Хаидэ Елена Блонди Княжна #3 Заключительная часть трилогии о княжне Хаидэ Елена Блонди ХАИДЭ Глава 1 Степная весна никогда не обманывала, приходила. Иногда яркое, почти уже летнее солнце снова прятали тучи, и траве приходилось расти в сереньком свете под небом затянутым облачным покрывалом. Но если присмотреться, то свет скрытого солнца был виден везде. На прошлогодних травах, что берегли новые ростки, которые выросли и подминали их под себя — тайный свет, будто живая кровь, наполнял каждый сухой стебель. На ветках, где круглились и заострялись к концу толстые почки. А особенно в брызгах белых цветов, что утром вдруг покрыли кустарники вдоль ручья и кривые деревца в лощинах. Белые-белые цветы, с тонкими розовыми прожилками, такие нежные, что кажется, дохни посильнее, и умрут, скручиваясь, но вот сидят на ветках крепко, треплются ветром, стряхивают с себя дождевые капли. И дышат, толкая по жилкам розовую солнечную кровь. Ахатта, не вставая с колен, выпрямила спину и оглянулась, вытирая мокрые руки краем старой юбки. Ледяной ветерок кидался, покусывал пальцы и отпрыгивал, чтоб пролезть к распахнутому воротнику старой военной куртки. Трогал колечки черных волос, что выбились из толстой косы у самой шеи и те, набравшись холода, прикасались к коже, будто чужие лапки. Но там, куда смотрела Ахатта, на вершинах пологих курганов уже отцветали тюльпаны. И казалось, боги широкой длинной рукой вольно кинули огромные красные покрывала, для красоты. Отвернувшись, она встала и, подхватив горку глиняных мисок, удобнее устроила их на руке. Пошла к палаткам, хмурясь и шевеля губами. Ей бы туда, взобраться на курган, лечь на холодную землю, чтоб цветы были перед самыми глазами, и смотреть, смотреть, как пляшут под ветром яркие упругие лепестки, вытягиваются и не улетают, потому что как бы ни старался ветер, они — нежные и упрямые сильнее его. Так устроены, и этого не изменить. Она будет лежать и смотреть и рядом будто бы лежит Исма, это он показал ей, можно дождаться и увидеть, как узкий спеленутый бутон превращается в цветок. И если не поворачиваться, то получится, что она повидалась с мужем. Которого нет, которого она убила сама, выбрав сына, что стал бы богом, как думалось ей. И даже оплакать мужа не дали ей, оставив в памяти жирный дым погребального костра, крики тойров, топот, треск хвороста и бешеный бег по каменным лабиринтам. Прижимая к груди посуду, Ахатта пошла быстрее, мучаясь от воспоминаний. Как жить? Если весь мир ей — только память о прежнем счастье? Зачем огромность счастья, если потом она превращается в такой же огромный камень горя? Значит, нельзя любить в полную силу, нужно взнуздать желания, веру, полет в высокое небо, если все это кончается — так вот? Ступив на кочку, поросшую старой травой, она подвернула ногу и со всего маху села на холодную землю, раздувая подол. Миски раскатились и замерли, тускло поблескивая вымытыми боками. Ахатта взяла себя за виски и, раскачиваясь, сжимая голову застывшими ладонями, замычала. Она все ждет, ждет, когда боль стихнет, а та приходит снова, кидается на нее от каждого нового воспоминания, и все они связаны с тем, что происходит вокруг. Цветут тюльпаны — это они с Исмой лежат рядом на траве, она смотрит внимательно, чтоб не пропустить и вдруг, повернувшись, видит его узкий глаз и улыбку. Ты мой тюльпан, говорит ей Исма, что мне другие, на тебя буду смотреть. И в этом воспоминании зашиты другие, валятся на нее камнями с обрыва. Глаза у него темные, но не черные, ресницы прямые, жесткие. А одна бровь посередине рассечена маленьким шрамом… Пока не поженились, не стриг волос, перехватывая их кожаным шнурком или скручивая в узел, проткнутый деревянной шпилькой. А потом она стригла, придерживая рукой за скулу, поворачивала его голову, говорила и смеялась. И нож специально лежал в коробке из коры, с остро наточенным тонким лезвием. Собирая миски, она беспомощно оглянулась, пытаясь увидеть что-то, отдельное от воспоминаний. Закрыла глаза. Но запах весенней степи толкался в ноздри, рассказывая, вот, Ахатта, вот так вы лежали под цветущими сливами, когда Хаидэ сидела на берегу ручья под присмотром стражника. А Исма убежал от учителя-грека и, забившись под куст желтушника, вы с ним обнялись, сдавленно смеясь, и слушали его шаги, а ты слушала, как сердце Исмы бьется в твою грудь. Надо убить себя, решила Ахатта, и ей стало легче, только на миг, потому что уже решала так, зная — ничего не сделает она с собой, ведь там в Паучьих горах, остался сын. Он тоже живет в ней постоянно, как Исма. И растет. Вот пришло и уходит время тюльпанов, ее мальчику уже год. И это все, что она знает о нем. Вытерев слезы, встала, медленно нагибаясь, подобрала посуду и пошла к палаткам, откуда навстречу ей торопился Убог, неся в руке свою старую цитру. Ахатта зло свела брови, отворачиваясь от его улыбки. — Я помогу, добрая. Давай, понесу, — Убог топал рядом, сопел, мягко отбирая миски, уронил одну и засуетился, поднимая и смущенно смеясь. — Оставь ты, я сама! — она крикнула, давая свободу злости, топнула ногой и снова подвернула ее. Мужчина подхватил ее под локоть, снова роняя посуду. Вырвав руку, Ахатта заплакала, наконец, в голос, давясь злыми слезами. Стояла, прижимая к груди неуклюжую стопку посуды, качалась и выла, глядя перед собой невидящими глазами, через бегущие слезы. Убог застыл рядом. Молчал. Холодный ветер водил широкой ладонью по волосам травы, прижимал и отпускал, перебирал, раскладывая на полосы, и сминал снова, играя. Выплакавшись, Ахатта шмыгнула носом, размазала слезы по мокрым щекам. Сказала хрипло: — Ну, что стоишь, как пень? Бери миски, пойдем. — Да. Да. Они взбирались на невысокий холм, за которым в просторной лощине стояли полукругом походные палатки. На пологом склоне бродили лошади, мальчишка сидел, положив на колени длинную хворостину. Пахло мясом из котелков на кострах. И летучим цветочным медом. — Ты пойди к сестре, сейчас пойди, — тихо сказал Убог, — а миски я отнесу, нянька ждет. — Хаи вернулась? — Да. Да. Вон ее Цапля, и серый Крылатка, видишь, пасутся. А сестра ушла к камню. Ты пойди к ней. Утром она хочет скакать в военный лагерь, к мальчикам. — Куда ей скакать, она что хочет родить прямо на лошади? — Ты скажи ей. Вот как мне, скажи. Ахатта усмехнулась испуганной заботе в голосе певца. — Жалеешь ее? — Жалею, добрая, — согласился Убог. — А меня не жалеешь? — И тебя жалею, добрая. Подходя к очагу на вытоптанной площадке перед старой палаткой, Ахатта поставила посуду на землю и выпрямилась, окинула взглядом собеседника. — Всех ты жалеешь. И все у тебя добрые. Ты что не видишь, сколько вокруг зла? Мужчина улыбался, вертя в больших руках миску. Вытер рукавом запачканный краешек и бережно поставил к другой посуде. Не дождавшись ответа, Ахатта пожала плечами и крикнула в хлопающие шкуры входа: — Я принесла миски, нянька Фити. Тебе помочь еще? — Идите уж, — отозвалась старуха, ворочаясь внутри. — Где на камнях? — отрывисто спросила Ахатта, запахивая куртку. — Там, там, добрая, — Убог замахал рукой, подстраиваясь под ее быстрые шаги. Краем они обошли маленький лагерь, кивая женщинам, что возились у костров. И стали подниматься на противоположный холм. Ветер задул сильнее, загудел в ушах, растрепывая волосы. Мужчина шел, баюкая на локте цитру, посматривал на спутницу, улыбался. Потом сказал важно: — Я сочинил новую песню, сестра. Она хорошая. Я потом спою тебе. — Твои песни, бродяга, неуклюжие и глупые, — поддразнила она, легко меряя шагами траву. — Да, — согласился тот, — но это мир, он говорит со мной. А я говорю с ним. И рассказываю людям. Они взобрались на плоскую верхушку и встали, оглядываясь. Ахатта поймала толстую косу, разобрала пряди и снова потуже заплела их, затянула кожаный шнурок на конце косы. Дышала сильно, грудь поднимала ворот старой рубахи, щеки покрыл яркий румянец поверх обычной мертвой бледности. И разгорелись глаза. Она не замечала, как ушла тоска, по привычке видя себя внутри нее, отгороженной от мира ее толстым мутным стеклом. И только обернувшись, увидела вдруг, как с жадной тоской смотрит на нее певец, приоткрыв рот и сведя широкие брови. — Что? — спросила резко и настороженно, — что глядишь? — Ты очень красивая. Ты как… как… — он махнул рукой в сторону красного покрывала на дальнем холме. — Нет! Замолчи! Он послушно замолчал, не отводя от нее глаз. За их спинами мирно и негромко шумел лагерь, звякал казанами, топал шагами человеческими и конскими, перекликался голосами хозяек и смехом отдыхающих воинов. Дальше, за плоским холмом протекал ручей, откуда Ахатта принесла вымытую посуду. И по всей степи, хорошо видные сверху, раскинулись круглые спины курганов, накрытые красным полотном цветов. А перед ними, ниже и дальше, так что взгляд летел птицей, лежала весенняя степь, уходящая в синюю дымку далекого моря. Туда смотрела княгиня, сидя на большом камне на середине склона. Одна. Ахатте и Убогу были видны концы светлых волос, треплющиеся на ветру и острая шапка на поднятой голове. Одной рукой Хаидэ опиралась на камень. Убог сделал шаг вниз, но Ахатта не тронулась с места. Он выжидательно посмотрел на нее, поднимая светлое лицо с синими глазами. — Подожди, — спустившись к нему, она села на траву и потянула мужчину за руку, усаживая рядом, — спросить хочу. Ветер метался поверх холма, разыскивая их, но тут было тихо, голоса звучали внятно, и немножко гулко, отскакивая от каменных глыб, торчащих из земли. — Значит, мир говорит с тобой… Ты ведь не шаман и даже не младший ши. Ты не вождь и не воин, который знает все вокруг и не думает как трава, а сам становится травой, ну ты знаешь это. И твои песни, не обижайся, они вправду неуклюжие. И ты слышишь мир? Как он говорит? Чем? Где его слова, бродяга? Почему я не слышу его слов, а слышу только свою тоску по умершему мужу, по сыну, которого потеряла? Я измучилась, я хочу умереть, потому что мир для меня полон только злобы. Он не любит Ахатту. Ты можешь мне ответить? Где слова мира? Как услышать? Она говорила сперва медленно, подбирая слова, а потом все увереннее, и голос сильно отдавался среди камней. И летя на нем, она задала последний вопрос и смолкла, как бы передавая эту уверенность мужчине, сидящему рядом, чтоб так же ответил, понятно и сразу. Но тот молчал. Смотрел вниз и посмотрев туда же, Ахатта горько усмехнулась, покачав головой. У ног певца вырыли норку степные муравьи, предвещая солнце, суетились, выбегая из земли и таща на себе мелкий мусор, сновали туда-сюда. И Убог, не слушая ее вопросов, был занят тем, что отодвигал ногу, чтоб не помешать мелким степным жителям в их обыденной суете. — Я и забыла, что ты — Убог. Поднялась и пошла вниз, не глядя, пошел ли он следом или остался заботиться о муравьях. Шла, закусив губу и злясь на себя, потому что слезы опять закипали на глазах. — Ты не должна стоять в середине мира, — сказал над самым ухом Убог, топая рядом и сопя. — Что? Он взял ее холодную руку своей большой и теплой, потянул, приближая к себе. Махнул другой рукой, показывая на степь. — Вот травы. Они растут. Слышишь? Они говорят, пришла весна и мы растем. А вон летит коршун. Смотри, как он положил крылья на пустое небо и не падает. Он говорит — я тут, я в небе. А за камнем пахнет слива, вкусно, медом. Она говорит… — Ну и что? — крикнула Ахатта, — каждый год это происходит! Что мне с того? Летит, пахнет. Ползает! И что? Это слова? — Да. Да. — Так объясни мне! Что мне с этих слов? — кричала в растерянное светлое лицо, окаймленное короткой бородой, бросала свою злость в широко открытые глаза, надеясь, что он зажмурится, когда яд, что звучит в них, обожжет ему веки. Но он лишь покачал головой. — Это все. Я не знаю, как еще сказать. — Ладно, — остывая, сказала Ахатта, — что с тебя взять, неум. Прости, что я набросилась на тебя. — Да, — согласился мужчина, — ты вот как коршун. А мои слова, как суслики. Но они убежали и спрятались, ты не волнуйся, все хорошо. Хаидэ слушала их шаги и спор. И повернулась, когда шаги приблизились. Улыбнулась обоим. На тонком лице с обтянутыми кожей скулами пятнами выступал румянец. Придерживая рукой огромный живот, подвинулась, давая место подруге. Скинула с головы шапку на плечи. — Ты совсем белая, — с беспокойством сказала Ахатта, разглядывая круги под глазами княгини, — еда снова не держится в тебе? — Да. Я накормила мышей, там, — засмеялась Хаидэ, показывая за невысокий камень, — теперь Фити придется еще раз готовить мне ужин. — Хаи, ты понесла, когда в плодах черёвки зашуршали семена. Значит, в дни когда облетит весенняя слива, тебе рожать. А может и раньше, ты же знаешь, бывает и раньше. Ты не должна ехать в лагерь. Даже в повозке. Она посмотрела на высокий живот, подпирающий круглые груди. Заметила с легкой гордостью: — Когда я носила сына, то была почти такая же стройная, как в девушках. Может быть, ты носишь двоих? Что сказала тебе Цез? Она должна видеть. — Цез ничего не говорит мне. С тех пор как поняла, что нет мне судьбы, ни слова о будущем не сказала. Но двое это было бы неплохо, а, сестра? Один маленький воин и одна степная красавица. Хаидэ рассмеялась и смолкла, прижав руку ко рту. Переждала приступ тошноты и поправила волосы дрожащими пальцами. Ахатта с беспокойством следила за ее жестами. Как она измучена. А за повседневными делами и не видно было. Вечно в седле, или на совете, у ночного костра. Или в шатре с купцами и посланниками. А перед тем она хоронила отца, стояла рядом с высоким костром, сжав губы и глядя перед собой сощуренными глазами. И не плакала, нельзя ей — теперь она вождь. — Ты сразу посадишь ее в седло перед собой, да, сестра? — пошутила Ахатта, но та замотала головой, тоже смеясь в ответ: — Нет-нет, я посажу ее в шатер, надарю платьев и украшений, и буду баловать так, что вырастет чистый демон капризный и злой — на погибель всем мужчинам! — Что Теренций? — отрывисто спросила Ахатта и тут же пожалела о ненужном вопросе. Ветер загудел в коротком молчании. Убог тенькнул струной и прижал ее пальцем, испуганно посмотрев на женщин. — Мой муж прислал мне пергамен, — усмехнулась Хаидэ, — заверил меня в том, что полностью верит моей клятве и чтоб я сообщила ему, кто родится — девочка или мальчик. Он приготовит одежды и детскую комнату. — Не приедет, значит, — пробормотала Ахатта, — вот уже танец змеи и хорька, ночь идет, день проходит, а вы все пляшете, кто победит. — Он пляшет, Ахи. А мне недосуг. — Но он мужчина, сестра! Женщины эллинов, ты знаешь, всю жизнь в гинекее, ему тяжело смириться с тем, что ты такая вот. — Он это знал, когда брал меня в жены. — Он сговаривал двенадцатилетнюю! — Но я с рождения дочь Торзы непобедимого, разве нет? — напомнила ей Хаидэ и толкнула локтем в бок, — хватит бушевать, так есть и к чему мучиться сожалениями или злобой. Я еще молода и здорова, боги дали мне выносить ребенка, рядом со мной ты, у тебя есть Убог, а у меня — Фития, да будут дни ее бесконечны, как воды большой реки, и еще у меня есть… Она замолчала и оглянулась. Из-за высокого, согбенного, как огромный древний старик, камня, вышел Техути, неся на локте седло. Ремни волочились по траве. Египтянин давно, еще осенью, переменил одежду, и Ахатта вспомнила, как они потешались над Нубой, обряжая черного великана в косматый тулуп и толстые стеганые штаны. Бронзовое лицо египетского жреца казалось приклеенным к меховой шапке с оттопыренными ушами и поднятым вверх козырьком. Мягко ступая кожаными сапожками, жрец подошел и прижал к груди свободную руку, здороваясь с подругой княгини. Она кивнула ему. Как складывается женская жизнь, думала Ахатта. Вот Хаидэ и ее чужеземцы, сперва черный Нуба, потом эллин Теренций с его пирами, и вот — Техути, жрец из далекого сказочного Египта. А она — Ахатта, выбрав себе одного, родного по крови, была лишь с ним и его ждала и убежала к нему. Думая так, ощутила гордость за себя, и вдруг вздрогнула, ударенная мысленным шепотом. Не ты ли повернула судьбу своей сестры, Ахи, когда убежала в гнилые болота, и отобрала у нее Ловкого? Кто знает, может быть, их любовь стала бы крепче сговора князя с полисом, и княжне не пришлось бы ложиться в постель к старому торговцу… Шепот был таким ясным, что женщина оглянулась, боясь, что его услышали все. Но Хаидэ говорила с Техути о лошадях, а Убог, наклонив большую голову, тихо перебирал струны и шевелил губами, напевая. Теньканье струн намечало мелодию, еле заметно. Будто кулик шел по песку, перебирая длинными лапами, оставлял следки, редко, но все же цепочкой. И слова, простые и не особо красивые, падали в промежутки между следков. Он пел о веселых рыбах, которые прыгают из воды и когда все думают — умерли, вдруг расправляют крылья и улетают, сверкая радугой. И вот тут Ахатта, глядя на лохматую светлую голову, медленно, пригибаясь от тяжести наваливающейся мысли, впервые подумала не о себе. Вот он, без памяти, пришел, таща за собой свою невидимую судьбу, и что там в ней? Ведь если не помнит и не говорит, это не значит, что там пустота. Пустота не оставляет глубоких шрамов на груди и рубцов на спине. Где он жил? Какие потери перенес, какое горе обрушилось на него так сильно, что убило память? А ее сестра? О ней Ахатта знает все. И, если эта упрямая сидит и улыбается, глядя на дальнее море, разве это значит, что ее тоска по отцу, по ушедшему Нубе — слабее, чем горе Ахатты? Десять лет исполнять грязные прихоти нелюбимого, жить в полусне, почти таком, как смерть для вольной степной всадницы, любить отца так сильно, что суметь отпустить его в смерть, от себя. Потерять преданного друга, исчезнувшего в огромном мире, взвалить на плечи заботу о целом племени, переломив недоверие суровых воинов. И еще нянчиться с ней, с Ахаттой, с ее тоской и болью, принимая ее в себя. Тихо звучала простая мелодия, ветер бился в изломах старого камня, а внутри Ахатта шагнула в сторону, освобождая середину мира, где стояла до этой поры, стеная и жалуясь, окруженная собственным горем, как столбом безжалостного света, не дающего увидеть ничего вокруг. И маленький шажок вдруг сделал душу легче, открыл ей глаза, она осмотрелась, вздохнув и увидев. Стоя рядом с толстым столбом света, Ахатта боязливо прислушалась к своему телу, страшась ощутить тяжесть в груди, которая приходила вслед за свирепой тоской или приступом ярости и наполняла груди проснувшимся ядом. Не навредит ли сестре ее новая любовь? Ее жалость? Она подняла голову и наткнулась на взгляд певца. Он улыбнулся ей, покачал головой, успокаивая. Нет, услышала она в словах песни о сверкающих рыбах с летучими плавниками-крыльями, нет, не навредит, ты идешь правильно, и жалость твоя чиста. Ахатта обняла подругу за плечи, и снова заплакала. На этот раз от того, что они такие худые и острые, как у брошенного ребенка. Слезы текли, щекоча щеки и нос. Не вытирая их, сказала в ухо прижавшейся к ней Хаидэ: — С тобой поеду, в повозке. И все буду возить, что нужно. Родишь моему сыну брата-князя, а я приму его. Глава 2 Луна висела чуть сбоку от верхушки прозрачного неба, и потому казалось — наклонила бледное лицо и рассматривает мелких людей, занятых своими заботами. Спутница Тота и Имхотепа, луна хранила его, пока был писцом и врачевателем. Но вряд ли он обрадовал богов Египта тем, что перестал молиться их сонму, предпочтя своего, единого бога. Техути сел так, чтоб лик луны не маячил перед глазами, подтянул к себе плошку с квашеной зеленью, ухватил пальцами мокрую горстку, сунул в рот. Жевал медленно, морщась от щиплющего язык вкуса: весна, нет еще плодов, а зелени полно, Фития собирает каждый день большую корзину щавеля и ушек, томит в казане, сдабривая бараньим салом, а что остается, квасит в пузатых глиняных крынках. Там у костра в середине стойбища, жарится мясо, он может пойти туда и получить свою часть подгоревшего бараньего бока, тогда с кислой зеленью будет вкусно и сытно. Но там совет, снова старейшины, пропуская через горсть бороды, слушают княгиню, задают вопросы, подсчитывают, растопыривая пальцы. Он тоже советник княгини и значит, должен быть там, но сегодня они все обговорили еще в степи, в седлах, возвращаясь от караванного тракта, где Хаидэ ждали купцы-наниматели. На тракте, не слезая с лошади, она поклонилась и, показав на свой живот, извинилась, что говорить и слушать будет сидя в седле. Слухи по тракту бегут быстро и купцы, без удивления покивав, рассказали о своих просьбах и выслушали ее предложения. Трем караванщикам нужны были воины для охраны. Трое каждому. Значит, завтра княгиня поедет в лагерь к старшим мальчикам и там сама выберет наемников. Техути пытался уговорить ее остаться на стоянке, пусть бы поехал Кайза, он всех знает наперечет и справится. Но княгиня сказала отрывисто, покачиваясь в такт медленной рыси: — Двое купцов не лгут, третий хитрит. Мне нужно самой объяснить каждому воину — что надо делать и на что обратить внимание. — И на что? — Зубы Дракона — не убийцы невинных. Если купец сам решит заняться грабежами, то воины должны вовремя порвать договор. Но нельзя ошибиться. Техути помолчал, слушая, как глухо кидается под ноги Крылатке затянутая травой земля. Сказал осторожно: — Ты уверена, что Торза непобедимый так учил своих воинов? Я слышал, Зубы Дракона тем и славны, что никогда не бросают нанимателя. — Я не Торза непобедимый, я дочь его Хаидэ. И настало время мне самой заслужить себе имя, — сухо ответила княгиня. И Техути замолчал. Завтра они и еще два воина поедут в лагерь, это треть дня в седле. Следом Ахатта в повозке со всем необходимым на случай, если у княгини раньше времени начнутся схватки. Просилась и Фития, но Хаидэ отказала, и старуха сейчас была крепко не в духе, ходила у маленького костра, где кипел котелок с травами, залезала в палатку и чем-то сердито гремела там, бормоча. Наконец, встала над египтянином, уперев руки в худые бока: — Чего сидишь? Если не захотел торчать с умниками у костра, пойди за водой, что ли. Техути поставил наземь миску и вытер рукой рот. А руку обтер о подол куртки. Усмехнулся новым привычкам. Это он, который всегда ценил тонкий лен праздничных хитонов, носил многорядные ожерелья, вышитые золотом воротники, — таскает засаленные одежды из старых шкур и радуется, что чем старее они, тем значит, мягче и удобнее. Куртка досталась ему с убитого в степной стычке парня. И хороша, обношена, как надо. — Давай ведро, принесу. Вода в маленькой речке была ледяной и сладкой на вкус. Он напился, черпая горстью, умыл лицо, прогоняя усталость и раздражение. Понес жесткое кожаное ведро обратно, перегибаясь, чтоб не плескать на ноги. Дома, живя у входа в маленький храм, он утром выбирался из хижины, окунался в теплую мутную воду великой реки, а потом бежал по сонной дороге к рисовым чекам. Все время бегал, чтоб живот, лежащий на широком поясе мягким валиком, не вырос в большую подушку. Он зарабатывал тем, что писал прошения и читал письма, что приносили неграмотные, да еще работал на маленьком огороде. Потому старался держать свое тело в форме… А тут нет нужды стараться, тут при каждом удобном случае надо сесть на корточки, свешивая руки между колен и отдыхать. Потому что после краткого отдыха снова в седло. Или к стаду. Или военные занятия, чтоб обучиться владеть местным оружием. До степной жизни он вообще не владел никаким, кроме острого ножа. Фития жестом показала — подлить воды в котелок, и он послушно нагнул колеблющееся ведро, аккуратно вливая ледяную струю в кипящую воду. Старуха его не любит. Он знает таких, устойчива в привязанностях, и верно, старого друга девочки-княжны Нубу поначалу не любила точно так же. Но если ее приручить, то не будет преданнее существа в племени, где он чужой всем. Кроме княгини. Но предана ли ему княгиня? Несмотря на данное обещание. Нет, конечно, нет. Если того потребуют интересы племени, она принесет его в жертву, может быть, с плачем в сердце, но что ему от того плача. Техути поставил ведро и вытащил из сумки, что болталась на бедре, пучок травы. — Посмотри, что я принес, Фития, да будут всегда добры к тебе небесные воины. В темнеющих сумерках уже терялись очертания руки, и он поднес ладонь к костерку, показывая растопыренные листочки. — Да что ж я, не знаю кутевника? — удивилась нянька, — вон, кругом растет. Мошку от лошадей хорошо отгонять, а больше ни на что и не годен. Жрец разломил стебли, выдавил на ладонь капли белого сока. Достал мешочек и зубами развязал шнурок на горловине. Потряс, высыпая поверх клейкой лужицы порошок, растер по коже. — Возьми нож. Тот, острый. — Ну… — Режь. По лицу старухи прыгали красные тени, освещали удивленно поднятые брови. Но глянув на Техути, она кивнула и, приложив нож к ладони, надавила, повела кончиком лезвия. Длинная ранка раскрылась, блеснула темной кровью. Когда мужчина сомкнул ладонь, сжимая кулак, и снова медленно разогнул пальцы, старуха охнула, разглядывая слипшиеся белые края. — И крови нет? — Нет и боли. Даже разрез к утру затянется. — А ну, давай-ка, — нянька смяла остатки травы, растерла по своей ладони. Техути сыпанул порошка. — Режь, что встал! Поворачивая рассеченную ладонь, цокала языком, сжимая и разжимая кулак. — Возьми, — жрец протянул мешочек, — твое теперь. — Возьму. Значит, кутевник. А пыльца — это что? Заморская, небось, диковина? — Это мел, со старых камней, там за лагерем они есть. Нужно только наскрести в полную луну и потом носить под рукой в полотне, чтоб пропиталась живым потом. — Гляди-ка, — Фития сунула нос в горловину, смешно поморщилась, чихнула и улыбнулась. — Себе-то оставил? Ты вози с собой, а то птичка моя, вдруг в пути ей рожать. Сказала и снова расстроилась, нахмурилась, пряча подарок в кошель. Техути ответил мягко: — Я сам боюсь за нее, Фити. Потому буду следить, как следил бы за любимой женой. Я много врачевал и спасал от болезней. И от яда, помнишь. Я спас Ахатту и княгиню тоже. — Помню я, помню. Ты садись, вот кружка, попей горячего. Рука-то не болит? — Нет. Сидели рядом, пили горячий отвар, глядя, как языки пламени лижут копченое дно старого котелка. — Я ее принимала, жрец. Стоял день без теней, одно сплошное солнце. Всю траву выжгло в то лето, и на поляне умирали змеи, если по глупости выползали из нор. Ее мать рожала стоя, сунув руки в ремни, смотрела на меня и не видела, а глазищи из серых стали темные, как ночь, большие, что два колодца. Две шаманихи прыгали, били в бубны, чуть не убила я их, когда скакали вокруг. Фития тихонько засмеялась. — А потом Эния захлопала глазами, заговорила, мне и не понять что, на своем языке. Поднатужилась. И выпала девочка прямо мне в руки. На солнце. Я ее держу у груди, а сама рукой шарю позади себя, где же нож, ой думаю, тупая твоя голова, нянька, чем отсечь пуповину. Чтоб не класть ребенка на каленую землю, думаю, сейчас перегрызу зубами. А он, нож, будто сам мне в руку прыгнул. Открыла маленькая глаза и как закричит, сердито и звонко. А в ротике солнышко, как у пойманной рыбки, светит туда, до самого горла. Так вот с солнцем с тех пор и живет, и сама как солнце. Ты ее береги, жрец. Сейчас-то я не всегда могу с ней, видишь, она в делах все дни. Когда я тут остаюсь, ты береги. — Я сберегу. От большого костра донеслись возгласы и стихли. Послышались в темноте шаги, заглушаемые ором лягушек, что хороводили свадьбы по крошечным бочагам на краю лагеря. Свет упал сначала на ноги и подол куртки, осветил руки, держащие накрытую миску. Хаидэ подошла, медленно села, придерживая рукой живот, вытянула одну ногу и, сунув Техути теплую миску, взялась рукой за согнутое колено. — Поешь, мясо тебе. Он замер, уставившись на миску. Сидящая рядом беременная женщина, это о ней рассказала старуха…Девочка с открытым маленьким ртом, полным солнечного света. Она принесла ему мясо. Как мужу. Швырнуть бы эту миску, чтоб упал в костер котелок, схватить ее в охапку и убежать. Туда, где нет важных старейшин, сухого хитроглазого шамана, хмельного Теренция, пишущего ей короткие письма. Чтоб никого, и чтоб она приходила и протягивала ему, с женской заботой, будто само собой разумеющееся… Поешь… потому что так должна поступать женщина со своим мужчиной. Только так. Что же она делает с ним? И как? Ведь не пляшет, извиваясь и блестя глазами под накрашенными веками, не показывает бедра, обводя их змеиными движениями тонких рук. Сидит, усталая, с горой живота, в котором чужой ребенок, и даже не смотрит на него, погруженная в заботы племени. Но и не думая о нем, крепко держит в маленьком кулаке его сердце. А он — беззащитен. Техути вытащил кусок, истекающий жиром, откусил, поставив миску на колени. Ахатта ходила за спиной, зевая, собирала какие-то мелочи, спорила с Хаидэ вполголоса, убеждая взять то и это. Та отмахивалась и, наконец, рассердилась. — Жужжите, как мухи по осени! На рассвете туда, к ночи вернемся. Потом к утру соберем лагерь и двинемся к дальней границе, там скоро пройдут еще караваны. Там и встанем надолго. — Нет, — решительно сказал Ахатта, прижимая к груди связку ремней, — пока не родишь, никуда не двинемся. Съездим за парнями, и тут будем ждать! — Ты забыла, кто вождь? Ахи… — Не забыла! Но я сказала! Хаидэ посмотрела на Фитию. Потом на Техути. Махнула рукой. — Вот и заговор. И кто? Самые любимые! Идите спать. Ахатта исчезла в темноте, и сразу оттуда послышался тихой говор Убога, поджидавшего ее. Фития забралась в палатку, открыв полог, чтоб видеть сидящих у костра, поворочалась и заснула, посвистывая носом. А Техути сидел, доедая мясо, думал. Старая нянька будет добра, а потом он купит ее еще чем-то, лучше всего — заботой о княгине. Она привыкнет к нему. Хаидэ родит, и, мальчика или девочку — заберет Теренций, ведь ребенок обещан ему клятвой. Ахатта… Она постоянно с бродягой и становится все мягче и разумнее. Ее завоевать просто. Не слишком умна, Техути сумеет найти нужные слова и поступки, чтоб поняла — он не враг. Есть еще старая Цез, но та не вмешивается в их жизнь, сама по себе. Уходит на весь день в степь, собирать травы. Или подолгу живет в стойбище шаманов. Враг у него пока что только один. И бороться с ним труднее всего, потому что он в сердце княгини. Только она слышит его и говорит с ним. А значит, придется сражаться за свою любовь вслепую. Техути искоса посмотрел на короткий нос с горбинкой и круглый подбородок, пряди волос, свитые в две растрепавшиеся косы. Он все делает верно. Каждый должен биться за свою любовь, и он честен, не совершает подлостей, просто обдумывает все шаги. А когда невозможно обдумать, все равно делает еще шаг, главное — в нужном ему направлении. Вот как сейчас… — Ты слышишь его? — тихо спросил он погруженную в мысли княгиню, — говоришь с ним? Она, не отрывая глаз от огня, качнула головой. — Нет. Я не могу слышать его и говорить. После той ночи в норе у Патаххи и времени, когда я лежала в болезни. Если позову, его найдут. Если он позовет — отыщут меня. — Все будет хорошо, Хаи. Он обнял ее за плечи и прижал к себе. — Я обещаю тебе, сильная, все будет так, как должно ему быть. Иди спать, Хаидэ, тебе надо отдохнуть. — А ты? Ты пойдешь к себе в палатку? — в голосе прозвучало нежелание отпускать, и он затаил дыхание, чтоб не показать своей радости. — Хочешь, я посижу у костра. До утра. — Нет-нет, тебе тоже надо поспать. Снова в голосе послышалась теплая забота, будто она солнце, а он трава под мягкими лучами. И это сладко согрело его. Техути встал и, поклонившись, шагнул в темноту, туда, где вместо костра светила с черного неба холодная белая луна. Лила тонкие лучи, не дающие тепла, только голубоватый свет… Лагерь спал, потому что отдых, если была такая возможность, нужно использовать в полную меру. Женщины, наготовив еды и уже увязав походный скарб, все, кроме самого необходимого, забрались в маленькие палатки, к детям. В некоторых палатках их ждали мужья, отпущенные на день-другой отдыха. Техути шел мимо тихой возни и шепотов, зная, скоро и они смолкнут. Заснут, не размыкая объятий, потому что каждого могут убить или отослать в наем, и может быть эта ночь — последняя вместе. Шел, мягко ступая, смотрел на черные спины холмов, где — он знал, стоят на страже дозорные, вернее, лежат, слитые с древними камнями, безмолвные, как степные ящерицы и такие же быстрые, если на то будет нужда. Удивительный народ. Мало вещей, мало одежды, еще меньше ссор и драк, и вот эта быстрая ночная любовь, постоянная, как утоление голода, даже впрок, если надо. Как удивлялся он поначалу и однажды спросил Хаидэ об этом. Где же страсть, спрашивал он, где желание, которое то приходит, то уходит, где мужчины, что отворачиваются от жен, потому что сегодня был плох день и плохие пришли думы. И где женские капризы и упреки? Выслушав, Хаидэ ответила: — У нас двое никогда не двое, советник. Третья с ними всегда — смерть. Разве можно что-то оставлять на утро, если ночью она может забрать любимого? И тогда ждать своей смерти, чтоб соединиться за снеговым перевалом. А женская кровь горяча… Он не мог не думать об этом. Женская кровь горяча. Как просто сказала она, дочь своего племени, о главном. А в его голове эта готовность любить без отказа смыкалась с тем, что было известно ему по прежней жизни, в котрой безотказность приходила от принуждения. И это мучительно волновало его. Все горести волнения и бедки дочерей богатых селян и крепких горожан казались пустячными по сравнению с жизнью женщин степного племени. Каково это, если такая, вольная и сильная, свободная по сути своей, она твоя — и безотказна, послушна. Послушна даже и не тебе, а разуму, что говорит — нельзя ждать, нельзя полнить жизнь капризами, пока она еще не превратилась в смерть. Это будто самки песчаных кошек вдруг опустят вздыбленную на загривках шерсть и, клоня прекрасные морды, сами пойдут в дворцовую загородку, отдавая себя в руки суровым сторожам. Именно это позволило получить Теренцию то, что получал он в первые годы супружества. А скоро, если все пойдет как надо, это достанется ему, Техути, жрецу-одиночке, который жил когда-то в богатом родительском доме, потом при дворце с другими писцами, а потом ушел сам, к своему личному богу. Становясь на колени перед маленькой палаткой, похожей скорее на мешок из шкур, он подумал, что давно не молился ему. После издевательских слов старой Цез под корявой грушей, и ее смеха, которым она приравняла бога Техути к толпе прочих богов, он поколебался в вере, прячась сам от себя, находил отговорки — усталость, тяжкие думы, беспокойство о насущном. И отгонял жестокую трезво-насмешливую мысль о том, что вера его оказалась слаба. Вот сейчас, верно, самое время. Пока стоит у низкого входа, можно повернуться, посмотреть на белую небесную дорогу, уводящую от луны. И проговорить слова… Но его уже ждали в палатке, он это помнил. И отвернувшись от высокого неба, держащего в темных ладонях рассеянный свет звезд, он откинул шкуру, заполз внутри и лег, подтягивая колени. Закрыл глаза и стал ждать. Как ждал с недавних пор каждую ночь. Мерно дышал, раздувая ноздри, и притих, затаился, когда легкий запах соленой воды, горячего песка, летучих пряных благовоний коснулся лица. И следом за ароматом его тронула женская рука, проводя пальцами по мочке уха. — Счастлив тот, чьи ожидания сбываются. Здравствуй, любящий, я пришла. Шепот звучал в голове, щекотал лоб изнутри, отдавался грудным смешком за скулами. И Техути улыбнулся, радуясь, что может отвечать, не шевеля губами. У него снова было то, что принадлежит только ему. И видит это лишь он, за плотно закрытыми веками. — И тебе здравствуй, любящая. Как сегодня твое сердце? Из живой темноты перед закрытыми глазами выступило узкое женское лицо, черное и прекрасное, расписанное узорами из белых точек и красных завитков. Большие глаза сверкали, как ночные омуты, полные света круглой луны. Вились вдоль высоких скул тонкие тугие косы. — Мое сердце… Оно тоскует и плачет. Но с тех пор как я могу говорить с тобой, о своей любви, я счастлива. И могу ждать бесконечно. Ты даешь мне надежду. — Взамен я получаю надежду. — Да, — полные губы приоткрылись в улыбке, — спи, ты должен отдохнуть. Спи, славный советник степной княжны, я расскажу тебе о своей любви к великану Нубе, который покинул меня, и которого я хочу вернуть больше жизни. А ты расскажешь мне о своей любви к чужой жене, носящей ребенка одного мужчины и тоскующей по другому. И нам станет легче. — Станет. Легче. Я помогу тебе найти Нубу, любящая. И помогу тебе повернуть его путь, пусть он снова появится из большого мира, и навсегда останется с тобой, на острове Невозвращения. — Расскажи мне о своей Хаидэ, славный красивый мужчина. Расскажи все, что знаешь, до самых мелких подробностей. Как она спит, что говорит, что любит есть. Какие песенки напевает ей старая нянька. Мы оба справимся и сделаем то, что решили. Техути спал, обнимая руками колени, прижавшись щекой к старой шкуре. И под закрывшими скулу черными волосами бродила спокойная улыбка. Он спал и говорил сердцем. С той, что поможет. Вместе они справятся. Глава 3 Ранние сумерки забирают свет дня и делают степь серой, будто укрытой прозрачным живым покрывалом. По капле вливаясь, темнота тяжелит покрывало, но пока не отбирает прозрачности. Но одна мысль, два брошенных в раздумьи слова, три взгляда по сторонам и вот уже тени становятся черными, будто пришитые по краям ткани тяжелые кисти. Время сумерек невидимо, но течет без остановок, соединяя свет недавно ушедшего солнца с бледным светом проснувшейся луны…Красное небо уже спящей вечерней зари, синее небо, охватывающее луну. А между ними — прозрачная пелена времени, в которую укутаны звуки и запахи вечера. По запаху новой полыни, плотному, как тугие подушки, раскатывался стук лошадиных копыт. И в промежутках шились тонкими иглами покрики сонных птиц, дальнее кваканье лягушек, еле слышный вой степного шакала. Полная звуков вечерняя тишина. Техути скакал рядом с княгиней, а позади сыпался стук копыт коней Ахатты и Убога. В серой прозрачной дымке лицо Хаидэ было бледным, а глаза казались темными ямами. Жрец взглядывал с беспокойством то на нее, то осматривал степь, которая в сумерках стянулась на расстояние короткого бега. Ехать еще долго и зря княгиня оставила воинов и повозку в лагере, чтоб утром мужчины сами сопроводили мальчиков к тракту. Он пробовал сказать, но она лишь похлопала себя по животу, на котором расходились полы стеганой куртки и ответила: — Мне еще не время, советник. А возить воинов взад и вперед, да еще таскаясь на повозке, — мальчики опоздают к каравану. Обещаю, вернемся в стойбище, так и быть, будем стоять, пока не рожу. Фити сказала — семь дней, может быть, десять. И когда он медленно кивнул, добавила: — Правда, придется тогда еще раз или два проехаться по делам, до срока, — в ответ на его возмущение засмеялась, хлопнула Цаплю по шее, отправляя вперед. Серая степь, запахи трав, сменяющие друг друга, успокаивали Техути, — когда наступит полная темнота, появится еле заметный отблеск на ночных облаках — это костер посреди лагеря, закрытого плотно стоящими холмами. А травы говорили, проносясь под копытами — вы не стоите, скачете, налетая на волны чабреца, минуя поляны шалфея, топча острые стрелки полынных веток… Не стоите, и лагерь все ближе. Но пока далеко. Топот сыпался и двоился, эхом отдавался позади, подхватываемый второй парой коней. Техути, укачавшись от мерного бега, не услышал разницы, и напрягся, лишь когда белое в сумраке лицо княгини вдруг дернулось и повернулось, а руки вытянулись над поводьями. — Сколько их? — отрывисто спросила княгиня, снова глядя перед собой. — Еще далеко. Но много, — отозвалась Ахатта. Техути оглянулся, качнувшись, натянул поводья и отпустил, чтоб не сбить Крылатку с бега. Успел увидеть твердое лицо Ахатты и растерянное — Убога, который крутил головой, глядя на говорящих. — Уйдем в сторону, — добавила Ахатта, но княгиня вдруг на полном скаку остановила Цаплю: — Подожди. Тяжело спрыгнула и подняла руку, приказывая спутникам замереть. Степь незаметно темнела, подступая все ближе, смазывая верхушки трав и спины курганов, темня лощины и овражки на плоских полынных полях. А над головами застывших всадников дрожали одиночные звезды. Через покрики птиц и шепот вечернего ветерка донесся еле слышный перестук копыт, будто в решете с одной стороны на другую медленно ссыпали ягоды. Так звучат шаги, когда лошадей много, подумал Техути, тоже спешиваясь, с надеждой торопя наползающую темноту. Степь огромна, а всадники далеко. Если затаиться, они могут проехать мимо. Стоя на коленях, замершая Хаидэ медленно поворачиваясь, послушала нижние звуки, что неслись над самой землей. Поднялась, так же медленно, слушая те, что повыше, и те, что на уровне ее роста. И, протянув руку Техути, вернулась в седло. — Ищут нас, — сказала негромко, — от лагеря отрезали, впереди скачут разведчики, цепью. — Надо спрятаться, — сказал Техути и оглянулся, — ведь есть же… Пологие холмы круглили спины, распахивали пространства между открытыми склонами. — Надо уходить, — княгиня натянула поводья и, отпустив, хлестнула Цаплю, ударила в бока мягкими пятками сапожек. Та рванулась вперед и в сторону, трое всадников повернули за ней. Стук копыт заглушил дальний пересып сухих ягод, и какое-то время опасность казалась придуманной и нестрашной. Но они все дальше уклонялись от дороги домой. Техути держался рядом с Хаидэ, с беспокойством думая о том, что было — дрался. И к смерти был приговорен однажды, и убегал из плена. А так же был бит плетьми, но вот в открытом бою — никогда до сих пор. И кто рядом — женщина на сносях, полубезумная ее подруга и неуклюжий бродяга-певец… Подхлестывая Крылатку, разозлился, ведь говорил княгине, говорил! Женщина остается женщиной, даже если она вождь. Где был ее разум, когда громоздила в седло свое бедное неповоротливое тело! Но подумав так, остановил себя. Его страхи касались внезапных родов, но никак не опасности наткнуться на степных врагов в этих пока что мирных местах. Это были земли племени, но сейчас почти все лагеря снимались, откочевывая в дальнюю степь, на летование, и вот кто-то дождался, подстерег… Дальний топот прервал его мысли. Копыта их коней уже не заглушали погони. А вечер как назло не торопился. Все также плавало над травами прозрачное серое покрывало сумерек. И полная луна светила все ярче, обещая ночь светлую, как пасмурный день. Сзади раздался крошечный торжествующий крик — их заметили. Стук дальних копыт сразу усилился, будто протянулась между ними и преследователями невидимая крепкая нитка. — Уйдем, — сказала княгиня, успокаивая, — у нас, хорошие, кони… Наддала пятками и Цапля полетела вверх по склону пологого холма. Прятаться уже было бесполезно. Вниз летели так, что ветер свистел в ушах, билась о плечи Техути упавшая с головы шапка, натягивая по горлу сыромятный шнурок. Крики отдалились, а потом снова закололи уши, когда всадники, достигнув вершины, тоже рванулись вниз. И, послышалось или нет — к ним прибавились женские испуганные вскрики и грубый смех. Впереди темно маячили три холма, уже посеребренные с одной стороны мягким, но безжалостным светом луны. Три Царя называли их и, чтобы не беспокоить мертвых, объезжали стороной, рассказывая о курганах старую легенду. Царь-отец, Царь-брат и Царь-сын возносили к вечернему небу почти одинаковой высоты круглые сутулые плечи, на среднем — вырвались из земли корявые древние камни. Ахатта, обогнав Крылатку, понеслась рядом с княгиней, поддавая пятками гнедого Шалфея. Засопел рядом Убог, подхлестывая тяжеловатого, как он сам, Рыба. Но хоть и большой, Рыб шел мерно и неутомимо, мелькая рядом с ногой Техути белесым коленом. — Хей-го! — кликнула вдруг Ахатта, оглянулась, скалясь. Подняла руку, показывая преследователям неприличный знак. Четверка плавно и неумолимо уходила вперед, и перестук копыт звучал утешающей музыкой, полной бесконечной силы. Оторвались, понял Техути, направляя Крылатку вслед за Цаплей, не догонят. — Хей, — подхватила княгиня, уже дурачась, вся в пылу бега, и вдруг замолчала, не докричав. Споткнулась Цапля, часто перебирая тонкими ногами, всхрапнула и изогнула голову, недоуменно косясь на хозяйку. А та припала к шее, обхватывая, и застонала, сползая на сторону. — Что? — зло крикнула Ахатта, натягивая поводья и танцуя вокруг, — да, что? Крылатка сходу обогнал женщин, рассыпались рядом шаги Рыба. Техути приподнялся в седле, поворачиваясь назад. В плывущих сумерках, достигнув почти вершины холма, Цапля стояла, нервно перебирая ногами, Ахатта свесилась, придерживая княгиню. А та, цепляясь за поводья, выпрямилась и простонала: — Вперед! Давай! — Нет! — закричала Ахатта, — нет! — К вершине! — Хаидэ вырвала руку, выпрямилась, обратив к сестре перекошенное болью лицо, — убери лапы, вверх, быстро! Всхлипнув, Ахатта бросила подругу и поскакала к валунам, торчащим на макушке холма. — Убог! Лошадей, — княгиня отрывисто бросала слова в промежутки между ударами копыт, — уведешь. Жрец, наверх, за камни. И прыгай! Техути молча рванулся за Ахаттой, скрывшейся в нагромождении камней. За двумя огромными валунами уже стояла черная тень, но луна ползла по небу, делая ее меньше. Жрец, проведя Крылатку по каменной крошке, спрыгнул и протянул повод подскакавшему Убогу. Тот сжал в руке кожаный ремень, пригибаясь к шее Рыба. И наконец, осторожно ступая, мелькнула в черноте белая Цапля, мотая головой, встала, ожидая, пока хозяйка сползет с мягкого седла. Перехватив повод, Ахатта бросила его бродяге. Убог двинул коня чуть в сторону, лунный свет упал на блестящую шкуру Рыба и на всадника, что выпрямился, поднимая руку. — Хей-хей-го!!! — заорал Убог и княгиня, падая на колени, придерживая живот, вдруг подхватила, а за ней следом закричала Ахатта, множа крики: — Хей! Хей! Го! Пошел! Держась на краю тени и света, Убог рванулся вниз по склону, три лошади, еле видные в длинной тени, гулко застучали копытами, перебивая крики. А снизу к вершине уже накатывался топот, мужчины в седлах кричали торжествуя и угрожающе, летели, казалось, прямо на камни, за которыми в черной тени прижались друг к другу трое, но не дойдя, пронеслись рядом и стали удаляться, преследуя топот копыт уводимой Убогом четверки. Крики стихали. Техути, обнимая за плечи дрожащую княгиню, которую сотрясали короткие мощные схватки, скручивающие напряженное тело, выдохнул и открыл рот — сказать. Но Ахатта схватила его за другую руку, дернула резко. Он замер, сжимая челюсти. С обратной стороны камней снова возник топот, уже неторопливый. Эхо прыгало, разнося голоса и вдруг снова — женский стон, а поверх него — издевательский смех. — Магри, тут встанем! — крикнул мужчина и тяжело спрыгнул, выругался, видимо ушибив ногу, засмеялся в ответ на подначки других, возбужденно, все еще в горячке погони. Мужчины заходили, топая, коротко заржал конь. — Пониже пустите, тут хорошая трава. Эй, Горта, наломай хворосту. Тот, что отдавал приказы, говорил отрывисто и свободно, зазвенел упряжью, видимо, снимая с лошади седло. Мужчины переговаривались, а трое за камнем прижимались друг к другу, не дыша. Сколько же их, с тоской подсчитывал голоса Техути. Трое, вот еще голос, совсем мальчик. И стонет женщина. Под его рукой плечо княгини закаменело, он почувствовал — совсем перестала дышать, пережидая очередную схватку. Четверо мужчин, воины, не выдохлись, и сейчас они их найдут. Найдут Техути, вооруженного коротким мечом, Ахатту с кинжалом в ножнах на поясе, а лук остался притороченным к седлу Шалфея. И рожающую женщину, чтоб взяли ее бесы… — Магри, обойди камни, проверь. Да лук возьми, раззява, и Ках пусть с тобой. Учи вас, учи, дети шакала. Рука Техути ослабела на каменном плече, поползла вниз. Надо встать, закрыть собой Хаидэ хоть на мгновение, чтоб успеть ударить первым. А там… ну что ж… Заскрипела каменная крошка под тяжелыми шагами. Магри шел первым, замолчал, шикнув на молодого Каха: — Смотри, куда идешь, вдруг тут капканы или силки. И вдруг, змеей проползя по коленям Техути, горячая рука схватила его пальцы, дернула, не отпуская. Медленно, будто смотря собственный сон, жрец потянулся за рукой и, без мыслей, как ящерица, увлекая за собой перевалившуюся на бок княгиню, втиснулся, втягивая живот и даже щеки, в узкую щель с неровными каменными краями. Дергая ногой, нащупал осыпающуюся глину, уперся, проваливаясь, закрыл глаза, по которым хлестнули колючие ветки дерезы и тихо присел, раскинув руки — за одну его продолжала тянуть снизу Ахатта, другой он сам вцепился в руку княгини, протаскивая вслед за собой. Когда женское тело сверху потяжелело, и ноги задергалась, разыскивая опору, он вырвал из горячей руки Ахатты свои пальцы и, принимая валящееся на него тело княгини, упал сам, а она свалилась сверху, не давая дышать. В кромешной темноте ни единого звука не издавали они, пока Техути выползал из-под дрожащей Хаидэ, садился рядом, обнимая ее за шею. И рядом с ним, снова по-змеиному, обдавая измазанную глиной щеку жаром своего тела, просочилась Ахатта, выпрямилась в тесном земляном мешке, расправляя над головой ветки дерезы, перечеркнувшие звезды в узкой щели. — Смотри, Маг, дырка. Может, там есть что? Над ветками зачернела круглая голова, рядом вторая. Ахатта, стоя чуть сбоку, вытянулась, открывая рот, еле слышно зашипела, проводя ногтем по ребристой пряжке ремня. Черные пятна исчезли. — Змеиное гнездо. Похоже, гремучка. А воняет как. Не забудь положить вокруг шкур веревки. — Может, туда факел, а, Магри? — голоса удалялись, но камни ловили эхо и скидывали приглушенные слова вниз, под землю. — Ага. Чтоб эта нечисть ползала по нам до утра? Будешь ловить змей сам. А нам с Гортой и так есть чем заняться. Он засмеялся, коротко вскрикнула женщина, там наверху, где уже потрескивал разведенный костер. Ахатта, согнувшись, присела на корточки и в слабом рассеянном свете ночного неба, льющемся через частую сетку колючих ветвей, молча стала стаскивать с княгини сапожки. Придерживая рукой, наощупь отстегнула пряжку ремня, потащила кожаные штаны, оголяя бедра и колени. Хаидэ молчала, только дыхание ее менялось, то учащаясь, то замирая вовсе. И темные глаза смотрели снизу в склоненное лицо Техути, что держал на коленях ее голову. Время царей-курганов шло и шло, как идут караваны по тракту, сменяя друг друга, пока над ними черное небо светлеет в синее небо, солнце засыпает в луну, а луна просыпается в дождевые тучи. Время шло, растягиваясь, как сырой ремень, политый водой, и каменея, как высыхающая на солнце кожа, наслаивалось само на себя, укладывая пелены веков на покрывала лет и лоскутья дней. И где-то там, в толще этого времени, поверх древних битв и понизу мирных стоянок, рожала женщина, и курган Царь-отец молчал, вслушиваясь в то, что происходило в его земляном чреве и на его темени, у подножия каменной короны из неровных валунов, покрытых лишайниками. Время растягивалось, очередная схватка набрасывалась на измученное тело, прокатывалась от горла до коленей, выкручивая внутренности, наматывая их на свой безжалостный кулак, и стихала. А время ссыхалось в краткий миг до следующей схватки, что снова кончалась ничем, становясь сильнее и злее. Вечность висела над тремя пленниками земляной могилы, как полная луна, прибитая к ночному своду звездными гвоздями. Не кончалась. Измучившись ждать, заплакала Ахатта, опуская кулак к земле и не смея ударить, поднимала его снова, открывала и закрывала черный рот, взывая к богам и жалуясь им. Техути оторвал свою руку от мокрого лба княгини, погладил горячую щеку ее сестры, поддерживая. И она закрыла рот, снова склонившись над разъятыми бедрами, мягко надавливая на живот по бокам. А вечность все ползла огромной древней змеей, и вот уже Техути, выпрямившись, зашарил рукой по бедру, разыскивая ножны, чтоб достать свой нож и милосердно надавить на окаменевшее горло мучающейся женщины, навалиться всем телом и провести, дать вечности, наконец, прийти к своему концу. Тогда уже Ахатта поддала рукой по его ладони, отодвинула плечом и, почти улегшись рядом, целовала грязный лоб сестры, без голоса шепча слова утешения. Через вечность пришла другая вечность и сжалилась над тремя, медленно шевелящимися в подземной утробе, придавленными свободными голосами мужчин сверху, которые сначала жарили мясо и пили вино, а потом, перебрасываясь шутками, по очереди насиловали пленницу, время от времени ударяя ее по щекам, чтоб послушать, как кричит, тонко, по-заячьи. Хватит, величественно решила вторая вечность и остановила время, на миг, в который, вдруг приподнявшись, Хаидэ схватила локти Техути и, открывая безмолвный рот, выкинула на руки Ахатте живой мокрый комок, еле слышно шлепнувший кожей о кожу ладоней. Упала на спину, задыхаясь от облегчения, судорожно дергая разведенными коленями, но продолжая цепляться за локти мужчины пальцами, скрюченными, как птичьи когти. А он, упав сверху, повернул лицо, вслушиваясь в тихую возню позади себя. «Он закричит. Ребенок сейчас закричит»… Отцепляя от себя руки княгини, Техути сел, обернувшись к невидимой Ахатте, протянул к ней руку, вцепился в мокрые волосы, подтягивая ее скулу к своему рту. — Грудь. Дай ему грудь. Шепот быстрый и злой настиг ее, она закивала, откидывая кинжал, которым только что отсекла пуповину. Прищемив пуповину пальцами, выпростала тяжелую грудь из рубахи и сунула в маленький рот, как только он раскрылся для первого сердитого крика. Вдохнув, расправляя легкие, младенец сдавленно мяукнул, как проснувшийся в гнезде совеныш, закричал, и Ахатта ухнув ночной совой, спрятала детский крик под степным звуком. Дергая ножками, ребенок чмокнул, присосавшись к соску, текущему темным дурманным ядом. Техути перевел дыхание, отпустил волосы женщины и без сил привалился к Хаидэ. Нашел губами ее ухо. — Все. Все, Хаи. Лежи. — Молоко, — прошелестела та, пытаясь поднять руку к груди, — где… — Подожди. Чуть-чуть. — Нету… — ее затрясло. Техути, испугавшись, что рыдания вырвутся наружу, накрыл рот рукой. — Лежи тихо. Он жив. Поверь нам. И княгиня, уронив руку от сухой груди, смолкла, потеряв сознание. Ночь протекала лунным серебром на склоны курганов, баюкала утомившихся мужчин у догорающего костра. Они спали, разложив шкуры, и каждую окружив веревочным кольцом, чтоб не проползла змея-гремучка. Храпел Магри, раскидав толстые ноги и свалив набок поросший черным волосом живот. Тихо спал Горта, и под закрытыми веками беспокойно бегали глаза, следя за сном, в котором Царь-отец вдруг поднимал земляную голову, увенчанную кривой короной, а с подбородка сыпались комья глины, убивая кричащих спутников. Последним заснул Агарра, тот, что отдавал приказы: проследив, чтоб Ках оторвался, наконец, от забав с полонянкой, и не забыл взять свой лук и меч, уходя на край макушки, где торчал небольшой валун. Не спала девушка, которую долго везли на запасном коне, крепко привязанную к седлу, а потом кинули за подстеленные шкуры, да там и оставили, забыв дать ей поесть. Она хотела пить и, лежа на боку, со связанными перед грудью запястьями, водила глазами, собираясь с духом, чтоб обернуться и посмотреть, не задремал ли дозорный. Тогда можно проползти поближе к спящим и украсть фляжку, что валяется рядом с Гортой. Наконец, повернулась и, наткнувшись на жадный взгляд Каха, что смотрел на нее блестящими в лунном свете глазами, тихо заплакала. Ках ухмыльнулся. Это была вторая его женщина в жизни. Первую брал неумело и быстро, в маленьком домике, пока снаружи топали воины, разоряя и поджигая поселок, да толком не успел ничего, в домик ворвался старший брат, отшвырнул от лежащей женщины и взгромоздился на нее сам. Ках ждал, но закончив, брат убил потаскуху и пинками выгнал его наружу. А с этой было хорошо. Только все равно казалось Каху — мало досталось ему, слишком сильно старались Магри и Горта, хоть и каждый в свою очередь. Увидев, как она зашевелилась, Ках быстро оглядел спящую степь и прислушался. Погоня не возвращается. Верно, заночуют в степи, а пленных пригонят после рассвета, куда торопиться, отсюда уже откочевали мелкие лагеря, а бабу и ее свиту хватятся не сразу, уж больно самостоятельна. Потому сейчас наступает время Каха, его молодой силы, пока спят старые кабаны, обожравшиеся мяса. Он же не будет спать, он просто встанет с камня, и даже не снимая меча, возьмет девку еще разика два. Может быть, три. Утро еще далеко. Надо сейчас, решил Ках, еще раз внимательно оглядев темную степь, политую лунным светом, а то после начнут ворочаться и просыпаться. Старичье, напились вина, под утро каждый вскочит, побежит поливать старые камни. Надо — сейчас. Встал и, увидев, что девушка снова повернула к нему лицо, осклабился, приближаясь и на ходу расстегивая ремень. Он шел, а почти под его ногами, в темноте душного земляного мешка сидела Ахатта, скрестив ноги и держа у груди теплое маленькое тельце. Трогала пальцами животик и ножки, — мальчик. И снова чуть покачивала ребенка, который прилежно сосал грудь, будто время повернулось вспять, будто не было этого года и она держит на руках своего новорожденного сына. Который даже имени не получил, первого имени, что должны были подарить ему мать и отец, напутствуя в детскую жизнь. Касаясь ее согнутых колен носками вытянутых ног, спал жрец, обнимая за шею лежащую в забытьи Хаидэ. И никто не мешал Ахатте сидеть с мальчиком, таким же безымянным и уже породнившимся с ней навечно. Даже те, наверху, угомонились. Она подняла грязное лицо. Рука бережно касалась маленького тельца, что почти все помещалось в другой ее руке, пальцы трогали узелок пуповины, тонкие волосики на мягком темени, касались круглой надутой щечки. Но одновременно слух ее был там, наверху, и мысли ощупывали темное пространство, будто прокапываясь в разные стороны в сухой глине. У них пленница, издевались над ней, долго, пока не устали. И еще… тут внизу, когда, наконец, роды кончились, и все стихло, замерло, — остался тонкий сквозняк, откуда-то сбоку, из-за плеча. Ахатта опустила лицо и поцеловала ребенка в крошечный носик. Она не хотела, но теперь в мальчике есть ее яд. Он не умрет, ее сердце говорит так, но теперь будет и ее сыном тоже. Вторым сыном. Ну что ж, женщинам нужно иметь много детей, так велят боги, и все делается под их неусыпным взором. И хорошо, что у мальчика две матери, он всегда будет под присмотром. Особенно, когда одной из его матерей нужно отвлечься на важные дела. Другие дела, связанные с другими людьми. С тех пор как Ахатта сделала свой шаг в сторону от середины мира, она стала думать о других людях, и сердце ее полнилось спокойствием и заботой. Мальчик выпустил ее грудь и, еле слышно пискнув, заснул. Маленький воин, думала Ахатта, слушая детское дыхание, какой молодец — поел и спит, набирается сил. Сын двух матерей, внук Торзы непобедимого и Царя-отца, что простер над беглецами свою древнюю милость, да разве есть еще где такой юный князь? Только брат его, плененный Паучьей горой… Она вытянула ногу, толкнула Техути. Тот сбил сонное дыхание, замер и вдруг сел, все так же молча. Ахатта толкнула еще раз. Жрец прополз вдоль стенки, потянулся к ее лицу и, радуясь его бесшумности, она прошептала в ухо: — Проверь там, за спиной. Дует. Молча он протиснулся мимо нее, закопошился в тупичке, осыпая шепотную глиняную крошку. Сквозняк стал сильнее, гладил плечи, омахивая шею и щеки теплым дыханием. Пошебуршившись еще, жрец прижался к ее спине: — Там дыра. Внутрь горы. Коридор. И ветер. — Хорошо. Буди княжну. Проползя мимо Ахатты, жрец склонился над Хаидэ, шепча и покачивая ее плечи. Коротко застонав, та очнулась и замолчала, повинуясь руке, зажимающей рот. — Хаи, мы сейчас пролезем внутрь. Ты сможешь? — Мой… — Ахатта возьмет его. — Да. Подождав, когда Техути, подталкивая, поможет княгине пролезть в земляную дыру, Ахатта сунула ему ребенка, быстро сделав над маленьким лбом охранный знак пальцами. — Идите. Я скоро. И не успел Техути возразить, как она встала, раздвинув ветки дерезы, скользнула наверх, ложась животом на край камня и отталкиваясь ногами от глиняных уступов. Выскочив, расправила кустарник. Кинула за спину черные косы и, не закрывая грудь, вытащила из ножен блеснувший в луне кинжал. Как тень, пошла в обход валунов, на тихие, придавленные рукой на женском рту, стоны. И ее оскаленные зубы блеснули так же, как острая кромка металла. Глава 4 Маленькая Эйлене родилась в неволе, но не знала этого, потому что весь мир для нее заключался в ограде большого дворца. Сады были тут, и был водопад, огромное озеро с островом посередине, а лужайки простирались так далеко, и столько цветов росло на мягкой траве — разных — что не было причины хоть раз за пятнадцать лет потратить день, ночь, и еще два дня и две ночи, чтоб дойти до высокой ограды, сложенной из глухого камня. Все было у прекрасной Эйлене. Платья и драгоценные гребни, сто нянюшек и сто молчаливых слуг, арена для скачек на быстрых горячих конях, и сонм музыкантов, что учили ее разговаривать песней. И был у красавицы Эйлене любимый. Каждое утро, просыпаясь, она улыбалась солнцу, что смотрело в высокие окна, и думала — мой любимый краше солнца. Каждый день, садясь на шитые шелками диваны, чтоб отведать яств на чеканных подносах, она брала в тонкую руку крепкое яблоко и, любуясь, думала — мой любимый ярче. Весь мир для Эйлене был лишь слабым отражением ее любимого, что приходил каждый день, не пропуская ни одного, и, распахивая прекрасные двери, раскрывал ей объятия, смеясь и прижимая к груди, а полы богатого шелкового халата волочились по цветным полам, когда вел ее в сад, усаживал на мягкую траву и, ложась к маленьким ножкам, говорил: — Спой мне, Эйлене, солнцеликая, сыграй, красавица, чтоб я и дальше мог править своей страной, с нежностью в сердце. И Эйлене пела, играла на лютне, гордясь, что мужские дела требуют ее женской поддержки. А потом любимый уходил и, поплакав о нем, Эйлене звала нянек. Гуляла по саду, вышивала прекрасные покрывала, мечтала о новой встрече, торопила день к вечеру, чтоб поскорее заснуть и дождаться утра. Так жила она девушкой и, отпраздновав свой шестнадцатый день рождения, стала ждать ночи мужской любви. Ведь взрослая уже. Любимый пришел, как и должно тому случиться. И дальше все было так, как рассказывали Эйлене няньки. Усталая, лежала она после любви на шелковых простынях и, перебирая черные волосы любимого, пела ему тихую колыбельную. Он обещал ей остаться, чтоб впервые вместе заснули они, сплетая объятия. И уже почти засыпал, но вдруг поднял голову, поцеловал Эйлене в нежную ладонь и сказал, что забыл еще один подарок, к сотне других, лежащих горами на коврах спальни. Совсем ненадолго ушел он, даже задремать не успела молодая жена, как снова открылась расписная дверь, и вошел любимый, улыбаясь, осматривая жадно ее круглые плечи, высокие груди, смуглый живот. И засмеялась Эйлене, потягиваясь, как ласковая кошка, потому что любимый снова и снова брал ее, лишь изредка уходя, чтоб принести очередную красивую безделушку. Так пришла к Эйлене новая жизнь, полная ночных ласк и женского счастья. Засыпая, она клала руку на плоский живот и прислушивалась к току своей крови под шелковой кожей. Мечтала о том, что скоро в ней зашевелится сын. И будет лучшим подарком любимому. Шли дни, полные радостных песен, и ночи, полные горячих шепотов. Солнце грело траву на бескрайних полянах посреди куп прекрасных деревьев. А любимый не уставал дарить Эйлене своими ласками. И любя, она жалела его, потому что видела — иногда он, придя вечером, забывает, что говорил ей утром. Смеялась, напоминая. Думала — тяжело, верно, править большой страной да еще любить маленькую Эйлене. — Я, наконец, смогу сделать тебе самый главный подарок! — сказала она любимому как-то утром и прижала его ладонь к своему животу, — там твой сын… Но потемнело красивое лицо, и вдруг, поднявшись, любимый молча ушел. Впервые для Эйлене солнце померкло и все вокруг замолчало, не в силах ответить на горестные вопросы. Весь день проплакала она и всю ночь. Десять нянек одну за одной посылала из своего дворца во дворец любимого, но возвращались они ни с чем, кланяясь и целуя край ее платья. Утром к заплаканной Эйлене пришла только надежда и жила с ней до самого вечера, а потом уснула и возродилась утром. Но надежда слабела и уходила все дальше, пока к полудню не порхнула в открытое окно, оставив Эйлене одну со своими слезами. Тогда Эйлене выгнала нянек, заперла двери, надела самое простое платье и, вытерев слезы, выбралась через окно в прекрасный сад — вслед за своей надеждой. Три дня шла, хоронясь в густых зарослях, три ночи спала на траве, поджав под домотканый подол ножки в шелковых башмачках. И на четвертое утро вышла к дальней калитке, где жил полуслепой сторож, который ни разу не подходил к дворцу. Притворившись служанкой, Эйлене подарила ему монетку и выспросила, как пройти за оградой к мужскому дворцу. И еще три дня шла, и три ночи спала, доедая завернутый в платок каравай, что отдал ей старик на дорогу. Сады дворцов смыкались, и когда Эйлене оказалась у задних дверей мужского дворца, никто не удивился усталой девушке, с головой, замотанной в испачканный платок. Кухарка сунула ей корзину, велела нести свежие булки к покоям правителя. Отдать их слугам и бегом возвращаться, чтоб вымыть пол в большой кухне. Но Эйлене к слугам не пошла. Сняла истрепанные башмачки и на цыпочках пробралась в покои, по пути протирая пыль с богатых безделушек. Дальше и дальше шла она, пугливо оглядываясь, пока не услышала шум ссоры. Будто сам с собой спорил ее любимый и, забыв обо всем, полетела она через сверкающие комнаты к высокой двери. Бежала и думала — вот сейчас увидит ее, всплеснет руками, скажет, как же забыл я в делах о том, что ждет меня маленькая жена!.. И встала в дверях, таких высоких и золотых, что ее и не видно было у богатой стены. А посреди солнечного зала стояли напротив друг друга двое мужчин, уперев в бока руки, унизанные золотыми браслетами, жгли глазами, кидали друг в друга злые слова. И каждый был — точно ее любимый. Ахнула Эйлене, схватилась за витой столбик и ступила тихонько в сторону, чтоб слышать и быть невидимой. — Это мой сын! — кричал любимый, и делал шаг вперед, подбоченившись, — это я первым пришел и возлег к нежной Эйлене! — Ха-ха-ха, — смеялся в ответ любимый, — да что ты мог с первого раза? Вот когда я пришел и возлег на твое место, я брал ее семь раз подряд. Это сын — мой! — Нет! С той ночи я приходил чаще тебя, и мои следы оставались на ее коже! — возражал любимый. — Зато я брал ее дольше, и мне она говорила самые ласковые слова! — не уступал любимый. Так ссорились и кричали они, а маленькая Эйлене тихо сидела за дверью и плакала, укрытая шторой. А потом устали любимые, замолчали, и сказал один: — Разве ты не брат мне, высокий Сэй? И разве Эйлене не просто игрушка в наших царственных руках? Будем ходить к ней дальше, а сын, ну что же, она родит еще и еще. И все дети будут детьми двух отцов! — И ты мне брат, высокий Айсэй, — согласился второй, — и нет нашей вины, что мать родила нас, как отражения в зеркале. Разве может быть маленькая жена важнее братской дружбы? Обнялись братья, смеясь, и пошли через богатые покои, вспоминая ласки маленькой Эйлене и рассказывая друг другу о них. А Эйлене побрела обратно, потому что не знала, как еще жить. Снова просыпалась она утром, смотрела на солнце мертвыми глазами, ела яства, что не имели вкуса, и горькая обида съедала ее нежное сердце. Братья приходили, по-прежнему ласковые и веселые, и, глядя на смуглое лицо, всякий раз гадала Эйлене — кто сегодня гладит ее черные косы — высокий Сэй или высокий Айсэй. Но с той поры тело ее молчало, не отзываясь на ласки, не говорило сердце с сердцами мужчин и не светились глаза той любовью, за которую и выстроили братья маленькой Эйлене отдельный роскошный дворец. И дождавшись, когда у маленькой жены родится сын, братья выгнали Эйлене из дворца, велев никогда не подходить даже к самой дальней калитке. — Тебе не нужна моя любовь, — говорил любимый, — так иди и живи без нее. — Твое тело холодно, как лед, — вторил ему любимый, — так пойди туда, где я не буду докучать тебе. Ничего не взяла Эйлене из дворца. Потому что сына у нее отобрали, а все остальное было ей горькой памятью о счастливой жизни с любимым, которого нет. Взяла только лютню, что звучала тихо и ласково, как подруга. Шла босиком по мягкой траве, туда, к ветхой калитке, а вдогонку ей смотрела самая старая нянька, которая всю свою жизнь была колдуньей, да никому про то не рассказывала. Подняла нянька вслед Эйлене сухую руку и совершила в воздухе колдовской знак. — К добру ли к худу, но рано этой истории кончаться, — так прошептала она и подарила маленькой Эйлене вечную юность. В надежде, что если продлится она, то боги посреди хлопот вспомнят про Эйлене и позаботятся о ее счастье. Так и жила печальная Эйлене, играла на лютне и пела так, что со всей страны приходили к площади люди — поплакать. И после, одарив за нежный голос и тихое счастье нехитрыми подарками, уходили обратно, с душами, омытыми высокой тоской. Время шло, годы то ползли, то летели, играла тихая лютня на краю старой городской площади, а во дворце правителей подрастал быстрый и капризный мальчик, сын двух отцов, баловень двух братьев. Все плохое, что только можно, перенял мальчик у старших, по праву безрассудной любви, не видящей вокруг ничего, кроме себя самой. Все получал он по первому желанию, только указав пальцем. И с нетерпением ждал семнадцатилетия, после которого отцы исполнят его главную просьбу. — Проси, сын двух отцов, первый подарок мужчины, — сказали, смеясь высокий Сэй и высокий Айсэй, раскинувшись на подушках после шумного пира, — любого коня, любую невольницу, любого размера сундук с каменьями. А страна и так будет твоя, когда мы состаримся и выживем из ума. — Поклянитесь, что исполните мое желание, до того как я расскажу о нем, — ответил мальчик, вставая напротив отцов и держа руку на рукояти золотого меча в драгоценных ножнах, — я не попрошу плохого, мое желание касается только меня. — Клянемся! — закричали отцы, любуясь смуглым лицом, высокой шеей, широкими плечами. — Тогда… — и мальчик хлопнул в ладоши, призывая слуг, — я сегодня женился! Я полюбил и каждый вечер убегал из дворца, прокрадывался на площадь одетый как простолюдин, и следил за самой прекрасной девушкой в мире. И этой ночью я украл ее, и пока она лежала в забытьи, монахи совершили обряд. Теперь она моя царственная супруга, и все, что принадлежит и будет принадлежать мне — оно и ее тоже. И ваше царство, отцы. Конечно, потом, когда вы состаритесь и выживете из ума. — Ну что же. Хоть и смешно узнавать, что ты выбрал в жены крестьянку, но и мать твоя была не самого высокого рода — дочь невольницы, выросшая во дворце. Вот тебе наше слово, что слова твои теперь вечны и не изменяемы. Даже если ты пожалеешь об этом сам! Засмеялись двое одинаковых мужчин, с черными волосами, пробитыми серебряной сединой. И засмеялся в ответ мальчик, красивый и никогда не ведавший отказа. Повернулся к слугам, что внесли паланкин. Откинул полог, отступил, любуясь спящей на покрывалах юной женщиной. — Вот моя жена! Вот та, что станет женой царя-сына! Пришло молчание, встало под высокими потолками и придавило головы мужчин, выжимая из них веселье и хмель. Поднялись они с мягких подушек, с испугом глядя, как открываются родные глаза на нежном лице, как поднимает вздох высокую грудь и как маленькая ножка спускается, нащупывая пол, а руки, знакомые до каждого ноготка на каждом пальце, опираются на края паланкина. — Нет! — сказал высокий Сэй. — Нет! — повторил за ним высокий Айсэй. — Вот моя жена! — закричал юноша, сверкая глазами. — Нет! — кликнула Эйлене, переводя взгляд с одного мужского лица на другое, с другого на третье. — Она твоя мать! — прогремели голоса братьев. И мальчик застыл, принимая свой первый в жизни неумолимый отказ самой судьбы. И не смог принять его. Смотрел на красавицу, которой любовался, убегая из пышного дворца и мечтая о том, что только она будет дарить его ласками, и знал — не будет такой никогда, и никто больше не нужен ему. И не приняв отказа, заступил испуганную жену, глядя с ненавистью на отцов. — Вы поклялись. И клятва ваша нерушима. Я беру ее в жены, только она будет моей, навсегда. Повернулась Эйлене, не зная, что делать, и увидела стоящую у двери старую няньку, которая покачивала головой, всплескивая руками. — Когда мужчины берут в игрушки живого человека, думая, это всего лишь девочка, и нет ей судьбы, кроме той, что дают ей своими мужскими желаниями, они тем самым вершат и свою судьбу, — проговорила старуха и снова подняла руку, готовая сделать новый колдовской знак, — пришла пора выслушать желание маленькой Эйлене, о которой и я позаботилась неправильно, вверяя богам, без ее на то воли. Реши сама, женщина, чего ты хочешь. Это сбудется. Протянула руки Эйлене к сыну, но тот отступил, сжигая ее ненавидящим взглядом. Обернулась к бывшим любимым, но смутно смотрели они из-под густых бровей, полные нераскаянной ярости. И тогда усмехнулась женщина. — Я устала быть человеком, старуха. Дай мне другую жизнь, жизнь печального света, чтоб каждую ночь я смотрела на землю и ждала, изменится ли что-то в сердцах людей. А мужчины… Ну что ж, пусть — сами. И пусть славно проживут свои жизни. Только иногда пусть слушают печальные песни, чтоб лучше понимать женские сердца. Кивнула старуха, сплела в воздухе колдовской знак, шевеля старыми пальцами. И Эйлене исчезла. Будто никогда не жила, никогда не звенел под высокими сводами нежный смех, не стучали каблучки шелковых башмачков, не ложилась на волосы любимого мягкая рука, не распахивалось навстречу мужчине доверчивое сердце. А трое мужчин остались жить, как и жили, в золоте, роскоши и довольстве, принимая в гарем все новых красавиц, воюя и отдыхая, верша государственные дела. Но каждую ночь каждый из троих просыпался и, глядя в окно на бледную луну, тосковал так, что новый сон ложился на мокрые от слез щеки. К утру все забывалось… Когда кончилась земная жизнь братьев, а через недолгое время — всего-то еще через семьдесят лет, и жизнь их сына, встали посреди богатой страны три высоких кургана, одинаковых, только на среднем — вырвалась из земли сама по себе кривая корона из старых камней. Годы ползли и летели, шуршали, гремели, смеялись и плакали. Давно уже нет той страны, и сады превратились в бескрайние степи. А курганы все стоят под бледной луной, и каждую ночь в древние камни приходит лунный ветер, играть в расщелинах песню вечной печали, чтоб слушали они ее до скончания веков. Глава 5 В прохладной темноте Техути сидел, скрестив ноги и держа на коленях спящего мальчика. Шепот княгини звучал мерно и иногда прерывался, тогда Техути выпрастывал руку из-под маленькой спины, укладывая голову ребенка на согнутое колено, протягивал фляжку, касаясь горячих пальцев. Хаидэ гулко глотала, и он надеялся — заснет, но отдохнув, она снова продолжала рассказывать старую легенду. Когда начала, жрец было возразил, но на его колено легла женская ладонь, слабо придавливая, и он послушался, замолчал. Это место, что вместо обычного холма и в самом деле оказалось древней гробницей, наверное, требует от женщины своей дани, ведь большего она дать не может. Только сказать древним, что память жива, она с ними. Договорив, Хаидэ замолчала, хрипло дыша. И Техути огляделся, пытаясь в кромешной темноте снова увидеть то, что увидели они, когда проползя по узкой каменной кишке, оказались в просторной подземной камере, и он, чиркнув кресалом, зажег припасенную в поясной сумке лучину. Слабый огонек показал круглые гладкие стены, саркофаг в центре и грубо изогнутые каменные сиденья вокруг него. А потом замигал и погас. Уже на ощупь беглецы забрались между двух каменных кубов к самому саркофагу и легли на пахнущий каменной пылью пол. Теперь оставалось только ждать, когда вернется Ахатта. А если она не вернется к окончанию медленного рассказа, подумал Техути, отдам мальчика матери и пойду к дыре, там хотя бы слышно, что происходит под ночным небом. У них есть немного воды, но нечего есть, все осталось в притороченных к седлам сумках. Если бы они оказались пешими в степи, никакого горя и не было бы — там травы и коренья, из тонких жилок стеблей можно сплести силки на перепелку и зайца, пожарить мясо на костре или съесть его так, крепко натерев пряными листьями зейра. А тут вокруг только камень. Да под тяжелой крышкой саркофага, наверное, тлеют старые кости. Он усмехнулся — может, и золото есть, насыпано в глиняные горшки, и кости царя убраны с варварской роскошью, да что им с золота, если не могут выйти. — Давно это было, Хаи? — спросил шепотом. — Степь живет на земле тысячи лет. А это было еще до степи, когда в этих местах стояли рощи высоких деревьев, до неба, — она прокашлялась и зашевелилась, задевая его колено. — Значит, ни зерна, ни вяленого мяса, что с тризны… Тише, Хаи. Ребенок тут. — Я ждала молока, жрец. Его нет. Почему молчит мой сын? Техути замялся. — Он… Но тут шорох раздался у стены, посыпалась, шепча, каменная крошка. Они замерли, перестав дышать. * * * Ударяя бедрами в живот лежащей под ним девушки, Ках снова бил ее по щекам — ему нравилось видеть, как луна освещает испуганные глаза, глядящие на него и он не позволял пленнице закрывать их и отворачиваться. И стонать ей было нельзя, только смотреть, закусив губу, в лицо молодого мужчины, вчерашнего мальчика, что мерно и грубо двигался на ней, гордясь своей силой. И когда Ках увидел, снова не смотрит, а, расширив глаза, уставилась куда-то поверх его плеча, то опять занес руку для удара, ожидая, что съежится и переведет взгляд. Но она продолжала смотреть, застыв, и глаза становились все больше, отражая две маленьких полных луны. Тогда Ках, почуяв опасность, подобрался, скатываясь и поворачивая голову, но ничего не успел за миг до своей смерти. Умер, унося в удивленных глазах последнее, что увидел — высокую и тонкую женщину, с тяжелой, облитой лунным молоком обнаженной грудью, с круглыми плечами, вокруг которых распахнутая сползшая рубаха. Держа его взгляд своим, полным веселой ярости, она улыбнулась, обнажая блестящие зубы, и точно так же блеснул в поднятой руке светлый кинжал с изогнутым лезвием. Плавно вошел, как в свежевзбитое масло. В меня, успел подумать Ках и умер. Присев, Ахатта вынула черное от крови лезвие и, глядя на пленницу, приложила палец к губам. Поднялась, снова закидывая за спину толстые косы, скользнула тенью мимо тлеющего костра, и без единого звука, в несколько мгновений смертельного танца, кидаясь от одной лежащей фигуры к другой, зарезала спящих хмельных мужчин. Агарра вскинулся было, когда захрипел Магри, булькая пузырями из раны на горле, но краткая остановка, когда замер, глядя на кинувшуюся к нему фурию с занесенным кинжалом, решила его судьбу — не успел. Он не умер сразу, но был последним, и потому Ахатта закричала, крутясь вокруг, нанося короткие жалящие удары, попадая в глаз, затем в ухо и вот уже выбралась из-под его большого бьющегося тела, смеясь и натягивая рубаху на содранные его ногтями локти. Присела рядом, держа в трясущейся руке кинжал. И наконец, когда истерический смех перешел в резкие всхлипы, а потом в плач, ударила себя по щеке, встала, покачиваясь. Слезы промыли на грязных щеках сверкающие дорожки, она размазала их, пачкая лицо кровью. Повернулась к сидящей на земле девушке и та, увидев пятнистое перекошенное лицо с блестящими глазами и полосой зубов, закрылась связанными руками, упала ничком, причитая и прося богов защитить ее. Качаясь, Ахатта подошла, села рядом на корточки. Разрезая болтающуюся веревку, сказала на простом языке дорог: — Убери страх. И слезы. А то убью тебя. Девушка закивала. Ахатта подвинула к ней одежду. — На. Еду возьми. И бурдюк. Идешь со мной. Быстро! Так и появились они в темной погребальной камере, куда Ахатта втолкнула девушку и влезла сама. Сказала в темноту вполголоса: — Зажги огонь, жрец. Наверху никто не услышит нас. Некому. И снова резко засмеялась, так что Техути подумал сперва — заплакала. Потом они сидели кружком на полу, ели острую колбасу из кусков сала и мяса с пряными травами, набитую в бараньи кишки, жадно запивали кислым вином из хлюпающего бурдюка и говорили, решая, что делать дальше. Хаидэ с тревогой смотрела на спящего рядом сына, завернутого в тряпье и время от времени засовывала руку в вырез рубахи, пока Ахатта не сказала ей с вызовом: — Он пил мое молоко, Хаи. Наелся и спит. — Твое? В наступившей тишине все ждали, что скажет мать. Хаидэ, помолчав, кивнула, прикладывая руку к грязному лбу. — Да хранит тебя учитель Беслаи, сестра, а я говорю спасибо тебе. Ахатта перевела дух и протянула подруге кусок колбасы. Та откусила и отдала Техути. Зашнуровала рубаху на пустой груди, куда так и не пришло молоко. — Ты убила их всех, Ахи. Но скоро утро, если тати нагонят Убога и убьют, они вернутся. Теперь у нас есть кони, мы можем ускакать, когда поедим. — Они не догонят его, — уверенно сказала Ахатта, — и не убьют. — Ахи, он просто бродяга. Дорожный певец. Ахатта вытерла рот и передала вино девушке, показала жестом, пей. — Нет, сестра. Он не просто бродяга. Однажды в степи мы сидели и он пел мне. Детскую песенку, забавку. А потом в полдыхания, не смолкая, взял лук с моих колен и пустил стрелу в прыгнувшего из-за кустов волка. И продолжил меня забавлять. Я не знаю, кем был он, пока не потерял разум, но он — воин. — Они могут увидеть, что лошади без всадников, — подал голос Техути, — тогда разделятся и вернутся сюда. — Это так, — согласилась Ахатта, — или он вернется сюда и приведет наших воинов. Таскать сейчас ребенка на быстром коне не надо, да и тебе, Хаи, лучше не скакать этим днем. — Ты можешь истечь кровью, и скакать с сыном ты будешь медленнее, — поддержал Техути, — я поеду в стойбище, уведу коней. Ахатта пусть внесет сюда все, что осталось от диких, и затопчет костер, дождетесь подмоги тут. Если вернутся дикие, решат, что их воины были тут и двинулись дальше. — Найдешь ли ты дорогу, жрец? Степь просторна, твой Крылатка всегда лучше тебя знал, куда нужно скакать, — сказала Ахатта. Техути пожал плечами. — Скажите другое. Тебе ехать нельзя, Ахи, у княгини нет молока. Нельзя рисковать жизнью мальчика. Все помолчали. Мальчик зашевелился, замахал сжатыми кулачками, сморщил личико, освещенное тусклым мигающим светом лучины. Хаидэ и Ахатта одновременно склонились к нему, протягивая руки. И Хаидэ отодвинулась, позволяя подруге взять ребенка на руки, только подержала его за маленький кулачок, пока тот присасывался к текущему соску. — Мне придется втащить сюда и убитых, — спохватился Техути, — нет времени их зарывать. Свалим в норе и забросаем хворостом. А дыру сюда придется пока завалить, чтоб вас не нашли. — Тогда нас не найдет и Убог, если вернется, — сказала Хаидэ, — если мы будем сидеть тут, как мыши. — Найдет, — Ахатта, покачивая мальчика, улыбнулась, — найдет, я оставлю ему знак. Когда ребенок поел, она отдала его матери и полезла в каменный лабиринт следом за Техути и девушкой, которые ушли раньше, чтоб забрать сумки и бурдюки. Хаидэ осталась одна с сыном, сидела, привалившись к каменной стенке, качала ребенка и слушала исходящее болью тело. Да, она не сможет скакать так быстро, как нужно. Жаль, что некого отослать с одной лошадью подальше в степь, на всякий случай. Если не вернется Техути, через день и, может быть, ночь, все равно надо будет выбираться наружу и ехать навстречу воинам, что будут искать их. И лучше верхами, чем пешком. Жаль, что он уезжает. Это время под каменными сводами ей хотелось бы провести с ним, потому что дальше — кто знает, что будет дальше. Когда трупы свалили в земляной мешок, сдвинув их в узкую нишу под нависшим глинистым сводом, Техути протиснулся в камеру, взял Хаидэ за руку. — Все сделаю, чтоб вернуться быстро и вытащить вас отсюда. Ты знай, все. — Я верю тебе. Бери девушку и скачите. — Я не поеду от госпожи! Они обернулись на испуганный возглас. В красном мерцании бывшая пленница сидела на корточках у входа в камеру, переводила с Техути на Ахатту блестящие глаза. Повторила: — Не поеду! — Тогда я велю тебе, — строго ответила Ахатта, — я твоя госпожа, так? Скачи и вернитесь живыми. — Да, госпожа! — с восторгом согласилась та, и неловко поклонившись, полезла в каменный лабиринт. Подруги переглянулись и рассмеялись. — Видишь, Хаи, теперь у меня есть своя подданная! — важно сказала Ахатта. — Даже двое, у тебя еще есть Убог! — Нет, — Ахатта стала серьезной, — бродяга не подданный мне. И тебе тоже. Он сам по себе. Техути выпустил руку княгини. Она обернулась к нему: — Поскачете, оставляя курганы ровно за спиной, пока не засветит над левой бровью сережка Миисы. Это перед самым утром. Тогда повернете так, что сережка была над переносицей, ближе к уголку левого глаза, и скачите, пока не увидишь курганный круг. — Да. Он кивнул, повернулся и полез следом за девушкой, у которой они не спросили даже имени. Жаль, что попрощались быстро и неловко. Он хотел бы обнять Хаидэ, а то вдруг и правда, его убьют в степи. Но если убьют, к чему тогда все нынешние объятья… Полз по каменной кишке, стукаясь локтями и плечами, и мрачно ругал себя. С чего он взял, что надо лишь дождаться, когда княгиня родит и снова станет легкой и стройной, как прежде? С чего решил, что все вернется, будто она вернется к своему девичеству, и любовь будет расти, делая их все ближе? Она теперь не просто дочь Торзы, она матерь будущего вождя. Девушка ждала его на склоне холма. Уже сидела в седле, подобрав юбку над голыми коленями. Кинула ему повод и Техути взобрался на лошадь, оглядывая макушку холма. Ничего на ней, лишь будет видна поутру примятая трава, да пара кострищ — второй костре они развели и сразу потушили, чтоб спрятать пятно крови от смерти Агарры, прочих Ахатта убила аккуратно, как и подобает дочери зубов Дракона, оставив кровь на шкурах, которые они убрали под землю. Когда спускались с холма, девушка сказала важно: — Госпожа поставила на серединном камне у самой земли такой знак, как пальцы и перекладинка. Она сказала — певец увидит и поймет. Она очень умная, моя госпожа. И хитрая. Она смелая, спасла меня. Она… — Хватит, — попросил Техути, — нам долго ехать. Дай мне подумать. Они тряхнули поводья и полетели через сонную степь, которая пахла цветами и новой травой, клонила стебли к земле, ожидая утренней росы. Три лошади послушно скакали следом. Хаидэ лежала, прижимая к боку сына. Тяжелый сон наваливался на нее, запрокидывая подбородок, и тогда дыхание рвалось, она сглатывала и сжимала зубы. А потом снова проваливалась в сон. Просыпаясь опять, слышала, как возится у входа в камеру Ахатта, подкапывая со стороны коридора глину в расщелинах каменного лабиринта и заваливая окраины обломками камней. Хаидэ казалось, она спит вечно и так же вечно роет упорная Ахатта. Но вот, наконец, та села рядом, отдуваясь, сказала вполголоса: — Сделала, что смогла. Изнутри тоже приладила камень, теперь если зажжем огонь, из коридора виден не будет. Тебе поспать надо, Хаи. Ты слаба. — Я уже спала… — медленно ворочая языком, заперечила княгиня, — я уже… долго… — Не долго. Это боль растягивает время. Больно тебе? Хаидэ сквозь сон слушала, как ноет живот, скручивая огненный клубок между ног, как дергает грудь, из которой кровь уводит налитое в нее молоко. И голова кружится, хотя может это от кислого чужого вина, что отобрали у варваров. — Больно, — ответила и заснула, на этот раз надолго. Ей снился Техути, как он скачет по ночной, зачеканенной серебром света степи, а рядом скачет безымянная подданная Ахатты и ветер от быстрого бега оголяет колени. Во сне Техути взглядывал на спутницу, пока его взгляд не стал таким сильным, что бег замедлился и девушка, закинув поводья на шею косматой злой лошадки, спрыгнула, почти слетела, взмахивая юбкой. А он уже ждал, раскинув руки, и принял ее, валя на богатую сочную траву. Траву взрослой весны, что вырастает для всех, кто любит… Как же мечтала она, что когда-нибудь упадет вот так, глядя на лицо любимого над собой. Лицо вместо луны, глаза вместо звезд. И чтоб это любимый, чтоб сердце растаяло и утекло в корни трав, питая их женской любовью. Она застонала, неловко наваливаясь на подвернутую руку. Мечтала. И не дано ей такой простой радости, которая дается обычным девчонкам с голыми коленками. Даже сон говорит ей о других, в нем нет ее самой. А она уже мать, значит, кончилась ее весна и началось лето. В лете тоже будет свое счастье, но весеннего не будет уже никогда. Заплакал ребенок, и она проснулась, с трудом шевеля рукой, которую отлежала. Отрывая взгляд от голой спины египтянина, мерно двигающейся над обнаженным телом девушки, раскрыла глаза в мерцающий красный полумрак. Черная тень Ахатты рядом скорчилась, держа руками маленькую тень ее сына. — Он поел. Хочешь взять его? Я достану тебе воды. Ахатта передала ребенка матери и зашарила рукой по полу, разыскивая флягу. Княгиня, с трудом сев, прогоняя боль в разбитом теле, прижала к себе сына, стараясь в темноте рассмотреть черты его личика. — Плохой сон, да? — … да. Гайя бы его прогнала. — Скоро увидишь свою Гайю, княгиня. Теренций пришлет за наследником. Сама отвезешь его. — Скажи, Ахи. Там наверху, ты убила людей. Мужчин. Что чувствовала ты, отбирая жизни? Голос Ахатты стал чужим и резким. — А что должна? Они забрали бы тебя. А меня насиловали бы так же, как эту девчонку. Я защищалась. — Нет. Я не корю тебя. Но что было в тебе? Когда шла наверх. Когда убивала. И потом, когда вернулась рассказать нам, что все сделала сама. Что было? — Не хочу говорить об этом. Ахатта забрала фляжку и напилась сама. Уселась, обнимая руками колени. Княгиня вздохнула и мягко, но настойчиво продолжила: — Но ты должна. Помнишь тех, в пещере? Ты была зверем тогда, смерть доставила тебе радость. Я видела. А сегодня ты вернулась и плакала, когда говорила. Ты взрослеешь, Ахи. А еще твой яд… — Что мой яд? Опять ты про мой яд! — Да. Ты кормишь моего сына. И ты сказала, что ему не повредит. Я верю тебе. Но ты должна учиться разумом отличать, кому несешь смерть, а кто будет сбережен тобой. Тут мало владеть своим даром, нужно знание. Я думаю так. — Это Патахха научил тебя? Или Цез? — Нет, сестра. Это говорит мое собственное разумение. Я не просто боюсь за сына. Я люблю тебя. Пусть ты станешь сильной по-настоящему. Владей ядом, как владеешь кинжалом. Или — лучше. Разве это сложно понять умом? Не нужен шаман и не нужна провидица, чтоб понимать простые вещи. — Хаи! Ты тоже не все понимаешь! Они болят! Ахатта подползла ближе, оперлась на руки, приближая лицо поверх спящего мальчика, зашептала быстро, глотая слова. — Болят! Эти простые вещи, они болят и стонут. Я знаю, я поняла сама себе, о чем говоришь. И Убог своими странными словами тоже… тоже говорил про такое. Но что же теперь? Я никогда не смогу себе лгать! Вот ты, ты мне подруга и сестра. А в моей голове переливаются капли. Из одной плошки в другую, па-адают, отмеряются. Кап-кап. Люблю тебя и ненавижу. Да! Завидую — твой муж жив, и радуюсь, ты же не любишь его, и не было тебе счастья. Я накормила твоего сына, а вдруг бы он умер? Ты бы рыдала, над мертвым, и я горевала бы. Но на птичий короткий хвост все равно бы радовалась… Вот что родит моя отрава, поняла? Вот это смешивает она, чтоб из груди потекло темное молоко, чтоб моя слюна стала ядовитей, чем змеиный укус. Да я… я ненавижу тебя за твою силу! Ты советуешь мне, ты… ты… княгиня дочь вождя, да что там, просто ты — Хаидэ. Ты можешь так жить, и думаешь, все могут? Меня тащишь туда. Где все такое… будто с него содрали кожу, и оно плачет, но живет. И я должна радоваться? У меня спина ломается каждый день! И никак не сломается навсегда! Потому что мой сын… Она замолчала и опустила голову. Хаидэ кивнула. — Да. Все так. Но тебе нет другого пути. Есть этот. — Ага. Путь к смерти, которую мне принесет мой сын в день нашей встречи. — Всегда есть надежда. Цез сказала, у меня нет судьбы. Мое будущее в моих собственных руках. Так вот… Она подняла перед собой спящего мальчика. — Нашим сыном, сыном двух матерей я клянусь тебе, Ахатта, что я делю свою жизнь с тобой. И свою судьбу ты тоже сложишь сама. — Да разве это возможно? — но в горьком ответе подруги послышалась надежда, слабая, будто слепая, нащупывала перед собой путь чуткими пальцами, — ты думаешь… возможно? — Да. Потому что это я говорю тебе. Моей силы хватит на нас обеих. Наверху солнце лилось на радостные травы, ветер пригибал свежие молодые колосья, брал горстями, кидал, трепля из стороны в сторону. И они, шумя, перекрикивали ветер, вознося вечный весенний шум к птичьим крикам, что полнили небо. Старые камни цвели желтыми пятнами лишайника, будто цветной ковер покрыл их. И лезли из щелей стебли мелких степных цветов. А внизу, под землей и скальным потолком, две женщины, сидя рядом, ткали ковер общей судьбы. На руках у одной спал сын. В закраинах круглого потолка белесые пауки, суетясь, плели тонкие бахромки паутин. Еле заметный ветерок, проходя сквозь узкие невидимые щели, колыхал тонкое пламя на конце лучины. Вот дунул чуть сильнее, и огонек, запрыгав, погас. Хаидэ медленно легла, стискивая зубы, чтоб не застонать. Придерживая спящего мальчика, закрыла глаза. … — Он был красив в луне, этот парень, когда лежал на девчонке, — сказала Ахатта из темноты. — Я занесла кинжал и успела подумать, мой сын, если жрецы будут с ним…. Он станет таким же. Ты не слышала их, а я знаю. Мой яд не яд, когда есть их речи. — Да, Ахи. — И я убила его. Как кто-то, может быть, убьет моего мальчика. А толстого не было жаль. Сейчас я думаю, верно и у него есть где-то жена, дети. Но там — нет, не было. Он уже стал собой и ему нет надежды измениться. Думаю так. … — А потом я стала пьяна. Кровь пахнет. Снова пришло это, от зверя. Когда кажется — все могу! Все позволено. Тогда я уже танцевала и пела. Она замолчала. С усилием продолжила сдавленным голосом: — И теперь, тут в темноте я сто раз снова и снова втыкаю кинжал в его глаз. А потом в висок около уха. Так и будет, да? — Нет. Память сгладит все и сложит на дно души. Иногда оно будет подниматься. Но ты научишься жить с этими камнями. И станешь сильнее во много раз. — Хочу, чтоб так. — Должна. Ведь теперь у тебя есть подданная. Чтоб она не стала такой, каким сделали парнишку. Теперь она твоя глина, тебе лепить. Она нащупала в темноте руку Ахатты: — Возьми мальчика. — Ты куда это? — Куда. Поищу угол подальше от нас. Вон сколько выпили воды и вина. Глава 6 Низкие лошади варваров были тяжелее, чем гибкошеие царские кони племени, гулко топотали, но шли мерно и неутомимо. Луна истекала белым светом, что, приближаясь к травам, набирал жидкой синевы, и степь казалась морем, по которому плыли волны черных теней. Три лошади без всадников послушно бежали следом, иногда девушка оглядывалась, подбадривая их гортанным криком, коротким и резким, как крик ночной птицы. А потом ударяла пятками в бока своего коня, чтоб держаться рядом с Техути. Он смотрел вперед, а на краю глаза мелькало и мелькало голубоватое девичье колено. Однажды он повернулся и увидел, она смотрит вперед, лицо строгое. Спросил на ходу, преодолевая неловкость от откровенности вопроса: — Тебе может… трудно скакать? — Что? Они говорили на языке дорог, перемешивая самые простые слова степных племен, что кочевали из одного языка в другой, старые, вечные. Она поняла вопрос и покачала головой: — Я сильная. Отец продал меня год тому, в веселый дом. Я шла степью, домой, мне там выбрали мужа. Деньги забрали, что я несла в узле. Техути хмыкнул сожалению в голосе, когда сказала о деньгах. Значит, ей не привыкать принимать в себя много мужчин. Против воли это взволновало сильнее, чем он хотел бы. Предполагаемое несчастье превратилось почти в обыденность, в ее обычную жизнь. Встала к вечеру, умылась, подвела глаза и губы, умастила тело благовониями. И после — лежать, подсчитывая, на сколько сегодня потяжелеет кошель, который понесет домой. Прогоняя мысли, постарался оправдать себя. Сначала был в пути, на корабле, и вот он год рядом с княгиней, ее советник и друг. И все это время — монах. Мужское требует своего, особенно, когда смерть распахивает над ним черные крылья. И вокруг, тоже осененные смертью, были лишь женщины, с которыми рядом тяжело не думать, что он — мужчина. И всегда гордился этим. Даже она, эта деревенская девчонка, спасенная Ахаттой, оказалась гетерой, не позволяя ему забыть о вечном и древнем, что всегда вяжет вместе мужчин и женщин. Косматая лошадка мерно ударяла копытами в глину, пофыркивала. Седло под ним так же мерно качалось. Техути подумал о разбитом теле княгини, ее крови — совсем недавно она содрогалась в муках, и ничего зазывного женского не осталось в ней. И он был рядом, поневоле слыша и чувствуя каждую ее судорогу, каждое движение и задавленный стон. Должно пройти время, чтоб она снова стала той женщиной, что так влекла его к себе. Опять время! Так можно вовсе забыть, для чего мужчине подарено мужское естество. А эта скачет рядом, рубаха полощется от ветра, обнажая грудь. Они вернутся в стойбище, там снова начнется жизнь на виду у всех, и кому угодно, но не ему прокрадываться в женские палатки, чтоб потом отзываться на шуточки и подначки мужчин. Все могут. А он нет. Потому что тогда потеряет княгиню, это он знал точно и не хотел рисковать. И вдруг эта дикая скачка по синей пустой степи — внезапный перерыв, данный в подарок судьбой. Да еще их могут убить…Вдруг она не будет против? Четверо брали ее ночью, а сколько еще мужчин познала она до варваров? И вот скачет, а любая женщина из его прежней жизни лежала бы на траве, стеная, и просила убить ее — от позора и боли. Не успевая додумать, натянул поводья, и лошадь, путая ноги в густой траве, встала, так что его подало вперед, к лохматой гриве, пахнущей старым жиром. — Эй, — удивленно окликнула девушка, обгоняя и тоже натягивая поводья. — Да, — сказал Техути, упорно глядя в темные глаза на голубоватом лице, — да… как зовут тебя? — Силин, — она сидела, выпрямившись, и лошадь, повинуясь поводьям, топталась, фыркая. — Силин… Наверное, хорошо было думать о своем женихе? Когда мы приедем, ты вернешься домой, да? Спасенная, отгуляешь свадьбу, и возляжешь с юношей в супружескую постель? Говоря, мысленно видел, как она, повинуясь желанию, сползает с седла и раскидывает руки, чтобы принять его — одного из своих спасителей, со сладкой благодарностью за спасение. Они в самом сердце зрелой весны, где все сливается в любовном желании, ведь это подарено богами, всеми богами, что приходили на землю испокон веков. Все они знали, что такое весна и что такое мягкая постель из трав, пахнущих женской кожей, горячей от желания. Он ждал, сердце замедлилось, ударяя гулко и мерно. И на пятом ударе прозвучал голос девочки, проданной отцом: — Я вернусь туда. Вместе с госпожой Ахаттой. И мы убьем моего отца и моего жениха, который вовсе не юноша, а старый купец, что брал меня в шестые жены. Техути нагнулся к шее лошади, трясущимися пальцами зацепил грубую пряжку. Кровь прилила к лицу. Ответил хрипло: — Поправлю узел и едем. Силин ударила пятками и двинулась вперед. А он, для виду натягивая жесткие кожаные ремни, подумал, терзаясь внезапным и злым унижением — поняла. В отличие от припомненных им женщин, что лежали бы и стенали, она знает, как звучат голоса мужчин. И пока изнеженные упивались бы горестями, эта и вправду поедет и убьет. Как хорошо, не успел ни сказать, ни сделать ничего, что может быть поставлено ему в вину, потом, этой девочкой, первой подданной темной госпожи Ахатты. Поравнявшись с Силин, спросил, не удержавшись: — А себя ты тоже убила бы? Если вдруг плен или снова продали тебя? — Себя? Нет, — она рассмеялась, — зачем убивать себя. Я молода и буду жить, пока кто-то другой не убьет меня. Так правильно. В небе ходили круглые темные облачка, ползали, закрывая то одно созвездие, то другое. И когда луна выбиралась из-под облачных комков, Техути видел, что девушка взглядывает на него с любопытством. Чтоб отвлечь ее мысли от неслучившегося, заговорил о другом: — Кто они? Ты их знаешь? Что за варвары? — Это тириты. Они живут сами по себе, на границе с пустынями. Воруют скот и продают его. И женщин. Они кочуют там, далеко, редко сюда приходят. — Но вот пришли? — Они говорили, им дадут хорошую цену. Этот говорил, большой. Агарра. Он не хотел меня, он все смеялся и на пальцах считал плату. — Плату за тебя? — За вас, — ответила она удивленно, — они пришли за дочерью Энии, забрать ее. — Да, — сказал Техути, пытаясь собраться с мыслями. Степь вокруг почернела, показалось, что вместо трав под копытами открылся бездонный проем. И лошади, ударяя ногами в склон, несутся вниз, неумолимо и без возврата. — Кто? Кто велел им? — Не было имен. Агарра делал рукой знак, смотрел в стороны. Не говорил. Облако сдвинулось, открыв зеленую каплю сережки Миисы в светлеющем небе. Техути натянул повод, правильно разворачивая коня. Звезда встала над уголком левого глаза, у переносицы. Тихая степь была по-прежнему пуста и пела свои ночные весенние песни, не принося дальнего топота. На рассвете они доберутся до лагеря. * * * Сурок, стоя у разрытой норы, пел любовную песню. Верещал, тонко взвизгивая складывал маленькие ручки, вытягивал к луне тупую короткую морду. Уселся на хвостик и вдруг застыл, поводя усами и сторожа уши. Земля вздрагивала, и его хвост услышал топот раньше, чем ветерок донес его над травой. Сурок был любопытен и не стал прятаться сразу. Как заговоренный волшебным словом замер, быстро двигая черным носом. К мерным движениям земли прибавился звук — так сыплется в старой норе глина, когда дышит холм, нагреваясь на солнце. И пришли запахи. Запах человека и лошади, смешанного с кровью пота, кожи, снятой с убитых степных зверей. Налетели, накрывая сурка с головой, и он, пискнув, ввинтился в черную дырку норы, мелькнув светлым пятном на заду. А через несколько длинных мгновений топот ударил сверху, со стенок норы просыпалась глина, стряхиваясь с корешков. Забившись в дальнюю спаленку, сурок ждал, вот сейчас протопочет и понесется дальше. Но шаги топали на месте, кружась. Он отвернулся к стене, зажмуривая черные, как ягодки змеевника, глазки, и притих. Убог вел за собой погоню, иногда оглядывался, скаля ровные зубы, и глаза его взблескивали белым светом луны. Лошади племени, стройные и летучие, бежали без труда. Если бы не рожать княгине, они, конечно, ушли бы от преследователей. Теперь он один. Он и степь. И может, забавляясь, водить за собой этих косматых лошадок, подпуская их ближе, а потом отрываясь и почти исчезая в синих с черным волнах дикого ячменя и полыни. Замедляя бег, Убог внимательно следил за тем, чтоб очередное облако, накатываясь на луну, скрывало его и лошадей, превращая в кучку черных топочущих теней. И не упускал того мига, когда надо прибавить ходу и улететь так далеко, чтобы кроме топота всадники ничего не знали о том, сам ли он несется по травам или их по-прежнему несколько человек в седлах. Оказалось, Убог это умел. Как умел и вовремя вскрикнуть тонким голосом — будто женщина зло понукает коня, а потом присоединить к поддельному женскому голосу свой — грубый мужской. Он мог уйти совсем. Но варвары могут и повернуть, вдруг решат снова навестить три кургана-царя. Потому бег Убога шел большим полукругом, сперва вел погоню в сторону, а к рассвету все ближе сворачивал к лагерю. Хотят догнать? Ну что же, догонят… Когда сам захочет того. Небо светлело на востоке, задрожала в нежной размытой зелени яркая капля утренней звезды. И облака разошлись, исчезая. Скоро враги увидят, что гонятся за одним воином вместо нужной им добычи. Он согнул левую руку, заворачивая за одинокий курган, и с другой стороны его резко остановился, топча копытами сурочьи норы, испятнавшие подножие. Над вершиной кургана взлетал дальний топот, становясь ближе. Убог оскалился, вынимая из горита стрелу и накладывая ее на тетиву лука. Первый всадник, крича, вынырнул наискось, клонясь на спуске. Крик захлебнулся, когда стрела нашла его горло. — О! — успел сам себе удивиться бродяга, а пальцы уже натянули, положили, мягко разжались. Мешаясь с удаляющимся ржанием отпущенных им коней, прокричал второй всадник, что выскочил ниже. А дальше над вершиной одновременно показались черные головы, будто грибы стремительно лезли из густой травы. И еще один нашел свою смерть. — Хей-го! — закричал Убог, ударяя коня, помчался в степь, отшвырнув шапку и держа лук в свободной руке. Рыб бежал все быстрее, мерно поднимал мощные ноги, потряхивал гривой. Коротко ржал, взволнованный стычкой. Позади после возгласов удивления крики становились злее, послышались резкие отрывистые команды. Делит всадников, подумал Убог, хочет отправить обратно, чтоб найти остальных. Яркая звезда Миисы мигнула перед глазами. Сбоку просвистела стрела. — Не убивать! — заорал голос, — живым! Встряхивая поводья, Убог рассмеялся. Да! Да! Они хотят узнать, когда и где кони лишились своих седоков. Рыб споткнулся и