлу подкатывает, когда его слушаю. Знаете, вот как на карусели если долго кататься — тошнить начинает, и тут же страх, и восторги? Вот эдак и во время бесед с Витольдом Александровичем. Очень умный мужчина! Про что только не растолкует… Как-то раз, он в настроении был, рассказывал мне и КлавдИи про белый цвет. — Какой еще белый цвет? — не понял я. — Растет тут у нас по склонам белый цвет, — пояснила Макрина. — Схожий на колокольчик. Мы так его и называли — мол, колокольчики. Витольд Александрович нас на смех-то и поднял. «Какой же это, — говорит, — колокольчик, когда это…» И названье сказал на латинском языке. «И близко ничего к колокольчику нет, — говорит. — А цвет этот здесь произрастает еще с каменного веку. Прямо на этом самом месте. — И ногой топнул, обрызгал даже себе штанину. — И при том, — говорит, — в каменном-то веке он был размером с дерево, такой вот огромный, ну а после, конечно, выродился и сильно умалился, так что ростом стал с цветочек. А все-таки это бывшее дерево…» Мы с КлавдИей прямо рты поразевали. Он, видя наше изумление, и про каменный век нам тут многое рассказал… Времена, говорит, были тогда такие, что все кругом было каменное, а христианских церквей еще вовсе не строили. А белый цвет все-таки тогда произрастал на наших склонах… Я с той поры все гляжу на эти цветочки и думаю… Представляется мне, как люди-то жили, бедные, если у них все было каменное, и одежда, и посуда, и мебель вся… — Она всхлипнула. — У меня уж сегодня дважды кровь носом шла, столько пыли… Я Планиду-то нашу спрашиваю, почему она за домом не смотрит, да с Планидой ведь разговаривать невозможно! От табачного дыма у меня слезы потоками текут. А она знай хохочет, сущая Иродиада. — Я сердечно рад вашему возвращению, Макрина, — сказал я. — Без вас дом и в самом деле пустой. — Для чего ж тогда меня отсылали? — прищурилась Макрина. — Вы так говорите, будто вас в ссылку угнали, в Сибирь, где волки воют, — обиделся я. — Я-то надеялся, что предоставил вам небольшой отдых в знак поощрения. — Как же!.. Да Витольд Александрович меня чуть не силком из дома выпихнул. «Вот, — говорит, — тебе деньги, Макрина, в „Ясной Зорьке“ уже место заказано, поезжай теперь и не возвращайся, пока оплаченный срок не выйдет, гуляй-отдыхай, за все барин по доброй душе своей заплатил». На ссылку-то как раз и похоже. — У Витольда манера такая, необычная, — указал я. — Боится, что его заподозрят в доброте, а это совершенно не в моде. Он ведь в Петербурге учится, в университете. У нас там все такие. — Вы-то, положим, не такой, — заметила Макрина. — Я курса не окончил и из университета вышел, — объяснил я. — У меня теперь собственное имение, учиться не обязательно. Могу быть, каким вздумается, хоть над «Бедной Лизой» плакать. А Витольд в университете до сих пор числится, да еще и на заочном. Заочные — они самые отчаянные. Макрина чихнула несколько раз кряду, испуганно посмотрела на меня поверх носового платка, невнятно извинилась и убежала. Наверное, у нее опять кровь носом пошла. Постепенно дом начал преображаться волшебным образом, как будто невидимые создания, вроде эльфов-помощников, шныряли повсюду с тряпочкой и метелкой. Опять не было нигде ни соринки. В перерывах между приступами кашля Макрина ходила из комнаты в комнату и вела свою незаметную войну с вездесущим врагом. Тем не менее я чувствовал себя как на иголках. Что произойдет, если Макрина натолкнется на фольда, мне и представить было страшно. К счастью, Витольд рассчитал верно, и на кухню Макрина, истерзанная аллергическим насморком, даже не заглядывала. Витольд сам носил ей обеды в ее комнатку. * * * Как-то вечером, часов в шесть, пошел снег. Я стоял в гостиной, возле окна, и смотрел на мягкие хлопья, на беспрестанный их полет сквозь темный воздух. Казалось, где-то далеко на небесах разразилась война, и мириады беженцев панически перемещаются с облаков на землю, в спешке, кое-как, заселяя пустынные области моей аллеи и молчаливого, облетевшего уже сада. — Трофим Васильевич, — тихо окликнул меня чей-то голос. Я обернулся. В комнате с незажженными светильниками кроме меня находился еще кто-то, невидимый. И я почему-то сразу догадался, кто мой гость. — Господин Свинчаткин? — уточнил я. Матвей (это был он) засмеялся: — Ну какой я «господин», помилуйте, Трофим Васильевич! — Как вы попали в дом? — забеспокоился я. — Вас никто не видел? Тут следователь, кстати, пару дней назад приходил ко мне, о вас расспрашивал. Порскин. Конон по имени. — Следователь ваш меня еще нескоро найдет, если только случай ему не поможет… А попал я сюда очень просто. У вас в доме есть одно полуподвальное окошко, оно не закрывается. Мне Витольд еще в прошлый раз показал. Да вы не беспокойтесь, Трофим Васильевич, я скоро уйду. — Я вовсе не беспокоюсь, — объявил я с горделивым достоинством. — Погодите, я все-таки свет зажгу… А вас точно не видели? У меня горничная — не женщина, а неугасимая лампада. Так по сторонам и зыркает. Вы сами-то с оглядкой хоть перемещаетесь или по всей местности как мышь полевая шмыгаете? — Обижаете, барин, — протяжно пропел Матвей Свинчаткин. — Какие ж мы разбойники, ежели незаметно просклизнуть не могем? — Тьфу ты, да не коверкайте же язык! — взмолился я. — Слушать больно. — Мы завсегда коверкаем, — заявил профессор Свинчаткин. — Плохо только вот выучились. Когда я с настоящими русскими мужиками рядом находился, перенимать их речь было просто, а тут, с этими фольдами, — напрочь отвык. У меня хорошая восприимчивость к разным речевым особенностям, но необходима постоянная практика. Забываю так же быстро, как и осваиваю. Возраст, должно быть. Память подводит. Не умственная даже, а слуховая. Я зажег в комнате свет. Матвей Свинчаткин в тулупе, со своей ужасной бородой, с толстой красной царапиной через весь лоб глядел на меня, широко ухмыляясь. — Тулуп снимите, — сказал я. — Взопреете, придется потом духами все опрыскивать. — Да я только что вошел, — сообщил Матвей, скидывая тулуп и являя чрезвычайно грязную рубаху и стеганый жилет на вате. — Витольд уже знает, что вы здесь? — спросил я. — Я, честно сказать, комнатой ошибся, — признался Матвей. — Я, собственно, к нему шел, к Витольду, а вас беспокоить и в намерениях не имел. — В его взгляде мелькнула тщательно скрываемая тревога. — Хотел уточнить кое-что… справки навести… Я сказал: — Ваш парень… Фольд. Вы же о нем спросить хотите? Он поправился. В полном он порядке. Не переживайте так. Матвей шумно выдохнул сквозь зубы. — Точно, поправился? — с облегчением переспросил он. — Я ведь соваться сюда лишний раз не мог, а в груди все просто зудит, точно клопами искусано от волнения. Места себе не находил, даже спал плохо. И остальные нервничали. Фольды до крайности болезненно переносят, когда их разлучают. — Точно поправился ваш красномордый, — повторил я. — Сегодня и заберете. Он тоже скучал, наверное. Я плохо его понимаю, что он там цокает и цвиркает. Поколебавшись, я взял Матвея за руку, холодную, шероховатую, с твердыми, как деревяшки, мозолями, и подвел к камере слежения. — Витольд, — произнес я прямо в камеру, — господин профессор к нам наконец пожаловали. Извольте зайти. — Ужас, — промолвил Матвей, отшатываясь от камеры. — Как вы живете под постоянным наблюдением? Я бы не смог. — Живу как дитя у няньки под подолом, — сказал я. — И благоденствую. В гостиную почти мгновенно после моих слов ворвался Витольд. На нем был растрепанный свитер крупной вязки, когда-то белый; в растянутый ворот свитера сбоку был продет обкусанный карандаш. В руке Витольд держал смятый блокнот, которым мой управляющий энергично размахивал. — Могу выделить без ущерба для имущества сумму в сто пятьдесят рублей, — сообщил Витольд, — плюс еще тридцать новых шерстяных одеял. И продуктов по мелочи. Есть также две бутылки водки. — Хорошо, — вместо благодарности сказал Свинчаткин. — Больше никак? — Пока нет, — ответил Витольд. — Ладно, — буркнул Свинчаткин. — Можете подержать у себя вот это? Он вытащил из-под жилета сверток в промасленной бумаге, обмотанный черной от мазута веревкой. — Разумеется. — Витольд принял сверток, держа так, чтобы не испачкаться мазутом. — Спасибо. А то я все боялся потерять. Да и условия для хранения в наших лесах те еще… А если меня схватят, то отберут. Не хочется, чтобы это сгинуло среди вещественных доказательств в недрищах нашей полиции. — Не пропадет, — обещал Витольд. — Я у себя положу, в ящик стола. Вот что, господин Свинчаткин. Вы пока тут посидите, погрейтесь, а я схожу в кладовку за одеялами. Тем временем Трофим Васильевич, — он повернулся ко мне, — приведет с кухни фольда. — Весьма польщен, — буркнул я, — что изволили отвести и бедному Трофиму Васильевичу скромное местечко в вашем прелестном заговоре. Матвей посмотрел на меня с легкой укоризной, но мне в этот момент совершенно не было стыдно. Я отправился на кухню, где, как и ожидалось, обрел Планиду Андреевну и краснорожего фольда. Помимо обыкновенного запаха табачного дыма в кухне отчетливо пахло водкой. Планида демонически хохотала. Она одарила инопланетянина теплой тельняшкой военного образца и обучала его, согласно своим понятиям, русскому языку. — Еще чуток — и можно тебя отправлять на флотскую службу, — весело журчала Планида. — Ах ты, басурманчик мой, ха-ха, вот вытаращился! Смешные зенки у тебя, добрые и глупые… С такими зенками только на флоте и служить. Быстро выслужишься. И барышням будешь нравиться. Сойдешь на берег и будешь там барышням нравиться. Понял? А, понял, понял! По ухмылке вижу, что понял! — в восторге выкрикнула Планида. — А теперь давай-ка, не ленись и говори: «Тресни мои глаза!» — Далее она прибавила еще несколько срамных слов, которых я передавать не буду. — Ну же, басурман, давай… «Трес-ни»… — И так далее. Фольд жадно наблюдал за стаканом в ее руке. Планида совершила несколько кривых пассов стаканом в воздухе, дразня фольда. Тот все водил взглядом и вдруг сделал стремительное движение, такое точное и быстрое, что кухарка не успела отдернуть руку. Миг — и стакан уже перешел к фольду. — Ах ты, бездельник, красная твоя рожа, как только тебе такое удается! — Планида принялась браниться, а фольд быстро проговорил: «Трес-ни ваи га-за» и выпил из стакана всю водку. — Видал? — с торжеством повернулась ко мне Планида. — Я его еще другому научила, погоди-ка, барин, сейчас послушаешь… Ну-ка, — она дружески ткнула фольда кулаком, — покажи-ка доброму барину Трофиму Васильевичу, как ты его уважаешь. У-ва-жа-ешь, помнишь, я учила? Ну, давай, показывай. Фольд сложил ладони лодочкой, поставил на них стакан и, спустившись с табурета, подал мне с поклоном. Когда я потянулся к стакану, он быстро отдернул руку и назвал меня каким-то словом, которого я не понял. Я перевел взгляд на кухарку, но та, уже основательно набравшаяся, только и могла, что дико хохотать. «Уволить мне ее, что ли, к чертовой матери?» — подумал я бессильно. — Прощайтесь, — сказал я вместо этого, держась до крайности сухо и обращаясь исключительно к фольду. — Матвей пришел. Ты понимаешь, о чем я говорю? Мат-вей. Пришел за тобой. Надо полагать, инопланетянин разобрал имя Матвея. Фольд бросил стакан на пол, наклонился и торопливо побежал к выходу, что-то стрекоча на ходу. Я последовал за ним. Я понятия не имел, каким образом действует на эту инопланетную расу алкоголь. Даже на представителей одной только моей собственной, человеческой, расы алкоголь оказывает совершенно различное воздействие, а тут — инопланетянин! Стоя в дверях кухни, я обернулся к Планиде. Та сидела боком на стуле и хохотала так, что слезы градом катились по ее багровым щекам, а папироса, как живая, пыхала в углу ее рта. «Уволю, — еще раз подумал я. — Иродиада как есть». При виде фольда Матвей встрепенулся, вскочил и пошел к нему навстречу. Фольд же замер на месте, перепрыгнул с ноги на ногу и громко, музыкально свистнул. Его темно-синие глаза раскрылись, мясистые красные веки мелко задрожали. Матвей быстро приблизился к нему и коснулся щекой его плеча, а фольд в ответ потерся лицом о плечо Матвея. Это напоминало приветствие у каких-то зверей, каких я видел в зоосаде, может быть, у жирафов или зебр, точно не помню. — От него водкой разит, — укоризненно проговорил Матвей, повернувшись ко мне. — Еще скажите, что это я его водкой поил, — огрызнулся я. — Он уже взрослый. Сам прекраснененько нажрался. С моей кухаркой, кстати. — Я же вас не упрекаю… — удивился Матвей. — Почему вы постоянно считаете, будто вас все упрекают, обижают, задвигают на задний план? — Да? — переспросил я, щуря глаза. — По-вашему, я так считаю? — Да, — подтвердил безжалостно Матвей. — Именно так и считаете. Вы точно на целый мир обижены. Почему? — Потому что так и есть, — вырвалось у меня. — У вас тут всё какие-то заговоры и тайны, вы ради своей науки в лепешку расшибаетесь, в экспедиции летаете, по лесам разбойничаете, Бог весть еще чем занимаетесь… а меня, точно ребенка, вечно ссылают в детскую. — Сами же похвалялись, что живете будто у няньки под подолом, — напомнил Матвей. — А, ну вас!.. — буркнул я. Матвей не успел ничего ответить. Вошел Витольд, нагруженный горой одеял. Как и говорил мой управляющий, одеяла эти были еще в фабричной упаковке. Для удобства их увязали пачками по пять штук. Витольд притащил две и свалил их в углу. — Сейчас еще принесу. Подождите пока, — сказал он и снова вышел. Я продолжал сердиться на Матвея. А тот, не обращая на меня внимания, о чем-то торопливо переговаривался с фольдом. Я раздувал ноздри от злости и ждал, пока можно будет вернуться к прежнему разговору — о том, что меня никто не ценит по достоинству. Наконец Матвей повернулся ко мне: — Знаете, Трофим Васильевич, вы, пожалуй, в своей обиде на меня совершенно правы. Все это время я обращался с вами недопустимым образом. Сначала ограбил, а потом еще и воспользовался вашим гостеприимством. И даже не поблагодарил за великодушие. — Ну, вы ведь тоже… — начал я и замолчал. «Вы могли ведь меня убить, но не убили», — хотел я сказать, но это прозвучало бы жалко. Тут опять вошел Витольд с одеялами и милосердно прервал душещипательную сцену. А когда Витольд избавился от своей ноши и вышел в третий раз, мне уже расхотелось выяснять отношения с Матвеем. — Что касается гостеприимства, то мне он не слишком докучал, — я кивнул на фольда. — Витольд с ним, конечно, повозился. Впрочем, личная жизнь моих слуг меня не касается. — Витольд ведь скрытный? — кивнул Матвей. — Ну, да… Во всяком случае, меня это не касается… — сказал я опять. В этот момент вновь возник Витольд и спросил Матвея: — Больше никто у вас не заболел? — Пока нет, — ответил Матвей. — На всякий случай возьмите таблетки, — Витольд извлек коробку с лекарством из кармана. — Вашему парню это снадобье неплохо помогло. Молодцы сидят в медицинской академии. Не зря проели государственные денежки. Жаль, не могу написать им благодарственное письмо. Кузьма Кузьмич тоже молодец — предусмотрителен был покойник. Профессор взял коробку, кивнув. Витольд критически уставился на гору одеял. — Свяжем по десять штук, чтобы нести за плечами, — предложил он. — Я с вами пойду, помогу. Вдвоем вы не утащите. И он опять выскочил из гостиной. Матвей поглядел на меня, весело блестя глазами. — А вы, Трофим Васильевич, теперь не обижаетесь, что вас опять оставили в стороне и не пригласили сырой холодной ночью тащить в лес одеяла? Я промолчал. — Ну, признайтесь честно! — настаивал Матвей. — Нет, — сказал я. — Не обижаюсь. Не хочу таскать тяжести холодной сырой ночью по лесу. Предоставляю это удовольствие так называемым взрослым людям. — Видите, какие-то крохи благоразумия в вас еще остались, — похвалил меня Матвей. — А в вас? — в упор спросил я. — Что? — Где вы растеряли крохи своего благоразумия, профессор? — В разных местах, — ответил он довольно беспечно. — Когда-нибудь расскажу. — Если вас не арестуют, — напомнил я. — Если меня арестуют, послушаете всю повесть во время процесса, — возразил Матвей. — Вы ведь придете на мой процесс? — Не премину, — обещал я с ядовито-любезной улыбкой. Фольд, внимательно следивший за нашей пикировкой, подбежал ко мне, наградил меня срамным словом, хлопнул меня ладонью по уху (я предпочел счесть это за дружеский жест) и, склонив голову, обратился к Матвею с короткой речью. Тот отвечал как-то задумчиво. Фольд несколько раз переспрашивал его, и всякий раз Матвей говорил все менее уверенно. — О чем он спрашивал? — поинтересовался я. — Обо всем, — сказал профессор Свинчаткин и вздохнул. Голос Витольда произнес из-за двери: — Примите у меня мешок, пока я не уронил… Матвей метнулся к двери, раскрыл ее и подхватил большой мешок, за которым обнаружился обвешанный мотками веревки Витольд. — Вроде бы, все, — проговорил управляющий, окидывая озабоченным взглядом весь тот бедлам, который он учинил в моей любимой гостиной. — Что в мешке? — спросил Матвей. — Кое-что из продуктов. Я отвернулся к окну. Снежинки все бежали, удирая от каких-то таинственных бедствий еще более панически, чем прежде. В такую ночь нет ничего слаще, чем лежать в постели с грелкой в ногах и думать о тех, кто скитается далеко, далеко, за окном, в темноте, с озябшим кончиком носа и ледяными пальцами. — Один человек мог незамеченным пробраться в дом, — сказал я, не поворачиваясь к комнате. — Но как вы планируете произвести исход? — Я взялся руками за подоконник. Подоконник был теплым. — Как вы собираетесь втроем топать по аллее со всеми этими тюками и баулами? — А что? — настороженно спросил Витольд. — По-вашему, это невозможно? Я наконец оторвался от завораживающего окна. — По-моему, Макрина вас обязательно увидит. Не знаю, чем она занимается по вечерам, но уж шествия нагруженных верблюдов точно не упустит. Витольд как-то нехорошо ухмыльнулся. — Макрина сейчас не способна наблюдать, — загадочно сказал он. — А кухарка вдрызг пьяна. С ней такое бывает. Кстати, Трофим Васильевич, простите — я не успел вас предупредить. Раза три-четыре в год Планида напивается. К утру проспится и придет извиняться. Она вам грубостей наговорила, да? — Он надул щеки, выдохнул. — Ф-фу-у, нехорошо вышло… — К черту кухарку, — нетерпеливо сказал я. — С Планидой потом разберемся. Что вы хотели мне рассказать о Макрине? Почему это она вдруг утратила способность наблюдать? Она что, время от времени уходит к любовнику? Матвей, казалось, от души потешался, слушая наш диалог, а Витольд поморщился: — Все куда менее трагично. Просто сегодня я сам готовил для Макрины ужин. — Вы умеете готовить? — удивился я. — Конечно. Да любой человек умеет, — отмахнулся Витольд. — Сейчас не об этом речь, а о том, что я подмешал ей снотворное. — Ого, какие тут тайны мадридского двора у вас, в «Осинках»! — вставил Матвей. — Одна болтливая баба может наделать большой беды, — ответил Витольд. — Между прочим, я ждал вас вчера, господин Свинчаткин. Но раз вы вчера не пришли, то повторил свой опыт со снотворным сегодня… — То есть вы травите Макрину уже вторично? — переспросил я. — А как это скажется на ее аллергии? — Понятия не имею… Поменьше бы языком молола, не пришлось бы прибегать к таким недостойным мерам, — отозвался Витольд сердито. — Теперь она спит мертвым сном, так что мы можем хоть слона из дома вывести, она не заметит. Они с Матвеем принялись увязывать тюки. Я наблюдал за ними, с каждой минутой все яснее понимая, что втроем им весь груз не унести. Одни одеяла, без мешка с провизией, может быть, и утащили бы, но мешок портил все дело. — А почему вы не хотите взять в помощь Мурина? — сказал я. Витольд оторвался от работы, поглядел на меня рассеянно. — Нет, Мурина нельзя, — сказал управляющий. — Исключается. — Почему? — Мурин не умеет врать, — объяснил Витольд. — При первом же вопросе он выложит следователю всю подноготную. И про мою роль, и про вашу, и про одеяла, и про мешок с провизией. И тогда не один я — все мы загремим, одной дружной компанией. — Мурин ведь заика… — Я как будто пытался ухватиться за соломинку и упрашивал неизвестно кого переменить обстоятельства. — К тому же, если он разволнуется, то вообще не сможет вымолвить ни слова. Помните, совсем недавно я имел случай в этом убедиться? Витольд покусал губы. — Существуют особые методы допроса таких, как Мурин. — В каком смысле — «таких, как Мурин»? — насторожился я. Меня то и дело глодала неприятная мысль о том, что мой дворник — сумасшедший, склонный к буйству. — Есть хорошее успокоительное, — объяснил Витольд. — Специальная разработка. — Не то ли средство, которым и вы воспользовались при ловле? — Ну, да, — неохотно признал Витольд. — Оно. Только я применил лошадиную дозу, Мурин сразу заснул. Если не пить стаканами, а вводить тщательно отмеренное количество, то Серега просто успокоится. Даже заикаться почти перестанет — на время. Постоянно применять нельзя, разовьется привыкание, — добавил Витольд, предупреждая мой вопрос. — Пару лет назад у нас тут женщину убили, Ольгу Сергеевну Мякишеву. Вы ведь уже слышали? Компаньонку Анны Николаевны. Тогда Мурина несколько раз допрашивали. Он был последним, кто ее видел, Ольгу эту. А я потом у следователя нарочно выяснял про препарат. — И он вам рассказал? — удивился я. — Да, — кивнул Витольд. — Я ему прямо объяснил, что я — управляющий и что порой мне бывает необходимо найти на Мурина управу. Он все понял и вошел в положение… Это не Порскин был, следователь, — прибавил Витольд, — а другой. Старенький. Теперь, наверное, на пенсии. Я вздохнул, глубоко-глубоко. — Я с вами, пожалуй, пойду, — сказал я. Вообще-то мне эти слова стоили больших усилий. Я как будто отринул охранительную часть себя и вызвал к жизни ту, которая всегда до сих пор находилась в самой глубокой тени моей личности: авантюрную и самоотверженную. По правде сказать, я никогда не отличался склонностью к авантюре или самопожертвованию. Больше всего на свете мне хотелось быть богатым и ничего не делать. И вот теперь, когда мечта моя сбылась так неожиданно, без всяких усилий с моей стороны, я внезапно произнес слова, уничтожающие мое драгоценное благополучие — по крайней мере, на одну ночь. А может быть, если мы попадемся и «загремим дружной компанией», как выразился Витольд, — то и на всю жизнь. И что же? Да то, что ни один из моих товарищей даже бровью не повел. Положим, фольд — басурманская душа, попросту не понял произошедшего. Но Матвей с Витольдом — они-то отлично все поняли! Матвей равнодушно сказал: — Это очень будет кстати. А Витольд прибавил: — Возьмите, в таком случае, одеяла, Трофим Васильевич, а мешок — мой. Сапоги надеть не забудьте. У вас теплые носки есть? Я принесу. От вашего дяди остались отличные носки. Ну вот как все это воспринимать? Нарочно он про носки вспомнил? У Матвея было такое лицо, словно он боялся рассмеяться. Я готов был поклясться, что на нем сейчас надеты те самые носки из козьего пуха, которые он отобрал у меня при ограблении. * * * Подобно многим существам, обреченным жить на севере, я мистически люблю лето, а зиму переживаю как затяжную болезнь. Несправедливо устроено, что в каждом году по две зимы и только по одному лету, но ничего уж тут не поделаешь: либо переселяться из окрестностей Санкт-Петербурга, что было бы тягостно, либо терпеть, что причиняло неудобства. Как уже упоминалось, стояли самые темные дни года: плевочек света и бесконечные сумерки. Со связкой одеял за спиной, в бухающих сапогах, я вышел на крыльцо и оглянулся на свой дом так, словно покидал его навечно. Тяжко даются, впрочем, лишь первые шаги, отделяющие тебя от двери, и скоро уже ты превращаешься в полноправного гражданина тьмы. И ничто тебе не страшно, ни снегопад, ни пронизывающий мокрый холод, ни плесканье мрака… Матвей шел в нашей процессии первым. У него имелся при себе фонарь с несколькими режимами: слабым, средним и ярко-сильным. Сейчас включен был слабый. За Матвеем шагал фольд, за фольдом — я, а Витольд с продуктовым мешком замыкал шествие. Мы миновали аллею, покинули «Осинки» и выбрались на дорогу, по которой нам предстояло проделать несколько верст. — Этот путь мне не нравится. Идя по дороге, мы рискуем наткнуться на кого-нибудь, — проговорил, останавливаясь и оборачиваясь к остальным, Матвей. — Электроизвозчики, конечно, проскочат мимо, но пассажиры все-таки могут нас приметить из окошка. Не все в это время суток спят. — Лучше рискнуть, — возразил Витольд. — По бурелому с грузом вообще не дойдем. — Я выбираю дорогу, — пробормотал я, хотя меня, как и фольда, никто не спрашивал. От сырого снегопада дорога сделалась невыносимо скользкой. Весьма досаждали мне резиновые сапоги. У меня даже ноги сводило, так я напрягался, чтобы не упасть. Фольд впереди меня топал враскачку, немного подпрыгивая при каждом шаге. Я пытался подражать ему и почти сразу поскользнулся и брякнулся на спину. Хорошо еще, что одеяла смягчили падение. Витольд остановился рядом. — Давайте руку, Трофим Васильевич. Он помог мне встать, и мы потащились дальше. От «Осинок» до того места, где я впервые встретился с разбойниками, то есть, до верстового столба с надписью «65», пришлось идти приблизительно час. Когда мне уже начало казаться, будто наше путешествие по скользкой дороге никогда не закончится, Матвей вдруг повернулся к лесу и посветил фонарем, включив сильный режим: — Сюда. В луче света видна была мутная водяная взвесь. Блеснула на обочине белая полоска снежной крупицы, которую согнало туда ветром, а затем явились густо натыканные в низинную почву деревья: стволы, стволы, стволы… И вдруг среди стволов вспыхнули и запрыгали красноватые точки. Не успел я испугаться, как фольд громко, радостно свистнул и побежал с дороги к бурелому. Оттуда послышалось ответное стрекотание. Матвей зашагал вслед за фольдом, ставя ноги уверенно и тяжело. — Идите, Трофим Васильевич, — кивнул мне Витольд. — Я — за вами. Глаза берегите, вы же без очков. Я спустился в овраг. Под ногой что-то хрустнуло. Свет фонаря прыгал впереди, то исчезая среди деревьев, то выныривая. Я вдруг испугался, что потеряюсь в темноте, и заспешил. Витольд пыхтел за моей спиной. Первые шаги в лесу пришлось продираться сквозь сплетенные ветви, колючие и цепкие. Под ногами возникали то скользкие бревна с выпяченными вверх сучками, то глубокие ямы, заполненные водой. Вдруг фонарь обратился в нашу с Витольдом сторону. Теперь яркий свет озарял наш путь, и каждая ловушка на нем была разоблачена. — Не торопитесь, — прозвучал голос Матвея. — Идите осторожно. Скоро мы выбрались на тропинку. Собственно, это была не столько тропинка в прямом смысле слова, сколько едва намеченная возможность пройти в зарослях и остаться в живых. Встретившие нас фольды, двое или трое, бежали впереди, а Матвей светил фонарем — то себе под ноги, то нам. В чаще оказалось теплее, чем на большой дороге: сюда не долетал ветер. Только в самой вышине равномерно гудели незримые кроны деревьев. Вдруг кто-то схватил мою ношу и принялся энергично стаскивать ее с моей спины. В первое мгновение я перепугался и начал отбиваться, но услышал негромкое цвирканье и сообразил: это фольды. Я охотно избавился от мешка, позволив фольдам нагрузить его на себя, а сам пошел как свободный человек, с легкой спиной, пружинящей походкой и, в общем, счастливый. Дорога через лес заняла еще не менее часа. Лес наконец поредел, земля перестала чавкать под ногами — мы выходили на местность чуть более возвышенную. Впереди даже показался небольшой холм. Матвей специально осветил его фонариком до самой вершины, поросшей упругими елочками. — Нам туда, — произнес он. Вокруг холма большие деревья были вырублены, а малые — вырваны с корнем, мох взбит ногами и во многих местах снят. У самого подножия холма имелся бугорок, покрытый плотными темно-зелеными комочками мха. Матвей направил на него фонарь. Я увидел темный зев: нам предстояло спуститься под землю. Витольд тоже, как и я, успел передать свой мешок фольдам. Он оглядывался по сторонам и сильно зевал, потирая себе нос ладонью. Пришедшие с нами фольды стояли у входа в землянку и громко переговаривались с соотечественниками, которые ответно свиристели из-под земли. Наконец разговоры закончились, и весь груз начали переправлять в землянку. Матвей сказал: — Вовремя вы с этими одеялами. Ребята сильно мерзнут, особенно по ночам. Мы хоть и топим, да этого мало. Витольд пожал плечами: — Надо было вам раньше ко мне прийти. — Пока не прижало — не хотел. Боялся. А потом уж стало все равно, положился на судьбу… — Матвей махнул рукой. — Но вы правы, Безценный, я должен был раньше об этом позаботиться… Переночуйте у нас, не побрезгуйте, Трофим Васильевич, — обратился он ко мне. — Незачем по темноте буреломами шастать, еще глаз выколете или, не дай Бог, заблудитесь. — Я… Конечно, — пробормотал я, чувствуя облегчение. Мне и думать было страшно, что придется сейчас же, не передохнув, возвращаться в усадьбу. Матвей сел на корточки, спустил в лаз ноги, соскользнул на дно землянки и спустя секунду высунул ко мне лицо. — Полезайте. Я последовал его примеру и неловко плюхнулся на мягкий пол. В помещении, где я очутился, все было озарено мягким светом: горели две шарообразные лампы, прикрепленные к потолку на середине и у дальней стены. Я мог видеть еловый лапник, устилавший пол, и бревенчатые стены. Посередине широкого низкого помещения в окружении плоских камней пульсировал искусственный костер. Камни были также разогреты до красноты. В помещении было тепло, даже душно. Приблизительно двадцать пять — тридцать краснокожих существ сидели на корточках или лежали на полу, стараясь прижаться как можно ближе к костру. — Недурно вы тут устроились! — проговорил Витольд, спрыгивая в землянку. Матвей подошел к нему и принялся что-то вполголоса с ним обсуждать. Я стоял в стороне, чувствуя себя неловко. Фольды переговаривались, смеялись по-своему, и скоро я понял, что наш фольд рассказывает им какие-то потешные истории о своем пребывании в «Осинках». После каждой его фразы слушатели разражались дружным хохотом и неустанно хлопали себя по ушам. Интересно, не смеются ли они и надо мной? Сначала мне стало обидно, когда я подумал, что, должно быть, уже превращен в анекдотического персонажа, а потом сделалось это безразлично. Все мы, если вдуматься, анекдотические персонажи. Фольд отчетливо произнес: — Го-луб-чик, — и махнул мне рукой, подзывая. Жест вышел у него неловкий, очевидно, фольдам он не свойствен. Я приблизился. Фольды залопотали и принялись передвигаться, освобождая мне место возле искусственного костра. Я уселся, скрестив ноги, а двое или трое потерлись щекой о мое плечо. Поневоле мне пришлось ответить тем же. Я зажмурился, преодолевая брезгливость: цвет их кожи точь-в-точь такой, как лежалое мясо в лавке. Но ничего страшного со мной не случилось от того, что я прикоснулся к фольдам. Они что-то втолковывали мне, сильно жестикулируя пальцами, а я кивал и щурился. Витольд тем временем переговаривался со Свинчаткиным. — Все же безумие — зимовать вот так, — донесся до меня голос Витольда. — Вариантов нет, — отозвался Свинчаткин. — Сколько уже денег набрали? — продолжал спрашивать Витольд. — Пока недостаточно, — был ответ Матвея. — Да ничего, как-нибудь справлюсь. До сих пор же справлялся… Мы слишком далеко зашли, чтобы сейчас все бросить. — Верно, — кивнул Витольд. И перешел на другую тему: — Откройте секрет: где вы разжились этой благодатью? — Он показал на искусственный костер. Матвей хмыкнул: — Купил в магазине «Товары для охоты и путешествий» в Купчино. — Что, серьезно? — Витольд, как мне показалось, даже ахнул. — Просто так заявились в магазин и купили? — А вы как подумали? Что я силком отобрал это у каких-нибудь беспечных рыбаков? — Я ничего не подумал, — сказал Витольд. — Просто… не ожидал. — По-вашему, слишком нахально? — хмыкнул Матвей. — Я сделал это в самом начале моей бандитской карьеры, когда меня еще не разыскивали. Приобрел костер да еще несколько ловушек — ставить на зайцев. — А тут разве зайцы водятся? — Водятся, если поискать, — ответил Матвей. — Правда, нечасто попадаются. Наверное, я что-то не так делаю с этими ловушками. — Нельзя же уметь все, — заметил на это Витольд. — Нельзя, — согласился Матвей. — Но приходится. Они ушли в самый дальний угол землянки и еще долгое время о чем-то перешептывались, а меня окончательно разморила усталость, и я заснул возле искусственного костра, среди краснокожих инопланетян, которые заботливо укрыли меня сразу тремя одеялами. * * * Я пробудился от того, что Витольд трясет меня за плечо. — Что? — прошептал я. — Вставайте, уходить пора, — прошептал в ответ Витольд. — Хорошо бы нам с вами быть дома до того, как проснется Макрина. Да и Планиде незачем знать о наших ночных экспедициях. Она к утру протрезвеет и непременно придет к вам каяться. Кстати, вы должны ее простить, иначе — купцы Балабашниковы и прочие ужасы. — Сколько сейчас времени? — спросил я. Я хотел потянуться, но кругом меня сплелись красные руки и ноги: фольды спали вповалку, сбившись в тесный клубок. — До рассвета приблизительно час, — был ответ. — Выбирайтесь, Трофим Васильевич. Витольд протянул мне руку, и я осторожно выпутался из объятий моих соседей. Лампа в дальнем конце жилища была потушена, а вторая еще горела. В ее слабом свете я окинул взглядом всю землянку. Несуразное зрелище набившихся под землю инопланетян поразило меня с новой силой. Что заставило их покинуть родную планету и переместиться на Землю? Чего искали они здесь? Какое разочарование постигло их? И как с ними связан Матвей? Воображение нарисовало мне брачный союз землянина с пылкой дочерью вождя… но эта картинка показалась плоской, скучной и тотчас уничтожилась сама собой. — Нам не следует проститься? — спросил я. Витольд покачал головой. — Я уже простился за нас обоих — вчера, — сказал он. — Идемте же. Мы вылезли наружу. Холодный свежий воздух обступил нас со всех сторон. Было уже темно, но спектр незримого света поменялся, и в серой мгле я различал стволы деревьев, мох, пни, набросанные ветки… Мы быстро зашагали по тропинке. Витольд рассчитал все правильно. В предрассветных сумерках мы миновали чистую часть леса, а когда добрались до бурелома, солнце уже встало и слабо билось лучами в толщу облаков. По дороге мы шагали молча, скорым размеренным шагом. «Осинки» показались впереди гораздо быстрее, чем я рассчитывал. Правду говорят, дорога домой всегда короче. У крыльца Витольд мне сказал: — Идите к себе в спальню, Трофим Васильевич. Я скоро пришлю к вам Мурина, чтобы согрел воду для умывания. Грязную одежду ему отдайте, он выстирает. И постарайтесь не улыбаться так загадочно! Глава четырнадцатая В глубине сада «Осинок» находилось заколоченное деревянное строение, из числа таких, которые, как кажется, стоят с сотворения мира и не имеют никакого особенного предназначения. Быть может, там хранятся лопаты и метлы, а может — дрова для давно разобранного камина. Строение это не вызывало у меня никакого любопытства, и я ни разу не замечал, чтобы кто-нибудь из моих домашних подходил к нему или пытался проникнуть внутрь. Каково же было мое удивление, когда я увидел поблизости от него Серегу Мурина с топором в руке! Сосредоточенно ворча себе под нос, Мурин отдирал доски от перекосившейся двери. Он так поглощен был своим занятием, что не услышал моего приближения и даже подпрыгнул, услышав у себя за спиной мой голос: — Что здесь происходит? — Т-т-трофим Ва-ва-ва… — проговорил Мурин убито и опустил топор. Я махнул рукой в знак того, что он может опустить вежливые формальности. Мурин благодарно замолчал. — Тебе Витольд велел доски оторвать? — спросил я. Так было удобнее — я задавал вопросы, а Мурин кивал, либо мотал головой. Теперь он кивнул. — А кто приказал заколотить? Мой дядя? Новый кивок. — Ясно, — промолвил я, хотя ничего мне еще не было ясно. — А что там, внутри? Мурин просиял и снова взялся отрывать доски. Я подошел ближе. Доски трещали и поддавались Мурину. Если окинуть эту сцену поэтическим взором, то могло бы показаться, будто мой дворник, уподобившись своего рода Дон-Кихоту, рвет сарай на части голыми руками. Наконец дверца освободилась и закачалась на одной петле. Вторая давным-давно проржавела насквозь и, как только была отнята доска, сразу же вывалилась. Мурин нагреб ногой снега пополам с грязью и привалил к дверце, чтобы она не захлопывалась. Затем он нырнул в сарай. Я последовал за ним. Мурин дернул за шнур, криво свисавший возле входа. К моему удивлению, строение озарилось блеклым светом пыльной лампочки. Внутри все было покрыто пылью и тем неопределенным сором, какой обыкновенно набирается в сараях. Вдоль стены тянулся стол, наспех сколоченный из неоструганных досок. На столе лежали ржавые инструменты, рассыпанные гвозди и какая-то книга, превратившаяся от сырости и забвения в липкий коричневый ком. А посреди сарая находился маленький электромобиль. — Ух ты! — выговорил я. Электромобиль был почти весь из пластика, в засохшей грязи, но, кажется, исправный. Он был изящной формы — почти совершенно круглый. Я видел такие в старых каталогах. Мурин провел рукой в грубой рукавице по крыше электромобиля. — К-к-красивый, — выговорил Мурин. — Он на ходу? — спросил я. Мурин кивнул. — Дядя ведь нечасто им пользовался? — Н-н-нечасто, — сказал Мурин. — Выкатим его, — предложил я. Вдвоем мы вытащили электромобиль на дорожку, отходящую от центральной аллеи. При дневном свете совершенства машины яснее бросались в глаза. Я просто места себе не находил от радости. Какие, оказывается, сокровища мне принадлежат! И сколько их еще таится в недрах моей усадьбы! — Почему Витольд раньше эту штуку мне не показывал? — спросил я у Мурина, но тот лишь безразлично пожал плечами. — Я схо-схожу за в-в-ведром, — сказал Мурин. Я снова обошел мое сокровище кругом. Коснулся его пальцем. Пластик показался теплым, дышащим. Мне не терпелось забраться внутрь и посмотреть, каков он на ходу, но сперва его требовалось помыть и заправить. Мурин притащил ведро воды и тряпку и принялся за работу, а я опять вошел в сарай и стал искать — не сохранился ли у дяди источник питания для чудо-машины. Источник обнаружился на том же столе в сарае. Он даже не был вынут из фабричной упаковки. Шесть энергетических кристаллов лежали, каждый в собственном гнездышке, в герметичной коробке из пластика. Упаковка была стандартная, что несказанно меня обрадовало: я боялся, что дядин электромобиль окажется антиквариатом, который требует какого-нибудь особенного топлива, какого днем с огнем теперь не сыщешь. Когда я вышел с коробкой, Мурин уже заканчивал мытье. Электромобиль стоял в луже и сверкал ярко-синими боками. Он был так хорош, что я даже застонал сквозь зубы. Мурин мельком глянул на меня и кивнул, приглашая помочь. Я поставил коробку на крышу электромобиля, и мы опять подтолкнули его, отодвигая подальше от лужи. Я подал Мурину энергетические кристаллы, и он полез под машину — заряжать. Я стоял рядом и нетерпеливо смотрел на торчащие наружу Муринские ноги. Ноги сперва лежали как мертвые, потом дернулись, шевельнулись вправо, влево. На снег выпрыгнули извлеченные Муриным отработанные кристаллы. Потом электромобиль ожил, негромко запел и приподнялся над землей, явив простертое тело моего дворника. Мурин, извиваясь, выполз на волю и встал, не отряхивая со спины снега. Я надавил на кнопку, дверца плавно отворилась, и явилась внутренность электромобиля: мягкие сиденья, небольшая, толково устроенная панель управления, на столике между сиденьями — вмонтированная карта местности. — Боже мой, — только и мог выговорить я, — Боже ты мой… Мурин подобрал топор, сунул его в пустое ведро и зашагал прочь. Я закрыл дверцу и задумчиво принялся бродить по аллее сада. Никаких неотложных или интересных дел у меня, собственно, не было. Тетрадь с перепиской покойного Кузьмы Кузьмича и Захарии Белякова — основное мое чтение в последнее время, — сейчас находилась у Анны Николаевны. Анна Николаевна сравнительно легко завладела тетрадью. Правда, ей пришлось напомнить о том, что она оказала мне большую любезность, пригласив на грядущий спектакль к себе в ложу. Но все-таки решили дело жалобные взгляды и надутые губы, а также обещание «быстро-быстро все прочитать и, возможно, составить собственное мнение». Анна Николаевна выглядела такой счастливой, что даже сейчас, томясь от скуки, я не мог на нее сердиться. После путешествия в зимний лагерь фольдов, я испытывал большое желание вернуться к тетради и перечитать некоторые выбранные места. Теперь я глядел бы на эти эпизоды совершенно другими глазами. Я еще раз прошелся по аллее. Сияющая синяя сфера властно манила меня. — Трофим Васильевич! Витольд шел ко мне от дома. — Уже посмотрели? — спросил мой управляющий. — Нравится? Он кивнул на маленький синий электромобиль, хорошо различимый между заснеженными стволами. — Разумеется, — сказал я. — Как он может не понравиться! Одно удивительно, Витольд: почему вы до сих пор мне его не показывали? — Не до него было, — ответил Витольд. — Уж простите. Сами же помните, как события побежали. — Я мог бы на машине совершать визиты к соседям, а не пачкаться в здешней грязи, — упрекнул я моего управляющего. — Расстояния у нас невелики, — возразил Витольд. — Такая машина вообще не предназначена для езды по улицам. Я не был склонен признавать его правоту в этом вопросе, но решил не продолжать тему. — Я скажу Мурину, чтобы он привел в порядок каретный сарай, — Витольд показал на деревянное строение, откуда был извлечен электромобиль. — Денька за два-три все сделает. Прокатиться желаете? — Да, — воскликнул я. — Еще бы!.. А вы на нем ездили, Безценный? — Не приходилось, — сказал Витольд. — А мой дядя? — Кузьма Кузьмич приобрел эту вещь, когда задумал свое сватовство, — пояснил Витольд. — Полагаю, он хотел произвести впечатление на Анну Николаевну. Однако она испытывала такое отвращение к предлагаемому ей браку, что перенесла эти чувства также на электромобиль. По женскому капризу, вполне извинительному, она сочла прекрасную машину «дешевой мерзостью». Сейчас я передаю точные ее слова, — прибавил Витольд. — Поскольку справедливость требует признать: машина покойного Кузьмы Кузьмича — что угодно, только не «мерзость» и уж тем более не «дешевая». Я прикусил губу, чтобы не брякнуть: «Так вот почему мне не стоило делать визиты в этом электромобиле!» Вместо этого я спросил: — От Свинчаткина не было известий? — Вы разве ждали от него каких-то известий? — удивился Витольд. — Нет, но… — смутился я. — А вы с ним не связывались? — Нет, — ответил он. — И не собираюсь. По-моему, мы имели возможность убедиться в том, что у него все в порядке. Я представил себе Матвея в норе с фольдами и понял, что Витольд, конечно, прав. У Матвея все в полном порядке. — В электромобиле должен быть передатчик, — сказал Витольд. — Проверьте, исправен ли он, и поезжайте. Прокатитесь, в самом деле, по округе. Стоит развеяться. Я так и сделал. * * * Я надел теплые брюки и спортивную куртку моего дяди, натянул кавалерийские полусапожки со скошенным каблучком, нахлобучил шапочку из легкого меха и повязал на шею клетчатый шарф тонкой вязки. Передатчик в электромобиле оказался совершенно исправен. Вообще, несмотря на небрежное хранение, электромобиль не пострадал ни в малейшей степени: все его механизмы и устройства были герметично изолированы от внешней среды. Я вышел из дома и направился к электромобилю. Планида и Макрина вышли меня провожать. Они выстроились на крыльце и глядели мне вслед так, словно их господин отправлялся по меньшей мере на войну. Планида, кстати, как и предрекал Витольд, приходила извиняться «за вчерашнее» (произнося «вчерашнее», она имела сомневающийся вид, как будто не была уверена в том, когда именно она куролесила и было ли это точно вчера или же длилось несколько дней кряду). — Вы уж простите, Трофим Василич, голубчик, — сказала при этом Планида. — Иной раз подкатывает, так надо покориться, иначе природа возьмет свое и задушит. — Хорошо, Платонида Андреевна, — ответствовал я строгим тоном, — однако хорошо бы природа брала свое пореже. — Мы нечасто, — проговорила Планида, кланяясь, — будьте благонадежны. — Вот и хорошо, — молвил я, на чем наша беседа и завершилась. Теперь они с Макриной глядели мне вслед, как я, эдакий голубчик и милашка, вышагиваю в клетчатом шарфе и кавалерийских полусапожках. — Со спины — чисто покойный Кузьма Кузьмич, — всхлипнула Макрина. Я достиг сверкающего электромобиля, отворил дверцу нажатием кнопки и забрался внутрь чудесной сферы. Электромобиль взмыл на локоть над землей и тихо полетел по аллее. Ночью был сильный снегопад, закончившийся под утро, и теперь повсюду были разбросаны пухлые белые подушки. Когда я покидал мою усадьбу, неожиданно разошлись облака, и выглянуло солнце. Я не видывал голубого неба у себя над головой не менее десяти дней и привык уже к скучной серой толще. Утешаясь, я рассуждал о том, что жители полуденных стран, обитающие под вечно-лазурными небесами, нередко страдают от холеры. С другой стороны, наше небо хоть и похоже на нечистый матрас, все-таки таковым не является, и мы имеем возможность пользоваться чистым воздухом, в то время как какой-нибудь гостиничный клоп действительно всю жизнь свою проводит под потным матрасом. Итак, мне надлежит благодарить судьбу за то, что я, во-первых, не клоп, а во-вторых — не обитатель холерного края. Сегодня же я мог наслаждаться всеми преимуществами жизни сразу! Погода вдруг установилась ярко-зимняя, веселая. Электромобиль помчался по дороге, минуя леса, сейчас для меня безопасные. Я даже не думал о них, захваченный быстрой ездой. Скорость моего электромобиля в несколько раз превышала ту, которую мог предложить электроизвозчик. Впрочем, спустя короткое время я перевел мою машину на умеренный бег, чтобы иметь возможность удобно глядеть в окно. Я давно миновал наше поселение, затем проехал кладбище с небольшой церковью при входе на него; поодаль я увидел на холме большой господский дом и заснеженный сад перед ним; ни ограды, ни ворот не имелось, и деревья были высажены без особого порядка, «как в природе». Я подумал, что это, вероятно, усадьба Софьи Думенской — «Родники». При нашей встрече она приглашала меня заходить к ней в гости, но сейчас мне вовсе не хотелось сворачивать с дороги. Поэтому я проскочил мимо, и снова понеслись леса и поля… Однообразие здешнего пейзажа вовсе не утомляло меня, напротив — оно мне сердечно нравилось, оно ласкало мой глаз. Я еще сбросил скорость… и вдруг заметил на обочине темную фигуру. В первый миг мне подумалось, что я опять повстречал, на свою голову, разбойников, и я уже хотел было рвануться с места и скрыться, но тут темная фигура пошла ко мне навстречу, пошатываясь и простирая руки в мольбе о помощи. Кем бы ни был этот человек, он не выглядел опасным. Я остановился и открыл дверцу электромобиля. Выбравшись наружу, однако, я никого поблизости не увидел. — Эй! — окликнул я. — Милостивый государь, если это шутка, то… Куда вы подевались? Да отзовитесь же! Ответа мне не было. Я отошел от машины на несколько шагов и стал осматриваться. Снег, озаренный полуденным солнцем, весь переливался и слепил глаза. Плоская местность вся была залита светом. Так обычно рисуют на картинах, изображающих «Весну в Арктике». Я прошел несколько шагов по всем направлениям и наконец обнаружил в канаве на обочине скорчившееся, сжавшееся в комочек тело. Это показалось мне странным: ведь только что этот человек выбегал на дорогу и махал руками! Почему же теперь, когда помощь пришла, он затаился и не подает признаков жизни? Не умер ведь он за те краткие миги, пока я разыскивал его! Я наклонился над ним. — Вы живы? — спросил я. Он пошевелился и глухо застонал. Моя тень упала на него, и он поднял голову. Только теперь я узнал его. — Вы — Харитин Тангалаки? — проговорил я. — Мы встречались. Вы приходили ко мне в дом с госпожой Думенской. Помните? Я — Городинцев. — Помогите, — донесся хриплый голос. — Давайте руку, — решился я. — Я помогу вам выбраться. Что вы делаете в канаве? Вас сбило электромобилем? Вы ранены? Не отвечая, он ухватился за мою руку. Пальцы его были холодными и влажными. Опираясь на меня, он поднялся на ноги и тут же пошатнулся. Не будь рядом меня, он упал бы. — Да что с вами такое! — воскликнул я. — Вы больны? Вместо ответа он прижался ко мне. С его сухих губ сорвался звук, похожий на карканье. — Я отвезу вас домой, — сказал я. — Вы сможете дойти до моего электромобиля? Он с тоской посмотрел на голубую сферу, стоявшую у противоположного края дороги. Мне пришлось буквально тащить его на себе. Он оказался довольно тяжел, хотя ростом был меньше меня и выглядел худым, почти истощенным. Его ноги заплетались при каждом шаге. Он скрежетал зубами, встряхивал головой и зло сверкал глазами, но в следующую минуту обмякал до полуобморока и, сильно оскалившись, со свистом выдыхал воздух. Я втолкнул его в электромобиль и опустил дверцу. Теперь у меня появилась возможность хорошенько осмотреть моего неожиданного спутника. Как мне показалось, ранен он не был — никаких видимых повреждений у него я не замечал. Харитин сидел, откинувшись и запрокинув голову назад. Глядя на него сбоку, я видел его тонкий нос с сильно вырезанными, дрожащими ноздрями, полузакрытый глаз, опущенный книзу уголок рта. На миг Харитин показался мне ужасающе старым… Даже не старым, нет, а — древним, вроде тех ископаемых, которых Анна Николаевна и Витольд рассматривали, вынимая из ящика. Наконец Харитин перевел дыхание и повернул ко мне голову. Одна щека у него была совершенно обожжена, чего я раньше не замечал. Темная кожа покрылась пузырями, один из которых уже лопнул и сочился темной жидкостью. Рот с той же стороны был как будто разорван. — Боже мой! — воскликнул я. — Что же с вами, в конце концов, случилось? — Ничего… Упал с лошади, — Харитин говорил отрывисто, и после каждой короткой реплики подолгу сипло дышал. — Удрала, проклятая… А тут — солнце. — Солнце? — не понял я. — При чем же солнце? Харитин поднял веки и долго сверлил меня взором. Потом прошептал: — У меня… непереносимость… — Да вы разве альбинос? — самым неделикатным образом удивился я. — Я слыхал, только альбиносы плохо переносят… Но у тех глаза красные, а кожа совсем белая, как мучной червяк. Лицо Харитина исказилось гримасой. Я понял вдруг, что он улыбается. — Я не альбинос, — сказал Харитин. — Это точно. — Разумеется, я тотчас отвезу вас в «Родники», — заявил я деловитым тоном, желая смягчить возникшую неловкость. — Или, виноват, — быть может, вам предпочтительнее в больницу? — Софья, — выдохнул Харитин. Он произнес это имя так, словно оно способно было исцелить его от любой боли. — Хорошо, — согласился я, — значит, едем к Софье Дмитриевне. Не боитесь огорчить ее своим приключением? Может быть, все-таки сначала в больницу? Он молча покачал головой. Я оживил электромобиль прикосновением к панели управления. Харитин склонился набок, приложил висок к затененному окошку и замер. Мы неслись над дорогой. Меня охватило странное возбуждение. Я предвкушал встречу с Софьей Дмитриевной — особой эксцентрической, временами неприятной, но вместе с тем возбуждающей мое сильнейшее любопытство. Мне представится возможность увидеть эту даму в естественной для нее среде обитания. На миг в моих мыслях возник Захария Беляков с его «наблюдениями». Кто мы, как не зоологи, с нашим неуемным любопытством? Зоологи, неустанно изучающие собственный биологический вид и не перестающие удивляться все новым и новым загадкам! Электромобиль поднялся по склону холма, запетлял между деревьями заснеженного сада (я заметил, что снег здесь не убирали — очевидно, хозяйка усадьбы не совершала прогулок по саду). Наконец мы обогнули дом и плавно опустились перед широким крыльцом. Я открыл обе дверцы одновременно, так что Харитин чуть не вывалился наружу. Он, вероятно, задремал. Разбуженный столь неделикатно, он вдруг блеснул в мою сторону белыми глазами, верхняя губа у него задрожала, как у хищника, готового оскалиться. Потом он криво усмехнулся и исключительно ловким, красивым движением выпрыгнул из электромобиля. Я в свою очередь тоже сошел на землю. Задрав одно плечо много выше другого, перекосившись всем телом, Харитин запрыгал по ступеням. Он был похож на подбитую цаплю. Точнее, мне еще не доводилось видеть подбитых цапель, но я предполагал, что именно так они и выглядят. Я рассудил, что мне надлежит последовать за ним, хотя он не произнес ни одного слова, которое можно было бы истолковать как приглашение. Я подождал, пока Харитин откроет дверь, и быстро поднялся в дом. Когда я вошел в полутемную прихожую, Харитина уже не было, и куда он юркнул — я не понял. Я остановился, обвел взглядом помещение. Широкая лестница с плоскими ступенями, покрытая красным ковром, поднималась на второй этаж. Там видны были закрытые двери (я насчитал четыре), выходящие в галерею. Кадки с искусственными цветами стояли повсюду, тяжелые, похожие на погребальные урны древних римлян. Пахло застоявшейся пылью и кисловатыми духами, как из старухиной сумочки. Неожиданно кто-то, подобравшись сзади, толкнул меня в плечо. Я обернулся и увидел девицу с плоским, но не азиатским лицом, белесую, в бледных, размазанных по всей коже веснушках. Она попеременно показывала пальцем на мою шапочку, на куртку и шарф и дружески ухмылялась. — Чего тебе? — спросил я, отшатываясь от нее. Она улыбнулась еще шире, поклонилась и схватила меня за конец шарфа. Вообразив, что идиотка хочет меня задушить, я принялся отчаянно отбиваться. — Оставьте, Трофим Васильевич, — прозвучал голос Софьи Думенской. Мы с девицей на миг замерли. Я поднял голову. Хозяйка дома стояла на лестнице и наблюдала за мной с легкой улыбкой. — Это Мотя, моя служанка. Она глухонемая. — Мотя? — переспросил я. Девица замычала и закивала. «Черт знает что, — подумал я. — У меня дворник с припадками, у Софьи прислужница с придурью… Это так положено, наверное, в наших болотах. Иначе ведь скучно». Я отцепил ее пальцы от шарфа, добровольно расстался с верхней одеждой, и Мотя, осчастливленная, ее унесла. Софья Дмитриевна спустилась ко мне и взяла за обе руки. — Какой вы душка, что приехали! — воскликнула она. На ней было домашнее платье, род кафтана, стянутого в талии и распахивающегося так, что видны были легкие брюки и войлочные сапожки. Морщины, изрезавшие лицо Софьи Дмитриевны, казались сейчас шрамами, следами давних битв и жестоких авантюр. Ее яркие глаза горели даже в темноте. Я наклонил голову и церемонно поцеловал ей руку. Софье Дмитриевне мое обращение понравилось. Она коснулась моих волос. — Ну, бедный мальчик, как же вы испугались! — проговорила она. — Где Харитин? — спросил я, решив пропустить «бедного мальчика» мимо ушей. — Вы встречались с ним сейчас? Я почувствовал, что она мгновенно напряглась. — Харитин? — совсем другим тоном переспросила она. — При чем здесь Харитин? Вы разве к нему приехали? — Нет, я привез его с собой, — объяснил я. Она отошла от меня на шаг, поглядела испытующе и как будто зло. — Привезли? — Она нахмурилась. — Я не понимаю вас. — Софья Дмитриевна, с Харитином случилось какое-то несчастье. Он говорит, что его сбросила лошадь… Не знаю, соответствует ли это действительности, но я встретил его в беспомощном положении на обочине дороги. Он получил ожог. Может быть, мне только показалось, что это ожог, а на самом деле — след от какого-то химического вещества или… может, дикий зверь… не знаю. — Где вы с ним расстались? — глухо спросила Софья. — Он вошел в дом и сразу исчез. Собственно, я проник сюда за ним следом. Мне кажется, он дурно себя чувствует. — А, — молвила Софья, как будто успокаиваясь. — Идемте наверх. Мотя принесет нам горячего какао. Я люблю в такую погоду пить горячий какао. Она не спросила меня, не желаю ли я, к примеру, коньяку. Может быть, дело заключалось в ее деспотизме, а может — в том, что «милые мальчики» не пьют никакого коньяку. Они и слова-то такого не знают. Я взошел вслед за Софьей по ступеням. Ковер приятно пружинил под ногами. Софья ввела меня в небольшую комнатку, красиво убранную шпалерами, усадила в мягкое кресло и встала прямо передо мной, так что я, можно сказать, упирался носом в ее талию. Это меня несколько смущало. — У меня в доме все маленькое, — сказала Софья. — Креслица, столики, графинчики, чашечки. Это потому, что покойная княжна Мышецкая, моя благодетельница, была очень маленькой старушкой. Я не захотела ничего менять, когда после ее смерти имущество перешло ко мне… Так и живу — среди маленького. Знаете, и Божечка ведь тоже любит маленькое. Поэтому у святых — «ручки», «ножки»… Слыхали, как народ говорит? «Поцелуй у святого Николая ручку» — и подносят младенца к иконе… Подождите, я сейчас буду. И она выбежала из комнаты, оставив меня в недоумении. От скуки я принялся внимательнее рассматривать комнату. Гобелены изображали сплетенья цветов, фруктов и различных насекомых, вроде бабочек, стрекоз и даже мушек. Шкатулочки, статуэточки, фарфоровые пасхальные яички — все это было разложено на полочках, на столике с кружевной скатертью, на подоконнике. Все-таки странно, что такая свободомыслящая, яркая личность, как Софья, не тяготится старушачьей мишурой. Она давно уже могла переменить интерьеры. Софья возвратилась вскоре вместе с Харитином. Он шел нехотя, но она буквально втащила его в комнату и заставила сесть во второе кресло, напротив моего. Харитин держался как строптивый подросток (сходство усугублялось еще и его почти детским сложением). Он отворачивался и сильно сопел носом. В его сопении мне слышались, впрочем, клокочущие звуки — так в горле у собаки закипает злоба, чтобы потом вырваться рычанием. Софья присела боком на ручку его кресла и наклонилась к нему всем телом. Харитин вздрогнул, но не отодвинулся, а как-то обмяк. И вдруг, повернув голову, с тихим, мучительным стоном поцеловал ее прямо в вырез платья, туда, где видно было основание груди. Софья улыбнулась и нагнулась еще ниже. Харитин повторил поцелуй, зарывшись лицом в ее одежду. Софья взяла его пальцами за волосы, сильно потянула и отвернула от себя его голову. Он сперва противился, потом покорился. Софья посмотрела на ожог, пятнавший его щеку. Харитин раздувал ноздри, и снова дрожали его губы. Я даже слышал, как он скрипит зубами. И тем не менее он позволял Софье проделывать над ним все, что она ни пожелает. А Софья глядела и глядела на безобразное пятно, на содранный волдырь и на другие, пузырившиеся по всей левой половине его лица. Она как будто получала удовольствие от этого созерцания. Наконец она оттолкнула его от себя и встала. — Лошадь, говоришь? — произнесла она. — Да, — шепнул Харитин. Он посматривал на Софью снизу вверх, исподлобья. — Зачем брал? — Хотел, — огрызнулся он. — Убедился? — Софья повысила голос. — Убедился? — Нет, — упрямо сказал Харитин. — Не убедился. Софья вдруг как будто вспомнила о моем присутствии. Она повернулась в мою сторону, театрально всплеснула руками и воскликнула: — Вы только поглядите, Трофим Васильевич! Куда такое годится? Вот ведь гадкий мальчик! — Она указала на Харитина, чтобы я случайно не принял эпитет на свой счет. Я был «милым мальчиком». — Лошади не любят его, сколько он ни старается приручить их. Они сердятся и сбрасывают с седла, а мне потом убытки. Одна убежала так далеко, что ее не нашли. Наверное, кто-нибудь подобрал и увел. Другие возвращаются домой все в мыле, их потом приходится даже лечить. Лошадь — чрезвычайно деликатное, нервное существо, гораздо более хрупкое, чем человек. Об этом нельзя забывать. Нельзя! — Она топнула ногой. — Ты мог убиться, — сказала она Харитину. Он дернул плечом, однако ничего не ответил. Софья повернулась ко мне. — Рассказывайте все по порядку, — приказала она. Я послушно передал ей, как поехал кататься, чтобы испробовать доставшийся мне дядин электромобиль, как увидел на дороге человека и остановился, чтобы помочь ему, потому что, как казалось, он попал в беду. — Какой вы, однако же, добрый, отзывчивый, Трофим Васильевич! — сказала Софья. — И храбрый, да. Мне ведь известно, что вас уже раз ограбили, и именно на этой дороге. И все-таки вы не побоялись… — Я не могу бояться всю жизнь только потому, что однажды на меня напали разбойники. — Говоря это, я посмотрел Софье Дмитриевне в глаза, желая, чтобы она сама вспомнила нашу первую встречу. Но, поскольку она молчала, я прибавил: — Мне кажется, Софья Дмитриевна, вы тоже могли бы кое-что мне рассказать. — О чем? — искренне удивилась она. — О том случае. — Помилуйте! Это ведь не я вас ограбила! — воскликнула Софья. — Но вы были там, — сказал я. — Вы и Харитин. И с тех пор меня мучает эта загадка. — Какая загадка? Вы положительно меня пугаете, Трофим Васильевич, — объявила Софья. Харитин сидел неподвижно и глядел остановившимися глазами прямо перед собой. От него я не ожидал ответа, однако он внезапно произнес: — Да. Мы там были. Софья вся вспыхнула. Она укусила себя губу, на ней оставив ярко-красный след. Я продолжал: — Свинчаткин как раз хотел отобрать у меня единственную по-настоящему дорогую вещь, которой я располагал, — обручальные кольца моих родителей, Софья Дмитриевна, — как вдруг он испугался и поспешно бежал в лес со своими подручными. — Испугался? — переспросила Софья. — Вы уверены? — Да, — сказал я. — Он увидел вас — как, впрочем, и я, — и удрал быстрее зайца. Софья покачала головой. — Странные вещи вы говорите! Сейчас я припоминаю, что мы с Харитином, точно, в тот день гуляли… Мы часто так делаем. Прогуливаемся по окрестностям, беседуем, наслаждаемся природой. Надеюсь, в этом вы не усматриваете ничего особенного? — Разумеется, нет, но… — начал было я. Софья перебила: — Мы видели остановившегося электроизвозчика и рядом с ним — нескольких человек. Но мы, разумеется, никакого понятия не имели о том, что в действительности происходит. Если бы мы только подозревали, что вас обворовывают… Она демонстративно вздохнула. — Тем не менее Свинчаткин перепугался, — сказал я. — И именно вы с Харитином вызвали у него ужас настолько сильный, что он предпочел отказаться от поживы и бежал. — Дорогой мой Трофим Васильевич! — с чувством произнесла Софья. — Вот вы здесь, в моем доме, наедине со мной и Харитином… Скажите, испытываете вы страх? — Нет, — ответил я. «Может быть, потому, что я глуп или чего-то не знаю», — подумалось мне при этом ответе. Софья кивнула. — Это оттого, что вам бояться нечего. И Свинчаткин, будь он честным человеком, конечно, тоже не испугался бы. Тут вошла Мотя с подносом, и мы взялись пить какао, а всякие разговоры на время прекратились. * * * Я возвращался домой в приятнейшем настроении. Еще бы! Мне удалось свести близкое знакомство с Софьей Думенской благодаря тому, что я оказал добрую услугу ее странному любовнику. Меня переполняли впечатления. Но когда я приехал, то застал в моей усадьбе настоящий переполох: Макрина поминутно выбегала в аллею — высматривать, не прибыл ли барин, а в гостиной сидел следователь по особо важным делам Конон Порскин и пьет чай. Я очень был этим удивлен, поскольку полагал, что Порскин уже давно уехал в Петербург. Но нет, оказывается: он остановился у нас в трактире и продолжал повсюду ходить, делать свои наблюдения и опрашивать жителей. У него, по словам трактирного хозяина (передала Макрина), уже набралось восемь исписанных тетрадей, больших, прошитых суровой ниткой, вроде таких, какие используются бухгалтерами при ревизии. Только бумага в них не желтая, а синеватая. — Откуда вы все это знаете, Макрина? — спросил я. Макрина быстро шла сбоку от меня по аллее, то забегая вперед, чтобы заглянуть мне в лицо, то отставая. — Слыхала от людей, — ответила она. — А этот-то, Конон, сердитый такой у нас засел… Уже третью чашку чая выпивает. — Где Витольд? — буркнул я. — Поехал в Петербург. Сказал, будет к вечеру. — Вечно его дома нет, когда он позарез нужен, — проворчал я. Макрина пожала плечами. — Мы Витольда Александровича о его делах расспрашивать не смеем, потому что он над нами управляющий, — произнесла она обиженным тоном и поджала губы. — Опять же, он мужчина, а у мужчин свои соображения, для нас непостижные. Войдя в дом, я сбросил куртку и шапочку, отдал их Макрине, а сам прошел в гостиную, на ходу разматывая с себя шарф. Завидев меня, Порскин быстро допил чай, отставил чашку и сразу же раскрыл кожаную папку, которая лежала рядом с ним на столе. — Здравствуйте, Трофим Васильевич, — приветливо заговорил он. — Простите уж, что вот так, без предупреждения — и сразу к вам… Вы где изволили находиться? — Катался на электромобиле по окрестностям, — ответил я, усаживаясь и вытягивая ноги. — Знаете, Конон… Не знаю, как по батюшке? — Кононович, — сказал следователь по особо важным делам без тени улыбки. — Сумеете выговорить? Я попробовал и не сумел, поэтому сказал, махнув рукой: — Знаете, господин Порскин, я бы мог начать возмущаться вторжением, требовать адвоката, ссылаться на свою занятость, но все это было бы, конечно, враньем, потому что — какая у меня, к черту, занятость!.. Да и вообще, не понимаю, почему в романах землевладельцы всегда затрудняют работу следствию. Я не намерен. — В романах таким способом подчеркивается высокомерие аристократии, которое действительно бывает неуместно, — сказал Порскин. — И зачастую приводит к печальным последствиям. — Ну так я не аристократ, — заявил я. — Слышали уж, небось, как меня в округе именуют? — Как? — Поповичем… — А! — отрывисто бросил Порскин. — Да, слыхал. Вам, впрочем, обижаться не стоит, ведь Алеша Попович знатный богатырь был. В моем воображении нарисовался «Трофим Попович» на буланом жеребце, и я поскорее стер эту картину. — Ну хорошо, — сказал наконец Порскин, — постараюсь вас надолго не задерживать. Тем более что и вы изъявили полную готовность помочь… Как мне сообщила ваша прислуга, управляющего сейчас нет в усадьбе. — Мне она тоже это сообщила. — Как, по-вашему, куда он отправился? — Наверное, записку оставил, — предположил я. — Витольд — человек обязательный и точный. — Да, — сказал следователь. — Именно. Уезжая, он оставил вам записку. У себя в комнате, на столе. Я сделал движение, собираясь пойти в комнату управляющего, но следователь остановил меня быстрым жестом: — Погодите. Я сберегу наше время. Он шлепнул передо мной, вынув из папки, сложенный вчетверо листок. — Что это? — удивился я. — Записка, оставленная господином Безценным. Адресована вам. Я перевернул листок. Точно, там было написано «Т. В. Городинцеву». Я поднял глаза на следователя. — Вы читали? Ну, чтобы еще больше сберечь мое время? — Разумеется, нет! — Следователь даже не оскорбился. — Ждал, чтобы передать вам. Я развернул листок. В двух строках Витольд сообщал, что срочно вызван в Петербургский университет для пересдачи одного зачета. «Грозят отчислением, если не сдам сегодня же; расправлюсь к шести часам и около восьми буду уже дома», — писал мой управляющий. Я перевернул раскрытую записку так, чтобы Порскин тоже мог ее прочитать. — Ясно, — сказал следователь, наклоняясь и быстро пробегая глазами округло написанные строчки. — Благодарю. С Безценным на данный момент ясно. Теперь — о вас, Трофим Васильевич. Вы, стало быть, изволили кататься? — Да. — Хорошая погода… — заметил Порскин, выглядывая в окно. — А раньше отчего вы не катались? — Раньше машина стояла в сарае. — Вы знали о ее существовании? — Почему вы задаете такой вопрос? Я владею усадьбой и всем, что к этой усадьбе принадлежит… Странно было бы предположить, чтобы я не знал, чем владею. — Трофим Васильевич, — мягко произнес Конон Порскин, — мне трудно поверить в то, что человек ваших лет, обладая столь прекрасным электромобилем, не будет пользоваться им при малейшем случае. А между тем вы до сих пор ни разу на нем не выезжали. — Да, — сказал я, — сдаюсь. Вы верно угадали: мне показали его только сегодня. Прежде сарай стоял заколоченным. — Кто в точности показал? — насторожился Порскин. — Безценный… Порскин весь подобрался и сделал у себя несколько заметок в блокноте. Я рассердился, и на него, и на себя самого. — Конон Кононович, — от возбуждения я без запинки произнес это имя, — Безценный рассуждал абсолютно так же, как вы. Что я обязательно начну повсюду разъезжать в электромобиле. А между тем эта машина вызывает неприятные воспоминания у одной особы, которой я должен непременно был понравиться. — У какой особы? — У Анны Николаевны Скарятиной. — Почему? — Потому что мой покойник дядя к ней сватался, и весьма настойчиво, и делал это, в том числе, при помощи электромобиля. А Витольд хотел, чтобы я со Скарятиной подружился. — Для чего? — Она обладает в наших краях немалым влиянием. Ее отец — владелец театра. — Ясно, — сказал Порскин и сделал еще одну заметку у себя в блокноте. Меня это страшно нервировало. Бог знает, что он там писал! Он отложил карандаш и уставил на меня свой тяжелый, как у статуи, взор: — Расскажите теперь о вашей прогулке. Я пожал плечами. Почему-то мне не хотелось говорить ему о моем приключении с Харитином и Софьей. Опять начнет трактовать по-своему и выйдет одна путаница. Поэтому я сказал: — Как вы правильно отметили, я сразу же захотел испытать мой электромобиль и совершил поездку в сторону имения «Родники», но значительно дальше его; а потом возвратился. — Подозрительного по пути ничего не замечали? — Нет, — сказал я твердо. — Подозрительного — ничего. — Разбойников не видели? — Нет. — Даже краем глаза? — Нет, господин Порскин. Я не исключаю, что они действительно выходили сегодня на свой промысел, но, поскольку я ехал на очень большой скорости, то попросту проскочил мимо… — Понятно. — Порскин закрыл блокнот и вздохнул. — Могу я, в свою очередь, поинтересоваться, какая причина привела вас опять в «Осинки»? — осведомился я, чувствуя, что настал мой черед задавать вопросы и что Порскин мне ответит. И точно. Он вынул из папки фотографический снимок большого формата и показал мне. — Не пугайтесь, она мертвая, — прибавил он, указывая на изображенную там женщину. Женщина лежала на спине, отвернув голову вправо. На ее шее чернело пятно, как будто кусок плоти был вырван. По щеке тянулись четыре толстых полосы — следы от когтей или шипов. Волосы женщины смялись и слиплись от крови, один глаз был полуоткрыт, рот кривился. Надеюсь, я сумел сохранить хладнокровие и вернул Порскину снимок, даже не побледнев. Ну, если и побледнев, то самую малость. — Кто она? — спросил я. — Ольга Сергеевна Мякишева, — ответил Порскин. — Компаньонка Анны Николаевны Скарятиной, которой вы хотели понравиться. Погибла несколько лет назад. Ее смерть до сих пор не раскрыта. Как, впрочем, и некоторые другие. — Он взялся за чашку, поднес к губам, но чай был уже им выпит, и Порскин с досадой поставил чашку обратно на блюдце. — Приблизительно раз в два-три года в Лембасово или в ближайших его окрестностях происходила необъяснимая смерть… Я заглядывал в архивы. — Я не понимаю, — сказал я. — Вы разве занимаетесь убийством госпожи Мякишевой? — Нет, до сих пор я занимался исключительно бандой Свинчаткина, — ответил Порскин. — Мне уже приходилось работать над подобными делами. Схема отработанная: родственные и дружеские связи, источники продовольствия… Рано или поздно такой человек попадается. Никому не удается долго существовать вне закона. Мы чересчур зависим от множества факторов… Мы, люди, — прибавил он, как будто речь могла идти о ком-то еще. — Мы опутаны множеством нитей и разрывать их безнаказанно не научились. — Пока все более-менее понятно, — сказал я. Порскин вздохнул: — Но потом дело Свинчаткина начало сплетаться с другими. А этого я очень не люблю. Особенно когда другие, дополнительные, дела — старые и нераскрытые. Вы готовы пойти со мной, Трофим Васильевич? — Да, — сказал я. — Почему бы и нет? Если, конечно, не на край света. — Немного за пределы вашего сада, — ответил Порскин. Мы вышли в прихожую, набросили куртки и пошли по аллее. Мурин успел подмести ее до середины, а потом забросил — не то устал, не то нашел занятие поважнее. Затем мы выбрались на дорогу, миновали несколько служебных построек и дом одного из моих арендаторов. — Здесь, — сказал Порскин и показал рукой. Я разглядел фигуру полицейского, который стоял с отсутствующим видом и глазел по сторонам. Никакого развлечения однообразный пейзаж ему предоставить не мог, бедняга замерз и утомился от скуки. — Здесь, — повторил Порскин. Мы подошли вплотную, и я наконец увидел, что на снегу лежит мертвое тело. * * * Я уже как-то имел случай признаться в том, что страдаю мнительностью. В припадке мнительности я начинаю воображать, будто весь мир вертится вокруг моей персоны и при том с единственной целью — уязвить меня побольнее. Поэтому при виде мертвеца, одетого в тулуп и лежащего вниз лицом, я последовательно подумал: — что это Матвей Свинчаткин и что в кармане у него улики, указывающие на наши с ним дружественные отношения; — что это, упаси Бог, Витольд, погибший при подозрительных обстоятельствах (которые указывают на меня); — что это Серега Мурин, впавший в безумие вследствие какого-то моего необдуманного поступка и умерший, таким образом, по моей вине; — что это, наконец, какой-то неизвестный человек, которого я случайно сбил на электромобиле. Все эти соображения пронеслись у меня в голове с быстротой молнии и обожгли каждую из моих бедных мозговых извилин. Очевидно, я сильно побледнел. Порскин сразу это заметил: — Что ж вы прямо как сметана побелели! Мертвецов неужто боитесь? Выпейте-ка глоточек, — и протянул мне, вынув из кармана, маленькую фляжку с коньяком. Я отпил «глоточек» и выдохнул. Порскин отобрал у меня коньяк, прикончил его, спрятал обратно в карман фляжку и обратился к полицейскому: — Что «карета»? Едет? — Едет, — ответил полицейский. — Обещались через полчаса уже забрать. — Хорошо, — сказал Порскин. — Господин Порскин, — вмешался я, — для чего вы привели меня сюда? — Показать. А вы что подумали? — Для чего мне это видеть? — А! — выговорил Порскин. — Конечно… Простите. Я должен был сразу вам объяснить. Он наклонился и обеими руками перевернул мертвеца на спину. — Узнаете его? Да подойдите вы ближе. Он уже не причинит вам никакого вреда. Он больше этого не может. У меня вся кровь отхлынула от сердца и застучала в голове. Убитый не был ни Свинчаткиным, ни Витольдом, ни Муриным. Он, если уж на то пошло, вообще не был человеком. Это был фольд. — Ну… наверное… — выдавил наконец я. — Возможно… возможно, да, мы встречались. Не могу утверждать определенно. — Он ведь из банды Свинчаткина, так? — сказал Порскин. — Вы поэтому меня позвали? Я ведь свидетель, жертва ограбления, и могу опознать… — Да, — кивнул следователь, внимательно за мной наблюдая. — Да что с вами? Что вас пугает? — Не знаю, — честно ответил я. — Может быть, ксенофобия так проявляется. Мне на него даже глядеть — и то противно. Лучше бы он, право слово, был живой и угрожал мне. А так — к горлу подкатывает. Кожа эта его и глаза заплывшие… — Вы видели его прежде? — настаивал следователь. — Его… или другого такого же, — ответил я. Мне и вправду сделалось нехорошо от происходящего. До чего же несправедливо, что случилось все именно сегодня, когда вдруг выдалась такая ясная, чудная погода! Как будто долгожданный праздник кто-то испортил. — Они все на одно лицо, эти ксены, — прибавил я. — Сколько таких вы встречали? — спросил Порскин. — Троих, может быть, или четверых, — соврал я. — Но почему вы считаете, что покойный непременно принадлежал к банде Свинчаткина? — Я уже послал запрос в министерство межпланетных сношений, — ответил Порскин. — Раса определена как «фольд» — ксен с планеты Фольда. Землю эта раса еще не посещала. Во всяком случае, официально. Отсюда — очень простой вывод… Точнее, никакого вывода, кроме одного, который ни из чего не выводится, а существует сам по себе, так сказать, эмпирически: это один из сообщников Свинчаткина. — Скажите, Конон Кононович, — я довольно бойко назвал следователя по имени-отчеству, — еще не известно, почему Свинчаткин набрал себе бандитов исключительно из числа фольдов? — Нет, — ответил Конон. — Но мы это выясним. Обязательно. Может быть, у самого Свинчаткина и спросим… А теперь смотрите хорошенько… В обморок не упадете? Я покачал головой. — Ладно, — следователь не слишком-то мне поверил, но все-таки повернул голову мертвеца. — Видите? Я увидел. На шее у фольда чернела точно такая же рана, как у Ольги Сергеевны Мякишевой на фотографии. Кто-то вырвал из тела кусок плоти. — Рядом должно быть огромное пятно крови, если, конечно, убийство произошло именно на этом месте, — продолжал Порскин. — Убийца разорвал жертве артерию. Но крови почти нет. Вывод? — Выпил? — предположил я. — Но ведь вампиров не существует. — Вампиров не существует, — задумчиво повторил Порскин. Тут полицейский пошевелил усами, как будто хотел опровергнуть эти простые слова. — «Карета» едет, — произнес он гулко. Действительно, приближалась «карета» — электромобиль криминалистов. Машина остановилась в десятке шагов от места происшествия. Полицейский коротко отсалютовал Порскину и ушел. Я видел, что Порскин дал ему сложенную пополам десятирублевую купюру. Криминалисты выскочили из машины и направились к нам. Порскин сказал мне: — Вы можете возвращаться домой. Я потом принесу вам на подпись показания. Собственно, мне от вас требовалось подтверждение, что убитый принадлежит к той самой расе, представители которой были, из неизвестных причин, незаконно доставлены на Землю Матвеем Свинчаткиным и теперь вместе с ним разбойничают на большой дороге. — Ясно, — проговорил я. Я издали поклонился криминалистам и поскорее ушел. Мне не хотелось смотреть на их работу. * * * Я возвращался домой один. Ослепительный зимний день уже померк, выцвел, как дешевая ткань после стирки, и на душе лежала отчаянная печаль. Я недоволен был собой. Мне все казалось, что я мог бы сделать больше — и для погибшего фольда, и для Свинчаткина… С другой стороны, Свинчаткин ведь злодей, и при том не бутафорский, а самый настоящий. Он не только отнимает у людей деньги и вещи, он еще и унижает их достоинство, наносит сердечные раны. И по-прежнему оставался неразрешенным главный вопрос: для чего было ему привозить на Землю инопланетных дикарей и с их помощью чинить разбой? Мало разве на Земле собственных грабителей? И должен ли я, таким образом, сочувствовать Матвею? Неожиданно я остановился. Мне почудилось, будто за мной наблюдают чьи-то незримые глаза. Кто-то, как казалось, прятался поблизости и выслеживал каждый мой шаг. После того, что я видел сегодня, мне не хотелось ни с кем встречаться на большой дороге. Не имело значения, кто это будет: Матвей с требованием объяснений, кто-нибудь из фольдов, огорченный смертью соотечественника, или же преступник, после двух лет бездействия вновь ощутивший потребность убивать. Я ускорил шаги, но потом подумал, что это, возможно, выдает мой страх, и снова пошел неторопливо, как бы гуляя. Ощущение чужого взгляда то слабело, то усиливалось. Иногда у меня просто мурашки от этого бежали по спине. Один раз я даже остановился и почесался. После этого, как ни странно, незримый соглядатай исчез. — Нервы, — решил я, приободрившись. Возможно, впрочем, дело заключалось в том лишь, что теперь я уже входил в мой сад и сворачивал в аллею. Мне нестерпимо хотелось побежать, чтобы как можно скорее очутиться под спасительным кровом. Усилием воли я сдерживал себя. Не хватало еще, чтобы моя собственная прислуга начала презирать меня за трусость. Пусть я милашка и душка, но я храбрый милашка и неустрашимый душка. Я поднялся по ступеням, открыл дверь и наткнулся на Макрину. Она тихо вскрикнула, отшатнулась, словно увидела привидение, прижала к груди задранный и скрученный жгутом фартук и, сдавленно всхлипывая, побежала прочь от меня. — Что еще случилось? — крикнул я ей в спину. — Стойте! Макрина, стойте! Она споткнулась и застыла возле перил лестницы, ведущей на второй этаж. Потом обмякла и перегнулась через перила. Можно было подумать, что я выпустил пулю ей в спину, и теперь она доживает свои последние мгновения. — Макрина! — строго произнес я. — Перестаньте ломать комедию и отвечайте. Макрина выпрямилась, повернулась в мою сторону, утерлась и сказала: — Простите, Трофим Васильевич, голубчик, батюшка. Столько всего свалилось. Женский ум слабый, а сердце мягкое — всякая иголка в него вонзается. — Выражайтесь яснее! — рявкнул я. Я даже не ожидал от себя такого тона. На Макрину, однако, он произвел самое благотворное воздействие. Она сразу подобралась и проговорила убитым голосом: — Витольд Александрович воротился. Чумовой какой-то, прости Господи. Она развернула свой фартук и показала мне осколки стакана. — Видали? И тем же фартуком утерла глаза. Я ничего не понял, а она, пользуясь моим бездействием, поскорее скрылась. — Что значит — «чумовой»? — спросил я пустоту. — При чем тут стакан? Мне сделалось жутко. А ну как окажется, что Витольд на самом деле — тайный родственник Мурина и тоже привержен всякого рода припадкам? Или Витольд и есть тот самый убийца и теперь, напившись крови, впал в осатанение? Я помедлил, но потом счел всякие колебания недостойными. В конце концов, следует разобраться во всех этих странностях. Не могу же я жить под одной крышей с человеком, которому не доверяю! Я подошел к двери в комнату Витольда и постучал. После случая с фольдом я уже не вламывался к нему, не дожидаясь приглашения. Витольд не ответил, и я постучал снова. — Убирайтесь по-хорошему, Макрина! — крикнул Витольд из-за двери странным, сдавленным голосом. — Не доводите до греха! — Это я, — сказал я. — Городинцев. Могу я войти? Витольд помолчал, потом немного другим тоном переспросил: — Вы, Трофим Васильевич? — Да. — Сейчас я открою. Слышно было, как он отодвигает щеколду. Дверь растворилась. Витольд стоял на пороге, и мне пришлось его немного толкнуть, чтобы войти. Он как будто опомнился и возвратился за письменный стол, где, очевидно, и сидел с самого момента своего прибытия. Под столом натекла с ботинок грязная снеговая лужа, куртка, сброшенная при входе, так и валялась на полу, за дверью. Витольд глядел раздавленно, как человек, потерявший, например, все свое состояние на скачках или при игре в карты. Я видел такое в кинематографе. Не дожидаясь от него вежливого приглашения, я уселся на жесткую тахту. — Плохо выглядите, Трофим Васильевич, — сказал неожиданно Витольд. Он усмехнулся и потер лицо ладонями. — Устал я что-то, — прибавил он спустя миг. — Простите. — Я встретил Макрину, — сказал я многозначительно. — А, — бросил Витольд. — Да. Воображаю, что она вам наговорила. Признаться, я тут немного начудил. Испугал бедную вдову… — В его глазах мелькнул проблеск невеселого любопытства: — А что она вам сказала? — Что вы стакан разбили. — Было дело, — не стал отпираться Витольд. — Швырнул прямо в стенку. Вон, и след остался. Он показал пятно на обоях. Я лихорадочно соображал, как навести его на интересующую меня тему. Не мог же я прямо спросить моего управляющего — нет ли у него, часом, непохвальной привычки попивать кровь? — Безценный, — спросил наконец я, — зачем вы ездили в Петербург? — Вы нашли мою записку? — проскрежетал он. — Да, но… — Я ведь ясно там указал, что меня вызвали из университета, — продолжал Витольд. — Понимаю, я должен был сообщить лично, но связь плохо работала… — Вы точно были в университете? — Я решил больше не скрывать моих подозрений. — Точно… Почему вы сомневаетесь? — ощетинился Витольд. — Черт, все сегодня кувырком! — выкрикнул он. — Все как сговорились нарочно… Тупые идиоты!.. Я не верил собственным ушам: — Что?.. — То! — отрезал Витольд. — Они не приняли у меня зачет, вот что. «Вы, — говорят, — прогуляли четыре семинара кряду и, разумеется, не владеете материалом в должной мере. Чтение книг не заменит вам живого общения с учеными, — передразнил он кого-то противным голосом. — Верхом неблагоразумия было пропускать практические занятия у декана. Вы доказали полную свою несостоятельность. Будь это рядовой преподаватель, мы еще могли бы как-то закрыть глаза…» Я им напомнил, что уже писал докладную, в которой ясно объяснял — у меня умирает хозяин, и мне никак не отлучиться… Ага, как же. Читали они мои докладные!.. «Это ваши личные обстоятельства, которые не имеют отношения к учебному процессу. Мы не можем для всякого делать исключения только потому, что он на службе и якобы не в состоянии посетить университет. Если бы вам действительно хотелось получить образование, Безценный, вы бы нашли время… Говорите, хозяин ваш умирал. Стало быть, надзор над вами с его стороны был ослаблен, а сам он как смертельно больной находился в руках медсестер и сиделок… Для чего же было не воспользоваться?».. Бог знает что еще они там говорили; ну я и взорвался… Он спрятал лицо в ладонях и замолчал. Я смотрел на него с изумлением. — Вас что — отчислили из университета? Он на миг вынырнул ко мне: — Можно считать, что так. — Слушайте, Безценный, — заговорил я, — скажите мне правду, чистую правду: вы действительно сейчас ездили в университет? — Я же определенно указал в моей записке… — Тут столько всего происходило… — Я вздохнул. — Приходил опять следователь. Вы уже слышали, что нашли убитого фольда? Витольд положил руки на стол. Его глаза за стеклами очков были закрыты. Я продолжал: — Он погиб так же, как Ольга Мякишева, компаньонка Анны Николаевны. Мне фотографию показывали, а потом водили, чтобы я посмотрел на труп. Точно, фольд. Теперь следователь от нас не уедет, пока до всех дел не докопается. И Матвей… не знаю, как он все это переживает. И кто убил — тоже не знаю. Никто, наверное, не знает. А я сегодня был в гостях у Софьи Думенской. Случайно вышло. — А завтра нам идти в театр на оперу «Гамлет», — заключил Витольд и открыл глаза. — Вы меня простите, Трофим Васильевич, я бы сейчас заснул. — Конечно, — пробормотал я, поднимаясь с кресла. — Мне тоже… нужно отдохнуть. На том мы разошлись. Глава пятнадцатая Как я уже имел случай заметить, оперный театр Скарятина располагался в том же доме, где обитали и сам Николай Григорьевич с дочерью. Театр занимал большую и лучшую часть строения. От жилых помещений он был отгорожен капитальной стеной; входы тоже были устроены раздельно. Когда-то дом представлял собой единство, но затем было произведено это размежевание. Анна Николаевна никогда на него не жаловалась. Ее вполне устраивали отведенные ей комнаты. Репетиции никак не отражались на ее личной жизни. Только дни спектаклей были для Анны Николаевны хлопотны. Что касается Николая Григорьевича, то он в такие дни всегда волновался до обморока и еще с утра начинал принимать спиртовый раствор успокоительных капель. Что касается меня, то проснулся я поздно, кофе пил в постели, завтракал лениво и рассеянно, а после завтрака проскучал до обеда, когда взялся выбирать себе смокинг на вечер. Покойный Кузьма Кузьмич оставил целое собрание смокингов — четыре или пять висели в шкафу в ряд, помещенные в специальные мешки с ароматическими пакетиками от моли и прочих неприятностей. Я говорю «четыре или пять», поскольку насчет одного не вполне был уверен, что это именно смокинг. Я долго осматривал их, применяя по очереди, и наконец остановился на том, который сидел на мне лучше всех. Потом призвал Макрину и продемонстрировал ей себя. — Чисто покойник Кузьма Кузьмич, как живой! — воскликнула Макрина, всплескивая руками. — Исключительно вам идет, Трофим Васильевич, эта одежа. — Скажите мне, Макрина, — спросил я, — для чего дяде было держать такое количество совершенно одинаковых смокингов? Разве он часто ходил в театр? — Дядя ваш, Царство ему Небесное, никогда ничего не выбрасывал, если оно только само не разваливалось на кусочки, — поведала Макрина. — А здесь смокинги на разные случаи его фигуры. К примеру, вон тот — если хозяин был объевшись, положим, на Масленой. Тогда он этот надевал. А на Светлой — вон тот, утянутый в талии, потому что на Светлой Кузьма Кузьмич был еще похудемши, после поста-то. Дяденька ваш весьма посты соблюдал. Не всегда, а периодами, как он выражался. «На меня, — говорил, бывало, — период накатил, Макринушка, поститься буду». И постился. А потом «период» сходил, и покойник опять кушал, не наблюдая ни среды, ни пятницы, как безумный. Масленую же соблюдал всегда. Еще у него, помню, смокинг был для петербургского театра, — вон тот, почернее, и для особых случаев, у него пуговки как-то иначе пришиты, он объяснял и в журнале показывал, да я уже забыла. — А мне, следовательно, в этом идти прилично будет? — спросил я, поворачиваясь перед Макриной, чтобы она получше меня рассмотрела. — Вы, Трофим Васильевич, такой красавчик, что вам в любом будет прилично! — ответила Макрина. — Хорошо, — строго молвил я. — Спасибо, Макрина. Приберете тут потом. — Прямо сейчас и приберу, а этот смокинг для вас отутюжу и вычищу, — обещала Макрина и пошла ставить разогреваться утюг. Я немного волновался. Раздумывал, не слишком ли вызывающе будет поехать на электромобиле. Не вызовет ли это гнев у Анны Николаевны? Наконец я решился ехать все-таки на электромобиле. Анна Николаевна уже одарила меня своим расположением — стало быть, неприятные воспоминания о дядиных чудачествах в ее памяти смягчились и уж точно никак не связаны со мной. Следующим пунктом было обдумыванье — брать ли с собой в электромобиль Витольда или же нам с ним следует идти в театр порознь. Все же положение наше неравное, и у него билет взят в партер. Хотя логика и соображения удобства диктовали самое простое, а именно — ехать вместе. Я измаялся над этим вопросом и наконец спросил у Витольда. Тот быстро избавил меня от сомнений. — Разумеется, вы поедете на собственном электромобиле, а я пойду пешком, — ответил он. — И обсуждать тут, в общем, нечего. Вы уже смокинг себе подобрали? С Макриной советовались? Не забудьте также, что я вам говорил по поводу «впечатлений»: ария Офелии была проникновенной — и так далее. Николаю Григорьевичу будет приятно. Я сказал, что постараюсь ничего не перепутать и непременно что-нибудь убедительное наплету. Кроме того, не исключено ведь, что мне действительно понравится опера. Тут Витольд посмотрел на меня с откровенным сомнением. Впрочем, он удержался и ничего не сказал. Я заговорил неловко: — Кстати, насчет вчерашнего… Это было совсем не «кстати», но я больше не мог держать свои мысли в себе. Он насторожился: — Вы о чем? Я замолчал, не зная, как лучше сформулировать. Он понял меня по-своему: — Я что, совсем как скотина себя вел? Извинения мне нет, хотя оправдание имеется. Я очень огорчен был, правда. — Нет, что вы огорчились — это понятно, и я вовсе не сержусь… А я вот хотел поговорить насчет вчерашнего убийства. — Например? — Ну, например, убийца ведь где-то неподалеку ходит… Вас это никак не смущает? — Если это тот же самый, который Ольгу Сергеевну извел, и еще до нее нескольких человек, — сказал Витольд, — то, уж простите мою прямоту, нам еще года два беспокоиться не о чем. Он нечасто «просыпается», если позволительно так выразиться. — Ясно, — сказал я. — Ну что ж, теперь я спокоен. Витольд помолчал. — Почему же фольд? — спросил он вдруг. Очевидно, этот вопрос его мучил. Я пожал плечами. — Понятия не имею, почему именно фольд… Подвернулся, должно быть. Странно все так. И… жалко. — Да, — задумчиво повторил Витольд, — жалко. — Он посмотрел на меня и добавил: — Я в пиджаке пойду, в темно-сером. Я в нем на все экзамены ходил. Черт. — Хорошо, — сказал я. — Увидимся в театре. * * * Театр Скарятина был сравнительно небольшой, мест на триста. Семь лож опоясывали зрительный зал, в каждую вел отдельный вход из коридорчика. В партер заходили снизу, прямо с улицы. Точнее, с улицы попадали в гардероб, а уж оттуда — в партер. Но все равно, пока театр не закрыл двери, внизу постоянно сквозило. Я оставил электромобиль у парадного входа, поднялся по лестнице с позолоченными перилами, прошел по коридору, выстланному ковром, и очутился в буфетике. Буфетик был небольшой, весь убранный зеркалами и позолоченными амурами. Там продавали напитки и сладости, и я взял себе какой-то коктейль загадочного зеленого цвета. — А, Трофим Васильевич! — воскликнул, отделяясь от толпы беседующих, человек в ярко-красном костюме, который беспощадно морщинил у него на спине. — Бесконечно счастлив видеть вас в сем храме в процессе, так сказать, служения божеству. Это был Лисистратов, взволнованный, растревоженный, с застывшим в глазах ожиданием. — Кажется, вы презирали оперу в противовес драматическому искусству? — напомнил я. Лисистратов махнул рукой. — Кто будет вспоминать старые счеты? Положим, да, я предпочитаю драму и, более того, считаю лишь драму единственно достойной театральных подмостков… Но коль скоро у нас больше нет места драме — я готов радоваться любому ее заменителю, пусть даже с таким неестественным дополнением, как пение. Потому что в жизни ведь люди не поют все-таки, а преимущественно разговаривают. — В жизни люди разговаривают все равно не так, как в театре, — зачем-то возразил я. — Не так гладко, и не стихами, и без завываний. — Ну это я готов с вами поспорить! — заявил Лисистратов. В этот самый миг я понял, что мой первейший долг — угостить его коктейлем, и с подавленным вздохом покорился своей участи. Лисистратов глядел, как я покупаю коктейль, и приплясывал от волнения. Завладев стаканом, он торжественно произнес: — Я просто обязан теперь познакомить вас с моим новым другом, истинным ценителем театра, — вот, извольте любить и жаловать, господин Качуров. Приехал из Твери по делам в Санкт-Петербург, а оттуда по дороге завернул к нам… Услыхал, вообразите, о сегодняшнем представлении и тотчас же озаботился билетом, хотя проживает в трактире, при множестве неудобств… Качуров был сухощавый господин лет сорока, с большим костлявым лбом и хрящеватым носом, барельефно выделявшимся на лице. Я обменялся с ним рукопожатием, переложив стакан с коктейлем в левую руку. Лисистратов ревниво следил за моим стаканом, хотя обладал теперь собственным. — Сердечно рад, — молвил Качуров и наклонил голову. Я заверил его в том, что тоже очень рад познакомиться, хотя это было неправдой. За последний месяц я чрезвычайно устал от новых знакомств и предпочел бы ограничить свое общение уже известным мне кругом лиц. — Впитываю, так сказать, достопримечательности, — произнес Качуров таким высокопарным тоном, что я поморщился. — Привычка путешественника. — Вы разве путешественник? — вежливо спросил я. Мне почему-то представлялось, что путешественник — это тот, кто летает на другие планеты и познает иные миры, а не разъезжает со всеми удобствами по Тверской, Московской и Петербургской губерниям. — А разве нет? — вопросом на вопрос отвечал Качуров, к неуместному (с моей точки зрения) восторгу Лисистратова. Очевидно, Лисистратов находил своего нового знакомца исключительно остроумным. Не без оснований я предполагал, что наш неудавшийся Абеляр намерен проделать с тверичанином ту же штуку, что и со мной: напоить до бесчувствия и заставить погасить все его трактирные долги. — Я прибыл сюда из Твери, — продолжал Качуров. — Логичней было бы отправиться в Москву, скажете вы… — (Я ровным счетом ничего не говорил). — Но я испытываю глубочайшее отвращение к Москве, да, милостивый государь, глубочайшее! Оно и неудивительно, если вдуматься в наши исторические корни. Вам доводилось проводить этот анализ? — Он уставился на меня проникновенным взором. Я вынужден был покачать головой. — Если бы не возвышение Москвы, города накопителей, хапуг, жадин, любителей жирной пищи и толстых бабищ, — Тверь сделалась бы столицей России. Тверской темперамент и тверской менталитет — надеюсь, вы не отрицаете этого слова лишь потому, что оно иностранное, — именно они определяли бы лицо России. Тверичане — авантюристы, путешественники, храбрецы, отчаянные головы… Не отрицаю, и в нашем характере заложена склонность к накопительству, но какая? Такая же, как у пиратов старины, вроде Моргана и других, от которых произошли впоследствии все американские магнаты. Бутлегеры, контрабандисты, морские разбойники — все они нам сродни. Плох тот купец, который в душе не грабитель. — Интересно, — заметил я, выпивая сразу половину моего коктейля, — а можно ли выразиться наоборот? Плох тот грабитель, который в душе не купец? — Нет, — решительно произнес Качуров. — Некоторые законы не имеют свойства перевертышей. Это только в физике сила действия равна силе противодействия, а в жизни общества все обстоит несколько иным образом… Скажите, — он вдруг понизил голос, — правду ли говорят, что дочь здешнего хозяина больше интересуется науками, нежели искусством? — Да, — сказал я. — Удивительно! — воскликнул Качуров, а Лисистратов при упоминании Анны Николаевны вдруг помрачнел. — Что же тут удивительного? — удивился я. — Женщина обладает таким же развитым умом, как и мужчина. Это даже доказывать не требуется, все давно доказано. Так почему бы свободной даме, не обремененной семейством и детьми, самостоятельной и умной, не интересоваться науками? — Мне сказали, главная сфера ее интересов — палеонтология, — прибавил Качуров. — Это до крайности занимательно. Это… — По-тверски, вы хотели сказать? — вставил Лисистратов, которому не понравилось, что его начинают вытеснять из разговора. Качуров перевел на него взгляд, словно тщась вспомнить — кто это такой тут рядом с ним. Потом сухо подтвердил: — Да, точно, по-тверски — с авантюринкой. А вы, господин Городинцев, не могли бы представить меня этой даме? Господин Лисистратов, кажется, не в силах этого сделать… — У меня принципиальные разногласия… — забормотал Лисистратов. Он положительно был сейчас жалок. — Ее отец, видите ли, обладает весьма иррациональным взглядом на искусства и литературу… — Особенно в том, что касается истории Абеляра и Элоизы, — вставил я. Наверное, это было жестоко и, что еще хуже, — безвкусно, но я уже выпил и не смог удержаться. Лисистратов, к моему удивлению, густо покраснел. — Это вовсе не то, что вы изволите думать, — прошипел он. Качуров, к счастью, отошел к барной стойке, чтобы купить шоколадные конфеты. — Я ровным счетом ничего об этом не думаю, — заявил я. — Мне это все безразлично. Прошу теперь меня извинить — кажется, я действительно должен представить господина Качурова Анне Николаевне. Лисистратов горестно покивал и вдруг выпалил: — Возьмите мне еще один коктейльчик, Трофим Васильевич. Не попомните злого. — Я злого не помню… хотя имею в виду, для того лишь, чтобы оно не повторилось, — сказал я. — Зачем вам еще один коктейль, господин Лисистратов, когда вы еще первый не прикончили? — Про запас, — умильно произнес Лисистратов. — Вот вам пять рублей, — сказал я и сунул ему бумажку. — Купите себе сами. — Благодетель! — вскричал Лисистратов и поцеловал меня в плечо. Потом он страшно сконфузился и быстро отошел, а я сделал знак Качурову, что приглашаю его к себе в ложу. Ложа Скарятиных была центральная, самая лучшая. Она выделялась даже убранством — там висели красные бархатные занавески, перевязанные витыми золотыми шнурами. Эти занавески в точности повторяли театральный занавес, напротив которого они помещались, создавая эффект своеобразного уменьшенного зеркала. Анна Николаевна уже находилась в ложе. На ней было узкое черное платье, поверх которого она надела широкую накидку из беличьего меха. Цвет меха чудесно гармонировал с оттенком ее пепельных волос, сегодня, ради торжественного случая, взбитых и убранных маленькой серебряной диадемой с изумрудами. На коленях она держала, как мне показалось, сумочку, чересчур большую для театральной. Ее отец, Николай Григорьевич, тоже сидел в ложе, и при том в полуобморочном состоянии. От него сытно пахло можжевельниковой настойкой. Он обмахивался веером из светлых перьев, в тон накидке Анны Николаевны. Заслышав шаги, Анна Николаевна живо обернулась и улыбнулась мне так дружески и открыто, что настроение мое сразу же подпрыгнуло. — Здравствуйте, Анна Николаевна, — проговорил я, целуя протянутую мне руку. Затем я обменялся поклоном с Николаем Григорьевичем, который вяло пробормотал: — Кажется, до окончания действа не доживу… Измучили меня, Тихон Васильевич, совершенно измучили… — Трофим, — одними губами подсказала дочь. — Трофим Васильевич, папа. Я опять поклонился, показывая, что вполне понимаю и уважаю простительные слабости Николая Григорьевича, а затем представил Качурова. — Тверской гость, господин Качуров, — сказал я немного на «оперный» (как мне представлялось в тот момент) лад. — Господин Качуров, это — господин Скарятин, владелец театра и всему здесь происходящему господин, и Анна Николаевна, его дочь. Анна Николаевна сухо улыбнулась Качурову и руки не протянула, а Скарятин расслабленно махнул веером. — Нет ли у вас средства от головной боли, господин… э… — Качуров, — шепотом сказала Анна Николаевна. — К несчастью, ничего при себе не имею болеутоляющего, — произнес Качуров, явно привыкший ничему не удивляться. — Я просто думал… может быть, какое-нибудь особенное средство изобрели… тверское… Знаете, ведь в разных губерниях бывают разные особенности, в том числе и фармацевтические, — объяснил Николай Григорьевич. — Не приходилось слышать, — сказал Качуров. — Впрочем, я могу доставить вам из буфетной очень недурной коктейль. И, кстати, позвольте преподнести… Он подал Анне Николаевне коробку только что купленных конфет, которую она приняла с довольно кислой улыбкой и поставила на особый столик сбоку ложи. — А! — воскликнул Николай Григорьевич. Глаза его вспыхнули. — А помнишь, ты говорила, Аннет, будто буфетчик… как его… Сурков или Поляков… Ты поняла, душа моя, о ком я… Будто он плохо коктейли готовит, а он, видишь, на высоте! Вот и приезжий господин хвалит. Лисистратов все-таки знает, когда советует. Хоть он и прощелыга, — прибавил Николай Григорьевич. — Сурков действительно был дрянной, папа, — сказала Анна Николаевна, улыбаясь отцу терпеливой, любящей улыбкой. — А Поляков, которого мы наняли в прошлом месяце, — этот хороший. И его вовсе не Лисистратов посоветовал… Будет лучше, если вы просто посидите спокойно, не волнуясь. — Как я могу не волноваться! — воскликнул Николай Григорьевич. Он дернул головой, сморщился от боли и повернулся к Качурову: — В самом деле, господин Камучин, будьте так добры, снизойдите к старику… Странная фамилия у вас, вроде бы монгольская, а лицом вы на монгола совсем не похожи. Качурин тонко улыбнулся и покинул ложу. Анна Николаевна сразу изменила тон. Она заговорила со мной быстро, деловито: — Рада, правда, рада видеть вас. Послушаем вместе оперу, а в перерыве хочу поговорить с вами о прочитанном… Витольд тоже пришел? — Да, — сказал я. — Он в партере в сером пиджаке. Его вчера из университета отчислили. — Не может быть! — ужаснулась Анна Николаевна. — Как он перенес эту трагедию? — Разбил стакан. — Да, — помолчав, сказала Анна Николаевна, — кошмар. И все-таки он пришел в театр? — Одно другого не исключает, Анна Николаевна. Можем выглянуть вниз, поискать его. — Потом. Я хочу в антракте пригласить его к нам. Вообще-то это не принято, чтобы кого-то из партера звать в ложу, но у нас тут штора, никто не увидит. Знаете, мне не терпится обсудить прочитанное. Она постучала пальцем по сумочке, лежавшей у нее на коленях, и я вдруг понял, что никакая это не сумочка, это дядина тетрадь с письмами Белякова. Анна Николаевна обернула ее нарядной бумагой и добавила бархатный бант. «Какая умная и хитрая женщина!» — восхитился я. — Я знаю, это не слишком умно, — прибавила Анна Николаевна, — и обличает меня как особу в синих чулках, но что же мне делать? Часто ходить в «Осинки» неприлично, потому что вы холостяк, а я не замужем и все еще не покинула брачного возраста. Вы же знаете здешних сплетников! — Не знаю, — покачал я головой. — Ну так можете догадываться… — Она невольно перевела взгляд на ложу, где сидела и неподвижно смотрела на опущенный занавес госпожа Вязигина. — Тамара Игоревна, например, живо интересуется состоянием нравственности в нашей округе… Да я не хочу сейчас об этом говорить! Право, была бы я старухой, держала бы у себя салон. Знаете, из таких — эпатажных, со смешанной публикой, куда и студенты допускаются, и офицеры, и приезжие из Петербурга ученые девушки… Кто-то танцевал бы, кто-то играл в карты, а я изображала бы, будто вяжу чулок, а сама вела научные разговоры с кем хочется. Когда-нибудь так и будет! — пообещала она, поднимая глаза к потолку. Она щелкнула пальцами и спустилась с небес на грешную землю. — Я пока вам кое-что скажу… За первое действие как раз успеете обдумать. Глядите, Трофим Васильевич, вот здесь Беляков пишет… — Она раскрыла тетрадь. Но тут опять вошел Качурин с двумя коктейлями. — Позвольте предложить вам, — молвил он, протягивая один стакан Николаю Григорьевичу, а другой — Анне Николаевне. — Получите истинное удовольствие. В этот момент Качурв увидел тетрадь на коленях Анны Николаевны. По его лицу пробежала тень удивления. — Прошу прощения… Это что у вас — какие-то записи? — Либретто оперы, — хладнокровно произнесла Анна Николаевна, закрывая тетрадь. — Не подглядывайте, не то вам будет неинтересно смотреть постановку. И она поднесла бокал к губам. Качуров опять посмотрел на тетрадь, сморщился и заговорил о погоде. По его словам выходило, будто наилучший климат для человеческого организма установлен в Твери, а прочие уголки Вселенной в той или иной мере отклоняются от идеала. Николай Григорьевич поставил опорожненный стакан на столик и сказал: — Аннет, ты будешь свой коктейль допивать? По-моему, тебе не стоит, а я бы допил. Анна Николаевна рассеянно протянула ему стакан. В ложе Вязигиной произошло шевеление. Темная тень за спиной Тамары Игоревны ожила и превратилась в Потифарова. — Что он там делает? — удивился я, зная, что супруги разошлись и не поддерживают отношений. — Как — что? — удивилась, в свою очередь, Анна Николаевна. — У них общая ложа. Уже много лет. По-вашему, они должны были изменить это потому лишь, что не живут больше вместе? Мне хорошо было видно, что Тамара Игоревна дает Потифарову деньги и какие-то наставления. — В буфет посылает, — хмыкнул Качуров. Он тоже наблюдал за этой сценкой. — Мило и… трогательно. Во мне вдруг взбунтовалась кровь местного обывателя. Кто такой этот тверичанин, чтобы вот так легко судить почтенных граждан Лембасово? Он, видите ли, находит их отношения трогательными! Можно подумать, Качуров прочел мои мысли, потому что он вдруг сказал: — Я потому еще интересуюсь, что сам сижу в этой ложе. — Вы? — ахнул я. — Но почему? — Должен же я где-то сидеть… Лисистратов, добрая душа, за меня похлопотал. Нарочно бегал к господину Потифарову за позволением. Собственно, он все и устроил. Господин Потифаров был до крайности любезен. Показывал мне, между прочим, свои гробы. Я получил сильное впечатление! — Да, — заметила Анна Николаевна, — в этом отношении Потифаров — наша достопримечательность. Разумеется, все наше лучшее общество уже заказало у него себе гроб. — И вы? — удивился Качуров. — Я же сказала — «лучшее общество», — с нажимом повторила Анна Николаевна. — Естественно, и я тоже. Неужто у вас имеются на сей счет какие-то предрассудки? — Нет, собственно, какие могут быть предрассудки… Путешественник постоянно наблюдает различные феномены, которые встречаются ему на пути. Созерцает, но не вмешивается. Потому что изменять чьи-то обычаи и традиции стороннему лицу непозволительно. Стыдно воображать себя «культурным героем», взбаламутить всех и затем уехать. Для таких свершений требуется законодатель, вождь, а не пришлый человек. Вы согласны, Анна Николаевна? — Никогда об этом не думала, — отозвалась она. — Но, полагаю, вы правы. — А вы что скажете, Трофим Васильевич? Я пожал плечами. — Не смею возражать. Лучше поговорите об этом с госпожой Вязигиной. У нее наверняка найдется оригинальное мнение. Чрезвычайно умная женщина. — Понятно, — молвил Качуров. Он окинул Анну Николаевну взглядом, таким испытующим, что она весело рассмеялась. — Вы как будто мерку для гроба с меня снимаете… — Нет, я же сказал — это дело каждого; если вы не суеверны — то почему бы и не озаботиться гробом прежде срока… — Между прочим, святой Варахасий спал в гробу и прожил до ста с лишним лет, — заметила Анна Николаевна. — Ну, то святой, — отозвался Качуров, — а мы же все-таки не святые. — Этого мы наверняка знать не можем; а после смерти все откроется, — заявила Анна Николаевна. — Благодарю вас за конфеты и беседу. Ступайте теперь к себе, господин Качуров, потому что опера вот-вот начнется. Если вы войдете в ложу посреди увертюры, Тамара Игоревна взденет вашу голову на копье и выставит в дверях своего дома на страх гимназистам. Она директор гимназии — вы знали? Качуров поцеловал ее руку и вышел. Несколько секунд Анна Николаевна безмолвно смотрела на закрывшуюся за ним дверь ложи, потом вынула платок и вытерла свою руку. — У вас есть бинокль? — спросила она. Я подал ей бинокль. — До чего же маленький! — восхитилась она. — У меня был где-то дома дамский, с перламутром, но этот еще меньше… — Это Кузьмы Кузьмича, — сказал я и ощутил неловкость. Что, в сущности, у меня имелось своего собственного, не принадлежавшего ранее Кузьме Кузьмичу? Разве что голова на плечах, которой я, впрочем, не слишком гордился. — Интересно, — проговорила Анна Николаевна задумчиво и навела бинокль на ряды партера, — почему крупные мужчины любят маленькие вещи? Я не раз замечала… «Божечка любит все маленькое», — вспомнилось мне замечание Софьи. Софья Думенская тоже находилась в театре. Она занимала самую крайнюю ложу, почти нависавшую над сценой. Обыкновенно дамы в ложах сидят в первом ряду, а мужчины — во втором, интимно наклонившись вперед, так, чтобы и сцену видеть, и даме в затылок дышать. Но у Думенской все обстояло наоборот. В первом ряду находился Харитин. Ожог на его лице был припудрен, но все равно выделялся безобразным пятном. Светлые глаза молодого грека то застывали, как фарфоровые, то начинали беспокойно подергиваться и перебегать с лица на лицо. Время от времени над его вздернутым плечом показывалась Софья, которая что-то говорила с улыбкой ему на ухо. Вдруг Софья заметила меня и приветливо помахала мне рукой в белой перчатке. Блеснули алмазики, нашитые на перчатку крестиком. Я привстал и вежливо поклонился ей. Анна Николаевна вернула мне бинокль. — Точно, Витольд там, внизу, — сказала она. — Мрачный, как туча. — Она вздохнула и покачала головой. — Как все некстати!.. — Отчисление из университета не может быть «кстати», — сказал я. Раздались звуки скрипки, в оркестре ожили и нестройно зашевелились инструменты. — Начинается, — прошептала Анна Николаевна. — Больше всего люблю этот момент… Она придвинулась к самому барьеру и замерла, мысленно отстранившись от всего белого света. Оркестр шумел все сильнее, потом замолчал. Вышел дирижер — как и положено дирижеру, похожий на кузнечика. Начался мелодический шум, именуемый увертюрой. Увертюры вообще представляются мне изобретением, существующим для того, чтобы мучить зрителя ожиданием, когда же, собственно, начнется то, ради чего были выложены деньги на билет. Я всегда скрывал это мнение, потому что оно с головою выдает мои низменные вкусы. Наконец поднялся занавес, явились стена замка и двое воинов. Сии последние исполняли дуэт под приглушенное уханье барабана. — Я видел короля!.. — баритоном пел один. («Бабам!» — шептал барабан, едва лишь возникала пауза.) — Какого? — тенором вопрошал другой. Тенор был придушенный. («Ба-ба-бабам!» — рокотало из оркестровой ямы чуть более настойчиво). — Покойного! — вскрикивал баритон. («Бах! Бах!» — вздыхал барабан.) — Не может быть! — вскрикивал тенор. («Бах!») — Тише… он иде-о-о-от!.. — завершил дуэт баритон. Барабан выступил на первый план и рокотал все громче, чтобы потом взорваться вместе с литаврами. Возникла в клубах пара мрачная тень отца Гамлета, которая глубоким басом принялась жаловаться на судьбу, жену, родственников вообще и на политическую обстановку, сложившуюся вокруг Дании. Гамлет явился мрачным фертиком и пел тенором, сопрано Офелии резало слух, точно бритвой, и от ее арии в животе у меня странно вибрировало, зато у Гертруды было приятное, глубокое контральто. Если говорить совсем уж честно, то больше всего мне понравился дуэт Гильденстерна и Розенкранца, исполнявшийся под пронзительные выкрики флейты. Я уже приготовился высказать все это в антракте Николаю Григорьевичу, но обнаружил, едва зажегся свет, что господин Скарятин страдальчески спит в углу ложи, прижавшись виском к стенке за занавесом. Веер, которым он обмахивался, выпал из его руки. Анна Николаевна как будто очнулась от забытья и с глубоким вздохом повернулась ко мне. — Ах, как хорошо! — прошептала она. — А вам нравится, Трофим Васильевич? — Очень! — признался я, не кривя душой и радуясь этому. Она просто улыбнулась и, нагнувшись через бархатный бортик, махнула рукой. — Витольд меня видел, — сообщила она, поворачиваясь в мою сторону. — Сейчас зайдет. Беляков приводит в письмах рисунки замечательных ископаемых существ… Я не видела таких среди присланных образцов. Я рассеянно кивнул и вдруг увидел, что Софья Думенская точно так же призывно машет мне из своей ложи. Я наклонился к Анне Николаевне и прошептал ей, стараясь не шевелить губами: — Меня зовет к себе Думенская. — Разумеется, идите, — ответила Анна Николаевна, похлопывая тетрадью себя по руке и явно думая не обо мне. Я вышел и по дороге опять заглянул в буфет. Не успел я и шагу ступить, как Лисистратов бросился на меня, точно ястреб на голубку, закогтил и жадно заговорил: — Нет, ну каков Полоний! Как сыграно!.. Удивительный, однако, подлец! Я помню в подобной же роли Орловского-второго, а в Александринском в злодейских ипостасях блистали Брасов и Аркадьев… Не ожидал от нашего театрика, никак не ожидал. Если бы еще не пели… Я, собственно, и сам… гхм… подчас замахивался… «О праведное небо! Что за дерзость! Будь он сам бог войны — увидит он, что предо мной нельзя быть непокорным! Я хотел с ним обойтись без строгости; теперь же — хоть кайся он — я буду беспощаден!».. Трофим Васильевич!.. — Вот вам десять рублей, — сказал я. — Возьмите себе выпить и отнесите коктейль к ложу Думенской. Я буду там. — Благодетель! «Я буду беспощаден!» — сказал Лисистратов и устремился к буфетной стойке, а я продолжил путь. Ложа Софьи была приоткрыта, но я все равно постучал. — Входите, дорогой мой, — раздался грудной голос Софьи и вслед за тем послышался ее воркующий смешок. — Вы же видите, что вас ждут. Я вошел и остановился, моргая в полумраке. — Садитесь, тут много места, — Софья погладила кресло рядом с собой. Я опустился на краешек кресла. Харитин неподвижно сидел впереди. Я видел очертания его плеч и головы на фоне опущенного занавеса. — Нравится вам спектакль? — спросила Софья. — Очень, — ответил я. — Вы ведь нечасто бываете в театре? — улыбнулась Софья. Я вынужден был признать ее правоту. — Возможно, я не большой ценитель искусства, — сказал я, — но мне нравится. Музыка такая… выразительная. Очень все нарядно. Софья коснулась моей руки рукой в атласной перчатке. Перчатка была гладкой и излучала тепло. — Хорошо, что вы искренни. Я признательна вам за визит. Вы единственный, кто решился зайти. — Она медленно обвела взглядом ложи одну за другой. — Здесь нет человека, с которым я не была бы знакома… но открыто проявили дружеские чувства вы один. Поверьте, я сумею это оценить. — Я, собственно, не для того, чтобы оценили, — пробормотал я, сильно смущаясь. Харитин вдруг резко повернулся ко мне. — Вы меня спасли, — произнес он тихо и хрипло. — Ничего особенного я не сделал, — возразил я, — а маленькая услуга, которую я вам оказал, не стоила мне решительно никаких усилий. — Вы меня спасли, — повторил Харитин. Было очевидно, что для него эти слова обладали каким-то особенным значением. Я пожал плечами. — Повторяю вам, это был простой добрососедский жест с моей стороны… Собственно, что с вами такого произошло? Откуда у вас этот ужасный ожог? Харитин не ответил и отвернулся, снова замерев. Тут дверь скрипнула, и в ложу ужом проник Лисистратов с коктейлем. — А, милый Лисистратов! — воскликнула Софья. — Как вы внимательны! Лисистратов с поклоном вручил ей стакан, исполнил пантомиму, означавшую крайнюю занятость и стремительно скрылся. — Плут! — с улыбкой молвила Софья, приникая губами к бокалу. — Вы не находите, Трофим Васильевич, что Лисистратов — ужасный плут? — Я бы предпочел вообще находить его пореже, — сказал я. Каламбур получился идиотский, но Софья весело рассмеялась. Я видел, что в ложу Скарятиных вошел человек в сером пиджаке. Анна Николаевна протянула ему руку для рукопожатия, а затем они принялись что-то обсуждать, склонившись над тетрадью. Николай Григорьевич продолжал мирно похрапывать в углу. Софья Думенская проследила мой взгляд. — Кто там, в вашей ложе? — спросила она, как мне почудилось, ревниво. — Наверное, Витольд, мой управляющий. — Они ведь с Анной Николаевной большие друзья? — сказала Софья. — У них общие интересы, — подтвердил я. Софья подняла бинокль и навела на ложу. — Точно, он. Бледный, ужас. Прямо зеленый. Вы плохо его кормите, гадкий мальчик? — Она опустила бинокль и поглядела на меня с комическим укором. — Он ест сам, — буркнул я. — Его не надо кормить. Она снова прижала бинокль к глазам. — О, они теперь раскраснелись! — воскликнула она. — Оба! Анна Николаевна прямо пышет! Хотите взглянуть? Она сунула мне бинокль, и я ощутил прикосновение нагретого ее телом пластика. От бинокля пахло кисловатыми духами. Анна Николаевна действительно разрумянилась. Она что-то доказывала, листала тетрадь, водила пальцем по строчкам. Витольд, с пятнами на скулах, ронял короткие фразы и при этом упрямо дергал головой. — Похоже на ссору, — сказала Софья, отбирая у меня бинокль, и засмеялась. — Да, признаю: убогие у меня развлечения. Слежу за чужими ссорами, а сама даже повода для хорошей сплетни подать не могу. Все сплетни на мой счет обветшали и состарились, как и я сама. Она потянулась вперед и поцеловала Харитина в шею за ухом. Он не пошевелился. — Я благодарю вас за уделенное время, — сказал я, поднимаясь. — Мне нужно еще выразить почтение Тамаре Игоревне. Софья посмотрела прямо мне в лицо, улыбаясь все шире. И чем яснее была ее улыбка, тем мертвее глядели ее глаза. Потом она вдруг обхватила мою голову ладонями, притянула к себе и крепко поцеловала в губы своими шершавыми губами. — Что ж, — спокойно молвила она, отталкивая меня, — ступайте. И помните, что Софья Думенская вас любит. Харитин чуть вздрогнул, но все-таки не обернулся. Я встал, поклонился и поскорее вышел. В партере тем временем разгорался какой-то скандал. Крики начали доноситься даже до нас, небожителей, так что я поневоле заинтересовался и даже спустился по лестнице, чтобы наблюдать воочию. Возле входа в зрительный зал топтался какой-то человек, одетый в женское полупальто с оторванным рукавом, пришитым на живую нитку. Вытертый меховой воротник отчаянно линял, оставляя клочья шерсти на самом полупальто и на рваной шали, обматывающей шею бродяги. Несчастный был немолод, изможден, большие мешки под глазами, крупные морщины, землистый цвет кожи — все обличало в нем человека больного и настрадавшегося. — Ступай, братец, откуда пришел, — пытался увещевать его театральный страж, облаченный в камзол с преувеличенными позументами. — Что же ты в театр ломишься? Тут чистая публика, а ты даже пальто снять не хочешь. — Я не могу… — хрипло говорил субъект. — Если снять пальто, то обнажится полное неприличие. — Ну вот видишь, неприличие, а сам лезешь к приличным людям. — Не тронь меня! — взвыл бродяга. — Убери лапы, холуй, подхалим, лизоблюд, душитель свободы! Не прикасайся к свободному человеку, жалкий раб! — Выйди! — повысил голос театральный страж. Бродяга заорал: — Не имеете права, никто, вы! Я сейчас прикажу — вы сами все отсюда выйдите! Это я тут все устроил, ясно вам? Я! Без меня вы все… никто! Ничто! Пустота, вакуум! Я подошел ближе. Служитель всплеснул руками. — Видишь, что ты наделал! Потревожил господ из лож! — Он обратился ко мне в отчаянии: — Я сейчас улажу дело. — Николай! — закричал вдруг бродяга, задирая голову к скарятинской ложе. — Коля! Скарятин, черт! Дрыхнешь, паскуда? Дрыхнешь? А тут меня… меня гонят! Из твоего театра гонят, Коля! Ни-ко-ля, сукин