всадник придержал его, быстро огладив крутую шею. Всего один миг, а уже налетели, окружая, вертясь вокруг, скалясь и держа перед собой кривые короткие мечи. Бросая бесполезный лук, Убог дернул из ножен свой меч, Рыб послушно закрутился, отскакивая от нападавших, наступая на них, щелкая зубами и топыря в ярости черные губы. Хватал за морды лошадей, те, вскрикивая, отворачивались, переплясывая. В круговерти крики мешались с лязгом железа, сыпались короткие злые искры, и радость в голосах преследователей сменилась бешеным рычанием, полным ярости. Бродяга крутился, отскакивал и наступал, клонился в сторону, почти падая с коня и вдруг снова возникал в седле. И каждый раз с лошади падал еще и еще один убитый. Но варваров было больше и когда Рыб крикнул и пошел боком, загребая задней ногой, Убог соскочил наземь, вертясь, ударял вверх, так что вокруг него грохались тяжелые тела. Лошади, потеряв всадников, отступали назад, но оттуда их теснили воины, понукая своих коней и вот одна из лошадей, заржав, упала рядом, придавливая ногу тяжелым боком. Убог поднял над головой меч, запел громко, во все горло, смеясь и горланя нелепые слова. Утренний ветерок подхватывал их, унося выше, над невнятным шумом и воплями схватки. А потом кто-то обрушился на меч Убога, даря ему свою жизнь и забирая у пленника оружие своим уже мертвым телом. Выдергивая его из-под лошади, невысокий корявый воин набрасывал на плечи веревку, а другой, ругаясь, отступал, натягивая ее. Небо светлело, гасла зеленая капля звезды, опускаясь к самой траве. Из-за далекого круга холмов показывался расплавленный краешек солнца, катя перед собой свет, отбрасывающий длинные тени. — Где? — притягивая к самому лицу веревку, закричал невысокий, и длинные черные усы, повисшие до шеи, замотались как водоросли, — где баба? Убог засмеялся и снова запел. Ухнул, остановленный ударом в лицо, и сплюнул кровь, вязко потекшую с подбородка. — Мы вернемся по следам, гнилая морда! Скажи и проживешь еще день. Или мы вернемся по следам и найдем! — Вся степь, — прохрипел пленник, и упал на колени от удара ногой в живот. Повторил, — вся степь, волки. Ищ… ищите… — Кагри, — обеспокоенно позвал другой, что отошел на пару шагов от небольшой толпы, окружившей пленника. — Где? Или отрежу нос! И потом… — Кагри! Там! Кричавший вдруг побежал, размахивая руками, вцепился в край седла. Закричал снова, с беспомощным бешенством, колотя в бока лошади пятками: — Обходят! Кагри! Кагри оглянулся. Из-за толпы не увидел ничего и, отпуская веревку на шее Убога, резко махнул рукой, разгоняя воинов. Те уже вскакивали в седла, крутили коней, подавая в одну и в другую сторону. Но со всех сторон, тихо, будто не на лошадях, а на призраках, по залитой утренним солнцем степи приближались крошечные фигурки в черных рубахах, тускло сверкающих воронеными бляхами. Вдох-выдох, удар сердца, еще один, быстрый взгляд за плечо — и вот уже мягкий топот достиг ушей и один из варваров, что рванулся в пространство между двух приближающихся всадников, упал и задергался, волочась на поводу. — Сюда! — закричал Кагри, взлетая в седло, — крýгом, встать, гниды! Но послушались пятеро, а полтора десятка рассыпались по траве, пытаясь прорваться. И падая, умирали. Или падали мертвыми, топорща в небо торчащие из груди стрелы. Убог пел, скорчившись и поводя заплывшими глазами, усмехался, слушая топот коней и возгласы варваров. И нападавшие продолжали молчать, только свистели стрелы над сочной травой и воздух полнился запахом крови и конского пота. — Грх-ыыы! — зашелся Кагри в яростном и беспомощном вопле. Кинулся с коня, отбрасывая в сторону меч, раскинул руки, показывая, безоружен. И встал над скорченным пленников, оглядывая свое мертвое войско. Над ним, тесня, воздвиглась гора лошадиной груди и, оступаясь, он с размаху сел на траву рядом с Убогом. — Ты жив, потому что жив он, — сказал сверху воин из-под щитка на лице. Повернул коня и отъехал, ожидая, когда, спешившись, воины свяжут пленника и поднимут Убога, разрезая веревочные петли. Бродяга, покачиваясь, протягивал воинам руки. Глядя на еле видные в прорезях щитков глаза, пробормотал: — Мои дети… И хмыкнул, снова удивляясь себе. — Сможешь ехать сам? — спросил первый воин и Убог закивал. — Только вот Рыб. Не бросайте. — Рана на заду. Заживет. Бери Кочу, она смирная. Воин поднял щиток, скидывая назад шапку. Улыбнулся, щуря глаза над гладкими мальчишескими щеками. — Ты бился один, певец. Ты хороший воин! — Да. Да, сын. Но надо за княгиней. Сейчас надо! Я поеду тоже! — Ты ранен. — Это? — он ощупал разбитое лицо, провел рукой по ушибленному бедру. Затряс головой: — Нет! Я могу скакать, я покажу дорогу. Мальчик кивнул и отъехал, вполголоса отдавая приказы. Воины разделились, трое взвалили через седло связанного рычащего Кагри, остальные молча двинулись следом за Асетом, сыном старейшины, что сегодня принял свой первый взрослый бой сам. Степь кричала и пела, шелестела травой, шуршала быстрыми змеями, что убегали подальше от мерного легкого топота. Убог ехал рядом с Асетом, задирал голову, чтоб разглядеть заплывшими глазами холмы, одинокую скалу вдалеке, рощицу корявых степных слив гребенкой у самого края степи. Изредка поворачивался к мальчику и ласково кивал, улыбаясь опухшим лицом. * * * Снова просыпаясь в темноту, Хаидэ лежала, терпеливо ожидая, когда привыкнут глаза и можно будет разглядеть хоть что-то. Но только тихие звуки окружали ее. Дыхание мальчика (она касалась пальцами детского бока, еле заметно, чтоб не беспокоить) и осторожные шаги Ахатты поодаль. — Что ты ищешь? — тихо спросила она. — Тут дует в щели. Я думала, может, есть дырка для глаз — посмотреть наружу. — Мы в сердце кургана, Ахи. Даже если есть дырки, не увидишь. А сквозняк, он — теплый? — Кажется, да, — с сомнением отозвалась Ахатта, — теплый, да. Там уже день, солнце. — Не беспокойся. Скоро приедут. Техути должен добраться в лагерь, когда подсохнет роса. — Убог доскачет быстрее, — ревниво возразила подруга. И обе замолчали, думая о возможных опасностях. — Зажечь огонь? — спросила Ахатта. — Да. И давай поедим еще. Лучина потрескивая, осветила внутренность камеры, в которой ничего не менялось — все так же свисали с потолка тонкие паутинки, громоздился саркофаг и чернели тени в изгибах каменных сидений. Шепча слова уважения мертвым, Ахатта примостила лучину в трещину на крышке каменного гроба, и села рядом с Хаидэ, нашаривая в сумке еду. В пыльном воздухе запахло горелым деревом и полевым чесноком. Хлюпнул под рукой почти пустой бурдюк с вином, но вода — Ахатта успокоенно пощупала фляжку — вода еще была. — Я тревожусь, Ахи… — Приедут. И найдут нас, обязательно. — Моя тревога не об этом. Поворачиваясь, Хаидэ подоткнула под бок побольше одежды, снятой с убитых, чтоб уберечься от каменной стылости. Отсекла ножом кусок колбасы и уставилась перед собой, забыв о еде. — Наши воины. Матери родят их, и кормят, рассказывая о мире. А потом мальчики идут в лагеря, как учил великий Беслаи, чтоб десять лет становиться непобедимыми. — Наши воины самые лучшие, это так, — согласилась Ахатта. — Многие умрут в боях. — Это славная смерть для мужчины. — Да. Я знаю. Но подумай сама, Ахи, мы — племя. И для чего живет племя? Не каждый воин, который проживает свой день, будто последний перед смертью, а все племя? Из поколения в поколение растить мужчин и отдавать их смерти? А если не за что умирать? Не с кем биться? — Всегда есть с кем биться. Наши воины — лучшие наемники! — Ахатта откусила мяса и запила, придерживая бурдюк ладонями. Мальчик уже трижды сосал ее молоко, и она тоже проголодалась. — Это бесконечность кольца. Рождение, деньги, смерть. Деньги идут оружейникам, чтоб всегда копья, мечи и стрелы были самые лучшие у Зубов Дракона. И вот умирают воины, племя становится старше. И не меняется, Ахи, ничего не меняется, матери снова рожают детей и снова прощаются с ними, отправляя на смерть! — Так назначено богами. Ты сама знаешь, что повелел нам великий учитель Беслаи, уходя за снеговой перевал. Да будут дни его там… — Я преклоняюсь перед учителем. Но все же я не понимаю, почему так. Вот эллины, у них есть музыка, есть прекрасные фрески и скульптуры. А в Египте полно свитков, хранящих древние знания. Это останется тем людям, что придут после них. А что оставим мы? — Сестра, ты сломаешь мне голову. И себе тоже. Ахатта положила бурдюк и постаралась задуматься. Хмурила тонкие брови, постукивая длинными пальцами по согнутым коленям. Потом тряхнула головой и стала расплетать косы. Водя руками по уставшей голове, предположила: — Допустим, мы стражи. Стражи степи, так есть. Чтоб не было разбоя, мы стережем покой. А? И про свитки, я смеюсь, Хаи, когда подумаю, наши воины, вместо того, чтоб метко стрелять, вдруг сядут кружком и станут водить пальцем по ветхим папирусам. Ну, смешно, скажи смешно ведь? Хаидэ фыркнула, представив нарисованную подругой картину. Кивнула. И посерьезнела. — Это достойное занятие — оберегать мир и покой степи. Но в такие мирные времена как сейчас, мы отдаем воинов в наем. И они множат войны вместо того, чтоб уничтожать их. Прости, что я тревожу твою рану, но Исма погиб в племени тойров, когда учил их грабить и убивать как можно лучше. И делал это по велению учителя Беслаи. — Сегодня степь была не особенно мирной для нас, Хаи. И если бы с нами были не высокоумный жрец и полубезумный бродяга, а настоящие Зубы Дракона, ты не рожала бы сына, будущего вождя, в земляной норе. — Да… Но все равно пришло время что-то менять. — Хаи. Твои помыслы летят слишком высоко! Как можно изменить предначертанное богами? — Ахатта совсем по-женски всплеснула руками и зашептала обережные слова, прося богов не карать глупую подругу. — Так же, как я собираюсь изменить твою судьбу, — ответила та, — когда речь шла о твоем сыне, ты согласилась и даже обрадовалась, так? А сейчас я думаю о своем. Ему править после меня, и я хочу, чтоб он получил в руки что-то большее, чем просто армию послушных непобедимых. Ахатта посмотрела на подругу с жалостью. — Я не боюсь, что кара падет на тебя за эти слова. Потому что они глупы и ничего не изменят. — Нет, не глупы! — Тогда скажи — как? Вот дорога, хотя я не вижу в тумане твоих слов, куда она ведет. Но вот она началась, так сделай первый шаг! Скажи мне — какой он? — Я не знаю, — Хаидэ вдруг устала и медленно откинулась на спину, с тоской оглядывая круглый потолок с прыгающими черными тенями. Повторила: — Еще не знаю. Но я чувствую, Ахи, время стало жестким. Оно скоро сломается, и осколки могут больно поранить всех нас. — Все мы учимся чуять опасность. Я могу услышать змею в траве. И на взгляд узнать, какой из непонятных жуков ядовит. Если ты чуешь опасность времени, подумай, как это исправить, — Ахатта вытерла рот и посмотрела в дальний угол камеры, куда не успела дойти с проверкой, — а я пожалуй, осмотрюсь там, пока есть огонь. — Хорошо, — Хаидэ закрыла глаза. На смеженных веках плыли темно-багровые круги, сплетаясь с черными фигурами. А уши машинально ловили шорохи, когда Ахатта прикладывала руки к стене, обшаривая бугры и трещины. — Ничего нет, — пробормотала та через время, и Хаидэ села, открывая глаза. — Мы должны раскопать дыру в лабиринт и осмотреть трупы, — сказала она, — пока еще есть лучины. — Что? Как это? А если… — Я подумала. Вот мой первый шаг. Мы должны собрать все знания о тех, кто напал на нас. Чтоб я как можно раньше знала, каким будет второй. — Хаидэ, скоро придет помощь. И мы все увидим! Давай подождем. — Время. Я его чувствую, и оно меняется. Все, что можно, нужно сделать заранее. Она поднялась и, схватившись за грубую спинку каменного сиденья, переждала приступ головокружения. Пошла к заваленной Ахаттой дыре. И встав на четвереньки, стала вынимать и класть на пол обломки камней. Ахатта, посветив на спящего ребенка, вздохнула и, ворча о том, сколько трудов потратила, чтоб их так славно замуровать, перенесла лучину к стене, воткнув в трещину, стала помогать княгине. В земляной нише, где громоздились под нависшей глиной трупы убитых Ахаттой, было черно, и мрак казался гуще от того, что рядом через неровный проем солнце нарисовало яркое пятно на глине, перемешанной с обломками светлого камня. Впитываясь, выцветала на камне кровь и, мельком посмотрев на нее, Хаидэ прижала к животу грязную руку. Это ее кровь, ее и мальчика, тут она молча рожала. А в покоях эллинского дома лежала бы сейчас под кисейным пологом, чтоб даже мухи не потревожили отдых сановной матери, подарившей наследника знатному горожанину Теренцию. Женщины тихо подползли к убитым, стараясь не высовываться под яркий солнечный свет, слушали — вдруг наверху что-то. Но оттуда слышался только ор кузнечиков и пение птиц, хлопающих крыльями над каменной короной. Попадая пальцами в уже заскорузлую корку крови, Хаидэ уважительно покачала головой — как расправилась подруга с врагами. Шепнула: — Посвети. Ахатта приблизила лучину к запрокинутому оскаленному лицу, повела ниже, светя на горло и порванную рубаху, открывающую безволосую грудь. — Тириты, — тихо сказала Хаидэ, потащила рубаху ниже, открывая грубую татуировку на левом плече — след волчьей лапы, — что им понадобилось тут, в такое время? Никогда раньше… Ахатта сунула ей лучину и поднатужившись, свалила труп. Под ним ничком лежал Ках, прижавшись мертвой щекой к животу Агарры. Хмурясь, дернула рубаху, рассматривая ту же татуировку. — Все оттуда, из одних мест. Я думала, может какой бродяга, изгой, ушел в наем. Но кажется, нет. Сверху что-то затрепыхалось, крикнул скрипучим грохотком фазан, Хаидэ, качнув маленькое пламя, быстро отвернулась к дыре, перечеркнутой ветками. — Показалось. Видно, лиса гоняет птицу. Ахатта осторожно, но настойчиво толкнула ее обратно к дырке в каменный коридор: — Хаи, мальчик, кажется, плачет. Пойди проверь, я посмотрю остальных и тоже вернусь. Хаидэ встрепенулась, прислушиваясь. Из дыры тянул молчаливый ветерок. — Кажется, тихо. — Поди. Он точно проснулся, я чувствую. Хаидэ пролезла в проем и скрылась, унося огонек. Ахатта перевела дыхание и убрала руку с плеча Агарры. Там, на сыромятном шнурке, сбившемся подмышку, тускло блеснуло серебро подвески. Женщина, медленно касаясь, ощупала пальцами металл и сглотнула. Тяжело дыша, потянула мертвеца за руку, приподняла за плечи, подтаскивая грузное тело к солнечному пятну. И бросив, уставилась на грубые линии на голой груди. Пробитые черной краской, вспухшие по краям, шесть линий складывались в ломаную фигуру с цепкими крючьями-лапами. Свежие шрамы багровели полосой, окаймляя черный рисунок. А в центре его солнечный свет тонул в серой невнятице. Казалось, сунь туда палец, он пройдет кожу и кость, уходя куда-то. Медленно, будто плывя в плотной воде, Ахатта стянула на мужской груди края рубахи, пряча знак, и перевернула тело. Подтащила его подальше в темноту, обдирая о камни. Вынув кинжал, отсекла сыромятный шнур, сняла подвеску и сжала ее в кулаке, чувствуя кожей ладони острые углы. Шесть углов знака. В груди ее копилась ледяная пустота, а голову обдавало жаром. За кем пришли они, посланцы шестерки жрецов из Паучьих гор? За дочерью Энии? Или за ней — матерью пленного сына? Оглянулась на темный проем и, нашарив на поясе пришитый потайной кармашек, спрятала туда серебряную подвеску. Вытерла руку о глину, царапая каменной крошкой. И поползла внутрь, чувствуя, как у живота горит спрятанная злая вещь. — Тириты не делают вылазок так далеко. Если оказались тут, да еще с пленницей города у караванного тракта, значит, они сами отправились искать приключений. Или их кто-то послал. Да что с тобой, Ахи? Хаидэ перестала забавлять мальчика и внимательно посмотрела на молчащую подругу. Вместо ответа та дунула на лучину. И уже в темноте сказала: — Надо беречь огонь. Свежие ветки горят плохо, и тут будет сплошной дым. Как думаешь, солнце уже клонится от полудня? — Да. А когда сядет, кто-то из нас выйдет на разведку. Если никто не придет, мы двинемся через степь пешком. — Нет! — Ахи, мы не можем сидеть тут вечно. И чего нам бояться, ты зарезала татей, а другие уже вряд ли вернутся. Иначе они уже были бы здесь. Ахатта, помолчав в темноте, ответила: — Хорошо. Я устала. Посплю. — Ладно, — удивленно сказала Хаидэ, — спи, я не буду мешать. Та легла, поджимая колени и обхватывая их руками, уставилась в темноту, лихорадочно обдумывая, что делать со своей находкой. Техути с девушкой попали в лагерь с другой стороны и позже, — схватка Убога с преследователями уже закончилась. Утро набирало силу, высушивая росу, когда двое всадников въехали в лощину между холмами, сопровождаемые стражами. Силин, покачиваясь в седле, любопытно оглядывалась на маленькие палатки и очажки у входов. — Вот как живут Степные осы! А я слышала, тут едят мертвых врагов и их трупы вялятся на вешалах под жарким солнцем. — Кто говорит такую глупость, — недовольно отозвался Техути, а сопровождающий их мальчик-воин ухмыльнулся, разглядывая прямую спину Силин, и ее растрепанные косы. Она поймала его взгляд и смутилась. Сказала хмуро: — Ну так. Там. Разные говорят. Поняв, что Силин смутило внимание мальчика, нахмурился Техути. Ему стало интересно, а если бы этот стройный жилистый мальчишка вез ее через ночную степь и остановил коня. Так же сидела бы она верхом, делая вид, что не поняла мужского желания? Но им навстречу быстро шел советник княгини Нар, и мелкие мысли вылетели из головы жреца. Он спешился, отдавая коня подбежавшему пастушку. На ходу Техути кратко рассказал о прошедшей ночи, и Нар крякнул, услышав о том, что княгиня разрешилась от бремени в чреве древнего кургана. Покачал головой, дергая шнурок старой шапки, болтающейся за спиной. — Трижды воин. Женщине, чтоб быть воином нужно быть трижды сильнее. Пока что у нее получается. Хорошо, что успели. Убог и семерка Асета уже скачут к Царям. Отыщут княгиню и привезут сюда. — Я поеду тоже. Они под землей, Убог может не найти. Мы спрятали следы. Нар смерил медное лицо египтянина насмешливым взглядом. — От тебя, может, и спрятаны, да от этой трясогузки, что приехала с тобой. Но не от воинов. Не волнуйся, прочитают, как надо, и землю и траву. А тебе, как отдохнешь, ехать в полис, посланцем к Теренцию. Пусть готовит кормилиц и нянек, нам предстоит кочевье и негоже княгине трястись в женской повозке, держа у груди младенца. Советник нахмурился. — Ее собирались похитить, это нужно обдумать. Сын свяжет ее по рукам и ногам. А похоже, в наших степях собираются тучи. — Туда четыре дня быстрого хода, — проговорил Техути, — да четыре обратно. Или с повозками — шесть. — Не соскучишься, — грубовато ответил Нар, — может, повезет, и в полис отправишь ее тоже сам. Будете ехать обок повозки — ошую муж, одесную, гм, советник, за вами — отборный отряд. Мы пока соберемся и откочуем, а вы, устроив наследника, вернетесь напрямки, по звездам, минуя это стойбище. Так будет много короче. — Я могу дождаться княгиню, и мы поедем в полис сами, — предложил Техути, — к чему ждать Теренция и гонять коней туда-сюда? — Это не просто младенец, чужак. Это звено, что вяжет нас с греками. Все должно делаться по правилам. Он махнул рукой, показывая, что разговор окончен. И Техути, слегка поклонившись, двинулся к своей палатке — собираться в дорогу. — Эй, — окликнул его Нар, — девчонку возьмешь с собой, рабыней в эллинский дом? Силин поодаль держала коня, разговаривая с молодым воином, улыбалась. — Нет, — мстительно ответил Техути, — это ваш новый воин, подданная темной госпожи Ахатты. — Чего? — удивился Нар и вдруг захохотал, хлопая себя по боку. Пошел дальше, качая головой, придумают же такое — госпожа Ахатта… Глава 7 Как и говорил Нар, Техути отправился в полис, не дождавшись возвращения княгини. Отдохнув и как следует поев, он собрался, недоумевая, откуда у советника уверенность, что все сложится хорошо и пора ехать к Теренцию, рассказать тому о сыне. Ведь княгиня не вернулась еще! А мало ли что в степи… Но когда выбрался из палатки, поправляя на кожаном ремне ножны, в лагерь влетел один из воинов Асета, закрутился, коротко и отрывисто рассказывая, что да, домчались, увидели на камне начертанный знак в виде буквы с перекладиной и знак указывал вниз, тогда нашли дыру и там, в ней. А теперь едут обратно, только медленнее, потому что княгиня везет новорожденного, но к полуночи будут. Техути поймал пристальный взгляд Нара, кивнул и кликнул Крылатку. Может, оно и к лучшему, размышлял, покачиваясь в седле. Княгине сейчас не до него, а он изрядно устал от разговоров и людей, и эти четыре дня, то быстрого конского бега, то медленного шага, а между ними три ночи, полные тихих звезд — они нужны ему, чтоб подумать и отдохнуть, собраться с мыслями. И — поговорить с той, с которой все это время не получалось разговаривать. Солнце, восход которого он встретил в степи, труся на чужой косматой лошадке, садилось, лениво рассматривая его — снова на коне, снова топчущего степные травы. И Техути кивнул ему, еле заметно. Степь брала его, хотел он этого или нет, она была огромна и его желания не смогли бы победить ее силу. Да он и не хотел. Время осени сменило время зимы, и вот кончается время весны, уже плавно переходя в лето. И все времена он пережил вместе со степью, сменив льняной хитон на кожаные штаны, заправленные в мягкие сапоги с толстой подошвой, и куртку, простеганную крупными стежками под черными бронзовыми бляхами. Темные волосы, которые всегда ровно стриг, убирая под жесткий парчовый обруч, шитый дорогим бисером, отросли и были схвачены засаленным шнурком по лбу, а скоро можно будет связать их в хвост, чтоб не мешали, треплясь на ветру. Ему нравилось чувствовать себя мужчиной, и степь, медленно улыбаясь закатными волнами облаков, кивала тугими колосьями, да, ты воин, ты мужчина. Больше, чем когда-либо в своей жизни. За это он был благодарен ей, а опасности казались преодолимыми, потому что вокруг всегда, как сейчас вот, находились стремительные, как тени, бойцы племени, которые совершали невозможное в боях. Краем глаза он посмотрел на черные фигуры всадников. Какие бои, жрец? Тебе везло, была мирная зима, мелкие стычки, вспыхивая, гасли мгновенно, и весь тяжелый воинский труд достался наемникам, что уезжали, кто на год, кто на три года. Еще не было тебе боев, жрец, подумал он, и слегка поежился. Лучше бы боги уже провели его через испытания битвами, чтоб он знал — дано полной чашей. А то ведь приходится жить, понимая, что все равно дастся ему, и ждать, когда же все произойдет. Но вряд ли в этой поездке, успокоил себя Техути. Путь в полис наезжен, разведчики постоянно пересекают его, поддерживая безопасность. И сейчас с ним отличная воинская семерка, молчаливые, внимательные бойцы. И хорошо, что молчат. Они ехали допоздна и встали на пологом склоне. Разведя маленький костер, поели, перебрасываясь тихими словами. Затушив огонь, легли, свернувшись прямо на траве, укрывая головы шапками, а руки держа на рукоятях мечей. Караульный неслышно канул за редкие заросли кустов и больше Техути, лежа в маленькой выемке, поросшей упругой повитушкой, его не слышал, хотя знал, тот постоянно обходит стоянку. Мелкие цветы повитушки пахли сладко и странно, как пахнет совсем свежее вино, если пить его, заедая спелым персиком. Запах кружил усталую голову, туманил глаза, низкие звезды слоились, дрожа и, кажется, входили прямо в сердце. Это степь, думал Техути, уплывая в тонкий прозрачный сон, степь. Сейчас понимаю, откуда в княжне эта радостная сила, видно живет она, постоянно питаясь хмелем степи, будто ее с ней соединяет живая пуповина. И потому в богатом доме Теренция княжна медленно спала, год за годом, не в силах оправиться от тоски. Перед закрытыми глазами прошла Хаидэ, какой была в покоях Теренция — длинный хитон со множеством тяжелых складок, витые браслеты на тонких запястьях, золотые локоны из-под низкого узла волос, убранных драгоценной сеткой. Обернувшись, манила рукой, улыбаясь ему. — Так и будет, любящий, так и будет, — шепот приплыл из темноты, нежно щекоча скулу. Фигура княгини растаяла, уступая место склонившемуся над мужчиной узкому черному лицу, расписанному белыми спиралями. — Ты пришла, любящая. Что сегодня говорит твое сердце? Техути спал, уголок рта подергивался в еле заметной улыбке, и иногда шевелились губы, вторя мысленно сказанным словам. — Мое сердце… оно болит и стонет, оно тоскует по ушедшему Нубе. Мысли мои летят через воды рек и морей, ищут его и не могут найти. А что скажешь ты, мой друг, собеседник, любящий так же? — Княгиня родила сына. Я был там и принимал мальчика. Я защищал ее. А теперь еду к ее мужу, чтоб привезти его к жене. Вот как смеются боги над настоящей любовью. Вынырнув из темноты, гибкая рука погладила его лоб, пошевелив волосы, а может это ветерок пробрался под нахлобученную шапку. — Не все, друг. Не все боги так жестоки. Есть те, с которыми можно договориться и они всегда исполняют свои обещания. Прости, это не твой бог, брошенный тобой в маленьком храме на берегу великой реки. И не сонм богов, которых встречал ты в своем путешествии. Эти — другие. — Да? Я верю тебе. Ты научишь меня, как попросить их? И что я должен дать платой за исполнение просьбы? — Ты умен. Ты знаешь, что желания требуют платы. Конечно, я расскажу тебе… Девушка замолчала, и спящий Техути поежился, сутуля плечи. Ветерок вдруг стал злее, покусывал щеки и голую шею. Глядя на него большими глазами, спокойными и твердыми, она закончила: — …расскажу. О матери Тьме. Имя повисло в ночном воздухе и вдруг раскрылось огромным цветком, кидая смятые лепестки до краев земли, упирая их в небо и они все росли, множились, шевелясь и заполняя мир, слоились, прилипая друг к другу, там, где уже не было места расти отдельно. И догоняя их, выстреливали из черной точки новые и новые. Техути резко повернулся, откидывая руку, ударил ее о торчащий корень. Мгновенно над кустом возникла черная голова, еле различимая на фоне россыпи звезд. Дозорный внимательно и быстро оглядел спящего, и снова исчез, когда тот невнятно простонал, подтягивая ушибленную руку, и стих. Во сне Техути пытался выбраться из гущи шевелящихся лепестков, отводил их от лица, содрогаясь, отворачивался, чтоб не касаться щекой, но проваливался, когда они, будто смеясь, раздавались под ногами. И смыкались над ним черными плоскими облаками, живыми, смотрели без глаз, как он, беспорядочно барахтаясь, проваливается глубже и глубже. Шея болела от того, что запрокидывал лицо, в отчаянных попытках не упустить из глаз последний кусочек открытого неба, а на скулы лоб и ноздри уже ложились мягкие, как ветхие погребальные пелены, черные кисеи. Громоздились нежными слоями и вот уже нет воздуха, нечем дышать. — Есть чем, — прошелестел женский голос, — убери страх, доверься. Где твоя смелость, жрец и любящий? Хочешь ли ты, чтоб желания исполнялись? Вдохни… и новый мир откроется тебе. Но египтянин сжал губы и, задерживая дыхание, выкатил глаза, цепляясь взглядом за звезды. Он был там! Был совсем рядом, когда его женщину, единственную, кого он хотел взять в жены до конца дней, забрали в храм, чтоб посвятить матери Тьме. И не сумел защитить ее. Струсил! Он спрятался и видел обряд, и увиденное высушило его, будто мумию и когда она кричала и билась, он промедлил, уговаривая себя, что не время и нужно еще немного подождать. Она была маленькая и очень смуглая, веселая — никто лучше Патех не пел смешных песенок. Полюбил он ее сначала из чистого упрямства, потому что тогда отец сватал за него дочь торговца скотом — унылую и длинноносую. А оказалось — Патех и есть его судьба. И мать Тьма забрала ее… — Вдохни и поймешь, как сильно ты ошибался, — уговаривал нежный шепот, — есть истинная правда, без ложных словес. Не надо бояться ее. В черном свете истинной правды каждое несчастье имеет свою мгновенную плату. И каждое счастье тоже. Вдохни. И поймешь, что мучился зря. Столько лет. Был слеп. — Там зло, — выдох был последним, в голове застучало, черные лепестки перед глазами стали багровыми. — Не познавший темноты — не увидит света… Он мог бы поспорить и привести множество доводов. Рассказать о том, что целые философские школы, вооружившись ложными аксиомами и хитрыми двусмысленностями, бьются, побивая друг друга одним и тем же оружием — одними и теми же словами. Мог бы. Но не было воздуха. Он понимал, что спит. Но смерть пришла и стояла вокруг него темной густой водой. И он не мог кинуться в нее — умереть, не разжимая губ. Потому что боялся не проснуться. Потому что боялся потерять все. Боялся. И он вдохнул. Ни единого движения не совершило спящее тело, ничто не отразилось на безмятежном лице. А во сне его лицо превратилось в площадь, крытую белым камнем, рот разверзся, как черный колодец, загудел и весь воздух до самого неба, все пространство, заполненное вьющимися черными лепестками, осыпающими с себя пыльцу древности, устремилось в мощную глотку, заполнило горло, ринулось в душу, засыпая ее черным сыпучим прахом. И по мере того, как заполнялось нутро, страх уходил, сменяясь ликованием. Вот я, я жив, радостен и голоден! Голый и сильный, он поднимался с колен, касаясь пальцами белых камней бескрайней площади и выпрямляясь, осматривался вокруг. Бесконечность всего. Он задрал голову в небо. Бесконечность прозрачного синего воздуха. А ведь есть еще рыбы в морях. И степь! Ухнув, завертелся волчком, топая и пробуя свое сильное голодом тело. Дышал до рези в легких и не мог надышаться. Через площадь к нему шла черная тонкая женщина, придерживая на груди прозрачные синие одежды, тканые золотом. Протягивала руку. И смеялась, обнажая белоснежные зубы, сверкающие алмазными инкрустациями. — Это ты? — он тоже протянул к ней руки. — Я! Я — Онторо-Акса, сильный Техути, я твоя подруга снов. Позволь мне поклониться тебе, обращенный матери Тьмы. Это радость. Праздник! Смеясь, он взял ее руки и не дал склониться в низком поклоне. — Я и так счастлив. Расскажи мне, расскажи мне… что хочешь. — Нет, сегодня твои желания драгоценны. Ты хотел избавиться от раскаяния и тоски, так посмотри же на маленькую веселую Патех. Онторо взяла его руку и повернула, показывая. За их спинами площадь превратилась в сад, убранный цветами и лианами. Среди маленьких ручьев, что стекала водопадами в озерца, танцевали девушки и юноши, вертясь, подхватывая друг друга и заливаясь смехом. А посреди сада на пышно убранном кресле сидела его Патех, держа в одной руке чеканный кубок, а в другой яркий цветок. Пела и смеялась, подносила кубок к губам и, отпивая, покачивала красивой головкой. — Ты хотел дать ей домашний труд, покорность суровому мужу, поверь мне — ты был бы ей суровым мужем, потому что любовь твоя быстро пошла бы на убыль, как только добился своего…Тяжкие роды, и после третьих она умерла бы в горячке, а ты в это время был на празднике в храме и не смог бы даже держать ее остывающую руку. Прости, но это так. А сейчас она счастлива, видишь? Патех взмахнула цветком и бросила его в смуглого красавца, что плясал неподалеку. Тот подбежал к ней и, склоняясь, поцеловал ухоженную ножку в красивой сандалии. Поднимаясь, обнял. Техути рассмеялся, глядя, как двое соединяются поцелуем. — Я счастлив за нее. — Видишь, твоей вины нет! А если захочешь, она одарит любовью и тебя. — Нет-нет, пусть тешится. А чем она платит за счастье, подруга Онторо? Девушка снова взяла его за руку, отворачивая от картины чужого счастья. — Это не твое счастье и плата за него не должна тебя волновать. С этого мига только ты есть. И все в мире должно происходить так, чтоб это было счастьем тебе. Ты — середина мира! — Но тогда… Онторо рассмеялась, поддразнивая. — Тогда. Тогда! Скажи, любящий Техути, точно ли хочешь узнавать дальше? Или просто кивнешь и скажешь — да, мне хорошо. — Да, — сказал он, прислушиваясь к себе, — да. Мне хорошо. — Так и будет. Мать поможет тебе достигать целей. И ты добьешься всего. — А какой будет плата? Ты еще не сказала мне. Они шли по белым камням, и ступни охватывало приятное тепло. Края прозрачных одежд Онторо омахивали теплую белизну, показывая темные щиколотки и сильное колено, блестящее, как черное дерево. — Ты уже платишь, — просто сказала она, — помогаешь мне найти и вернуть Нубу. Пока этого достаточно. Разве что… Она остановилась. Посмотрела в его хмельные от счастья глаза. — Разве что ты утешишь мое тело, которое тоскует по мужским рукам. Опускалась на плиты, ласковые, теплые, распахивая на груди шитый золотом вырез платья. И новое тело Техути взвыло от радостного голода, предвкушая утоление. «Это всего лишь сон» напомнил он себе, опускаясь на лежащую женщину, «мы не властны над снами, данными нам в утешение». Солнце всходило, бросая лучи веером в небо, еще дрожащее нежной рассветной зеленью, и птицы радовались, щебеча и кликая на разные голоса. Техути, пустив Крылатку быстрой рысью, а по бокам все так же мерно покачиваясь, мчались молчаливые черные всадники, понимал птиц и понимал солнце. Все для радости, для его радости. Для твоей радости — эхом отдавался в голове ночной голос Онторо. К чему печалиться, думать о невзгодах, что приходили или бояться невзгод будущих. Теперь он защищен и будущее, как площадь из белого камня, под ликующим синим небом — чистое и прекрасное, ведет к башням и шпилям того, что непременно исполнится. Его мечта — любовь гордой степнячки, идти с ней рука об руку, засыпать, намотав на руку золотые косы и видеть, как желанием и страданием туманится ее взгляд. Потому что, отдав себя, она вверит ему всю свою душу — с радостями и печалями, только он будет стоять в середине ее мира, и небольшие проверки, которые он будет устраивать своей любимой, лишь докажут ее преданность и укрепят его любовь. Царственная любовь двух прекрасных героев. Его ум, его новые покровители. И ее племя, что станет все большую роль играть в жизни крупного полиса. Славно, что она замужем за стариком Теренцием, это расширяет и укрепляет ее собственную власть. Власть, которую она принесет любимому как доказательство своей безмерной любви. Техути ударил Крылатку пятками, посылая вперед, прямо к восходящему солнцу. С боков несся рассыпчатый топот семерки. Новой ночью, лежа на белых камнях, чувствуя мокрой кожей их ласковое тепло, он гладил зернистые под рукой тугие косички Онторо, слушая, что она говорит. — Ты красив. Строен и гибок, одарен мужской силой и хорошим природным желанием. Женщины чуют его и их губы становятся ярче, когда ты смотришь. Но этого мало, жрец скромного бога. Мать Тьма дарит тебе ценный подарок. Как тонкая кисея, прозрачным туманом между тобой и женщинами встанет приманчивое очарование. Оно будет всегда. А женщины — это большая сила, жрец. Большая, чем умение владеть мечом и луком. Потому что любой воин, устав в боях, идет к женщине и там, где отдыхает, он уязвим. Мужчины возводят напраслину на нас, повторяя: демон сидит в каждой и чем прекраснее женщина, тем он сильнее. Онторо засмеялась, качая головой. — Неправда. Просто именно женщинам мужчины несут свои слабости. И после удивляются тому, что оказываются побежденными. — Мне не нужен никто, кроме нее, — ответил Техути, глядя в бездонное небо, пустое и звонкое. — Я могла бы сказать — но вот ты лежишь со мной… — Ты сама попросила! — Но я не говорю этого, — она повернулась, тронула пальцем краешек губ, и он сморщился от щекотки, — я скажу истину вместо лукавой игры. Ты прав. Никто не нужен тебе, кроме нее. Но раз так, то все средства используй для того, чтобы завоевать свою любовь. И защитить. Недавно ты обратил мужские мысли к спасенной девчонке… — Откуда ты… — Молчи. Я прихожу к тебе и ты открыт. Я умею. Выслушай. Если бы ты сказал ей слова, или сделал что-то, все выплыло бы наружу, и каяться тебе многократно. Техути отвернулся и, краснея, сказал сипло: — Я сам это понял. Я не буду. — Но ты должен быть сильнее княгини. Спокойнее ее. А избыток мужской силы туманит рассудок. В следующий раз холодно думай, и сделай так, чтоб не узнал никто. Но — сделай. Это позволит тебе встать выше ее и — победить. Онторо была убедительна. И подумав, Техути кивнул. Женщине, что почти год носила ребенка, потом рожала, и сейчас готовится к разлуке с новорожденным сыном, чтоб тут же взвалить на себя заботу о племени, — не понять, каково ему — молодому и сильному мужчине, чей корень вынужден хиреть, спрятанный в старые кожаные штаны. Если Техути натворит глупостей, она просто не поймет. Да, он должен быть холоднее и сильнее. — Я понял, подруга. — Но будь осторожен. Дар матери тьмы подобен сладкому соку, что выступает на лепестках мухоеда. Бабочки летят на него и увязают, становясь ему пищей. Если ты привыкнешь использовать его постоянно, твой голод станет усиливаться с каждым днем. И сила превратится в слабость. А если найдется женщина с сильными крыльями и вырвется из сладости дара, то никогда больше ты не сможешь очаровать ее вновь. Она снова тихонько засмеялась, блестя глазами, упиваясь правилами игры: — Она станет кричать, показывая на тебя пальцем и предостерегая. Но очарованные не поверят. Пока не останутся без крыльев. Как любое оружие — сладостью нужно уметь пользоваться. Учись очень осторожно. Ведь мужчины будут видеть тебя таким, каков ты есть, без тумана сладости. Но ты достаточно умен, чтоб завоевать и их тоже. Думай, потом делай. И всегда будешь на шаг впереди. Степь ложилась под копыта бегущих коней, и, глядя на сизые колобки полыни, что провожали всадников вспышками сладко-горького аромата, Техути вспомнил, как говорила старая Фития о степи: там, где вы смотрите на звезды и они ведут вас, я могу пройти лишь по запахам трав, от горького полынного через пьяный повитушки к тревожному шалфея, и еще неизвестно, кто доберется до цели первым. Надо говорить со старухой о травах, думал он, пока Крылатка, осторожно перебирая ногами, переходил быстрый ручей с ледяной водой. Она знает многое, а моя новая голова жадна до новых знаний. Я — середина мира и буду знать и уметь все, что умеют и женщины и мужчины. Этой ночью, он знал, Онторо снова ждет его, но вызвался караулить сон всадников. И старший в семерке, Корт, хмыкнув, позволил, велев разбудить его, когда засветит после полуночи сережка Миисы. — Поспишь и сам, чтоб не упал на переходе с коня, — сказал сдержанно, но с благодарностью за предложенную помощь. И Техути мысленно поставил зарубку. Пусть воины видят, что он не боится трудов и что он им — брат. * * * А в стойбище Фития возилась с травами. Причитая шепотом, грела воду в казанах поставленных сразу на несколько очагов. Заваривала душицу, чабрец и мелкие веточки дымчатки. Отдельно для того, чтоб напоить княгиню укрепляющим напитком, отдельно для того, чтоб омыть усталое тело. И мальчика, которого старая нянька приняла из рук княгини, когда та еще не успела сойти с коня, его — маленького князя, тоже нужно было искупать и обтереть крепким настоем змеевника, чтоб не пристала к детскому тельцу лихорадка и мелкие болячки. Хаидэ, отдав няньке сына, остаток ночи и почти весь день проспала в палатке. Очнулась уже к закату и, выбираясь, увидела у небольшого костра Ахатту с мальчиком на коленях, рядом с ней Фитию, что трепала мягкий сухой мох для пеленок. Как была босиком, в длинной рубахе и с распущенными волосами, подошла, села рядом, приваливаясь к плечу подруги, и та, вытерев ребенку ротик, подала его матери. Они сидели рядом, свет костра, мешаясь с бронзой заката, прыгал, бросая красные блики на спящего. И Хаидэ жадно смотрела на маленькое лицо, рассматривая носик, щечки и крепко закрытые глаза. Она просидела с новорожденным в склепе, при свете тусклой лучины, потом ехала на лошади, большой и смирной, как широкое бревно, а степь уже поглотил ночной сумрак. И после упала без сил, зная, что за сыном хорошо присмотрят. «Я даже не знаю, какого цвета глаза у моего мальчика». Смотрела, в надежде, что он откроет глаза, пока еще солнце не закатилось. И она увидит сама, чтоб не спрашивать у подруги или няньки. «Какие крошечные ушки. И толстый, но такой маленький животик. Это мой сын!» Прижимая ребенка к себе, она повернулась, посмотрела на Ахатту и свободной рукой сильно обняла ее, притиснула к своему плечу. Прижимала все крепче, потрясенная тем, что говорила подруге какие-то слова, утешая, когда у той отобрали такого вот, такого же маленького, с тугим крошечным животом и кривыми нежными ножками. И теперь он там, в сердце Паучьей горы. — Бедная, бедная моя сестра, — шептала, и пламя костра множилось перед глазами, заполненными соленой водой. Ахатта, тоже глядя в костер, кивала и плакала. Сухой изломанной тенью за их спинами ходила Фития, ступала неслышно, наводя порядок, и иногда покашливала, сердито смахивая слезу согнутым пальцем с морщинистой щеки. А потом зорко осматривалась по сторонам, чтоб не пропустить — вдруг кто из воинов приблизится и услышит, как они тут мочат воздух бабскими горестями. Но княгиня первая вытерла слезы, шмыгнула, прокашлявшись, и сказала ровным голосом: — Фити, забери мальчика, мы с Ахаттой идем на совет, надо собрать вместе, все что знаем. И выслушать пленного. Пусть двое, нет, четверо, не отходят от нашей палатки, я пришлю. — Да вон они, рукой махнуть, — отозвалась нянька и сразу исполнила сказанное. Четверо воинов неслышно выросли из вечерних теней и встали — двое у костра, двое за маленькой палаткой, куда снова нырнула Хаидэ, чтоб сменить женскую рубаху на военную одежду. У большого костра она села на место своего отца, вытянув ногу, подобрала вторую и знакомым жестом взялась за согнутое колено, обвела сидящих спокойным взглядом. Ее воины сидели вокруг дочери Торзы непобедимого, передавали друг другу небольшой бурдючок с вином, настоянным на листьях глаз-травы. Отхлебывая, вытирали усы и бороды. Ждали. — Мы хорошо зазимовали, пора перебираться на летние пастбища. Нам придется задержаться, из полиса едет отец молодого князя, нужно провести обряд вхождения в мир. Вы послали за Патаххой? — Да, княгиня. Как только узнали, что ты спасена и едешь в лагерь. — Надо было послать раньше, — Хаидэ нахмурилась. Нар крякнул, и возразил было: — Но мы не знали, вернешься ли…, - но махнул рукой и склонил голову, прикладывая руку ко лбу, в знак вины, в ответ на удивленный взгляд княгини. Конечно, могло ли быть по-другому, а если бы случилось — то, что же они за племя. — Исполнив обряд, я поеду с Теренцием, чтоб объявить в полисе о наследнике двух знатных родов. И оставив там мальчика, вернусь короткой дорогой, сразу к месту летней стоянки. Этим летом стоять будем у Морской реки, как и решили. Лагеря для мальчиков поставите в предгорьях и в долине курганов, числом три. А в приречные степи отгоните табуны, разделив их на дюжину небольших. Отделите тех коней, что возьмут воины, уходящие уходят в наем. Она перечисляла обычные будничные распоряжения, советники кивали, держась за короткие бороды. — Скольких воинов мы отдаем по твердым договоренностям в начале лета? — Пять семерок, княгиня. Из них семерку купцам в большой караван, и пятерых в личные телохранители знатным. — Хорошо. Сколько еще приедут торговаться и договариваться? — Караванщики просили еще три. И еще десять мальчиков готовы поехать в первый наем в дальние города. И еще столько же, три и десять — из наших дальних стойбищ, что кочуют ближе к пустыне. — Откажи в этих просьбах, Нар. — Как отказать? — удивился Нар и бросил терзать клочкастую бороду, — это же наши деньги, княгиня! Мы сговаривали покупку коней, нам нужны хорошие кобылы — разбавить родственную кровь, а чистокровные издалека дорого стоят. В Гераклее нас ждут оружейники, как и тем летованием. У них, небось, уже лежат для нас бляшки и ножи. — Десять воинов поедут в полис, для охраны молодого князя. У них не будет другой работы, только эта. Прочие пусть остаются с нами. А оружие выкупим, я поговорю с мужем. Нар не возразил, но фыркнул. И в ответ сидящие воины загудели неодобрительно, зашевелились, собираясь говорить. Но княгиня подняла руку. — Те, что загнали нас в чрево кургана, не просто бродяги, что промышляют разбоем. Девочка — Силин, рассказала, им заплачено, за меня. У нас есть пленник. Он говорил? Из-за костра подал голос Малита, быстрый воин средних лет, с гладко бритым лицом и маслянисто-черными волосами, забранными в длинный хвост: — Он сплел из травы жилку и хотел на ней удавиться, но мы следили хорошо. Лежит связанный, честит всех на свете, мы подумали, сначала ты поговори с ним. А потом он умрет. Если не скажет, умирать будет долго. — Я поговорю. Сегодня же ночью. Но даже без его слов мне ясно, если была одна охота, то будет и еще. И если кто-то нанял тиритов, то наймет и других. Мы должны быть готовы и сильны. Скорее всего, нам пригодятся все наши воины. Даже те, кто уйдет в наем по твердым договорам. Костер затрещал, выбрасывая в темный воздух искры. Уже не видны были фигуры сидящих, лишь красные лица, обрамленные бородами, шапки, да плечи. — Княгиня, — после недолгого молчания сказал Нар, — я верю тебе. Но ты сама понимаешь ли, к чему готовишься? Если это лето мы держим всех воинов при себе… Такое бывает лишь в случае войны. — Ты сам ответил на свой вопрос, — сухо сказала княгиня, — да, советник Нар, мы готовимся к войне. А теперь, перед тем как выслушаю пленника, я договорю о делах. Итак, в полис едут десять воинов молодого князя и тройка сопровождать меня в новое стойбище. Еще со мной едет Ахатта и едет советник Техути. Оставив сына-князя отцу, мы двинемся к Морской реке впятером. Убог? Ты где? — Тут я, добрая, — из темноты показалась высокая фигура, нависла над сидящими, кланяясь и улыбаясь. — Будешь ли ты сопровождать Ахатту? — Как прикажешь, княгиня. Хаидэ задумчиво смотрела на улыбку, блуждающую по красивому лицу. Когда у костра они отплакались, Ахатта быстро рассказала ей, сама дивясь, как Убог бился с тиритами, одного за одним отправляя в угодья отцов. — Тебе приказывать я не могу. Ты сам по себе. Но если захочешь поехать с нами, знай, защита такого воина — честь для нас. — Конечно, добрая, да. Я люблю скакать по степи. Там все поет. Нар наклонился к Хойте и сказал громким шепотом: — Поет. Аж свистит и втыкается в горло. Ай да бродяга, ай певец. Хойта кивнул, улыбаясь, и сделал в сторону Убога знак благодарности, прикладывая руку ко лбу и к сердцу. — Хочу сказать, добрая, — Убог поймал вопросительный взгляд княгини и быстро поклонился. — Да? — Вот. Я привел, потому что — плакала. Он вытолкнул из-за спины на свет спасенную девушку и та, переминаясь, хмуро осмотрела задранные к ней красные лица. — Говори. — Я… — Силин выпрямилась, — я хочу с вами. С госпожой Ахаттой! По кругу советников пробежали негромкие смешки. Убог покачал головой укоризненно и погладил девушку по плечу. Та шагнула вперед. — Вы смеетесь! Вы смеетесь, потому что она не мужчина? И я тоже? А где вы были, когда она выскочила из-под земли и закрутилась, как смертное око луны, а? Я сказала ой, сказала ых, один вдох только, а она уже раз-два, только сверкает нож! И теперь они лежат там, навалом, как бараньи туши. Потому что госпожа Ахатта убила их! А не вы! Закончив кричать, опустила руки и, тяжело дыша, с вызовом осмотрела мужчин. Те молчали, поглядывая на княгиню. И Силин поспешила добавить, чтоб уж поразить их совсем: — А я, я помогла госпоже убивать! — Это как же? — удивился Нар. — Я держала. Он лежал, на мне, а я держала крепко. И улыбалась, вот так, — она откинулась назад, и, глядя в темный воздух, зазывно оскалилась, обнимая пустоту. Нар хмыкнул и вдруг густо захохотал, маша на нее рукой. И следом за ним рассмеялась Хаидэ, увидев картину, как старается молодой Ках, наваливаясь, и как отчаянно строит ему глазки девчонка, пока за спиной вырастает быстрая тень ее сестры. Советники хохотали, хлопая друг друга по плечам и раскачиваясь. Отсмеявшись, княгиня подняла руку и, улыбаясь в наступившей тишине, сказала: — Так есть, храбрые мужчины. Вы должны гордиться тем, что и женщины рядом с вами становятся все сильнее и храбрее, разве это плохо? Может и в твоих жилах, доблестная воительница Силин, течет кровь амазонок, кто знает. Ты завоевала право быть бойцом. Как ты говоришь — Степные осы? Так именуют нас досужие сплетники? С этого дня, так я говорю, дочь Торзы непобедимого, к славе Зубов Дракона — Степные осы существуют. Ахи, отберешь себе девочек, что не хотят всю жизнь трястись в женских повозках. И занимайся ими. Пусть станут такими же, как их темная госпожа ядов — красивыми и смертельными. А ты, Силин, первая Степная оса Ахатты. — Уййй, — восхищенно сказала Силин и, подбежав к Ахатте, села на корточки за ее спиной, задрала подбородок, оглядывая повеселевших мужчин. Глава 8 Сердце прыгнуло, забилось, подкатываясь к самому горлу и выжимая в глотку стон. Просыпаясь, Онторо стиснула зубы, чтоб стон остался во рту, будто комок сладкой еды, лепешка из сдобного ячменя, смятая с текущим в пальцах медом, которую, запихав в рот, хочется держать там долго, не проглатывая. И, открывая глаза, разжала потные кулаки. По ложбинке между грудей, щекотнув, протекли к животу капельки пота. В еще затуманенных сном глазах белые колонны, обвитые кисеей штор, покачивались и гнулись. И ближе их, ближе высокого купола потолка и просторных стен — внимательные глаза жреца удовольствий. Зеленые, со льдом. После жаркого сна взгляд обжигал холодом, прогоняя по спине толпы мурашек, и это было приятно. Онторо вытянулась, до крупной дрожи напрягая бедра, колени и ступни, закинула за голову руки, устраивая затылок на ладонях. Улыбнулась в красивое лицо, обрамленное прямыми белоснежными прядями. — Тебе хочется кинуть кость с мясом. И погладить по шелковой спине, — проговорил жрец и добавил, чтоб шутка была понята верно, — куи-куи, гладкая хвостатая тварь… — Куи-куи, бывший хозяин, говорит тебе гладкая хвостатая тварь, — поддержала его Онторо, упирая на слово «бывший», — что нужно тебе в новых покоях черной жрицы, единственной среди белых жрецов? Гость потер руками колени, рассматривая драпировки на гладких стенах, полосатые яркие шторы, подобранные парчовыми лентами, вазы полупрозрачного камня с тонкой резьбой на боках. Свет протекал через круглые отверстия в куполе, скрещивая туманные лучи, а их ловили висящие на цепях зеркала, отправляя вниз и на стены. Огромное ложе в перекрестье лучей казалось парящей в воздухе драгоценной клеткой. Жрец протянул руку и, помедлив, положил на черный, исчерченный лучами живот девушки. Она вздрогнула, сделала движение отвернуться, но осталась лежать на спине, глядя в потолок. — Мужчина был в тебе, только что. Твоя кровь еще не успела остыть. Глупые люди рассказывают, что след мужчины никогда не найти в женщине. А я нахожу. — Потому что ты жрец Удовольствий. И потому что это случилось только что, — промурлыкала Онторо. Голос ее был ленив, но внутри она напряглась, почуяв опасность. — Я потратил сотни лет, изрядную толику своего будущего бессмертия, чтобы учить вас — неразумных, правильно радоваться удовольствиям. А что делаешь ты? Просто ешь их утром, вечером и ночью? Как славно быть жрицей, а, черная хвостатая тварь? Прекрасные покои, цветы, дивная еда. Рабы, которых ты выбираешь, осматривая тела и щупая мужскую стать. А как же труды, чтоб гармония платы не нарушалась? — Тебе ли не знать, сколько трудов я… — Полно! Полно! — гость рассмеялся, встряхивая рукой, будто испачкался, — ты столько времени потратила на приручение великана и где он теперь? Возилась с его подружкой, даже с двумя. Одну выбелила и подсунула здоровяку, а он возьми да и убеги с этой полумертвой дурочкой. Другую следила во снах, но, я вижу, связь потеряна? Что такое труды, если они ничего не дают матери Тьме? Или думаешь, все это, — он обвел рукой светлое пространство, и тяжелый браслет сверкнул синими камнями, — тебе чистая награда за промахи? Что ты приросла к новым покоям? — Некоторые дела требуют времени, — сухо ответила Онторо, садясь и натягивая на голые бедра светлое покрывало, — тебе ли не знать, будущий бессмертный. — Да. Особенно если вспомнить, сколько времени я потратил на тебя, к примеру. Девушка поправила тонкие косички, уложила их по плечам. Надо сегодня приказать рабыням расплести, а то болит голова, подумала мимолетно. И мысль о рабынях столкнулась с проговоренной жрецом угрозой о том, что все данное ей может быть отобрано. Что же, снова возвращаться в каменный каземат с дощатым столом, уставленным пузырьками и плошками? Слушать пьяные вопли стражей пролома над своей головой? — Великий учитель… Вечно буду благодарна тебе за науку. Именно ты сделал из тощей забитой девчонки — меня. Такую. И скажи, разве плохо у тебя получилось? Жрец Удовольствий оглядел точеное тело, высокую шею, обвитую цепочками, узкое лицо, тонко и прихотливо расписанное белилами и охрой. — Я хорошо поработал, — согласился самодовольно. — А есть еще тут, — она приложила черный палец к своему лбу, — и поверь, я не подведу тебя. Мать тьма будет довольна. Я расскажу тебе, что делаю. Она вытянула руки и, растопыривая пальцы, стала сплетать их и скрещивать, сопровождая жестами медленный рассказ: — Люди связаны, вот так. Мы забываем об этом, прости, ведь к нам идут те, кто рвут эти связи. Черные на острове чураются друг друга, каждый из них сам по себе. Там же, куда я кидаю свои сны, там нитки превращаются в канаты. И если кто-то один не поддается, я просто подталкиваю другого. Он потянет за нужную мне нить. Все придет в движение, но начнется оно с другой стороны, только и всего. Это и есть моя паутина. Мать Тьма это видит, потому я — жрица. — Значит, твои жаркие бедра, начиненные моей наукой, они дергают нитку? Она кивнула прозвучавшему в мужском голосе сарказму: — Иногда и так. Но сейчас не мои бедра. А той, за кем идет охота. Нам нужны эти двое — великан Нуба и степная княжна. Он брошен миром, скитается в безмолвии, закрыв ото всех свою душу. А она так чиста и сильна, что даже если я поселюсь у нее в голове, не поддастся. Но рядом с ней двое. Подруга, отравленная ядами Паучьей горы. Подожди, дай я скажу! С ней сложно, потому что княгиня любит ее и держит. Сколько же сил в этой мелкой белой дикарке, если все, кто рядом с ней, черпают, как из бездонного колодца, и сами становятся сильнее! Да, пока отравленная недоумка прилипает душой к своей сановной подружке, она крепка. Они держат друга друга и не дают упасть. Но есть мужчина, что хочет княжну. Мои силы сейчас направлены на него. И он поддается. Именно он взрежет ее броню и впустит туда слабость! И тогда мы возьмем ее. А следом за ней — Нубу. Ее бедрами. Говоря, Онторо чувствовала, как жарко становится животу. Побежденная далекая соперница, плачущая, измученная страданиями и предательством, на коленях молящая о пощаде и послушно исполняющая приказания. Это взволновало ее так, как не волновал даже Нуба. Голос задрожал и сорвался. — Ты думал, когда я посылала варваров за беременной бабой, я надеялась, что они возьмут ее в плен, сломят побоями и пытками? Задавая вопрос, она постаралась забыть, что сама думала именно так. Надеялась — грубая сила сработает там, где нужна долгая и кропотливая работа коварства… — Ха! Главное, что случилось — отравленная приживала получила в свои руки наш знак! Знак паука добавит ей яду. И она сломается. Каково будет княгине, когда лучшая подруга, сестра — предаст ее, как уже предавала и ее, и свое племя, и даже своего любимого муженька. — А если она устоит? — холодный голос жреца отрезвил Онторо, и видения исчезли. — Тогда знак попадет к египтянину. И тут не будет промашки. Поверь. Так вершатся дела там, где нитками связаны все. Надо только понять, какая из нитей уже гниет и порвется быстрее других. И за какую тогда потянуть мне. Мужчина опустил голову, задумчиво накручивая на палец белую прядь. Потом кивнул и встал. — Ты говоришь разумно. Это может сработать. Если тебе нужна моя помощь, я дам ее, попроси. «А ты в ответ потребуешь немалой платы». Онторо сидела, глядя в ледяные глаза. И тоже кивнула в ответ. — Конечно, любимый учитель. Если я перестану справляться, приползу на коленях, целуя каждый палец на твоей правой ноге, по очереди, и моля о снисхождении. Жрец поднял светлые брови, испытующе глядя в искреннее лицо. Но правильные черты не дрогнули под оранжево-белой росписью. — Да будет мать Тьма всегда милостива к тебе, черная жрица, плети свою паутину. Держа штору на выход из покоев, стоя вполоборота, спросил, усмехаясь: — Может быть, тебе нужна иная поддержка? Прямо сейчас? Мы можем вспомнить некоторые сладкие уроки… — Благодарю тебя, но — нет. Я окунусь в бассейн, расплету косы и снова лягу. Попробую найти в новом сне потерянного Нубу. — Я пришлю тебе свежих фруктов. Штора заколыхалась, пересыпая тканые золотом и серебром полосы. Онторо легла, откидывая покрывало, вытянулась, оглаживая горячие бока. Мать Тьма щедро одарила египтянина. Если каждая женщина там, в степях у прохладных морей, будет получать то же, что получила во сне она, сливаясь черным телом с его — быстрым, жестким и сладким, то она завидует каждой женщине. Но — Нуба. Ей нужен только он. — Мать Тьма… — голос был тихим, но перекрестья лучей дрогнули и потускнели, — ты в моей душе и в моем сердце. Ни единого желания не скрыть от тебя, и потому я разъята перед твоими темными глазами. Так же, как разъято сейчас мое тело перед подаренным тобой ласковым светом. Она говорила, а руки беспрерывно двигались, лаская плечи, опускаясь к острым небольшим грудям, скользя по гладкому животу. — Ты знаешь, чего я хочу. Но вот тебе проговоренные мною слова, потому что сказанное языком обретает форму клятвы. Дай мне его! И бери меня всю. С моего согласия и с неизбывным желанием. Хочу получить и готова расплатиться. Свет мигнул и погас, оставив лежащую женщину в кромешной темноте, слитой с оглушительной тишиной. Широко раскрыв глаза, Онторо жадно всматривалась в черную пустоту, что лежала изнанкой всего — белой площади под синим небом, прозрачным, как детская ладонь, вазам из драгоценного камня, мягким покрывалам на ее новой постели, красивому лицу жреца Удовольствий и обещанных им прекрасных фруктов. Пустота молчала, не притворяясь ничем. И с восторгом понимания Онторо подняла руки, погружая их в пустой черный мрак. Мать Тьма кивнула ей своей пустотой, открывая свое настоящее лицо. … — Благодарю тебя, мать Тьма. * * * В маленькой хижине, сложенной из неровных глиняных кирпичей, солнце пятнало стены, трогая светлыми пальцами грубый деревянный стол с рассыпанными по нему яблоками, скользило по крутому боку щербатого белого кувшина. Легло серым пятном на большую руку, что протянулась из угла, нащупала откатившееся к краю стола яблоко и сжала его в черных пальцах. Нуба сел, отбрасывая домотканое покрывало в ноги, и повертел яблоко в руках, разглядывая зеленые глянцевые бока. Приступ лихорадки, дергающий его несколько последних дней, шел на убыль, оставляя холодный пот, непрерывными струйками текущий по вискам и бокам, и слабость в руках и ногах. Ему захотелось есть, впервые за время болезни. А Матары нет, видно ушла на рынок или искать работу по дому. Как она справлялась, пока лежал в беспамятстве? Нуба нахмурился, пытаясь сосчитать дни. Он приносил деньги или еду каждый день и этого хватало как раз, чтобы прожить следующий. А когда лихорадка свалила его, как она жила, что ела? И верно приносила какие-то снадобья, — на столе в беспорядке стояли пузыречки мутного стекла, глиняные мелкие кувшинчики и лежали тряпочные узелки. Дотянувшись до одного, он понюхал и чихнул. Душ-трава, смешанная с порошком из змеиных шкурок. Вряд ли она бросила его, чтобы уйти в плоские луга на берегах мелких прудов, это день пешком в одну сторону. Да и змей не сама ловила. За прорезанным в стене окошком, прикрытом ветхой тряпицей, в далекий гомон деревни вплелись шаги, мелькнула тень, перекрывая жаркий свет солнца, отдернулась циновка на низкой двери. Матара пятилась, сгибаясь, чтоб не ушибить голову, быстро и весело выговаривая кому-то, кто остался снаружи. — Убери руку, я уже пришла, тихо, разбудишь… Ломкий басок снаружи и смех. А после — быстрые шаги и беззаботный свист. Повернувшись, Матара увидела сидящего Нубу и, уронив корзинку, кинулась к нему. Присаживаясь на край лавки, горячо блестела глазами, шептала благодарности богам и, настойчиво прижимая ладошкой широкую мокрую грудь, укладывала больного обратно. — Ты слабый еще! Ложись! Я принесла молоко, немного, но оно хорошее. А еще я встретила десятника, он сказал, ничего что болеешь, сказал ты сильный и как лихорадка уйдет, приходи, он возьмет тебя обратно копать. А я сказала, что ты будешь лежать и есть, даже когда лихорадка… — Матара, я лежу-лежу, — он улыбнулся и послушно открыл рот. Холодное молоко протекло в горло, как белое облако, сладко и вовремя. Напившись, Нуба откинулся на изголовье и прикрыл глаза, следя, как девушка, еще раз пощупав его лоб и щеки, на цыпочках передвигается по земляному полу — высыпает в плошку финики, ставит калебас с молоком в тень, и, оглянувшись на него, сует в старый кувшин веточку тимма. Парни из деревень матайа дарили цветущий тимм своим избранницам. Кто провожал ее и ушел, независимо насвистывая? Наверное, тот самый мальчишка, что хотел подраться с ним десяток дней тому, оступаясь в кучах выброшенной из канала земли и глядя снизу вверх злыми черными глазами. А сам — едва до подбородка доставал бритой макушкой. Все землекопы тогда окружили их, одобрительно улюлюкая и размахивая руками, топтались, подбадривая бойцов. Сверкали пожелтевшие от кестана зубы, тряслись концы небрежно намотанных на макушки грязных тюрбанов. Нубе пришлось схитрить. Нахмурил брови, свел лицо в свирепой гримасе и, размахнувшись, шагнул вперед, подвернул ногу, припав на нее, застонал, растирая щиколотку. Парень горделиво повел тощими плечами и ушел, не оглядываясь. А одет был хорошо, видно — не бедствует и что забыл у нищих копателей глины? Теперь понятно, что. Пока Нуба размышлял, Матара затеплила огонь в маленьком очаге, накормила его запасенным хворостом, поставила сверху казан, кинула в него принесенные мясные обрезки. И прибежав к Нубе, стащила рубашку-дашики, прижалась к его боку гладким телом, обхватывая руками, чтоб не упасть с узкой лавки. — Держи меня. Держи, а то я упаду на пол! — Держу. — Я буду с тобой, пока не сварится суп. А потом мне надо наплести стеблей для циновок, я вчера принесла, мне заплатят! Видишь, какая я? — Ты самая лучшая. — Да. Да. Ты только не болей больше, Нуба. Я сильно испугалась. Ты говорил ночью. Каждую ночь говорил. А меня не видел. Это страшно, когда твои глаза глядят куда-то, я оглянулась, а там нет никого. А ты говоришь и говоришь… Великан напрягся и тут же погладил девушку по курчавым тугим волосам. Спросил мягко: — С кем же я говорил? О чем? Называл ли имя? — Я не знаю. Ты говорил быстро и непонятно, бур-бур-бур, а потом стонал о-о-о, и снова бур-бур. Она вертелась, трогала его за плечо и локоть, прижималась, дыша и целуя все, что попадалось ее губам. И наконец, успокоилась, выговорив все свои страхи и горести, когда сильный защитник, что кормил и думал о том, как им жить, вдруг перестал заботиться о ней. Похвасталась: — Видишь, я работала и у нас была еда! Ты не ел, но были и лекарства! Потому что я не ленива и не трусиха. Я сразу побежала на базар и там спрашивала у женщин. И мне дали работу. А потом… Матара замялась, но продолжила: — Потом Церет сказал, что в их дом нужны циновки, много. И повел меня к плетельщицам своей матери. А еще принес мне лекарство — для тебя. — Церет. Это он провожал тебя? — У меня тяжелая корзина. — Конечно, — согласился Нуба, — конечно. Ты не вертись, испинала мне все бока. — Я скучала. А ты уже совсем выздоровел? — Смотря для чего. Матара хихикнула. — Сам знаешь, для чего. А то суп вот скоро закипит. Я думаю, ты уже здоров. Твое тело говорит — Матара, иди ко мне. Нуба повернулся и внимательно посмотрел на гладкое черное лицо, тугие щеки, темные глаза, большие, как у ночного ленивца. Она легла на его грудь и, надавливая подбородком, ждала, улыбаясь. — Матара, — сказал он, — иди ко мне. Она приблизила лицо, дыша молоком и свежей травой, а ему показалось — отдаляется, утекая, как утекает вода из сложенных ладоней, тихо и неостановимо, как ни своди пальцы. Когда он простонал, сжимая зубы, чтоб не испугать ее, как напугал в первый раз, когда сама пришла в травяном шалашике, наспех сплетенном в лесу, она вскрикнула, смеясь, как ребенок, наевшийся сладкого. И вскочив, мелькнула локтями и пятками, убегая снять кипящий казанок. Нуба вытер мокрый лоб и уронил руку. Когда же это было? Он невнимательно считал, но у матайа они уже, пять, нет, шесть месяцев. А до того была пустыня и недолгие остановки в редких оазисах. А после — бродячая жизнь, когда пробирались через леса. Значит, восемь месяцев она ему маленькая жена. Сама захотела и он не отказался. И вот она уходит. — Тебе нравятся яблоки? Это из сада госпожи матери Церета. Она очень строгая. Но не злая. И сильно любит сына. У нее есть еще дочки, две, они совсем маленькие. Я сплела им кукол, как умею, и госпожа Каасса подарила мне яблок. Я знаю, ты любишь. Это тебе яблоки. Ой! Она снова вскочила и убежала в дальний угол. Вернулась, неся горшок, затянутый сверху крупной сеткой. — Смотри, что у меня есть! В темном нутре горшка прыгали, чуть слышно попискивая и топча лапками мятую зелень, два голенастых цыпленка, совали в дырки желтые клювы. — Это курочка, а это петух. Я сделаю им загородку, и потом у нас будут яйца! — Ты молодец. Я-то думал, умрешь с голоду, пока я тут валяюсь, а ты видишь, как шустро оборачивалась, даже хозяйство завела. Может, и бычок привязан за лавкой? Нуба охлопал старое дерево, разыскивая воображаемого бычка. Матара засмеялась. — Нету бычка! Но хочешь если — он будет у нас. Матайа хорошие. Как будто я снова дома. Только еще лучше. Как хорошо, что мы тут живем, да? Говоря, она подвинула стол к самой лавке, помогла Нубе сесть и сунула ему в руку кусок лепешки. Поставила плошку, до краев наполненную горячим мясным бульоном, и, заботливо оглядев едока и снедь, села рядом, гордо следя, как он прихлебывает, откусывая хлеб. — Матара, — Нуба отодвинул плошку и похлопал себя по животу, чтоб она еще раз гордо улыбнулась, — это мальчик, Церет, он тебе нравится? — Да. Он хороший. И умный. У него скоро будет отдельный дом и такие цыплята, хватит на целый базар. Ой. — Он подарил тебе их… — Он просто. Потому что добрый. — Он тебя любит, Матара. Девушка нащупала на лавке рубашку и сунула в нее голову. Просовывая и поправляя на плечах, ответила рассудительно: — Может и любит. Но я ведь люблю тебя, Нуба. И ты мне муж. Получилось ведь так? — Получилось… А он знает, что ты уже жена? — Ну и что? Церет сказал, у матайа многие девушки берут себе маленьких мужей, с которыми просто любовь, а детей они станут рожать потом, когда явится муж настоящий. Ты, конечно, не очень-то маленький муж. Но Церет… И она снова тихонько сказала «ой», закрыла рот ладошкой, и большие глаза наполнились слезами. Нуба кивнул, криво улыбаясь. Махнул рукой, успокаивая. — Я устал, Матара. Посплю. — Спи. А я поплету циновки. Повернувшись на бок, Нуба через полуопущенные веки следил, как маленькая жена, пробежав к попискивающему горшку, шептала что-то подаренным цыплятам, трогая пальцем желтые клювики. Под боком что-то давило и он, пошарив, вытащил глянцевое яблоко, подарок госпожи Каассы будущей жене своего единственного сына. Она умна, эта Каасса, не посмотрела, что девочка чужестранка, а поняла, та работяща, весела и быстра. И будет прекрасной женой-матерью. Яблоки тут большая редкость. Она могла бы отсыпать ей фиников. Или подарить старое платье. Но вот лежат на столе глянцевой горкой, зеленые, с красными боками. Засыпая, он уронил руку на лицо и, медленно открывая рот, надкусил хрустящую свежую мякоть, брызнувшую ароматным соком. Прожевал и проглотил, уже во сне видя, как на огромном ложе, будто подвешенном на скрещенных солнечных лучах, тонкая смуглая рука, расписанная узорами, поднесла ко рту такое же яблоко, и тоже приложила его к раскрытому рту, кусая и глотая текущий сок. «Я так старался забыть. Чтоб не показывать им дорогу в душу и в сердце той, кого тоже надо забыть… Я снова потерял силу, она вся ушла на мое с трудом наведенное беспамятство. Я и сейчас не могу вспомнить, кто это. Чья рука и чей рот наполняется яблочным соком. Может быть, только мой?» «Нет, великан. Я не отпущу тебя так просто. Ты был силен и защищался, но вот пришла болезнь. Ты человек и твоих сил всегда хватает только на что-то одно. Ты меня вспомнишь. И ее тоже вспомнишь». Яблоко со стуком упало на пол и покатилось к босым ногам Матары. Она подобрала его и вытерев краем рубахи, откусила. Села на лавку, нежно оглядывая спящего. Жевала и ласково трогала вытянутые ноги, укутанные покрывалом. Это ее любимый, ее муж. Она сама так захотела! Нехорошо вдруг взять и передумать. Да и Церет. Что в нем? Низенький, глупый, сердитый. Обозвал садовой улиткой! Правда, он сказал, что у той раковинка такого же цвета, как ноготки на ее ногах. Нет, Нуба никогда не сказал бы такого. Он умный и сильный, он заботится о ней. Как отец. Настоящий. Может быть, пришла пора стать ему не маленькой женой, а женой-матерью? Девочка нахмурилась, обдумывая важное решение. Это просто делается. Нужно дождаться ночи без луны и пойти под старое дерево, женское. Собрать смолы с нижней толстой ветки и, разведя ее в отваре кестана, выпить и омыть живот. Матайа очень похожи на ее родню. У них все делается почти так же. Ах да, после этого нужно лечь к мужу. Тогда в правильное время родится маленький Нуба. Или маленькая Матара. Она встала, медленно ушла в угол, села на пол, обнимая горшок с цыплятами, и пригорюнилась. Закапали непонятные слезы. Плача, сердилась на себя. Ведь такая радость — он выздоровел! Чего же плакать? …«Ты спишь сейчас и спишь все времена, ты сам навеял на себя сон. Так знай же, я стала сильнее и теперь тебе не убежать от меня в своих мыслях. А поутру утешай себя глупыми словами, что это всего лишь сны и они не говорят правды, утешай… Вот правда, от которой ты бежал: твоя золотая княжна носила ребенка и родила. Ты больше не нужен ей, черный раб. Потому что она — жена сановника — теперь мать будущего вождя. А для жарких утех рядом с ней есть быстрый, сильный и полный любовной сладости новый мужчина и ее мысли только о нем. О нем думает ее тело. Поверь, только женщина, родившая ребенка, становится настоящей. И тебе не получить того, что вскоре отдаст она мудрому египтянину. Ты стонешь? Наверное, тебе снится плохой сон. Хочешь, тебе приснится, как отдается женщина, когда она полна через край зрелой страсти?» — Нет… — Нуба опустил голову, прижимая подбородок к груди, обхватил руками колени. И снова промычал невнятно, — не-ет! Матара вскочила, и, забыв о слезах и цыплятах, подбежала. Легла рядом, прижимаясь к его груди, покрытой ледяным потом. — Это сон. Прости меня, прости, любимый, за дурные мысли и глупую тоску. Я никогда-никогда не брошу тебя! Всегда буду с тобой. И как только луна умрет, пойду к дереву. Глава 9 Кагри лежал на боку и, кривя рот, ругался то вслух, то шепотом. Когда вскрикивал, выплевывая оскорбления, слюна текла из угла рта, и он высовывал язык, чтоб слизнуть противные, сразу остывающие потеки. Язык не доставал, и беспомощность бесила его, заставляя чувствовать себя травяным слизнем, что мальчишкой он поддевал палочкой и, сидя на корточках, смотрел, как тварь извивается, не умея перевернуться. А, насмеявшись, опускал на мягкое тельце ногу, обутую в детский сапог. И тут же забывал, придумывая игры поинтересней. Сейчас перед его лицом тоже были сапоги, мягкой изношенной кожи, накрест перетянутые сыромятью, ходили туда-сюда, иногда останавливались, и он закрывал глаза, потому что не мог отвернуться. Но с закрытыми глазами казалось, был еще уязвимее. И, поспешно открывая, дергал стянутые ремнем руки, чтоб пришла боль и обозлила его. Степь вокруг лежала в ночи, но сапоги были видны, — неподалеку горел костер. Водя тяжелыми от крови глазами, Кагри считал пальцами — поджимал к ладони. Два сапога — один человек. Сперва ходили больше, чем целая ладонь, к ночи остался один страж. Чтоб демоны сожрали толстого падальщика Агарру, отправил в погоню, а сам остался, кончать пленную девку. И теперь все мертвы, и Кагри тоже мертв, хотя все еще лежит и смотрит заплывшими глазами. Он стиснул зубы и мысленно обрушил на Агарру все страшные проклятия, одновременно испуганно думая, что не знает, кого просить о каре, да и о собственном спасении тоже. Те, у кого Агарра взял денег и, потрясая кошелем, клялся поделить их после погони, не жаловали верности прежним богам, забирали человека целиком. И, слушая, как нежно позвякивают в кошеле золотые квадратики, все они, радостно крича, отреклись тут же. Что им с каких-то сестер Тариты и Марит, родивших одна небо, а другая землю? Что с братьев Тейра и Майра, слепивших из небесной глины солнце, луну, звезды и зверей, чтоб принести их в дар своим нареченным? Разве небо Тариты можно положить в кошель, и купить на него вина и девок? Агарра нашел им новых богов, что сразу платили за верность. Но — и тут Кагри вспомнил то, о чем не хотел вспоминать, а оно все возвращалось в голову — за измену и слабость они платили так же быстро. И — сполна. А все этот гнусный выползок Агарра! Колючий свет костра, что пылал поодаль, исчез, смаргиваясь, и Кагри вытаращил глаза, чтоб не пропустить своей смерти. Ближний костер горел так же ярко и когда послышался женский голос и мягкий топот множества ног, бросил отсвет на далекие еще фигуры. Приближаясь, они уносились вверх, снова оставляя глазам пленника лишь обувь. — Он в уме и не спит? — спросили невеликого размера сапожки, плотно облегающие стройные икры. Женским голосом спросили. И, не дожидаясь ответа, голос приказал: — К столбу его. Степь ухнула вниз, таща за собой красные подолы рубах, блеск бронзы на рукавах, лица с недобро прищуренными глазами. И встала, когда Кагри крепко стукнулся затылком о деревянный столб, а руки его, падая по сторонам ножа, рассекшего ремень, метнулись назад, обхватывая занозистое дерево. Запястья как облило кипятком — ремень снова стянул их. Прямо перед лицом Кагри стояла женщина, из-под острой шапки с поднятым и пристегнутым щитком выбивались тонкие пряди светлых волос, а толстая коса падала на плечо. Он повел глазами, осматривая тех, кто сопровождал бабу, ту самую, за которой гнались они по приказу Агарры, чтоб он корчился там… и заморгал, увидев за спинами воинов серую рубашку, тонкую шею в распахнутом вырезе, длинные волосы и серьезное девичье лицо. Та самая девка! Значит, его проклятия нашли выползка? «Значит, никто не придет за тобой, отступник Кагри» прошелестело в разбитые уши. «Ты уже умер»… И тогда он расхохотался, в смертельном страхе бросая в лица стоящих бессвязные проклятия. Один из воинов поднял руку с плетью, но, глянув на княгиню, медленно опустил. Хаидэ дождалась, когда пленник устав, замолчит и спросила: — Кто послал вас? Кто заплатил? Кагри усмехнулся и плюнул. Слюна потекла по разбитым губам, противно щекоча кожу. — Если скажешь, останешься жить, — сказала княгиня, — ты один, ты слаб и не опасен. Я велю отправить тебя к тракту и бросить на пути каравана. — Ты не понимаешь, пузатая самка шакала. Не понимаешь. Хаидэ подняла брови. — Тебе так не нужна жизнь? Да ты герой. Что ж не умер там, где мои воины окружили тебя? Мне сказали, плакал и каялся, просил пощады, отбросив меч и суя всем в лицо пустые руки. Значит, надеялся. Так скажи и останешься жив. Кагри лихорадочно думал. Да, он надеялся. Но лишь на Агарру, который мог прискакать следом и постараться выкупить его. Не потому что так важен был ему помощник, а потому что баба еще на свободе. Переговоры дали бы выползку время осмотреться. И глядишь, Кагри сумел бы, как-то… Но если девка тут, стоит, будто попала домой, плечом к плечу с безусым мальчишкой в доспехе, то надежда уменьшилась до крошечного клочочка. — Агарра скажет. А мне нечего. Тебе. Из-за княгини выступила еще одна баба, что маячила за ее плечом, торча черной головой. Ожгла его ненавидящим взглядом. — Агарра уже ничего не скажет, червяк. И не спасет. Я зарезала твоего дружка, а он хрюкал. Как жирный кабан. Давай, расскажи княгине, что знаешь. Мой нож еще не затупился! — Ахатта, я говорю с ним, — сказала Хаидэ, по-прежнему рассматривая повисшие черные усы и распухшие щеки, — ну? Не выбирая, важное или нет, просто расскажи с начала и до конца, все, что видел и слышал. Ведь ты не сам решил податься в степь и гнаться за мной. Ты слушался приказа, я это понимаю. И буду справедливой, как подобает воину Зубов Дракона. — Спра-вед-ливой? Зубов Дра-кона? — Кагри натужно захохотал, стараясь смеяться пообиднее, — думаешь, лучше меня? Твои кобели так же идут в наем. И я! Я сам видел, доблестный воин убивал женщин, это ж жены его врагов! Нет! Не его! То были враги его хозяина. Кто платил. Твои воины славны, ага. Их можно купить. Как меня, да! — Много слов. Я жду тех, что спасут тебя от смерти. Свет падал на лицо княгини, скрывая мгновенную бледность. И не мог отразиться в суженных от ярости глазах, почти исчезнувших за веками. Кагри замотал головой. Сказал усталым голосом: — Я все равно умру. — Я дала тебе слово. — Сунь свое слово… Куда тебе — меня. Я уже умер. Еще постояв, Хаидэ повернулась. — Хойта, он ваш. Если не скажет, убейте перед рассветом. — Княгиня, позволь мне… Ахатта заступила ей путь, склонилась, нагибая голову и прижимая руку к груди. — Позволь мне сказать ему секретные слова. Вдруг он ответит. — Ты хочешь убить его прямо сейчас? — Хаидэ все еще в ярости, еле сдерживаясь, подняла брови, холодно глядя на подругу. Но та, по-прежнему не поднимая головы, стягивала в кулаке вырез рубахи. И молчала. — Хорошо, — медленно согласилась Хаидэ, — но не смей убивать его без пользы. Слышишь? — Пусть все отойдут. Подальше. Нар шепотом ругнулся, но с опаской посматривая на Ахатту, что выпрямилась и двинулась к столбу, где Кагри, передохнув, изливал на нее потоки ругательств, отошел в темноту вместе с другими воинами. Рядом с княгиней встал Хойта, держа в руке обнаженный меч. Тесной группкой они стояли, молчали, напрягая слух. А женщина, подойдя к столбу, заслонила собой пленника. Стояла почти вплотную, вдыхая резкий мужской запах, пота, ношеной одежды и страха. Жадно смотрела на раздутое лицо, глаза-щелки и обвисшие усы. Перевела взгляд на искривленные губы. И снова заглянула в глаза. Шепнула, вся дрожа от сладчайшей ненависти: — Скоро, очень скоро степной мир узнает, как может быть сильна женщина, полная ядов. Жаль, ты умрешь раньше, и не увидишь, как, сея ужас, помчатся по траве Степные осы, дочери племени воинов. Жаль, что твой гнилой рот ссохнется, и не он завопит о нас. Нет, не жаль, я солгала. И твоих слов мне не надо, червяк. Я все увижу в глазах, просто кивни, когда я буду говорить тебе правду. Пленник молчал, не отводя глаз от безумного лица с высокими скулами, обтянутыми смуглой кожей. — Твой предводитель Агарра, уезжал на юго-запад от ваших земель? И не было его… три, нет, пять дней быстрого конского хода. Так? — Как ты?.. Женщина кивнула. — А когда он приехал, то собрал не доблестных, а самых жадных и злых, тех, кого боятся даже собственные жены. Так? Она усмехнулась его молчанию и тому, как раскрылись глаза. Шепот стал похож на змеиный шип. — С той поры он ни разу не снял рубахи, даже когда вы мучились от жары или купались в реке. А еще, с той поры никто из вас не смел помянуть имя богов своего племени. — Ты… ты из них? — Кагри откинул голову, отворачивая лицо от жаркого дыхания Ахатты, но она ударила его по щеке, не давая повернуться. — Смотри же, смотри в глаз своим новым хозяевам, что ждут встречи с тобой. Она поднесла руку к лицу и разжала пальцы. Черное серебро на ладони ощетинилось углами и крючковатыми лапками. И в центре, что притягивал взгляд Кагри против его воли, лениво заклубился светящийся серый туман. Дергаясь и обвисая на ремнях, Кагри забормотал, булькая, как дождь, бьющий в раскисшую глину: — Да, да, хозяйка, он уезжал, как ты сказала. Привез красивый ковер, не было таких у нас, странный, подарил его Ламле. И она принимала его три ночи, а Ламла дорого просит за свое тело. Нам дал по золотой рубке, квадратом, нездешнее золото. Вы не нашли, мы спустили, в кабаке и ждали еще, потом, когда заловим княгиню Зубов. На каждой рубке — такой знак. У него было много, целый кошель. А потом, когда баба, княгиня, была б у нас, назначил мне, Тахару и Каху ехать с ним, туда, где на западе две старые горы с узкой щелью промеж себя кунаются в море. Там, он сказал, придут хозяева новых богов, ее забрать и пащенка. Агарра не говорил зачем, да нам оно не надо. Теперь уже он тянул подбородок к Ахатте, выставляя челюсть, будто хотел поцеловать, дергал глазом, улыбался умильно. Брызгал слюной, дрожа. — Славная, попроси, за меня, а? Ты скажи, Кагри скакал без устатку, пока Агарра там. Нет, не надо про Агарру, про меня только. Что я… Я бился! Я скакал, чтоб сделать. Пока этот. Там. — Как узнали бы, что вы привезли пленницу? Там, перед горами? — Не знаю, нет-нет, славная дева. Не знаю! Ахатта покачала ладонью, приближая подвеску к самому лицу. И, взяв пальцами за колючие края, посмотрела сквозь туманную прорезь в испуганный глаз. На миг ей показалось, что пустота чмокнула, вытягивая бесплотные губы, и ее глаз стал выкатываться, будто хотел вытечь, устремляясь в серое ничто, за которым глухо стояла полная темнота. Но безумная ярость снова полыхнула в сердце, без страха швыряя женщину навстречу судьбе — неважно, живой или мертвой. Но видно, тьме она нужна была еще живой. И вместо ее глаза в шестиугольнике широко раскрылся глаз Кагри, выпятился, ветвясь кровяными жилками. Наливаясь, повисла кровавая капля на уголке треснувшего века. — Н-н-н… Нет! Там. Там растет дерево, с черным лишайником, чтоб ветки. Ы-ы-ы… Пленник дергал плечами, выкручивая связанные руки, опускал голову к плечу, стараясь достать выкатившимся глазом до края одежды. — Сказал, ка-ы-ык, прииска-ы-ычем, сразу костер-ы-ы из ниха-а-а. У-ы-ы-видят. Больно! Последнее слово он взвизгнул, и стоящие поодаль воины замерли, пытаясь разглядеть, что делает с пленником безумная госпожа ядов. Ахатта подняла руку и нехотя прикрыла ладонью шестиугольную дырку. Кагри повис на ремнях, дергая ногами и всхлипывая. Заблеял, мелко смеясь, и вдруг запел, мерно откидывая голову и вторя каждому слову ударом затылка о дерево. — Ба-бочка! Ба-бочка! Кры-лушки! Но-жжки! — С-сядь на цве-точек! Яго-дку дай! Ыагод-ку… ыай… Отступив, Ахатта сунула подвеску в вырез рубахи, чувствуя, как та, цепляясь за одежду, проваливается ниже грудей к животу, покалывая кожу лапками. Стянула на горле шнурок. И, отвернувшись от потерявшего разум Кагри, быстро подошла к Хаидэ. — Он сказал. Это они, Хаи. Это жрецы из Паучьих гор. Там, где… — Ба-бочка! Ба-ыычка! — кричал Кагри, улыбаясь воинам, что обступили его. — Хаи, нам надо туда. Мы сумеем. Там мой сын! Княгиня внимательно смотрела на яростное лицо, которое высвечивало прыгающее над костром пламя. Мгновение видела безумный блеск глаз, а после все погружалось в темноту. — Почему он сказал это тебе, Ахатта? — Ну… верно, потому что я госпожа ядов. Я пригрозила, что… что поцелую его, — она коротко и сухо засмеялась, — так ласково, как черный паук целует свою добычу. И это мучение, каких не видел свет. И… тьма. — Отвяжите его, — приказала княгиня, морщась от выкриков Кагри, — стреножьте и дайте поесть. Завтра решим, что с ним сделать. — Если убьем, кормить не придется, — строптиво ответил Нар, но княгиня повернулась и смерила советника тяжелым взглядом. — Я сказала. — Да, княгиня, да будет небесный учитель всегда добр к тебе. — Ко всем нам. И к тому, кто лишился ума, тоже. Ахатта все так же стояла рядом, ловя взгляд подруги. И та сказала ей: — Мы решим завтра. Время еще есть. Нужно отвезти ребенка в полис, сделаем все, когда вернемся. — Это долго! А вдруг… — Иди спать, Ахи. Ахатта отвернулась и быстро пошла от костров в сторону черной степи. Из темноты тут же мелькнула большая тень — Убог побежал следом. Хаидэ махнула рукой, отпуская советников, и двинулась к своей палатке, обдумывая происшедшее. Она не верила, что подруга смогла так напугать пленника. Воины, для которых любая женщина либо просто горячее тело, либо что-то вроде любимого коня, бегущего рука об руку, не забыть бы задать хорошего корма и похлопать по ласковой морде, они может и поверили, что госпоже ядов достаточно прошептать колдовские слова и напустить морок злым взглядом. Но не Хаидэ, что лежала рядом с подругой, когда та истекала темной влагой, уползая тайком поедать цветки дурмана. С подругой, которая дала ее сыну грудь, полную отравленного молока, и он жив и смеется, сжимая кулачки. Нет, тут что-то не так. Как же не хватает Техути! С его ясным спокойным взглядом и умением все облечь в слова! Раньше княгине казалось, дела всегда важнее, но вдруг пришло понимание, что думать надо словами и чем больше знает она их, тем яснее и чище становятся мысли, тем четче их края. Но ничего. Скоро он вернется. С ним и Теренций, но, главное, она снова будет видеть Техути, говорить с ним и ощущать постоянную поддержку, которой так не хватает. С ним мне тепло, подумала Хаидэ, на коленях забираясь в палатку к спящему под боком Фитии сыну. Это так важно, чтоб рядом был человек, с которым тепло. Ахатта бежала по траве, на лету находя ногами кочки и впадины, и ноги сами чутко ступали, отталкиваясь. Не подворачивались и не спотыкались, чтоб не мешать ей смотреть вперед в среднюю темноту бешеными от ярости сухими глазами. Лучше бы плакать, но все слезы кончились там, у палатки, когда думала — сестра ее понимает, поняла, наконец. Но вот сейчас, когда надо кликнуть две семерки лучших воинов и скакать к старым горам, где через узкую щель просвечивают кривые заросли умирающего леса, набежать на жрецов, стоптать, уничтожить, прорваться к матери-горе и спасти ее сына, — сестра медлит. Говорит разумные слова о том, что… Такие холодные, совсем без сердца, без любви. Да как она может? Затрещав крыльями, вырвалась из-под ноги перепелка, канула в темноту, и Ахатта, наконец, упала, подвернув ступню. Не вставая, размахнулась и ударила кулаком, прошибая мягкое плетение травы до комков глины. Волна остывших на ночном ветерке волос пала на горячую щеку и вдруг женщине стало холодно, крупная дрожь побежала по телу, выворачивая судорогой пальцы ног, кинулась по бокам к животу и там, собравшись в жесткий корявый камень, впилась в кожу, прожигая ее холодом. Сверху на голову легла теплая рука. И другая — на трясущиеся плечи. Убог, пришептывая, помог ей подняться, сел рядом, обнимая и прижимая к себе. Большой, теплый. Сидел, покачивал, как ребенка. Будто Ахатта — собственный сын, а он — мать его Ахатта. Вот тут бы заплакать, купаясь в жалости к потерянному сыну — кто там, в сердце горы прижимает его к себе, маленького, годовалого. В жалости и к себе — где дитя, которого она так любит, и почему не дано ей простого, женского — обхватить и покачивать, шепотом напевая забавки. Но не было слез. Зато уходил холод, остался лишь под грудью, где вжимался в кожу впечатанный при падении серебряный знак. — Не ярись, добрая. Ты не только ему теперь мать. Ты просто мать стала. И тебе теперь нельзя много из того, что можно было раньше. Мужской голос звучал тихо и по-доброму строго. Ахатта хотела заспорить, объяснить, но как-то устала вся и просто сидела молча. Убог сказал еще: — Эта девочка. Силин. Она теперь водит глазами за тобой, всегда. И сердце ее тоже идет лишь за тобой. Ты думай об этом. — Отдать девчонке любовь, которую… которая должна… — А ты не дели. Она большая. Ее так не делят. Ты уже отдала часть сыну сестры, и спасла его. Разве стала она от этого меньше? И теперь тебе каждое слово и каждый шаг думать — вот она, спасенная мной, следит за моим сердцем. Сильные руки согревали, прижимая к широкой груди. Голос гудел сверху. Ахатта пошевелилась и, просовывая ладонь в распахнутую рубаху, провела пальцами по шраму на ребрах Убога. Он носит на себе знак, с которого начинается ее имя. Кто сделал его? Шрам был горячее, чем кожа. И мужчину вдруг стало жаль. От этого потеплело внутри. Только там, где знак, все гнездился колючий холод. — Что. Что я должна? Как? — Ты поверь сестре, бедная. Поверь. И вы вместе решите правильно. А еще, — он слегка подтолкнул ее, кажется, улыбаясь в темноте, — твоя оса ждет, учи ее всему, что знаешь. Мир степи, смотри, какой он. Ты показываешь пальцем и на кончике пальца — бах, раскрывается что-то. Жук, который плюется острой слюной. Трава-зверь, что просыпается только к большой луне. Кусочки птичиих ночных танцев. Видишь, я чуть-чуть знаю. А ты ой сколько знаешь! Вот и говори ей. И тебе же сказала сестра — возьми еще девочек. Их учи. Ну… Вот так… — А ненависти? Или вот любви? Учить? — Не-ет. То не надо. Все будет через простые твои слова о мире. Так не солжешь. И даже не думай туда, вперед, куда думает княгиня. Не думай о наказании и битвах. Просто люби их, своих девочек. — Как ты странно говоришь. Я соберу их, чтоб сделать смертельными. А ты про любовь. Он затряс головой. Говорил, подбирая слова, и останавливался, обижаясь на то, что слов мало. — Ты не знаешь. Не тебе знать. Это оно — большое. А у тебя узкий глазок, глазок на любовь. Он правильный и красивый, но узкий. Если станешь думать туда, бросать мысли по траве, они вдруг превратятся, а? Потемнеют, и запах станет, такой вот. Ненужный. — Я, значит, не смогу, да? Она может, она такая вся правильная, а я с узким глазом? — Да. Да. Так сделана ты. Или любовь или уже сразу злоба. Так пусть любовь, а? Он собрал длинные пряди, убирая их с плеча Ахатты, чтоб открылось лунному свету маленькое оттопыренное ухо. — А злоба и сама приходит. Нельзя ее растить вместо детей. И замолчал, будто рассеянно слушая, как, медленно шевелясь, спит и не спит вокруг степь. Ахатта понимала, о чем сказал так неуклюже и путая слова. И хотела спорить. Серебро кусало кожу, подсказывая правильные, быстрые и точные слова, сказанные правильным голосом. Мысленно видела, как отодвинется и рассмеется в доброе красивое лицо неуклюжего бродяги, который сам состоит из любви — и что ему с этого? Жизнь в племени среди быстрых и смелых, на самом краю этой жизни, почти из милости, с пусть не злыми, но постоянными насмешками над его рассеянной улыбкой и нескладными песенками? Она рассмеется и укусит его словами, расскажет, что она не такая, она может стать той, о которой рассказала пленнику. Слухи о госпоже ядов, сильной и быстрой, неумолимой, побегут по степным травам, и мужчины будут вздрагивать, завидев среди курганов всадниц на черных конях. Зло во имя добра. Вот чем станет она и ее маленькое войско! И сама будет решать, куда направить это доброе зло, кого покарать. Но углы подвески, будто ворочаясь, покусывали кожу дальше, подсказывая и другое. Ему? Сейчас? Рассказать свое тайное? Ну, уж нет. — Верно ты прав, мой друг и брат, — голос женщины полнился покаянным смирением. Убог вздрогнул. Она назвала его братом. Как девушки, отдающие сердце, называют своих избранников. Он любит ее, давно, с того дня, как увидел. И смирился с тем, что вечно быть ему рядом — слушателем, утешителем и защитником. А тут сама говорит — брат. На мужскую шею легла горячая рука, пригибая его лицо к своему. — Или ты не хочешь? Быть мне настоящим братом? От прямого вопроса и дыхания на своем лице Убог растерялся. Так ясно слышалось в голосе женское обещание, а вокруг — зрелая степная весна, что назначена жизнью для любви. Нет никого, только трава и пахнет так же, как пахнет женщина, почти сидящая на его коленях. Такая близкая, будто они давно уже муж и жена. Почти. Осталась лишь самая малость, чтоб стать целым. И эту малость его нареченная жена протягивает в горячих руках — бери. — Ты, правда, любишь меня, госпожа Ахатта? Женщина, услышав простодушно прямой вопрос, вдруг застыла. И, помолчав, рассмеялась досадливо: — Какой же ты… Убог. Не поиграть с тобой в женские игры. Пойдем в лагерь, я хочу спать. Выбираясь из его рук, встала, собирая волосы и быстро сплетая их в косу. Перебросила за спину. Пошла, остановилась и позвала чуть сердито: — Ну, что сидишь? Проводи меня. Мужчина не встал, склонил голову к плечу, к чему-то прислушиваясь. И спросил, утверждая с грустью: — Ты не одна сейчас. — Что? Конечно, я была с тобой. Да ты, считай, отказался. Все тебе петь песенки да беспокоиться, махая руками, как старая нянька над ползунками-детенышами. А я тут… Говорила быстро, стараясь отдалить от себя истинный смысл его вопроса, но Убог перебил: — Это плохо, добрая. Очень плохо. Не слушай чужого, говори своим сердцем. А не можешь — отдай это мне. — Что еще отдать? — у нее пересохло в горле и сердце ударило под дых, так, что подогнулись колени. Он видел. Знает! Расскажет или заберет сам. А как же тогда идти к жрецам? Нет, она не отдаст! — Я не знаю. Но оно говорит твоим голосом. Вместо тебя. — Глупый, глупый Убог. Испугался женщины и болтаешь, от стыда. Иди, спи. И сто раз пожалей, что не принял моих рук, когда я протягивала их сегодня! Она старательно рассмеялась и, торопясь, ушла в темноту. Сжимая через грубое полотно рубашки колючие углы подвески, слушала с испугом — не идет ли следом, чтоб отобрать. Глава 10 Мальчик прибежал, когда Нуба уже собирался домой — поднялся из раскопанного русла будущего канала и пучком листьев чистил мотыгу от жирной глины, пока она не присохла. Тонкие ноги мальчишки танцевали, оскальзываясь, и казалось, он натянул светлые блестящие сапожки. Такие, как были на ногах всех взрослых зеплекопов. Проводя рукой вдоль заточенного клюва инструмента, Нуба смотрел, как мальчик подпрыгивает, что-то рассказывая десятнику, а тот слушает и взглядывает в сторону великана-чужестранца. Сжимая в кулаке медяк, мальчик побежал вверх по склону, заросшему плотной травой, а десятник подошел к Нубе. — Мем-сах Каасса ждет у порога твоего дома, кари. Иди быстрее, нехорошо заставлять ждать уважаемую мем-сах. Он приложил к грязным щекам указательные пальцы. Покончив с любезностями в сторону мем-сах, почесал голую грудь, оставляя на коже следы вездесущей глины, сплюнул комок пережеванного кестана и показал на склон, изрезанный сверкающими каналами. — После новой луны мем-сах хочет пристроить к саду еще одну террасу. Ее сад лучший в селении, и один из лучших у матайа. Может быть, она наймет нас. — Я знаю, кари. Мем-сах Каасса великий мастер плодов. Склон походил на аккуратные стопки плашек, положенных с большим сдвигом и каждая — своего цвета. Лиловые, полные круглых кустов лаванды. Красные — забитые гребенником с душным запахом мелких зерен. Синие, с волнами ветра на лепестках льна. Розовые, оранжевые, сизые… И, почти на вершине, тугие шапки плодовых деревьев скрывали богатые крыши с узорчатой черепицей. Там стоял дом, что построил саха Акоя для своей хозяйки, вернувшись из военного похода, в котором провел полжизни, почти двадцать лет. Дом для жены с первенцем, которого саха увидел уже взрослым. И для дочерей-погодков, что родились после его возвращения. А так же для многочисленных слуг, рабов, кухарей и садовников. Построив дом и сотворив детей, саха Акоя удалился на покой, в прекрасный маленький сад, устроенный для него за внутренними стенами дома. И жил там, переходя с мягкой тахты на прекрасный ковер, а с него на плетеное кресло, или к врытому в центре сада вечно горящему очагу. Пил, ел и играл на ланнисти, задумчиво пощипывая гудящие струны. А вокруг суетились женщины, потому что за двадцать лет походной жизни саха надоели грубые мужчины. Мем-сах ждала, что девушек придется отправлять на женскую половину в просторную комнату домашней повитухи, но мужская сила саха поубавилась, будто исполнив предназначение, и теперь больше горячих женских тел саха ценил правильно сыгранную мелодию или тягучие строки, спетые приглашенным певцом. Мем-сах с удовольствием бы родила саха Акоя еще двух-трех сыновей. Или усыновила полудетей, что приносят в семьи домашние рабыни. Но если величайший садовник Коро-Лал-Рамундани отсыпал в корзину их семьи одного сына и двух дочерей, и не больше, значит, так жить им дальше, смиряясь с волей богов. …Но все же — один сын. Церет может наступить на змею. Подраться в кабаке. Упасть в канал и, стукнувшись головой, захлебнуться. Мем-сах любила своего сына, но понимала — отплакав, они останутся лишь с дочерьми. И тогда прекрасные сады, которые были ей тоже детьми, заберут мужья девочек. А они с саха будут жить приживалами при дочерях, переходя из одной семьи в другую. Конечно, матайа живут мирно, давно уже не было войн, и большие князья не сзывали в походы подданных из дальних уголков огромного государства. Но мем-сах не любила риска. Жизнь похожа на сад, думала она, медленно обходя вокруг крошечной хижины с кривыми стенами. И если не думать о будущем своего сада, то он превратится в дикие заросли, тонущие в грязи и снедаемые насекомыми. Придерживая тяжелые подолы семи выходных плащей, мем-сах заглянула в открытое окошко. Усмехнулась белому кувшину с наискось торчащей в нем веточкой тимма. И, шурша одеждами, отошла, села на легкий раскладной стульчик, что носил за ней мальчик-раб. Вон идет великан-чужестранец, сверкая глянцевой кожей на фоне яркой зелени прибрежной травы. Смотрит испытующе. Исхудал после болезни. Девочка много рассказывала о том, как волновалась. Как лечила, омывая потное лицо и широкую грудь. Такую грудь мем-сах омыла бы и сама… Женщина спрятала улыбку, поправила свисающие с висков ожерелья, что закрывали щеки, шею и подбородок, оставляя на виду только лицо. Сложила на коленях руки и укрыла кисти парчовыми рукавами. Нуба, слегка задохнувшись, выскочил на утоптанный пятачок перед хижиной и поклонился высокой гостье. — Твои плоды ярки и истекают соком, высокая мем-сах, пусть — вечно. — Будет так, кивает тебе великий садовник Коро-Лал-Рамундани, достойный кари Нуба. Я пришла поговорить. Нуба распахнул дверь, на которой не было засова, и склонился, показывая внутрь длиной рукой. — Мой дом для тебя, мем-сах, прости, что он беден. Гостья кивнула и, приподнимая подолы, вошла, склонив голову в высоком тюрбане. Мальчик бесшумно внес стул и установил его перед столом. Оглядываясь по сторонам, мем-сах села, в бесформенных парчовых одеждах похожая на большой золотой самородок. Нуба стоял у двери. Она, кивнув ему на лавку, позволила сесть. Сказала: — Ты силен и умеешь считать. Я даю тебе пять мешочков дорогих семян, их отвезешь на большую ярмарку, в Ганда, где великая Анакаи ветвится, готовясь утечь в большое море. Поедешь завтра, рано утром. — Но я… — Твоя маленькая жена получит от меня корзину лепешек, три мешка вяленого мяса и десять вязок копченых угрей. Прочее заработает сама, плетя мне циновки. Мем-сах говорила, бронзовые губы шевелились на неподвижном, покрытом густым слоем золотой охры лице, окаймленном бронзовыми бусинами в несколько рядов. — И когда же я вернусь? — Нуба внимательно смотрел, как свет из окошка режет лицо гостьи пополам. Та отклонила голову, исчезая в тени. — Когда вернутся все. Ярмарка длится три раза по десять дней, а потом обоз пойдет обратно, оставляя торговцев в селениях. Дойдет и до нашего. — И кто подсыплет мне отраву? — Что? Нуба молчал и мем-сах досадливо рассмеялась. — Ну, хорошо. Давай говорить другое. Я пришла просить тебя отдать свою маленькую жену нам, хозяйкой маленького дома в большом, чтоб после меня она стала хозяйкой большого. — И тебе легче отослать меня без возврата, достойная мем-сах, чем просто попросить? Женщина наклонилась вперед, так чтоб другая полоса света падала на лицо Нубы. — А разве ты отдашь ее? — Она должна решить сама! — Сама? — удивилась гостья. Повторила, прислушиваясь к слову, — сама… И засмеялась, вздымая к потолку руки в пересыпающихся шорохом рукавах. Мелькнули тонкие черные запястья. На миг, а в следующий — она уже сложила руки, тщательно укрывая тканью. — Ты говоришь о ребенке, кари. Сколько ей? Четырнадцать? Пятнадцать? — Ей шестнадцать. Уже… — Да, вы живете с матайа почти год. Повзрослела, пока ты таскал ее за собой по бездорожьям. Стала тебе маленькой женой. А что еще она могла дать тебе, здоровяк? Ведь ты красив и силен, добр. И у вас ничего нет. Только вы сами. Она добрая девочка. — Ты богата, мем-сах, твои сады лучшие на десять селений в округе. Почему Матара? Столько девушек хотели бы. — Мой сын любит ее. А она любит его. Так случилось, что Церет полюбил нищую чужестранку, жену бродяги. Но она красива, быстра и горяча телом. С такими бедрами женщины без криков рожают сыновей, много. К чему множить беды, если можно привести детей к счастью? — Матара любит меня! Она сама сказала мне это! Мем-сах отмахнулась от жужжащей мухи и мальчик-раб, подскочив, омахнул госпожу веером. — Ты не дурак, кари. А говоришь глупости. Что заставляет тебя болтать пустое? Был бы глуп, я бы поняла. Вот тут у тебя, — она подняла руку и коснулась переносицы изукрашенным пальцем, — вечное страдание. Верно, вы много пережили вместе, о чем я не знаю. Расскажи. Если ты прав, я поклонюсь и уйду. А если нет, то рассказывая, сам это поймешь. Она повернулась к мальчику, который старательно махал черным веером, переводя любопытный взгляд с хозяйки на ее собеседника. — Меме, вот тебе монета, поди к носильщикам, пусть купят пива и ждите на берегу. Шлепанье босых ног стихло за стенами хижины, и в полумраке мягко прозвучал женский голос. — Сядь так, чтоб я видела твое лицо, кари. Я не враг тебе, иначе давно бы Церет подарил Матаре пузырек с ядом вместо лекарства, когда ты болел. Расскажи, где ты украл свою маленькую жену и почему вы связаны. Солнце медленно двигалось, перемещая красные закатные квадраты по рыжим глиняным стенам и дощатому столу. Низко жужжали мухи, казалось облитые ягодным соком. — Она — единственное, что осталось мне, мем-сах. Больше нет у меня никого и ничего в этом мире. Украл, говоришь? Ее готовили, чтоб отравить мой ум, делали из нее стрелу, напитывая ядом коварства. А она — ребенок, не понимала, что делает. И когда сделала, ее хотели убить. Но я спас. Мы бежали из плена, я греб, а она умирала на моих коленях. Но выжила. Из-за нее я потерял свою любовь и свою судьбу. Взамен она осталась со мной. Я не держал ее. Сама пришла ко мне и сама захотела стать женой. Все светлое, что есть, это только она. И вот ты пришла и хотела убить меня снова, чтоб отобрать мой свет. — Это не рассказ, кари, это жалоба. Где твоя судьба? Расскажи. Не волнуйся, хижина видна с восточной стены моего дома. Когда мы закончим, слуги подадут знак, и Матара вернется из моего сада. Она сейчас там. С Церетом. Она сидела, по-прежнему неподвижная, укутанная в бесформенные одежды. Как идол, подумал Нуба. Богиня своей семьи, сына и дочерей, уставшего мужа и многочисленной челяди… Приказывает, как и подобает богине. И так же может покарать. Или одарить милостями. А ведь он никому не рассказывал о Хаидэ. Только черной знахарке Онторо. Но и той говорил в полубреду, загораясь от собственных бессвязных слов, утопая в жадном внимании с запахом низкой любви, сладким и липким. А садовница Каасса, глядя на него блестящими спокойными глазами, ждет совсем другого. Короткого и ясного рассказа о цепочке событий. И, помедлив, он заговорил. Медленно паря, прыгнул в прошлое, то, что не нарушалось снами и переходами из одного времени в другое, встал на опушке деревни маримму и там, возле маленького костра, взял в черную руку тонкую кисть мем-сах, освобождая ее от парчовых складок. Повел за собой, впервые и сам твердо ступая дорогой последовательных событий. … - Ей было меньше лет, чем сейчас Матаре, когда она приказала мне стать ее мужем. Как тут у матайа — всего лишь маленьким мужем, перед своей настоящей свадьбой. Один раз, достойная, всего один раз. А потом она жила там, я был ей другом и рабом одновременно, защитником, назначенным судьбой. И когда она, все глубже погружаясь в ленивый сон той жизни, приказала мне уйти… — Ты ушел? — голос мем-сах стал неприятно резким, — ушел? — Да, — удивленно подтвердил Нуба, — а как не уйти? Я стал не нужен. Помеха. Она обходила меня и прятала глаза. Перестала говорить со мной из головы в голову. А потом сказала… — Неважно, что сказала! Прости, кари, но — говори нужное, солнце садится. — Я ушел, — сказал Нуба, собираясь с мыслями, — да, ушел. Я был как келото, что бродят ночами, пустые внутри, растеряв мозги и сердца. Шел и шел. И мне было все равно. Я думал вернуться к маримму, но кем? Потеряв судьбу, я не мог стать учителем, а из учеников я вырос. Жил в разных местах, — я силен и нанимался на работу. У меня даже были женщины, но они все бежали от меня, после двух-трех ночей. Говорили — скучно. Да я и радовался, потому что мне было скучно с ними. — А знаешь почему? Ни одна из них не предала и ни одну ты не спасал. Вот свою Матару ты родил, как рожают