сын! — Погодите, — быстро сказал я, хватая его за руку. — Назовитесь. Я, кажется, понял… — Да, — горестно бросил оборванец, отступая на шаг и покачивая головой. — Да. Неузнанным прошел он по земле, непризнанным он шел и одиноким… Навек один, навек он проклят был родней своей, землей и всем, что дорого… — Дыхание у него перехватило, он попытался вздохнуть, положил ладонь себе на грудь и заплакал. — Вы ведь Бухонев? — высказался я. Сам не знаю, как эта догадка пришла ко мне на ум. — Один лишь юноша, — проговорил оборванец, — один лишь мальчик его узнал в толпе… Да. Я — Бухонев. Я — композитор. Я сочинил эту оперу. — Ради Бога! — вскричал я. — Для чего же вы так оделись? Наверняка Николай Григорьевич ждал вас у себя в ложе… — Меня никто не ждал… А впрочем, возможно, — сказал Бухонев. — Почему я так одет? Что ж, вам, мой мальчик, вам одному, — тут он грозно обвел глазами всех собравшихся вокруг, — вам одному и только вам отвечу. То, что зрите вы пред собой, есть образ моей души. Все вы, ничтожные созданья, — он вперил в меня взгляд, — скрываете под нарядным костюмом внутреннее свое убожество. Я же, Бухонев, я, истинный человек искусства, являю наружу то, что ношу внутри себя. Создавая «Гамлета», я изорвал свою душу в клочья. В клочья! — Он дернул свою шаль, как бы желая задушиться. Ветхая ткань затрещала. — Я провожу вас, — я подал композитору руку, чтобы он мог опереться. А стражу театра я дал три рубля и сказал: — Благодарю вас. Вот вам за труды и больше не беспокойтесь. С Бухоневым под руку, до крайности торжественно, я поднялся по лестнице и ввел его в ложу. Витольд уже ушел, Анна Николаевна сидела задумчивая и, обмахиваясь веером, перечитывала одно из беляковских писем. При звуке шагов она вскинулась, однако, увидев Бухонева, сразу забыла обо всех научных спорах. — Боже мой! — воскликнула она. — Я предвидела, что такое будет. — Да? — горько вопросил Бухонев. — Да! — сказала Анна Николаевна. — Вы как дитя малое, господин Бухонев. Хорошо еще, что не пьяны. — Вообще-то пьян, — поведал Бухонев. — Чудовище, — сказала Анна Николаевна. — Сядьте в углу и молчите. Снимите это ужасное пальто. От него воняет. Я позову, чтобы убрали. Что у вас под пальто? — Пол-ное непри-личие! — сказал Бухонев. Анна Николаевна потянула сонетку. — Вам принесут пиджак Николая Григорьевича. Скроете ваше «неприличие». И почему вы не явились к началу спектакля? — Боялся, — с детской искренностью ответил композитор. — Напрасно, все очень хорошо идет, — сказала Анна Николаевна. — А что Николай? — спросил Бухонев. — Заснул… Не тревожьте его. Он волновался не меньше вашего. — Я, наверное, тоже засну, — поведал композитор. — Вот и хорошо. А теперь — молчите. — Анна Николаевна повернулась наконец ко мне. — Вы мой герой, Трофим Васильевич, — сказала она. — Бухонев имеет обыкновение переодеваться так, чтобы его никто не узнавал. В этом отношении он чрезвычайно ловок. — Старая театральная школа, — подал голос Бухонев. — Вам было велено молчать, старый вы ребенок, — сказала Анна Николаевна. Слышно было, как Бухонев хихикнул. Анна Николаевна снова обратилась ко мне. — Он испытывает такое волнение, что является на свои спектакли инкогнито. — Однажды я переоделся женщиной, — сказал непослушный Бухонев. — И никто меня не признал. — Да, и вас пытались вывести, потому что вы вели себя непотребно, — напомнила Анна Николаевна. — Приставали к мужчинам. Как можно!.. Даже в газете потом напечатали. — Люди искусства должны распространять вокруг себя скандалы, — заявил Бухонев. — Трофим Васильевич, я вам благодарна и… Но как вы догадались? — Когда господин Бухонев начал поносить Николая Григорьевича последними словами, — сказал я, — он делал это не как посторонний, а как близкий друг. Это… ощущалось. — Я поносил его с любовью, сукиного сына, — сказал Бухонев из темноты. — Все, мое терпение лопнуло! — произнесла Анна Николаевна. — Молчать, молчать, молчать! Пришла горничная с пиджаком и мешком для мусора, помогла Бухоневу переодеться, обтерла ему лицо одеколоном и вышла. Тут свет погас, и началось второе действие. Николай Григорьевич всхрапнул, и Анне Николаевне пришлось ударить отца веером по руке. Я слышал треск костяшек веера. Бухонев ворочался в кресле, сопел, то принимался вдруг напевать вслед за певцами, то мертво замолкал. Я повернулся к нему и показал кулак. Перед финалом Бухонев ушел из ложи. Наверное, боялся, что композитора начнут вызывать на сцену. При последних звуках финала, когда по сцене начали взад-вперед маршировать войска Фортинбраса и даже вывели настоящую лошадь, Скарятин наконец проснулся и разразился аплодисментами. Занавес опускали при общей овации. Николай Григорьевич плакал и говорил, что никогда еще не получал такого удовольствия от музыки. Я был избавлен от необходимости изобретать «осознанные комплименты», потому что Николай Григорьевич все сказал сам, а мне оставалось только кивать в знак полного согласия. Потом я поцеловал руку Анне Николаевне и вышел из театра совершенно оглушенный всем этим «Гамлетом». Глава шестнадцатая Утро выдалось белое, мягкое и светлое. Я пил кофе и смотрел бумаги, которые оставил мне Витольд: один из арендаторов просил отсрочки платежей в связи с рождением третьего ребенка, другой указывал на необходимость ремонта крыши арендованного у меня дома, которую, согласно договору, я обязан чинить за свой счет; ну и еще разное — по мелочи. К каждой бумаге была прикреплена небольшая записка, написанная рукой управляющего: в одних случаях он рекомендовал соглашаться, в других — идти на незначительные уступки или же категорически протестовать. В основном все решения были компромиссными, и меня это тоже устраивало. Я подписывал бумаги в моем кабинете и думал по преимуществу о вчерашних впечатлениях. Снег срывался с веток в саду, беззвучно падал на аллею. Я утвердил также список расходов по случаю Рождества (моим дядей было заведено оделять каждого из арендаторов подарками), отложил перо. Скоро Мурин отправится в лес и вырубит там елку. Я не наряжал елку со времени смерти матери, т. е. с раннего детства. Отец охотно отпускал меня на Рождество к друзьям, но у нас дома никакого праздника не устраивал. Я понял вдруг, что страстно хочу наверстать упущенную детскую радость. Нужно выяснить у Безценного, хранятся ли в доме елочные игрушки, и если нет — заказать в Петербурге. В дверь постучали. — Входите! — сказал я. — Я закончил. Все подписал. Вот о чем хочу спросить… В комнату вместо ожидаемого мною Витольда неожиданно заглянула бледная Макрина. Глаза у нее были красные, нос распух. Такой она обычно становилась, если перебирала белье в ящиках комода: бельевая пыль — «самая она зловредная», как объясняла моя аллергическая горничная. — Ой, Трофим Васильевич, батюшка, голубчик мой… — простонала Макрина. — Идите скорей в гостиную… Несчастье… Уж и следователь объявился, Конон-то, от чая отказывается, сидит и сильно гневается… Я почему-то не испугался, а рассердился. — Сгинь! — крикнул я Макрине, и она мгновенно исчезла. Даже не знаю, для чего я с ней так грубо обошелся. Я встал, погладил по бокам атласную домашнюю куртку. Все во мне взбаламутилось, нужно было успокоиться. Я взял бумаги и вместе с ними вышел из кабинета. Мне хотелось показать Порскину, что я тоже бываю занят делами. В гостиной меня ожидали Порскин и Витольд. Оба молчали, глядя в разные стороны. Перед Порскиным находилась его кожаная папка. Завидев меня, следователь встал. Я поздоровался с ним и отдал Витольду подписанные бумаги. Тот проглядел их бегло, кивнул, отложил в сторону и снова застыл в безмолвии. Порскин кашлянул, вынул из папки фотографию большого формата, посмотрел на нее, спрятал и снова вынул. Я молча ждал. Во мне быстро закипало раздражение. Порскин подал мне снимок, который до этого рассматривал. — Взгляните, Трофим Васильевич. Я взял, взглянул и ничего не понял. Это был портрет Анны Николаевны, только какой-то странный. Я закрыл глаза, открыл их и снова посмотрел. Брови у меня дернулись, отчего вся кожа лица вдруг заболела. Наверное, это была какая-то нервная судорога, потому что мне никак не удавалось выдавить из себя ни слова. Конон Порскин забрал у меня фотографию и аккуратно спрятал в свою папку. — Анну Николаевну Скарятину вчера нашли в театральной ложе убитой, — сказал он. — Вот что, собственно, произошло. И вот почему я здесь. Вошла, всхлипывая, Макрина, принесла зачем-то чай, выгрузила на стол три чашки, а сама тихонько встала в углу комнаты — слушать. Ее никто не изгнал. — Но ведь это невозможно, — выговорил я, обретя наконец дар речи. — Почему? — цепко спросил Конон. — Потому что он… маниакальный убийца… он ведь только раз в два года… — пояснил я, сам ощущая, что звучит это по-детски. — И почему именно Анна Николаевна?.. — вырвалось у меня. Мне вдруг мучительно-ясно представилось, как она постукивает тетрадью себя по сгибу руки, как машет Витольду, как передает отцу стакан с коктейлем. — Это как-то нелепо, в конце концов! — вырвалось у меня. — Так, — заговорил следователь, ухватив в моих бессвязных речах нечто содержательное, — давайте для начала кое в чем разберемся, Трофим Васильевич. — Что? — глупо переспросил я. — Помните, вы обещали помогать следствию? Не изображать занятость, не звать адвокатов, не увиливать от вопросов? — Вроде того, — проворчал я. Мне смертельно хотелось еще раз увидеть ту фотографию, но я не решался просить об этом. — В таком случае, объясните, почему вы заявили, что «такое невозможно» и что оно происходит «раз в два года», — потребовал Порскин. — Мне рассказывали, что в Лембасово действительно был или, точнее, есть маниакальный убийца. — Кто рассказывал? — Мой управляющий, — я кивнул на Витольда. Тот молчал как убитый и не моргая глядел в пол. — Значит, ваш управляющий? — подхватил Порскин. — Господин Безценный, если не ошибаюсь? — Как вы можете ошибаться, если только что говорили со мной? — внезапно ожил Витольд и снова застыл, как будто его выключили. — Ну да, — подтвердил я. — Безценный мне сказал, что были такие случаи. — В связи с чем возник подобный разговор? — наседал следователь. — Если вы помните, господин Порскин, поблизости от моей усадьбы был найден убитый ксен. Вы даже показывали мне его тело… В беседе с управляющим я выразил опасение, что убийца может находиться неподалеку. Мол, не опасно ли нам разгуливать вот так запросто. На что Безценный ответил, что даже если это и так, бояться нечего: нападения происходят не чаще, чем раз в полтора-два года. — В принципе, да, он прав, — сказал Порскин и положил ладонь на свою папку. — Я просматривал другие дела, сходные с этим убийством, и до сих пор все именно так и обстояло. До сих пор, — с нажимом подчеркнул он. — Но что-то изменилось. — Что? — спросил я. — Поймем «что» — поймаем убийцу, — обещал Порскин. — Я как-то… не верю, — не выдержал я. — Что Анна Николаевна… Можно еще раз посмотреть снимок? Порскин без слова возражения показал мне фотографию. Да, это была она, Анна Николаевна. Ее пепельные волосы, красиво уложенные и схваченные диадемой, даже не растрепались, на шее чернело пятно, а в углу рта застыла горькая улыбка. — Она точно… мертва? — спросил я. Мне вдруг подумалось — вдруг она чудом осталась жива и сейчас находится в больнице. — Конон Кононович, — взмолился я, — если вы сейчас нас проверяете, как мы отнесемся к известию, как поведем себя, — пожалуйста, не нужно… — Вы любили Анну Николаевну? — спросил Порскин. — Как друга — очень, — ответил я вполне искренне. — Она замечательная женщина, очень умная и милая. Порскин перевел взгляд на Витольда: — А вы? Витольд поднял голову и ничего не ответил. — Господин Безценный, я задал вам вопрос. — Что я должен ответить? — Какие отношения связывали вас с госпожой Скарятиной? — Я не понимаю, что вы желаете от меня услышать, — ответил Витольд. — Правду. — Вы знаете правду, — сказал Витольд. — Она старше меня на десять лет. Из хорошей, уважаемой местной семьи. Богатая. Независимая. Я управляющий в соседнем имении, бывший студент, человек с неопределенным будущим. — Бывший студент? — насторожился Порскин. — Почему же бывший? У меня имеются данные о том, что вы пытаетесь завершить свое образование. — Вчера меня вытурили из университета, — криво улыбаясь, сказал Витольд. — Скоро и официальную бумагу пришлют. Вам разве об этом еще не сообщили? Не сводя с Витольда глаз, Порскин покачал головой. — Мне многое уже сообщили, но о вашем изгнании из рая слышу впервые. — Новость больно свежая, — сказал Витольд. — Да и мало кому интересная. Так что вы хотели узнать? — Про ваши отношения с убитой, — напомнил Порскин. — С Анной Николаевной мы виделись изредка. Не скрою, хотелось бы чаще. Она, как и я, интересовалась палеонтологией. — Вы были любовниками, — будничным тоном объявил Порскин. Витольд долго смотрел на него мутными глазами, потом снял с носа очки и дико расхохотался, протирая пальцами стекла. — Любовниками? Любовниками? Это вам кто сказал? Любовниками? — А что здесь неожиданного? — возразил Порскин. — Женщина скучала, вы, очевидно, тоже. Она, как вы сами заметили, независима, не слишком молода… Вряд ли она сильно опасалась за свою репутацию. — А я, по-вашему, воспользовался? — Витольд нахлобучил на нос очки. Порскин пожал плечами. — Можно и так выразиться, хотя я предпочел бы помягче… Вчера в театре вы поссорились. Этому было немало свидетелей. — Мы не ссорились, — сказал Витольд. — Размахиванье руками, разговор на повышенных тонах, вскакиванье с кресла, перебивание друг друга — это, по-вашему, не ссора? — Не знаю, как это выглядело со стороны, — повторил Витольд упрямо, — но мы не ссорились. Мы просто беседовали. — О чем? — Это был научный спор. — О чем? — повысил голос Порскин. — О палеонтологии. — Хотите уверить меня в том, что палеонтология вызвала у вас обоих такие приступы ярости? — Порскин прищурился. — Господин Порскин, самые невинные вещи как раз и вызывают наибольшую ярость. Проблемы грудного вскармливания детей, идентификации фарфоровых кукол, использования при печении пирогов кулинарного жира, — все это вводит в осатанение людей вполне приличных и даже добрых. Никогда не замечали? — Не имел случая, — процедил Порскин. — Ну так понаблюдайте… Заведите об этом речь в какой-нибудь гостиной — и увидите, как через полчаса добродушные матроны и даже некоторые благоразумные мужи начнут брызгать друг в друга ядовитой слюной. — Вы чрезвычайно категоричны, господин Безценный. — А вы недалёки, если отворачиваетесь от очевидного, — парировал Витольд. Они помолчали. Потом Порскин заговорил немного другим, более приглушенным тоном: — Итак, вы категорически отрицаете, что между вами и погибшей Анной Николаевной Скарятиной существовала любовная связь? — Отрицаю. Я уважал Анну Николаевну, любил ее, ценил в ней достойного собеседника, но и только. — Что означает — «любил»? — Не то, что вы подразумеваете. — Вы отрицаете вашу ссору вчера в ложе? — Отрицаю. — Настаиваете на том, что это был дружеский спор? — Настаиваю. — Вы только вчера узнали о вашем исключении из университета? — Да, — сказал Витольд. — Вчера. — Свидетели показывают, что один раз вы даже ударили Анну Николаевну, — после выразительной паузы произнес следователь. Я почувствовал, что холодею от ужаса. Макрина, забытая нами в углу, тихо ахнула и прикрыла рот рукой. Витольд побагровел. — Я ее ударил? — переспросил он, приподнимаясь. — Это какая же сволочь, интересно, врет? — Господин Лисистратов, в частности. Вопрос, впрочем, в том, точно ли он врет… — Черт! Идиот! — взорвался Витольд. — В жизни не поднял бы на нее руки… Кретин, пьяница! — Он покусал губу и вдруг опять расхохотался. — А, понял, что он увидел да истолковал по-своему… Это была тетрадь. — Что? — Порскин даже задохнулся. — О чем вы говорите? — У Анны Николаевны была с собой тетрадь с полевыми дневниками одной экспедиции… Мы, собственно, как раз и спорили по поводу одного места в этих записях. Наверное, я разгорячился и сильно хлопнул по тетради, а Лисистратов решил, будто я замахиваюсь на самоё Анну Николаевну. — Полевые дневники одной экспедиции? — переспросил Порскин. — Вы хоть сами себя слышите, Безценный? Что вы несете? — Какое слово из сказанных мной прозвучало неотчетливо? — огрызнулся Витольд. — Смените тон, — приказал Порскин. Витольд сверкнул на него очками и не ответил. — Вы хорошо разглядели госпожу Скарятину в театре? Помните, как она выглядела вчера вечером? — Разумеется, если я ее, по вашим словам, прямо в ложе и убил, — сказал Витольд. Он снял очки, бросил их на стол и прибавил: — Черт знает что. — Она была в изящном наряде, с меховой накидкой и диадемой, украшенной изумрудами, — продолжал Порскин. — Очевидно, — сказал Витольд. — То есть, оделась соответственно обстоятельствам. — Очевидно, — повторил Витольд. — В таком случае, как вписывается в этот облик дневник полевой экспедиции? — с торжеством вопросил Порскин. — Насколько я понимаю, подобные дневники обыкновенно имеют вид затрепанной тетрадки, весьма нечистой, с размазанными насекомыми, пятнами почвы и так далее. И все-таки вы продолжаете настаивать на том, что госпожа Скарятина взяла с собой в театр такую неподобающую вещь? — Она обернула дневник красивой бумагой и украсила бантом, — вставил я. — Так что он сделался похожим на своего рода театральную сумочку. Порскин живо повернулся в мою сторону. — Попытка выгородить вашего человека, господин Городинцев, делает честь вашему сердцу, но не уму… К тому же, вынужден вас огорчить: никакой тетради в ложе обнаружено не было. Там имелись два пустых стакана из-под коктейля, пустая фляжка из-под можжевельниковой настойки, нетронутая коробка шоколадных конфет и веер из серых перьев. — Должна быть тетрадь, — сказал я с каким-то тупым упрямством. — Не было никакой тетради! — почти выкрикнул Порскин и уже тише продолжил: — Я внимательно изучил все предыдущие дела здешнего маниакального убийцы. Действительно, интервал выдерживался им в два года, самое малое — в год и восемь месяцев. Как хорошо известно, такие убийцы получают потребность совершить очередной акт насилия либо при накоплении моральной усталости, либо после сильного потрясения. Он убил ксена. На следующий день погибла Анна Николаевна… А между этими двумя событиями господин Безценный был исключен из университета! Первое убийство совершилось преступником для того, чтобы погасить моральную усталость. Второе — возможно, произошло в пылу раздражения ссоры. Типичная для маниака потребность снять стресс плюс мотив. Все сходится идеально. Учитывая, господин Безценный, что жертва — ваша любовница, с которой вы не могли встречаться открыто вследствие вопиющего неравенства как в возрасте, так и в социальном положении. Вы могли испытывать по отношению к ней давнюю скрытую агрессию. Витольд долго молчал, потом сказал: — Это все неправда. — Встаньте, господин Безценный, — приказал Порскин и тоже поднялся со стула. — Вы арестованы по обвинению в убийстве Анны Николаевны Скарятиной. Дайте руки. Витольд протянул ему руки. Порскин вынул из кармана наручники и защелкнул их. — Это все неправда, — повторил Витольд. Макрина взвыла и бросилась вон из комнаты. Порскин повернулся ко мне. — Господин Городинцев, я вас прошу явиться ко мне в трактир, где я останусь с арестованным до полудня, пока за нами не приедет электромобиль из Петербурга. Вы должны будете дать свои показания. Иначе вам придется впоследствии ехать с этой целью в Петербург. — Хорошо, — сказал я. Меня трясло. Я пытался успокоиться, выпив остывший чай, но только весь облился. Я слышал, как хлопнула входная дверь. В доме стало тихо. Бессмысленно белели на столе подписанные мной бумаги. * * * После краткого размышления я решил вовсе не ходить к Порскину в трактир. В конце концов, съезжу потом в Петербург и там подпишу показания. Невыносимо было мне сейчас встречать посторонних людей, ловить их любопытствующие взгляды, отвечать на вопросы, ядовитые или сочувственные. Кроме того, я категорически не хотел видеть Витольда. Мне было ужасно неловко, а почему — не знаю. Несколько часов кряду я расхаживал по комнатам, переставлял предметы, а Макрина, как тень, скользила за мной и возвращала их обратно на место. Иногда я резко оборачивался и сталкивался с ней нос к носу. Тогда она пугалась и жалобно произносила: — Ой, ну что вы, Трофим Васильевич, прямо как медведь какой-то!.. Это ужасно злило меня, и я скрежетал зубами. Я ожидал полудня так, словно это было временем казни моего сообщника, причем я, участник провалившегося заговора, чудом остался вне подозрений. Наконец часы в гостиной пробили двенадцать раз. «Свершилось», — подумал я и живо представил себе, как Витольд со скованными руками садится в электромобиль и под надзором двух солдат и Порскина отбывает в Петербург. Вот местные обыватели вывалили на улицу — посмотреть, как увезут убийцу. Напрасно Витольд обводит глазами толпу — нигде не видит он дружественного лица. Дверца закрывается, все кончено. Я дал правосудию еще полчаса, потом отправил Макрину к трактиру — на разведку. — Поглядите, уехал уж Порскин или он еще тут. Макрина отсутствовала долго. Она возвратилась переполненная впечатлениями и порывалась делиться ими во всех подробностях, но я строго оборвал ее. — Говорите, пожалуйста, коротко. Тогда она вздохнула, утерла глаза платком и сообщила, что Порскин «полчаса назад как уехамши» и что «многие очень настроены против Витольда Александровича», особенно КлавдИя, которая оказалась подколодной змеей «со своими ядовитыми мнениями». — Вас тоже осуждают, Трофим Васильевич, что вы, мол, потворствовали, — прибавила она со вздохом. — Чему это я такому, интересно, потворствовал? — рассердился я. — Ихней незаконной любви, — пояснила Макрина. — Что в подобной любви могло быть незаконного? — вспыхнул я. — Оба, кажется, и Витольд, и Анна Николаевна, были свободны и… Да и не было никакой любви! — спохватился я. — Мне-то можете не говорить, я же собственными ушами слышала, — сказала Макрина, указывая на тот угол, в котором она простояла все время допроса. — А все ж таки осуждают вас, Трофим Васильевич, очень осуждают. Должны были, говорят, убийцу-то разглядеть хозяйским оком. А вы, мол, жили с ним бок о бок — и не разглядели. — Почему они покойного Кузьму Кузьмича не осуждают, хотел бы я знать, — скрипнул я зубами. — Ведь Кузьма Кузьмич, Царство ему Небесное, Витольда и нанял… — Кузьма Кузьмич был блаженный и почти святой, он дурного ни в одном человеке не подозревал, даже в маниаке, — сообщила Макрина и тотчас до смерти перепугалась: — Я господина Безценного ни в чем не подозреваю, упаси Боже так думать, я считаю ровно так, как вы. — Ладно, — я махнул рукой. — Что еще там болтали про меня? — Будто вы сами хотели сделаться любовником Анны Николаевны… Но в основном, конечно, полагают, что вы недоглядели. Нет в вас хозяйского ока, чтобы распознать и вывесть на чистую воду. «Все-таки очень хорошо, что я не пошел туда подписывать показания, — подумал я с содроганием. — В Петербурге, по крайней мере, на меня никто таращиться не будет…» А вслух я произнес: — Хорошо, Макрина. Теперь оставим это. Не будем больше обсуждать. Она не спешила уйти. Стояла, упрямо пригнув голову, то сцепляла пальцы, то расцепляла. — Что еще? — спросил я. — Трофим Васильевич… — Макрина торопливо обтерлась платком. — А вы как считаете на самом деле — Витольд Александрович не виноват? — Не виноват, — сказал я. — Я тоже так считаю, — торопливо произнесла она. — Я кататься поеду, — сказал я. — Обед подавать к семи вечера. Скажите Планиде Андреевне. — Планида Андреевна очень убивается, — поведала Макрина. — Витольд Александрович ей был как родной сын. — Понятно, — кивнул я без всякого сочувствия к горю Планиды Андреевны, несомненно, преувеличенному сентиментальной Макриной. — Так к семи пусть будет обед, — повторил я деловитым тоном. — И не работайте сегодня. Отдохните. Только из дому никуда не ходите, а то снова нацепляете сплетен, как блох. Я надел теплую куртку, шарф, взял вязаные рукавицы, меховую шапку и, обмундировавшись таким образом, направился к каретному сараю, где трудился Серега Мурин. Мурин с хмурым усердием вычищал сарай. Завидев меня, он выпрямился и произнес: — А Ви-ви-витольд н-не ви-ви-ви… — Я тоже не верю, что он виновен, — сказал я. — Бросай работу, Мурин, ты мне нужен в одном деле. Мурин посмотрел на лопату, которую держал в руке, с силой воткнул ее на снег и сказал: — Хо-хорошо. — Садись в электромобиль, — распорядился я. Мурин с сомнением оглядел свои рабочие штаны. — Отряхнись и забирайся в электромобиль, — повторил я приказание. — Я ро-рогожу п-подстелю! — сообщил Мурин, бросаясь обратно в сарай. Он вернулся с куском новой, чистой рогожи и заботливо положил ее на сиденье, а уж потом уселся сам. Я устроился рядом. — Слушай внимательно, — сказал я. — Сейчас мы едем до шестьдесят пятой версты. Там я выйду и отправлюсь в лес. — Про-про-пропадете, — заволновался Мурин. — Нет, не пропаду… Я знаю, куда идти. Тебя мои дела не касаются, — прибавил я, памятуя слова Витольда о том, что Мурин не умеет врать и при допросе мгновенно выложит всю правду. — Просто сделай, как я скажу. Когда я выйду, отгонишь машину на четыре версты и там встанешь. Потом я тебе позвоню. — Я вынул из кармана передатчик и показал Мурину. — Когда услышишь от меня сигнал, возвращайся к шестьдесят пятой версте и жди там. Я выйду из леса, и мы вернемся домой. Ты понял? — А ч-что непо-понятного? — ответил Мурин. — По-поехали. На электромобиле мы добрались до нужного места за несколько минут. Я вспоминал мучительный час ночного шагания по скользкой дороге и даже не верил, что это все со мной случилось в действительности. — Все, Мурин, — произнес я строго и открыл дверцу, чтобы выйти наружу. — Ты хорошо помнишь, что я говорил? Он кивнул. — Я рассчитываю на тебя, — прибавил я, рассчитывая таким образом внушить ему уверенность в собственной значимости. — Да по-по-понял, — досадливо сказал Мурин. — Я не ид-диот. Мне стало стыдно. Я махнул ему рукой и нырнул в чащу леса. Я ухнул в нее с головой, как отчаянный пловец, прыгающий в бассейн с вышки. Сейчас все покрыло толстым слоем снега, но я различал кусты, помятые нами при прошлой вылазке, а потом отыскал и тропинку между деревьями. Странно, но никаких следов в окрестностях я не видел. Может быть, я сбился с пути? Я решил прибегнуть к старинному способу и покричать. Не звать Матвея, конечно, по имени, а просто крикнуть: «А-а-а!» — А-а! — попробовал я. Голос у меня сразу сорвался — наверное, от холода, однако даже малой попытки хватило. Внезапно я понял, что больше не один. Откуда-то возникли другие живые существа. Может быть, выскочили из сугробов, где доселе прятались, незримые глазу. Хоть я и был подготовлен к их появлению, но все же испугался. Полагаю, страх мой был не столько рассудочным, сколько атавистическим. Разумом я понимал, что фольды не причинят мне вреда, но все мое естество противилось их близости. Я глухо вскрикнул и инстинктивно устремился прочь. Я перепрыгнул через сугроб, споткнулся о запорошенное снегом бревно, угодил ногой в яму и упал. Ксены без малейшего затруднения настигли меня, подхватили под руки, подняли и утвердили в вертикальном положении. После этого двое удерживали меня под локти, третий счищал с моей одежды налипший снег, а четвертый приплясывал передо мною, вертясь и встряхивая плечами, — вероятно, с целью приободрить и развеселить. — Я ищу Матвея, — сказал я, переводя взгляд с одной красной физиономии на другую. — Мат-вей, — повторил я раздельно и как можно более внятно. — Мне нужен Матвей. Они замотали головами, закивали, один даже хлопнул себя ладонями по ушам, а потом протянул мне руку. Мы оба были в рукавицах, и все же я помедлил, прежде чем принять приглашение. Даже сквозь рукавицу я как будто ощущал прикосновение ксена. Может быть, у них температура тела другая, а может — причина в каком-то их особенном запахе, который я улавливал на подсознательном уровне. Мы шли по лесу, величавому и безмолвному. При каждом шаге мы увязали в снегу почти по пояс. Фольды, привыкшие к пескам своей родной планеты, справлялись с этим неудобством куда лучше, чем я, земной уроженец, избалованный расчищенными тротуарами. Лагерь фольдов был теперь совершенно скрыт снеговой шапкой. Я поздравил себя с прекрасной идеей позвать на помощь — без сопровождения я ни за что бы не нашел ни Матвея, ни его краснокожих братьев. Мои спутники оставили меня возле входа в землянку, а сами нырнули внутрь, протиснувшись в узкую щель. Я остался в одиночестве. И вдруг мне живо представилось: я действительно один в зимнем лесу и у меня нет даже представления о том, где дорога. Ни товарищей поблизости, ни даже передатчика. Первобытный лес и перепуганный человек посреди стихии. Настанет ночь, и я замерзну насмерть, если только не разорвут меня какие-нибудь уцелевшие в этих дебрях волки. Затем из землянки показался Матвей и разом убил все эти устрашающие фантазии. — Трофим Васильевич! — шумно воскликнул он. — Приятный сюрприз! Он выбрался на снег, притопнул ногами и широко улыбнулся мне. Я видел, что он действительно рад меня видеть, и зачем-то сказал: — А я к вам с пустыми руками… Он ошеломленно смотрел на меня несколько секунд, а потом рассмеялся: — О чем вы говорите? — Я ничего не принес. Ни денег, ни припасов, — повторил я, отлично понимая, что несу чушь. Мне подумалось, что сейчас Матвей нахмурится и скажет что-нибудь вроде: «Дружба не измеряется деньгами или съестными припасами». Но Матвей лишь беспечно махнул рукой в рукавице: — Да оставьте пока это… На вас просто лица нет. Долго нас разыскивали? Устали? Испугались? Чаю хотите? Я сказал, что чаю, наверное, не хочу, и вдруг начал плакать. Это произошло как-то помимо моего участия. Обычно человек плачет потому, что хочет заплакать. Он сам, усилием воли, выталкивает из себя слезы, он всхлипывает и рыдает. А тут все случилось неожиданно, и я вообще ничего поначалу не понял. Матвей озабоченно сдвинул брови. — Да что с вами такое? — повторил он тихим голосом. — Ну, полно. Он присел на корточки перед входом в землянку и произнес, обращаясь внутрь, несколько слов на языке фольдов, а затем снова повернулся ко мне: — Трофим Васильевич, пожалуйста, перестаньте. Просто расскажите мне все. Что плохого произошло там у вас, в большом мире? — Витольд арестован за убийство Анны Николаевны Скарятиной, — сказал я. Слезы, вроде бы, перестали течь из моих глаз. — Пока это все. Матвей снял рукавицу, потер лицо, снова надел. — Выпейте чаю. Любите горячее на морозце? Из входа в землянку высунулась красная рука с термосом. Матвей подхватил термос, цвиркнул фольду пару слов благодарности и возвратился ко мне. — Пейте. Он налил из термоса чай в маленькую чашку и протянул мне. Над ней шевелился легкий дымок. — Кусочек родного дома, — прибавил Матвей с усмешкой, глядя, как я принимаю у него чашку. Фольды заваривали очень крепкий чай. От него сразу прояснилось в голове. Матвей внимательно наблюдал за мной. — Можете теперь рассказывать? — Наверное… — Что вы сделали с телом убитого фольда? — неожиданно спросил Матвей. — Я с ним ровным счетом ничего не делал! — ответил я, ошеломленный подобным вопросом. — Или, по-вашему… по-вашему, это я его убил? Господи, да он мне потом во сне снился… И так было жаль… — Я замолчал, боясь опять заплакать. — Боже меня упаси подозревать вас в подобном злодействе, Трофим Васильевич! — Матвей покачал головой. — Следователь привел меня к месту преступления — на опознание, — сказал я обиженным тоном. Сейчас мне очень хотелось обвинить Матвея хоть в чем-нибудь, но не получалось. — Ему требовалось получить от меня формальное подтверждение, что убитый — точно из банды Свинчаткина. Я ведь считаюсь свидетелем как жертва вашего ограбления… Я посмотрел мертвеца, дал показания, что он — несомненно, из числа ваших. Потом меня отпустили, и я отправился домой. Вот и все мое участие. Матвей моргнул. — Я, собственно, спрашивал не о вас лично, Трофим Васильевич, а о вас, о людях… о землянах. Что они сделали с телом? — Увезли в Петербург, — сказал я. — Больше мне ничего не известно… Стало быть, себя вы к числу земных жителей не причисляете? — Сейчас я могу причислять себя только к собственной банде, — ответил Матвей Свинчаткин. — Все другие сообщества для меня закрыты… Мертв один из моих соплеменников, я пытаюсь узнать судьбу его останков. Ничего более. — Следователь сказал, что по поводу убитого ксена был отправлен запрос в министерство и что его определили как обитателя планеты Фольда. — Что еще? — настаивал Матвей. Глаза у него потемнели. — Ни один из обитателей Фольды до сих пор не получал официального дозволения посетить Землю. Отсюда был сделан логический вывод о незаконном въезде, — продолжал я. — В общем, ни у кого не возникло и тени сомнения в том, что это был ваш человек. — Ага, — сказал Матвей. Он опять снял рукавицу, почесал кончик носа, похлопал себя рукавицей по рукаву. — Понятно. — Мне продолжать? — осведомился я. Я уже совершенно успокоился. Мне даже не было холодно. — Налейте мне из термоса чаю, — попросил Матвей. Я выполнил его просьбу. Он пил, поглядывая на меня поверх края чашки, а я продолжал: — Через день после первого убийства точно таким же способом было совершено второе. Между жертвами нет ничего общего. — Кто такая Анна Николаевна? — спросил Матвей. — Молодая дама. Любительским образом занималась палеонтологией. Приходила к нам в гости. Я тоже навещал ее. В общем, можно сказать, мы дружили. — Почему обвинили Витольда? — резко спросил Матвей. — Вы же не верите, что он мог кого-то убить? — Вообще-то Витольд, мне кажется, вполне в состоянии кого-то убить, — несколько неожиданно для меня ответил Матвей. — Но к этим двум случаям он, конечно, не имеет отношения. Я передал моему собеседнику весь разговор с Порскиным и доводы следствия. Матвей болезненно морщился, как ценитель музыки при фальшивом исполнении. — Чушь! — оборвал он меня с таким гневом, словно я был автором всех этих измышлений. Я даже обиделся. — Послушайте, господин Свинчаткин, не нужно нападать на меня. Я ведь к вам как к другу пришел. Матвей вздохнул и принужденно рассмеялся. — Простите. Что я, в самом деле!.. Совершенно отвык от людей и изрыгаемых ими глупостей. — Я и без ваших замечаний знаю, что говорю много глупостей, — сказал я. — Что поделать! Со временем я выправлюсь. — Я, собственно, не лично вас имел в виду, — проговорил Матвей. — Какой вы, однако, вспыльчивый! И постоянно готовы отвечать за все человечество… Давайте без ссор и обид, хорошо? Считайте, что я одичал в лесу и иногда сболтну лишнее… Расскажите мне еще раз о том, что случилось в театре. Попробуем восстановить всю картину, шаг за шагом. Кто заходил в ложу, кроме Витольда? — Перед началом спектакля — «тверской гость», — вспомнил я. — И еще Лисистратов, кажется… Нет, Лисистратов заглядывал к Софье, а к Анне Николаевне — нет. — Кто такой «тверской гость»? — Приезжий из Твери. Остановился у нас в трактире. Узнал о готовящемся спектакле и тотчас разжился билетом. Представьте только, какая страсть к искусству! — Скучает он у вас, должно быть, — заметил Матвей. Я пожал плечами. — Во всяком случае, он был взят под крыло пьяницей и бывшим актером по фамилии Лисистратов, который устроил ему место в ложе. Он и познакомил нас в буфете, а я представил этого Качурова Анне Николаевне. Матвей насторожился. — Как его фамилия, вы сказали? — Качуров. Отец Анны Николаевны обладает особенностью путать имена, так он назвал его Камучиным и потом все удивлялся, что при монгольском имени у тверичанина совершенно русское лицо. — Качуров? — повторил Матвей. — Интересно… А как он выглядел, этот Качуров? Я добросовестно описал ему наружность тверичанина. При каждом моем слове Матвей мрачнел все больше и, сам того не замечая, отрицательно покачивал головой. Когда же я закончил, Матвей был темен от гнева. — Вовсе это не Качуров! — сказал он. — Это был Захария Беляков. * * * Мы спустились под землю, к искусственному костру. Я снял куртку и шапку. Фольды раздвинулись, пропуская меня ближе к источнику тепла. Я протянул к нему озябшие руки, дрожь пробежала у меня по спине. — Скажите, господин Свинчаткин, — спросил вдруг я, — как это у вас тут выходит, что над землянкой не тает снег? — Теплоизоляция, — объяснил Матвей, подняв палец к потолку. Я посмотрел на потолок, но было темно, и я ничего не разглядел. Меня вдруг потянуло в сон. Все эти беспокойства, прогулка по холоду и переход в теплое помещение… — Выпейте еще чаю, — приказал Матвей. Я вздрогнул. Оказывается, я все-таки задремал — может быть, на пару минут. Я взял чашку, отпил и тяжело вздохнул. У меня ломило все тело. Фольды, сгрудившись вокруг, посматривали на меня с грустью и сочувствием. Я вспомнил, что у них погиб соплеменник. Теперь я почему-то не испытывал отвращения ни к их заплывшим глазам, ни к их багровой коже. Может быть, что-то встало на место в моей голове, а может — привык, только произошло это в единый миг, а не постепенно. Я даже как будто начал отличать одного фольда от другого, а ведь совсем недавно они все представлялись мне на одно лицо. — Матвей, — сказал я, — не знаю, как вас по батюшке… — Сократович, — ответил он. — Матвей Сократович. Должно быть, я смешно заморгал, потому что фольды, пристально наблюдавшие за мной, принялись толкаться и хихикать. — Сократыч? — переспросил я. — Так это про вас было в письмах? — Ого! — воскликнул Свинчаткин. — Вы еще и письма какие-то читали? — Остановитесь, — сказал я. — У меня сейчас голова треснет. Вы — Сократыч!.. — В это так трудно поверить? — Матвей посмеивался, чрезвычайно довольный. — Я ведь нарочно бороду отрастил. Похож на Сократа? Сократ мне друг, но истина дороже?.. — Да, с бородой поверить можно… — Что это за письма, которые вы читали? — спросил Матвей. — От Белякова к моему дяде, «другу домоседушке», как он его называет. Очень подробный рассказ об экспедиции. — Где они хранятся? — настойчиво расспрашивал Матвей. — У вас дома? Я могу их увидеть? — Я на все отвечу, но сначала вы, — взмолился я. — Как вы догадались, что тверичанин был Захария Беляков? — По описанию наружности. — Нет, Матвей Сократович, это не ответ, и вы сами это понимаете, — настаивал я. — Видит Бог, я не лез в ваши дела, пока это меня не касалось, но теперь… — Да, — кивнул Матвей. — Не думайте, кстати, Трофим Васильевич, что я не обратил внимания на вашу сдержанность. Людям, знаете ли, очень свойственно во все лезть, все выяснять, непременно докапываться до правды… К каким последствиям это приводит — отдельный разговор; я говорю сейчас об общем положении вещей. Полагаю, проистекает сие опасное любопытство от обычного страха. Человек боится неизвестного, которое скрывается в темном углу, и прикладывает отчаянные усилия для того, чтобы зажечь там свет. Иногда в углу оказывается монстр. Разбуженный светом, он уничтожает обидчика. А иногда там вообще ничего нет, и тогда человек испытывает жгучую обиду… — Вы свои мысли где-нибудь записываете? — спросил я. — Можно было бы впоследствии составить поучительную брошюру «Из наблюдений за человечеством». Денег бы заработали. Матвей тихо рассмеялся. — Ну, не язвите… Я же профессор, привык читать лекции. — Ладно, вы что-то про меня хотели сказать, — напомнил я. — Вы не любопытны не потому, что не любопытны в принципе, а потому, что не испытываете страха, — сказал Матвей. — В вас не умерла еще детская доверчивость к миру. — Ясно, — сказал я, немного разочарованный подобным истолкованием моих поступков. — Я объясню вам, почему заподозрил в тверичанине Захарию, — Свинчаткин вернулся к интересующей меня теме. — У нас в экспедиции был рабочий по фамилии Качуров. Сначала я подумал, что это он побывал у вас в ложе. Предположение почти невероятное, но — каких только случайных совпадений в жизни не бывает! Поэтому я и заинтересовался его внешностью — чтобы подтвердить или опровергнуть мою изначальную гипотезу. Но вы живописали мне Белякова. — Почему же он взял себе фамилию, по которой его опознали? — Людям вообще свойственно… — начал было Свинчаткин, но замялся. — Ладно, — он комически вздохнул, — внесу это в ту же брошюру. Людям свойственно брать себе в качестве псевдонимов не какие попало фамилии, а знакомые. Чаще всего это девичья фамилия матери… — Похоже на правду, — вздохнул я. — Теперь — о письмах, — настойчиво произнес Свинчаткин. — Я расскажу, но в обмен на один вопрос, который все это время мучил меня, несмотря на мое детское доверие к миру, — ответил я. Матвей засмеялся. Наверное, с таким человеком очень хорошо быть в далекой экспедиции. Он был очень домашним. И как будто все понимал — и о людях, и о фольдах. — Выкладывайте свой товар, — сказал Матвей и прибавил «простонародным» голосом: — Не бойсь, барин, не обижу. Баш на баш, честь по чести. Отвечу на все вопросы. Рассказывайте же! — Мой покойный дядя, Кузьма Кузьмич Городинцев, регулярно получал длинные письма от Белякова. Из каких-то соображений, мне не вполне ясных, он вклеивал их в особую тетрадь с присовокуплением собственных ответов, переписанных им из черновиков. — Древние римляне поступали аналогичным образом, — сообщил профессор Свинчаткин. — Они весьма дорожили своей перепиской. Считали ее литературным достоянием. — Возможно, дядя воображал себя древним римлянином, — подхватил я. — В любом случае, мне досталась в наследство эта тетрадь. Я начал читать ее и получил немалое удовольствие. Беляков довольно выразителен в своих описаниях… И про вас писал весьма обильно. Ну то есть про «Сократыча». Матвей хмыкнул: — Сильно он меня бранит? — Изрядно… Вы ему много неприятностей наделали. — Он и половины не знает всего, что я там наделал, — сказал Матвей с полуугрозой. — Ну так что эти письма? Где они? — Я вручил их Анне Николаевне при последнем ее визите в мой дом, — объяснил я. — Она же принесла их в театр, потому что ей не терпелось поговорить о прочитанном. Собственно, с Витольдом они и обсуждали какую-то ксенопалеонтологическую проблему. Разгорячились. А Лисистратов вообразил, будто они ссорятся… — Где они? — зарычал Матвей. — Где эти чертовы письма? Я набрал в грудь побольше воздуха и признался: — После смерти Анны Николаевны они пропали. Матвей отвернулся от меня, так что несколько секунд я не видел, какое у него лицо. Когда он снова взглянул в мою сторону, то казался, в общем, довольно спокойным. — У вас еще остаются какие-то сомнения? — спросил он. — В чем? — не понял я. — В том, кто на самом деле убил Анну Николаевну. — Хотите сказать, это сделал Захария Беляков? — Кто же еще? — Матвей сильно фыркнул носом. — Почему? — настаивал я. — Чтобы завладеть тетрадью. — Матвей Сократович, при всей моей неприязни к Белякову, я не понимаю, для чего ему было совершать убийство ради старых писем из экспедиции. — Вы же читали эти письма? — Читал. — Ничего такого, что резануло бы ваши чувства, в них не примечали? — Матвей с каждым мгновением делался все более мрачным. — Да нет, собственно… Может быть, рассуждения о том, что за аборигенами следует наблюдать, не вмешиваясь… — Я онемел. Одно воспоминание кометой пронеслось в моих мыслях. — А ведь вы совершенно правы, Матвей Сократович! — воскликнул я. — Это точно он, Беляков! Тверичанин тоже говорил про необходимость наблюдения, но не вмешательства во внутренние дела аборигенов. Типичное его рассуждение. А я еще не обратил внимания, только в памяти отпечаталось… Матвей досадливо отмахнулся. Для него всякий вопрос касательно личности «тверичанина» был уже решен и не нуждался в дополнительных подтверждениях. — Кроме идеи «наблюдения», не заметили в письмах что-то еще? — настаивал он. — Ну же, — уговаривал он, — вы ведь внимательно их читали… Никаких любопытных деталек? — Нет. — Нет? — переспросил Матвей в третий раз. Он приподнялся на коленях и закричал прямо мне в лицо: — А идея работорговли вас никак не… не оскорбляет? Я разинул рот и несколько секунд вообще ничего не мог ему ответить. Я просто не понимал, о чем он говорит. — Какая работорговля? — вымолвил наконец я. — В посланиях Захарии Белякова ни словом об этом не упомянуто. Матвей долго рассматривал меня, то ли как диковинный экспонат из музея уродов, то ли как архиглупца на шествии дураков. Потом он проговорил: — Вас, очевидно, все это время сильно занимал вопрос: что все эти ксены делают на Земле и почему мне вздумалось набрать себе банду из числа инопланетян. Верно? — Да, — подтвердил я. — Угадали. Матвей криво усмехнулся. — Ну так я расскажу вам всю историю, от начала и до настоящего момента. Господин Захария Беляков сильно нуждался в деньгах. Не обладая большим талантом к науке, он оставался в экспедиционном корпусе Академии Наук. В меру честолюбивый, довольно умный в житейском отношении, неплохой руководитель, он успешно руководил несколькими экспедициями и вполне проникся духом испанских конкистадоров. Справедливо рассудив, что чистая наука никогда не приносит дохода, он обратился к самому прибыльному из всех древних промыслов: к работорговле. Так называемые «отсталые» народы подходят для этой цели наилучшим образом. Их вождей всегда можно соблазнить какой-нибудь блестящей консервной банкой, и те легко отдадут десятка два-три своих подданных во власть чужеземцев. — Хотите сказать, что… вожди фольдов… — я даже не сумел договорить эту фразу до конца. Матвей покачал головой. — С фольдами все вышло еще проще. Беляков предложил им участие в увеселительной поездке. Чтобы фольды лучше узнали людей и, в свою очередь, рассказали им о своей планете. Чтобы они поняли, каким благом станет для них общение с человечеством. Что-то в таком роде. — Не понимаю, — сказал я. — Кто же внушил им всю эту чушь? Вы ведь были у них, кажется, единственным переводчиком? — Это вы из писем извлекли? — слабо улыбнулся Матвей. — Да… Он покачал головой. — Сдается мне, часть писем все-таки пропала. Или же ваш дядя, человек умный и предусмотрительный, их уничтожил. — На дядю непохоже, — возразил я. — Вероятнее всего, он изъял их из «чистового» варианта тетради и припрятал. У него вообще хранится очень много вещей, от которых менее запасливый человек давно бы избавился. — Вам видней, каков был ваш дядя, — вставил Матвей. — Вовсе не видней; мы никогда с ним не виделись, — заметил я. Матвей, однако, вернулся к прежней теме. — У меня нет оснований не верить вам, Трофим Васильевич… Если вы утверждаете, что ни слова не читали о работорговле, значит, не читали вы и о том, как был разоблачен «Сократыч»… Я заподозрил у Белякова, скажем так, конкистадорские наклонности еще до начала экспедиции и нанялся к нему рабочим в последний день. Мне пришлось немного позлодействовать. Ничего особенного, впрочем, я не сделал: просто перед вылетом напоил до бесчувствия одного из работников экспедиции и сделал так, чтобы он не явился к месту сбора. Сам же, напротив, бродил поблизости и спрашивал, нет ли работы. Выглядел я положительным и трезвым мужиком, поэтому Беляков, отчаявшись ждать своего работника, в последний момент нанял меня. — Вы же рисковали! — сказал я. — А вдруг бы он вас узнал? — Исключено, — ответил Матвей. — Борода. Забыли? И одежда. Люди обыкновенно смотрят на одежду и табличку на дверях кабинета, а не на лицо. Это тоже сведения из брошюры, которую я непременно напишу. — А если бы он вас не взял? — Такой риск, конечно, существовал, — согласился неожиданно для меня Матвей, — но, с другой стороны, если бы я явился к нему заблаговременно, у Белякова появилась бы возможность навести обо мне предварительные справки. Бог знает, что бы он раскопал на мой счет! Вдруг — правду? А так он просто принял меня на работу и пообещал выкинуть в открытый космос или закопать в пески Фольды, если я окажусь непригодным. Я обещал «стараться»; на том мы и порешили. — Понятно… — Это была с моей стороны чистейшая авантюра, конечно, от начала и до конца, — хмыкнул Матвей. — Зато я попал в команду. Меня сразу нагрузили самой грязной и тяжелой работой, но этого и следовало ожидать, так что я не роптал и был всегда бодр и весел. Что бесконечно раздражало беляковского помощника — Хмырина. Забавно оказаться в роли подчиненного, когда до сих пор ты был профессором, руководителем, словом — начальником. Я обнаружил, что в положении низшего из работников имеется собственная прелесть. Никакого груза ответственности. Никаких бесконечных совещаний, необходимости ломать чужое сопротивление (а оно всегда есть, даже когда кажется, что его нет). Отменяется запрет на употребление спиртного в компании с прочими участниками экспедиции. — То есть? — не понял я. — То есть, начальство не пьет с подчиненными, — объяснил Матвей. — Иначе они сядут на шею. А тут я мог делать что хотел. Если на меня орали за недостаток усердия, я молчал или огрызался себе под нос. Но этим неприятности, в общем, и заканчивались. Мы прилетели на Фольду, начали знакомство с местным населением. Пособирали образцы флоры, фауны, поискали полезные ископаемые. Все это делалось больше для виду. Главное, что интересовало Белякова, — живой товар, люди. — А как вы учили их язык? — спросил я. — Ну, я слыл «смышленым мужиком», — сообщил профессор Свинчаткин. — Вообще же существуют методики изучения языков ксенов «с нуля», без базовой основы. Этой методикой я и воспользовался. Беляков, однако, потребовал, чтобы я обучил и его некоторым речевым оборотам. Отказать я не мог, саботировать — тоже. — Матвей задумчиво почесал бороду. — Беляков научился довольно бойко изъясняться на их языке. И Качурин, кстати, тоже… Они-то и начали плести фольдам разные небылицы о том, какая чудная жизнь ожидает их на Земле. — А что же вы? Противодействовали этим уговорам? — Я пытался переубедить, но они меня не слушали. Фольдам, как и людям вообще, присуще стремление верить в лучшее. — Матвей бледно улыбнулся. — Я был их другом, и все же они мне не поверили. В результате три десятка фольдов согласились лететь. — Скажите, Матвей Сократович, почему Беляков не оставил вас на Фольде? — спросил я. — А что? — насторожился он. — Лично я бросил бы вас на Фольде или подстроил несчастный случай, — объяснил я. Матвей захохотал: — Какой вы, оказывается, коварный и кровожадный, Трофим Васильевич! — Все работорговцы такие, — сказал я. — Беляков тоже такой, — перестав смеяться, подтвердил Матвей. — Но фольды сильно ко мне привязались. Если бы со мной что-то случилось, они могли отказаться и не полететь. — Даже если бы это был просто несчастный случай? — не поверил я. — Да, — кивнул Матвей. — Они испытывают ко мне род суеверной любви. В простом народе так иногда относятся юродивым. Я — их талисман удачи. Это началось после того, как я организовал спасение фольда, осужденного по требованию Белякова за кражу… Такой случай, надеюсь, вам известен? — Да, — сказал я. — Нам с Анной Николаевной он очень понравился. Весьма остроумно. Матвей выглядел очень довольным. — То-то же! — сказал он и погрозил мне пальцем. Я поскорее вернулся к прежней теме. — Значит, фольды полетели с Беляковым добровольно? — Да. — А вы? — Беляков обещал расправиться со мной, если я не подчинюсь. «Сейчас ты мне нужен, — сказал он, — потому что дикари идут за тобой, как стадо баранов. Радуйся этому и молись, чтобы такое отношение к тебе сохранялось впредь». — А что мешало Белякову убить вас уже в открытом космосе, когда все фольды находились в его власти? — Ничто, — ответил Свинчаткин. — Он, собственно, и собирался так поступить. Он допустил ошибку, перестав притворяться и начав обращаться с фольдами как с рабами. Это облегчило мне задачу, когда я поднял мятеж. — Он хмыкнул. — «Краснорожие дикари» были такими кроткими, совершеннейшими детьми, а «Сократыч» — таким простоватым мужиком, пусть и смышленым, но совсем не привыкшим повелевать людьми… Захарию Петровича ожидал крайне неприятный сюрприз. Я запер его, Хмырина, Качурина и еще троих в грузовом отсеке. Каюсь, я бесчеловечно заковал их в цепи. Мне до крайности понравилась предусмотрительность господина Белякова, который заготовил эти железа для строптивцев, буде таковые объявятся. — Ясно, — пробурчал я. Матвей внимательно разглядывал меня. — Боюсь, вам не все ясно, Трофим Васильевич… — Да? — удивился я. — А по-моему, господин профессор, вы очень прозрачно все излагаете. Он явно потешался над моей недальновидностью. — Хорошо. Продолжим. Итак, наш мятеж увенчался полным успехом… Вы знаете, что в старину захваченные в рабство свободные люди имели законодательно закрепленное право на восстание?.. Но я отвлекаюсь. Мы благополучно приземлились в лесу, в стороне от Пулкова, и, бросив Захарию с соратниками в трюме звездолета, спрятались в лесах. Разумеется, наш корабль хорошо видели из космопорта, поэтому за участь Белякова и прочих можно было не беспокоиться: через несколько часов их обнаружили и освободили. А у нас как раз хватило времени, чтобы скрыться. — Почему вы сели на Земле, а не сразу повернули к Фольде? — спросил я. — Подумайте, — приказал Матвей с таким видом, словно я сдавал у него экзамен и до сих пор все шло отлично, покуда я не споткнулся на очень простом вопросе. Я подумал, но ничего не придумал. — Когда мы подняли мятеж, топлива хватало только для возвращения на Землю, — объяснил Матвей. — До Фольды мы бы уже не долетели. Еще недоумения? — Почему вы не сообщили о преступных намерениях Белякова властям? — спросил я. — А как бы я это доказал? — возразил Свинчаткин. — Речь шла всего лишь о намерениях. — Цепи в грузовом отсеке? — подсказал я. — Мало ли для чего могут быть цепи… Остались с прошлого рейса, например. Может быть, у прежнего капитана было обыкновения сажать в железа провинившихся работников… Если бы я передал дело для судебного разбирательства, фольдов пришлось бы разместить где-нибудь на казенной квартире, в большой тесноте. Неизвестно, как бы они это перенесли. Уверен, мы потеряли бы человек пять — просто от болезней. — По-вашему, в лесной землянке, среди нашей зимы, им живется лучше? — возразил я. — А вы когда-нибудь пробовали сидеть взаперти, в чужом доме, в полной зависимости от неизвестных вам людей, не зная, как решится ваша участь? — вопросом на вопрос ответил Матвей. — У нас погиб только один соплеменник, да и то потому, что встретился маниакальному убийце. А вот в городе жертв было бы гораздо больше. Здесь, в лесу, мы свободны и ничего не боимся. — Ага, — сказал я. — А грабежами вы, очевидно, пытаетесь набрать сумму, необходимую для того, чтобы нанять корабль до Фольды? — Точно, — кивнул Матвей. — И много вам недостает? — Желаете благотворительствовать, Трофим Васильевич? — Может быть, — не стал я отпираться. — Нанимать придется контрабандиста, — сказал Матвей. — А это обойдется дороже. Думаю, у нас пока только треть суммы… — Он помолчал, обдумывая что-то, потом сказал: — Ну так что, все тайны, по-вашему, раскрыты? — Наверное, — я пожал плечами, недоумевая. — Нет, не все, — возразил Матвей. — Еще одна осталась… Догадались, какая? — Пока нет. — У Захарии Белякова имелся на Земле сообщник, — подсказал Матвей. — Сам Захария, как вы помните, является сотрудником экспедиционного корпуса. У него нет связей в деловом мире. Доставить товар — это ведь еще не все. Белякову позарез требовался человек, который устроил бы продажу. Необходимо было найти надежных покупателей, обговорить «достойную» цену, проследить, чтобы не произошло надувательства при совершении сделки… Ну-ка, подумайте: кто, по-вашему, был этот самый партнер Захарии Белякова? Я молчал. Матвей смотрел на меня с сочувствием. — Ваш дядя, — сказал наконец Матвей. Я не понял: — При чем тут мой покойный дядя? — Вот именно, что покойный… Кузьма Кузьмич Городинцев, который должен был превратить ксенов в деньги, и в деньги очень немалые, неожиданно взял да помер. Я не верил собственным ушам: — Хотите сказать, мой дядя, безупречный покойник, преподобный Кузьма Кузьмич, — работорговец? Матвей пожал плечами… Мысли лихорадочно вскипали в моей голове. Я искал подтверждений и опровержений… И вдруг кое-что вспомнил. Лекарства, идеально подходящие для лечения данной группы ксенов. И одеяла. Пачки одеял в фабричной упаковке, которые были закуплены дядей незадолго до его кончины. Для чего, спрашивается, Кузьме Кузьмичу потребовалось столько одеял? — В конце концов, они все-таки попали по назначению, — пробормотал я. — Кто? — удивился Свинчаткин. — Не «кто», а «что». Одеяла. Матвей рассмеялся. — В этом заключается своеобразная ирония, не находите? — Я уже ничего не нахожу… — пробормотал я. — Потому что боюсь найти что-нибудь еще. Матвей помолчал. — Ну вот, а теперь, когда я открыл вам все мои побудительные мотивы и основные обстоятельства, приведшие меня в эту яму, набитую ксенами, — давайте-ка вернемся к Белякову и Анне Николаевне. Вы согласны со мной в том, что у Белякова имелась чрезвычайно веская причина нанести Анне Николаевне смертельный удар? — Да, — кивнул я. — Анна Николаевна как раз раскрыла тетрадь, когда Беляков вошел в ложу. Он ведь не мог не узнать свой почерк. Он полагал, что у госпожи Скарятиной находятся прямые доказательства его преступного сговора с моим дядей. Поэтому после спектакля он вошел в ее ложу и незаметно убил ее, а тетрадку забрал с собой. Все сходится. — Да, — повторил Матвей задумчиво. — Все сходится… Думаю, настало время навестить вашего «тверичанина» в Лембасовском трактире. Захватим его тепленьким и сдадим властям. — Витольда выгнали из университета, — сказал я некстати. — Почему? — возмутился Матвей. — Он был очень способным студентом… Это из-за ареста? — Нет, его еще до ареста выгнали. За академическую неуспеваемость. — Если я сумею восстановиться на кафедре, то возьму его к себе, — обещал Матвей. — Ну вот еще, — сказал я. — А как же я обойдусь без управляющего? — Найдете другого. Витольд не может всю жизнь обслуживать вашу лень и губить собственную карьеру. — Знаете что, Матвей Сократович! — сказал я. — Вы какой-то социалист! Глава семнадцатая Идея появиться с Матвеем Свинчаткиным в самом Лембасово представлялась мне сущим безумием. — Как вы вообще могли на такое решиться! — говорил я все то время, пока мы шли через лес к дороге. — Вас ведь мгновенно схватят, едва вы окажетесь на наших улицах! — Нет, потому что не узнают, — отвечал Матвей. Мы форсировали бурелом и канавы, отделявшие мир беглецов от мира обыкновенных землян. Ветки с хрустом оживали под нашими ногами. Матвей вдруг сказал: — А вообще, я чувствую, пора уже выбираться из норы. Еловая лапа больно хлестнула меня по лицу, но я сдержался и не издал ни звука. Я вынул из кармана передатчик и послал сигнал Мурину. Скоро мой чудесный электромобиль показался из-за поворота и, проплыв мимо нас, плавно остановился возле верстового столба с цифрой «65». Дверца, помедлив, отворилась, наружу высунулся встрепанный Серега Мурин. — Я за-заснул, — сообщил он. — В-в-все в по-порядке, Т-т-трофим Ва-васильевич? Он посмотрел на Матвея тревожно, но без всякой враждебности. — Да, — кивнул я. — В полном порядке. Спасибо, Мурин. Ты очень хорошо справился. Это — Матвей Сократович. Он сейчас с нами поедет. — З-знаю, — сообщил Мурин. — С-с-свинчаткин. Ба-бандит. Матвей Свинчаткин расхохотался, а я безнадежно махнул рукой. — Садимся и едем, Матвей Сократович. Матвей взгромоздился на заднее сиденье, а я уселся спереди, рядом с Муриным. Мурин потянулся к панели управления, чтобы ввести координаты, одновременно со мной. Мы столкнулись пальцами. Мурин быстро отдернул руку и посмотрел на меня почему-то с испугом. — Все хорошо, — сказал я. — Набирай цифры. Мурин ловко надавил несколько кнопок, опять посмотрел на меня и откинулся на спинку. — Ко-когда я с-сам, н-не так с-страшно, — объяснил он. Электромобиль сорвался с места и полетел по дороге. Мурин сидел с закрытыми глазами, с капелькой пота на бледном виске. «И правда, боится, — подумал я. — Что ж, не буду больше его мучить этой штукой». Матвей устроился расслабленно, спокойно. Сложил руки на животе, сплел пальцы. Теперь легко было поверить в то, что он профессор: привычка к удобству, к мягким креслам, к теплому помещению сказывалась в каждом его движении. — Закончу дела с Беляковым и сбрею бороду к чертовой матери, — сказал Матвей, будто бы прочитав мои мысли. — У вас ведь найдется для меня приличная одежда? Кажется, в последние месяцы я здорово похудел. * * * Электромобиль остановился возле трактира. Мурин сказал: — Я бы щей зд-десь с-съел, — и показал на вывеску, где скучно было выведено слово «трактир» без всяких дополнительных пояснений. — Бо-больно в-в-кусные зд-десь щи. Я дал ему полтора рубля и прибавил, что он может не торопиться. — Вернешься домой пешком, когда тебе будет удобно. А сарай завтра вычистишь. — Т-там работы еще на д-два д-дня, — сказал Мурин, как будто это могло меня каким-то образом успокоить, и пошел заказывать себе щи. Матвей с интересом проводил его глазами. — Кто он? — спросил он у меня. — Любопытный субъект. — Мой дворник, — ответил я. — Делает разную работу по дому или ходит с поручениями. — Он, кажется, немного отсталый в развитии? — спросил Матвей. — Просто заика, — объяснил я. К нам уже приближался хозяин собственной персоной. Несомненно, он узнал меня. — Господин Городинцев, если не ошибаюсь? — заговорил он со мной с полупоклоном. При этом он метнул в сторону Матвея вопросительный взгляд, выражавший готовность, по моему мановению, немедленно отогнать мужика от моей сиятельной особы или же, напротив, приласкать и напоить водкой. Я сказал просто и грубо: — Мужик со мной. Будьте любезны, укажите нам, где у вас снимает комнату господин Качуров. — Кто? — изобразил недоумение хозяин. Я подал ему пять рублей. — Вчера я имел удовольствие познакомиться с господином Качуровым в театре, на постановке «Гамлета». Нас свел господин Лисистратов. — Да, да, постановка «Гамлета»… Ужасная трагедия! — произнес хозяин трактира. — То есть, я имею в виду, конечно, не пьесу, хотя и там, говорят, изображаются разные страшные случаи… Анна Николаевна!.. Разве можно было вообразить! Такая приличная молодая дама… Вы ведь знаете? Ну конечно, как же вы можете не знать! Эта подколодная змея, этот Безценный… удивительный все-таки негодяй. Некоторые обвиняют вас, — слово «вас» хозяин трактира процедил сквозь зубы, — но я считаю, что вы абсолютно ни при чем. Я так им и объявил! Господин Городинцев не мог ничего знать. Как и его дядя, покойный Кузьма Кузьмич, господин Городинцев-младший, хоть и попович, но разбирает добро и зло… В том смысле, что не видит злого в людях, даже когда оно очевидно, — быстро исправился трактирщик. Я молчал, позволяя ему невозбранно молоть языком. Трактирщик принял это за одобрение и с жаром продолжил: — Господин Порскин, следователь, также снимал у меня комнату. Вы, конечно, знаете. Прямо здесь и содержал арестанта. Недолго, разумеется, всего несколько часов, но народу набилась — тьма! Я ведь недельный запас водки распродал. Поверите? Недельный! Господин Порскин, между прочим, проживал у меня на казенный счет, то есть — совершенно без чаевых, но последние часы окупили все и даже сверх того. Порскин мне так и сказал. «Ты, — говорит, — внакладе не останешься, потому что я понимаю: каждый человек должен зарабатывать пропитание честным трудом, в меру своего соображения». — А что народу-то набилось? — проговорил я. — Цирк им, что ли, показывали? — Цирк не цирк, а арестант в наручниках, — многозначительно ответил трактирщик. — Он что, прямо тут и сидел, в общей зале? — Ну да, а где еще было его держать? Из комнаты своей господин Порскин к тому времени съехал, там уж и уборку сделали… Да и оставаться с таковым злодеем наедине — опасное дело. А тут — при народе. Он и не посмел ничего, Витольд-то. Сидел смирно и всё глядел вниз, себе под ноги… Замечали, злодеи — они всегда вниз глядят? Это потому, что их, во-первых, грехи к земле пригибают, — трактирщик загнул один палец, — а во-вторых, они ведь ад подземный высматривают, то место, куда их, по грехам, непременно скинут, чтобы вечно их червь неусыпающий грыз… Я бы, наверное, наговорил трактирщику резких слов, если бы не заметил, что Матвей с трудом удерживается от смеха. Вся злость с меня разом слетела, и я просто сказал: — Ну вот что, проводите нас лучше к господину Качурову. — Так, а… чистая там публика… — сказал трактирщик, с открытой враждебностью уставившись на Матвея. — Ничего, он со мной, — повторил я. — Постоит у двери. Мне не надо, чтобы он без меня оставался. Ясно? Трактирщик, разумеется, ничего из моих объяснений не понял (я и сам толком не понимал, что имею в виду), но показал нам, где дверь в беляковскую комнату. Я поднялся по лестнице, Матвей тяжело ступал за мной следом. — Лишь бы он еще был на месте, — прошептал вдруг Матвей. Я оглянулся и поразился выражению его лица — одновременно зверскому и мечтательному. — Вы ведь не собираетесь его бить? — спросил я. — А вы? — отозвался Матвей. Я не ответил. Перед дверью я замедлился, подышал, чтобы немного успокоиться и трижды стукнул. — Войдите, — раздался голос, при звуке которого Матвей напрягся и на мой вопросительный взгляд кивнул. Я зашел. * * * В комнате было не прибрано: постель всклокочена, на столе разбросаны газеты, счета и мятые листки. Чемодан стоял с разинутым зевом, и из него, как язык, свисали брюки. — Господин Городинцев! — произнес лже-Качуров как ни в чем не бывало. Заподозрить в нем злодея было, кажется, невозможно. — Рад видеть вас… Прошу прощения за беспорядок. Кочевая жизнь не способствует аккуратности, особенно если ее и изначально нет в характере. Я не успел и рта раскрыть, как, отстранив меня, в комнату ввалился Матвей Свинчаткин. Тяжело дыша, он уставил бороду на «тверичанина». — Со свиданьицем, Захария Петрович, — вымолвил он. Беляков отскочил в дальний угол комнаты. Такого я прежде никогда не видел, хотя в книгах читать доводилось: мол, «его подбросило»… Я еще гадал, помнится, как это может быть, чтобы «подбросило»? А вот теперь узрел воочию. Словно под Захарией с силой распрямилась пружина, так стремительно и, главное, так внезапно улетел он в этот свой угол. И произошло это со скоростью, не уловимой человечьим глазом. Кошки иногда так прыгают, но нечасто. Матвей, зловеще улыбаясь, надвигался на Белякова. — Сократыч! — выговорил Беляков. Он уселся на стул, уставился на Матвея. — Что ты здесь, братец, делаешь? — спросил Беляков довольно твердым голосом. Обо мне они тотчас позабыли, так что я, потеснив чемодан, уселся на кровати и положил ногу на ногу. — Встать! — приказал Матвей. Беляков негромко рассмеялся. С каждым мгновением он все более приходил в себя. — Да ты, кажется, рехнулся, Сократыч! Тебя вся петербургская полиция разыскивает, а ты по Лембасово разгуливаешь, да еще с такой наглостью… — Положим, не вся полиция, а только господин Порскин, — вставил я. Беляков повернулся в мою сторону. Он отвлекся от Матвея только на миг, но этого хватило: внезапно в руке у Свинчаткина оказался лучевик. Я даже не подозревал о том, что Свинчаткин может быть вооружен. Мне столько раз повторяли, что Матвей «никого не убил и даже не ранил»! Я приучился считать его «благородным разбойником», который действует лишь силой убеждения да изредка — угрозами. — Ты — мой билет на свободу, — сказал Матвей. — Должен был понять с самого начала. — Что ты городишь, Сократыч? — возмутился Беляков. Он косил глаза на лучевик, но по-прежнему сидел в непринужденной позе. — Какой билет, на какую свободу? Ты грабитель, виновный, к тому же, в незаконном ввозе ксенов на Землю… А я — сотрудник экспедиционного корпуса, пострадавший от твоих безответственных действий. — Это такие объяснения ты дал властям? — прищурился Матвей. — Разумеется… На корабле были найдены доказательства того, что ты намеревался заняться работорговлей. Обманом проник в состав экспедиции, склонил ксенов к полету на Землю, захватил в плен начальника экспедиции и всю команду, а потом… — Понятно, можешь дальше не излагать, — Матвей поморщился. — Ф-фу, какой, однако, в этой комнате спертый воздух… Где дневник? — спросил он резко. — Какой дневник? — осведомился в ответ Беляков. — Не дневник, черт, тетрадка с письмами! — Не понимаю, о чем ты, Сократыч. Кажется, ты пьян, братец. Дать тебе на опохмелку? Или, виноват, ты сам привык отбирать деньги у честных граждан? Матвей зарычал: — Тетрадь где, паскуда? Беляков привстал. — Вот как ты заговорил, — молвил он. — Теперь я вижу, что ты с самого начала… Я попытался устроиться удобнее на кровати и для этого отодвинул от себя чемодан. Под чемоданом обнаружилась та самая тетрадь, все еще в нарядной обертке, с наполовину отклеившимся парчовым бантом. Я дотронулся до обложки, и меня будто током ударило: мне почудилось, будто я коснулся руки покойницы. Страшная тоска по Анне Николаевне сжала мое сердце. Странно — ведь я едва знал ее, а кажется, будто мы знакомы и дружны были всю мою жизнь, такой родной она мне вдруг предстала. — Оставьте, Матвей Сократович, — проговорил я, показывая ему тетрадь. — Я нашел то, зачем мы приходили. Матвей даже не посмотрел в мою сторону. Он приложил лучевик к голове Белякова. Тот зажмурился. Я испугался: вдруг Матвей сейчас выстрелит? Но Матвей лишь сказал, совсем обыденным тоном: — Вот видишь, Захария Петрович, как все удачно складывается. И тетрадку мы нашли, и тебя сейчас с собой заберем. Ты, главное, помалкивай и делай что велят, — глядишь, жив останешься. — Ты не выстрелишь, — прошептал Захария Беляков. — Не посмеешь. — Мне терять уже нечего, — напомнил Матвей. — А вдруг выстрелю? Не играй с судьбой. Захария перевел взгляд на меня. Я встал, отряхнулся. Мне все казалось, что с этой кровати на меня налипли какие-то соринки. — Я не пойму, Трофим Васильевич, — болезненно морщась, произнес Захария Беляков, — какова ваша роль в этом деле? Вы молодой совсем человек, не бедствующий… Мне уже рассказали и про «Осинки», и про вашего управляющего… Вы пали жертвой… — Во-первых, не пал, — сказал я. — Во-вторых, не жертвой. А про «Осинки» вы очень хорошо все знаете, коль скоро переписывались с моим дядей. — Да, конечно… — Захария вздохнул. — Переписка. Нынешнее молодое поколение не замедлит ознакомиться с чужими письмами, не предназначенными, быть может, для посторонних глаз… Мне жаль, что вы так испорчены, несмотря на вашу молодость. — Я не стану выслушивать обвинения в безнравственности от убийцы, — сказал я. — От какого убийцы? — взорвался Беляков. Матвей шевельнул лучевиком. — Ну, полно врать, — сказал Матвей. — Я не вру… — Беляков осторожно поднял голову и посмотрел на него. — Я никого не убивал. Я поднял тетрадь. — А вот это? — Что — «это»? — Беляков сощурил глаза. У него задергалась кожа на виске. — Это просто мои экспедиционные письма. Они ничего не доказывают. — Вы боялись, что они докажут, — сказал я. — Докажут ваши планы продать в рабство тридцать фольдов, которых вы заманили на корабль обманом. Поэтому вы вошли в ложу и убили Анну Николаевну. — Да вы что! — закричал Беляков. — Я этого не делал! — Не ори, — посоветовал Матвей. — Клянусь, я не убивал ее, — чуть тише повторил Беляков. — Трофим Васильевич, — обратился ко мне Матвей, — забирайте тетрадь и выходите наружу. А я отведу это… животное. — Он сжал левую руку в кулак и сильно ткнул Белякова в бок. В правой он по-прежнему сжимал лучевик, ни на миг не отводя дуло от беляковской головы. — Отвезем его в «Осинки» и там запрем. У вас найдется подходящее место? — «Осинки» — большая усадьба, — сказал я. — Там всего довольно. Найдется и тюрьма. — Превосходно, — одобрил Матвей Свинчаткин. — Ну, ступайте. Я сошел вниз с тетрадью в руке. Мурин доедал щи. Завидев меня, Мурин поднял голову. — Вернешься домой и приходи сразу к каретному сараю, — сказал я. — Мне там понадобится от тебя кое-какая помощь. Мурин кивнул и спокойно вернулся к своему обеду. Я ответил благосклонным кивком на поклон издали от трактирного хозяина и вышел на улицу. Мой электромобиль стоял возле входа, гладкий и синий, такой гармоничный и прекрасный в этом мире ошибок, недоразумений и несправедливости, что у меня даже слезы навернулись. Бедная Анна Николаевна. Я сумел бы доказать ей, что эта вещь — не «дешевая мерзость». Она полюбила бы поездки на большой скорости. Я свозил бы ее в Петербург, мы посетили бы Кунсткамеру или еще какой-нибудь музей. А потом, вечером, Анна Николаевна угощала бы нас чаем и поглядывала бы добро и снисходительно. Она была женщиной, с которой возможна теплая, сердечная дружба. И на миг мне показалось, что она жива, что с нею ничего не случилось и скоро мы увидимся. Мои размышления были прерваны появлением Матвея и Захарии. Захария, спотыкаясь, шел первым. Матвей с довольной ухмылкой в бороде шагал следом. — Захария Петрович был так любезен, что согласился поехать с нами в «Осинки», — сообщил Матвей. Вообще-то он вполне мог этого и не говорить, но удержаться не смог. Он просто сиял торжеством. Беляков остановился возле меня, посмотрел прямо мне в глаза и процедил сквозь зубы: — Вы горько раскаетесь в своих теперешних поступках, молодой человек. Вас будет глодать мучительный стыд. — Вы это из собственного опыта мне говорите? — дерзко возразил я. Захария покачал головой и полез в электромобиль. Матвей плюхнулся рядом с ним, а я устроился впереди, на водительском месте. — Едем, — величаво распорядился Матвей. Мы тронулись с места. * * * В Захарии Белякове меня смущало то, что он совершенно не был испуган. Он держался так, словно происходило какое-то едва ли не забавное недоразумение, которое скоро будет разрешено. — Запрем его в каретном сарае, — сказал я Матвею. — Выводите. Матвей грубо вытолкнул Захарию из электромобиля. Тот упал на снег. Пока Беляков поднимался на ноги, Матвей успел выбраться сам и снова навести на него лучевик. В мыслях я одобрил этот маневр. — Слушайте, Свинчаткин, — проговорил вдруг Захария Беляков, — я наконец узнал вас. Вы ведь не мужик вовсе, а только притворялись, да и то не слишком искусно. Да, плохой из вас фигляр! — Достаточно хороший, чтобы вы поверили, — возразил уязвленный Матвей. — Я поверил лишь потому, что к вам не приглядывался, — ответил Беляков. — Вы не представлялись мне персоной достаточно значительной и интересной, чтобы уделять вам слишком много внимания. — В письмах вы, однако, утверждали обратное, — вставил я. Беляков обидно рассмеялся. — Я писал эти письма, чтобы позабавить вашего дядю, а глупое кривлянье «Сократыча» служило этой цели наилучшим образом. Матвей раздувал ноздри, сопел и шевелил бородой. Я с удивлением понял, что Захарии Белякову удалось его зацепить. Очевидно, Свинчаткин слишком гордился своим умением перевоплощаться, и Беляков понял, где можно нанести удар по его самолюбию. — Одного не понимаю, — продолжал Беляков, — как вы решились выступать под собственной фамилией? «Свинчаткин» — не такое уж распространенное имя. — И однако же меня до сих пор не раскрыли, — возразил Матвей. — А все потому, что люди обыкновенно ищут преступника среди преступников. Им никогда не придет в голову разыскивать преступника из мужицкого сословия среди профессоров университета. Что до вас, господин Беляков, то мы же никогда прежде не встречались. Вы постоянно находились в разных захолустных экспедициях, а я работал на кафедре. Занимался, знаете ли, наукой и пестовал молодое поколение ученых. — Что ж, выпестовали, — сказал Беляков. В отличие от Матвея он никак не реагировал на уколы. — Например, этого Безценного. Я видел, как его привели в трактир в наручниках. Жалкое, доложу вам, зрелище! Разоблаченный преступник всегда жалок… А тут еще этот нелепый роман с богатой старухой. Я взорвался: — Кого вы называете «старухой»? Беляков мельком глянул в мою сторону. — Уж вы-то, Трофим Васильевич, должны признать, что женский век короче мужского и что Анна Николаевна, Царство ей Небесное, конечно, уже начинала увядать… Для такого молодого человека, как Безценный (не говоря уже о вас), она, несомненно, является старухой. — Вы… грязный тип! — сказал я. Я не знал, как еще пригвоздить его. — Только не изображайте рыцарственный дух, — поморщился Беляков. — Я говорю все как есть. Подобная связь с женщиной, вышедшей из детородного возраста, противоестественна. — Во-первых, еще не вышедшая… — Я прикусил язык и мысленно проклял себя. Матвей Свинчаткин сказал: — Ну все, хватит. Полезай в сарай. — И не подумаю, — огрызнулся Беляков. — Я не убивал Анну Николаевну, что бы вы обо мне ни говорили. Да, я забрал у нее тетрадь, но я не убийца! — У живой или у мертвой ты забрал тетрадь? — спросил Матвей. — У мертвой… — сознался Беляков. На краткий миг я уловил в его лице испуг. — Она была уже мертва, когда я вошел в ложу. Я, собственно, хотел просить ее по-хорошему отдать мне эти документы… Но уговаривать не пришлось. — И вы промолчали? — не выдержал опять я. — Ведь вы были там, в трактире, видели следователя… — А зачем? — Он пожал плечами. — Что бы изменилось? Я не убивал. А привлекать внимание к письмам из экспедиции мне, по известной вам причине, не хотелось. — В сарай! — рявкнул Матвей и ударил Захарию в лицо. Может быть, господин профессор и плохо ломал из себя мужика, но битье кулаком в нос у него получилось. Захария мгновенно облился кровью, а Матвей ухватил его за шиворот и швырнул в сарай. — Фу-у, — произнес Матвей, обтирая о себя руку. — Гадость. — Ловко вы, — сказал я. Матвей поморщился. — Я впервые, — признался он. — Поэтому, наверное, и раскровянил его. Надо хорошенько закрыть дверь, а то ведь он выберется. Я подобрал с земли доску, оторванную Серегой Муриным несколько дней назад, счистил с нее снег. — Давайте заколотим, — предложил я. — Тогда он точно отсюда не выйдет. Матвей не ответил. Отвернувшись, он смотрел на аллею. — Что? — насторожился я. — Ничего… Идет ваш дворник. Действительно, к нам приближался Серега Мурин, сытый и в хорошем настроении. Поравнявшись с нами, он спросил: — В-все в-в по-порядке, Тро-тро… — Да, Сергей, — ответил я. — В полном порядке. Ты не мог бы обратно заколотить каретный сарай? Вдруг потребовалось. Мы потом опять доски снимем. Это ведь нетрудно? — Н-не т-трудно, — подтвердил Мурин, берясь за топор. Он пошарил в снегу, вытащил длинные, кривоватые гвозди и почти по волшебству приладил доски. Из сарая донеслись приглушенные крики. Мурин опустил топор, прислушался. — Т-там кто-то е-е-есть, — полувопросительно сказал он. — Да, Мурин, там сидит один человек, — подтвердил я. — Очень плохой и злой. Мы с Матвеем Сократовичем подозреваем его в убийстве Анны Николаевны. И в других дурных делах. — Мы сейчас вызовем сюда следователя. Пусть разберется, — прибавил Матвей. — П-пусть Ви-витольда с с-собой при-привезет, — потребовал Мурин. Я вынул передатчик и позвонил в полицейское управление. Мне сообщили, что господин Порскин уже отправился домой — вкушать законный отдых, и наотрез отказались сообщить коды, по которым я мог бы добыть его на частной квартире. — Это очень важно, — настаивал я. — Подождет до утра, — равнодушно отвечал голос диспетчера. — Речь идет об убийстве! — Труп никуда не денется, — сказал диспетчер и отключился. Я убрал передатчик и посмотрел на своих товарищей. — Знаете что, — объявил я, — я ужасно устал. Давайте сейчас отдыхать. Мурин, в каретном сарае есть обогреватель? — Ага, — сказал Мурин. — Д-для м-машины неполезно со-со-совсем без отопления. — Стало быть, господин Беляков до утра не умрет, — подытожил Матвей. Я подошел к сараю и крикнул: — Беляков! Из сарая мне не ответили. Я громко произнес: — Беляков, не валяйте дурака. Вы меня слышите, я знаю. Найдите обогреватель и включите его. Вам предстоит провести здесь ночь — следователь приедет только утром. Матвей смотрел на меня с шутовской мольбой: — Приютите еще одного бедного странника, Трофим Васильевич. Я уже тысячу лет на белье не спал. — Вы не бедный странник, Матвей Сократович, — ответил я, — а разбойник с большой дороги. Однако вы представляете для меня большую ценность: я намерен обменять вас на моего управляющего. Поэтому входите в мой дом и будьте гостем. Завтра я сдам вас властям. — А, это ради Бога! — ответил Матвей. — Что там у вас на ужин? Чечевичная похлебка? * * * Матвей умывался долго, ожесточенно гремя кувшинами и тазами. Планида Андреевна яростно дымила папиросами и швыряла окурки в ведро с водой. До назначенного обеденного часа, т. е. до семи вечера, оставалось еще немного времени. Планида подозревала меня в том, что я успел закусить в трактире и потому не голоден. — Знамо дело, домой не торопился, — сказала она, — потому что в трактире сидел. — Я там вовсе не сидел, Планида Андреевна, — оправдывался я. — А заходил по одному важному делу. — Как Витольда нет, так все наперекосяк, — сказала Планида. — А я вари мясной обед! Зачем, спрашивается? Ироды. Кого вы с собой привезли? Что это за варнак? Он будет обедать? — Он будет обедать, и это, в общем, да, варнак… — сказал я. Мне понравилось слово. — Не сердитесь, Планида Андреевна. — Ну вот еще, сердиться на вас, Трофим Васильевич. Я тут заходила к купцам Балабашниковым, просто так, забрать платки… Они мне платки привезли из Новгородской губернии, — пояснила она. — Ну до чего же все-таки скучные люди… И табачный дым не любят. Глаза у них слезятся, мол. Хотя денег предлагают много. Я им так и сказала: «Я, — говорю, — останусь у моего голубчика, у Трофима Васильевича. Может, он меньше платит, зато любит, как я курю, и замечаний не делает». Вот прямо так и отрезала. — Планида Андреевна, — сказал я, — я бы вам, наверное, и больше платил, но сейчас пока не знаю, какими средствами располагаю… Я с Витольдом поговорю. — С Витольдом!.. — Она безнадежно махнула рукой. — Пропал наш Витольд, совсем он пропал. С этими делами — как увязнешь, так все, навечно. Может, и оправдают, но черное клеймо останется. Люди ведь только плохое помнят. «Кто таков? Не тот ли, кого за убийство арестовывали?» — вот и все, что скажут. А что оправдали там или невиновен оказался — про это и не упомянут. Кто его теперь на работу возьмет? После такого-то позора, как в трактире сидел на цепи… Мне Матрена Балабашникова говорит: «Уходи из ихнего дома, Планида, только курить бросай, и я тебя золотом осыплю с головы до ног», но я ей прямо отрезала, что это будет как предательство. Я решился и поцеловал Планиду в щеку. Щеки у нее оказались, несмотря на жар кухни, прохладными. В нос мне полетели клочья табачного дыма, да такие ядреные, что у меня слезы брызнули из глаз. — Расчувствовался мой голубчик, — сказала Планида и взяла с рабочего стола чашку с толченым чесноком. — Сейчас жаркое заправлю и подам. Ступайте в гостиную. И варнаку скажите, чтобы кончал водой плескаться, обед почти готов. «Варнак», благоухающий, с красным от долгого мытья лицом, облачился в один из дядиных атласных халатов. Я тоже был в атласном халате, так что мы выглядели как члены одного клуба. Планида лично принесла изготовленное ею жаркое — больше из любопытства поглядеть на «варнака», чем из каких-то других соображений. Поставив блюдо на стол, она вдруг произнесла: — А вот был у нас на «Отчаянном» мичман Филимонов, так он черта видел. Такие дела. После чего удалилась. Матвей проводил ее веселым взглядом. — Колоритная особа. — Она раньше служила на кораблях, — объяснил я. — Очень колоритная, — повторил Матвей и с завидным аппетитом принялся за мясо. После ужина меня разморило. А Матвей, напротив, пришел в превосходнейшее расположение духа и принялся разглагольствовать. Я устроился в креслах и то задремывал, то просыпался под Матвеево рокотание. — …Вот говорят, что Москва хлебосольна, — слышал я, например, — а ведь это далеко не так. Как-то раз, помнится, приехал я в Первопрестольную и бродил по ней всю ночь напролет. Куролесил немножко, ну так и молод же я был, немногим старше вас, может быть… В шесть утра уж притомился, захожу в один кабак. «Так и так, дайте мне тарелку щей со сметаной». А там баба, помню, дебелая такая за стойкой стоит. «Не могу, — говорит, — никаких щей, никаких тарелок». — «Как так? Ведь вы открыты и положительно тут у вас написано: круглосуточно поесть и выпить». — «Мало ли что написано; а кухня сейчас закрыта». — «Что же у вас есть?» — спрашиваю. Думаю, хоть салатиком разживусь, живот подводит. И что бы вы думали? «Водка», — говорит. «На что мне водка, если я голоден!» — «Ничего не знаю, кухня закрыта, коли зашли — так пейте водку, а не хотите водку — так и проваливайте, потому что ничего другого больше нет!» Ну вот как это понимать, Трофим Васильевич? Где же московские кулебяки, где слойки с курятиной, где щи со сметаной и грибами? А то еще есть отменно вкусная рыба. Нигде, как в Москве, такую не готовили… И вдруг — «водка». «Что же это за кабак такой?» — спрашиваю. «Везде так, — отвечает она. И с подозрением на меня глядит, как будто я у нее что-то неприличное спрашиваю, а вовсе не щи. — Я вот не понимаю, что вы за человек такой, если в шесть утра щи кушаете». — «А я, — говорю, — не понимаю, кем надо быть, чтобы водку в шесть утра пить». На том и расстались. Ужасно упрямая баба! Нет, не люблю Москвы, все про нее врут… В рокотании его голоса, во всей его повадке мне усматривалось, напротив, нечто глубоко-московское. Петербуржец вечно сидит с напряженно спиной на краешке стула, готовый тотчас сорваться по первому же сигналу трубы. Москвич же, если можно так выразиться, глубоко укоренен в своем жилище, и отсутствие щей в любой время суток, разумеется, будет воспринимать как оскорбление. Впрочем, представления мои довольно умозрительны и почерпнуты в основном из книг и чужих рассуждений. — Попросим, пожалуй, у вашей Планиды по чашке кофе, — решился вдруг Матвей. — А то, как я погляжу, вас в сон клонит. Это от свежего воздуха и больших впечатлений. — Думаете, Беляков не убивал Анну Николаевну? — спросил я. — Думаю, не убивал, — с сожалением вздохнул Матвей. Я вышел в кухню и попросил, в самом деле, Планиду сварить нам кофе. — На ночь-то глядя кофием набухиваться! — осудила нас Планида. — А потом полночи в постели ворочаться от бессонницы? Я ведь о вас забочусь. — Просто сварите нам кофе, Планида Андреевна, — повторил я. Планида все еще ворчала, когда я выходил из кухни. Матвей расхаживал по комнате, заложив руки в карманы. При виде меня он остановился и резко повернулся. — Помните, вы говорили, что дядя ваш ничего не выбрасывал даже такие вещи, от которых другой человек давно бы избавился? — Да. — Как, по-вашему, где он мог спрятать остальные письма Белякова? Те, где прямо упоминается о работорговле? — Вы абсолютно уверены, Матвей Сократович, в существовании этих писем? — Да. — Почему? — Объясню, — охотно отозвался профессор. — Вся переписка была затеяна именно для обсуждения хода их совместного дела. Анекдоты про «Сократыча» и других, повести из жизни аборигенов — это так, художественные излишества. Очевидно, Беляков мнил себя чем-то вроде писателя… Кстати, вы сберегли тот сверток, который я оставил Витольду? — Наверное… То есть, наверняка, — спохватился я. — Думаю, так у Витольда и валяется в ящике стола. А что там? — Мои собственные заметки об экспедиции, — объяснил Матвей, слегка приосанившись. — Я намеревался опубликовать их впоследствии, когда все закончится. Во время самой экспедиции я, разумеется, никаких записей не вел. Это могло бы разоблачить меня. Но память у меня хорошая, поэтому, очутившись на Земле, точнее — под землей, в нашей норе, я решился запечатлеть на бумаге мои приключения. Единственное, чего я боялся, — это потерять книгу вследствие какого-нибудь события. Не скажу — «непредвиденного», потому что и мой арест, и даже смерть вполне предсказуемы. Поэтому я крайне обрадовался возможности передать книгу единственному человеку, которому мог довериться. Кроме вас, конечно, — прибавил Матвей. Мы вошли в комнату Витольда, где все оставалось по-прежнему, в хмуром порядке, аскетично и серо. Я зажег люстру, а лампу, обычно горевшую у Витольда на краю стола, не тронул. Ящики не были заперты, ни один. В верхнем находились деньги в надписанных конвертах — обговоренные со мной расходы на ремонт, подарки, жалованье и т. п.; во втором лежали книги учета и в отдельной коробке — счета и квитанции. Третий ящик гремел при выдвижении, там обнаружились сваленные кучей палеонтологические образцы, очевидно, представлявшие мало ценности. В битой жестяной коробке из-под леденцов хранились обтрепанные карточки — каталог коллекции или что-то в этом роде. Там же был и сверток, который Витольд получил от Матвея. — Даже обертку не тронул, — проговорил Матвей, жадно хватая свою рукопись. — А ведь догадывался, что там книга. Вот это выдержка! Надо было мне позволить ему распечатать сверток и все прочесть… — Ничего, завтра прочтет, — сказал я. — Кажется, в тюрьме дозволяется иметь книги. Матвей прижал сверток к груди. — Это единственный экземпляр. Я не выпущу его из рук, пока не сделаю копии. Он быстро содрал обертку, торопясь показать мне свое детище. Я не без удивления увидел розовую обложку с вытисненными кошечками. — Можно посмотреть? Матвей ревниво отдал мне книгу. Округлым девичьим почерком на первой странице было выведено: «16 мая 2…. года. Глупо, конечно, было затевать офисный роман. Служащая девица, начальник. Меня завораживает, однако, вовсе не то, что он начальник. У каждого мужчины есть в наружности такое место, где он беззащитен. За ушами, например, или затылок, или висок, или ямка на шее. Для всех — разное. Для меня это руки. Не сами даже руки, а впадинки между костяшками на ладони. Когда я смотрю на них, у меня перехватывает дух…» В недоумении я поднял глаза и увидел, что Матвей досадливо хмурится. — Дальше листайте, — сказал он, — это не мое. — Правда? — деланно удивился я. — А чье же? — Не знаю… Какой-то молодой особы. Я не стал вырывать лист, потому что использовал оборотную сторону. Бумаги жалко. — Вы отобрали этот дневник при ограблении? — догадался я. — Ну да! — нетерпеливо произнес Матвей. — Разумеется! По-вашему, я купил бы себе тетрадь с розовыми кошечками? Да невелика потеря. Эта молодая особа легко купит себе другую подобную же тетрадь и украсит ее новыми измышлениями насчет мужчин вообще и своего начальника в частности. Вы мое читайте. — Кстати, вы могли бы позаимствовать рассуждение о «беззащитном месте» у каждого мужчины для своей брошюры о человечестве, — заметил я. — Уязвимы решительно все, — сказал Матвей. — Нужно только знать, куда воткнуть кинжал… Ладно, не нужно, не читайте сейчас. Незачем глаза портить — у меня почерк неразборчивый. Потом прочтете, в напечатанной книге. Мне показалось, что он слегка обиделся. Я положил записки Свинчаткина на стол Витольда. — Пусть пока здесь побудут, — сказал я примирительно. — Лучше сохранятся. Вдруг вас все-таки арестуют? — Конечно, меня арестуют! — воскликнул Матвей. — Как же без этого? Мы ведь с вами затеваем грандиозный скандал… Как вы полагаете, где же могут быть недостающие письма Белякова? — В кабинете, — сказал я, подумав. — У дяди все в идеальном порядке. Мы потратили, наверное, полчаса на то, чтобы перебрать каждую бумажку на книжных полках и в столе. Наконец, стоя посреди развала, Матвей Свинчаткин воскликнул: — А между тем Захария Беляков сидит в темном сарае, откуда выход можно разве что прогрызть себе зубами! И я уверен, что ему там голодно и одиноко. — И холодно, — подхватил я. — Зная Мурина, могу предположить, что отопление в сарае очень скудное. Мурин большой экономист. — Где же эти чертовы бумаги? — пробормотал Матвей. Я заметил, что чудесный атласный халат, бывший на нем, уже покрылся пылью и обзавелся жирным пятном на груди. — Ваше мнение, Трофим Васильевич? — Я уже говорил, что среди других бумаг. — Иного мнения нет? — настаивал Матвей. — Ну там, «вариант Б»? — Среди обуви, — сказал я. — Почему непременно среди обуви? — насторожился Матвей. — Вы имеете что-то против обуви? — Нет, просто хочу услышать аргументацию в защиту подобного мнения. — Обувные коробки часто используют для хранения бумаг, — сказал я. — Устраивает вас такая аргументация? — Вполне. Мы вошли в гардеробную и учинили там разгром, но ничего не обнаружили. Теперь пыль была у Матвея не только на халате, но и в волосах, и в бороде. Подозреваю, что и я выглядел не лучше. — Что дальше? — спросил меня Матвей с таким раздражением, что я вдруг почувствовал обиду: — Послушайте, Матвей Сократович, что это вы все на меня гневом полыхаете? Я ведь стараюсь помочь. Позволяю вам, вообще-то разыскиваемому преступнику, разгуливать по моему дому и ворошить здесь вещи… Обедом накормил, — прибавил я и сам услышал, как жалобно прозвучал при этом мой голос. Матвей Свинчаткин хмыкнул. — Как ваша кухарка меня назвала, вы говорили? «Варнаком»? Очень, знаете ли, мило. Она, наверное, нам давно уже кофе сварила. Я сто лет не пил хорошего кофе. Мы вернулись в столовую. Планида Андреевна находилась там. Кофейник стоял на столе. Судя по тому, как накурено было в комнате, Планида ожидала нас уже порядочно времени. — Глядите, что нашла в кофейной банке, — сказала она, бросая, точно отчаявшийся карточный игрок, на стол пачку бумажек. — Нарочно вас ожидала, чтобы показать. Большой озорник был ваш дядя! Сунул прямо в кофий, представляете? Я даже всплакнула от умиления. До самого конца шутки шутил… — Она вздохнула. — Большой души был Кузьма Кузьмич. Ну, пейте ваш кофий. Больше я не понадоблюсь? Вы уж меня не трожьте, я одна посидеть хочу. С этими словами Планида Андреевна вышла. Матвей посмотрел, как за ней закрывается дверь, и метнулся к листкам. — Они! — вскричал он. — Они! Ну, и не верьте после этого в счастливую звезду! — Скорей уж в счастливую планиду, — сказал я. У Матвея светились глаза. Они прямо-таки излучали пламя. Он впивался взглядом в письма, перелистывал их, шевелил губами и наконец прихлопнул их ладонью. — Все, пропал Беляков! — воскликнул он. — Давайте кофе пить. Ему конец, паскуде. Мы уселись на прежние места. Я разлил кофе по чашкам. — Полагаете, совпадение, что письма нашлись именно сейчас? Да еще таким чудесным образом? — спросил меня Матвей. Я так устал, что только мог пожать плечами. Матвей подался вперед. — Своими действиями мы прорубили некий тоннель в причинно-следственной цепи. — Кстати, о следствии, — сказал я. — Я бы сейчас пошел все-таки спать. Завтра с утра буду вызывать опять следователя. А вы вольны делать, что хотите. Читайте письма Белякова, пользуйтесь библиотекой, посмотрите коллекцию Витольдовых ископаемых… Только постарайтесь не слишком шуметь, у меня сон чуткий. * * * Я пробудился в восемь утра. Выпил остывший с вечера кофе. Заглянул в комнату Витольда. Там беспробудным сном спал Матвей Свинчаткин. Во сне он был похож на богатыря Дуная Ивановича, не хватало только меча в груди. Несколько книг, открытых и закрытых, валялись на полу, на стуле, на столе. Я вышел на крыльцо и постоял, почти раздетый, на колком морозном воздухе. Это освежило меня. Я позвонил в следственное управление. Там не отвечали. Наверное, было еще слишком рано. Я вернулся в дом, полистал записки Свинчаткина, но быстро утомился разбирать его скачущий почерк. В самом деле, дождусь лучше издания книги. Я сел у окна и стал смотреть на пустую аллею. В этом занятии я провел, наверное, час. Потом опять связался с управлением. На сей раз Порскин был обнаружен и даже доставлен к передатчику. Судя по голосу, он не слишком бы счастлив меня слышать. — Конон Кононович, — сказал я. — Это Городинцев, из Лембасово. Вы не могли бы сейчас приехать? — Еще труп? — слегка взбодрился Конон. — Нет, не труп… Я хочу сдать вам Матвея Свинчаткина, — сказал я. — Но только в обмен на Безценного. Наступило молчание. Мне даже показалось, что Порскин умер. — Господин Порскин? — окликнул я. — Да, я здесь, — раздался голос прямо у меня в ухе. — Вы отдаете себе отчет в своих словах? — У меня были вечер и целая ночь на раздумья, — ответил я. — И еще кусочек утра. Если вы привезете с собой Безценного, я докажу вам его невиновность. А в обмен получите Свинчаткина со всеми его потрохами. Соглашайтесь! — Ладно, — медленно проговорил Порскин. — Я улажу с бумагами и приеду, как только смогу. К полудню буду, наверное. — Жду вас, — сказал я и отключил связь. Утром, когда дом еще спит, а ты один бодрствуешь, на душе покойно и тихо. Кажется, будто ты своей властью охраняешь весь мир и сущих в нем людей. Тем временем на дворе становилось все светлее и белее. Неожиданно я обнаружил, что минуло уже два часа и скоро полдень. Я разбудил Матвея. — Просыпайтесь, профессор. Матвей сказал что-то на языке фольдов и попытался отвернуться от меня к стене. — Не обзывайтесь, — сказал я. — А вообще, можете спать дальше. Сейчас здесь будет следователь. Охота вам предстать перед ним с мятой физиономией! И я вышел, хлопнув дверью. «Карета» следственного управления въехала в мой сад в половине первого дня. Оттуда вышли двое жандармских солдат, потом, неловко сгибаясь, показался Витольд, а за ним выскочил и Порскин. Все четверо направились к дому. Я встречал их внизу. — Благодарю за то, что прибыли так скоро, — сказал я Порскину. — Как смог, так и прибыл, — флегматично ответил Порскин. — Где Свинчаткин? Вы знаете его местонахождение? — Да, — сказал я. — Безценный! — раздался с лестницы голос Матвея. — Что это вы в кандалах, как декабрист Волконский? Господин Порскин, снимите с него эти нелепые штуки, он ведь не убежит. — Почему? — холодно осведомился Порскин и поднял голову к Матвею. — Почему он не убежит? — Потому что не виновен… Позвольте представиться — Матвей Свинчаткин, — провозгласил Матвей и приосанился. Сейчас он выглядел таким холеным и благополучным, что никто бы даже не заподозрил в нем лесного разбойника. Порскин несколько секунд глядел на него, а затем заговорил, обращаясь исключительно ко мне: — Господин Городинцев, я исполнил вашу просьбу в точности, потому что поверил в ваши добрые намерения. Если вы поставили себе целью подшутить над сотрудником следственного управления, то последствия… — Нет, — сказал я. — Никаких шуток. Это Свинчаткин, и он готов сдаться. Он не будет оказывать сопротивления. — Не буду! — вставил Матвей и сошел вниз по ступенькам. — Кроме того, у нас имеются новые данные по этому делу… И в самом деле, снимите наконец с Безценного эти наручники. — Он арестован, — сказал Порскин. — Я не имею права возить с собой арестанта без наручников. С этими словами он вынул из кармана ключ и освободил Витольда. Витольд тотчас же сунул руки в карманы. Он старался не смотреть в мою сторону. Я тоже избегал встречаться с ним глазами. — Давайте пройдем в мой кабинет, — предложил я. — У нас имеется пара интересных улик. Я заранее приготовил бумаги, которыми намеревался поразить Порскина в самое сердце. Тот уселся на свое «обычное» место, где сиживал не раз, проводя допросы в моем доме. — Помните, мы утверждали, что покойная Анна Николаевна взяла с собой в театр полевые дневники одной экспедиции? — начал я. Порскин сложил руки поверх своей закрытой кожаной папки. Он не спешил раскрывать ее, брать бумагу и карандаш. Он просто сидел и слушал. — Вы еще уверяли, что это невозможно. А когда и тетради этой в ложе не нашли, сочли наш рассказ пустой выдумкой. Помните? — наседал я. — Я хорошо помню каждое мое слово, — ответил Порскин усталым тоном. — Давайте ближе к делу. — Вот эта тетрадь, — сказал я, торжествуя, и продемонстрировал ему обложку с бантом. Порскин порозовел и жадно схватил тетрадку. Он пролистал ее, пробежал глазами несколько страниц. Мы трое наблюдали за ним: Витольд — хмуро, я — предвкушая, а Матвей — с нескрываемым торжеством. Наконец Порскин положил тетрадь на стол. — Вы доказали мне, что данный предмет действительно существует. Но как он связан с убийством? Я поднял руку и щелкнул пальцами. Если бы я был факиром, то в комнате мгновенно материализовался бы Беляков. Увы, такое невозможно, поэтому мне пришлось просить Витольда, чтобы тот сходил и разыскал Мурина. Мы сидели и ждали Мурина. Порскин постукивал пальцами по своей папке. Следует отдать ему должное, он тоже не вел себя как персонаж из фильма, не произносил фраз, вроде: «Мы здесь попусту теряем время» или: «Позовете, когда будете готовы». Он просто сидел, расслабившись, и ожидал продолжения. Мурин был доставлен минут через десять. Он выглядел заспанным. — Сергей, — произнес я, — сними опять доски с двери сарая и приведи сюда человека, который там заперт. — Я повернулся к Порскину. — Попросите жандармских солдат сопровождать моего дворника, потому что тот, запертый человек, — он очень опасен. — А кто он? — спросил Порскин после того, как Мурин и оба солдата удалились. — Запертый-то? — Я улыбнулся. — Это наш свидетель. — Я все вот над чем раздумываю, — заговорил Порскин. — Матвей Свинчаткин, как я понимаю, согласился добровольно сдаться правосудию. Для меня это очень кстати… Но по какой, собственно, причине Свинчаткин принял такое решение? Не для того же, чтобы освободить господина Безценного, который, во-первых, проходит по совершенно другому делу, а во-вторых, возможно, все-таки виновен? — Пока Мурин отдирает доски от сарая, — сказал я, — ознакомьтесь вот с чем. И вручил ему листки, источающие резкий запах кофейных зерен. Порскин послушно взял листки и принялся читать. — Что это? — спросил он вдруг, подняв голову. — Вы внимательно читали? — осведомился Матвей. — Это письма. С Фольды. Писал некий Захария Беляков своему сообщнику на Земле. Там, кажется, черным по белому сказано, с какой целью Беляков намеревался привезти на Землю три десятка фольдов. Вы это прочли? — Да, — сказал Порскин. И посмотрел на меня совершенно новым взглядом, отчужденным и враждебным. — Стало быть, вы, господин Городинцев… — Не он, — подал голос Витольд. — Вы не поняли, господин Порскин. Это его дядя, покойный Кузьма Кузьмич. — А вы-то откуда знаете? — Впервые за это время я прямо заговорил с Витольдом. — Я сам узнал только вчера. — Мне Матвей Сократович рассказал… еще тогда, в первый раз, — ответил Витольд. — И вы от меня утаили! — упрекнул я. — Не хотел вас огорчать, — объяснил Витольд. — Думал, может, все еще обойдется. Порскин с интересом наблюдал за нами. — Понятно, понятно, — промолвил следователь. — Покойный Кузьма Кузьмич Городинцев вступил в сговор с ныне здравствующим Захарией Беляковым, чтобы устроить небольшое доходное дельце с торговлей рабами. Умно… И письма вполне это доказывают. Их еще можно будет проверить, но я уже сейчас вижу, что они подлинные. — Да, — сказал Матвей. — Именно. Доказывают. А я был свидетелем всему, что произошло на Фольде и потом, на корабле. — Вы? Но ваши показания, мягко говоря, будут под вопросом, поскольку дальнейшие ваши поступки… — Мои дальнейшие поступки являются логическим следствием поступков Захарии Белякова, — резко оборвал Матвей. — Нам осталось лишь найти и допросить этого Захарию Белякова, — заметил следователь, — чтобы картинка окончательно прояснилась. А на поиски может уйти немало времени и… Я опять щелкнул пальцами, и на сей раз все получилось: как по магическому мановению, дверь отворилась, и в комнату вошел Захария Беляков, а с ним — Мурин и двое жандармских солдат. * * * Беляков был бледный, с посиневшими губами. Челюсть у него подергивалась. — По-под ут-тро от-топление вы-вы-вы… — проговорил Мурин. — О-он ч-чуть д-дуба не д-дал. Он показал пальцем на Белякова и быстро вышел из комнаты. — Вот и хорошо, — одобрил Матвей. — Меньше рыпаться будет. А то очень шустрым себя вчера явил. Презренье свое мне показывал. Беляков молча опустился на стул, с которого встал я. — Принесите ему, Безценный, какое-нибудь одеяло согреться, — попросил следователь своего арестанта как ни в чем не бывало. — И, может быть, питья горячего… Мы подождем. Витольд кивнул и скоро возвратился с колючим шерстяным пледом. — Макрина уже тащит сюда самовар, — сообщил он, бросая плед Белякову. Тот не сумел поймать окоченевшими пальцами, и плед упал на пол. Беляков нагнулся, подобрал плед, закутался. Постепенно дрожь перестала сотрясать его. Явилась Макрина, действительно с самоваром. Водрузила его на стол. Затем доставила чашки. Все это напоминало какую-то затянувшуюся, старомодную комедию положений, над которой никому больше не хочется смеяться. Макрина посматривала на Витольда с испугом. Казалось, она боялась, что сейчас Витольд проявит маниакальную сущность и кого-нибудь убьет. («Мне все его лик чудился, будто бы злобой искаженный, — признавалась она потом Планиде. — Так и мнится, что вот-вот оскалит зубы или еще что похуже вытворит…») Витольд налил чай и подал Захарии. Тот посидел неподвижно, будто замороженный, а потом вдруг очнулся и схватил чашку обеими руками. — Оттаяли? — осведомился Порскин. — Теперь рассказывайте. — Что? — сипло спросил Захария Беляков. — Как меня похитили из трактира вот эти двое? — Он показал в нашу с Матвеем сторону. Матвей звучно хмыкнул. — Это разве не противозаконно — хватать людей и похищать их? — продолжал Захария. — Между прочим, он угрожал мне лучевиком, — кивая на Матвея, прибавил он. — Да? — переспросил Порскин. — Да я просто ткнул в шею этого дурака пальцем и сказал, что у меня лучевик, — отозвался Матвей. Невозможно было усомниться в правдивости его слов. — А он и поверил. Потому что за свою шкуру очень дрожит. Ну, еще что скажешь, ты, бланманже трясучее? — Меня заперли в сарае без света, тепла и еды, — продолжал Захария. — Там имелся обогреватель, — возразил я. — Я не стал бы подвергать жизнь человека такой опасности. Да и зачем? Вы нам нужны как свидетель. Сами, небось, его и выключили, этот обогреватель, чтобы показать, как бесчеловечно с вами обошлись! — Пока все правдоподобно, — отметил Порскин. Я не понял, к чему относилось его замечание — к словам Захарии или к нашим объяснениям. — Как вы намерены покарать их неправомочные действия? — лязгая зубами о край чашки, пытал следователя Захария. — Вообще-то эти действия сэкономили мне много времени, — ответил Порскин. — К тому же я готов признать в поступке господина Городинцева логику и необходимость. Мне докладывали о том, что господин Городинцев пытался сообщить в управление какую-то важную новость. Это было около семи вечера, вчера. Очевидно, он хотел сразу же передать вас в руки правосудия и только обстоятельства вынудили его запереть вас в единственном доступном ему месте заключения, именно — в сарае. Поэтому давайте-ка продолжим беречь мое время. Отвечайте на мои вопросы, хорошо? — Я знаю, что в России нет правды, — сказал Беляков. — Да бросьте вы, ее нигде толком нет, — был ответ следователя. — На вопросы отвечайте, хорошо? — Он повторил это «хорошо» с ласкающей слух угрозой. — Вы узнаете тетрадь? — Да. — Где вы ее видели? — В ложе, в театре. — У кого? — Да знаете же, у кого, — с досадой бросил Беляков. — У госпожи Скарятиной. Бантик дурацкий наклеила… Фу ты. — Это вы забрали тетрадь из ложи? — Да, я. — Зачем? — Потому что там содержатся мои письма. Мои личные письма, адресованные совершенно другому лицу. Посторонним людям незачем их читать. Я хотел взять то, что принадлежало мне. — Вы убили Анну Николаевну, чтобы отобрать у нее бумаги? — Вовсе нет. Я уже говорил господину Городинцеву, — Захария при этом яростно посмотрел не на меня, а на Матвея. — Я говорил, что взял тетрадь уже у мертвой. — И вам не было стыдно? — возмутился я. Порскин сделал мне знак молчать. — Нет, не было! — взъелся Захария. — Не было! Я ничем ей не повредил. А вы, господин Городинцев, докажите-ка, что ничего не знали об участии вашего дяди в работорговле!.. — Следовательно, вы подтверждаете свое намерение заняться работорговлей? — продолжал Порскин. — Ничего я не подтверждаю! — огрызнулся Беляков. — В моих письмах об этом, кстати, ни слова не сказано. — В тех, которые были у Анны Николаевны, — действительно, — кивнул Порскин (я просто любовался происходящим). — А вот в этих, — он придвинул пахнущие кофе листки, — вот в этих совсем другое дело. Хотите перечитать? Ознакомиться? Беляков молчал. — Это ведь ваша рука? — настаивал следователь. — Конечно, мы произведем экспертизу, мы всегда это делаем… Но рука — ваша? — Да, — выдохнул Беляков. — Все-таки старый черт их не уничтожил. Не помер бы, сволочь, так не вовремя… И ведь знал, что помирает, а все равно до конца дело не довел. — Может быть, он забыл? — предположил Порскин. — Напрасно вы покойника так честите… Когда человек отходит в иной мир, ему бывает не до бумаг, тем более — не его компрометирующих. Беляков ничего не ответил. Порскин глубоко вздохнул. — Вы арестованы, господин Беляков, — промолвил он. — Сейчас на вас наденут наручники и препроводят в «карету» следственного отдела. Извольте подчиниться, иначе неприятности ваши только удвоятся. Беляков встал. — Я подчинюсь, — произнес он. — Но судить меня все равно будут только за намерение. Я не сделал ничего дурного. — Вследствие того лишь, что вам помешали, — ответил Порскин. — Благодарите Свинчаткина. Своими действиями он уменьшил срок вашего тюремного заключения лет на десять. Матвей зло посопел и произнес: — Жизни трех десятков фольдов этого стоили. Белякова увели. Матвей сказал: — Дышать легче стало. Порскин покачал головой: — Что мне с вами делать? — Да что хотите, — ответил Матвей. — Меня вон здешняя кухарка варнаком именует. Мотивы моего поведения, думаю, вам понятны… — Почему вы решились выйти из подполья? — Понял, что не соберу нужной суммы. Да еще ведь необходимо было найти такого контрабандиста, который бы не обманул. Ну где его сыщешь, честного контрабандиста? — прямо сказал Порскин. — Зима только начинается… Что ж нам, четыре месяца под землей сидеть? Этого никто не выдержит. — Вы что же, все сделаете ради своих ксенов? — спросил Порскин. — Готовы для них претерпевать бедствия, совершать преступления, даже пойти в тюрьму? Матвей пожал плечами. — Почему вас это, собственно, удивляет? Людям свойственно заботиться о тех, кто им доверился. Это можно наблюдать даже на примере отца-пьяницы, который из последних сил борется со своим плачевным недугом, имея на руках маленького ребенка… — Вы мне что-то из области Диккенса рассказываете, — заметил Порскин. — Не предполагал, что вы читали Диккенса, — ответил Матвей. — А впрочем, вполне приветствую. Но вы согласны? Насчет доверия? — Я каких только людей не видал, — сказал Порскин. — Вы осознали, конечно, Свинчаткин, что тоже теперь арестованы? — Разумеется, — величаво ответил Матвей. — Только не сажайте меня в одну «карету» с Беляковым. Из соображений чистого гуманизма. — Я вас пока вообще никуда сажать не буду, — обещал Порскин. — Потом, когда в Петербург поедем… Ну что, любезные господа, все ваши благородные заговоры разоблачены или же остались еще какие-то? Я пожал плечами. Лично я всех моих заготовленных чертей из коробки уже выпустил. Но, может быть, у Витольда или Матвея притаилось по паре дополнительных чертиков в рукаве. Однако оба они молчали. Порскин посмотрел на каждого из нас по очереди, затем, видя, что все мы безмолвствуем, хлопнул ладонями по столу. — Хорошо. Тогда я вот что вам скажу. Проблема с бандой Свинчаткина разрешена. Но это никоим образом не снимает подозрений с Безценного. Убийство госпожи Скарятиной по-прежнему не раскрыто. И я не вижу причин отпускать Безценного. Он по-прежнему остается главным подозреваемым. — А тетрадь? — возмутился я. — Мы ведь доказали вам, что она существует! — Да, существует; но вовсе не доказывает его невиновности. Думаю, Беляков не лжет: он забрал бумаги уже у мертвой. Витольд мрачно улыбался, глядя поверх моей головы в окно. — Хотите сказать, — медленно проговорил я, — что Безценный действительно тот самый маниакальный убийца, который действует в Лембасовской округе вот уже десять лет? Что это он раз в два года… Я не договорил. Порскин потер подбородок. Я с тревогой наблюдал за ним. — Сомнительно, — ответил наконец Порскин. — Говорю вам сейчас всё как есть, карты на стол. Я ознакомился со всеми сходными делами, имевшими место в Лембасово и окрестностях. Во всяком случае, с теми, которые удалось найти, не обращаясь к доисторическим архивам… До Ольги Сергеевны Мякишевой, погибшей два года назад и обнаруженной у входа в пещеру, отмечены еще два нераскрытых убийства, совершенных сходным способом: мещанина Вахрамеева и некого Баштана. При этом Порскин внимательно посмотрел на Витольда. — Про Вахрамеева слышал, — кивнул Витольд. — А про Баштана даже не знаю. — Потому что это произошло еще до вашего появления в Лембасово, господин Безценный, — объяснил Порскин. — Вот и не знаете. — То есть, вы хотите сказать, что мой управляющий и маниакальный убийца — все-таки разные лица? — уточнил я. Следователь долго молчал, прежде чем дать мне определенный ответ. Наконец он промолвил: — Я склонен так считать. И никакие обстоятельства не связывают господина Безценного с теми смертями, о которых я только что упоминал. Да и смерть ксена тоже вряд ли на его совести. Но с Анной Николаевной — дело другое. Остаются мотив и возможность. — Мотива не было, — упрямо сказал Витольд. Порскин покачал головой: — Свидетельские показания говорят об обратном… Вы достаточно умны, чтобы имитировать действия маниакального убийцы и таким образом направить нас по ложному следу… — А как я, по-вашему, избавился от всяких следов крови? — осведомился Витольд. — Выпил? — Вот вы мне и расскажите, что вы сделали с кровью, — парировал следователь. Витольд отвернулся и ничего не ответил. — Словом, в деле с госпожой Скарятиной все обстоит для вас по-прежнему, — заключил Порскин. — Есть ли какой-нибудь способ избавить господина Безценного от тюремного заключения? — вмешался я. — Ну хотя бы на время, до суда? Порскин молчал. — Мы ведь убедились в том, что он не опасен, — настаивал я. — В том смысле, что маниак — не он. — Вы можете подписать денежно подкрепленные гарантии, что он никуда не убежит, — сказал наконец Порскин, — и тогда я позволю ему остаться в «Осинках», под личную вашу ответственность… Но вам ведь, Трофим Васильевич, придется дорого заплатить, если вы в нем ошибаетесь. — Вот и хорошо, — сказал я. — Нагими мы пришли в этот мир, нагими и уйдем из него, и в землю ляжем. Давайте бумаги, я подпишу гарантии. Мне позарез нужен в имении управляющий. Иначе я вообще лягу в землю нагим раньше срока. * * * «Карета» следственного отделения уехала. Я наблюдал в окно, как она сворачивает из аллеи на дорогу и исчезает за белым поворотом. Потом сказал: — Кстати, Безценный. Матвей Сократович изволили ночевать в вашей комнате, поэтому там адский кавардак. Витольд не отвечал. Смотрел вокруг себя так, словно очутился вдруг на чужой планете. — А если вы все-таки во мне ошибаетесь, Трофим Васильевич? — спросил он. — Идите вы к чертовой матери, — ответил я и быстро покинул комнату. Неожиданно я понял, что страшно устал от всех этих разговоров. Глава восемнадцатая Отпевание Анны Николаевны происходило в той самой кладбищенской церкви, которую я приметил, когда катался в первый раз на моем электромобиле. Народу явилось так много, что опоздавшим пришлось стоять снаружи: церковь оказалась переполненной. Николая Григорьевича привезли на электроизвозчике и ввели под руки. Волосы у него были белы, как сметана, он покачивал головой и шел слепо, водя вокруг себя невидящими глазами. Ноги его волочились. Заметив меня, он приостановился, сделал мне знак приблизиться и прошелестел: — Вот и свиделись, Тимон Васильевич… Как Господь привел свидеться!.. Она ведь любила вас, Аннушка моя… Как же мы теперь, без Аннушки?.. Я поклонился, не зная, что ему и сказать, а Николай Григорьевич проследовал дальше, к самому гробу. Гроб Анны Николаевны представлял собой истинное произведение искусства. По размеру он идеально подходил к покойнице. Вдоль массивных сосновых стенок были вырезаны различные доисторические создания, как бы сплетающиеся между собой в хороводе. Они выглядели, по общему мнению, «совершенно как живые». По верхнему краю шла еще маленькая цветочная гирлянда, потому что «Аннушка любила цветочки». Я невольно залюбовался этой красотой. Моего локтя коснулся кто-то, и я увидел заплаканного до распухлости Потифарова. — Не думал… — пробормотал он. — Вот не думал, что узрю мою работу в действии… Она ведь была без предрассудков, Анна-то Николаевна… — Он приложил ладони к лицу и бурно разрыдался. Это продолжалось какое-то время, потом слезы иссякли, Потифаров отнял руки от лица и, совершенно красный, слабо улыбнулся. — Да, повторю: Анна Николаевна отвергала предрассудки и как истинная христианка не страшилась смерти. Рассуждала о ней без малейшей боязни, даже с небольшим юмором. «Петр Артемьевич, — говорила она мне, бывало, — Петр Артемьевич, покажите-ка мне свои новые гробы. Страсть как люблю смотреть новинки. А вы каталоги из Санкт-Петербурга выписываете? Хотите, я для вас „Вестник египтологии“ выпишу?» Она охотно осматривала изделия рук моих и даже примерялась, укладываясь то в один, то в другой, наподобие Озириса. «Хочу, — говорила, — заранее определить, как я буду выглядеть, когда меня в церкви отпевать поставят. Для женщины, — говорила, — Петр Артемьевич, самое главное — хорошо выглядеть. Суетное и тщетное желание, но, видать, заложено в женской природе, а против природы не пойдешь. Этому и палеонтология учит на примере динозавров, которые очевидно пошли против природы, вследствие чего истреблены были огнем и серой с воздуха…» Такая передовая женщина, и красивая, и ученая! Потифаров безнадежно махнул рукой и, заливаясь новой порцией слез, отошел в сторону, открывая мне наконец доступ к покойнице. Я невольно залюбовался ею… Анна Николаевна лежала в гробу бледная, но удивительно спокойная, с ясным, умиротворенным лицом. На лбу ее, поверх венчика с молитвой, находился второй, из крошечных белых роз. Крупными белыми розами полон был и гроб: они устилали тело до середины, до скрещенных рук. Не знаю, почему, но при виде этих белых, безупречных роз мне хотелось плакать. Анна Николаевна выглядела такой благополучной, что не вызывала у меня сожалений; разве что о себе самом я сильно сожалел, о том, что лишаюсь теперь столь приятного дружественного общества. Но эти розы… Вся скорбь мира, казалось, воплотилась в них и обрела свою идеальную, кристаллическую форму. Я коснулся губами холодных рук покойницы и отошел. Другие люди, пришедшие с нею проститься, уже теснили меня, так что времени у меня было немного. Плавным движением перемещающегося по церкви народа меня отнесло ближе к выходу, где я и встал, если можно так выразиться, на якорь. Я занял место возле колонны, поддерживающей вход, и при необходимости хватался за нее, чтобы меня вовсе не выдавили на двор. — Трофим Васильевич! — услыхал я и, повернувшись, увидел Тамару Игоревну Вязигину. Я слегка поклонился ей. Она сурово окидывала волнующееся людское море таким взглядом, словно соображала — как ей получше успокоить и рассадить по местам всех этих взбудораженных гимназистов. — Что же это отец Алексий запаздывает! — проговорила она с досадой. — Эдак тут истерики начнутся, а пожалуй и затопчут кого-нибудь. — Отпевание никогда вовремя не начинается, — сказал я зачем-то. — Так ведь и торопиться некуда: последнее пристанище. В рай не опаздывают. Я слышал эту фразу уж не помню от кого, помню только, что счел ее в свое время «старушачьей премудростью». Несколько раз я вворачивал ее в разговорах с пожилыми особами, и неизменно она имела успех. С Тамарой Игоревной, впрочем, этот фокус не удался. Она лишь досадливо сморщила нос. — Сразу видать поповича, вы уж простите старуху за откровенность! — Вы не старуха, Тамара Игоревна, и прекрасно осведомлены об этом, — возразил я. — И незачем постоянно тыкать мне в нос этим «поповичем»! Поповной была моя мать, но сам я, и по отцу, и по нынешнему состоянию, принадлежу к дворянскому сословию… — О, вот как вы заговорили! — промолвила Тамара Игоревна и поглядела на меня с каким-то новым интересом. — Что ж, похвально. Я все ждала, когда вы взбунтуетесь… — Она придвинулась ко мне ближе и прошептала в самое мое ухо: — А скажите теперь честно, вы действительно считаете, что наша покойница сейчас в преддверии рая? — Не в моих полномочиях считать подобные вещи, — ответил я. — Могу лишь надеяться. Да разве не в этом и состоит наш долг, чтобы надеяться на это? В глазах Тамары Игоревны загорелась искра возмущения. — Вы слишком