женщины младенцев — в муках, ненавидя за боль. И оттого полюбил. — Как дочь? — Как дочь, — согласилась женщина. … - А потом старик, на которого я работал, продал меня. В одно страшное место. — Не говори какое, — поспешно прервала его мем-сах, — пусть те, кто там, не ищут к нам дорогу. — Да. И там я встретил Матару. Ее заставили сделать так, что я принял ее за Хаидэ, и закричал, открывая им дорогу в ее душу и голову. Когда мы бежали, с Матарой, я закрыл себя, наглухо. Отгородил от прежней жизни, чтоб не навредить любимой. Потому что если я буду звать ее, они станут ходить в ее сердце, как муравьи ходят по стволу дерева — без перерыва. И все там сожрут. А недавно, — он тряхнул головой, отворачивая лицо от света, — та, что превращала Матару, явилась в мой сон. Чтоб рассказать. Хаидэ родила сына. А еще — полюбила. Ты понимаешь, мем-сах? Нет пути назад, никогда! У нее старый муж, но рядом с ней молодой, сильный и красивый мужчина, что не сводит с нее глаз. И она думает о нем. Нет надежды, ничего нет. Только радость Матары, когда я прихожу и приношу ей сушеных фиников. Она их любит. Солнце тускнело, теряя свет. И в тишине прозвучал мягкий голос мем-сах Каассы. — Мне жаль, кари Нуба, что я не твоя возлюбленная Хаидэ. И что мы не на берегу того холодного моря. Если бы я была она, то встала бы навстречу тебе, любимый. Побежала, протягивая руки… — Да. — И взяв самый большой горшок в доме, разбила его о твою глупую башку. Она встала, скидывая с плеч верхний плащ, и он упал, зашуршав, как крылья большого жука. Заходила по маленькой хижине, резко поворачиваясь, наступая на подол и выдергивая его из-под расшитых башмаков. — Мне было пятнадцать, когда меня отдали саха Акоя. И я любила его. О, он был силен и красив, весел и щедр. Он отдал мне сад своего отца и свою любовь отдал тоже. А потом ушел в свой поход, оставив нас в маленьком доме. Меня и своего нерожденного сына. Он складно говорил об опасностях военной жизни и я… я кивала, послушная мужу. Осталась растить его сад. И его первенца. Нам хватало места в доме, чуть большем, чем твоя хижина. А по ночам… я проклинала его и его мужские дела и свершения. Теперь мне тридцать восемь. Я могу снять все семь супружеских плащей, чтоб ты увидел, как я стройна и как высока моя грудь. Но саха Акоя уже ничего не может. Так сложилась наша судьба. Я женщина, кари, и я знаю, о чем думают девочки. Ни о чем, дружок. Их юные головы забиты честностью и любовью ко всему миру. А потом женское время приходит к концу. И вот на тахте лежит тихий муж, обнимая ланнисти. Твоя Хаидэ давно забыла бы тебя, герой, если бы не любила! А ты ушел, как телок, подчиняясь мычанию матери коровы. Убрел в пустоту, уходя все дальше, оставил ее наедине с ее тоской и телесной жаждой. Ты хоть представляешь, сколько времени тебе теперь возвращаться? — Возвращаться? — спросив, Нуба забыл закрыть рот и сидел так, провожая глазами сердитую женскую фигуру. — И еще один горшок об твою голову! — закричала мем-сах, — конечно, возвращаться! Одну луну в пути, две, три, да сколько надо. — А если я приду, а там она и этот? И они… — Если, если! Если бы саха Акоя взял меня с собой, я жила бы в его палатке, пыльная и грязная, или ехала бы с обозом вместе с другими женами следом за войском, терпела бы лишения и может быть, через два года запросилась обратно. И ждала бы его, зная, что все испробовано! Вечно вы бережете не то, что нужно. А всего-то нужно было тебе послушать свои мозги, а не прятаться за мозги девчонки. — Она уже не девчонка! — Сейчас да. И она звала тебя! — Да… Он вдруг спохватился, что давно стоит и орет на гостью, нависая над ней. И та, подняв бронзовое лицо, тоже выкрикивает ему свои слова. Нуба поднял перед собой раскрытые ладони. — Прости, мем-сах, прости, я кричал. Но и ты хороша. Мы кидаем друг другу слова, и нет в них особого смысла. То надо слушаться вас, женщин, то не надо. То это плохо, а то вдруг хорошо. — А нет готовых советов, кари. Я говорю о себе, потому что мне жалко себя, но мне жалко и твою Хаидэ. И Матару тоже. Дети любят. И у них есть возможность начать жизнь. Может быть, лучшую, чем наша. И всем будет хорошо. Я получу внуков, почти сыновей. Матара — любимого, а Церет счастье. А ты, ну тебе твоя милая давно приготовила пару горшков, чтоб разбить о башку и поверь, ты будешь счастлив слушать, как она честит тебя за то, что предал. И чем быстрее ты отправишься, тем лучше для всех. — Я скажу Матаре. Сегодня же. — Нет. Он застыл. — Нет? Мем-сах потянула его за руку и села рядом на лавку. Похлопала по руке ладонью. — Я видела, как Матара собирает стручки кестана. Это делает каждая женщина, когда хочет понести от мужа. Она решила, как когда-то решила твоя глупая Хаидэ. Завтра луна умрет и Матара придет к тебе ночью. И если не возьмешь ее, возненавидит тебя. Ты поезжай с обозом, кари. А с дороги пришлешь весточку. К тому времени девочка уже будет жить у нас и Церет сумеет утешить ее. Конечно, лучше бы она подумала, что ты умер. Что тебя сожрала лихорадка в пути. Тогда навсегда ты остался бы героем в ее сердце. Но ведь не решишься, струсишь. Так поезжай по моему приказу. Угасающий свет лег тонкой полоской на белый кувшин, будто облив его вином из красного винограда, зажег мелкие цветочки тимма на одинокой ветке. Это не первая ветка, подумал Нуба, она приносит их через день и ставит в свежую воду, снова и снова. Ее рот говорит одно, глаза другое, и лишь молчаливые поступки, как эта постоянная веточка, кричат, взывая к его полусонному уму. «Пойми же то, что я чувствую и не могу сказать тебе, боясь обидеть и предать, ведь я уже предала тебя по незнанию там, на Острове. Не говорю, боясь причинить тебе зло, ведь ты так добр ко мне. Боясь, что нет у меня подарков для тебя, кроме меня самой». Каждый маленький цветок, ровно держащий четыре острых лепестка, вступал и говорил дальше и дальше. И Нуба, взмокнув лбом, испугался, вдруг увидев над веткой ту жизнь, что готовил девочке, закрывая глаза на очевидное. Потому что ему хотелось тепла для себя. Она ходила бы, придерживая живот рукой, и отворачивала лицо от цветного склона, полного трав и плодов, чтоб не видеть и не слышать, как Церет празднует свадьбу, не с ней. — Мем-сах… Я — глупец? — Большой да. Но не грусти. Все мужчины глупы, когда речь заходит о женщинах. Ты можешь спать женские сны, сидеть в их головах, как наседка на яйцах, можешь иногда угадать случайно следующий женский поступок. Но никогда не поймешь женщину так, как другая поймет ее. Даже если ты назначен судьбой и воспитан мудрым маримму. Почему ж он не научил, что тебе нужна женщина-советник, которая рассказала бы, что наворотит твоя подопечная? А ты бы поверил, не требуя доказательств. — Уже была… одна. Там, где мы с Матарой. — На все воля бессмертных на небесах и под землями. Ты ошибся, и был намеренно обманут. Не ошибаются только боги. Она встала. Поправила одежды и, шурша, подошла к столу, тронула пальцем сплетенную из ярких стеблей скатерку. — Окошки глиной тоже обводила Матара? Сама? — Да. Хотела порадовать меня. — Хорошая девочка. Церету повезло. Глава 11 На берегу было прохладнее и меньше донимала мошкара. Потому торговцы и наемники собирались у грубо сколоченных столов, что стояли под навесами почти у самой воды. Очаги, сложенные из обтесанных камней, пылали, бросая на лица и фигуры красные отсветы, а другие, прогорев, уже покрывались черной коркой, прорезанной извилистыми линиями внутреннего огня. На них трещали жаровни, полные рыбьих тушек, под медленными каплями кипящего жира вспыхивали огоньки и потухали. И вдоль берега носился тяжелый запах сытной еды, сдобренной пряностями и дешевым вином. Нуба сидел, опершись локтями на стол, вертел в пальцах глиняный кубок. Он хорошо поел и запах жареной рыбы из манящего стал навязчивым, но уходить к стоянке обоза, где лошади и ослы дремали вокруг скученных повозок, крытых натянутым полотном, не хотелось. Через усталый гомон, иногда вспыхивающий пьяным смехом и песнями, слышался резкий голос, проговаривал с удовольствием слово-другое и замолкал, дожидаясь просьб слушателей продолжить рассказ. — Думали, совсем дикая. Такая звериная царевна. Нуба насторожился и, медленно ставя кубок, повернулся, вглядываясь в толпу за дальним столом. Костер освещал россыпь голов и спины, укрытые разномастной одеждой — старые плащи, обтрепанная парча, полосатые халаты, рубашка, белеющая новым полотном. А головы говорящего не видно, он встал и, размахивая кубком, говорит выше, в темноте, где половинка луны, теряясь перед светом костров, не осиливает черты сумрачного лица. — С нами был грек, тот еще плут, больше денег любил только мальчиков, да и то чтоб бесплатно. Тонкий, как девушка. Эй, красотка, такой вот, с такой же талией. Девушка, поднося вино, взвизгнула и, ругаясь, убежала в темноту, отбиваясь от протянутых рук. Напротив Нубы, заслоняя черную воду гавани с бегущими по ней лентами красного света, тяжело сел широкий приземистый мужчина, бросил на стол руки с зажатым в кулаке кошелем, вздохнул, шумно отдуваясь. — Все посчитано, кари. Завтра можно пройтись по базару, посмотреть диковины и собирать обоз в обратную дорогу. Небось, соскучился по своей маленькой женке, а, кари Нуба? Ухватив за одежду пробегающую мимо девушку с двумя кувшинами, приказал: — Еще рыбы, меме, два блюда. И столько же вина. Да сластей потом принесешь. Отпустил ткань и сказал Нубе, посмеиваясь: — У них тут мед знаешь какой? Черный, лучший, везут с того берега великой реки, от диких смертельных пчел. От него впятеро мужской силы прибавится. — А она и говорит, сейчас устрою вам, будете рассказывать детям. Так и сказала! Голос дальнего хвастуна снова прорезал вспыхивающую темноту и Нуба встал, слегка поклонившись приказчику. — Ешь-пей, кари Ханут, я скоро вернусь и послушаю про мед. — Что про него слушать, — проворчал Ханут, глядя как Нуба пробирается между столов, — его есть надо. И выбрать красотку заране. Обойдя освещенное кострами пространство, Нуба встал под мелким обрывчиком, на прохладный песок, так что его голова пришлась вровень с коленями сидящих за столом и поднимая залитое бледной луной темное лицо, стал напряженно слушать, разглядывая компанию. Семь, или восемь человек сидели, навалясь на стол, возили по дереву кубки и плошки, грызли куски красной редьки и белого корня, обсасывали рыбьи позвонки, кидая их облезлым псам. Только тот, что сидел рядом с хвастуном, не ел, сидел прямо, расправив на коленях богатые складки новой одежды, отливающей изумрудным золотом. Скупо улыбался, отклоняясь, когда говорящий слишком сильно взмахивал кубком. — … и тогда она, как и грозилась, выходит в самую середину, а там уже музыканты дудят, вино рекой, мясо, ох какое старый толстяк подавал мясо, ммм, да про него надо песни складывать, а не про бабу его. — Давай про бабу! — крикнул кто-то за столом, и все поддержали, смеясь и мерно стуча кубками по дереву, — про бабу, бабу давай-давай! Говорун покачнулся и сел, оглядывая слушателей узкими хитрыми глазами, на пьяном, поползшем в стороны лице. Сказал неожиданно внятным почти трезвым голосом: — А про бабу я не умею, чтоб так. Как про мясо. Там черная плясала. Красиво. Летала, как молния. А потом вышла жена торгаша. Царевна! Скинула все, вот все что было и ка-ак пошла — голая. Йэхх. Ну, так вот. Он замолчал, и с трудом приложив ко рту кубок, присосался к краю. Все ждали. Напившись, поставил кубок и, оглядывая толпу, пожал плечами. — И все? — спросил кто-то. Оратор, морща лоб, оглянулся на сидящего рядом богатого купца, тот улыбался в подкрученные усы. И пьяный, схватив кубок мирно спящего соседа, выплеснул веером на головы слушателей сверкнувшее рубином вино, закричав с беспомощной веселой злостью: — От так от, вроде вина — заплясала нас всех, и, не пивши, попадали пьяные! Даориций, ну скажи, не могу я. Не умею. Головы качнулись, все уставились на купца, молчавшего рядом. Тот расплел смуглые пальцы, наклонился, нащупывая у ног большую сумку, с ремнем, захлестнутым вокруг запястья. — Зачем же говорить. Все уже хмельны и в ушах стоит звон. Я покажу. Ну-ка, огня поближе. Достав из сумки сверток, водрузил на стол и стал медленно разматывать слои мягкого полотна. Блеснул черный лак на витой ручке и на круглом ободе изящного сосуда с выпуклыми боками. Еле касаясь расписанной поверхности, купец омахнул сосуд, снимая последний слой, и выдвинул на середину стола, не убирая рук с донца, чтоб кто-нибудь, потянувшись спьяну, не уронил драгоценную вазу. Поглядывая на жадные любопытные лица, стал поворачивать вещь, показывая. Нуба ступил на вырубленные в глине ступеньки и, неслышно подойдя, встал за плечом купца. Над самым донцем широкой каймой шел орнамент из резко выписанных фигур — музыканты, с флейтой, барабаном, цитрой. Под горлышком свешивались кисти цветов и листьев. А по широким бокам, извилисто деленным на две плоскости — светлую и черную, летели в танце две женщины. Черная, с откинутой курчавой головой, поднятым к самой груди коленом и руками, напряженно выгнутыми, как крылья чайки. И белая, в летящем прыжке протянувшая руки, плечи укрыты кольцами длинных волос, раскиданных вдоль вывернутой гибкой спины. — Бабы, — промычал кто-то в тишине и народ задвигался, загомонил, посмеиваясь и восхищаясь. — Вот помню, у меня была как-то, — мечтательные воспоминания на углу стола вдруг прервал четкий голос с другого угла: — Продашь? — приподнялся, опираясь на кулаки, блестящие, как чищенный белый корень, мужчина в светлом хитоне, с холодными цепкими глазами на квадратном лице. — Продам, — согласился купец, внимательно оглядывая покупателя, — но цена высока. — Дам хорошую. Квадратный поднялся и брезгливо осмотрев шевелящуюся гудящую компанию, предложил: — Договоримся, где тихо, саха Даориций. Купец под недовольные крики принялся заворачивать сосуд в полотно. Нуба тронул его за плечо и когда тот резко повернулся, прижал руку к голой груди. — Я куплю у тебя эту вещь, саха. За столом притихли, с интересом ожидая, что будет. Даориций усмехнулся. — Никогда не знаешь, где найдет тебя судьба. Я уже расторговался и не думал, что мне предстоит еще одна сделка. Да еще такая, чтоб двое оспаривали один товар. — Назови цену, — Нуба тронул висящий на поясе кошель, в котором тяжелой кучкой лежали заработанные им деньги. Он еще утром отдал кари Хануту те, что причитались мем-сах, оставив себе свою часть. Думал купить Матаре прощальный подарок. Даориций внимательно оглядывал внезапного покупателя. Потом, поднимая вазу перед собой, заговорил: — Мой друг Тициус рассказал, как сумел, а торговать он умеет лучше, чем рассказывать. Но вам, двое достойных, что смогли оценить эту вещь, я могу рассказать еще. Вижу, что мои слова не улетят с ночным ветром, а будут услышаны… Видите эту черную деву? Ее стать видите, подобную царских кровей кобылице, из тех, что выращивают за десятью морями и кормят лущенным зерном, похожим на золотой песок. Она родилась, танцуя, и в племени прокляли ее, потому что не знали, куда девать сердца, разорванные ее танцем. Она танцевала и плакала, прощаясь с родными местами. Но разве там было ей истинное место? Кто, кроме луны и солнца мог оценить, как летит она над землей, маня и убивая каждым поворотом кисти и каждым движением шеи? Умение и дар богов — бесценны. Когда рядом нет купца, чтоб оценить. Я сам купил ее. Потому что я понимаю, бывает так, что услада для глаз и сердца дороже, чем услада для тела. Она плохая любовница, сам проверял и давал проверить другим. Потому что вся она лишь танец. Но зато какой! Та, что сама не ведает страсти — она и есть темная страсть, проговоренная движениями тела. Оно ее слова, ее язык и ее буквы. Нуба смотрел, как купец подносит к его лицу сосуд, где выпуклость линий придавала изгибам женского тела движение и жизнь. Он знал. Потому что был годоей и однажды, прокравшись к его дереву, Маура танцевала ему, перед тем, как Карума продал ее проходящим мимо купцам. Сестра потерянного мальчика, того, что остался на Острове невозвращения. Он отдал ей стеклянную рыбу, подумав, а вдруг. Вдруг в своих странствиях Маура встретится с княжной и Нуба исполнит давнее обещание. Смешная и слабая надежда. И вот… Даориций тем временем повернул сосуд, подставляя огню другую половину, крытую черным лаком, на котором летела светлая фигура. — А эта… Тициус не соврал, хоть и сказал криво. Это жена сановника, царственная дочь амазонки и вождя свирепого степного племени. У нее изукрашенные паланкины и богатые покои, у нее золотые браслеты и три сундука драгоценных каменьев. Но она захотела спасти побитую бродяжку, что заползла умирать на конюшню. И приняла вызов, брошенный ей собственным мужем. Ай, какой торговец — достойный Теренций! Он знает, можно сторговать то, что больше денег! И это добавляет в жизнь пряностей и остроты! Он продал своей жене жизнь нищей бродяги. А его жена предложила настоящую цену. Как сказала она? Вы все будете детям рассказывать новую легенду. И после черной плясуньи Мауры она танцевала так, что мои глаза точили слезы, и рукава халата стали мокры, как от дождя. Кто-то пьяно вздохнул, растекаясь от умиления, и проборматывая за Даорицием напыщенные слова. — А ты и легенду умеешь продать, — насмешливо отозвался первый покупатель, поглаживая свой кошель, много больший, чем кошелек Нубы. — Я купец, — скромно согласился Даориций, — теперь вы знаете о ценности этой вещи. Я прошу за нее… тридцать монет. Золотом. Квадратный удовлетворенно кивнул. Шагнул к Даорицию, дергая завязку на кошеле. Нуба убрал руку от своего. У него было всего восемнадцать, серебряных. — Славный купец. А хочешь, я дам тебе цену так же, как давала степная княжна? — Ты нам сп-пл-пляшешь? — поинтересовался Тициус и стол взорвался смехом и криками. — Голый! — радостно вопил Тициус, размахивая мокрым кубком, — йэх-йэх-ухууу, у нас новая черная плясунья, народ! — Нет! — Нуба дождался, когда веселье утихнет и закончил: — Я буду биться. — О-о-о! — выдохнул стол, и все зашевелились, выкрикивая и предвкушая новое развлечение. — Пусть! — Эй, саха Даори! — С кем, а? — Света дайте! Ви-деть ха-чу! — Ты хочешь биться со мной? — квадратный высокомерно оглядел Нубу, его белую кангу, затянутую вокруг живота и перехваченную простым кожаным ремнем, — ты, простолюдин, приказчик чужих товаров, предлагаешь мне схватку? Но в холодных глазах прыгало беспокойство. Противник был огромен и мускулист. — Я предложил бой. Пусть хозяин вещи сам выберет, с кем и как. Моя победа — моя вещь. Шум за столом стихал и усиливался, когда говорящие замолкали. Из темноты подходили любопытные. Задние дергали за плечи и одежды тех, кто ближе, спрашивали нетерпеливо — что там, что? И, услышав торопливый пересказ, нащупывали кошельки, пробираясь поближе. Быстрее забегали под крики хозяина девушки с вином и мальчишки помчались за потрошеной рыбой, раздували гаснущие угли, шлепали на жирные решетки мокрые тушки, тускло блестевшие под луной. Даориций спрятал вазу и снова сел, положив руки перед собой. Прикрытые веками глаза внимательно и быстро оглядывали хмельную толпу, что становилась все больше. Казалось, весь большой базар собрался на истоптанном берегу в ожидании нового развлечения. — Я должен подумать. Ты большой и кажется, очень силен. Тебе нужен достойный противник, чтоб бой не закончился после первого удара. Значит, я выбираю? — Да. Мужчины ходили вокруг стоящего Нубы, оглядывали широкие плечи и висящие руки с тяжелыми кистями. Толковали друг с другом, вспоминая прежние бои — обычное развлечение ярмарочных дней, называли имена и покачивали головами. — Вваззь-ми ммня, чер-ная туша! — заревел, выворачиваясь из толпы, широкий верзила с помятым лицом и выкаченными бессмысленными глазами. Икнул, оседая на землю, ткнулся лбом в чьи-то ноги и захрапел под хохот зевак. Добродушно подталкивая ногами бесчувственное тело, мужчины подходили ближе, ожидая решения купца. — Да… Выбрать тебе противника тяжело, — проговорил Даориций, — но все же я выбрал. Тициус, повернувшись к толпе, замахал руками, призывая к тишине. — Будешь биться с горным львом. Тем, что сидит в зверинце. Он мой, вчера я отдал за него деньги. Тишина повисла над берегом. Трещал жир, капая на раскаленную золу, издалека слышались крики матросов, что готовили суденышки к отплытию. И все вздрогнули, оглянувшись, когда из темноты, будто услышав слова купца, донесся глухой низкий рык, полный злобы. Толпа зашевелилась. Никто не кричал, но луна равнодушно освещала горящие азартом и страхом глаза, руки на кошельках и нетерпеливо переминающиеся босые ноги. Квадратный осклабился и кивнул, одобряя решение купца. Сбегали за хозяином зверинца и тот, хлопая сонными глазами, слушал, морща худое обезьянье лицо, глянул на Нубу с жалостью, и убежал, покрикивая на помощников — стаскивать клетки и связывать их канатами, чтоб огородить площадку для битвы. А хозяин харчевни, шепотом переговорив с Даорицием, поднял жирную руку с блестящими пальцами. Закричал тонким бабьим голосом: — Кто ставит заклад, сюда. И там, около клеток я тоже буду. До удара в гонг, ясно? Потом уже нет. Слышали? Мужчины загомонили, проталкиваясь к нему. Совали деньги, выкрикивая имена. Кто потрезвее, мчался в обход повозок к большой поляне, на которой ухали в клетках обезьяны и выли дикие собаки, роняя на землю клочки шерсти с линялых боков. Надо было еще раз посмотреть на страшного горного льва, что целыми днями метался в большой загородке и накидывался на кровавые куски мяса, волоча их по пыли в угол, где уже скопилась гора костей, облепленная черным облаком мух. Слуги хозяина зверинца тут же заступали дорогу, получая легкую монетку с каждого. Даориций повернулся к Нубе. — Может быть, ты надеялся на схватку с человеком, мой друг. Но ты сам ввел меня в соблазн, позволив выбирать любого противника. Когда говоришь с купцом, нужно взвешивать каждое слово. Медлить не будем, днем лев ленив и спит, его время — ночь. Я слишком дорого отдал за зверя, чтоб позволить тебе преимущество. — Уверен, ты свое уже вернул, — усмехнулся Нуба. Рядом с ним крякнул Ханут, то ли осуждая, то ли удивляясь повороту событий. Нуба снял кошель и отдал ему, покрепче затянув ремень. Спросил, показывая зажатое в руке светлое лезвие: — У льва когти. У меня — нож? — Пожалуй, — согласился Даориций, — я справедлив. Пусть будет нож, да. Подхватывая полы дорогого халата, поднял сумку и пошел вслед за толпой, утекавшей к зверинцу. Нуба двинулся следом. Вздыхая, Ханут держался рядом, отпихивая любопытных, что протягивали руки — пощупать бойца. — Что тебе с этого горшка, — спросил удивленно, — ну бабы и бабы. Неужто такой он дорогой? В красном свете костра блеснули глаза — квадратнолицый противник шел по другую руку, чуть поодаль и прислушивался. Нуба пожал плечами и промолчал. Впереди гомонила толпа и стихала, когда взрыкивал лев, злясь на внезапную суету и яркий свет. Все замолчали, расступаясь, когда Нуба подошел к тяжелой загородке из толстых кольев, переплетенных крепкими лианами. И остановился, потуже затягивая на поясе концы канги. Факелы, треща, осветили круглые бугры на руках и массивные плечи, мощные ноги и широкую, словно облитую багрово-красным маслом спину. В толпе сновали слуги Даориция, хватая поспешно протягиваемые последние ставки, а двое вцепились в край загородки, готовясь сдвинуть с места один ее край, чтоб впустить человека в освещенный истоптанный круг, как только прозвучит гонг. Лев стоял у дальнего края загородки, обводя толпу черными глазами и мотая сильным хвостом, по которому от каждого удара о землю пробегали красные искры. Он был раздражен и зол. Это был очень большой лев, под гладкой серой шкурой перекатывались клубки мышц, а на искореженной в драках морде вздергивались веера длинных усов. Большой лев со страшной судьбой. Когда-то он был молодым, гладким и сила играла в нем, как вода быстрой реки. Он жил в предгорьях, где текли ледяные ручьи, а на скалах росли купы вечнозеленых кустарников с торчащими в стороны колючими ветками. Льву пришлось постараться, чтоб границы его владений не нарушались. Убивая соперников, он получал его самок и уводил на свои земли. Там они любили его и рожали детенышей, которых он изгонял, как только из котят они превращались в молодых наглых мужчин, показывающих бледные розовые десны над сахарными клыками. Или убивал тех, кто не хотел уходить. Смерть была для него частью жизни. И когда однажды он встретил на своей любимой поляне человека и тот, просыпаясь, закричал в ужасе, заслоняясь руками от оскаленной морды, нависшей над ним, то убил, не задумываясь. Новое мясо было ничем не хуже мяса газелей и горных тупых козлов, разве что досталось совсем без труда. Того, первого, никто не искал. Лев не знал, что это просто нищий бродяга, не имеющий самок и детей, и некому было волноваться о нем. А еще он не знал, что львы, раз попробовав мяса человека, незаметно для себя переступают черту, одной мягкой лапой, второй. И уходят все дальше в тень, сами становясь добычей зла. Мясо козлов теперь казалось ему слишком жестким и не пьянило сытостью. Но бродяги в одеждах больше не приходили спать на его поляны, и лев ушел на поиски. Пока его самки гоняли по склонам газелей, разваливались в норах под вывороченными корнями, подставляя детенышам набухшие соски и урчали, вылизывая лапы, он мягкой тенью протекал в тенях сплетенных ветвей и, найдя на самом краю своих владений грубую хижину, почуял вокруг нее сладкий запах вкусного мяса, нежного и беззащитного. Тогда он поступил, как подобает сильному. Он взял себе хижину, чтоб она стала частью его земли. Через четыре дня худой черный человек, увешанный дешевыми ожерельями из семян и палочек, явился с другой стороны леса, смеясь и громко крича, чтоб известить о своем приходе: — Амики, это я, твой муж, я пришел! Зови детей, Амики, я несу им подарки, жена! Он бросил на пороге источенную старую мотыгу и взбежал по трем серым от старости деревянным ступеням. Распахнул дверь. И воя, как зверь, побежал обратно через лес, забывая прикрывать лицо от хлещущих глаза колючих веток. А может и не хотел прикрывать, потому что, сколько бы ни бежал, перед глазами стояло одно — посреди хижины, среди сброшенных на пол кувшинов и плошек лежал, развалясь, огромный гладкий лев, облитый по шелковой спине солнечным полосатым светом. И, подняв окровавленную морду, зарычал глухо и грозно, прижимая лапой к полу остатки добычи…Там, на полу, еще были серьги, те самые, что он сделал жене своей Амики, когда она родила ему третьего сына. Большие белые диски, украшенные цветными бусинами. Эти серьги, прижатые к полу серой огромной лапой, муж потерянной Амики видел до своего последнего дня, а больше ничего не суждено было видеть ему. Он не сумел рассказать в деревне, от чего и где потерял свой разум и потому еще два человека умерли, когда отправились узнать, что случилось. Но люди оказались не только сладким мясом. Горный лев был пойман. Но не убит. Потому что князь, руководивший охотой, пленился мощью и злобой серого великана. Наградив ловцов, он забрал его к себе. И каждый день подолгу просиживал возле огромной клетки, любуясь, как лев пожирает все новую и новую добычу. В деревнях шепотом говорили, что лев свел князя с ума и неспроста все чаще пропадают в его владениях женщины, дети и слабые старики. Наконец, толпа, крича и размахивая топорами и копьями, пришла к большому дому, укрытому по кровле золотой травой. Но навстречу обозленным мужчинам выбежали, воя и терзая на себе черные супружеские одежды, многочисленные жены князя и перепуганные слуги. Всхлипывая и трясясь, старуха рассказала, что князь, с трудом отрываясь от клетки, все реже выходил из своего сада. Приказал перенести туда свои ковры, стал есть и спать рядом, а утром она услышала, как ее муж и хозяин, смеясь, говорит с кем-то, прокралась к проему в стене и заглянула. — Лев! Лев забрал его и сделал собой! Там ничего не осталось, потому что все одежды князь снял и сложил, когда при мне сам вошел в клетку и простирая руки, пошел к… к… Клетка была пуста, лишь отпечатки огромных лап поверх свежих пятен крови. Лев навсегда исчез из предгорий, и матери еще несколько лет не выпускали детей за пределы деревень и рядом с ними всегда находился охотник с копьем и луком. А с недавних пор на ярмарках и больших базарах в тяжелой клетке из бревен стали возить большого серого льва с покореженной мордой и оборванным круглым ухом. И люди, платя монетки, толпились в нескольких шагах от клетки, ахая и следя, как зверь одним движением лапы убивает вброшенную козу и рвет на части еще живое мясо. Говорили шепотом, что лев давно убил свою смерть, и каждый, кто осмелится посягнуть на его вечную жизнь, будет убит сразу или сойдет с ума, как старый князь и, раздевшись, сам отдаст себя зверю, радуясь и смеясь перед последней мукой. Глава 12 В родной деревне, где дома прирастали к огромным стволам, а с жердяных террас через густую листву была видна белая от солнца пустыня, знали два львиных народа. Женщины, что уходили каждый день за ягодами и к родникам, всегда несли с собой подносы с кусочками вяленого мяса и птичьими крыльями с нераздетым пером. Если ставить подносы вокруг родника, а потом пройти по кругу, кланяясь и касаясь рукой травы под ногами, то лесные кошки, запятнанные солнечным светом и черными тенями, никого не тронут. Им хватает своей, лесной добычи. Страшно было, когда вдруг из пустыни приходил лев песка. Это случалось редко, потому что угодья огромных зверей с косматыми гривами и пастями, обведенными черной каймой, находились далеко, там, где пустыня прорастала травами и торчали среди них костлявые рощи акаций. Но если какой из пустынных львов забредал в деревню, то, обезумев от жажды и голода, рвал все, что встречалось на пути. Потому охотники умели биться со львами. Передавали от отца к сыну знания о том, где под глазницей и в середине лица над носом, или рядом с подмышкой, когда поднята смертельная лапа, находятся тайные уязвимые места. Собрав мальчиков, повторяли нараспев, показывая пальцем или концом копья на старой шкуре или на одном из мальчишек, что послушно поворачивался, скаля в улыбке молодые зубы. Мальчики росли, но учеба не прекращалась. Потому что один безумный лев мог убить всю небольшую деревню. Нуба помнил об этом, когда скрипя, чуть сдвинулась загородка, и он ступил внутрь, а жерди тут же хлопнули о забор за его спиной. Помнил и то, что эти уроки для него кончились раньше, чем для охотников. Он сменил их на уроки маримму, на долгие путешествия в чужие сны и знания о душе человека и его мыслях. Он вырос, стал огромным и сильным. Но никогда прежде ему не приходилось убивать льва, как делали это мужчины других народов черного царства. Только напевные слова затверженного урока да конец копья, что касался начерченных на шкуре кружков. Вокруг залитой красным светом площадки чернели и краснели лица, сверкали глаза, глухо гудели голоса. Но лев рыкнул, делая шаг вперед. И все смолкло, будто отпрыгивая в темноту. Двое сходились, один на двух ногах, медленно делая шаг и еще один. Второй — на четырех лапах, чуть припадая на передние и вытягивая вперед круглую морду. Широкий нос льва медленно двигался, втягивая из воздуха знания о хмельной привычной толпе, ее страхе и трясущейся радости, и о незнакомце, что пришел и помешал насладиться едой. Нюхая, лев ставил круглые, иссеченные шрамами уши, направляя их на каждый звук поочередно. А немигающие глаза следили за противником, не отрываясь, лишь ширя и сужая зрачки, когда на них попадал свет факела. Лев не был голоден и будь он просто львом, то может и не принял бы вызов первым. Но бессмертный лев не терпел присутствия других мужчин. А этот был еще и мясом, тем самым, сладчайшим, что сейчас льву доставалось лишь изредка, глухими ночами, когда вокруг не было людей, кроме хозяина. По-прежнему пригибая морду, лев вышел на середину поляны и остановился, выпрямив лапы и расправляя плечи. Горло задвигалось, рождая грозное рычание, что говорило — ну, пришелец, теперь твоя очередь сказать. Но тот молчал и не остановился. Медленно подходил и когда нарушил последнюю границу, лев прыгнул. Толпа ахнула, откачнувшись от загородки, и тут же прилипла снова, когда на один вдох в красном воздухе два тела, не сплетаясь и не касаясь, будто протекли друг друга, образовав черно-серый шар из спин, конечностей, голов и мощных грудин. А через миг расплелись, оказываясь снова порознь. Лев повернулся, расставляя лапы пошире, и рявкнул. Он промахнулся! Враг проскочил между смертельных лап, будто не было в нем костей, будто он тонкая рыба, которую лев для развлечения ловил в ручье, ленясь и не стараясь поймать. И, уже не тратя времени на ритуальные разговоры, лев прыгнул опять. Вспахивая утоптанную землю когтями, присаживаясь на мощный круп, остановил движение после еще одного промаха, не поворачиваясь лицом к врагу, повалился на бок, растопырил веера когтей и, стремительно оттолкнувшись задней лапой, прыгнул, как был лежа, к присевшему на корточки Нубе. Успел зацепить крюком когтя край жесткой пятки, когда мужчина, развернувшись, улетел вверх и, мелькнув, пропал из поля зрения. Вскакивая, лев прыгнул на глухой удар о землю. Но соперник уже откатился и вскочил, держа перед собой руку с ножом. — Водит его, водит, — закричал гнутый мужчина, не отрывая глаз от схватки и размахивая одной рукой, а другой цепляясь за соседа, — чтоб устал! Нуба бежал, петляя и резко останавливаясь, прыгал и разворачивался, почти не глядя на льва, лишь слушая удары лап и взрыкивания. Откатываясь от загородки, услышал, как лев заревел, когда когти вонзились в жерди. Забор затрещал и люди, визжа, кинулись отступать, толкаясь, и падая друг на друга. По ноге ударила вырванная из забора жердь, Нуба схватил ее в левую руку и ткнул в морду набежавшего зверя. Еле успел расцепить пальцы, чтоб мощный рывок не вывернул ему кисть. И упал, когда когти зацепили кангу, сбивая с ног. Лев свернулся, похожий на великанского котенка, играющего с мышью, чтоб заключив добычу в объятия, прижать ее к груди и вспороть задними лапами. Но за мгновение до того, как веера железных когтей вонзились в спину соперника, взвизгнул, дергая лапой с намотанной на ней кангой. — Светлый нож прошелся поперек плененной ноги, рассекая сухожилия в сгибе. «Все состоит из плоти, помни об этом. Она имеет свой язык, она говорит, даже когда молчит голова. И язык плоти един для всех, даже если ты не понимаешь чужого языка». Из бедра Нубы бежала кровь, за его спиной готовились вспороть кожу когти, когда внимательные глаза старого маримму проплыли перед его глазами. Плоть подчинялась ножу, если он остро наточен и послушен твердой руке. А ум и память, соединяясь, приходили на помощь железу и собственной силе. Лев отвлекся на миг, но этого хватило Нубе, чтоб вывернуться из его хватки и снова, изгибая спину, протечь в волоске от выпущенных когтей. Как рыба. Как там, в темной воде, куда он нырял, заплывая под старые коряги и ядовитые заросли подводных трав, кожей чувствуя через еле уловимое движение воды, как нужно избежать прикосновения. «Не думай, как рыба в темной воде, будь ей». Глаза маримму исчезли, уступив место множеству светлых внимательных лиц: мальчики-воины повторяют уроки Зубов Дракона. Не думай… Будь… Ускользая, он дотянулся до ремня и выдернул узел канги, оставляя на когтях раненой лапы полосу ткани. Прогнал мысль о том, что можно намотать на другую лапу, стреножить — порвет, как паутину. И снова побежал, кидаясь в сторону, когда лев настигал и прыгал. — Убей! — заверещал кто-то, и толпа, улюлюкая, подхватила, обращаясь то ли к убегавшему Нубе, то ли ко льву. — Убей! У-бей!.. — Тебе придется закончить бой, не век убегать, — прошептал Даориций, поглаживая крашеную иссиня-черную бороду. Нож прилипал к вымазанной в крови руке, Нуба на бегу чуть разжал пальцы, чтоб взять его поудобнее. И упал, сбитый грудью прыгнувшего зверя. Даориций подался вперед, не замечая, как тянет сам себя за конец бороды. Краем глаза заметил, как странно застыл рядом тот, белый с квадратным лицом, закрыв глаза и будто прислушиваясь к чему-то. Но некогда было смотреть внимательнее и он уставился на поляну, боясь пропустить конец. Лев горбился, собирая лапы, чтоб проткнуть подмятого соперника. И Даориций увидел, как странно они похожи, когда оба лежат, — одного роста, с буграми мускулов на вздутых плечах и бедрах. Будто лев стал человеком, а тот превращался в зверя. Нож, что выронил при падении Нуба, валялся рядом с пальцами вытянутой руки. Вот сейчас он дотянется и… Но рука согнулась, что-то делая рядом с животом зверя. Мелькнула между лап, и в нависшую морду полетела горсть песка, из борозды, взрытой когтями во время бега. И когда лев зарычал, мотнув головой, тогда рука стремительно вернулась к ножу, будто выросла, удлиняясь черной змеей, уцепила рукоять, подняла, а нож скользил по запыленной ладони, укладываясь, как надо. Вдох, во время которого случились эти движения, напоминавшие предсмертные содрогания зарезанной козы, не успел завершиться, как воздух, наполненный огнями, треском и воплями, покрыло сверху двойным криком. Кричал зверь, мотая головой с торчащей в глазнице рукоятью ножа. И кричал человек, отворачивая лицо, по которому, слабея, съезжала лапа с наполовину убранными когтями. Отваливаясь от добычи, лев сел, мотая толстым хвостом и тряся головой, а потом, отталкиваясь здоровой лапой, и поворачивая морду набок, чтоб разглядеть, кинулся на обидчика. Тот, падая навзничь и тоже уставив на льва один уцелевший глаз, а другая сторона лица сплошь была залита кровавым месивом с жутким стеклянным блеском, протянул руку и, выдергивая нож, всадил его в грудь зверю, который из-за ослепшего глаза чуть сместил направление прыжка. Лев закричал, как мог бы кричать человек, если он огромен и совершенно безумен. В голосе его, пылающем яростью, слышалось удивление. И вторя ему, кричал человек, что складываясь и извиваясь, выдрался из-под окровавленного живота и, рванувшись, упал в стороне от бьющих по воздуху лап издыхающего зверя. Человек кричал, как мог бы кричать зверь, когда он полон свершившейся угрозы. И Даориций, до того испытывающий лишь азарт, ощутил темный ужас. Казалось ему, что лев, умирая, становится человеком, а тот, стирая с лица и шеи жирные потеки, поглощает звериное, принимая его в свою душу. Лев пытался ползти, загребая лапами собственную кровь, перемешанную с изрытой землей. Полз к сопернику, что победил его. А тот, отползая, сел, не переставая кричать, садящимся, хриплым голосом. И замолчав, поднялся, качаясь и оглядывая толпу сверкающим глазом. Рукой прижимал рану на бедре. Медленно поворачиваясь, увидел блестящий халат купца и побрел в его сторону, не оглядываясь на подыхающего зверя. — Он забрал его смерть, себе. Теперь он — вечный, — сказал кто-то трезвым голосом. И по толпе пронесся суеверный испуганный шепот. — Добейте льва, — приказал Даориций. Незаметно повел плечами, покрытыми холодным потом. Он не верил в байки и слухи простолюдинов, но то, что шло к нему сейчас, могло напугать любого просвещенного путешественника. — Я… — прохрипел Нуба, вцепляясь в кривые толстые жерди забора, — я… победил. — Да-да. Ты победил. Эй, кто там, перевяжите раны. И с лицом. Сделайте, что там нужно. Он отвернулся и быстро пошел, продираясь через гомонящую толпу. Рядом с ним заспешил второй покупатель драгоценной вазы. — Мне жаль, — отрывисто сказал купец, — я был уверен. И тогда ваза ушла бы к тебе, уважаемый. — Боги решили так, а не иначе, — вежливо отозвался квадратный, — не спорить же нам. С богами. Голос был странен и Даориций мельком глянул, досадуя. Не хватит ли странностей для одного дня? — Я не в обиде, саха Даориций. Нам бы поговорить. Наедине. — Если проводишь меня к пристани, там мой корабль, там есть мое вино, хорошее. И нет ушей. Спутник молча кивнул. — Я до сих пор не знаю твоего имени, достойный. — Выбери любое, — предложил тот с усмешкой. — Ясно, — отрывисто ответил купец. Молча они спустились мимо опустевших столов и лавок по ступенькам, вырубленным в глине обрывчика, прошагали по скрипучей пристани и остановились рядом с небольшим пузатым парусником Даориция. Купец махнул рукой подбежавшему сторожу и двум матросам, отпуская их в толпу, прихватить конец не увиденного зрелища. И уселся за маленький столик, ставя к ногам сумку. На столике в беспорядке теснились кувшины и валялись огрызки лепешек. — Вот кубок и вино, саха без имени. Что ты хотел сказать мне? Вдалеке кричали и ахали. Сверху у столов уже затопали редкие шаги тех, кто вернулся утолить жажду и перекусить, делясь впечатлениями. А тут было тихо и по черной воде по-прежнему змеились тусклые красные полосы от редких факелов. — Я послан с миссией, достойный саха Даориций. Кем и зачем, тебе знать не нужно. Но иногда нас посылают не только те, кто имеет язык и ум. Тебя, например, послала судьба. Не иначе. Безымянный глотнул вина и поставив кубок, нагнулся над столом. Сказал негромко: — Этот боец. Он не захочет покидать тебя. Если выживет. Нужно, чтоб выжил. И не теряй его из виду столько времени, сколько сумеешь. У тебя ведь хорошая память, купец? Он будет спрашивать. И рассказывать. А ты слушай. — Почему я должен… — Сколько ты просил за свой горшок? Тридцать? Тут сотня, — кошель глухо брякнул о столешницу, — просто запоминай все. Настанет время, когда к тебе подойдет человек, и покажет такой знак. В неярком свете фонаря, висевшего на качающейся мачте, тускло и холодно блеснуло старое серебро, щетинясь углами и крючковатыми лапками на них. — Запомнил? Ему и расскажешь, все, что узнал о новом попутчике. И запоминай не только события. Что ест, как спит, о ком думает и о чем волнуется. Что радует его и что печалит. Пряча странную штуку за воротник плаща, безымянный улыбнулся: — Трудно не будет. Боец силен и добр. А значит — открыт. Стань ему другом, саха Даориций, рассказывая о том, как ты был у далекого холодного моря, чьи берега покрыты степью. — И все? — И все. Купец рассмотрел широкое лицо с крупным носом, светлыми бровями и холодными глазами под тяжелыми веками. Протянул руку, и собеседник кивнул ободряюще, подталкивая пузатый кошель. — И сколько все это продлится? Я должен как-то удержать? — Нет. Сколько раскинет судьба, столько и сделаешь. А может и не придется тебе передавать знания. — Ну… хорошо, да. Кошелек, звякнув, исчез в глубокой сумке. Безымянный встал. Поклонился, вытирая губы. — Прощай, купец. Пусть море будет спокойным и тихим. Куда ты отправляешься, кстати? Через лазурный понт, как удачно, к берегам понта Эвксинского? Оттуда рукой подать до владений звериной княжны, и как она там сейчас… — Э-э… — ошеломленный купец собрался возразить, что на самом деле он двигался к италийским берегам, но еще раз увидев глаза собеседника и вспомнив о кошеле, согласился: — Да. Очень удачно, правда. — Вылечи его, — напомнил из темноты безымянный, чуть слышно протопали по глине шаги и Даориций ненадолго остался один. Налил себе вина, но не выпил, размышляя о поворотах судьбы и думая о новых планах. Странно, что он так внезапно купил этого льва, не собираясь грузить его на корабль, а полагая, повинуясь внезапному решению, что перепродаст его тут же, на побережье, отправив в одно из небольших княжеств. И вот одно решение повлекло за собой необходимость принятия новых. Но есть деньги. Много. И может быть, потом он сумеет получить еще. Застучали по дереву шаги, люди возвращались, и Даориций, отставив кубок, поднялся, подзывая слуг. Спросил отрывисто: — Что там боец? — Женщины промыли раны и наложили повязки, — доложил сутулый моряк в небрежно намотанном на сальные волосы тюрбане, — там еще этот, который с ним, орет на чем свет. Они завтра должны тронуться обратно. А тут раненый. — Принесите его сюда. А ты, Суфа, освободи место на мешках с семенами, кинь тряпья. И вот тебе монета, поди, купи сушеных трав, бабы скажут каких, лечить раны. Мрачно перешептываясь, мужчины ушли. Вернулись вскоре, таща носилки, на которых лежал голый Нуба, опоясанный ремнем. Следом шел Ханут, хмуря брови и неся в руке кошель с серебром. — Положите здесь, — распорядился Даориций, кивая приказчику мем-сах, — да будут боги добры к тебе, достойный саха, скажи мне, нужен ли тебе в обозе умирающий? — И тебе милость богов на весь твой путь, уважаемый. Ханут махнул рукой с кошелем. — Дело хужее. Я б и забрал, но он хотел остаться. Ехал с нами до ярмарки, чтоб потом уйти. Я его конечно, подначивал, у него там женка осталась. Вот говорю, уйдешь, а я ее и заберу. Эх. Куда теперь его, не бросать же. — Я позабочусь о нем. Случилось так, что нам по пути, и я с радостью помогу смелому воину. Даориций натужно рассмеялся. — Хотя этот боец хорошо постарался, чтоб меня разорить. Убил моего льва и получил мою вазу. — Вправду возьмешь? Добрые дела всегда находят ответ, уважаемый. Ты уж возьми. Вот его деньги. А он как вылечится, отработает заботу на корабле. А? — Конечно. Не думай плохого. Я справедлив. Ханут вздохнул и склонившись над носилками, посмотрел на замотанную полотом голову. Сказал шепотом: — А глаз он потерял. Беда, конечно. Ну да глаз, то не корень, глазов у человека два. Наверное, как раз на такой вот случай. Нуба заворочался, возя руками. И Ханут торопливо кланяясь, исчез в темноте, на ходу договаривая слова прощания. — Ты… тут? Купец? Даориций встал над раненым. — Да. Ты храбро бился. Не волнуйся, твоя ваза у меня. — Мне нужно… говорить с тобой. Я не болен. Это можно терпеть. Я ско… скоро встану. Ты только не уходи, купец. У-ва… жа-емый… Даориций пощипал бороду и подвел к луне глаза. Протянул задумчиво: — Даже не знаю. Я выполнил уговор. Вот твоя ваза, в сумке. И вот кошель, ты должен мне за нее свои, сколько там у тебя? Восемнадцать монет серебром. Вот их должен. Рассчитаешься, и я поднимаю паруса. Да будут боги добры к тебе, смельчак. — Ты отплываешь? Куда? Ты был там. Там, откуда привез. Хватаясь за руку матроса, Нуба сел. И тот сразу отдернул руку, вытирая ее о подол и шепча охранные слова. — Туда и плыву, — подтвердил купец. — Меня возьми, — глаз сверкал в лунном свете, а вокруг обмотанной головы стоял красноватый свет факелов, — возьми. Я заплачу. — Чем же? Покачиваясь, Нуба молчал. На суденышке грюкало и трещало, звенела цепь, топали шаги. Даориций вздохнул и повернулся уходить. — Вазу! Я отдам тебе. Мою вазу. И отработаю, достойный саха. Ты не смотри, я быстро встану. Только не уходи без меня. Через три дня я уже… — Хм… Ну, ладно. Я беру вазу в уплату своих о тебе забот. А дорогу отработаешь матросом. Эй! Отнесите его в трюм, устройте там. — Я сам, — угрюмо сказал Нуба и вправду встал. Хромая и прижимая руку к повязке на бедре, побрел следом за матросом, держащим факел. Даориций, ухмыляясь, подхватил сумку и пошел следом. Глава 13 Глухой перестук копыт сыпался, — камнями из опрокинутого мешка, а потом снова превращался в мерное медленное постукивание, иногда звонкое, если под ноги стлались длинные проплешины белого камня с выветренными плоскими дырами. Кони, привычно осторожно перебирали ногами, не ступая в трещины, а всадники ехали, опустив поводья, лишь изредка ударяя пяткой, когда нужно было сменить направление. Скрипели высокие колеса походных возков, укрытых шкурами и полотном. Возков было два и из-за них вся группа ехала шагом. На переднем, что двигался следом за первыми всадниками, сидела княгиня, держа на руках сына. Тень от навеса падала на спящее детское личико и сжатые кулачки. И сама княгиня была в тени, так что под расшитым цветным бисером красным покрывалом, наброшенном на высокую женскую шапку, не видно было лица. Руки, плечи и вся неподвижная фигура прятались под плащом, украшенным по краям такой же вышивкой. Лишь кисти, что держали младенца, были подставлены солнцу. Да и они были сплошь покрыты золотом — браслеты, множество перстней, наладонник из позолоченной кожи с хитрым вырезом для большого пальца. Иногда она бережно поворачивала ребенка, чтоб уложить удобнее и под плащом звенели, шурша и пересыпаясь, ожерелья из сотен чеканных бляшек и нитей, собранных из золотых шариков. Хаидэ с удовольствием бы скинула официальные одежды, но юный вождь должен покинуть стойбище, как подобает будущему властителю, обеспечивая летним стоянкам изобилие, удачу и процветание. Юный князь ехал в полис, чтоб скрепить знатный союз и получить свое эллинское имя. — Проснулся? — вполголоса спросила подъехавшая Ахатта, — хочет есть? — Пока нет, сестра. Ахатта кивнула и двинулась вперед, а следом на низкой варварской лошадке затрусила Силин, в мужской одежде, с каштановой косой, скрученной на затылке в узел. Услышав топот за спиной, оглянулся на повозку Теренций, мгновение смотрел против яркого света на фигуру с черной тенью вместо лица и, отворачиваясь, снова уставился вперед. «Это моя жена, там, в телеге, наряженная, как дикарка. А на руках — наш сын». Теренций прислушался к себе. Что вызовут эти слова внутри? И не понял. Он скучал, да, скучал. Но время шло, и образ жены остался лишь в проговариваемых словах, а не в сердце. Я спал с ней, говорил он себе. Она пьянила меня сильнее вина. И наверное, это случится снова. Это она? Та, что сидит там, за спиной? Она была по-прежнему красива, и красота волновала его, как взволновала бы красота новой рабыни или служанки, которую, он знал, возьмет сегодня ночью, впервые. И именно это заставляло его нервничать. Будто совсем чужая. Он полюбил, но получается, они не сроднились. И будет ли она ему ближе, чем на вчерашнем торжественном пиру? Вчера, сидя в шатре, и держа в руках чеканный кубок, Теренций смотрел на покрывала, отделяющие половину княгини от пиршественного зала, и вдруг у него закружилась голова. Будто он провалился сквозь время. Сейчас воины распахнут занавес, и он увидит двенадцатилетнюю девочку в голубых эллинских одеяниях, увешанных драгоценной добычей — ожерельями, бляхами и серьгами со звериными мордами. У нее красные от солнца плечи, а ноги в плетеных сандалиях не достают до ковра. Она сползет с резного трона и пойдет к нему, глядя немигающими глазами цвета старого меда. А рядом, пропуская бороду через пальцы, крякнет вождь Торза, полный сил и — живой. Но цветные ткани распахнулись, и время качнулось обратно, вставая в пазы. На троне сидела взрослая женщина, наряженная в одежды племени — красное глухое платье с белыми квадратами, высокую шапку с плоской верхушкой, поверх которой был накинут такой же красный плащ. На коленях она держала ребенка, завернутого в покрывальце из вышитого полотна. И когда пошевелилась, то солнце кинулось бежать по вышитой кайме платья, задыхаясь от собственного сверкания. А вместо Торзы рядом с Теренцием сидели советники княгини да старый шаман на своем чурбачке, отполированном до стеклянного блеска. Шаман улыбнулся, видно прочитав что-то на лице знатного мужа княгини. «Так, да не так…» сказала эта улыбка и Теренций отвернулся. Он не любил, когда его мысли читают. Такой была их встреча после долгой разлуки. И после они ни разу не остались наедине. Княгиня сидела рядом с ним на пиру, слушала здравицы и отвечала на них. Говорила слова уважения своему мужу и все, гомоня и улыбаясь, пили, выплескивая последние капли на расстеленные ковры. Теренций не знал, в тот миг, когда его время качнулось, раздумывая, не потечь ли вспять, то же самое произошло с Хаидэ. Слушая негромкий шум сидящих за пиршеством гостей, она прижала к себе сына, оглядываясь. И ощутила себя той самой девочкой, что проголодавшись, нашла под коврами миску с мясными шариками, их принес ей Нуба, которого она еще не знала. Но занавес распахнулся, и она увидела не только глаза своего мужа, так же, как раньше, холодно глядящие из-под тяжелых век, но и быстрый взгляд Техути, — он стоял у выхода, слушая советника Нара. Все так да не так, мелькнула в голове мысль. Она стала другой и мир вокруг изменился, удивительным образом оставаясь прежним. Не кольцо, у которого начало смыкается с концом, а спираль, и она, уйдя вперед, продолжает видеть то прошлое, что находится на предыдущем витке. «Отец мой, Торза…» Княгиня продолжала видеть это прошлое, когда нянька взяла мальчика и понесла вслед за прихрамывающим Патаххой из шатра, туда, где ранние сумерки кутали неяркие звезды в зеленоватую дымку. Там, посреди стойбища с уже собранными палатками, пылал огромный костер, окруженных деревянными столбами с развешанными на них плетенками из ремней и шкур. Она опустилась на траву, глядя через языки пламени, как Патахха носит мальчика, поднимает его к небесам, и кладет на землю, чтоб снова поднять, прося и нижний мир и небесное воинство и самого великого учителя Беслаи, охранить будущего вождя и вложить в уста его матери нужное имя. Когда Патаха сделал круг и снова оказался рядом, поднялась, откидывая с лица красное покрывало. Сказала твердым голосом, глядя на спокойного мальчика: — Имя ему — Торза. А прозвище к имени он заслужит сам. Позади кто-то шумно вздохнул. И смолк, не пытаясь возражать. «Ты хорошо подумала, мать будущего вождя?» Узкие глаза Патаххи были совсем рядом, сухое сморщенное лицо увеличивалось, раздуваясь, а потом уменьшалось до размеров детского кулачка. «Это имя может быть непосильным для обычного человека». «Он не обычный человек, шаман, и ты знаешь это. Как знаешь и то, что мои причины передать его от деда к внуку — не дочерняя любовь и не проявление слабости». Темные люди за пределами света стояли, не вступая в освещенный круг, в котором происходил молчаливый разговор. Там нельзя было никому, лишь матери, родившей вождя и отцу его мыслей. «Твои причины жестоки. Заранее делаешь сына героем. Ну что же, на то ты и дочь Торзы непобедимого, Хаидэ в поисках своего имени». Шаман повернулся к своим ши и произнес громко, чтоб слышали все: — Мальчик получил первое имя! Имя племени. Вот он — молодой князь Торза, наследник славы своего деда. Под гомон собравшихся он передал сына матери. Хаидэ откинула покрывальце, оголяя маленькое плечо. Села, скрещивая колени, уложила ребенка, крепко прижимая руками. Патахха должен наколоть на плече знак. Породнить вождя с каждым воином, сделав ребенка отцом им всем. Шаркая ногами, Патахха подошел и, хватаясь за колени, сел на принесенный младшими ши чурбачок. Вытащил узкий нож, протянул руку, вводя лезвие в тело пламени жаркого костра. И вдруг, развернувшись, позвал одного из ши: — Этот, как тебя. Убог! Из темноты вышла большая фигура. — Я тут. Тут я, премудрый. Ты звал? — Поди сюда. На. И когда подошедший Убог принял кинжал, переданный учеником, растерянно глядя на остывающее багровое лезвие, шаман ворчливо сказал: — Совсем глаза мои плохи. Пусть делает, что встал, будто не знает, как. Руки Хаидэ дрогнули, она посмотрела на шамана с беспокойством. Старик и правда живет очень давно. Может быть, и у него в голове прошлое перемешивается с настоящим и он не может их разъединить? А тот не смотрел на встревоженную мать. И вздохнув, как могла глубоко, она ждала, пока Убог приближался, помахивая кинжалом в воздухе, чтоб остудить. Встал на колени и, наклонившись, уверенно и быстро ужалил детскую кожу, поставив первую точку. Мальчик вырывался, сердито кричал, сжимая и разжимая кулачки и суча ножками, спутанными покрывалом. Хаидэ с неподвижным лицом беззвучно шептала слова утешения, мелькало узкое лезвие, оставляя на коже быстро набухающие черные капли. Наконец, убрав нож, Убог протянул руку к краю костра, где на траве остывал легкий пепел, набрал в горсть и, присыпав ранки, бережно втер в кожу. Встал, дождался, когда встанет княгиня, поклонился ей, стараясь все делать правильно. И отступил, оглядываясь. Будто только проснулся. После снова был пир. Мальчика забрала Фития, унесла в палатку, где ждала Ахатта, обнажив тяжелую грудь. А Хаидэ сидела рядом с мужем, пригубливала вино из чеканной чаши, слушала советников и отдавала распоряжения. К рассвету весь лагерь должен сняться с насиженного места. В красных всполохах костра и хмельном шуме она иногда оглядывалась, надеясь увидеть Техути, но натыкалась на взгляд Теренция и кивала ему, слушая его слова. — Я рад, что мой сын получит и эллинское имя. Так я пойму, что все же я ему отец, а не целое племя. Твое племя, жена. — Я тоже рада, муж мой. Но ты ошибся, не племя ему отец. А он с этого дня отец целого племени. Я лишь буду хранить его место, пока он не сможет натянуть тетиву и сесть на взрослого коня. — Это значит, что в полисе жить ты не будешь… — Теренций подставил кубок и, когда девушка наполнила его, опрокинул в себя, выпивая до дна. Махнул рукой, выплескивая капли. И засмеялся. — Тебе надо поспать, — сказала Хаидэ, — скоро утро. Он поднялся, качаясь, поклонился, шутовски прижимая руку к груди. — Твой приказ мне, высокая мать. Как н-не послушаться… Надеюсь, ты найдешь несколько мгновений, что наве-навес-тить в супружжес-ской палатке мужа. А, княгиня? — Да. Я приду. Уже выкатилась над краем степи зеленая звезда Миисы, когда Хаидэ, отдав последние указания женщинам, что собирали повозку с ее вещами, скинула плащ и ушла к ручью, умыть уставшее лицо. Остановилась на песке. Из темноты к ней приблизился Техути. И вдруг, беря ее руку, притянул к себе, обнимая и прижимаясь лицом к шее. Усталость и хмель от выпитого вина кинулись в ослабевшие ноги, Хаидэ повисла в руках египтянина. — Нет, Теху. Нет… Вырвалась, падая на холодный песок, с ужасом думая, любой может, отведя мохнатые ветки ивы, увидеть их на фоне темной воды, блестящей звездами. Ее — княгиню, только что давшую имя вождю. С советником чужеземцем, а рядом в двадцати шагах в палатке — ее муж. — Не могу без тебя… Он упал сверху, прижимая ее голову к песку. Быстрые поцелуи жалили, как острие кинжала жалит обнаженную кожу. Острие, отравленное сладким ядом ее собственного желания. И теперь уже сила этого яда ужаснула ее. Казалось, все можно сейчас, а дальний говор и шаги стали манящей изнанкой, делающей происходящее значительным и огромным. Забыть все. Всех. С ликованием и радостью сдаться, остаться тут на песке, пока его руки распахивают жесткие полы праздничного платья. Пусть все случится сейчас, все до конца. А потом, крича, вскочив на коня, вместе, рвануться от стойбища и умчаться. Куда угодно, лишь бы с ним, лишь бы не размыкаться… Навсегда! Мир исчез, стремительно сворачиваясь в спираль, сужая витки, устремляя их в одну точку, сжимаясь в нее и утекая в острую, крошечную, как укол иглы прореху. Мира не стало… Остались лишь его губы, впервые целующие так, как мужчина должен целовать женщину, если он ей — настоящий муж. Не так, как целовал Нуба, бережно, прислушиваясь к ее детским желаниям. Не так, как ползали по коже губы пьяных гостей Теренция, жаждущих ее тела и кожи, как жаждали многих до нее и уходили к другим после. Не так, как целовал ее муж, в те последние дни, когда поняла — он полюбил, а она — нет. Ей казалось, что ее собственные губы целуют ее, будто она расслоилась и превратилась в этого сильного, быстрого мужчину с жестким телом и уверенными руками. Будто они всегда были одним и лишь на время разъединялись, тоскуя по целому, и потому каждое прикосновение заставляло мир грохотать всеми своими звуками сразу, и из той точки, куда он исчез, вырываться вновь, распахиваясь, как выстреливший в весну новый цветок с тысячью лепестков. И в миллионе радостных звуков, что складывались в одну торжествующую песнь, она, лежа в распахнутом платье под жадными сладкими руками мужчины, вдруг услышала звук чужой, ненужный. Кто-то пришел и мешает… Кто-то, кто завидует ее счастью и потому смеет раскрывать рот, чтоб проговорить нелепые сейчас слова. Одно слово. — Нет, — еле слышно прошелестел в ушах ее собственный голос. — Да. Да! — уверенно шептал Техути и рука сжимала ее горячую грудь, до сладкой боли, — да! — Нет, — возразила еще одна Хаидэ, стоя рядом и глядя сверху на два почти слитых тела, которые вот-вот… — Нет. Нет. Нет. Княгиня отвернула лицо, коротко простонав. Поднимая руки, спихнула с себя Техути. — Прости. Прости, нет. Нет. Нет… любимый… Отодвинулась и с трудом встала, запахивая платье трясущимися руками. Покачнулась. Отвела руки Техути, который хотел подхватить ее. И еще раз прошептав, — прости, — ушла в темноту. Она не знала, что на берег следом за ней пришла и Ахатта, застыла за стволом ивы, глядя, как лежат на песке две темные фигуры, целуясь с еле слышными, такими знакомыми ей стонами. Они все еще целовались, когда она, увидев белеющую обнаженную ногу Хаидэ на спине Техути, коротко вздохнула и ушла, торопясь к мальчику, что ждал ее, хотел ее молока, покинутый матерью, которая променяла его любовь на страсть к мужчине. В палатке Ахатта легла рядом с маленьким князем, прижалась к его личику, слушая, как он тихо дышит во сне. Шепнула еле слышно: — Ты ей не нужен. И никогда не будешь нужен так, как мне нужен мой сын, из-за которого я убила своего мужа Исму. Вот так… Когда Хаидэ ушла, проклиная свой голос, который распорядился ее собственными желаниями, Техути вскочил и побежал вдоль воды, быстро, как бегал когда-то вдоль ленивых вод царственного Нила. Бежал, высоко поднимая колени, работающие, как рычаги, перепрыгивал через коряги, взбегал по низким языкам травы на невысокий обрывчик, и, ухнув, прыгал обратно на песок. Бежал, закусывая губу, от лагеря, чтоб никого не убить, просто подойдя к спящему и воткнув в грудь или спину кинжал. Отказала! Вырвалась и ушла! Когда уже был уверен в своей победе! Сумела. Оказалась сильнее его, мужчины, она — женщина. Несмотря на дар матери тьмы, а он так был уверен. И видел, что хочет, так хочет, как никого никогда. И вдруг — это нет. Три раза нет и снова нет. Он упал на песок и тут же вскочил, яростно глядя на светлеющее небо. Пнул шар бродяжьей травы, что приткнулся к коряге. Завертелся волчком, выбрасывая из-под ног фонтаны песка. Что она там еще говорила в утешение, победив? Прости, любимый… Любимый? Был бы любим, разве ушла бы. Нет. Позволила бы ему войти, открыла двери, принесла бы в дар себя, показав, что это действительно любовь! А так — лишь слова. Он упал на колени, тяжело дыша и оглядываясь по сторонам. Был бы тут кто-то, кто угодно, кинуться и биться, выворачивая челюсти и круша ребра, и чтоб ему все сломали тоже. Чем накормить свою ярость? На коленях повернулся к самому темному краю неба, проговорил с ненавистью: — И ты обманула! — Я не обманываю, никогда… По песку из темноты шла высокая черная фигура, просвечивали края тонких одежд. Приблизилась и он вскочил, протягивая руку, схватил горсть тонких косичек, рванул к себе, с наслаждением ощущая, как ударилось об него женское тело. Другой рукой заломил за спину ее локоть и бросил девушку на песок, наваливаясь сверху. — И сейчас солгала, тварь! — Куи-куи, — промурлыкала Онторо, изгибаясь и стряхивая с себя разорванную египтянином прозрачную рубашку, — я черная хвостатая тварь, да. И расхохоталась ему в лицо. Небо медленно светлело, над темной синевой наливалась нежной голубизной широкая полоса, а над ней размывалась зеленоватая. — Чиу-кон? — спросил из травы пестрый каменщик, — чиу-чиу… чиу-кон? И тут же вступил второй, отвечая, сонный хор птичьих голосов затрещал и зазвенел, помогая солнцу проснуться. Техути зарычал и, лежа под ним, Онторо увидела, как стягивается к затылку смуглая кожа, меняя лицо, растаскивая по костям черепа человеческие черты, что превращались в маску холодной ярости зверя, поедающего добычу. — О! — сказала в восхищении, не в силах отвести глаз от резких линий и ямы открытого рта, — о-о-о! И крикнула, выгибаясь, подставляя ощеренным зубам черную блестящую шею: — Да! Да-да! Да! Утром, спокойный и холодный после бурного окончания ночи с Онторо, египтянин ехал шагом на Крылатке, держась подальше от возка. Он видел, как Хаидэ время от времени ищет его взглядом, и сразу отъезжал туда, где она не заметит его, понимая, что искать явно она не решится. И пусть. Пусть помучается, это такая малость по сравнению с его мучениями. Так говорила Онторо, сидя на песке и перебирая пальцами его волосы. Жалела, выпевая ласковые слова, и он бы возражал против этой жалости, но лежать было так хорошо и спокойно. Она помогла ему справиться с собой, и за это Техути был благодарен черной подруге. Уходя, посоветовала: — Следи за сестрой княгини. Сердце говорит мне, она может выкинуть что-то… И тогда будет лучше, если ты окажешься рядом. Для тебя лучше. Он кивнул и вернулся в лагерь, еле успев к выступлению обоза. Объезжая кортеж, он видел широкую спину Теренция впереди. Хозяин. Его хозяин. В воле Теренция оставить его в полисе, потому что он — раб. Но вряд ли княгиня допустит такое. Все же ее тело открывалось ему, и все мужское в Техути, посмеиваясь, доказывало — она не сорвется с крючка. Что там еще говорила Онторо? Время идет и если он хочет добиться любви Хаидэ, то медлить нельзя. Она должна стать его женщиной до истечения двух лунных месяцев, до той поры, когда лето достигнет своего пика. Потому что грядут события. Так она сказала, но не сказала, какие. Ну что ж, черная гибкая тварь еще вернется, она не бросит своего подопечного, пока не вернула себе Нубу. На третье утро пути со стороны полиса показалась небольшая группа всадников. Хаидэ приподнялась, убирая с плеч края покрывала, чтоб лучше видеть. Картина, от которой она успела отвыкнуть. Голые колени, блестящие из-под коротких подолов туник, кованые панцири, прикрывающие грудь и плечи. Легкие шлемы на головах. И позади возничий на передке ее собственной повозки, легкой, украшенной ажурной резьбой. — Я бы хотел, чтоб в город ты вступила, как подобает знатной горожанке, — отрывисто сказал Теренций, направляясь к встречающим, — в колеснице твоя одежда. — Да, муж мой. Так и сделаем. И снова время качнулось, кренясь как лодка, чтобы, перегибаясь с края, женщина заглянула в собственное прошлое. Фития, хмуря брови, руководила женщинами. Приехавшая из полиса Анатея, кланяясь и целуя край рукава княгини, заплакала, с умилением глядя на мальчика. И засуетилась, помогая растянуть шкуры, огораживающие походную баню. Как тогда, перед первым свиданием с мужем, Хаидэ сидела в старом кожаном корыте, куда Силин подливала из казана горячую воду. А после стояла босиком на расстеленной шкуре, пока Анатея обливала ее розовой водой и умащивала драгоценным маслом. Тонкий лен ярко-синего цвета приласкал кожу, отвыкшую от нежных тканей, плетеные сандалии обхватили ступни и щиколотки. И золотая сетка с фигуркой Афродиты на затылке плотно легла на тщательно расчесанные волосы. Когда Хаидэ уселась в эллинскую повозку, Теренций подъехал, оглядывая жену. Хмыкнул, улыбаясь. — Ни время, ни дикая жизнь, ни роды не навредили тебе, прекрасноликая. Правда, лицо твое цветом снова, как медный казан, в точности как у той девчонки, что зарезала мою лучшую кобылицу. Но, видно, так будет всегда. И даже это не делает тебя хуже. Пусть мальчик едет с нянькой. А мы с тобой вступим в город вместе, как муж и жена. Подъехал вплотную и добавил вполголоса: — И, может быть, нынешней ночью ты, наконец, порадуешь меня своей любовью? — Нам предстоит пир, Теренций. Давай все прочее решим дома. Плавное течение прошлого несло ее, как несет лодку река, и рука, окунаясь, ловит то лист кувшинки, то намокшую ветку. Вот городские ворота, куда въезжала она когда-то в окружении черных наемников Торзы. Вот поворот на рыночную площадь. Там на повозке стояла Ахатта, швыряя в испуганную толпу яростные слова. А вот над городом храм Аполлона, уперся в белоснежное основание стройными колоннами. Это место мужчин, там они собираются на городской площади, чтоб сговориться, куда отправиться — в бани или в гимнасий, после важных мужских дел. Большой дом Теренция не изменился, что дому какой-то год жизни степной княжны. Так же ржали на конюшне холеные кони и бегали по двору рабы. И так же пахло мясом и пряностями с заднего двора, где кухня выходила на мощеный дворик, полный начищенных казанов, треног и столов для разделки дичи. А в спальне княгини снова смотрел на людей Посейдон, опираясь на длинный посох, и его борода завивалась белоснежными клочьями пены, в которой купались нереиды и дельфины. Придерживая подол, княгиня прошлась от двери к широкому окну, на котором ветерок раздувал светлые шторы. И выглянула наружу, посмотреть на яркую полосу моря за красными черепичными крышами. Близился вечер, и солнце укатывалось за край окна, заливая белые стены домов медным светом. — Завтра мне предстоит нанести визит архонту, — сказал Теренций за ее спиной, — или ты сама жаждешь рассказать ему о планах единения с племенем? Ты — вождь. Хаидэ повернулась. Сжала на груди руки, глядя на хмурое лицо мужа. Отмечая с жалостью и раздражением — он постарел. Снова. Потяжелел телом и обрюзг лицом. А может она отвыкла от мужа, видя изо дня в день высушенные солнцем и степью лица своих воинов… — Теренций, я не бегун в гимнасии, мне нет нужды соревноваться с тобой. Так случилось, что я взяла на себя заботы о племени, ведь я дочь Торзы. Это значит, что я не могу быть тебе просто женой. Но ты получаешь больше! Так выбери и пусть покой придет в твое сердце! Ты умен и знаешь, если прибавилось в одном, то непременно убудет в другом! Тебе нужна я? Я в гинекее, с кифарой и флейтами, пока ты пируешь с мужчинами и девушками? Чтобы жены твоих друзей захаживали на женскую половину за сплетнями? Скажи мне! Готов ли ты взять это и отказаться от преимуществ быть почти повелителем лучших воинов этого края? Ответ кажется ясен! — Ясен! — Теренций почти кричал, подступая к ней, — да! Но твои вопросы лживы, потому что, если я выберу тебя — жену, ты все равно уйдешь. А значит, выбор не мой, а твой! — Это выбор судьбы, — тихо ответила Хаидэ. И грек остыл, опуская голову. — Да. Ты права, это выбор судьбы. — И у тебя есть сын, — напомнила ему княгиня, — ты еще не держал его на руках. Это сын, мальчик, тебе повезло больше, чем Торзе. Он так хотел сына, а родилась я. — Анатея! — крикнул Теренций, — Анатея, где мой сын? На лестнице послышались шаги, и вместо Анатеи в покои вошла Ахатта, поклонилась, протягивая спящего мальчика. Настороженно глядя, как отец принимает ребенка в руки, сказала: — Он только что поел и ему надо спать. — Ничего, ему не повредит мужская компания. Он смотрел на круглое серьезное лицо сына, поджатые губы и маленький, но уже крупный носик. — Мне в радость, что он похож на тебя, князь, — прошептала Хаидэ. Теренций кивнул. — Ты сдержала обещание, жена. Подарила мне сына, значит, мое будущее продлилось и оно длится в свет надежды. Сегодня я буду думать, как мы назовем нашего мальчика. На, — он вернул ребенка Ахатте и мрачно посмотрел, как она выходит из покоев. — Я прикажу найти ему настоящую кормилицу. А эту забирай с собой, чтоб не глядела тут черным глазом, не наводила порчу. На ступеньках за дверью Ахатта прислонилась к стене, качая ребенка. Прошептала, усмехаясь: — Видишь? Ты не мой сын. Тебя перебрасывают, куда хотят, как игрушку. Да ты и есть игрушка для них. Или — деньга в кошеле. Серебряная подвеска холодила живот, покалывая грудь снизу крюками лапок. И казалось Ахатте, всякий раз, когда ей в голову приходят верные мысли, холод становится сильнее. И ласковее. Ложится нежной прохладой на пылающую отравой кожу. В спальне Хаидэ села перед большим зеркалом, коснулась лежащих на мраморе гребней. — Пойдешь вниз, пришли Мератос, пусть девочка расчешет меня и разденет, я устала. И оглянулась, на внезапное молчание мужа. Поймала быстрый взгляд, который он тут же отвел в сторону. — Ты что, отослал ее в рыбацкий поселок? Она провинилась? Или продал? — Нет. Я пришлю. Муж ушел, а княгиня снова стала смотреть на себя в блестящую металлическую поверхность, чуть дрожащую, когда внизу слышались крики или громкие шаги. После заката будет пир, надо сидеть. Как и раньше, куклой кивать приходящим гостям, выслушивать высокопарные речи. А потом, отбыв положенное время, воскурить палочки на домашнем алтаре в перистиле и отправиться в спальню, чтоб до утра слышать, как буйствуют хмельные гости. Судя по мелким кровяным жилкам на щеках мужа и в его глазах — славу о своих пирах он поддерживает по-прежнему. Она обернулась на звук шагов. — Мератос! Да ты стала совсем большая! И красивая. Я рада видеть тебя, девочка. Сними украшения. Ты сказала Фитии, чтоб она наполнила ванну? Мератос поклонилась и, отводя накрашенные глаза, стала освобождать светлые волосы Хаидэ от золотых сеток. Она молчала сама и на веселые вопросы хозяйки отвечала отрывисто и односложно, будто через силу. И, наконец, Хаидэ встревожилась. — Что случилось? Тебя тут обижали? Ну-ка рассказывай. Может быть, хозяин купил новых девушек и вы ссоритесь? Княгиня взяла девочку за руку, поворачивая к себе. Удивилась, глядя на крупное кольцо на среднем пальце. — Мератос… Это же мое кольцо! Как оно… Ты что, взяла его? Та выдернула руку. И вдруг уставилась в лицо хозяйки вспыхнувшими ненавистью и злорадством глазами. — Не брала! Хозяин подарил мне! Вот… — Вот… — повторила Хаидэ, — вот оно что. Как же я глупа. Хорошо, иди. Оставь мои волосы в покое! Иди, я сказала! Девочка положила резной гребень и быстро поклонившись, пошла к двери, прямо держа голову с переплетенными рыжими косами, украшенными бронзовыми шпильками. «Хитон на ней тоже мой… И накидка на плечах из той ткани, что я покупала у хитрого купца». Никого больше не зовя, Хаидэ водила гребнем по волосам. Конечно, мужчина не может долго быть один. Да и взять в постель домашнюю рабыню это не измена жене, так заведено. Тем более если это гуляка Теренций. Но девчонка ненавидит ее всерьез, а значит, все зашло далеко. Какой же он глупец! Если бы это была нежная Анатея. Или смуглая умница Гайя. Но у мужа талант выбирать именно тех, кто способен доставить множество неприятностей. Как же сурово обходится с людьми судьба. И при любых попытках ее изменить — швыряет человека снова на его путь, неумолимо. Нося ребенка, она ждала мужа, ждала как любая женщина, и лежала ночами в палатке, надеясь, а вдруг издалека стукнут копыта и он въедет в круг света костра, сопровождаемый стражами лагеря. Спешится, беря ее руки, положит ладонь на круглый живот. Чтоб поняла — он ждет своего сына. Он уже его любит. И любит ее, оберегая, как мужчина бы должен оберечь свою женщину. А вместо этого он лежал в их постели с тупой и недоброй девочкой рабыней, которая одного роста со своей госпожой, так же сложена и даже волосы укладывает похоже. И носит ее вещи. Только моложе княгини на десять лет. Она положила гребень и сухо улыбнулась, всматриваясь в свои глаза. Верно, так ему было легче переносить то, что жена оказалась воином и вождем. Она тоже грешна помыслами. Она думала о египтянине и хотела его. Но именно мысль о муже останавливала ее. Кто-то думает, не делая. А кто-то делает, не подумав… — Княгиня… Он пришел. Сам пришел! Почтительно стоял за дверями, за полуотдернутой шторой и ей вдруг стало тяжело дышать. Будто услышал ее мысли — горькие, злые. — Что тебе, Техути? Войди. В зеркало ей было видно, как чуть искаженная фигура остановилась посреди покоев. И вдруг исчезла, сгибаясь. Хаидэ повернулась. Он стоял на коленях, прижимаясь лбом к каменным плиткам, раскинув руки. Темные волосы, давно не мытые, остриями легли в стороны, сгорбилась спина, обтянутая старой рубахой с пропотевшими подмышками. — Что? Что ты?.. — Прости меня, высокая княгиня. Прости за то, что я посмел обидеть тебя. Прости, что после не имел сил быть рядом, когда был нужен, но тешил свою гордыню, скрываясь. Это от стыда. Я оказался слаб. Я… Хаидэ слушала глухие слова из-под веера темных волос. — Я посмел требовать. Когда ты и так под грузом забот. Делай, что хочешь. Со мной. Все приму от тебя. — Встань. Ты мой советник, помнишь? — Я раб. — Нет, Техути, нет. Ты важен мне и нужен. И… Дыша влажной свежестью вымытого пола, Техути понимал — она не скажет сейчас главного. Потому что — спальня. Потому что она вот такая. Муж забавлялся с рабыней на их супружеском ложе, но сама она не скажет ничего, что ляжет тенью на эти покои. И потому он перебил ее, пока она не остановилась сама. — Ты знаешь, почему я обезумел. Не говори ничего, просто дай мне прощение и я буду счастлив. Нагибаясь, она положила руку на жесткое плечо: — Встань. Я прощаю тебя. А сейчас выйди, ты не должен быть тут, пока я одна. Иди отдыхай и приводи себя в порядок. Он поднялся и вышел. Спускаясь по узкой лестнице, спросил мысленно. «Все ли я сделал верно?» «Да, мой светлый брат темноты. И — вовремя. Теперь просто жди» Глава 14 Нуба лежал, повернувшись к дощатой стенке и слушал. Видеть обшивку и брусья перед лицом он не мог. Днем, когда с верхней палубы пробивались через щели в досках широкие как лезвия солнечные лучи, не смотрел — очень сильно болел глаз. Которого уже не было. А потом темнело и все равно ничего не разглядеть в чернильном мраке. Но были звуки. Плеск воды под веслами, скрип такелажа и хлопанье парусов, топот на палубе и выкрики матросов, выполняющих поворот или сменяющихся на веслах. Надсадно и привычно кричал рулевой, правя на корме, и подстегивая мерными выкриками гребцов. А те перебрасывались словами, травили скабрезные байки и иногда, понижая голоса, вспоминали схватку со львом, выдумывая все новые и новые страшные подробности. «Будет его показывать на базарах» — услышал однажды Нуба сказанное вполголоса, и не сразу понял, что это — о нем. Усмехнулся, ворочая ушибленной челюстью. Осторожно ощупал распоротую и после наспех зашитую скулу. Нитки кололи пальцы. А на глазу лежала толстая повязка. Даориций сам приносил свежие отвары, выжимал чистую тряпицу и, кладя на глаз, снова приматывал ее сверху несколькими слоями уже изрядно засаленного полотна. Нуба, прижимая руку к сердцу, благодарил купца и тот величаво кивал, поднимаясь наружу по узкой лесенке. Но оба знали, каждое свое движение купец поставит в счет и Нубе придется отработать лечение. На пятый день плавания Нуба вылез сам, хватаясь руками за края квадратного люка. Повертел головой и, увидев сидящего в тени у мачты купца, подошел, тоже садясь на корточки. Неловко поворачивая голову, чтоб видеть лицо Даориция, сказал: — Ты дай мне работу, саха. Я могу. — Можешь, — согласился купец, вынимая изо рта мундштук кальяна, — но если ты несколько дней отдохнешь, то поработаешь лучше и сделаешь больше. Я знаю свою выгоду. Отдыхай пока. Он отложил трубку и, пошарив рукой за спиной, достал лакированную доску, украшенную инкрустациями. Поглаживая рисунки, спросил: — Умеешь ли ты играть в тахтэ-нард, парень? — Я видел, как играют. — Хорошо. Садись, научу. Со мной играет только Суфа, прочие слишком глупы, чтобы состязаться по-настоящему. Но Суфа моряк и в плавании у него полно дел. Смотри, вот небесный свод, вот твои темные звезды, что пойдут по небу, и мои светлые. А вот зары их судеб. Смуглые пальцы покрутили белые кубики, и кинули их на разрисованное длинными зубцами поле. — Когда устанешь, скажи, я держу обещания, тебе надо отдыхать. Можешь лечь тут, а то внизу душно и нет ветерка. Яркое солнце стелило искристые дорожки, три пары весел, мерно опускаясь, разбивали их. Хлопал над головой штопаный старый парус. Суденышко шло легко, под еле заметным ветерком, подталкиваемое работой гребцов. — Когда ветер поднимется, ближе к ночи, парни будут отдыхать, чтоб не мешать ветру нести мой корабль. Ночью идти хорошо, держи себе на звезду, главное, не подходить к берегам, чтоб не наткнуться на скалы. Сколько у тебя выпало? Хорошо. Дай мне зары, я кидаю. Даориций встряхивал стаканчик с зарами, бросал, они, постукивая, разлетались по гладкой доске. Журчала и всплескивала за бортом вода, и так же мерно звучал голос купца, прерываясь смешками или возгласами, обращенными к гребцам. Иногда, дожидаясь хода соперника, Даориций задавал вопросы, и Нуба, следя за игрой, отвечал машинально. А после, спохватываясь, морщил лоб, вспоминая, что успел рассказать. — Ты ведь не просто так залюбовался вазой, а парень? За глиняной красотой черные здоровяки навроде тебя не лезут в львиную загородку. Что тебе в ней? Ты ее знаешь? Нуба кивнул. Открыл было рот, но ничего не сказал, отворачиваясь к сверканию синей воды. Купец похлопал его по руке. — Ничего. Но и так понятно, парень. Ты думаешь, ну и любопытный попался тебе собеседник, да? Даориций сделал последний ход и радуясь победе, любовно оглядел доску, поглаживая черную бороду. Он сменил парчовый халат и расшитые шаровары на обычный морской костюм — серого полотна штаны и рубаху, подпоясанную кожаным ремнем с кинжалом в грубых ножнах. А ухоженную бороду навертел на маленькие деревянные палочки, плотно прилегающие к подбородку. Ссыпая фишки в мешочек, сложил доску. С кормы доносился запах тушеных овощей и сваренного в котелке мяса. — Пора и поесть. Если погода продержится, скоро придем в порт на краю черной земли. Там я поменяю груз и отправимся дальше. Тогда уж придется тебе поработать, друг мой. Как всем. После ужина Нуба заполз на свою постель, устроенную между мешками с лечебными травами и садовыми семенами, что пахли степной сладкой пылью и задремал, баюкая боль, слушая, как наверху смеются матросы и тенькает, дрожа, струна, на потертой маленькой лире. Под качание волн Нубе снилось, что он, войдя в воду по пояс, смеясь, крепко берет коленки княжны, которыми та обхватила его бедра и дождавшись ее возгласа, ныряет, уходя в темную холодную глубину. Так, как ныряли и плавали они, убежав из покоев Теренция ночью, по узкой извилистой улочке, ведущей к порту, а там, свернув к пролому в городской стене, пробирались на крошечный окраинный пляжик. — Еще, — просила Хаидэ, задыхаясь и отплевываясь, шептала в мокрое ухо, — еще, Нуба, давай! Туда, где большие рыбы! — Эй, парень… спишь? Перед открытым глазом стояла плавающая темнота, а за спиной кто-то возился, подталкивая Нубу в спину. Выныривая из сна, он медленно повернулся, щуря глаз на маленький огонек светильника в цепких ладонях. Мигнув, свет показал деревянные закрутки и черные блестящие глаза. — Пойдем на палубу, парень, я тебе покажу. Что-то. Нуба кивнул и, стискивая зубы, чтоб не мычать от боли, выбрался из своего логова вслед за качающимся огоньком. Наверху было почти прохладно. Теплый ветер дул ровно, наполняя парус, и тот круглился, прикрывая собой россыпи звезд. На корме торчал Суфа, клонил неровный тюрбан, обрисованный тусклым светом. Даориций уселся на коврик, постеленный у стенки дощатой рубки, и поставил светильник на палубу. — Поди ближе, садись. Вот… Шурша, вынул из большой кожаной сумки свиток, обвязанный шнуром и, размотав, разложил его на коленях, пригнулся, поворачивая к свету пергамен, усеянный темными закорючками. — Грамоту знаешь? — Умею читать греческие письмена. И знаю вязь парсу, немного. — Ишь. Я увидел, сразу увидел — ты не прост. Вот на парсу и писано. Я сам писал. И пишу. Купец, еле касаясь, провел по строчкам и столбцам ухоженным ногтем. — Ты думал, я просто торгаш. Но я знаю, умирая, человек оставляет что-то. Кто-то лишь память о добрых делах. Он тихо засмеялся, качая головой, плотно охваченной маленькой шапкой. — Добрые люди. Я знаешь ли, не самый добрый человек. Торговля — у нее свои законы. Но и я хочу остаться в этой вечности, которая остается тут. Я уйду. Но пусть мое имя, мое, а не моих сыновей, что сыновья, они могут пропить славу или прокутить ее, расшвыряв то, что я копил для них… пусть мое имя останется, чтоб люди повторяли и повторяли его. Я надумал написать перипл. Пусть в нем будут острова, мели и скалы, пусть на картах точками и крестами указаны будут места, где чудовища сжирают корабли. И стрелками пусть там дуют ветры, которые гонят суда или топят их. Перипл Даориция, а? Сотня писцов сядет писать его снова и снова. Это когда я умру. А пока я сам буду пользовать свою лоцию. И продавать сведения. Они продаются лучше и дороже, чем даже золото и слоновая кость, лучше, чем драгоценные ткани и масла. А места занимают всего ничего, — он постучал себя по выпуклому лбу, — главное тут, и оно же на десяти свитках, что помещаются в сумку. Нуба кивнул, прикладывая руку к шраму, там, где торчали нитки, сильно чесалось. — Не тронь, — озаботился купец, — если зудит, то заживает, хорошие травы у местных колдунов. — Я вижу буквы и слова. Но ведь это, тут, не о море и не про ветры? — Да. Да! — купец подполз вплотную и, поглядывая на черные фигуры спящих у бортов матросов, зашептал в ухо: — Я писал и писал. И вдруг что-то еще стало водить моей рукой, парень. Вот я иду по базару и мухи садятся на раздетые туши. Там были газели с белой полосой на боках, и жирные четырехрогие быки. И еще коровы с длинными шеями и мягкими рожками. А такого нет нигде, только на черной земле. Мой голос устанет это рассказывать, а знаки на свитке не устают. Уйду, а они останутся. И люди будут читать и скажут — это Даориций рассказал нам! Слава Даорицию, который не упустил ничего! Теперь и мы видим, что черные плясуньи мажут лица цветной краской и рассекают нижнюю губу, чтоб воткнуть в нее кольцо из белого дерева с бусинами. Видим, как бьются ярмарочные силачи, и в день полулуния тяжелый Крат, который топает так, что трясется земля, победил быстрого Сакаринсу, оторвал его ухо и съел. А было это в год Змея в сезон длинных дождей. Вот, слушай, тут вот у меня… Он приблизил свиток к огню и шепотом нараспев стал читать: — На трети пути от побережья Кин находится остров змееголовых людей. Они роют норы и живут в них, а передвигаются, поедая землю и извергая ее из себя сзади. Земля та лучшая, чтоб вырастить семена катамы, а в другой они не взойдут. Я Даориций пишу это со слов матроса, который один выжил после бури и спасся, когда змееголовые хотели удушить его и наполнить ядом, чтоб повесить на ветви дерева, как делают со всяким мясом. Сам же не видел сего, но остров ищу. Он отвел свиток от лица и уставился на собеседника лихорадочно блестящими глазами. — А вот еще… тут… И рассмеялся, остановив сам себя. Свернул пергамен и аккуратно обвил его шнуром. Сунул в сумку. — И сколько теперь у тебя свитков, саха? — Я же говорил — не прост! Не про-ост… Угадал, парень. Пять полных мешков. Я попал в плен. И теперь не могу разобрать, что важно, а что нет. Потому что все вокруг — оно важно, понимаешь? Звезды, море, мой парус, и твой вырванный глаз. И то, что моя голова болит, когда приходит северный ветер, а от южного мне хочется смеяться. А у тебя так? Я теперь как верблюд. Таскаю свой горб и он только растет. И потому я всегда задаю вопросы. Понимаешь? Всякие. Где ты жил и куда ты идешь. Сколько женщин лежали под твоим телом и как именно оно веселило их. Как пахнут груди черной женщины и как — той, с востока, у которой кожа медная и глаза узкие, как две янтарных черты. Мой груз мне в радость. С ним я богач. Нуба кивнул. Он понимал. — Потому ты мне говори. Все говори, что сумеешь и чего не захочешь скрыть. Я не буду чиркать стилом, слушая тебя, все запишу потом. И хочешь, прочитаешь сам. Там, где будут слова о тебе, там будет написано — писал Даориций, а рассказал ему черный великан Нуба, победивший горного льва в честной схватке. Нуба засмеялся посулам. И снова кивнул. — Я понимаю твою страсть, саха. Все, что позволено мне судьбой, расскажу тебе, уважаемый. Можешь даже не писать там моего имени. — Хорошо. Хорошо! Мы возьмем груз и отправимся в италийское море. А потом к горловине на понт Эвксин. Это длинный путь, при хороших ветрах два месяца луны. Видишь, мы не будем скучать. Тахтэ-нард, хорошая еда, иногда немного вина. Ветер в парусах, и по вечерам — твои рассказы и мои свитки. Нам предстоит хорошее путешествие, друг мой. И он не солгал, высокий старик с узким, как наточенное лезвие, профилем. Путешествие и вправду было хорошим. Через десяток дней суденышко, носившее ласковое имя «Ноуша» (сладкая моя, говорил старик, посмеиваясь, слаще жен мне стал мой кораблик, потому имя ему женское, полное сладости), прибыло в небольшой порт на окраине черной земли. Там всего-то горстка хижин, обвешанных рыбацкими сетями. Но в одной, перед входом в которую томились, играя в кости, черные стражи, Даориция ждали тщательно упакованные мешки. Быстро мелькая полами парадного халата, он расхаживал по жаре, утирая пот над седыми корнями крашеной бороды, махал рукой, распоряжаясь. Когда полуголые носильщики под его наблюдением закончили погрузку, сказал Нубе, что помогал убирать сходни: — В больших портах люду много, того и гляди шепнут, покажут, где что, ну и ограбят, бегай потом за правдой. А тут, и заплатил всего-ничего, а товар лежал тихо, ждал меня с ярмарки. — Не побоялся, что продадут сами сторожа, уважаемый? — Эти? — Даориций рассмеялся, глядя, как носильщики, кланяясь, убегают, унося в горстях и в концах канги сверкающие безделушки, — да кто ж им еще заплатит таким товаром, как я? То, что они стерегли, оно им скучно да пыльно — пергамены, бочонки чернил, семена в кожаных узелках, масла без запаха в маленьких тыквах. А блеск да красоту я привез с собой. Теперь они — главные богачи на весь свой дикий край. Бусы я вез сдалека, специально для этих краев. — Ты умен, саха. — Я стар и жизнь положил на торговлю. Вот обратно пойдем, там уж надо по-другому. Груз будет золото, да. Настоящие украшения, какие делают только кузнецы гипербореи. Драгоценный мед и очень теплые меха. И еще есть у меня мысль, есть. Он осмотрел залитую слепящим солнцем палубу «Ноуши» и повлек Нубу к маленькому трапу. — Пока не скажу. Пойдем, парень, надо посмотреть твою рану. Болит ли? — Бывало сильнее. — Парни отправились за пивом. Может, приведут девчонку, я позволил. Утром в море, — следующая девчонка уже будет белая и далеко отсюда. Пусть угостятся, монет я выдал. Так им легче будет в пути. Приговаривая, усадил Нубу на свой коврик, сунул ему под голову низкую скамеечку. Осторожно отдирал конец повязки, смачивая ткань водой из миски. В тени у борта в маленьких клетках топтались куры, вскрикивая, негодовал петух. Даориций, орудуя маленькими шипчиками с наточенными лезвиями, аккуратно рассек концы ниток на плече и груди. Нуба полулежал, покрытый каплями пота. Нитки противно щекотали кожу изнутри. А купец, отряхнув руки, прошептал молитву и снял последний слой намокшей повязки, закрывающей половину лица. Кашлянул и отвернулся, усердно комкая грязные тряпки и суя их в кучу хлама. Нуба поднял руку. Там, где раньше был глаз, горячий ветерок трогал кожу непривычно и так же противно, как шевелились нитки внутри живой кожи. Следом за ветерком он ощупал бугристый шрам на скуле и ноющую глазницу, которая в ответ на прикосновение взорвалась вспышкой боли. — Точно зверь, — проговорил сбоку Даориций, — все зажило, как на том горном льве заживали раны, — а болит, что ж, поболит и перестанет. Нуба через боль нащупал опущенное на глазницу веко и уронил руку. Хорошо — вырванный глаз прикрыт. Хорошо… — Что кривишь рожу-то, — вдруг рассердился купец, заговорил сварливо, видимо, гоня мысль о том, что в драку со львом именно он втравил Нубу, — полез со своими хотениями, драться ему, драться… вот и подрался. Не баба, жив и ладно. Мог лишиться чего поважнее. — Я не кривлю, саха. Видно рожа теперь будет крива от шрама. Ну, пусть. Я не в обиде. — Да? — удивился купец, вставая с колен и вытирая руки, — ну… С берега послышался шум. В клубах пыли от хижин шли моряки, пошатываясь, толкались, обгоняя друг друга, хватали за одежду и плечи, громко смеясь. А впереди, гордо подняв голову, быстро шла девочка лет пятнадцати, несла в кулаке низку бус и время от времени поднимала их, крича и скалясь, показывала подругам, что семенили с краю, с мрачной завистью глядя на сокровище. Вот одна подбежала, протягивая руки, но избранница, с возмущением толкнула ее коленом, прижимая кулак к груди, и пошла быстрее, оглядываясь на пьяных моряков. Она, как и подружки, была голая, только шею и талию перепоясывали грубые бусы из кусочков дерева и семян. — Парни поели, залили еду пивом и ведут свой лукум, — сказал Даориций, — а знаешь, парень, в одном из мешков у меня зелье, от которого мужская сила прибавляется семижды раз по семь! Ну, тебе-то не нужно. А мне уже сладость в другом. Пойдешь к парням, к девке-то? — Нет, — ответил Нуба, — дай работу, саха, может, что надо сделать. — А там сядь, за мачтой, заплети канаты, а то концы обтрепались. Я к старейшинам схожу, пока тут веселье, а то голова заболит, от шума. Мелькнул над сходнями белый тюрбан. Нуба пересел за мачту, в косую тень свернутого паруса и, трепля на коленях канат, слушал, как старик, грозно накричав на своих веселых парней, отправился в поселок. А те, топоча, притащили на корму рваный ковер и занялись девушкой, возясь и подшучивая над тем, чья очередь наступила. Нуба думал о Матаре. Радовался, что она станет женой молодого Церета и еще радовался тому, что отец его, медлительный саха Акоя, по словам мем-сах, растерял свою мужскую силу, а значит, Матаре не придется отдавать ему женский долг уважения каждую десятую ночь. И думал о Мауре, так странно было вновь увидеть ее нарисованной на красивом сосуде с выпуклыми боками. Как сложилась ее судьба? Какие боги свели все же вместе, будто услышав его отчаянную надежду, — черную плясунью-сироту и белую знатную горожанку. Его Хаидэ. Думать о Хаидэ тут, под злым солнцем, что только-только сдвинулось с маковки небесной чаши, не получалось, будто мысли о ней тут же заносило пустынной мелкой, скрипучей на зубах пылью. Да он и сам гнал от себя эти мысли. По-прежнему боясь за свою потерянную любовь… — Эй! Эй, здоровяк! Иди к нам! Саха Даори сказал, чтоб м-мы, чтоб не жадничали. Хочешь девчонку, драчун? Она еще смеется. Суфа протопал по скрипящим доскам, схватил оплетенную тыкву, опрокинул над головой, пуская в раскрытый рот хлюпающую струю пива. И вытирая щеки, вернулся к ковру, поднял девушку за руку и потащил к мачте. Остальные, смеясь и подтягивая, кто размотавшуюся кангу, кто серые ветхие штаны, сгрудились вокруг, с жадным любопытством ожидая потехи. — Давай! Я поставлю на то, что ты не сумеешь даже воткнуть свою дубину, хотя мы хорошо протоптали дорожку. Уж больно ты велик, боец. — Да она примет и толще, — пьяно выкрикнул другой и затряс звякающим кошелем, — ставлю на девку, она будет еще и смеяться. — Иди, иди, — загомонили матросы, пихая девушку к мачте, — он даст тебе еще красивых штук. У него есть! Нуба положил канат на палубу. Все замолчали, сдерживая смешки, и он услышал, как босые ноги пошли к нему. — Вишь, — вполголоса сказал кто-то, — жадная, а. Еще хочет цацек, а уж еле ковыляет. Нуба встал, поворачиваясь к толпе. И все голоса мгновенно стихли, когда бронзовое солнце осветило бугристый шрам от скулы к подбородку, и веко, наползающее на пустую глазницу. Девочка стояла почти рядом, задрав голову, смотрела на великана. Она так и не выпустила из кулака свое сокровище, бусы свисали, покачивая прозрачными сверкающими хвостами. Черная кожа девочки была покрыта белыми разводами на груди, животе и плечах, где пыль смешалась с мужским потом. Нуба улыбнулся, чтоб успокоить. Протянул руки, показывая, что они пусты и ему нечего дать ей. Улыбка защекотала щеку и непривычно потянула кожу от уха до шеи. Закричав, девочка выронила свое богатство, кинулась в толпу парней, хватаясь за их руки, присела, прячась, и горько расплакалась, повторяя испуганные слова. Суфа смущенно хмыкнул. Избегая смотреть на изуродованное лицо Нубы, закричал сердито: — Что скулишь? Какой такой темный Иму? Тьфу, курица без головы. Пошла прочь. — Подарки отдайте ей, — тяжело сказал Нуба и, отворачиваясь, снова сел, наваливая на колени растрепанные пеньковые концы. Быстро заработал пальцами, нещадно дергая и путая нитки, пока за мачтой утешали всхлипывающую избранницу, совали ей в руку бусы и снова вели на рваный ковер, торопясь успеть еще по разу. Потому что саха Даори велел закончить к его возвращению, а вон он уже движется светлой черточкой на фоне красных от вечернего солнца песков… «И поэтому не думаю о княжне»… Руки мелькали, пальцы вытягивали нитки, скручивали и завязывали узлы. «Был немой раб, послушный, как смирный конь. А стал — чудовище, что приводит в ужас женщин. А она, там на вазе, летит, выгнув спину и такое лицо у нее. Такое лицо…» Когда совсем стемнело и моряки заснули, попадав, кто где, Даориций пришел к Нубе, повозился, подтыкая под бок старую подушку, и лег, глядя на яркие звезды, заполонившие небо. Позвал: — Не спишь, здоровяк? — Нет. — И хорошо. Считай у тебя вахта. Не спи, пока небесный конь не схватит зубами стебель ночного цветка, вон ту звезду, видишь, что сидит на полоске из светлого дыма. И я пока не сплю. Поговори со мной, черный. Ты обещал. — Спрашивай. Нуба тоже прилег, положил голову на руки и вытянулся. Палуба остывала после дневного зноя. Изредка налетали, пища, крупные комары, но воткнутая в ком глины лучинка, пропитанная маслом, прогоняла кусак, и они, щекоча кожу, исчезали. Пусть спрашивает, думал Нуба равнодушно-устало. Про годою и про Каруму можно и рассказать. Все, что после степи, и до острова. Ну и потом, когда они с Матарой жили в краю матайа. А старик вдруг заговорил сам, видно, соскучившись по собеседнику. — Я сразу увидел, сразу понял, эге, когда ты на вазу показал. Глаза у тебя были, и языка не надо. Все были пьяны, а я не пью много, чтоб все замечать. Как увидел — смотришь, э-э-э, думаю. Он ее знает! Ведь знаешь? Нуба молчал. О княгине он сразу решил — не скажет старику ни слова. — А теперь ты думаешь, зачем я ей? Такая красавица. А я чисто зверь, мало того, что гора, почти со слона. Так еще и лицо разворотило. Ведь думал так? — Да… — Ну и дурень. Я живу семьдесят лет и хорошо бы прожить еще, ну хоть тридцать. Да, тридцать хватит. И я тебе скажу, ты по сравнению со мной — сосунок, детеныш. Так что я? Ага, да. Женщины, Нуба, они не такие, как мы. И не в том дело, что лучше там или хуже. Они… Купец поднял руку и пошевелил пальцами, подбирая слова. — Они сильно разные, вот. Если баба решит обмануть, то обманет так, как ни один мужчина не додумается. Если же она добра, то такой доброты никто из нас и представить не может. И любят они так же. Будто сердце рвут из своей груди и нижут его на прут над костром, чтоб накормить голодного мужа. Понимаешь? Старик повернулся набок, разглядывая черной длинной горой лежащего собеседника. Продолжил с удовольствием: — А самое обидное, ведь и не поймешь, когда она любит, а когда нет. Ты думаешь, вот все сделает, ведь любит, а она берет и наоборот. Оказалось, пока ты бился или бродил по свету. Или лежал у ее ног, — разлюбила! В общем, понять не можно. Потому нам остается лишь идти к ним в руки, к любым. Пусть делают, что хотят. — Ты так и жил, саха? — Конечно! У меня две жены, парень. И младшая годится в дочери моему сыну. Когда я привел ее в дом, моя Эрине разбила об мою спину любимую вазу. Ой-е, я ж вез ей эту вазу, через пять морей! Не пожалела! Но я сказал, Эрине, ты мудра и стареешь. Я по-прежнему буду любить тебя, потому что мы шли по жизни рука об руку. Не обижай девочку, а об мою спину бей хоть все горшки в доме. А Кайла — сирота. Что ее ругать. — Теперь твой дом без горшков? — Что? Не-ет! Теперь эти бабы ругают меня вместе. И если я хоть посмотрю сурово на Кайлу, так Эрине налетает орлицей, откуда берется прыть в ее старом теле! Но знаешь, и любят меня тоже вместе. Потому что я люблю их. И потому что я верю своей Эрине. Нуба улыбнулся. Старик, который послал его на смерть, чтоб заработать побольше монет на ярмарке, а потом обманом выманил у него честно выигранную вазу, нравился ему. И ничего с этим поделать было нельзя. — Твоя Маура очень красива. Очень добра и умна. У нее хорошее тело, только его еще не разбудили, и кто знает, проснется ли оно. Но ты поверь, твои шрамы и один глаз не испугают красавицу, если она тебя любит. А узнаешь, только если доверишься ей. — Кто? — ошеломленно спросил Нуба, вырванный из раздумий названным именем, — кому? — Кому-кому… Чего растерялся? Я ж сказал — понял сразу. Вон как глазами-то ты ее ел, — в голосе купца звучало самодовольство. — И ваза тебе нужна, и ко мне прицепился, словно колючка. И теперь вот вздыхаешь, ровно речной буйвол в грязи. Доберемся когда, мой тебе совет — ищи. С побережья понта никуда она не делась, полисов там хватает, расстояния не велики. А слава о танцах прекрасной Мауры наверняка уже гремит по всем колониям. Ну, конечно, ее могли забрать в метрополию. Но и туда ходят корабли. Эта, вторая, царевна. Ее муж наипервейший купец в Триадее, посылает в Афины пшеницу, рыбу и украшения. Вот с ним я поговорю, если надо будет. Глава 15 — Думаешь, днем спит зачем? — шепот доносился из-за дощатой перегородки, и Нуба, открыв глаза, снова закрыл их, стараясь не слушать. — Колдун он. А ночью колдунам самое время… — маленький, вечно хмурый Алтансы старался говорить как можно тише, но зычный, закаленный ветрами и ревом штормов голос сипел, хрипел и шепот выходил таким, что казалось, перегородка дрогнет и развалится. Алтансы веселел и оживлялся, только рассказывая страшные небылицы, и знал их великое множество. Нуба полагал, большую часть хмурый матрос придумывает сам, от того и загораются небольшие глазки, окруженные резкими морщинами. — Ну тебя, — отозвался Суфа и замолчал выжидательно. — Клянусь морскими богами! Вчера я поднялся отлить и вышел на палубу, а луна светила и звезды тож, ни облачка. А этот стоит, задрал морду к небу и кивает кивает, как конь, руками машет. И одна нога у него — танцует! Одна, значит, быстро, мелко так, а другая ме-е-едленно, и ползет, будто черная змея. — Куда ползет-то? — А до кур. Прямо к последней клетке, где самая жирная пеструха. Помяни мое слово, как кончатся у нас куры, так он доползет до нас. И придушит! — Тьфу! — Суфа в сердцах загремел казанком, и звон мгновенно стих, видно пришлепнул ладонью, — чтоб морские собаки откусили твой поганый язык, Алта. Была б у тебя такая рваная рожа, ты б тоже хоронился от хороших людей, чего зря пугать. Пошли наверх, надо сварить похлебку да к парусу. Нуба повернулся на спину и закинув руки за голову, стал смотреть на солнечные спицы в щелях палубы. Оба были неправы. Он не ворожил, хотя умения, полученные в деревне маримму, потихоньку возвращались, успокоенные мирным долгим плаванием в пустынных и пока что тихих водах. И «рваную рожу» не прятал от привычных ко всему моряков, каждый из которых тоже был изрядно потрепан жизнью. У Суфы через лоб шел извилистый тонкий шрам, а на левой руке не хватало пальца. И у выдумщика Алты от одного уха торчал лишь пенек без мочки, потерянной в кабаке вместе с вырванной золотой серьгой. Да и спал Нуба не всегда днем, хотя и попросил Даориция оставлять ему ночные вахты почаще. Но по ночам во снах уже несколько раз приходила к нему Онторо, изгибая тонкое тело, ласкала себя черными пальцами, разрисованными кружевом хны, смеялась, оскаливая зубы, покрытые сверкающими узорами из крошечных драгоценных каменьев. Манила к себе, а когда отворачивался, не просыпаясь, и, весь в поту, бормотал отказные слова, женщина прижималась к спине, наговаривая мстительным шепотом вести о княжне. — Знаешь ли ты, как любит княгиня юного князя, что родился из семени ее сановного мужа? Если посадить орущего младенца на одну чашу весов, а на другую — всех обнаженных в томлении мужчин, которых принимало ее безотказное тело, угадай, какая чаша опустится? Всех вас она, не задумываясь, отдаст за волосок на его бессмысленной голове. Нуба знал, так есть, и это правильно. Она теперь мать. Но знал и то, что негоже вступать в спор с тенью, затемняющей сны. Она ждет разговора. И если он станет возражать, она войдет в его голову, вцепится в мозг. И останется. Потому он молчал, сжимая челюсти, отгонял от себя ее шепот. — А хочешь узнать, на кого глядит твоя милая, отдав долг клятвы своему мужу? Думаешь, вспоминает тебя, жеребец? Тот, что рядом, он ей милее и слаще. Он горячит ее кровь и заставляет покрываться потом ее груди. При одном только взгляде. Хочешь увидеть его? Скажи да, и я покажу тебе, каков он, как стройна его спина и широки плечи, как туго захлестнут на талии кожаный пояс. Скажи мне да… Как же хотелось ему увидеть соперника! Чтоб с первого взгляда узнать, когда «Ноуша» пересечет два моря и окажется в знакомом небольшом порту. И может быть, сразу — убить. Но он молчал. И Онторо, пылая прижатым к его спине животом, продолжала мучительное перечисление: — Покажу тебе его смуглое, такое чистое лицо, с красивым носом и губами для поцелуев. С высокими скулами, покрытыми гладкой кожей, ни разу не тронутой ни мечом, ни ножом, ни когтем. Такой красавец достоин любви высокой княгини. Он, а не бывший ее раб, здоровенный, как гора, с лицом, превращенным в звериную морду! Да, когда ты лежал, слабый и без памяти, я входила в твой ум, Нуба, забирала твою память и видела, как ты бился. Видела твою боль и знаю твое новое лицо. Кому ты нужен? Только мне. Я знаю, какой ты настоящий и я уже люблю твои шрамы, они делают тебя похожим на мужа темной Кварати, что выходит на черный песок безлунными ночами. То, что пугает другую, мне — наслаждение. Хочешь быть моим наслаждением, черный могучий зверь? Тогда Нуба просыпался и медленно, все еще с болью, что дергала порванное бедро, грудь и шрам на скуле, вставал и выбирался наружу, где на корме стоял рулевой, а под парусом коротал время бессонницы Даориций. А если спать днем, под крики матросов и солнечный свет, протыкающий доски, — Онторо не приходила. Пока не приходила. Потому Нуба стоял ночные вахты, переминаясь с ноги на ногу, ворочал тяжелое весло на корме. Или нагибаясь над доской, еле освещенной крошечным огоньком масляного светильника, бросал зары небесных судеб, раз за разом проигрывая довольному Даорицию, а потом укладывался рядом на жесткой палубе, смотря на звезды и слушая рассказы купца о морях и побережьях. Он чувствовал, по змеиной радости в шепоте черной колдуньи, что та не лжет о любви княгини, нет нужды лгать. И принимал свершившееся. Ведь он ушел давно, а женское время так быстротечно. Если бы не свирепое повеление мем-сах Каасы, не решился бы пуститься в путь — зачем беспокоить Хаидэ памятью о прошлом, которое, оказывается, было наполнено счастьем. Но мем-сах права, ей могла понадобиться помощь и защита. Этот холеный красавчик, которого с таким удовольствием расписывала Онторо, сумеет ли он защитить княгиню, если случится что-то очень плохое? А сердце, поднывая и иногда стукая невпопад, подсказывало — грядут страшные события. Отстояв ночную вахту, он поел, черпая вареные бобы пальцами из деревянной миски, запил кислым вином, разведенным водой и снова спустился в трюм, в свою нору, заваленную остро пахнущими сухой травой мешками. С палубы доносился крик петуха и кудахтание пестрой курицы — с тех пор, как Нуба взял ее толстое тельце в ладони и, покачав, ошептал, вздувая перо, курица стала без перерыва нестись, к радости и удивлению матросов. Поворочавшись, устроил удобнее раненую ногу и, смежив глаз, стал смотреть на радужные лучики, севшие на ресницы. Ему нравилось, засыпая, вспоминать мелкие лагуны морской реки, где когда-то он вышел из тростника и встал рядом с загорелой голоногой девочкой, которая внимательно разглядывала свое отражение. А потом увидела рядом — его. И после, спасая от стрел и мечей, кинулась через убитых, крича, что он — ее Нуба, только ее… Перебирая прошлое, он не боялся, что потревожит нынешнюю Хаидэ, и почему-то сейчас, на третьем десятке морских дней и ночей, именно жизнь на Морской реке вспоминалась ему. И будто в его воспоминаниях, пока маленький пузатый кораблик быстро бежал, шлепая носом о встречные волны, через яркую синеву дневного моря, в это же самое время по мелким лагунам морской реки бродила молодая женщина, одна, в легкой тунике, с краем, подоткнутым под витой кожаный поясок. Летний лагерь княгини расположился в просторной плоской низине, окруженной невысокими холмами. Два десятка палаток, повозки рядом с каждой, большое кострище в центре утоптанного круга. Дальше в верховьях Морской реки встали два рыбачьих лагеря, там трудились, перегораживая ленивое течение, наемные рыбаки-скифы, их женщины, споро разделывая рыбу, цепляли на вешала сотни серебристых тушек, натертых солью. А по всей степи, по эту сторону Морской реки, раскиданы были семейные стойбища, и дальше — военные лагеря для взрослых воинов и для мальчиков — отдельно старших, юношей и отдельно для малышей, что первое лето проводили не в семейном стойбище, а по-мужски. Так было и раньше, думала Хаидэ, бродя по колено в теплой прозрачной воде, шевеля босой ногой купы мягких трав над круглыми камнями. Но раньше, в тот год, когда она встретила Нубу, ей — девочке были нужны и понятны немногие вещи. Вот она, вот ее учитель и стража, что торчит за каждым пригорком. А в стойбище палатки ее отца и советников, их жен и рабынь. Она могла проводить на лагунах почти все свое время, даже уроки они с Флавием повторяли тут, на песке. И после, когда явился Нуба и стал ее черным, время текло безмятежно и жарко, переливалось прозрачными мелкими волнам, трогало кожу ветерком, шепталось высокими тростниками. Сейчас ей нужно было решить, где встанут лагеря, сколько воинов уйдет, а сколько останется, кого отправить гонцами в ближайшие селения для торговли, а кого послать в детские лагеря учителями… Но все же время от времени она брала семерку воинов, приказывая им не попадаться на глаза и быть на расстоянии крика, не ближе. Уходила сюда, к цепочке мелких лагун, что, казалось, были созданы богами из одного куска счастья. Ожерелье живых драгоценных озер на шее древней и молодой степи. Она повыше подобрала светлый подол и посмотрела на тростниковую рощицу, выбежавшую на песок почти к самой воде. Подумала, вдруг там — Нуба. И усмехнулась детским мыслям. Десять лет. Целая жизнь. Если уйдя, он встретил женщину, пусть даже не сразу, но все равно, она могла родить ему не одного ребенка, а уже пятерых сыновей. Все осталось в прошлом. И смотрит оттуда, как из глубины вод. Ветер, упав на живые метелки, закачал их, перебирая нежную бахрому. Цвикнула птица и за спиной тревожно закрякала утка, захлопала крыльями, взлетая. Хаидэ выпрямилась, цепко оглядывая шелестящие заросли. Сердце сорвалось, застучало быстро и глухо, больно ударяя в ребра. Низкие макушки холмов были пусты, воины, что расположились за ними, не насторожились. А в тростниках мелькнуло светлое пятно. Верхушки качались, раздавая в стороны длинные зеленые стебли. И все ближе пятно человеческой фигуры, зачеркнутое прямо и наискось. — Княгиня… Не зная, чего больше в сердце — радости или грустного разочарования, она смотрела на Техути, что склонил голову, прижимая руку к груди. И край ее туники, упавший в воду, медленно намокал, темнея. Вздохнув, Хаидэ пошла из воды ему навстречу. — Что там стража? — Они знают, что я пришел, и будут охранять тебя по-прежнему. Но они не будут смотреть сюда и показываться из-за холмов. — Ты так уверен? Ты что, приказал воинам? — она хотела усмехнуться, но побоялась, что улыбка выйдет ненастоящей. — Я попросил и принес подарки, — просто ответил Техути, — я ведь не враг, я твой советник. Она отвернулась, глядя вдоль пляжика и кусая губу. Над макушкой холма показалась голова в походной шапке. Десятник Казым искал ее взгляд и, поймав, быстрыми жестами левой руки на фоне неба пересказал — он пришел, одарил, мы пропустили, приказывай, княгиня! — О! — удивленно сказала Хаидэ, указывая египтянину на воду в противоположном направлении. — Что там? — Техути вытянул шею, всматриваясь, и, на всякий случай, заступая княгиню. — Змея! Удрала… — рукой она быстро показала Казыму «все хорошо, оставайтесь на месте». Рассмеялась, когда Техути снова повернулся к ней, не заметив безмолвного диалога. — Тебе не стоит так долго ходить по воде! — помедлив, он взял ее руку, увлекая от кромки легкой пены к зарослям тростника, что бросали на песок решетчатые тени, — и змеи… Рука была легкой, держала пальцы так, будто при малейшем ее движении он готов был отпустить и отвернуться, делая вид, что просто идут рядом. Горячий песок подавался под босыми ногами, еле слышно поскрипывая. Три шага в легкую тень, под высокие стебли, закрывающие их от глаз стражников. Пять шагов… Кровь застучав, потекла вверх, как вода в приливе, достигла горла и кинулась в голову Хаидэ. Не отпуская ее пальцев, он кинул на песок куртку и сел, легонько тяня ее за собой. Глядя на сверкающую воду, женщина села рядом. Сидели, ладонь в ладони, смотря, как крошечные волны поднимают гладкие загривки, круглят их, рассматривая собственные прозрачные животики, и завернувшись, спотыкаются, выплескивая себя на мокрый песок, чтоб тут же забрать воду обратно, оставляя на блестящем белое кружево пенок. — И ты еще не совсем здорова… — мужской голос слегка охрип и княгиня перевела дыхание. Может быть, не только у нее плывут перед глазами круги? — Я… со мной все хорошо. Уже хорошо. — Это хорошо. Я рад. Он еще не знает, поняла она. Он не знает, что сейчас будет и думает, что впереди маленькая неизвестность. Вдруг потянется к ней, а она вскочит, закричит. Уйдет, отвернувшись. Но ничего уже не изменить. И она это знает. Пока вместе только их руки и плечи еле касаются друг друга, но она уже лежит под ним. Все уже происходит. Потому и сидит она неподвижно, застыв и глядя на воду и выпрыгивающих из синего блеска мальков. И если он будет медлить, она сама повернется и ляжет, путая волосы с торчащими из песка корнями травы. — Я… — он не стал медлить, поворачивая ее к себе за плечо и мягко, но крепко обняв, прервал свои слова, целуя ее раскрытые губы. Мир притих и раздался, отходя в стороны, чтобы, глядя на двоих, не помешать. Плавно отлетело вверх небо, разбрелись высокие стебли уползая от глаз, продлился в стороны песок. А в ногах, уже не видная ей — лежащей, шептала морская вода. О том, что все наконец, правильно. Все, как надо, вот женщина, а над ней — мужчина. Вот его губы и ей виден краешек уха, просвеченный солнцем. И, пока глаза смотрят на блик, очертивший ушную раковину, там внизу, происходит главное, невидимое, но заполняющее ее целиком. Глаза Техути, меняя форму, из-за того что были совсем близко, стали вытянутыми, внимательными, и она не закрывала глаз, чтоб не пропустить ничего. Слушала свои губы, слушала свой живот, не отпуская взглядом его глаза. И когда, выгнувшись навстречу, замерла, оторвалась от его губ, сказала коротко: — А! — то глаза все так же смотрели в его, видя, как со дна зрачков поднимается пелена. Отодвигаясь, отрывая свои губы, он ощерился, силясь сдержаться. Но следя за ним, одновременно находясь в беспрерывном змеином движении, женщина кивнула коротко, позволяя. Он принял кивок, кивнув в ответ, запрокинул над ней лицо, расчерченное угловатыми тенями. Жестко биясь в ее разъятые ноги, схватил за щиколотки, отпуская себя целиком, полностью, смялся лицом, выкатывая глаза и разевая рот, простонал коротко и, крикнув, продолжил, уже смеясь. Так же, как смеялась под ним княгиня. Водя глазами по сторонам, ерзая спиной по задранному подолу туники и смятой куртке, ловила взглядом куски мира, мелькавшие обок и сверху: синеву, желтое, угловатую зелень, птичье крыло, мягкость метелок, острия солнечных бликов… … Летела на маленькой колеснице, держа кожаные поводья, соединяясь через них с мощью бегущих коней. Упиралась ступнями в дрожащее дерево, соединяясь через него с быстротой мчащейся назад травы. Раскрывала рот, ловя ветер, вгрызаясь в его тугое тело. Соединяясь с небом, кинутым поверх древней степи. И поднимала лицо к солнцу, что одно держалось над ней, не исчезая за спиной стремительного бега. Смотрело на женщину, что смотрела на него, а еще на краешек мужского уха, на свою выгнутую босую ступню под метелками высоких трав, на спутанные волосы и раскрытый рот. — Так, — сказала вселенная, ставя новую точку. И, вторя, двое вскрикнули одновременно, схлестывая тела, обрушиваясь на песок, будто они две огромных горы, веселых и тяжких. «Донн-нн» проговорило женское тело, растекаясь, пластаясь под потяжелевшим мужским, истекающим быстрым, сразу высыхающим потом, «дон-н-н» — пело, а княгиня, слушая, прижимала мужчину к себе, крепко обхватив руками. Втискивала, будто в масло, теряя формы и очертания, забирая в мягкое, что кругом, везде, кроме рук, не желающих отпускать. «Аххх-ха» говорило тело мужское, наваливаясь и обмякая, наползая на женщину, раскидывая поверх ноги и руки. И все стихло. Только мерно шуршали метелки высокой травы, разглядывая лежащих, и что-то шепотом рассказывая о них друг другу. Тишина тонко звенела, подталкивая бегущую кровь, гладила жилки ласковой лапкой, утишая биение, усмиряла удары сердец. И когда кровь, по-прежнему звеня, потекла ровно, успокаиваясь, Техути оторвал лицо от женской щеки и, жадно разглядывая короткий нос и капельки пота на верхней губе, прошептал: — Ты… Хаи, ты… — Да. — Думаешь, они слышали нас? — Они мои воины, Тех. Слышали, да. Он зашевелился, бережно освобождая женщину из-под тяжелого тела, сполз и, вздохнув, повалился на спину, тут же нашарив и сжав ее руку. — Как? Как ты делаешь это? Ты… — Речи мужчины, — улыбнулась, прижимая босую ногу к его щиколотке. — Не-е-ет, — он затряс головой, сморщился, досадуя на то, что и правда, говорит и скажет слова, которые говорил десятки раз до этого каждой женщине, что лежала под ним. А оказалось, они значат совсем другое. И не продолжая, признался: — Не могу сказать. Ты поверь мне. Слушая свое тело, которое все еще продолжало звучать, Хаидэ думала о том, что ведь она чувствует так. И было такое… Такое! Наверное, нет, — конечно, он почувствовал то же самое! Да. — Да. Я верю. Потому что никто никогда — так. Высоко через синеву летели лебеди, вытянув шеи и кликая при каждом взмахе крыльев. Какая тяжелая работа — лететь, подумала она, двигаясь вместе с ними и тоже взмахивая крыльями, с усилием, вырывавшем из глотки крик. Садясь, опустила подол туники на бедра, разгладила влажную ткань. Глядя на лицо Техути, такое красивое, с легкой тенью, пересекавшей смуглую скулу, сказала: — У меня было много мужчин. Ты знаешь. Ни один из них не заставлял мое тело петь. Лишь ты. Он смотрел. Она трогала пальцем скулу, мочку уха, ямку на шее. — Поверь и ты мне. И добавила негромко: — Любимый. Глава 16 Память ее была похожа на солнечный камень, куски которого вырывались из сухой глины и сверкали углами, подставленными свету. Возьмешь его — тяжелый, с гладкими боками, подденешь слоистый краешек, и он отойдет тончайшей пластинкой — прозрачной, как воздух, но с радужными переливами на поверхности. Все случившееся никуда не уходило, покрывалось сверху еще одни тонким слоем, превращаясь из невесомых пластинок в тяжелый кусок с переливчатым блеском. «Этот камень — моя жизнь» — княгиня, подержав в руке тяжелый обломок, положила его рядом с босой ногой и взяла другой, поменьше, с острыми гранями. Усмехнулась задумчиво, отколупывая тонкую пластинку. Поднесла к лицу и посмотрела, как кривится солнце, расползаясь по волнистой прозрачности. «А этот — мужчины, что были во мне»… Нуба, которого она заставила, в детской и злой самоуверенности только что созревшего тела. Будто для них обоих это были лишь тела, которым велено слиться. Для нее — да. А для него? Ей казалось тогда, если любит, то и должен обрадоваться подарку. Сейчас понимала — любовь хочет большего. Ей мало отданного по расчету тела. Обидела. Заставила мучиться. «Это если любил. Как женщину. Но мог ведь просто — как отданного под защиту ребенка. Девочку, что выросла на глазах». Вторая пластинка отвалилась, будто сама и, треснув, рассыпалась в пальцах, пачкая их белой пыльцой. «Теренций. Тогда, когда приехал и смотрел на меня холодными глазами из-под тяжелых век. Глупая девчонка, думала тогда — хочет обидеть. А это смотрело его равнодушие». Равнодушие мужчины, оценивающего женские стати. А их у нее было поменьше, чем у рабынь, которых выбирал и покупал специально для любовных утех — своих и для гостей. Он поил ее любовными зельями, заставляя тело находиться в беспрерывном томлении, отбирающем силы и разум. И приводил ей любовников. Иногда мужчины сменялись так часто, что она не запоминала лиц. Да и не хотела помнить. Пока голод ее тела утоляли их тела. Хаидэ положила обломок на колени и двумя руками разломила крошащийся камень. Отрывая, бросала на песок пластинки, давила их пяткой. Солнце суетилось, прыгало с одного осколка на другой и рассыпалось слюдяной крошкой. И снова Нуба… Закутанный в старый плащ, серьезный, крадется к задней калитке, а она ступает позади, натыкаясь на его спину. И потом, пробежав ночными улочками, скользнув обок дощатых пристаней и, продравшись через черные заросли олив, они прыгают на песок маленького пляжика. Чтоб, сбросив одежды, сходу кинуться в теплую неподвижную воду. Можно ли это считать частью ее мужского обломка? Ведь не было ничего, плавали, а потом она сидела у него на коленях, ничего не видя вокруг из-за широких плеч и большой головы, прижималась к груди, где мерно стукало сердце. И это было, будто она дома. Княгиня положила тонкую гладкую пластину на согнутое колено, качнула пальцем, следя за светлыми бликами. Жаль, вылазки становились все реже. И пришло время, когда ей стало невыносимо смотреть в глаза немому рабу, который не говорил, верно ли она читает в них — укоризну, презрение, жалость…. Время шло, ложась прозрачными слоями. Невесомыми. Тонкими. «Вот Техути. Не этот. А тот, прежний, о котором знала лишь — кровь бьется в сердце от одного его взгляда». Пластинка Нубы, качнувшись, упала с колена, покрытого красноватым свежим загаром. Как удивительно узнавать человека! Нубу она знала еще до встречи. И когда увидела, то все сделала, как надо, потому что была уверена. Ведь он был ее Нубой. А с Техути совсем по-другому. Вот она видит его впервые — невысок, тонок, с чистым и ничем не примечательным лицом. Серые глаза, без глубины, и показалось ей, будто прослоены чем-то непонятным. Именно — непонятно, что там. И хорошо ли оно. Что-то… холодное… Но вот заговорил, и все встало на места. Он стал собой. Далеким, еще незнакомым, но нити между ними уже связались и стали крепнуть день ото дня. А пока это происходило, было и другое… Она отломила сразу несколько пластинок, поцарапав край ладони. «Вот новый Теренций». Ее муж, ненавидимый ею, но именно он получил новую Хаидэ, тело которой проснулось. Верно, так правильно, ведь он — муж. Когда-то он принудил ее испытывать ненасытную жажду и, смеясь, каждую ночь давал утоление. И она отомстила. Заставила полюбить себя, полюбить свое новое тело, когда оно проснулось само, без всяких любовных зелий. Повелевала, упиваясь властью женского над мужским. И это хорошо получалось у той, что не любит сама. А вот — и так хочется, чтоб это навсегда — ее Техути. Не такой, каким был вначале. Нет, она по-прежнему видит его глазами рассудка, он не стал небесным красавцем, но разве это главное в любви? Главное, что все нежно и дорого в нем. Упрямый взгляд и жесткие руки, лицо, в любви искаженное до полной и торжествующей некрасивости, темные волосы, спутанные на висках и шее. И разглядывая его, как летящая птица смотрит вниз, на холмы, равнины и перелески, прорезанные речушками, Хаидэ с замиранием сердца находила и принимала все новые и новые подробности, чтобы полюбить их. Форма губ, уголки глаз, морщинки на переносице, тонкий шрамик на подбородке, маленькие мочки ушей, родинка на шее, кривой ноготь на указательном пальце и редкая щетина на невыскобленном подбородке. Все, красивое и не очень — все важно и все для нее. Она повертела в руках остатки обломка, разглядывая радужные переливы. Наверное, хорошо, что Нубы тут нет. Больше нет. Ведь невозможно любить Техути, когда рядом молчаливый преданный Нуба. Который любил ее. Обхватывая колени, уткнула в них подбородок, сплела пальцы, выпачканные в блестящем порошке. «Если ты любишь, почему имя раба, что остался далеко в прошлом, не идет у тебя из головы?» Был бы он рядом, все имело бы объяснение…Они любились на песке, когда она приказала ему. Пусть это было давно, но ее тело не лохань, в которую можно налить воды горячей или прохладной, набросать лепестков или вымыть в нем грязную посуду. Ее тело принадлежит ее разуму, оно не существует отдельно. Именно потому все воспоминания с ней. Не растворяются, не исчезают. А наслаиваясь, создают нечто больше, чем веер тонких и хрупких пластин. Нечто, уже имеющее форму и тяжесть. Цвет и очертания. Ценность. Может быть когда-нибудь вместо неровного куска сверкания она станет камнем, что режет металлы. И в этом будет заслуга памяти, ничего не отпускающей в бездну. Даже если воспоминания горьки или стыдны. Она беспокойно оглянулась, будто ожидая, что мир отзовется на ее мысли и кивнет, если они верны. Или покачает головой, если она ошибается. «Значит, годы, что идут ко мне, проходят через меня и остаются позади, они не потеряны, как того страшатся женщины? Годы уносят свежесть лица и стройность тела. Но то, что дают взамен — оно неизмеримо ценнее, чем женская плата?» — Мератос, — прошептала княгиня, глядя перед собой на золотые сетки воды. Девочка, почти дочь по возрасту. Согласна ли Хаидэ отдать дары прожитых лет и стать ею? Или даже собой, той девочкой, что привела на песок верного Нубу, не собираясь отказываться от замужества в полисе. Мир сузился, темнея, превратился в душное растрепанное гнездо, что стало вращаться вокруг ее головы, стягиваясь. Вдруг она — девочка-невеста, снова девочка, и снова все впереди, чтобы пережив — опять стать девчонкой, быть отброшенной в то же прошлое, в глупую самоуверенность, в неуют близкого будущего и неясные страхи… Значит, нужно отбросить и это будущее, что стало для нее прошлым. Приблизить его к себе, чтоб ничего не становилось. Чтоб не кончался тот вечер, где на песке она и Нуба. Никогда. Никогда? Душная пакля легла вплотную к лицу, зажимая рот и нос. Нет мира, ничего нет, кроме песка, глаз Нубы и его большого тела. И горстки воспоминаний о том, что было до этого мига взросления. — Нет! — она разогнула ноги, взрывая песок и мелкие прозрачные обломки босыми пятками. Вскочила, оглядываясь. И крикнула миру, упрямо сужая глаза и нахмурив брови: — Нет. Никогда! Она будет жить. Ту жизнь, какая дана ей. Будет идти вперед, ошибаясь, получая раны, залечивая их и вынося уроки. Чтоб идти дальше. Из женщины пришла пора становиться человеком. И если на этом пути ей суждено счастье, что ж, она не боится и примет его, зная, что за огромное счастье боги берут такую же плату. Минуя рощицу тростника, махнула рукой, и на песок, топоча, выскочил Казым, подбежал, держа на мече руку. — Передай Нару, сегодня я еду в лагерь мальчиков. Со мной Техути. А утром за нами пусть двинутся Ахатта с Убогом и Силин. С ними мы объедем семейные стойбища. Осам пора ставить собственные палатки. — Да, Хаидэ, дочь Торзы непобедимого. На невысоком пригорке Хаидэ села на Цаплю и двинулась вслед за скачущим Казымом к дымкам над кольцом холмов. Покачиваясь в седле, улыбалась, думая о ночи в степи. Посреди ярких трав, там, где они отступали, давая место жестким проплешинам старых камней, что открывали солнцу белые, изъеденные ветром плоские спины, росли кусты ожины, ползли колючими плетями, сворачивая их в кольца и выхлестывая тонкие, нежные на концах побеги. Парни и девушки ждали. Когда зацветет ожина, раскрывая среди зубчатых листьев белые звездочки с запахом меда — это значит, земля ласкова к детям и можно не бояться подземных хворей. Уходить в степь, падать в траву и, любясь, засыпать, чтоб проснуться утром от росы, ложащейся на счастливые лица. Когда на переходе копыта коней звонко простукивают каменные прогалины, женщины в повозках ищут глазами клубки зубчатых листьев, и, найдя, вздыхают, вспоминая с улыбкой — вот так лежали мы с ним… И, бережнее взяв ребенка, едут дальше, думая под скрип колес о том, что приготовить и как починить одежду. Хаидэ скакала рядом с Техути и дважды отрицательно качала головой, смеясь, когда он пытался схватить ее руку, чтоб остановилась и спешилась. Она искала белые звонкие простыни камня, окруженные мохнатыми колючими плетями. И увидев, вскрикнула, показывая рукой. Доскакав, спрыгнула с Цапли, пустила ту, закинув поводья на спину к седлу. И села, маня спутника, чей силуэт чернел на фоне заходящего солнца. — Наконец-то! — он тоже спрыгнул, торопясь, шлепнул Крылатку по заду. Уже лежа под его нетерпеливым телом, помогая мужским пальцам раздернуть шнуровку на своей рубашке, она сказала ему: — Вся степь. Нам вся степь, любимый. Счастливо рассмеялась, когда он замер, и кивнул ей, поняв. Степь лежала вокруг, бесконечно, мягко поднимая края к вечернему небу, хранила два тела в сомкнутых ладонях трав, рассматривала огненным глазом солнца, смаргивая позолоченными ресницами тонких облаков. Поила их птичьими криками, пока шевелились, то быстро, то медленно, кормила запахом меда, текущим от белых цветков ожины, качала чуть слышным вечерним ветром. И распахиваясь, чтобы так улететь, стать жаворонком и наполниться безмерным удивлением перед тем, что каждый раз с Техути она становится равной бескрайнему миру, Хаидэ снова спросила себя — а он, чувствует ли он — то же самое? С такой же силой? И не дожидаясь ответа, просто взяла его с собой, принимая так глубоко, будто не было ей краев и очертаний. Потом лежали рядом, уставшие и счастливые, смотрели, как теплятся ранние звезды на мягкой размытой зелени неба. Разговаривали тихо. И счастья от разговоров прибавлялось, как было то со всеми или с многими до них, лежащих так же. Любились опять. В темнеющих сумерках жадно разглядывали еле видные тела, касались рук и плеч, трогали кожу. По очереди уходили в темноту, нащупывая босой ногой теплый камень. И Хаидэ снова смеялась от счастья, слушая, как Техути шепотом ругается, прыгая на одной ноге и распутывая с щиколотки колючие плети ожины. — Тебе надо поспать, — сказал он, глядя на закрывающиеся глаза и легкие тени от бледного лунного света на ее скулах и шее, — засни, а то я снова начну побеждать тебя, и утром Цапля сбросит великую властительницу Хаидэ, зевающую во весь рот. — Я не сплю, — заспорила она, и тут же зевнула, не договорив, — я не… Отворачиваясь, вжалась в его живот спиной и ягодицами, притянула к себе его руку, обнимая ею себя. Пробормотала: — Ты смотри, ты не… исчезни… — Куда же я от тебя. Ты любовь. Ты мне жизнь. Он шептал, еле касаясь губами прядей над теплым ухом. Ощущал ее всю — обнаженную, сильную и доверчиво мягкую, от маленьких ступней до тонкой, как у девочки, шеи. И любил, как никогда до этого, полный восхищения женщиной, только что отдававшейся ему с такой страстью и самозабвением. Будто вместо нее он овладел целым миром. Услышав, как изменилось дыхание, осторожно высвободил затекшую руку и лег на спину, глядя на крупные ночные звезды. Как все огромно! Как восхитительно и прекрасно! Мог ли он ждать, что к ее красоте, быстрому уму, силе и той власти, с которой она справлялась стремительно и верно, потому что она дочь вождя и воительницы, она еще и страстная, умелая и беззаветная любовница! Это не просто везение. Это поистине счастье. «И я радуюсь твоей радости, любящий друг». Шепот вполз в уши, как легкий тонкий сквозняк. Техути широко раскрыл глаза, стряхивая сон. — Ты? Зачем ты тут? Сейчас? «Тссс… Ты можешь говорить молча. Я услышу». Но он не мог. Мысленно беседовать с той, что совсем недавно лежала под ним, извиваясь черным телом и билась в него так, будто хотела сожрать, а он стонал, наслаждаясь опасностью быть сожранным, зная, если это случится, он сам сожрет ее изнутри, выплевывая ошметки… Нет. Не здесь, где у его груди тихо дышит княгиня, усталая от совсем другой любви. — Подожди. Медленно отодвинулся, встал, накидывая на спящую плащ. Прислушался, не проснется ли. Но Хаидэ, завернувшись, поджала ноги, и уткнула голову в локоть, не просыпаясь. Техути двинулся по теплому, смутно белеющему камню, плоско лежащему под ногами. Шел, краем глаза замечая шевеление черной тени. И дойдя до обломка скалы на краю каменного поля, обошел его, прислонился к шершавому камню голой спиной. Мелькнув одеждами, похожими на прозрачное ночное облако, Онторо встала перед ним. — Я не соврала Нубе, когда рассказывала о вас, весенние птицы. Ты неутомим, она нежна и быстра. На вашу любовь приятно смотреть. В тихом голосе звучало преувеличенное восхищение. Не обращая внимания на насмешку, Техути прижал руку к груди. — Благодарю тебя, любящая подруга, за помощь и поддержку. И прощаюсь с тобой. Я счастлив и желаю счастья тебе. Прощай. Подбоченившись, женщина подошла вплотную, почти прижалась к его груди, шевельнула бедрами, подавая их к его животу. — Ты меня гонишь? Меня? Которую брал на таких же камнях, под таким же небом. Рычал и стонал от страсти! Я помню, ты говорил — еще, Онторо, еще! — Я не гоню! Но ты. Ты говорила, что помогаешь мне. И вот я достиг цели, спасибо тебе. И я кланяюсь и говорю, что помощь уже не нужна. — Так она лучше? Скажи! Многие мужчины любят рассказывать о своих женщинах, это сладко. А ты? Сладко ли тебе перечислять ее тайные достоинства, мне — такой же, как она, женщине? — Ты не такая, — сдержанно ответил Техути. Прислушался, стараясь, чтоб Онторо не заметила этого. Вдруг их тихий разговор разбудит княгиню? Распахивая покрывало, она прижалась к нему. Блеснули в луне черные гладкие груди. Прошипела: — Зато ты такой. Только сам еще толком не понял. Ты вообще тугодум, хоть и жеребец отменный. — Что ты хочешь? Тебе нужна моя помощь? Скажи, я… я постараюсь помочь. Я думал, что теперь, когда княгиня забыла Нубу, он твой и мы в расчете. Не слушая, она опустила вниз руку с тихим смешком. — Ты снова готов, жеребец. И теперь твой жезл указывает на мой живот. Стоишь тут и хочешь меня. — Нет! — Тогда почему ты даже не набросил плащ? Решил покрасоваться? Ты победил, я восхищена и снова хочу тебя, жрец без бога. Техути оттолкнул женщину и она опустилась на белый камень, раскидывая ноги. Зашептала: — Она не проснется. Будет спать, пока я не скажу секретного слова. Не узнает. А я не могу, как плохо, плохо бедной Онторо, пока вы одариваете друг друга ласками. Подари мне хоть малую часть. Стань выше и чище, просто обними меня на прощание, оставь память. И я никогда больше не приду без зова. Сворачивась, села, похожая на черную улитку, бережно провела пальцами по его щиколотке и, сгибаясь, поцеловала. — Я, гордая и сильная, умоляю тебя. Униженно прошу о милости… Техути отодвинул ногу, вздрагивая от подступившей к бедрам горячей крови. Валяющаяся в ногах Онторо перевернула все внутри. Свирепое наслаждение от унижения злобной и хитрой твари кинулось в голову, кружа ее. Вот она. Та, что повелевает тьмой, и она тоже у его ног, молит о кусочке женского счастья. Обе! И свет и темнота, обе они его! — Мне жаль тебя, встань, — протягивая руку, он был готов к тому, что случится и когда, вцепившись, женщина рванула его к себе, упал сверху, хватая ее за плечи, толкая коленом в раздвинутые ноги. И через несколько мгновений, зарычав от сладкого спазма, ударился в нее напряженным содрогающимся телом. Обмяк, тупо водя глазами и слушая непрерывный звон в пустой голове. — О как сладко, как сильно ты одарил меня, добрый Техути. Ты поступил высоко, так высоко, как не могут поступать низкие, не знающие благородства. Мое сердце поет. Ласкаясь, женщина склонилась над лежащим без сил мужчиной, шепча ему слова благодарности, и тонкие косы ползали по его животу и груди. — Я буду помогать тебе всегда. Потому что ты помог мне. У нас есть время, пока не засветит утренняя звезда. Выслушай то, о чем ты в ослеплении страстью еще не подумал. Ты говоришь, все хорошо? Но у твоей любимой есть муж. И есть сын. На каком месте находишься ты, советник княгини? Утолитель страсти и помощник в племени? Но ты раб ее мужа. Не стоит забывать. — Я знаю это. Но что же мне делать? — Мы вместе подумаем, как быть. А еще… Если что-то случится вскоре, не отворачивайся от моих советов. Мы не можем знать будущее, но мы можем обращать его себе на пользу. Каждое событие, что еще не произошло, можно вплести в правильную паутину и выткать верный узор. Поверь, я подскажу самое верное. А ты сам решишь, как поступать. Обещай мне. — Я обещаю. Если это не повредит княгине. Я люблю ее. — Слова-слова. Ты снова говоришь их и снова лежишь рядом со мной, обнаженный и полный страсти. Она тихо засмеялась и накрыла рукой его рот. — И снова хочешь сказать — сама попросила. А я отвечу опять — не лги сам себе. Помни, ее муж — помеха твоему счастью. — Что же? Что же мне делать? — он следил, как черная тень застит звезды и снова открывает их, а по голому животу пробегал чуть слышный ветерок, когда она поднялась, запахивая прозрачные покрывала. В кустах ожины журчали сверчки, держа в тонких лапках новорожденное лето. — Пока ничего. Люби свою звезду. Так сильно, как сумеешь. И хватай каждый миг удовольствий, не упускай. Этим ты славишь добрую мать тьму, ей нравятся счастливые дети. Она приложила руки ко рту. Луна нарисовала вдоль плеч и острых локтей бледные полосы. Ухнув по-совиному, Онторо прошипела несколько слов на неизвестном жрецу языке. И когда он резко вскочил, тронула его за горячее плечо, успокаивая: — Она еще спит. Но уже обычным земным сном. Теперь сможешь разбудить ее. Если захочешь. Шагнула в сторону и исчезла. Оглядываясь на темные клубки ожиновых кустов, Техути двинулся обратно, тихо ступая по плоским каменным плешам, в щелях которых росла щекотная трава. Опустился на колени рядом с лежащей на боку Хаидэ, прислушался и лег, осторожно натягивая на себя край плаща. Сонно ворочаясь, женщина нашла его волосы, погладила, скользнула рукой по спине, прижимаясь к животу и груди. И не просыпаясь до конца, засмеялась. — Ты — царь моего тела. Хочешь еще? Техути молчал. Но она вжималась в него, мягчая и просыпаясь от собственного желания. Мучаясь стыдом, он обнял гибкую под руками спину, отзывающуюся на каждое касание. «Не упускай удовольствий» шепнул ветерок, шевеля кончики травы. И мужчина, бравший одну женщину, чтоб через короткое время, почти рядом со спящей, взять другую, — снова ощутил всплеск наслаждения, когда мир, качнувшись, перевернулся и застыл, бесстыдно разглядывая его новыми, перевернутыми глазами. «Разве это не сладко? Ты главный тут. Сейчас. Ты берешь их, повелитель кобыл. А ее незнание делает внезапные победы еще более сладкими»… — Да, — ответил он вывернутому миру, подмигивающему темной изнанкой. И княгиня рассмеялась, купаясь в счастье. Глава 17 У Лахьи была очень нелегкая жизнь. Тяжело быть единственной дочерью самого богатого купца в городе. Тяжело, когда рядом с тобой еще пятеро братьев, и каждый норовит посмеяться или дернуть за косу. Так нелегко каждое утро выбирать ленты в косы и примерять три десятка вышитых туфелек, выбирая ту пару, что будет самой красивой, когда Лахья пойдет на городскую площадь к бассейну, чтоб встретиться там с подругами. Еще сложнее каждый день слушаться учителя музыки, когда нужно щипать струны богато украшенной лютни, а хочется убежать на городскую стену и оттуда смотреть, как красуются парни, горяча атласных коней и маша девушкам шапками. Так что к вечеру Лахья очень уставала, и больше всего уставал ее быстрый язычок — от непрерывной болтовни, и стройные ножки — от стремительных танцев. Поэтому, укладываясь на мягкие простыни под вышитое покрывало, Лахья грустила, и еще на всякий случай обижалась на отца — он снова запретил ей поехать на праздник овечьего молока, куда ехали девушки постарше выбирать себе женихов. И на маму обижалась тоже — завтра с утра Лахье снова прясть нитки для парадного ковра. Хорошо хоть, этот ковер она ткет на свою собственную свадьбу. Глядя сквозь прозрачный полог, Лахья перебирала в уме красавцев, что может быть, будут просить ее у отца, и думала — кто же ей нравится больше других? И засыпала, добравшись лишь до седьмого, но так и не выбрав. Пятнадцать лет тяжело жилось Лахье в родительском доме, и на следующую осень она должна была покинуть его навсегда. Лахья вздыхала, и, подгибая тонкие пальцы, унизанные серебряными кольцами, пыталась сосчитать, сколько дней, сколько ночей осталось ей тянуть лямку послушной дочери, для которой все вокруг — повелители — и отец и мать и даже старшие братья. И вот настало особенное лето для Лахьи. Она, вместе нянькой и подругами — все в красивых повозках — поехала, наконец, на праздник. Туда, где большие горы возносились к самому небу. А под ними лежали сочные луга вперемешку с маленькими садами. Лучшая подруга Лахьи — светловолосая Марьям (ах, как хотелось Лахье, чтоб у нее были такие светлые волосы и такие синие глаза, но боги дали ей черные гладкие косы, и глаза, блестящие, как маслины) — шепотом рассказывала ей, пока нянька дремала, опустив поводья смирной лошадки, что она уже стояла с парнем, вот клянусь-клянусь, и он наклонился, чтоб коснуться губами ее щеки, но тут закричал отец, и Марьям пришлось убегать от ворот домой… Лахья вздыхала от зависти. Подумать только — рядом стоял! И видел лицо Марьям под откинутым на волосы хелише. И почти поцеловал! Ну ничего, вот они доберутся до горных лугов и там, посреди праздника, Лахья покажет подруге, чего она стоит. Да, у нее нет таких светлых толстых кос и таких синих очей, но ее черные — гладкие как шелк. И она сама слышала, как тоскливо пел под стеной друг ее брата Акешет, о том, как целует он эти волосы и смотрит в ночные глаза, а потом просыпается, и нет-нет ничего в руках. Только бы доехать скорее до праздника! Но не суждено было Лахье еще год длить свою грустную жизнь в родительском доме. И праздник увидеть не довелось ей. И больше того — с тех пор, как налетела на маленький караван сотня свирепых всадников, размахивая блестящими клинками — ни разу не слышала больше маленькая Лахья ни песен, ни слов на родном языке. Целый год с того страшного дня. Последнее, что услышала она в тот день — крик Марьям, которую бросили через седло, и тот захлебнулся, когда всадник, рассмеявшись, ударил кулаком по светлой голове. А Лахья оглянулась и поползла через густую траву, через гарцующие тонкие ноги коней, через крики, плачи и удары. Через быстрый и злой, как бросок змеи, запах конского пота и мужских разгоряченных тел. Поползла к рощице, пригибаясь за опрокинутой повозкой, из которой торчала рука няньки со скрюченными пальцами. Но сверху налетел, закрывая солнце, гаркнул на чужом языке и, крича, Лахья вознеслась, обхваченная жесткой рукой поперек живота, ударилась грудью о луку седла, и затихла, когда ладонь в воняющей перчатке зажала ей рот. Маленькая Лахья еще не успела очнуться, как уже узнала, что такое мужская любовь. Водя мутными глазами по дощатому потолку, она узнавала, какими злыми и жесткими могут быть мужские руки на женском теле, и как режет уши и сердце довольный смех, похожий на ржание жеребца на кобыле. Каждую ночь и по нескольку раз в день она узнавала снова и снова страшные вещи, пока быстрый корабль, разрезая гнутым носом с мордой дракона морскую воду, уносил ее все дальше от горной страны, где в долинах лежали зеленые ковры трав, обрамленные пеной пышных садов. Только раз посмотрела она на своего первого мужчину, когда содрогнувшись, он в первый раз вскочил с нее и затопал по доскам, потягиваясь и смеясь. Увидела прекрасное, как солнце, лицо, короткую черную бороду, сверкающие веселой яростью глаза и тонкий ястребиный нос. И отвернулась, чтоб больше не видеть. Так и шло с тех пор — он приходил, заговаривал с ней на чужом языке, сердясь на молчание и отвернутое лицо, хватал за волосы и поворачивал к себе, указывая рукой на свой рот. Темнея красивым лицом, швырял на колени, бил наотмашь ладонью по смуглой щеке. Брал свое и уходил, смеясь и ругаясь. Иногда он кидал ей одежду и вытаскивал за руку на палубу. Показывая назад, туда где белая пена крутила за кормой круги и петли, кричал, приближая лицо к ее сжатому рту. И снова смеялся. Нет пути назад, так понимала его слова Лахья, нет тебе возврата в родительский дом, где так тяжело жилось тебе, маленькая бедная Лахья. Теперь ты жена чужака. Его мясо, его теплое тело, его еда. Он вталкивал ее назад в душное нутро корабля и привязывал за ногу цепью, чтоб не выбежала и не утопилась. И оставался наверху, крича и хлебая вино. А Лахья ложилась на тюки соломы, поджимала к ноющему животу ноги и, глядя сквозь слезы на бегающих по стенкам жуков, думала о том, как убьет. Но не было у Лахьи ни ножа, ни меча. Лишь слабые пальцы, что годились прясть нитки да красить глаза. Да мелкие ровные зубы, что годились лишь завлекать парней улыбками да щелкать орешки. Но Лахья знала — если время идет медленно, оно все равно идет. И надо ждать. Так, молча, не глядя на мужское лицо над собой, ждала она, когда кораблик пристал к чужому берегу. Ждала, когда в крытой повозке ее привезли к богатому дому и два раба, блестя намасленными телами, отвели ее в дальние покои, где не было окон, лишь потолок забран цветными стеклами, а все стены увешаны яркими коврами. И на полу лежали ковры. И узкие коридорчики между комнат тоже были мягкими и цветными. Лишь за дверью в маленький садик, спрятанный за высокими стенами, вместо ковров цвели розовые кусты и солнышками торчали между них оранжевые цветы огневицы. Там, среди мягких ковров, которые чистили две немые рабыни, да два немых стража стояли у входа в садик, Лахья начала новую жизнь — в молчании и одиночестве. Как тень она бродила вдоль стен, пинала ногой цветные подушки, сидела в саду под розовыми кустами. И каждую ночь приходил безымянный чужак. То смеялся, грубо наваливаясь на ее покорное тело, то кричал, дергая за черные волосы и отвешивая пощечины. А Лахья молча считала удары, складывая посчитанное на дно своего сердца. Она ждала братьев и отца. Лахья не знала, что прошел уже год. Пока не появился в покоях худой старик с быстрыми, как мыши, глазами. Чужак втащил его за рукав и, усадив на лавку, поставил перед ним Лахью, крепко держа ее руку. Старик расположил перед мелким морщинистым лицом мягкий кусок телячьей кожи и, держа за края, сказал нараспев: — Тому сто дней и еще пятьдесят пройденных. Случилась война и от славного города Ремт осталось одно пепелище. Дома сожгли, а людей убили. И был похоронен, и я видел это своими глазами, достойный купец Анакатос и пять его сыновей, все легли в одну могилу, хоть и недосчитались мы отрубленных рук или ног. А жена Анакатоса умерла еще раньше, уйдя в предгорья, искать свою похищенную дочь. Там ее загрыз барс. Под сим ставлю свой знак, я — купец Энете, содружник мертвого ныне Анакатоса, пусть боги примут его дух и проводят его в царство покоя. Проговорив, он поклонился и сложил кожу, разглядывая мертвое лицо Лахьи быстрыми глазами. Спросил еще: — Ты помнишь меня, девочка? Я приходил к твоему отцу, а ты пела, играя на лютне. Но Лахья молчала и смотрела поверх тощего плеча, разглядывая узоры ковра. Старик выслушал, что говорил ему хозяин дома, клекоча, как орел, подлетающий к падали. И сказал еще: — Муж твой и повелитель Кесмет велит сказать тебе, что и ты была бы мертва, останься там. А теперь ты одна и он защита тебе. Потому — люби его, как любила мать, отца, братьев и своего жениха. Ты слышишь меня, девочка? Не кивнув, Лахья повернулась, посмотрела, как плещется ожидание на красивом лице хозяина. Встала на цыпочки и плюнула на черную бороду, волнистую от закруток. Успела услышать, как старый купец сказал поспешно — услышала, видишь, достойный, она меня усл… И упала, сбитая с ног тяжелым ударом. Очнулась в покоях одна. И сложила удар на дно своего сердца. Туда, где лежали, подняв к небу мертвые лица — ее мать и отец, и пятеро братьев. На следующий день хозяин не пришел к своей рабыне-жене. И устав ждать и вздрагивать от каждого шороха за коврами, она заснула, выставив перед собой сжатые кулаки. Не пришел он и завтра, и еще через день и через неделю. Молча стояли, загораживая выход из покоев, немые рабы, красный свет от глиняных плошек неподвижно лежал на круглых плечах. Молча суетились немые рабыни, принося еду и питье, ползая на коленях со щетками и скребками. А Лахья ждала, изнемогая от неизвестности. И вот случилось так, что проснувшись ночью, она завернулась в свой хелише и на цыпочках подошла к выходу, где рабы спали, улегшись по сторонам. Подергала дверь и та вдруг раскрылась, еле слышно скрипнув. Оглядываясь, Лахья летела узкими коридорами, пригибаясь, проползала под яркими окнами кухни и, найдя на заднем дворе узкую щель в каменой ограде, протиснулась туда, обдирая колени. Выскочила на черную улицу и побежала вперед, туда, где над крышами мигало тусклое зарево огней. А в доме, откуда она убежала, Кесмет встал и смотрел, как раб, кланяясь и мыча, пальцами показывает ему — приказание исполнено, и пленница на свободе. Усмехаясь, Кесмет препоясался поверх богатого халата золотым поясом, поправил кинжал в драгоценных ножнах. И сел в паланкин, отправляясь на рыночную неспящую площадь. Он успел как раз вовремя: пойманную Лахью, раздев, бросили на кучу соломы, раскиданную по грязному помосту, где днем торговали рабов. Похаживая вокруг, разглядывали черные волосы, гладкие плечи и тонкую талию, смеялись, поднимая ставки, трясли в костяном стаканчике зары, кидая их на выскобленный стол. Кесмет стоял в тени, наблюдая, как выигрыш переходит из рук одного игрока в руки другого и как третий, предложив еще, снова трясет стакан, а двое других спорят, хватая друг друга за рукава. И наконец, когда выигравший остался один, поднял руки, крича о своей победе и подойдя, кинул на скорченную девушку рваный хелише, Кесмет вышел, вытаскивая из ножен кинжал. Лахья лежала, водя глазами по черным теням и красным бликам. Смотрела, как мужчины сперва говорят, потом кричат, а потом кидаются друг на друга, и лезвия ножей сверкают, как жала огненных пчел. Медленно поднялась, когда Кесмет, расшвыряв игроков, протянул ей руку, по которой текла темная кровь. Он ждал, на залитом кровью лице сверкали глаза, а борода слиплась сосульками. Кутаясь в хелише, Лахья протянула ему свою. Под утро, вымытая и расчесанная рабынями, она заснула на мягкой постели у стены, завешанной коврами. А Кесмет не пришел. Он появился на третий день. Встал у самого входа, склонился в поклоне, и оставив на коврах поднос с цветами и фруктами — ушел снова. Дни шли. И Лахье нечего было складывать на дно души, посчитав. Кесмет приходил каждый день. Ставил поднос с подарками и садился рядом, поджав ноги в вышитых туфлях. Рассказывал что-то, иногда пел песенку, тщательно проговаривая незнакомые слова. Улыбался, заглядывая ей в лицо. А она сидела на корточках неподвижно, глядя поверх широкого плеча на расписную мягкую стену. Но иногда, поворачиваясь уходить, Кесмет ловил быстрый взгляд, который пленница бросала на повязку через мужское лицо. А потом, стоя снаружи, у тайного слухового оконца, улыбался в бороду, слушая, как там внутри, бродя среди ковров, девочка напевает незнакомые ей слова. И тихо смеется, находя на подносе среди фруктов и яств смешные и нужные вещи — корзинку с живыми улитками в позолоченных домиках, фарфоровую куколку с черными, как маслины глазами, браслетик, сплетенный из душистых травок. Однажды, придя со своим подносом, он увидел у двери другой — маленький. На нем в красивой плошке плавала красная роза — самая большая, с самого любимого Лахьей куста. Кесмет бережно вынул цветок и, поцеловав его, прикрепил к груди, зная, что пленница смотрит, прячась в углу. Встав уходить, поклонился пустой комнате. И услышал тихий голос. — Останься, — сказала пленница-жена. Медленно шел через комнату красивый мужчина, с холодом восторга в широкой груди, там, за красной розой на богатых одеждах. И так же медленно поднималась ему навстречу Лахья, и он любовался, глядя, как свет касается блестящих глаз и смуглых щек, покрытых персиковым пушком. Он остался. Всю ночь они любили друг друга и шептали друг другу нежные слова. На том языке, который она уже понимала, слушая день за днем смешные и ласковые песенки. Мужчина, трогая теплую кожу, целуя глаза, касаясь пальцами грудей так бережно, будто они — лепестки, спрашивал, а она отвечала. И спрашивала сама, ожидая его ответов. И все слова их были только о любви. Так и заснули, переплетаясь, подкатившись к самым дверям в сад, полный запаха роз и ярких огоньков огневицы. А утром она проснулась одна. Села, смеясь и подбирая длинные тяжелые волосы, а сердце стучало и с каждым ударом то, что было посчитано прежде — проваливалось глубже, таяло и утекало, уходя в землю, под корни цветов. Радуясь, слушала шаги. Вскочила, плеская в лицо из серебряного кувшина, чтоб встретить Кесмета ясными глазами и свежим ртом. Запела. И смолкла, переводя взгляд с мужчины на выглядывавшего из-за его спины старого купца с мышиными глазами. И Кесмет смотрел на нее, не отрывая глаз. Пока брал из рук старика тяжелый кошель, затянутый толстым шнурком. — Она знает плеть и знает ласки. Умела в любви и страстна телом. Ты сможешь выручить за нее много больше тех денег, что заплатил мне. — Может быть, я оставлю ее себе, — отозвался старик и шагнул к Лахье. — Пойдем, девочка, не обижу. Если будешь послушна. Лахья не смотрела на старика. Взгляд Кесмета держал ее, как держит копье еще живого убитого, что умирает, приколотый к дереву. И, в один миг пересохшие губы сжались, а сердце стукнуло, заклиная — держись. Ты должна! Но силы кончились и она упала на колени. Хватая край халата любимого, целуя жесткую парчу, рыдала, умоляя не отдавать ее, умоляя вернуть все в ночь, что недавно закончилась. Мужчина выдернул полу из ее рук и, наклоняясь, сказал: — Никто и никогда не плевал в лицо Кесмету. Повернулся и ушел, ничего больше не говоря. Старик забрал Лахью. Пять лет она прожила у него в доме, ублажая высоких гостей, что приглашались для совершения сделок. И слава о сладкой Лахье, женщине без сердца, но с тысячью любовных умений, текла по всей стране, заставляя мужчин вздыхать от зависти, и мечтать — хоть несколько мгновений провести наедине с обнаженной красавицей. А в первый день шестого года, когда старый Энете пришел в покои Лахьи и махнул рукой слуге, чтоб поставил на ковер огромные корзины с подношениями, она отложила в сторону свой саз и показала старику на ложе рядом с собой. — Я хорошо потрудилась на тебя, хозяин. А могу потрудиться еще лучше. Дай мне свободу, старик и за три года я выплачу тебе три мешка золота. Старик засмеялся, вытирая сушеной рукой слезящиеся глаза. — Да где же ты возьмешь их, сладкая Лахья? Чем заработаешь? — Своим телом, хайя Энете. Ему скоро стареть, и через время к чему тебе сморщенная рабыня на кухне, что не умеет ощипать курицу и испечь хлебов? Но пока, смотри… Встав перед ним, одно за другим медленно скинула Лахья свои покрывала. Подняла руки, звеня браслетами. И повернулась. Глянула из-под тяжелых ресниц. Смолк смех старого Энете. Опустились, дрожа, руки. — Как ты делаешь это, Лахья? Каждый день вижу я тебя и частенько ночами беру твои ласки. Но никогда так не билось мое старое сердце! — Каждый из нас что-то умеет. Я училась, старик. На всех мужчинах, которых ты приводил ко мне. Энете прокашлялся, пытаясь отвернуться, но голова не хотела, глаза открывались все шире, а уши вытягивались будто у зайца, чтоб не пропустить ни одного вздоха, ни одного шепота женщины, подобной небесному демону айши. Но все же попробовал возразить: — А если останешься, то и умение твое останется вместе с тобой, Лахья. Я буду брать за тебя дороже. — А ты меня заставь… Сказала и отвернулась, накинула покрывало и села у окна, смотреть на улицу и пощипывать струны саза. И будто солнце ушло навсегда. Ахнул Энете, сползая с высокого ложа, всплескивая руками, забегал, прихрамывая, суетился рядом с красавицей, приседал, заглядывая в холодное лицо. — Посмотри на меня, сладкая Лахья, посмотри так, как только что! Умру без твоего взгляда, без сладкого дыхания на моей шее. Посмотри, дочь лисицы, а то прикажу всыпать плетей! — Прикажи. Это умение силой не повернешь. Радость покорности не сродни, старик. Для покорности купи себе девок. — Я согласен! Дам тебе вольную. Но не уходи, не бросай старого Энете, подари мне блаженство! Старый саз мягко лег на постель, пропев тонкими струнами. Поднялись смуглые руки, расстегивая золотые булавки. Зазвучал женский голос, полный любовного меда. — Напиши мне пергамен. И клянусь, ты получишь столько, сколько сможешь осилить. Я буду с тобой до самого смертного часа. Не одеваясь, она сидела на покрывале, солнце стекало горячими бликами по гладкой коже, трогая пушок на ложбинке спины. А старик притопывал, крича и распоряжаясь. Сдувая с губы пот, писал слова и ставил подпись. А после с поклоном отдал свиток Лахье и выгнал рабов. Скидывая туфли и забираясь под полог, расшитый звездами, предупредил, спохватившись: — Три мешка, сладкая Лахья. Три… меш-ка-а-а-а… Темной блестящей коброй встала над ним смуглая женщина, прекрасная, как удар ножа на ярком солнце. Смеясь, опустила руки на старое тело. И полюбила старика так, что сердце его выдержало лишь сотую долю тех ласк, что умела и знала Лахья. — Прощай, старый шакал. Мой тебе подарок — ты умер от счастья. Не оглядываясь на скорченное тело и раскрытый в последней судороге рот, Лахья надела все ожерелья, унизала запястья браслетами, застегнула на щиколотках все поножья, препоясалась поверх богатого платья десятью золотыми поясами и семью серебряными. И взяв в руку пергамен с вольной старого Энете, ушла. Исчезла из города. * * * В воде плеснула рыбина и Хаидэ быстро оглянулась: стражи сидели у дальнего костра, чей свет ложился на тихую воду длинной полосой. И снова уставилась на Фитию, что сидела у их маленького костра, выпрямив спину и положив руку на колено. А девочки вокруг, не отвели от старухи глаз — ни одна. Полуоткрыв рты, ждали. Но та молчала. И Силин не выдержала. — Навсегда? — голос звучал требовательно и с надеждой. — Нет, — ответила Фития, — но уже поздно. — О-о-о, — девочки разочарованно загомонили, по-прежнему не отводя глаз от рассказчицы. Но та усмехнулась и поднялась, оправляя длинную юбку. Уходя в темноту, сказала: — Утром натаскаете пресной воды, чтоб была. Ахатта, очнувшись, обвела девочек глазами. — Нянька Фития что сказала. Быстро спать. Завтра весь день будем стрелять из лука. Переговариваясь, два десятка девчонок исчезали в тростниках и после, быстро умывшись, расходились по маленьким палаткам, по двое и трое, ворочались внутри, горячо шепчась о сладкой Лахье и коварных мужчинах. А Ахатта пошла в темноту, приминая полынь сапожками. Зачем старая рассказала эту историю? Да понятно, зачем. Но разве ей, Ахатте, что с двенадцати лет знала лишь одного мужчину, а прочие женские умения взяла только единожды, когда лежала под одним из шестерки жрецов, разве же ей справиться с такой наукой? Ее бы кто научил, а тут девчонки — смотрят, ловят каждое слово. Старуха права, черные Осы должны не только жалить. Женщины не мужчины, и умение побеждать должно быть женским. Иначе всегда они будут уступать мужчинам. Остановилась и позвала в темноту, прислушиваясь к еле слышным шагам и дыханию: — Убог? Иди сюда, не прячься. — Я не слушал, добрая. Как велели, далеко сидел, где воины, у костра. Там не слышно. Я только смотрел, вместе с ними, чтоб никто не набежал из степи. Или из воды, вдруг там — чудовища. Женщина села, рассеянно слушая торопливые слова бродяги. И нахмурилась, что-то вспоминая. Вдруг там в море — чудовища. Кто говорил так? Когда? Но отбросила мысли и вскочила, сгибая руки перед собой. — Убог? Ну-ка, победи меня! Давай! — Что ты, госпожа Ахатта, зачем? — Давай, сказала! Певец растопырил руки, будто собрался ловить ребенка. Нерешительно шагнул ближе. — Я сделаю больно. Нечаянно могу… — предупредил, хватая воздух. — А ты сперва поймай! — она изогнулась, проскальзывая мимо. Он махнул руками и снова шагнул, водя ими по темноте. — Ну? — Ахатта приплясывала, отступая. И бродяга поднял руки, сказал примирительно: — Я не могу. Поймать не могу, ты хорошо убегаешь. — Но мне не надо убегать! Надо победить тебя! — Тогда беги далеко и очень быстро, — рассудительно предложил Убог, — я погонюсь, устану и умру. Или лягу спать, а ты придешь и убьешь меня. — Нет! Это глупости. Надо так, чтоб я победила. И быстро! Чтоб был бой! — Не нужен бой, добрая госпожа. Я могу сломать тебе руку. Или шею. Чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы, Ахатта кинулась на него, взмахивая кулаками и опуская их на большую голову. Убог вздохнул, осторожно схватил ее руку, заламывая за спину, поймал другую. И приподняв над землей, повалил на траву, бросаясь сверху, откинул голову, уворачиваясь от зубов. Бормоча что-то невнятное сокрушенным голосом, ловил ее руки, прижимая бедром дергающиеся ноги. И через несколько мгновений Ахатта лежала неподвижно, спеленутая его руками и телом. Отвернув лицо, плакала. — Я сделал больно? — встревожился бродяга. — Ты меня победил! — Я большой. Мои руки сильнее твоих, прости меня. — Ты сильнее, да! — Нет! Нет-нет, — он тряс головой и говорил убедительно, — мои руки сильнее. Не я. Давай я лучше спою тебе. А? Притихнув, Ахатта лежала под ним. И медленно поворачиваясь, вдруг прижалась к его груди, утыкаясь лицом в шею. Убог замолчал, вздрогнув. Пошевелив ногой, женщина подала ее в сторону, чувствуя, как слабеет его колено, послушно сдвигаясь. Что-то шепнув, раскрыла губы навстречу его лицу. Убог закрыл глаза, опуская к ней голову. И дернулся, валясь на бок, когда женщина вывернулась из-под его тела и вскочила, пиная в ребра носком сапожка. Повел плечами и охнул. Руки были стянуты кожаным ремешком, с застегнутой на запястьях пряжкой. — Победила! — вполголоса выкрикнула Ахатта, кружась рядом. Села на траву с размаху, — победила тебя, здоровяк. — Да госпожа. Ты сильнее. — Соврал? — Зачем мне врать? Ты женщина. Ты сильнее. Только ремень. Он слабый. Убог напряг руки и развел их, сбрасывая обрывки ремня в траву. — Верно. Нужно, чтоб были очень крепкие. Да! Она задумалась, что-то шепча и кивая своим словам. Убог смирно сидел рядом, касаясь ее плечом. Наконец, Ахатта вздохнула. — Хорошо. Иди спать, певец, завтра поможешь мне с луками. Надо сделать мишени. — Ахи… — Что? Он повернулся к ней, белея лицом в лунном свете. — Я сделаю. И луки тоже. Я все сделаю. Ты только сейчас, ты меня поцелуй. А? Как только вот было. Но просто. Или как хочешь, можешь из хитрости. Один раз, моя госпожа Ахатта. Я… Ахатта взяла его за плечи, прижала губы ко рту. И он замолчал, обмякая в тонких женских руках. Хаидэ шла в стойбище, следом за Фитией по узкой тропке, что уже не зарастала, натоптанная от главного лагеря к лагунам Морской реки. Теперь тут, у самой воды будут жить девочки, до самой осени. Ахатта станет учить их ненависти. Но вот старая нянька рассказала легенду. И это не просто так. — Фити? — Что, моя птичка? — Лахья нашла Кесмета? И убила его? Хаидэ сошла на траву, чтоб идти рядом с нянькой и не пропустить слов. — А ты нетерпелива, как девочки твоей сестры. — Мне надо знать. Низкие вершины холмов приближались, за черными краями взлетал в небо легкий столб огненных искр. — Ты все еще хочешь убить своего мужа? Хаидэ замедлила шаги. Когда-то она хотела этого каждый день. Но после, обретаясь меж сном и явью, испугалась, что останется одна, без возможности утолить голод тела, без медлительной жизни в тихих покоях. А еще позже, проснувшись, и ощутив, как жизнь возвращается, наполняя ее радостью, хотела ли? — Нет. Мне жаль его. — Ты сладкая Хаидэ, женщина с сердцем. Вот разница. — Значит, она все же убила Кесмета. Ведь у нее сердца нет. Они поднимались по внешнему склону холма и уже слышали говор мужчин, что коротали ночь у костра, топот коней и изредка — детский плач из палатки. — Надо поспать, птичка. Завтра услышишь все. Вместе с остальными девчонками. Хаидэ посмотрела вслед старухе и пошла к костру, поговорить с мужчинами о завтрашнем дне. Глава 18 — Время, что текло так медленно в укрытых коврами покоях, ускорило ход, холодно радуя Лахью. Меняя один город на другой, живя в красивых домах, открытых для праздников, сладкая Лахья без сердца спала днем и просыпалась к ночи. Рабыни холили прекрасное тело, облекали его в драгоценные одежды. А после обутые в золотые парчовые туфельки ножки ступали на лестницу, усыпанную алыми лепестками. И снизу гремели радостные возгласы пирующих: — Слава Лахье, подобной Луне! Вот идет она, выбрать себе спутника ночи! — Возьми меня, драгоценная Лахья! Я пригнал сотню баранов к воротам твоего дома! И сам пришел как первый баран из второй сотни. — К чему тебе бараны, сверкающая Лахья! Вот мой кошелек, а утром я принесу еще золота! Улыбаясь, Лахья кивала гладко причесанной головой, украшенной каменьями и обязательно — алой розой, воткнутой в тяжелый узел волос. Хмельные мужчины не знали, что срезая розу, Лахья всегда оставляла на стебле шип, и при каждом движении он колол ее шею под волосами. «Кесмет» говорила ей роза, «Кесмет». И Лахья ждала. Слава о ней бежала быстрее день ото дня. Все знают, как короток женский век и мужчины бросали семьи, ехали следом, торопясь, пока не сморщится прекрасное лицо, побелеют тяжелые волосы, искривится годами гибкая спина — вкусить, чтоб после рассказывать до конца дней, гордясь ласками сладкой Лахьи. И каждую ночь Лахья смотрела на лица мужчин, такие разные, что лежали под ней или нависали над ее лицом. Каждое лицо говорило ей «Кесмет». И она отвечала телом. Так, что мужчины уходили из ее покоев, еле переступая дрожащими ногами и хватаясь за витые столбики перил. А Лахья ждала. И вот однажды к полудню слуги ввели в покои грязного мальчишку, который, поедая глазами красавицу у высокого зеркала, сказал сипло: — Кесмет… И рука Лахьи замерла на тяжелых волосах. — Он едет сюда? — Нет, госпожа сладкая Лахья, он идет пешком к богине-матери, в дальний храм. Лахья нахмурила тонкие брови, слушая дальше. — С ним идет его молодая жена. Чтоб попросить богиню Азнут сохранить их еще нерожденного ребенка. Босиком идут они, тайно и без охраны, как положено идти просить мать Азнут. Пряча под рванье кошелек и кланяясь, мальчик убежал, по-прежнему оглядываясь на задумавшуюся красавицу. А Лахья, кривя губы, встала и кликнула воинов. «Кесмет» говорили копыта жемчужной кобылы. «Кесмет-кесмет-кесмет» вторили копыта черных боевых коней ее воинов. На берегу маленькой речки она оставила стражу и одна выехала на невысокий обрыв. Смотреть сверху вниз, как, смеясь, мужчина в исподних штанах плескает водой в лицо юной девочке, а та, тоже смеясь, закрывается тонкой рукой, другой придерживая круглый живот. Услышав шаги, мужчина выпрямился. Опуская сильные руки, заступил жену, глядя на Лахью, чей силуэт закрывал солнце. Тишина легла ярким солнечным светом на блеск воды и стало слышно, как быстро журчит она, и, жестко треща крыльями, пролетают над рыбами зимородки. Много слов хотела сказать Лахья, тех, что молча говорила в лицо каждому мужчине, лежащему на ней. Тех, что повторяла и повторяла, засыпая и просыпаясь. Но сказала лишь имя. — Кесмет. И двинула кобылу на песок, в воду, прямо на грудь полуголого безоружного мужчины, вынимая из ножен короткий меч. — Нет! — крикнула новая жена, кидаясь вперед и падая в воду, вскочила, снова крича: — Нет, нет! Убей меня! Но Лахья усмехнулась, и молодая снова упала, когда лошадь подступила ближе. Бедная глупая девочка. Можно смотреть на скорпиона, можно даже потрогать его пальцем. Но лучше раздавить, пока не ужалил. Разве пристало знающей Лахье слушать крик женской глупости. Лучше потом выслушать слова ее благодарности за избавление. — Нет! — новое слово взлетело над быстрой водой. Мужское. Внезапное. — Убей меня, — сказала Кесмет, поднимая жену и отталкивая в сторону, — она пусть живет. Или дай меч, я убью себя сам. Протянув руку, схватил лезвие, и капли, торопясь, побежали яркой струйкой — радовать рыб. Сводя в гневе красивые брови, Лахья рванула из мужской руки меч и, занеся над его головой, закричала: — Ты бил меня каждую ночь! Брал меня, как берут еду, чтобы насытиться и забыть до следующего голода! Готов умереть? За эту… эту жалкую девку? Что в ней, чего нет во мне? — Люблю ее! — крикнул Кесмет. Журчала вода, плакала девочка, пролетел зимородок. Плеснул, ныряя, и унес рыбину, убитую длинным клювом. Множество слов могла сказать грозная Лахья, о том, что даже в любви скорпион остается скорпионом. О том, что любовь проходит, а ненависть вечна. О том, что высокое милосердие велит убить зло, чтоб оно не приносило потомства. Но усталость сковала язык, опустила плечи, согнула спину. Великая усталость долгой дороги к мести. Что делала ты все эти годы, бедная Лахья, спросила веселая быстрая речка, мать рыб и морских трав. Чью жизнь ты жила, богатая нищая Лахья, протрещали крылья голодной яркой птицы. Вот твоя месть, Лахья, но не спутала ли ты ее с жизнью, спросило солнце, переливая блики по мягкой воде. Медленно сползая с лошади, бросила Лахья ненужный меч. Спрыгнула, намочив подол. И пошла из воды, ни разу не оглянувшись. Снимала и кидала наземь браслеты и ожерелья, расстегивала пояски с каменьями. И в одном платье, стянутом на плече булавкой, скрылась в зелени деревьев. * * * Костер пыхнул и затрещал, разгоняя черные тени. Тростники постукивали стеблями, перебирая друг друга, и в самом низу у корней кто-то быстро ходил, может быть, речная крыса или степной хорек. — Глупая какая Лахья, — с силой сказала Мората, большая девочка с длинными руками, — надо было убить! Хоть бы его! — Жалко жену, вот уж кто глупый, — задумчиво отозвалась из темноты Айя, — она ж не виновата. И тяжела еще. — Это вы все глупые и маленькие, — рассердилась Силин, с вызовом оглядывая красные от пламени лица, — Лахью жалко. Как же она теперь, достойная Фити? Как будет жить? — Не надо жалеть Лахью. Мать Азнут позаботилась о ней. Каждый сброшенный браслет, каждое кольцо уносило с собой часть ее памяти. И уходя на дорогу, женщина, что забыла даже свое имя, улыбнулась яркому дню. Пошла дальше — счастливая и легкая. — Ой, ну и куда? — расстроилась Силин, — ни денег, ни дома. И мужа нет. — Почему же нет? Она шла и шла, и встретила, угадайте кого? — Акешета? — выдохнула Айя, боясь поверить в счастливый конец, — того, что пел, да? — Правильно. На то людям боги, чтоб править их земной путь. За свой поступок Лахья получила награду. Маленький дом, полный любви. Мужа, что сам разыскал ее. И сына. Хаидэ повернула голову и внимательно посмотрела на неподвижный профиль Фитии. Та сидела без улыбки, слушала, как девочки с облегчением переговариваются, собираясь идти спать. И когда они разошлись, нестройно пожелав рассказчице радостных снов, Хаидэ тихо спросила: — А на самом деле, как было, Фити? — Так и было, птичка. — Но… — Только недолго. Через год Акешет погиб в бою. А сына унесла лихорадка. Лахья снова оставила дом и ушла из тех краев навсегда. Она хотела вернуться в родные края, на пепелище славного города Ремт, чтоб умереть на могиле близких. Но по дороге попала в плен, и ее купил князь, чтоб прислуживала его женам. А потом нянчила его дочь. — Фити… Хаидэ, потрясенная, прижалась к каменному плечу, взяла руку няньки и прижала к своему лицу. — Фити, родная моя. Бедная моя Фити… — Ты меня не жалей, птичка. Матерь Азнут была милосердной, на самом деле она оставила Лахье память. Чтоб та до смерти помнила, бывает год счастья, что на весах тяжелее семи лет ожидания мести. Да и потом, можно ли мне роптать? Жизнь сложилась, как нужно. Ты у меня есть. — Я бываю такой, такой глупой, глупее пня в лесу! Нянька отняла руку и обхватила княгиню за плечи. Засмеялась, кивая. — Бываешь да. И очень часто. Думаешь, я зря рассказала эту историю? Я стара, а Ахатта не умеет. Этому вот, женскому тайному, что побеждает мужчин, придется учить девочек тебе. И я по себе знаю — это очень опасное оружие и оно помогает достигать цели. Хаидэ нахмурилась. Днем она побывала на поляне, где девочки стреляли, и сама с удовольствием целилась в стволы старых коряг, показывала, как не поранить пальцы, натягивая тетиву, как не глядя выхватывать стрелу из горита. Но это? Вспоминать годы в доме Теренция, говорить о них, перебирая в памяти жадные лица, искаженные похотью? Вспоминать тщательно и говорить подробно… Как же не хочется. И так советники косятся недовольно и пожимают плечами вокруг возни Ахатты с девчонками. Но их утешает, что черная женщина ядов будет занята и при деле. А теперь и Хаидэ будет возиться с теми, кто захотел переплюнуть мужчин. Но, а кто? — Хорошо, Фити. Ты права. Я буду говорить с ними. — Вот и славно. Значит, не зря я трудила горло. Пойдем в лагерь, пора уж. Вступив в освещенный круг, Фити задержалась, отходя к женщине, что у своей палатки чистила пучком травы котелок, и, тихо поговорив, догнала княгиню, беря ее за рукав. — Я лягу снаружи, у дальнего костра. А ты там разберись со своим. Сердечным. — Я? Техути… он что… — Иди. Ничего больше не сказав, ушла, прямо держа спину, а Хаидэ, закусив губу, направилась к палатке. Откинула шкуру, всматриваясь в темноту. Становясь на коленки, залезла внутрь. И падая, отбила рукой вынырнувшие из темноты руки Техути. Села, отталкивая его. — Тех, зачем ты тут? — Тише, любимая. Никто не видел. Иди ко мне. — Нет. Ты не должен. Это палатка княгини, и я жена Теренция. Законная жена. Руки исчезли. — Ты гонишь меня? — голос был полон холодного удивления, — спишь со мной, и все твои воины знают это. И гонишь меня из своей палатки. Боишься? — Я не боюсь! Но так нельзя. Да. Знают. Но каждый может взять себе кого-то для любви. У вождя кроме жен всегда есть наложницы. Из темноты донесся смешок. — Значит, я — твоя наложница… Хаидэ сжала кулаки, опуская и на колени. — Прости. Я не виновата, что я женщина, но и вождь. Мой брак был заключен на пользу племени. И он не мешает моему мужу спать с рабынями. Мератос… Он дарит ей мои вещи. Ну как объяснить тебе! Ты не Мератос. Но и не муж мне, пойми. Я должна соблюдать законы. — Да. — Знаешь, если бы ты был тоже вождем. Например, племени степных скифов, то мы с тобой не смогли спать вместе, пока не умрет мой истинный муж, и я не стану вдовой перед богами. А так мы можем. Разве это плохо? Ведь я люблю тебя. И не смогу без твоего тела. — Только тела? Хаи! Только тела? — Да нет же! Я говорю, если — вождь, все было бы у нас, кроме нашей ночной любви — встречи, разговоры, поездки, битвы. Но ты советник, и мы можем… так к чему искать сложностей, Тех? Их не надо в любви. Все и так сложно. Темнота молчала, дыша. Хаидэ ждала, снова хотела говорить и не хотела, ругая себя за то, что оправдывается. Ну как сделать, чтоб он понял? — Я понял, любимая. Жаль только, что я никогда не буду равным тебе. Всегда ниже, всегда позади… — Теху… — Помолчи. Даже если ты засыплешь меня дарами и чинами, это будут твои милости. Даже если я заслужу славу в боях, это будут твои бои, потому что куда я от тебя? Я ухожу. Если захочешь, буду ждать в степи, у камня-клыка. Там и лягу, если не сможешь прийти. — Спасибо тебе, любимый мой. Я приду. Скоро. Не засыпай без меня. Египтянин вздохнул и зашуршал у задней стенки палатки. — Тех, — осторожно сказала княгиня, — не надо там. Выйди через свет, к костру. — Меня же увидят? — Да. Пусть видят, что ты пробыл недолго. И ушел сразу, как я вернулась. — Глупости. Я уйду так же незаметно, как пробрался, тут есть дыра в шкурах. — Тех… весь лагерь уже знает, что ты прокрался и лежишь тут, ожидая меня. Выйди так, чтоб тебя видели. Она сидела в темноте, протягивая руку. Но он прополз мимо, не прикасаясь. Откинул шкуру и выбрался наружу. — Не боишься, значит, — усмехнулся и ушел, направляясь к большому костру, где караульные играли в кости. Вдруг пришел ветер и тихо воя, трепал травы, добывая терпкие запахи и разбрасывая их по темноте. Звезды появлялись и прятались за тонкими длинными облаками, ущербная луна, склонясь, смотрела вниз вогнутым лицом. Будто посмеивалась, закрывая бледный лик облаком и откидывая его. Техути сидел, опершись спиной о камень, еще теплый от дневного зноя. Подставлял горящее лицо ветреным лапам. Выгнала. Как мальчишку. Она права, надо соблюдать обычаи, ей это особенно надо. В племени Зубов Дракона женщины почти равны мужчинам, они не закрывают лиц, могут отбрить острым словцом, или потребовать у мужа свою часть полученной им платы, но все это, не забывая укачивать ребенка или чиня мужскую одежду. А она — она вождь. И как сказала недавно — если бы умер Теренций… Он резко потер горящие щеки ладонями, собирая мысли. Она говорила о союзе вождей. Но ладно, он не вождь, и к тому же — раб, хоть и советник. Но если бы стала вдовой, то кто-то мог бы стать ей новым мужем. А это меняет все. Если кто-то — ее бывший советник Техути. «Я не должен так думать»… «Почему нет?» Отняв руки от лица, Техути повернулся, разглядывая черный силуэт на бледном фоне скалы. — Что ты. Опять? Ты обещала не являться без зова! Княгиня придет сюда, скоро. Онторо подобрала босые ноги, укрывая их платьем. — Не лги себе, любящий. Ты звал меня. — Нет. — Ты звал меня, обращаясь мыслями. Ты говорил их — мне. А кто еще выслушает твое сокровенное, не пряча голову подмышку? Только я. Он отвернулся, глядя, как луна стекает каплями бледного света на спины травы. Она права. Привык, что не один, привык поверять ей тайные мысли. Даже те, которых страшится сам. Ветер шумел, и женщина прижалась к его плечу, чтоб слышал: — Не бойся. Скоро ты научишься говорить сам с собой искренне, без испуганной лжи. Пойми, наши желания обретают силу, лишь когда они четко проговорены словами. Иногда нужно просто признаться себе, в том чего хочешь. Мир создан для людей, жрец. Не для богов. Мать темнота понимает это и позволяет своим детям признаваться себе во всем. И не требует от них оправданий и ложных клятв. И знаешь… Горячий шепот вползал в ухо, заставляя кожу на руках покрываться сладкими мурашками: — Ты удивишься, как засверкает мир, когда ты увидишь себя настоящего. И станет ложиться к твоим ногам. Это касается и мелочей. И того, какую любовь вы оба выбираете. Почему ты берешь ее не так, как меня? Ты не думал? — Потому что ты — другая, — он кашлянул, отвечая, голос стал хриплым и непослушным. — Нет. Ты не осмеливаешься ступить в эту воду обеими ногами. Боишься, что узнав, чего ты хочешь, она вскинется и оттолкнет тебя. А вдруг ты боишься зря? Подумай, жрец. Скольких мужчин принимало ее горячее тело. Сколькими умениями дарили они ее. Думаешь это проходит, не оставляя следа? Попробуй. И увидишь. Ветер зашипел, холодя мочку уха, и Техути, поднимая руку, чтоб защитить себя от змеиного шипа, ощутил — он снова один. Сказал в пустоту: — А если не зря боюсь? И сам себе ответил, подражая тихому голосу ушедшей Онторо: — Если что-то пойдет не так, сможешь сразу вернуться. Она любит. И принимает такого, какой есть. Простит. Откинулся и бросил руки на колени. Он был захвачен собой, впервые дав полную волю желаниям. И правда, ведь это честно — без страха и стыда взглянуть в лицо самому себе и сказать, да, я хочу этого и того. Вот так. Сам себе представился вдруг темной горой с недрами, изрытыми лабиринтами и ходами, где можно бродить вечно, находя темные и сверкающие сокровища, брать в руки вещь за вещью, разглядывать, ужасаясь и восхищаясь. — Я огромен! Бесконечен! И в темную глубину тоже… Прикрыв глаза, улыбался, шевеля губами. И усмехнулся, подумав холодно, а ведь ждал, что черная прильнет и попросит любви. И если бы успели, то взял бы, зная, что она сумеет спрятать от глаз княгини их тайное удовольствие. — Тех? Открывая глаза, он не встал, просто протянул руки, ловя Хаидэ, обнял, жадно целуя лицо, глаза, шею. Она послушно и доверчиво обмякала, прижимаясь, ища губами его рот и язык. А он, подстегивая себя мыслью о том, что она, обидевшая его — обманута, загорался так, как не горел никогда. И ее поджигал такой страстью, что больше ничего не было вокруг, и казалось: пусть все обрушится — скала, небо, земля встанет на дыбы, валясь на них — ничто не разделит двух тел, яростно бьющихся друг в друга. — Так, — сказал он, оторвав ее от себя и бросая за траву, — так. Сомкнул руки на горле, сдавливая, упер колено в лоно, раздвигая ее бедра. Сжимал и разжимал пальцы, прижимаясь к лицу и ловя частое испуганное дыхание, наваливался, одновременно слушая, не закаменеет ли, выворачиваясь из-под его груди. И снова повторял хриплым голосом, чувствуя, как она бьется, не пытаясь вырваться, сама загораясь и хватая воздух: — Так. Так, лю-би-мая, та-а-ак… А потом она крикнула, сердито и звонко, ветер подхватил крик, кидая вслед ему мужское рычание. Был бы тут Нуба, он узнал бы и вспомнил, как кричала опоенная любовным зельем девочка в первую ночь своей новой жизни, в руках старого, пресыщенного играми мужа. Но Техути слышал лишь крики любви. И сердце, колотясь, гнало вместо крови мужскую гордость. Я! Сделал! Это! С ней! Огромным он стал. Не поднимаясь с женского тела, рос, ширился и вздымался, зная, что вместо неба и луны, вместо звезд — он ей сейчас. И страстно пожелал — пусть так будет всегда. Они еще схлестывались, будто дрались друг с другом, и не видели, как за камнем мелькнул черный силуэт стража, что кинулся на крик от дальнего костра. Быстро оглядев смутные слитые фигуры, пошел через ветер обратно, нащупывая на боку фляжку с вином. Вернувшись, кивнул в ответ на вопросительный взгляд старшего — Казыма. Показал жестом, скрестив пальцы и ныряя сложенной ладонью, как любятся двое. Казым понимающе усмехнулся и снова уставился в прыгающее пламя. Княгиня молодец, думал сонно, прислушиваясь к вою и всплескам ветра, ей нужен мужчина и она взяла его себе. Что ж, это надо. Чтоб думать ясно, без голода. А что касается власти, которую они там сейчас делят, как то бывает всяк раз у голых, она справится с этим, юрким, похожим на речного ужа. Она ж их княгиня, дочь Торзы. В своей маленькой палатке лежала Ахатта, глядя в темноту бессонными глазами. Серебряная подвеска покалывала грудь и та набухала, твердея сосками. Но грудь тяжелая, полная темного неубывающего молока, ждала не мужчину. Ахатта скучала по маленькому детскому рту, что стискивал сосок, делая мир светлее и — настоящим. Юный князь Торза, внук Торзы непобедимого, на короткое время заставил ее не забыть, нет, ее собственного безымянного сына. Но суя в ротик грудь, она верила, что ласки и забота отзываются там, в недрах Паучьей горы заботой о ее мальчике. И потому она любила маленького князя, которого тоже отобрали у нее. А Хаидэ, кажется, и не вспоминает о нем, днем занята делами племени, вечерами сидит у костра с ее девочками. А ночью… Ночью ей — мужчина. Для любви. Ахатта повернулась, и лапка подвески больно воткнулась в кожу. Она не стала убирать ее, еще крепче прижимая ладонью. Что ж, ей остается стать большой. Сильной и быстрой, безжалостной. И тогда она заберет своего мальчика. Скоро, совсем скоро. Лето коротко, но в нем много длинных дней и теплых ночей. Она будет строга с девочками, и к осени те станут Осами. Пусть юными, но уже настоящими. Они полетят к горам на быстрых конях. Спрячут их в лесу и проберутся в старую гору, где тойры пьют свое вонючее пиво. Красивые стройные девы, радость каждому мужчине. И в любви их будет таиться смерть. Жаль, что нельзя сделать этого вскоре, ведь сейчас жрецы с тойрами выходят на край степей, ожидая, когда зажжется огонь, говорящий «я принес вам добычу — княгиню и ее сына». Они выйдут к костру… Там бы напасть на них, в степи они неуклюжи и не смогут защититься. Она села, сжимая в потной руке подвеску. Стискивала ее до боли и разжимала пальцы. В степи тойры не воины. Она не зря провела там столько времени с Исмой, она знает, как те дерутся и что умеют. И чего не умеют, знает тоже. У них нет лошадей. Нет быстроты. А жрецы? Ну те берут лживыми речами, против которых она устоит. И деньгами, но то годится лишь купить наемников, не ее — мстительную мать, лишенную сына. Может быть, нет нужды ждать так долго? С ней поедет Убог, она уговорит его. Он быстр и силен, и отличный стрелок. И пойдет, куда она скажет, после того поцелуя. Еще — Силин, та и спрашивать не будет, просто последует за своей госпожой Ахаттой. Трое. А еще можно придумать что-то и выпросить у Хаидэ семерку воинов. Но как сделать так, чтоб жрецы вынесли из горы ее сына? Пусть бы только вышли из-под ее прикрытия, с мальчиком. Тогда она сумеет отобрать его. Не сама, если ей нельзя прикасаться к нему. Но она уже не одна. Убог возьмет ребенка. А она будет биться. В темноте не было видно, как разошлись сухие губы в улыбке. Теперь понятно ей, для чего было лежать под белыми жрецами, выедая из них тайные знания о каждом. Она сумеет отомстить. Только бы выманить их из горы, подальше от красной комнатки, затянутой волшебными коврами, меняющими узоры. Надо как следует подумать. И присмотреться к девчонкам. Выбрать еще двух или трех, из самых старших. Покрасивее. Пусть еще необучены, но как все женщины племени, они прекрасно скачут, стреляют и неплохо бьются на мечах. Против жирных изнеженных жрецов и тупых неповоротливых тойров — годятся. А еще они красивы, а там только бабы-тойры, приземистые и коротконогие. Бережно устраивая на груди подвеску, она снова легла. Закрыла глаза, не выпуская из руки холодное серебро, от которого пересыхало во рту и тонко звенело в ушах. Засыпая, услышала далеко-далеко тихую нескладную песенку, баюльную, это Тека… подумала, утопая в тяжелом сне, Те-ка… поет… Там ведь Тека… Но мысль захлебнулась в черной дремоте, и Тека, склонившаяся над двумя мальчишками, сидевшими на толстых коленях, исчезла. Вместо нее вдруг появился, суча голыми ножками и сжимая кулачки, маленький князь, розовый и сердитый. Которого они… которого хотели. И послали за ним тех солдат… — Вот же… Вот оно… Убог, дремавший рядом с палаткой, поднял голову, прислушиваясь. У него вдруг заныло сердце и желудок нехорошо заворочался, наполняясь тошнотой. Тряся головой, чтоб прогнать тревогу, он встал на четвереньки и осторожно просунул голову в темноту палатки. Послушал ровное дыхание спящей Ахатты, и снова сел, обхватывая колени длинными руками. Любимая спит, вокруг никого. Все хорошо. Глава 19 Лето вступало в самую золотую пору, когда еще травы сочны — лишь выбили тяжелые колосья, но не высохли до корней, когда утренние росы клонят к земле множество ярких цветов — синие лоскутки ленка, желтые звездочки лапушек, красные пятна маков, белые полоски девичьих сережек, сиреневые прозрачные комочки берег-травы. И все сверкает. Улыбается, кидая свистящим птицам горсти запахов. Рощицы сливы уже стряхнули тонкие лепестки, но их еще не унесло ветром — лежат в зеленой тени, как легкий теплый снежок. Мягкой линией рисуя пригорки и впадины, усыпают спуск к берегу безымянной речки, почти скрытой кустами ивняка, что полощет в воде гибкие ветки. Ахатта ехала рядом с Хаидэ, обе молчали. Княгиня глядела вперед, придерживая Цаплю, думала свое. А ее подруга маялась. Задумавшись, внезапно вздрагивала, щурила узкие глаза, украдкой поглядывала на Хаидэ, тут же отводя взгляд. Иногда будто невзначай проводила рукой по груди, нащупывая под рубахой подвеску. И успокаивалась на время. Только лицо становилось холодным, и пропадал блеск из глаз. — Тут спустимся, — сказала Хаидэ, убирая с виска мокрые от жары волосы. Легонько пихнула коленями Цаплю и та стала осторожно, приседая, сходить по склону на желтый песок. Женщина спрыгнула, улыбаясь подруге. — Твой Убог, сестра, все же послушался и остался? — Я запретила. Нечего слушать женские тайны. А Техути? Хаидэ сделала беззаботное лицо. — Они с Наром поехали в лагерь к мальчикам. Знаешь, он хорошо бросает нож. Ей хотелось говорить о Техути. Рассказывать о том, как он красив и что сказал вчера, и что она поняла про него, когда разглядывала утром его серьезное лицо. А еще он смешно зевает. Но, не пристало. Даже сестре. И Хаидэ, оглядевшись, махнула рукой девочкам, показывая, где расположиться. Те спрыгивали с лошадей, закидывали поводья на седла и тихо переговариваясь, шли к воде — ополоснуть жаркие лица, а после сносили в кружок плоские камни, усаживались, скрещивая или подгибая ноги, укрывая их длинными юбками. Ждали. — Ну, что же ты, — сказала Ахатта, увидев, что подруга медлит, — иди, они ждут. — Ахи. Я делаю это только, потому что… — Я знаю, сестра. И тоже сяду слушать. Возвращаясь от полосы мокрого песка, Хаидэ отжимала конец косы, попавший в воду, и думала, усаживаясь на камень перед полукругом девчонок — да что я скажу им, как… Лица семи старших девочек — круглые и худые, с внимательными глазами, смотрели, не отрываясь. И Хаидэ мысленно вздохнула, и кашлянула тоже мысленно, помянула недобрым словом все прожитые у Теренция годы, про себя — чтоб ни единым движением лица не выказать недовольства или горести. Сказала: — Я не буду сыпать слова, что налипают на уши и тянут в сон. Скажу лишь о том, что важно. Что вы должны знать о мужчинах и о себе. Прочее — песок и пыль. Вы слушаете? — Да. Да. Да, высокая Хаидэ, дочь Торзы и мать Торзы. Мы слушаем. Девочки, еле достигшие пятнадцатилетия, — такие разные, и такие красивые. Большая серьезная Мората с крупными кистями, сложенными на синем подоле широкой юбки. Ее мать родилась в стойбище, как и бабка и мать ее бабки. Маленькая Айя — дочь воина и наложницы, которую тот возил с собой, а после продал в богатый дом, когда девочка подросла, и сама захотела остаться с отцом. У нее светлые тонкие волосы и синие быстрые глаза под почти белыми ресницами. Подружки зовут ее снежным зайцем. Хейнака — очень похожая на Ахатту, когда та была девочкой: такая же тощая, но стремительная, волосы прекрасные черные, косы почти до колен, и узкие глаза нет-нет и полыхнут ярким огнем. Спокойная Лиин, с ровной спиной и гордым маленьким подбородком — ее нашли рядом с убитой матерью в разоренной деревне и Хойта взял ее себе, под смешки товарищей, что теперь вырастет ему молодая жена. Заботится о ней, как о родной дочери, помня — когда небесный учитель Беслаи уводил мальчиков, с ним уходили и девочки. Если все у них сладится, будет и взрослая любовь, знала Хаидэ. Племени, которое так невелико, нужна свежая кровь. Но не нужны толпы рабынь и наложниц, что замедляют степные кочевья. — Снимите платья. Она встала с камня и пока девочки переглядывались, стащила сапожки и скинула с бедер широкую юбку, распустила шнурки на кожаном жилете, надетом поверх рубахи с широкими рукавами. Силин сделала то же самое, бросая вещи на песок и выразительно подстегивая учениц взглядами. Хаидэ переступила через упавшую юбку и направилась к речке, вошла по пояс, поворачиваясь к девочкам. И, набирая в ладони холодной воды, плеснула на грудь. — Женщина может пахнуть собой, но подмышки, шея и ноги всегда должны быть чисты, если это не битва и не дальний переход. Но мы с вами будем учиться — не кочевать, а приклеивать к себе мужчин. Тут вымойте крепко, и тут. Ладошкой. И даже здесь. Она поворачивалась, подставляя солнцу блестящее тело, говорила, плеская в девочек водой. Те смущенно смеялись, старательно повторяя ее движения. Только Ахатта стояла на берегу, полускрытая кустами ивы, опустив голову, смотрела на песок. — Иди к нам, Ахи! — Я… Она сглотнула, не зная, что сказать, провела рукой по спрятанной подвеске и, будто та подсказал нужные слова, ответила, смеясь в ответ: — Кто-то должен следить за степью, мокрые рыбы. И защищать ваши платья и юбки. Хихикая, девочки выбегали на песок, кидались к вещам, отжимали намокшие волосы. Хаидэ прошла к камню и села, расплетая косу. — Постойте на солнце. И одевайтесь. — Уже? — удивилась Хейнака, закидывая за голову блестящие руки и потягиваясь, так что солнце сверкнуло на впалом животе и ребрах. — Голой может быть и ощипанная курица. Вы красавицы, но одежда нужна. Свежие, пахнущие холодной речной водой, они снова сидели на камнях и песке, распустив по плечам волосы. Хаидэ медленно повела рукой, приподнимая подол юбки выше колена. — На что вы смотрите? — На твою ногу, госпожа! — Нет, — она убрала руку и поднесла ее к волосам. Глаза девочек последовали за ее жестом. — Вы смотрите на руку. Она приглашает. Потому нужно уметь говорить руками. Вот пальцы сложены и касаются щеки, а теперь — один тронул губы. Смотри, как я хочу поцеловать тебя, сказал он тому, на кого смотрят глаза. А опуская руку, чтоб скромно положить ее на платье, коснитесь груди, еле заметно, но не меняйте лица, не делайте голодного вида. Мужчины просты, ваши пальцы, танцуя в воздухе, сами поведут за собой их глаза. — А если я помашу руками, а мужчина откажет мне? — озабоченно спросила Мората, старательно копируя жесты. — Твоя гордость тут не важна. Важно знание: откажет он или пойдет за тобой, лишь одного не простит — пренебрежения. Каждый из них верит, что достоин страсти и вызывает ее мгновенно и у всех. От бревна до курицы. Она рассмеялась звонкому смеху девочек. Любовалась ими, а они не сводили с нее блестящих глаз. Ахатта замерла на краю пляжика, глядя исподлобья. «Ей нравится. Вспоминает тех, что ложились на ее тело, и она сейчас горяча, глаза ее блестят, а губы пересыхают от страсти. И мои девочки — они уже совсем ее… А по ее телу видно, что рожала недавно. Живот и грудь…» Глаза Хаидэ нашли ее взгляд и посмотрели ясно и прямо, без испуганного заискивания и попыток извиниться. Ахатта отвернулась и скрылась за круглыми гнущимися зарослями ив. Отводя рукой тонкие ветки, другой сжимала через рубаху подвеску. …Ей даже не стыдно. Говорит стыдные вещи, которым научена Силин, девчонка, проданная в веселый дом, и говорит так, будто это шутки, смех и удовольствия! Продравшись сквозь гибкую чащу, Ахатта выскочила на песок к самой воде. Встала, прислушиваясь. Мягкий голос княгини протекал через ветви, как настойчивый ветерок, которому нет преграды. — Одежда волнует мужчин больше нагого тела. Но везде по одежде должны быть входы — несшитые полотна юбки, не завязанный шнурок на рубашке, приподнятая над коленом складка, зашпиленная украшением. Входы нечаянные, будто это случилось само, или намеренные, искусно заколотые булавками и заколками. Мужчины любят тех, кто предлагает себя, но делает это… Ахатта ступила в воду, нагибаясь, плеснула ледяного холода в горящее лицо. Она не понимала, что происходит внутри, казалось ей, там — ураган, перемешивающий волны в глубоком заливе, схваченном каменными берегами. Не идут они чередой, мерно выкатываясь на берег, а толкаются, рычат и бросаются друг на друга, дерутся, лишая сил. Мысли бились, схватывались, подсекали, и вот одна уже карабкается выше, победно выкрикивая себя, а под ней трепыхаются побежденные, слабо повторяя свои «нет». «Как радостно пустилась она перебирать воспоминания и говорить их. Ей это удовольствие, а еще большее — вымазать в сладкой грязи девочек, не ведающих мужчин. Она просто пришла и раскрыла рот, болтая, и тем отбирая моих, моих Степных Ос, потому что ей нужно, чтоб все вокруг принадлежало ей!» «Нет! Она делает верное. То, что нужно делать, мы ведь все решили, что настало время… Тащит на себе то, что ты — верная жена и глупая телица, не сумела бы сделать. И после, выучив, отдаст их тебе». «Она бросила своего сына. Потому что он не важен ей. Плохая мать, плохая. Не годная мать!» «Нет! Все племя ее дети и ее ноша. И там, где ты вольна плакать и совершать глупости, она стоит и делает шаг и еще один…» «Так же она бросила и меня, свою сестру. Мой сын там, в недрах горы, может быть, умирает — отравленный. А я должна слушать, как вместо того, чтоб вихрем мчаться на помощь, она занимается любовью, вершит дела, да еще и тешит женскую суть медовой болтовней!» «Нет…» Но мысленные возражения звучали слабее и слабее, превращаясь в шепот. Ахатта подхватила подол, выходя на блестящий мокрый песок. — Мужчины любят говорить о себе, стоит лишь распахнуть глаза и округлить рот, как они утопят вас в словах. А те, что не любят болтать, все равно раньше или позже ответят на верно заданные вопросы. — Верные это как, высокая госпожа? — Хвалите его, спрашивая. Трогайте рукой шрам на мужском плече, и заранее ужасаясь, спросите о тигре. И пусть шрам оставил соседский петух, вам он скажет… Опуская лицо, Ахатта пошла в сторону от смеющихся девочек, туда, где глина обрыва, ссыпаясь, открывала светлые лбы камней. — Солжет? Пусть. Важно не что сказал, а как говорит. Следите за тем, как… «Ненавижу ее…» «Нет…» — Уметь в любви женщина должна все, но пусть взявший думает, что это он… «Я ли думаю это?» «Нет! Нет…» Оскальзываясь, Ахатта вскарабкалась на обрыв и, обходя, чтоб не заметили, вернулась снова, с другой стороны приближаясь к пасущимся на пологом склоне коням. Дрожащими губами шептала ласковые слова, подтягивая поводья и незаметно отводя свою кобылу от остальных. Та, пощипывая траву, послушно следовала за хозяйкой. — Нельзя рассказать сразу все. Вы видите — это огромный мир, полный жестов, движений, взглядов и запахов, да без числа в нем всего. Завтра мы будем говорить об одежде, а сейчас я покажу, какие места на теле нужно умащивать специальными маслами, чтоб сделать их шелковыми, для того… Голос стих вдали. Ахатта взлетела в седло, уже не боясь, что ее заметят. Сунула руку в вырез и, вытаскивая подвеску, бережно уложила ее поверх светлого полотна рубашки. Она поскачет одна — никто не увидит знака. Пока никто. После — все будет по-другому. А сейчас ей надо лететь, быстрее, быстрее, чтоб выслушать свои новые мысли, выстроить их, и стребовать с них новое решение. — Я! Я — Ахатта, живущая жизнь, полную страданий, что закаляют меня! Пришло время новых истин и нового света! Хаидэ замолчала посреди фразы и, прислушиваясь, кивнула Силин. Та, вскочив, понеслась к лошадям и, снуя между них, вернулась, с растерянным и огорченным лицом. — Госпожа Ахатта уехала! Княгиня подняла руку, утишая девичий шепот. — Пусть едет, она решила вернуться в лагерь. Мы скоро двинемся тоже. На середине дороги к стойбищу летящую вскачь Ахатту встретил Убог, замахал рукой, обеспокоенно улыбаясь. Хотел что-то сказать, но она не дала. — Где твоя походная сумка, певец? С собой? — Да, добрая. Всегда у седла. Рыб — сильный конь, так я ее не снимаю. — Едем. И, обходя лагерь по широкой дуге, она пришпорила серую Ласку. Рыб послушно рысил рядом. Убог заглядывал сбоку в решительное лицо женщины. Когда лагерь остался далеко позади, и вокруг только степь бросала под ноги коней ковыльные волны, Ахатта натянула поводья и спешилась. — Я хочу что-то сделать, певец. А перед тем сказать. Иди сюда. Он спрыгнул рядом. Беря его плечи, женщина прижалась к мужской груди, так что снова упрятанная под рубашку подвеска укусила ей кожу. В памяти зазвучали недавние слова Хаидэ, которые та говорила девочкам. Целуя мужчину в шею, Ахатта мысленно рассмеялась. Вот и первый урок твой, княгиня, посмотрим, правильно ли учишь… — Убог… Я растеряна. Я страдаю. Никто не поможет мне, никто не сумеет помочь. Только ты — твоя доброта и твоя верность. Скажи, верен ли своей госпоже Ахатте? — Я… — он подхватил ее за талию, бережно опуская наземь, а она падала навзничь, подламывая колени, разметывая по траве черные прекрасные волосы. Смотрела с мольбой, приоткрывая рот навстречу его губам и словам. — Все, что хочешь, сделаю я для тебя. На смерть пойду и спущусь в нижний мир. Чтоб защитить — все. «Знайте, хоть и одинаковы в целом, мужчины нуждаются в разных ключах. Если один готов на все, чтоб вечно слушать лесть, а другой обрадован, что может окунуться в сладкую грязь, не спугните того, кто благороден и чист, такому нужна чистота». — Да! Только защиты прошу. И любви. Я устала быть нелюбимой, певец. Только тебе могу отдаться, доверяя себя. — Да. Да, моя… любимая. Она бережно оторвала от своего лица лохматую голову. Держа за виски, посмотрела в глаза, взглядом прямым и ясным, каким недавно смотрела на нее Хаидэ, но до краев полным отчаяния. — Поклянись мне! Поклянись, что доверишься, не станешь спрашивать лишнего. И — возьми меня сейчас. — Ахи… — Я — женщина прошу тебя — о великой милости мужчины. Если тебе не противно мое тело, возьми! Пусть это будет твоя клятва. Позволь мне отдать себя в твои руки. Прерываясь, молящий голос утих. Пришли на его место высокие песни жаворонков, скрипы степных кузнечиков, шелест травы под теплым ветром. Мужчина стоял на коленях, с нежностью оглядывая страдающее лицо любимой. Кивнул, бережно, как ребенка, укладывая на белые пушистые стебли. — Я, певец и охотник Убог, беру тебя, Ахатта. И отдаю тебе свое сердце — навсегда. Теперь мы — одно. Она откинула голову, плавно принимая тяжесть мужского тела, глядя поверх широкого плеча в небо, что становилось все выше, вздымаясь прозрачным куполом, и там, в звонкой голубизне, птицы парили так высоко, что казались горстью маковых семян, брошенных в небесное молоко. Улыбнулась птицам яркими, бережно и сильно нацелованными губами. Он пойман, простой, сильный и добрый — пойман ее силками. И станет служить — он поклялся. Вечером, ведя в поводу Цаплю, Хаидэ возвращалась в стойбище с берега морской реки, рядом шел Техути, срывая и отбрасывая пушистые шарики цветущего чертополоха. — И Убог с ней? — Его тоже нет, утром был, а потом куда-то делся. Прикажи Хойте или Казыму, они разыщут след и найдут их. — Нет. Может быть, сегодня у этих двоих получится что-то. Пусть побудут вместе, в большой степи. Пусть никто не ищет их. — Ты права. Золотой вечер ложился на травы мягко, как светлая кисея, тяжелел, наливаясь бронзой, и дневные звуки уходили под него, становясь приглушенными, будто боялись нарушить свой только пришедший сон. Только запахи не спали, плыли волнами, кутая с головой, догоняли, перемешиваясь, и к ним подходили еще и еще — те, что только очнулись и вышли из прошлой ночи, чтоб встретить другую ночь, стоящую на пороге. Техути замедлил шаги, поглядывая на княгиню. И та улыбнулась, бросая поводья. — Я не один хочу остаться в степи, любимая? — Что тебе делать в степи одному, любимый? Он рассмеялся, обнимая ее. Степь улыбалась, принимая два тела, и травы клонились, рассматривая брошенный наземь плащ и людей, сминающих грубые складки. — Вот счастье, — шептал, и Хаидэ кивала, жмурясь и снова открывая глаза. И снова это было так огромно, что ей хотелось ощупать себя руками, проверяя, есть ли границы, или все разлетелось и уже невозможно собрать, отделяя себя от коленчатых стеблей, резных листьев в белом пуху, зубчатых колосьев, перепархивания птенцов у самой земли, нырков бабочек вверх и вниз над мягкими остриями зеленых копий. — Теперь я знаю, почему Убог сочиняет нескладные песенки. Если он живет так, как я сейчас, как мы сейчас, то он самый счастливый. И самый несчастный. Ведь каждый новый птенец — это его жизнь, каждая крошечная смерть травы — и его смерть тоже. — Я понимаю, о чем ты. — Нет. Нет ему несчастья, потому что и смерти эти — одно сплошное счастье. И вытягиваясь, изгибаясь луком, дрожащим от напряжения, она закинула руки за голову и вдруг закричала, звонко, с переливами, как кричат весенние птицы, мучаясь страстью. Техути, хватая ее руки, тыкаясь лицом в горячую кожу и целуя все, что попадалось на пути его губ, расхохотался, наваливаясь и откидываясь, когда она завозилась, выскальзывая и борясь с ним. Лежа рядом и глядя, как наливается зеленой дрожащей слезой сережка Миисы, Хаидэ проговорила: — Пусть они сегодня так же. И не меньше. Пусть им — такое же счастье. Глава 20 — Эй! Сидящая у высокого зеркала девочка вздрогнула и обернулась, кладя на столешницу резной гребень. — Не крути головой. Ты! Чеши волосы, как чесала. Теренций покачнулся и, уцепившись за край дверного проема, выпрямился, глядя из-под насупленных бровей. Девочка закусила губу и снова взяла в руку гребень. Медленно с силой провела по длинным волосам, завитым в крупные кольца. — Та-а-ак, — одобрил купец, наклоняя голову к плечу, — еще. Та-а-ак… Ты ходила в мойню нынче? — Я не успела, господин. Сейчас… — Сиди! Обой-дешь… ся. Оставь этот светильник, что у зеркала. Я скоро. Тяжелые неверные шаги удалялись вниз по ступеням. Вот послышался низкий голос, запевший начало площадной песенки. И смолк на полуслове, сменяясь чертыханием. — Гайя! Гай-яа! — закричал Теренций в перистиле, — бесовка, где мой сын? Девочка бросила гребень на столик и, вскочив, подбежала к двери, неслышно ступая босыми ногами, спустилась до середины лестницы, и встала, прислушиваясь. В перистиле топал и ворчал Теренций. Захлопали крылья, и скрипуче заорал павлин, убегая. — Демон-ская курица! Чтоб тебя. Пошла вон! Где мой наследник, Гайя! — Мы уже тут, мой господин. Осторожно. Смотри, он улыбается тебе. — Мой маль-чик… Хмельной голос размяк, хлюпая. Детский плач стих, и Мератос, стоя на лестнице, услышала довольное гульканье и умиленные причитания счастливого отца. — Вот он! Мой царевич. Все, что нажил, все остается ему, моему маленькому Аполлону. Моему Аникетосу! Да будут дни его… Гайя, да не кудах-чи, не уроню. Я силен! Я — отец! — Ты бы почаще заглядывал в детскую, мой господин, и пореже в кувшины. — Молчи! Плетей да? Захотела ты. Одна старая карга уползла в степь, теперь вот ты — учишь… — Давай. Мальчику пора спать. — Бери. Да береги. Там стоят воины? — Теренций грозно икнул. — Двое, мой господин. Никогда не спят. — Еще! Пусть еще, вот — раз-два, двое, да. Чтоб четверо. — Ты отправил шестерых с караваном. Если будут стоять четверо, кто сменит их? — Мол-чи! То мой караван и купцы привезут мне золота! И мехов! Я же все, все для него, для моего маль-чи-ка. Мератос подхватила тонкий подол и медленно пошла вверх по лестнице в спальню княгини. Пухлые губы кривились и глаза наливались злыми слезами. Старый медведь каплет слюнями на своего степного выродка, а ей приказывает пить зелье каждый день, чтоб не понесла от него. Сам берет у рабыни чашу и, покрикивая, следит, чтоб выпивала до капли. Смеется. Хитрый, хоть и пьянчуга. И что ей с того, что жирный боров задарил ее одеждами своей жены, если все, что имеет, оставит наследнику и тот у него будет один? Она снова села к зеркалу и глядя себе в глаза, тщательно расчесала волосы. Поднялась, отстегивая булавки с плеч и не снимая зеленого хитона, улеглась на постель, укрытую парчовым покрывалом. Светильник тянул вверх рыжий хвостик пламени, бросая по углам колеблющиеся тени. И по ее лицу тоже пробегали тени, как длиннолапые пауки, меняя черты. — Лежишь? Правильно. Хорошо. Ум-ница. Протопав от входа, встал, покачиваясь, разглядывая размытое сумраком круглое лицо с жирно наведенными глазами. Протянул руку, стягивая с плеча хитон. — Фу. Как ты воняешь! Сколько твердил я тебе — княгиня должна омываться пять раз на день и встречая мужа — еще раз. Но разве волчицу выучишь жить в городе. А? Я кого спрашиваю? А? — Прости меня, великий мой муж, я грязна и дикарка, — проговорила Мератос выученные слова. — Так и есть. Поворачивайся! На колени! Быстро! Как надо просить своего господина? — Возьми меня, мой господин, мое тело горит и просит тебя. — Ах ты, кобылица ты п-потная. Что, чешется у тебя, да? Тебе бы только валяться и хватать ртом мужиков. Сколько у тебя было их? А? — Многие сотни, мой господин. — Ах, ты… — он зарычал, захлебываясь и намотав на руку светлые волосы, дернул к себе голову девочки. Ударил ладонью по щеке, толкнул на постель, снова дернул, стаскивая на пол. Беспорядочно хватая, хрипел, наваливаясь и плюясь, а в косящих от хмеля глазах плыла трезвая и злая тоска. После недолгой возни прокричал имя жены и, захлебнувшись, оттолкнул молчащую Мератос, так что она повалилась на ложе ничком, закусывая зубами сбившееся покрывало. Сел рядом, нагнув большую голову к толстым коленям. И пошарив рукой по девичьей спине, натянул задранное к самой талии тонкое платье, закрывая обнаженные ягодицы. Сказал трезвым голосом: — Прости старого дурака, девочка. — Я люблю тебя, мой господин, — заученно отозвалась Мератос. — И ладно. Утром получишь десять монет. И что еще хочешь? Сережки? Или браслет? — Подари мне это платье, мой господин. — Нет. Дарил уже. Так снесла на базар. Жадная, только деньги нужны. Их и дам. Девочка зашевелилась и села, поправляя растрепанные волосы. Сказала угрюмо: — Ты знаешь мужское, не женское. Я продала, потому что любишь княгиню, а не меня. — Ишь… Так ты что, хочешь выкинуть все ее платья? — Да. А ты купишь мне новых, чтоб только мои. — И помолчав, добавила, — мой господин. Теренций захохотал, не глядя, положил руку на ее голову, растрепывая волосы, и подтолкнул: — Хитрая… дочь лисы. Иди спать. Платье сними и оставь. Хочешь если, возьми что из старья Хаидэ. И — порви на клочки, погрызи зубами. Дождался, когда девочка переоделась и, поклонясь, вышла, добавил впологолоса: — Как я грызу тебя. Каждую ночь. Мератос прошла перистиль и на цыпочках скользнула в узкий коридор, ведущий в детскую. Встала перед черными воинами, заслонившими вход. — Следите как надо, за маленьким князем, да будет Аполлон щедр милостями к будущему герою. Его отец велел мне передать вам эти слова. Мужчины кивнули, чуть вынимая из ножен короткие мечи. И девочка, кивнув в ответ растрепанной головой, повернулась и величественно поплыла обратно, придерживая подол яркого дешевого платья. В голове прыгали и метались мысли. Стоят. И не спят ведь. Простоят до утра, а там их сменят еще двое. Ну ладно, время есть, еще можно что-то придумать. В просторной кухне, куда она заглянула, черный Лой вертелся на лавке, хватая за бока девушек, что чистили овощи. А те отмахиваясь, смеялись его шуткам. Увидев Мератос, испуганно смолкли. Та вошла, стреляя по сторонам злыми глазами. — Что будет вкушать утром мой высокий хозяин Теренций? — Пекарь испечет пироги с грудками перепелок и свежими ягодами. Анатея, не поднимая русой головы, перебирала капустные листья в корзине. — Хорошо. И пусть подадут ему орехов, сваренных на меду. Они возвращают истраченную мужскую силу. В наступившем молчании повернулась и пошла, держа рукой подол. Вслед ей захихикали