добры и наивны — либо вследствие молодости, либо вследствие неразвитости, — отрезала она. — Как можно на что-то «надеяться»! Вы же знаете, от чего погибла Анна Николаевна! — Насколько мне известно, ее убили, — ответил я сухо. — Как бы хорошо ни относились мы лично к усопшей, — сказала Тамара Игоревна, — но справедливость требует признать очевидное: Анна Николаевна была уничтожена нечистой силой. Откуда, как вы думаете, взялись белые розы в ее гробу? Уверена, если поискать, там еще найдется чеснок… И я не удивлюсь, если, невзирая на все эти меры, она все же восстанет из гроба и явится к кому-нибудь из своих друзей. Она подняла палец, предупреждая мое возмущение. — Ничего сейчас не говорите, просто выслушайте! Люди не верят в нечистую силу и этим совершают самую большую ошибку, какую только можно совершить. Дьявол существует. Он абсолютно реален. Он ходит по земле, принимая разные обличья. Мы не всегда узнаем его, но он всегда знает нас. Не веря в злые чудеса, мы неизменно верим в добрые. Поэтому когда к нам приходит друг, которого мы уж проводили на тот свет, с которым распрощались навеки, — мы не задаем себе вопроса: кто в действительности к нам явился и с какой целью. Точно ли это Анна Николаевна или, быть может, нечто иное в дорогом для нас ее обличии? Не открывайте двери, не открывайте окна, не приглашайте ее к себе в дом! Вы погибнете и принесете гибель другим. Знаю, мои слова звучат дико, непросвещенно… Но прислушайтесь к ним! — Тамара Игоревна, — начал я, — не уверен, что здесь подходящее место для подобных разговоров… — Самое подходящее! — оборвала меня она. — У меня может не быть иной возможности предостеречь вас. — Мне все же представляется, что это оскорбительно… — Ничто не оскорбительно для той, что пала жертвой нечистой силы! — заявила Тамара Игоревна. — Подчинившись посланцу дьявола и позволив убить себя, она сама сделалась его пособницей. — Мне кажется, — осторожно произнес я, — что любой убийца в той или иной мере является пособником дьявола. Но умершие насильственным образом люди все же не становятся… — Тише! Пришел отец Алексий! — повелительно сказала Тамара Игоревна и отвернулась от меня как от безнадежного ученика. Я хотел бы отойти от нее, но в тесноте мне не удавалось этого сделать. Началась служба, покатили волны ладана. Хор пел с печальным воодушевлением. Музыка долетала как будто откуда-то из далекой страны, из края цветущих апельсинов, куда нет доступа никому из нас. К моему удивлению, Тамара Игоревна подпевала — трясущимся, фальшивым голосом. Она закрыла глаза и самозабвенно вторила хору. Я мучительно страдал от этих немелодических звуков. Когда служба закончилась, я сразу выбрался наружу и остановился во дворике. Морозец был ласковый, и я с наслаждением вдохнул холодный воздух. Люди выходили из церкви, собирались по-соседски, переговаривались между собой. К моему удивлению, я убедился в том, что Анна Николаевна была права, когда высказывала Потифарову желание красиво выглядеть в гробу: большинство присутствующих как раз и выражали восхищение благообразным видом покойницы и роскошью погребального убранства. Вдруг из церкви донесся большой шум и какой-то очень резкий крик, в котором я не без удивления различил голос Николая Григорьевича. — Вон!.. От тела моей… моей дочери!.. Вон отсюда!.. — надрывался несчастный отец. Как взволнованное море, ахнули и расступились люди. Гвалт подкатил к выходу, на короткий миг задержался на пороге. На крыльцо вышвырнули Витольда. Невидимый за дверью, продолжал кричать Николай Григорьевич: — Надругаться!.. Прийти глумиться!.. Делом рук своих любоваться!.. Успокоительное воркотанье поднялось вокруг разъяренного старика. Следом за Витольдом со ступенек сошла Тамара Игоревна. Она чуть задержалась возле него и процедила: — Стыдно, Безценный. После чего удалилась размеренным шагом. Витольд помедлил мгновение. Его лицо ничего не выражало. Казалось, он не замечал, что все взгляды в церковном дворе устремлены на него. Потом он оглянулся на церковь, нахлобучил меховую шапку с «ушами» и шагнул прочь. — Ви-итольд Алекса-андрович! — раздался воющий женский голос. Витольд вздрогнул и опять остановился. Из церкви, толкаясь во все стороны локтями, вырвалась Макрина. Черный платок, повязанный под подбородком, сбился у нее набекрень, а потом и вовсе сполз на плечи, но она этого не замечала. — Погодите, батюшка! — выкрикивала она. — Да стойте же! Витольд все это время неподвижно стоял на месте. Макрине, очевидно, чудилось, будто он отходит от нее все дальше и дальше, потому что она отчаянно задыхалась и спешила изо всех сил. Кто-то, как ей показалось, преградил ей путь, и она с силой оттолкнула этого человека. — Витольд Александрович, батюшка! — плакала Макрина и вдруг, к моему ужасу, повалилась Витольду в ноги. — Простите окаянную! Простите! Витольд отступил от нее. Она приподнялась на коленях и замахала в воздухе руками, словно намереваясь закогтить Витольда. — Вы… очумели, Макрина? — тихо спросил Витольд. — Немедленно прекратите! — Простите же меня! — повторила Макрина, стукнувшись лбом о снег. — Мне не за что вас прощать… Если вы не встанете, то… Я подошел ближе. — Просто скажите ей, что прощаете, Безценный, — сквозь зубы проговорил я. Он повернулся ко мне. — Да не за что мне ее прощать, Трофим Васильевич, — растерянно повторил он. — Скажите ей прекратить. — Она сейчас ничего не соображает, — сказал я. — Так что я приказываю вам. Давайте, прощайте. Живо! Витольд наклонился к Макрине и отчетливо выговорил: — Я вас давно простил, Макрина. А теперь и вы меня простите. Встаньте, пожалуйста. Все хорошо. Макрина поднялась, качнулась, ухватила Витольда за руку, и он поддержал ее под локоть. — Ну, лучше? — осведомился он. — Благодарю, батюшка… — За что вы извинялись? — Я думала… Я все это время считала, что… Ох! Я верила, что это вы Анну Николаевну, нашу голубушку… — Что? — рявкнул Витольд. — Вы что сказали? Макрина виновато заморгала. — Вы же простили меня… — Ну да, да. Конечно. Макрина опять завязала платок на голове, затянула потуже узел под подбородком, и прибавила: — Как же не поверить, когда вот и следователь, господин Порскин, мужчина крайне положительный, считал вас виновным? И все обстоятельства на вас указывали… Бог знает, что мне на ваш счет чудилось! Я вот и Трофиму Васильевичу признавалась… — Она глянула в мою сторону в поисках поддержки. О страхе горничной я, конечно, знал, но не от нее самой, а от Планиды Андреевны, которая передала мне «глупость» Макрины в качестве курьеза. Я промямлил: — Ну… да. Витольд сказал: — Час от часу не легче. — А теперь я убедилась… — Макрина внезапно остановилась и закричала на весь двор: — Убедилась, что невиновен! Покойница непременно указала бы на своего убийцу. Были же случаи! В Никольском храме отпевали, и во время прощания мертвец заплакал кровавыми слезами. Так и взяли убийцу, прямо при гробе. А другой раз, на сто девятом километре, в поселке убили девушку шестнадцати лет, и тоже на погребении все открылось. Она прямо в гробу поднялась и на убийцу пальцем показала. Об этом в газете писали. — Все, — сказал я, беря расходившуюся Макрину за плечи. — Довольно. Я отвезу вас. Я усадил Макрину на заднее сиденье, Витольда — рядом с собой, и мы тронулись. — Сумасшедший дом, — проговорил наконец Витольд. Макрина плакала на заднем сиденье. Я с тоской думал о том, что мне предстоит еще нанести визит в дом Скарятина, где все было уже приготовлено для поминок. * * * Поминки были устроены прямо в помещении театра, откуда вынесли для этого все кресла и установили вместо них длинные столы, накрытые поминальной снедью. Разумеется, хлопотал не сам Николай Григорьевич, полуослепший от горя отец, а Лисистратов, явивший истинное благородство души. Всякие похвалы в свой адрес Лисистратов отвергал и возглашал торжественно: — В сей час скорби непристойно заботиться о личной славе; что касается меня, то, имея значительные знакомства в трактирах, не посмел не взять на себя труды по устройству печальнейшей трапезы. Ложа, в которой погибла Анна Николаевна, была убрана белыми цветами и черными бантами. Там находился ее портрет, под которым лежали театральные перчатки и веер. Гости, прибывая в театр, поднимались в эту ложу, чтобы поклониться своего рода святилищу, а потом спускались обратно в партер, подходили к столам, благоговейно выпивали стопку водки и направлялись к Николаю Григорьевичу — выразить соболезнование. Непрерывно звучал траурный марш из финальной части «Гамлета», сочинение композитора Бухонева. Николай Григорьевич сидел на троне. Голова у него слабо тряслась, и он взирал на собравшихся с рассеянной благосклонностью. Наверное, так выглядел бы отец Гамлета, если бы все произошло наоборот, и не короля, а самого Гамлета убил бы коварный Клавдий. Я тоже проглотил немного водки, больше для успокоения нервов, чем ради какой-то иной цели, приблизился к трону и наклонил голову. — Примите соболезнования, Николай Григорьевич. Еще раз. — Еще раз? — тихо переспросил Николай Григорьевич. — А разве у меня была еще одна дочь, которую убили? — Нет, Николай Григорьевич, — ответил я. — Но и одной достаточно… — Да, — горько повторил он. — И одной достаточно. Так она мне и сказала… — Кто? — Ее мать… — Бесцветные слезы потекли по его щекам. — Когда Аннушка родилась… Я, помнится, еще говорил ее матери, по… покойнице… мол, родишь мне еще десяток дочек, буду замуж их отдавать… А она возьми и ответь: «И одной достаточно»… Как судьба-то обернулась, Тихон Васильевич… Кто же подумать мог, что я хоронить ее буду? Я вздохнул, прикидывая, как бы мне поскорее отойти от старика, не обижая его. А Николай Григорьевич вдруг весь подался вперед, вцепившись пальцами в подлокотники, уставил на меня крохотные свои зрачки и совершенно ясным голосом произнес: — Да, Трофим Васильевич, ведь это ваших все рук дело! Вы его дружбе с Аннушкой потворствовали. В доме у себя держали, в ложу зазвали… Я вас пригласил, а вы змею принесли… — Честь имею, — ответил на это я, еще раз поклонился и отошел. Старик некоторое время глядел мне вслед. Руки его тряслись и шлепали по подлокотникам кресла, потом обмякли. Он снова пустил по дряблым щекам слезы и повторил: — Одной… было достаточно… Всегда достаточно. Всегда. Я вышел на лестницу и поднялся на второй этаж. В буфете кипела оживленная деятельность, по коридорам мимо запертых дверей в ложи ходили люди. Лисистратов бросился ко мне из гущи народной: — Какой величественный праздник скорби! — воскликнул он, хватая меня за руку. — Замечали вы, как люди объединяются в трудные мгновения и являют собой, так сказать, единый организм! — Замечал, — ответил я, высвобождая мою руку. — Еще я замечал, что люди единым организмом нападают на тех, кого по непонятной дури считают виновными и готовы разорвать на кусочки… Когда ничего еще, между прочим, не доказано. Лисистратов посмотрел на меня с внезапной неприязнью. — Вы, конечно, будете выгораживать Витольда до последнего, — проговорил он. — Смотрите, Трофим Васильевич, как бы вам самому в дураках не остаться. — Да лучше уж в дураках, чем в подлецах, — сказал я. Лисистратов прищурился. Сейчас он выглядел совершенно трезвым. — Это вы кому же «подлеца» сейчас подпускаете? — А вы, господин Лисистратов, осмелюсь поинтересоваться, кому сейчас «дурака» подпустили? — парировал я. — Я только предположительно, — сказал Лисистратов, — а вы уже утвердительно. — Ничего подобного. Он помолчал немного, потом протянул мне руку: — Не будемте ссориться, Трофим Васильевич. Покойница бы этого не хотела. — Не будемте решать за покойницу, чего бы она хотела и чего не хотела, — возразил я, однако руку его принял и пожал. — Она, к сожалению, высказаться уже не может. — Вы уже заходили в ложу поклониться? — спросил Лисистратов, меняя тему. — Зайдите. Очень умиротворяюще. На отпевании быть не мог… — Он всхлипнул без слез и прибавил: — Кто-то должен был взять бремя. «Спи в гробе, милый друг; я не ропщу; я долг исполню свой, пренебрегая болью. И пусть сторонний скажет: „Он не плачет“ — я плачу — о, как плачу я незримыми слезами!..» Хотите еще выпить, Трофим Васильевич? Здесь не водка, а хорошие коктейли, мартини из Италии… Точнее, из Петербурга, но туда уж точно доставили из Италии… Нынче я угощаю. Вот так все в жизни и происходит, попеременно. То вы меня поите, то я вас. Так и весь век наш скоротаем. Он повлек меня к буфету, рассказывая по дороге: — Господин Бухонев тоже здесь. Одет прилично, только весь пропотел и весьма ослаб. Говорит, что непременно посвятит Аннушкиной памяти целую симфонию. Уже и сочинять взялся. Мы ему нотную бумагу принесли и карандаш. Пишет. Да сейчас сами увидите! Непременно шедевр получится. Я вошел в буфетную. На меня мельком оглянулись человек пять-шесть, а потом опять возвратились к прежним разговорам. Говорили ни о чем, как обыкновенно бывает при встречах малознакомых людей. Женщин здесь не было. Кроме одной, которую я не сразу приметил, Софья Думенская стремительно направилась ко мне, едва я избавился от назойливого общества Лисистратова. Длинные темные волосы Софьи ниспадали на плечи из-под серебристой шапочки. Я с удивлением заметил у нее тусклые седые пряди на висках. Лицо ее страшно осунулось, и это бросалось в глаза, несмотря на обилие косметики. — Ну, здравствуйте, Трофим Васильевич, — проговорила Софья, загадочно улыбаясь. — Как вы перенесли потерю? Говорите мне все честно, от души! А то здесь полно народу, который дорогую покойницу раза два видывал, и то издали. И все они изображают скорбь, как будто утратили близкого друга. Хотя всего-то навсего пришли сюда закусить и выпить на счет бедного Николая Григорьевича… Гадают, кстати, на чье имя он теперь перепишет завещание. Дом-то обильный, да и театр неплохо устроен. — Вы как-то на удивление циничны, Софья Дмитриевна, — не выдержал я. Она подняла тщательно накрашенные брови. — Да? Вы это заметили? А по-моему, я просто держусь искренне и не ломаю комедию, показывая печаль там, где ее нет и в помине… Поймите верно, я сожалею о столь ранней гибели Анны Николаевны. Она была относительно молодая женщина… Относительно меня, например, — прибавила Софья, касаясь пальцем своих губ. — Не возражайте, Трофим Васильевич. Я помню, как Анна Николаевна родилась. Мне было тогда пятнадцать лет, и я сопровождала княжну Мышецкую, когда та делала визит счастливой семейной паре… К несчастью, супруга Николая Григорьевича скончалась через несколько лет после этого события, так и не успев подарить ему другое потомство. Поэтому, собственно, и возникает вопрос о завещании. — Я думаю, это не наше с вами дело, — сказал я. — Ну разумеется! — улыбнулась опять Софья. — Не наше. — Вы были на отпевании? — спросил я. — Почему вас это занимает? — насторожилась Софья. — Вы разве из комиссии по делам вероисповеданий? — Нет, я просто поинтересовался. — А! — молвила она. — Вам, должно быть, уже сообщили, что я в церковь не хожу, потому что считаю лишней тратой времени. Впрочем, на отпевании я была. Даже застала скандал, который устроили в церкви ваши слуги. — Не в церкви, а во дворе, — сказал я. — Вам неверно передали. Ничего вас не было на отпевании! — Ну не было, не было, — лениво согласилась она. — Какое это имеет значение! Я здесь была, в театре. Помогала Лисистратову… Для чего вы меня пытаете? Вас ко мне Боженька прислал? У меня много к нему интересных разговоров накопилось… Передадите ему? — Кому? — ошалел я. — Боженьке… — Сами и скажете, когда ваше время придет, — рассердился я. — Ах, этот Боженька, до чего же он нехорошенький, — протянула Софья. — Чтобы хоть маленькое словечко ему шепнуть, непременно помереть надо… Она засмеялась, покачала у себя перед носом бокалом и отошла от меня. Я поскорее выбрался из буфетной и вошел наконец в «поминальную» ложу. На мгновенье мне показалось, что я перенесся назад во времени, что сейчас начнется «Гамлет», что там, в углу ложи, по-прежнему дремлет Николай Григорьевич, а Анна Николаевна, с тетрадью на коленях, рассеянно глядит то в партер, то на сцену, и любезно слушает разглагольствования «тверичанина»… Иллюзия, однако, быстро рассеялась. В ложе находились какие-то барышни, пришедшие сюда явно ради впечатлений, о которых можно будет потом записать в дневнике с розовой кошечкой на обложке. Обе были в глубочайшем трауре. Завидев меня, они молча присели в реверансах и вышли. Я услышал, как они щебечут за дверью ложи. Я стоял и смотрел на портрет и вещи Анны Николаевны. Ее близость, ее присутствие ощущались сейчас так живо, что я едва не заплакал. Машинально я взял в руки веер, раскрыл его, обмахнулся, потом положил обратно. Очевидно, я положил веер другой стороной, потому что вдруг стало заметно темное пятнышко на перьях. Я снова взял его и начал рассматривать, даже нюхать. Пахло, впрочем, духами. Я спрятал веер под пиджаком и, ни с кем больше не разговаривая, вышел из театра. * * * «Осинки» ожидали меня притихшие, с фасада как будто мирные. Тем не менее я с опаской поднимался по ступеням и открывал входную дверь. Меня никто не встречал. Я прошел в гостиную — там было пусто. В кабинете по-прежнему стояли кофейник, сахарница и чашка, из которой я утром пил кофе. Я вылил себе остатки кофе и спустился к Витольду, под лестницу. — Безценный, вы у себя? — Входите, Трофим Васильевич. Я вошел. Витольд лежал на диване с книгой. При виде меня он, впрочем, переменил позу и отложил книгу. — Как все прошло? — спросил он. — Не знаю… Я не остался. Выпил немного водки, поговорил с Николаем Григорьевичем… и с Софьей Думенской, кстати, тоже. Оба были бессвязны. — Обвиняли меня? — криво улыбаясь, уточнил Витольд. — Не без этого, — подтвердил я. — А Макрина где? — Я ее запер, — поведал Витольд. — Напоил снотворным и запер. Она мне все руки обслюнявила, прикладывалась, будто к мощам… — Он брезгливо поморщился. — Вы знаете, Трофим Васильевич, у меня мозг болит. Никогда не подозревал, что такое может случиться. Как будто у меня там выросла мозоль. Я больше ни думать, ни говорить об этом… деле… не могу. — Не можете, а придется, — сказал я. — Там, в ложе, выставили вещи Анны Николаевны. — Боже! Склеп, некрофилия! Слеза покойницы на батистовом платочке! — сказал Витольд, вцепившись себе в волосы и сильно дернув. — Я здесь рехнусь. Лучше уж в тюрьме сидеть. — Глядите. — Я извлек веер и показал Витольду. Он нахмурился. — Не понимаю. Веер. — Ага, веер. Тот, что был у Анны Николаевны во время спектакля. И тот, который потом обнаружили в ложе после ее смерти. — Помню. — Глядите, — повторил я. Витольд взял веер в руки, повертел, положил на диван рядом с собой. — А что я должен был увидеть? — спросил он наконец умученным голосом. — Пятнышко крови. — Трофим Васильевич! — взорвался Витольд. — У Анны Николаевны рана была на горле… Там не то что пятнышко — там целое море крови должно быть… Пятнышко! — Он закрыл глаза, помолчал и другим тоном прибавил: — У меня правда мозоль. Я только вас дожидался, чтобы… тоже принять снотворное и заснуть. — Ладно, — сказал я обиженно. — Не стану вам мешать. Может быть, вам и вправду в тюрьме милее. Между прочим, неблагодарная вы скотина, Витольд. — Есть немного, — согласился он. Он потянулся к коробочке с таблетками. И в этот самый миг в комнату отчаянно забарабанили кулаками. Витольд застыл на месте. — Что еще? — крикнул он. — Му-мурин, — был ответ. Витольд сорвался с дивана и распахнул дверь. На пороге приплясывал Серега Мурин. У него был такой вид, словно он захвачен врасплох приступом желудочных колик и не знает, где находится ближайший туалет. — Что тебе? — резко спросил Витольд. — На! — выдавил Мурин. — В-возьми! Он с силой втиснул в ладонь Витольда какой-то предмет, а затем, повернувшись и обхватив голову обеими руками, бросился бежать. Витольд проводил его взглядом. — Если он сейчас удерет в пещеру, у меня не достанет сил его вытащить. И закрыл дверь. Я упорно продолжал сидеть в комнате управляющего. Кажется, Витольд ничего сейчас так не хотел, как избавиться от моего присутствия. Что ж, не все в мире происходит по нашему желанию. — Что-нибудь еще, Трофим Васильевич? — спросил наконец Витольд. — Покажите, какую вещь вам передал Серега, — сказал я. — И честное слово, после этого я вас оставлю в покое. Витольд разжал кулак и выложил полученный от Мурина предмет на стол прямо передо мной. Это был серебряный браслетик, тонкий, с завитками. Серебро сильно потемнело. Очевидно, его не чистили и не надевали много лет. Я взял его, повертел в пальцах. — Какая красивая работа, — заметил я. — А здесь виньетка и какие-то узоры… Горностай, кажется, с мышью в зубах. Витольд забрал у меня браслет, снял очки, несколько секунд рассматривал, близко поднеся к глазам, рисунок на серебряной поверхности. — Хм, — произнес он. — Интересно. Действительно, горностай с мышью в зубах. — Вам знаком рисунок? — удивился я. — Да, — ответил Витольд. — Разумеется. Это герб князей Мышецких. Глава девятнадцатая Я уговорился с Порскиным о встрече, сказав, что у меня появились новые улики. Порскин никак не выразил своего отношения к тому, что я вроде как ввязался не в свое дело и даже занимаюсь чем-то вроде частного расследования. Он просто сказал мне, чтобы я приезжал к пяти часам вечера, если успею добраться, а если не успею — то к шести, к семи или вообще когда мне угодно, хоть в полночь. Так я и поступил, то есть выехал немедленно. Петербург был погружен в деятельную, кипучую ночь, когда я очутился на его улицах. Горели фонари, витрины, вывески. Электромобили, проезжая, переливались всеми цветами, по их лакированным поверхностям скользили искаженные буквы пылающих вывесок и гротескные изображения цветов, расчесок, тарелок. Я прибыл в управление около семи часов вечера и сразу же спросил Порскина. На меня посмотрели осуждающе. — Это вы — свидетель из Лембасово? — Да, я. — Долго же ехали. Конон Кононович из-за вас вон как задержался. — Быстрее не получилось. Я и так уехал прямо с поминок, — зачем-то начал оправдываться я. Дежурный не сказал мне больше ни слова. Он надавил на кнопку, вызвал сержанта, а сержант проводил меня к кабинету на четвертом этаже. Там было серо и скучно, почти как в комнате Витольда. Порскин сидел за столом, разложив вокруг себя бумаги. При виде меня он сгреб их в кучу и смахнул в ящик стола. — Припозднились, Трофим Васильевич, — сказал он, совсем как дежурный внизу. — Показывайте, что у вас. Простите, я без формальностей. Устал сегодня. Я подал ему веер. Порскин раскрыл, закрыл веер, постучал им по краю стола, слушая, как потрескивают костяшки. — Присовокупляйте, — сказал он наконец. Я «присовокупил»: — Эта вещь была у госпожи Скарятиной в ложе, когда ее убили. Я сегодня стащил, во время поминок. Там устроили что-то вроде мексиканского «дня мертвых», только черепа не хватало… И веер положили. А на нем — пятнышко крови. — Пятнышко? — переспросил Порскин. — Крови? — Ну да, — повторил я, медленно отступая к двери. Порскин встал и пошел прямо на меня, похлопывая веером себя по ладони. Мне показалось, что сейчас он меня пристрелит. — Вы привезли мне вещь убитой женщины с пятнышком крови? — медленно проговорил Порскин. — Да? Так? Я молчал. — Ради этого я сидел на службе и ждал? — Да, — сказал я. — Ради этого. Потому что есть шанс. — Шанс чего? — осведомился Порскин. — Вы в своем уме, Городинцев? Отступать мне было некуда. Я сказал: — А что вам стоит проверить эту кровь? Лаборатория ведь работает. — До восьми, — ответил Порскин. — Но они не… — Если вы им прикажете, они проверят, — сказал я. После паузы Порскин опять уселся на стул и спросил меня: — Как вы, собственно, воображаете наши взаимодействия с лабораторией, господин Городинцев? — Не знаю, — признался я. — Никогда об этом не думал. Мне всегда представлялось так, что вам в ходе расследования бывает нужно проверить: кому принадлежат кровь или волосы. Вы относите образцы в лабораторию, а там делают всякие исследования и выдают заключение. — Это в идеале, — сказал Порскин. — А мы имеем дело с реальностью. В реальности же лаборатория обслуживает десятки преступлений. Они не могут все бросить и заняться исключительно моим делом. Тем более что ваша, извините, улика ничего не стоит. — Но ведь среди сотрудников лаборатории у вас наверняка есть какой-нибудь знакомый, — настаивал я. — Кто-то, кто согласится сделать работу прямо сейчас. Я ему денег заплачу, — прибавил я неожиданно даже для самого себя. — Сорок рублей дам. Порскин сказал: — Сорок рублей? Хорошо. У вас деньги при себе? Я сунул руку в карман. — Тут есть поблизости банк-автомат? — Прямо в здании управления, — сказал Порскин. — Я провожу. По дороге, пока мы переходили из одного коридора в другой по сложным переходам, Порскин связался с кем-то по передатчику. На ходу он говорил: — Приезжай в управление. Ну да, сейчас… Один анализ крови. Один. Клянусь. По буквам: о-д-и-н. Тебе сорок рублей не нужны? Нет, он со мной. Уже снимает деньги в автомате. Не то чтобы совсем частное дело, а, скажем так, дурь нашла. Потребовалась срочная генетическая экспертиза. Установить, кому принадлежит кровь… — Он помолчал некоторое время, видимо, выслушивая собеседника, а потом взревел: — При чем тут незаконнорожденные дети! И отключил переговорное устройство. — Он едет? — спросил я. — Да, — ответил Порскин, абсолютно хладнокровный. — Сделает вашему вееру анализ крови. И при необходимости произведет генетическую экспертизу. Это несложная работа. На самом деле она не стоит сорока рублей. Но учтите, что я вам этого не говорил. * * * Обоих нас, и Порскина, и меня, клонило в сон. Мне было лучше, потому что я устроился на диване в кабинете Порскина, а сам он кемарил прямо на стуле. Потом раздался звонок из лаборатории. Было уже девять часов вечера. Нас просили немедленно зайти. Лаборатория мертво пылала огнями. Там было как в ресторане: стекла, лампы, столы, диковинное содержимое в посуде. Народу только не было. Знакомый Порскина — небольшого роста, с бритой и царапанной лысиной — терялся в большом помещении. — Сюда! — услышали мы его голос. Он сидел за столом, отодвинув в сторону микроскоп, и что-то вписывал в клеточки большого, расчерченного на белые и желтые квадраты листа. Веер Анны Николаевны лежал на краю стола. Он единственный казался здесь живым, хоть и был сделан из перьев мертвой птицы. — Что нашли? — спросил Порскин, быстро подходя к сотруднику. — Это Анны Николаевны, конечно, кровь? — Нет, — ответил он. — Ваш осведомитель, Конон Кононович, был прав, когда обратил ваше внимание на эту улику. Поздравляю! — Тут он мельком взглянул на меня, не вполне уверенный в том, что я и являюсь тем самым «осведомителем», и кивнул мне. — Возможно, она повернет ход дела совершенно в другую сторону. — Чья же это кровь? — спросил Порскин. — Безценного?.. — Опять ошибаетесь, — был ответ. — Она вообще не человеческая. Не кошачья, не собачья, не крысиная. У меня в принципе еще не было подобных образцов… Ваши соображения, господа? Порскин засунул руки в карманы и прошелся по лаборатории. Здесь, на своей территории, он был совсем не таким, как у меня в «Осинках». Более развязным, более спокойным… и более опасным. — Есть одно соображение, — проговорил наконец Порскин (у меня ровным счетом никаких не возникло). — Причем если оно подтвердится, то история сделается еще более запутанной. С другой стороны, у каждой, самой запутанной истории, есть простое разрешение. — Вступление хорошее, — одобрил знакомец Порскина. — Жду основной части. — Придется съездить в нашу ведомственную гостиницу, — сказал Порскин. — Взять там образец для сравнения. Нужен, уж прости, второй анализ. Подождешь нас здесь или прокатишься? — Подожду, — решил сотрудник. — Заодно посмотрю стереовизор. На вахте хорошо ловит? Сегодня футбол. — На вахте… не знаю. Вроде бы, футбол ловит, — сказал Порскин. — Мы вернемся через час… Трофим Васильевич, идемте. Мы сошли вниз. Порскин предупредил охрану, что еще вернется, потому что «открылись важные обстоятельства дела». Я безмолвствовал. На меня вообще не обращали внимания, как будто я превратился в тень Порскина и перестал существовать как отдельная личность. Неожиданно я вспомнил рассуждения Матвея Свинчаткина о том, что имеется своя прелесть в подчиненном положении. Ни за что не отвечаешь — и так далее. Я даже вздрогнул, когда Порскин назвал имя Свинчаткина. На миг мне показалось, что он читает мои мысли. — …чудовищный тип, — продолжал Порскин. — Я приказал запереть его в одиночной камере. Позволил ему связаться с университетом и выписать к себе десяток журналов по ксеноэтнографии. Даже не стал проверять, не передали ли ему вместе с журналами инструменты, чтобы он мог перепилить решетки и выбраться на свободу. Словом, я исполнил все возможные в его положении прихоти. Однако он продолжает произносить монологи. Вчера я чуть не убил его. Простите, что все это вам рассказываю. Я больше никому не могу объяснить мои чувства по отношению к этому человеку. Товарищи мои по работе предполагают, что чувства эти вызваны личной антипатией, которую я-де испытываю к преступнику. Один прямо высказался: «Ты, — говорит, — Конон, его ненавидишь потому, что поймать не мог. А теперь он сам сдался — ну и глумится над тобой. Ты и сам бы так поступил». Да никогда в жизни я бы так не поступил! — прибавил Порскин. — И в голову бы не пришло… Если бы занялся преступным промыслом, то с дороги бы не сошел. А господин Свинчаткин, благородный разбойник и борец за свободу, глядите-ка, раскаялся в своих злодеяниях и теперь нас, простых граждан, просто поедом ест. — Он профессор, — проговорил я, — привык, наверное. — Профессор! — воскликнул Конон. — У него совести нет, вот и весь вам профессор. Вчера пришлось брать его с собой и ехать в лес. Для фольдов наконец-то приготовили место в городе. В нашей ведомственной гостинице. Освободили целый зал, чтобы они могли там разместиться всем улусом, или как у них это называется… Нужно было, чтобы Матвей вывел их из леса, объяснил, что происходит, успокоил и уговорил ехать с нами. Я вам руку на сердце положа скажу, Трофим Васильевич, что с этими ксенами куда проще найти общий язык, чем со Свинчаткиным. Он выводил их из леса, как Моисей евреев из Египта, разве что псалмы не распевал. «Отпусти народ мой…» А?.. А ксены, кстати, очень милые оказались. Если мимику их понимать, так с ними довольно легко объясняться. — Мы куда сейчас едем? — спросил я. — К фольдам? — Да, — подтвердил Порскин. — Я же вам только что рассказывал… — Вы рассказывали о том, как замучил вас Матвей, — напомнил я. — Значит, мне показалось, что я вам рассказывал про фольдов, — не стал возражать Порскин. — Словом, отчаявшись утихомирить Матвея, я при нем позвонил в зоосад и попросил прислать ветеринара с ружьем, которое стреляет успокоительным. Матвей сперва всполошился. Стал кричать на меня, что фольды, во-первых, не животные, а совершенно разумные существа со своей оригинальной цивилизацией, и вызывать к ним ветеринара противоречит международным правилам, потому что оскорбительно. Во-вторых, надрывался он, они, кажется, показали себя смирными и покладистыми, и незачем применять к ним подобные суровые меры. В-третьих, совершенно неизвестно, как подействует на них инъекция нашего земного успокоительного, и если они начнут умирать, то он, Матвей, меня попросту задушит… Я подождал, пока иссякнет колодезь праведного гнева, и сообщил, что ветеринар, ружье и слоновая доза снотворного предназначены для него лично, для Матвея Сократовича Свинчаткина, профессора, бунтовщика, варнака и как там еще ему угодно себя называть. И что я выполню свою угрозу, если он не замолчит. — И что же? — заинтересовался я. — Замолчал он? — Да, — сказал Порскин. — Посмеялся, но замолчал. — А вы действительно поступили бы так, как грозились? — Конечно, — ответил Порскин. — Потому что в качестве альтернативы был только лучевик. Я боялся, что в какой-то момент сорвусь и застрелю его. А он мне нужен как свидетель в деле Белякова. И потом, я думаю, что он получит очень небольшой, либо условный срок и в конце концов вернется к своей работе. Несправедливо лишать его будущего только потому, что он — крикливая скотина и абсолютно невозможен в общении. * * * Я возвратился домой глубокой ночью и сразу же лег спать. Весь мой приятный, размеренный дневной распорядок был теперь скомкан. Я только мог мечтать о том, чтобы возвратились прежние спокойные дни. Но, может быть, не все еще потеряно, и скоро все неприятности останутся позади. Может быть. С Витольдом я увиделся на следующий день только после обеда. Все это время я читал произведение классической прозы древнего Китая в классическом русском переводе с французского. То есть, сначала какой-то француз перевел это с китайского, а потом какой-то наш ученый перевел с французского. В результате получился роман, очень динамичный и увлекательный, где все герои действовали, руководствуясь какими-то абсолютно несообразными мотивами. Например, царевна, услышав признание в любви от военачальника, которого она и сама тайно любила, наутро покончила с собой при свете умирающей луны. Я совершенно не понял, для чего она это сделала. Или молодой принц, услыхав от своего отца решение передать ему корону, пронзил мечом грудь одного из царедворцев. Объяснения вроде: «Я избавил его от печали, которая туманила ему глаза» меня почему-то не устраивали. Я представил себе, как нечто подобное выслушивает Порскин, и у меня начинало чесаться за ушами при одной только мысли об этом. Витольд вошел в мой кабинет с блокнотом в руке. Это зрелище было привычным и успокаивало нервы. — Мурин дома, — доложил Витольд. — Никуда не сбежал и ведет себя очень спокойно. Заканчивает вычищать каретный сарай. Меняет там доски на полу. — А, — выговорил я. — Я думал, вам интересно будет узнать. — Конечно, — сказал я. — Спасибо, что сообщили. На самом деле я напрочь забыл о Мурине и о том, что все эти волнения могли вызвать у него очередной приступ. Витольд, конечно, догадывался, но предпочитал не обсуждать мою забывчивость (которую, вероятно, можно счесть бессердечной). — Какие распоряжения на сегодня? — спросил Витольд, невозмутимо листая блокнот. — «Сегодня», если вы заметили, Безценный, уже почти закончилось, — сказал я. — На дворе темнеет. — Правда? — Витольд обернулся и посмотрел в окно. Там разливалась серая мгла. — В это время года очень рано темнеет, Трофим Васильевич, так что ничего удивительного. — Вы не хотите узнать, чью кровь мы обнаружили на веере? — Хочу, — сказал Витольд. — Могли бы и поинтересоваться, — заметил я. — Не мог, — сказал Витольд. — Ну и черт с вами, я и так скажу… Это кровь фольда. — Невозможно. — Экспертиза не лжет. — Но это ведь невозможно! — повторил Витольд. — Откуда в театре взяться фольду? В театре не было никаких фольдов. — Не было. Но экспертиза не лжет. — А Порскин что говорит? — Порскин в полном недоумении. — А Матвей? — настаивал Витольд. — Матвея спрашивали? — Не знаю… При мне с ним не говорили. Да и что может Матвей? Он знает не больше нашего. Пятно крови на веере бесповоротно означает, что некий фольд — уж не знаю, как он загримировался, — пробрался в театр, проник в ложу Анны Николаевны и там зачем-то убил ее, причем во время убийства сам был ранен. Да, и еще он имитировал те убийства, которые совершал здесь лет десять кряду местный маниак. Может быть, и маниак этот — фольд? — Нет, — сказал Витольд. — Фольдов до сих пор на Земле не было. Дружинники Матвея — первые. — В общем, итог закономерный: мы запутались еще больше. Как и предвидел премудрый Порскин. — Я покачал головой. — Удивительный он человек! Сидит в тупике и свято верит, что мы все-таки основательно продвинулись вперед. — Ну да, — протянул Витольд. У него вдруг опасно заблестели глаза. — Возможно, так оно и есть. Как вы считаете, Трофим Васильевич, если сейчас попросить Порскина провести еще одну экспертизу, — он сразу откроет стрельбу или опять сдержит себя и согласится? — Вы о чем? — насторожился я. — Еще что-то нашли? — Собственно, я о вчерашнем браслете, — объяснил Витольд. — Интересно… — протянул я. — Мне тоже, — быстро сказал Витольд. — А что, собственно, в нем интересного, в этом браслете? — спросил я вдруг. — Мне кажется, дело очень простое и не имеет никакого отношения к нашему. — Рассказывайте вашу гипотезу, — предложил Витольд, — а я потом скажу мою. — Я думаю, Серега Мурин несколько лет назад украл браслет в доме Мышецких. Приходил туда с каким-нибудь поручением, соблазнился блестящим предметом и стянул. Хранил у себя. А тут начали происходить всякие события, убийство, приезды следователя… Кто знает, какими путями бродят мысли в голове у Мурина! Может, он вообразил, что следователь как раз и подбирается к той давней краже, и решил избавиться от предмета, который тяготил его совесть. — Очень убедительно, — кивнул Витольд. — Убедительно и логично. Было бы, — прибавил он, тут же уничтожая свою положительную оценку моей догадливости, — если бы речь не шла о Сереге Мурине. Мурин никогда не лжет и никогда — уж поверьте мне — никогда в жизни не взял бы чужого. Но в другом вы правы, Трофим Васильевич: эта вещь тяготила Мурина и именно приезды следователя побудили его расстаться с ней. Только сдается мне, страдала не совесть Мурина, а что-то другое… Думаю, он боялся. — Чего? — Попробуем выяснить у него самого… Я с ним утром уже переговорил, и он, в общем, согласен… Я позову его? — Зовите, — сказал я. — Все равно ничем другим больше заниматься невозможно. Все мысли только о случившемся. — У меня тоже, — тихо сказал Витольд. Он возвратился вместе с Муриным. Тот был немного испуган, но держался стойко. Витольд поправил камеру слежения так, чтобы она «видела» все, что происходит за столом, потом сходил в свою комнату и включил запись. — Серега, ты готов? — спросил Витольд. Мурин — теперь уже с нескрываемым страхом — смотрел на таблетку, которую Витольд держал в руке. — Просто доверься мне, хорошо? — сказал Витольд. — Проглоти эту штуку. Помнишь, старичок следователь тебе такие давал? — Ла-ладно, — сипло выдохнул Мурин. Он взял таблетку и быстро ее разжевал. — Т-так ск-корее по-подействует. Он закрыл глаза и стал ждать, пока успокоительное средство позволит ему говорить без заиканий и, главное, не впадать в панику при страшных воспоминаниях, которые придется воскресить. Мы оба терпеливо ждали. Я успел справиться о здоровье Макрины. Витольд ответил, что не знает в точности, потому что доктора к ней не вызывали, но вообще она довольно бодра. Надела респиратор и разбирает бельевой шкаф. Мурин вдруг ожил и произнес: — Вроде, под-действовало. — Погоди еще чуть-чуть, — сказал Витольд. Мурин махнул рукой: — Л-легкое заиканье останется… Что рассказывать? — Про браслет, который ты мне вчера отдал. Мурин омрачился. — Я его б-больше видеть не мог. Спрятал, чтобы вовсе забыть, не вспоминать никогда. И забывал, а потом опять вспоминал. Особенно когда вдруг найду. Я перепрятывал, чтобы не находить, и опять находил… Н-ни одну вещь на самом деле навсегда спрятать в доме не удается. Как бумаги-то в коробке с кофием нашлись? Да? И в-вот ведь как совпало: захотелось вам кофе, а кофе-то и кончилось, до самого донышка, тут-то все и открылось!.. Т-так всегда. Он помолчал, обдумывая дальнейшие свои слова. Витольд напомнил: — Где ты в первый раз нашел браслет? Не в доме же? — Нет, — Серега покачал головой и сморщился. — Опять подкатывает, — сказал он, — Можно мне еще таблетку? — Еще одна — и ты заснешь, а нам нужно, чтобы ты рассказывал, — возразил Витольд. — Я тебе потом дам, когда закончишь говорить. Спи себе на здоровье, можешь даже храпеть. — А сарай кто б-будет чинить? — слабо уперся Серега. Витольд был неумолим: — Завтра проснешься и дочинишь. Давай, про браслет рассказывай. — Вот Ольгу С-сергеевну убили… — начал Серега. Я хотел было вмешаться: при чем здесь Ольга Сергеевна, когда мы разбираем убийство Анны Николаевны? Но Витольд быстро сделал мне знак молчать, и я прикусил язык. — Убили Ольгу Сергеевну, — протяжно повторил Мурин, — а я ее п-прямо накануне с-смерти видел. Она мне рубль дала за то, что я ей сапожки починил. Я ей сапожки зашил незаметным швом, а она мне рубль дала. Я ей г-говорю: «Ольг-га Серг-геевна, я за бесплатно», а она ответила: «Я тебе не за с-сапожки рубль даю, а просто из симпатии». И ушла. А потом ее убили, почти сразу. Меня с-следователь все расспрашивал, о чем мы говорили с ней, почему она мне сапожки отдала, а не в мастерскую. С-сомневался! А мне-то почем знать, почему она мне с-сапожки отдала чинить! Может, ей хотелось мне рубль подарить, а она не знала, как? Вот и придумала способ. А они не верили и все спрашивали и спрашивали, совсем меня замучили. Я и убежал. Мурин посмотрел на Витольда виновато. — Я знаю, что убегать нельзя. Вам много хлопот меня потом выискивать. Но я не знаю, как это получается. Просто… иногда нужно спрятаться. Я вам знаете что скажу? — добавил он вдруг и заморгал очень быстро, как будто готовился заплакать. — Я этого никому не говорил. Там, внутри меня, есть злой. Он маленький совсем, но очень злой. Вот ему и надо в пещеру. Он там просыпается. А сам я сплю. — Дальше, — сказал Витольд, никак не реагируя на признание Мурина. — Я убежал, — послушно заговорил опять Мурин. — Я не сумасшедший, я знаю, что ушел глубоко в пещеру, а проснулся возле самого входа. Я все помню! Это вы меня вытащили. Я же помню, как вы меня ловили и вытаскивали. — Он покачал головой и усмехнулся, лукаво и совершенно незнакомо. — Ну и ненавижу я вас, Витольд Александрович, когда вы меня так хватаете и веревкой тащите! Просто убил бы, шею бы сломал… А когда просыпаюсь, то иначе все — я одно добро помню. Если тот, злой, заснет — мне одному из пещеры не выбраться. А злой нипочем из пещеры добровольно не уйдет. Так и сгнил бы я внутри земли… Он вздохнул. — Вернулся я домой из пещеры в тот раз, а браслет уже был у меня в кармане. Я его в пещере и нашел. По-подобрал зачем-то и в карман положил, потому что вещь дорогая. — Там герб князей Мышецких, — сказал Витольд. — Это ты тоже разглядел? — А как же, — кивнул Серега. — Первым делом. Ну, думаю, все, пропал Серега Мурин! Идти к Софье да отдавать ей вещь, которую украли из ее дома? Она же меня поедом заест! Ни один ее обидчик жив не остался… Как глянет — так все, начинает человек чахнуть, а потом умирает. Мне этого не надо. Ну я и спрятал браслет. Никому ничего не говорил. А теперь время пришло. Заберите от меня эту вещь, чтобы я больше не вспоминал про нее. — Так и будет, — обещал Витольд. — Держи свою вторую таблетку и ступай, братец, спать. Мурин схватил таблетку и быстро ушел, почти убежал, не оглядываясь на браслет, который так и остался лежать посреди стола. Витольд проводил его взглядом. — Я себя чувствую каким-то отравителем, — сказал он. — То Макрину травлю, то Мурина. — И посмотрел в камеру: — Это была шутка. Не всерьез. Не признание. — Потом перевел взгляд на меня. — Что скажете, Трофим Васильевич? — Я не знаю, — выговорил я. — Кажется, начинаю понимать ваши вчерашние жалобы на мозоль в мозгу. — Я ведь предупреждал, что Мурин всегда говорит правду, — заметил Витольд. — Причем даже в ущерб себе. Сейчас он фактически признался в том, что мог совершить преступление в состоянии забытья. — Думаете, это Мурин — маниакальный убийца? — Десять лет назад Мурин был еще ребенком, — сказал Витольд. — Может быть, он подражает маниаку. Или стал орудием в его руках… Но вернее всего то, что он просто подвержен припадкам, как я и говорил с самого начала, а браслет действительно нашел на месте преступления. И потом, не забывайте: Мурин все-таки не фольд, а тот, кто убил Анну Николаевну, имел в своих жилах кровь фольда. Он вдруг замолчал — да так, что у меня мороз прошел по спине. — Кровь фольда, — повторил Витольд. — Не обязательно фольд. Просто его кровь… И браслет с гербом Мышецких на месте другого преступления. — Нам в любом случае не связать браслет с убийством Ольги Сергеевны, — сказал я. — Может быть, Софья просто лазила по пещерам для собственного развлечения и потеряла браслет. Витольд взял серебряную вещицу и показал на один из завитков: — Видите вот здесь? Я пригляделся и увидел: в тонкую щель плотно забился обрывок светлого волоса. — Поэтому я и говорил об экспертизе. Если будет доказано, что волос принадлежит Ольге Сергеевне, значит, владелец браслета встречался с ней на месте преступления. Кто владелец — мы знаем. Вырванный волос и потерянный браслет обозначают, вероятно, схватку. Это соответствует общей картине: следователь говорил, что Ольга оказала сопротивление прежде, чем ее все-таки убили. — А у вас есть сомнения? — спросил я Витольда. — Нет, сомнений нет, я уверен, что волос Ольгин, однако экспертиза позволит Порскину официально снять с меня все обвинения. — Давайте действовать постепенно, — предложил я. — Сначала отвезем браслет с волосом в Петербург и дождемся результатов исследования. Потом попросим Порскина приехать в «Осинки». Покажем ему запись, которую сделали сейчас. Весь рассказ Мурина, без купюр. Из «Осинок» направимся к Софье Дмитриевне и зададим ей вопросы. Послушаем, что она скажет. — А дальше? — Витольд слушал меня с каким-то детским интересом. — Дальше? — Я пожал плечами. — Дальше будем жить, как жили прежде. — Нет, Трофим Васильевич, — помолчав, сказал Витольд, — как прежде уже в любом случае не получится. Глава двадцатая Когда я позвонил в управление, дежурный ответил мне почему-то приветливо, едва ли не весело: — А, Городинцев. Хорошо, что позвонили. Тут о вас только что был разговор… — Он отвернулся от передатчика и сказал кому-то: — Звонит сам. Еще не сказал. Не надо? — Затем снова обратился ко мне: — Говорят, приезжать не надо. Никаких новых данных пока нет. А ваш, как его… — Снова к невидимке: — Как его? А, Безценный. — Мне: — Не сбежал еще? — Вы там что, пари устраиваете? — спросил я. — Ставьте на меня, не проиграете. Это вам добрый совет за то, что у вас такой приятный голос. Я бы хотел поговорить с Кононом Кононовичем. — Он на совещании, — поведал дежурный. — А по какому вопросу? Еще труп? — Еще одна улика… Хорошо бы проверить. — Ладно, — неожиданно легко согласились в управлении. — Давайте. Проверим вашу улику. — Я привезу, — сказал я. — Не нужно, — последовал еще более неожиданный ответ. — К вам приедет сотрудник. Передадите ему образец для исследования, заполните сопроводиловку. — С чего это вы вдруг стали такие добрые? — спросил я. — Делом заинтересовались в ведомстве… — пояснил дежурный. — Ждите, до восьми часов человек будет. Я успел дочитать классический китайский роман почти до конца, когда действительно в «Осинках» появился сотрудник. Наружностью и манерами он был похож на учителя гимназии — из тех милых неудачников, которые никогда не могут наладить дисциплину среди учеников, откликаются на прозвище, бессильно улыбаются во время проверок и тихо пьют водку поздними осенними вечерами. В их памяти живет строгая девушка с гладкой прической, которая когда-то, очень давно, сказала «нет» и уехала в далекую колонию спасать прокаженных. Об этой девушке они никому никогда не рассказывают. Вот приблизительно такой человек поднялся по ступенькам, вошел в «ситцевую гостиную» и положил себе на колени папку, точно такую же как у Порскина. — Благодарю за то, что приехали, — сказал я. — Чаю с дороги? Он посмотрел на меня мягко, печально. — Вы разве не спешите? — осведомился он. — Я вот спешу. Давайте вашу улику. Вот вам форма для заполнения. Я взял листок. Мне казалось, что «сопроводиловка» должна быть очень простой, вроде: какой предмет, куда направляется, с какой целью. Но на листке оказалась целая куча еще всяких вопросов, и далеко не на все я знал ответы. Сотрудник задумчиво смотрел на меня, явно плавая мыслями где-то очень далеко. Я спросил: — А здесь что писать — «вторичное место обнаружения»? Сотрудник чуть встрепенулся и сказал: — Ну, объясните, где обнаружили предмет вторично. Первично он был, очевидно, найден на месте преступления. — Мы в этом не уверены. — Не уверены или утверждаете? — Очевидно, это был самый строгий тон, на который был способен мой грустный собеседник. — Вы как сначала написали? — Где? — не понял я. — Вот тут, в шапке… — Он забрал у меня листок и огорчился. — Ну что же вы, в самом деле… Тут же ясно указано: «Цель направления образца на анализ». А вы что написали? Я написал: «Установить, кому принадлежит волос» и не понимал, почему это неправильно. — Вы должны были указать, что изначально предмет обнаружен на месте преступления… или предполагаемого преступления. — Скорее, предполагаемом месте, — сказал я, чувствуя, что путаюсь все больше. — Ничего, — вдруг утешил меня сотрудник. Он перечеркнул мою запись и быстро накарябал «с целью идентификации образца, найденного на предполагаемом месте преступления». — Был у нас один субъект, он вообще указал: «С целью Восторжествования Истинны». Так и написал. С двумя «н». Его чуть не оштрафовали за неуважение, кстати. Но он на самом деле был такой — восторженный, и это потом признали. Макрина принесла одну чашку чая. С кружочком лимона. Подала сотруднику. — Это вам для бодрости, — сообщила она, поглядела на меня многозначительно и удалилась. Сотрудник, не поблагодарив, рассеянно отхлебнул. Он смотрел, как я вписываю разные слова в заранее расчерченные разделы, морщился, поправлял, переспрашивал: — А здесь вы что намерены писать?.. — И выслушав мой ответ, решительно говорил: — Нет, так не годится. А конкретно откуда поступили сведения? Я не хотел рассказывать, что мы допрашивали Мурина, накормив его успокоительными таблетками. В двух словах этого не объяснишь. Поэтому вписал в графе «свидетель»: «Показания дворника, проходившего свидетелем по делу Мякишевой, видеозапись прилагается». — Стоп, — сказал сотрудник. — А для чего видеозапись? — Для того, что второй раз дворник этих показаний дать не сможет, — сказал я. Меня оправдывает, вероятно, только чтение китайского романа. Там персонажи поступали еще менее логично и объяснялись еще менее внятно. — Почему? — спросил сотрудник. — Потому что он заика, — сказал я. — Пишите: «…вторичный допрос нежелателен по причине заикания свидетеля…» А сильно он заикается? — Сильно. Особенно когда волнуется. — С чего ему, однако, волноваться, когда он невиновен? — удивился сотрудник. — Меня, знаете, это всегда поражает, до чего люди бывают склонны к беспочвенному беспокойству… Подпишитесь вот тут. Позовите вашу горничную. Я вызвал Макрину. Та пришла и забрала у сотрудника чашку с наполовину выпитым чаем. — Погодите, — остановил он ее, вынул из чашки кружочек лимона и съел вместе со шкуркой. — И вообще поставьте пока чашку. Понадобится ваша подпись. Макрина перевела взгляд на меня. Я поспешно сказал: — Вы просто подпишете, что своими глазами видели, как я передаю некий важный для следствия предмет вот этому господину. Смотрите внимательно. Я взял браслет и поднял его. — Видите? Макрина кивнула. Сотрудник посмотрел на браслет, пинцетом снял застрявший волосок и вложил в полупрозрачный бумажный пакетик. — Хорошо видите? — настаивал я. — Я ведь не слепая, Трофим Васильевич. — Ну так и подпишитесь, что видели, — сказал сотрудник. — А что я видела? — всполошилась Макрина. Минут десять мы объясняли Макрине, что именно она видела. Сотрудник несколько раз повторял в воздухе пантомиму. — В простом народе сильно недоверие к правосудию, — обратился он ко мне, когда Макрина, заливаясь слезами, наконец поставила подпись. «Если обманули вы меня сейчас, Трофим Васильевич, — сказала она мне напоследок, — то Бог вас покарает, потому что я-то к вам со всей душой… Только на божественную милость и уповаю, другой защиты нет у меня, у вдовы…» С полным безразличием к Макрининым страхам сотрудник откланялся и вышел. Браслет остался лежать на подоконнике, а волос поехал в Петербург — на исследование. * * * Когда я проснулся, трудно было понять, какое время суток за окном. Не слишком поздно — потому что не вполне темно; но это и все. За ночь снег вдруг растаял, и повсеместно образовалась слякоть: она разливалась по земле, наполняла воздух, сыпалась с неба. Я сел на диване. Кажется, вчера я так устал, что заснул прямо в гостиной. Голова гудела. Когда Витольд вошел с блокнотом, я посмотрел на него как на своего злейшего врага. — Я что, так и провалялся на диване одетым всю ночь? — спросил я. — Да, — подтвердил Витольд. — Не могли меня разбудить? — Нет, — ответил Витольд. — В каком смысле — «нет»? — рассердился я. — Вы в состоянии выражаться яснее? Безценный, я от вас устал. — Слово «нет», наряду со словом «да», является наиболее однозначным из всего обширнейшего русского лексикона, — сказал Витольд. — Это в любом лексиконе так, — буркнул я, раздосадованный тем, что он не принес мне кофе. — Не в любом, — возразил Витольд. — В некоторых языках слово «да» в чистом виде отсутствует, а существуют слова, которые могут быть переведены как «именно так», «вот он (для одушевленных предметов)» или «вот это (для неодушевленных)», а также «именно таким способом»; но «да» как абсолютного утверждения нет… С другой стороны, по-русски «да нет» означает как отрицание, так и утверждение в зависимости от контекста. — Так почему вы не смогли меня разбудить? — вернулся я к прежней теме. — Постарайтесь ответить просто, потому что академизм меня угнетает. — Вы крепко спали, Трофим Васильевич, а диваны у нас удобные. Чем разбивать сон, лучше было оставить вас как есть. Какие будут на сегодня распоряжения? — Нужно заказать в городе кофе, — вспомнил я. — У нас ведь закончился. — Я уже заказал, — невозмутимо ответил Витольд, — только пока не доставили. Сегодня позвоню и напомню. — Знаете что, — я встал, прошелся по комнате, несколько раз выглянул в окно, — не могу больше сидеть здесь и ничего не делать. Поедемте к Софье. Витольд поднял брови и ничего не ответил. — Я серьезно говорю, — настаивал я. — Надоело ждать. Я хочу узнать всю правду, до конца. — Не боитесь, Трофим Васильевич? — наконец спросил Витольд. — Чего? — Не «чего», а «кого». «Да» для одушевленных предметов. — Софьи? — Скорее, Харитина. Но и Софьи, конечно, тоже… Я вспомнил шепот Харитина: «Нужно, нужно бояться», и все во мне восстало против этого требования. — Нет, не боюсь. «Нет» для одушевленного, для неодушевленного, для любого предмета, а также для образа действия. Возьмем с собой браслет. Скажем, что нашли его в усадьбе среди вещей покойного Кузьмы Кузьмича… Вы ведь со мной поедете? — Да, — поразмыслив, ответил Витольд. — Куда же я вас одного отпущу? Пропадете — век потом укорять себя буду. А мне этого совершенно не нужно. Я желаю жить долго и с чистой совестью. Я умылся, переоделся для визита, и скоро электромобиль уже летел по дороге в «Родники». Клочья тумана разрывались о лобовое стекло, уносились вдаль, печальные, как призраки. Витольд сидел рядом с отсутствующим видом. То ли думал о чем-то, то ли вообще дремал. Когда мы прибыли в «Родники», он встрепенулся. — Уже? Быстро… Усадьба Софьи выглядела более старинной, нежели дядина. Я еще в первый свой визит туда это заметил. Впечатление создавалось тем, что строений было больше и все они были ниже: редко, когда в два этажа, а чаще — в один. Господский дом, широкий, с двумя большими одноэтажными крыльями, выглядел сейчас совершенно заброшенным. Можно было подумать, что в усадьбе уже несколько лет никто не живет. Серая деревянная колоннада от дождя потемнела, окна смотрели мертво. В лужах безмолвно отражались перила парадной лестницы. Мы оставили электромобиль в аллее и поднялись по ступеням, каждое мгновение ожидая, что они обвалятся под нами. Дом скрипел, словно ему невыносима была тяжесть постороннего присутствия. В прихожей также не оказалось ни души. Я остановился, оглядываясь в полутьме. Никого. В прошлый раз здесь была хотя бы глухонемая, дурковатая девушка Мотя. Не снимая верхней одежды, мы забрались на второй этаж. Лестница все так же скрипела под ногами. Казалось, ее певучие стоны должны были разбудить весь дом, но этого не произошло: по-прежнему ни души не отзывалось на наше появление. Я неловко задел один из вазонов, украшавших перила. Вазон покачнулся и, прежде чем я успел подхватить его, рухнул на пол прихожей. Глиняные черепки разлетелись, грунт осыпался, а само растение, надломившись, вывалилось и застыло, раскинув широкие листья. На миг оно показалось мне похожим на странного человечка, вроде гомункулуса, которого вырастили в банке. Комнаток оказалось гораздо больше, чем мне припоминалось. Эти клетушки были натыканы, как птичьи гнезда, и в каждой я видел одно и то же: вышивки в рамках, бисерные кошельки, вазочки, шкатулочки, подушечки, портретики и пейзажики. Повсюду нас сопровождал кисло-сладкий запах. Так пахнут, должно быть, больные старухи. Неожиданно мы услышали громкий голос: — Это ведь вы, Трофим Васильевич, мой милый мальчик? Мы застыли на месте. Не знаю, как Витольд, а я до смерти перепугался. Голос прозвучал так отчетливо, словно Софья стояла прямо передо мной, а я по какой-то причине не мог ее видеть. — Это я, Софья Дмитриевна, — промямлил я наконец. — Простите… Внизу никто нас не встретил. — Мотя ушла, гадкая девочка, — пояснила Софья. — Я за дверью. За той, на которую вы смотрите. Где клетка с искусственной птицей. Витольд подошел к указанной двери и открыл ее, а потом отступил, пропуская меня вперед. Я думаю, каждый человек сделал за свою жизнь несколько шагов, которые можно считать определяющими. Не в переносном, не в моральном, так сказать, смысле шагов, а в самом прямом: например, когда говорят: «Добровольцы, шаг вперед!» Вот таким оказался для меня шаг в крохотную, душную, тесно обставленную комнатку, где на кровати среди смятых кружевных и вышитых покрывал и мириадов подушечек лежала Софья Думенская. Вы скажете — что такого страшного в том, чтобы войти в комнату к умирающей женщине? А вот попробуйте — и тогда поговорим. При виде меня Софья чуть приподнялась на своих подушках, и я поразился тому, как постарела и исхудала она за последние несколько дней. Ее волосы, длинные и распущенные, были совершенно белыми, щеки ввалились, морщины исполосовали ее потемневшую кожу. И только в глазах по-прежнему горел огонь. — Вы пришли! — проговорила она знакомым мне воркующим голосом. — Как же это хорошо, голубчик! Вслед за мной вошел Витольд и остановился у самой двери. Несмотря на то, что он сохранял невозмутимый вид, я видел: ему здорово не по себе. Софья скользнула по нему отчужденным взглядом и снова обратилась ко мне, как будто никакого Витольда здесь не было и в помине: — Представьте себе, милый мой Трофим Васильевич, ведь все меня бросили, все отвернулись… Никому не нужна стала Софья Думенская. Только вы один и помните. Пришли. — Она судорожно перевела дыхание. Слезы выступили на ее глазах, такие огромные и сверкающие, что я против воли залюбовался. — Вы пришли… Не оставили в одиночестве… — Я, Софья Дмитриевна, собственно… вот… — хрипло выговорил я, чувствуя большую неловкость. И вынул из кармана браслет. — Ведь это ваше. Она протянула к браслету руку — иссохшую, со сморщенной кожей — и вдруг застыла. Потом вдруг тихо засмеялась, разглядывая свои пальцы: — А ведь похоже на ведьмину руку, когда ее отрежут, закоптят и подвесят на нитку, как талисман? А? Похоже? — Не знаю, Софья Дмитриевна, — честно ответил я. — Никогда не видел ведьмину руку. — А ведьму когда-нибудь видели? — жадно допытывалась Софья. Мне подумалось, что она чудит и напоследок насмехается. Но я не хотел подыгрывать ей. — Нет, Софья Дмитриевна, не видел я никакой ведьмы. И не наговаривайте на себя. У вас какая-то болезнь, только и всего. Она мимолетно улыбнулась мне распухшими, накусанными губами и показала на свое запястье: — Оденьте мне браслет. Я повиновался. Мне пришлось прикоснуться к ней. Она была горяча и суха, как ящерица на камне в солнечный день. Изящное украшение еще больше оттеняло безобразие Софьиной руки, но Софья смотрела на него с каким-то исступленным восторгом. — Где вы нашли его? — спросила она наконец, переведя на меня взгляд. — Говорите только правду! Нельзя лгать умирающим. Умирающие