девушки. Мератос нагнула голову и пошла быстрее. — Погоди, ягодка. Выскочив из кухни, Лой схватил ее за локоть и потащил к выходу на задний двор. — Пусти, черный. — она слабо, для виду, упиралась, но шла послушно. Белые плиты были расчерчены красными линиями от факелов, укрепленных на стене, а в углу двора старая смоковница клонила вниз обильные ветви, и толстый корявый ствол утопал в густой темноте. Лой подтолкнул девочку в зазор между стволом и стеной, прижал, наваливаясь всем телом, и стал целовать, жадно прижимаясь к ее рту большими губами. — Ох, соскучился я по тебе, ягодка. Что долго так? Он тебя бил? — Пусти. Ну порвешь же платье. Пусти. Не тяни. Вот. Прижимаясь к стволу, она задрала подол, оголяя белый гладкий живот. — Ы-ы-ых… Черные руки стаскивали с круглых плеч измятую цветную ткань. — Ну. Скажи, скажи Лою, бил тебя старый козел, мучил? Вот я скоро куплю себе нож, наострю и отрежу жирному барану его мошну. — Дурак. Не говори глупостей. Иди лучше, вот так. Сюда. Да, еще. Тихо! — Ох… ты мне только дай пять монет завтра, на нож, а? Да-да… — Не дам. На нож не дам. Ты дурак, Лой. Еще. Еще! — Тогда просто подари Лою монеток. Лой утром пойдет на базар и принесет тебе цветных бусин. Из стекла. Ни у кого нету, а у тебя будут. — Ты продуешь монеты в кости! На. Сюда, вот. Скорее. — Тихо… Он замер, когда через двор прошел повар, помахивая мешалкой, и вытирая потный лоб толстой рукой. И снова накинулся на девочку, целуя и кусая за ухо. — Что, хорошо тебе с Лоем, а? После старого жирного беса, хорошо? Ну, скажи! — Да… — Любишь Лоя? Будешь всегда со мной? Ягодка… ожина моя, колючая дикая. — Буду. Люблю. Потом Лой сидел на корточках, откинув голову к стволу, пел сквозь зубы песенку и ухмылялся, а Мератос, покачиваясь на черных коленях, трогала пальцами блестящее от пота лицо, проводила вдоль густых бровей. — Не надо бус, Лой. Сходи к травнице, что живет на краю базара. Принеси мне пучок свежей рыб-травы. Такие сиреневые цветочки на стеблях, как тонкие косточки. Только свежей, не сухой. Три монеты дам на траву. — Мне всего две останется? Не пойду. — Ты мой тигр. Три на траву, и еще тебе три. — Четыре. — Ах ты, черный змей. — Вот такой я. Все девушки любят Лоя, а я выбрал тебя. Разве тебе плохо? Мне не нужны орехи в меду, чтоб я был в силе. И все это — тебе. А не хочешь, я возьму себе Анатею. И Калатаму тоже. — Нет, нет, я утром принесу тебе монеты. Мне пора, Лой. — Как пора? Еще рано. Давай еще поиграем, а? Повозимся. Расскажешь мне про старика. Ты так хорошо рассказываешь! — Мне правда надо, тигр. И поскорее. Она сползла с мужских колен и, поцеловав Лоя, убежала, на ходу одергивая платье. Тот, не вставая, раскинул к земле длинные руки и, усмехаясь, проводил девочку глазами. В маленькой каморке, в которой когда-то лежала Ахатта, Мератос кинулась к сундучку, стоящему в дальнем углу и, пошарив в нем, вытащила маленький мех, искусно сшитый из тонких гладких кож, выдернула зубами пробку, опрокидывая надо ртом, сжала булькающие бока. Глотнув вязкой жидкости, сморщилась и, переждав тошноту, глотнула еще. Чертов хитрец Лой. Черный, как угорь, которых приносят к обеду. Если она понесет от Лоя, то даже болван Теренций не поверит, что это его ребенок. Хорошо бы он сумел раздобыть рыб-травы. Можно, конечно, самой нарвать цикуты, она растет среди сорняков. Но цикута приносит быструю смерть, которую ничем не прикроешь. И болиголов не годится, и черный дурнишник. А вот рыб-трава, от которой у человека через время случаются долгие судороги, и после вдруг перехватывает дыхание, так, что он больше не умеет дышать — это хорошая трава. Правильная. Мало ли от чего вдруг захрипел и стал синеть. Мало ли… Не слишком высоко над ночной степью летела сова. Плавно взмахивала мохнатыми крыльями и застывала, позволяя теплому воздуху держать легкое большое тело с лапами наизготовку. Только круглая голова поворачивалась, впуская в глаза серые, белесые и черные линии и рисунки ночи. Воздух то становился тонким, как краешек пера и тогда сова опускалась вниз, к самой траве, то надувался теплом, идущим от нагретых каменных плешей, и птицу плавно вздымало выше, так что она чуть двигала крыльями, поворачивая кончики перьев, чтоб оставаться в толще полета. Отсюда сверху цветущие ковылем пятна казались светящимися покрывалами, прорезанными длинными завитками теней — это бежит газель или проскакал степной волк. А вот два черных пятна, слишком больших, чтоб считать их добычей, потому сова взмахнула крыльями, облетая повыше всадников, медленно едущих по серебряному молоку. И уркнула, когда внезапный восходящий поток вознес ее к самым звездам. Ссутулила плечи, ныряя и пошла вниз по воздушному невидимому склону, успев с высоты захватить краем глаза тусклую россыпь красных огней рядом с черным пятном большой воды. Далеко отсюда. Место, где живут люди. Туда ей не надо, там обитают крупные сычи, убивающие мышей и кроликов, и мелкие домовые совки. А она охотница степей и вон, внизу, где заканчивается белый ковыль, шелестит низкий кустарничек. Падая вниз, сова вытянула лапы и, на лету подхватив зайчонка, убила его резким ударом клюва в круглую маленькую голову. Вдыхая вкусный запах шерсти и свежей крови, выровняла полет и полетела дальше, к речке, чьи берега скрывала роща невысоких толстых дубков. К птенцам. Двое всадников ехали шагом и черные ноги коней погружались копытами в лунное сияние ковыля. Так красиво, думала Ахатта, оглядываясь на бесконечное светлое поле. Похоже на зимний снег, что выпадал два раза, но не холодный, а теплый и сказочный. Снизу пахнуло родным острым запахом печальной полыни. Светлая сказка ковыля оставалась позади. Там же, где первый день их с Убогом странного пути на побережье. В рассеянной темноте, сдобренной слабым светом неполной луны, ей не видно было лицо спутника, только очертания большой фигуры с широкими плечами и лохматой, давно не стриженой головой. «Утром надо поспать. И если его нож достаточно остер, я могу обрезать ему волосы. Как обрезала когда-то Исме, в пещере…» Хмурясь, она одернула себя. Им — дорога. К чему глупые женские заботы. Она хитростью взяла его себе, и ничего больше. Ничего? Просвистела в темноте птица. Совсем ничего? — Повторил порыв теплого ветерка, и Ахатта снова оказалась под большим мужским телом, что двигалось так, будто она сплетена из шелковой паутины. Он любит. Без всякого колдовства. Вот как это бывает, женщина, когда кто-то любит по-настоящему. Так, наверное, жил Исма, купаясь в любви. В ее любви. Она ударила пятками крутые бока Ласки, пуская ту в легкую рысь. Так мог бы жить ее сын, купаясь в материнской любви. Но теперь ее любовь отравлена. Что же делает она тут, посреди ночной степи, уехав от племени снова? Теперь уже не к мужу, и не одна, с ней чужак, хоть и добрый, но он не Зуб Дракона, ему не понять, как это — с каждым шагом натягивать прочную, зудящую от напряжения нить племенного родства. Рыб нагнал ее и дальше они скакали рядом. Через острый запах полыни, по мягкому запаху шалфея, оставляя за собой запахи сочной степной осоки и россыпей медового кермека. Ахатта поднесла руку к груди и нащупала подвеску. Надо спрятать ее, потому что утром, когда они поспят, ей снова нужно заняться любовью с бродягой, чтоб привязать его крепче. Он думает она теперь его женщина, пусть думает. И как хорошо, что она не любит его. Не навредит отравленной кровью, ядом слюны, приносящим безумие запахом собственных волос. Хоть и чужак, но убивать его жаль, он добрый и готов защищать. Утром, когда они встанут на отдых, она спрячет подвеску в сумку, на самое дно. Придется остаться без главной поддержки, но сумка будет при ней и всегда можно нащупать колючие лапки, трогая пальцем пустую щекочущую серединку шестиугольного глаза. Убрав руку с подвески, она прогнала мысль о том, что мужчина этот все равно принадлежит ей, и не хитрит ли она перед собой, говоря о неизбежности новой любовной игры… Сказала себе строго — нельзя рисковать. Пусть он будет моим до конца. Впереди два дня и две ночи пути. И два степных утра в траве, наедине с любящим мужчиной. Да, шепотом сказала ей степь и вдруг стала прозрачной, как ручей на перекате, и в ней, в ее летней молодой истоме все зашевелилось, сливаясь попарно, после стылой зимы и зябкой весны, все соединялось, становясь целым на время, нужное для зарождения новых жизней. Да. И вы тоже в моей воде, двое, — становитесь целым. Потому что я так велю, я древняя степь, а вы мой вдохи и выдохи. — Ахи, — сказал рядом певец. Она кивнула, показывая вперед: — Утро придет, когда мы доберемся до старого кургана. Там встанем, за скалами на склоне. — Да. Я поймаю тебе зайца. — А я соберу грибов. Ехали дальше, молчали, и думая об утренней стоянке, улыбались. Оба. А в стойбище, неподалеку от лагун Морской реки, где в маленьких палатках спали девочки, нашептавшись о своих новых знаниях, было тихо. Посидев у вечернего костра с советниками, княгиня выслушала рассказы о военных лагерях и встречах с торговцами, рассмотрела купленное оружие и, поговорив с Наром о завтрашнем дне, встала, приложив руку к груди, кивнула воинам. Пошла к своей палатке, думая о непрерывных делах. И о Техути, которого весь день видела лишь издали. Ее беспокоило, что любимый избегал встречи, но дел был слишком много, чтоб беспокойство взяло ее целиком. Лето идет своим чередом, каждый день принося новые хлопоты. Какое счастье, что они мирные, степь живет свою обычную жизнь, не нарушаемую ни стычками людей, ни степными яростными пожарами. Хрупкое счастье, которое может рассыпаться в один миг. Впереди летний зной, он высушит травы и если придут грозы, то и пожары явятся вслед. А с людьми и не угадаешь, сегодня все тихо, а завтра прискачет гонец, потрясая тяжелой мошной, полной денег на новых наемников, и все, тишина закончится. Но так они и живут, из поколения в поколение. У маленького костра она посидела, тихо разговаривая с Фитией. Смотрела в огонь, думая о том, что ее маленький лежал бы сейчас на коленях, а она трогала бы крошечные пальчики и смеялась детскому бормотанию. Нельзя думать об этом, иначе тоска сожрет ее, сделает слабой. Фития ушла спать, а Хаидэ, передернув плечами, оглянулась. И ей пора лечь. Но пришли эти мысли, а следом за ними беспокойство. Где же Техути? Когда она с ним, то мир кажется добрее и наполняется надеждой. И тоска по сыну отступает. Надо идти спать, сказала она себе и встала. Прислушалась к мерному дыханию няньки, к дальним ленивым разговорам мужчин у костра. И тихо ступая, пошла в темноту, немного злясь на себя за то, что идет разыскивать мужчину. Но что плохого? Ведь это ее любимый и он недавно, лежа на ней, говорил о счастье. Запахи трав были такими густыми, что казалось, стояли призрачными зарослями вокруг, и хотелось вытянуть руку, чтоб не мешали идти. Хаидэ шла к камню-клыку, где в прошлую ночь ждал ее Техути. Вдруг он и сейчас там. Скала забелела в темноте, и женщина остановилась, услышав мужской тихий голос. Слов не разобрать. Но что-то спрашивает и будто ждет ответа. А вот заговорил снова, тихо-тихо. Возразил и, кажется, перебивая неслышного собеседника, стал низать слова одно за другим. Можно затаить дыхание и подобраться совсем незаметно. Встать с другой стороны высокого камня и выглянуть. С кем же он там? Покраснев, она кашлянула и пошла, четко ступая и проводя рукой по верхушкам низких кустов. Голос смолк. Из-за камня показалась знакомая фигура. Мужчина стоял молча, ожидая, когда она подойдет. Луна светила слабо, но все же света было достаточно, чтоб увидеть — он один и никто не бежит в темноту, разве что лег и скрылся в высокой траве ползком. — Я соскучилась. Обеспокоенная его молчанием, подошла совсем близко, заглядывая в сумрачное лицо с неясными чертами. — Почему ты не приходил ко мне? Мы бы посидели у костра. — Ты весь день занята, — голос его был отрывистым и холодным. Отвернувшись, Техути ступил за камень и сел, приваливаясь к теплой шершавой поверхности. Хаидэ села рядом, вытягивая ноги. — Да. Все требует моего внимания. Как же иначе? — И даже девчонки Ахатты. — Тех. К чему что-то затевать, если нельзя сделать этого хорошо? Я могу ей помочь, чтоб степные осы не остались лишь женской болтовней. — Я понимаю. — Мне мало твоих ледяных слов! Если понимаешь, к чему обида? Ты не подросток! Даже мальчики племени ведут себя умнее. — Мальчикам повезло, они не ложатся в траву с женщиной, которая — вождь. — Вот! О том я и говорю. Но похоже, ты не слышишь меня. Теплый камень согревал спину, а в грудь Хаидэ заползал холодок. Да что же это? Она так надеялась на счастье, и оно было совсем рядом, оно — было! Но с того мгновения, как Техути взял ее и вошел, подарив огромность мира, все вдруг стало качаться и кажется вот-вот грохнется, рассыпаясь в прах. Такая усталость. Нет сына, оттуда издалека будто ползет постоянно тяжелая злоба Теренция. Советники, хоть и верят ей, но она знает — всегда придется ей быть лучше мужчин, сильнее мужчин и умнее, чтоб занимать место одного из них. Страдания Ахатты, пусть временами такие резкие и чрезмерные, но разве можно винить ее, все потерявшую? Нет. Только помогать и поддерживать. А кто поддержит ее? Только Фития? И любимый, который казался ей сотканным из солнечного света, превращает мгновения счастья и покоя в череду пустых разговоров о том, кто прав, а кто виноват. И если сейчас говорить ему все это, то случится просто еще один разговор… — Я люблю тебя, — сказала Хаидэ, — и я очень скучала. Жизнь отнимает у нас дни, но ночи — наши. Давай ценить их. — Это все разговоры, — ответил Техути, и она досадливо засмеялась, снова осознавая свою беспомощность. Вот все повернулось. И снова превращается в раз-го-во-ры… — А с кем ты говорил, когда я пришла? — она прижалась к нему и опустила голову на плечо, зашарила по коленям, разыскивая его руку. — Ты слышала мои слова? Хаидэ зевнула. — Нет. Ты бормотал, я была далеко. С кем, Тех? — Я говорил… со своим богом, — ответил он после короткого молчания. — Как хорошо! Знаешь, у нас так много всего произошло, я вдруг стала бояться, что ты его забыл. Тебе холодно? Укройся, вот плащ. Мужчина прокашлялся. Натянул на плечи полу плаща, обнимая под ним Хаидэ. — Нет. Не забыл. Я говорю каждый день. Со своим богом. — Я совсем засыпаю. Передай ему приветы от небесного учителя Беслаи. Вон он, видишь? Держит в ладони половинку лунной монеты, и улыбается. — Вижу. — Расскажи мне о своем боге, Тех. Как его зовут и есть ли у него лицо, и какое оно. Расскажи, будто я совсем маленькая, а ты укачиваешь меня. Я не засну, не думай. Мне интересно и важно. Она зашевелилась, тепло дыша ему в грудь, прижалась бедром к его ноге. Техути огляделся, собираясь с мыслями. Сердце затукало, и вдруг степь распахнулась, разрывая бледный лунный свет, кинулась к его лицу хохочущей черной пастью. — Вот лицо твоего бога! — загремела темнота, скалясь осколками зубов, — вот его темное имя! Давай, сын темноты, поведай солнечной жене о том, как сладко смотреть в черную бесконечность, что лежит изнанкой всего — счастья, любви, материнства, покоя… Давай же! Солгав ей словом, солги многими словами. Это! Так!! Сладко!!! — У тебя сердце, Тех. Что? Что случилось? Спасаясь от вопросов, он скинул плащ и, хватая женщину за плечи, повалил, обнимая. — Ты случилась. Какие рассказы. Ночь и мы. Я… — Да… Целуя белеющее лицо, он подхватил мягко плывущее тело, поворачиваясь, лег на траву и укладывая женщину сверху, обнимал, путая пальцы в волосах. Смотрел через ее плечо, как темнота пялится на них, по-прежнему хохоча и подбадривая его. — Давай, обращенный! Покажи самке, что такое настоящая темная страсть, как крепка ее паутина. В этот раз Хаидэ не кричала от счастья. Двое бились телами и пока он пригибал ее лицо к своему плечу, чтоб не увидела лика тьмы, она, закрывая глаза, протекала пространство, растворяясь и молча крича от боли, что ей причиняла его огромность. Куски и полосы летели через нее, ударялись в желудок и сердце, прокатывались по горлу и, прорезая дыры в коже, вываливались наружу, прорастая событиями бывшими и будущими. Там был ее сын, лежал со сжатыми кулачками, а лицо медленно покрывалось мертвой синевой. Был согнутый локоть танцующей черной девы, унизанный серебряными цепями, и вдруг — страшное лицо то ли человека то ли зверя, с тяжелым морщинистым веком, наползшим на вытекший глаз. Была тяжкая битва, с топотом и хриплыми криками, и груди коней сшибались, звеня металлом доспехов. Был голос, повторяющий непонятные слова. И когда она почти умерла, рыдая от невозможности все разделить и определить каждому видению его место, вдруг, стеклянно вильнув хвостом, поплыла через месиво прозрачная рыба с бесшабашным выпуклым глазом, раскрашенным яркой краской. И все замерло, надуваясь как пузырь, с радугой, играющей на круглых дрожащих боках. Замерло, на-ду-ва-ясь. И лопнуло, разбрасывая вокруг радужные сверкающие осколки. — Так! Так!! — сказала она вселенной, уже не просто слушая, а вступая в разговор. И засмеялась тихо, обмякая на содрогающемся теле мужчины, что поддерживал ее жесткими руками над собой. — Техути, любимый. — Тебе хорошо? — хриплый голос был полон удивления. — Да. Да! Было страшно, но было — счастье. Я не могу. Я потом скажу. Ты… Шепча, она целовала горячее лицо, прижималась и от беспомощности перед огромностью счастья раскрывала рот, как рыба, чтобы не задохнуться. Снова смеялась. И вдруг замолчала, резко садясь и вслушиваясь в ночь. Над ними проплыл тоскливый крик козодоя, стих и повторился, захлебываясь на одной ноте снова и снова. — Что? — мужчина сел, глядя, как она вскочила, дергая шнурки на растерзанной рубашке. — Зовут. Быстро, пойдем. И через мгновение скрылась в темноте, волоча за собой плащ, выдернутый из-под Техути. Он догнал ее на тропе, пошел рядом, отталкивая колючие стебли чертополоха. Далекий костер выплыл из-за черных силуэтов палаток, стало видно, вокруг него движутся фигуры. Хаидэ приложила руку ко рту, и по степи пронесся полный тоски птичий клик, прерываясь в нужных местах. — Что случилось? — Что-то плохое. Скорее. У костра стояли мужчины, глядя на Силин, рыдающую над лежащим молодым парнем. Черная кровь покрывала лицо, и только глаз сверкал. Одна рука откинута в сторону — изломанно вывернутая. Распахнутая рубаха обнажала живот с резаной раной, в которой блестело и шевелилось при каждом вдохе. Рядом быстро ходила Фития, садясь на корточки, обкладывала рану комками теплой сырой травы, источающей пряный запах. — Мой брат! — закричала Силин, оглядывая стоящих, и на освещенном пламенем костра лице плескалось безмерное удивление. — Мой брат! Как нашел? Зачем? Вскакивая, она рванула Фитию за рукав и та уронила примочку. — Откуда он? Он умирает? Умирает? Техути оттолкнул девушку и присел рядом с раненым, оглядывая раны. Протянул руку, принимая от Фитии новую примочку. — Что тут? — Многоцвет. И девясил. Еще раневая трава. — Хорошо. Да уберите ее! Пусть помолчит. Он хочет сказать! Он махнул рукой Нару, что стоял над головой парня и тот, падая на колени, нагнулся к лицу. Напряженно слушал прерывистый шепот, кивал, задавая вопросы. И снова слушал медленные невнятные слова. Чуть поодаль Хаидэ, прижимая к себе Силин одной рукой, другой крепко держала ее за косу, натягивая. — Замолчи. Он говорит. Дай услышать. И отводя дальше, задавала короткие вопросы, каждый раз подтягивая косу, чтоб девушка не забилась в истерике. — Откуда он пришел? — Келе… Келеманк. Там дом. Наш. — Семья? — Да. Еще брат и две сестры, старшие. Мои… — лицо ее искривилось, и Хаидэ снова дернула волосы. — Потом поплачешь. Большая деревня? Сколько домов? — Пять… десят-ков. Полста. Было полста. Вот. Я шла туда. — Я знаю. Как его имя? — Пеотрос. Ему четырнадцать. Ему всего… — Молчи. Пусть лекарь и Фити осмотрят его. Давай, сядь. Она усадила девушку и обняла за плечи, покачивая. Та вздрагивала каждый раз когда от костра доносился стон и Хаидэ удерживала ее сильными руками. — Я шла. Я хотела, что они все сгорели. Я! Потому что не хотела за Беха-медведя. — Ты не виновата. — Тогда почему он пришел сюда? Откуда знал? От костра к ним подошел Техути и Силин замолчала, вскакивая. — Иди к брату, — сказал жрец и, глядя вслед ей, добавил для Хаидэ, — он умирает. Силин сидела раскачиваясь и бережно трогая слипшиеся волосы мальчика, стонала без перерыва на одной ноте. А потом просила, вскрикивая: — Пеотрос, нет, не уходи! Я тебе куплю меду, ты любил, помнишь? Пеотрос… я нечаянно. Я не хотела. Я думала… Я же глупа! Потому меня отдали. Но я люблю тебя. Ы-ы-ы-ы… Стон гудел, пригибая травы отчаянием. — Что он сказал Нару? — Это варвары с края степей, рядом с пустыней. Второй набег. В первый они увели женщин. Кого не убили. Сейчас забрали, кто прятался. Сожгли полдеревни. И уводя, сказали, придут еще. Велели готовить деньги. — Как он нашел сестру? — Может, он просто шел к Зубам Дракона? За помощью? — Это все? — Нар скажет больше. — Да. Она поспешила навстречу советнику. Глава 21 На исходе третьего дня, когда красное солнце увеличиваясь и сплющиваясь, садилось на невысокую гряду курганов, Ахатта и Убог увидели впереди россыпь белых домов под красной черепицей, а выше их, на самой вершине пологого радушного холма — треугольную крышу храма Афродиты. Вечерний свет выкрасил розовым колонны и ступенчатые улицы, сбегающие к невидному за степью морю. И закатный ветерок приносил мирные далекие звуки — постук молотков, крики и грохот из порта, блеяние овец и петушиные вечерние вопли. Пока было возможно, они ехали степью, огибая засеянные поля и крошечные деревушки пахарей и пастухов. Но полей становилось все больше и Ахатта, хмуря брови, махнула рукой в сторону небольшой рощицы. — Там святилище, а, если пройти деревья, — развалины. За ними перекресток заброшенных дорог — место Гекаты. Никто не ходит туда ночью, в эту пору года. Ты жди меня там, Убог. Рыба спрячь в зарослях и пусть стоит тихо. А я вернусь, и мы успеем уехать до света. — К чему тебе туда, люба моя, Ахатта? — в голосе бродяги слышалась тоскливая забота, — не надо бы, а? Подъезжая ближе, она тронула его локоть, притянула большую руку, кладя ее себе на грудь. — Ты поклялся. Помнишь? — Я не забыл. Но все же… — Нет, люб мой. Клятва есть клятва. Только одно могу сказать в ответ и поклянусь тебе — я никому не желаю зла и никто не пострадает. Хватит страданий. Всем. И добавила мысленно «и мне тоже — хватит». Убог кивнул лохматой головой. И отъехал, направляя Рыба к рощице. Ахатта посмотрела ему вслед. Три утра они лежали вместе, и было хорошо, так хорошо, будто она его ребенок. Но сейчас ее ждет главное дело. Или же смерть. И чтоб не передумать… Она сунула руку в сумку, вытащила подвеску. Прижав ее ко лбу, надела цепочку, расправила, пряча серебряный знак под рубашку. … надо выбросить из головы все. И его любовь тоже. Дальше ехала, не скрываясь, надменно глядя перед собой и не обращая внимания на поклоны крестьян и торговцев, что на смирных лошадках или в скрипучих повозках катили по узкому проселку от городских ворот. У маленького родника спешилась, умыла лицо, причесалась маленьким гребнем, потерла щеки ладонями, чтоб добавить им краски. И, найдя в зарослях кустарника несколько ягодок багряника, разжевала, пальцем растирая по губам яркий сок. Отряхнула и тщательно расправила складки охряного платья, украшенного вышитой каймой — хорошо, что Хаидэ велела им всем приехать к речке в платьях, теперь у нее вид городской женщины, что ездила на прогулку. Красиво подпоясала длинный плащ и опустила на запястья браслеты, чтоб сверкали в последнем свете вечера. Два стража у ворот проводили ее взглядами и снова склонились над мешочком с костями. И Ахатта, утишая ровным дыханием стук сердца, медленно двинулась в гору по квадратным плитам мостовой. Она не знала толком, что будет делать, но подвеска холодила горящую кожу, успокаивая. Ты не одна, страдающая мать, иди и доверься, казалось, шептали острые лапки, покалывая при каждом шаге. У ворот в дом Теренция сидел, зевая, незнакомый ей раб. Увидев надменную всадницу, вскочил, кланяясь, и ловя небрежно кинутые поводья. — Отведи лошадь на конюшню, — распорядилась Ахатта, — поставь в ближнее стойло, правое у входа. И задай корму. — Господин знает тебя, достойная? — озадаченно спросил раб, сводя к переносице маленькие глаза и пытаясь сообразить, что к чему. — Знает? Да господин сам пригласил меня сегодня! — А! Ты прибыла на веселом корабле, вчера? Она повела плечами, стоя рядом с Лаской. И он обрадованный, что хмель не помешал верной догадке, осклабился: — Иди, красавица. Если господин еще… еще не заснул, утомясь от трудов, ты найдешь его в перистиле. Катиос проводит тебя. Катиос! Постой тут, с красавицей, не знаю имени ее, я отведу лошадь. Он убежал, ведя Ласку, а Ахатта, смерив взглядом тощего подростка с немытой шеей, не стала ждать, а сразу пошла следом. Катиос жалобно закричал ей в спину, опасаясь отходить от двери: — Подожди, госпожа! Но она быстро шла по узкому коридору, направляясь во внутренний дворик. Шум большого дома мерно гудел, будто за белыми стенами гнездился улей. Ахатта, омахивая плащом беленые стены, узнавала его звуки. Вот кричит повар, он вечно кричит, распекая служанок, что принесли овощи для утренней готовки. А вот ржут на конюшне кони, здороваясь с новой кобылкой. Жужжит точило и медленно бухает молоток, верно каменщик заканчивает подновлять стену. Женский возглас донесся и стих. Не слышно шума пьяной пирушки. Хотя по словам раба можно было понять, что Теренций как всегда на закате уже сильно пьян. И по-прежнему таскает к себе гетер и, наверное, мальчиков. Она вошла в перистиль, где рядом с тихой водой бассейна уже горела жаровня, растекаясь по теплому воздуху горячим зноем. И встала, оглядывая с противной щекоткой в сердце место, где она лежала и мучилась, ползла через ночной дворик к цветнику и, срывая, заталкивала в рот белые цветы с дурманящим запахом. Как же слаба она была тогда. Тогдашнее тело в ответ на каждую мысль и на каждое воспоминание сочилось темным ядом. Слюна, пот, молоко, женская кровь… Вся она была — смерть. Неприкрытая и необузданная. А сейчас? Глядя на вычурный бортик бассейна, ажурные решетки насеста, где уже спали павлины, свесив хвосты, на разбросанные по гладкому полу покрывала и подушки, подумала медленно и спокойно — я изменилась. Удивилась тому, что так и есть. Но не рванулась внутри, как раньше, а так же спокойно кивнула. Надо было вернуться, чтоб понять — Ахатта все-таки учится владеть своим темным даром. Там в степи казалось — такая же. Но — нет, нет… Огибая бассейн, прошла к углу за колоннами, где на покрывалах лежал хозяин дома, прикрыв лицо согнутым локтем и разбросав босые ноги. Рядом сидела Анатея, перебирая струны кифары и тенькая плектром. Тихие звуки замерли, и один протянулся, когда она подняла глаза на гостью. — Госпожа Ахатта! — Хоть кто-то узнал меня в этом доме, — усмехнулась Ахатта, развязывая плащ. Скинула его и уселась рядом с рабыней на подушки, кладя руки на колени, — раб на воротах принял меня за гетеру. Давно ли спит твой хозяин, Анатея? — Он… — Я не сплю, — Теренций убрал руку с глаз и, проморгавшись, уставился на гостью. Сел, тряся большой головой. — Одна за порог, зато другая в дом. Что тебе нужно, сестра моей жены, забывшей мужа и сына? Ты с поручением? Мясистое лицо опухло от вечернего сна, но маленькие глаза, спрятанные вечерними тенями, смотрели трезво, и в голосе не было хмеля. — Анатея, принеси нам фруктов. И вина с пряностями. — Да, досточтимый Теренций, с поручением. Моя сестра послала меня узнать, как живет ее сын. Хороша ли охрана и не надо ли прислать еще воинов. — А что узнавать. Прислала бы сразу. Троих. Нет, лучше пятерку. — Не будет ли трудно дышать маленькому князю в такой толпе? Его уже охраняют десять лучших мужчин. Разве не так? — Так не так, — рассердился Теренций, — что ты сидишь тут, и тычешь мне цифрами? Я умею считать получше тебя. И не обязан отчитываться. — Обязан, — ровным голосом возразила Ахатта, — ваш сын — надежда на объединение сил. Тебе это нужно. Иначе не брал бы ее в жены. — Брал, не брал. Дай мне проснуться. Испей вина. Поддержи вежливую беседу, как принято у культурных людей. А после я все расскажу. И ты расскажешь мне… как она там. Говоря, встал и, отойдя, шумно умылся, окуная руки в принесенный рабыней сосуд, фыркая, вытерся мягким льняным полотенцем. Поправляя домашний хитон, взгромоздился на высокий деревянный стул и кивнул. — Сядь ближе. И расскажи мне о моей жене. Усаживаясь в мягкое креслице, Ахатта рассматривала потяжелевшее тело и седые пряди жидких волос. Он постарел. Что за сила дана ее сестре, если собой она держала даже постылого, нелюбимого мужа, и был он тогда — зрелым и сильным мужчиной, красивым тяжелой сочной красотой власти и денег. Ее нет и он — уже старик. — Мой господин! — девичий голос зазвенел, отдаваясь эхом от стройных колонн. Прозвучали быстрые шаги. Мератос замерла, опуская руки с гирляндой из белых роз. Ахатта усмехнулась, пристально глядя, как на лицо хозяина наплывает кислое недовольство. — Иди в дом. — Но ты звал меня. Ждал. Я пришла. — Иди в дом, сказал. Видишь, я занят. Язвительные слова вертелись на языке Ахатты, но она не дала им воли. Сидела, сложив на коленях руки, и ждала. Девочка резко повернулась и ушла за колонны, волоча за собой гирлянду. — Твоя жена в здравии и вся в делах. Степные народы ценят ее дружбу, и каждый месяц племя принимает гонцов, предлагающих деньги. — Это хорошо. Где вы стоите сейчас? — В верховьях Морской реки. Там можно пасти скот и присматривать за военными лагерями. Но все мирно в степях и пока нет нужды что-то менять. Потому я приехала одна, с поручением к городским медникам, княгине нужны фляги и бляхи на конскую упряжь. Я дам им работу, а через два десятка дней она сама явится с воинами забрать сделанное. Заодно я обещала навестить вас, посмотреть, как растет маленький Торза и узнать, здоров ли ты, достойный Теренций. — Заодно. Мы с Аникетосом для нее лишь приложение к медникам. — Не суди ее, господин. Ты знаешь, какая ноша лежит на ее плечах. И что тебе горевать, разве она одна на земле? Вопрос повис в сумраке, разрезанном быстрым пламенем на неровные части. В нем была и издевка и просьба объяснить что-то о женщине, которая, живя свою жизнь, творила их судьбу. — Ты права. Одна не одна. Но… Он опустил голову, потирая колени. За их спинами неслышно ходила Анатея, складывая подушки и расправляя покрывала. — Я жил, как хотел. Мне нравились мальчики, такие нежные, славные, каждый год подрастают новые — только срывай. Я не обижал их. И не обижал никого из веселых женщин, что пели и плясали на моих пирах, даря меня и гостей своими щедрыми ласками. Но вот она вылупилась, как птенец из глухого слепого яйца. Стала моей настоящей женой. А после — бросила. Обязана… да. Как же! Я все понимаю. И ты права — ну, удрала править своими волками, ну пусть. Не Афродита и не Артемида, обычная женщина, полная всякого. Я ли ее не видел! Я видел ее всю! Не просто раздетую, Ахатта, я видел ее страсти и ее пороки! Он нагнулся вперед, огонь залил большое лицо багровым светом. — Так почему теперь мне опостылели пиры и веселая пьянь? Почему мне тошно смотреть на крашеные лица и за ними видятся морды? Как можно спать с мордами, любить морды? Как можно радоваться им? Как мне теперь жить, а? Подожди! Я сам скажу дальше. Я думал, пусть бы она вернулась. Но я знаю, если вернется, все равно не будет мне прежней жизни. И с ней не будет тоже. Все сломала и так бросила. И что мне винить ее? Она такая, какая есть. Это как… как туча, пришла и, если захочет, прольется дождем, а может быть, градом и все выбьет вокруг. Нет. Не захочет. Она так дышит. Понимаешь? А мне теперь как? — Я не знаю, князь, — тихо ответила Ахатта, — не знаю. — Может быть она — одна из Эринний? Может быть, так выглядит наказание за мои прежние грехи и злые поступки? Тогда я смирюсь и буду мучиться, принимая его. Нет другого ответа у меня. А ты говоришь — медники. Говоришь, сколько воинов… Эх… — Я выполняю поручение. — Да. Да. Выпей вина, его привезли недавно, оно из белого винограда, что зовется «жемчужные слезы». Съешь сливу. Это из нашего сада, она сама смотрела за этими деревьями и они обильно плодоносят. Утром я покажу тебе мальчика. Он толст и здоров. Он улыбается мне. Откидываясь на спину стула и улыбаясь при мыслях о мальчике, он вдруг насупился, поднял большую руку: — Но я не пущу тебя близко. Ты отравлена, и вдруг нашлешь на избранника богов злую болезнь! — Нет, досточтимый, я теперь могу взнуздывать себя и никому не причиню зла. Если сама того не пожелаю. Не стоит ждать. Завтра у меня много хлопот. Если позволишь, заночую в твоем доме, а нет — уйду к базару, пока не наступила ночь. Пожалуйста, отведи меня к мальчику. Я должна взглянуть на него, я поклялась. — Мне нечего скрывать, Ахатта. Пойдем. Он взял поданный Анатеей маленький факел. Пошел впереди, углубляясь в коридор, ведущий в заднюю, самую защищенную часть дома. — Ты должен приказать получше охранять дом, — сказала Ахатта в широкую спину, — видишь, твой раб пропустил меня внутрь. Поставь наших воинов. — Хорошо, — отмахнулся тот и заговорил о пустом. Ахатта усмехнулась. Видно, воины уже отданы за хорошие деньги. Ишь, как виляет, стоит заговорить о них. Но у маленькой двери стояли два темных стража, и, увидев хозяина, вытащили из ножен мечи, показывая сверкнувший красным металл. Подойдя следом, Ахатта сложила руки в приветственном жесте и, повернувшись к свету, скинула платье с плеча, показывая бугристый шрам в виде длинного зуба. Суровые лица посветлели. — Да будет добр небесный учитель Беслаи, сестра. Мы рады видеть тебя, вестница племени. — Он всегда добр к своим детям и ученикам. Я рада вам, братья. Степь ждет вас, знает о вас, думает о вас. Мы вместе. — Вместе, — они разошлись, открывая тяжелую резную дверь. Ступая в тихую комнату, освещенную ночником в виде прыгающего козленка, Ахатта быстро обдумывала увиденное. Ну, каков торгаш. Оставил себе самых молодых мальчишек, зная, что в перенайме за них заплатят меньше. Наверное, есть еще двое, чтоб сменять караул. А больше, скорее всего и нету. Она кивнула Гайе, которая вскочила с табурета рядом с детской постелью. И, не подходя близко, склонилась над спящим мальчиком. Постояла так, выжидая положенное время, выпрямилась, прикладывая руку к груди. — Светлый маленький князь. Он спит и во сне говорит со своей матерью. А с отцом он и так говорит целыми днями. Я расскажу Хаидэ, дочери Торзы и матери Торзы, как силен и крепок наследник, как велики его кулаки и быстры маленькие ножки. Пусть материнское сердце радуется. Благодарю тебя, Гайя, за добрую и мудрую заботу. И тебя благодарю, высокий отец, за дом, защищающий твоего сына. Поди ближе, Гайя, мне надо спросить тебя о женском. Оправляя юбки, Гайя подошла к Ахатте. И та, показывая на ее грудь, стала спрашивать о кормилице, перечисляя мелкие подробности, говоря о молоке, времени, о детских болезнях и способах облегчить животик. Теренций присел на табурет, бормоча сыну ласковые слова. Наклоняясь к уху рабыни, Ахатта шепнула: — Старый отдал воинов наследника в перенаем? Та быстро кивнула. — А эти стоят день и сменяются к ночи? — Да. Скоро. Пусть светлая Хаидэ не гневается, у нас все хорошо. — Я вижу, Гайя. Не волнуйся и береги мальчика. Она ободряюще улыбнулась и, положив ладонь на смуглое запястье рабыни, легонько сжала его. Прикрыла глаза, зная, что у нее всего пара мгновений, и собрав всю дремлющую внутри силу, кинула ее в кончики пальцем, истекающие мгновенной испариной, которая впитывалась в кожу на руке Гайи. — Что с тобой, госпожа? — Гайя вырвала руку, подхватывая обмякающую Ахатту. Теренций замолчал, поднимая голову. — Ничего. Ноги. Не держат ноги. Три дня в седле. Говорила, почти не слыша своего голоса и, казалось ей, состоит сейчас из огромных, раздутых, как тяжкие подушки, пальцев. Медленно подняла руку к лицу, думая — сейчас та застит весь свет. И, еле перебирая ногами, вышла, поддерживаемая Гайей. Получилось ли? Прошла мимо воинов, слабо кивая. Теренций крикнул, и прибежавший раб поднял над их головами факел, провожая по коридору в перистиль. — Хотел я с тобой еще поговорить. Ну да ты еле жива. Твоя каморка занята, там… ну так. Пойдешь в кухню, в заднюю комнату. — Позволь мне остаться на воздухе, князь. Я лягу в перистиле, в углу. Не помешаю. — Отдыхай. Утром поедем на базар вместе. Он ушел, тяжело топая по лестнице и сверху вдруг донеся его крик: — Мератос! Почему постель не готова? — Мой господин! Девочка пронеслась через перистиль, толкнув бредущую к подушкам Ахатту и та усмехнулась. Купец плакал и жаловался ей, но сам — хоть раз сумел обуздать себя и захотел ли этого? Вот и получает, что заслужил. Большой дом стихал. Ушла неслышная Анатея, оставив Ахатте поднос с холодным мясом и вином. Далеко за кухней, где на заднем дворе сидели рабы и слуги, слышался иногда шум голосов и смех. И снова все стихало. Ахатта через силу съела кусок мяса, запивая его вином. Уйдя от спального угла, села в черной тени колонны, ожидая, когда стражи пойдут сменять охрану у детской спальни. Он не такой уж дурак, старый Теренций. Конечно, мальчики убьют любого, кто сунется, и четверых, неустанно сменяющих друг друга, вполне достаточно для безопасности ребенка. Это если они встретят врага. А достойная Ахатта, сестра их общей матери — разве она враг. Потому с ними будет легче, чем с Гайей, которая сама немного колдунья. Еще чуть-чуть времени и будет ясно, получилось ли у Ахатты то, что подсказывало ей черное серебро, когда она делала каждый следующий шаг. Глава 22 Лежа под тяжким телом Теренция Мератос вертелась, закусывая губу и проговаривая заученные слова выдуманной хозяином игры, в которой она — грязная степная дикарка, которую нужно брать силой, наказывая и тут же прощая. Сегодня ей было все равно, что делает мужчина с ее грудями и бедрами, захватывая в кулак длинные пряди рыжих волос. Сердце стукало, в голове метались беспорядочные мысли. Приехала эта. Хозяйкина страшная сестра. Ходила к наследнику и осталась спать в перистиле. Мератос кое-что слышала, прячась за колоннами. И испугалась. А может, времени не остается вовсе, чтоб совершить задуманное? Хорошо, что она не медлила, и Лой принес ей рыб-травы. Пучок сиреневых цветочков с запахом сладкой пыли лежит в кожаном кошельке, привязанном к поясу платья. Кто знает, что завтра сделает хозяйкина сестра. А вдруг захочет забрать мальчишку? А вдруг Теренций соберет воинов и поедет навещать свою беглую жену и увезет его туда, где Мератос не сумеет подобраться близко? — О-о-о! — шепотом закричала она, скользя руками по мокрой от пота спине, — больно, как больно, мой светлый муж, мой повелитель. — Так то! — прохрипел Теренций, отваливаясь и тяжело дыша. Девочка сползла с постели и протянула ему кувшин с вином. — Охлади свой рот, бесценный мой, чтоб тебе прибавилось сил. Теренций забулькал, глотая. Отдышавшись, вытер рукой губы. — Какая ты сегодня. Верткая, как змея. Иди сюда, хочу еще. — Дай отдохнуть, мой драгоценный супруг. Ты так силен, мои кости ноют от твоих ласк. Она села, гладя его по волосам, скользя руками по груди, что поднималась и опускалась. Он уже пьян. А в кувшине маковый отвар, совсем чуть-чуть. Только, чтоб заснул пораньше. Но он сильный, этот старый бурдюк, все хлопает глазами, разглядывая ее лицо. Мератос скроила сладкую гримаску, перебирая пальцами седую шерсть на груди хозяина. Замурлыкала песенку, следя, как тот моргает все реже. Вот глаза закрылись, и мужчина захрапел, булькая горлом. — Ты корявое толстое бревно, — пропела нежным голосом. Засыпающий открыл глаза, уставился на нее с удивлением и, кивая, закрыл их снова. Девочка замолчала. Посидела еще немного и ткнула его пальцем. Шлепнула ладошкой по лбу. И вскочив, быстро натянула на голое тело яркий хитон, затянула пояс, нащупывая на боку кожаный мешочек. Выбежав, строгим шепотом сказала рабу, что дремал и вскинулся, когда она толкнула его ногой: — Хозяин сильно устал, спит. Смотри, чтоб никто его не тревожил. И полетела вниз по ступеням, неслышно ступая босыми ногами. Надо пробраться в коридор к детской, придумать, что сказать стражам. Посмотреть, просто посмотреть. Сегодня ночью и завтра, пока гостья не покинет дом, Мератос должна знать все-все. Все, что сможет увидеть… Выходя в перистиль, подумала с надеждой — один из степняков все время провожает ее глазами. Она ему улыбается, каждый раз. На всякий случай. Красивый мальчик, смуглый, с горбатым носом и темным пушком на щеках. Если бы он там один… давно бы уже подошла, заговорила. Но их всегда двое. Она совсем уже ступила из черной тени за колоннами в прыгающий свет от жаровни, но вдруг застыла, сделала шаг назад. За бассейном, за красным светом, отсеченным такой же черной тенью с другой стороны, под колонной сидела Ахатта. Ее почти не видно, но на лбу поблескивает кожаная повязка, расшитая бисером, и сверкают браслеты на откинутой руке. Зачем она сидит там, в темноте? Напротив коридора, ведущего к детской? Мератос прижалась к теплому шершавому камню, не отрывая глаз от черной фигуры. Время текло медленно, будто шло через сумрак, нащупывая ступнями теплые камни перистиля. И ничто не меняло тишину погруженного в сон дома. Почти. Один раз Ахатта застонала, браслеты сверкнули — поднесла руку ко лбу. В другой пошевелилась, выпрямляясь, видно, стряхивая сон. Из коридора вышла светлая тень, тихо прошла по диагонали в сторону заднего двора. Это кормилица, теперь там с мальчиком только Гайя. Мератос в раздражении переступила чуть зазябшими ногами. Чего тут ждать? Ворожея Гайя всегда при мальчике ночами. Да стража. Скоро их сменят те, что спали днем, и встанут отдохнувшие, без капли сна в зорких глазах. Да вот они идут. Дверь с задней половины открылась, кидая свет на угол бассейна. Тихо переговариваясь, мужчины пошли через пустой перистиль. Девочка глянула в черную тень, ожидая, что гостья застынет, прячась. Но засверкали украшения, та встала, вышла на свет и, придерживая рукой широкий подол, двинулась навстречу воинам. Подойдя, поклонилась, а те поклонились ей. Мератос слушала тихий разговор и негромкий смех, и после увидела, как прощаясь с воинами, Ахатта обняла каждого за шею, прижимаясь щекой к мужскому лицу. И осталась стоять, глядя им вслед. А потом медленно ушла в дальнюю часть перистиля, где лежали на полу покрывала и подушки. Мератос постояла еще, дожидаясь, когда из коридора выйдут прежние стражи. Вот за ними закрылась дверь и все стихло. Лишь в бассейне тихо капала вода, стекая с желоба, ведущего с крыши. Девочка оглянулась, раздумывая, что делать. И вдоль стены, стараясь не выходить в свет, заскользила ко входу в коридор. Вошла, чутко прислушиваясь. Если они ее спросят, она скажет… скажет, что хозяин велел, что же он велел? Ну… приказать Гайе, чтоб утром явилась к нему. Верно. Он засыпал и велел Мератос передать, чтоб она передала. А больше ничего не знает и вообще идет спать. Прижимая рукой к боку кожаный мешочек, шла, шевеля губами, строила лицо, повторяя, что скажет и как. И повернув за угол, встала, ошеломленно глядя на сидящих у плотной шторы воинов. Факел над дверью бросал красные блики на сведенные судорогой сна лица, и казалось, они строили рожи, не просыпаясь. Впервые она видела их спящими у этой двери. Не веря глазам, подбиралась ближе и ближе. Осмотрела сверху поникшие головы и разбросанные ноги. В страхе оглянулась. Это страшная гостья, она заколдовала! Остановила их и болтала что-то, а потом поцеловала каждого. Видно в ее рту поселился Гипнос и перетек в мужское дыхание. Не зря она тогда ползала тут, жрала цветы, как дикий колдовской зверь. Девочка сложила пальцы в охранный знак и потянула край шторы, заглядывая внутрь. Сейчас она выговорит Гайе, что же это — стража спит. Пусть завтра дадут ей плетей, а то она сильно заносится, а сама — противная черная, как копченый горшок. В спальне огонек прыгал на лбу игрушечного козленка, озаряя постель и рядом с ней — обмякшую на табурете Гайю. Та сидела неровно, подломив одну ногу, а другую вытянув. Висели смуглые руки с полураскрытыми кулаками. А голова упав, прижалась щекой к плечу, отчего все лицо перекосилось в страшной гримасе. Мератос задрожала, сжимая и разжимая кулаки, задергала край хитона, не понимая, что делает. И в ужасе, что заклятие настигнет ее, повернулась, собираясь выбежать и кричать-кричать о страшном, что случилось тут. Но из высокой кроватки, крепко стоящей на гнутых резных ножках, укрытых свисающими до пола роскошными покрывалами, донеслось мирное гулькание ребенка. Он жив и не испугался! Поколебавшись, девочка медленно подошла к постели, держась подальше от бесчувственной Гайи. Маленький князь серьезно сосал ножку, притянув ее обеими руками. Довольно блестели глаза и дорожка слюны в уголке пухлого ротика. Окно, что выходило за угол перистиля, было забрано решетками и укрыто длинной плотной шторой. Ее никто не видит, подумала девочка и протянула ребенку палец. Тот выпустил ножку и, улыбаясь, потянулся к новой игрушке, схватил, цепко держась мокрыми от слюны пальчиками. — Ах ты, грязный степной щенок… Она шептала чуть слышно грубые слова, умильно улыбаясь и левой рукой дергая шнурок на мешочке. Неловко вытащила туго увязанный пучок травы с кучкой сиреневых цветков. По-прежнему забавляя малыша пальцем, сунула связку к раскрытому ротику. — Ну-ка, пожуй, пожуй вкусного. Давай, волчья отрыжка, чавкай. Смолкла, сторожко слушая звуки. И, отбирая обслюнявленный пучок, для верности повозила изжеванными цветами по детским губам. Ему много не надо. Если хоть пара капелек сока попала в рот… Вон как измусолил, хоть зубов еще нету. — Молодец. А теперь — спи. Суя растрепанный пучок обратно в мешочек, отняла у мальчика палец и брезгливо вытерла его об хитон. И ахнула неслышно — в коридоре тихо звучали медленные шаги. В панике оглядываясь, девочка ныла без слов, причитая и призывая богов пощадить ее. Кидаясь на колени, юркнула под спустившееся с постели покрывало. Подкатилась к самой стене и там замерла, подтянув ноги к груди и прижимая к себе руки, так что они заболели. Закрыла глаза, стараясь стать маленькой, как незаметная мышь. Шаги стихли на пороге. Усталый голос проговорил негромко: — Нет мне прощения от вас, степные братья. Потом я понесу наказание. Над самым ухом прошуршали шаги, женщина остановилась над кроваткой. Мератос жмурилась все крепче, и казалось ей, больше не выдержит, закричит, вскакивая и биясь об гнутые ножки — только бы вырваться из страшного места, убежать, унестись с ветром, к морю и утопиться в нем. — Иди ко мне, маленький князь. Я не сделаю плохого. Просто поможешь бедной Ахатте. Бешеный стук сердца заглушал звуки и тихий говор, которым страшная гостья успокаивала младенца, вынимая его из кроватки и заворачивая в покрывало. А потом сердце Мератос заколотилось так громко, что она испугалась — его услышит весь город. И споткнувшись, замерло разрывая болью грудь. Стукнуло снова. В полной тишине, нарушаемой лишь сонным дыханием Гайи. Девочка открыла глаза. Красноватый свет сочился снаружи, очерчивал бахрому на свисающем покрывале. И нигде узкая неровная полоса его не прерывалась. Сглотнув, Мератос зашарила глазами, изогнулась, осматривая пространство в ногах. Она ушла? Забрала ребенка и ушла? А вдруг сидит в углу, держит его на руках, погрузив в сон, смотрит, ждет… и как только Мератос пошевелится… Сил ждать не осталось. Поскуливая, она выползла из-под кроватки, вертя головой. В комнате было пусто. Только Гайя по-прежнему скалила перекошенное лицо, уронив голову на плечо. Девочка встала и тихо вышла, стараясь не смотреть на спящих воинов, страшась, что те проснутся от ее пристального взгляда. Медленно свернула за угол, на цыпочках пробежала коридор и вдоль стены, прижимаясь, добралась до своей каморки. Нащупала в темноте под кроватью горшок, плотно закрытый крышкой, выворачивая мешочек на поясе, достала пучок травы и порвала его на мелкие части, суя в горшок. А потом задрала подол и сев сверху, пописала на обрывки. Утром она вынесет его на задний двор и вытряхнет в помойную яму, набросав сверху овощных очисток и засыпав песком. И все… Заталкивая горшок под кровать, села, вытирая тряпкой грязные руки. Нет, не все! Пусть колдунья уберется подальше, пусть унесет ребенка. Но под утро Мератос первая увидит пропажу, закричит, сзывая народ и рассказывая, что сделала страшная Ахатта. И пусть Теренций увидит, какая она ему преданная новая настоящая жена. А пока надо помыть руки и смазать их едким маслом. Чтоб не отравиться самой. Убог сидел среди тонких стволов, внимательно глядя на перекрестье старых дорог, залитое бледным светом луны. За его спиной Рыб стоял смирно, изредка фыркал и поскрипывал зубами, срывая и перетирая в челюстях щетки сочной травы. Добрая Ахатта теперь его люба. Так хорошо и так странно. Особенно, когда он поцеловал ее, по-настоящему, как целует мужчина свою любу-жену, а она тронула пальцами шрам на его груди. Так хорошо. Но очень тревожно. Зачем она привела его сюда? Она хорошая, но горе туманит ей голову. А еще он поклялся. И что бы ни сделала она теперь, это и его дело и его ноша. Если она делает правильные вещи, всегда найдутся те, кто поможет и защитит. А если она делает неверное — только он защитник ей. И его клятва. Жалко, что его собственная большая голова тоже не сильно умна и все время теряет мысли. Иногда ему кажется — было время, когда любую мысль он мог додумать до конца и крепко держать за хвосты все, сколько бы не прибегало в его голову. Хоть целый табун. Это было в какое-то другое время. Там была другая жизнь и он был другим. Жаль, что он совсем-совсем не помнит той жизни. А может, не было вовсе, и он просто выдумал. — Тебе мало настоящих мыслей, дурачок с дороги, ты себе еще выдумываешь новые, — прошептал, упрекая себя. Короткие. Пусть все они будут короткие. — Подумал и остановился. И мысль села и сидит, смотрит. Ждет. А такие, у которых дли-и-инные хвосты, те нельзя ему думать. Схватит хвост, а голова уже убежала. Вот Ахатта. Она — любовь. И он теперь любовь. Хорошо. Правильно. Так сказало сердце. Он вытянул ноги, вздыхая. Но они приехали в город, где все началось. Приехали тайно, как воры. Плохо. Но — клятва. Значит он пойдет за любовью. Всё. Вдалеке послышался мерный стук копыт. И Убог встал, не выходя из зарослей, шикнул на Рыба. Дождался, когда на светлый перекресток выедет Ласка с сидящей на ней женской фигурой и тихо крикнул, будто сонная птица проснулась в гнезде. Ахатта повернула лошадь, подъезжая к рощице, и он вышел навстречу, ведя за собой коня. — Я рад, ты вернулась, добрая. Ты что-то везешь? — Поехали, певец. — Ты моя люба-жена, — сказал Убог вопросительно, вспрыгивая в седло и с тревогой глядя на большой сверток, лежащий на коленях наездницы. — Да, мой люб, так. — Скажи, это что? — Где твоя клятва? — в голосе Ахатты послышалась ярость. И утихла, когда мужчина с готовностью ответил: — Она тут, со мной. — Ладно. Тогда не спрашивай. Надо уехать подальше, а утром встанем, и я все тебе расскажу. — Хорошо, моя люба-жена, — повторил Убог, радуясь, что может говорить эти слова снова и снова. Ахатта, бережно придерживая одной рукой сверток, натянула поводья, дернув и посылая Ласку неторопливой рысью. Улыбнулась печально детской радости в голосе мужчины. — Поедем не быстро. Это ценная вещь. Надо сберечь. Они свернули с проселка и пустили лошадей травами, а те, степные, вольно пошли спокойной рысью, сами выбирая, куда шагнуть. Глава 23 Лето в степи разворачивается медленно и быстро, как цветки на дикой яблоне. Смотришь пристально на сомкнутые белые лепестки, и они неподвижны. А пойдешь в одну сторону, в другую, напоишь коня, переговариваясь, принесешь к костру попавшую в силки птицу, и вдруг оглянешься на тонкую волну медового запаха — это цветки раскрылись, как ладони, просвеченные солнцем. И так всё. Растет и тяжелеет колосьями трава, завязываются зеленые ягоды на месте опавших цветков, хрустят под ногой половинки скорлупок, и вот уже перепархивая короткими крыльями, новые неумелые птицы валятся с макушек деревьев к водам ручьев, под озабоченные крики родителей. Меняется топот копыт, под которые снова и снова ложится древняя степь. Хрусткие зимние травы остались в зиме, нежный хмель раздавленных новых листочков и хлюпание незаметных вод — в прошедшей весне. И теперь земля, высохнув и заматерев, звонко гудит, посылая каждый шаг вперед и в стороны, будто удары копыт — это камни, брошенные в воду времени. Техути скакал следом за Хаидэ, не догоняя ее, чтоб держаться подальше от хмурого лица со сведенными бровями. Смотрел по сторонам, опасаясь вдруг на краю трав мелькнет горстка всадников и, приближаясь, они вскинут луки, натягивая тетиву. Но степь вокруг жила свою дикую жизнь, и только они двое нарушали размеренные заботы человеческими хлопотами. Мерно двигались вверх и вниз плечи княгини, билась на ветру растрепанная прядь ярких волос. Наконец, она придержала Цаплю и дождалась, когда спутник нагонит ее. Сказала отрывисто: — Скоро встанем. Там ручей. На излучине. — Да, Хаи. Солнце садилось, когда они доедали пойманную в ручье рыбу, запеченную над костром. Бросив в маленькое пламя косточки, Хаидэ прошептала слова благодарности, обращаясь к полосе розовых облаков на закате. Сказала Техути: — Достань рубку, что взяли у мальчика. Хочу посмотреть. Техути, покопавшись в сумке, подал рубленый квадратик золота, с выдавленным шестиугольником. В середине фигуры было пробито отверстие. Княгиня повертела монету, рассматривая, поднесла к лицу. Жрец вздрогнул, протянул было руку — отобрать. Но не стал. — Тут в рисунке кровь. Верно его. Как он добрался с такой раной — без передышек скакал… — Нар сказал, еле сняли повязку, тугую, из рваной рубахи. — Да. Она положила руки на колени, вертя квадратик. В грубую дырку попадал свет костра и монетка вспыхивала. А потом отверстие становилось черным. Он умирал и отдал эту странную рубку, какими не расплачиваются в здешних местах. Нар узнал знак. Такие же деньги нашли ее воины у тирита Агарры, целая горсть рубок, замотанная в тряпье, на дне сумки. Хаидэ не видела, ее уже посадили на лошадь и везли в стойбище. А рубки те отдали кузнецам переплавить, чтоб снять с золота чужие заклятия и очистить его. И вот сейчас, когда мальчик, уже путая и забывая слова, вцепился в узелок, привязанный к поясу штанов, и бормотал, то вытащили и развязали, нашли. Это последнее, что хотел Пеотрос. Значит, очень важное. Бедная Силин… — Хаи, все равно ты поступила неразумно. Надо было дождаться совета и потом… — Я и так знаю, что решит совет, — голос был излишне ровным. Она сдерживалась, чтоб не излить слова потоками, вскакивая и топая ногой, — иногда надо поступать, не слушая разума. — Мы едем в деревню, которой почти уже нет. Нас всего двое! Ты бросила племя, бежала как девчонка! — Деревня еще есть, если тати грозились вернуться и сжечь ее дотла. Двое — не опасны на вид. А в племени и без меня достаточно умных мужчин, чтоб вести размеренные дела. Говоря, она раз за разом поворачивала монету, подставляя прямые грани то уходящему солнцу, то ярчающему костру. — Отец твой Торза… — Отец мой Торза уезжал один, увозя на крупе коня жертвенного барана. Ехал к Патаххе, потому что знал — кроме того, что можно пощупать руками, есть и другое. И ничего, племя не умерло, пока он сидел со стариком! Ты чужак, Тех, ты не понимаешь, как мы сильны, даже на расстоянии друг от друга! Нити растягиваются, но не рвутся. И мы все — одиночки. Хоть и сращены друг с другом от рождения до самой смерти. Да что я… Она вспомнила, как мальчик умер, и голосящая Силин вдруг замолчала, уставив в воздух над его телом пустые глаза. Она не была воином, просто веселая, обычная девочка, злилась на родных и боялась Беха-медведя так, что лучше уж сто мужчин в веселом доме. Ахатта, страдающая своим темным горем, смогла бы лучше помочь Силин, Хаидэ это чувствовала, не умея объяснить. И сделала то, что могла как вождь племени воинов. — Силин, — сказала она тишине, прошитой потрескиванием костра, — мы поедем в Каламанк. Узнаем, кто эти варвары и накажем их. Защитим живых. Пустота уходила из глаз Силин, сменяясь надеждой. Но тут сказал Хойта, постукивая ножом о пряжку на поясе. — Это не наше дело, княгиня. Нет договора. — Это зло у наших границ, Хойта! — Это дальние границы. Там есть свои народы, свои патрули, в них есть и наши воины, отданные в наем. Немного, северяне не любят платить. Ты забыла — мы наемники. — Мы должны. Мужчины загомонили, возражая ей и поддерживая Хойту. Нар вышел вперед. — Прости, княгиня. Тебя не было десять лет и все это время племя жило, как надо. Мы не нарушали порядка, заведенного испокон веков, хотя были у нас разные времена. И это помогало нам держаться и процветать. Чего ты хочешь? Снять с места лагерь и отправить всех воинов биться? С кем? Мы не гоняемся толпой за призраками. А если прикажешь уйти туда поодиночке, то кого пошлешь? Ты отдала воинов защищать сына, хотя в племени он был бы всегда под защитой. Прочие заняты обучением, многие в найме или ждут, уже сговорены. А кто будет защищать наших женщин, детей, стада и табуны? — Значит, вы ослушаетесь приказа? — Если это приказ, то пусть будет совет. Она оглядела серьезные бородатые и бритые лица. Они все любили ее. Но заветы Беслаи — это все, что держит маленькое племя, созданное им почти насильно. Он был высок и цели его высоки. Потому сейчас он — Бог. Мужчины правы, как были правы поколения воинов живущие до них. Быстрые и смертоносные, сделавшие эти умения главным богатством маленького народа, не умеющего возделывать поля и пасти огромные стада. Стрела всегда имеет одну и ту же форму. Сделай ее длиннее — она не долетит до цели, добавь оперения — уйдет в сторону, измени наконечник — не отнимет жизнь. Их племя — такая стрела. Немного женщин, с которыми можно расстаться, оставляя в городах и деревнях, немного скота — только чтоб было молоко и мясо для переходов. Быстрые кони, маленькие палатки и крепкие плащи. Отличное оружие. И неустанные уроки, снова и снова. Ах да. Еще слава лучших наемников среди всех народов степей. Слава, приносящая деньги. И потому никакая любовь к дочери Торзы не заставит их свернуть с пути, по которому повел их великий Беслаи. … а еще они не знали, что сказал ей мертвый Торза, там в норе из глины, где она выбирала — кому умереть, а кому жить. Отцу или шаману. Не знали того, о чем Хаидэ поклялась не говорить никому. Торза понял, что эта жизнь подходит к концу, размеренное постоянство подтачивает его народ изнутри и племя уже разрушается, как человек в болезни. Но поняв главное, как когда-то о цветущей стране — учитель Беслаи, понял и другое — он не сумеет выбрать новый путь. И тогда он бежал. В смерть. Хаидэ выбирала, но отец хотел остаться в нижнем мире, и она согласилась с его желанием. Теперь все делать ей. Но для воинов Торза — погиб непобедимым. Пройдя мимо Силин, она сказала мужчинам. — Я еду к Патаххе. Пора говорить со стариком. — Это правильно, — одобрил Нар, и все заговорили, кивая, — возьми охрану, княгиня. — Поеду одна. Но посмотрела на Техути, что по-прежнему сидел на корточках рядом с телом Пеотроса. Тот встал, вытирая окровавленные руки. — Если позволишь мне, княгиня. — Собирайся. Силин не знала, что выехав в степь, княгиня повернула Цаплю, и Крылатка, фыркнув, устремился за ней, наискось от нужного пути. — Сначала — Каламанк. Ты можешь вернуться, скажешь, я отослала обратно. — Нет, — отозвался Техути. Они скакали быстро, почти не отдыхая, удаляясь от морской реки и оставляя по правую руку побережье, где вдоль моря стояли города из светлого камня, украшенные эллинскими храмами. Скакали на север, чтоб, углубляясь в степь, пронестись мимо проселков, ведущих в сторону Паучьих гор — ни одна из дорог не доходила к ним, теряясь в травах. Скакали туда, где на узком перешейке, стиснутом двумя морями, проходил тракт и вырывался в большую северную степь, а вдоль него располагались торговые города и небольшие деревни. Чтоб после, уехав из Каламанка, возвращаться не этим путем, а, держась берега мелкой Меотиды, заехать в крошечный лагерь Патаххи и его ши, а уже оттуда вернуться к лагунам Морской реки. Семь дней спокойного конского бега они превращали в три дня быстрой скачки. И когда спешивались, то ноги дрожали и спины ныли, но короткий отдых давал им сил. Черное небо накрыло собой пламя вечерней зари, уснули кузнечики, закончив ковать маленькие доспехи, а вместо них заририкали сверчки-ткачихи, без устали протягивая лунные нитки через стебли травы. И черное покрывало ночи усыпали мохнатые яркие звезды, ожидая восхода луны. Княгиня потянулась, напрягая каждую мышцу, проверяя, ушла ли усталость. Позвала тихим голосом: — Теху? Иди ко мне, люб мой. Но усталый мужчина спал, свернувшись на плаще и спрятав лицо. Княгиня стесненно улыбнулась. Она провела десять лет в золотой клетке, но ее тело быстро вспомнило, что такое труды и движение. А он изнежен по рождению, и хоть внешне стал похож на мужчину, но, все же, слабее ее. Что ж, тогда — спать. Ей снилось, что она трава. Над множеством острых и нежных голов смыкается земля, но это не страшно, это преграда, которую нежные головы проходят каждую весну, пробиваясь к солнцу. И вот оно — сверкает весело, как любовная песенка, блестит, крутя лучи. Но тень, приближаясь, отодвинула свет, и на тонкие острия, что приготовились расти, легла черная ладонь с растопыренными пальцами. «У Нубы не такая, у него светлые ладошки» — мысль прозвенела в траве цветком-колокольчиком и стихла, напуганная тенью. Рука приближалась и вот уже черная кожа коснулась зеленых стрелок. «А-а-ах-а-а-ах» маленькими голосами сказали тысячи ртов и тысячи глаз зажмурились, ожидая, сейчас черная тяжесть ляжет на них, сминая. Но рука висела, еле касаясь, и Хаидэ-трава стала расти. Ведь это первое, что надо делать, увидев солнечный свет. Травинки, пролезая меж пальцев, тянулись вверх. А рядом плакали и бились в черную кожу те, над которыми нависла преграда. Плакали все тише, пока не умолкли, застыв и смиряясь. И улетая из сна, Хаидэ с замирающим сердцем увидела зеленое поле, набитое изобилием свободных трав и посреди них — черный отпечаток ладони, что не дала расти плененным. «Сказать Патаххе…что это… спросить…» Подняла голову, раскрывая глаза в жидкую темноту, полную черных стеблей, сверкания воды, лунного света и россыпей звезд. Переводя дыхание, потерла рукой затекшую шею. Вот и ответ, легла неудобно. И пришел сон о преграде над головой. Они сыты и отдохнули. — Техути, проснись. Пора ехать. Когда-то у вечного тракта, который то становился широким, как река, то почти зарастал травой, но не исчезал пока по степи шли люди, семья отстала от каравана, чтоб позаботиться о схваченном лихорадкой отце. Старая телега опустела, мешки с зерном и семенами, что везли на обмен, ушли на зелья и скудную еду, а потом и саму повозку разломали на дрова, все равно лошадей ночью увели воры. Отец выздоровел, но был слаб, а вокруг стояло полновесное лето, проливалось мелкими дождиками, клонило тяжелые колосья, выстреливало в небо птицами и шуршало мелким зверьем. — Останемся, — сказал отец, хватаясь за слабые колени и с трудом усаживаясь на камень у грубого очага, — куда нам идти, будем ловить зайцев, продавать шапки и теплые плащи караванщикам. И мать закивала, держа за руку сына и прижимая к себе дочь. Но около тракта селиться, значит — платить подать за право первой торговли, да и беспокойно, мало ли кто едет, нахлестывая коня и поглядывая по сторонам волчьим взглядом. И семья, собрав тощие пожитки, побрела в степь, чтобы выбрать место подальше, но все же вблизи от дороги. На гладкой равнине, закрытой от тракта грядой пологих холмов, на берегу круглого мелкого озера, полного серебряной рыбы, они остановились, и отец вздохнул, слушая, как перестукивается на берегах тростник. С дальней стороны озера, где холм мочил в воде широкую глинистую лапищу, мужчины таскали в мешке, связанном из рваного плаща, комья глины, лепили из них кирпичи и выкладывали сушиться на солнце. А женщины, напевая, резали тростник, чтоб укрыть новый дом, маленький, низкий, с двумя крошечными окошками и входом, похожим на зев пещеры. Но перед домом горел очаг, сложенный из ровных камней, и билась на вешалах сушеная рыба, просоленная мелкой солью, собранной на солончаке. Место оказалось щедрым. Рыба ловилась на пристальный взгляд, зайцы забегали в хижину, а перепелки метались под ногами, стоило отойти в степь на пару шагов. Через три года в маленький поселок из пяти домишек, где жили кроме семьи — старый бродяга, который остался умирать, да махнул рукой и передумал; вдова, схоронившая мужа-погонщика, что умер на тракте; двое веселых охотников, — задержались починить луки, и все никак не могли выбрать время двинуться дальше… Так вот — через три года старший сын привел в поселок, крепко держа за руку, тихую девочку с закрытым лицом. Сказал: — Я купил себе у караванщика жену и построю нам новый дом, большой и крепкий. Отец, сидя у старого очага, положил на колени морщинистые руки и кивнул. А мать повела невестку в домишко, и подарила ей старые бусы темного янтаря — единственную вещь, что осталась у нее от прежней жизни. Это было давно. С тех пор Каламанк вырос, дома щеголяли белыми стенами, мазаными мелом, за которым хозяйки ходили к старым скалам, и на некоторых домах были даже греческие черепичные крыши. Вокруг поселка лежали аккуратные заплатки полей, а совет старшин каждую осень отправлял подарки местным степным князьям, чтоб чувствовать себя под защитой их всадников. Техути и Хаидэ ехали шагом по единственной улице, мимо закопченных стен под обгорелыми лохматыми крышами. Никто не выходил навстречу, хотя в уцелевших домах мелькали фигуры за плетеными заборчиками и иногда колыхались занавеси на входах. Добравшись до дальнего конца улицы, где два ряда домов расступались вокруг небольшой площади с колодой для лошадей, в которую текла тонкая струйка воды из деревянного желоба с края бассейна, всадники спешились. Цапля и Крылатка, фыркая, сунули морды в колоду. — Что дальше? — вполголоса спросил Техути. — Ждать. — Хаидэ села на плоский камень и вытянула ноги. Откинулась на грубо вытесанную спинку, прикрыла глаза, наблюдая через ресницы за пустой тишиной вокруг. Жрец сел рядом, вытирая пот. Солнце торчало на маковке неба, палило без жалости, в блеклой голубизне без облаков. Наискосок через площадь пробежал мальчик в светлой рубашке, спадающей с худенького плеча, остановился у выгоревшего дома поодаль и, поджав босую ногу, застыл, держась рукой за щиколотку. — Эй! — негромко окликнула Хаидэ. Он испуганно дернулся, покачнулся, вставая на обе ноги. Попятился к стене и, споткнувшись о разбросанную утварь, заплакал. Плач тихо бился в обгорелые камни, где над пустым входом плескалась на ветерке рваная занавесь. — Иди сюда. У меня ягоды, — не поднимаясь, Хаидэ сунула руку в сумку и достала горсть собранного в степи раннего багряника. Техути напрягся, берясь за лук: сбоку из другого дома вышла мужская фигура — старик встал в дверях, держась за притолоку. — Не торопись, — тихо сказала Хаидэ, — были б тут мужчины, Пеотрос не скакал бы через всю степь за помощью. Мальчик перестал плакать. Глядя исподлобья, медленно приближался, дергая край рубашки одной рукой, а другую протянул вперед. — Не бойся. Они сладкие. Хочешь? — Хаидэ говорила на общем языке дороги. — Хлеба хочу, — ответил мальчик. Но подошел и, сгребая с ее руки ягоды, стал запихивать их в рот. — Вот тебе хлеб, — она вынула из сумки остатки лепешки. — Мир вам, идущие через степь, — проскрипел голос подошедшего с другой стороны старика. Держась на расстоянии, он приложил к плащу темную руку, поклонился. — Мы напоим коней и поедем дальше, достойный, — Хаидэ медленно встала, повторяя приветственный жест, — мы не хотим зла. — Да. Да… — старик пожевал губами, разглядывая их. Остановил взгляд на горитах, полных стрел, и луках через плечо, перевел глаза на короткие мечи у пояса. — Может быть, у вас есть лепешка для старого Мелиттеоса? — Прости. Это последний наш хлеб, — Хаидэ распахнула сумку, показывая полупустое нутро. Старик кивнул, но повернувшись, выразительно посмотрел на сумы, притороченные к седлу. — Не надо ему, — хрипло сказал мальчик, дожевывая последний кусок, — у него в погребе кувшины с зерном, закопанные. На всякий случай подошел ближе и спрятался за Хаидэ. Старик рассмеялся беззлобно. — Ты глупый сын перепелки. Видишь, воины сильны и с оружием, они себе добудут еще хлеба. И мяса на охоте. А нам с тобой оставаться тут. Кто накормит тебя завтра? — А что случилось, достойный? Солнце светит и небо чисто. А у вас в Каламанке будто прошла злая гроза и побила молниями жилища. Старик оглянулся. И снова уставился на Хаидэ, подозрительно поблескивая глазами из-под клочкастых бровей. — Все хорошо у нас. Если отдохнули, вот вам дорога, оттуда выедете на тракт. — Он врет. Приходили тати, — мальчик засипел и продолжил басом, в котором гудели слезы, — два раза приходили. Первый бились с мужчинами, сильно. Но те их прогнали. Тогда… тогда они ночью пришли, с огнем. И все горело. Они забрали маму и Гелию и еще Смату. И увели мужчин, которых поранили. А кто совсем сильно поранен, и до смерти которые, те — там. Все уже… Он махнул рукой в сторону крайнего дома, зияющего черными провалами окон. Снова заплакал. — И снова глупый, — упрекнул его старик Мелиттеос, — эхе-хе, что за дело храбрым всадникам до нашей беды. Их всего двое. Мы бы оставили вас ночевать, добрые люди, но страшусь я, что снова придут к нам гости. Ночью. Вы не спасете, их много. А они освирепятся, убьют и нас. — Много их было, Мелиттеос? — Техути спрашивая, стоял, глядя, как со всех сторон подходят старики и старухи, некоторые ведут за руку детей. — Много. Да вам что. Вы идите себе. А нам идти некуда. У одних ноги старые, а у других еще коротки. — Вам совсем негде укрыться? — Хаидэ погладила мальчика по голове, ероша пыльные волосы, — сколько же вас осталось? — Тридцать семей увели они. Да сколько убили. Наши мужчины уходят на тракт, и в Каламанке их была половина от числа. Те, кто вернутся с тракта, не найдут жен и дочерей. Только ненужные старики. Да малые дети. Старик зашептал, подойдя ближе и обдавая их кислым запахом старости. — Тати грозились вернуться. И что им с нас, все унесли, увели скот. Разве что поубивать сирых. И дождаться, когда погонщики принесут в дом денег да подарков. Некуда нам, добрая госпожа, как есть некуда. Хоть заройся в землю. — Да… — лицо Хаидэ было строгим и задумчивым. — Послушай, достойный Мелиттеос, мы поскачем по тракту, говоря всем, кого встретим, что мирный поселок Каламанк разорили тати. И ваши погонщики, может быть, вернутся быстрее. И смогут забрать вас. — Да? А может быть, слух первыми вызнают тати? И тогда уж они быстро прискачут за нашими головами. Нет, добрые люди, езжайте потихоньку и если ваша доброта настояща — молчите о нас. Пусть боги обратят к нам светлые лики. Пусть они нас спасут. — Скажи старик, какие они? — спросил Техути, — какая упряжь у их коней, и какое оружие носят воины? Откуда пришли? На каком языке говорили? — Нет! Нет! — Мелиттеос замахал рукой и отошел, — идите, идите! Ничего не скажу. Соглашаясь с ним, тихо роптала горстка старых людей, прижимая к себе мальчиков и девочек. Хаидэ поклонилась. Вытрясла из сумки остатки ягод и, раздавая детям, сказала: — Уйдите за озеро, к болоту. Там спрячетесь в тростниках. Да… я сказала глупость… Старик горько усмехнулся. Сев на коней, путники направили их к выезду с площади, идя медленным шагом, провожаемые безнадежными взглядами. — Видишь, — вполголоса сказал Техути, — Мы ничего не узнали. Вообще ничего. — Подожди. Спешимся у тростников, на берегу. — Зачем? Она не ответила, направляя Цаплю к сверкающей воде. Оглянувшись, проверила — с площади их уже не видно. И спрыгнув, села на горячий песок, подбирая ноги в старых штанах. — Ну, что торчишь на коне? Посиди со мной. Время шло, за их спинами постукивали и шуршали стебли. Изредка вдалеке слышался детский плач. В озерце играла рыба, выпрыгивая и шлепая хвостами по тяжелой на вид, будто она из полированного железа, воде. Они сидели, настороженно оглядывая пространство по бокам и время от времени поворачивались, прислушиваясь. Хаидэ делала это машинально, думая о своем. И первая подняла голову, услышав, как изменился шорох коленчатых стеблей. — Я пришел сказать. Мальчик выбрался на песок, убирая с лица полоски паутины. — Ты смелый воин, мы тебя ждали. Ты умный. — Правда? Хорошо. Я вырасту и пойду и убью всех. — Так и будет, — ответила Хаидэ, — говори, мы слушаем тебя. Стоя спиной к воде и быстро, по-птичьи, осматривая пустой берег, рощицы тростника и широкую степь, мальчик зашептал, хмуря светлые бровки над серыми глазами: — Их было вот столько, сколько у меня пальцев один раз, второй и третий. У них широкие плечи и длинные руки. И черные панцири, с юбкой. А еще сапоги, черные. Они кричат, как клекочет ястреб, непонятно. И нам кричали на языке дороги тоже. Что убьют. Их кони низкие и злые, кусают зубами, кусали наших мужчин, за голову, за плечо. Топтали ногами. У них кривые мечи, как узкая луна. — Тириты, — проговорил Техути, кивая. — Они пришли не с тракта. Я когда в первый раз, я лазил в погреб ночью. Там мед. И выглянул, боялся, что мама… Он замолчал. Потом вспомнил, что смелый и сипло продолжил: — Светила луна, они набежали, как тени, из самой степи, оттуда вот. А еще… еще у них… — Что? — Хаидэ присела на корточки, внимательно глядя в широко расставленные глаза. Мальчик прижал руку к широкому вороту рубашки. — Тута у главных, что кричали-командовали, были такие светились в луне белым, а когда горели дома — красным. Такие штуки на веревке. Он присел и стал пальцем чертить на песке. Хаидэ и Техути смотрели, сблизив головы, как неровные линии складываются в фигуру. — Такое вот. Страшное. Он беспомощно посмотрел в лица взрослых. Хаидэ открыла сумку. С самого дна вынула тряпицу и, развязав, положила на ладонь желто блеснувший квадратик. — Похоже на эту? Отдернувшись, мальчик чуть не упал, вскочил, разметывая ногой свой рисунок. — Вы! Вы, у вас такое же! — Подожди! Ну-ка! — она крепко обняла его, прижимая к себе. — Глупый, верно дед сказал, глупый. Это денежка. Знаешь от кого? Пеотрос привез нам ее. Брат девушки Силин. Знаешь Пеотроса? Он хотел, чтоб мы знали, кто убивает вас. Она покачивала мальчика, успокаивая, бормотала и повторяла одни и те же слова. И наконец, всхлипнув, тот уточнил: — Он живой да? Он к вам доскакал? — Да, малыш. — Пеотрос хороший. Он учил меня ловить птиц. Теперь я могу поймать перепелку и съесть ее. Не умру от голода. А Силин — веселая девка. Мама говорила плохая, стыдная. Он живой да? — Да… Ты все рассказал? — Что помню. Я пойду. Мелиттеос увидит, что меня нет. Он высвободился из рук Хаидэ. Постоял еще, не зная, что сказать и медленно пошел обратно в тростники. — Подожди! Как тебя зовут? — Киритеос. Кирите. — Кирите. Ты хочешь уехать? Мы отвезем тебя к умному старику, у него живут мальчики, он их учит. Там тебя никто не тронет. — Хаи, — тихо сказал Техути, — мы не сможем, два дня скакать, у нас нет лошади для него. — Нет. Он уедет! Кирите, давай, поехали! Она стояла, сжимая кулаки, и смотрела на мальчика, а тот, опустив руки, покачал головой. — Я остался. Да еще Ракацос. Он не такой смелый, то все же не младенец. И деды. Я не могу. Вы лучше вернитесь, чтоб вас много было. А? И, посмотрев на выражения лиц путников, заревел, бросился в постукивающие стебли, зашуршал, продираясь, и все ревел, громко и безнадежно. Плач стих вдали. Хаидэ, помолчав, резко поддала сапожком камень на песке. Заходила взад и вперед, бормоча ругательства. — Хаи… — Молчи! Заткнись! Техути взял Крылатку за повод, ожидая, когда пройдет приступ гнева. Княгиня остановилась напротив. — Это правильно? Где тут деньги? Нет их! И им теперь умирать? Кто защитит людей, Тех? Кто спасет стариков, которые никому не нужны? Даже пленницам лучше, их продадут для жизни, пусть ужасной. А эти — они что, просто выброшены, как помои? — Но ты сама видишь, что сделать нельзя… — Вижу! А еще вижу — это неправильно! Несправедливо! — Никто не сулил нам справедливости в среднем мире, Хаи. Мы пришли туда, где свет переплетается с… темнотой… Так заведено. И если на то пошло, то и тьма нужна этому миру. — Нет. Нет! Это не так! — Да кто сказал? — Я! — выкрикнула она ему в лицо и, дернув повод, взлетела в мягкое седло, упирая колени в теплые бока Цапли. Рванула вперед, не оглядываясь. А он поскакал следом, ошарашенный уверенной правотой, прозвучавшей в ее голосе, бросившем вызов устройству мира одним лишь словом. Словом, что ставило ее лицом к лицу с могуществом вселенной. «Может быть, она — бог» вдруг пришла к нему мысль, и он даже пригнулся, обхватывая шею Крылатки рукой. Если так, то многое становится ясным. Ее притяжение, что все увеличивается, ее сила, ее свет, что подобен летнему солнцу утром, когда нет еще беспощадного зноя, но ласка лучей все равно говорит — в нас вся мощь мира. А он, отдавший себя темноте, находится совсем рядом. И что теперь? Сгореть? Убежать? Далеко позади остался наполовину сгоревший Каламанк, укрылось за плоскими холмами тяжкое зеркало озера. Под ноги летела степь, катилась клубками бродяжьей травы, швырялась шарами белого и сиреневого кермека, стелилась прядями ковыля. В лицо летел теплый ветер, обдувая горячие уши. Над головой плыло бледное от зноя небо, держа в прозрачных пальцах нестерпимое для глаз солнце. — Хэй-гооо! — крикнула княгиня, оглядываясь и улыбаясь. И он, подстегивая коня, догнал и полетел рядом, вышвыривая из головы все, кроме своей любви к ней. Будто она несла его на крыле, будто она и есть тот дракон, чьи зубы Беслаи посеял когда-то в жирную землю древней степи, чтоб взошли и стали его детьми на вечные века. — Хэй-гооо! — заорал Техути, тоже смеясь, полный удивления перед грозной красотой мира, такого дикого, несправедливого и полного стольких возможностей. Такого прекрасного… Глава 24 — Скажи, старик, ты ни разу в жизни не знал женщины? — Цез подоткнула подол и наклонилась к огню, что отразился в белом мраморе ее слепого глаза яркой красной точкой. — Да не маши своим подмастерьям, уж поговори со мной с глазу на глаз. Все одно мы в глухой степи и никого вокруг. — А на какой глаз говорить с тобой, пророчица? — лицо Патаххи сморщилось в усмешке, черные тени легли в складках старой кожи. — На какой хочешь. Мой каменный глаз смотрит не сюда и видит совсем другое. Так что ответов может быть два. — Два их и будет, достойная Цез. Мое тело не знало женщин, ты права. Как все ши, я был отдан небесному шаману в пять лет, и не помню лица своей матери. Это ответ твоему живому глазу, что видит меня сейчас. Но знаешь, что я скажу еще? Чем больше знаний копит моя старая голова, тем яснее картина мира. И тем она туманнее. Я могу познавать то, чего никогда не потрогаю руками. И женщин тоже. Но понять, зачем и как все устроено, не хватит ни моей головы, ни твоих обоих глаз. — Ты прав. — А про глухую степь скажу тоже. Ночью я видел сон. О траве. Нам с тобой недолго сидеть у костра одним. — Трава снится к гостям? — Не-ет, — Патахха засмеялся, покачивая головой и трогая шрам на тонкой шее. — Это был чужой сон. Но очень сильный. Та, что смотрела его — приближается. И с ней — чужестранец. — Ты уже что-то знаешь о них? Патахха понял, что Цез спрашивает о будущем. И ответил, не отводя глаз от прыгающего пламени: — Ничего. А ты? — Сто раз говорила — ее будущее неведомо мне. Его нет! Она держит его в своих собственных руках, — сварливо ответила старуха. Патахха что-то пробормотал. — Что? Скажи громче. — Вот потому я и не страдаю о женщинах, достойная Цез. — Ага, — остывая, заулыбалась пророчица, — поддел. Как на крючок рыбу. Буди своих молодцев, кажется, даже я слышу конский топот. Над костром, уходя в засыпанное звездами небо, полетел, ширясь и разрастаясь, удар гонга, заныл, вздрагивая и затихая. Зашевелились шкуры на входах в маленькие палатки. Мальчики выползали, сидя на траве, быстро натягивали сапожки и, хлопая сонными глазами, бежали к костру, чтобы встать за спиной Патаххи послушными черными тенями. — Ши Эргос, — негромко распоряжался шаман, — воды и котелок. — Ши Эхмос, еды на двоих. — Ши безымянный… — он чуть повернулся, говоря через плечо, — шкуры помягче. Младшие неслышно разбежались исполнять. Безымянный споро притащил лисьи и волчьи шкуры, прижимая их к животу и, пыхтя, устроил напротив Патаххи два мягких сиденья, набросив шкуры на плоские камни. Патахха задумчиво смотрел на круглое лицо мальчика. А Цез смотрела на старика своим единственным глазом. Далеко в степи Хаидэ приподнялась, опираясь на локоть. Техути остался лежать, уткнувшись лицом в ее теплый живот под обнаженными грудями. — Я их слышала. Нам пора, Теху. — Знаешь, чего хочу? — Чего, люб мой Теху? — Уехать с тобой к истокам Морской реки, где одни лишь тростники и птичьи гнезда. И там любиться, пока не возненавидим друг друга полной сытостью тел. Думаю, нам хватит ста лет. Или пусть — девяносто. А? Опускаясь на согретый плащ, она засмеялась, целуя его лицо и подставляя свое поцелуям. — Нет. Мне мало. Пусть будет двести. Давай умрем от старости, и все еще будем любить друг друга там, за снеговым перевалом. — Тогда уже вечно, — предложил египтянин. — Согласна. А сейчас… — Надо ехать. Да. Этой же ночью, хорошо поев и напившись отвара трав с молодым медом, они сидели у костра рядом с двумя стариками, а те понимающе кивали, глядя, как влюбленные стараются незаметно коснуться друг друга, то рукой, то коленом. Кладя на траву маленький мех с вином, Патахха поднял руку, покачал ею, отпуская ши спать. И дождавшись, когда мальчики заползут в палатки, сказал. — При тебе, золотая княгиня, я могу говорить сам, пусть дети отдыхают. — Да, Патахха. — Можешь спрашивать. Хаидэ убрала руку из пальцев Техути и положила ее на колено. Постукивала пальцами, собирая мысли. — Вот что случилось, небесный шаман. Судьба послала нам девочку, от которой пойдет новое в племени дело — женщины-воины, степные осы. Брат Силин, прискакав в стойбище, умер у нее на руках. Он привез странный знак. Можно решить — это просто иноземное золото, но слишком много совпадений. Он не знал, где сестра, но нашел ее. И не знал, как я… в кургане Царей… Мы поехали в Каламанк, поселок, сожженный варварами. — Да. — Вот мой вопрос. Как быть? Я не могу послать туда воинов, сидеть и ждать, когда тириты придут снова. Таких каламанков может быть десяток или больше, а наши воины — не сторожа чужой жизни. Их просто не хватит на все всплески зла, что происходят то тут, то там. И я не могу повелеть племени рассеяться, чтоб искать зло и наказывать его. Нас мало. Но и смириться, говоря — так было, пусть и остается так, тоже не могу. — Да. Хаидэ выжидательно молчала, глядя, как пламя мелькает по старому лицу. И не получив ответа, сказала еще: — Я должна найти голову зла. И отсечь. Где-то далеко завыли степные волки, захлебываясь тоской и угрозой. И смолкли. — Тебе еще нужен ответ? — удивился шаман. — Я… я сама ответила себе. Только что. — Тогда я спрошу, дочь Торзы непобедимого. По-твоему, равновесие нарушено и мир изменился? Ведь зло было всегда. Ты не птенец, чтоб не понимать этого. Техути закивал, глядя на княгиню, призывая и ее согласиться. Но та упрямо сказала: — Было. Всегда. Но всегда были и те, кто удерживал мир на краю. Мир все время меняется. Кто-то трудится, чтоб он не свалился. И раньше трудился. И — будет. — Значит, сейчас это ты? — Я. Техути нахмурился. Снова это «я»! Да что с ней происходит? Ее власть еще не крепка, сын совсем мал, муж злобится и положение шатко. Ей бы несколько лет укреплять оставленное отцом, а она вдруг понеслась чинить справедливость, непонятно кому. Только потому, что в стойбище прискакал умирающий, один из тысяч, что получают такую судьбу. И потому что мальчик Кирите плакал, убегая через тростники. Такие справедливцы в Элладе мирно посвящают себя богам, живут при храмах, творя добрые дела. А в Египте — поклоняются карлику Бесу-коту, умоляя его защитить бедняков. Но не правят при этом племенем! Пока он раздумывал, Патахха молчал, разглядывая упрямое лицо молодой женщины, сидящей напротив. Сердце его стукнуло, по спине пополз холодок предвидения, спустился к пояснице и обхватил ее, беспокоя старые кости. Она почуяла. Почуяла виденное им однажды, когда проломилось дно нижнего мира, выпуская чудовищ, что могли пожрать всех известных страшных чудовищ. Потому эти твари существовали в безвременьи. Но они — существовали! А значит, могут вырваться из кромешного мрака своего плена. И начать пожирать свет… может быть, уже начали. Понимает ли она целиком, куда ведет ее одинокая тропа? Он увидел, как рука египтянина незаметно коснулась женского бедра, погладив его. И княгиня, повернувшись, нежно улыбнулась возлюбленному. Вздохнул. Нет. Не понимает, еще не понимает. — Когда новая трава пробивается через жирную землю, поднимая тысячи острых голов… Слабый голос Патаххи поплыл над костром. Княгиня выпрямилась, ловя тихие слова. — Каждая травинка несет свое. Любовь, доброта, радость, сочувствие, жалость, гордость, сострадание, смелость. Все может вырасти травой души. Но рядом — гордыня, злоба, зависть, уныние, сладострастие, гнев. И это растет наравне с прочим. Он поднял руку, протягивая к пламени, и то осветило сухую ладонь, сделав ее состоящей из теплого света. Растопырил пальцы. — Ладонь света может многое. Она может лечь так, что плохое не вырастет. А хорошее наполнится силой. Но бывает и другое, княгиня. Медленно повернув руку, он сделал ее черной тенью на красном фоне огня. — Ладонь темноты прижмет слабые ростки хорошего, и между пальцев ее прорастут лишь пороки и злоба. Всякая трава растет на земле наших душ. И счастлив тот, кто накрыт теплой ладонью света, а не черной рукой темноты. — Я понимаю. — Вот и все. Кряхтя, шаман встал. Княгиня нахмурилась. — И все? Но где мне искать? Как найти темноту? Как биться с ней? — Ты одна на этой тропе, дочь Торзы Непобедимого. Он смотрел на нее так, будто уже умерла, и ему нужно постараться сдержать слезы. Хидэ вспыхнула. — Ты жалеешь меня, небесный шаман? Вместо того, чтобы помочь! — Жалость — хорошее чувство, оно обуздывает гордыню. Я помогаю тебе, светлая Хаидэ. Каков выбранный тобой путь, такова и помощь. Но она всегда будет. Я спать пойду, а вы сидите, говорите. Как устанете, залейте огонь. Цез тоже поднялась, отряхивая черную юбку. — Пойдем, небесный шаман, помогу снять сапоги. — Да справлюсь я… — Сказала — помогу, — голоса удалялись в темноту. Техути незаметно перевел дыхание. Все время, пока старик говорил о руке мрака, он сидел неподвижно, с тоской ожидая, сейчас тот уставит в него тощий палец и прокричит дрожащим голосом, вот он, вот сидит взятый тьмой… Но старик ничего не заметил. Да откуда ему знать. Хоть и шаман, но слаб и выживает из ума. Даже самого Патахху не вытащили бы из смерти, если бы не помощь Техути. — Хаи, видишь. Небесный Патахха говорит, нужно вернуться и продолжать свое дело. Ты правишь и в этом твоя борьба. Этим и держишь мир. — Подожди, люб мой Теху. Мне надо подумать. Он поднялся, целуя ее в светлые волосы на макушке. — Думай. Я уйду в степь, люба моя, Хаи. Как хочется сказать — люба моя жена, да нельзя, ты жена другого. Ложись, я приду в палатку. — Люб мой. Мужской силуэт удалялся, исчезая в темноте, и Хаидэ прошептала: — Люб мой, муж. У маленькой палатки Патаххи, украшенной шестом с длинными полосами меха и кож, старая Цез помогла шаману сесть. И сама присела рядом, наклонилась к его уху. — Почему не сказал ей, что мужчина взят темнотой? Что ж за помощь? — Обещалась сапоги помочь, а сидишь, пытаешь меня, — рассердился Патахха, — я знаю, что делаю. — Сам снимешь, не детеныш. Ладно, давай ногу. Поднимаясь, заботливо задернула полог из облысевшей шкуры и пошла в свою палатку. Вот как получается. На излете жизни, кривая и сморщенная, с тяжелым мраморным глазом, от которого ноет скула и холодеет веко, нашла свой дом — крошечную палатку из шкур. И старика, с его разговорами и острым взглядом. Старый степной лис. Пусть поживет еще, да помрут вместе, вот было бы дело, для удержания мира. Патахха, вытягиваясь, думал не о Цез. Думал о княгине, любил и жалел ее, а сердце полнилось странной радостью, будто кто-то серой зимой чиркнул лезвием по вонючей стенке тесного закута и раззявил края, показывая за ними — зелень, птиц, цветные водопады и горячие солнечные песни. Помощь… Уж ей-то и вдруг он — помогать? Все равно что мураш в траве поможет коню переставить ногу. Конечно, то, что в темноте, оно огромно. По врагу и должна быть сила, вот она и пришла. Патахха захихикал, представив мураша. И заснул. А Техути, уйдя в степь как можно дальше, поднял лицо к бледной луне, будто собрался завыть. Еле шевеля губами, позвал: — Онторо. Любящая. Можешь прийти незаметно? Я зову тебя сам. Замер, чутко прислушиваясь. Он рисковал, ведь совсем рядом засыпает старый шаман, да и пророчица Цез с ее пронзительным взглядом и сжатыми в нитку губами — кто знает, что умеет еще. Но время ускоряло свой бег и события прилипали друг к другу, становясь толщей чего-то, что потом невозможно будет разделить. Тонкие хрупкие пластины на глазах превращались в камень. Ему надо спешить… — Ты позвал. Я — незаметна. Не бойся, никто не увидит преданную Онторо, и говорить со мной можешь, не открывая рта. Техути повел плечами под налетевшим ледяным ветерком. Женщины не было рядом, лишь тихий голос бился в виски изнутри. Медленно шагая все дальше от стойбища, отводя рукой высокие колючие стебли чертополоха, Техути думал. — Я был уверен, любовь поведет нас в нужную сторону. Теренций завел себе тайную жену, и она не просто рабыня для утех. Я мужчина и кое-что понимаю, пусть даже сам князь еще не видит, как крепко держит его хитрая девчонка. Теперь я — любовь княгини и ее советник. Думал, получу свободу и стану ей светом, под стать солнечному. Может быть, приходя тайно, ты видела сама, как сильно любит меня эта женщина… — Приходила, брат. Она любит тебя всей силой сердца. Такая любовь может повернуть реки и поднять моря к небесам. Если в ее сердце будешь лишь ты. — В ее сердце полно всего! Как мне стать единственным? Я думал, она забудет о черном рабе и станет моей! А она вертит головой в стороны, до всего ей есть дело! Будто фазаниха с цыплятами. И где же тут я? В темноте, придавленной россыпями звезд, пронесся тихий смешок. — Ты в числе прочих ее любовей, брат. Она так устроена. — Значит, если я скажу ей — брось все или я уйду… — Она бросит тебя. Будет страдать, почернеет и высохнет. Но продолжит водить своих цыплят. А тебя — бросит. — Разве это любовь, Онторо? — Она никогда не предаст невинных, тех, кто нуждается в ней. Не уйдет с тобой, не пожертвует всем. Она лишь возьмет тебя в свой мир. Только так. Египтянин рванул рукой стебель, выругался, отшвыривая обрывок. Исколотая колючими листьями ладонь саднила. Как же так? Ни одна женщина не ложилась под него с такой страстью, не таяла так нежно, принимая его в себя. Не отдавалась так самозабвенно, заставляя его взлетать в бесконечность. И все это лишь часть? Поправляя одежды, она уйдет к костру, сядет вершить дела и забудет о нем? А если он, ее возлюбленный, исчезнет, то она не пойдет искать, не соберет войско, а продолжит, как там сказала сестра — чернея и высыхая, свои труды? — Нее-е-ет! — он рассмеялся. Оглянулся, проверяя, далеко ли ушел, не услышат ли. Но красное пятнышко костра было не больше ногтя. И он повторил вслух: — Нет. Я не верю. Ты не лежала на ней и не смотрела в глаза. Она все сделает для меня. Наверное… — Ты сомневаешься. И ты прав. С силой трудно угадать, где именно нужные тебе пределы. Это, как взбираться на дерево. Сперва ты — у комля. Потом лезешь по толстому прочному стволу. А выше — ветви качаются и верхушка тонка. Там уже не твое, там — все дерева. И если забудешься и залезешь чересчур высоко — высота тебя сбросит. Сила, что держала, обернется против тебя. — Ты сравнила ее с деревом. Однако, женские речи… — Я ненавижу ее. Она отбирает мою любовь. А сама даже не сумеет насладиться ею. Пока она растит свою силу, она опасна. Брат мой Теху, ты понимаешь — опасна и для тебя! — Почему это? — недовольно спросил жрец. — Потому что большая сила пестуется для больших дел. Тебе может не оказаться там места. Прости, но ты меньше княгини. Мужчина остановился, оглядывая блестящие полосы трав на черной земле. Если бы хитрая наушница показалась в ночи, с каким удовольствием бы он взял ее горло, сдавил, чтоб захрипела и потеряла голос, нашептывающий лживые слова. Он — меньше? Слабее? Да как она смеет! Вдруг его прошлое осветилось и встало за спиной, удаляясь в точку, из которой росли воспоминания. И он впервые понял: главной его мечтой и страстным желанием всегда было превосходство. Так и жил, всегда и все делая лучше других, не потому что хотелось делать, а потому что никто не должен быть лучше! Сильнее. В прямом коридоре прошлого, что толкало его в покрытую мурашками спину, ходили оставленные им женщины, ворочались поступки, громоздились свершенные дела. Он видел их, не поворачиваясь. И к любой точке прошлого, оказывается, привязан тяжелый груз — кто-то, кого нужно было победить, любой ценой. Что-то, что нужно было сделать лучше… Ну и что? Разве это так плохо? — Это сделало меня тем, кто я есть. Я умен, быстр, красив, у меня цветущее тело мальчишки и разум зрелого мужа. Я ловок в любви и не скучен в беседе. А если бы корпел за огранкой камней в отцовской мастерской? Ходил бы с толстухой женой, раскланиваясь с соседями… — Я просто хочу помочь, — прошептал ночной воздух. — Это возможно? — Да. — Тогда скажи, как! Хватит рассказывать мне, как залезать на деревья! Говори прямо. Он стоял, подняв лицо к лунному свету, слушал, ловя тихие слова и складывая их на темное дно души. — Будь слабым, когда она занята, и она бросится на помощь тебе, как бросается помогать всем. Это ослабит ее. Обещай поддержку и отступай, под правдивыми предлогами, оставляя одну, когда она нуждается в тебе. Она верит и не усомнится, что так сложились обстоятельства. Давай крохи, делая вид, что даришь ей мир. Любовь ослепляет, крохи покажутся ей сокровищами. Но не насытят силу. И, слабея, она будет привязываться к тебе все больше. Выведи ее из круга тех, у кого она черпает силы. Понемногу, медленно. Пусть останется одна. И когда вокруг будет лишь пустота, подставь плечо. Тогда она прислонится и прорастет в тебя так, что ты станешь ей повелителем. Твои прихоти и приказы станут ее жизнью. Это нелегко, да. Но как увлекательно! Ты не находишь? За спиной тускнел, исчезая коридор прошлого, а перед глазами мужчины высветился, мерцая, туннель будущего, нарисованный советчицей…Слабая, покинутая всеми дрожащая Хаидэ смотрит с мольбой. На него — единственного, кто рядом. И, милостиво прижимая к себе, он растит в ней новую силу, послушную, направляет в нужную сторону. — Ты умен и сумеешь согнуть, не ломая. Шаг за шагом, бережно покалечишь, лишая крыльев. А потом станешь управлять всем, стоя за спиной великой княгини. До времени за спиной. И настанет блистающий миг, ты выйдешь из тени, люди склонятся перед мощью великого Техути, жреца и повелителя племени свирепых мужчин и прекрасных смертоносных женщин. Все они будут твои. И — княгиня… — С чего мне начать? — голос его был хриплым и дрожал. — Жизнь идет. Шаг за шагом. Не нужно ничего начинать, брат. Просто обдумывай каждый шаг жизни, помня о своей главной цели. Ты справишься. Он кивнул, вытирая о рубаху внезапно вспотевшие руки. Перед глазами мелькали, сменяясь, картинки, и он разрешил себе смотреть их. Хаидэ на коленях, плачущая от счастья, когда он заносит над обнаженной спиной плеть. Хаидэ на совете, гордая, говорит с мужчинами, а он сидит напротив, зная о рубцах под богатым платьем. Их сын, будущий вождь, в колыбели, осыпаемой лепестками и зерном. Поход к северным границам, то самое черное войско без края, что увидел когда-то, прозревая будущее, но во главе — он, а рядом княгиня, ловящая каждое слово. Хаидэ… Как же он будет любить ее, плененную полностью, за то что она целиком в его власти! Кружилась голова, пересыхало во рту, сердце мерно ворочалось в груди, гнало кровь к низу живота, наполняя корень. Подгибались колени. Казалось, сейчас все взорвется, разбрасывая увиденные картинки и, разлетаясь, они превратятся в серые, как дивный пепел, закрученные лепестки черной розы тьмы. Заслонят мир и, плавно кружась, падут на него, затапливая вселенную… — Я ухожу, брат. И тебе пора. Он раскинул дрожащие руки, жаркий и мокрый, охваченный желанием. — Иди… ко мне… сестра. Дай обнять. Невидимая Онторо тихо рассмеялась, остужая пот ночной прохладой. — Хорошее начало, сильный мужчина. Нет. Иди к ней и победи ее. Утром в ее глазах увидишь мою правоту. Переводя дух, Техути проглотил слюну, толкнувшую горло комком раскаленного металла. Повернулся к пламени костра, что двоилось в глазах. — Ахатта поможет тебе. Скоро, — прошептала вслед Онторо, — у нее есть то, что стократ прибавит тебе тайных сил. — Хорошо… Патахха проснулся от тихих звуков и, раскрыв глаза, лежал, глядя в низкий невидимый потолок из шкур. Женский еле слышный плач сменялся мужским рычанием, превращался в стон наслаждения и после стихал, чтоб кликнуть и порваться, под зажавшей рот тяжелой рукой. Слушая, небесный шаман лег на бок, бережно укладывая старые ноги и укрываясь лохматым одеялом. Темная любовь пришла к девочке — с темной стороны. Ну что же, на то ей одинокая тропа, чтоб все испытать. И то, как бывает без любви. И то, какой бывает сама любовь. Утром они уедут. А он подарит имя ши безымянному. Пришло время дать ши Эргосу, старшему из младших ши, — право говорения. А самому потратить остаток дней на помощь княгине. Великий Беслаи видит и знает — скоро она останется совсем одна. Нужно удержать ее от попыток уйти самой за снеговой перевал, вслед за Торзой непобедимым. Глава 25 Нуба сидел, обнимая колени длинными руками. Лунный свет, побелив вогнутый борт, ложился на черную воду широкой полосой, уходя вдаль, к краю моря. Все спали вокруг. Море после трехдневного шторма было таким тихим, что казалось выкованным из железа. Поскрипывали снасти, и медленно хлопал маленький парус. Привычные звуки, что не попадали в уши, оставаясь снаружи. Только легкая прохлада говорила с ним, касаясь покрытого испариной лба и мертвого века над пустым глазом. Ноги затекли, но мужчина не шевелился. Если поменять позу, то сбоку наплывет, закрывая горизонт, черная полоса с невысокими корявыми зубцами. Это берег. Он уже близко. И чем ближе, тем сложнее думать о том, что путешествие подходит к концу и скоро надо будет, щурясь от летнего солнца, ступить на ту самую землю, покинутую им восемь, нет, уже девять лет назад. У пристани на него будут глазеть люди, показывая пальцем на изуродованное лицо и шарахаясь, если он обернется. И, выйдя из порта, пройдя мимо скученных повозок, мешков, верблюдов и всадников на разномастных лошадях, он должен решить — куда ему. Идти ли прямо к княгине, отправляясь в Триадей, узнавая мощеные улочки и дома, поднимаясь к богатому дому Теренция. Или попробовать затеряться в одном из селений, неподалеку. Чтоб сперва узнать из разговоров и сплетен — что там, как она. — Эй, черный Иму-силач, — за спиной зашлепали босые ноги, Суфа брякнулся рядом, зевая и тряся головой, — опять днем будешь храпеть? А через день нам уже разгружаться. Будешь сонный, как сыч поутру. — Не буду. Поработаю, как надо. — То так, так, — согласился Суфа, — слышь, ты ведь тут был? Научи, где хороши девки и сколько надо заплатить, чтоб не дать слишком много. — Я жил в другом полисе, Суфа. Дальше на побережье, к востоку. — Да? Ну, все они тут похожи, так сказал Даори. Думаю, задержимся. Обшарим все места, где есть базары и деньги. Повеселимся! Он негромко захихикал. Они все устали от долгого путешествия и все хотели подольше побыть на твердой земле. А он? Чего хочет он сам? — А ты? — подхватывая мысленный вопрос, спросил Суфа, — что будешь делать, здоровяк? Побежишь искать свою нареченную? Пугать ее кривой рожей? Ну, не сердись, я так. — Я не сержусь. Даориций был так счастлив, что угадал о любви Нубы к Мауре, что в ту же ночь, пыхтя от усердия, записал историю с вазой, львом и любовью в новый свиток, и после подмигивал Нубе, то и дело заводя разнеженные разговоры. И через два дня вся команда знала о новой истории. Матросы спорили за ужином, не обращая внимания на то, что сам Нуба, которого с легкой руки девочки-дикарки звали теперь Иму — по имени страшного лесного божка, сидел рядом и ел, усмехаясь. — Да сразу найти и сказать, вот я, и пусть лицом демон, но корень мой по-прежнему дубина на радость тебе, — сердито кричал Алтансы, тыкая в сторону Нубы жирным от топленого сала пальцем. — Много ты знаешь, — возражал тонкий и смуглый Гохон, поправляя ухоженные усы и поглядывая по сторонам, — бабам нужна красота, они от нее млеют. А дубинку можно и из дерева выстругать. Нет. Ему надо сперва затаиться и увидеть, кто там возделывает ее поля. И в переулке — хыц, по горлышку. — А его тут же — хыц и к судье! — орал, сердясь, Тасиан, рыжий, с красным лицом и маленьким, как у ребенка ротиком, — это ж тебе не дикая земля, болван! Тут — полисы! Храмы. Бани с гимнасиями! Гетеры и музыки всякие. Тут далеко не убежишь, везде народ, деревни, все дружатся или воюют, разве что подальше от берега — в степь. — Угу, от своей бабы подальше. И полюбовника зарезать и ее бросить. Умник Гохон, ничего не скажешь, — поддерживал Тасиана Алтансы. Устав спорить, они поворачивались к Нубе. — Чего молчишь? Что сам-то? Как все люди, которые вели жизнь суровую и грубую, вдали от женщин, они были романтиками и за время морского похода полюбили черного Иму — за то, что был добр, немногословен и всегда приходил на помощь. Даже Алтансы, когда Нуба вылечил его от злостного поноса, от которого у бедняги сводило руки, потому что висел над бортом три дня без перерыва, стеная и охая, поджаривая голую задницу на палящем солнце, даже он с легким сожалением решил, наконец — ну, Иму колдун, да, но хороший, наш колдун, морской. В ответ на вопрос Нуба отставлял миску и стесненно пожимал плечами. Вставал и уходил на корму, за развернутый парус. — Тоскует, вишь, ну еще бы, с такой мордой, — довольно говорил вслед заботливый Алтансы, и кричал, — а то оставайся. Даори тебя возьмет, когда поплывем обратно с товарами. — И бабу, бабу свою скрути и с собой, — Тасиан хохотал, радуясь, что нашел такой простой выход, — тут она к тебе быстро привыкнет, некуда ж деться. Нуба сжимал на деревянном обводе кулаки и медленно улыбался, ощущая, как новая улыбка растягивает и перекашивает лицо. Они правы, хоть и думают о другой женщине. Тысячу раз правы, все трудно. А знали бы, что разговор идет не о рабыне, которая переходит от одного хозяина к другому. А о княгине. Хозяйке племени. Жене богатейшего торговца. Матери вождя и дочери вождя. Тогда и спорить бы не стали. Сразу поняли бы — все бесполезно. — Молчишь? Ну ладно. Я еще посплю, — Суфа зевнул и, поднимаясь, канул в темноту. А через малое время на его место, кряхтя, уселся Даориций. Помолчал, глядя на лунную дорожку. — Парни правы, Иму-силач. Если решишь, я возьму тебя в поход. Ты не волнуйся, не обижу. Будешь мой, а со своими я не верчу, денег даю честно, все уговоры блюду. Потому эти черти держатся за Ноушу и не бросают старого Даориция. Нуба молчал, не зная, что отвечать. И купец продолжал: — Привык я к тебе. Повиниться хочу. Я ведь думал — э-э-э, приплывем на Эвксин, там много базаров и городов, выставлю тебе счет и будешь на ярмарках биться с медведями да с дикими жеребцами. А я буду считать денежки. Но вот ты тут молчал. Все меня слушал, а говорил я, как бочка с дырой, куда утекает вино — без остановки. И оказалось, твое молчание тоже говорило со мной, а? Знаешь, что оно мне сказало? Есть вещи кроме денег, саха Даори. Очень важные вещи. А ты ведь можешь не дожить до ста лет, купец. Кроме свитков, что останется? Пусть бы еще хорошая память. Ты мне веришь? — Да, — Нуба кивнул. Он и правда, верил старику. И это связывало ему язык, не давая признаться в невольном обмане. — Славно. Славно. Когда придем и выгрузимся, ты не уходи сразу. Я буду с купцами говорить, все узнаю, тебе расскажу. Понял? Потом и пойдешь. — Да, саха. Пусть здоровье не покидает тебя. Живи до ста лет. У него не было сил говорить с купцом, и он поднялся, ушел в трюм и лег в свое гнездо, пропахшее сеном, пряными семенами и старым потом. Закрыл глаз, молясь, чтоб сон был пустым и черным. Но пока он спал, неутомимая Онторо нашла дыру в его мыслях и ввинтилась в них, смеясь