скоро все равно все узнают, всю правду, до самого донышка. И тогда очень стыдно вам будет, если солжете. Где вы взяли браслет? — Нашел в вещах покойного Кузьмы Кузьмича, — ответил я, как и собирался. Софья покачала головой. Ее белые волосы зашевелились на покрывалах. — Скоро спрошу у самого Кузьмы Кузьмича, так что не врите, не врите мне, Трофим Васильевич… Стыдно же будет, — повторила она. — Где взяли? Ну, честно! — Софья Дмитриевна, эта вещь была найдена в пещере, недалеко от того места, где обнаружили убитой Ольгу Сергеевну… В завитке браслета застрял женский волос, который сейчас на экспертизе, но мы не сомневаемся, что это — Ольгин. — В каком завитке? — жадно спросила Софья. — Вот в этом? Она коснулась ногтем изящного украшения. — Да, — сказал я. Софья встретилась со мной глазами. — Вы сейчас думаете, что я безумна? — тихо спросила Софья. И опять засмеялась. — Я смеюсь оттого, что вы со мной, оттого, что не умру в одиночестве… — А где Харитин? — решился я. — Харитин? — переспросила Софья. — О, Харитин меня больше не любит. — Он оставил вас? — Я не верил своим ушам. — Но почему? — Это было неизбежно. Мы оба знали, что такой день придет. Я была готова. И ни о чем не жалею. Время Софии иссякло, вот он и ушел… Вы знаете, Трофим Васильевич, что каждая женщина — это крепость? Не в том пошлом значении, который обычно придается этому сравнению лирическими поэтами. Мол, «иду на штурм!» В том смысле, что «лезу под юбки!..» — Она скривила рот и прикусила нижнюю губу. — Вся лирическая поэзия, если смотреть общо, сводится к описанию того, как лучше и удобнее использовать женщину. Чем восхищаются поэты, когда говорят о женской красоте? Исключительно теми чертами и качествами, которые в женщинах удобны для употребления в мужском обиходе. Красивая, ласковая, сладкие губы, гибкий стан. И в постели хороша, и при выходе в свет показать не зазорно. И это — только в лучшем случае, а в худшем прямо указывают на кулинарные таланты! Они это выражают в терминах «поддерживания очага», но — к чему притворяться? — мужчине вообще не нужен никакой очаг, если только на нем не булькает кастрюля с супом. Вот вам и вся лирика, Трофим Васильевич. Я всех поэтов с этой точки зрения прочитала, и везде одно и то же. — Больно уж вы строги, Софья Дмитриевна, — сказал я. Она вдруг сильно сжала мою руку. — Не будьте сейчас пошлым, Трофим Васильевич, я ведь правда умираю… Крепость вот-вот падет… Не понимаете? Не верите? Взгляните на картины старых мастеров, на всех этих девочек-инфант, закованных в корсеты и кринолины… И я была такой же, Трофим Васильевич, и я была крепостью по имени София. Мои стены были неодолимы, мои башни тиранили само небо, мои пушки отвечали огнем на каждое поползновение… Никто не мог перейти моих рвов, понудить меня опустить мосты. И до сих пор трещат на ветру мои вымпелы, хотя гарнизон готов сдаться, и в стенах бреши… Она закашлялась. В ответ на мой встревоженный взгляд Софья покачала головой: — Это уже не имеет значения. Крепость София скоро падет. Но до своего падения она была непобедима. — Софья Дмитриевна, — осторожно заговорил я, — вы убили Ольгу Мякишеву? — Ольгу? — Софья нахмурилась, потом тихо засмеялась. — Это бедное ничтожество? Нет, конечно же, нет. Это сделал Харитин. Вы еще не догадались, милый мальчик, что здесь происходило? Я молчал. Софья неожиданно перевела взгляд на Витольда, все еще стоявшего возле двери, и другим, отчужденным тоном, спросила: — А вы, мой сладкий палеонтолог, конечно же, догадались? Ах Витольд, раб лицемерный и лукавый, я всегда была к вам неравнодушна… — Кто он, ваш Харитин? — спросил Витольд. — Вы это знаете? — Понятия не имею… — Софья вздохнула. — Он был голоден. Очень голоден. Всегда. И мне это нравилось. Здесь у него не было ничего своего. И это мне тоже нравилось. Те, у кого много собственности, слишком привязаны к ней. Своя земля, своя плоть, своя кровь в жилах. А он был свободен, потому что в любое мгновение мог взять чужое и присвоить… Люди видели только мою скандальную связь с ним и потому не замечали ничего другого. А вот дикари, которых привез Свинчаткин, — те другое дело. Им безразлично было, любовники ли мы с Харитином. Помните, Трофим Васильевич, — она снова повернулась ко мне, — вы все расспрашивали меня, как вышло, что целая шайка разбойников разбежалась, едва лишь мы с Харитином оказались поблизости? Вот так и вышло… Они знали о нем то, что ускользало от людей, даже от таких вольнодумцев, как наш Витольд. Что, бедный мой карбонарий, вы притихли? — Она поманила его пальцем. — Подойдите. Я больше не кусаюсь. Витольд не двинулся с места. — Но почему именно Анна Николаевна? — спросил он тихо. — Да ни почему… — ответила Софья, досадливо отмахнувшись. — Вы все не о том спрашиваете… Я ведь только что рассказала вам, что Харитин был голоден. Кровь фольда оказалась отравой. — Она вдруг улыбнулась, как улыбается мать, вспоминая милую шалость любимого ребенка. — Ему хотелось попробовать. Хотелось с того самого дня, как Матвей привел их в наши леса, и он учуял незнакомый запах. Я пыталась его отговаривать, но он… — Она помолчала, а потом заговорила с простодушной откровенностью: — Он стал смеяться надо мной. Он так красив, когда смеется! И вот он смеялся, а я плакала. От восхищения, от горечи, от того, что жизнь моя на исходе… Знаете, дорогие мои, бывают такие богатые слезы. Выплачешь их — и как будто тебя озолотили. «Ты стареешь, Софья, — вот что сказал он мне. — Ты опекаешь меня, как старуха, а это смешно. Где ты нашла место для себя в моём „я хочу“? „Я — Софья — хочу“? Никто так не говорит. Нет места для „Софьи“ между „я“ и „хочу“, Софья…» И когда он так сказал, я тоже начала смеяться… — Он убил фольда из любопытства? — спросил я. — Он все равно кого-нибудь бы убил, — ответила Софья. — Потому что подходило время, и голод терзал его все сильнее. Но кровь фольда стала для него ядом. Она обжигала его… Да, это — и еще солнце. Он совершенно не ожидал, что в этот день солнце будет таким ярким, отраженным от снега. Помните? Вы ведь помните день, когда спасли его, когда подобрали его на дороге и привезли в мой дом? — Да, — сказал я. — Конечно, помню. Я нашел его почти ослепшим на обочине. — Вы спасли его, — повторила Софья и коснулась моей ладони. — Вот что вы сделали, милый мой, отважный, мой благородный мальчик. — Почему он убил второй раз так скоро? — спросил Витольд. — И… — Он поколебался. — Все же — почему Анна? — Ему нужно было заменить кровь в своих жилах, — ответила Софья. — Я ведь говорила, у него не было ничего своего. Он все забирал у других. Пока его плоть была насыщена кровью фольда, он страдал… А теперь успокоился. — На веере Анны Николаевны была найдена кровь фольда, — вставил я. — Все сходится. Софья опять похлопала меня по руке. — Подозрительный мой мальчик. Все вам нужно сопоставить и проверить, всему найти объяснение и доказательство… Вон Витольд мне верит без всяких доказательств. А вы все исследуете. Всякую каплю вам нужно засунуть в пробирку… Хотите знать, как вышло, что я соединила мою жизнь с Харитином? Вы ведь хотите этого? Я вовсе не был уверен, что нуждаюсь в Софьиных откровениях, но она уже начала говорить — и говорила долго, лихорадочно. Когда она на короткое время замолкала, в ее глазах вдруг мелькал ужас, и она поспешно возвращалась к повествованию. Это отвлекало ее от мыслей о неизбежном конце. За окнами давно стемнело, бесконечной чередой летел дождь, потом к каплям добавились снежинки, и вся скорбь мира низверглась с небес на раскисшую землю. Мне казалось попеременно, что я то сплю, то лечу, то падаю, а хриплый голос шептал, задыхался, и говорил, говорил… Глава двадцать первая Девочка-крепость. Она не была инфантой. У нее не было королевства, которое она могла бы унаследовать. Оказавшись одна против целого мира, она носила свой бедный траур как доспех. Такой привезли ее в «Родники» к дальней родственнице, княжне Мышецкой, чрезвычайно доброй старушке, и устроили в крохотной комнатке, светленькой и чистенькой. Соня должна была научиться плести кружева, вышивать, читать вслух на «голоса» и разыгрывать на фортепиано этюды Черни. В пятнадцать лет Соня не была ни красива, ни счастлива. Плоская грудь, худая талия, костлявые руки. Она была неловкой и немузыкальной, чем бесконечно огорчала добрую княжну и всех ее приживалок. В доме их было много. Княжна не любила мужчин и держала их только для вспомогательных, грубых работ. Софья помнила до мелочей тот день, когда ее привезли в «Родники». Это был день похорон отца. В городской квартире на Охте толпились люди. Мебели почти не оставалось, на засаленных, выцветших обоях темнели пятна там, где раньше висели литографии и фотографические портреты: их тоже сняли. Квартира была продана с торгов после того, как Дмитрий Думенский довел семью до разорения. Самому Дмитрию до этого уже не было дела — он лежал в гробу в прихожей. Слезливая соседка с трясущимся лицом пыталась утешать Соню — бесчувственную и черствую, как сухая корка. Девочка брезгливо отстранялась от пухлых объятий. Ей хотелось еще раз взглянуть на отца. В прихожей горел покосившийся рожок. Над ним косо стояло пятно света. В полумраке отец выглядел благообразным. Соня его таким никогда не знала, поэтому человек в гробу показался ей незнакомцем. Несколько отцовских приятелей, угрюмых и непривычно-трезвых, вполголоса обсуждали, как понесут гроб и кто заплатит за «карету» до кладбища. Под гроздьями старых шуб приткнулась маленькая толстая монашка с псалтирью. Она бормотала и бормотала, и от этого бормотания мрак, казалось, сгущался еще больше. Попа не ожидалось — поп приходил еще утром и сделал скандал, когда оказалось, что покойник самоубийца. Соня запомнила его неприязненное лицо, чужие глаза, скользнувшие на миг по девочке. В дверь постучали. Бормотание на миг утихло. — «Карета», должно быть, — решил один из отцовых приятелей и открыл дверь. Вошла рослая сухопарая женщина в плаще с пелериной и смазных сапогах. — Я к барышне Софье Дмитриевне, — сообщила она, пытливо оглядывая компанию небольшими светлыми глазами. Соня вышла вперед, прямая, как доска, и неприязненно уставилась на чужачку. — Я — Софья Дмитриевна, — проговорила девочка. — Что тебе угодно? Женщина смерила Соню взглядом. — Я послана от княжны Мышецкой. Извольте поехать со мной, барышня. — Я не знаю никакой княжны Мышецкой, — отрезала Соня. — Здесь мой отец, еще не похороненный, и я никуда не поеду. Отцовы друзья зашушукались между собой, переглядываясь и пожимая плечами. Кто сообщил о Соне княжне, дальней родственнице ее покойной матери, — так и осталось загадкой. Наконец самый благоразумный из них, слегка пахнущий свежевыпитой водкой, кашлянул и обратился к Соне: — Ты лучше с ней поезжай, дочка. Что тебе здесь делать? Квартиру сегодня же велено очистить, а Митю мы похороним. Незнакомая женщина прибавила гулким голосом: — Берите с собой вещички и идемте. Княжна велела доставить к обеду. — У меня ничего нет, — сказала Соня. — Если ехать, то прямо так. Монашка, помедлив, возобновила чтение. Высокая женщина в пелерине вышла, а Соня — за ней следом. Помимо дворника, мужской прислуги в усадьбе княжны Мышецкой не было. Все работы выполняли многочисленные женщины, большинству из которых уже перешло за пятьдесят. Ту, что была прислана за Соней, называли Лысихой (по ее фамилии — Лысова); она водила электромобиль княжны, следила за его исправностью и при необходимости производила ремонт. Соня рассеянно глядела в окно на уплывающий город. Она не знала и не любила Петербурга; ее мир ограничивался несколькими неприглядными улицами неподалеку от их квартиры. Когда электромобиль выбрался за городскую черту и начались поля, Соня заснула. Усадьба показалась ей развалюхой. Как бы ни было убого петербургское жилье Думенских, оно, по крайней мере, располагалось в многоэтажном каменном доме. Княжна Мышецкая, маленькая и старая, упакованная в море кружев и рюшей, жалостливо улыбалась Соне своим сморщенным личиком. Соня стояла возле электромобиля и глядела на нее отстраненно, холодно. Женщина-шофер тихо прошипела Соне на ухо: — Поцелуй у княжны ручку. И подтолкнула девочку в спину. Соня деревянно подошла, наклонилась, приложилась к мяконькой ручке княжны. — Бедная… бедная сиротка! — выговорила княжна. Она обхватила Соню и утопила ее лицо в густо надушенных кружевах. — Совсем дикая. Но чего ожидать от дочери игрока и пьяницы? У тебя, бедняжки, совсем не было перед глазами достойного примера для подражания. Поглядеть на новую воспитанницу высыпали обитательницы усадьбы. Соне казалось, что они лезли из всех щелей, как тараканы: дряхлые и крепкие, постарше и помоложе, рыхлые и жилистые, с сурово поджатыми губами или, наоборот, слезливые и сентиментальные. Некоторые были в темных платьях с воротничками, другие — в светлых, из дешевого материала, но с обилием лент и самодельных украшений. Одна из них, которую княжна называла «Овсиха» (по ее фамилии — Овсянникова), пожилая особа с красным рыхлым лицом, сплошь пронизанным жилочками, и постоянно заплаканными глазами, твердыми пальцами взяла Соню за руку повыше локтя и отвела наверх, в комнаты. — Здесь будешь жить, — сказала Овсиха. Голос у нее тоже был заплаканный. — Княжна о тебе позаботится. Комната была крошечная, как и все другие в этом доме. Полочки на стене и подоконник все были заставлены безделушками, например, разноцветными фигурками кошек, сделанными из проволоки и катушечных ниток, или вязаными медвежатами в кокошниках и сарафанах. Соня глядела на них с нескрываемым отвращением. Овсиха этого не заметила. — Княжна-благодетельница отдала тебе самую светлую комнату, — проговорила она. — Повезло тебе! — Кто здесь раньше жил? — спросила Соня. — Раньше-то? Катя. — И где же эта Катя? — Умерла. — От чего умерла Катя? — Не знаю, — пожала плечами Овсиха. — Зачахла да померла. Схоронили недавно. — Сколько ей было лет? — настаивала Соня. — Зачем тебе все это знать? — не выдержала Овсиха. — Интересно, — сказала Соня. — Да лет двадцать пять, может быть, было, — сказала Овсиха. — Княжна ее сызмальства воспитывала. Замуж хотела отдать. — Что же не отдала? — Не за кого было. Здесь полк сейчас стоит гусарский, у нашей Кати и закружилась голова. Всякую осмотрительность забыла… Соня молча смотрела на Овсиху. Та прибавила: — Катя на балу разгорячилась, а потом пила холодный квас у открытого окна — простудилась и за три дня сгорела в лихорадке. Недавно схоронили. От нее и платья хорошие остались. Немножко подогнать — и будут тебе в самый раз. Она оставила Соню в комнате, прибавив напоследок, что к чаю ее позовут, а до того ей надлежит привести себя в порядок и подготовиться к обстоятельной беседе с княжной. Но когда Соню позвали пить чай, то обнаружили девочку на прежнем месте — возле окна; Соня не переоделась, не причесалась, даже не умыла лица. Овсиха, прогневавшись, схватила ее за волосы и потащила к умывальнику. Опустив лицо девочки в таз с водой, она обтерла ей щеки и лоб своими шершавыми ладонями, затем едва не удушила мохнатым полотенцем и под конец смазала ароматической мазью, источающей резкий запах. Соня, улучив момент, повернулась и быстро укусила Овсиху за руку. Та вскрикнула и несколько раз ударила Соню по голове, а затем расчесала ей волосы, сильно дергая и грозя остричь. С туго заплетенной косой, в свежем кружевном воротничке, пахнущая прогорклой сладостью, Соня спустилась к общему чаю. — Перестань кукситься, — шипела Овсиха. — Перед княжной стелись, поняла? Стелись ей под ноги! Стол в большой нижней комнате был накрыт на бесчисленное число персон. Не всем приживалкам хватило места — некоторые с чашками разгуливали по залу, выглядывали в окна или садились на низкие диванчики, выставленные вдоль стен. Три больших окна были раскрыты настежь. Несмотря на это, было душно. Ветки отцветшей, пыльной сирени заглядывали почти в самую комнату. Княжна восседала во главе стола в больших покойных креслах, вознесенная много выше прочих. Ее ножки в атласных туфельках покоились на особой бархатной банкеточке. Прочие особы клубились на стульях и табуретах, переговаривались, перешептывались и постоянно ловили взгляд княжны — каждая старалась угадать, какое желание сейчас возникнет у благодетельницы, чтобы удовлетворить его как можно скорее, опередив остальных. Многие с нескрываемой злобой смотрели на нынешнюю фаворитку — старуху в коричневом чепце, которая отдирала своими твердыми желтоватыми ногтями корочку с печеной булки. Княжна сама поручила ей это занятие, потому что сочла корочку слишком жесткой для жевания. Когда вошла Соня, все разом уставились на нее. Княжна повелительным жестом согнала приживалку, занявшую место рядом с ее креслом, и кивнула Соне: — Подойди. Соня приблизилась. Овсиха одними губами произнесла: — Стелись ей под ноги! И, видя, что Соня продолжает стоять, подскочила и толкнула девочку в спину, так, что та упала на колени и оперлась о пол руками. Княжна благосклонно посмотрела на Сонину макушку. — Ну что ты, дитя мое! Не нужно меня благодарить. Любой, кто располагает средствами, как я, сделал бы для сироты то же самое… Сядь. Она постучала пальцем по освободившемуся стулу. — Вот сюда садись. Соня села. Княжна повернулась к Овсихе: — Как ее имя? — Думенская, матушка, — ответила Овсиха, приседая в низком реверансе. — Соня Думенская. — Соня, — повторила княжна задумчиво. — Что ж, пусть будет Соня. Скажи мне, Соня, давно ли умерла твоя мать? — Давно, — сказала Соня. — Я была против ее брака с этим Думенским, — заметила княжна. — Думается мне, я ее помню. Бедное создание. Чересчур влюбчива, отсюда и беды. Что же, Соня, хорош собой был твой отец? Я его никогда не видела. — Мой отец — игрок и пьяница, — сказала Соня. — А я ходила ему за водкой, чтобы он меня не бил. Кругом заохали, а княжна поднесла к лицу платок и строго проговорила, что считает первейшим своим долгом дать сироте хорошее воспитание. Соня думала о том, что именно сейчас, наверное, гроб ее отца забрасывают землей, а из квартиры выносят последние вещи, которые еще могут напоминать о Думенских. О своей матери она не сохранила никаких воспоминаний: та умерла, едва Соня появилась на свет. Дагерротипических ее портретов в доме не было. — Ваше сиятельство, кто сообщил вам о том, что я теперь сирота и нуждаюсь в опеке? — вдруг спросила Соня. Этот прямой вопрос был расценен обществом как неслыханная дерзость. Овсиха побледнела, и чашка в ее руке застучала о блюдце. Другие, онемев, воззрились на Соню. Она ощутила, как ледяная дрожь прошла по ее телу, но все-таки не опустила глаз. Княжна долго молчала, прежде чем все-таки ответить. — Это сделала одна твоя благодетельница, которая назвалась доброй подругой твоей матери. По ее словам, она давно намеревалась дать мне знать о твоем бедственном положении, но не решалась, зная бешеный нрав твоего отца. Да я и не имела права забрать тебя от него, каким бы горьким пьяницей он ни был. «Чти отца своего и мать свою». Однако едва лишь случилось последнее несчастье, как она исполнила свой долг перед памятью своей покойной подруги. «Соседка, — подумала Соня. — Больше некому». Она дождалась, пока княжна закончит чаепитие и уйдет к себе, вышла из-за стола и спустилась в сад. Ей хотелось побыть в одиночестве. На городской квартире у нее, по крайней мере, был для уединения целый день, пока отец не возвратится домой, иногда один, но чаще — с пьяной оравой друзей. Сад оказался довольно ухоженным, но как-то по-старушачьи: вдоль расчищенных дорожек тянулись пестрые клумбы, а чуть глубже деревья росли, как им вздумается, с неостриженными ветвями. Дикий кустарник и сорняки не были выкорчеваны и захватили большую территорию. Соня сорвала лопух и принялась обмахиваться им, как веером. В саду духота оказалась еще более невыносимой, нежели в зале. Неожиданно перед Соней выросла Овсиха. — Я тебе велела стелиться перед благодетельницей! — промолвила старуха сквозь зубы. — А ты что сделала? — Что? — спросила Соня, посмеиваясь и играя листом: она то перебрасывала его из руки в руку, то прикладывала к лицу. — Что я такого сделала? Овсиха ударила ее по лицу. Соня отшатнулась, но Овсиха уже поймала ее, прижала к широкому стволу старой яблони и принялась бить. Соня отбивалась так, как привыкла, но Овсиха, в отличие от пьяного Сониного отца, ловко уворачивалась и, в свою очередь, награждала строптивую девчонку тумаками по голове и по груди. Наконец старуха отошла, бросив Соню у дерева. — Другой раз будешь помалкивать, — сказала она напоследок. Сквозь темную пелену Соня видела, как она уходит, и не ощущала ровным счетом ничего: ни злости, ни боли, ни страха; единственное чувство, которое она испытывала, было скукой. * * * Музыке Софью обучала Сычиха, плаксивая женщина с толстыми, красными руками. Играла она скверно и во время игры всегда барабанила по клавишам, не признавая никаких оттенков, кроме «форте». — Согни пальцы, — говорила она Соне. — Вот так. Вот так! И насильственно гнула Сонины пальцы, а когда Соня опускала их на клавиши, кричала: — Это какие-то вороньи лапы! Пьесы, которые они разбирали, были просты и неинтересны. Требовалось, чтобы Соня играла их без ошибок и остановок, как можно быстрее и как можно громче. Если Соня сбивалась, Сычиха вскакивала со своего стула, наклонялась над плечом ученицы, брала Сонин палец, больно впивалась в него ногтями и сама проигрывала им неудавшийся такт. При этом Сычиха сильно сопела, а Соня морщилась от ее несвежего дыхания. Из приживалок ближе всего была к Соне по возрасту Полина Тимешева, которую, в отличие от прочих, называли не по прозвищу, а по имени — «Полин». Эта молодая женщина гладко зачесывала волосы и закалывала их гребнем, одевалась очень строго, в темно-синее или темно-серое и не снимала с рук перчатки. Лицо у нее было, что называется, «незначительное» — оно не было ни привлекательным, ни отталкивающим и не запоминалось, ни с первого, ни со второго раза. Обязанности Полин в доме были, как и у большинства здесь проживающих, весьма неопределенными. Иногда она читала княжне вслух, но чаще — просто гуляла по саду или прочитывала старые выпуски журналов по рукоделию, домоводству и вообще устройству семейной жизни. При водворении в «Родниках» нового лица Полин испытала поочередно приступы любопытства, ревности и, наконец, сочувствия. Она приглядывалась к девочке издалека и наконец решила, что Соня достаточно несчастна, чтобы можно было завязать с ней дружбу. После очередного урока музыки, когда Соня разглядывала свои пальцы в отметинах ногтей Сычихи, Полин проскользнула в комнату. Соня подняла голову и молча уставилась на гостью. — Я Полин, — представилась молодая женщина. Соня пожала плечом, показывая, что не слишком желает знакомства. — Вы ведь Софья? — продолжала Полин. — Я частично слышала вашу историю. — Она подсела за пианино на место Сычихи. — Должно быть, ужасно вот так потерять обоих родителей. Вам известно в точности, кем приходилась ваша матушка нашей благодетельнице? — Кажется, внучатой племянницей, — ответила Соня и пристально посмотрела Полин прямо в глаза. — Разве вас это касается? — Я просто так спрашиваю, из сочувствия, — парировала Полин. — Княжна чрезвычайно добра ко всем нам. Но в вашем случае это еще имеет под собою родственную подоплеку. — А в вашем? — осведомилась Соня. — О, нет, нет! — Полин замахала руками. — Что вы! Я не претендую. Мое место хорошо мне известно. Княжна спасла меня… Смотрите. Она сняла перчатку и выжидательно уставилась на Соню. Очевидно, Полин привыкла к тому, что все при виде ее изуродованных рук ахают, бледнеют, даже пытаются упасть в обморок. Но Соня только поинтересовалась, и при том довольно равнодушным тоном: — Это ожог у вас? — Мои руки жгли химической кислотой, — многозначительно произнесла Полин. — Это сделал мой муж. Он был химик. Безумный человек, преданный лишь своим научным занятиям! Для чего он женился? Для чего? Чтобы мучить меня? — А вы зачем выходили за него замуж? — возразила Соня. — Я? — изумилась Полин. — Вы это спрашиваете у меня? — Ну да, конечно. — Я была молода и не знала ни жизни, ни мужчин, — молвила Полин горько. — Лицемерными уговорами ему удалось склонить меня к этому союзу. Мой муж был зверь. В брачной жизни он был невыносим. Он принуждал меня к таким вещам, о которых я едва могла рассказывать на суде. — На суде? — в голосе Сони впервые мелькнуло любопытство. — За что же вас судили? — За убийство моего мужа, — сказала Полин. — Если бы не княжна… Она взяла меня в свой милый, в свой родной дом. — Из тюрьмы? — уточнила Соня. Полин смерила ее взглядом. — Меня фактически оправдали, — сказала она. — Я привела доводы, которые невозможно было опровергнуть. В зале суда плакали. И мои руки — безмолвные свидетели того надругательства, которому я подверглась. — А как вы его убили? — спросила Соня. — Я убила его, — повторила Полин мрачно. — Нет, это понятно; а каким способом? — Неужели вам это интересно? — Разумеется. Полин покусала нижнюю губу. — Я вылила ему в лицо кислоту, — сказала она наконец. — И заставила его пить ее. Он скончался в страшных муках. — Тогда, наверное, и руки себе обожгли? — предположила Соня. — Это его вина, — сказала Полин упрямо. Соня пожала плечами. — А Сычиха тоже кого-нибудь убила? Лицо Полин изменилось. — При чем тут Сычиха? — Откуда она взялась? — Не знаю. — Видно было, что Полин неприятно обсуждать эту тему. Ей хотелось больше рассказать о себе. Соня сказала: — Жаль, что не знаете. Ну, до свидания, Полин. Если вам нетрудно, возьмите сегодня на себя вечернее чтение у княжны, а то у меня что-то болит горло. * * * Впервые Софья Думенская была выведена старой княжной в свет в день крестин Аннушки Скарятиной. Николай Григорьевич Скарятин отмечал столь торжественное событие с чрезвычайной пышностью. В своем большом доме он устроил грандиозный прием. Приглашены были, кажется, все, даже такая незначительная особа, как молодой Потифаров, недавно отвергший духовную карьеру и сделавший первую неудачную попытку поступления в университет. Провалившись на экзамене, он возвратился в Лембасово, где вполне пожинал плоды своего позора. Игорь Сергеевич Вязигин, профессор медицины, отвергавший «обряды и предрассудки», явился на крестины исключительно из добрососедских побуждений, а заодно привлеченный обещанием отменных закусок и выписанного из Петербурга шампанского. Супруга его, г-жа Вязигина, напротив, обольщалась не столько закусками и шампанским, сколько возможностью видеть чужое счастье. Бог послал ей лишь одного ребенка. Неутоленные материнские чувства г-жи Вязигиной влекли ее к общению с младенцами. Главным украшением общества, разумеется, считались гг. гусары расквартированного в Лембасово полка. Их явилось до десяти человек, один другого краше, с усами, мокрыми от шампанского, со стройными ногами, бряцающие, мерцающие и готовые решительно к любому испытанию — от мазурки до биллиарда. После церковного обряда, к которому допущен был весьма ограниченный круг близких людей, хорошенький батистовый сверток, весь обвязанный бантами, был представлен Лембасовскому обществу. Николай Григорьевич, счастливый отец, принимал поздравления. Супруга его чувствовала недомогание и от участия в празднестве уклонилась. Княжна Мышецкая подошла к Николаю Григорьевичу первой и любовно потрепала его по щеке. — Вот вы и отец, Николенька, — промолвила она. — А ведь я помню, как вы родились. Николай Григорьевич поцеловал ее руку и, выпрямляясь, вдруг встретился глазами с Соней, которая, вся в черном, стояла за левым плечом княжны. Старушка проследила его взгляд. — Ах, да, Николя, — спохватилась она. — Позвольте вам представить — моя новая воспитанница, Соня. Это после Катеньки-то, после глупышки. Помните ее? Дурочка. А Соня, представьте, осталась без родителей, бедняжка. Как только мне сообщили, я сразу же за ней прислала. Нельзя было допустить гибель. В Петербурге же сплошной разврат! С Соней я надеюсь избежать тех ошибок, которые случились с Катей. Бог даст, благополучно выдам ее замуж. — Думенская, — перебила княжну Софья и по-мужски протянула Николаю Григорьевичу руку. Он взял девочку за руку и подержал мгновение, а потом выпустил и обратился к княжне: — Это из каких же Думенских? Не из тех ли, от которых остался один только Митя? Он, кажется, окончательно проигрался в карты и пустил себе пулю в лоб. Похоронили на Смоленке, вне церковной ограды, на обрыве реки… Я виделся на днях в клубе с Котей Тищенко, а он был на похоронах и говорит: прежалкое зрелище. Человек пять провожающих и все уже пьяные. — Да, это покойного Мити дочка, — подтвердила княжна Мышецкая. — Надеюсь, совсем на него не похожа. — Лицом, кажется, не похожа, — сказал Николай Григорьевич, приглядываясь к Соне. — Впрочем, я ведь Митю плохо помню. Да и опух он от пьянства, изначальные черты совершенно изгладились. Он встретил взгляд Сони, почему-то смутился, поцеловал опять руку княжне и поскорее отошел к другим гостям. Полин приблизилась к княжне Мышецкой и произнесла, кося глазами в спину Николая Григорьевича: — При взгляде на чужое счастье и сама делаешься счастливее, забываешь собственные испытания и невзгоды. Княжна Мышецкая повернулась к Полин, зашумев платьем: — О чем ты толкуешь, Полин? Какие у тебя, интересно, могут быть невзгоды? Она строго смотрела на молодую женщину. Полин низко присела перед княжной: — С тех пор, как я имею счастье пользоваться благодеяниями вашего сиятельства, — ровно никаких. Княжна несколько мгновений жевала губами, обдумывая — наказать ли Полин за неосмотрительное замечание или же простить ради общей радости. Наконец она попросту забыла о Полин и величаво направилась к столам, за которым уже готовились играть в карты. Полин еще долго не выпрямлялась после своего реверанса, провожая княжну взглядом. Предоставленная самой себе, Соня прошлась по залу. На нее оглядывались с недоумением. Соня водила пальцами по шелковым обоям на стенах, с отштампованным узором в виде китайских домиков и дракончиков с головами сомов; задрав голову, разглядывала медные светильники с абажурами в венчиках кованых роз; привлекали ее и расставленные вдоль стен стулья с изящными овальными спинками. Такое великолепие она видела впервые. Даже спустя много лет Софья помнила, какая горькая печаль ее охватила: сложись ее жизнь хотя бы немного по-другому, и у нее были бы собственная мебель и светильники ничуть не хуже этих… Неожиданно она столкнулась с кормилицей, державшей младенца на руках. Та собиралась покинуть зал и перенести питомицу подальше от шумной толпы, наверх, в детскую, когда Соня задержала ее. Приподнявшись на цыпочки, Софья Думенская заглянула в личико младенца. Неосмысленное и красное, пахнущее по-звериному резко, оно морщилось, утопленное в кружевах. Круглый, как у рыбы, ротик открывался, видны были голые десны. Ребенок готовился заплакать. — Ты вырастешь и будешь богатой, — прошептала Соня. — Все здесь — твое. А ты пока просто кусочек мяса и ничего не смыслишь. В этот самый момент на другом конце зала яркая красавица Тамара Вязигина, дочь профессора медицины, показывала на Соню пальцем и спрашивала гусара Вельяминова, свою первую любовь: — Кто та зловещая фигура в черном? Похожа на фею, которую забыли пригласить на крестины и которая явилась самовольно с ужасными дарами… Гусар Вельяминов сонно взирал на прекрасную Тамару и размышлял одновременно о грядущей мазурке, о проигрыше вчера в покер подпоручику Ермольникову двадцати трех рублей и о слухе насчет того, что их полк отправляют в скором времени в отдаленную колонию, где, вроде бы, намечается «дело». Тамара прогневалась на такое невнимание и покарала Вельяминова легким ударом веера. — Да вы, кажется, меня не слушаете, господин Вельяминов! — Отчего же, слушаю… — О чем вы думаете? — О том, как вы красивы, — рапортовал Вельяминов. — Но ведь вы совершенно не об этом думаете! — надулась Тамара. — Почему вы так считаете? — возразил Вельяминов. — В конце концов, это обидно, что вы постоянно меня подозреваете. — Я так считаю, — произнесла Тамара, — потому что вы на все мои вопросы так отвечаете. Что бы я ни сказала. «Когда ждать вас завтра к чаю?» — «Ах, как вы красивы». — «Любите ли вы ореховый торт?» — «Вы так красивы». — «Правда ли, что китайцы едят тухлые яйца?» — «Вы очень красивы»… — Что поделать, — сказал Вельяминов с сокрушенным видом, — если я постоянно только об этом и думаю! — Узнайте для меня, кто эта девочка, — повелела Тамара. — Вон та, видите? В полном трауре. Мне она представляется весьма зловещей. Вельяминов поцеловал ручку Тамары и двинулся к Соне, лавируя между гостями. Судя по ее хрупкой фигурке, Вельяминов решил, что девочка окажется прехорошенькой, но когда Соня повернулась, он был сильно разочарован: на него глянуло блеклое личико с острым носом и серыми губами. Стоячий черный воротничок еще больше подчеркивал нездоровую бледность и круги под глазами. Болотный мох порождает иногда такие грибы — на тонкой ножке, в юбочках, с синюшными щечками. — Позвольте представиться, — храбро произнес герой-гусар. Он наклонил и поднял голову. — Корнет Вельяминов. — Думенская, — сказала Соня. — Помилуйте, — не смутился гусар, — не могу же я к такой прелестной юной особе обращаться по фамилии, как, можно сказать, к другому корнету! — Почему? — спросила Соня. — Потому что это неприлично, — ответил Вельяминов. — Вы для чего со мной познакомились? — заговорила Соня, понизив голос. — Чтобы обучать меня манерам? Этим занимается княжна Мышецкая. Видите старушку? Вот она. Она моя благодетельница и строго следит за манерами и прочим. — Что ж, как угодно, — отозвался гусар, почему-то обижаясь. — Я, конечно, не старушка княжна, мне вас манерам учить не с руки… А вы даже имени своего мне не сказали. — Вы мне своего тоже, — возразила Соня. — Я сказал — корнет Вельяминов. — Я тоже, в таком случае, сказала — Думенская. — Михаил. — Софья. — Вы танцуете? — Нет. Вы же видите, что я в трауре. — Это жаль. Я бы вас, пожалуй, пригласил на пробу. Мне кажется, вы должны очень легко танцевать. И, прихватив по дороге два бокала с шампанским, гусар отбыл обратно к Тамаре Вязигиной с полным докладом о произведенной разведке. К Соне между тем подбежала до крайности взволнованная Полин. Она так тяжело дышала, словно проделала долгий путь через пустошь, спасая свою жизнь от разбойников. — Софи! — вскричала Полин шепотом. — Решается моя жизнь! Спасайте меня, дорогая подруга, иначе мне гибель!.. Соня, высоко подняв брови, уставилась на Полин. Та покачала головой: — Не делайте больше такую гримасу, у вас от нее весь лоб в крошечных морщинках, а это некрасиво. Я стараюсь вообще не шевелить лицом, чтобы остановить старение. — Я всегда буду молодой, — ответила Соня. — И умру молодой. Точнее, когда я умру, я буду старая, но прежде этого останусь вечно молодой. — Софи, спасите меня, — прошептала Полин. — Я хочу упросить ее сиятельство, броситься к ногам… — Зачем? — удивилась Соня. — Да здесь как-то и неудобно бросаться к ногам. Княжна играет сейчас в карты с какими-то стариками. — Подпоручик Рыжов взялся ухаживать за мной… Софи, я умираю… Он приглашает меня на вальс и вторую мазурку. Что делать? Я не смею отказать. Но ее сиятельство могут быть прогневаны. Я на перепутье и хочу броситься к ногам. — А я здесь при чем? — спросила Соня. — Если мы бросимся вдвоем, — сказала Полин, и ее глаза сделались безумными, — то ее сиятельство позволят. Не захотят лишить меня счастья. — По-моему, Полин, княжне до вас сейчас очень немного дела, — проговорила Соня. — Танцуйте себе, с кем хотите. Полин окинула Соню взглядом. — Я не такая храбрая, как вы, Софи, я боюсь побоев. А после Катиной смерти, которая проистекла от чрезмерного увлечения танцами, княжна особенно следит за нравственностью. Соня молча пожала плечами и отошла. Ей было скучно продолжать этот разговор. Она принялась опять разгуливать по залу, выглядывая то в одно, то в другое окно и любуясь видами. Виды, впрочем, были так себе, но все прочие зрелища увлекали Соню еще меньше. Неожиданно кто-то произнес прямо у нее над ухом: — Танцы — бесчеловечное изобретение человечества, нарочно созданные для взаимного издевательства. Не находите? Соня обернулась. Перед ней стоял молодой человек с бледным лицом, покрытым пламенеющими прыщами. Он был одет строго, даже элегантно, однако держался скованно — очевидно, находясь в непрестанном памятовании своих прыщей. — Петр Потифаров, — представился он. — Софья Думенская, — ответила Соня. Он чуть прищурился. — А я ведь вас не знаю. — Я вас тоже не знаю, — засмеялась Соня. — Впрочем, вы милый. — Мне больше лет, чем можно было бы подумать, — Потифаров коснулся лба, намекая на основной недостаток своей наружности, — позднее созревание. Проистекло, полагают медики, от чрезмерного увлечения книгами. Люблю историю, знаете ли, и преклоняюсь перед философией. Вы изучали уже «Книгу мертвых»? Я прочел все, особенно древнеегипетскую. Там миллионы разных толкований, а из иероглифов у меня самые любимые — в виде глаза и в виде такой сложной штучки, трудно объяснить на пальцах… Позвольте, я начерчу. Он принялся водить пальцем по подоконнику. — Вот так, здесь такие пимпочки, и тут еще перевязочка. Называется «Са». Соня сказала: — Это просто поразительно. Откуда можно знать, как это называется? Разве кто-нибудь сейчас говорит по-древнеегипетски? — Несколько профессоров египтологии весьма бойко общаются между собою на этом языке, — поведал Потифаров. — Я присутствовал на одном диспуте в Академии. Диспут был открытый, прийти мог любой человек, а я все-таки без пяти минут студент и весьма интересуюсь… Звучит чрезвычайно любопытно, особенно если закрыть глаза и все это себе наглядно воображать… Я и воображал, и перед моим внутренним взором непрестанно скакали различные иероглифы. Но потом другой профессор начал возражать, а ему возразили, что он принадлежит к фиванской школе, а эти двое профессоров — к мемфисской, и что амонопоклонники совершенно не понимают птахопоклонников, и что это абсолютно естественно, потому что в Древнем Египте они тоже друг друга не понимали. То есть, вообразите… как вас зовут, вы сказали? — Софья Думенская. — Вообразите, Думенская, — все было абсолютно как в Древнем Египте! Я ощущал себя на берегах Нила! Потифаров крепко пожал Соне руку своей влажной прохладной рукой и отошел. Проносясь мимо в вальсе с гусаром Вельяминовым, Тамара Вязигина едва не сбила его с ног. Вельяминов что-то сказал Тамаре на ухо, Тамара засмеялась, а Потифаров сердито махнул рукой. Соня оперлась руками о подоконник. Проскакала, вальсируя, Полин. Она впилась в плечо подпоручика Рыжова с безумной силой, глаза ее были полузакрыты, губы шевелились. Подпоручик Рыжов имел ошеломленный вид. Потифаров опять подошел к Соне. — Я уверен, что он назвал меня «дураком», — прошипел он, провожая взглядом Вельяминова, который продолжал что-то нашептывать красавице Тамаре. — Полагаю, я обязан теперь вызывать его на дуэль. — А вы знаете какие-нибудь неприличные слова на древнеегипетском языке? — спросила Соня. — Что? — удивился Потифаров. — По-русски я много знаю, знаю и на латыни, — сказала Соня. — У меня был частный учитель классической латыни, недолго, правда. Приходил к отцу пить. Как выпьет — так обучает меня непристойностям. Римляне, говорит, весьма много их писали на стенах, и раскопки городов Помпеи, Стабии и Геркуланум открыли нам глаза на античность… А древние египтяне что на стенках писали? Потифаров молча следил за Вязигиной глазами. Соня дернула его за рукав. — С вами дама разговаривает, господин Потифаров! Он как будто очнулся и перевел на нее взгляд. — Древние египтяне были народом благочестивым и на стенах писали гимны своим божествам, — медленно проговорил он. — Ну тогда и я вам не скажу, как на латыни будет «жопа», — сказала Соня. Потифаров покраснел, а Соня ужасно расхохоталась. Глава двадцать вторая Через два дня после памятного приема у Скарятиных гусарский полк, к великому огорчению местных дам, покинул Лембасово и направился в Пулково, откуда должен был лететь на отдаленную колонию, где действительно намечалось «дело». Полин, запершись у себя, рыдала и давала страшные клятвы читать все-все газеты и долго-долго ждать письма. Княжна заказала молебен. Соню начали обучать плетению кружев. Занималась этим любимица княжны — Неонилла Павловна, единственная из всех приживалок, к которой обращались по имени-отчеству. Говорили, будто она пришла в Петербург пешком откуда-то из Сибири и что в родном городе ее держал взаперти местный градоправитель: слишком дорожа ее искусством, он не позволял Неонилле Павловне никуда отлучаться. Но мастерица сплела кружевную лестницу и однажды самовольно покинула место своего заточения, а затем, переодевшись богомолкой, пустилась в странствия. Княжна приютила ее у себя, дала ей лучшую комнату, возвысила до привилегированного положения и с той поры безраздельно пользовалась всеми навыками Неониллы Павловны. Многие в Лембасово (и даже в самом Петербурге) выпрашивали у княжны изделия Неониллы Павловны, хотя бы на продажу, но княжна соглашалась очень редко. Неонилла Павловна была лет пятидесяти, рано увядшая и постаревшая, с выкаченными светлыми глазами и тоненькими, в ниточку, губами. Казалось, изумительное мастерство существует отдельно от своей носительницы; не может ведь такого быть, чтобы тончайшие кружева выходили на свет из-под красноватых, шелушащихся рук, чтобы покрытая свалявшимся седым мхом голова измышляла такие дивные узоры? В разговорах Неонилла Павловна была скучна, а по характеру — чрезвычайно склонна к доносительству. Она ничего не объясняла Соне — то ли не умея учить, то ли попросту не желая с кем-либо делиться; всю работу она исполняла сама, а потом жаловалась княжне на непонятливость и леность ученицы. Плетение кружев совершенно не занимало Соню, равно как и музицирование. Княжна мягко выговаривала своей воспитаннице за неблагодарность. — Как ты можешь, Соня, поступать так глупо! — говорила княжна во время чая под мерное кивание всех своих приживалок. — Это, по меньшей мере, неразумно! Я намеревалась подготовить тебя к достойному замужеству. Еще ничего не решено, но, возможно, найдется кто-нибудь в Лембасово, кто захочет взять тебя без приданого. На балу у Скарятиных, я знаю, тобой заинтересовался молодой Потифаров. Ты удивлена? Напрасно. Мне об этом сообщили. Соня поймала взгляд Полин и поняла, что именно она и передала княжне насчет беседы «новой девочки» с прыщавым Потифаровым. Очевидно, Полин пыталась таким способом отвлечь внимание от ее собственных бальных похождений. — От меня, милая Соня, ничего не скроется, — продолжала княжна, покачивая головой. — Даже и не пытайся. Я осведомлена и о том, что ты не делаешь никаких успехов в музыке. Почему? Тебя не увлекает музыка? — Нет, — сказала Соня, перехватив злобный взгляд Сычихи. — Совершенно не увлекает. — Ты обучаешься музыке не для того, чтобы она тебя увлекала, — сказала княжна, — а для того, чтобы быть всесторонне приятной и хорошо смотреться в гостиной. Музицирование привлечет к тебе достойных женихов, а впоследствии станет основой для семейных вечеров. По крайней мере, ты сможешь играть песенки для детей, если не сумеешь освоить что-нибудь более сложное. Во время этого монолога Соня преспокойно пила чай, а Полин сверлила ее глазами. Едва лишь княжна сделала паузу, как Полин воскликнула: — Если бы меня обучали всему, чему пытаются обучать тебя, Соня! Как бы счастлива я была! Княжна перевела строгий взор на Полин: — Разве ты несчастлива, Полин? Я уже не в первый раз слышу от тебя странные разговоры о твоем несчастии! Объяснись. Полин покраснела, опустила глаза и пробормотала что-то насчет «долгого отсутствия известий от одного господина подпоручика…» — Все это глупости, — сказала княжна и вернулась к Соне. — Неонилла Павловна также недовольна твоим безразличием. Как такое возможно, Соня? Многие отдали бы палец за право видеть Неониллу Павловну за работой, а ты воротишь нос! Это все нехорошо. Ты понимаешь, Соня, что поступаешь нехорошо? — Не знаю, — сказала Соня. — Она меня ничему не учит. Да я и не хочу — я путаюсь в этих нитках. Неонилла Павловна с силой поставила чашку на блюдце, вскочила из-за стола, обливаясь слезами, и поскорее выбежала из комнаты. Кругом на Соню зашипели: — Беги просить прощения! Беги, умоляй не гневаться! Соня встала. — Да, ступай, — сказала княжна, очевидно, очень расстроенная. Соня вышла. Неонилла Павловна ожидала ее, очевидно, не сомневаясь в том, что произойдет. Она заранее сжала губы и выпучила глаза еще больше. — Неблагодарная, — прошептала Неонилла Павловна. — А ты — дура, — преспокойно сказал ей Соня и спустилась на двор. Неонилла Павловна зашлась громким криком, который разразился рыданиями, затем — судорогами и наконец все завершилось глубоким обмороком. Вокруг Неониллы Павловны собрались приживалки: ей растирали виски уксусом, давали нюхать какую-то гадость на платке, обмахивали фартуками и каталогом «Сельскохозяйственной выставки», присланным зачем-то из Петербурга. Полин побежала скорее искать Соню, чтобы объявить ей обо всем происходящем. Она застала Соню возле сарая. В руке у Сони был молоток. — А, Полин! — сказала Соня. — Хорошо, что ты здесь. Хочу тебе кое-что показать. Смотри! Она взмахнула молотком. Полин отшатнулась и взвизгнула. — Больше никакой музыки! — крикнула Соня. — Никаких кружев! Ясно? Она с силой ударила себя по пальцам левой руки и отшвырнула молоток. Ее лицо перекосилось от боли. Вся дрожа, Соня опустилась на колени, скорчилась и застонала сквозь зубы, тихо и зло. Полин в ужасе коснулась ее плеча. — Уйди, — сказала Соня до странного спокойным, ровным голосом. Полин помялась еще немного поблизости, потом скрылась. Соня не заметила ее исчезновения. Боль постепенно отступала. Соня выпрямилась, встала. Рука распухла, пошевелить пальцами казалось невозможно. Соня пошла по дорожке сада к воротам, стараясь не тревожить больную руку. Она выбралась к реке Агафье. Здесь дышать стало как будто легче. Кругом росла высокая, сочная трава, под ногами то и дело хлюпало, незабудки сияли в низинах тихой радостью, а белые зонтики, окруженные роем насекомых, источали медовый аромат. Это был какой-то другой мир, не похожий ни на тот, где жила Соня до смерти отца, ни тот, где она очутилась по воле княжны. Чтобы быть полноправным обитателем этого мира, требовалось сделаться какой-нибудь букашкой. Скоро уже Соня оказалась на самом берегу. Она остановилась над обрывом и смотрела, как бежит внизу пересохшая к лету речка. Передохнув, Соня пошла по узкой тропинке, вьющейся над обрывом, а затем увидела вход в старую пещеру. Соня спустилась вниз по ступенькам, которые были образованы выступающими корнями деревьев, пару раз проехалась на спине и наконец на четвереньках забралась внутрь. Там было прохладно. И темно. И очень тихо. Соня поднялась, сделала несколько шагов в глубь пещеры. Ей пришла в голову мысль объявить себя религиозной искательницей и поселиться здесь, вдали от людей. Пусть-ка княжна попробует выкурить ее отсюда! Чей-то тихий стон оборвал Сонины мечтания. Она прислушалась, но ничего больше не услышала. Впрочем, этого и не требовалось: теперь она ощущала чужое присутствие так явственно, словно воочию видела вблизи кого-то постороннего. Чужак находился впереди, за узким лазом, ведущим куда-то в бесконечную глубину земли. Не колеблясь ни мгновения, Соня проползла этим проходом и очутилась во второй пещере, больше первой, широкой, с низким потолком. Если затаить дыхание и навострить слух, можно было уловить, как еще дальше в земном чреве течет вода. У Сони не было никакого светильника, поэтому она пробиралась на ощупь. Пещера представлялась ей огромной, но в следующее же мгновение она натыкалась на стену или задевала плечом острый выступ и останавливалась, пытаясь определить, куда ей двигаться дальше. — Я здесь, — раздался очень тихий голос. Неожиданно Соня поняла, что видит в темноте. Она не стала допытываться, как такое могло случиться. Все происходило как будто само собой. В рассеянном сером свете хорошо различима была теперь часть стены с ровными, нависающими друг над другом выступами, а под ней, в длинной и узкой норе, — небольшая, похожая на детскую, фигура. Одна рука человечка вытянулась и вцепилась в камни, другую он подложил себе под щеку. Он был щуплым и угловатым. Светлые глаза беспокойно выслеживали каждое движение Сони. Она отвела с его лица длинную прядь. Волосы на ощупь напоминали искусственные: слишком тонкие, чуть сальные, покрытые легкой пылью. — Кто ты? — спросила Соня. — Кто ты? — проговорил он в ответ. Соня задумалась ненадолго. Существо следило за ней с тревогой, как будто ожидая от девочки какого-то важного решения. Потом оно прошептало: — Я голоден. И стремительным движением схватило губами сломанные Сонины пальцы. Она вскрикнула от острой боли, когда он прокусил ей кожу и принялся жадно сосать. — Пусти! — Соня резко высвободилась и отползла подальше. Рука горела. — Я умру, — сказало существо. И повторило: — Я голоден. Соня не отвечала. Ей чудилось, что у нее даже голова распухла, так сильна была боль. Существо зашевелилось, неловко, боком выползая из норы. — Как ты здесь оказался? — спросила Соня. Он жадно следил за каждым ее жестом, вздрагивал всем телом, вздыхал и снова затихал. — Кто ты? — повторила Соня. И с замиранием сердца добавила: — Ты ведь не человек? — Я не знаю, — прошелестело существо. — Может быть. — Я буду называть тебя Харитин, — предложила Соня. — Зачем? — спросил он. — Мне так проще. Он еле слышно шепнул: — Я умираю. Я голоден. — Я накормлю тебя, — обещала Соня. — Ты не умрешь. Он сделал усилие и подполз к ней еще чуть-чуть, но Соня теперь была начеку. — Нет, — отстранилась она. — Меня ты больше не тронешь, запомни. Никто меня больше не тронет. Она выбралась из пещеры тем же путем, что пришла. Летний день ожидал ее за выходом, как и прежде, но теперь он как будто померк в Сониных глазах: она владела тайной, которая была могущественнее и ярче любого летнего дня. Соня прошла по знакомой тропинке над обрывом. Рука у нее кровоточила. Насекомые то прилетали и кружились роем, то вдруг, сдуваемые ветерком, куда-то исчезали. Напрасно река старалась, пела на перекатах. Что значило пение реки, если там, глубоко под землей, в сплошном и влажном мраке пещеры, пряталось странное создание? Всем сердцем Соню тянуло к нему, но пока оно голодно, оно остается опасным, и его нельзя приручить. Соня подставила лицо солнцу так жадно, словно прощалась с ним. На лугу солнце казалось свободным, кусачим, в то время как в имении княжны оно было прирученным и сонным, как кастрированный кот. — Софи! — услышала Соня знакомый голос и вздрогнула. По дорожке, путаясь в траве и юбках, к ней спешила Полин. Прическа Полин слегка растрепалась, глаза были заплаканы. — Софи, бедная девочка! — восклицала Полин. — Разве можно так пугать? Соня остановилась среди луга и смотрела, как Полин приближается к ней. Сейчас Полин вдруг показалась Соне очень красивой. Люди нередко хорошеют, когда становятся испуганными или несчастными. Может быть, и княжна об этом знает и потому мучает окружающих. Неожиданно на губах Сони появилась улыбка. — Не стоило так беспокоиться, Полин, — проговорила она. Полин приостановилась, вглядываясь в Сонино лицо. Недоуменная тень промелькнула в глазах Полин. Соня спросила: — Что там в усадьбе? Все тихо? — Неонилла Павловна от твоего поведения захворала, — сообщила Полин. — Лежит в полуобмороке. Ей ставят компрессы на голову и делают горчичные припарки на ноги, чтобы оттянуть кровь. Думают послать за пиявками, но княжна очень противится. Княжна ненавидит голых гадов и не терпит их в своем окружении. Соня сорвала травинку, принялась жевать уголком рта. — А обо мне что говорят? — поинтересовалась она наконец. — Сперва чрезвычайно бранили, но затем княжна сказала, что ты еще очень молода и твой характер необработан, — доложила верная Полин. — Чередование умеренных наказаний и легкой похвалы должны будут способствовать воспитанию из тебя истинно добродетельной девушки, пригодной для достойного замужества. Это собственные слова княжны, — прибавила Полин, поднимая руку, словно обороняясь от гневного взора Сони. — Остальные сразу тоже принялись искать у тебя добрые черты. — И какие нашли? — прищурилась Соня. — Только то, что ты много страдала. — Ах, Полин! — произнесла Соня с чувством. — Тебе одной хочу открыть мою тайну. Полин побледнела еще сильнее и принялась заправлять за ухо выбившуюся из прически прядку. — Вот теперь ты напугала меня, Софи. И посмотрела на подругу с жадным любопытством. — Я собираюсь стать отшельницей, — сообщила Соня. Ей стоило больших трудов не расхохотаться. Еще час назад она действительно об этом задумывалась и даже разработала целый план — как поселится в пещере, будет предаваться размышлению и молитве, как состарится прежде времени и прослывет прозорливицей; уж тогда княжна не посмеет подсылать к ней своих приживалок, бить и мучить ее, обрабатывать ее характер! Сейчас Соня старательно возвращала себя к этим мечтам и высказывала их с преувеличенной серьезностью. Каждое мгновение ей чудилось: вот сейчас Полин пожмет плечами и заметит: «Нельзя же врать так скучно, с полным неверием в каждое свое слово!» Но этого не происходило — Полин поверила. — Идем! — воскликнула Соня. — Идем, я покажу тебе то место, где намереваюсь скрыться от людского взора. Ты будешь приносить мне еду — тайно. Совсем немного еды, чтобы никто не замечал пропажи. К тому же я должна буду умерщвлять свою плоть, поэтому мне поневоле придется голодать. Полин пошла вслед за Соней по тропинке. То и дело Полин останавливалась и оборачивалась назад, словно смутно предчувствовала что-то. Однако Соня не замедляла шаг и не подгоняла Полин, и та в конце концов послушно следовала за подругой. Возле входа в пещеру Полин снова заколебалась. — Ты здесь собираешься жить? — Это лучшее место, — заверила ее Соня. — Я все обдумала. После случившегося я уже не могу вернуться к княжне. Меня там уморят. — Не говори так! — возмутилась Полин. — Княжна — наша благодетельница. — Идем, — не слушая, Соня пригнула голову и вошла в пещеру. — Иди же сюда, — повторила она. — Я покажу тебе. Полин осторожно проникла внутрь пещеры и застыла у самого входа. Ее как будто парализовало от страха. — Здесь темно, тесно, — проговорила Полин. — Как ты сможешь тут жить? — Я покажу тебе, — откликнулась Соня. — Давай руку. Она крепко ухватила Полин за руку и потащила за собой. Полин немного упиралась, но все же шла. Возле узкого лаза, ведущего во вторую пещеру, Соня остановилась. Не выпуская Полин, она крикнула: — Харитин, сюда! Полин дернулась, но Соня держала ее крепко. — Погоди, не торопись. Ты еще ничего не видела. Раздалось негромкое шуршание, а затем из лаза показалась голова, за нею узкие плечи и, наконец, извиваясь, выползло наружу все тело — угловатое, истощенное тело подростка с узкими босыми ступнями. Оказавшись в пещерном зале, тот, кого Соня называла «Харитином», встал на четвереньки и быстро побежал вперед, к обеим женщинам. Он тихо постанывал и качал головой, а когда поднял лицо, видно было, что с его губ сползает слюна. Соня резко толкнула Полин вперед, и та, не ожидавшая подобного, упала на пол рядом с Харитином. В мгновение ока Харитин надавил локтем ей на грудь и наклонил голову к ее шее. Полин сдавленно вскрикнула, а Харитин забрался на нее сверху и начал сосать прямо из вены на ее горле. Он содрогался всем телом и постанывал, а Полин лишь раскрывала глаза — все шире и шире, пока они вдруг не остекленели. Наконец Харитин вздрогнул в последний раз, помедлил и сполз с неподвижного тела Полин. Соня присела рядом на корточки, коснулась его лица. — Харитин, — позвала она. — Это мое имя? — спросил он. — Тебе нравится? — А тебе нравится? — переспросил он. — Да. Харитин. Я буду так тебя называть. — А ты? — Я — Соня. Он посмотрел на неподвижное тело. — А она? — Разве она имеет значение? — удивилась Соня. — Во мне ее кровь, — объяснил Харитин. — Я живу ее жизнь. — Ее звали Полин, — сказала Соня. Харитин нежно потерся о Сонино плечо щекой. — Я теперь долго буду сыт. Соня не ответила. Странно, что она не колебалась, когда привела Полин на убой. И еще странно, что эта смерть, произошедшая у нее на глазах, не оставила никакого следа в ее душе. Может быть, это потому, что Соня слишком часто видела мертвецки пьяных людей и привыкла к тому, что жизнь ровным счетом ничего не стоит. Многие друзья отца, да и сам отец, превращались в мертвецов, а потом воскресали, но воскресали лишь для того, чтобы снова умереть. Они проделывали это много раз, и ни в одном из своих состояний не представляли собой ничего доброго или полезного. — Нужно вытащить отсюда тело и бросить в реку, — сказала Соня. — Зачем? — удивился Харитин. — Чтобы покончить с ним… с ней. С Полин. Харитин больше ни о чем не спрашивал. Он встал на ноги и приблизился к выходу из пещеры. При ходьбе он кособочился — держал одно плечо чуть выше другого. Но в каждом его движении была странная, завораживающая грация, и Соня, наблюдая за ним, чувствовала, как сладкое тепло разливается по ее груди и животу. Харитин осторожно выглянул наружу и сразу отпрянул в полумрак пещеры. — Там слишком ярко, — пробормотал он. — Там ясный день, солнце, — объяснила Соня. — Жжет, — сказал Харитин. — Ты боишься солнечного света? Харитин пожал плечами. — Многие боятся, — неопределенно ответил он. Соня по-прежнему сидела на камнях, рядом с неподвижной Полин. — Откуда ты взялся такой, Харитин? — спросила она тихо. — Откуда ты пришел? Он не мог ей объяснить. Ему не хватало для этого слов. Но не только обычных слов, из обыденного русского языка, — этих слов не нашлось ни в одном из существующих языков. Наверное, не было их и в языках несуществующих. Хотя он пытался. И при первой их встрече, и потом, спустя много лет. Мир Харитина был сумеречным, серым. Там различались мириады оттенков серого — гораздо больше, чем в состоянии улавливать человеческий глаз. В мире Харитина обычные люди оставались невидимками — слюдяные тени, проходящие сквозь пространство и время без всякого ощутимого следа. В пещере имелось странное место, где сумерки смыкались с тьмой. Там очутился Харитин, в мире, где тонкие оттенки серого были заменены цветовыми пятнами; он очутился в мире плоском, чересчур ярком, чересчур грубом. Он забрал жизнь у молодой женщины, чтобы начать жить в этом плоском, грубом мире. * * * Соня явилась в дом княжны под вечер. Ее привел молодой человек, похожий на поэта и на калеку. Княжна, рыдая, покачивалась в саду на плетеном кресле-качалке. Те приживалки, что отгоняли от нее мух и стояли у нее за спиной, держались сонно и равнодушно (им надоела вся эта история с новой воспитанницей); те же, что оставались в поле зрения княжны, наперебой совали ей батистовые носовые платки, роняли слезы и поминутно бегали за успокоительным отваром. Неонилла Павловна находилась в своей комнате и там, опоенная успокоительными отварами, мирно спала. — Ведут! Ведут! — курлыканье птичьей стаи неслось впереди Сони, медленно шагавшей по дорожке сада. Харитин держал ее под локоть. — Ведут, княжна-матушка, голубушка-благодетельница, ведут, нашу бедочку, ведут, сиротиночку! — Ведут!.. Соня остановилась перед старушкой-княжной и вдруг увидела ее совершенно другими глазами. Как будто ей отворили новое зрение, сумеречное, когда из мириадов оттенков серого складывается истинный облик людей и вещей. Слезы высохли на глазах старушки Мышецкой, она приподнялась в креслах, задрожала и снова обрушилась на подушки. А Соне в этот миг казалось, что она читает всякую мысль княжны, даже самую тайную, скрытую от всех так глубоко, что уж и забыто, где искать. Девочка молча показала ей свою искалеченную руку. Лицо старушки передернулось. — Что это, дитя? — Неонилла Павловна, — выговорила Соня. Голос у нее прозвучал сдавленно, как будто не рассмеяться боялась Соня, а заплакать. — Она, злодейка. Не хочет тайны ремесла никому открывать, а когда увидела, что у меня получается плести кружево не хуже, взяла молоток и ударила меня по пальцам. От эдакого известия платок выпал из рук старенькой княжны, она затрясла головой и дребезжащим голосом прокричала: — Приведите мне сюда Неониллу! — Почивает… Неонилла Павловна почивает… От горести утомилась — заснула… — зашелестело кругом. — Разбудить! — Княжна топнула шелковой ножкой. — Быстрее! А пока за Неониллой Павловной бегали, княжна обратилась к Харитину: — Вы, молодой человек, должно быть, не из наших краев. Я прежде вас не встречала. — Я не из ваших краев, — подтвердил Харитин. Княжна прищурилась. — Какой у вас выговор странный. — Он грек, ваше сиятельство, — вмешалась Соня. — Грек? Как интересно… — Княжна протянула Харитину руку для поцелуя. Харитин с интересом посмотрел на эту руку. Соня подтолкнула его в бок. — Поцелуй. Не кусай, только поцелуй. Харитин чуть улыбнулся Соне, наклонился над хрупкой старческой рукой и, прикладываясь, все же чуть-чуть прихватил зубами кожу. Княжна благосклонно моргнула. — Где вы нашли Сонечку? — Под обрывом реки, — ответил Харитин. — Она собирала слезы в ладонь. — Поэт… поэт… — зашелестели приживалки и смолкли. — Вы хорошо поступили, приведя ее домой, — похвалила поэта княжна. — А сами вы где остановились? — Остановился, — сказал Харитин. Это вышло невпопад. Соня вмешалась: — Он только что приехал, ваше сиятельство. — Вы можете погостить у меня, — пригласила княжна. От крыльца дома доносились голоса, звучавшие все громче, и на их фоне выделялся плаксивый, возмущенный крик Неониллы Павловны: — Все врет она, мерзавка! Соня холодно посмотрела на свою мучительницу. — Идет Неонилла Павловна, ваше сиятельство. — Хорошо. — Княжна даже не повернула головы. Неонилла Павловна, в стеганом шелковом халате поверх ночной рубашки, босая, предстала перед княжной. Та долго смотрела на нее неприязненным взглядом. Неонилла Павловна не выдержала — начала озираться, ежиться. Княжна заговорила наконец с ней — холодно: — Хочешь что-то мне рассказать? Неонилла Павловна бурно зарыдала и упала на колени. — Оклеветала!.. Сквернавка, оклеветала!.. — взвыла она. — У ней глаза дерзкие, я сразу говорила — путного не выйдет. А чего ждать от дочери самоубийцы, пьяницы? Тут Соня засверкала глазами и подняла повыше распухшую руку. — Чем на моего отца, покойника, напраслину возводить, — крикнула девочка, — взгляни лучше, как ты меня искалечила! Из зависти, что я молодая, а ты старая! Из страха, что я смогу плести кружево получше твоего! Я все благодетельнице рассказала. Не отпирайся теперь и не позорься. Неонилла Павловна с ужасом уставилась на изуродованную кисть. — Не делала! — завопила она и принялась биться головой о землю. — Не делала! В жизни бы не посягнула! — Вон от меня, — произнесла княжна. Она говорила очень тихо, но ее все услышали. — Вон отсюда, Неонилла. Я тебя пригрела, а ты оказалась змеей. Неонилла Павловна так и застыла, простертая на земле. Уж чего угодно ожидала она, только не изгнания. Осторожно приподняла она голову, заглянула благодетельнице в лицо. Та не шутила. — Прямо сейчас уходи, — прибавила княжна. — Я… хоть вещи соберу… — пролепетала Неонилла Павловна. — Нет здесь ничего твоего, — отрезала княжна. — Все мои подарки. Не испытывай терпения — уходи как есть. Неонилла Павловна, с трясущейся головой, поднялась и побрела по дорожке к выходу из сада, словно шла на эшафот, словно попалась она в руки к пиратам и ступала по доске за борт, в объятия убийцы-океана. Харитина пригласили в дом. Накрыли поздний чай. Расспрашивали о Греции. Харитин отговаривался плохим знанием русского языка и признан был очаровательным. Княжна предложила ему комнату в нижнем этаже — в верхнем было бы неприлично, поскольку там обитают девицы. Вспомнили о Полин и искали ее в саду и в доме, однако безуспешно. Решено было отложить поиск на утро. Княжна, сердито поджимая губы, сказала, что у нее имеется одно подозрение, которое, впрочем, она ни за что не выскажет, не получив подтверждений. «Полин легкомысленна и склонна доверять мужчинам», — прибавила княжна. * * * Тело Полин выловили из реки Агафьи на рассвете следующего дня. Ее нашли прачки на отмели. Княжне доложили с осторожностью. Из Петербурга приехал врач, а после него — и следователь. Врач лечил руку Сони. Он признал, что пальцы сломаны в нескольких местах и что произошло это вследствие удара молотком, как и показывала потерпевшая. Кроме того, он обнаружил на пальцах несколько мелких порезов. Соня объяснила, что они — от бритвы, которой обрезают нитки, и что случилось это по неосторожности. Потом врач напоил княжну успокоительными лекарствами, от которых старушка заснула на несколько часов, и вышел из ее опочивальни с приговором: «Я не в силах исцелить ее сиятельство от прирожденной доброты. Она и впредь будет страдать за все человечество». Насчет покойницы Полин врач подтвердил, что та погибла от того, что упала в реку с обрыва и сломала себе шею. «Быть может, торопилась на встречу с каким-нибудь мужчиной, — прибавил врач, полностью разделявший точку зрения княжны на нрав Полин, — а может быть, слишком глубоко замечталась о нем… На скользком обрыве это опасное дело». С тем врач и отбыл. Следователь не был допущен до княжны, поскольку та почивала. Соня рассказала ему о своей дружбе с Полин и о том, что Полин ждала писем от подпоручика Рыжова. Впоследствии был послан запрос на колонию, в часть, где служил подпоручик Рыжов, откуда пришел ответ: подпоручик Рыжов действительно имеет место, однако никаких романов в письмах с женщиной по имени Полина Тимешева за ним замечено не было, и сам он тоже все отрицает. На этом следствие было остановлено, и Полин похоронили на Лембасовском кладбище как погибшую от несчастного случая. Глава двадцать третья Княжна как будто забыла о том, что пригласила Харитина всего на несколько дней — пока тот не найдет себе приличную квартиру в Лембасово или же в Петербурге, куда он, по его словам, изначально и направлялся. Молодой грек загостился в доме. Он прогуливался с княжной по саду, смешил ее странными речами и неловким произношением, ловил для нее бабочек и убивал их, не причиняя ни малейшего вреда их красоте, так что скоро у княжны собралась хорошая коллекция. Поведение Харитина было самое безупречное. Он не приближался к Соне, даже не смотрел в ее сторону; с другими приживалками почти не разговаривал, разве что княжна посылала его с поручениями. Он очень умеренно ел и почти не пил чая. В ожидании, пока прибудет его багаж, княжна заказала ему в Петербурге хорошую одежду. — Может быть, вы и поэт, дорогой мой, — решительно говорила старушка, — но все же таким растрепой ходить не следует. Потом оказалось, что багаж Харитина был утерян при перевозке. Впрочем, это уже не имело значения, потому что благодаря щедрости княжны Харитин обзавелся отменным гардеробом. У него оказалось врожденное чувство стиля, и он носил свою одежду с большим изяществом. Обитательницы «Родников» быстро привыкли к Харитину и перестали его дичиться. Они даже иногда делились с ним своими секретами. Соня не занималась больше ни музыкой, ни плетением кружев. Целыми днями она читала или прогуливалась по окрестностям. За чаем княжна давала ей жизненные наставления. А в усадьбе начала прихварывать Овсиха. Это было странно. Несмотря на свой немолодой возраст, Овсиха отличалась всегда отменным здоровьем. Лицо у нее было красное от полнокровия и склонности к употреблению раскаленных борщей и наливок из черноплодной рябины. Суровая эта женщина никогда не жаловалась на самочувствие, так что княжна даже ставила ее в пример другим. — Овсихе уже перевалило за шестой десяток, а она все бодрая, — говорила княжна. — И все должны к такому же идеалу стремиться. И вот Овсиха начала неожиданно худеть, плакать по разным поводам, кашлять ночами и даже забывать, с какими поручениями ее посылают. Княжна относила это на счет лени и притворства. — Кто бы мог подумать, — высказалась однажды княжна за общим чаем, — что даже Овсиха поддастся общему увлечению лицемерием? Скажи, Овсиха, чего тебе не хватает в моем доме? Может быть, я недостаточно с тобой ласкова? Овсиха расплакалась. Ее похудевшие щеки длинно обвисли, с носа упала капля. — Ничего, кроме доброты… — выговорила Овсиха. — От вашего сиятельства… — В таком случае, чего ты добиваешься? — сурово спросила княжна. — Всем премного довольна, — ответила Овсиха. Каждое слово давалось ей с трудом, потому что ее душили рыдания. Княжна покачала головой. — Нет, ты чего-то от меня добиваешься, — повторила княжна. — И выбрала для этого наихудший способ. Наихудший, голубушка! Верным моим слугам достаточно бывает попросить, ты же устраиваешь целую комедию. Когда была я молодой, была у меня подруга, Лиза Мещерская. — Она обвела собравшихся строгим взглядом. — Это всем послушать стоило бы, история поучительная… Лиза была хороша собой и богата, и отец присмотрел для нее приличного жениха — не первой молодости, но надежного человека. Помню, я разделяла тогда идеалы неразумной Лизы. Много часов мы проводили в разговорах о вечной любви и тому подобных глупостях. Чтобы склонить отца на свою сторону, Лиза решилась страдать. Она прекратила прием пищи, а затем нашла одну женщину, которая научила, какие травы пить, чтобы исхудать и обезобразить лицо. У каждой вещи, мои милые, есть на свете своя противоположность: для помидора это — огурец, для носков — перчатки, для арбуза — дыня, для пола — потолок, для чашки — стакан, для собаки — кошка, для женщины — мужчина, а для гусара — пехотинец. Есть такие противоположности и для целебных трав: для чистотела — грязнотел, к примеру… И если найдется трава, изгоняющая лихоманку, то в пару ей всегда будет расти другая, неприметная травка, лихоманку вызывающая. — Как мудро! — зашептались приживалки. Соня внимательно, не мигая, смотрела на княжну и, казалось, запоминала каждое ее слово. А Харитин на другом конце стола спокойно пил чай из маленькой фарфоровой чашечки, пожалованной ему княжною. Овсиха же тряслась, словно только что выпила изрядное количество травы, вызывающей лихоманку, и не могла вымолвить ни слова. У нее даже постукивали зубы, что отчетливо слышали сидевшие рядом. — Вот и Лиза Мещерская начала принимать отвары из убивающих трав, — продолжала повествование княжна. — Я немало этому способствовала, особенно когда Лиза утратила силы и не могла больше выходить из дома. Она рассчитывала, что отец ее разжалобится, снизойдет к ее идеалам и отменит нежелательный брак. Но когда это действительно произошло, Лиза не сумела поправиться. Болезнь свела ее в могилу за несколько лет. Я присутствовала при кончине ее и затем на похоронах. Более никогда я не верила в идеальную любовь, которую бедная Лиза Мещерская, к слову сказать, так никогда и не встретила. Овсиха нашла в себе силы и приподнялась, чтобы что-то возразить княжне, но тут кровь хлынула у нее из горла. Овсиха опрокинулась на спину и повалилась вместе со стулом наземь. Ее руки и ноги затряслись, она испустила отвратительный хрип и застыла. Последний красный пузырь на ее губах лопнул, темная жижа перестала выливаться из ее рта. Княжна закрыла лицо платком и слепо протянула вперед руки. Приживалки схватили ее и унесли из-за стола в комнаты. Соня перехватила взгляд Харитина. Тот незаметно пожал плечом и в полной тишине поставил чашечку на блюдечко. Чаепитие было окончено. * * * В обязанность Харитина входили прогулки со старушкой княжной. Он держал ее за локоть, когда она прогуливалась по своему саду. — Мои прислужницы либо слабы, либо слишком высоки ростом, — приговаривала княжна, — а Харитин и крепкий, как мужчина, и роста он подходящего. Кто выше ростом, тот непременно меня под локоть как бы вздергивает, а это и неприятно, да и упасть я могу. От того, что Харитин был иностранец, княжна смотрела на него немножко как на ребенка. — Может, он и не глуп, — объяснила она как-то за чайным столом, обращаясь ко всем сразу и ни к кому в отдельности, — но ведь у иностранцев этого не разберешь. Все они одинаково плохо лепечут по-русски, оттого и кажется, будто они — дети. Харитин, присутствовавший при этом разговоре, ласково улыбался старушке и кивал. — Видите? — показала на него княжна. — Я о нем рассуждаю, а ему и невдомек. Совсем как маленький. И она послала Харитину благосклонную улыбку. Иногда, помогая княжне переодеваться в ночное платье, Соня замечала у той крохотные порезы на запястьях или у основания шеи. Но старушка выглядела довольной и бодрой и на самочувствие, в отличие от Овсихи, не жаловалась. * * * Как-то раз, отправленная в Лембасово на почтовую станцию — забрать выписанные из Петербурга книги, — Соня повстречала Потифарова. Тот прижимал к груди тощий сверток, усеянный почтовыми штампами. Кошка, прикормленная при почте, рассеянно ловила лапой свисающую с бечевы сургучную печать, чего Потифаров не замечал. Он во все глаза смотрел на Соню и посылал ей безмолвные сигналы. Расписавшись в получении посылки, Соня подошла к нему. — Вы неприлично себя ведете, — прошипела она. — Что это вы вздумали махать мне руками и подмигивать, да еще прилюдно? Не хватало еще, чтобы тут решили, будто у меня с вами какие-то отношения. — Нет, при чем тут «отношения», — сказал Потифаров. — Мы встречались на балу. Соня поморщилась. — Говорите, что хотели, только поскорее. На улице меня ждет Корягина, она у нас теперь за водителя. Она непременно доложит княжне, что я болтала на почте с посторонним мужчиной. — Я не посторонний, меня все тут знают, — возразил Потифаров. — Помните Тамару Вязигину? Соня пожала плечами. — По-моему, нет. — Красивая такая, — настаивал Потифаров. — За ней гусар Вельяминов ухаживал. Помните? — Гусара, кажется, помню, — сказала Соня. — Да что случилось? — Тома разорвала с ним отношения! — провозгласил Потифаров и прижал руки к груди. — Софья… — Он не знал ее отчества и поэтому быстро поправился: — Соня, голубка! Соколица, если угодно! Просите за меня княжну, чтобы исходатайствовала милости у господина Вязигина. Вельяминов всегда был ненадежен, потому и увлекся туземкой, а Тамаре написал, будто бы подвергается ежедневным рискам и не хочет видеть жену свою вдовой, а детей — сиротами, оттого и предлагает ей полную свободу в действиях. Тамара чрезвычайно разочарована сейчас, так что самое время свататься. — Кого к кому? — спросила Соня, забавляясь. Потифаров, поглощенный своей идеей, пропустил ее язвительный тон мимо ушей. — Соня, ястребица, спасайте. Во имя нашей дружбы, в которую я непоколебимо верю. Скажите все княжне, все как есть. И про ветреность Вельяминова, и про увлечение его туземками. Княжна уже стара, ее невинность не пострадает от такого объяснения. Насчет туземок. Будь она молода — я бы поостерегся, но она уже слышала и не такие вещи. А может быть, — Потифаров еще больше понизил голос, — может быть, и видела. Вельяминов недостоин и сам это понял, потому и отказался. А я буду век любить. — Хотите жениться на Вязигиной? — сказала Соня. — Ну так и сватайтесь. — Откажет, — обреченно молвил Потифаров. — А вы убедительно. — Я не могу убедительно, потому что люблю истинно, а истинная любовь лепечет… — Потифаров вздохнул, словно пробуждаясь от сна. — А это правда, будто у вас в усадьбе теперь есть мужчина? — Мужчины, господин Потифаров, составляют половину человечества. Это только в русском языке слово «человек» обозначает обращение к половому в трактире, а в иных наречиях оно отнесено к супругу, и к землянину в принципе. — Значит, правда, — сказал Потифаров. — А какой он из себя? Княжна долгие годы не желала видеть нашего брата. На приемах у других иногда снисходила, например, во время игры в карты, но у себя в доме не терпела вовсе. И вдруг нарушила это правило. — Хотите знать, ради кого? — прищурилась Соня. — Ну… да, — сказал Потифаров прямо. — Чтобы блеснуть перед Тамарой Вязигиной и заинтересовать ее? — Соня, рыкающая львица пустыни! — сказал Потифаров. — Сехмет души моей, сестра и богиня. Вам открыто настоящее и будущее. — Его зовут Харитин, он грек, — проговорила Соня, мысленно воскрешая перед собой ползущего по темному лазу подростка с тонкими, хватающимися за камни руками. — Поэт. — Красивый? — жадно спросил Потифаров. — По меркам княжны — да. — А вообще? — Вообще он менее всего похож на гусара Вельяминова, — сказала Соня. — У каждой вещи на свете есть свой антипод. И для гусара антипод — не пехотинец вовсе, а поэт, такой, как Харитин. А если выражаться еще точнее, то Харитин — антипод вообще всему, что вы когда-либо видели и понимали. Потифаров ничего не понял, кроме того, что Соня поговорит с княжной насчет задуманного им сватовства к Тамаре Вязигиной. * * * Свадьба Потифарова и Тамары была первым торжеством, на котором Харитин был представлен обществу. Жених был бледен от навалившегося на него счастья, отец невесты имел вид смущенный и немного растерянный — он как будто сомневался в правильности принятого решения; Тамара была красива и холодна. Казалось, мысленно она составляет бесконечное письмо к гусару Вельяминову и подбирает для этого послания то нежные, то горькие, то гордые выражения. Княжна, ведомая под руки Харитином, держалась величаво и просто. Ее появление вызвало некоторое брожение умов. Гости скользили по Харитину коротким, недоуменным взглядом, прикладывались к ручке княжны и поскорее отходили. Княжна как будто не замечала этого и расточала благосклонные улыбки. Соня уже не носила траура. Впрочем, она не рассчитывала, что ее станут приглашать к танцам. Гусарский полк отбыл, кавалеров сильно поубавилось. Тем больше была удивлена Соня Думенская, когда к ней подошел элегантный мужчина с проседью на висках и коротко поклонился. — Мы знакомились на крестинах моей дочери, — сказал он. — Николай Григорьевич Скарятин. — Да, я помню вас, — ответила Соня просто. — Не думала, что образ бедной сиротки запечатлеется в вашей памяти. Скарятин выглядел немного смущенным. — На крестинах первенца отцы часто теряют голову, — сказал он. — Бог даст, у вас будет возможность убедиться в этом на личном опыте. — Полагаю, мне не суждено стать отцом, — возразила Соня. Скарятин, к ее удивлению, покраснел. — Позвольте, собственно, пригласить вас на вальс… Вы танцуете вальс? У вас свободен?.. Соня просто сказала: — Да. Я танцую, и меня до сих пор еще никто не приглашал. У меня даже нет бальной книжки. — Это напрасно… Я подарю вам, если хотите. — А как отнесется к подобному подарку княжна? — Вы не говорите ей — она никак и не отнесется… Они дождались вальса, и Скарятин твердо повел Соню. Он хорошо танцевал, она это сразу поняла, как только он обхватил ее за талию. — Расскажите о вашей дочери, — попросила Соня. — О дочери? — Скарятин выглядел удивленным. — Ну да. Вы ведь сами говорили, что были вне себя от счастья, когда она родилась. — Это правда, но теперь она просто младенец. Растет, так сказать, набирается сил и умений. Жена моя не вполне сейчас здорова, поэтому пришлось нанять няню. Впрочем, это все материи, не подходящие для бальных разговоров. — Ясно, — сказала Соня. — Я другое хотел вас спросить, — после паузы заговорил Скарятин, — кто такой этот Харитин, с которым теперь не расстается княжна? — И вы, Брут Григорьевич? — засмеялась Соня. — Меня уже об этом расспрашивали… — Кто? — Не все ли равно? Потифаров… Скарятин чуть поморщился. — Вы дружны с Потифаровым? — Помилуйте, профессор Вязигин не побрезговал выдать за него дочь, а вы мне пеняете этим знакомством! Николай Григорьевич, помолчав опять, произнес: — Странно, Соня… Софья Дмитриевна… У меня такое чувство, будто мы с вами давние друзья. — Что ж, сохраним это чувство, — предложила Соня спокойно, — и будем, в самом деле, беседовать дружески. Потифаров был первым в Лембасово — да и во всем мире — для кого я была не дочка пьяницы и самоубийцы Мити Думенского, а сама по себе София. («Не гарнизон павшей крепости, но отдельная крепость», — прибавила София много-много лет спустя.) — Кажется, я это понимаю, — медленно вымолвил Николай Григорьевич. — Отсюда и добрые ваши отношения… Так откуда он взялся, этот Харитин? — И быстро прибавил: — Только не говорите, что из Греции, это уже всем известно. — С Харитином я познакомилась в день гибели несчастной Полин, — ответила Соня. — Он только что приехал… С ним случилась неприятность, когда потеряли его багаж. Впрочем, он ведь создание не от мира сего, и даже не сразу обратил внимание на потерю. Гулял по лугам, любовался вечерней рекою… — Он читал вам стихи? — Увы, они написаны по-гречески. Но я в состоянии оценить их мелодию и скажу, что они своеобычны. К такому заявлению у Николая Григорьевича не нашлось никаких комментариев. Вальс пронесся и закончился. Скарятин поцеловал Соне руку и еще раз выразил надежду, что дружба их с годами окрепнет. К Харитину он не подошел, да и другие тоже заметно сторонились его. Поэта, впрочем, подобное отношение ничуть не смущало. Он не танцевал и не играл в карты. Когда княжна уселась за карточный стол, Харитин встал рядом и внимательно следил за игрой. Однако он не произнес ни слова и ни разу не попробовал вмешаться. * * * За несколько лет умерла еще одна приживалка, сравнительно молодая особа, которая прибилась к княжне, уйдя из монастыря. Ее обязанностью был сбор лесных ягод. Местные бабы обыкновенно не любили ходить далеко в лес и собирали лесную дань с близлежащих рощ и перелесков. Там они по целым дням перекликивались, топчась на одном месте и наполняя короба брусникой. В отличие от них Важникова — так звали погибшую — отличалась отчаянным нравом и потому уходила в экспедиции аж за несколько верст. Она приносила лучшую клюкву, за что была весьма ценима княжной. Местных баб Важникова презирала за лень и трусость — те объясняли свое нежелание отходить от Лембасово боязнью «хичников». Важниковой доводилось прежде искать себя и в Петербурге «на разных промыслах» (торговля селедкой, прачечная), и в глухом монастырьке на реке Свирь. Петербург отвращал ее бесчеловечностью и постоянной опасности для добродетели; монастырь — придирками суровой настоятельницы и необходимостью раннего вставания. (Любовь к долгому лежанию в постели была единственным недостатком Важниковой, который княжна почему-то охотно ей прощала). После странствий, скитаний и невзгод житейская волна прибила Важникову к «Родникам», как и многих других. Вот эту-то Важникову и обнаружили на болотах в шести верстах от имения княжны с большой рваной раной на горле. Опрокинутая корзина находилась поблизости от погибшей. Опять приезжал доктор, обильно давал княжне порошки от нервов. Он же установил смерть Важниковой по причине нападения дикого зверя, вероятно — волка. В Лембасово всерьез предполагалось собрать карательную экспедицию и затравить волка, но другое событие напрочь затмило и гибель приживалки, и наличие «хичника» на местных болотах. Теми же днями скончалась от воспаления легких супруга Николая Григорьевича Скарятина. Она оставила сиротой восьмилетнюю Аннушку. Скарятин разом постарел, покрылся сединой. При таких скорбных обстоятельствах охота не была сочтена уместной, поскольку она включает в себя элемент развлечения. А после похорон вопрос отменился сам собой: обуянные ленью, охотники рассудили, что лучше просто издать указ, чтобы бабы в шести верстах от Лембасово по лесам не шастали. «Волк — оно животное разумное и само к людям не пойдет; а если к нему не ходить, то и беды не будет». На том идея охоты заглохла. На похоронах г-жи Скарятиной заметна была дальняя родственница умершей, некая Ольга Сергеевна Мякишева, выписанная из Петербурга для того, чтобы сделаться старшей подругой Анны Николаевны. Ольге было всего лишь шестнадцать лет, хотя выглядела она постарше. Кисловатое, немного одутловатое личико, «наивный» рот и странная прожженность во взгляде плаксивых глазок не привлекали к Ольге больших симпатий. Тамара Потифарова даже говорила супругу, что «Ольга себя покажет — и уж тогда-то я посмеюсь!» На закономерный вопрос Потифарова — над чем собирается смеяться Тамара, та лишь пожала плечами и сообщила мужу, что он «весьма недалеко судит». Ольга Сергеевна охотно взяла на себя все заботы об Аннушке, говорила ей сказки, гуляла с ней и объясняла, что «маменька сейчас на небесах». Аннушка с компаньонкой очень скучала, рвалась к отцу, но Ольга держала ее цепко и не позволяла «мешать папеньке». Николай Григорьевич после похорон супруги выглядел совершенно разбитым и безучастным к происходящему. Дом его был полон народу, многие остались ночевать. Стол на поминках был чересчур обилен — только на третий день и доели. Гости немного отвлекали Николая Григорьевича от его горя, но затем все начали разъезжаться, и постепенно Скарятин остался наедине с дочерью, новой компаньонкой и прислугой, которая не могла считаться за общество. По ночам он плакал, а днем ходил как сомнамбула. Обычно Николай Григорьевич таился и плакал тихо, но на девятый день горе вырвалось наружу, и он рыдал, как ребенок. Неожиданно дверь в его спальню отворилась, и вошла женщина в легком белом одеянии. На мгновение Николай Григорьевич оборвал рыдания и обернулся, чтобы взглянуть… Ему почудилось, что к нему явилась покойная его супруга, сияющая молодостью и состраданием. Но в следующий миг он понял свою ошибку и сильно смутился. Перед ним была Ольга Сергеевна в ночном платье. — Что вы делаете здесь, Ольга Сергеевна? — спросил Николай Григорьевич. — Я пришла вас утешить, — отозвалась она. В ее тоне он услышал столько сердечности, что опять слезы потекли из его глаз, на сей раз от умиления. Он протянул к ней руки, она приникла к его груди. Долго он гладил ее мягкие рассыпавшиеся волосы, потом целовал их. Ночное платье сползло, открывая Ольгино плечо. Неистовая жажда жизни охватила Николая Григорьевича… Ольга Сергеевна приходила к нему с тех пор каждый вечер. Николай Григорьевич окреп, начал снова улыбаться и хорошо кушать за обедом. Иногда он испытывал угрызения совести, однако быстро успокаивал себя тем, что «с Олей — это другое», то есть вовсе не измена памяти покойной жены, чье тело «еще не остыло в могиле». Порой ему казалось, что об их связи все догадываются, но вскоре он убеждался в обратном. Никто ничего не подозревал. Ольга была слишком молода, а Николай Григорьевич пользовался чересчур прочной репутацией. Приблизительно через год Ольга как будто охладела к нему. Встречи сделались реже. Николай Григорьевич не настаивал. Еще через несколько лет отношения их сделались совершенно дружескими, и сохранилась только память о былом. Скарятин предполагал, что Ольга Сергеевна захочет выйти замуж. Он даже приглядывал для нее женихов и подумывал о том, чтобы дать ей приданое. Но Ольга Сергеевна даже не заговаривала о возможном замужестве. Ее как будто полностью устраивало положение компаньонки при подрастающей и расцветающей Анне. Николаю Григорьевичу следовало бы встревожиться таким обстоятельством, но он в ту пору увлекся оперным театром и возобновил старинную свою дружбу с композитором Бухоневым, приятелем по временам учебы в Петербургской консерватории (которую Николай Григорьевич, впрочем, так и не закончил). * * * В последние годы старушка княжна странно расцвела. Свежий румянец блуждал по ее щечкам. У нее даже поубавилось морщин. Она полюбила прогулки по саду и даже за границами его, в перелеске неподалеку от «Родников». Обычно Соня и Харитин сопровождали ее. Соня несла корзину с закусками, а Харитин вел княжну под руку. Разговоры велись самые обыкновенные: мелкие сплетни, грядущие заготовления брусники и клюквы, способы засолки огурцов, необычные имена, даваемые при крещении… Кузьма Кузьмич Городинцев, один из наиболее уважаемых землевладельцев в округе, не состоял в близких отношениях с княжной и избегал бывать у нее в гостях. Однако он чрезвычайно ценил Николая Григорьевича Скарятина и, навещая того однажды, по делам театральной благотворительности, поневоле вступил в разговор о княжне Мышецкой. Николай Григорьевич высказал все прямо: — Ни вы, ни я, Кузьма Кузьмич, не разделяем пристрастия княжны ко всем этим несчастным, полубольным старухам, которые окружали ее на протяжении многих лет. — Точно, — проворчал Кузьма Кузьмич. — Здесь вы абсолютно правы. На месте княжны я бы выписал к себе молодых родственников, племянников, чтобы приучать их к хозяйству, знакомить с «Родниками», которые кто-нибудь из них непременно унаследует. Николай Григорьевич выдержал паузу в лучших театральных традициях. Лисистратов зачастил в то время к Скарятиным и, в обмен на хороший ужин и возможность чтения свежайшей прессы, только что доставленной из Петербурга, щедро снабжал их лекциями по актерскому искусству. Поэтому-то Николай Григорьевич и научился разным приемам, вроде выразительных пауз. Однако Кузьма Кузьмич, не сведущий в театральном искусстве, на эту паузу никак не отозвался, почему Николай Григорьевич почувствовал себя несколько глупо. Прокашлявшись и запив смущение чаем с согревающим бальзамом, Николай Григорьевич пояснил: — Я, собственно, о новых приживалах княжны, с которыми, по слухам, она проводит все свое время… Особенно об этом греке. Вам на сей счет что-нибудь известно? — Я мало интересуюсь обстоятельствами княжны, — с достоинством ответствовал Кузьма Кузьмич. — Впрочем, есть у меня одно соображение. Нам следует нанять шпиона. Николай Григорьевич широко раскрыл глаза от удивления, услыхав подобное, а Кузьма Кузьмич усмехнулся с очень довольным видом. — Кажется, вы, Николай Григорьевич, большой охотник до театра, — проговорил он. — Ну так вот вам чисто театральный эффект, как в пьесе про злодеев. Наймем шпиона, и пусть подслушает, о чем толкуют на прогулках княжна и эти ее прихвостни. Уверен, они внушают ей разные неподобающие идеи, отчего старушка все больше выживает из ума. — Что вы имеете в виду? — нахмурился Николай Григорьевич. — А вот и узнаем! — зловеще сказал Кузьма Кузьмич. Был призван Лисистратов, как человек, склонный к авантюре. Узнав, что от него требуется, Лисистратов последовательно возмутился, испугался, надулся, принял важный вид и, в конце концов, согласился за пятнадцать рублей. Он отсутствовал четверо суток. Николай Григорьевич уже начал беспокоиться о его участи. Однако под вечер четвертого дня Лисистратов все-таки явился, чрезвычайно похмельный. Он весь трясся, так что его пришлось уложить в постель и дать ему таблетки. Говорить связно Лисистратов был не в состоянии. Наутро был призван Кузьма Кузьмич, и состоялся своего рода «военный совет». Лисистратов, бледный, умытый, застегнутый на все пуговицы, драматически докладывал, как крался он за княжной, Софьей и Харитином, как старушка шла мелкими шажками, а Харитин держал ее под локоть. Софья же брела, широко метя подолом траву, и корзина с припасами покачивалась на ее руке. — Затем вышли они на лужайку и устроились в тени. Княжне подали подушку. — А подушку кто нес? — заинтересовался Кузьма Кузьмич. — Софья. Подушка была привязана к корзине, — объяснил Лисистратов. — Не перебивайте меня, пожалуйста, Кузьма Кузьмич, потому что я боюсь утратить нить. — Я лишь уточняю детали, — возразил Кузьма Кузьмич. — Любая может оказаться решающей. Даже подушка. — Почему подушка? — заволновался Лисистратов. — В подушке легко пронести лучевой пистолет или спрятать в ней ядовитого скорпиона, — пояснил Кузьма Кузьмич. Лисистратов раздраженно дернул углом рта и продолжил: — Итак, княжна уселась на подушку, Харитин — рядом с ней, а Софья разложила на маленькой скатерти бутерброды, пирожки и вынула бутыль с напитком. Скатерть также находилась в корзине, — добавил Лисистратов на всякий случай и покосился на Кузьму Кузьмича. — Они принялись кушать. Говорили на разные темы. Княжна вспоминала случаи, как приживалки пытались ее обмануть и как они при этом глупо выглядели. Софья очень смеялась. — А Харитин? — спросил Николай Григорьевич. — Мне показалось… — медленно проговорил Лисистратов. — Мне показалось, что Харитин вообще не знает, как это — смеяться. Как говорится в драме «То здесь, то там, или Смутные времена», «человек — прямоходящее, без перьев, умеющее смеяться». — И пить водку, — прибавил Николай Григорьевич, как будто без всякой задней мысли. Лисистратов, однако, возмутился: — При чем здесь водка? Некоторые животные также употребляют алкоголь и даже страдают пристрастием. Такие случаи описаны. Пьянство — не единственно человеческое свойство, в то время как смех присущ только человеку. Вы, очевидно, предполагаете, что раз я актер, то и думать не умею, а только выполняю требования постановщиков? Ну так это ваше заблуждение, потому что в пьесах много глубоких мыслей, так что я как актер пропускаю сквозь себя, можно сказать, всякую мудрость. Кузьма Кузьмич сказал: — Ни в чем таком мы вас не подозреваем, Лисистратов. Итак, Харитин не смеялся, а Софья смеялась. — Да. — А потом? — Потом говорили о погоде. Сравнивали с Москвой. — Ясно, — кивнул Кузьма Кузьмич и устремил на Николая Григорьевича многозначительный взгляд. — Я вел записи, но свериться с ними не могу, потому что, кажется, потерял в трактире, — сказал Лисистратов. — В общем, разговор был самый незначительный. Пока говорили, Харитин взял княжну за руку и поднес к губам. — И… что? — насторожился Николай Григорьевич. Лисистратов пожал плечами: — Ничего. Он целовал ей руку. Довольно долго. Она этого даже как будто не замечала. Не смотрела на него. Продолжала болтать с Софьей. Затем Харитин отошел от них обеих, лег в траву, закрыл голову руками и скрючился. Лежал так с четверть часа. Я видел, как он ногой дрыгает, — прибавил Лисистратов. — Трава колебалась. А женщины все болтали. Софья наливала княжне чай. Княжна пару раз подносила к глазам ту руку, которую целовал Харитин. Разглядывала недоуменно. Мне показалось, что она даже не вполне понимала происходящее. На этом — все. — Все? — поднял брови Кузьма Кузьмич. — Где же вы отсутствовали столько времени? — Не мучайте меня, Кузьма Кузьмич! — вскричал Лисистратов. — Вам ведь хорошо известно, как я потратил отпущенные мне дни! — И отпущенные вам деньги, — вставил Николай Григорьевич. — Я должен был снять напряжение, — объяснил Лисистратов. — Однако увлекся и слегка… перестарался. Что ж, не в первый раз алкоголь оказывается сильнее человека. — До сих пор я не усмотрел ничего такого, что требовало бы столь радикального снятия напряжения, — сказал Кузьма Кузьмич. — Когда я уже уходил, Харитин встретился со мной взглядом, — сказал Лисистратов, содрогаясь. — Поверьте, господа, у меня мороз прошел по коже. Харитин знал, что я слежу. Он лежал в траве, весь бледный, застывший, как будто бы без сил. Я немного увлекся, наблюдая, и, наверное, высунулся из-за куста. Клянусь, я не подозревал, что он может слышать! И вдруг он приподнялся и глянул. Мне почудилось, будто он приблизился в единое мгновение, надвинулся на меня. Магнетизм взора так действует. Как будто между нами не осталось никаких тайн, если вы понимаете, что я имею в виду. Он извлек из меня все мои жалкие секреты и взамен намекнул на свои. А потом… потом он улыбнулся. И я побежал. Лисистратов вытер платком лоб и заключил: — Вот, собственно, и все. Квинтэссенцию извлекайте сами, господа, какую вам угодно. Все трое совещались довольно долгое время, но ни к каким определенным выводам так и не пришли и в конце концов велели лакею принести хороший коньяк, а к коньяку — шоколад и апельсины из теплицы, так что вечер закончился очень приятно. Лисистратов заночевал у Николая Григорьевича, а Кузьма Кузьмич поехал к себе в «Осинки» на нанятом электромобиле. Глава двадцать четвертая Княжна умерла ранней весной, на следующий год после появления в ее доме Харитина. Перед смертью она была очень веселой, благостной, всех одаряла и благословляла, но, кажется, вообще плохо понимала происходящее. Харитин скрывался в комнатах в глубине дома; его никто не видел почти месяц. Софья не отходила от постели своей благодетельницы. За эту зиму молодая девушка вытянулась, сделалась почти взрослой. Ее блеклое лицо еще больше подурнело. Она одевалась очень строго, во все темное, без рюшей, воротничков и украшений. У многих в Лембасово не было сомнений, что после смерти княжны Софья Думенская уйдет в монастырь. К числу немногочисленных скептиков на счет Софьи принадлежал Лисистратов. В те дни он просиживал в трактире, где, по его словам, «наблюдал народные типы для лучшего вживления в роль». Услыхав в очередной раз соображение досужего сплетника насчет «бедной Сони», Лисистратов тяжко поднялся над скамьей. — Вы все! — проговорил он, обводя немногочисленных трактирных посетителей (включая какого-то заезжего торговца, который вообще не имел никакого отношения к Лембасово, а просто зашел покушать по дороге). — В-вы!.. Вот в горах Тибета, где самая мудрость собралась, — там есть белые монастыри и черные. Слыхали? Да откуда вам, невеждам… Ну так вот. В черных монастырях все наоборот. В белых монастырях служат днем, в черных — ночью. В белых ходят по часовой стрелке, когда процессия составляется, — Лисистратов для наглядности повращал рукой вокруг своей головы. — А в черных — против часовой стрелки. Все как бы назло там делается. — Это ты к чему, Лисистратов? — крикнул один весьма дерзкий пьяница, который пил много, всегда за чужой счет и никогда не пьянея до конца (Лисистратов ему в этом отношении завидовал). — Это я к тому, что если б мы жили на Тибете, то Софья Думенская ушла бы в черный монастырь и ходила бы там против часовой стрелки, — Лисистратов опять покрутил рукой вокруг своей головы, но теперь в противоположную сторону. — А раз мы, благодарение Бога, не на Тибете живем, а в России, то и черных монастырей у нас нет. И, стало быть, Софья Думенская пребудет в миру. Вот и все, что я вам, дуракам, хотел сказать, а поняли вы или нет — ваша беда. С этим Лисистратов победно проглотил стопку и уселся обратно на скамью. — Во выразился! — заметил дерзкий пьяница. — Ну Лисистратов! Энциклопедического ума человек. Между тем Софья не отходила от княжны, меняла на ней платье, сама готовила для нее питье. Княжна слабела с каждым днем. Приживалки притихли, перешептывались насчет Софьи — уж не травит ли она благодетельницу каким-то медленным ядом? Но Софья не препятствовала никому подходить к княжне и даже пробовать ее питье. Вызванный из Петербурга доктор подтвердил, что за княжной ведется самый правильный уход. «К несчастью, возраст… — заключил доктор, угощаемый чаем с клюквенным пирогом. Приживалки, сдерживая рыдания, толпились вокруг стола. Доктор с аппетитом кушал пирог. — Годы постепенно берут свое. Такова участь всего живущего на земле. Можно исцелить болезнь, но невозможно исцелить старость… А княжна весьма немолода. Наша первейшая обязанность — обеспечить для нее покой, окружить ее любовью». После этого он отбыл. Нотариус и священник явились одновременно. Священник поставил свидетельскую подпись на завещании княжны; затем нотариус удалился, а княжна получила последнее напутствие и приобщилась. И наконец, когда все уехали, а всхлипывающие приживалки разошлись по своим комнатушкам, и в комнате у княжны осталась гореть только одна лампада, туда крадучись вошел Харитин. * * * Старушка княжна Мышецкая неузнаваемо преобразилась после смерти — преобразилась до такой степени, что многие ее старинные знакомцы решительно ее не узнавали в гробу. Она выглядела значительно моложе своих восьмидесяти девяти лет. На какие-то мгновения людям, пришедшим проститься с ней, виделась юная прелестница, какой никто из них княжну, разумеется, помнить не мог. Видение длилось по несколько секунд, но посетило почти всех, так что на похоронах только об этом и было толков. В белоснежном кружеве, с белоснежными волосами, с ясным, разгладившимся лбом и опущенными веками, умершая излучала спокойную, уверенную красоту, не подвластную, казалось, ни времени, ни тлению. Она выглядела существом из снежной страны, заснувшим весной, но готовым пробудиться при первом же наступлении новых холодов. Отпевание было трогательным. В церкви выделялись предполагаемые наследники княжны — трое ее племянников и две племянницы, в том числе одна двоюродная. Женщины были в строгом трауре, мужчины — в мундирах, но с черными бантами на груди. Приживалки, в черных рюшах, нашитых повсюду — на чепцах, на пелеринах, на юбках, даже на перчатках, — заполонили всю церковь. Казалось, на одного Лембасовского обывателя приходится по две-три опечаленных старушки. «Курицы из погорелого курятника», — выразился о них Кузьма Кузьмич. Софья держалась особняком. На ней было все то же строгое черное платье. Она выглядела совершенно как обычно, разве что веки у нее чуть покраснели, что легко объяснялось бессонными ночами. Харитина нигде не было видно. Впрочем, о нем почти не вспоминали, поскольку он скрывался уже больше месяца, и многие даже полагали, что он наконец уехал из Лембасово. После того, как гроб княжны был закрыт и погружен в земное чрево на Лембасовском кладбище, родственники княжны, окруженные роем приживалок, направились к барскому дому. Там, где некогда княжна устраивала свои большие чаепития, разместились пять племянников покойницы, нотариус и приживалки. Софья стояла возле самого выхода, скрестив на груди руки, безучастная к происходящему. В полной тишине нотариус вскрыл конверт и прочел: — «…в здравом уме… все мое имущество, за исключением оговоренных выплат, оставляю верной моей Софии Дмитриевне Думенской…» Софья усмехнулась и плотнее сжала руки, как бы готовясь выдержать натиск бури. Старшая племянница, шумя платьем, поднялась. — Я ведь говорила, что мне здесь делать нечего! — произнесла она и, бросив на Софью испепеляющий взгляд, вышла. Вторая племянница осталась сидеть с кислым видом. Штабс-капитан Мышецкий, очевидно, более других рассчитывал на наследство от старушки-тетушки. Он сильно покраснел и невольно сжал кулаки. Подступив к Софье, он проговорил: — Тебе это с рук не сойдет, интриганка. Софья слегка отвернула от него лицо и ничего не ответила. — Я с тобой разговариваю! — наступал штабс-капитан. — С тобой, безродная, ничтожная… — Сядьте, Вольдемар, — морщась, произнесла оставшаяся племянница. — Вы нас позорите. Разве можно всерьез разговаривать с этой… — Она брезгливо посмотрела на Софью и сразу же отвела глаза. Второй племянник, помоложе, но в более высоком (майорском) чине, сказал холодным тоном: — Разумеется, это завещание будет оспорено. Тетушка была не в своем уме, когда составляла его. Ее наверняка вынудили. Третий племянник, в штатском (он был юристом), с завидным хладнокровием спросил у ближайшей к нему приживалки, нет ли где-нибудь водки, и ему подали в граненом стаканчике. Нотариус положил завещание на стол и прикрыл его ладонью. — Могу вас заверить, что княжна была в наилучшем расположении духа, когда изъявляла свою последнюю волю, — заявил он. — В качестве свидетеля она призвала местного священника, отца Алексия Введенского. Можете поговорить с ним. Уверен, он с готовностью поделится с вами собственными соображениями касательно душевного состояния покойной ныне княжны. — Но почему… посторонний человек… наверняка она вынудила… — заговорили два племянника разом, в то время как племянник в майорском чине и оставшаяся племянница кисло улыбались. — Господа, господа! — остановил их нотариус. — Что значит — «вынудила»? Как вы себе это представляете? — Как? Да очень просто! — вскинулся штабс-капитан Мышецкий. — Обыкновенным шантажом! Да-с, господа, шантажом! Это самый привычный прием для особ такого разбора. Наверняка она разузнала какую-нибудь тайну княжны, которую та хотела сохранить, и угрожала раскрытием. — Тайну? — удивился нотариус. — О чем вы толкуете? — Каждый человек, особенно проживший долгую жизнь, может иметь тайну, — уперся штабс-капитан. — Положим, княжна опасалась разоблачения… — В возрасте княжны, да еще на смертном одре странно опасаться разоблачения, — указал нотариус. — Земные тяготы давно уже остались для княжны в прошлом. — Это вам так кажется, — запальчиво, как школьник, возразил штабс-капитан. — А на самом деле в старости те же самые страсти, что и в молодости, только более закостенелые. У нас была лекция по повышению нравственности личного состава, архиерей приезжал, так что не думайте, будто я от себя говорю, от собственного немощного мудрования. Возможно, у княжны имелись внебрачные дети, за участь которых она опасалась! — Это действительно чересчур, — проговорил майор Мышецкий, поймав отчаянный взгляд нотариуса. — Вольдемар, Катишь права. Вы положительно нас позорите. Помолчите. Вольдемар пожал плечами. — Раз вы все на ее стороне… — И он замолчал, отвернувшись и положив ногу на ногу. Майор Мышецкий обратился непосредственно к Софье: — Как вы понимаете, мадемуазель Думенская, это завещание будет опротестовано в суде. И если найдутся хоть мельчайшие доказательства, что вы каким-то образом влияли на тетушку… — Да, — заговорила Софья. Все взгляды обратились на нее. — Именно. Я оказывала влияние на покойную княжну. Вы говорите, что вы — близкие люди и потому должны наследовать. Но если к вам приезжал архиерей, — она впилась глазами в штабс-капитана, который досадливо дернул головой, словно отгоняя назойливую муху, — то он должен был просветить вас насчет «ближнего». Вы, конечно, знаете притчу о человеке, на которого напали разбойники. Добродетельные священники и единоплеменники пострадавшего проехали мимо, а самаритянин оказал ему всяческую помощь… Кто же ближний для этого бедняги? — Намекаете на то, что вы — самаритянин? — насмешливо улыбнулась племянница княжны. — Вовсе не намекаю, а прямо говорю… Пока из-под княжны нужно было выносить горшки, годилась и София, а когда настала пора делить ее деньги, явились близкие родственники. — Она нас не призывала, — сказала племянница. — Это тоже прошу учесть. — Я не намерена ничего учитывать, — отозвалась Софья. — Княжна выразила свою последнюю волю. Вы не уважали княжну при ее жизни — теперь вы не уважаете ее после ее смерти. Прошу вас покинуть мой дом. Вы здесь нежеланные гости. — Мы обратимся в суд, — еще раз предупредил майор. — До свидания, — обрезала его Софья. Когда племянники княжны бесславно удалились из «Родников», Софья быстро и безжалостно избавилась от приживалок. Впрочем, каждая получила, по завещанию, немного денег и забрала из своей комнаты все вещички — подарки княжны, какие только захотела. На четвертый день после похорон Софья осталась в доме одна. Все комнаты стояли нараспашку, все окна были открыты. Холодный весенний воздух ворвался в опустевший дом. Софья спустилась в подвал. — Харитин, — позвала она. Не отвечая, он бесшумно приблизился к ней. Она протянула к нему руки, и он, наклонившись, быстро куснул ее за запястье. Софья закрыла глаза. Странное ощущение охватило ее: она как будто и падала, и летела вверх, у нее кружилась голова. Харитин одновременно и забирал у Софьи частицы жизни и отдавал ей силы; он выпивал глоток Софьи и вливал в те же вены глоток Харитина. — Довольно, — не выдержала Софья, отбирая у него руки. — Довольно, мне сейчас станет дурно. — Ты вся дурная, — прошептал Харитин. — Пусти, — она высвободилась. — Идем. Все разъехались. — В доме пусто? — спросил он. — Да. Только ты и я. Идем же, мне здесь душно. Они поднялись наверх и уселись рядом на кровати Софьи, на сквозняке. В соседней комнате ветер хлопнул оконной рамой, сшиб на пол какую-то вазочку. Софья рассмеялась. — Ты и я. Просто не верится, Харитин! — Я люблю тебя, — сказал он, потянувшись губами к ее шее под подбородком. Она чуть отстранилась. — Не трогай меня. — Мне… пора. — Так скоро? — Я слишком много отдавал княжне. Я голоден, София. — Я покажу тебе подходящего человека, — обещала Софья. — Кто он? — Мой враг. — Почему? — Что — «почему»? — не поняла Софья. — Как можно быть твоим врагом? — пояснил Харитин. — Ты хорошая. У тебя даже запах сладкий. Он лизнул ее подбородок. — И пот сладкий, и слезы, и слюна, — прибавил Харитин. Софья положила пальцы ему на губы. — Никогда так не говори при людях, — предупредила она. — Тот человек ненавидит меня потому, что сам хотел завладеть домом и всеми землями. — Я убью всех, кто не любит тебя, — обещал Харитин. Это прозвучало совершенно по-детски: так маленький сын дает обещание матери расправиться с ее обидчиками. «Почему мамочка плачет?» — «Мамочку обидели злые люди. Они называются кредиторы. Папочка, когда уходил к Боженьке, не угодил этим людям, и теперь они вымещают свою злобу на мамочке». — «Я изведу всех злых кредиторов, мамочка. У меня есть деревянная сабелька». И мамочка, обливаясь слезами, прижимает к себе своего храброго защитника. Только Софья, в отличие от бедной мамочки, слишком хорошо знала: ее мальчик не грозит попусту. За каждую пролитую Софьей слезинку будут выпущены из человечьих жил целые реки крови. — София, — заговорил опять Харитин, — ты спасла меня. Ты дала мне пить, когда я умирал в твоей пещере. Ты меня спасла, и я люблю тебя. Я твой. Я совсем твой. Но так будет не всегда. Это не потому, что я перестану тебя любить. Просто… Просто я заранее знаю, что так случится. Я уйду. Ты станешь старая и умрешь. Ты не сможешь долго прожить, когда я уйду. Но пока этого не случилось — я твой. — Он положил ладони себе на горло и запрокинул голову. — Весь твой, София. Она обняла его, покачала, как маленького. — Ты предашь меня, Харитин? — Еще нескоро. — Это ведь не будет предательством? — Нет, София. Я люблю тебя. — Это будет нескоро, — повторила Софья. — Что бы ты ни сделал, Харитин, ты не перестанешь меня любить, потому что я тебя спасла. Она расстегнула пуговицы на своем черном платье, сбросила блузку, перешагнула через юбку. Холодный ветер впился в ее обнаженное тело твердыми пальцами. Харитин, сидя на кровати, смотрел на нее снизу вверх. Потом он простодушно сказал: — Я не умею. — Я тоже, — ответила Софья и засмеялась. * * * Майор Мышецкий был обнаружен мертвым в Петербурге, на улице, неподалеку от клуба, куда он по четвергам ходил играть в карты. Смерть майора выглядела загадочной. Он скончался от колотой раны в области шеи. Следствие полагало, что майор был убит где-то в другом месте, поскольку следов крови на мостовой не было обнаружено. Штабс-капитан Мышецкий очень бушевал в следственном управлении, требовал «навести порядок» и настаивал на том, что в смерти его брата повинна «эта чертовка» Думенская. Однако Думенская безвылазно сидела в те дни в Лембасово, так что штабс-капитану пришлось умерить свой пыл и отправиться в полк без всякой надежды на «осуществленное правосудие». Тяжба по делу о завещании княжны началась и тянулась, однако выглядела она безнадежно: подкопаться к документу было невозможно. Не сохранилось даже намека на то, что княжна могла быть признана невменяемой; напротив, свидетельства лечащего врача старушки указывали на необычайную ясность ее сознания. Третий племянник княжны, судейский чиновник по имени Казимир Мышецкий, продолжал заниматься делом и время от времени наведывался в суд. Большого энтузиазма он не проявлял, но и сдаваться так быстро, как его пылающие гневом братья, не намеревался. Летом в заседаниях суда произошел перерыв, а осенью они неожиданно были отложены по просьбе самого Мышецкого, который вдруг начал сильно кашлять и решил уехать за границу. Он взял отпуск и отправился в Баден на воды. Глава двадцать пятая Осень в Германии похожа на рисунок из детской книги. Русского человека, однако, завораживает по преимуществу не столько фахверковая архитектура, сколько то обстоятельство, что природа в Европе до странного непохожа на нашу. Кажется — тот же дуб, но приглядеться — листья и мельче, и вырезаны совершенно по-иному. И клены выглядят иначе — ярче, причудливей. Одни только березы повсюду белоствольны и девственно-печальны. Зато, например, такое чудное дерево, как платан, в наших краях и вовсе не растет, а в Европе — пожалуйста; и обратно — до странного мало там елок. В общем, есть, над чем призадуматься. Иные мыслители из этого различия делают закономерный вывод об особенных путях развития России и, надо полагать, не слишком ошибаются. Баден с его игрушечными домами и церквями такими аккуратными, словно их собрали из картона, лежал в хорошенькой долине между старыми, прирученными горами. Над широкими каналами были переброшены мостики, с которых свисали в горшках живые цветы. Два раза в день по каналам проезжала лодка, в которой находились садовники. Под каждым мостом лодка останавливалась, и садовники срезали увядшие растения. Ближе к горам террасами высились многоэтажные отели, а сами «воды» — источающие тухлый запах тепловатые фонтанчики — находились в длинной галерее, выстроенной в классическом стиле. Если не знать о водах, то галерея эта выглядела верхом бессмыслицы: протянутая посреди парка дорическая змея с треугольными фронтончиками там, где у русской змеи был бы кокошник. Парк своей ухоженностью напоминал пуделя; «змея» с раздутой средней частью, где помещалась большая зала для выдачи стаканчиков, наводила уныние. Иными словами, Казимир Мышецкий был здесь решительно всем недоволен. Он пил вонючую воду, бранил заграницу и особенно немцев; бранил он и Петербург, когда вспоминал о нем, ссорился с гостиничной прислугой и слыл «желчным малым». Из всей публики Мышецкий сошелся только с поручиком Вельяминовым, который находился в Бадене после ранения. В своем роде Вельяминов представлял полную противоположность Мышецкому. Бивуачная жизнь приучила его переносить любые неудобства и мириться с любым соседством. Поэтому Вельяминов был единственным, кто выдерживал общество Мышецкого и даже составлял ему пару при игре в карты. Их часто можно было видеть молчаливо прогуливающимися в парке или сидящими в галерее, каждый со своей газетой. Каждое утро Мышецкий подробно докладывал ухаживающей медсестре о том, как прошла ночь — покойно или беспокойно, кашлял для нее в пробирку и следил за тем, как она заносит данные в особую расчерченную тетрадь. Вельяминов также представлял похожие рапорты, однако касательно своего ранения в область легкого. Сестра прилежно делала записи в тетрадочке, а Вельяминов заглядывал ей через локоть и отпускал заранее заготовленные остроты. Сестра скупо улыбалась, скучным тоном произносила: «Herr Weljaminov ist der grosse Schalk», т. е. «Герр Вельяминов — большой шалун» — и уходила. Однажды Вельяминов ущипнул ее за зад и гордился этим целый день. На следующее утро к нему прислали новую медсестру. Впрочем, Вельяминов не увидел между новой и прежней большой разницы, «так что если они предполагали наказать меня этой переменой, то основательно промахнулись», сообщил он тем же днем своему приятелю Мышецкому. В таких невинных забавах проходили дни, и продолжалось это до тех самых пор, пока однажды Мышецкий не заметил в аллеях парка женщину, показавшуюся ему знакомой. Он прервал обстоятельное повествование Вельяминова об одном «лихом деле» и указал на женщину: — Смотрите, Вельяминов! Тот прищурился. — О, пикантная штучка! — Вельяминов нисколько не был обескуражен тем, что его перебили: появление незнакомки стоило того. — Я здесь ее прежде не видел. — Я тоже, — сквозь зубы произнес Мышецкий. — Вы, кажется, ее знаете? — К несчастью. Вельяминов засиял своей простодушной широкой улыбкой. — Казимир, немедленно рассказывайте мне все! — Эта дама — злостная интриганка, — произнес сквозь зубы Мышецкий. — Я веду с ней долгую судебную тяжбу, которую уже не надеюсь выиграть, хотя вся правда — на моей стороне. Вельяминов поглядел на Мышецкого с любопытством. — Так вы сутяга! — воскликнул он так радостно, словно обнаружил какой-то новый вид лучевого пистолета, пленительного по своим дальнобойным качествам. — Я должен был догадаться — по цвету вашего лица и кислой складке губ, а я, осел такой, и не подозревал! Ну, впредь буду знать! И он крепко пожал Мышецкому руку. Тот с досадой вырвался. — Вы все паясничаете, Вельяминов, а между тем эта Думенская — хитрая тварь, и от нее могут последовать большие неприятности. Что она здесь делает, хотел бы я знать? — Думенская? — переспросил Вельяминов, слегка озадаченный. Он даже нахмурил брови, отчего его широкий лоб неумело смялся складками. — Вам знакомо это имя? — в свою очередь удивился Мышецкий. — Да… если ее зовут Софья. — Софья Дмитриевна, — уточнил Мышецкий. — Точно, она. — Вельяминов покачал головой. — Как выросла! Я встречал ее несколько лет назад, на одном бале… Тогда она носила траур и выглядела совершенной девочкой. Ну конечно! — Он хлопнул себя по ляжке. — Мышецкий! А я-то гадаю, отчего фамилия ваша сразу мне глянулась. Я ведь знавал когда-то старенькую княжну Мышецкую. Почтенная старушка, много бантов на одежде и по бриллианту на каждом пальце. Играла в карты и благосклонно гневалась на молодежь. — В таком случае, вы будете сильно удивлены, когда я скажу вам, что Софья Думенская унаследовала все ее состояние, — сказал Мышецкий. — Фью! — отреагировал поручик Вельяминов. — Вот это штучка! И он снова посмотрел на Софью в белом платье, которая мелькнула среди деревьев. — Собственно, я как раз и оспариваю в суде ее право… — А старуха оставила завещание? — перебил Вельяминов бесцеремонно. — Именно, — ответил Мышецкий. — Гиблое ваше дело, дружище, — сказал Вельяминов. — Вы и сами это, наверное, понимаете. Против завещания очень мало можно сделать, а если старуха писала его, не выжив из ума, — то и вовсе ничего… А кто это с Софьей? — Понятия не имею. Они попытались рассмотреть спутника Софьи Думенской, но ни Вельяминову, ни Мышецкому это не удалось. Они видели только, что она опирается на руку какого-то мужчины или, скорее, юноши, и что юноша этот ниже ее ростом. Вскоре Вельяминов распрощался с Мышецким и, заявив, что идет на процедуры, двинулся через парк на поиски Софьи Думенской. Он не сомневался, что встретит ее где-нибудь возле «Беседки Свободы» — хорошенькой беленькой ротонды, построенной на искусственном холме, так, чтобы оттуда можно было со всеми удобствами любоваться горами. Несколько раз он видел в аллее белое платье, но это оказывалась не Софья. Вельяминов, однако, не отчаивался, поскольку был гусаром, и вскорости действительно обнаружил искомую даму, однако не в «Беседке Свободы», а неподалеку от герм Гете и Шиллера. Представленные в виде древнегреческих божеств, без рук и ног, как бы надетые на кол, знаменитые германские друзья-поэты замыкали собою густую дубовую аллею. Софья задумчиво смотрела то на одного, то на другого. Она уже открыла рот, чтобы высказать какое-то соображение на счет увиденного своему спутнику, как перед нею вырос гусар Вельяминов и весело поклонился. — Счастлив снова видеть вас, — произнес он. Софья слегка насупилась и отступила на шажок. — Мы разве с вами знакомы? Он посмотрел на нее с улыбкой. — Разве вы не помните меня, госпожа Думенская? Я — Вельяминов. — Михаил, — сказала Софья, сразу же перестав дичиться. — Софья, — и Вельяминов поцеловал протянутую ему руку. Он ощутил крохотные рубцы на ее коже, как будто она несколько раз порезалась маленькой бритвочкой, и решил, что это произошло при заточке карандашей. Наверное, она рисует, как многие девицы, склонные к задумчивости и уединенному образу жизни, подумал Вельяминов не без умиления. — Позвольте вам представить, — Софья обернулась к своему спутнику, — это Харитин. Мой… друг. — Она чуть запнулась перед словом «друг», словно хотела выделить его особо. Вельяминов без малейшего удовольствия пожал сухую ладошку Харитина. Почему-то он чувствовал брезгливость по отношению к этому болезненному, изломанному красавчику. — Харитин — это имя или фамилия? — спросил Вельяминов. Софья восхитилась его способностью говорить бестактности, не ощущая ни малейшего смущения. — Это имя, — мягко ответил Харитин. — Ну, мало ли что может быть, — просто сказал Вельяминов. — Всегда лучше уточнить заранее. Харитин посмотрел на Софью вопросительно, как будто не знал, что ответить. Софья улыбнулась Вельяминову. — Вы правы, Михаил, — сказала она. — Вы что здесь делаете? — Как — что? — удивился Вельяминов. — Что вообще русский человек делает в Бадене? Поправляет здоровье путем распития воды, воняющей тухлыми