и показывая то, что видела сама, когда улетала в степь на крыльях собственных снов. Не в силах проснуться, Нуба вертелся и глухо стонал, глядя, как расцветает лицо Хаидэ под навалившимся на нее быстрым мужским телом, таким красивым, стройным, таким умелым в страсти. Онторо перечисляла детские словечки, которыми ласкали друг друга влюбленные, говорила голосом Хаидэ — он никогда не слышал такого голоса у нее, разве что, когда нашла птенца и, держа его в ладошках, шептала утешения. Отвечала мужским голосом, говорящем о самом сокровенном, что теперь ведомо другому. Ему, Нубе — не было таких знаний, потому что, оберегая княжну, никогда он не позволял себе вламываться в ее упрямую голову, в ее горячее сердце. И когда он совсем изнемог и уже хотел ответить черному демону, прося о покое и спрашивая о плате за этот покой, вдруг услышал слова, полные ярости и скрытого нетерпения: — Ответь же мне, возлюбленный мой! Ответь, подай голос! Поговори! Затаившись, кусая губы, проснулся в поту. — Она не знает, где он! Нащупывая, ищет его мысли, может быть, знает, куда направил «Ноушу» старый купец. Но, где именно он сейчас и что собирается сделать — все еще не знает. А он только что чуть было не открылся ей полностью. Садясь, взял себя за виски и, не обращая внимания на занывшую пустую глазницу под сморщенным веком, проговорил: — Я Иму. Иму силач, я буду драться на ярмарках. Потому что больше не годен ни на что. Отныне моя судьба — судьба Иму, одноглазого зверя, пожравшего льва. Утром, управившись со снастями, подошел к Даорицию, сел, беря предложенные тем зары. И кидая, посмотрел не на то, какие выпали знаки, а на сверкающий рыжиной и белыми кубиками домов город, что медленно приближался, в облаке пряных степных запахов: — Я буду служить тебе, саха. И буду биться на ярмарках. Под именем черного Иму. А прежнее — забудь. — А как же?.. — Даориций подергал свежепокрашенную бороду, внимательно разглядывая лицо, на котором из-за шрама не отражались мысли. Кивнул с досадой. — Может ты и прав. Это твое решение. Пусть. Но люди вокруг тебя тоже вольны принимать решения. Так и знай! Встал и, отпихнув ногой доску тахтэ-нард, величественно удалился, шурша халатом. Нуба глядел вслед, перекашивая лицо в улыбке. Он справился. Пока что он справился с черной ведьмой. И подумав так, поспешно стал думать о другом. Пусть бы болтун Даориций хорошо поторговал и вернулся к своим Эрине и Кайле. И пусть молодая жена всплескивает руками и бежит показывать старшей обновки. Пусть там будет все хорошо. У причала, когда маленькая «Ноуша» заскрипела, тыкаясь крутым бортом в размокшие бревна, все было так, как он предполагал. Таскал на плече тяжелые мешки, а люди сбегались, показывая на него пальцами. Убегали позвать других, кто еще не видел, как из трюма воздвигается могучая черная фигура, лоснящаяся от пота, и тяжко топая колоннами ног, прогибает дощатые сходни. Сбрасывая мешок, Нуба выпрямлялся, медленно поворачивался, озирая небольшую толпу сверкающим глазом. Скалил зубы в кривой звериной ухмылке, и мужчины, обветренные, в поношенных рабочих кангах и штанах, сами сильные и закаленные суровой жизнью, отшатывались, поспешно скрещивая пальцы в охранных знаках. «Я Иму. Дикий человек-зверь, я убитый лев, забравший у побежденного его жизнь и его смерть». С палубы он видел, к Даорицию подходят другие купцы, здороваются, хлопая по плечу и приобнимая. Покончив с приветствиями, глядят, щуря от солнца глаза, на него. И спрашивают купца, внимательно выслушивая ответы. Вечером принаряженный Даориций пришел на корму, подбирая рукой в перстнях вышитый подол, оглядел согнутую спину и миску с кашей на больших коленях. — Друг мой, Нуба… — Иму, — хриплым, чужим голосом поправил его великан. Даориций сердито сплюнул на палубу и растер плевок подошвой золоченого сапога. — По мне, ты не Иму, а чисто болван. Там в черной земле видел я огромных крысов, чьи спины укрыты роговым панцирем. Когда их ловят, они суют голову в нору и так сидят, думая, если сами не видят ничего, то и зады не видны охотникам. Ты, мой друг, такой же глупый крыс. Спрятался за страшное имя, а позади все равно — хвост. Я ухожу на агору. Потом на пир. Меня уже спрашивали уважаемые, можно ли купить страшного великана, чтоб показывать на пирах. Я сказал — ты свободен и сам выбираешь, что делать… — Я свободен. Но все, о чем ты сговоришься, сделаю. Пиры, так пиры. Или — схватки. Голос его был равнодушным, рука все так же зачерпывала из миски кашу и подносила ко рту. Даориций подвинул пустой бочонок и осторожно сел, чтоб не измять халат. Вынул из мешка на поясе небольшой свиток. — Смотри. Я буду устраивать тебе зрелища и брать плату. Половину забираю себе. Другую ты волен взять сразу или оставить у меня, под охраной, а я буду давать тебе мелких монет — на девок и вино. Ну одеться еще. И потом отдам все сразу, что скопится. Чтоб не было обмана, вот, прочти и поставь тут имя. И храни у себя. Нуба макнул бамбуковую палочку в пузырек и, подумав, вывел на пергамене значок. — Эллинский, — одобрил купец, — хорошо, это все понимают. Поднялся и, похлопав по буграм черного плеча, пошел к сходням. «Я — Иму, демон старого леса. Я поел и буду спать. А завтра вырву горло другому зверю». Он растянулся на мешках, слушая, как у борта, где постукивали сходни, тихо поет вахтенный и, время от времени, когда с берега доносятся пьяные крики, завистливо бормочет что-то. «Иму хочет спать». Он закрыл глаз, увидел, как вздымается пыль, выбитая ногами дикого кабана. Или — лапами степного волка. Или быстрыми ногами воинов-охотников, вооруженных тупыми мечами и сетью. Ухмыльнулся и заснул крепко, без снов и тревожащих посещений. На черном острове Невозвращения в покоях, залитых рассеянным дымчатым светом, Онторо спала, беспокойно поворачиваясь и резко отбрасывая тонкие руки. Застонала, вскрикнув, открыла глаза, облизала языком сухие губы. Откидывая прозрачное покрывало, синее, затканное золотыми узорами, села, спуская с постели голые ноги. И схватив стоящий на столике кувшин, жадно напилась. Вытирая рот, сунула кувшин на место. Хлопнула в ладоши. Не глядя на прибежавшую рабыню, встала, поворачиваясь, пока та закутывала долгое тело в яркий полосатый хитон. Зашипела, когда девушка неловко ткнула в кожу плеча булавкой. — Пойдешь к стражам. Десять плетей. И вышла, развевая подол быстрыми шагами, а девушка заплакала, стоя рядом с вычурным столиком. Онторо шла по спиральным галереям, не глядя, как становятся на колени и кланяются высокой жрице низкие. Лоб под убранными на пробор мелкими косами собирался морщинами и тонкие подкрашенные брови хмурились. Куда он делся? Она подкрадывалась медленно, каждый раз заходя в его голову все дальше. И там, как в густой траве на опушке, уже была вытоптанная ею своя поляна. Не приходилось снова и снова путать ноги в переплетении стеблей. Не нужно было тратить сил на то, чтоб продраться сквозь заросли. Заснуть — и ступить на приготовленное место. Все дальше протаптывая тропу к его сердцу. Где же она ошиблась? Почему исчезло все и вместо манящей тропы ее встретили непроходимые заросли? Нуба, звала она вкрадчивым шепотом, пока ее тело выгибалось на расшитых покрывалах, смотри, Нуба, что я покажу тебе сегодня. Но вместо его страдающего лица, медленно поднимающегося ей навстречу, как было всякий раз, когда она засыпала, и видела его согнутую фигуру посреди высоких трав, на коленях, с руками, брошенными вдоль могучих бедер, вдруг — чаща. Непролазная и слепая. Нуба, звала она, а травы заплетали ноги, ветки лезли в глаза. И силы кончались, а он не поднял лица. Не посмотрел. Да она вообще не увидела его и не почуяла! Неужто это случилось из-за показанных ею картинок счастливой любви? Его должна была обуять слабость! Он должен был стать мягким, податливым, позволить ей вползти и устроиться в сердце, чтоб, даже, когда она просыпается, часть ее оставалась в нем, так же как другая часть недреманно следит за жрецом-египтянином. «Тот сам отдался матери тьме. А этот — нет». Сбегая по лестнице, она отмахнулась от язвительных мыслей, что дразнили, покусывая. И подойдя вплотную к стене серого тумана, остановилась, чтоб прийти в себя. Огладила на груди и бедрах складки полосатого хитона — этак ей никогда не облечься в белые сверкающие одежды настоящей жрицы. И вздохнув, нацепила на узкое лицо приветливую улыбку. Шепча открывающие слова, повела руками в толщу тумана и ступила в прореженное отверстие, что сразу за ней снова затянулось сплошной пеленой. Шум галерей и переходов смолк, будто отрезанный. И вместо него раздался ясный, ледяной голос жреца удовольствий. — Она тебе нравится? Посмотри, какие круглые бедра. И груди. Потрогай губы, — она сладка, как спелый плод. Онторо, улыбаясь, шла по тропинке между зеленых лужаек и голубых ручьев, а с веток к ней слетали попугаи, крича скрипучими голосами. Бабочки садились на черные волосы, складывая и расправляя прозрачные крылья. Посреди изумрудной лужайки, окруженной изогнутыми деревцами с огнями цветков, в легком раскладном кресле сидел Маур, лениво рассматривая стоящую перед ним на коленях чернокожую девушку, пухлогубую и широкобедрую. В ответ на предложение жреца пожал худыми мальчишескими плечами. Жрец усмехнулся и кивнул. Девушка вскочила и кланяясь, убежала, мелькая розовыми ступнями. А на ее место тут же устремилась другая — повыше, с тяжелой большой грудью. Пока мальчик рассматривал новую игрушку, жрец кивнул над его плечом подошедшей Онторо. — Чего ей надо? — спросил Маур, кривя брови. Онторо встала на колено поодаль от девушки. Коснулась рукой груди, потом горла. — Пусть мать Темнота всегда ласкает тебя лепестками черных цветов, избранный сын. Может быть, все они слишком взрослы для тебя? Оглянулась на небольшую толпу, семь или восемь девушек переминались невдалеке, глядя на мальчика — кто с испугом, а кто с надеждой. И указала пальцем на самую юную, что незаметно старалась спрятаться за подруг. — Рассмотри эту, избранный сын. Если бы амигдале дана была милость цвести черными лепестками, то она не превзошла бы нежности ее щек и плеч. — Да… — согласился Маур, разглядывая девочку, которую толкали к нему стражи, — пусть эта, разденьте. Жрец удовольствий усмехнулся, не сводя с советчицы ледяных глаз. А та склонилась, касаясь лбом прохладной травы. Ждала. — Я беру ее. И пусть ко мне в покои пришлют двух солдат. Погрубее. Больших. Мальчик, проходя мимо жрицы, милостиво тронул пальцем подставленное горло. — Ты цепка, как болотная пиявка, черная хвостатая тварь, — шепот жреца был слышен только Онторо и она поклонилась ему. — Куи-куи, мой повелитель. Помнишь, я говорила, что приползу к тебе, целовать палец за пальцем на твоей правой ноге? Ты победил, подставляй ногу. Жрец выставил вперед ногу, обутую в плетеную сандалию. Рассмеялся, увидев, что Онторо не торопится исполнить обещанное. — Умеешь ты веселить меня, знахарка. Рассказывай, что стряслось. Мужчина сел в кресло, вертя перед лицом ухоженными кистями, с ногтями покрытыми яркой краской — любовался. Онторо, сидя на траве, сказала: — Он исчез. Будто не было. А ты ведь знаешь, сколько сил положила я… — Сколько сил! — передразнил жрец, — и что? А клялась, била себя по бокам гладким хвостом. Почему я должен покрывать твои промахи? Может быть, сразу выйдешь перед советом и расскажешь шестерым, каясь и хлопая себя по щекам? — Потому что совет выкинет меня на черные пески. Кварати заберет мое тело и отдаст его мужу из моря. — И правильно сделает! — Нет. Ты знаешь, что нет. Ты один. Потому я пришла к тебе, учитель. Разве полезно потратить силы впустую? А если мы потеряем великана, то это твои силы, вложенные в меня, они пропадут. — Не учи. Это я знаю, не щенок. Он наклонился вперед и белые ровные пряди, сплетенные на концах, легли на колени. Голос был тихим и яростным. — Скажи другое. Ты ближе всех нас могла подобраться к его мыслям. — И к сердцу. — Да, и к сердцу. Ты все еще уверена, что именно он нужен? Живой? Убивать людей так просто. Он, должно быть, уже на побережье понта. Посланцы найдут его и — отравленное вино. Или — укус паучихи-вдовицы. Но ты ратуешь за его жизнь. Это твое тело жаждет, а ты лжешь? Или же? — Мое тело жаждет. Видишь, я честна. Но оно лишь инструмент матери тьмы. Пленив его, я получу раба для изысканных удовольствий. И он научится наслаждаться пороком и жестокостью, как учится у тебя избранный сын. Свет лишится величайшей преданности. И на нем появится пятно. Это будет и если он умрет, да. Но если останется жить, то темнота станет сильнее! Она подняла брови, будто досадуя на то, что приходится говорить о простых вещах: — Ослабить и усилить всегда лучше, чем просто ослабить. — Да. Если все получится. — Так помоги мне! И получится. А если нет — ну что же, пусть совет отдаст темноте прекрасное тело Онторо. Жрец протянул холеную руку, женщина подползла, опираясь на ладони, коснулась губами белой кожи. И захрипела, когда жесткие пальцы, метнувшись, сдавили ей горло. — Я буду стоять на песке и петь, глядя, как женится на тебе темный муж черной Кварати, тварь. Если ты подведешь меня. Иди. Я поговорю с посланцами. Они разведают, что можно сделать, чтоб его мысли вновь обратились к тебе. Пальцы разжались. Онторо откинулась, хрипло вдыхая и прижимая к груди руки. Внутри, там, куда врывался горячий воздух, все тряслось и текло, истаивая от боли и наслаждения. Как же она ненавидит его — белого учителя удовольствий. И ненавидя, не может избавиться от его уроков. Вбитых мучениями и плетью, цепями, голодом, и унижениями. Ну что же, пусть царствует, пока нет с ней Нубы. А потом, когда рядом будет великан, покорный и сильный, она взмахнет рукой, указывая. И получит другое удовольствие, высокое и острое. Для того она отдана матери тьме, чтоб наслаждения становились сильнее и больше. Она хорошая ученица. Жрец и не знает, насколько хорошая. — Иди, — лениво сказал мужчина, отряхивая руку, — сегодня ночью примешь меня. Посмотрю, все ли помнишь из моих уроков. — Буду ждать, мой хозяин. Она поднялась и пошла, а полосатая ткань омахивала ровные кончики зеленой травы, что вся — одного цвета и размера. — Куи-куи, гладкая тварь, — жрец усмехался, следя за высокой фигурой. Она считает себя умнее его. Быстроживущие все такие. Прибегают, дрожа от жадности — все успеть, все перепробовать. Проглотить то, что не прожевали. Это понятно, у них так мало времени. Эта — гладкая, если не станет жрицей — состарится скоро — через семь лет. И потому она так полезна, знает, знает и торопится, изо всех сил. Пусть отдает их все. Сколько таких мелькнуло за последние две сотни лет. И никто не остался. Глава 26 Ахатта проснулась от детского плача и, подхватившись, нагнулась над завернутым в плащ ребенком. Бормоча ласковые слова, распахнула мятое и изрядно выпачканное платье, давая мальчику грудь. И уселась удобнее, чтоб маленький Торза не сползал с ее острых коленей. Слушала как жадно, толчками, он выбирает из груди молоко, трогала пальцем маленький кулачок. А потом подняла голову в прозрачную темноту. Тихими шагами подошел Убог, присел рядом, кладя на траву связку из трех птичьих тушек, топырящих жесткие крылья. — Ты уже поспала, люба моя, жена? Хочешь есть? Вот птицы, я их словил, силками. — Да, люб мой. Поедим и поедем. Качая мальчика, она смотрела перед собой, задумавшись. А Убог, раздувая пламя маленького костра, испытующе и с беспокойством поглядывал на неподвижное лицо. Скулы женщины обтянуло блестящей кожей, под глазами лежали черные тени, отчего глаза казались темными ямами в пол-лица. Когда мальчик на ее руках уронил головку, засыпая, она поцеловала темную макушку и бережно положила его на плащ, укутывая. — Мы едем в стойбище, люба моя жена? — с надеждой спросил Убог, прилаживая на рогульки поперечину. Сел рядом, ловко обдирая пестрое перо. — Что? Да. Да. — Нехорошо красть детей. Так делают тати. Но если мы едем в стойбище… — Я же сказала! — она резко поднялась и ушла от костра в темноту. Дергая руками, расшнуровала платье и скинула его, переступая худыми ногами. Она грязна, как настоящая дикарка. Но скоро, уже скоро. Нагибаясь, собирала с травы предутреннюю росу и прикладывая мокрую руку к шее и плечам, освежила кожу. Потерла горящее лицо. И снова надевая платье, огляделась, будто только проснулась и не понимала, где она. Мысли путались, бродили в голове медленно, спотыкались и замирали. Что она делает здесь? Зачем уехала в полис. И зачем она — Убог прав, она украла ребенка. И везет его… куда она везет его? Зачем? Беспомощно оглядываясь, стянула на груди кожаные шнурки, стала завязывать и бросила, опуская руки. Знак. Без него нет мыслей, она болеет. Может быть, это болотная лихорадка. А может, солнце пробуравило ей голову и выпило мысли, высушило их. Она быстро пошла обратно к костру, наклонилась, ища сумку. И крикнула так, что маленький Торза заплакал. — Где? Где она? Ты! — Что, люба моя, что там? — мужчина вскочил, отбрасывая ощипанную тушку. Но Ахатта уже схватила сумку, и накативший к сердцу холод медленно отступал, переливаясь по ребрам вниз, к животу и заставляя колени мелко дрожать. Прижимая мягкий кожаный мешок к груди, она снова исчезла в темноте. Убог отряхнул тушку и, нанизывая на острую ветку, зашевелил губами, хмурясь и мучительно соображая. Его изменившееся тело что-то помнило само, и когда не нужно было думать, он поступал стремительно и верно — пускал стрелу в цель, выхватывая ее из горита, отвечал что-то разумное, на быстро заданный вопрос. Но как только нужно было задуматься специально, голова становилась большой и мягкой, и невозможно было нашарить в ней нужных мыслей. Это не волновало его, пока он жил в племени и ходил следом за Ахатой, испуганно округляя руки, оберегая ее от излишней быстроты. Но сейчас ее решения были его поступками. И не умев подумать эту мысль, он просто тревожился. Да еще печалился и злился, что так плохо умеет думать. Когда женщина смотрела на него, улыбаясь усталой улыбкой, он успокаивался. Она не сделает плохого. Смотрит… Но потом она отворачивалась, на худое лицо с острыми скулами наползала тень — сложное выражение решительности, смешанной с недоумением. И Убог боялся подумать мысль, что подползала и дергала его за руку. Может быть, его люба жена — безумна? Чтобы не испугаться совсем, тому, что посреди темной степи двое безумных везут куда-то крошечного чужого сына, мужчина замурлыкал песенку, старательно прогоняя страхи нескладными веселыми словами. — Ба-боч-ка, баа-боч-ка, — Крылушки, нож-ки… — Сядь на головушку… — Хлебушка дай… Фигура Ахатты показалась в свете костра. Держа руку у выреза платья, она смеялась, повторяя за ним слова песенки. Оборвав себя, спросила: — Ты помнишь, кто пел ее? — Нет… А, да! Ее пел страшный мужчина, который бежал за мной по степи! Но это не его песня, люба моя, это песенка дороги, ее знают все. — Знак, — сказала Ахатта и улыбнулась, — знак. Ее лицо было светлым и спокойным, глаза уверенно блестели. Садясь, она вытащила зубами пробку из меха с вином и сказала: — Где твоя птица, есть хочу. — Сейчас, сейчас, люба. Убог суетился, радуясь, что его люба стала обратно умной и передумала терять голову. А та ждала, когда мясо прожарится, и тоже радуясь кристальной чистоте мыслей, думала, поглаживая спрятанную на груди подвеску. Почему только что все казалось ей неразрешимым? И неправильным. Она все делает верно. Она одна все делает верно! Мальчик не нужен никому, его даже не сумели как следует оберечь. Пришла она, но так же могла явиться любая другая, обольстить Теренция змеиными словами и, разглядывая ребенка, брызнуть на него ядом. Или уколоть в темечко тонкой иглой. Он был в опасности, и она его спасла. Неум спрашивает, отвезет ли она мальчика княгине… Она ласково кивнула Убогу, беря из его рук горячую тушку, каплющую ароматным жирком. Княгине? Которая не сводит ног и не видит ничего, кроме своего обильного речами чужестранца? Ну уж нет. Что может она дать сыну, если сама — думает, как низкая площадная девка… Ахатта слышала, чему она учит девочек. Ведь это все ее память, а не рассказы нянек. Разве будущему вождю место рядом с такой. Он — избран. — У меня есть еще лепешка. Последняя. — Спасибо тебе, люб мой, муж. Дети. Высокие дети, лучшие дети, они — будущие мужчины. И место им, где знающие и умелые смогут вырастить их по-настоящему. Ну, с чего она решила, что ее мальчик несчастен? Когда тупые тойры увели ее, а она рыдала и протягивала руки, мальчик возлежал на руках белого жреца и был счастлив. Так же он счастлив и сейчас. Конечно! И она сделает Хаидэ доброе дело, отвезя ее сына туда же, пусть братья растут вместе. А неум, которого она прихватила с собой… Он охранял ее в пути, который скоро закончится. Добывал мясо. И кажется ей, что вскоре он пригодится и еще для чего-то. «Эта мысль еще придет ко мне, такая же гладкая, блестящая и весомая. Настоящая. Красивая. Остался всего день пути». — Скоро светает. Мы едем? Держа на руках ребенка, Ахатта дождалась, пока Убог затушит костер и, передав ему мальчика, села на Ласку. Приняла сверток, устроила на коленях, перетягивая себя по плечу концом плаща, чтоб не сползал. И, держа рукой, другой подхватила поводья, послала лошадь вперед тихим голосом. Ехала, улыбаясь просыпающимся травам, дымке, прячущей ветки кустов и черные стволы деревьев в крошечных рощицах. Мечтала о том, как мальчики вырастут — стройные красавцы, братья, в прекрасных белых одеяниях, и с волосами, убранными серебряными тиарами. Будут сидеть на тронах, милостиво кивая шестерым жрецам, что падают перед ними ниц. Все племя будет принадлежать им и еще множество других племен. Жрецы научат, как завоевать степь. Она лежала под ними и знает их цели. Они хотят стать всемогущими. А разве вождь хочет другого? Любой вождь. И рядом с мальчиками-мужчинами будут их светлые матери, и им будут поклоняться народы. Она посмотрела на краешек солнца, что вылезал над дымной от росы травой. И ахнула, когда голова вдруг раздалась, показывая ей широкое и большое, бескрайнее. Не только здесь! Везде, по всему миру, где есть матери, рожающие достойных, их забирают в ласковые места, полные трав, птиц, бабочек, журчащих ручьев и сочных плодов. — Вырастить настоящих вождей, что сменят испуганных и бестолковых. «Ты убегала от своей судьбы, мать избранного, но разве можно убежать от нее…» Утро наполнялось птичьими криками, шуршали в траве полозы-желтобрюхи, качая высохшие метелки, из-под копыт в стороны прыскали кузнечики и разлетались мелкие белые мотыльки. Ахатта покачивалась в седле, убаюканная мечтами и мерным шагом, смутно думая о том, что пора остановиться и покормить мальчика. И хорошо бы ручей — она вымоет его и сполоснет мокрый край плаща… Сверток задергался, и она ласково запела, откидывая с личика изношенную ткань. И замолчала, в ужасе глядя на мертвую синеву, покрывшую круглые щеки. Рот ребенка раскрылся и застыл, показывая язычок и гортань, обметанную белыми пятнами. — Убог! — натягивая повод, она обернулась, а лошадь затопотала на месте, коротко заржав. — Скорее, сойди. Возьми князя. Подавая в протянутые руки сверток, спрыгнула, и снова забирая его себе, упала на колени, бережно кладя на траву. Мальчик лежал на складках плаща, таращил глаза и кричал, не закрывая рта, а маленькая грудь ходила ходуном, и ножки беспорядочно били Ахатту по рукам. — Маленький! Что? Убог воды, скорее! Вода выливалась без толку, и, боясь, что ребенок захлебнется, Ахатта повернула его на бок, дрожащим голосом уговаривая проглотить хоть капельку. — Он не знает, как дышать, — сказал за ее спиной Убог, и она огрызнулась: — Сама вижу! Отбросила мех и затрясла мальчика, закрывая глаза, чтоб не видеть, как его лицо становится совсем белым, с синими тенями около ушек и на твердом горле. Плакала, повторяя бессвязные слова. Положила ребенка на колено животом и шлепнула его по спинке, перевернула… — Дай! — Убог схватил мальчика и, кладя его на траву, опрокинул над раскрытым ртом горлышко меха. — Он! Он задохнется! Пусти! Но мужчина, отводя ее локтем, ловко перевернул ребенка, нажимая на животик, заставил выплюнуть проглоченное. И снова влил в рот воды. Ахатта рыдала, сидя рядом. А мужчина, сузив синие глаза и сжав губы, снова и снова заливал в сведенное горло чистую воду, переворачивал и нажимал на живот. Не прекращая движений, сказал отрывисто, таким голосом, что Ахатта перестала плакать: — Отравлен. Сейчас вода вымоет из нутра, что сможет. Потом я принесу трав. — Он не умрет? Он… — Не знаю. Проси Беслаи. Проси! Отползая, она подняла к равнодушному небу заплаканное лицо. Сводя пальцы в молитве, забормотала машинально, не прислушиваясь и не веря словам, заученным с детства. Время шло, растягиваясь, и вот, наконец, порвалось, когда смолкли хрипы и Убог перестал приговаривать свои утешения. Ей страшно было повернуться, и она спросила у неба, проталкивая слова через высохшее как солончак горло: — Он. Умер? — Жив. Убог встал, держа мальчика на руках. Тот спал, свесив ножки и повернув набок бледное личико. Ахатта с противным холодком в груди смотрела на голубые тени, легшие на щеках и по ребрам. — Что с ним? Что с князем, Убог? Мужчина молчал и она увидела твердое лицо и глаза, что смотрели на нее испытующе. — Ты что? Ты думаешь, это я? Я не могла! Нет. Нет! Лицо мужчины мягчало, глаза снова становились знакомыми ей глазами бродяги-певца, светлыми и наивными. Вытягивая губы трубочкой, он передал ей мальчика. — Ты возьми, люба моя жена. Я пойду в степь. Мне надо. Он замер, шевеля губами. И улыбнулся, вспомнив. — Я принесу хорошей травы. Найду. Как он сказал мне. — Кто? Уходя в заросли трав, что доставали ему до локтей, обернулся, и Ахатта поежилась, будто насквозь просвеченная мягким сиянием. Сказал удивленно и ласково, как маленькой девочке — об известном: — Беслаи. Беслаи во мне говорил со мной. Это был долгий день для обоих. Ехали медленно, не разговаривая. Мальчик, обмытый наспех приготовленным отваром, дремал, просыпался и хныкал, засыпая снова. Просил есть и Ахатта, укачивая его, плакала, боясь дать грудь. Поплакав, засыпал. Когда солнце ползло к траве, кладя на левую щеку медные пятна закатного света, вдруг выгнулся и закричал, тем же, уже знакомым криком, хватая воздух открытым ртом. И снова Ахатта сидела в траве, раскачиваясь и дергая косы, а Убог лил в горло мальчика травяной отвар, шептал ему слова и поворачивал, дожидаясь, когда его желудок очистится. Отдавая женщине заснувшего мальчика, сказал печально: — В нем яд. Это слабая трава. Она держит, но не спасает совсем. Я не знаю, что еще сделать. — Он умирает? Они прижимала вялое тельце к груди и казалось ей, что ребенок стал легче в дважды. Убог засопел и отъехал, старательно отворачивая широкое лицо. Ахатта медленно тронула Ласку. Что же она наделала? Неужели ее молоко стало смертельным? На небе играла тревожная заря, солнце ворочалось в низких комкастых тучах, они обещали завтра ненастный день и, наверное, по степи пойдут, один за одним, быстрые дожди с крупными каплями. А у нее только старый изношенный плащ и тонкое, хоть и богатое покрывальце, намоченное ребенком. «О чем ты думаешь? Он умирает, и скоро ему будет все равно». В отчаянии она сунула руку в вырез и сжала подвеску, до боли в ладони стискивая углы и крючки серебряных лапок. В мутной голове прояснилось, как в небе посреди серых облаков вдруг появляется просвет. Они вылечат его! Конечно, вылечат! Никто не сумеет, только белые жрецы с их колдовскими снадобьями. Надо скорее. И отдать. — Нет, — будто отвечая на мысли, сказал мужской голос, и она снова удивленно оглянулась, не веря, что это голос Убога. Твердый и властный, уверенный в словах, чужой и одновременно знакомый, откуда-то из прошлого. Одно лишь слово сказал, а Ласка встала, не слушаясь понуканий всадницы. — Нет. Мы не поедем ночью в этих местах. Мальчика убьет быстрая скачка. — Но я знаю… я хочу спасти. Но мужчина поднял руку ладонью к ней и она замолчала. — Проедем до ручья и встанем. Тебе надо спать. И нам надо подумать. — Подумать? — она хрипло рассмеялась: — Ты не умеешь думать, ты — Убог. А я могу на ходу. Он улыбнулся, и молча поехал рядом, показывая рукой на далекий тускло заблестевший поясок воды, обрамленной рогозом. Ручей был таким же, как все ручьи степи, нешироким и быстрым, временами разливался в мелкие озерца — плошками голубой воды, соединяя их извилистыми нитями стиснутых каменными бережками участков. — Степь хранила под травами то мягкую землю, то пески, а то мощные подземные скалы, чьи верхушки еще до времен были стесаны ветрами и дождями, засыпаны тонким слоем земли и пророщены низкой травой. Сейчас, в темноте, наполненной цвирканьем сверчков и длинными криками птиц, воды не было видно, только звезды толпились в озерце и по одной дрожали в узком вытянутом ложе, уходящим за поворот. Но от невидимой воды шла свежесть, мягкими лапками трогая горячее лицо Ахатты. Сперва приятная, но как только женщина вспоминала о прожитом дне, свежесть превращалась в промозглый холод, залезающий в душу. Тогда Ахатта, шевеля губами, незаметно прижимала руку к груди, нащупывая спрятанную подвеску, и ненадолго успокаивалась. Убог распряг коней, пустил их за купу кустарников на хорошую сухую траву, завел костер и подождав, когда пламя успокоится, прогорев, зарыл в горячую золу горсть кореньев. И сейчас сидел рядом с Ахаттой, время о времени протягивая ей еду. Вздыхая, клал к себе на колени, когда она не глядя, отрицательно качала головой. Он смотрел в костер, где по серой золе ползали огненные змейки, а с дальнего краю угли надувались и краснели от порывов ночного ветерка. И внутри все гудело, то стихая, то усиливаясь, проговаривая невнятные слова. Они просились в голову, требовали, чтоб выслушал и понял. Это было нелегко. Будто на ярмарочных качелях его мотало от самой земли к самому небу, от спокойного беспамятства последних лет — в острые жалящие мысли, что пробовали прокусить шкуру покоя и падали, ломая слабые жала. Но приходил следующий рывок, мысли налетали, тревожили. И становились сильнее и ярче. Убог прижал к широкой груди ладонь. Шрам болел, будто выжженный пламенем, только что. Обманула, — говорила острая мысль. И падала, сшибленная испуганной, — не могла, нет, она же его люба, его жена, она обещала… Куда ведет она? За рощицей поднимаются низкие корявые горы. А стойбище — вовсе в другой стороне степи. Нет. Она умнее и может думать длинные мысли, она вела по кругу, чтоб не натыкаться на татей. Зачем ей маленький князь? И почему он болеет? Убог вскочил. Рассыпая с колен печеные клубни, быстро пошел к низким кустарникам, что тесно сплетали ветки на берегу озерца-плошки. Ахатта не повернулась. Покачивая ребенка на коленях, смотрела перед собой в темноту и шептала, отвечая на чьи-то неслышные вопросы. Обогнув низкую рощицу, мужчина встал на каменистом плоском берегу. Далеко, там, куда не доехали они к вечеру, из-за внезапной болезни маленького князя, пластались старые горы, как корявые застывшие волны с острыми и поникшими макушками. И напротив его лица две горы, они были повыше других, раздавались в стороны, открывая узкий клин, полный звезд, что доходил до линии горизонта. И продолжался ниже, расплываясь неясным светом. — Море там. Там, в той стороне — море. Убог распахнул рубаху и потер шрам. Он боялся его и старался не трогать. Не смотрел, надеясь, а вдруг тот исчезнет, если притвориться, что его нет. Но сейчас ему нужна была боль, которая прояснит мысли. И боль пришла. Закрутилась под кожей, кинулась в голову, большой ложкой перемешивая обрывки. Знак. У нее знак. И она ищет. Что нужно ей? Держит маленького. Забрала. А ее? У нее сын. Был. По нему плачет. И мне знак. Мой — он всегда на мне, как… как… Он вытянул руку, вслепую ощупывая левое плечо. Нож Патаххи. Дал. Чтоб я. А зачем я? Почему? Его глаза говорили. Но там темно и костер. Точка, в ней кровь. Еще точка и снова кровь. Узким клинышком. Потому что — сын племени. Как все. А я? Он потащил с плеча рубаху, ворот больно врезался в шею. Сунул руку, проводя по гладкой коже. Ни боли, ничего под рукой. А перед глазами снова — нож, быстро и точно ставящий точки на детской ручке. И капли крови, которые затер легкой золой. Будто знал как и всегда делал. Делал? — Я кто? Тихий вопрос улетел в ночное небо, а там звезды гасли одна за другой, скрываясь за комковатыми тучами. Улетают. С кожи неба летят, оставляя его чистым, без памяти. Разве? Там. За тучами — они есть. Его кожа чиста. На ней нет знака. Но… — Он есть? Есть? Убог стоял, расставив ноги, держа правую руку на плече, а левую на горящем шраме. Смотрел в темное небо и видел. Там, где тучи сползали, снова открывались звезды. И вдруг засмеялся, тихо, чтоб не спугнуть пришедшую мысль. — Есть. Он есть! Такой, как у нее. Как у Торзы, сына Хаидэ и внука Торзы. Как у Ахатты — страдающей матери. Что ищет свои знаки. Потому что она… она — мать. Поэтому. Он стоял на краю воды, перед широкой степью, отделенной от моря грядой древних гор. И одновременно лежал, раскинув ноги, на тихой поляне, далеко отсюда. Далеко и давно. А над спящим ним медленно поднимался в ночь рой светляков, уходя к темной фигурке, замершей на фоне извилистых живых орнаментов. На которых — хвосты, лапы и страшные челюсти, чешуи и зубцы, когти и шпоры. И старая сухая ладонь сложилась лодочкой, принимая его знак. Чтоб отдать его потом маленькому князю. «Ты был сыном племени, бродячий певец. Был. У тебя было другое имя. Но не время сейчас. Потом вспомнишь. А думай сейчас о другом, о главном. Ты ушел, ты был изгнан. Остался один. По велению князя Торзы ты перестал быть сыном Зубов Дракона. Потому что… потому что ты — …» За его спиной послышался женский крик, полный страдания. И вышвыривая из головы мысли, он повернулся и побежал к угасающему костру. Ахатта сидела, склонившись, длинные волосы свешивались до самой земли. И между ее рук лежало на развернутом плаще детское тельце. Убог сунул ветку в костер и упал рядом с ней на колени, освещая сведенные ножки и сжатые кулачки, раскрытый рот с дорожкой слюны и блестевшие красным белки подведенных под веки глаз. — Он умер! — кричала Ахатта, раскачиваясь, и волосы мели траву, елозили черными прядями по голому вздутому животу мальчика. — Умер! Мой названный сын, мальчик, умер! Ты! Ты виноват, я бы успела! Я отдала бы его, и белые жрецы спасли моего сына! Второго сына! За что мне это все? Он не дышит! Убог провел рукой по груди мальчика. Отводя подальше руку с веткой, прижался ухом к мертвому лицу, слушая дыхание. Но не уловил ничего. Не билось сердце, не шевелилась грудь. Отодвигаясь, он обнял за плечи рыдающую Ахатту. Помолчал и глубоко вздохнув, нахмурил брови. «Теперь думай. Думай, певец. Не время прятаться за нескладные песни». — Бедная. Бедная моя люба, жена. Голос его был голосом Убога, слегка растерянным. Добрым и ласковым. Глуповатым. — Твоя сестра рассердится. Скажет, что ты сделала, добрая. Вот ты и плачешь. Рассердится сестра. Ахатта плакала, но услышав последние слова, сбросила его руку, откидываясь, пихнула в грудь. — Сестра? Да разве это? Ты, мужчина, ты не поймешь, как это — рожать и кормить. Он жил. Он был сын. Мне и ей. И вот его нет! Не вырастет! Не! Вырастет! Не станет мужчиной. И жена… у него должна быть люба жена! А он! Уйди. Ненавижу тебя! — Ты плачешь по нему? Моя люба жена. Прости Убога. Я думал. Княгиня рассердится. — Плевать мне. Пусть убьет, если захочет. Но разве это вернет его? Скорчившись, она обхватила голову и завыла, дергая волосы. Через стоны и слова о мальчике мужчина вдруг услышал: — Бедная. Бедная моя сестра! Он кивнул, с горькой нежностью оглядывая рыдающую Ахатту. «Ты думал, она страдает, потому что украден ее сын. И она думала так же. И будет думать, несмотря на то, что говорит сейчас ее сердце». — Ты плачешь о детях, добрая. О малышах. Ты мать им. Ты мать им всем. Она не услышала его слов. Убог бережно завернул тело мальчика в плащ. И встал, возвышаясь над женщиной и ребенком. — Мы поедем, добрая. Надо отвезти его матери. Пусть оплачет. Прямо сейчас поедем. Ахатта подняла голову. Отложенная в сторону ветка чадила, угасая и темнота покрывала бледное лицо. Но голос ее стал спокойным и решительным. — Нет. Мы поедем к Паучьим горам, Убог. Потому что там, у них — еще один мальчик. Мой сын. Я не могу потерять обоих. — Но ты не можешь! Цез говорила тебе. Твой яд убьет его! — А ты? Ты возьмешь моего сына! Я смогу смотреть, как он растет. Ни разу не дотронусь до него и не выдохну в его сторону. Но на его плече должен быть знак племени! А я смогу дать ему имя. — Что ты хочешь сделать, люба моя, жена? Я не понимаю. Ахатта нагнулась и бережно подняла сверток. Прижала к себе, накрывая личико краем плаща. Выпрямилась. По худому лицу бежали тени, перемежаясь с бледным светом луны, что выглядывала из облаков. — Я вызову жрецов. И посулю отдать им сына княгини. А взамен пусть вынесут из горы моего мальчика. Мы его заберем. Подвеска на ее груди налилась ледяным холодом, и, хрипло рассмеявшись, женщина сунула руку, рванула тонкий шнурок, дергая и путая волосы, стащила с шеи. — Видишь? Он шептал мне, что делать. Но больше я не буду слушать чужое. Этот знак — не мой. Я возвращаюсь к нашим богам и нашим знакам. Кинула подвеску в костер, пыхнули язычки пламени, расступаясь, и вокруг тусклого шестиугольника огонь умер, оставляя серую золу, что расходилась к самым краям костерка. А женщина отвернулась, глядя на темное лицо спутника. В ее голосе зазвучала мольба. — Я взяла с тебя клятву. Обманом. Прости, певец, я не могу вернуть ее тебе. Если мой сын будет спасен, убей меня. Или сестра пусть убьет. Но сейчас — не бросай. Позволь мне сделать то, что просит мое сердце. Без всяких подсказок со стороны. Прошу тебя. Вдалеке завыл ветер, будто летел к ним на быстром и злом коне. Кинулся, нападая, застучал по щекам и плечам крупными холодными каплями. Чтоб она услышала его слова, Убог подошел вплотную. — Я поклялся. Не обман нет. Я хотел стать твоим любом. И стал. Я всегда с тобой теперь, матерь Ахатта. Нам так суждено. Он вскрикнул по-птичьи, подзывая возникшую из рваного мрака Ласку. Подсаживая Ахатту, подал ей грустную ношу. И взлетел на Рыба, погладил крутую теплую шею. Закричал через ветер, что выл все сильнее, швыряя в них ветками и сорванными листьями: — Рядом держись. Не теряйся от меня, люба моя, жена. Они двинулись прочь от разметанного ветром костра, в котором криво лежала, топырясь лапками, серебряная подвеска с граненой дыркой посередине. Глава 27 Дождь лил и лил, накрывая степь волнами прозрачной стремительной кисеи, и когда волна проходила, вдруг в разрывах черных туч проглядывало синее небо и солнце бросало на травы и деревья горячие сверкающие блики. Цапля шла ровно, потряхивая головой и мерно водя сытыми боками — у стойбища Патаххи травы были сочные, вкусные. Отдохнувший Крылатка поглядывал на нее черным глазом, опушенным щеткой ресниц, коротко ржал, заигрывая, а потом замолкал и улетал вперед, подчиняясь хлопку мужской ладони по горячей шее. Оглядываясь, Техути видел счастливое, похудевшее от череды бессонных ночей лицо княгини, нежные голубые тени под глазами цвета старого меда. И его сердце наполнялось мужской гордостью. «Я брал ее. Брал так же, как до того — черную гибкую Онторо, что привыкла к темной страсти и не мыслит другой любви. И то было хорошо, но это, со светлой женщиной, которую надо вести в темноту шаг за шагом, делая ее мучения сладкими, приучая к ним и насыщая ее разум знанием о том, что никто не возьмет ее так, никто и никогда. — Вот где истинное наслаждение». Это пьянило. Возвышало и наполняло восторгом. «Как хорошо, что я умен. Как прекрасно не просто получать телесные удовольствия, а осознавать их, думать вперед, вспоминать прошлое, выстраивать, сравнивать, и — идти к намеченной цели. Уводя свет в темноту, откуда не бывает возврата. Она подчинится, как подчинялась, боясь, что старик шаман услышит ее стоны, и одновременно наслаждаясь этим страхом. Будет послушно ступать, и он не отпустит ее руки, пока оба не перейдут границу, за которой для нее мира не станет. Там, в кромешном мраке, полном невидимых чудовищ, он впервые отпустит ее ладонь. Отступит в темноту, молча ожидая. И оставшись одна, она кинется к нему, сама ища на его груди защиты и утешения. Признавая его полную власть над собой. Он будет ей миром, он один. И воцарится гармония мрака». — Хей-го-о-о! — закричал он, поворачивая коня на месте, а Крылатка, храпя и вскрикивая, присаживаясь на задние ноги, бил передними, косил глазом, красуясь. Мотая красивой мордой, снова взлетал, отталкиваясь от трав, уносился вперед. Княгиня смеялась вслед, хлопая Цаплю по шее. Она почти не спала этой ночью и это было плохо — впереди день в стойбище, полный хлопот, и люди ждут ее слов и решений. Негоже все забывать, принося в жертву болотному демону страсти, каким бы красивым он не казался в ночи. Но она любит. И Техути любит ее, вон как резвится — мальчишка. А значит, их ночами болотный демон идет рядом с нежной песнью солнечной красавицы Миисы. Ей нечего бояться, то, что происходит ночами — это всегда дело двоих. Так Фити говорила ей. И женщины племени думают так же. Иногда, собираясь на лиловых от шалфея полянах ткать свадебные ковры, смеются, перебрасываясь шуточками, рассказывают друг другу смешные и стыдные вещи о своих мужьях и своих любах. Девочки краснеют под хохот старших подруг. А потом мужчина, идя через стойбище, позвякивая доспехом или любуясь наточенным мечом, вдруг останавливается, глядя на стайку красавиц, что хохочут, блестя глазами — над ним. Охлопает себя по бокам, проверяя — на месте ли штаны, и пожимая плечами, идет дальше, пока девушки шепотом вспоминают рассказанные его любой ночные секреты. Сама Хаидэ никогда не слышала о вещах таких, что происходят у них с Теху. Но она вообще слышала мало, совсем девочкой уехала в полис. А там Теренций… и его пьяные гости. То, что проделывали они после пирушек, даже демону Йету не пришло бы в его склизкую голову. Но там не было любви, а сейчас она есть… — Дожди обогнали нас, Хаи! Давай догоним небесную воду! Она засмеялась и поскакала быстрее, дыша свежими запахами трав и промытого неба. Вдалеке поднимались еле заметные дымки. Если не медлить, то они въедут в лагерь, не успев даже проголодаться. — Хаи! Давай остановимся. Смотри, как тут красиво. Он скакал рядом, смеясь, нагибался и хватал ее колено, показывал на залитую морем желтых цветов степь, с гудящими пчелами, стоящими над цветами. — Скорее, давай ляжем в цветы! Люба моя, хочу тебя в этих цветах. — Нет, люб мой, нет. Нам пора, мы и так уже задержались. Она рассмеялась его обиженному виду. — Не грусти. Кончится день, и мы снова будем вместе. — Всегда? — Конечно! Я ведь люблю тебя, ты — мой люб. — Но не муж. Улыбка сбежала с лица Хаидэ. Кони мерно шли рядом, над подсыхающими травами струились дымки испарины, дурманящей запахом меда и нежной пыльцы. — Зачем ты. Снова. Ведь так хорошо все. — А почему ты не хочешь послушаться меня, Хаи? Ведь я прошу малого — если мы любим, давай останемся тут, ненадолго. Выходит, кончилась ночь, и ты гонишь меня из своего сердца? — Теху, люб мой, мое сердце — твое. Но позволь мне вершить дела, которые держат племя. — Да. Да! Ты мать племени, ты велика и славна. Он ударил коленями Крылатку. Но Хаидэ, нагибаясь, поймала его руку. — Я беспокоюсь не только за племя. Ахатта ушла и с ней ушел Убог. Я должна знать, что оба вернулись. Хаидэ говорила мягко, стараясь удержать ласковое настроение, владеющее обоими с того мига, как попрощавшись с шаманом, мальчиками и старой Цез, они выехали в степь. Но, кажется, солнце снова накрывает внезапная туча… Техути отнял руку. Поехал рядом, глядя вперед. — Хаи. Мы говорим и не слышим друг друга. Я говорю тебе — люблю. А ты мне — про Ахатту, что мечется, не отягощая себя мыслями, да про неума, ее дружка. Я снова говорю тебе — люблю. А ты мне — вот подожди, придет ночь. — Я тоже говорю тебе люблю. Но ты не слышишь меня. Не слышишь, да? — Любишь? Так докажи это! Он дернул коня и встал перед всадницей, не давая ей двинуться вперед. — Такая малость — позволить себе подчиниться просьбе, которая сладка для обоих! И этим доказать, что твоя любовь истинна! — Не кричи! Он отвернулся, по-прежнему держа Крылатку и не уводя его в сторону. Над желтыми купами цветов мелко трепеща крыльями, висела птица, испуганная их спором. Не улетала, боясь за неуклюжего птенца, что бегал там, среди стеблей. Женщина смотрела на стройную напряженную от обиды фигуру, на темные волосы, забранные в тугой хвост, связанный кожаной лентой. И вдруг ярость упала сверху, темня глаза и заставляя пальцы сжать рукоятку короткого меча на поясе. — Ты не должен испытывать нашу любовь и каждый миг просить от меня доказательств, Теху. Я отдала тебе сердце. Чего тебе еще? Не заставляй меня ничего доказывать! Она замолчала, тяжело дыша и ненавидя его в этот миг. Вдруг в стройной фигуре красивого мужчины привиделась ей незнакомая пустая женщина, что вертится перед зеркалом, требовательно дробя жизнь на мелкие дольки, состоящие из упреков и ненужного говорения. И княгиня с усилием заставила себя вспомнить: сидел над умирающим Пеотросом, бросался спасать ее, тащил на себе из земляной норы мертвого Патаххи, когда она умирала там… Это он, ее любимый. И нельзя дать вырваться злым словам о том, что так, как он сейчас, поступают лишь женщины, а не мужчины. Женщины, не имеющие дел, все дни проводящие в пустоте. Нельзя говорить такое мужчине. — Ладно. Поедем. Но все же, твоя названная сестра уже большая и сама позаботится о себе. И знаешь, Хаи, в ней есть что-то плохое. — Зачем ты. — Ты любишь ее и знаешь с детства. А мне поверь, я вижу все свежим глазом. Она принесет тебе горе, это так. — Ахатта? Мне? Нет, нет, люб, уже нет. — Посмотрим… Дальше ехали молча. И вдруг, под ярким солнцем, среди бескрайнего поля желтых цветов на Хаидэ накатила тоска, такая, что она еле сдержала стон. Качнулась на лошади, прикрывая глаза, перед которыми желтые цветы стремительно покрывались серым шершавым налетом. Будто ее сердце кинулось через глаза куда-то вперед и понеслось по сужающемуся в злую точку серому коридору. Кинулось, одновременно оставаясь на месте, и растянувшись, заболело, затукало, высасывая из крови влагу, суша горло и язык, до тошноты. Ничего не видя, она цеплялась за поводья, изгибала плечи, чтоб не сползти с седла на ходу и не упасть под ноги мерно скачущей Цапли. А та, заржав, мотала головой, кося на хозяйку испуганным глазом. «Не хочу»… Мысль пришла и уперлась пятками в землю, отчаянно желая остановить время. Остаться тут, в поле желтых цветов, среди черных ныряющих пчел и смаргивающих белизну бабочек. Но впереди ждали заботы и княгиня, прерывисто втягивая воздух в легкие, скрутила приступ тошноты. Будто проглотила что-то отвратительное на вкус, комком загоняя в желудок. Техути ничего не заметил. Ехал чуть впереди, ловко сидя, то прямо, то пригибаясь к шее Крылатки и похлопывая по серой в жемчужных пятнах шкуре. Когда на плоской вершине холма, последнего, что скрывал от глаз близкий лагерь, появились шеренгой несколько всадников и понеслись им навстречу, Хаидэ поняла, сердце не зря говорило с ней. И прибавив шагу, обогнала спутника. Обреченно поскакала вперед, к черным фигурам и уже видным суровым лицам под острыми шапками. — Что? — отрывисто спросила у Нара, когда тот осадил коня и повел его рядом с Цаплей обратно, потому что княгиня не остановилась, стремясь вперед. — Плохо, княгиня. В лагерь приехал твой муж. Совсем плохо. — Что? Да говори же! Она хотела остановиться, выехав на плоскую вершину. Повернуть Цаплю, наехать на скачущего рядом советника, чтоб глядеть в глаза, когда он скажет страшное. Но руки сами встряхивали поводья, и женщина смотрела вперед, на приближающиеся снизу широкую поляну, уже вытоптанную, с кострищем в середине и маленькими палатками, разбросанными по кругу у подножия плоских холмов. — Твой сын. — Сын… — она поддала коленями и понеслась вперед, вниз, оставляя за спиной голос советника: — Твой муж скажет тебе сам. Цапля ворвалась в лагерь, пронеслась мимо палаток, загремел и покатился отброшенный копытом котелок, сбоку заплакал ребенок, которого подхватила мать, отступая. А рядом с большим костром, на расстеленной старой шкуре сидел Теренций, некрасиво раскинув голые ноги, с подолом военной туники, задранной на бедро. Блестящий панцирь, который надевал он на торжественные встречи, сидел косо, сползая на грудь незакрепленным краем. Увидев Хаидэ, грек рассмеялся и поднял дрожащей рукой мокрый чеканный кубок. Рука, тоже облитая красным вином, казалась обмакнутой в жидкую бледную кровь. — Вот она! Вот цар… царствен-венная мать! Бросил кубок и, прижимая к сверкающему металлу руку, поклонился, заваливаясь на бок. Упал, громыхнув головой по лежащему рядом шлему. И заплакал. Хаидэ застыла в седле, с ужасом глядя на совершенно пьяное лицо, искаженное горем. Крикнула сверху: — Что? Где он? Лежа, Теренций смеялся, поворачивая к небу лицо в потеках слез и вина. Хаидэ слетела с лошади, беспомощно оглядываясь, смотрела на обступивших ее воинов и женщин, к юбкам которых прижимались дети. И увидев Фитию, пошла навстречу, отталкивая людей. — Фити… Та схватила протянутую руку. Стала говорить медленно и четко, не сводя с потерянного лица княгини жестко сощуренных глаз: — Приехал сам, верхами. С ним три раба и два наших воина. Сказали, еще едет повозка, чтоб забрать хозяина обратно. Князя Торзу увезла Ахатта. Явилась в дом, что-то рассказывала, что ты, мол, велела. Навестить. Хаидэ обмякла, накрытая внезапным облегчением. Ахатта забрала мальчика. Что-то взяла себе в голову. Ну хорошо, он жив, с ней. Где же… — Я ей скажу… где она? Где, Фити? — Твой муж сказал, она убила вашего сына. Мир вокруг снова стал серым, качнулся вниз, улетая из-под ног. Осталась лишь твердая рука старухи и ее прищуренные злые глаза. И держась за родную руку, Хаидэ неуверенно засмеялась, боясь отвести глаза. — Нет. Не-е-ет. Она не могла. Но позади вскрикивал Теренций и, вспомнив, — его голова ударилась о шлем, как деревянная, чужая, Хаидэ поняла. Фития притянула ее к себе, стараясь удержать на ногах. Зашипела в ухо. — Стой. Ты — вождь. — Да. Да… — Рабыня сказала, ведьма околдовала стражей и няньку, они все еще не в уме. Лежат. Выживут ли. Девчонка сама видела, твоя сестра пришла в детскую. И забрала мертвого мальчика. — Откуда? Откуда знать ей, что мертв? Может, он спит? Ей казалось, что кто-то сверху опустил на голову тяжкий сверкающий топор и тот рассек ее на две половины. Половина-мать рыдала, отворачивалась и с криками нет, не верила ни единому слову, на все находя возражения. Половина-вождь думала, принимая сказанное, и заклинала мать не мешать, не затемнять картину случившегося безрассудными воплями горя, ведущими к безумию. А еще ей нельзя. Нельзя предаваться горю, даже самому страшному. — Она поклялась перед судьей, что Ахатта забрала мертвого. Убила и забрала. — Как? — Она сказала, что вынула его из постели и напоила отравой. Дождалась, когда перестанет дышать, завернула в плащ и унесла, рассказывая, что готова получить возмездие. Потом. Когда сделает свое дело. Твоя сестра вышла из ума, Хаи. Прими это. Туман клубясь, опустился и накрыл все вокруг, смазывая очертания, делая незнакомыми фигуры и жесты. Только голоса становились все резче и злее, рвали уши заточенными когтями. Не отпуская руки Фитии, княгиня медленно оглядывалась, смотрела в лица, не видя. Лишь слышала приходящие и смолкающие голоса. — Их нет, княгиня. — Мы разослали людей, их не нашли. — Убог ушел вместе с женщиной. — Не возвращались. — Приказывай, княгиня. — Надо собрать совет. — Где этот пергамен? Пусть даст ей читать. — Асет? Что там? — Княгиня, едет повозка. Из полиса. Будут к ночи. — Твой муж заснул. Мы отнесли его в палатку. — Ты будешь говорить с теми, кто видел? Едет рабыня, что подписала свои слова. Время от времени она видела свои руки — они что-то делали. А ноги куда-то шли. И посреди чужих нестерпимых голосов раздавался еще чей-то голос, что отдавал распоряжения, спрашивал, указывал. Ее голос. А потом все стихло, сменилось приглушенным шумом обыденной жизни стойбища. Ржали кони и коротко блеяли овцы, лаял пес, стучали ножи хозяек. Разве что смеха и песен не было слышно. Сидя на камне у порога палатки, в которой храпел и ворочался Теренций, она увидела солнце, клонящееся к закату. Подумала отстраненно — только что было позднее утро. Двое скакали через желтую степь… — Хаи… бедная моя Хаидэ… Она непонимающе посмотрела на бронзовое лицо, черные гладкие волосы, забранные назад, шею в вырезе старой рубахи. Грустные серые глаза. — Уйди. Лица не стало и снова вместо всего, что вокруг, осталось лишь солнце, большое и красное, неумолимо и незаметно спускающееся к травам. Сейчас оно уйдет за травы. И свет кончится. Навсегда. Нужно только немного подождать. — Княгиня. Нар стоял над ней, теребя рукой короткую бороду, шапка скинута за спину, болтается на кожаном ремешке. Так висела шапка на худой спине Ахатты, когда воины Торзы забрали их с песка…они убежали из стойбища на море. Не дали одеться и дети ехали через вечернюю степь. А княжна злилась на отца. И рядом скакал Исма. Он умер. Ахатта убила смелого Исмаэла, в которого была влюблена девочка Хаидэ. Ахатта убила ее сына… — Твой муж уже может сказать, он спит с полудня. Мы вытащим его и окунем в воду. Тебе нужно выслушать, пока не приехали за ним. — Я еще посижу тут, Нар. Дай мне времени. Чуть-чуть. Советник кашлянул и ушел, топая сапогами. На ходу закричал раздраженно, распекая мальчиков за то, что уставшие кони все еще под седлами. Хаидэ огляделась. Сумерки наливались мраком, вдалеке все ярче пылал большой костер, вокруг которого двигались серые фигуры. Скоро ночь станет черной. Люди станут черными. А ее мальчик где-то. У него такие смешные пятки, теплые и совсем крошечные, как лапки волчонка. И маленький толстый животик. Ахатта кормила его темным молоком. И он смеялся, показывая беззубые десны. — Птичка, нельзя. Фития села рядом, обнимая ее за плечи. — Поплачешь потом. Сейчас надо тебе говорить с мужем. И с людьми. Потом хочешь, я заберу тебя в степь. Там погорюешь. — Да. Да… Где Нуба, нянька? — Что? — Где мой… мой. Где он? — Ты в памяти, птичка? Нубы нет. Давно уже нет. Не смей плакать. Нельзя тебе! — Нельзя. Даже этого нельзя? Кто выбрал мне такую судьбу, Фити? — И вопросы такие нельзя. Иначе завоешь волком, падешь наземь. А тебе еще жить. — Я не хочу. — Ну… За их спинами застонал в палатке Теренций. И Хаидэ заледенела, услышав, как в беспамятстве он зовет сына, перечисляя неуклюжие ласковые имена. Встала, покачиваясь. Нет сил было слышать, и она крикнула, подзывая мужчин. — Асет! Казым! Принесите воды, много. Сидя на камне, смотрела, как мужчины усаживали мокрого и дрожащего грека, накидывая на толстые плечи плащ. Тот вырвался, взмахивая рукой. — Вина! Где кубок мой? Дайте, шакалы. — Теренций. Расскажи мне все. Потом выпьешь и вернешься в полис. Подождала и кивнула Асету: — Принеси вина. Немного. Она сидела, крепко держась за руку няньки и сжимая ее, когда Теренций всхлипывая и призывая гнев богов на голову Ахатты, укоряя старого Торзу и саму Хаидэ, бессвязно рассказывал о разговоре с гостьей, о том, как под утро рабыня подняла крик, стоя у входа в спальню. О том, как плача, отвечала про виденное. — Твоя сестра, порождение скорпиона, вынесла нашего сына, он плакал, поила его ядом из тайной фляги, привязанной к поясу. А потом он захрипел и задергался. И умер. Она так и сказала, слушая его дыхание «вот ты умер, сын высокой сестры, я забираю твое тело». И тогда Мератос спряталась за колонной, а змея… — Мератос? Это она видела? — И что? Пока ты тут, правишь волками, в моем доме есть женщины. Ты не знала этого? Она молода и глупа, но она не убивает детей! Моего сына, моего мальчика. Боги, за что караете вы старого Теренция? За что посылаете ему волчиц вместе жен и отбираете сыновей? Ты! Только из-за сына терпел я тебя, порождение диких степных тварей! — Я мать ему, Теренций. Мое горе… — Горе? Ты опросталась в степи и тут же выкинула его из сердца! Да девчонка рабыня чаще держала его на руках и лучше знала, как он смеется и плачет! Молчи про горе, дикарка! Где оно? У тебя даже нет слез, чтоб оплакать нашего сына! Он согнулся, пряча опухшее лицо в ладони. Свет маленького костра упал на голую кожу темени, покрытую тонкими прядями спутанных волос. — Я найду ее. Найду и выслушаю ее рассказ. А после она понесет наказание. — Мальчик мой! Его не вернуть. Но пусть, пусть умрет подлая паучиха. Я знал, знал, что твои дружки принесут в мой дом сплошные несчастья! Ты пригрела ее, ты приветила этого тощего жреца, конечно, тебе нет дела до собственного мужа и сына. У тебя жеребец, всегда усладит своей дубиной твою женскую жадность. Думаешь, я дурак? Думаешь… ничего не понял? И вот, мало тебе моего позора… Аникетос! Выкрикнул имя, сорвался в кашель, захрипев. Фития за плечом княгини холодно разглядывала дергающиеся руки. Подумала — эк тешит себя своим горем, видно выторговать себе чего хочет. Понять бы чего. Из темноты на противоположной стороне лагеря возникли несколько огней, заржала лошадь, заглушая усталые возгласы и скрип повозки. Ей нестройно ответили другие кони. К палатке бежал Асет. — Княгиня, приехали люди из полиса. А еще. Нар просил сказать — только что прискакали гонцы с тракта, у них плохие вести. С кем будешь говорить? Теренций поднял голову, переводя глаза с жены на вестника. — Сначала пусть скажут гонцы. Пойдем. — она двинулась к Асету. — Вот! — крикнул вдогонку муж, — вот! Хаидэ прошла мимо столпившихся у эллинских повозок людей, мельком глянула на завернутую в плащ женскую фигуру. Кивнула Анатее, что поклонилась ей и осталась стоять, горестно глядя вслед. И подойдя к большому костру, поздоровалась с гонцами — тремя запыленными охотниками, вскочившими с чурбаков. — Княгиня, да будут боги племени добры ко всем нам. Плохие новости. На тракт нападают разбойники. Налетают из степи, внезапно. Убивают погонщиков. Забирают самое ценное, чтоб легче было унести. И исчезают, да некому их догонять. Страшны. — Расскажешь, что за люди, видел ли кто — чем вооружены, сколько их. — Да мало скажу, достойная. Мало. Все убиты, кто видел. Сейчас главное — другое. Вот у меня тут свиток. Это еще князь Торза подписывал, пусть будет ему мир и покой за облаками. По свитку за вами долг, который Зубы Дракона обязались отдать по честному уговору не деньгой и не товарами, а исполнить трижды требование защиты. Мы дважды просили и дважды получали. Вот приехали втрете. — Показывай, уважаемый. Она протянула руку, развернула желтый пергамен, покрытый значками. Внимательно прочитала написанное, про себя отмечая пункты договора и даты. Остановилась, разглядывая слова о количестве воинов. И с грустью увидев в самом низу вручную прописанный вензель Торзы и оттиск его печати, кивнула. — Все верно. Сколько воинов ты хочешь, уважаемый Клот, и когда отправить их тебе? — Три десятки, княгиня. Я бы просил всех, что пообещал нам старый князь, но во второй раз мы брали в наем полное число и еще семерку сверху. Так что, чтоб честно, пусть будут три десятки, не четыре. Вот свиток, про первый и второй наем, видишь? Второй тому пять лет. И все воины вернулись живыми, честь вам. — Хорошо, достойный Клот. Ты получишь воинов. После того, как я приведу их из похода. — Но… Я вижу много людей вокруг. И знаю, что рядом есть два военных лагеря. — Воины нужны мне самой, сейчас. Гонец помолчал, оглаживая рукой седую квадратную бороду с вплетенными в нее кожаными шнурами. Сказал медленно: — Зубы Дракона издавна славны честностью найма. Я не пришел бы, не будь страшной нужды, княгиня. Ваши воины — великая ценность и мы всегда старались справиться сами. Но нынче нечего ждать. Я потерял жену и дочь, их увели тати. Может быть, они еще живы. — Да. Но мне надо снарядить погоню. За моим сыном. Он будущий вождь. — Я слышал, твой сын мертв. Горе, княгиня. Но живые важнее мертвых. А для меня моя дочь важнее чужого сына, прости. — Я понимаю. Но мой сын… — Если бы не было подписи князя, я склонился бы и ушел, оставив тебя с твоим горем. — Я не могу. Всё. Вам дадут поесть и припасов в дорогу. Утром возьмете десятку и поезжайте. Она отвернулась и пошла. Все быстрее, будто боялась, что тяжелые взгляды догонят и остановят ее. Но догнал ее Нар, пошел рядом. Чуть позади держался Казым, топал, позвякивая доспехами. — Прости, княгиня, ты не права. — Нар, им хватит десятки. Наши воины лучшие. К чему им на тракте три-десять? Пусть возьмут одну и расставят по двое, чтоб следили за степью. — Дело не в том. Клот уедет и растрезвонит всем, что женская слабость заставила тебя нарушить уговор. У него жена. И дочь. Хаидэ резко повернулась, схватила советника за плечо. — Три-десять! В моем лагере только десятка, все прочие розданы, ты сам знаешь! И обещаны, готовятся ехать. Если он заберет три и разъедутся нанятые, кто будет держать лагеря мальчиков? Кто защитит женщин? — Нам хватит тех, кто остается, княгиня. — А кто поедет со мной разыскивать Ахатту? — Возьми троих. Перволеток. Прости, Хаидэ, умерший мальчик, безумная женщина и неум-бродяга — тебе хватит тройки молодых. И сама ты — воин. Да и жрец твой уже неплох в учебных боях. — Нар. Я знаю, куда могла она уехать. И поверь мне — там понадобятся не трое, а полста. Но советник покачал головой, кладя руку на рукоять меча. — Тебе нужно найти и наказать ее. А им — защитить дорогу, по которой идут множество мирных людей. Если ты против — мы собираем совет. Но обещанные воины завтра утром уедут с Клотом. Прости, высокая княгиня. Он протянул руку, коснулся плеча, но Хаидэ молча отступила. И отвернувшись, пошла к палатке, откуда слышались выкрики и жалобы Теренция. — Хаи, — Техути вынырнул из темноты, пошел было рядом, но она остановила его. Сказала отрывисто: — Говори здесь, Тех. Не надо, чтоб Теренций… — Хаи, Нар прав. Ты вождь. Не впадай в слабость. Иначе племя останется без куска хлеба, ты разрушишь все, что создавали вожди от Беслаи до Торзы. Ты не вправе заставлять воинов носиться по степи, разыскивая безумную. Я люблю тебя, Хаи. Но… — Я ненавижу. Всех вас ненавижу. Она вырвала руку и ушла. Темнота становилась все гуще и злее. И потому Хаидэ даже не удивилась, когда протрезвевший от ледяной воды, вылитой на голову, Теренций, махая руками рабам и слугам, заступил гордо стоящую Мератос, укутанную в богатый плащ, и прокричал: — Перед людьми, моими и твоими, Хаидэ, я отказываю тебе в своем доме. Больше ты не жена мне. Совет примет мое прошение и освободит меня от супружества с чужеземкой. Вещи пришлю. И забирай своего ученого раба. А больше ничего твоего нет в доме знатного Теренция. Я сказал. И тому порукой — моя подпись. Вот тут. Он схватил поданный писцом документ и стал тыкать им в ночной воздух, показывая черные буквы и подпись. Над краем плаща, что укрывал лицо Мератос до самого носа, горели торжеством глаза. И когда наоравшись, купец покачнулся, она вскинула руки, унизанные браслетами, поддерживая его и шепча слова утешения. Обняла и, семеня сандалиями, заботливо повела к повозкам, в которые снова впрягали лошадей. — Ни единого мига тут! Уезжаю! Крикните воинов, тех, что по уговору, остаются мне. — Мой господин. Вы слышали, что велел господин? Быстро ведите воинов! Мы едем. Хаидэ догнала небольшую толпу, растолкав слуг, схватила девочку за плечо. — Ты еще не рассказала мне, Мератос, что случилось той ночью. — Пусти! Я все сказала судье. Он записал. Там стоит мой значок. — Теренций. Ты волен поступать, так. Но прикажи своей рабыне, прошу, пусть она расскажет мне. — Расскажи ей, — вяло сказал Теренций, ворочаясь под пологом повозки, — скорее, нам надо ехать. Мерастос насупилась и отойдя, села на чурбачок, с вызовом глядя на стоящую перед ней Хаидэ. Из-за спины княгини выплыл, треща, красноватый свет — Асет встал рядом, поднимая надо головами факел. Княгиня кивнула ему, благодаря. И подумала — да зачем мне. Я уже слышу ее голос и чувствую ее сердце. Молча, прикрыв глаза, выслушала затверженный рассказ девочки, повторяющий то, что было записано в еще одном свитке. Лишь ужасалась, когда та не сумела скрыть торжества в голосе, говоря о беспамятных стражах и о словах Ахатты про возмездие. И насторожилась, когда рассказчица замялась, на короткое мгновение, всего один вдох пропустив, говоря о том, как именно Ахатта отравила мальчика. Но ничего не сказала, дожидаясь конца рассказа. — Ты говоришь, она приехала одна? И одна постучалась в ворота дома? — Катиос так сказал, он увел на конюшню ее лошадь. Она злая. Черная ведьма. Всегда такая была! А я так любила маленького князя… — Всё? Больше тебе нечего сказать о той ночи? — Я все рассказала, что видела. И что слышала. О горе, какое горе отцу, бедный мой господин Теренций. — Иди. Утешай своего хозяина. Она глядела, как повозки ползут вверх, и после скрываются за плоскими макушками холмов. Асет, стоя рядом, сказал: — Там скоро начнется совет, высокая княгиня. Тебе пора. — Иди, Асет. Скажи отцу, я приму любое их решение. А мне пора собираться в путь. Она шла вверх по склону, не поднимаясь на макушку холма, а держась в чуть поднятой над стойбищем седловине меж двух вершин, торопилась уйти в черную степь, чтобы, наконец, побыть одной, уйти так далеко, чтоб завыть, зная — не услышат. Но знала, что так далеко не уйдет, значит, нужно исчезнуть в темноте и повалиться на землю, грызя траву, биться лбом и суметь поплакать. О своем сыне, о мальчике, убитом сестрой Ахаттой. Чтоб после встать и вернуться, сесть на Цаплю и взяв вторую лошадь, отправиться на поиски безумной. Надо было велеть Фитии собрать в дорогу еды. И, может быть, Техути не бросит ее, поедет тоже. Стоя на черной траве, оглянулась на красное зарево стойбища, что висело над волнистой линией холмов. «Почему я не верю, в то что мальчика убила Ахатта? Мой ум верит, по-настоящему. И горе мое — настоящее. Почему же сердце не верит, там в глубине?» Она шла и шла, цепляясь ногами за корни и переплетенные стебли, глотала ночной воздух, в котором переливались, смешиваясь, тепло яркого ушедшего дня и прохлада ночной земли. И когда шум стойбища стих, остановилась и упала в траву, хватая ее горстями и дергая из плотного дерна. Покорно ждала слез, а они не шли. Злилась, понимая, что завтра будет усталая и слаба. И снова и снова спрашивала себя, будто держа жесткими руками за шею и сдавливая все сильнее. «Ты веришь, что он мертв? Ты веришь, что она — убийца?» Затаивалась, слушая себя, и падала лицом в разрытую землю, понимая — верит. Но после переворачивалась и смотрела вверх, на звезды, что высыпались поверх небесного тракта. «Можно ли верить и не верить одновременно? Бывает ли так?» Глава 28 В просторной пещере, залитой дымчатым мягким светом, в самом центре ее, где из широкого отверстия в каменном потолке падал вниз световой столб, заворочался мужчина, откинул голову и сонно прищурился на медленный танец пылинок. Повел глазами за тяжело летящей пчелой и моргнул, когда быстрая острокрылая тень мелькнула, раскрывая клюв, и пчела исчезла. Постепенно просыпаясь, мужчина повернул голову, осматривая купы темных широких листьев, расцвеченных белыми гранеными колокольцами цветов. По ним ползали пчелы, снимались, гудя, улетали к следующему цветку. Садясь, вытряхивали из цветка нежный поток светящейся пыльцы. Он сглотнул, проводя шершавым языком по губам, — даже на вид пыльца была сухой и сладкой. Медленно сел, опираясь на руки, посмотрел и на них, как на чужое. Крепкие руки, покрытые светлыми волосами, мужские, с сильными пальцами, на указательном — искривленный сустав. От чего? Стал вспоминать, пытаясь приблизить к уму предметы, но бросил, не найдя в голове ничего, кроме того, что видели глаза сейчас и того, что слышали уши. Воздух полнился тихим гудением, посвистом крыльев и шорохом потревоженной пчелами листвы. И еще где-то мерно капала вода, стекая по камню, журчала, собираясь в крошечные ручьи. Он знал — ручьи, один вытекал из-за темной округлой купы, сплетенной из больших листьев. Опуская лохматую голову, осмотрел себя — широкую грудь с рваным шрамом в виде странного знака, голые бедра, колени, босые ступни. Видел и называл в голове. Закончив перечислять себя, задрал лицо к дымке в неровной дыре потолка. Свет. Это — свет, сказала голова. Он собирался встать, чтоб увидеть и узнать еще что-то, потому что все виденное, учуянное и услышанное уже перечислил. Но мелкий топот и смех остановил его. Шурша листьями, из-за куста с белыми цветами выскочил мальчик, совсем маленький, черноволосый и тощий, может быть год с небольшим. Замер, раскрывая рот и разглядывая обнаженного мужчину узкими черными глазами, полными горячего любопытства. А топот не стих и следом вывалился другой мальчишка, его ровесник. Но совершенно другой, похожий на маленького медведя — толстый, крепко тупающий кривыми ножками, с косматой коричневой головой и круглыми глазами. — Э? — сказал вопросительно и, подбежав к другу, схватился за подол его рубашки, что криво падал до колен. — Башой, — поделился с ним узкоглазый и, прислонив голову к уху, что-то зашептал, гримасничая и притопывая. Медвежонок слушал, свирепо хмурил широкие бровки и, надувая щеки, грозил сидящему мужчине деревянным игрушечным мечом. — Люди, — удивленно обрадовался мужчина и, снова оглядывая себя, переводя взгляд на малышей, добавил, — маленькие люди… одежда… маленькая одежда… и маленький меч… — Эй! — раздался за его спиной женский сердитый голос, и наполнился удивлением, — о! Мужчина повернулся. Невысокая женщина, одетая в яркую вышитую рубаху с открытым воротом, смотрела на него коричневыми глазами, округлив рот и опустив руку с еще одним игрушечным мечом. Обходила опасливо, как зверя и, оказавшись рядом с мальчиками, кинулась к ним, обнимая и притискивая к подолу, быстро оттащила подальше. И встала, рассматривая сидящего с жадным любопытством. — О, какой ты. И откуда взялся? Может, свалился сверху? Да сколько я тут — никто еще не падал. Это ж каким надо быть, чтоб упасть в нутро, бают там и не видно, даже и ногу не просунуть, а ты вон какой — большой. — Башой! — подтвердил узкоглазый мальчишка гордо, — башо-о-й! — Туда только ласточки и пролезли, до времен еще. И те назад не выпрыгивают, так и живут в цветах. Ну, сам видишь. Чего глядишь, ты совсем не понял, да? Да не скачите вы! Тараторя, придерживала мальчишек, а те рвались вперед, пыхтели, выворачиваясь из сильных рук. — Не прыгайте. Может, он ест детей-то. Вон какой рот, а рожа, а бородища! Сейчас завоет, да как хляснет зубами. И сказала гордо в ответ на мужскую улыбку: — Пугаю, а не боятся. Вот какие сыночеки у меня. Мои цари, мои младшие. Ты чего тут сидишь? Ты хоть оделся бы, фу и фу, я конечно и посмотреть могу, у меня глаз не отвалится, и есть на что смотреть у тебя. — Женщина, — сказал мужчина, — добрая женщина. Мать. И — жена. Опустил лицо, разглядывая свои бедра. Та испугалась: — Молчи! Я ж так сказала, для смеху, а ты, гляжу, все на язык тащишь. Хорош-хорош, но сыночеки за тобой и повторят. Успеют еще. Маленькие. — Маленькие, — послушно согласился мужчина. — Тьфу ты. Смешной. Мы пойдем. Нам тут долго нельзя. А ну, пролазы, быстро. Вечно найдут дырки, мне потом лезь следом. А платье? Я ж его шила, нитку к нитке укладывала! Истреплю, жалко. Разводя руки, толкала детей к узкой тропинке, светила в спины тревожной и гордой улыбкой. И когда те побежали, толкаясь и смеясь, снова обернулась к мужчине: — Ты не сиди тут. Иди в гору, иди. А то никогда в ум не войдешь, и эти слова забудешь. Проходя, коротко поклонилась и вдруг встала, рассматривая раскрытую ладонь лежащей на траве мужской руки. — Э-э-э, да тут что у тебя? Ну-ка… Присев, схватила развязанный тонкий шнурок с бусинкой, отскочила, сурово глядя на гостя. — Ты чего чужое берешь? Кто давал? Это Мелика знак, зачем у тебя? Зачем сыночека трогал? — Знак, — согласился мужчина и, поднимаясь, простер раскрытые ладони. Затряс головой, подбирая слова, — нет, нет. Далеко были. Не брал. Я тут вот, — указал себе под ноги, — маленькие — там. Где листья. Сжимая шнурок в кулаке, женщина нахмурилась. — Ты знай. Если думал обидеть, Кос тебе вырвет бородищу-то. Мелик для Коса наиглавный сын. Бывает даже главнее Бычонка, хотя не Кос его делал, а чужак. Отступала от мужчины, который нагнул голову и вытянул шею, чтоб, не трогаясь с места, как-то приблизиться к ней, чтоб яснее видела, как трясет головой и водит бровями, мол, не трогал, совсем не трогал. Женщина быстро огляделась, поежившись. Прошептала: — Зряшный разговор. Ты иди, иди отсюда, и я пойду. На тебе, на… Ловко отстегнула на поясе верхнюю юбку, из сто раз беленого морской солью полотна, вышитую квадратами и треугольниками, кинула ему в руки. И, поправляя рубаху, ушла вслед за детьми. — Страх, — задумчиво сказал мужчина вслед качающимся листьям и медленно взлетающим пчелам, — тревога, страх. Догадки, и — память. Забота. Любовь. Поднял руки, растягивая подаренную накидку, шевеля губами, внимательно рассмотрел вышитые фигуры. И заворачиваясь по поясу, стянул концы узлом, повторяя: — Одежда. Подарок. Шагнул на узкую тропу, вьющуюся между кустов и пошел вперед, к далекой стене, освещенной слабым дымчатым светом. Шел, трогая цветы, называл их, называл пчел и пыльцу, что те высыпали толстыми тяжелыми тельцами, поднимал брови, когда еще одно слово и еще одно всплывало в памяти. И топал быстрее, шепча уже без перерыва, а слова торопились, налезая друг на друга, комкались и падали, расправляя на лету смыслы и значения. — Стена. Впереди, там. Пчелы, крылья, взяток. Медовый, сладкий. Женщина, женщина моя, медом полна, птицы, страшно, спать бы, а свет. Ходил! Дороги. Пальцы от струн, болит, болит там в сердце. Прогнали. За то, что… что думал. Много думал, ставил слова. Как надо. Цепь. Узлы. Не рвется, до конца. А конца нет. Нет его! Стена приближалась, по голым коленям хлестали темные лапы широких листьев, качались белые цветы, разглядывая траву под раструбами. И уже без тропы он шагнул прямиком в сочную зелень, продрался к неровному камню, что высился, круглясь к потолку высоко над головой, а на сером фоне мелькали острые птичьи крылья. Хватаясь за голову руками, выпачканными желтой пыльцой, застонал. Внутри, от живота к груди, через горло, плыли в голову и лопались пузыри, что раньше были каменными горбами, казалось, замершими навечно. Дрожали, надуваясь, и рвались, выбрызгивая из себя месиво воспоминаний и мыслей. Торза, сидящий на валуне, с полупустым мехом на коленях. Смотрит исподлобья, как перед ним он (я?) крадется, хмуря черные густые брови, и говорит, поднимая край покрывала времени и расстояния, показывая то, что схоронено и перенесено на поверхность безликим рисунком, мертвыми письменами, сушеными правильными словами. А под тканью оно — живое. Но кто поднимет и покажет? Он… Я? — Я? Он это я! Я говорил! Я умел… Видел! Поворачиваясь, прислонился к стене и сполз, садясь, вытягивая босые ноги. Цветы и листья медленно уплыли вверх, перед глазами зачастили толстые, почти черные стебли, перекрещиваясь, еле заметно покачивались. И у основания куста, не замеченный им прежде, показался круглый камень с высеченными по маковке грубыми письменами. Шепча, мужчина сдвинул ногу, толкнул пальцами увесистый булыжник. Тот качнулся и нехотя перекатился в сторону, открывая небольшое отверстие, из которого с шипением заструился зеленовато-желтый дымок. Пополз вверх, путаясь в листьях. — Два коня, один в поводу. Надо быстро. Хаи, она быстра, но слабая. Но станет сильной. Потому что. Потому… что… она. Узкий завиток на конце дымной струйки качался, поворачиваясь маленькой змеиной головой, клонился, принюхиваясь. И, будто учуяв, замер напротив лица, а дым все выползал и за неподвижной головкой укладывался петлями, что слипались, создавая зыбкие пласты, наслаивались друг на друга, поднимая дрожащую пелену выше верхушек кустов. Ласточка косо метнулась, срезая крылом уголок дымного покрывала. Цвикнув, упала на жирную землю, дернулась, раскидывая крылья. Мужчина переводил глаза с желтых лапок, скрюченных в крошечные кулачки, на дымное дрожание. И дальше, туда, где над круглыми купами поднималась еще одна струйка, а поодаль — третья. — Три, — сказал он про них. И добавил, поворачивая голову, — четыре еще. Пять. И шесть. Ахатта. И Ловкий. — Ахатта? Удар памяти рванул его грудь, зубами воспоминаний тяжко вырывая куски, чтоб все поместилось. И там, где несколько лет царила тихая и чуть печальная радость пустоты и покоя — все запрыгало, заскакало, вертясь и перемешиваясь, с воем и писком, дралось за место в его мозгу и душе, не желая забываться снова и засыпать в дальних углах. Верещало, охало, рыдало, посматривая из-под ресниц и растопыренных пальчиков — видит ли, жалеет? Он мерно откидывался на стену, бился затылком, пытаясь внешней болью унять внутреннюю, ударами растрясти варево воспоминаний, рассыпая их на отдельные кучки, чтоб не душили криками и картинками. Но хоровод кружился, ускоряясь и мельтеша. Там был толстый мальчишка, по имени, именем… Абит. — А-а-абит! И мальчики, которым он рассказывал. Он? Я? Почему они все не достают ему до плеча? Он большой? Вырос? Была Хаидэ, светловолосая и серьезная, с хитрым голосом, улещивала, подбивая на всякое, и тут же кидалась вперед него — защитить от наказания. А в косах висели, качаясь, смешные глиняные ежи. Исма. Отнял его слова, отдал их. Кому отдал? — Кому писаны были! Голос гремел в голове, вклиниваясь в орущий хоровод, голос знакомый. Он говорил таким и после пел. Он? Я… — Кому? Она кто? — водя налитыми кровью глазами по слоям серого с желтым тумана, что наползал, и уже не видны в нем темные купы цветов. И ответил на свой вопрос сам: — Ахатта. Ахи. Услышав имя, все, что скакало и верещало внутри, смолкло и остановилось. И мужчина, валясь вдоль неровной стены набок, подумал с облегчением перед тем, как кануть в пустую темноту. «Я вспомнил». В маленькой комнате-шестиграннике, стены которой плотно закрывали мягкие ковры багровых оттенков, шестеро жрецов сидели, смежив веки, и держа друг друга за руки. Только жрец-Пастух время от времени приоткрывал маленькие холодные глаза, внимательно глядя на сидящего напротив Видящего невидимое. А тот, мучительно сведя красивое лицо, жмурился и закусывал губу, сжимая руки сидящих рядом, так, что те дергали локтями. Наконец, Пастух сказал, не скрывая раздражения: — Хватит, сновидец. Расскажи хоть что-то. Видящий отпустил руки соседей, уронил бескровные кисти на белый подол, натянутый между колен. Низко нагнул голову, показывая пробор и тщательно уложенные белые косы в серебряных украшениях. — Прости, мой жрец, мой Пастух. Это животное не спит, я не могу войти в его голову. Жрец-Пастух удивленно поднял наведенные черным брови. — Хочешь сказать, он так силен, что сон меда и пыльцы не берет его? Видящий досадливо покачал головой: — Там хаос и он не умеет выстроить его в нужные фигуры. Даже когда уходит в небытие. А потом он просто исчезает. — Он что, не спит? Валяется у стены, как валялся в середине пещеры, пока матерь Тека болтала ему пустяки. И не спит? — Я не знаю, где он сейчас, мой жрец, мой Пастух. Он соскальзывает в сон, как все обычные люди. И я иду с ним. А потом исчезает, сойдя с нужного нам пути. Он безумец. И не умеет спать. Но в голосе прозвучала неуверенность. Жрецы молчали, ожидая слова Пастуха. И тот, подумав, кивнул, отпуская пальцы Охотника и Ткача: — Что ж, не думаю, что он сумеет навредить. А мы вплетем его в новый узор. Он помог нашей стреле вернуться, мы напитаем ее таким ядом, с которым она уже не сумеет справиться. И ее дар темноте прекрасен! Бесценен! Смеясь, он грузно поднялся. — Занимайтесь делами, братья. Пасите тупых быков. Целитель, будешь при неуме. Не стоит больше копаться в его голове, Видящий, в ней все перемешано и вряд ли хоть что из ближайшего прошлого можно отдать в дар матери тьме. Целитель, ходи, слушай, что скажет, рассказывай сказки. Он предан Ахатте и это поможет нам. — Да мой жрец, мой пастух, — Целитель, невысокий, с хмурым лицом и маленькими глубокими глазками, поклонился. — Ткач? Будь с кормилицей. Нам скоро снова понадобится ее грудь. Правда, после этого она умрет, ну, славная тойрица и так хорошо послужила тьме. — Да, мой жрец, мой Пастух! Я буду при ней и мальчиках, — Ткач, отвесив поклон, заботливо поправил вышитые рукава сложно собранной рубахи. — А ты, Видящий, направь свой ум в голову Ахатты. Наша гостья скоро очнется и уж она-то увидит множество снов! Все они должны быть нашими. — Да, мой жрец, мой Пастух. Глаза цвета ледяной зелени смотрели с узкого, беспредельно красивого лица, черты которого очень напоминали черты лица жреца Удовольствий с далекого Острова Невозвращения. Лишь на месте брезгливой пресыщенности стояло холодным льдом спокойное равнодушие. Видящего не волновало ничего, кроме снов, которые он смотрел, живя в них и питаясь ими. Один за другим жрецы выходили из комнатки, проходя в узкую дверь за откинутым краем ковра. И расходились подземными коридорами, освещенными где факелами на стенах, а где рассеянным светом, протекающим через незаметные щели на верхних и боковых уровнях. Видящий невидимое направился по узкому коридору в старое жилище Исмы. Там, на постели, укрытой отсыревшим ковром, спала Ахатта, вытянувшись и раскинув руки. Лицо ее было спокойным и тихим, но глаза под закрытыми веками двигались и между тонких бровей — жрец сел на край постели и нагнулся, вдыхая сладкий запах ее дыхания, отравленного заговоренным медом — залегла тонкая черточка. Улыбаясь в предвкушении, жрец оглядел шею и поднятый подбородок, начало высокой груди в вырезе измятого холщового платья, развязанный поясок, складки ткани вокруг длинных ног. «Мой дальний брат взял бы ее, пока спит, медленно наслаждаясь беспомощностью, а после разбудил бы, сперва защитив себя, чтоб увидела и поняла, что сделано с ней обманом, против ее воли. И потом, связав, брал бы снова и снова, жестоко наказывая за нежелание отдаваться, и заставляя испытывать наслаждение, чтоб ненавидела себя за это, считая себя низкой, жадной до мерзкого сладкого, и чтоб ненависть достигла такой силы, что в конце покорилась бы, рыдая и прося повторения сладости — еще и еще, забыться…» Он нагибался ниже, разглядывая полуоткрытые губы, ресницы, легшие густыми полукругами, маленькие уши, оттопыренные, как у ребенка. Приподнял пальцами черную прядь и уложил ее красиво, по плечу и вдоль локтя. «Я же презрел грубые и одновременно тонкие плотские радости, я ухожу дальше и глубже. Мое наслаждение — вползти в ее бедную голову, устроиться там, куда проторил тропу знак шестигранного цветка, и задышав в унисон, отравить изнутри. Чтоб без всякого внешнего насилия сама обдумывала свои дары матери тьме. И приносила их. Как принесла нам бесценный, с помощью неума. Я ценю своего далекого брата, пусть мать темнота всегда будет ласкова к нему, но я счастлив делать другое, и получать свои удовольствия, ему недоступные». Он тронул вырез платья, раскрывая его так, чтоб видеть смуглую тяжелую грудь, усмехнулся темным каплям на каждом соске. Прошептал: — Твое молоко навечно, стрела для бога, ты сбежала, но судьба вернула тебя обратно. Видящий невидимое не коснулся смуглой кожи. Убрав руку, лег рядом, и, прижимаясь к боку спящей Ахатты, уложил свою голову вплотную к маленькому уху и высокой скуле. Сонно вздохнул и задышал мерно, нащупывая дорогу в чужие сны. В светлой пещере над повалившимся на бок Абитом стояли Пастух и Целитель. Пастух глубже воткнул в нос комочки зеленого хлопчатника, и, стараясь дышать редко и неглубоко, сказал, подталкивая носком сандалии вялое тело: — Значит, сейчас он в пустоте. Дождись, проснется. А к ночи расскажешь мне, что и как. И да, отведи к молодняку, пусть с ним там развлекутся сильные. Следи, чтоб не убили. — Да мой жрец, мой Пастух, — голос Целителя звучал гнусаво. Он подошел к стене и сел на корточки, свешивая на коленях тяжелые руки с крупными кистями. Абит лежал, неудобно свернув голову, так что подбородок упирался в грудь, не спал и не шевелился. Когда шаги жрецов вытащили его из пустоты, он мысленно закрыл внутренность головы, прикладывая ко лбу невидимую руку — так охотники закрывают от солнца глаза. Но ничто не ползло, не тыкалось в мозг, как недавно тыкался в ноздри серый туман, пытаясь отравить его легкие. И он просто продолжил лежать, слушая, как рядом дышит Целитель, сидя в терпеливом ожидании. Абит не видел, как по светлому пространству движется жрец-Пастух, тщательно заваливая отверстия, открытые к его первому пробуждению, и как тот ушел, задвигая за собой тяжелую дверь из резного старого дуба. Абит думал, сильной рукой отодвинув череду воспоминаний, что высветилась из далекого прошлого, когда он был подростком, а Хаидэ — еще бегала с ними в степь и к морю. И у Ахатты еще не выросла грудь, но она уже не сводила глаз с Ловкого. Все это могло подождать, повинуясь его спокойным указаниям. Главное сейчас — проверить, все ли он помнит о том мокром утре, когда после грозы они с Ахаттой и мертвым маленьким Торзой сидели у странного костра, под трепещущими радужными веерами, что развертывал горящий лишайник со старого дерева. И ждали. Глава 29 Перед самым утром, в размытой темноте, что становилась все тоньше, в кроне корявого дерева, протянувшего над землей пласты мощных ветвей, проснулись странные птицы. Захрипели, икая, и задремавшая было Ахатта оглянулась, прижимая к груди ребенка. Плоская крона четко виднелась на фоне бледной темноты и Ахатта, не разглядывая шевеления в листьях, снова уставилась вперед, до рези в глазах пытаясь рассмотреть серые скалы и кривые вершины. Они должны прийти! Должны увидеть костер! А вдруг уже поздно? Вдруг они ждали и ждали, но время прошло, и жрецы отозвали дозорных и снова вернулись к своим черным делам. И одно из их дел — судьба ее мальчика. Она смотрела, иногда отводя слезящиеся глаза и оглядывая светлеющую равнину, пустую и мокрую после ночной грозы. Как все спуталось, какими кошмарными узлами связалась жизнь, которую она когда-то решила повернуть сама, своим детским еще разумением. Неужто все, что валится на нее, каждая горесть, это отголоски того бега в ночь, на гнилые болота? И сколько неумолимые боги будут наказывать ее за девчоночью глупость? В траве затрещала перепелка, тонко прозвенели жаворонки свою нехитрую прозрачную песенку, вдалеке захлопал крыльями фазан, вырываясь из-под куста, и кинулся вверх, а там, над бледным рассветным сумраком, крылья вдруг полыхнули рыжим пламенем — из-за левой горы показался ослепительный краешек солнца. И степь грохнула, закричала, заголосила тысячью птичьих песен, таких радостных, что на глаза женщины навернулись слезы. Солнце всходило, и широкая тень от горы уползала, как подобранный темный подол, стремясь к подножию горного кряжа. И там, где упал утренний свет, загорались искры в каплях дождя. Зеленые, рыжие, красные, голубоватые травы сверкали алмазной пылью. Будто огромный ковер во всю степь, новый и радостный. — Вот что ткут паучихи Арахны, пусть всегда будут сильны их пальцы. — Что? — она повернулась, силясь рассмотреть лицо Убога, сидящего рядом на валуне, — что ты сказал? Тот пожал плечами, улыбаясь, и улыбка привела ее в ярость. — Всем радостно. Всем, кроме меня, — глухо проговорила, — все поет и смеется. Даже ты. — Это песни не радости, люба моя жена. Это жизнь. Смотри-смотри! Вдалеке по траве пробежала серебряная волна, мелькнула рыжей лентой лиса, прыгая, и исчезла снова, унося в пасти фазана с вывернутым крылом. — Он пел. — Ладно. Я поняла. Все стрекочет, все родится и помирает. Сиди, Ахатта, и радуйся, что родилась. Так? Но Убог, старательно думая, не нашел нужных слов и просто сказал ей: — Люба моя, жена. Тронул грязный рукав. Ахатта отвернулась. И увидела жрецов. На выступе правого склона они стояли, укрытые тенью, а солнце, взойдя, очерчивало гору резким светом, делая тень еще чернее. Но белые одежды тускло светили, и казалось, гора щерит зубы — шесть клыков на черном лице. Ахатта медленно встала, прижимая мальчика непослушными руками и не чувствуя своего лица. Казалось, не сможет и сказать, так омертвели губы. Потому молча шагнула вперед, вздымая подолом легкую золу догоревшего костра. — Мне что делать, люба моя, жена? — растерянно спросил за спиной Убог. — Иди за мной. Молчи, — губы все же шевелились и, прерывисто вздохнув, она медленно двинулась по высокой траве к подножию горы, пытаясь собрать беспорядочно скачущие в голове мысли. Топая следом, Убог, ничуть не испугавшийся шестерых, напомнил ей: — Я сильный. И меч у меня. Стрелы. — Держишь? — Того, толстого. С краю. Женщина перевела дыхание. Он верно сообразил. Даже если выскочат из тайных пещер тойры, помчатся к ним, жрец-Пастух умрет раньше. И они там сверху, конечно, видят натянутый за ее плечом лук сильного воина. А у нее — ребенок. И его им надо сберечь. Ноги промокли, подол тяжело волочился, собирая обильную росу с верхушек травы. А шесть фигур приближались, становясь яснее. Похоже, они не привели с собой молодых тойров. Может быть, с того дня, как тойры тащили ее лабиринтами, а из горы слышался шум и вопли, когда их дружки в бешенстве разоряли отравленную пещеру, жрецам не так сладко приходится в тупом и послушном племени? Но думать было некогда и оставалось поступать по-женски, как она и привыкла всю свою жизнь — раз уж пришла, надо делать, хоть что-то. Заяц бежит, глаз косит, да все равно прибежит, вспомнила старую поговорку. Не бывает так, чтоб не было конца у пути… Встала и подняла сверток, протягивая его смотрящим сверху жрецам. — Вот мена за моего сына, владыки тойров! Это князь Торза, внук Торзы непобедимого, сын светлой княгини Хаидэ! Возьмите его и верните мне моего мальчика. Она держала сверток на дрожащих руках, а жрецы наклоняли головы, как стервятники, разглядывая добычу. — Покажи нам его лицо, — медленный голос Пастуха заставил ее вздрогнуть, напоминая о том, как стоял на скале над вечерним пляжем, когда Исма спас ее от тойров. Снова прижав мальчика к груди, она откинула краешек покрывала, и свет упал на спокойное личико, крася его в живой розовый цвет. Зажегся искрами на тонких бронзовых волосах. Убедившись, что жрецы рассмотрели лицо, Ахатта снова накинула покрывало. — Он спит. Вы мне верите? Это маленький князь. Пастух усмехнулся. — Ты бы не пришла сюда с чужим ребенком, стрела для бога. Не решилась бы. Тебя ведет судьба. Сейчас Целитель спустится и возьмет его… — Нет! — она подняла руку, узкое лезвие сверкнуло на солнце, касаясь острием груди мальчика, — сделайте шаг и я убью его! — Как же нам быть? — озабоченно и с насмешкой спросил Пастух, — как быть, матерь мертвого сына? — Что? — Ахатта покачнулась, водя глазами по мгновенно потемневшей степи. Он понял, что мальчик мертв! И смеется… — Твое тело полно яда, стрела. Ты знаешь, что убьешь сына собой, одним лишь касанием? Темнота расползлась, и Ахата облизнула сухие губы. Вот он о чем. — Это мое дело. Приведите мальчика и оставьте у дерева. А я положу князя тут, под горой. И если сделаете не так, стрела найдет все ваши сердца, по очереди. Помолчав, Пастух кивнул. — Тебе не уйти от судьбы, но давай поиграем. Он поднял руки, белые рукава сползли, открывая унизанные браслетами запястья. И чуть сбоку, из невидимой расщелины в скале вышла Тека, ведя за руку худенького малыша, черноволосого, с узкими глазами и высокими, как у матери скулами. — А-а… — сказала Ахатта, качнувшись на слабых ногах. Ее сын. Такой большой, сам идет, ровно переступая кривыми ножками всадника, вертит черной головой, разглядывая сверкающую степь и режущее синевой небо. По бокам Теки шли два воина, молодые и крепкие, насупившись от важности, держали в руках короткие широкие мечи. А лицо женщины, бледное и такое же некрасивое, каким его помнила Ахатта, было странно безмятежным, будто она спала с открытыми глазами. Спрыгнув с небольшого уступа, Тека приняла мальчика и дальше понесла его на руках, бережно прижимая к большой груди. Ступала по выбоинам узкой тропки, нащупывая грубые ступеньки. И проходя мимо Ахатты к дереву, не изменилась в лице, шла уверенно, ни на что не глядя. Поставила мальчика у потухшего костра и что-то шепча, поцеловала в макушку. Повернулась и, так же безмятежно глядя перед собой, двинулась обратно к тропке, ведущей наверх. — Тека, — непослушным голосом окликнула ее Ахатта, — Тека, мой сын. Спасибо тебе. — Мелик и Бычок, мои младшие, мои цари, — пропела Тека, проходя рядом и не останавливаясь, — умненькие, шустрые. — Мы ждем, — напомнил Пастух, с интересом ожидая, что будет дальше. Ахатта подумала, вот бы сейчас Убог застрелил его, пустил стрелу прямо в жирную грудь. — Убог… — Я тут люба моя… — Быстро, бери мальчика и на коня. Скачите! — Как же ты, люба моя? — Я догоню. — Не-ет. Я не брошу. Она повернулась, обжигая его взглядом. Но он смотрел синими глазами, такими спокойными, почти как глаза Теки, спящей на ходу. «Мой сын. Он только мне и нужен… А этот хочет меня, он мужчина». — Люб мой, муж. Ты клялся. Последнее чего прошу — уезжай. Я буду с тобой! Только отдам князя. — Ты не обманешь? — Я люблю тебя. Не обману. За ее спиной коротко заржала Ласка, подошла, тыкаясь мордой в плечо, и фыркнула, обдавая теплым дыханием. — Лук у седла, Ахи, — тихо сказал бродяга. — Да. Она шла к самому подножию, где еще лежала тень, что становилась все прозрачнее. Трехмесячный Торза оттягивал ей руки и она мысленно попросила прощения у мертвого маленького тела. И тут же выбросила все из головы, быстро и незаметно, как выучены Зубы Дракона, осматривая корявую стену с вьющейся по ней тропкой. Ласка шла следом, тихо переступая копытами. У небольшого куста шиповника Ахатта бережно положила свою ношу и, отступив на шаг, взлетела в седло, уперла колени в колышущиеся бока. Повернула Ласку и отъехала, продолжая следить за шестеркой жрецов и узкими расщелинами. Пастух указал на куст и кивнул Целителю, тот, подбирая полы длинного хитона, проворно сбежал вниз, прыгая по ступеням тропы. — Ахи, сюда, — тревожно окликнул ее Убог. Он уже был в седле и мальчик, ее сын, Тека сказала — Мелик, сидел перед ним, обхваченный широким ремнем. Сжимая коленями бока Рыба, Убог снова держал лук, натягивая тетиву, и медленно поворачивал коня, чтоб ничего не упустить. — Да. Сейчас… Она задрала голову, и ужаснулась ухмылке Пастуха, от которой сердце заныло, наполняясь тревогой и тоской. Что-то не так. Она рванет поводья, Ласка полетит как птица, и Рыб кинется вскачь, у тойров нет коней, в пещерах их держать без толку. Но вдруг наемники. Вдруг окружат. Надо уходить, как можно быстрее. А если убьют, ну что ж, пусть всех троих. Но продолжала сидеть, глядя, как Целитель склоняется над свертком. Берет его на руки и, посмотрев на тихое личико, карабкается вверх по тропе…Он не понял, что мальчик мертв. Но он всего миг смотрел, конечно, не понял. Сейчас отдаст его Пастуху и обман раскроется! — Ахи! — снова окликнул ее Убог, — быстро! — Да… Ласка шла боком, сдерживаемая поводьями, А всадница, не отрываясь, сама как в вязком сне, продолжала смотреть, как Целитель подает Пастуху сверток и тот, откидывая покрывало, склоняется к маленькому лицу. Замерев, осматривает ребенка, и вот (тут она напряглась, готовая ринуться прочь, ударяя Ласку коленями и пятками) — вдруг кивает, оскалившись. Поднимая мальчика, показывает его жрецам. А после, не глядя на нее, забыв, что она существует, поворачивается и исчезает в закрытой ветками расщелине. И пятеро жрецов по одному исчезают следом за ним. — Он… он жив… Жив? Кинулось в голову воспоминание, как только что лезвие ее ножа упиралось в детскую грудь. Одно неверное движение жреца и она заколола бы… — Он жив! От крика из плоской кроны старого дерева, хрипло кликая, снялась стая жирных серых птиц, разлетаясь в стороны. — Ахи! — Жив! — эхо металось среди скал, превращая крик, полный муки, в издевательский хохот. А она уже спрыгивала с седла, швыряла поводья, в бешенстве крича Убогу: — Прочь! Падаль, вези его! Отсюда! Скорее же! И, в мгновение добежав к подножию, полетела верх по тропке, сбивая ноги о грубые ступени, падая и снова подымаясь. Дышала раскрытым ртом, глотая горячий воздух, скребла руками по обломкам камней и колючим веткам. — Дай-те! Он мой! Выскочив на уступ, рванулась к стене и шаря руками, провалилась в невидимую щель, протиснулась, не выбирая дороги, упала по гладким ступеням в начинающийся за расщелиной коридор. И увидела над собой смеющееся лицо Пастуха, что держал в белой ладони сосуд с узким, как змея, горлом. Забилась, когда жесткие руки схватили локти, заламывая назад, и еще чья-то рука ухватила косу, запрокидывая ей голову. Толстая ладонь плотно легла на нос и, задыхаясь, Ахатта сама раскрыла рот, хрипя и плюясь, но холодный металл уже протекал сладкой жижей по языку, пробираясь в горло. Пришел Исма, приблизил красивое скуластое лицо к ее глазам и, внимательно глядя, как она содрогается и хрипит, все медленнее и слабее, сказал чужим голосом, полным веселья: — Ты как живая кровь. Кто еще так освежит нашу мирную жизнь, полную трудов на радость матери тьме. — Ис-ма, — пыталась сказать она, но в горле булькало сладкое зелье. — Пожалуй, еще и еще раз мы отпустим тебя, чтоб и дальше радовала нас суетой и прыжками, лесная безумная белка. Говорил, а лицо расплывалось, стекая к шее, вытянулись глаза, поплыли черным каплями. Голос, растягиваясь, ушел вдаль. И смолк, когда пришла темнота. * * * Когда Ахатта, крича и плача, исчезла в расщелине и ветки закачались, прикрывая вход, Убог тронул коленями Рыба, подъезжая чуть ближе, а после снова отступая назад. На лице его горестное недоумение мешалось с растерянностью. Он взглядывал на макушку мальчика, сидевшего перед ним в седле, потом на скалу, куда вслед за женщиной рвалось его сердце. И останавливал себя, сжимая зубы и каменея плечами. Вокруг радостно пела степь, птицы висели в звонком воздухе, а от травы поднимались прозрачные дымки — солнце выпивало ночную росу, превращая ее в тонкие пряди облаков, что медленно поднимались и таяли в нежной синеве утра. Убог думал и в растерянной голове путались мысли, спотыкаясь друг об друга. Все ушли, нет никого. И лук не нужен, висит на боку. Никто не гонится. Ему отдали мальчика, люба жена велела — бегите, быстро. Но никто не гонится. Но она же сказала… Он вздохнул и, шепча себе укоризны, приказал — слушаться любу жену, она хоть и плакала, но верно, лучше знает, что делать ему теперь. Повернул коня и, окликнув Ласку, медленно двинулся прочь, оглядываясь на безмолвные горы. Глаза то видели степь, а то наплывали в них свежие воспоминания, и он снова вздыхал, не понимая, что кричит ему тревога. Когда Ахатта сказала, что будут вместе, будут, он поверил. Потому что говорила — я люблю тебя. Но вот она убежала. Хоть сама не хотела этого, он видел. Сердце ее рвалось на части, и его сердце рвется на части, может быть, ему надо туда, за ней. Помочь. А то кто поможет, ей, его любе. Там в горе, вряд ли кто. Но надо увезти мальчика. Его зовут Мелик, так сказала спящая женщина, что вела его за руку и поцеловала, как сына. Он еще раз посмотрел на черноволосую макушку. Мальчик вертел головой, и солнце поблескивало на гладких волосах. Солнце поднималось все выше, ярчало, становилось белым сверкающим диском, и отсыревшая одежда Убога нагревалась, подсыхая в раннем летнем зное. — Мы поедем с тобой, — сказал он осторожно, — туда поедем. Там есть люди. У них мечи. И луки. Там даже собаки есть. Ты видел собак? — Бата, — сказал мальчик, вцепился руками в седло, дернул ногой, ударяя пяткой в колено всадника. И вдруг закричал, так что поодаль из травы мельтеша жесткими веерами крыльев, суматошно вырвались перепелки. — Бата! Тека! Ма! Отчаянно рыдая, завертелся, ужом вывертываясь из кожаной петли, и Убог, вспотев, еле успел подхватить его рукой, прижимая к себе. Рыб затопотал на месте, волнуясь и встряхивая короткой гривой. — Что? Чего тебе? Я не умею понять! — Ба-а-а-а, — выл мальчишка, брыкаясь и вымазав руку мужчины соплями, вдруг укусил мелкими зубками. — Э-э! — заорал тот. Неловко сваливаясь с коня, бережно обхватил брыкающегося Мелика, упал на зад, прижимая его к себе. — Хватит, да хватит, уши мне съел, что, что? Крепко держа мальчишку за пояс, вытягивал руки, чтоб маленькие кулачки не доставали до лица и, уворачиваясь от ударов, с тревогой смотрел, как по бледному личику расползаются темные пятна. Еще раз крикнув, мальчик захрипел, обвисая в больших руках. И замолчал, отворачивая от солнца лицо, будто ему было больно. — Болеет, — озабоченно забормотал Убог, — болеет сильно, бату зовет, Теку зовет. Что ж такое с маленькими тут, нехорошо как. Маленький Торза дышать не сумел, синий весь, пятнами. А ты что, Мелик сын Ахатты, зачем крутишься? Больно тебе? Где? — Бата, — шепотом ответил Мелик. Убог растерянно оглянулся. Когда был не один, горячая любовь к Ахатте держала, как держат под уздцы коня, и постоянная тревога выравнивала его ум. Сами собой приходили слова, или то, что надо сделать, а он и не думал, просто делал и все. И даже говорил иногда так, вроде не он, а кто другой пришел и сказал — сильным голосом, настоящим. А без нее совсем он каша. Как та, что булькает в горшках у Фитии. — Ты не умрешь? — он легонько тряхнул слабое тельце, подул на волосы, закрывающие лицо, — э-э, ты не умирай, я ж ни с кем, только вот с тобой. И не поможет никто. Я только. А как? Жаворонок, что висит над потаенным гнездом, трепещет крыльями, лезет в лицо, чтоб увести от неуклюжих птенцов… Ворона, что несет в толстом клюве большого жука, блестит горошиной глаза, протискивается сквозь ветки и, сунув еду в раззявленный рот, каркает хрипло… Лиса, что щерится из-под коряги, показывая в темноте полукружия белых острых зубов — не подходи — и лапой отшвыривает в глубину бессмысленных детенышей, а они лезут и лезут на свет, глупые… Не то. Все не то. А как? Он часто задышал, пугаясь все сильнее. Покачивая мальчика, уставился поверх его головы на темные кусты дрока, брызжущие желтыми огоньками цветов. Зачем ему птицы, зачем зверье. Надо не так, надо дышать ти-и-ихо, и — будто он мать. Ахи. Или спящая женщина Тека. Красивое лицо разгладилось, горестно поднятые светлые брови опустились, и губы тронула мягкая улыбка. Покачивая мальчика, запел, нескладную, полную любви песенку, которой не знал раньше. Такую вот, материнскую. И выпевая ласковые слова, кивал головой, здороваясь с проплывавшими там верными мыслями. Он в горе жил. Мало солнца. Боится большого широкого мира. И ма ему — Тека. И есть еще Бата. Бата? Брат? Это все так бы. И можно было б утешить, пусть спит, и везти тихонько, отдать няньке Фити, она сварит каши на молоке. Но темные пятна на коже. И плохо дышит. А еще… Он замолчал, поняв, что главная мысль пришла. …Злые смеялись и не пошли отбирать. Потому что знали. Знали, что заболеет. Если они могли отравить кровь любы жены, то мальчик ее, он же ими нянчен. Кивнув себе, допел последние слова нескладной колыбельной и встал, бережно прижимая к груди ребенка. — Спасибо тебе, люба моя, жена. Ты подсказала. Рыб, Ласка. Вы бегите назад. По следам, да. Как умеете. А мы пойдем. Свистнул коням, приказывая уходить, и те послушно побежали в степь, повторяя пройденный путь. А Убог зашагал обратно, улыбаясь с облегчением. Это хорошо, это правильно, потому что там люба жена, одна. Он ее спасет. А мальчик, мальчик жив и толст, женщина Тека была ему матерью, и пусть пока побудет еще. А то еще и его придется лечить в степи, а он возьмет да помрет, прям на руках. Горы снова вырастали, закрывая край неба, солнце торчало на небесной макушке, светя отвесно вниз. И к тропе Убог подбежал, с тревогой поглядывая на бескровное лицо мальчика и его вяло болтающиеся руки. Полез вверх, найдя дыру, осторожно вошел, нащупывая ногой ступени. — Эй, — сказал в извилистую пустоту коридора, — я пришел. Ему нужна Тека. И бата. А то вдруг он умрет. А мне Ахатта еще нужна, я к ней пришел тоже. В нише за поворотом раздался смешок и оттуда выступил Целитель, поднимая к лицу Убога светильничек в виде скорпиона, задравшего хвост. — Долго ты соображал. Я уж думал, нам придется послать пару тойров, объяснить тебе, что будет с Меликом, не видевшим прежде солнца. Но ты вернулся сам. — Вернулся, — согласился Убог, — вы не обижайте мальчика. И бату ему дайте, он без баты не дышит, смотрю я. Но я сам с ним пойду. Он шел по коридору следом за Целителем, и, оглядываясь на топот, видел, как к ним присоединяются жрецы, с ухмылками на белых, поблескивающих лицах, выходят из пещер тойры и топочут следом, мрачно глядя ему в спину. И топот множества ног отдается от неровного потолка и стен, отскакивает, улетая вперед и возвращаясь. Как будто он уже шел тут и прошел эту