яйцами, ругает все немецкое и решительно не едет домой, потому что дома еще хуже. — Ой, — Софья засмеялась. — Да вы ипохондрик! — Здесь так принято, — ответил Вельяминов, очень довольный собой. — К тому же у меня была обширная практика. Учился у здешнего приятеля моего, Казимира Мышецкого. Лицо Софьи потемнело. — Мышецкий? Он здесь? — А вы разве не знали? — Нет. — Мышецкий уверен, что вы его преследуете. — Ну, если он так уверен… — Софья обменялась быстрым взглядом с Харитином. — Возможно, я постараюсь не разочаровать его… Вельяминов пожал плечами. — Черт с ним, с Мышецким. Скучный тип. Просто другие русские еще невыносимей. Вы любите говорить о болезнях, Софья Дмитриевна? — Ненавижу, — сквозь зубы процедила Софья. — Вот и я… недолюбливаю. А местное общество все помешано на болезнях. Точнее, они считают, будто помешаны на здоровье, но здоровье для них заключается в перечислении разных недугов и способов их исцеления. — А вы чем недугуете? — спросила Софья. — Вам правда интересно? — Правда. — Я недугую дротиком, пробившим мне левое легкое, — сказал Вельяминов. — Этот дротик очень больно из меня вытаскивали. Наш костоправ опасался, что лезвие было отравлено, поэтому он поскорее вышиб его из моего туловища. Чтобы лезвие не превратило мои внутренности в кашу, он протолкнул его насквозь, а потом налил в отверстие водки. — Вы это всерьез рассказываете? — спросила Софья. — А вам нравится? — Очень… Для меня нет ничего слаще, чем послушать, как мучают красивого мужчину в военной форме, — отозвалась Софья. Она продела одну руку под локоть Харитина, другую — под локоть Вельяминова и медленно двинулась по дорожке парка. — Ну, продолжайте же, Вельяминов! — потребовала Софья. — Вы же видите, как я наслаждаюсь. — Я пропущу все те слова, которые произносились нашим костоправом, пока он вынимал из меня дротик, — послушно заговорил опять Вельяминов. — Во всяком случае перед тем, как потерять сознание, я усвоил, что доктор желает мне только добра, а ведь это главное. Когда же я очнулся, то обнаружил себя в полевом госпитале. На мне было много твердых бинтов, а сверху нависала плоская медсестра с лошадиным лицом. В ее руке блестел шприц. — Это прекрасно, — вздохнула Софья. — Жаль, что я не могла этого видеть. — «Перевернитесь на живот, господин поручик!» — грубым голосом произнесла медсестра, — повествовал Вельяминов, краем глаза поглядывая на Софью. — Божечка ты мой! — ахнула Софья. — Я сейчас упаду в обморок! — Да-с, Софья Дмитриевна, вот так я и узнал о произведении меня в следующий чин, — добавил Вельяминов. — Скажите, Вельяминов, вы танцуете? — неожиданно спросила Софья. — Или дикарский дротик вышиб из вас эти таланты? — Отнюдь, — сказал Вельяминов с большим достоинством. — Гусарский поручик танцует при любых обстоятельствах. — Я все хочу посетить какой-нибудь здешний общественный бал, — призналась Софья. — В отеле «Минерва», где я остановилась, устраивают хорошие вечера, да только до сих пор мне не с кем было пойти. Вельяминов невольно перевел взгляд на Харитина. Тот смотрел угрюмо. Вельяминову показалось, что спутник Софьи вообще не слушает разговор, а блуждает мыслями где-то очень далеко. — Я с радостью, — заверил Вельяминов, пожимая руку Софьи. — Давно уже следовало пойти, да я как-то обленился. Да еще этот Мышецкий действует расслабляюще… Желчный тип. — Мышецкий — это который? — прищурилась Софья. — Казимир? — Угадали. Он считает вас своим врагом, Софья Дмитриевна. — У него есть для этого основания, — ответила Софья. — Поскольку он судится со мной из-за завещания княжны. Наверное, он вам уже рассказывал. — В самых общих чертах. — Это дело неинтересное, ни в общих чертах, ни в мелких, — сказала Софья. — Поместье — мое, такова священная последняя воля моей благодетельницы. Оспаривать ее — нарушать завет старушки, ничем не погрешившей ни перед Боженькой, ни перед людьми… Ничего, добрый Боженька все видит со своего пухового облачка в небесах, он все управит в мою пользу. Я ведь сиротка, Вельяминов, полная сиротка, а Божечка никого так не любит, как сироток. Вельяминов покачал головой. — Менее всего вы похожи на «сиротку», Софья Дмитриевна. — Да? — Она прищурилась. — Вас жалеть не хочется… — Какой вы нерусский человек, Миша. Русскому человеку всегда хочется кого-нибудь жалеть. Вельяминов кашлянул и спросил: — Вы, стало быть, все еще в Лембасово обитаете? — Стало быть. — Ну, и как там развиваются события? — В Лембасово? — Да. — Если вам о ком-то определенном хочется узнать, Вельяминов, то скажите прямо. Незачем ходить вокруг да около в надежде, что я угадаю. — А вы разве не угадываете, Софья Дмитриевна? — Если и так, — не стала отпираться Софья, — то что же препятствует мне мучить вас? Я ведь только что рассказывала, как обожаю смотреть на страдания красивых мужчин в военной форме. — Будет вам, — сдался Вельяминов. — Не дразните меня. Расскажите, как поживает Тамара Вязигина. Софья погрозила ему пальцем. — Вот вы какой бесчувственный! Расспрашиваете про одну женщину у другой! Ладно, так и быть: Тамара Вязигина вышла замуж за Потифарова. Вельяминов тряхнул головой. — Вот убейте меня, Софья Дмитриевна, не могу сейчас вспомнить, кто это такой. — Потифаров незабвенен, — засмеялась Софья. — Просто вы с ним не вступали в общение, оттого и не помните. — Ну и как, счастлива она? — Наверное… Человек редко бывает счастлив, Миша. — А вы? — Я? — Софья выглядела по-настоящему удивленной. — Да, вы, — настаивал Вельяминов. — Вы счастливы? — Почему вы спрашиваете об этом? — Вы очень сильно изменились. — Я была подростком, Миша. Растерянным, озлобленным подростком. Девочки в этом возрасте вообще нехороши, недовольны и жизнью, и собственной наружностью. Даже те, у которых имеются добрые родители. Так что говорить обо мне!.. Я была доставлена в дом княжны от гроба моего самоубийцы-отца. Как вы полагает, сколько было в поступке княжны милосердия, сколько — любопытства и сколько — желания властвовать над еще одним человеческим существом? Да если бы меня продали на каком-нибудь рынке рабов — я и то, кажется, чувствовала бы себя свободнее. — Вот уж никогда не подозревал, что участь приживалки так тяжела и терниста, — сказал бестактный Вельяминов. — Это смотря какая приживалка, — ответила Софья. — Иные, напротив, находят в утеснениях наивысшее удовольствие. — Скажите, Соня, — Вельяминов посмотрел на нее сбоку и мимолетно поразился неровности, обрывочности линии, обрисовывающей ее профиль, — скажите, только правду — или не говорите уж вовсе, — как вы сумели получить от княжны все наследство? — Вас Мышецкий подослал? — Конечно, нет… Впрочем, вы вольны подозревать. — Вольна, но не буду, — прервала его Софья. — К тому же, если вы и передадите Мышецкому мой ответ, ему это никак не поможет. Я и Харитин, если можно так выразиться, кормили княжну нашей молодостью. А ей очень нравилось чувствовать себя свежей и бодрой. К ней возвратилась ясность чувств, она испытывала настоящую радость, какой не знала уже очень много лет. — Как это — «кормили»? — удивился Вельяминов. — Вы слышали, наверное, что иные старики льнут к детям… Смотрят на маленьких слезящимися глазками и вспоминают собственное детство. А иные старцы заедают чужую юность. Нарочно измываются над собственными детьми или внуками. Но княжна была не из таких. И когда я говорю, что мы ее «кормили», я имею в виду — кормили в прямом смысле слова. — Она показала маленькие шрамы на своей руке. — Видите? Харитин, доселе безмолвно глядевший в сторону, вдруг усмехнулся и коснулся губами Софьиного уха. Софья отстранилась. Харитин склонил голову набок, как будто происходившее почему-то забавляло его. — Харитин забирал у меня жизненные силы и передавал их княжне, — сказала Софья. — Так почему бы ей и не оставить мне имение? Дорогие родственнички и пальцем ради нее не пошевелили, а я делилась с ней самым сокровенным и дорогим. Она помолчала и вдруг со смехом спросила: — Так вы по-прежнему хотите танцевать со мной в «Минерве»? — Да, — ответил Вельяминов. — Разве я дал вам хотя бы малейший повод усомниться во мне? Они дошли до конца аллеи и расстались: Софья отправилась в город, а Вельяминов — обратно к источнику. Ему пора было на укрепляющие процедуры. * * * После танцев Вельяминов почувствовал себя плохо, но говорить об этом Софье не стал. Он препоручил ее Харитину, все время просидевшему в креслах при выходе в холл отеля, и возвратился к себе в больничную палату на электромобиле, который по его просьбе вызвал гостиничный портье. Медсестра наутро заподозрила ухудшение в состоянии больного: повышенная температура и прочие признаки о том свидетельствовали. Поэтому Вельяминов был заперт в комнате и переведен на постельный режим. Он приготовился скучать, как вдруг, около двух часов дня, в окне его палаты показалось лицо. Палата располагалась на четвертом этаже, поэтому удивление Вельяминова было вполне естественным. Он приподнялся на постели и произнес: — Какого черта!.. Ногти заскребли по оконной раме, потом постучали в стекло. Вельяминов окончательно стряхнул с себя действие успокоительных препаратов и выбрался из постели. Он подковылял к окну, подергал шпингалет. Наконец половинка рамы поползла вверх, и тотчас же в комнату к Вельяминову проник гибкий юноша в одежде для занятий спортивными упражнениями. — Что, Вельяминов, не ожидали увидеть меня здесь? — проговорил юноша голосом Софьи. — Тьфу ты, — молвил Вельяминов, отступая и падая обратно на постель. — Софья Дмитриевна, нельзя же так конфузить людей. — Где вы видите здесь людей? — засмеялась Софья, сдергивая с волос спортивную шапочку. — Вы не себя ведь имели в виду? — Может быть, и себя, — проворчал Вельяминов. Он сильно был смущен при мысли о том, что Софья лицезрела его в полосатой пижаме и босиком. — Вам-то почем знать? — Медсестричке вы, однако, предстаете в натуральном виде, — сказала Софья, — а передо мной стыдитесь. — Медсестричка есть не столько человек, сколько орудие пытки, — ответил Вельяминов. — А вы, Софья Дмитриевна… Соня… — Вы, Миша, романтик, — сказала Софья. — Как вы здесь очутились? — спросил Вельяминов. — Насколько я помню, четвертый этаж находится довольно высоко над землей. — Я забралась по приставной лестнице, — сообщила Софья. — На уровне бельэтажа начинается водосточная труба. Она замечательно крепится к стене такими удобными скобками… Оттуда я перебралась на карниз и по карнизу… — Хотите сказать, что лезли в комнату к мужчине по водосточной трубе? — А вы хотите услышать, что я влетела к вам наподобие ангела? Вельяминов сказал, натягивая одеяло себе под подбородок: — Ну, и для чего вы сюда явились? — Мне стало скучно, вот и явилась. — Со мной, по-вашему, вам будет весело? — Вы, Миша, странно рассуждаете. «Весело» — вовсе не антоним к «скучно». «Весело» — антоним к «грустно»… Мне с вами может быть и весело, и грустно, но никогда не скучно. — Это еще почему? — подозрительно спросил Вельяминов. — Учтите, Софья Дмитриевна, я большой знаток женщин и претерпел от вашей сестры столько урона, что всякая ваша хитрость мне понятна, как на ладони. Софья покачала головой. — Нет никакой хитрости. Лучше подвиньтесь. Ишь, разлеглись один на целой кровати. Я тоже хочу лечь. — В каком смысле? — пробормотал Вельяминов, но подвинулся. Софья тотчас улеглась рядом с ним и обняла его одной рукой. — Да ни в каком, — ответила она. — В самом прямом. Хочу лежать. Сидеть — спина устает. Давайте, рассказывайте мне что-нибудь. Какую-нибудь мужскую глупую историю про то, как все провалились под лед и как вас вытаскивали по одному, и вы потеряли казенные сапоги… Или про то, как какой-нибудь подпоручик отличился на смотру… Или про лошадь. — Про лошадь? — Да. Мне сегодня снилась лошадь. Будто я по книге учусь на нее забираться. В книге все без картинок, одни описания — непонятно. «Вставьте носок сапога в стремя и, держась рукою за холку, причем необходимо прихватывать кусок гривы…» Я во сне все время вставляла в стремя не ту ногу и усаживалась лицом к хвосту. Как вы считаете, Вельяминов, к чему такой сон? К большому конфузу, вероятно? — Вы верите снам? — Я не верю ни снам, ни людям… Но вы мне верьте, Вельяминов, потому что я люблю вас и никогда не сделаю вам зла. Она устроилась головой на его плече. Он осторожно коснулся подбородком ее волос. Софья засмеялась: — Проверяете, настоящая ли я? — Может быть. — Настоящая… — Она вздохнула. — Вы тогда так бессердечно танцевали с этой Вязигиной… — Позвольте, Софья Дмитриевна, вы сами отказались. Еще пристыдили меня — что я как будто не замечаю и не уважаю вашего траура и лезу с приглашениями на танец. — Все равно, вы были бессердечны. — Тамара сама бессердечна… А кто этот Потифаров? — Милый человек, — ответила Софья. — Только нелепый. Она будет его мучить. — А вас это, конечно, забавляет? — Нет, — покачала головой Софья. — Потифаров недостаточно красив, чтобы меня восхищали его страдания. К тому же он не военный. Страдания таких, как Потифаров, эстетически бессмысленны. — Вам говорили, Софья Дмитриевна, что вы — монстр? — осведомился Вельяминов. — Нет еще, но это лучший комплимент из возможных. Вельяминов приподнялся и поцеловал ее. — Значит, я буду первым. — Это точно, — прошептала Софья. * * * Несколько дней Вельяминов провел, по настоянию врача, в постели, но затем ему сделалось лучше, и он вернулся к прогулкам и посещению увеселительных заведений. За эти дни каким-то образом нарушились его дружеские отношения с Мышецким. Если бы Вельяминов вел дневник, то непременно записал бы туда: «Мы с Казимиром более не приятели». Причина этого раздора, однако, оставалась неясной: их просто больше не тянуло проводить время совместно. Мышецкий увлекался преимущественно картами и рулеткой, Вельяминов же неизменно влеком был туда, где находилась Софья. «Женщина разлучает друзей, — записал бы в своем дневнике Мышецкий, если бы, разумеется, у него имелся таковой. — Очевидно, таковы непререкаемые законы природы». В Баден приехала известная в Европе певица Монтеграсс. О ней говорили, будто она родилась в Венгрии, но по крови не мадьярка, а цыганка, по меньшей мере, наполовину. Другие считали местом ее рождения отдаленный замок в Австрии. Третьи называли, как ни странно, Лодзь и уверяли, что ее отец — обычный рабочий с судоверфи, а все эти истории о замках и цыганах — выдумка досужих репортеров. Монтеграсс была бледна, с покатыми молочно-белыми плечами, которые она обнажала почти до неприличия. Ее тяжелые веки всегда были полуопущены, потому что в ином положении становился очевиден главный недостаток ее наружности — чересчур выпуклые темные глаза с желтоватым белком. Они катались под веками, как бильярдные шары. Губы у Монтеграсс были большие, широкие, красиво очерченные, нос — с чувственными ноздрями. Вообще она была женщина крупная. Ее контральто, как писали те же репортеры, обладало целительным воздействием, как на душу, так и на тело. Никто не знал, насколько она богата. Как правило, она запрашивала за свои концерты у устроителей довольно большие деньги, однако порой выступала и бесплатно. Говорили также, что она летала в отдаленные колонии, чтобы петь для раненых солдат. Эти рассказы, впрочем, никак не подтверждались. Сама Монтеграсс никогда не встречалась с репортерами и жила на удивление замкнуто. Пропустить концерт Монтеграсс в Бадене было бы преступлением, и Вельяминов ради этого поднялся с постели и даже отменил процедуры. Как ни странно, лечащий врач не стал ему препятствовать. Думая, что Вельяминов его не слышит, он сказал медсестре: «Полагаю, бедняге недолго осталось. Даже если этот концерт сократит его жизнь на пару дней — что значит пара дней в сравнении с удовольствием, которое он напоследок получит!..» Будучи гусаром и фаталистом, Вельяминов не сильно огорчился, подслушав такой разговор. Он заказал билет для себя и для Софьи. Они встретились, по договоренности, возле концертного зала. Баденский концерт размещался в старинном четырехэтажном отеле: серый камень, тесно жмущиеся друг к другу лепные украшения, полуколонны на фасаде, широкая лестница с медными канделябрами на мраморных стенах. Окна отеля затеняли старые липы. Вельяминов был неприятно разочарован, когда обнаружил, что Софья пришла с Харитином. Спутник Софьи смотрел на Вельяминова очень спокойно, и Вельяминов вдруг понял: Харитин не видит в нем соперника, потому что знает — Вельяминов умирает. Знает с той же определенностью, что и лечащий врач. При виде Харитина Вельяминов не счел нужным скрывать свое разочарование. Он поднес руку Софьи к губам, выпрямляясь, посмотрел ей в глаза и тихо спросил: — Мы, стало быть, не будем сегодня с вами наедине? Софья бледно улыбнулась: — Помилуйте, Миша, концертном зале яблоку негде упасть. Как же можно надеяться быть здесь наедине? — Вы понимаете, что я имею в виду, — возразил Вельяминов. — Не притворяйтесь. — Я разве дурнею, когда притворяюсь? — осведомилась Софья. На это Вельяминов не нашелся, что сказать. Харитин пошел сбоку, время от времени бросая на Вельяминова испытующие взгляды. В зале Софья повернулась к Харитину: — Твое кресло — вон там. И, не поворачиваясь больше в его сторону, вместе с Вельяминовым направилась в ложу. Харитин чуть помешкал, прежде чем занять свое место — отдельно от Софьи. — Спасибо, Соня, — прошептал Вельяминов, сжимая ее руку. Софья ответила на его пожатие. — Сегодня я хочу только музыки. Слышите, Миша? Одной лишь музыки… — Вы так любите музыку? — Я люблю вас… А музыку — ненавижу. Монтеграсс запаздывала. В публике, однако, не особенно переживали по этому поводу: знаменитая певица слыла эксцентричной и часто задерживалась с началом концерта. Кроме того, по настроению, она могла изменить, сократить или удлинить программу. При продаже билетов всех предупреждали не аплодировать до окончания концерта: Монтеграсс этого не выносит, ей кажется, что ее перебивают. В ложе напротив Вельяминов заметил Казимира Мышецкого и поклонился ему. Мышецкий отвернулся и раскрыл журнал с большой статьей о Монтеграсс. Эти журналы бойко продавали в фойе. — Мышецкий на меня определенно злится, — сказал Вельяминов. — Что? — Софья как будто очнулась от своей задумчивости. — Вы о ком? — О Мышецком. — Вельяминов показал на ложу, в которой с какой-то незнакомой дамой сидел прямой, как палка, Казимир. Софья несколько мгновений сверлила Казимира глазами, а затем взяла руку Вельяминова и положила себе на грудь. — Слышите? — шепотом проговорила она. — Тук. Тук. Тук. Вот и все, что вам следует знать. Он замер, не в силах отнять ладонь. Прямо в середину сплетения жизненных линий билось крепкое, своевольное сердце Софьи, словно пыталось вырваться наружу. И тут Вельяминов ощутил на себе чей-то взгляд. Взгляд был очень близкий — как будто некто находился совсем рядом, в одной ложе с ним. Вельяминов беспокойно огляделся. Из кресел бельэтажа на него смотрел Харитин. Иллюзия близости рассыпалась, но она была такой сильной и ощутимой, что у Вельяминова на мгновенье перехватило дыхание. Харитин сидел, все такой же спокойный, и листал программу концерта. Потом он поднял голову и опять встретился с Вельяминовым глазами. В эти секунды Вельяминов разом ощутил все свои недуги, все раны, все царапины, полученные им за жизнь. Их оказалось очень много. Слишком много. Непонятно, как человек, столь израненный, может до сих пор оставаться в живых. Харитин чуть заметно улыбнулся. Он как будто знал, о чем сейчас думает Вельяминов, что он чувствует. — Тук. Тук, — одними губами выговорил Вельяминов. — Тук. Харитин сразу же перестал улыбаться и опустил ресницы. По залу пробежал шум: явилась наконец Монтеграсс. Она возникла словно бы ниоткуда — выросла на пустой сцене. Постояла, обвыкаясь с залом и позволяя залу привыкнуть к своему присутствию. Потом повелительно кивнула в сторону кулисы. Вышел аккомпаниатор — коренастый человек с красными короткопалыми руками, торчащими из рукавов концертного фрака. Он был похож на каменотеса, пришедшего на урок в воскресную школу и очень смущенного. Ему жидко хлопнули несколько раз из зала. Снова все затихло. Аккомпаниатор уселся за рояль, обменялся с Монтеграсс взглядами. Досужие газетчики приписывали ему любовную связь с певицей, но это было маловероятно. Монтеграсс чуть кивнула ему подбородком. Он коснулся руками клавиш и вдруг начал месить их, как стряпуха месит тесто, и музыка росла и поднималась, точно пирог, воздушный, сладкий, тающий во рту. Никто не заметил мгновенья, когда Монтеграсс начала петь. Пение было естественным продолжением ее дыхания. Голос, сперва еле слышный, мгновенно вырос и заполнил весь зал. Он промчался между колоннами, мазнул по ложам, рассыпался по партеру и, собравшись в единый пучок незримого света, победно взмыл к потолку. Омывая плафон с нарисованными облаками и обтянутые шелком стены, он нисходил, как поток, и взлетал, как ворох лент в руках гимнастки. Вельяминов в музыке разбирался очень поверхностно. У него, как и положено гусару, имелось несколько заготовленных фраз — на тот случай, если красивая женщина спросит: мол, как, понравилось ли музицирование. Но сейчас не требовалось ни фраз, ни даже этого «понравилось»: Монтеграсс пела с той же простотой и силой, какой гроза бьет молниями и изливается дождем, а Софья никогда ни о чем не спросит. Вельяминов поднес руку к губам за мгновенье до того, как кровь хлынула у него из горла. * * * Вельяминов заснул в своей постели в больничной палате. Софьи поблизости не было. Она не ушла с концерта. Когда Вельяминову сделалось дурно, Софья протянула руку в перчатке, дернула сонетку и вызвала служащих концертного зала. Не произнося ни слова и даже не отводя глаз от сцены, она указала на Вельяминова, и его вынесли. В Бадене привыкли к больным и ничему не удивлялись, действовали умело — тихо и быстро. Вельяминов почти сразу лишился чувств и не осознавал происходящего. Оставшись в ложе одна, Софья смирно сложила руки на коленях. Она ни на долю секунды не отвлекалась от музыки, и потому Монтеграсс не заметила суеты, возникшей в ложе. Монтеграсс замечала лишь прерванное внимание. Ни одно не ею вызванное чувство не проходило мимо нее. Говорили, что стоит двум-трем слушателям во время концерта подумать на короткое время о чем-то своем, как Монтеграсс уже теряла вдохновение и заканчивала концерт ранее положенного. Когда завершилось первое отделение, Софья не захотела выходить и совершать променад по фойе. Ей невыносимо было видеть сейчас обычные человеческие лица, слышать будничные голоса, кашель, шуршание программок и журналов, смех. Отсюда, из ложи, гудение пустеющего зала и наполняющегося буфета, воспринималось как своего рода сырье для музыки, как кудель, из которой искусник-мастер когда-нибудь вытянет тонкую нить. Дверь ложи отворилась, и появился Харитин с двумя бокалами в руках. Ни слова не говоря, он проник внутрь и уселся на кресло, где недавно еще сидел Вельяминов. Протянул Софье бокал. Она взяла, но пить не стала. — Он умрет, — сказал Харитин. — Ну и что? — возразила Софья. — Все когда-нибудь умирают. Харитин жадно смотрел на нее. — Он — совсем скоро. Софья молчала. Харитин заговорил, старательно подбирая слова: — Как ты хочешь: короткое время с умирающим, чтобы каждое мгновение — как драгоценность, чтобы все время больно… Или пусть он живет — только без тебя? — О чем ты говоришь, Харитин? — нахмурилась Софья. Он коснулся пальцем ее бокала. — Пей. Софья наклонила голову и стала пить. Харитин следил за ней. Он держался настороженно — с таким лицом человек идет по скользкому льду. — Боль приятна, — сказал Харитин. — Тонкая и острая боль. Минуты перед разлукой. Я видел в других глазах наслаждение. Софья безмолвно покачала головой. Она по-прежнему держала бокал у губ, как будто закрывала им лицо. — Людям это нравится, — настаивал Харитин. — Это как маленький порез на коже. И он, и Софья вспомнили выражение блаженства, которое появлялось на лице старой княжны всякий раз, когда Харитин покусывал ее запястья. Софья ощутила вдруг страшную брезгливость, даже гадливость. — Нет, — вымолвила она. — Так не нужно. — Как? — быстро спросил Харитин. — Как не нужно? — Пусть он живет, — ответила Софья. В этот миг не испытывала она никакого наслаждения, никакой маленькой, остренькой, тоненькой боли — была боль тяжелая, во всю ширь. — Пусть Вельяминов живет. Я не хочу смотреть, как он умирает. Мне это не интересно, слышишь, Харитин? — О да, — проговорил Харитин, облизывая губы кончиком языка, — я слышу… * * * Вельяминову снилась Монтеграсс. В этом сне она разговаривала хриплым, каркающим голосом. Чарующий голос появлялся у нее только когда она пела. И еще она была стара и безобразна. Лишь музыка преображала ее. — Меня обратили в женщину, потому что музыка на земле начала умирать, — хрипела Монтеграсс во сне Вельяминова. — На самом деле я была вороной, старой вороной с рассыпающимися перьями. Если я долго не буду петь, то снова обернусь облезлой птицей и забуду о том, как была женщиной. Она протянула к Вельяминову сморщенную, темную руку с крючковатыми когтями. Он хотел отшатнуться, но во сне не мог даже пошевелиться и только обреченно смотрел, как приближаются к нему эти желтоватые, загнутые когти. Потом его царапнула боль — и почти сразу же тепло и покой хлынули в его душу. Волшебный голос Монтеграсс, сплетаясь с виолончелью, соткал для Вельяминова разросшийся сад с тяжелыми от дождя листьями, с разбухшей сиренью, с густой печалью воспоминаний. Он заплакал и заснул еще раз — не пробуждаясь от первого сна. — Пойдем, — сказала Софья Харитину, но не двинулась с места. Она наклонилась над Вельяминовым и поцеловала его в губы. Мужские губы пахнут коньяком, табаком, они всегда горькие и кислые. Но у Вельяминова они оказались сладкими. От него пахло молоком, вареньем, морским купанием. Вельяминов пошевелился, вздохнул, забросил руку за голову. На его запястье ясно выделялось несколько красных полосок. Софья вдруг покачнулась. Она упала бы, если бы Харитин не подхватил ее. — Пора, — прошептал он. — Не нужно, чтобы нас застали. Она еще раз обернулась к Вельяминову. Харитин с неожиданной силой сдавил ей шею, так что она на миг потеряла сознание, и выволок в коридор. — Скорее, — сказал Харитин. — Может прийти медсестра. Она часто приходит проверять. Он тащил ее за собой. — Что ей потребовалось здесь проверять? — спросила Софья. Спотыкаясь, она бежала за ним, а он не выпускал ее руки. — С чего ты взял, что она придет? — Люди ходят и проверяют, не умер ли умирающий, — объяснил Харитин. — Когда они видят, что он умер, они зовут на помощь и суетятся. — Он покачал головой. — Люди вечно спешат, когда нужно остановиться. — Он ведь теперь не умрет? — спросила Софья. У нее кружилась голова, она хваталась на бегу за стены, за перила лестницы. — Я забрал у тебя много жизни, — ответил Харитин. — Ему хватит. На последней ступеньке Софья споткнулась и упала. Харитин подхватил ее за талию, заставил подняться и довел до тротуара. Они взяли электромобиль, чтобы вернуться в отель «Минерва». — Спи, — приказал Харитин. И Софья мгновенно провалилась в пустоту. Когда она проснулась, ни слабости, ни головокружения не чувствовала. Ясный день слегка шевелил занавески. Постель была смята, на подушке осталось несколько капелек крови. Харитин укладывал в саквояж вещи. Поймав на себе взгляд Софьи, он раздвинул губы. Харитин так и не научился улыбаться по-настоящему. — Мы уезжаем через два часа, — сказал он. — Умойся. Твое платье — шерстяное, с воротничком. Хочешь пелерину? Я еще не уложил. Софья села в постели, подложила под спину подушку. — Ты заказал мне какао? — Да. — Харитин кивнул на термочашку с плотно закрытой крышкой. — Горничная уже принесла. Он снял крышку, перелил горячее какао в фарфоровую чашечку и подал Софье. — Почему ты выбираешь, в каком платье мне ехать? — осведомилась Софья, отпивая глоток. — Так быстрее, — объяснил он. Она поразмыслила немного. — Платье не имеет значения, — сказала она наконец. — Подай почтовую бумагу и авторучку. Он повиновался. Софья искоса следила за Харитином. Он сохранял полную невозмутимость. — Ты очень услужлив, Харитин. — Ты сделала то, что я хотел, — сказал он просто. — Ты оставила мужчину. Ты никогда больше, — тут в его глазах мелькнула и сразу погасла угроза, — никогда не будешь любить мужчину-человека. Иначе я убью его. Любого. Ты будешь любить только меня. — Мне все равно, — отозвалась Софья. Она допила какао и взялась за почтовую бумагу. — Я живу для тебя, Софья, — сказал Харитин. — Я — воздух в твоих ноздрях, кровь в твоих жилах. Но ты будешь любить только меня. — Мы ведь уже договорились, — напомнила Софья. — Я согласилась. — Может быть, ты не все поняла, Софья, — настаивал Харитин. Он осторожно коснулся ее волос, поднес к лицу длинную прядь, взял губами. — Соня, Соня! Я обожаю тебя! Но я не смогу любить тебя всегда. Это пройдет, как болезнь. Никто не в силах продлить болезнь до бесконечности. Она должна закончиться — выздоровлением или смертью. Болезнь — это путь, это переход, это как мост. Когда-нибудь я выйду на другой берег. Я пойду очень медленно, я буду расковыривать мои раны, я постараюсь продлевать путь. Но он все равно закончится. Знай — это вовсе не потому, что я перестану тебя любить. Даже перестав любить тебя — я буду тебя любить. — Хорошо, — сказала Софья. — А теперь позволь мне написать письмо. И она вывела торопливо: «Милый мой Миша. Когда Вы получите это письмо, я буду уже далеко. Мы больше не должны видеться. Вы были первым и останетесь единственным человеком, которого любила Софья Думенская. Будьте счастливы — и не вспоминайте больше меня». Харитин вышел, чтобы расплатиться по счетам и вызвать электромобиль. Софья так и не смогла прибавить ничего к уже написанному. Она запечатала конверт, написала баденский адрес и имя поручика Михаила Вельяминова, присовокупила просьбу передать ему записку и расплакалась. Ей казалось в те минуты, что она плачет обо всех нерожденных детях и обо всех погибших мужчинах, но на самом деле она просто жалела себя. * * * Поручик Вельяминов необъяснимым образом пошел на поправку. Правда, он так и не смог забыть Софью Думенскую, однако встреч с нею не искал, дослужился до полковника, вышел в отставку, женился на хорошенькой дочке погибшего однополчанина и, в общем, на закате дней с чистой совестью мог утверждать, что был счастлив. Казимир Мышецкий, напротив, счастлив не был. Недолгий остаток своих дней он хворал, кашлял и наконец скончался в Бадене в конце лета того же года. Глава двадцать шестая Возвращение Софьи в Лембасово произошло только через несколько лет после ее отъезда за границу. Больше она никуда не отлучалась, разве что на несколько дней в Петербург. Мышецкие навсегда оставили всякие претензии и больше в Лембасово не показывались. Приезжал адвокат покойного Казимира, но и он отбыл ни с чем. В отсутствии хозяйки имение пришло в некоторое запустение, так что Софье пришлось немало потрудиться, чтобы привести все в порядок. Повсюду она появлялась с безмолвным, тихим Харитином. Лишь в очень солнечные дни Харитин отсиживался дома, но, поскольку такие дни в наших краях — большая редкость, то это никому и не бросилось в глаза. Когда Софья возвратилась в «Родники», то обнаружила там несколько самочинно водворившихся приживалок. Большинству из них Софья мгновенно указала на дверь, но нескольким старушкам она все же позволила остаться. Те ютились по своим прежним комнаткам, выходили вместе пить чай, вспоминали прежнюю хозяйку-благодетельницу и до смерти боялись Софью. — Наша-то, — шептались они между собой, — какая была серая мышь, а теперь, гляди ты, расцвела. — Лета ее такие, — возразит, бывало, наиболее здравомыслящая из старух, но прочие тотчас напустятся на нее с обличениями: — Как ты можешь так говорить! Старая, а совсем дура, жила да ума не нажила! Ты к ней внимательно-то приглядись, к Софье! Чертовка она, чертовка и есть. И глаза у ней были белесые, а сделались зеленые с прожелтью, как глянешь, так и обомлеешь. Ты не поленись, дура старая, очки надень да на Софью хорошо посмотри, с умом посмотри. Сразу все поймешь. Этот-то, которого она с собой притащила, — кто он такой? — Княжна, покойница, его, как родного сыночка, полюбила, — вздыхала еще одна старушка. — А в самом-то деле, кто он такой? Откуда взялся? Грек, она говорит. Какой такой еще грек? Откуда в Лембасово взяться греку, милые мои? И если он такой прирожденный грек, так что же он солнца боится? Примечали, что он солнца боится? Старушки кивали чепчиками. Если вдали они видели Софью, то сразу же умолкали, и только слышно было, как дребезжат чашки о блюдечки и ложечки в чашках. Софья знала, о чем они шепчутся, но не придавала этому большого значения. Старушки жили недолго и умерли все, одна за другой, в течение нескольких лет. Потянулись спокойные годы, один за другим. Софья расцветала все пышнее, и некоторые Лембасовские женихи начинали на нее заглядываться. Даже Николай Григорьевич Скарятин как-то раз задумался, не жениться ли ему на этой привлекательной женщине. После того, как он овдовел, лет протекло уже немало, всякие приличия были соблюдены, а со стороны подрастающей Аннушки, вроде бы, не должно было быть препятствий. Аннушка по целым дням игралась с Ольгой Сергеевной, верной своей гувернанткой-подругой, брала уроки фортепиано, чтения, рисования, иностранных языков; папеньку обожала, но виделась с ним недолго — утром ручку поцеловать и на ночь благословиться, а также иногда за обедом. Скарятин решил не торопить события, но и не упускать хорошего случая и, как только идея жениться на Думенской посетила его (однажды утром), он не мешкая отправился в «Родники». Харитин увидел его в окно и сразу же явился к Софье. Та читала, сидя в креслах и положив босые ноги на стол в кружевной скатерти. Харитин посмотрел на ее ступни, поцеловал их и сказал: — Сюда идет Скарятин. Софья сняла ноги со стола, поправила скатерть, закрыла книгу. — В таком случае, приготовь чаю. — Он, наверное, жениться хочет, — прибавил Харитин, тревожно поглядывая в сторону окна, как будто ожидал, что Скарятин войдет в комнату прямо оттуда. — На ком? — удивилась Софья. — В первый раз слышу, чтобы Скарятин захотел жениться. Мне казалось, он верный вдовец и целиком предан воспитанию дочери. — Он хочет жениться на тебе, Софья, — сказал Харитин, облизнувшись. — Я не хочу, чтобы он женился на тебе. — Хорошо, — равнодушно отозвалась Софья. — Я откажу ему. Харитин молча вышел из комнаты. — Харитин! — крикнула Софья, обращаясь к захлопнувшейся двери. — Харитин! Ты доволен? Я ему откажу! Ответа не последовало. Николай Григорьевич вошел в гостиную и остановился, щурясь. Софья сидела на кресле, подобрав под себя ноги и раскинув руки по подлокотникам. Завидев гостя, она даже не подумала переменить позу. — А, Николай Григорьевич! — воскликнула она. — Бесконечно рада видеть вас. Но что же вы вот так вваливаетесь, простите за выражение, без всякого предупреждения? Предупредили бы. Я ведь в домашнем. А могла бы быть и вовсе голая. Конфуз бы вышел. Николай Григорьевич сразу смутился, поклонился и сел. — Я, собственно, повинуясь велению сердца, — пробормотал он. Софья внимательно наблюдала за ним. Он еще никогда не бывал настолько смятенным, по крайней мере, на Софьиной памяти. «А Харитин-то, кажется, совершенно прав, — подумала Софья. — Этот жениться задумал. Сейчас посватается. И до смерти боится, что откажу. Заранее знает, что откажу, а все равно…». — И что же велит вам сердце, Николай Григорьевич? — любезно улыбнулась Софья. — Не стыдитесь, потому что, я знаю, ваше сердце ничего дурного вам повелеть не может. Нам и Божечка завещал, чтобы мы слушались сердечных порывов. — Где… завещал? — окончательно смешался Николай Григорьевич. Софья махнула рукой. — Где-нибудь в Завете. Поищите — и найдете. Там что угодно найти можно, даже практические указания по истреблению младенцев. А вот мой Харитин вычитывает в Библии и вовсе непотребные вещи и на ночь мне пересказывает. Хочет, чтобы я ему истолковала. Я ему говорю: «Какая же из меня толковщица, Харитин, если я и в церкви-то не бываю! Тебе начетчик какой-нибудь нужен, умник, который из Библии не вылезает. Сейчас таких много развелось. Их и спрашивай». А он знаете что мне отвечает? «Я, — говорит, — не с начетчиками живу, а с тобой, Сонечка, и раз ты человек, то должна знать». Грек, одно слово, иностранец. Вот вы, Николай Григорьевич, об иностранцах какого мнения? — Я такого мнения, что… — Он кашлянул и глянул на Софью исподлобья. — Да вы ведь надо мной смеетесь, Софья Дмитриевна? — Угадали, Николай Григорьевич! Ужасно смеюсь! Простите. Вы такой милый, когда смущаетесь… Вы для чего ко мне приехали? — Просить… руки, — пробормотал он. Софья внимательно оглядела его с головы до ног. — Вы же сами понимаете, как это глупо выглядит, Николай Григорьевич! — произнесла она. — Ну куда нам с вами жениться? Но Скарятин вдруг обрел внутреннюю силу. Он вскинул голову и гордо вопросил: — А почему, собственно, это глупо выглядит, Софья Дмитриевна? Разве из меня получился бы плохой муж? Положим, я вдовец, но ведь не разведен же. Жена от меня не к другому мужчине ушла и даже не к своим родителям, а к небесному жениху… — Не ревнуете, стало быть, к Божечке? — прищурилась Софья. — Это хорошо. — Да что вы все паясничаете! — с несчастным видом вскричал Николай Григорьевич. — Я ведь не обижаю вас, Софья Дмитриевна, никогда вам худого слова не сказал, кажется, даже косо не посмотрел на вас ни разу. — В заслугу себе это ставите? — Хотя бы и так! — не стал он отпираться. — Вы мне симпатичны, Софья Дмитриевна, и предлагая вам супружество, я не вашего имения ищу — можете по брачному контракту его целиком за собой оставить, — а только вашего расположения. Аннушке нужна мать, мне — подруга. — Ну так и женитесь на Ольге Мякишевой, — предложила Софья. — Чем не супруга? С Анной она близка, а уж вам под ноги будет стелиться. — Мне не надо под ноги, — возразил Николай Григорьевич. — Мне нужна умная, самостоятельная женщина. — Вроде меня? — уточнила Софья. — Вроде вас. Они помолчали. Софья встала, подошла к Николаю Григорьевичу, взяла его за обе руки, прижала их к своим щекам. Близко-близко от себя видела она его ошеломленные глаза. — Николай Григорьевич… Николя… Так вас называла княжна, помните? Так вот, милый Николя. Я не хочу обижать вас, не хочу оскорблять. Хочу, чтобы мы навечно оставались друзьями. Я не выйду за вас. И ни за кого другого. Дорогой мой, замужество меня страшит, и я не создана для семейной жизни. — Это из-за него? — глухо спросил Николай Григорьевич. — Из-за кого? — удивилась Софья. В эти мгновения она думала о Мише Вельяминове и поэтому не вполне поняла вопрос своего собеседника. — Не притворяйтесь! — вспыхнул Николай Григорьевич. — Вам это не идет. Вы всегда понимаете с полуслова, а если не понимаете, значит, хотите позабавиться. — Я не притворяюсь. — Она выпустила его руки, прошлась, показывая босые пятки, по комнате. — Простите. Вы и правы, и неправы. Вы, очевидно, имели в виду моего Харитина? За Харитина я тоже не выйду замуж. Я хотела в мужья совсем другого человека… Но это невозможно. Все остальное было бы обманом, полумерой. Я бесконечно уважаю вас, Николай Григорьевич. Давайте забудем этот разговор. — Хорошо, — медленно проговорил он. — Забудем. Явился Харитин, принес чай. Вопросительно посмотрел на Софью. Та махнула ему рукой, чтобы он вышел, и он без единого слова подчинился. Пили чай, говорили об Аннушке. — Вы должны больше любить ее, — наставительно сказала Софья. — Я бесконечно ее люблю, — отозвался Николай Григорьевич. — Проводите с ней больше времени. — Софья Дмитриевна, да ведь так не делают. Для ее воспитания существуют гувернантки, преподаватели. Уроки музыки, рисования… Все, что положено. Выписали из Франции учителя танцев, не знаю, правда, доедет ли до Лембасово. — Мало ли, что делают или не делают, — мягко, грустно улыбнулась Софья. Сейчас она чувствовала себя много старше Николая Григорьевича. — Вам стоило бы видеть в Анне смысл вашего существования. Тогда и вы стали бы богаче… а жениться вам для этого не нужно. Николай Григорьевич поставил чашку на стол, подошел к Софье, взял ее лицо в ладони и, обратив к себе, поцеловал в лоб. Потом, как бы ошалев от собственной дерзости, отступился. — Софья Дмитриевна, — промолвил он, — вы… простите… Мне показалось, будто между нами установилась особенная душевная связь… Ненадолго, может быть, на мгновения. Но мне бесконечно дороги эти мгновения… Я хотел сказать, что сохраню… — Николай Григорьевич, — она подняла руку, — не нужно ничего говорить, вы все испортите. Он посмотрел на нее беспомощно. — Вы мне сейчас представляетесь такой могущественной. Словно бы вы — фея, исполнительница желаний. Когда я впервые увидел вас на крестинах Аннушки, вы были похожи на маленького зловещего ангела. Из тех, что молча стоят в стороне, укрываясь крыльями. Ангел печали, который ни на миг не забывает о том, что люди смертны. — Исполнительница желаний? — медленно повторила Софья. — Что ж, Николай Григорьевич, пусть так и останется. Во имя нашей дружбы — вот вам мой обет: когда вам потребуется моя помощь, приходите и просите чего угодно. Она показала рукой на чайный стол. — Допивайте, остывает. У меня всегда очень хороший чай. Я сама заказываю, мне китайский привозят. …………………………………………. * * * Зимой светает поздно, однако птицы еще до света знают о приближении солнца. В старинной страшной истории петушиное пенье разогнало бы черные тени; но Софья не держала кур, по крайней мере, поблизости от барского дома; одни лишь вороны гнездились у нее в голом саду. Странное дело! Ворона считается птицей зловещей, ее карканье как будто бы предрекает смерть, а между тем именно вороний крик возвестил в то утро для меня радость жизни и напомнил о том, что не все вокруг — тьма. Софья, сморщенная, словно бы покрытая серой паутиной, улыбнулась на подушке. — Последнее утро, — прошептала она. Голос у нее сел. — Я скоро уйду насовсем. Мне это так странно… — Она покачала головой, переложив ее на подушке слева направо и справа налево. — Очень странно, Трофим Васильевич… Дайте еще раз взглянуть на браслет. Я подал ей браслет, взяв его со столика, где он лежал. — Харитин забирает чужие жизни, чтобы оставаться живым, — сказала Софья, лаская браслет бессильными пальцами, — а я присвоила лишь одну — жизнь княжны. Я владею ее вещами, ее памятью. И теперь наконец старушка упокоится навсегда… — Она вернула мне браслет. — Глупо просить прощения за смерть Анны Николаевны, не так ли? — Софья посмотрела на Витольда, стоявшего возле окна с таким видом, словно ему было душно. — Но я все же прошу прощения… Наверное, следовало выбрать не Анну, а кого-то другого. Хотя бы Лисистратова… Впрочем, на сей раз не я выбирала. — А прежде вы выбирали? — удивился я. — Вы показывали Харитину, кого ему убить? — Иногда… — Ее губы слабо задрожали, она в последний раз пыталась улыбнуться. — Например, Ольгу Сергеевну. Об этом меня, впрочем, прямо попросили. — Кто? — не понял я. — Николай Григорьевич, конечно же… — Казалось, Софью напоследок забавляет моя наивность. — Ольга Сергеевна вдруг возомнила, что слишком долго она беззаветно служила семейству Скарятиных. Знаете, бывают внезапные озарения у бессловесной твари? Николай Григорьевич и думать забыл о том, как Ольга утешала его в дни скорби по покойнице жене; что до ее услуг в деле воспитания Аннушки, то их Николай Григорьевич воспринимал как нечто само собой разумеющееся. И вдруг она его прижимает к стене требованием жениться. А иначе, мол… Иначе — всё. Разоблачения, скандал. Николя пришел ко мне такой обескураженный, словно его по случайности окатили из ведра. Она замолчала, отдышалась, попросила воды. Витольд не двинулся с места, я сам сходил и принес ей. — О чем я говорила? — спросила она, отдавая мне стакан. — О смерти Ольги, — подсказал я. — Да, Ольга… Знаете, Трофим Васильевич, она ведь даже не была как-то особенно нехороша или глупа. Она просто была ужасающе неталантлива. Говорят, в каждом человеке горит Божья искра. Божечка, наверное, сильно чихает, когда нарождается очередная порция младенцев, и каждому достается по огонечку — потому что Божечка, как известно, чихает молниями, а кашляет громами… Ольга Сергеевна свою искорку закопала глубоко-глубоко, одеял сверху накидала, подушками завалила, искорка-то и погасла. А потом возомнила Ольга Сергеевна о себе, захотела от Божечки возмещения: «Я, дескать, честно семейству Скарятиных служила, ничего для себя не просила, а теперь вот желаю сделаться царицею морскою, и повелевать всеми золотыми рыбками, какие только есть в аквариумах…» — «С какой такой стати быть тебе царицею морскою, когда ты — никто, и из космоса тебя не видать?» Тут уж она от Божечки отвернулась и давай на Николая Григорьевича ножками топать: «Хочу быть госпожой Скарятиной! Я это заслужила! Никогда ничего не требовала, а теперь вот своего потребую!» Николай Григорьевич перепугался — и ко мне. «Вы моя добрая фея, Софья Дмитриевна, спасайте». Помните ведь, что я ему обещала любую его просьбу выполнить? Я и отвечала, как подобает фее: «Ступай домой, добрый молодец, и не кручинься больше». А сама призвала к себе Харитина… Что, Трофим Васильевич, страшная моя сказка?.. Она шептала все тише, я наклонялся все ниже к ее уху. — Он все и сделал, Харитин-то, он всё уладил… — заключила Софья. — Ольга — та упрямая оказалась, отбивалась, Харитин потерял браслет. Возвращался потом в пещеру, браслета не было… Кто забрал его? Ваш Серега? Его поблизости видели… Харитин хотел убить и его, да я не позволила. Видите, Трофим Васильевич, я все же добрая… Она помолчала, облизала губы. Я увидел, что у нее живой лицо сделалось как у трупа, зубы выступили вперед, а глаза провалились. — Теперь уходите, Трофим Васильевич, — шепотом приказала Софья. — И Витольда заберите, не надо мне его. Солнце восходит. Она зевнула, словно готовилась спать. — Харитина… не обижайте… Я собрался с силами и поцеловал ее в лоб. Она не пошевелилась, ничего не сказала, только уголок ее рта чуть приподнялся. Витольд отошел от окна. — Браслет не забудьте, Трофим Васильевич, — будничным тоном произнес он. Я забрал браслет, и мы вышли из комнаты, оставив дверь открытой. За ночь выпало много снега. Серое небо сделалось жемчужным, набухло светом. Наступала последняя неделя перед Рождеством. * * * Софью похоронили по церковному обряду, но не в Лембасово, а за сорок верст, в Агафьино. Распоряжаться похоронами пришлось мне — так было указано в завещании, которое она оставила. Я больше ничему не удивлялся. Наверняка Софья все распланировала заранее и уж конечно догадалась, что я приеду выслушивать ее исповедь. Народу в Агафьинской церкви было совсем немного — несколько прихожан, оставшихся после службы, я с Витольдом и Макриной да еще почему-то Лисистратов. Лисистратов все время плакал и под конец совершенно превратился в квашню, но потом зашел в одну маленькую распивочную и возвратился гораздо более бодрый. Макрина не ушла из церкви и после выноса гроба, все ходила по святым, ставила свечки и со всхлипами прикладывалась. Я заплатил могильщикам, гроб закопали на местном кладбище, потом отметили могилу деревянным крестом. Витольд заметно скучал, однако оставлять меня без присмотра не хотел, таскался следом и помалкивал. Лисистратов сказал над свежей могилой прочувствованную речь, но его никто не поддержал, и скоро он удалился. — Интересно, где сейчас Харитин? — задумчиво проговорил Витольд, когда мы с ним шли к электромобилю. По дороге с кладбища я хотел забрать Макрину, поэтому мы опять заехали в Агафьино. Макрина сидела возле церкви на деревянной скамеечке и беседовала с церковным сторожем. Тот был одет засаленно и имел благостный, улыбчивый вид, а говорил неспешно, то и дело оглаживая двумя пальцами губы в бороде. Завидев меня, Макрина встала, поклонилась сторожу и смиренно посеменила в сторону электромобиля. — Спасибо, что не бросили меня, вдову, здесь, за сорок верст от родимого крова, — молвила Макрина и опять поклонилась, теперь уже электромобилю. — Макрина! — строго сказал я, выглядывая из окошка. — Перестаньте точить елей. Конечно, я за вами заехал, мы ведь договаривались… И при чем тут «вдова»? По-вашему, если вы вдова, так у вас какие-то особые привилегии? Это ведь муж у вас помер, а не вы. Макрина, придя в себя и утратив большую часть благообразности, деловито полезла в электромобиль. Дверца закрылась, мы тронулись с места. — Кому, интересно, она завещала «Родники»? — спросил, глядя на дорогу, Витольд. — Неужели Харитину? — Нет, — ответил я. Он покосился в мою сторону. — Вы видели завещание? — Только ту часть, которая касалась моей роли на похоронах… Официально оно будет опубликовано завтра. Но Харитину она ничего не оставила. Готов поспорить. Я оказался прав. Софья завещала «Родники» детям Михаила Аркадьевича Вельяминова, сыну и дочери в равных долях. Завещание было неожиданным, но на сей раз никто из оставшихся Мышецких не сделал даже слабой попытки его оспорить. Во вступительной части Софья прямо говорила, что в годы молодости своей любила Михаила Аркадьевича; она надеется, что семейство полковника Вельяминова простит умирающей старухе ее воспоминания, которые она забирает с собой в могилу. Жена Вельяминова, с которой все мы познакомились по приезде полковника с семейством в Лембасово, оказалась довольно милой миниатюрной женщиной. Она горела, как тихая свечка, ровным огоньком, целиком поглощенная мощным светом, исходившим от ее божества — самого Вельяминова, рослого, с мощным красным загривком, с веселыми, широко расставленными глазами и нечеловечески прекрасными усами. Она была сильно удивлена признанием Софьи — и приятно, и неприятно в одно и то же время. Однако присущее этой даме здравомыслие заставило ее смириться с давним романом мужа и принять дар умершей его возлюбленной, если не ради себя, то ради детей. * * * Миновал январь. Снег лежал теперь повсюду, густой и пушистый. В конце января, когда закончились долгие рождественские каникулы, в Петербурге при большом стечении журналистов прошло слушание по делу Матвея Свинчаткина. Матвей был практически оправдан. Бороды он, кстати, не сбрил, как грозился, но сильно ее облагородил. Суд обязал его возместить убытки всем потерпевшим. Каюсь, я ссудил его для этого деньгами, за что он посвятил мне фундаментальный труд — «Этнографический очерк народа фольдов» («Дорогому, неоценимому другу, Трофиму Васильевичу Городинцеву, без которого написание этой книги стало бы невозможным»), а также помог Витольду окончить диссертацию по ксеноэтнографии (палеонтология была пока оставлена) и взял его с собой в следующую экспедицию. Градоначальник официально объявил фольдов гостями Санкт-Петербурга и устроил в их пользу благотворительный бал. Фольды были приглашены в Мариинский дворец. Лучшая публика получила возможность пообщаться с этими «удивительными дикарями», и в журналах появились замечательные по яркости и экзотичности фотографии. Очерки публиковались самые разнообразные. В основном превозносилась первобытная простота фольдов (давно утраченная так называемым «цивилизованным человечеством»), описывались их странные, подчас трогательные обычаи. Печатались даже небольшие разговорники, причем слова на языке фольдов, такие, как «еда», «любовь», «женщина», «петь (кричать)» и так далее, давались русскими буквами. «Русский алфавит прекрасно подходит для передачи звуков их певучего языка, если не считать цоканья, для которого, несомненно, следует сочинить особые значки», — ссылаясь на профессора Свинчаткина, писали журналисты. На собранные средства нанят был корабль, который без лишних приключений доставил фольдов к их родной планете. Расставание «удивительных дикарей» с Матвеем Свинчаткиным было самое трогательное. Вместо Витольда мне пришлось нанять другого управляющего, неглупого и честного малого. Как и советовал Витольд, я обрел его на факультете экономики университета. Его работой в имении я был доволен, хотя, забегая вперед, скажу, что дружески мы так и не сошлись. Впрочем, этого и не требовалось. Я никогда не объяснил моему новому управляющему, кто был тот гость, который посетил меня однажды фиолетовыми февральскими сумерками, возникнув в «Осинках» как будто из ниоткуда. Он появился у меня на крыльце и постучал костяшками пальцев в дверь. Странно, но я стоял как раз за этой дверью — хотел выйти подышать воздухом перед вечерним чаепитием, к которому пристрастился в последние дни. Я отворил и увидел Харитина. После долгой разлуки он показался мне еще более маленьким и хрупким. Его задранное плечо мелко подергивалось. Он поднял голову с усилием, как будто это простое движение причиняло ему мучение. — Я могу войти? — спросил он. Я отступил, пропуская его в дом. Он перескочил порог, огляделся и быстро направился в «малую гостиную» — комнату, где они с Софьей сидели, навещая меня в первый раз. Там он запрыгнул на софу и улегся, раскинув руки. Я молча уставился на него. Он нехотя сел. — Лежать неприлично? — спросил он тихим голосом. — В принципе, да, — ответил я. Харитин смерил меня медленным взглядом. — Вы теперь другой, — заметил он. — Настоящий хозяин. А вам известно, что нельзя приглашать к себе в дом нечистую силу? Это старинное правило. Я поморщился. — Оставьте эти суеверия, Харитин. Хотите чего-нибудь съесть или выпить? Он едва заметно улыбнулся. — Я не нуждаюсь в обычной еде и питье, — сказал он. В его глазах мелькнули искры. Он как будто забавлялся. — Ну так что насчет нечистой силы? — А вы разве нечистая сила? — прямо спросил я. — А вы как считаете? — Понятия не имею, — признался я. — Впрочем, я этим никогда не интересовался. — Софья… — помолчав, заговорил Харитин. — Софья — она умерла? — Да. Вы разве не знали? — удивился я. Он покачал головой. — Раньше, когда я еще любил ее, я знал о ней все. Я знал, когда у нее дурные мысли и когда — добрые, я чувствовал любую ее боль, даже если она просто порезалась травинкой, я угадывал ее желания… Это не пустые слова, Трофим Васильевич. — Вы не умеете, — сказал я. Он вскинулся: — Что? — Не умеете говорить пустые слова, — объяснил я. — Не приспособлены к этому. Это умеют только люди, да и то не все. Он задумался, потом покачал головой. — Никогда не думал о себе таким образом. — Вы же не человек, — полуутвердительно-полувопросительно проговорил я. — Не человек, — подтвердил он. — Это так. Когда человек перестает любить, он просто… — Харитин сжал кулаки, потом разжал их, растопырил пальцы. — Отпускает. Как Вельяминов. Но Софья… Я перестал любить ее, и она умерла. Состарилась и… Он взглянул на меня снизу вверх (я продолжал стоять перед софой, на которой он сидел; теперь меня это совершенно не смущало). Я поразился муке, которая была в его взгляде. — Я не знаю, как вы назвали бы меня на своем языке, Трофим Васильевич. Нечистая сила? — Он некрасиво задвигал плечами, словно в бок ему впивалась булавка, от которой он не мог освободиться. — Я не… то, что вы имеете в виду. Я отравил здесь многое… многих людей. Они все понимали, что я такое, не обольщайтесь на их счет… Но я хочу вас. — Что? — едва не вскрикнул я. — Послушайте меня, — заговорил он быстро, жарко, — послушайте. Это мы с Соней решили, еще давно, еще только когда вы приехали. Она ведь все вам рассказала? У меня особая связь с теми, кто меня спас. Софья спасла меня. Вы меня спасли. Я — ваш. На двадцать, на тридцать лет. Любое ваше желание. Вы никогда не будете болеть. Вы будете молоды. — Да я, может быть, хочу жениться! — брякнул я, чувствуя себя глупо. Теперь я уселся на стул, положил ногу на ногу. — О чем вообще тут говорить? Как же я женюсь, если… вы… — Я… стану женщиной, — прошептал Харитин, водя глазами из стороны в сторону. — Я это могу. — Что можете? — переспросил я. — Стать женщиной. У меня… вообще нет того, что вы называете полом. То есть — любой пол, по желанию. Я вспомнил свое первоначальное подозрение — что Харитин на самом деле андрогин… И в тот же миг увидел в нем женщину, юную, странно-притягательную. Такими хрупкими и прекрасными бывают иногда горбуньи — преимущественно в романах и на картинах. И Харитин был такой — только на самом деле. — Нет, — сказал я. — Я не могу. Это вообще… черт знает что такое. Харитин, довольно! Вы разве не можете уйти — туда, откуда явились? Он как будто не расслышал моего вопроса. Встал, скользнул ко мне ближе, мимолетно дунул мне в ухо, и странная нега разлилась по моему телу. Я повернул к нему голову… и снова увидел женское лицо. В висках у меня застучало. — Что?.. — шепнул Харитин. Я оттолкнул его так, что он пролетел через комнату и с размаху упал на софу. — Уходите и не возвращайтесь, — сказал я, вставая. — Мне… может быть, жаль вас. Но я знаю, что вы такое. Мне вас не нужно. — Молодость, — прошептал Харитин, жадно глядя на меня. — Самый лучший щит от таких, как я. Молодость и чистота. Но берегитесь, Трофим Васильевич! Молодые люди бездумно расходуют свою чистоту, они пачкаются по глупости, по неосторожности… и вот уже тридцатилетний человек весь в грязи, с головы до ног. Легкая добыча, легкая… и невкусная. — Он покачал головой. — По-настоящему чисты только старики. Те немногие, кто вернулся назад, к исходной точке. Вы сейчас этого не понимаете. Поймете гораздо позже. — Уйдите, — повторил я. — Если я такой чистый, то… то вот и убирайтесь от меня к чертовой матери. Он подобрался к краю софы, встал, обошел меня кругом, словно играя в какую-то непонятную игру. Я молчал. — А где Витольд? — неожиданно спросил Харитин. — Уходите, — повторил я. С каждым разом это слово давалось мне все легче и легче. Харитин вцепился мне в плечи. Его глаза широко раскрылись, я ощущал его холодное, соленое дыхание. — Поймите, я умру! Не прогоняйте меня. Мне нельзя одному!.. С висящим на мне Харитином я выбрался в прихожую, распахнул дверь ногой и очутился на крыльце. Харитин по-прежнему цеплялся за меня. Я снял с себя его руки и сбросил его с крыльца. — Прощайте. Он повернулся и пошел по аллее. Я смотрел ему вслед. Он сутулился и прихрамывал. С каждым шагом он становился все меньше и меньше, сумерки как будто растворяли в себе, он таял, как снежинка, но не исчезал насовсем. Ребенок-калека, которого вышвырнул из дома злой человек. Старичок-нищий, не получивший и корки хлеба. Мне следовало догнать его и застрелить. Наверняка у дяди где-нибудь припрятан лучевой пистолет. Но я ничего не сделал. Я просто подождал, пока он скроется за пеленой, а потом возвратился в дом. В прихожей стоял мой новый управляющий и с укоризной взирал на грязные следы, оставленные Харитином. — Чай уже подан, Трофим Васильевич, — доложил он. — А… кто это сейчас приходил? — Никто, — сказал я. — Совершенно никто. * * * Я по-прежнему живу в Лембасово, хотя предполагаю в следующем году предпринять какое-нибудь увлекательное путешествие, возможно, с экспедицией Матвея Сократовича. Кажется, я достаточно окреп, чтобы выдержать общество профессора Свинчаткина на протяжении нескольких месяцев. Витольд регулярно присылает мне «на хранение» свои полевые дневники, к которым присовокупляет весьма скупые письма. Я отделываюсь короткими уведомлениями о получении. Николай Григорьевич Скарятин скончался от сердечного приступа через восемь месяцев после смерти дочери. Дом его и театр отошли, по завещанию, к композитору Бухоневу. Эксцентрический человек, Бухонев заключил окончательный мир с Лисистратовым и затеял превратить Лембасово в культурную столицу области. Они даже предполагают выписать к нам певицу Монтеграсс, которая, по слухам, все еще божественно поет, хотя внешне очень растолстела. Потифаров пытался воспроизвести в научных целях древнеегипетский обряд с вызовом древних божеств, но неожиданно сжег свой дом и переехал жить к Тамаре Игоревне Вязигиной. 6 декабря 2009 Помощь автору Если Вам понравилась книга, Вы можете помочь автору, перечислив любую сумму на любой из следующих электронных кошельков: Яндекс-деньги: 41001432598842 Рублевый web-money: R315901722938 Долларовый web-money: Z127401893187 Евро web-money: E425484513624