дорогу до самого конца. И теперь вышел себе навстречу. Раздался скрежет металла и скрип. Целитель с усилием отодвинул тяжелую дверь, через нее в коридор вылился сноп дымчатого мягкого света. Мелик зашевелился, вдыхая запах цветов и меда, текущий по световой пыльце. Рассмеялся, протягивая руки и дрыгаясь, чтоб скорее слезть и бежать. — Бата! Ма! Жрец придерживал дверь, выжидательно глядя на Убога. Тот вытянул шею, заглядывая в дымчатое нутро, полное света и запахов. — А моя Ахатта? Она там? — Конечно! Это ваше место, горячая кровь, ваше. Оно всегда ждет вас. — Падем! — закричал Мелик, поняв, что избавиться от носильщика не удастся, — падем! — Пойдем, — согласился Убог. Ступил в проем, сделал несколько шагов по тропе среди сочных огромных листьев. Тяжко проскрипев, захлопнулась дверь за спиной. Впереди, у самой границы огромного светового столба, что падал из дыры в потолке, стояла давешняя Тека, держа за руку толстого мальчика с косматой коричневой головой. — Бата! — закричал Мелик и, вывернувшись, наконец, из бережных рук, побежал, мелькая грязными пятками. Наскочив на медвежонка, обнял его, тиская, как плюшевую игрушку. А тот довольно ворчал, закрывая глаза и тыкаясь губами в щеку друга. — Вот мои младшенькие, мои цари, — напевно сказала Тека, любуясь детьми и не обращая внимания на Убога, — ну-ка, хватит, нечего тут бегать без спросу, это место заговоренное. Быстро, побежали домой. Кушать пора. Мальчики, болтая на птичьем языке, кинулись за кусты, огибая световой столб, а Тека пошла за ними, улыбаясь медленной улыбкой человека, которому снится очень хороший сон. Убог остался один. Пошел вперед, разглядывая кусты и белые колокольчики огромных цветов, улыбнулся ласточке, мелькнувшей перед глазами. Шел, на ходу стаскивая насквозь пропотевшую рубаху, грязные штаны и засаленные походные сапоги. Снимал неловко, не разжимая кулака, в котором зажата была бусинка на тонком шнурке — она свалилась с шеи Мелика, когда тот брыкался, стараясь вырваться. И, переступая границу светового столба, пропал в неслышном кипении белого света, уходя в самую середину, без страха запрокидывая голову в белое сияние и раскидывая сильные руки. Засмеялся… Глава 30 Они стояли рядом, сведя коней так близко, как это было возможно. И Техути чувствовал, как в такт мерным словам Нара колено княгини, вздрагивая, прижимается к его ноге. Всадники, что выстроились полукругом перед ними, молчали. И были у них одинаковые, каменные лица. Где же видел он такие? Конечно, на погребениях. Когда воины рыли могилы, чтоб схоронить умерших или убитых. Или складывали погребальный костер. В племени не было единого ритуала ухода за снеговой перевал. Мы воины, сказала как-то Хаидэ, нам важно, что мы успеем сделать, пока живы, а мертвые сами найдут дорогу, мы всегда споем провожальную песнь в своем сердце. — Значит, воины племени могут остаться лежать на поле битвы, и шакалы растащат кишки? — спросил он тогда, чувствуя неприятный холодок в желудке. — Да, — ответила княгиня, — если погребение помешает биться или кочевать. С тех пор ему иногда снились мертвые лица тех, кого он успел узнать. Нар и сын его Асет, коренастый Казым, быстрый молчаливый Хойта, все они лежали под утренним солнцем, вповалку, и издалека, медленно смаргивая свет тенями огромных крыльев, приближались к ним ленивые грифы. Но это могло быть там, где воины далеки от родных, здесь же, в своей степи, в нахоженных сотнями лет местах кочевок, рыли круглые ямы, куда укладывали согнутое тело, обнявшее колени, клали лук и горит с поименованными стрелами, чтоб мертвый мог защититься от тварей нижнего мира. И, спев провожальную песнь, ждали, когда женщины закидают могилу землей. С такими же лицами, как ждут сейчас. И у княгини, что слушает приговор — такое же каменное лицо. — Мы просим тебя, светлая Хаидэ, дочь Торзы, что слыл Непобедимым, а после сам ушел умирать… Техути крепче сжал в руках поводья, искоса посмотрел на лицо Хаидэ. Они знали? Поняли? И молчали о слабости своего вождя… — …просим тебя уйти так же, без трусости и горя, но потому что правление твое дальше не возможно. А быть просто женщиной племени тебе не суждено. Нар замолк. И все молчали, а легкий ветер кидался, трогая теплой лапой волосы, теребя шнурки на рубахах и перебирая гривы коней. Вдруг противная слабость заставила жреца покачнуться в седле и он выпрямился, злясь и пугаясь. Еще не хватало согнуться с растерянным лицом, показывая степным болванам свои страхи. Хаидэ тоже села ровнее, подхватывая поводья. — Надо ли что-то сказать еще, светлая Хаидэ? — лицо Нара и голос его казались вырезанными из камня, и Техути возненавидел советника за то, что ни единая искра не мелькнула в его глазах. Пусть она скажет! Пусть напомнит ему, как много сил отдала, а до того служила им платой за мирные связи и множество крупных наймов. Пусть крикнет в каменное лицо слова упрека о том, что так поступают лишь хитрые купцы — вышвыривая товар, что стал негодящим. Пусть эти слова заставят Нара заморгать и потупиться. Хотя бы так. — Нет, — ответила Хаидэ и повернула Цаплю, пуская ее в степь. Техути дернулся, с вызовом глядя на советника, открыл было рот, но воины уже развернулись и поскакали к лагерю, поднимаясь по низкому склону холма. — Хаи! — двигаясь рядом, он тяжело дышал от накатившего бешенства, — и ты просто, просто так уедешь? Да. Да что за воин ты, если бросаешь их так! Она молчала, толкая Цаплю коленями, та рысила быстрее, и Техути замолкал, догоняя. — И они! Бросили тебя, когда нужна помощь! Ты даже не взяла воинов, которых хотела взять! — Теперь я сама, Теху. Не имею права. — Как это сама? Как? Ты княгиня! Они все принадлежат тебе! Как же ваша хваленая преданность? Где она? — Я не ухожу навсегда. Совет дал мне свободу, — терпеливо, но не глядя на возмущенного мужчину, ответила та. — Свободу! — выкрикнул Техути издевательски и зло рассмеялся, повторяя с недоумением, — свободу… Хаидэ поддала пятками, и Цапля понеслась вперед, прошуршав высокой жесткой травой. По согнутой спине женщины билась растрепанная толстая коса, скакала на плечах сброшенная шапка. Техути застонал и плюнул ей вслед. Дернув поводья, спрыгнул наземь и крикнул на косящего глазом Крылатку: — Что глядишь, бревно? Тот опустил голову и отошел, шевеля мордой траву. А египтянин сел на корточки, бил кулаком по траве и ругался сквозь зубы, глядя перед собой и ничего не видя. Потом будто в насмешку пришла память, лениво развертывая перед глазами картины, виденные им прежде в воображении — царский шатер, княгиня в военном доспехе, черная туча несметного войска, звон мечей и приветственные клики. Постель, украшенная драгоценными тканями, обнаженные рабыни, ждущие мановения его руки, сосуды и вина, фрукты и ласковый свет. Корабли, с командами на борту, поедающие глазами его — царственного всадника, что махнет рукой, отправляя их за сокровищами. Все это лишь сны? Насмешка, издевательская насмешка над тем, куда вела его судьба. Вырвав из мирной и спокойной жизни на берегу великой реки, у входа в маленький храм, после единожды приснившегося сна, в котором амазонка с волосами цвета солнца манила, обещая все блага мира, если он решится… Решился. И что? — Онторо! — крикнул он в сверкающую пустоту неба, — Онторо! Что мне теперь? Скажи? Небо звенело трелями жаворонков. Техути затаил дыхание, прислушиваясь. Вдруг подруга прошепчет, ведь она помогала ему и указывала дорогу. И улыбалась так сладко, кивая и обещая, что все у него будет. А теперь у него — усталая женщина, разбитая горем, потерявшая все! И только он тащится за ней, как верный пес, чья судьба — зализывать ее раны. А кто утешит его? Ведь он тоже остался ни с чем. Да хоть бы это был его сын, его племя, его горести. Но все — чужое. Посреди птичьих песен ему послышался тихий смешок. Озлясь, он встал, поняв, что и Онторо бросила его, насмехается где-то там, нежась в сладком саду, полном цветов и удовольствий. Кликнув Крылатку, вскочил в седло и двинулся вслед за княгиней, мрачно обдумывая, что же делать дальше. Но с теплым ветерком в ушах зашелестели еле слышные слова. — Будь терпеливым, мой друг, мое удовольствие. Все движется в нужную сторону. Он напряженно слушал. Послышалось? А может это его сердце пытается утешиться само? Все стихло, только медленный мерный топот сыпался по травам. Направляя коня, он усмехнулся. — Где же эта нужная сторона… Пока что путь ведет в болото отчаяния, а не в сады удовольствий. — Следуй за изгнанницей, — шелестнула трава, рассыпаясь под копытами, — она не ведает судьбы, но твоя судьба уже приготовила тебе дар. А я приду. Пусть только настанет ночь. Жаворонки затрещали сильнее, издалека слышались крики уток и над головой, мерно кликая, пролетел лебединый клин. Степь говорила сама с собой, и в ее многоголосье больше не вплетался шепот черной Онторо. «Ну, что ж. Я еще не стар, красив и быстр. Подруга одарила меня мужским очарованием, и я не пропаду нигде, пока есть в мире женщины». Он смотрел на фигурку всадницы, что становилась больше. Чужая женщина, которую роскошные одежды, драгоценности, богатый муж и преданное племя, оказывается, делали много более привлекательной. И сейчас он не боится признаться себе в этом. Спасибо черной Онторо, что научила смотреть в лицо своему я. Он это он, его достоинства и недостатки, его таланты и его пороки. И все это он принимает. Ведь кто ему ближе себя? Но пришла ночь, и он, забыв все свои размышления, лежал, держа у груди плачущую Хаидэ, усталую от долгого пути и бешеного приступа страсти, и сердце заходилось от счастья. Все что угодно, пусть бедность, пусть степное отшельничество, лишь бы — с ней! С ней! Заснули вместе, дыша в унисон, будто он делал вдох, а она выдох, а после менялись. И счастье влюбленных было полным, таким полным, какое, быть может, не испытать во времена довольства и роскоши. В самое глухое время, в далекий от рассвета час волка, Техути проснулся, открывая в темноту ясные глаза, будто не спал вовсе. И голова была ясна, прокручивала быстрые мысли, гоняла их, как зары по расписной доске тахтэ-нард, щелкала костяшками — отдавая каждой свое поле. Он сел, бережно укрывая плащом спящую Хаидэ, и потянулся, с ощущением счастья напрягая каждую мышцу. Встал и пошел в ночную степь, испятнанную серебряным светом луны и черными тенями облаков, полную тихих песен ночных насекомых, шуршания мелких зверей и мягкого посвиста крыльев птиц-охотников. Странно, какое счастье плещется внутри, странно, что быть ему не с чего, а оно — есть. А еще радость — Онторо не бросила его, обещала прийти. Он шел, оглядываясь и подыскивая место, где можно сесть, чтоб вдруг проснувшись, Хаидэ не стала его врасплох, за тихой беседой. Или за… — Сюда… Ласковый голос вел к тонкой рощице, насквозь прозрачной, с кронами, держащими высоко над изогнутыми стволами плоскости мелких листьев. И подойдя, Техути сел, опираясь лопатками на теплый стволик, вытянул ноги со вздохом, как хорошо поработавший и сладко уставший человек. Улыбнулся, почуяв пряный запах чужеземных благовоний и протягивая руку, сплел пальцы с теплыми пальцами Онторо, что сидела за тонким стволом спиной к нему. — Как же я рад тебе, ночная сестра. — Ты рад не мне, любящий брат. Ты радуешься всем миру сейчас. — Да. — А знаешь, почему? Он тихо засмеялся, вспоминая, как нежно и бездонно отдавалась ему Хаидэ, и как после, проговорив сотни ласковых слов, заснула в его руках, прижимаясь, как девочка, ищущая защиты. — Знаю. Потому что я люблю и любим. Потому что я могу защитить ее, и она отдает мне себя. — Бедный, бедный мой брат, разум твой темен, но это неудивительно, ведь ты столкнулся с такой силой. — Что? О чем ты? Он выдернул руку из ее ладони, а черная тень уже мелькнула, изгибаясь, протек лунный свет по тонким одеждам, на белую роспись лица легли мелкие тени от перистых листьев. Сидя напротив, она качала головой, сострадая. — Выслушай меня, Техути. Слушай внимательно и ничего не пропусти. Я помогала тебе и ты добился, чего хотел. Ты обещал мне верить. — Я… верю. — По-настоящему. Потому просто выслушай, без возражений и подумай над услышанным. Она сидела, скрестив ноги, голые колени блестели, как полированное дерево и так же блестели ровные зубы, когда начала говорить, тихо, втолковывая, как любимому ребенку мать толкует нехитрые, но верные истины, о том, что огонь обжигает, что в снегу можно заснув умереть, и что нельзя вкладывать руку в пасть бешеной собаке. — Ты счастлив, потому что тебе кинули подачку. Она одна и нет никого рядом, лишь ты. Как может удержать женщина мужчину, который ей нужен? Страстью: смотри же, мой сильный жеребец, как ты прекрасен, как я люблю твой торжествующий корень, как на лице моем писано — ты самый и никого не было сильнее тебя. Нехитрые уловки охотницы. Они работают. Потому что мужчины, и вправду, прекраснее женщин, сильнее их, но и — простодушнее. Ты веришь, потому что сказанное — правда. И жалеешь ее, ведь без твоей любви она сгинет. Так подумал? — Да. — Не-ет! Ты отвернешься, а она, встряхнувшись, найдет себе другую жертву. И он будет ей самым прекрасным и сильным. — Откуда ты знаешь? — голос его стал глухим и неприятным. — Я пересказывала тебе, как она учила девочек? Слышал, какое удовольствие ей — толковать о ловушках для простаков? Молчишь?.. — Я не простак! — Конечно. Но ведь и она не простая змея. Царица кобр! На твоих глазах она покорила мужа, и верно, ночуя в доме Теренция, с окнами, настежь открытыми в жару, ты слышал ее крики и стоны. Слышал? Техути вспомнил, как он сидел под стеной супружеской спальни, снедаемый ревностью и — слушал. Да, он слышал. И не только. Когда все смолкло, и наступила тишина, он медленно поднял голову и увидел ее над собой…Груди и шею, облако длинных волос — все залито полной луной, и ее глаза, темные в ночи, смотрели на него. Обнаженная, еще не успев остыть от супружеской постели, стояла над ним. Издеваясь, манила недоступностью и принадлежностью другому. Мучаясь, он прикипел тогда к ней, давая себе клятву — умрет, но возьмет ее, так же, как берет там наверху в спальне, законный муж. — Ну. Ну же. Прошлое позади, мой бедный. И ты добился ее. — Да… — Когда она была богата, знатна и владела племенем, жалкие крохи любви получал ты, и те она отпускала тебе, таясь. Ты говорил ей об этом, просил. Но на все получал — нет. Мужчины, договора, девчонки, даже табуны, с которыми справятся пастухи, все было ей важнее твоей любви. А теперь что есть у нее? Ничего. Остался лишь ты. И потому получаешь подачки, сладость и преданный взгляд. Но стоит ей вернуть себе власть и она отвернется. Все станет как прежде. Уже знакомым движением женщина нагнулась, засматривая в хмурое лицо снизу, сама как тонкая черная змея. — Ты сам знаешь, что это так. — Что же мне делать? Как охранить себя? И не потерять ее? — Делай, что начал. И поверь, тебя ждут новые удовольствия. Ты уже думал о них, но не испытал всерьез. Управляй ее силой, ослабляя и делая беззащитной. Но не давай сорваться с крючка. Води, как вываживает рыбак сильную рыбу и тонкая жилка с крючком побеждает силу. Упрекай, требуй внимания, выказывай недовольство и холод. Но не забывай в нужное мгновение — согреть, приблизить к себе и снова дать веру. Чтоб после выбрать всю ее силу и сделать ее своей силой. — Я стану сильнее? — Конечно! Как сейчас царица кобр питается твоей любовью, так ты станешь питаться ею. Это стоит потерянных богатств и власти. А после приведет тебя к ним. И она будет покорно идти следом. Исполняя твои повеления, готовая на все, лишь бы ты не отпустил поводок. Запомни, женщины любят тех, кто мучает их, даже та, что считает себя свободной и сильной, с радостью будет ползать у ног и целовать твои пальцы. Но еще до этого… Голос Онторо давно превратился в сладкий змеиный шип, но Техути не замечал этого, зачарованный нарисованными ею картинами. — Еще до этого ты узнаешь, какое это удовольствие — причинять боль и царственно дарить миг без боли. Снова опускать жертву в глубины страдания, чтоб подарить милость избавления от них. Это то, что делают с нами боги, жрец. Хочешь стать богом для сильной женщины, которая сама — свет? Хочешь получить всю ее силу? Техути протянул руки, и ему увиделось, что кисти, тяжелея, закрыли всю степь. Взял гигантскими пальцами плечи женщины, притягивая ее к себе. Проговорил голосом гулким, как огромная труба, голосом темного бога: — Иди ко мне. И-ди… — Хо-очешь, — шептала Онторо, скользя по его коленям и устраиваясь на груди, обхватывая поясницу горячими сильными ногами, откидываясь, чтоб ему было удобнее, — ты хочешь… Когда перистые листья затрепетали под сонными порывами утреннего ветерка, Техути проснулся рядом с княгиней, все еще спавшей, откинул плащ и холодно разглядывая усталое лицо, темные круги под глазами и скорбные складки в уголках опущенных губ, взял ее, как берут рабыню, не слушая возражений, так что она проснулась и молча ждала, закусив губу и не успев загореться сама. А когда ее взгляд потеплел, и дыхание сбилось, кожа на скулах порозовела, он откинулся, отодвигаясь, и небрежно поцеловав спутанные волосы, ушел к роднику умыться. Плеская в горящее лицо воду, прислушался к себе — где там обещанное Онторо удовольствие. И уже хотел пожать плечами с досадой. Но вдруг вспомнил, как недоуменно раскрылись ему вслед карие глаза. Задрожали губы. Но ничего не сказала — горда. И, поднимаясь, улыбнулся во весь рот, как мальчишка, получивший подарок. Ночная сестра не лгала! Он ест ее, по кусочку ест ее силу. Ничего, в ней много сил, и теперь вся она будет принадлежать ему, — не тупым наемникам, сыну купца, да бестолковым бабам во главе с припадочной Ахаттой. А роскошь и богатство, ну что ж, если о переходе силы Онторо не солгала, значит, и дальше поведет его верно. Все будет. Он вернулся, смеясь и раскидывая руки, закричал, подбадривая княгиню: — Смотри, какое утро, Хаи! Поедим и в путь. Еще день и Паучьи Горы будут совсем близко. Над Островом Невозвращения тяжелая туча, сворачиваясь горой, открывала полнеба, залитого белым солнечным светом. И рядом с тучей свет этот резал глаза, выжимая слезы. Зной ложился на плечи твердыми ладонями, которые не стряхнуть. Жрец Удовольствий стоял на деревянной платформе, которая на высоких столбах нависала над песками, и уходила дальним краем за полосу прибоя, что сверху казался белым кружевом с мелким рисунком. — Пойдем, — подал Онторо узкую руку, сжимая ее черную ладонь шелковистыми пальцами, умащенными драгоценными мазями. Дерево звенело и поскрипывало под ногами. Море внизу мерно ярилось, бухая в песок и рассыпаясь белоснежными пенами. Идя рядом, черная жрица недовольно повела плечами — солнце давило на них, и от внешнего злого света, лезущего в глаза, она успела отвыкнуть. Подведя ее к самому краю платформы, жрец указал на длинное сиденье с коваными подлокотниками, поманил, усаживаясь. И она осторожно села рядом, поглядывая сбоку на безмятежное красивое лицо, скрытое тенью широких полей вычурной шляпы. — Возьмись тут, перед грудью, крепче. И не отпускай. Подлокотники в виде вставших змей изгибались под руками. Жрец что-то сделал рукой, плавно опустил рычаг, и Онторо ахнула, когда скамья подалась вперед и вдруг стала медленно падать, летя вперед. Воздух зашипел в ушах, снизу кинулись звуки воды, скрежет камней в скалах, где бился прибой. Не успела она негодующе вскрикнуть, как скамья, плавно замедлившись, понеслась вверх, а за их спинами сокращались сложные плетения прочных кожаных лет, свитых цепями. — Тебе нравится? — жрец смеялся, как смеются дети на деревенской ярмарке, крутясь на грубых каруселях, наклонялся вперед, жадно глядя на близкую воду, и откидывался назад, подставляя солнцу белое лицо. — Да! — плавные размахи становились сильнее, горячий ветер трепал волосы, возя их по скулам и залепляя глаза. Казалось, ленты остались на платформе, а они вместе просто летят, описывая в жарком воздухе круги и овалы, спускаясь спиралями и взлетая, как летят птицы на струях перемешанных ветров. — Ты сейчас, как человек, — она тоже нагибалась, с обморочным восторгом глядя, как несется к лицу синяя вода, показывая в толще силуэты огромных рыб и монстров, столпившихся в ожидании. — Я был человеком. Давно. И тебя ждет перерождение, куи-куи. Если ты этого заслужишь. — А-а-аххх… я заслужу! — Знаю! Ты изменила его, слабого друга княгини, так быстро. Так бесповоротно. Мимо глаз полетело небо, мелькнул завернутый край черной тучи. Онторо крепче сжала кованое железо, налегая грудью на завиток, охраняющий от падения вперед. — Я немногое сделала сама, мой жрец мой учитель. Его душа черна. Просто она спала. И у светлых трав его сердца — слабые корни. Скамья неслась вниз и сверкание воды расступалось. Черная туша, блестя круглыми боками, вырвалась из волны с шумом и грохотом, раскрылась бездонная пасть, и закрылась чуть ниже мелькнувших над ней ног. — Хватит, — крикнула испуганная жрица, хватая рукав собеседника и сразу отпуская его, чтоб вцепиться в поручень. Тот рассмеялся, колдуя над кованым рычагом. Основание скамьи глухо стукнуло о дерево, платформа ударила Онторо по пяткам. Вставая, жрец сдвинул поручни и протянул ей руку. А она сидела, боясь подняться — колени мелко дрожали. — Ты не солгала, моя ученица. Не стала похваляться своими победами. Но все равно достойна награды, ведь ты сумела искусно использовать гниль, которую вынула из спящей души. Говоря, заботливо поднял ее со скамьи, и, поддерживая, повел обратно, к пролому в стене, откуда на них глазели стражники. — Если он, слушая тебя, сумеет сделать княгиню слабой, и она предаст свою душу матери тьме, ты сможешь выбирать место для будущего гнезда. Там, где сейчас путешествуют твои подопечные, мой брат, Видящий невидимое, следит за душой ее сестры Ахатты. Возможно, он сделает ей сына. Или самой Хаидэ. И мальчик станет одним из твоих жрецов. Когда вырастет. Первый жрец твоего собственного горма. Они прошли мимо стражников и ступили на узкую легкую лесенку. Ступени нежно звенели под ногами. — Так долго ждать? — Онторо хмурилась, скрывая радость. — Привыкай к новому течению времени, сестра. Если все совершится верно, ты станешь одной из нас, долгоживущей. Лесенка крутилась, опускаясь все ниже, пронося мимо глаз жилые галереи, где черные люди вели обыденную жизнь. — Другие же дети будут воспитаны, как Маур, послушными рабами гнезда, будущими ставленниками в человеческих племенах. Ты говоришь, их уже трое в том гнезде? — Да мой жрец. Теперь там и сын княгини. — Жаль, что он человек. Ну ничего, она сможет родить еще и еще. Она не молода, но полтора десятка земных лет может носить одного за другим будущих жрецов. Мужчина, подталкивая Онторо, ступил в светлый просторный коридор, уходящий в глубину горного склона. Она шла, любуясь цветущими лианами, яркими птицами, топырящими крылья на посаженных вдоль стен пальмах. И снова ахнула, когда коридор распахнулся, открывая огромный бассейн, полный жемчужной воды. Подходя, жрец скидывал на пол одежды, бросил широкополую шляпу и, оставив на камне сандалии, повернулся к Онторо, встав на краю бассейна. Она смотрела на мраморное тело, безупречное в каждом изгибе, и снова обморочный холодок подступал к груди, поднимаясь из живота. Как он прекрасен и холоден, как бела кожа, как сверкают синие с зеленью глубокие глаза… — Иди в воду, куи-куи, освежись после внешнего зноя. Два тела — черное и белое стояли в текучих переливах перламутровой влаги. Жрец держал за руки женщину и говорил. — Сновидцы держат связь и это очень важно. Но и они видят не все и не всегда, ты сама знаешь это. Ты потеряла великана, но была права и теперь твоя нить — любовник княгини. Держи его крепко, веди, пусть делает все, как положено. Не потеряй! — Я не потеряю, мой жрец, мой… — Ты знаешь, для чего игрушка, которой мы забавлялись снаружи? — прервал ее жрец, — это новая снасть жреца Рыбака, средство для кормления ночных тварей. — Я поняла это, мой жрец, — она стояла неподвижно, а жрец Удовольствий, выпустив ее руки, косо нырнул, уходя вытянутым телом в шелковистую толщу воды. …Как хорошо, что он уже не человек. Не понимает того, что видит она: связь египтянина и княгини — на волоске. Гниль в его душе вопит и шевелится, требуя отвернуться от все потерявшей женщины. Та самая гниль, что так легко позволила Онторо взять его целиком. И теперь, научая слабого мужчину, как вываживать и изматывать свою рыбу, она сама вываживает и приманивает его, не давая сорваться с крючка, соблазняя. А если из нее рыбак плохой и египтянин решит бросить ненужную возлюбленную, променяв ее на одну из богатых горожанок… Тогда сама Онторо станет наживкой, падая в узорчатом кресле, с грудью, стиснутой коваными завитками — в воду, кишащую темными тварями. Глава 31 Поверх солнечного мира, в котором светлые дни сменяются тихими ночами, утра нежны, а закаты тревожны, где бьется жизнь человеческая и звериная, птицы висят в небе, и в травах ползают земные гады; поверх этого мира, полного радостей, забот, покоя и страхов, накинута сеть темноты. Так сложилось, что она есть всегда, и первые темные узлы сплелись еще тогда, когда пролилась первая кровь убитого для забавы зверя; нити стали толще, когда человек убил человека, и если страшась, думать прямо, кидая мысленный взгляд лишь в одну сторону и сгибая для подсчета пальцы, то кажется — со временем нити и узлы темноты покроют мир целиком, и он, задохнувшись, замрет, утопая в темном болоте. Но сложилось и так, что на каждое зло приходит ответ от добра, в каждый темный угол может заглянуть свет, и пролитая кровь выцветает в памяти, не вопя о злом отмщении, когда кто-то, вовсе в другом месте, без всякой корысти поделится, или спасет, или просто поможет, а то и подумает светлое, без темноты. Так дышит мир, так он живет и паутина мрака, наливаясь силой, истончается снова. И темные гнезда на перекрестьях нитей гибнут, разрушенные светом. А после — возникают опять. Об этом знает Патахха, чья земная жизнь — ходить по тонкому льду, делящему сущее на темные глубины и светлые высоты. И знание это приводит к следующему знанию — никогда не будет покоя этому миру, всегда темнота будет стремиться отвоевать себе больше и всегда должны противостоять ей усилия. Невозможно, наведя порядок покоя, лечь и заснуть в надежде, что дальше все будет славно. Зачем так — не знает и Патахха, но живя в мире с миром, радуется тому, что обуздывать темноту находятся силы. Всяк раз другие. Разные. И потому жить всегда интересно и увлекательно. Иногда темнота дремлет. Не забывая мерно дышать, спит, и в такие эпохи нет нужды призывать героев, довольно и просто жить, соблюдая людские законы добра. Но вдруг настают времена, когда просыпаясь, темнота открывает бездонные глаза цвета пепла и, вглядываясь в мир, потягивается. Напрягает плечи, садясь, и вдруг встает, упираясь в синеву неба косматой головой, собранной из крутящихся злых туч. Поднятый кулак, загородивший полмира, падает вниз, чтоб вдребезги разнести тихие радости жизни, движется медленно по меркам людского быстрого времени, но неумолимо. И тогда само время рождает героев. Движется темнота, но успевают вырасти странные, с дикой и неверной судьбой, кажется — непонятно зачем и неясно для чего, и вдруг поднимаются навстречу, каждый по-своему, возвращая равновесие миру. Так есть, знает Патахха, но что это — уже схватка, когда герой отбивает удар, или предвестие еще большего мрака, ожидание рождения следующего героя, а схватка еще впереди — этого не дано знать старому шаману. Дыхание мира длится сотнями, а то и тысячами земных лет. И старику остается лишь уповать на то, что если при его жизни родился герой, не отягощенный узами судьбы, то он и есть тот самый, предназначенный биться, а не просто замедлить удар и погибнуть, готовя поле битвы для главного сражения. Патахха любил княгиню, как любил ее отца, и ему грустно было думать о том, что она может погибнуть, ничего не остановив. Пусть бы просто жила, думал он, качая старой головой, и глядя, как юрко ползают в костре змейки-огневки. Скакала бы впереди своих воинов, гордилась сыном и после, когда он встанет во главе, сидела бы позади на троне, украшенном мехами, тканями, золотом, держала на коленях внуков и правнуков. Властная красивая старая женщина, мать славного племени. Вот было бы… Но вместо этого воины отправили ее скитаться. Без сына, без мужа, а с собой она, конечно, не взяла ничего — горда. Увязался следом иноземец с холодными глазами и быстрым телом, выточенным под женские страсти. И это тоже ей, бедной. Вот тут бы сказать, возводя очи горе — так ей назначено судьбой. Но Цез уже сказала другое, и сам Патахха видел это — нет ей судьбы. Вечное распутье. Куда бы ни ступила, на каждом шагу ей маячит выбор, да не один. Иди за мужчиной и растворись в нем, стань страстной женой, матерью его детей — прими его судьбу. Или выбрось его из своей жизни, возьми мужа в племени, роди еще сына. И стань вождем, служи им беззаветно. Прими судьбу племени. Иди за сестрой, возьми слабых девчонок, сделай из них черных степных ос, ядовитых и быстрых красавиц. Служи им, поднимай их. Прими их судьбу. Нет тебе собственной судьбы, светлая дева. Была бы просто человек — было б это твоим несчастьем. Но ты — большее. И кроме судеб своих близких, ты можешь принять на свои плечи судьбу всего мира. Вот и живи, как хочешь. В любой принятой судьбе совершишь многое. Или сгинешь. Или сперва совершишь, а потом сгинешь. Он вздохнул, забормотал, и замолк, услышав ровные шаги Цез за спиной. — Все горюешь, старый? — С чего мне горевать, радуюсь. Жив, почти не болят кости. — Ври мне. Все о ней думаешь. — Ну, думаю. Кто же мне запретит. Если б мои мысли имели силу помочь, я б продумал в голове дырку. Цез подкатила к костру старый котелок и уселась на него, кутая ноги юбкой. Сказала задушевно, тоже глядя на угасающее пламя: — Зажился ты, старый. И я тоже — полено поленом. Сидим тут и ду-у-умаем. Может, просто сказать, а? — Сказать? — Патахха отвел глаза от огня, щурясь на жесткий профиль старухи, — а что сказать-то? Про этого ее змея? Ты была молода, Цез, вспомни, кому верит влюбленная женщина? Только ему, своему меду. — Нет. Скажи ей про устройство мира. Она уже готова, старик. Посмотри, она потеряла все, кроме своего люба-змея. Будет честно — не смотреть, куда ее кинет жизнь, а дать знаний. А думает над ними пусть сама. Чего смеешься? Моей глупости, да? — Своей, прекрасная Цез. Я — старая коряга, поделил мир на мужчин и женщин, да решил, что с ней нужно, как с женщинами. А ты ведь права, она уже почти человек. Почему ж я про то не подумал? — Потому что сильно много думаешь! — Хо, тогда снова нам с тобой думать. Где искать ее теперь и как зазвать к нам. — Это можно, — согласилась старуха. И оба, сложив на коленях руки, уставились в костер, размышляя об одном и том же. А Хаидэ скакала по степи, пригибаясь к шее Цапли, смотрела на мелькающие деревья, купы колючих кустов, редкие рощицы терновника. На птиц, вылетающих из-под копыт. Казнилась радости, что рождалась на дне сердца, поднималась к горлу, перехватывая его. Умер сын, и когда она думает об этом, слезы сами текут из глаз, а думает она постоянно. Племя изгнало ее, и муж отрекся. И даже любимый переменился к ней, и рассудок, издеваясь, шепчет, это не может быть совпадением, не закрывай мокрых глаз, смотри, женщина, ты была нужна, пока была славна, увенчана и богата, вот этого нет и холод вползает между ваших тел, разделяя сердца. Тогда откуда эта радость, упоение жизнью, ощущение счастья? Неужто так черства ее душа? Но вот она — душа, страдает и плачет, томится предчувствием страшного. Как это все умещается в ней одной? Был бы рядом Патахха, он рассказал бы княгине о том, что так чувствовать — удел сильных. Но не было старика, двое скакали по летней степи, приближаясь к Паучьим горам. Хаидэ помнила, как после допроса Кагри Ахатта рассказывала о выпытанных у него словах — костер под старым деревом, жрецы, что будут ждать знака. Надеялась, ее сестра, что умеет думать лишь в одну сторону, поехала с мальчиком именно туда. С востока неслись тучи, катились грозным валом, подминая синеву, и было видно, как идет в сторону всадников серая пелена ливня. — Надо встать, Хаи, — крикнул ей Техути, — переждать дождь. Кивнув, Хаидэ на скаку оглядывала степь, решая, где лучше остановиться. И рванула навстречу тучам, увидев на черном фоне маленькие силуэты двух коней. Ласка и Рыб бежали навстречу, ржали, волнуясь. — Вот! — закричала, когда кони, подлетев, закружили вокруг, а сверху ударил ливень, — вот, я же знала, знала! Солнце тяжело просвечивало водяную стену, а туча уже подбиралась к нему. Техути указал вперед, где рядом с густыми зарослями кустарника блестела полоска ручья с ожерельями круглых бочажин: — Там можно укрыться, и нет деревьев, молния не найдет. — Да! К старому кострищу, которое размывали струи дождя, Техути добрался первым. Глянул на пятно пепла, обугленные куски мокрого дерева и, спрыгивая, крикнул: — Хаи, займись конями, меня они не послушают. И пока женщина, хлопая по мокрым шеям, отводила коней к зарослям кустов, путая в колючих ветках поводья, чтоб те не убежали в степь, пугаясь грома, присел у пепелища и, пачкая руки, схватил торчащий из грязи уголок серебряной подвески, на которую солнце бросило бронзовый луч, скрываясь за пеленой дождя. Поднялся, быстро засовывая находку в сумку. Сердце стучало, а в ушах вместе с шорохом капель плескался тихий голос Онторо: — Нашел, ты нашел, нашел его, свой знак. — Я нашел, нашел его, — шептал он, таща Крылатку за повод к остальным коням, а потом забираясь ползком под переплетенные ветви, на которые накинул и укрепил плащ. Нашел! Все стало так, как должно ему быть! Теперь у него есть защита и поддержка, есть связь. — Иди сюда, — цепляясь спиной, стелил шкуру на теплую сухую землю, протягивал руки и обнимал мокрую Хаидэ, убирал с ее лица прилипшие светлые пряди, — иди ко мне, любимая. Все будет хорошо, мы найдем ее. Мы движемся верно! В темноте ливня пришел вечер, не изменив света, который скрылся много раньше. Техути сидел, одно рукой поддерживая голову спящей Хаидэ на своих коленях, а другой, сунув ее в глубину сумки, оглаживал грани и крюки найденного знака. Закрывая глаза, чутко вслушивался в мерный несмолкающий шепот, что волнами шел изнутри головы, проговаривал нужные слова, рисовал прекрасные картины будущего, подсказывал и утешал. И на другом конце света, открыв глаза, проснулась на своем парящем в дымчатом свете ложе, Онторо. Потянулась, зевнув. Наконец-то она сможет немного отдохнуть. Знак не сумеет направить пленника точно, но теперь он не даст ему вырваться из ее власти. Рыба для рыбака, каждый для кого-то рыба, а кто-то корм для поимки другой рыбы, и вот теперь Техути пойман сам на шесть серебряных крючьев, и он же — наживка. А думает, что — рыбак. Пусть тешится. Теперь Онторо будет просто приказывать, не тратя сил на хитрые лживые доводы. А сама сможет заняться поисками пропавшего Нубы. Он нужен ей, и нужен как можно скорее, ведь если она станет долгоживущей, его тело состарится и умрет, и она не успеет им насладиться. — Вот что чувствуют боги, — шептала, рассматривая длинную вытянутую ногу, любуясь раскрашенными пальцами на узкой руке, поворачиваясь и оглаживая круглые бедра, — люди появляются и исчезают во времени, и кто-то прекрасный родится и состарится на глазах. Надо успеть. Чтоб после выбрать себе другого. Ливень утих посреди ночи, не кончился, просто поволокся дальше, туча тащила его, открывая промытое звездное небо и мокрую, будто вылизанную небесной водой степь. Хаидэ проснулась и осторожно садясь, отвела рукой свешенный с веток край плаща, поежилась от ночной сырости. Техути, что-то проговорив во сне, отвернулся, поджимая колени, согнув локти, притискивал к животу руки, и Хаидэ, проведя пальцами по его боку, нашла — сумку, держит крепко, будто ребенок игрушку. Улыбнулась и, наклонясь, поцеловала спутанные темные волосы. Как мирно он дышит, и хорошо, что глаза, пугающие ее ледком, уже не таявшим в глубине зрачков, закрыты. Сидя над ним можно думать о том, что он совсем не изменился. Проснется и откроет глаза, те, какими смотрел на нее, когда жили в полисе. И потом, когда она носила ребенка, но живот был еще плоским. И после, когда обнял и падая, уронил на себя, на узкой полоске речного пляжика. Как жаль, что никакой силы не хватит, чтоб удержать любовь и остается только смотреть, как она утекает, неумолимой струйкой песка между сложенных ладоней. Шуршит, отсчитывая мгновения, и — сколько их осталось ей? Под кинутым на сплетенные ветви краем плаща женское лицо с темными от ночного сумрака глазами выглядывало, как смотрит из дупла птица, но глаза не видели степи, облитой лунным молоком, сверкающей от небесной воды. Вдали погромыхивал гром, следуя за вспышками молний. А из-под зябкой сырости, тихо дыша, уже поднималось струйками тонкого пара накопленное за день летнее тепло. На рассвете встанет над травами туман… Тонкая фигура тихо прошла через линию задумчивого взгляда, так тихо, что не пошевелились верхушки травы. Хаидэ моргнула, всматриваясь, но вокруг стояла тишина, и ничто не шевелилось, замерев. Только еле заметные в лунном свете дымки поднимались к небу и исчезали в темноте. Затаивая дыхание, она выползла из укрытия и, держась за кинжал, быстро и внимательно огляделась. Никого. Нет! — Снова на краю взгляда медленно проплыла фигура. Хаидэ вскочила, держа кинжал перед собой. Сузив глаза, осматривала степь, будто делала взглядом четкие мерные шаги, не пропуская ни единой травинки. И одновременно держала в памяти промельки тайной фигуры, стараясь памятью увидеть ее четче. Тонкий, не очень высокий, с опущенной головой и худыми руками. Шел медленно, будто думал, не поворачивая головы. А больше ничего и не скажешь об увиденном. Оглядываясь и сторожа уши, она прошла к ручью, где над ниткой сверкающей воды, превратившейся в выпуклый поток, стиснутый камнем, паслись кони. Не испуганные, щипали траву, пофыркивая. «Тот, кто пришел, он не виден коням. А я видела». Присев, она умылась, с наслаждением протирая глаза. Лицо горело от ледяной воды, в голове была ясная и печальная пустота, место для новых мыслей. «Значит, он приходил ко мне». Вернувшись, встала на колени, заглядывая в укрытие. Сейчас залезть бы туда, прижаться животом к спине Техути и заснуть, обнимая. Это лучше, чем даже любиться с ним. Уходить в дневные заботы, в горести и радости, жить жизнь, зная, что к ночи двое лягут вместе и после всего заснут, как один человек, дыша одной грудью. А что он? Чувствует ли он эту жажду соединиться? Или мужчине достаточно тепла любого женского тела? Победить и, откатившись, заснуть, набираясь сил перед новыми победами. Может быть. Но как не хочется в это верить. Не забывая оглядываться и прислушиваться, она тронула поджатую ногу: — Теху… проснись, любимый. Нам пора. Рассвет они встретили в седлах. А когда день набрал сил и, сверкая солнцем, пел и кричал птичьими голосами, вперед поднялись и поднимались все выше неровные гребни Паучьих гор, что до сих пор маячили в синей дымке на краю степи. — Вот оно, дерево! — Хаидэ поскакала вперед и, остановив Цаплю у низких ветвей, спрыгнула, исчезла в лиственной темноте. Техути, сунув руку в сумку, затолкал подвеску в самую глубину, зарывая ее под сверток с лепешками. Жаль, что нельзя повесить ее на грудь под рубаху. Княгиня все время норовит коснуться его, ее тело вечно голодное. Не оставляет в покое. Медлив оторвать пальцы от мягкого холодка металла, думал, думая, что мысли — его. Ох эти женщины. Самки. Мало им ночной любви, так и хотят опутать своей паутиной, заплести рот и глаза, спеленать руки и ноги. Сделать из мужчины безмолвный послушный кокон, чтоб не смотрел сам и не говорил, чтоб не ушел. А эта еще и вечно голодна женским своим естеством. Вспомни, что говорила она, когда Цез заставила ее признаться, вспомни, сколько мужчин трогали ее груди и брали ее целиком. Разве это может оставить женщину чистой? Разве такая сумеет любить беззаветно и преданно? О ком думает она, когда лежит под тобой и глаза ее полузакрыты? Чье имя шепчут губы? Она говорит — твое. Но вспомни, как учила девушек лгать, как смеялась, рассказывая «мужчины просты…» — Теху? Смотри, они тут были! Вздрогнув, он вытащил руку из сумки, набросил клапан, застегивая пряжку. Стоя рядом с княгиней, осмотрел вмятины в мягкой земле у небольших валунов, кивнул, когда показала на ветки с ободранными пластами лишайников. И пошел следом, на солнце, к разоренному пепелищу, рядом с которым валялись остатки серой мохнатой паутины. — Все как сказал Кагри. Они жгли костер. И ждали. Она быстро осматривала пепел, наклонялась, и выпрямляясь, отходила, читая невидимые египтянину следы. — Сидели тут. А там кони. Потом двинулись к горам. Лошадей вели следом. Убог вел. Ахатта шла впереди, думаю так. Тут стояли, долго. А вот еще следы, смотри, как примята трава — совсем отдельно. Говоря, шла от костра, все ближе к нависшим черным склонам. И остановилась, запрокидывая голову и рассматривая пустые уступы, освещенные солнцем. На неровных великанских ступенях кое-где торчали, сгибаясь вниз, кусты, и даже небольшие деревца росли из расщелин. Техути шел следом, ведя в поводу коней, и смотрел на княгиню с растущим опасливым изумлением. На разгоревшемся женском лице расцветала пятнистым румянцем решительная надежда. А серые с черным горы смотрели на них сверху, казалось, мрачно ухмыляясь. Чему она радуется? Ее сын мертв, подруга сбежала к жрецам-паукам, забрав с собой неума. Откуда же эта надежда и ни капли отчаяния нет в ней? — Жди тут. Побежала к узкой тропке, что начиналась в осыпи камней и, карабкаясь, полезла наверх, к узкому длинному выступу под серединой склона. Техути замер, провожая ее глазами, рука сама полезла к глубину сумки и найдя, сжала колючую подвеску. «Онторо! Все ли идет так, как надо? Мне не нравится эта решительность. Ты не забыла — она не просто баба, она сильна». — Жди, — пропела птица, порхнув над ухом и Техути, вздрогнув, резко вынул руку из сумки. Стал ждать. В пещере Исмы Видящий невидимое лежал, прижимаясь животом к спине спящей Ахатты, дышал в смуглую шею, и, плавая в дремоте, неустанно запускал холеные руки в ее сновидения, выуживал что-то, подталкивал, поворачивая сон в нужную сторону. Замирая, слушал, и мысленно раскладывал найденное и пойманное перед глазами, составляя картинки. Как ни силен был его дар, Видящий не мог читать мысли, да и невозможно раскрыть голову человека как свиток, водя пальцем по ровным столбцам и строкам. Месиво красок и образов, радость, переходящая в отчаяние, надежды и провалы, и наплывающие поверх новые картинки, непонятно откуда пришедшие. Некоторые он узнавал, над другими замирал в раздумьях, третьи, вздохнув, откладывал в сторону — пусть ждут, когда придет еще что-то и встанет рядом, объясняя. Были еще вещи, которые знал не он, а знали его братья за морями, которые вели голову черного великана. Но чтоб соединить знания в общую картину, нужно было послать свои сны, сотканные из снов спящей женщины туда, на остров Невозвращения. И это были сны, да еще сведения, которыми обладали оба гнезда. Но между размытыми, требующими толкования снами и знаниями зияли огромные дыры, которые нечем было заткнуть. Помощница Онторо знала то, что знал Техути. Техути знал то, что видел, и что рассказывала княгиня. Видящий невидимое знал то, что случилось с Ахаттой в сердце горы когда-то, и что произошло недавно, знал тоже. Но что было с ней в промежутках — могло всплыть лишь в перемешанных снах, которые нужно как следует понять. Сейчас он не видел ничего, кроме ее стремительного бега в гнилые болота, да личика мертвого ребенка, которого она не убивала, но страшилась, что яд стал сильнее и убил его сам. Да еще, когда перед спящими глазами жреца снежная земля с будыльями сухих трав сливалась в сплошную пелену, вдруг проплывала фигура Исмы, шел, держа в руке боевой топорик тойров, подходил все ближе и ближе, и вдруг сверкали на скуластом лице синие глаза неума. Вместе со спящей Ахаттой, слабея от изумления и счастья, Видящий вскрикивал, обрываясь в другую картинку сна. Снова мертвеющее лицо маленького князя и снова скачка по степи со свертком, прижатым к груди. «Умер умер он умер убила умер нет нет не могла сестра прости убей но я не… Ис-ма! Исма!!! Люб мой, синие твои глаза… Исма? Спой мне мою песню ту самую, что пел. Нет, нельзя чтоб умер! Я — не — хо — чу…» Видящий стонал, когда стонала Ахатта, прижимаясь к ней, дрожал, скользя потным лицом по горячей шее. И, падая в новую пропасть, резко открыл глаза, когда в деревянную дверь мерно и сильно стукнуло железо. Над постелью всплыло белое лицо Пастуха. Брезгливо разглядывая сплетенные тела, сказал: — К нам гости, Видящий. Если ты что-то узнал, самое время сплести общий узор. Садясь, жрец вытер мокрое лицо дрожащей рукой. — Узнал. Но все смутно. — На то ты и жрец, мой брат. Она не проснется? — Нет. Еще нет. — Пойдем. Они вышли, заперев за собой дверь, и двинулись по извилистым коридорам. На ходу раздавая милостивые прикосновения, Пастух говорил Видящему: — Она не медлит. Явилась быстро. С ней — темный, обращен недавно. Пока она там, на склоне, роет ногтями землю, разыскивая вход, мы должны решить, когда пустить ее. И пускать ли. Будем говорить с дальними братьями. — Разве она не нужна нам, мой жрец, мой Пастух? — Все они пригодятся. Но думай сам — с ее силой справляться нам. И наш горм в опасности. Тем за морем, хорошо раскидывать лишь умом, а руки и топоры будут наши. А мы плели сети для Ахатты и ее бога. — Что может сделать женщина. Если она одна? Но сказав это, Видящий тут же остановился и, падая на колено, запрокинул голову, униженно прося прощения. Толстый палец Пастуха нехотя коснулся горла, подставленного жрецом, будто он простой тойр. — Ты устал. Иначе не открывал бы рот для глупостей. В двух гнездах, страшно далеких друг от друга, но соединенных через полмира общими целями и общей добычей, шестерки жрецов сидели, сплетя пальцы и, прикрыв глаза, видели общий сон, плавно усиливая напряжение, чтоб сложить месиво картинок в одну большую мозаику. Это было похоже на безмолвное заунывное пение, в котором вел один голос, стихал, отступая, и на его месте воцарялся другой, а там и третий вносил свои ноты. Плелись голоса на фоне двух главных, которые выпевали мелодию, выстраивая ее по ходу, стараясь каждый следующий звук спеть единственно верно. Так же верно, как вплести новые нити в странный и страшный узор на ковре, не обессилив его, а делая еще ярче и сильнее. Два главных голоса принадлежали сновидцам. Они передавали, добавляли, вплетали и складывали. Чтоб с этого мига знания стали общими для обоих гнезд. — Светлая женщина остается одна. Одна-одна-одннн… на… без любви. Без мужчины. Без людей и поддержки. — Она еще сильна. Решительна, упорна и — радостна. Вы забираете ее? — Пусть рожает темных — вам, повелители тойров. Сумеет ли добраться к нам через моря и пустыни? Не почерпнет ли в пути новых сил? Сил. Нельзя. Если ослабнет совсем надо пересоздать ее, там, где она сейчас…Если ослабнет совсем — не сумеет отправиться в путь. Невелик выбор, невелик. — Невелик. Пусть темный еще постарается. Если она остается, пусть станет червем под подошвой. — Темному будет нашептано. Ближняя судьба светлой княгини решена. Белое лицо Видящего невидимое чуть нахмурилось, и он кивнул, принимая посланное решение. Княгиня останется тут, в степях у Паучьих гор. Но внутрь не попадет, пусть ее темный возлюбленный еще потрудится над ней. Сны Ахатты утвердили Видящего в том, что силы в княгине еще через край. В сердце мягко цветущего сада на острове Невозвращения жрец Удовольствий слегка раскачивался, сжимая пальцы жреца-Рыбака и жреца Садовника. Пастух напротив еле заметно кивал, посылая мысли в кончики пальцев и те пробегали мурашками, через кожу замерших жрецов, напитываясь их мыслями и мелкими подробностями, втекали под ногти жреца Удовольствий. Внезапно тот открыл глаза и мысленное пение прекратилось, будто упало, сбитое палкой. Пастух поднял тяжелые веки, уставил на ослушника неподвижный взгляд. Тот разлепил сухие губы и, не отпуская пальцев мучительно спящих жрецов, проговорил для Пастуха: — Мы должны впустить в наш круг Онторо. Она много узнала от темного. Пусть расскажет сама. Пастух поднял жидкие брови, подрисованные яркой краской. Он не мешал жрецу Удовольствий нянчиться с травницей. Она действительно очень полезна и заслужила, почти заслужила особых милостей. Такое происходит все время. Но чтоб обращенная была сновидицей, не было такого. И нельзя нарушать число. — Она станет шестой, а кто покинет круг? Жрец Удовольствий обвел глазами остальных. Жрец Рыбак — худой, высокий и быстрый, с тяжелыми кистями и ловкими безжалостными пальцами, которыми он выдавливал глаза большим рыбам, чтоб плавали в загородках, ожидая смертей. Он ведал запасами тяжелой пищи, и распределял земные блага, решал бытовые споры в жилых галереях. Жрец Садовник. Владыка трав и плодов, раститель эдемского сада и повелитель трудов по выращиванию легкой еды. Невысокий и хрупкий, как мальчик-подросток, с глазами плывущими, кажется добрыми, но доброта их — лишь росткам и побегам. Ведает лечебными травами и болезнями тел. Лодочник. Тот, что ведает лодками и плотами, торговлей и меной с людьми, встречает жаждущих сменять большой сложный мир на жизнь острова и следит за невозможностью побегов, наказывая. У него бронзовое лицо и проницательный взгляд под ровными густыми бровями. Жрец Песен — стройный, одетый в яркое, с лицом, раскрашенным знаками, ведает праздниками и совершает обряды семей, соединяя и отнимая людей друг у друга. Решает судьбы детей, рожденных на острове. Обводя спящих глазами, жрец Удовольствий ощущал на себе тяжелый взгляд Пастуха. Каждое гнездо подбирается из шестерки белых жрецов и каждый из них ведает свое, к чему имеет больше всего таланта. В каждой шестерке кто-то один умеет спать чужие сны. И в этой — миссия отдана ему. Но Онторо с ее страстностью и упорством давно обогнала в умении проницать чужие души. Он ее сделал. Нужно выбрать верно. — Она моя вещь, мой жрец, мой Пастух. Мой инструмент. Только себя я могу убрать из нашего круга. На время общего сна. Он перевел дыхание, когда Пастух прикрыл веки, освобождая его от тяжести взгляда. — Я не позволю тебе уйти. Даже на время. Призови тварь. Они сидели молча, пока в дымной стене не показался черный силуэт. С опаской женщина приблизилась, опускаясь на колени за спиной Пастуха, откинула голову, подставляя горло. — Твой хозяин хочет тебя, черная гибкая тварь. Слова Пастуха звучали ласково, но Онторо вздрогнула, он называл ее словами хозяина, из их тайных разговоров. Вот сейчас добавит «куи-куи, гибкая тварь»… — Сними одежды. Сядь на мужские колени, как делала сотни раз. И подари нам свою силу. Он так и не обернулся и Онторо, поднимаясь и вопросительно глядя на жреца Удовольствий, распутала складки синего платья, отстегнула золотую булавку на плече. Пошла по мягкой траве, прижимая упругие прохладные травинки босыми ступнями. И помедлив, высоко подняла ногу, переступая через сплетенные руки. Пастух кивнул. — Лицом ко мне, женщина. Садись. Сделай сама, как нужно, видишь, его руки заняты. Мгновение она думала, верно ли понимает указания Пастуха. И решившись, уже плывя под его взглядом и распахивая голову, распахнула и хитон на коленях жреца Удовольствий. Усаживаясь на белые колени, поправила рукой и, замирая, села плотнее, притискивая ягодицы к его животу. Сказала, не сдержавшись: — А-аах… — впервые перед холодными наблюдающими глазами Пастуха. И мерно задвигалась, приподнимаясь и опускаясь на согнутых ногах. Пастух ждал. Спали жрецы, подергивая щеками и раздувая ноздри. За ее спиной двигался навстречу полуобнаженный жрец и вот, убыстряя движение, потерся лицом об ее плечо, задышал сильно, со всхлипом, прикусил черную кожу острыми зубами. — Да, — голос Пастуха растянул время, останавливая его перед последним содроганием тел. — Да-а-а… — слово длилось, как звук гонга, и Онторо, взмокнув и вся внутри перемешиваясь, стучась в ворота времени, чтоб выплеснуть подступившее к горлу наслаждение, а ворота стояли запертые, и ни души за ними, и некуда деться, — зашипела огромной волной, вздымаясь, перенося наслаждение через верх, швырнула его в небеса, затапливая все вокруг. Пристальное внимание Пастуха жестко очерчивало границы бешеного месива страсти, будто заключая ее в стеклянный сосуд, который он держал в жирной ладони, обхватив сильными пальцами. Внутри стекла двое, сливаясь, стали стремительной мутью, несущейся круговыми потоками. Две пары невидящих глаз смотрели на Пастуха с перекошенных лиц — черного блестящего и белого ухоженного. Две головы, слипшись, покачивались вместе. И два тела, сплетясь в черно-белый арабеск, полнились судорожной дрожью, в то время как руки жреца Удовольствий по-прежнему крепко сжимали руки соседей. — Теперь говори. И слушай. И через озеро, через пустыню и города в джунглях, через тракты и перелески, через летнюю степь, над которой стоял почти белый от зноя полдень, к корявым горбам и склонам Паучьих гор снова понеслись мысленные слова, образы и вопросы. Пастух кивал, прикрывая глаза. Мозаика, сверкая, повертывалась, складываясь в узорчатое полотно, и оно — пело. Как надо. — Есть еще черный великан, повелители тойров, — голос Онторо дрожал, через силу проговаривая заветные мысли, что слушала и передавала последними: — Он был тут и ушел. Направился на корабле в сторону Эвксина. Купец, что вез его, должен рассказать посланникам, что знает. То, что узнают посланники, должны узнать и вы, чтоб рассказать нам. Иначе придется ждать вестей несколько месяцев. Добрался ли Даориций до побережья? Как повернулась судьба черного Нубы? Вот вам вопросы. — Что делать с Нубой, если найдем его? — Вернуть сюда. И не дать встретиться с княгиней. Ни за что. Она не знает… Онторо закричала, не выдерживая. Билась на коленях жреца, хватаясь за его локти. И тот, слепо тыкаясь лицом в ее шею, нашел ухо и укусил, стискивая на мочке зубы. Простонав, женщина стихла, обмякая на его груди. И вдруг в голове Пастуха зазвучали жадные быстрые слова, женский голос вопил: — Верните! Мне верните его! Я сделаю из него воина темноты, великого и могучего. Будет иг-игр-рушкой, мое-е-ей, нашей. Нужной! Но не потеряйте. Вся сила его, пусть она тут. Тогда станет, как надо! Откройте мне его голову! И я сама. Сама! Докричав, смолкла. Жрецы по-прежнему спали, и на лицах расплывалось спокойное удивление. Только жрец Удовольствий через плечо Онторо водил мутными глазами, с трудом держа их открытыми. — Выплюнь, — велел Пастух, усмехаясь. — И стряхни. Поработала… Поддавая коленом, жрец спихнул женщину на траву, и она села, тряся головой. Вздрогнула — над ней маячило белое лицо с залитым кровью подбородком. Разлепились на красном невидимые губы. — Убирайся! Когда, волоча за собой платье, Онторо скрылась за туманной пеленой, Пастух встряхнул руками, отпуская пальцы жрецов, сложил ладони на коленях. Те просыпались, втягивали носом острый запах крови. Усмехаясь, Пастух сказал на вопросительные взгляды: — Наш сновидец так трудился, что укусил себя за колено. Но славно поработал, как и все вы. Владыка Песен, займись устройством праздника. — Да мой жрец мой Пастух. — Рыбак, ночью на черных песках мы испытаем твою новую снасть. — Да мой жрец мой Пастух. — Лодочник. Выбери из наказанных тех, кто станет наживкой. — Да мой жрец мой Пастух. Кланяясь, жрецы уходили по тропке, исчезая за туманной стеной. — Я виноват, мой жрец, мой Пастух. Тварь несдержанна и жадна до своего. Я готов принять наказание. Жрец стоял, склонив голову, и белые косы свесились, отягощенные серебряными бляшками. Одна коса была вымазана кровью. — Ты уже принимаешь его. Тварь сильна, и может изменить тебя, будь осторожен. А то еще сделает человеком. Он рассмеялся шутке. — Быстроживущие все такие — глупы и мечутся в страстях. Но польза от нее велика. Вернем ей Нубу. Пусть тешится. А после прижмем ее, отобрав мужчину на пытки. Увидишь, какие горы свернет она для нас. Что ты обещал ей в наказание, если не справится с княгиней? — Участь жены мужа черной Кварати. — Хорошо. Пусть боится этого. Но на деле мы всегда сможем сделать ее матерью воинов-пауков. Славно послужит, рожая одного за другим. Какие прекрасные сильные женщины родились одновременно во славу матери темноте и на пользу ей! — Да мой жрец, мой Пастух. Движением руки Пастух отпустил подчиненного. Тот уже ступил на тропу, когда тихий голос догнал его. — Если расскажешь ей о моих планах, сам станешь мужем черной Кварати. Тысячным мужем, и сотню лет проведешь, отдавая темной воде свое семя, пока не сдохнешь без сил. — Да мой жрец, мой Пастух. Глава 32 Техути сидел у подножия серого склона. Солнце, увеличиваясь, опускалось к краю степи. Плоское дерево с густой макушкой и выброшенными в стороны длинными ветками стало похожим на грубый рисунок тушью, сочный, тяжелый, а тень от него превратилась в тонкое дерево с длинным стволом, которое постепенно росло, подбираясь к ногам. Травы темнели, наливаясь светом, будто чекан на бронзовой пластине, и каждую травину хотелось потрогать пальцем, чтоб зазвенела. Он протянул руку в сторону, не глядя, ухватил пушистую метелку, сломил сухой стебель. Сминая в руке, пустил по тонкому ветерку толпу прозрачных столбиков-нитей, — на каждом загорелся нежным закатным светом пушистый хохолок. За спиной, где-то на склоне возилась Хаидэ, становясь на четвереньки, в сотый раз ощупывала все трещины и расселины, пытаясь найти скрытый проход. Техути вздохнул и встал, стряхивая остатки пушистых семян с ладоней и одежды. — Хаи! Мы осмотрели все много раз. Там нет входа. — Они были… были тут! Треснула наверху ветка, негодующе закричали вспугнутые птицы. А к черному дереву из степи потянулись силуэты толстых ворон, икая и хрипя, влетали они в крону и, возясь, устраивались на ночевку. Тут было плохо. Степь темнела, тени удлинялись, и шла из воздуха еще одна ночь, которую предстояло провести на месте ночевки Ахатты и неума. И — мертвого ребенка, маленького Торзы. Техути устал. Устал от непрерывной скачки то в одну то в другую сторону. Устал от походной одежды и своего немытого тела. От грубой еды и невозможности выпить тонкого вина, рассматривая свитки с рисунками и письменами. И ровных бесед хотелось ему, с теми, кто не хлопает глазами при упоминании великих имен. Даже учить княгиню он устал, несмотря на радость, что тешила его всякий раз, когда смотрел на обращенное к нему доверчивое лицо, полное жадного внимания. Не до философских бесед сейчас Хаидэ, черты лица ее заострились, будто она лиса, идущая по следу и обгоняющая собственный нос. Египтянин усмехнулся. Фраза достойна чернил на кончике стила. Но где и когда он сможет раскинуться в удобном кресле и, не торопясь, наслаждаться, выводя письмена, выстраивая слова в прелестные дивные цепи, смыкая звено одной мысли с звеном следующей… «Где? Когда?» С тех пор как знак лег на дно его сумки, он мысленно говорил с Онторо постоянно, не выбирая мест, куда может уйти. Надо лишь следить, чтоб княгиня смотрела не на него. Да еще не выдать себя выражением лица. Это было так, вроде на его плече сидит невидимая говорящая птица и, тыкаясь клювом в ухо, нашептывает, а он, слушая, тут же вплетает новые известия в свою речь, будто эти слова — его. Он видел фокусников на базарах, что ходили так с попугаями. Но те были взъерошены и крикливы, орали грубые слова на потеху толпе… «Уведи ее прочь. Утешь. Измотай. Тебе дано время, немалое. Езжайте в полисы, там и ты найдешь себе отдых от дикой жизни». «А дальше? Мне до конца жизни возиться с ее заботами? И что я скажу ей — зачем нам в полис?» «Ты мудр, обольститель, придумай причину. И не падай духом. Чем раньше она ослабеет, тем быстрее мы сами займемся ею. Чтоб после отдать в полную твою власть». «Я уже не знаю, хочу ли…» — Теху! Помоги мне! Не додумав мысль, он повернулся, поднимая голову. На позолоченном последними лучами склоне женская фигурка махала ему рукой, падали на плечи горящие бронзой длинные волосы. Серые штаны и длинная рубаха, подпоясанная ремнем, казались выкованными из яркого металла. Он помахал в ответ, подавляя раздражение. У них кончилась еда, не было времени поохотиться или даже накопать кореньев, придется лечь, разделив последнюю пресную лепешку… — Иду! Карабкался вверх, уже наизусть хватаясь за свешенные колючие ветки, и мерно дышал, успокаивая себя. Все получится. Она не найдет входа, и он придумает, как увести ее отсюда. А полис, это хорошая мысль. Там множество людей, будет с кем перемолвиться настоящим словом. Как надоела степь с ее пустотой и огромностью. Он сможет заработать, записывая прошения на городском базаре. И хорошо поест. Сидя на скамье, а не на земле. И беря пищу из тарелок. Еду, что приготовили повара. — Смотри, тут можно наверх, мне некуда поставить ногу. Поддержи, я влезу. Стоя рядом с растрепанной, в изгвазданной рубахе княгиней, он осмотрел нависающий над ними каменный козырек. — Хаи… там ничего нет. Поверь мне. — Нет! Следы говорят, они были тут! — Не все показывается глазам. Помнишь, что говорила Ахатта о жрецах, колдующих в сердце горы. Может, это просто морок, их давно увезли, туда к морю, через проход в скалах. А следы скрыли. Они умны и многое могут. — Ты поможешь мне? Голос был требовательным и жестким. Техути молча сплел руки и наклонился, ожидая когда нога в мягком сапожке придавит ладони. Выпрямился, поднимая женщину, и она, осыпая на его голову сухой мусор и каменные осколки, вскарабкалась на козырек, ползя на животе, исчезла там, дергая ногами. «Хорошо же, царственная. И этот твой приказ, и затыкание мне рта, все ляжет знаками в новый мой список, что я напишу в уме». — Тут пещера, — глухо донеслось сверху, и у египтянина метнулся по спине холодок. Настырная, вдруг она нашла таки вход и вопреки приказу Онторо сумеет проникнуть в гору. Он машинально нащупал на поясе ножны. И отдернул руку, ужасаясь пробежавшей в голове мысли. — Спусти мне ремень. Сможешь? Не лезь одна! — Что? — Ремень! Я боюсь за тебя! — последнее он выкрикнул с яростью. Сверху через недолгое время опустился кожаный хвост, качаясь высоко над головой. — Я держусь крепко. Хватайся. Подтаскивая плоские валуны, мужчина взгромоздил их один на другой и встал сверху, балансируя. Вцепился в конец ремня одной рукой, а другой нашарил впадину с торчащим в ней корнем. И подпрыгнув, повис, дернул ногой, находя в толще стены опору. Пыхтя, вполз на козырек, осторожно нащупывая ногами неровности и корневища. Княгиня сидела на самом краю, навалясь на большой камень, что не давал ей соскользнуть вниз, руки, держащие ремень, побелели. На коленях подобравшись к ней, Техути осторожно расцепил на пряжке каменно скрюченные пальцы. Сердце его дрогнуло, когда увидел лицо, полное вины. — Мой люб, ты не бросаешь меня. Прости за все эти хлопоты. — Что ты, ну что. Ты в горестях, люба моя. Я должен. И я всегда буду с тобой. Покачивая, обнимая ее за плечи, целовал грязную щеку с дорожками слез. Прошел в каменную чашу, ощупывая корявые стены. Хаидэ брела по другой стороне, шарила руками, всхлипывая от напряжения, что лопнуло, ничем не закончившись, говорила, торопясь. — Тут пусто. Я глупа. Просто яма, каменная. Я… я так надоела тебе, а так хотела, чтоб был ты счастлив и обласкан мной. Я хотела тебе красивых одежд, мой люб, прекрасного дома, достойного твоего ума. Чтоб в нем — свитки и вазы, музыка и беседы с мудрецами. И чтоб к тебе прибегали дети, наши. Красивые. Я мечтала. Так. Засыпала и думала. А вместо этого я таскаю тебя в седле. И не видно конца и ничего не происходит. Я… да что же… — Ну, перестань. Ты слишком торопишься, Хаи. Мы шли по следу, и все осмотрели. Невозможно было бы скрыть. Но ничего нет. Понимаешь? Это знак, что нужно выждать. Ты же воин и охотник, великая княгиня. Ты знаешь, если не догнала дичь, то нужно выждать в засаде и все равно победишь. Солнце показало над черной линией огненный краешек и ушло. Темная степь лежала под ними, как черное озеро. И не было видно ничего вокруг. — Мы еще можем пойти меж гор. До самого моря… Она говорила, спрашивая, и замолкла с надеждой. Техути чуть помедлил. Кивнул, расправляя спутанные пряди на ее плечах. — Конечно. Мы поспим, а завтра проедем в ущелье, проверим, куда оно ведет. Спать будем здесь. В темноте не спустимся. — Да. Кони пасутся. А тут сухо и тепло. Они устроились в глубине пещеры, круглой, как внутренность каменного яйца, с полом, покатым к середине. Легли прямо в выемку на дне, подгибая ноги и прижимаясь друг к другу. Посреди ночи Техути разбудил дальний грохот. Где-то в ущелье падали, медленно валясь, камни со склонов. И, улыбаясь, мужчина устроился удобнее, обхватив женщину через живот. Вряд ли они далеко проедут по ущелью. Сели и камнепады после сильных дождей в горах — обычное дело. Княгиня не проснулась от шума. Ей снился полис и пыльная рыночная площадь, вокруг которой бесновалась толпа, вздымая руки с зажатыми кошелями. Жадные лица глядели куда-то за ее плечо, и там что-то было, что-то стремительное и страшное, носилось, топоча, взрыкивало и кричало, захлебываясь. После каждого крика толпа вскидывалась снова, тоже крича и снова смолкая, только десятки глаз жадно следили за чем-то. Она хотела повернуться, но не могла, шея закаменела. Изнемогая от напряжения, следила за дикими лицами, пытаясь на них прочитать — что же там, за спиной. А потом посреди слепых от ярости лиц увидела серьезные темные глаза, единственные, что глядели прямо на нее. Молодое лицо, с пушком на смуглых щеках, черные волосы, спускающиеся на худые плечи. Чье лицо? Откуда? Не могла вспомнить. От усилия пот побежал по ложбинке спины, щекоча кожу. «Если б я не спала, узнала бы. Как его имя?». Но имени не было. Безымянный кивнул в ответ на ее взгляд-крик, поднял руку, маня за собой. И поворачиваясь, пошел сквозь толпу. Туда, где за оранжевыми черепицами мощеная камнем городская дорога превращалась в проселок, утоптанный копытами и колесами, а после — в еле заметную тропу. И там, на самом конце тропы бился крошечный огонек костра. Как маленькое живое сердце в темнеющей груди степи. «Мне дорога — не в полис… мне оставаться тут…» К полудню следующего дня они медленно ехали, удаляясь от гряды Паучьих гор. Все утро провели в ущелье, безнадежно тыкаясь в мощный каменный обвал, перегородивший узкий проход, стиснутый по бокам неприступными скалами. Даже если бросить коней, то не перелезть через угрожающе неустойчивые каменные глыбы, что нависали над головами. И не одолеть ровные скалы без уступов и впадин. Хаидэ без возражений согласилась вернуться. И слегка удивленный Техути ехал рядом, испытующе поглядывая на худое сосредоточенное лицо. Перекинувшись несколькими фразами, они долго ехали молча, пока, наконец, не встали посреди ковыльного поля, нежным платком кинутого на каменные проплешины. — Нам к югу, Хаи. К вечеру доберемся до тракта. А там уже к побережью. Она молчала, разглядывая горизонт. — В полисах есть книжники. У них периплы и карты. А еще, помнишь, когда я вытащил тебя из норы шамана, я вызнал о способах говорения с мертвыми? — Да. — Я знаю людей, у которых можно добыть нужные свитки. И они подскажут, у кого достать зелья для приготовления состава. — Ты снова хочешь говорить с мертвыми? Мой сын слишком мал, он не умел разговаривать, когда… умер. — Нет. Но я могу сделать так, что тебе и Ахатте будет сниться один сон на двоих. У нее ты узнаешь, где они сейчас и как попасть туда. — Это правда? Надежда сделала усталое лицо прекрасным. Таким, какое Техути полюбил когда-то, когда золотые волосы были заколоты драгоценными гребнями, а шею украшали ряды ожерелий. «Она — сама себе драгоценность». Но мысль мелькнула и канула, а поверх навалилась другая, торжествующая — она мне верит, я правильно нащупал дорогу! — Конечно, люба моя. Поселимся на окраине. Я заработаю немного денег и мы сможем надеть городские одежды. Продадим коней. Нас не узнают. И все, что можно, я выведаю и выспрошу. А потом вернемся. — Да… Наверное, так. И вдруг, ахнув, схватила его за руку, показывая на ветер, что гнал по легкой белизне волны теней. — Ты видишь? Видишь? — Что? Ветер? — Ты видел его? Ее щеки пылали, а в глазах плеснула радость узнавания. — Ши Эргос, старший из ши Патаххи! Я видела его во сне, но не узнала. Он зовет меня! — Хаи, тут никого, только мы! — Он прошел совсем рядом и, смотри — вот его след! Он далеко, будто отплыл по течению, по быстрине. Но был. И звал! — Бедная моя люба. Тебе надо хорошо поесть и поспать. И забыть ненадолго о горестях. — Теху, я видела! — Хаи, поехали. У первого ручья устроим привал. И все пройдет. Забирая руку, она отъехала на несколько шагов. Сказала убежденно, с радостной уверенностью в голосе: — Вот он, знак. Мы едем к Патаххе. Ши Эргос послан за нами. «Нет» тревожно стукнуло в голове египтянина. И он повторил вслух: — Нет. Хаи, мы едем в полис. — Люб мой, Патахха зовет, нам нужно к нему. Техути ударил Крылатку в бока согнутыми коленями. Поворачивая коня на месте, закричал, изгибаясь в седле и не сводя глаз с лица княгини, на котором радостная уверенность сменялась растерянностью. — Тебе! Все нужно тебе! А я следую за тобой хвостом, и ладно б только сейчас, но и раньше! То одно, то другое, и всегда ты приказываешь, а я исполняю! Вот погоди, люб мой, вот засветит и тебе солнце! Когда? Полтора года, княгиня! Полтора года ожидания счастья! И сейчас ты выбираешь призрака, тень на траве тебе важнее моих слов. А ведь я хочу помочь! Но снова я нужен лишь, чтоб подставить спину под твои царственные ноги. Как… как… кинжал — достала и убрала, достала и… — Зачем ты? Я не… — Затем, что это правда! — Чего ты хочешь? Выпрямляясь, она повела Цаплю грудью на Крылатку, на лицо набежала тень ярости и чтоб сдержаться, Хаидэ прикусила губу. — Я? Я хочу, чтоб ты любила! И с радостью повиновалась, как подобает любящей! Чтоб это было всегда! Потому что это и есть любовь! — Ты забыл? Забыл, как я подчиняюсь тебе в любви, Тех? Как ты мучаешь, повелевая той, что сама повелевает сотнями воинов? — Тебе самой это нравится! Разве нет? — А тебе нужно, чтоб я делала то, что не нравится мне? — Да! — Да? Она застыла в седле, опустив поводья. Цапля дергала головой, фыркала, тревожно косясь на опущенную морду Крылатки. Позади перетаптывались Рыб и Ласка. Техути с ненавистью смотрел на застывшее лицо женщины, такое некрасивое… — Я не знала, что так. Что любовь — это мучить того, кто любит тебя. Ее голос был бесцветным и сухим. А Техути так ждал, что он дрогнет, зазвенит слезой, сорвется в плач, показывая, как важен он ей, как страдает она от резких слов. — Поезжай сам. В полис. Куда захочешь. А я еду к шаману. — Значит… значит, ты снова командуешь? Княгиня подняла на мужчину светлые, будто выцветшие глаза. — Езжай, пока я не убила тебя. Незаметным для глаза движением повернула лук, висящий у седла, и он оказался в руках, с уже положенной на тетиву стрелой, выхваченной из горита. Тугая жилка делила пополам бескровное лицо. И третьим злым глазом поворачивался за Техути трехгранный наконечник смертельной стрелы. Он хотел еще сказать. Выкрикнуть, о том, что в рыбе больше тепла, чем в ней, всегда было так и, видно, всегда и будет. Но черный граненый глаз неумолимо следил, и он, проглотив несказанные слова, отъехал подальше. Подождал, надеясь, что княгиня опомнится и опустит лук. Но та поворачивалась в седле, держа его на прицеле. — Так что? И это все? — спросил негромко, — вот так все кончилось? У нас… — Можешь взять лошадей. Тебе понадобятся деньги. Египтянин пожал плечами, морщась от визга, резавшего изнутри голову «нельзя нельзя, не пускай, забери ее с собой»… Сказал примирительно: — Я буду ждать тебя, Хаи. Спрашивай в базарных харчевнях. Буду оставлять тебе весточки. Ты помни, я люблю тебя и поеду для нужного дела. Она молчала. И Техути, кликнув коней, повернулся и поскакал на юг, с холодком в спине — а вдруг не удержит в себе злобу и выстрелит в спину. «Как ты мог?» «А что мне? Ехать к старой коряге? Думаешь, он не поймет, что ты наушничаешь? Не найдет знака? Мне надо держаться подальше от шаманской палатки». «Я думала, ты сделаешь с женщиной то, что обещал мне!» «И сделаю. Она не выдержит без меня долго». «Ты чванливый индюк!» Техути рассмеялся в голос, пропуская через память картинки своих ночей с княгиней и швыряя их в разъяренное лицо Онторо. Та притихла, рассматривая его ночные победы, полные грубых и изысканных мучений. «Ну? Смотри на ее лицо! Уйдет, говоришь? Бросит?» Онторо молчала. После молчания прошептала уже спокойнее: — Ты искусен и нет в тебе жалости. Почти как мой учитель — мой жрец. Ты прав, она крепко увязла в твоей паутине. — Скоро она взвоет от тоски и примчится. А пока я отдохну от ее бед и поживу городским человеком. Поверь, разлука вымотает ее, как надо. — Верю, сейчас верю, темный сын матери тьмы. В жаркой пещере, освещенной красным пламенем факелов, что металось, смигивая и разгораясь, было шумно. Молодые тойры, собравшись у каменного стола, кидали кости. Нартуз, ссутулив тяжелые плечи, гремел деревянным стаканом и, далеко вытянув руку, хэкал, выбрасывая из его нутра глянцевые древние альчики с начертанными на гранях знаками. Будто не легкий стакан крутил, а рубил дерево, вонзая в ствол наточенный топорик, что висел сейчас у пояса. Смеясь и переговариваясь, мужчины склонялись над косточками и, шевеля губами, прочитывали линии. — Кукушка! — заорал Бииви, хлопая себя по бокам и наступая на соседа, — тебе выпала кукушка, бык, а ну, давай! Заросший рыжими патлами Харута гмыкнул, огляделся, и вскарабкавшись на стол, присел, разводя грязные колени, похожий на огромную мускулистую жабу. Задвигал согнутыми локтями, вытянул губы трубочкой и заблажил тонким голосом: — Ку-ку-кии, ку-ку-кии! Эх-эх-эхххх! Тяжело прыгая на корточках, подобрался к краю стола и, вытягивая руки, спорхнул, вернее, свалился под ноги товарищам, сбивая тех, что стояли близко. Гогоча и беззлобно ругаясь, тойры расступились, давая ему подняться. Но он все прыгал на корточках, крича и кусая подвернувшиеся колени и ляжки. У стола Нартуз погромыхивал стаканом, ожидая, когда Харуте надоест дурачиться. И брови все ближе сдвигались к вмятой переносице. — Бии, — рыкнул, тряся стакан, — твоя очередь. Ну? Но Бииви, ойкая, захлебывался смехом, прыгал вокруг «кукушки», высоко задирая волосатые ноги, — не слышал окрика. Надувшись, оставленный Нартуз огляделся и ткнул рукой со стаканом к дальней стене. — Тащите его! Сейчас сыграем на его умения! Тойры бросили скачущего Харуту и, гомоня, побежали к стене, обступая обнаженного светлокожего мужчину, что сидел, обхватив руками колени, и положив на них подбородок, смотрел на мужские забавы. — Вставай ты! Бегом к столу! Нартуз сейчас выбросит твою ближнюю судьбу! Вездесущий Бииви схватил мужчину за плечо и толкнул, понукая. Тот встал, поправляя на бедрах засаленную кожаную тряпицу, улыбнулся. И пошел посреди сопящих тойров, радующихся новой забаве. Загремел стакан, простучали по камню выброшенные кости, мигая красными бликами. Тойры обступили стол, рассматривая рисунки и вопросительно глядя на важного Нартуза. Тот упер в стол толстые руки. Мигнул. Сказал протяжно: — Твоя судьба, пришлый, судьба грязной собаки. Гавкай и жри потроха, что остались от съеденной рыбы. И загоготал, сам виляя задом, будто у него отрос собачий хвост. Абит стоял, по-прежнему улыбаясь и без страха встречая взгляды тойров. — Ну? — крикнул кто-то, — что ждешь? Хочешь получить дубиной по черепу, ты! — На карачки! — поддержал другой. И снова все нестройно заорали, приказывая и тыча в пол пальцами. Абит сделал шаг к столу и в наступившем молчании взял кости, не переворачивая их, и проведя по кругу, показал всем два выпавших рисунка. — Альчики холодов. Ветка зимней сливы, — сказал глубоким спокойным голосом, — знак долгой охоты в лесах, у подножия матери горы. А это, — поверхность другой костяшки мигнула веером черных штрихов на желтоватом глянце, — это время, что можно прожить снаружи, пока холод не сожрет ваше тепло. — Как-кое время? Какое там время? Абит положил альчики на стол, выравнивая их так, как упали. Пальцем коснулся вершины веера. — Концы мгновений смотрят на ветку. Значит, все будут живы. А если б легла вот так, — он отодвинул кость и чуть повернул, — кто-то остался бы в горных снегах. Вот луч времени одного из охотников. Ушел в пустоту. — Какой луч? — заревел Нартуз, — это собака! Смотри, убогий, вот хвост! Он тыкал в рисунок согнутым пальцем и тяжело дышал, волнами гоня от злого лица острый запах квашеной черемши и хомячьего лука. Все притихли, и в настороженной тишине Бииви тихонько сказал, будто раздумывая: — Нартуз увидел хвост… И вдруг факелы вспыхнули, мелькая испуганным пламенем в потоках быстрого воздуха, взвихренного жестами грязных рук и мужским хохотом. — Хвост! Хво-хв-фост! Нашел там, а? — Ты долго смотрел, а, Нарт? Может и под хвост глядел? — Нюхал! Чтоб уж точно! — Собака! Аааа! — Ыыы… Красный от злости Нартуз ступил было вперед, надвигаясь на Абита, но вспомнил о стакане, что так и держал в руке, сунул внутрь пальцы и, наугад ухватив, ткнул в светлое лицо еще один неровный кубик. — Слива… слива говоришь? А это что? А? — Рыбалка, — безмятежно ответил Абит, — видишь, сколько маленьких точек? Если выпадает этот знак, нужно стаскивать лодки, а лес и охота пусть ждут. Зарычав, Нартуз размахнулся, кости веером полетели из глубокого нутра. Швырнув на пол стакан, мужчина раздавил его подошвой. И снова двинулся грудью на Абита. Все молчали, жадно глядя. Горячий воздух нестерпимо вонял. Мужской пот, возбуждение, тяжелые запахи квашеной зелени и резкий запах сгорающей смолы. Абит смотрел на противника и, когда тот подошел совсем близко, взмахивая рукой для удара, сделал невидимое движение, будто волна прошла по светлой сильной фигуре, и чуть наклонилась голова, разглядывая лежащего у ног врага. Скорчившись, тот дергался, пряча в колени голову, а ухо заливала багровая кровь. — Э-э-э! — грозно сказал Харута, сделал шаг вперед и отступил. Подумал и повторил, уже с вопросом: — Э-э-э? — Сейчас встанет, — утешил его Абит, — это легкая кровь, сразу из-под кожи. Протянул руку, но Нартуз, отбрасывая ее, встал сам и, покачиваясь, уставился на соперника. — Утром — умрешь, — прошипел невнятно. Абит молча смотрел поверх тяжелого плеча на дальний выход из пещеры, затянутый шкурами. Не ответив, пошел к стене, сел, подтягивая колени и, положив подбородок, прикрыл синие глаза. Нартуз повернулся и ушел к столу, тяжело сел, отшвыривая ногой остатки стакана, сгреб альчики, рассыпанные по столу. Тойры ждали, прислушиваясь. Когда занавесь отошла в сторону, сгрудились перед столом, и, приветствуя вошедшего жреца Охотника, становились на колено, запрокидывая головы, ждали милости прикосновения к горлу. И после, вставая, отходили к стене. — Что ваш гость? — цепкие глаза Охотника ползали по сердитому лицу Нартуза, — как ведет себя? Тойр тяжело встретил взгляд, поднял руку, вытирая со щеки подсыхающую кровь. Ответил уверенно: — Сидит пнем. Будто сдох еще зимой. — Забрать его для наказания? — жрец рассматривал стесанную скулу тойра. — Это? Не-е-е! Это Харута, чтоб его. Не схотел лаять собакой, как выпали кости, я и говорю, ах ты говняная гниль… — Хватит. С Харутой сам разберешься. — Разберусь. Мой жрец, мой Охотник. — Пня возьмете завтра на рыбалку. Пусть таскает большую сеть, что пропадать силе. — Да мой жрец, мой Охотник. Я его поучу, будет мягкий как лесной мох. — Хорошо. Еще раз глянув на безучастное лицо Абита, жрец осмотрел тупые лица тойров, замерших в ожидании конца разговора, и усмехнувшись, вышел. Закачалась, ложась на место, тяжелая штора. Тойры зашептались, оглядываясь на Абита и переводя взгляды на Нартуза. — Ты чего про собаку снова! — заговорил обиженным голосом Харута, — то не мне собака выпала, а этому. Который сидит пнем. Пень который. — Заткнись, — Нартуз сел к столу, подвинул к себе толстый кувшин с кислым вином. — Значит так, если кто скажет жрецам, что этот пень болтает, убью. Кишки вырву собакам. Если спросят — сидит, молчит. Одно слово — пень. Ясно? Тойры закивали. — Ясно? — с угрозой обратился Нартуз отдельно к Харуте. Тот, помедлив, кивнул тоже. Отодвигая вино, Нартуз вытер рукой рот, разглядывая разводы крови и виноградного сока на коже. Усмехнулся. — Ладно, гуляйте, быки. А я, пожалуй, пойду к девке. Бииви, твоя вторая женка сегодня с кем спит? Или — одна? — Говорит одна, говорит, надоели вы мне все быки хотячие. — Вот к ней и пойду. Или еще к какой печке. Эй, Пень! Абит уставил на недавнего соперника синие глаза, улыбнулся удивленно и радостно. Кивнул. — Чо машешь башкой? Пошли к девке. Поможешь. Подержишь за ногу! Тойры заржали, выкрикивая советы. Идя по извилистому коридору, что кое-где поднимался на пяток ступеней, ввинчиваясь в гору, Нартуз сказал вполголоса Абиту, идущему рядом: — Подождет девка. Понял? Придем в укромище, выпьешь. Да расскажешь мне о костях, что знаешь. — Расскажу, смелый. Это знания отцов ваших дедов, что пришли от их дедов. — Заткнись. Сказал же — в укромище скажешь. Ну, точно пень. Пень и есть. Глава 33 Место Даориция было в самой середине временного амфитеатра. В обычные дни тут, вокруг большой арены, мощенной плоскими плитами местного белого камня — гладкого и чуть бархатного, по которому не скользили ноги даже на пролитой крови, лежали двумя полукругами семь рядов каменных уступов, невысоких, чтоб только сесть, не слишком задирая колени. И в трещинах между камней пробивалась трава и солнечные цветы-веночки. Но в дни больших ярмарок, что длились иногда месяц, а в сезон урожая и дольше, траву выпалывали, скамьи первых рядов накрывали вытертыми коврами, разбрасывая по ним подушки. У широкого выхода ставили деревянные ворота, забранные расписными кричащими шторами. А с другой стороны, куда входили гости, стояли в два ряда стражники, следя за порядком. Когда на арене проходили схватки диких зверей, перед скамьями тянулся частокол, переплетенный гибкими прутьями, а вместо шторы ворота перекрывала тяжелая решетка, за которой виднелись вплотную поставленные клетки. Усаживаясь, Даориций расправил полы шитого стеклярусом халата. Сегодня прямо перед собой на противоположной стороне амфитеатра он видел решетку. Дикие звери. И против них — еще один дикий зверь. Хлопнув в ладоши, он подозвал мальчика-раба и велел принести кувшин с холодным отваром из слив. — И захвати изюму, плошку, — сказал вдогонку. Повернулся к своей спутнице, закутанной в темное покрывало. — Любишь изюм? Он хорош для живота и кожи. Лица красавиц становятся чистыми и белыми… И сам расхохотался в ответ на тихий смешок. Махнул морщинистой рукой, унизанной перстнями. — Тоже думаешь, что Даориций — старый дурак, да? — Ты мой спаситель, папа Даори. Значит, совсем не дурак. — Да, да, — рассеянно ответил купец, следя, как рассаживаются знатные, а стражники сдерживают простолюдинов, что гомоня, нетерпеливо ждут своей очереди — занять верхние скамьи, да встать на деревянные платформы за ними. Она говорит спаситель… Но знает, что когда-то он купил ее. Что же — так глупа и беспамятна? Или — добра и умна своей добротой? За решеткой, невидимые в помноженном перекрестьи решеток, слышались гортанные крики, рычание и хриплые вопли. Вот тявкают шакалы, различал Даориций, томясь на плоских подушках в ожидании питья. А это — ржет дикая кобылица. Захлебываясь, хрипло кричит вепрь, разве ж назовешь этот страшный крик — хрюканьем. И еще рычит кто-то, видно большая кошка, может быть, лев, или барс, или гончий степной кот. Наверное, везли, специально, из дальних краев. Тьфу… Перекрывая звериную разноголосицу, упало на горячий летний воздух мерное уханье и, поднимаясь, перешло в ликующий яростный вопль. Толпа за спиной купца, ахнув, загомонила. — Вот! Вот он! А саха Даори, приняв из рук мальчика кувшин, припал губами к прохладному чеканному краю, стал жадно глотать, унимая сердечный стук. Нет, это не дело. Надо все прекратить. Вдруг сегодняшний день поможет рассечь дурной узел, завязанный когда-то самим купцом, который обезумел, захотев денег. И вот сидит, держит старой рукой изношенное сердце. — Иму! — крикнул кто-то. И толпа подхватила, радуясь, и бешено повторяя: — Иму! Демон Иму! Мы ждем, ждем! И-му! И-му! Убей! У-бей! — Да замолчите, — прошептал Даориций и, встретив взгляд грузной горожанки, сидящей в окружении рабынь и слуг, улыбнулся, прижимая к сердцу руку. Женщина милостиво кивнула в ответ. Кто не знает хитрого Даори, у которого можно купить всё… Решетка, громыхая, медленно поднялась, и примолкшая толпа снова обрушила на мощеную площадь океан криков. Казалось, воздух раскачивается, поднимая горячие волны ветра. Даориций прикрыл глаза. А когда открыл их, черный великан уже стоял в середине площадки. Лоснилось смазанное маслом тело, бугрясь мускулами. Твердо попирали камень ноги, похожие на черные колонны, рука держала копье, уперев его рядом с ногой. Медленно поворачиваясь, Иму осклабился, щеря крупные зубы с черным просветом сбоку — там, где вцепился в щеку бешеный бабуин и он размозжил обезьяну, со всего размаху ударившись скулой о каменную плиту. Поднимая и опуская копье, он показывал себя, напрягал мускулы, топал ногой, вздергивал голову, приветствуя чернь, и с деревянного помоста летели крики и цветы. Перекашивала изуродованное лицо улыбка, сверкал глаз, солнце, скользя по гладкой совершенно черной коже, вдруг застревало в извилинах шрамов, некоторые — совсем свежие. — И-му! — заревел боец, салютуя копьем Даорицию, — И-му! И тот, привстав, раскланялся тем, кто вокруг него восхищенно глазел, свистел и улюлюкал, хлопая себя ладонью по губам. Грузная госпожа, улыбаясь, кинула в Даориция веткой белых цветов и кокетливо закатила сильно подведенные глаза, со значением поглядывая на черного воина. Купец сделал вид, что не заметил намеков и отвернулся к своей спутнице, закутанной в покрывало, вежливо подавая ей вазочку с изюмом. Тяжело ступая и при каждом шаге слегка припадая на раненую когда-то ногу, черный великан подошел к скамье, сел рядом с купцом, поставив копье между колен. А в середине арены запрыгал распорядитель, размахивая нарядным жезлом и выкрикивая шуточки вперемешку с объявлениями. — Меня не было всего-ничего, от новолуния до новолуния, а ты изменился, демон Иму. — Иму, — пророкотал великан, смеясь кривым лицом, — Иму. Иму — демон. — Ты стал забывать речь человека? — Нет. Я помню тебя, саха Даори. — Хо! Еще бы забыл меня, за один-то месяц! — оскорбленный купец потер длинный горбатый нос. — Мне биться, саха. Не трогай мой ум. — Да. Прости. Распорядитель замер в центре, указывая жезлом на решетку. — Кто? Выбирайте, славные жители города Раффа, укажите сами. И демон Иму сразится! Камень грянул звоном, подобным звону металла, и из клетки выбежала на арену кобылица, огромная, с косматыми щетками на ногах, с жесткой зубастой гривой. Щеря желтую пасть, помчалась по кругу, волоча за собой шестерых сильных рабов, что удерживали ее от прыжка. Толпа кричала, лес рук покачивался над головами. Загнав кобылицу, рабы выпустили на арену стаю гиен, и те, приседая и тявкая, разбрелись на длинных цепях, в злобе кусая прутья частокола. — Чем их кормят? — задумчиво спросил Даориций, глядя на пенистые потеки слюны, мутно поблескивающие на дереве, когда раб потащил огрызающегося зверя обратно к решетке. — Для злобы — дают вываренные кожи ядовитых ящериц хон. Режут кусками и подсыпают в корм. — А для вони? — Даориций прижал к носу надушенный платок. — Смотрите, какие клыки, — надсаживался щеголь, проворно отбегая в маленькую калиточку за частокол и подпрыгивая на небольшом помосте, — о-о-о, какие клыки. Мы поймали этого свина, когда он терзал девочку, украденную в деревне. И это была — восьмая девочка, чья кровь на его клыках! О-о-о! О-о-о! Уж-жасный злобный вепрь, достойный противник демону Иму! Купец поежился, глядя, как носится по арене косматый валун с длинными загнутыми вперед клыками. Оглянулся на молчаливую спутницу. Та сидела неподвижно, и не понять было, на что смотрит через частую сетку, прячущую лицо. Великан удовлетворенно рыкнул, когда вепрь, присаживаясь на задние ноги, заверещал, топая копытом. Надо все прекратить, тоскливо подумал Даори. Так больше нельзя. С каждым городом соперники Иму становятся все сильнее и свирепее, денег в карманы льется все больше. А бывший задумчивый великан Нуба, его ночной собеседник и поверенный маленьких тайн — о женах, о нерадивых сынах, о той девочке, которую Даори любил когда-то в дальнем порту и не смог увезти с собой, не решился… Он все больше становится демоном Иму, хоть и смеется в ответ на речи купца, качая гладко выбритой головой. Не верит. Но ему видно, со стороны. Сам Даори уже на пороге смерти, и негоже уносить с собой такой груз. Если утрата человека — его вина, надо попробовать все исправить. Ну хоть что-то… — Кого выбираете вы, славные жители Раффа? Кричите и делайте ставки, ваш зверь, наш боец! — Кобыла! Пусть затопчет черного! — Лев, хотим льва! Но одинокие крики утонули в сонме голосов, повторяющих снова и снова: — Вепря! Вепря! Пусть сломает ему клыки! — Свин! Он свиреп! Пусть порвут друг друга! — Да-да-а-а! Кабан, кабан и черный демон! — Лесной кабан! Я выбираю вепря! — Вознеси молитву, старик, — великан встал и шагнул к маленькой калитке, нагнулся, проходя на арену. — А сам? — Демону нет богов. Под новые крики он вышел на середину и, отбросив копье, вынул из ножен кинжал с белым в ярком свете лезвием. Загрохотала решетка, поднимаясь снова и, будто пущенный огромной рукой, вылетел из подставленной клетки коричнево-пегий огромный зверь, хрипя, присел на мощный зад, разглядывая противника маленькими глазками. А тот медленно шел вперед, все ближе, делая обманные движения и чуть отпрыгивая в сторону, когда вепрь вскакивал и поворачивал к нему острые клыки. Беснуясь, кричали мужчины, ахали женщины, кто-то визжал, в ужасе глядя, как крутится на плитах черно-серый огромный клубок и капли крови разносятся веером, ударяясь о прутья частокола, и долетая до лиц зрителей в первых рядах. «Как досидеть…» Вытирая пот, Даориций проклял себя, как делал это не раз с тех пор, как началось их с Нубой путешествие по побережью, с одной ярмарки на другую. И в отличие от первых своих мысленных причитаний нынешнее проклятие было произнесено им совершенно серьезно. Спохватившись, что сам навлечет на себя беду, он поспешно забормотал моление Артемиде, чтоб уберегла его от своих глупых слов. И сразу же, комкая слова, стал просить ее о помощи бедному сильному Нубе, что становится демоном. «Ты ему помоги, светлая охотница, не смотри, что он почти не человек… ох…» На арене вепрь, разбежавшись, боднул великана в живот, но тот, выгнувшись, стремительно перелетел через горбатую спину, успевая чиркнуть ножом по ходящему ходуном крутому боку — неглубоко, чтоб пустить кровь и раздразнить толпу. «Пока он еще человек, ты властна и можешь, светлая…» — Уважаемый Даориций, — посреди гомона и мельтешения возникло перед глазами купца гладкое ухоженное лицо, юноша в коротком хитоне склонился, протягивая руку с табличкой. Купец схватился за гладкий прямоугольник, радуясь, что можно отвлечься от боя. — Моя высокая госпожа ждет милостивого ответа, — мальчик указал рукой и Даориций снова поклонился давешней толстухе в роскошном гиматии, наброшенном на круглые плечи. Не видя, купец водил глазами по строчкам, выдавленным на воске. Наконец, украдкой глянув на арену, где Иму деловито разделывал хрипящего вепря, погружая руку с кинжалом в дергающийся живот и вытаскивая гирлянду кишок, тряс ею, а после швырял над кольями в толпу, Даориций сосредоточился, с облегчением и яростью понимая — бой окончен. И стал разбирать послание. «Да будут милостивы к тебе боги ночи и дня, достойный купец. Пусть демон Иму примет приглашение моего дома, посетить ужин с гостями, что дает мой высокий муж. Ты получишь тридцать монет, чтоб купить ему новые одежды. Если он выживет в схватке». — Госпожа Левкида просила вернуть. — Что? Мальчик вытащил табличку из пальцев купца. — Вернуть послание. И чтоб ты передал на словах мне, да или нет. Госпожа Левкида смотрела через головы из второго ряда и, улыбаясь, кивала. Горели пухлые щеки, сверкала шея, обвитая множеством золотых цепей. — Передай госпоже Левкиде, что демон Иму решит сам. — Разве он не раб тебе? — мальчик с гордостью оглядел свой новенький хитон, огладил тщательно уложенные складки. — Нет, — хрипло ответил купец, — Иму свободный человек. Я спрошу его. — Хорошо. Мальчик пошел между зрителей, на ходу стирая строчки с воска. «Свободный. И много ли счастья несет ему эта свобода…» — Хорошо я бился, купец? Иму сидел на скамье, разбросав длинные ноги и подставляя рабу руки, поблескивающие темной кровью. Над струей воды из кувшина вились мухи черными точками, падали и взлетали, садясь на довольное лицо великана. Тот тряс головой, улыбаясь и мухи, жужжа, поднимались в горячий, пропитанный запахами пота и крови воздух. Даориций снова достал платок, поднес к носу, но передумал и, вытерев пот со лба, спрятал в широкий рукав. Встал так, чтоб его тень падала на лицо собеседника — пусть тот не щурит глаза. — Ты всегда хорошо бьешься. Силы в тебе через край. — Да! Зачем уезжал? Не видел, как я свернул шею серому льву. Очень сильный враг. — Я потерял счет твоим победам, Иму, — кротко ответил купец, — одной больше одной меньше. Если видел один твой бой — считай, видел все. Крики, вопли. Рычание, и рабы уносят кровавые останки. Счастье, что не твои. — Не родился еще такой соперник, купец, чтоб разделал меня! Иму захохотал, бросая в лицо горсти сверкающей воды. Раб подхватил его смех, на всякий случай отходя дальше, и наклоняя кувшин вытянутыми руками. — Ты голоден? Жаль, «Ноуша» стоит дальше по берегу, а то бы посидели, как раньше… — Меня что, никто не пригласил на сегодняшнюю ночь? — удивился Иму, отирая лицо краем плаща, брошенного через плечо, — горожанки Раффа разлюбили сильного Иму? Даориций кашлянул и оглянулся. Поодаль у повозки стояла молчаливая темная фигура, закутанная в покрывало до кончиков пальцев. Слышит ли? Наверняка, голос великана громыхает, как железный щит под ударами меча. — Пока тебя не было, купец, письма отдавали мне. Но ты вернулся и вот письма нет. Значит, кто-то снова обратился к тебе, вроде ты мой хозяин. Думаю так. — Правильно думаешь. И письмо есть. Но у меня разговор, серьезный. Иму встал, потягиваясь, хлопнул себя по бедрам. — Славно. Куда поведешь меня, друг? В харчевню? Там у площади есть, девки пляшут, люблю смотреть. Даориций с тоской огляделся. За площадкой, огороженной заборчиком, еще толкались зеваки, разглядывали победителя, ахали и тыкали пальцами. Другие ушли к клеткам, платить монетки и смотреть, как рабы суют между прутьев копья с кусками вонючего мяса. А поодаль кипит и грохочет большой базар, орут верблюды и торговцы, звенят медники, тенькают цитры и топочут лошади, запряженные в повозки. Там и сям приткнулись столы, за которыми едят и пьют продавцы, покупатели, зеваки и воры. Между столами бегают девчонки, принося вино, мальчики таскают грубые блюда с жареной рыбой и кусками мяса. Мухи роями висят над головами — бритыми, лохматыми, черными, рыжими и седыми. Или укутанными в покрывала и тюрбаны. Разве ж тут поговоришь. — Пойдем, — решил купец, — пойдем к городской стене, там, где выход в порт. — Иму голоден, — напомнил ему великан, направляясь к выходу из зверинца. Вдвоем они шли молча по узкой извилистой улочке, что время о времени превращалась в лесенку, спускаясь все ниже к водам порта. И не дойдя до площади, где улочка расширялась, принимая в себя множество повозок со скарбом, купец свернул в переулок, ведущий к стене. Нырнул в узкий проход и, спустившись по десятку каменных ступеней, оказался на маленьком пляже, примыкающем к портовым причалам. Тут было тихо, ворочалась на привязи старая баржа, тыкалась в дерево облезлым носом, и было слышно, как журчит в гулком нутре вода, переливаясь от борта к борту. Иму спрыгнул на горячий песок. Задрал голову, оборачиваясь туда, откуда пришли. И уставился на море. Мелкие волны, украшенные кудрявыми пенками, мерно набегали на гладкий, не тронутый следами песок. Лизали желтые крупные зерна, чтоб те блестели на солнце, и укатывались обратно, с шипением расстилая по блеску рваные узоры. … Так было. Давно, очень давно. Он сидел на теплых ступенях у входа в дом, кажется, вовсе не спал, но вдруг шепот касался уха, это княжна, босиком сбежав с верхнего этажа, слету садилась на корточки рядом, звала еле слышно: — Пойдем, Нуба, пойдем скорее плавать. Утро еще не скоро. Они пробирались на такой же пляжик, пустынный и тихий, и волны шумели так же, белея в черноте ночи пенками на невысоких загривках. Он нес ее на себе, ныряя так глубоко, как умел, а она прижималась к спине, обнимала ногами и руками, доверяя ему свою жизнь. И плавала сама, до полного изнеможения, сколько раз он, пугаясь, выискивал ее голову — черной точкой среди линий волн, бросался следом. Однажды она сказала — море почти как небо, да, Нуба? И если я не могу улететь, то можно уплыть в самую глубину. Будто я улетела в небо… Насовсем. А он не мог сказать ей. Что смерть в глубине и небо это совсем разные вещи. Его рот был запечатан. Иму поднял кулак и ударил себя по виску. — Ты что делаешь? — закричал Даориций, — решил подраться с собой? Что мне потом, а? — Все. Не бойся, старик. Опуская руку, Иму поднял к небу лицо. Сказал высокой синеве: — Иму! Демон Иму. Хочет есть и хочет девку! Даориций закатил выцветшие глаза. И поспешно согласился: — Подожди немного, друг. А потом делай, как знаешь. Вот, уже идет… В проходе показалась высокая стройная фигура. Медленно спустилась к ним и встала напротив Иму, придерживая у лица покрывало рукой, закутанной до позолоченных ногтей. — Э? — заинтересованно сказал великан, сверху вниз глядя на частую вуаль, квадратом вшитую в наброшенный на голову плащ. — Ты спрашивал, куда я уезжал. Я решил, что должен сделать тебе хорошее. Я виноват перед тобой, друг. Сперва я лукавил и думал, как обвести простака вокруг пальца. Отобрал твои деньги, заставил биться. И вазу, которую ты хотел выкупить своей дракой, я тоже высчитал в свой карман. Но все позади. Я изменился, Иму. Не только ты меняешься, но знаешь, я вот надеюсь, боги позволят мне стать лучше, чем я был до сих пор. Что тому причиной — ты, а может быть, мои свитки, да-да, они заставили меня думать о мире, а не о себе, не знаю точно. Но вот. Я привез тебе твою любовь! — Э? — снова в замешательстве вопросил Иму. И, поднеся руку к покрывалу на голове женщины, откинул его, открывая черное лицо с большими глазами и туго забранными в мелкие косы блестящими волосами. Глядя на великана, женщина опустила края плаща, обнажая сильные плечи, красивые, как у Артемиды, но цветом как черное дерево, вылощенное руками. — Вот твоя Маура! — воскликнул купец, любуясь красавицей и голос его задрожал. Девушка улыбнулась. Иму растерянно опустил руки. А купец, переводя блестящие слезой глаза с нее на великана, быстро заговорил, спотыкаясь и мешая слова: — Спать не мог. Все думал, как ты смотрел. И бился, о ты бился, чтоб только рисунок! Я думал, ну как любит. Я тоже любил так, друг. Я знаю, что это, когда твой человек, твоя звезда теряется в большом мире и все, нет ее. Но я сумел! Я вызнал все, когда мы пересекли океан, спрашивал торговцев и сановников, ко мне приходили бродяги, и я оделял их монетами. А ты рвал пасти львам и горным козлам. Свирепел. Было дело, я испугался, а вдруг не успею. Ты все голосишь девку тебе девку. И это мне известно тоже. Когда теряешь любовь, оно становится все равно, да пусть и девки. Вино. Лишь бы не помнить. Так? Ведь так? Тишина легла на песок, только волны по-прежнему плескали и после шипели, и снова плескали. Иму стоял и напротив него — темные глаза и спокойное лицо. Не прочитать, что она… А сам? Как жалко саха Даориция. Он сделал любовь Нубы своей мечтой и хвала ему — храбро пустился ее исполнять. Не каждый поступит так. — Да… — согласился Иму, не отводя глаз от лица Мауры, — да, мой друг. Лишь бы не помнить. — Вот! Я счастлив, что успел! Тоска превращала тебя в зверя. Но теперь вы вместе и будете счастливы тоже. Я выкупил твою Мауру и дал ей свободу. И теперь. Теперь. Голос прервался и, всхлипнув, купец закрыл лицо рукавом, царапая щеку вышивкой. Отдышался и, опуская рукав, сказал с укоризной: — Да обнимитесь же! Я хочу насладиться радостью. Я стар, видно, пришло мое время сводить молодых. Ну? В бритой голове Иму носились мысли стаей галдящих ворон. Вот она стоит, слушает бредни старика и не возражает, молча ждет, глядя спокойно и открыто. А как же Хаидэ? Нельзя даже имя ее подумать в голове, нельзя решить, что делать дальше. Она где-то рядом. Нельзя, нельзя думать. Но девушка? Сломать жизнь и ей?…Потом, все нужно как-то решить, но — после. Качнувшись вперед, он раскрыл руки, и Маура, закрывая глаза, прижалась к широкой груди. Вздохнула, будто попала домой, и вдруг заплакала, утыкаясь лицом в стучащее растерянное сердце. Медленно-медленно Иму свел руки за ее спиной и обнял. Так и стояли, пока Даориций расхаживал вокруг, сморкаясь в платок и, сердито смеясь, досадовал на свою стариковскую чувствительность. Наконец, слегка успокоившись, скомандовал, превращаясь в прежнего быстрого и расчетливого купца: — Ну славно. Хвалу вознесете мне позже, вам сейчас не до того. Маура поедет в своей повозке, а мы с тобой сядем в мою. Поедим и двинемся в путь. У меня маленький караван, три верблюда с поклажей. Три дня и мы на борту Ноуши. Там я с тобой рассчитаюсь, друг. И подумаете, куда дальше. Можете вернуться со мной в черные земли. Построите дом, нарожаете детишек. А я буду… Да что я. Поехали! Еще раз с гордостью оглядев двоих, что стояли рядом, молча слушая его речи, подхватил полы халата и стал подниматься по ступенькам, где за стеной топтался и ржал конек, запряженный в повозку Мауры. — Не прогоняй меня, прекрасный годоя, — вполголоса проговорила девушка, когда они пошли следом, — я годы думала о тебе. Танцевала и думала. — Я… — не закончив, он улыбнулся ей, перекашивая изуродованное лицо. Поддержал под локоть, помогая подняться по лесенке. И поднялся сам, неся на лице застывшую растерянную улыбку. Глава 34 — Мир принадлежен богам… И свод небесный невидимо для глаз человеческих содержит в себе мириады существ, что служат богам и передают людям их волю. Это известно всем просвещенным людям. И даже грубый крестьянин возносит хвалу и несет дары к жертвенникам и алтарям. Но простолюдин не знает, что и боги и невидимые существа, дриады и нимфы, сатиры, небесные воинства — они и в других землях те же, лишь имена им даются другие. Простолюдину нет дела до этого, но он может попасть в плен и его продадут в рабство в далекую чужую страну. И там, поверьте мне, Алкиноя и Теопатр, там возможность вознести молитву бывает важнее куска хлеба. Чужой мир, все чужое. А вы, дочь и сын знатного, потомки высокого рода, вы должны понимать, что любые чуждые боги суть ипостаси богов Олимпа, а значит, никакая молитва не является злом. — Даже богу с головой крокодила, — недоверчиво спросила девочка, кладя рядом с собой недоплетенный венок и пристально рассматривая лицо учителя черными круглыми глазами. — Даже ему, Алкиноя. — Нам не надо! — встрял в разговор мальчик, и нахмурясь, с досадой оглянулся на бассейн в центре перистиля. Там возились его друзья, мальчики-рабы, держали в мокрых руках кораблики из коры. — Мы не крестьяне и не рабы. Пусть они плачут. Техути улыбнулся Алкиное, покачивая головой, будто призывая тоже улыбнуться недалекости младшего брата. И сказал доброжелательно: — Ты устал, Теопатр. Иди, поиграй, я закончу урок с твоей сестрой. Девочка выпрямилась и расправила складки тонкого льна на груди. Проводив глазами брата, что мгновенно убежал и от бассейна тут же послышался его негодующий голос, раздающий приказы, снова посмотрела на учителя, с выражением лица, подсмотренным у матери, с таким знатная Канария взирала на гостей и на акробатов, танцующих с кимвалами. — Ты, Алкиноя, понимаешь, о чем я. Когда вернется отец, тебе исполнится пятнадцать и, может быть, твой муж ждет тебя в далекой чужой стране. Помни мою науку, когда будешь устраивать свою жизнь. Девочка шумно вздохнула, сверля учителя маслинами глаз. Техути, внутренне усмехаясь, отвернулся к столу, перебирая свитки. Девица созрела еще в тринадцать, и думать ни о чем не может, кроме как о мускулистых телах конюших и надушенных хитонах гостей матери. А тут — учитель. Красивый и умный, не дает скучать. Но нужно быть осторожным, в этом доме он нанят, и хоть не раб, но почти так же бесправен. Полностью зависит от милостей знатной Канарии, в тоске ожидающей возвращения супруга. — Сейчас я покажу тебе, как выглядят малые боги Египта. — Покажешь ей в другой раз, учитель Теху, — властный голос отскакивал от ребристых колонн, будто брошенный мяч, который нужно правильно поймать. Канария быстро шла к ним, придерживая наброшенный на затейливую прическу край плаща. Длинное лицо с тяжелым носом, украшенным массивной горбинкой, разгорелось от быстрой ходьбы. Наверное, от ходьбы… Девочка, надув губы, швырнула венок на мраморный пол и ушла, нарочно медленно, шаркая босыми ногами и поддавая подушки, что валялись у расстеленных ковров. Техути мысленно похвалил себя за то, что сегодня урок не зашел так далеко, как прежние, и никаких томных быстрых взглядов, никаких нечаянных прикосновений девичьей щеки, когда они вместе склонялись над свитками, не было. Он изо всех сил старался избежать скользких моментов, но Алкиноя была настойчива и упорна. И в масляных черных глазах ее горел отсвет той страсти, что переполняли большие глаза матери. Когда девочка снова и снова, обходя стол, с набросанными на него вещами, будто невзначай прижималась грудью к локтю учителя, то он, рассеянно отходя в сторону, видел, как похожа она на мать и втайне посмеивался над тем, что, видно, муж не очень спешит возвращаться под твердую пятку своей супруги. Одновременно эта игра волновала египтянина больше, чем он хотел бы себе признаться. Но проклятая Онторо приучила его признавать все. И потому, уходя в маленькую узкую комнату в толстой стене, окружающей большой дом, Техути отдавался мечтам, в которых обе женщины — высокая властная мать, с блуждающим голодным взглядом страстной любовницы, и юная, только расцветающая дочь, были брошены к его ногам и, ползая, исполняли желания. Все желания… — Ну, хорошо ли ты учишь моих детей, учитель Теху? — женщина встала рядом, и как недавно дочь, невзначай прижалась грудью к вытянутой руке мужчины. Но тут же отступила, ожидая поклона. — Я делаю все, что умею, высокая госпожа. А умею я многое… Фраза повисла в воздухе. Техути, не поднимая склоненной головы, ждал. Канария облизнула губы, рассматривая коротко стриженые темные волосы и резко очерченные маленькие уши, худые плечи и красивые кисти рук. Наверное, приятно прикусить мочку уха зубами, трогая ее языком, пока он… Но тут же оборвала мысли, будто боясь, что этот недавно нанятый, но успевший заполнить ее голову мужчина с цепким взглядом услышит. — Тогда спрошу другое. Хорошо ли они учат то, что ты рассказываешь? Техути поднял голову. — Алкиноя склонна к вольным наукам, ей нравится музыка и стихи. А твой сын, госпожа, уже сейчас будущий воин и повелитель. Из него вырастет хороший солдат, умеющий приказывать и правильно распоряжаться. — Как и его отец, — Канария усмехнулась. Да, его отец… Широкий в плечах, грубоватый и добрый, но внутри будто выкованный из тяжелой бронзы, не понимает тонких игр, волнующих кровь. Наверное, эта тонкость и привлекает ее в невидном на первый взгляд заморском учителе. И не предполагала, когда сговаривалась с ним о детях, что станет думать упорно и без перерыва, о том, каков он раздетый и что скажет небольшой рот с красивыми неяркими губами — о ней, когда она закричит выгибаясь. Да что же это! Думать нужно о Перикле, он явится к началу зимы, уже скоро, вот кончится лето и пролетит осень. Она без него уже третий год. Может он найдет свою жену постаревшей и отвернется. И три года исступленного ожидания, три года молитв и даров богам канут, утекут, как весенняя вода с полей. И она останется ни с чем. У него наверняка там, на чужбине есть рабыни для утех. А высокая жена торчит в гинекее, принимая подруг с их сплетнями, слушает рассказы поспешным шепотом с оглядкой, у кого какой раб, и ночами мечется без сна, скидывая на пол шелковые покрывала. Никогда она не завела бы себе раба для тайных утех, никогда не позволила бы ему коснуться ухоженного смуглого тела и тщательно вымытых волос, надушенных иноземными ароматами. — Скажи, учитель Теху, на своей родине, в Египте, какое положение занимал ты? Какая кровь течет в жилах твоих предков? Она медленно пошла между колонн, ногой поправляя разбросанные дочерью подушки. Рукой держала вышитый подол, тщательно следя, чтоб не поднимать ткань выше браслетов на щиколотке. — Мой отец — потомок рода царских жрецов, ведающих дарами. Мой дед и прадед и их отцы — все они знали арифметику и вели записи приношений, учитывали, сколько голов скота и мешков зерна принесено и распределяли их для хранения и передачи в царский дом. А род моей матери испокон века занимался скупкой и огранкой драгоценных камней, возведя ремесло в ранг высокого искусства. Я сам владел мастерской, где грудами лежали яшма, лазуриты, янтари и опалы. А в потайных шкафах хранились золотые самородки, кровавые лалы и небесные сапфиры. Он поднял руку, смеясь в ответ на ее понимающую улыбку: — Это не просто торговля, скупка, продажа и нажива. Поверь, госпожа, когда серый с виду камень превращается в звезду, что будет гореть вечно в руках золотого бога или во лбу нефритовой статуи, это уже связь с небесами, освященная древностью. — Значит, — медленно ответила Канария, поправляя черные локоны, падающие на плечо, — можно сказать, что ты — знатного рода? — Почему же сказать? Так и есть. Мое имя внесено в списки, что начинаются еще до времен. Жизнь лишила меня камней, золота и поместий, но знатность осталась при мне. Она в крови. Канария вздохнула с облегчением. Это многое меняет и становится понятным ее интерес к чужаку. Общаться с человеком такого рода не зазорно госпоже и хозяйке большого дома. — Мне жаль, что твои умения пропадают. Дети это слишком мало, чтоб ты жил в полную силу. Мне нужен распорядитель дома, учитель Теху. Не казначей и не эконом, эти есть, а человек, который будет планировать праздники, пиры и приемы гостей, а так же выезды на празднества и нужные визиты. Найти хорошего человека нелегко, трудолюбивые чаще просты, а знатные, что понимают толк в изысканной жизни — чванливы и ставят себя высоко. Не только выше меня, но и выше работы, за которую хотят получать деньги. — Понимаю, высокая госпожа. — Я предлагаю тебе работу. Плата — вдвое от нынешнего. Будешь неотлучно находиться при доме и являться по моему зову. Конечно, мы обговорим твое свободное время, но сразу скажу — его будет мало. Осень — сезон праздников, богов и совершения сделок. Шлепая мокрыми ногами, к ним подбежал Теопатр, сопя и протягивая матери кораблик. Она потрепала мальчика по голове и подтолкнула, отправляя обратно. Вытерла руку о платок, вынутый из рукава. — Что же ты молчишь? Неужто тебе не хочется занять снова место, достойное твоей крови? Никто не будет смотреть свысока, как на бедного учителя непослушных детишек. Никто не будет помыкать тобой. «Никто, кроме меня»… «Никто, кроме тебя…» Она ждала, а Техути молчал, собираясь с мыслями. Что скажет Онторо, которую он, осторожно трудясь, научился загонять в глубину своих мыслей, и кажется, она пока не заметила, что потеряла над ним полную власть… Ему нужно ждать княгиню, и он уверен, что она прибежит, уж очень сильна ее любовь. Он поморщился, накрытый воспоминаниями о суровой степной жизни и глазах женщины, полных страдания, что пришло на место сверкающей любви. — Ты не раб, и плату мы можем обговорить еще, — осторожно добавила Канария, глядя, как, погруженный в мысли собеседник хмурит брови. И нещадно ругая себя, но уже вцепившись в желание, как ребенок в новую игрушку, продолжила, — будешь сопровождать меня в поездках и везде я буду представлять тебя с самой лучшей стороны. Жить будешь в гостевом павильоне, там две просторных комнаты. И у тебя будут свои рабы. Двое. Так что? Техути неопределенно улыбнулся. Сегодня на завтрак ему принесли кусочки козлятины, вываренной в специях. И корзинку свежих фруктов, которые не растут в саду, а лишь в господской оранжерее. Кувшин неплохого вина. И это — учителю. А будут две прекрасные комнаты, спина раба, массирующего ему ноги. Кресло рядом со знатной эллинкой на больших празднествах. А почему он не может ждать княгиню так? Правда, неясно, как бросить это все, когда она появится на побережье. Но зато как дрогнет ее сердце, когда увидит, сколь он обласкан и как любим знатными и богатыми женщинами. Дрогнет и разорвется. А разве не это нужно Онторо и матери тьме? И зачем же бросать? Пусть она корчится, видя… — Дай мне время подумать, высокая госпожа Канария. Дело не в повышении платы. Он бережно взял женщину под локоть и легко прижал к боку дрогнувшую руку. Мысленно усмехнулся, услышав, как сбилось ее дыхание. Прикладывая другую руку к сердцу, сказал тихим голосом, стараясь, чтоб страдание лишь иногда прорывалось в нем: — Я не могу рассказать тебе всего. Множество лишений. Я не осмеливаюсь и думать о таких милостях, что ты предлагаешь мне. Позволь дать ответ сегодня после захода солнца. — Хорошо, — медленно отозвалась Канария, ужасаясь своему мгновенно принятому решению, — после захода солнца. Я буду ждать тебя в перистиле, в маленьком саду. Оттуда… есть вход в дальние покои, его не видно никому, кто находится за пределами сада. Она отняла руку. Техути упал на колено и приподнял край вышитого хитона над женской ногой, касаясь его губами. А потом встал, глядя, как женщина быстро уходит, теряясь в толпе стройных колонн. Под утро, тайно прокравшись в свою комнату из дальних покоев Канарии, он без сил свалился на узкую постель, закидывая за голову руки. Щуря слипающиеся глаза на бледный рассвет в маленьком окошке, покачал головой. Госпожа Канария и вправду берегла себя все эти три года. Набросилась, как стервятник на свежую добычу. И клекотала под конец так же, ему пришлось зажимать сочный рот ладонью, а то вдруг разбудит слуг, которые спали через два поворота, у входа в хозяйкину спальню, уверенные, что и эту ночь она провела там. Что ж, такая страсть дорогого стоит. Как приятно, однако, разглядывая запрокинутое лицо и полузакрытые глаза, с каждым ударом своего тела в горячие женские бедра подсчитывать будущие милости, которыми Канария станет удерживать его рядом. Покупать его ласки. Это даже приятнее, чем любить! Протянув руку, он нащупал плоскую кожаную сумку, куда женщина перед его уходом засунула небольшой тяжелый кошелек. В ответ на его обиженно поднятые брови сказала шепотом: — Ты же не будешь рядом со мной в этих обносках, мой тигр. Купи себе платьев и хороший плащ, завтра, на площади у торговцев. И он, лицемерно вздохнув, нехотя взял сумку, чувствуя приятную тяжесть монет. Убрав руку с кожаного бока сумки, задумался. Он обещал княгине оставлять весточки о себе, в каждом полисе на побережье, чтоб нашла его. И в двух городах, где, продав коней, он провел время, не слишком усердствуя в поисках работы писцом, а больше отдыхая, бродя в толпе и бесцельно разглядывая вороха тканей и горы чеканной посуды, он так и делал. Писал небольшие таблички, за пару монет оставлял их в харчевнях, на словах описывая хозяевам женщину из дикого племени, что может прийти с расспросами о нем. А потом появилась Канария, в богатой повозке, откуда стреляла по сторонам черноглазая Алкиноя, держа в руках глиняную куклу, и поманила рукой, отягощенной золотыми браслетами. «Мне рассказали, ты нанимаешься писцом, чужеземец, а еще, что ты прибыл из далекого Египта. Расскажи мне о жизни там, куда отправился мой супруг…» Онторо не солгала. Женщины открывались перед ним еще до того, как сам он решался попросить хоть что-то. Искали его взгляда, заговаривали и находили предлоги. Канария после хозяек лавчонок и веселых, но замурзанных портовых жриц, показалась ему царицей. И он склонился на колено, прикрывая рукой лицо, будто страшась яркого света, идущего от смуглого лица с упорными темными глазами. Отвечал голосом, полным меда и робкого восхищения. И вот он лежит в последний раз в комнатке, где еле помещается узкая кровать и крохотный деревянный столик с парой мисок и кувшином. Завтра его ждет новое жилье и новая жизнь. Сон снова пришел и он радостно упал в его зыбкую воду, покачиваясь на волнах предвкушения яркого будущего. А мысли о княгине оставил на потом. Спал, задавив легкое беспокойство, когда из наступающего сна выплыло жадное лицо Канарии, горящее темным румянцем, и была она не под ним, как всегда было раньше, со всеми женщинами, а нависала, как грозная луна, меняющая цвет — черная в светлом небе. Спал и не видел, как на светлеющем кусочке неба в маленьком окне выцветает тонкий серпик настоящей луны, без ответа ищущий его взгляд. А далеко в степи, за пять дней быстрого конского бега от побережья, посреди бесконечного моря рыжей, влажной от утренней росы травы сидела Хаидэ, застыв на круглом валуне, торчащем из звонкой земли. Смотрела на узкую луну, надеясь, как надеются все влюбленные, что может быть там, на изогнутой белой лодочке, ее взгляд встретится с взглядом любимого. Вокруг в бледном утреннем воздухе просыпались птичьи голоса, край неба над травами наливался скрытым солнечным светом. Еще спали запахи, придавленные мокрыми ладонями ночи, но совсем скоро выйдет солнце и, высушивая росу, выпустит их на волю, переполняя степь. Княгиня вздохнула, отводя усталые глаза от еле заметного серпика. Нащупала в траве так и не вымытый с ночи котелок. Надо идти к ручью, почистить его песком, нарвать щавеля и ушек, проверить сеть вместе с двумя ши старого Патаххи, и заняться рыбой. Вот как сбывается ее старый сон в земляной норе. Теперь каждый день она вспарывает брюха рыбинам, что еще бьют хвостами, и запуская руки в скользкое нутро, копается в кишках, пачкая одежду блестящей легкой чешуей. Только это не рыба мира, рыба из сна, а просто — рыба, которая будет съедена в маленьком лагере шамана. Она встала, уже торопясь к заботам. И замерла, прислушиваясь. Отвела от щеки пряди длинных волос, чтоб ветерок не путал их, мешая услышать замирающий от расстояния конский топот. И, подхватив котелок, быстро пошла под уклон, где в низине, закрытый рощицей тростников, чуть слышно булькал, переливаясь с камня на камень, ручей. Всадник еще далеко, она успеет помыть посуду. Ветер, набирая силу, дул со стороны пришедшего топота, делая его громче, и потому княгиня успела не только вычистить закопченную посудину, но и помогла выбрать из сетей рыбу, работая наравне с мальчиками — средним ши Эхмосом и младшим ши безымянным. И после, вымыв руки в ручье, снова выбралась на невысокий гребень, отделяющий низину от плоской степи. Встала на ветру, туго заплетая растрепавшиеся косы, пока черная точка вырастала, превращаясь в конника в островерхой шапке. Настороженно улыбаясь, кивнула спрыгнувшему на землю мужчине в ответ на его поклон. — Тебе не нужно кланяться мне, Казым, я — второй младший ши старого Патаххи, и даже имени нет у меня. Но я рада тебя видеть. — Сама знаешь, имя у тебя есть и никто не отберет его, дочь Торзы и воительницы Энии, — Казым скинул шапку за плечи, огладил короткую бороду. Ведя коня рядом с Хаидэ, говорил серьезно, но, не выдержав, улыбнулся во весь рот, показывая крупные зубы. И та улыбалась ему, остро почувствовав, как сильно стосковалась она по бородатым серьезным мужчинам, что изгнали ее, заботясь о племени. — Как Фития? Я без нее, будто мне отрубили руку, Казым. — Что ей станется, жива, здорова, ругает нас, а после молчит. Я выехал тайно, а то б увязалась, к тебе-то. — Значит, вы все там знаете, что я у Патаххи? — задумчиво сказала княгиня, выходя на утоптанную площадку между маленьких палаток. Поставила котелок на камни очага, под которыми ползал сонный огонек, сунула в золу охапку мелких веток. Выпрямляясь, добавила, разводя руками: — Я снова к ручью, Казым, надо сварить похлебку. Иначе будем голодны сегодня. — Помогу, — согласился воин, забрасывая поводья на спину коня и шлепая того по крупу, чтоб шел на траву. — Ты и вправду младший ши, вот старый шаман, вот как учит! У меня в суме перепелки и заяц. Надо было барашка, да я ж не за знаниями. Я так, к тебе. — Ко мне… Бросая в корзину потрошеную рыбу, Казым рассказывал, отмахиваясь от редких мух: — Как ты приехала, то Патахха сразу послал в стойбище старшего ши. Тот явился, сказал два слова и канул, как не было его. Сказал, ты вернулась. И еще сказал — приезжай потом, когда луна умрет. Ну, вот я и приехал, луны всего-ничего осталось, на две ночи. — Нар знает? Что молчишь? — Ну знает. Он только не знает, что я уехал. Сюда. Потому я без барашка. И нянька твоя не знает, а то бы… — Говорил уже. — Да. Рыба отправилась в котелок, двое присели у очага, глядя на варево и собираясь с мыслями. Казым покашливал, теребя черную бороду. — Где сам старик-то? — Ушли с Цез за травами, в дальнюю балку. Будут к еде, скоро. — Да… — Знаешь, Казым, я прискакала сюда, думала, старик станет учить меня жить. Рассказывать, что делать дальше. Но вот луна народилась и умерла, а я только чищу посуду, раздуваю огонь, да хожу к истокам ручья, где растет ива, наломать новых прутьев, чтоб Патахха плел свои корзины. Ши не говорят со мной, и Цез молчит. Я одна со своими мыслями, с памятью и тоской. И заботой о вас, храбрые. Пусть даже вам не нужна моя забота. — Это слова обиды? — Нет. Посмотри вокруг. Это степь, Казым, она живая и теперь она говорит со мной. Каждый день я вижу, как восходит огромное солнце, высушивая ночную росу. И проведя день в свете, закатывается, уходя спать. Я вижу его, не потому что мне нужно вершить дела и тащить на себе принятие важных решений, а просто — потому что это есть. Потому что так устроен мир. Я могу умереть, но солнце не остановится. Степь продолжит жить, и роса так же будет истекать из ночи и исчезать по утрам. Оказалось, это важно. — Да? Ну… наверное старик знает, что делает, княгиня. — Знает, Казым. Я узнала, что я подобна капле росы, и все что случится со мной и уже случилось — ляжет в общий узор мира. В любом случае, понимаешь? — Ну… — Не старайся, я и сама понимаю не многое. Но я становлюсь другой. — А этот… — осторожно спросил Казым, искоса взглядывая на серьезный профиль, — ты уже вылечилась от него, своего чужака? — Вот как вы видели это, — улыбка искривила губы женщины, — мне уже и не полюбить, оказывается, он для всех вас — болезнь, что разъедает мои кишки. Кого же вы изгоняли из племени? Меня? Или чужака, который без своей женщины не ушел бы? — Да не знаю я, светлая! Я только десятник, вот Нар, к примеру, он умнее. И в племени все хорошо, воины уходят в наем и скоро нам заключать новые сделки. — Зачем же ты приехал? Если все хорошо? Мужчина пнул ногой откатившийся камень. — Затем что, может быть, плохо тебе! — Даже в ущерб племени? Вы изгнали меня, чтоб не нарушать укладов. У вас все хорошо. И приехав, ты делаешь племени хуже, так? — Ну, так. Но я решил. Он сидел и угрюмо смотрел, как закипает вода с торчащими в ней рыбьими хвостами. А Хаидэ, улыбаясь, привалилась к мужскому плечу. — Казым. Есть правда обыденной жизни. Над ней есть правда нашего племени. А над этой жесткой правдой, неумолимой к каждому по отдельности, есть еще одна правда, она ближе к солнцу. И к снеговому перевалу. Ты сделал бесполезное на взгляд нижних правд. Но у высокой правды и польза своя — высокая, часто невидная тем, кто внизу. — Это сильно мудрено. Я вот что скажу — мне на высокие пользы плевать, пусть их и не будет. Но если надо помочь тебе в чем, скажи, Хаидэ, я помогу. — Благодарю тебя, мой Казым. Это честь. — Ладно тебе. Вон твои старики, ковыляют. Пойду забрать корзины. Пряча сердитое лицо, поспешно двинулся навстречу двум фигурам, бредущим через травы. По пути цыкнул на ши, что тоже собрались встречать стариков, и младшие, отступив, занялись своими делами. Хаидэ сунула очищенный прут в варево, помешала, вдыхая горячий сытный запах. Наверное, мудрый Патахха и правда знал, что делает, не делая ничего. Вот мир чуть-чуть повернулся и принес на поросшем травой боку сердитого и растерянного Казыма, который и сам не понял, зачем он здесь. И чем может помочь. Но приехал. Сам. И кое-что успел сообщить ей, тем самым еще поворачивая и подталкивая мир. Ее любовь — болезнь? Черная лихорадка, бьющая тело и уносящая разум? А как же нестерпимое счастье, что приходило ночами? Как же их мирные разговоры, и новое, которое жадно узнавала она, радуясь, что их с Техути соединяют не только горячие ночи, но и большее. Все это признаки болезни, ведущей ее к пропасти? Ошибка? Ложный шаг? Казым шел обратно медленно, приноравливаясь к усталому ходу двух стариков, тащил большую корзину, наполненную охапками трав, кивал, слушая, что говорит ему Цез. …Нет, шепотом сказал мир, поворачиваясь еще, плеская кипящим отваром на протянутую руку. Нет ложных шагов и нет тебе ошибок, княжна, пока ты идешь. Все вплетается в узор и какой-то уже завершен. …Но я не хочу! Как я могу потерять то, что было, что должно продлиться до самой смерти? Он так говорил, и я была счастлива услышать это! …Потери всегда нелегки, на то они и потери. Но место завершенных узоров заступают новые. Над ними надо трудиться. Счастлив тот, кто понимает это. И делает новый шаг, вместо того чтоб замереть в ожидании будущей смерти. …Я не могу! Я умру! Без него… Позади слышались шаги и разговор, рыба в котелке белела, развариваясь, пахла так, что сводило скулы от голода. И с ужасом от упавшего сверху мгновенного знания, княгиня поняла — не умрет. А станет долго и мучительно тяжело выздоравливать, хватаясь за крошечные надежды и хороня их одну за другой, как тысячи раз схоронила в памяти своего маленького сына. …Но я не хочу так! Не выдержу! — Мы нашли хорошие поляны, безымянная ши, — Патахха присел на камень, вытягивая уставшие ноги, — принесли нужных трав. Цез тоже присела поодаль, внимательно разглядывая страдающее лицо Хаидэ. — Что молчишь? Грядет важная ночь, безымянная ши. Сегодня мы дадим имя младшему, место которого ты заняла. Эргос станет шаманом племени. — А как же ты, Патахха? Старик улыбнулся, пощипал тонкие прядки седой бороды. — А я буду сам по себе. Просто старый Патахха. Видишь, как все подбирается, женщина? Княгиня без своего народа. Мать без ребенка. Пророчица без ищущих знаний. Шаман без племени. И вот еще воин без своих всадников. — Я скоро уеду, — строптиво отозвался Казым. — Уедет, — немедленно отозвался Патахха, обращаясь к Хаидэ, и она послушно забормотала, повторяя его слова для Казыма, — но это ничего не меняет. И уехав, он останется с тобой, княгиня без племени. Так поворачивается мир. И пусть он живет, ага. А мы поедим. Глава 35 В маленькой жаркой пещере, с кривыми сводами, сходящимися под острым углом, будто стены встали на цыпочки — сверху разглядывать людей, за грубым деревянным столом сидели двое мужчин. Квадратный, как серая каменная глыбища, Нартуз держал в руках новый стакан, высокий, наполненный зарами до середины. Прикрывая ладонью, потряс и перевернул, выкидывая несколько костей через растопыренные пальцы. Тяжело выдохнув, наклонился и ткнул желтым ногтем в ближайший кубик: — Это? — Знак близких несчастий. Если ложится углом к краю стола, видишь, то надо измерить сколько рук до угла и сколько после. Вот так. Абит положил раскрытую ладонь на столешницу и отсчитал, перемещая руку. Нартуз, шевеля губами, повторял счет. — И что? Это сколько дней, а это ночей до горя? — Нет. Чем больше первое число, тем правдивее знак зара. А если оно мало, то несчастье можно переломить. И чем меньше… — Погодь! — Нартуз забормотал, пытаясь повторить точно, но бросил попытки и ударил кулаком по столу. Заорал шепотом: — В гнилые тебя болота, паскун визгливый! Не пойму я! — Торопишься, храбрый. — А чего б мне не торопиться, а? Пришел, душу разбередил. Отцы, деды. Прадеды! Свернуть бы тебе шею, как тому кукушонку, чтоб кровища брызнула. — Так хочешь? — улыбаясь, Абит крутил в руках далеко отлетевший кубик. — Нет! Не хочу! — тойр нагнулся, выплевывая слова в спокойное лицо, — хотел бы, уже б сделал. Да чует мое сердце — не врешь. А раз не врешь, то знать хочу! Все знать! — Одними рассказами, что просто слушаешь, знаний не наберешь. — Да? Так может, скажешь, что сделать, а? Тоже мне, нашелся… — Сам расскажи. Расскажи, что было, что помните вы, а не я. Остывая, Нартуз медленно крутил в руках стакан. Глухо пересыпались внутри альчики-игрушки. — Мало мы помним. Разве толк будет с моих рассказов. — Ты же не умеешь записать мои. Нужно иссиливаться, храбрый. Тогда память отращивает лапы и зубы: держит крепко. Не умеешь записать, расскажи сам, заставь память трудиться. — Все наши письмена — они нынче у баб. Те плетут ковры, в них и пишут. А мы вот… Он тревожно посмотрел на собеседника, пошевелил над стаканом пальцами и перекосил заросшее лицо, силясь растолковать. Потом просто заговорил, как просил его Абит, о том, что помнил. — Женщины наши — дочери паучихи Арахны, умелицы, плетущие ковры жизни. Ну ты знаешь, как не знать, вон они собираются в светлые пещеры, поют, смеются, и руками, все руками. За то, говорят, боги не дали им красоты, какая бывает у женщин внешних племен. Ни к чему, пусть работают. А мы им даны, чтоб узоры те были живые. Ну, чтоб сердца их горели постоянно. Так говорят легенды. — Да. Это верно и хорошо. — Чего ж хорошо, — угрюмо отозвался Нартуз, — что за бабы такие — ее бьешь, она смеется и любит, и еще несет вина. А пока не пришел этот, злой и быстрый, что убился на рыбалке, а потом женка доубивала его в медовой купели, то мы даже охотиться не умели. Так разве должно быть? Ну выпить. Побузить. А до того, что было? — Было? — Я тебя спрашиваю! Что ладишь за мной! — Спроси себя, храбрый. Вы не умели охотиться и рыбачить. Или — забыли? Нартуз оглянулся на плотно затянутый старым ковром вход в пещеру, прислушался. Снаружи было тихо, там сидел на корточках Бииви и вертел лохматой головой, охраняя их секреты. — Знаю я, что были мы сильными и умелыми. Горы Арахны цвели по весне рощами белой амигдалы, а в предгорьях, где расстилались сочные травы, тойры пасли стада. Мощными были наши быки, и молодые мужчины каждую весну спускались из пещер, чтоб уходить на все лето, пасти стада, и петь песни для умелиц. Каждый из них мог на бегу догнать и схватив за гнутые рога, остановить быка. И тогда получал свою пещеру, свою жену и становился тойром. Были те времена славными и жили мы гордо. А потом… Он замолчал и открывая глаза, огляделся, будто проснувшись. Перебирая пальцами по стакану, сказал беспомощно: — Э? Абит кивнул. — Ты все верно сказал, упорный и ищущий. — Я? Сказал? А чего я? Ковер зашевелился, сбоку просунулась в щель лохматая голова Бииви. — Шаги там. А… И скрылась. Послышалась визгливая песенка, которую сторож заголосил поспешно. Нартуз, сгребая в стакан альчики, сунул его под стол, выудив кувшин, поставил его между собой и Абитом, расплескивая на грубое дерево кислое вино. — Хлебай! Абит послушно поднял посудину, сделал большой глоток и, смеясь выступившим на глазах слезам, передал тойру. — Вы, верно, доите лесных белок, а, храбрый Нартуз. Что ж за вкус такой. — Не, это ссык от ночных ежей. Сам цедил, — буркнул тот, и оба захохотали, вытирая рты. Ковер отдернулся в сторону, пропуская высокого молодого тойра, с аккуратно стриженой бородой и густыми каштановыми кудрями, перехваченными цветным шнурком. Встав рядом с Нартузом, он подбоченился, вызывающе разглядывая смеющегося Абита. Тот, прижав руку к груди, кивнул гостю. Но пришелец не ответил на приветствие, бормоча что-то, плюнул на пол, распаляя себя. И Нартуз, ухватывая его за подол чистой рубахи, дернул, останавливая. — Ну-ну, Кос! Что за дела? Чего яришься? Видишь. Сидим, пьем, травим байки. И тебе нальем, чего там. — Не буду я пить. С этим! Я бы и тьфу на него, да Тека заладила, поди да поди. — Тека? — деланно удивился Нартуз и свирепо махнул головой в сторону торчащего в дверях Бииви. Тот исчез, снова завешивая вход. — А я думаю, чего приперся наш чистюля! Гадаю… А невдомек мне, что его Те-ека пригнала. Кого ж еще слушать храброму Косу, как не свою третью женку, а? Те-е-ка! — Рот заткни свой поганый, а? — Ты кого сейчас?… — Эй, — Абит замахал руками, снова расхохотавшись, — эй, кому в нос кольцо, а? — Э? — вместе сказали тойры, поворачиваясь к нему. Дышали тяжело, сверкали глазами. — Не кричи, храбрый Нартуз. Кос пришел по делу, а Тека — прекрасная жена для любого мужчины. Поклон таким мастерицам. Что просила сказать, достойный Кос? Кос быстро оглядел пещерку, полную колыхания теней от двух маленьких светильничков на столе, оглянулся на закрытую дверь. — Ее нареченная сестра Ахатта, что спит и не узнает никого, она может умереть, сказала Тека. Ей так сплелось в тайном ковре, который она ткет для своего найденного сына, третьего из младших. Она ругается, что ты сидишь и пьешь с быками, вместо чтоб делать что-то. Она говорит, — тут он метнул в сторону Нартуза ехидный взгляд, — ты сам становишься как грязный бык, за которым не следит добрая женка. Не мытый. Пьяный. И не за что будет любить тебя, ну этой, когда проснется. Она говорит, пора бы и разбудить… Если, конечно, она твоя люба. — А если нет? — Абит не смеялся, но мягкая улыбка бродила по красивым губам. — Если не твоя люба, чужак, то я буду биться с тобой и убью. — Ого! — удивился Нартуз, — чего это? — Того! Слишком уж Тека блажит про него. Ах, бедный, ах, спал в медовой пещере. Ах, все потерял, даже одежу! Ах, куда смотрят синие его глаза! Тьфу! Глаза у него! Я тебе так скажу, пришлый. Вы лучше вместе. Ты и твоя сонная баба. Хватит нам от нее горя, когда всю матерь гору чуть не развалили, спасая ее, да ее парнишку. — Он ревнует, — подсказал Нартуз, скалясь, — гы, наш Кос прибежал воевать свою Теку! — Мою! У вас таких нет, — огрызнулся Кос, одергивая подол чистой рубахи. — И вот еще. Начихать мне соплей, что там Нартуз про меня болтает. Но еще надо будить, а то малец, что помер, он хочет ее молока. Не будет — помрет снова. Абит встал, глядя в сердитые карие глаза. — Он жив? Жив для этого мира? — Почем я знаю, для какого. Тека сказала — кормить пора. Он гордо поднял голову, шагнул было к выходу, но, потянувшись, схватил кувшин и сделал три гулких глотка. Сунул на стол, вытирая рукавом покрасневшие глаза. — Эх, откуда ты его берешь, Нартуз. Верно, моча лесной белки? — Ночного ежа, — ответил тот. — Ладно. Пойду я. Тека… Когда ковер снова опустился, Нартуз сказал все еще стоящему Абиту: — Она ведь и моей женкой была. Хорошая баба, жаркая. Сын вон взрослый уже, наш сын. Ну, досталась Косу. Его вишь, любит. Холит, вроде он ей любимая кукла. — Она его люба. — Ну и ладно, — угрюмо отозвался Нартуз, — у меня вон две женки, одна совсем моя, а вторая — Харуты. Хороша, только дура совсем. Ты скажи, теперь что? Будить надо, да? А как же владыки? — Ты говорил со мной, упорный. Ты спал и рассказывал. Были времена, когда тойры сами владели своими судьбами. И помнили своих богов. Думаю, настала пора вернуть гордые времена. Ахатта проснется и вы проснетесь вместе с ней. Он улыбнулся и пошел к выходу, откинув край ковра, скрылся в темном коридоре. Нартуз снова достал стакан и, потряхивая, выбросил на стол кости. Склонился, рассматривая напрочь забытые знаки, что когда-то писали судьбы племени, передавая мужчинам советы богов. Пробормотал: — Мы даже имени их не помним, вот же как. Кос быстро шел по узким коридорам, хмурился, все еще споря с Нартузом, шевелил губами, шепча слова. Когда впереди замаячила светлая высокая щель, замедлил шаги, оглядываясь. Тека там, в большой пещере, где собрались все умелицы, и сюда слышно, как они переговариваются и начинают песню быстрым речитативом, а потом кто-то смеется и вдруг вскрикивает, обрывая плавные быстрые слова. Мягко ступив в боковой коридорчик, он вошел в нишу и привалился к стене. Лучше подождать, она там не будет долго, скоро выбежит, заботясь о спящих в их пещере сынах, и тогда он ее окликнет. Глаза Ткача остры, как иголки, протыкают голову, лучше ему в лицо лишний раз не смотреть. Кос поежился и присев на корточки, положил руки на колени. Ничего, он подождет. Подумает. Все изменилось тогда еще. Когда безумная высокая сестра его женки натворила дел внутри горы. Да сама ли? Жрецы владели всем и конечно, ее головой и животом владели тоже. Вот только бывает всякое. Бывает так, что думаешь — лежит пес дохлый, камнем в башку убит, и даже мухи толкутся над слипшейся шерстью, как вдруг ощерился, зубами клац и ногу-то порвал. А то и убег. Может быть и жрецы, начать начали одно, а получили вовсе не то, чего хотели. Не вся трава растет по струнке. Иногда так раскустится, что и в стены залезет, и ничего, живет. Умелицы про то знают. Потому они толкуют свои ковры. Потому узоры их будто сами плетутся, хоть и задумываются сперва в голове. Он спрашивал, ночью, а Тека отвечала. И прикрывая глаза, Кос снова вспотел, вспоминая ярко, будто перед глазами оно сейчас деется: вот он лежит, мокрый весь, дрожащий, аж колено дергается, а рядом Тека, навалилась на грудь, глаза в темноте блестят. Дышит сильно, придавливает его, смеется тихонько, чтоб не разбудить малышню. И шепотом рассказывает… — Я тебя сама в ковре выплела, уж больно хотела. Но я ж и не знала, что — ты. Мимо ходил, а женка помнишь, уй, молодая была у тебя женка, задастая, а сиськи какие, до носа торчали. А я ткала и пела, нитки вязала, чтоб из сердца тащили тоску и всю ее в ковер забрали. А после смотрю — ишь-ка, так это же Коса узоры! И стала тебе вслед смотреть. — Я помню… — Ну ты не думай, я не ворожила. Умелицам ворожить нельзя, узор умрет, ковер выйдет плохой и случится страшное. С жизнями. Я только смотреть стала. И ты посмотрел. — Я помню… — Оно и было так соткано, еще до ковра. А узором меня просто в глаза потыкàли, смотри, Тека, смотри, дурная твоя голова, вот идет твое женское счастье. А если б оно было в одну нитку, без твоей, я б и не глядела, чего ж тебе жизню портить. Но видела — переплелись. — Да. — Не горюешь, бык мой? — Иди сюда… Тека тогда их первый ковер спрятала. А он подумал — она лучше знает. Если решила ослушаться жрецов, значит, надо так. И плохого не делала же, просто не стала казать владыкам, что в ковре их любовь накрепко сплетена и до самых краев узоры общие. Пусть думают, что она для Коса женка до осени, ну, до зимы. Кос даже для виду других женок брал, иногда. Ну, почти для виду. А что ж он не бык, что ли. И молодой еще. Но после сразу к Теке. Если хорошо, чего брыкаться, что ж он дурак, что ли… По коридору быстро затупали крепкие шаги, удаляясь. И Кос вскочил, тихо побежал следом, изредка оглядываясь на входы в другие лабиринты. Нагнал жену у самого входа в пещеру, тронул за круглое плечо. — Тссс, — сурово шепнула Тека, — тихо ты, бычище. Не разбуди, а то на шею сядут. Не дадут передыху. Одергивая чистый передник на широких боках, пробежала к спаленке, на цыпочках зашла, в рассеянном свете, протекающем через отверстия в потолке, внимательно осмотрела спящих в обнимку мальчиков. И вернулась, быстро поправляя волосы, заплетенные в толстые короткие косы на висках. — Ну? Есть сядешь? Давай, поешь и расскажи. — Не надо есть. Был я. Сказал пришлому. — А он? Да сядь уже! И руки убери, не хватай. — Он дурень совсем. Я ему дело говорю, а он талдычит, как уюха на сосне. Ую-ую, а чего, а если нет… — Кос. Ты дело скажи, а ругать его потом поругаешь. Ну? — Он с Нартузом был. А у входа — Бииви. Сидит, башкой крутит. Не нравится мне это, Тека. — Ты Кос, большой. Большой ты дурень, мой Кос. — Ну ты… — Нартуз командует. Он упрямый бык, упрямей нету в горе. Если пришлый с ним бает, это наоборот, очень хорошо. А видно дело баяли, если Бииви посадили следить. Про малыша сказал ли? — Сказал. А тот вскинулся, ох ох, живой что ли. Видишь дурень какой, он думал мы тут мертвого храним. А? — Косище, — Тека присела напротив, заглядывая в лицо мужу круглыми блестящими глазами, широкое лицо ее вытянулось и постарело, становясь суровым. Сплетая и расплетая крепкие натруженные пальцы, заговорила протяжно вполголоса: — Бедные вы большие быки, совсем забыли себя. Чего дивишься, что не знает об нас чужак? А сам ты знаешь чего о себе? О том, что делал твой дед, а прадед? Думаешь, как вы счас, все бегал по женкам да похвалялся, сколько детишков зачал, покрывая? Не знаешь. И он не знает. Потому и охает и дурные вопросы спрашивает. Только мы, самые умелицы, мы еще видим, узоры читаем. И не все рассказываем, тут вот (она приложила ладошку к тяжелой груди) храним. Но когда спишь, ты болтаешь, Кос. И сам мне рассказал, ой много. Потому тебе не странно, что малец вот уж цельную луну лежит, не дышит, не ест, но — живой. А пришлому — странно. Думай головой, Кос. Или меня спроси. А то просто расскажи и все. — Вот я и рассказал. — Молодец. Покушай. Я зелени стушила, утром еще. И вота понюхай, какая из грибов жареха, м-м-м… — Давай. А теперь что? Что будет, Тека? Подвинув мужу вкусно пахнущие миски, Тека оперлась подбородком на руку, жалостно и одновременно весело глядя, как жадно ест муж, вытирая пальцами углы рта. — Все кувырком будет, бык мой. Но это и славно. Потому что эти узоры кончаются, видишь, лес стощал и море без рыбы, и корабли обходят нас стороной, и хорошо — давно уж пора. Все мы сплели и соткали, все съели и выпили, да не мы, а нас высосали хозяева. Пора уж новых сил набираться. — Мы не умрем, мы, тойры? — осторожно спросил Кос, боясь спрашивать о себе, да о Теке. — Не. Если не забоимся. Коротко вздохнув, она встала и, набираясь решимости, подергала край вышитого рукава своей рубахи. — Пора мне, любый. Кос хмуро смотрел, как некрасивое лицо полнится страданием и тайным страхом. — А не ходи. А? Пусть сами. — Дурной ты, Кос. Не пойду, придут. И заберут меня. А то и мальчиков. Не бойся, я буду сильная. — Сама-то боишься. Тека ушла в кладовку, погремев, достала из тайника коробку и сунула в рот комочек вонючей смолы. Кривясь, с трудом проглотила. Улыбаясь через силу, погладила Коса по голове и ушла, всколыхнув ковер на входе. Кос мрачно доел грибы, вылизал миску до блеска. Заглянув в детскую пещерку, проверил, спят ли мальчишки. И вышел, встал, вертя головой и прислушиваясь, где что творится. Из дальних коридоров раздавалось привычное жужжание голосов, детский плач и пьяные выкрики. Женка, наверное, правду сказала. Не может же быть, чтоб сделали их только для выпивки да баб ублажать. Даже корабли отцы их грабили кое-как, лишь бы похватать верхнее, да сразу сломать, расшвырять и проиграть в кости. Не бывает такого. Наверное, все нужно для чего-то. Он вытянул руку, сжал большой кулак, и мускулы послушно вздулись, натягивая рукав. Вон сколько силы. И куда ее? Было б куда, разве ж шатались бы по горе, да по грязному песку в бухтах. Правда, когда пришел Исмаэл, учить тойров войне и добыче, то сила хорошо тратилась, эх, было весело тогда. И если б попался тогда какой корабль, на их обманные разложенные на скалах костры, то… Кос разжал кулак и уронил руку, тряхнул головой, в которой вдруг закричали мужчины, хрипя перерезанными глотками, женщины завопили, биясь под жесткими телами быков, и детский плач услышал он, когда на бегу сам, хохоча, ногой отшвырнул скорченное тельце в воду, пылающую отсветами корабельного пожара. Пошел по коридору, не успевая за собственными шагами, сворачивал, стукаясь плечами, все быстрее топал, будто хотел убежать от нарисованных мыслями картин. И остановился в дальнем закуте, там, где гора уводила последние лабиринты в скалы перед степью и потолки были низкими, висели над самой головой. Тяжело дыша, стоял, слушая совсем далекий шум жилья. И успокоившись, повернулся идти назад, но вдруг разглядел темную бесформенную кучу у самой стены. Тихо подкравшись, ногой пошевелил набросанные ветки. Вынул из кармана гнилушку и, раскрошив пальцами, засветил тусклый голубоватый огонек, поднес его к мертвому лицу, прижатому щекой к каменному полу. Синие в бледном свете волосы растрепались, закрывая щеку и ухо. А мертвый глаз неподвижно блестел, уставясь мимо руки с огоньком. — Харута… Кос отступил и, сунув в карман гнилушку, осторожно выбрался из закутка, и пошел обратно, выбирая самые безлюдные боковые галереи, где никто не встретится ему на пути. Касаясь плечами мокрых стен, мрачно вспоминал, как Харута, показывая пальцем на пришлого, кричал Нартузу «прячешь чужака, я вот скажу жрецам, он уже оклемался и говорит, а ты все врешь, врешь, что пень и сидит пнем…» Теперь уже не скажет. Жрец-Ткач, растягивая губы в холодной улыбке, деревянно склонился перед хмурой Текой и, взмахивая рукой, обвитой тройным вышитым рукавом, пропел: — И снова привет тебе, матерь тойров! Ты хорошо поработала, выплетая ковры, и теперь милость твоих жрецов снова с тобой. Поди сюда, милая. Он ждет тебя! Тека сглотнула, чтоб прогнать противный вкус смолы глубже в горло. Мелкими шажками пошла за жрецом, который шел впереди по извилистой тропке, в самую глубину медовой пещеры. Она ненавидела это место. Его дымчатый свет, стекающий по столбам мягких испарений, мерное жужжание толстых пчел, похожих на неживые игрушки — деревянные палочки с туго закрученной жилкой, что раскручиваясь, шевелила мертвое, будто оно живое. Ласточек, больших, как тощие лесные вороны, но с лоснящимися белыми животами, которые птицы набивали трупиками пчел, да и живых хватали на лету. И эти темные кусты, холмами стоящие по всей пещере, а с них кивают и кивают огромные белые колокольцы, полные дурманного запаха. И вот странно — и пчелы и птицы были тут как мертвые твари. А цветы, с растянутой белой кожей лепестков казались живыми — вот поднимут граненые тулова и снимутся с веток, полетят, мерно дыша кожистыми полупрозрачными перепонками. Тека ненавидела место, где ее держали над медовой купелью, в которой лежала высокая сестра с безумным лицом и горой живота, облепленной листьями и лепестками. Хотели забрать ее сына, ее бычонка, как только родится, и скормить его медленной сладкой жиже. Чуть не умерла она тогда. Если б не Кос… А еще ненавидела она пещеру медовых снов за то, что та сама вползала в душу, протекая в нее сладкими липкими шепотами. О том, что она — истинная матерь тойров, заново родившаяся мастерица Арахна. Ведь не зря высокая Ахатта выбрала ее себе в сестры. Не зря ковер подарил ей молодого Коса, горячего и быстрого, как первый бык матери Арахны. И такого же красавца с широкими ноздрями. А еще разве кому кроме нее дозволено воспитывать и вскормить двух царей, двух наследников славных народов — названных братьев Бычонка и Мелика. Истинно, истинно никто не может занять ее место! И сейчас она следует к своему третьему сыну, только она спасет его, вернет к жизни. И отдаст жрецам. Всех троих отдаст… Споткнулась о выступающий корень, ушибив палец на ноге, и охнула, когда мерзкий вкус проглоченной смолы кинулся из желудка в горло, проясняя голову. По спине побежал липкий холодок. Жрец недовольно оглянулся. — Нога, — объяснила Тека, плюхаясь наземь и шумно растирая лодыжку, клонила голову, чтоб тот не увидел ее растерянного перепуганного лица. Придя в себя, встала, потопала, показывая, что все обошлось. И пошла дальше, следом за быстрой спиной в жестких складках широких покрывал. Она сама ткала эти узоры, ее руки трогали каждую ниточку на богатой парче. Давно это было, она еще бегала девочкой и лежала под своим первым мужем. С восторгом подставляла горло касаниям жрецов и мечтала о чести быть обласканной ими в медовой пещере, полной цветов и красивых птиц. Давно. Жрец отступил в сторону, снова напыщенно кланяясь, подчеркнуто оказывая ей знаки почета и уважения. — Вот он. Бери же его, матерь тойров и накорми так, как выкормила ты его братьев. — Угу, — сказала Тека, становясь на колени перед сплетенной из темных листьев колыбелью, в которой вытянувшись, лежало худенькое тельце, покрытое синими пятнами. Погладила мальчика по ледяной щеке и сердце ее зашлось жалостью, как было это в прежний раз и во все предыдущие разы. Грудь заныла, и бережно вынимая деревянное тельце из лиственной постели, она с надеждой прислушалась к толчкам крови под тонкой кожей, натянутой у сосков. Может быть, молоко для мальчика все же придет. Жрец торчал за спиной, заглядывая через ее голову, и Тека, садясь на траву, сердито отвернулась, вынимая грудь из распахнутой рубахи. Запела, забормотала песенку, качая мальчика и без толку суя к стиснутым белым губам сухой сосок. Разглядывая запавшие глаза под прозрачными веками, впалые щеки и тонкую шею, старалась пожалеть его еще больше, а куда ж больше-то, и так сердце исходило страданием, и грудь дергало и крутило. Но все равно, ни одной капли молока не выцедилось из горошины соска, которую Тека сдавила пальцами. Помучившись, подняла голову, глядя в жадное разочарованное лицо Ткача: — Нет ему молока, мой жрец, мой Ткач. Помирает сынок-то. — Может, ты плохо стараешься, матерь? Может, жалость твоя не так сильна, как надо? Холеные руки крутили край плаща, с раздражением выдергивая драгоценные нитки. — Куда уж больше, мой жрец, мой Ткач. Жалко его, сил нет. Да не нужно ему мое молоко. Ты сам знаешь. И с надеждой, как уже было не раз и не два, попросила: — Ты бы отвел меня к сестре, а? Вместе с сыночеком. Разбужу. Она и накормит. — Рано, — жрец швырнул оторванную от рукава цветную кисть, — рано. Она… — Помрет ведь. Уж целую луну я его колыбаю, а сыночка тощает да каменеет. Скоро совсем уйдут из него силы, последние. Смотри. Она повернула мальчика личиком к жрецу, провела пальцем по синим пятнам, что расползлись по щекам и лбу. — Тута вот слипнутся и станет весь синий. И все. — Положи его. — Я же… — Кому сказал, тварь. Положи в колыбель. Пошла отсюда! Тека бережно уложила мальчика, поправила деревянно торчащую ручку. И пошла, сутулясь, по тропинке, торопясь выбраться из мягкого равнодушного света, напоенного сладкими запахами. Жрец склонился над колыбелью, размышляя. А она почти бежала, отводя рукой темные листья, к далекой распахнутой резной двери. Скорее, скорее уйти отсюда, домой, туда, где спят мальчишки, теплые, сопят, пахнут сваренной на ключевой воде кашей, сдобренной жирным маслом из семечек ягодника. Тварь, это она тварь. А сам держит сыночека в кустах, будто тот клубень какой и годится только в еду. Чего не несет к сестре? Ждет, когда тот прорастет да закустится? Выскочив за двери, она побежала по коридорам, сердито тупая крепкими ногами. …Только разочек видела спящую, когда принесли в пещеру и уложили, а ее позвали, чтоб помыла ей грудь и лоно. Она видела — грудь высокой сестры полна темного молока, соски мокрые и платье спереди в пятнах. Тека знает, если дитенок такое пил, то в болезни другого уже не примет. Так пусть бы… а то помрет, ой жалко, как жалко маленького! По дороге свернула в широкий коридор, добежала к мужской пещере и заглянула. Среди тойров, играющих в блоху вокруг большого стола, уставленного кувшинами с вином, увидела Коса, что поднялся было ей навстречу, но она замахала на него рукой. Мол, сиди. И помчалась дальше, придерживая холщовый подол, чтоб не спотыкаться. …Скорее бы чужак уже пробился к своей любе, да побудил ее, как след. Тека видела его — не прост, совсем не прост. И надо, чтоб были вместе. И не спали! Влетев в свою пещеру, постояла у входа, отдышалась и вошла в детскую, улыбаясь ясным глазам только что проснувшихся мальчиков. — Бычата мои, вы мои красивые сыночеки! Братик передал вам приветов! Вот таких, — присев, ловила чистые пятки, целуя и щекоча. А мальчики хохотали, барахтаясь, вымытые, толстые и свежие. Гордость матери Теки. Глава 36 Ши Эргос, едва успев вырастить на щеках пушок первой своей бороды, стал шаманом племени Зубов Дракона. И на следующее утро после посвящения Патахха вылез из своей палатки и огляделся, радуясь и грустя. Мир поворачивался, кажется, стряхивая его со своего травяного бока, но на деле все идет правильно. И теперь Патахха сможет говорить со всеми сам, не передавая слов через младших ши. Прихрамывая, он пришел к палатке княгини и сел, осторожно вытягивая ноющую ногу, в которую когда-то Торза всадил копье, выдергивая его из нижнего мира, как острога дергает из воды рыбу. Смотрел, как у серединного костра суетится ши Эхмос, шепотом покрикивая на бывшего безымянного. Ночью тот получил имя — Найтеос, нужно бы Эйгос, но Патаххе хотелось, чтоб он отличался от других ши. Последнее желание старого шамана. Да еще он велел не будить безымянную ши. Сказал, когда усталые, они расходились в темноту, погасив костер и сложив в короба сети, шкуры и лисьи головы: — Впоследне получит она мою науку, завтра к ночи. Пусть поспит. А потом, поманив к себе нового шамана, сказал ему отдельно вполголоса: — Отправишь ши Эхмоса в главный лагерь, пусть едет с десятниками к мальчикам, отберешь еще безымянного. Эта недолго пробудет с нами. — Ты так велишь, Патахха? — Нет, шаман Эргос, я так знаю. Вокруг в бесчисленный раз просыпалась степь. Звонко вскрикивала травянка, обещая день жаркий и сухой, полный пряных запахов семян, что уже высыпались на землю. Лето катилось к осени, но еще долгие дни и ночи зной не уйдет, и даже осенние жаркие грозы еще впереди. Наступало время пограничья сезонов. Сбор урожаев, одного за другим, а земля все несла и несла из себя колосья, стручки, клубни, ветки, тяжелые от ягод и плодов. И еще несмело, но зацветали поздние цветки на деревьях, чтоб успеть до зимы принести последний маленький урожай яблок, инжира и груш. Совсем лето, только дни стали короче, а ночи темнее и молчаливее. Хорошо бы еще и еще увидеть цветение сливовых рощиц над ручьями, подумал шаман, поглаживая колено. Самое оно лучшее на свете, глядеть, как ветер колышет белые теплые пены цветов и разносит по степи запах летучего меда. И хорошо бы за снеговым перевалом цвели такие же сливы. Тогда он уйдет туда с радостью. В палатке зашевелилось и, откидывая полог, Хаидэ высунула лохматую голову, огляделась на яркое уже солнце, на фигуру Цез у костра с котелком и похлебкой. Ойкнула, выбираясь. Совсем девчонка, думал Патахха, щуря узкие глаза. — Не мельтеши, безымянная. Эхмос и Найтеос справятся без тебя. Умойся да поешь. Я подожду. — Да, Патахха. Она ушла к ручью, ступая по рыжей траве босыми ногами, на ходу расчесывала деревянным гребнем длинные светлые волосы. А Патахха побрел к костру, сел там, принимая из рук Найтеоса плошку с горячей похлебкой. Надо хорошо поесть. Он устал ночью, а работа еще не закончена. Но теперь это дело их двоих, только он и княгиня. Когда поели и напились чаю, густого, с крепким запахом, Патахха велел княгине: — Собери сумку. Да возьми нож, свой. Нам идти долго. Они поднялись на пригорок над маленьким лагерем. Ручей сверкал, изогнувшись петлей, на одном бережку высыпали к самому песку тонконогие сливы, а подальше блеска воды не было видно за темным мехом густого терновника. Ближе, на вытоптанном пятачке чернел очаг, и торчали, неровно обступая его, шесть маленьких палаток. По одной на каждого жителя шаманского стойбища. За палаткой Цез скучились, утыкаясь в траву передками, две повозки, каждая на паре больших деревянных колес. За излучиной ручья, знала Хаидэ, паслись кони, и ее Цапля гуляла вместе со смирными лошадками Патаххи. Да несколько овец белыми точками торчали в травах, блеяли иногда, поднимая серьезные морды. Вот и все богатство. Патахха молчал, стоя рядом, и она, наконец, отвернувшись, пошла вперед, спускаясь с пригорка, который скрыл оставленное за спинами стойбище. Куда шли, не спрашивала, надо будет Патаххе — сам скажет. А пока он просто махнул жилистой рукой, торчащей из закатанного по случаю тяжелой жары рукава. — Хром я и стар. Так что идти будем долго. Жаворонки висели невидимые в солнечной высоте, сыпали вниз бусинки трелей. Светлые облака плыли медленно, таща по мягким холмам прозрачные пятна теней. И стоял зной, держал на весу иссушенные к верхушкам стебли трав, казалось, они тоже плыли, как плоские облачные покрывала, не касаясь земли. Нежные переходы цвета рождали прекрасные плавные узоры огромного ковра. Желтая травяница, зеленые и сизые купы полыни, сиреневые поля кермека, красные лужайки сладушки на солончаках, светлые полотна ковыля. Если смотреть вдаль, казалось, степь медленно покачивается, поворачиваясь, и летит, поднимая идущих к небу. Плавные холмы не останавливали глаза, но вдруг за очередной низкой грядой открывалось яростно сверкающее озерцо, проплывало медленно обок и скрывалось за спиной, окруженное высокими щетками тростников — зеленых и ярко-желтых. Патахха шел без остановок, и Хаидэ, приноровившись к мерному шагу старика, брела рядом, почти дремля на ходу. Мысли качались в голове вместе с шагами, их сменяли обрывки воспоминаний, но ни одной не могла она додумать и ни одного завершить. Отлетая при каждом следующем шаге, возвращались уже измененные, ленивые и прозрачные. Дважды садились отдохнуть, пили воду, а перекусить было нечего, Патахха не велел брать с собой еду. И вот, уже к вечеру, впереди, с небольшой высоты пологого кургана открылась большая низина, полная яркой серовато-зеленой травы, из которой торчали черные кривые скалы. Будто десяток великанов высунули из земли корявые пальцы, и замерли так, указывая ими в светлое небо. Помогая Патаххе спуститься по скользкой, полегшей на склоне осоке, Хаидэ с удивлением осматривалась. Идя следом за стариком к центру странного места, спросила, и эхо запрыгало среди черных колонн, возвращая ей собственный голос: — Что это, Патахха? (это… Патттахха… что…) Где мы? (мы… мы…) — Да так. Степь. (степь… так…) Они ступили в центр, окруженный разновысокими колоннами, и эхо стихло, оставшись за пределами очерченного ими круга. — В степи много всего, безымянная. И странных мест тоже много. — Никогда не видела я такого. — Хочешь, сложи о нем легенду, — смешок шамана увяз в тишине, как в горсти сухого мха, — ее будут повторять, веря, что она пришла из древних времен. — Может, она и будет правдой? Осторожно ступая кожаными сапожками по гладкому, будто вручную тесаному камню, женщина оглядывалась, перебирая глазами ряды колонн. Шаман вздохнув, сел, снимая сумку. Вынул флягу с водой и напился, протянул ее спутнице. — Бери. До заката всего-ничего. А потом пить воду нам нельзя уж. Только ждать, когда столбы цветом сравняются с воздухом и останется с нами только молодая луна. Княгиня тоже села, сторожко водя глазами. Шаман, пряча флягу в суму, рассмеялся. — Да не сторожи. Все обходят это место, тут никого никогда. Только мы с тобой. Солнце теряло силу, скатываясь к краю травы, распухало, становясь огромным. И наконец, село на вершину столба, поползло вниз, — как только не развалилось, рассеченное кривой черной тенью. И ушло, последний раз блеснув багровым лучом, оставило на небе кровавую зарю, всю в переливах огня. — Сейчас, — глухо сказал шаман, в полной тишине, ни ветра, ни птиц тут не было слышно, — на тебе, пока еще вижу. Хаидэ приняла в руку крошечный пузырек тусклого радужного стекла, тронула пальцем плотно притертую деревянную пробку. Спросила, слегка хриплым голосом: — Мне выпить это? Вокруг темнело и вместо Патаххи еле различимый черный силуэт, пошевелившись, ответил: — Держи пока. Не потеряй. Коли не сумеешь вернуться, хлебнешь. Темнота становилась гуще, голос его удалялся, терялся в ней, растворяясь. Становился еле слышным далеким шепотом. — Как перестанешь видеть, то и слышать не будешь. Но я тут. Она моргнула, силясь разглядеть исчезающие в черном воздухе черные колонны. — Патахха… Еле слышный вздох донесся в ответ. И наступила кромешная, черная пустота. Глухая и бесконечная. Но одновременно твердая, у самых глаз и ушей. Такая твердая, что княгиня открыла рот, в панике вбирая воздух, будто он последний между ней и темнотой, и сейчас она задохнется. Но воздух лениво потек в грудь, пугая своей явно ощущаемой чернотой. Как темная отрава, которая везде и ничего кроме нее не осталось. Сжимая в потной руке граненый пузырек, Хаидэ беспомощно посмотрела вверх и выдохнула, цепляясь глазами за острые рожки луны, исступленно-белой, налепленной на мрак. Ничего и никого не было. Только она и белая лодка луны, задранная стоймя. «Дождя не будет. Вода не выльется из лунной горсти». Мысль казалась чужой, пришедшей снаружи. А в голове было пусто и темно. Шея заболела и княгиня, опустив голову, уставилась перед собой, стараясь дышать спокойно. На краю взгляда замелькали оранжевые круги, закрутились быстрее и быстрее, нагоняя тошноту, кинулись вперед, устилая пространство. И вдруг вспыхнули, мельтеша смутными картинками, толкающими друг друга. Еле успевая зацепить взглядом мелькание, княгиня не успевала узнать и через малое время бросила, а из памяти все вываливались, тут же забываясь, сцены боев, тучи повозок, копыта коней, лица, руки, лодки и копья. И когда она обмякла, позволив миру взять себя целиком, свет пыхнул и лег плашмя, заливая огромное пустое пространство, в котором никаких черных столбов, и шамана рядом, а лишь вечная степь, украшенная цветными травами, до самых краев. Княгиня дышала, и степь дышала вместе с ней, помаргивала верхушками трав, пласталась равнинами. Поднимала широкую грудь, холмясь макушками и грядами курганов, выдыхала, проваливаясь просторными низинами, полными зелени и голубизны. — Я, — глубоким голосом сказал ее рот. «Чей?» — Степь… «Кто говорит?» — Я… Тело женщины плыло, растекаясь и дальние границы его без боли отслаивались, расплываясь теплыми льдинками, оттекали, кружась, росли, увеличивая пространство. А в груди вдруг кольнуло, и она задержала мерный радостный вдох. Счастье, что окутало ее, подобралось, сторожа уши, быстро оглянулось, скользя глазами по цветным травам. — Вот… Перед ней мерцало, наливаясь мраком, маленькое черное пятнышко. И с каждым его движением в грудь приходила боль. Тем большая, чем сильнее растекалось, увеличиваясь, пятно. — Что… это… Она дернула головой, поймав черный трепет сбоку. Еще одно пятнышко появилось, стало расти, так же дыша и набираясь сил. И вот уже мир покрылся неровными черными следами. Большие и маленькие, они торчали среди травы и холмов, и далеко, где виделось ей, степь кончалась, переходя в горсти белых городов и красные пески раскаленных пустынь, тоже черными остриями вспыхивали узелки. И уже не гасли, становясь сильнее. Она перевела глаза на первое. Ужаснулась тому, что пока глазела по сторонам, пятно выросло в безобразную темную язву с бугристой поверхностью, вытянуло в стороны извилистые лучи, и некоторыми дотянулось до дальних пятен, соединяясь с ними. — Ах-ах-ах, — мерно говорил темный воздух, и бугры на маслянисто-черной поверхности поднимались и опускались одновременно. Все новые пятна тянули изломанные корни к соседним, встречаясь среди трав, сливались, и темнота вздыхала громче, маслянее, жирнее. Голова у Хаидэ кружилась от слабости, глаза растерянно переползали от одного пятна к другому и, наконец, не в силах дальше просто сидеть, она, опираясь рукой на теплые плиты, попыталась встать. Падая, подламывая трясущиеся, как у старухи колени, все же поднялась и, покачиваясь, огляделась. Мир перед ней покрывала черная сеть. Пятна-узлы дышали, по черным венам толкалась густая кровь, соединяя отдельные узлы в нечто живое, огромное и грозное. А от самых больших вдруг с ленивым чмоканьем отрывались сгустки и медленно летели туда, где еще оставались большие пространства света. Садились на тут же поникающую траву и, прирастая, пухли, чем-то кормясь, и ожидая, когда к ним доползут щупальца черной паутины. — Нет, — прошептала княгиня и глотнула, до боли в горле, увидев, как большое пятно перед ее глазами опало, сдуваясь, и на нем выступил силуэт лежащей навзничь Ахатты. — Ее высокая, мерно дышащая грудь и руки, брошенные вдоль тела. Волосы, будто залепленные черной смолой, раскиданы по маслянисто блестящим черным подушкам. Склонился над женским телом мужской силуэт, тоже облитый черной жижей, что капала вязкими каплями с кончика носа и ушей, поднял руку, касаясь лба Ахатты, и рука, чмокнув, прилипла, прирастая. — Ахи… — Хаидэ не услышала своего голоса. Но его услышала темнота. Поднимаясь от края пятна, узловатой змеей один из сгустков потянулся выше, кивая округлой головой-каплей и поворачивая слепую морду из стороны в сторону. Хаидэ затаила дыхание, ногтями корябая деревянную пробку на скользком от пота пузырьке. И не могла отвести глаз от чутко кивающей округленной морды. Сердце стучало так гулко, что казалось ей — тварь непременно услышит. А пробка не поддавалась. Но вдруг пальцы замерли и ослабели. Мужчина над телом ее сестры поднял голову, и из хлюпающей смолы выросла еще одна фигура — низенькая широкая, с большой грудью и торчащими короткими косами. Женщина. А на руках — маленькое, сочащееся черной смолой тельце, которое та протянула мужчине, и он взял, укладывая рядом с Ахаттой. Жижа чавкнула, и вдруг стала подниматься, пряча в себе фигуры, топя их и лишая формы. — Сын… Теперь она крикнула так сильно, что горло обожгло криком, но услышала лишь шелестящий шепот. Фигуры исчезли, над их головами сомкнулась блестящая смола, теряя свой блеск и сливаясь с темнеющей цветной степью, накрытой сетями. И в самый последний миг, когда краски почти исчезли, что цветные, что черные, Хаидэ успела увидеть, как рванулась к ней голова-капля, отрываясь от вытянутой жидкой шеи, полетела, глядя слепой пухлой мордой в ее лицо. Пробка под пальцами хлопнула, выпрыгивая из узкого горлышка. Безмолвно крича, женщина сунула дрожащую руку ко рту, промахнулась, ударяя себя в щеку, снова ткнула в рот холодное стекло, жадно втянула в себя тающую легкую жидкость с острым вкусом. Проглотила, кашляя, и упала на каменные плиты, ударившись головой. Боясь вдохнуть, чтоб не закашляться снова, лежала, замерев, и глядела на острый серпик белой луны в самой макушке ночного неба. Сознание ее всхлипнуло, с облегчением понимая, что страшные картины кончились, и вот вернулась степная ночь. И где-то там, вокруг гладкой площадки, покрытой тесаными плитами, торчат невидимые в темноте колонны-пальцы. А рядом таится Патахха, и надо просто дождаться утра, чтоб увидеть его и услышать, как говорит. «Дождаться… утра… у-уут-тра…» Утро пришло через миллион вдохов и выдохов. Медленно открывая глаза, через пелену щиплющих веки слез, она смотрела на голову шамана в заношенной шапке, сбитой на одно ухо. Лицо расплывалось в мутную лепешку с чертой рта и еле заметными черточками глаз. Вот рот округлился, и она услышала слова, сперва тихие, а потом почти громовые, разваливающие уши острой болью: — На вот, поПЕЙ. РОТ Открой-то… — Н-не кричи, — прошелестела без голоса, дергаясь и отворачивая каменно-тяжкую голову. Заплакала, возя по плитам непослушными руками. Слезы жгли раскаленным металлом, падали наземь с диким звоном, разрывая голову. — ПРОЙдет, попей. Он совал в рот горлышко фляги, и это было ужасно больно, около ушей, где челюсти соединялись, и у зубов, по которым со скрежетом елозило твердое дерево фляги. Корчась от боли в горле, Хаидэ глотнула и закричала, когда плавленое железо рванулось в желудок. Сложилась в комок, обхватывая стреляющие болью колени ноющими руками, из которых жилы вытягивались, наматываясь на запястья. — Сейчас, погоди, — шептал Патахха, бережно подсовывая под ухо свою шапку, — терпи. Пройдет. Сел рядом и стал ждать, а женщина лежала, свернувшись клубком, и не шевелилась, глядя перед собой раскрытыми страдающими глазами. «И не моргнет, боится. Ну то ясно, да. Эх…» Когда солнце оторвалось от вершины одного из столбов и поплыло вверх, раскаляясь, Патаха наклонился к Хаидэ, сказал вполголоса: — Все уж. Давай, поводи глазами. Подыши. Она медленно моргнула, готовая к новому приступу боли. Повела глазами. Вдохнула и с длинным стоном выдохнула, задышала ровнее. Села, все еще страшась, и дрожащей рукой ощупала виски и лоб. — Ду… думал-ла, уж все… — Да, да, — старик кивал, поглядывая то на нее, то на солнце, — попить, может? — Нет. Что это… — Молчи. Нельзя тут. Услышит. Он снова с беспокойством поглядел на солнце. Хаидэ тускло удивилась тому, что за три сказанных слова оно успело вскарабкаться на самый верх небесного купола и готовится начать спуск. И со страхом вспомнив, как чернел воздух, пряча в себе безмолвные корявые пальцы великанов, уперлась руками в теплый камень, пробуя встать. — Пора, дочка, да. Надо уйти, пока свет. Патахха тащил обе сумки и держал под локоть Хаидэ, которая от слабости с трудом передвигала ноги. Склон, покрытый скользкой травой, казался бесконечным, и в пятый раз упав, она подумала, тут и умрет, потому что уже — старуха. Но поднялась, лезла, хватаясь руками за траву, подгоняемая беспокойством в голосе шамана и воспоминанием о том, как летела к ней слепая уверенная голова, облитая жирным блеском. Они выбрались на край огромной травяной чаши, когда солнце присело на другом ее краю. И упали, тяжело дыша и глядя вниз, где ничего уже не было видно, кроме черного озера, покрывшего темнотой верхушки самых длинных пальцев-скал. — Пойдем, — поторопил ее шаман, — вниз уж полегче. Уходили вниз по склону, все глубже ступая в вечернюю тень. Солнце пряталось за исполинской чашей, его уже не было видно, но во все небо, как и в прошлый закат, разгорелась медленная прекрасная заря, переливаясь всеми цветами небесного пламени — от белого до темно-багрового. И когда она погасла, княгиня со стоном свалилась на заросшую полынью полянку и посмотрела на россыпи бледных звезд над головой. Это была ночь степи, а не мрака. Ночь, полная шорохов и тресков, стрекота цикад и уханья птиц, тявканья лис и далекого визга луговых прыгунчиков. В ней было хорошо и совсем не страшно. — Тут можно спросить, Патахха? — Спрашивай. — Что это было? — Откуда знать мне, что видела. Сама скажи. — Я видела темноту… Шаман закивал, облитый лунным светом, блеснули узкие глаза. — Сына видела. Патахха — он жив? — Твой сын — жив? Вопрос прозвучал в ответ на ее нестерпимую надежду, и Хаидэ надолго замолчала. Он ничего не скажет, этот хитрый и мудрый старик. Все что видела, она должна понять сама. И решить, что делать. Не позволяя желаниям затмить правду. Ей хотелось плакать. Повалиться в траву, хватая пучки полыни, печальной травы с запахом тоски, выть и биться головой, с облегчением чувствуя себя слабой потерянной женщиной. Может быть, лишиться сознания, а еще лучше — памяти и рассудка. И дальше пусть кто-то ведет ее через жизнь к смерти. А она будет тихо сидеть, глядя перед собой, и не нужно ей принимать решений. Никаких. Не тешить себя надеждами и не убивать их. Вместо этого она села, набрав в горсти влажных стеблей, дернула, вырывая пучки щекотной травы. Сжала, вдыхая острый запах. И заговорила. — Я видела, как зло плодится и разрастается, шаман, накрывая радостный мир черной сетью. Я видела, как растут гнезда и как из них вылетают личинки, чтоб опуститься в новых местах, укореняясь и соединяясь с материнскими гнездами. Я видела в ближнем — сестру свою Ахатту. Люб ее Убог сидел над ней и, как живой, отдал ей моего сына. Живого сына, шаман. Я не знаю, как это может быть, но я видела это. А еще… я видела, как темнота ищет меня, без сна и отдыха. — Да. Ты видела это. — А если все это сны, насланные черными скалами и твоим питьем, шаман, я вернусь из гнезда, похороню своих мертвых. И убью тебя. Чтоб положить в курган рядом с ними. — Тс-с-с, — шаман медленно поднял руку, показывая на черную тень, мелькнувшую по звездной пыли небесного тракта. Княгиня послушно смолкла, следя глазами, как размытый силуэт замер, и, пометавшись, свернулся, утек за край степи в черноту. Сказала усталым голосом: — Однако темнота глупа. Разве я смогу поднять на тебя руку, второй мой отец. — Вот и помни, про ее глупость, — проворчал Патахха, — а теперь давай поспим, а? Пересказала, теперь не забудешь. А решать, что делать, надо уж вместе с солнцем, а не с луной. Засыпая на теплой земле, Хаидэ дышала запахом свежей полыни и высушенной глины под тонкими корнями, и радовалась, что в этой ночи ей ничего не приснится. Но ей приснился Техути, улыбался так, что у нее рвалось сердце, протягивал руки и обнимал, а она, прижимаясь к нему, таяла и улетала, полная печального невыносимого знания, что это происходит во сне, а не в жизни. Фырканье Цапли разбудило ее. Садясь и встряхивая ясной головой, она протянула руку и погладила шелковистую морду, кивнула сидящему на корточках Найтеосу, и тот, вскочив, убежал к Патаххе, беря старика за руку. — Что будешь делать, Хаидэ светлая? — спросил шаман и она перестала заплетать косу, опуская руки. Да, он снова зовет ее по имени. Пора. — Спасибо Найтеосу, что привел Цаплю. Я уезжаю, Патахха. — То ясно. — Еду на побережье. — Вот как? А думал я, что к сестре… Казым даст тебе воинов. — Нет. Я не возьму их. Мне нужно увидеть Техути, мы поедем к горам с ним. Вернемся с другой стороны, наймем лодку и подберемся с моря. Ахи рассказывала, про бухты, я найду это место. Шаман молчал, и она бросила повод, ступила вперед, поднимая подбородок. — Ты тоже считаешь его помехой, да? Ты старый и умный, тоже не умеешь увидеть его целиком, а лишь смотришь, как смотрят досужие сплетники? Неужто ты думаешь, я так безмозгла, что позволила хитрому вертеть собой? Не понимаешь, что есть другие причины? — Найтеос, поди, я догоню. Патахха подтолкнул мальчика, и тот, с любопытством глянув на разъяренную княгиню, побежал в сторону лагеря, смешно мелькая светлыми подошвами вышитых сапожек. — Говори свои причины, светлая. — Он!.. он… Я!.. — она сжимала кулаки, перебирая в уме достоинства любимого, которые казались ей сверкающе великолепными, такими, каких ни у кого. Но, соскальзывая на язык, слова замирали, не торопясь проговариваться. А вместо них, колюче втыкаясь в голову, вспоминались мелкие ссоры, и она ужаснулась своей памяти. — Я еду к нему, потому что я обещала. И он ждет. — Да, светлая. Это хорошая причина. Он не смеялся над ней, смотрел серьезно и снова кивнул, в ответ на испытующий взгляд. Но никакого облегчения княгиня не испытала. Похоже, ее снова оставили одну решать свои вопросы. Ну что ж, она так хотела. И вот получает. Поднимая с травы сумку, надела ее через плечо, затянула ремень на рубахе и поправила на плечах скинутую на спину шапку. Она голодна, но степь накормит, нож у пояса, и надо ехать как можно скорее. Поклонившись, прижала руку к сердцу: — Благодарю тебя, Патахха, мой второй отец, отец отца моего Торзы непобедимого. Цветущих тебе слив за снеговым перевалом, если нам не суждено больше увидеться здесь. А может быть, я первая встречу тебя там, за снегами. — Ты еще не все сделала тут, дочка. Улыбнувшись, она устроилась в седле, и, похлопав Цаплю по шее, повернула ее к югу, туда, где на полпути к побережью степь пересекала широкая караванная дорога. Позже она остановится переждать зной, наловит рыбы или поставив силки, поймает пару перепелок. Поест и поскачет дальше. Патахха посмотрел вслед скачущей женщине и, прихрамывая, пошел к Найтеосу, что ждал его, сидя на траве и разглядывая муравьиные дырки. Она все верно увидела в каменной роще. Увидела сеть, наброшенную темнотой и то, как она растет. Жаль, не показана была ей темнота возлюбленного, но верно, так надо. Верно, она сама должна разглядеть, без всяких подсказок. Иначе ее преданность и доброе сердце не смогут разорвать связь, он снова и снова станет дергать поводья, направляя ее по плохому, темному пути. И ведь не позволит она темноте себя сожрать. Но, двигаясь по чужому пути, умрет. Ей — только свой. Трава хватала старика за ноги, отпускала, шелестя, пыхала свежими ароматами, пощелкивала семенами, выскакивающими из сухих коробочек. А он шел, не обращая внимания на семенящего впереди Найтеоса, и шептал слова, болея сердцем за уехавшую княгиню. — Что ж ты, Беслаи, разве бросал когда своих детей? Почему так далек от нее? Почему нет ей ясной тропы? Пусть бы неровной, с камнями и терном в шипах, но чтоб видела, куда идти. Ты хороший отец для своих детей, учитель Беслаи, но что-то примолк ты в последние дни. А? Глава 37 Комнаты, отданные Техути, располагались в просторном гостевом павильоне, который обычно пустовал, если хозяина дома не было в городе. Павильон стоял в глубине большого сада и имел четыре отдельных входа по числу комнат, украшенных статуями в нишах и фресками во все стены. В центре павильона находился небольшой перистиль с кушетками-клине и большим очагом вместо бассейна. В него тоже можно было войти из каждой комнаты отдельно, а все они соединялись между собой узкими дверями. Сейчас входы в две смежные комнаты были распахнуты, шторы подобраны наверх и теплый ветерок гулял, принося из сада запахи созревающих яблок и слив. В одной комнате стояла богатая деревянная кровать с ножками в виде львиных лап и мордами, вырезанными в изголовье. Несколько покрывал, небрежно брошенных на ложе, свисали, касаясь пола кистями на вышитой кайме. А в другой комнате — сундуки со свитками, широкий стол, заваленный табличками и пергаменами, и вдоль стен тянулись узкие кушетки с мягкими сиденьями. Обе двери в пустые комнаты были закрыты, но госпожа Канария с недавних пор невероятно полюбила музицировать и читать в одной из них. Потому сложный замок на деревянной двери был всегда смазан и ключ от него висел на длинной цепочке, обвитой вокруг талии хозяйки. И у Техути был такой же ключ… Вставая с постели, он потянулся и подошел к низкому окну, в которое старая яблоня свешивала ветви. Потрогал красное яблоко и, сорвав с ветки, поморщился, повернув зеленым боком. Такое когда-то он крутил в руках, показывая Хаидэ, а она блестела глазами, как сейчас блестит своими Канария. Слушала. Хотела его. Лучше не вспоминать. Размахнувшись, он швырнул яблоко в зеленую глубину сада, пронизанную косыми лучами. В ажурных клетках, закрепленных на толстых ветвях, запорхали, нежно пугаясь, красные и синие птицы, сверкая полированным блеском перьев. Канария будто сошла с ума. Уже слуги шепчутся, поглядывая на него, а она не думает о том, что случится, когда вернется муж, вот-вот уже. Ладно, она не думает о себе, но Техути тоже рискует, еще и как. Сегодня утром с трудом выпроводил ее в сад, пока не рассвело. Хорошо, кустарник скрывает дорожки и можно прокрадываться к той самой небольшой дверце в дальние покои, откуда потайной коридорчик ведет в ее спальню. Но, а вдруг что случится ночью? С детьми? И тогда рабыни станут ломиться в ее двери, выкрикивая имя, а постель хозяйки пуста и холодна. Он кисло посмотрел на солнечные лучи, пятнающие богатую зелень. В дымчатой глубине медленно проплыл девичий силуэт — Алкиноя бродила по дорожкам, поглядывая на распахнутые окна павильона. С тех пор как из учителя он стал приближенным слугой ее матери, девочка не подходила близко, но постоянно Техути ловил ее упорный тяжелый взгляд. И встряхивал головой, будто выгоняя из памяти кружащую муху. Не дожидаясь, пока девочка встанет напротив окон, держа куклу за ногу и глядя на его прикрытый ветками силуэт, он поспешно отошел от окна. Уселся в кресло, хлопнув в ладоши, чтоб подавали завтрак. Лениво провожая глазами раба, что ставил поднос и наливал вина, размышлял. Эти женщины… Им только бы добиться своего. И потом понукать мужчину, чтоб скакал под седлом, как послушный конь, куда надо хозяйке. Так делала Хаидэ, таская его на поиски сына да в степные походы. Так и Онторо, нашептывая в уши, вертела им. Но по сравнению с Канарией обе кажутся певчими птичками рядом с грозным ястребом. Надо очень сильно любить эту женщину, чтоб выдержать такой натиск. Или любить ее деньги и власть. Беря с подноса полоски жареного мяса, макал в острую подливу, жевал медленно, наслаждаясь изысканным вкусом. Запивал прохладным вином, отдающим запахом свежих роз и садовых ягод. Судя по словам, что шепчет ему госпожа каждую ночь, он получит сполна ее денег. И протекцию обещала, ведь когда появится муж, слишком опасно будет и дальше жить в этом доме. Но как же она ненасытна… Пока что вместо денег он получает подарки, вполне роскошные, но они лишь привязывают его к дому все больше, уже третий сундук с одеждами и поясами стоит у стены. А денег Канария дает понемногу, видно боится, что он станет тратить на шлюх… Или уедет и бросит ее. — Госпожа велела приготовить повозку, она едет на представление, — раб поклонился, забирая грязные тарелки. — Хорошо. Я скоро выйду в сад. Он взял со стола салфетку и тщательно промокнул губы, которые саднило от жадных ночных поцелуев. Что с этой женщиной? Многие эллинки коротают время без мужей, и есть небольшие хитрости, позволяющие им не сойти с ума, когда тело испытывает жажду. Неужто ей незнакомы секретные игрушки, над которыми принято посмеиваться, но которые всегда припрятаны в сундуках в дальнем углу спальни. Тщательно отполированные фаллосы из розовой терракоты, обвитые спиралями мелких значков, восхваляющих Афродиту. Статуэтки Приапа, маленькие, размером с кулак, но с гордо задранным фаллосом нормальной, а то и большей, чем у взрослого мужчины величины. Изысканные сосуды интимной формы, около ручки расписанные сценами похищения нимф и увеселения на пирах… Да всего не перечтешь. Но, видно, живая кровь Канарии требует вместо безжизненной игрушки — настоящую. Живого мужчину. И чтоб все время рядом. Она, как дочь ее Алкиноя, которая не расстается со своей куклой и то наряжает ее в одежды из драгоценных шелков и парчи, а то бьет по красивому неживому лицу, вымещая злость. Или швыряет в кусты, забывая на день, чтоб на следующий рабы на четвереньках ползали среди корней, выискивая пропажу. Техути скомкал изящный лоскут и кинул его на цветной пол. Его мысли идут не туда. Причем тут битье? Он мужчина и не позволит! Откуда вообще эти мрачные предчувствия, разве он не желанен так, как любой мечтал бы. Ополоснув руки и лицо, сердито вытерся краем домашнего хитона и, стащив его, отправил на пол, к салфетке. Прошел босыми ногами к тахте у стены, на которой были разложены сегодняшние одежды. И уже улыбаясь, стал с удовольствием облачаться в нежные ткани, застегивать пряжки из полированной яшмы, стянул на талии вышитый пояс. Разве это не то, о чем грезилось ему когда-то? Сладкий сон, прекрасная еда, богатая знатная женщина, что бросается на пол, целуя ему щиколотки, а потом накидывается с жадностью на его сильное тело. Он сам добился всего! И если жизнь в степи не уничтожила его, а лишь приблизила к мечтам, то почему дальше должно быть хуже? Канария любит его так, что все сделает для его блага! Они ехали по шумным улочкам, Техути верхом, а Канария с рабыней в закрытом паланкине. Солнце жгло непокрытую голову, кованые завитки небольшого обруча, прижимающего короткие волосы, нагревались, и вдруг Техути вспомнил о серебряной подвеске, что осталась на дне сундука, забытая, с того дня, как впервые он разделил ложе в хозяйкой. Ничего, пусть Онторо отдохнет от своего подопечного. Улочка поднималась вверх, сворачивая к рыночной площади, откуда слышались крики и рычание зверья в бродячем зверинце. Вокруг, толкаясь и гудя множеством голосов, толпа, становясь гуще, текла в одном направлении. Время от времени поднимался над гомоном отдельный голос, и слово, сказанное с жадным страхом, казалось, повисало над головами зевак. — Иму… — Демон Иму. — Убил льва, нет, трех. — Руки не просыхают от крови. — Нет ему богов, сам говорит. — Демон!.. Понукая Крылатку, Техути осторожно выбрался вперед и поехал так, чтоб рабам было удобнее нести паланкин. Впереди, за кучами грубых повозок и толпами лошадей и верблюдов белела окружность амфитеатра, и на белом черные точки голов казались бесчисленными мухами, пятнающими мрамор жадностью и любопытством. За то не очень большое, но много вместившее в себя время, что Техути жил в доме Канарии, он узнал о пристрастии госпожи к грубым забавам. Петушиные бои, тавромахии, представления с битвами рабов, травля собаками выпущенных из клеток волков и ланей — все Канария хватала и будто ела, давясь, откусывая огромными кусками. Не пропуская ни одного нового зрелища. Когда ночи их стали общими, Техути решил, что утолив женский голод, госпожа успокоится и станет мягче. Но видно мир женщин богаче, чем думалось ему. Темная страсть сильнее жгла влажные большие глаза, пылали щеки, подрагивал тяжелый подбородок, что казалось, оттягивал длинное лицо. Будто на место голода пришел аппетит и готовность принять в себя еще больше еды, той, что смачнее, грубее. Будто своим телом он насыщал ее силу. Ну что же, подумал, спрыгивая с коня и передавая поводья рабу, тем больше она станет нуждаться во мне. Кто еще примет ее такую, какая она настоящая. Сама говорила, большой добряк муж только печалится, если она показывает свои пристрастия. Подавая руку Канарии, помог выбраться из носилок и вежливо улыбнулся, когда она тайком стиснула его ладонь сильными влажными пальцами. Вполголоса отдал распоряжения носильщикам, проследил, чтоб унесли паланкин в спокойное место, где его не затопчут случайные всадники. И собираясь последовать к местам, где Канария усевшись, уже требовательно искала его глазами, похлопывая рукой по пестрому ковру, вдруг оглянулся, машинально. Показалось, что-то прошлось по обнаженной шее, как легкое перо. Замерев, переводил взгляд с одной фигуры на другую. Кучка игроков, заключают ставки. Трое степенных горожан, вытирающих пот яркими платками. Следом — веселая девка пробирается через толпу, делая вид, что знатна и высока. И снова мужчины, гомонят без конца, мелькают монеты, тускло блестят вытертые бока кошелей, дергаются ладони, хлопая друг о друга. Черный силуэт в тени повозки, видно, дикарь, в бесформенной рубахе и шапке надвинутой на лоб. А рядом вповалку лежат другие, одетые так же. Устав смотреть, Техути быстро пошел к госпоже, страшась напряженной спиной почувствовать еще один взгляд. Нет, это не она. Не стала бы, прячась в тени, упорно, как юная Алкиноя, смотреть, как он приказывает рабам. Просто подошла бы, и первое что сделала — сказала бы, Техути, любимый. Или спросила, о том, что волнует ее. Он точно знает, он уверен, ведь в ней не осталось тайн от него, все, что можно сказать о себе, все рассказала, когда лежали одним целым, вжимаясь друг в друга. Показалось… Но во время представления он был рассеян и только вежливо улыбался в ответ на ликующие взгляды Канарии, которая в азарте прижималась к нему всякий раз, когда бесноватое чудовище демон Иму на засыпанной песком арене ломал спины газелям и вгрызался в косматые горла волков. Хаидэ не пошла смотреть представление. Дождавшись, когда прямая спина Техути скроется в толпе, поднялась из-под навеса повозки, где сидела на корточках, прикрывая лицо платком, повязанным до самых глаз. И пошла прочь от криков толпы и воплей ярмарочного зазывалы, сжимая в руке маленькую табличку с наспех начертанными знаками. В этой части полиса улочки были пусты, лишь облезлые собаки валялись в узкой тени каменных заборов. Да бродяги лениво провожали взглядами фигуру степной охотницы в запыленных сапогах и серой рубахе. Она шла все быстрее, гоня от себя картину, как ее любимый подает руку крупной женщине с надменным смуглым лицом, а та улыбается сочным ртом, обмасливая глазами худые плечи и темноволосую голову, обхваченную бронзовым обручем. Он состриг волосы. И загар на скулах посветлел, видно, не один десяток дней провел в тени сада и в покоях хорошего дома. И он почти узнал ее. Она так надеялась, что все же узнает. Или с надеждой пойдет, чтоб рассмотреть получше, а вдруг это все же она — его любимая… Но отвернулся, торопясь к своей госпоже. Хаидэ сунула руку в полупустую сумку, нашарила мелкие монеты в кармашке. Подходя в низкому дому для путников, крытому старым тростником, строго напомнила себе — это его работа. Он приехал учить детей, жить в богатых домах, передавая знания хозяевам. Нанялся, ничего удивительного, и взгляды женщины ей понятны, многие смотрят на него именно так, уж такая дана ему сила — очаровывать женщин. Так почему же не подошла сама? Почему спряталась как вор, и ждала, когда уйдет? Она взялась рукой за прутья калитки, ведущей в широкий пыльный двор. К чему врать себе. Пряталась, чтоб не узнал. Хотела увидеть, что связывает его с этой крупной тяжелой бабищей в богатых одеждах. Но не решилась красться следом, это уж нет, невозможно упасть так низко — следить, воруя его движения и слова, пока он не знает о том, что он дичь на охоте. Распугивая кур, прошла через пустынный двор к навесу и села там, одна на длинной лавке, положив кулак с монетками на грубо тесаный стол, залитый вином и острым соусом. — Вина, — коротко сказала подошедшему хозяину, грузному чернобородому мужчине с сонными глазками. Тот ухмыльнулся, глаза заблестели, становясь цепкими. Уперся в стол кулаками, нависая над ней грузным телом, пахнущим чесноком и потом. — Что, степнячка, праздновать будешь? Я уж думал, ты немая или жрица какого чужого бога. Думал, так молча и уйдешь, не посидев с винишком. — Вот, сижу. Неси. Тяжело ступая толстыми ногами, хозяин сбегал в дом, принес мокрый кувшин и щедрым жестом вывалил на стол горсть липких сушеных фиников. — А если мяса хочешь, то уж за деньги. Плати, я пожарю тебе перепелок. — Тех самых, что я продала тебе, — рассмеялась Хаидэ, подставляя глиняную кружку. — Да, красавица. Ты получила монеты, теперь можешь купить вкусных жареных птичек! — хозяин закатил глаза и почмокал губами. Скользнул взглядом по распахнутому вороту серой рубахи. — А то заплати другим, а? — предложил, наливая вина и себе, — я беру не только монеты, с таких красоток. — Я с утра хорошо наточила свой нож, Хетис, — равнодушно сказала княгиня, и толстяк сразу замахал руками, поросшими черным волосом. Сверкнули мелкие капли пота, как роса на косматой траве. — Защити меня Артемида, от гнева ее подруг и служанок, я пошутил, степнячка. Будь здорова! — Буду. А что нет никого, Хетис? — Так все на ярмарке. Не слышала? Сегодня тут в первый раз демон Иму. Черный великан, что сильнее всех. Он и его хозяин едут из полиса в полис, на злых жеребцах с огнем в ноздрях, и говорят, это его заколдованные братья. А еще говорят, что он убил свою смерть. — Как это? — Э-э-э, откуда знать верно. Но говорят, был такой лев, горный, серый, свирепее некуда, и демон Иму убил его и сожрал его мозг и сердце. С тех пор каждая смерть, которую он приносит врагам, отводит его смерть дальше и дальше. А знаешь, сколько убил? Без числа! Бессмертный он теперь. Так говорят, красавица. Он пренебрежительно покосился на худое лицо с обтянутыми загаром скулами, тусклые волосы и круги под глазами. — А вот еще — него жена, ох красавица! Черная как смола, высокая, зад пышный, а груди! Да если бы мне держать такую грудь, — он растопырил короткие пальцы, лаская неподвижный горячий воздух, — то пусть мою руку отрубят, чтоб не убирать, пусть она там и останется! — Тоже говорят? — усмехнулась княгиня. — Не. Сам видел. Она плясунья, вчера вот, пока демон ждал зверей, а их не привезли еще, сплясала для нас. Ах, бедра какие. А зад! — Экий ты ценитель, — Хаидэ допила вино и бросила в рот финик. — А тебе надо побольше кушать, степнячка. Чего жалеешь монет, я принесу жареху. А завтра поедешь за стену и все, что словишь, я опять куплю у тебя. Ты ешь, смотреть на тебя страшно, кости одни. — Не нужен мне жир, Хетис. Жизнь другая. Ты лучше скажи, синий паланкин, с золотым цветком на макушке, и в нем госпожа — с полными плечами, смуглая. Лицо такое вот, — Хаидэ выдвинула подбородок и выпятила губу, сделав лицо сонным и жадным одновременно. — А. Верно госпожа Канария. Эк ты ее показала, похоже. Недавно она даже почтила визитом старого Хетиса! — хозяин выпятил грудь, — приехала по пути с представления, захотелось ей полусырого мяса, какое едят степняки. Ну, ее любимчик тут бегал, тряс кошелем и таскал блюда прямо в паланкин, уж выйти посидеть за столом вместе с моими гостями ей не по чину. Хетис представил себе Канарию среди пастухов и торговцев, играющих в блоху и кости, захохотал, хлопая себя по волосатым коленям. — Какой любимчик? — равнодушно спросила Хаидэ, разламывая пальцами финик. — Тиолата! — заорал вдруг Хетис, — хватит спать, поди, сверни шеи курам! Гости придут, чтоб мясо уже на вертелах! Прислушался к возне в доме и сел удобнее, рассказывая дальше. — Канария три года как проводила супруга, храброго Перикла, да будут боги и герои милостивы к нему. С послом он уехал, в далекие страны египтии. Осталась одна. Сейчас у нее новый помощник, из чужаков. Я б и не знал, что мне сплетни о знатных, пусть себе живут свои богатые жизни. Но я ж говорю — она ко мне когда-никогда да заглянет. Роскошная женщина! Такую б хозяйку, то мой дом был бы лучшим на всем побережье, я уж, как она останавливалась тут, и ручкой своей покрывало держала, и говорит «несите вина, да мяса, как едят дикари», готов был в пыли кататься, лишь бы на меня посмотрела. Но куда там. Не та ей досталась жизня, помяни мое слово, степнячка. Так и схиреет в своих покоях. — Ты про слугу хотел, — напомнила Хаидэ. — А что про него? Ну бегал тут, покрывало откидывал, туда внутрь ей бур-бур-бур, да после снова ко мне, мол, хозяйка хочет того да хочет этого. И суется в носилки, и там, слышу, хихикает эдак. Ну что ж, она женщина в самом соку, разве ж годится такую на три года бросать в холодной постеле! Фу! Совсем расстроившись, Хетис понурил большую голову. На блестящем от пота лице было написано — уж я бы ее бы… Хаидэ криво улыбнулась. Поднялась, бросая на стол монетку и вытирая о подол липкую руку. — Возьми. Завтра получишь своих перепелок. Еще два дня пусть комната за мной. Медленно пошла под навес, проходя по широкому коридору конюшню, в самый дальний угол, где отгорожены были, как стойла для лошадей, крошечные каморки, завешанные истрепанными покрывалами. Задернув плотнее вход, повалилась на кучу соломы, устало стащила сапоги, бросила рядом. Повернулась на бок, к сложенной из квадратных камней стенке. Любимчик. Госпожа… Три года без мужа… Хорошо, болтливый сплетник Хетис токовал весенним перепелом и не видел, как она меняется в лице. Но Хаидэ ошибалась. Занятая своими переживаниями не заметила, что хозяин плескал себе щедро, но пил понемногу, украдкой разглядывая, как хмурятся тонкие брови и страдальчески дергается уголок рта. Хетис тяжело ходил по двору, заглядывал в кухню, распекая помощницу Тиолату и зевающего после дневного отдыха повара, и все время поворачивал большую голову, прислушиваясь к дальнему шуму города, а после смотрел на вход в дом, куда ушла гостья. Сводил широкие брови, размышляя и прикидывая. И, наконец, оставив рабов готовить ужин, прокрался к завешанному входу в каморку, встал, задерживая дыхание и слушая, спит ли. Она охотница, слух у нее острый, глаз цепкий. Но лицо смурное, видно, сильно устала, и в горе…Дышит еле слышно, но размеренно и иногда тихо стонет во сне. Он кивнул сам себе и, повернувшись, ушел в пристройку, куда перебирался жить сам, когда дом был полон приезжих. Надел новый хитон, украшенный яркими грубо вышитыми узорами, доставая коробку с пахучей пудрой, черпнул, усмехаясь, похлопал себя по груди и под мышками пальцами, испачканными нежным порошком, мешая запах цветов с запахом пота. Оно, конечно, смешно надеяться, но помечтать, вдруг сама, пройдет рядом, глянет жарким глазом… Отдав распоряжения слугам, отправился в сторону рынка, перехватить любимчика госпожи Канарии, когда тот будет готовить ей паланкин. Надо сказать, что его ищет хмурая тощая охотница, да получить за это пару монет. Хаидэ спала, соломинки лезли в лицо, и она отворачивалась, чтоб не пустить их в беспокойный рваный сон. Не слышала, как шумели за столами торговцы и караванщики, пили, пугали друг друга рассказами о победах демона, не слышала быстрой драки, и грохота разбитого кувшина. Проснулась внезапно, будто ее вытряхнули из рваных сетей, одним махом. Села, опираясь руками о каменный пол, припорошенный старой соломой. В черное маленькое окошко за спиной светил лунный серп, одежда, висящая на белой стене, казалась притихшим зверем, вздетым на крюк. И на фоне неровных складок старой шторы ярко белело лицо Техути и его руки, тоже белые, под черными рукавами широкого плаща. — Хаи, — сказал шепотом, плащ пополз с плеч, сворачиваясь на полу еще одним бесформенным зверем, забелел длинный хитон, сверкая пряжками широкого пояса. — Техути, — она протянула руки, боясь поймать пустоту, но вот он, совсем рядом, и запах его, родной, любимый, и никаких слов и вопросов не стало, все ушло, накрываясь огромным счастьем двух тел, что беззвучно слипались и входили друг в друга, сразу, без малейших заминок, будто притягивались сквозь времена и пространства… Ни единого слова, ни шепота, ни стона не было слышно, лишь общим стало дыхание, учащаясь. Только его и слышал Хетис, стоя у входа снаружи. Вытягивал шею, напрягая слух, и проглатывал собственное дыхание. А потом и дыхание стихло. Хетис застыл, боясь, что любое движение будет услышано. И стоял долго, неловко согнув толстую ногу. Выдохнул с облегчением, когда из-за шторы раздался счастливый женский шепот, перебирающий ласковые имена. Вставая удобнее, хотел прижаться ухом получше, но услышал, как мужчина вполголоса сказал: — Подожди, Хаи. Под звук шагов Хетис метнулся за угол в пустое стойло, присел там, проклиная осторожность любимчика Канарии. Покрутил головой, восхищаясь мужским нахальством. Эк везет таким вот бабьим игрушкам! Из рук одной вываливается да сразу в руки другой. И каждая — ах-ах, любимый. За что они любят таких — совсем никчемушных, которые в мужских делах всегда на последнем месте. Зато бабами верховодят. — Ты нашел меня! — Это ты нашла меня. Как хорошо, что я оставлял таблички. — Да. Вот они все со мной. Я выкупала каждую и складывала в сумку. — Любимая моя. — Правда? — Конечно! Он смотрел на белеющее в лунном свете лицо у себя на коленях, на темные глаза, полные ночного сумрака. Как она делает это? Села и протянула к нему руки, почти невидимая в темноте. И он шагнул, в счастье. Потому что рядом с ней нет другого пути. «Только в счастье…» «Да нет же. Только — ее путь, не твой». Ему показалось, что он слышит насмешливый шепот Онторо и, гладя Хаидэ по волосам, выбирая соломинки, застрявшие в прядях, он украдкой оглянулся. Но шепот звучал в голове и голос был не ее. Его, собственный голос. «Она снова берет тебя в плен. А ты идешь, как овца». — Я приехала за тобой, любимый. Знаешь, я была безымянным ши старого Патаххи. Делала грязную работу и услужала всем. Как положено младшему ши. Она рассмеялась. Техути передернул плечами. Служанка. Почти рабыня. И — радуется. — Теперь я умнее, чем была. Хотя конечно, глупа и буду глупа всегда. Техути послушно засмеялся, присоединяясь к ее тихому смеху. У него заболели плечи и колени от неудобного сидения на жестких камнях. И эта грязная солома. — А ты? Узнал, что хотел? Я видела кое-что, и нам нужно ехать к Паучьим горам, подобраться с другой стороны. С моря. Я видела сына, Теху, я думаю, он жив. — Тс-сс, не надо об этом здесь. Потом расскажешь. — Хорошо. Утром, да? Взял с собой свитки? Ты с Крылаткой? Нам нужно выехать пораньше. — Хаи. Я не могу сейчас. — Что? Сползая с его колен, она села рядом, забирая волосы в жгут и закидывая за спину, чтоб не мешали. В глазах блеснули лезвия луны. Но встревоженный голос остался мягким. — Что случилось, любимый? У тебя неприятности? Скажи. — Нет. Не так чтобы… Видишь ли. Я еще не собрал всех снадобий… — Ты не слышал меня? Он жив. Нам не нужны снадобья, надо скорее добраться туда и войти в гору. Ведь я не просто так вернулась к Патаххе, люб мой. Мне было показано! — Хаи, нельзя решать такие вещи ночью, лежа голыми на соломе. Я уйду сейчас, пока меня не хватились там, где служу. А завтра, к закату, вернусь и мы все решим. — К закату… весь день без тебя… — Нам предстоит очень трудное дело. Надо подготовить все, нельзя торопиться. Тем более, если мальчик жив. Я раздобуду карты побережья. В доме, где я служу, очень большая библиотека. — Это богатый дом, да, Теху? Ты хорошо одет. — Хаи, люба моя, мне пора. — Подожди. Еще чуть-чуть побудь рядом. Скажи… а твоя госпожа, она… Ты не даришь ей свою любовь? — Любовь? — он рассмеялся, — о чем ты, глупая? Моя любовь — это ты. А она просто очень добра. — Добра? С таким лицом? — Ты видела нас? — голос Техути стал напряженным, но женщина не заметила этого, вспоминая темный румянец, пылающий на щеках Канарии. — Ее лицо. Подбородок. Такие бывают у собак, которых натаскивают на дичь. И очень хорошо кормят. Сырым мясом. — Ты не права, люба моя. Ты, верно, ревнуешь и потому говоришь чепуху. Она добра. — К тебе, может быть. Техути коснулся впалой горячей щеки. Встал, поднимая с пола плащ. — Прости, мне пора. Вот кошелек, заплати хозяину, пусть даст тебе хорошее жилье. На несколько дней. Поживешь, а я буду приходить каждый день. Через неделю мне заплатят жалованье, а я соберу снадобья и свитки. Даже если тебе привиделось что-то, не стоит рисковать и торопиться. — Хорошо. Я буду ждать тебя. Завтра, к закату. Он вышел, будто и не было его тут, не лежал на ней, горячо дыша в шею. Хаидэ беспомощно оглянулась на яркую луну, что уже уползала за край окошка. Будто еще один сон привиделся ей. У калитки египтянина догнал Хетис, загремел засовом, угодливо засматривая в белое от луны лицо. — Да будут боги дня и ночи с тобой, щедрый гость. — Поселишь ее хорошо. Чтоб вход отдельный. И следи, кто приходит, пока меня нет. — Да, господин. — Скажи, хозяин, демон Иму и его купец появляются тут? — Нет, господин, — Хетис цокнул языком с досадой, — у них свои палатки, и еду купец сам берет на базаре. А жаль, я брал бы денег, показывать, как чудовище жрет. — А где палатки? — На краю базарной площади. Увидишь, там пара черных коней и три верблюда с поклажей. И повозка для черной красотки. Ты идешь туда? — Не твое дело. — Да, да, конечно, — Хетис кланялся, растягивая толстые губы в улыбке. Запирая хлипкую калитку, проводил глазами стройную фигуру в темных складках плаща. Ночной гость торопливо шел по улочке, ведущей к базару. — Не мое дело. Было не мое. И деньги твои были только твоими, победитель баб. Ночь вступила в самую глухую пору, когда Техути вернулся и тихо стукнул кольцом на дальнем входе в дом Канарии. Заспанный раб, зевая, впустил его и, заперев двери, сел у стены, кутаясь в накидку, снова опустил голову. Техути прошел в свои комнаты, запер двери, ведущие в сад. Скинул плащ и, тихо ступая, подошел к двери в пустые покои. Прислушался. Вставил ключ в смазанный замок и мягко повернул его. Комната с окном, тщательно завешенным черной шторой, затканной языками пламени, была освещена небольшими факелами, воткнутыми в кованые поставцы. В кресле, на шкуре газели, серебрившейся шелковым мехом, сидела обнаженная Канария, держа в руке еще один факел. Черные волосы укрывали широкие, почти мужские плечи. Большие ступни крепко стояли на плитах пола, и красные блики маслили круглые колени. Увидев любовника, Канария медленно подняла факел, освещая стену, где кожаные ремни притягивали к вбитым крюкам девочку-рабыню, висевшую с опущенной головой. Прыгающий свет окрасил зубы Канарии кровавыми бликами, осветил большие груди с черными ягодами сосков. — После зрелища, крови и воплей, я горяча, мой повелитель. Смотри, какая у нас игрушка. Нравится? Девочка пошевелилась, поднимая перепуганное лицо, с надеждой вглядываясь в мужчину. Он угощал ее финиками и не ругал, если не так приносила еду, только смеялся. Он добрый. Техути вцепился в край хитона мгновенно вспотевшими пальцами. Сглотнул пересохшим ртом, комок прокатился по горлу, нырнул ниже, защекотав под аркой ребер, и встал, распирая низ живота, наливаясь сладкой ноющей болью. Он молчал, боясь не справиться с голосом, и Канария добавила, чтоб успокоить: — Завтра утром ее увезут, продана. Не скажет никому о сегодняшней ночи. Возьми плеть. Нравится? — Да… — Он подходил, уже протягивая руку к полированной рукояти. Надежда на лице девочки сменилась страхом, она зажмурила глаза, ожидая боли. Не отдавая плеть, которую Техути тянул к себе, Канария привстала со своего кресла. — Ты сумел договориться? Купец принял приглашение? Он приведет демона? — Да, — хрипло ответил Техути, дергая плеть и другой рукой распахивая свой хитон. Канария рассмеялась, разжимая руку. И откинулась на спинку кресла, держа факел так, чтоб лучше видеть. В большой комнате, полной дымчатого света, Онторо пошевелилась на парящем ложе. Улыбнулась, не открывая глаз и удобнее укладывая тонкие руки, покрытые цветными рисунками. Прошептала, нежась в рассматривании череды сонных картинок: — Подвеска. Она уже не нужна тебе, темный. Теперь ты взят темнотой и такие же сами находят тебя. Так и будет, жрец без богов. Глава 38 Когда незнакомец, коротко поклонившись, ушел в темноту, Даориций проводил взглядом ровную спину и снова уставился в костерок, окруженный квадратными камнями. Пламя прыгало, поддеваемое легкими порывами ветерка. И втянув носом запах близкого моря, купец затосковал по своей Ноуше, что в дальнем порту ждет его, скрипя и покачиваясь. Как женщина, ждет, а он ездит из полиса в полис, пересчитывает деньги и, отдавая их местным купцам, меняет на аккуратные золотые слитки, складывает в кованый сундук. Хорошо, что Иму так силен, а еще хорошо, что грозная слава бежит впереди них по дорогам — никто из татей не осмелится отобрать золото или украсть его. Можно подобраться незаметно, если ты хороший вор, но нельзя избежать проклятий. Это славно, это позволяет не думать о сундуке беспрестанно. И ездить почти без охраны. Но беспокойства не стало меньше. Он старый дурак, распустил сопли, думая, как закружатся в танце любви двое молодых. Как станет он греться в лучах их счастья. Но счастье обходит стороной их маленькую компанию. Одно хорошо, такие вот посланцы, как этот ночной щеголь с холодным лицом, теперь уходили ни с чем. Иму перестал принимать приглашения скучающих матрон, разгоряченных кровавыми зрелищами и жаждущих испугаться — а ну как злобный демон вместо любви одарит смертью. Низко гудя пролетел над плечом бестолковый жук и, упав в огонь, затрещал крыльями. Умер. А не летай не в свое время, да не по своим путям. Может, это знак? Беспокойство поселилось в сердце Даориция и надо бы разобраться в причинах. Он был купец. Пока не стал писать свои свитки. Они изменили его, и когда появился черный великан, купец попытался сделать то, что велят ему деньги, но в конце-концов сделал другое. И рад этому. Но тревога гложет и вокруг как-то не настает желанная гармония. А может он зря ее ждет и в этом мире всегда будет огонь для глупых, что летят не туда. — И колючка в удобном сапоге. И так — для всех? Думай, купец. То, что ты сейчас прикидываешь, это еще не настоящие мысли. За костерком темнота мигнула и отступила, свет нарисовал легкие складки на алом покрывале, пробежал по черным рукам, сверкнув на серебряных цепочках. Маура села напротив, положила руки на согнутые колени. В больших глазах заплясали язычки пламени. Даориций неловко кашлянул. Не посмотрела на него, а села, будто собралась просидеть до утра. Верно, очень переживает, что сегодня ее черный муж принял приглашение. А что тут скажешь, и сказать нечего. Нечем утешить. Разве потрясти кошельком, что потяжелел вдвое после ночного визита. Решаясь, купец сказал бодрым голосом: — Скоро вы сможете выбрать место. Для дома. Маура подняла голову, глядя ему в глаза, и Даориций смущенно замолк. — Ты узнал его, папа Даори? Он пришел, говорил с Иму, и Иму согласился навестить его госпожу. А тебе он быстро поклонился, прошел, отворачивая лицо. Ты что, не узнал его? — Э-э-э, погоди. Это… Это тот самый раб из Египта? Которого вез из метрополии чванливый грек? Даориций хлопнул себя по коленям, в ошеломлении пытаясь разобраться с воспоминаниями. Тогда был нелегкий переход, время штормов, Флавий стенал, таскаясь с мехом вина, пил и после блевал, свесившись на борту. А рабы сидели в трюме, лишь изредка поднимаясь на палубу, ночами. Там внизу тихо говорили друг с другом. Маура была уже продана, сам Даори продал ее, а вез еще одному, новому хозяину, в подарок от покупателя, с письмом. Потому сидела вместе с другими внизу. И им повезло, заботясь о красавице, Даориций давал рабам приличную еду и свежую воду. Значит, чужеземец, что вел с ней разговоры в трюме Ноуши, это он за два года превратился в холеного щеголя с обручем на гордой голове, с кошелем на боку и речами о госпоже, что жаждет развлечений? — Ну и ладно, — буркнул купец, — ну вот пришел. И что? Ты, что ли, беседы с ним держишь у себя в сердце? Так знай, красавица, дорога — это не жизнь, а попутчики — всегда чужие люди. Это всех касается, кроме бродяг, что живут дорогой, а не идут по ней. Я вот… — Нет, папа Даори, дело не во мне. Дай сказать. Она поднялась, подбирая подол, чтоб на него не падали искры, села рядом, наклоняясь к худому острому плечу старика. Оглянулась на тихую палатку, в которой спал Иму и стала говорить тихо, останавливаясь и удивляясь сама, и после продолжая рассказ. — Ты купил меня у папы Карумы, в нищей деревне. Потому что я танцевала. Ты увидел, танец и есть мое богатство. У Карумы остался годоя, предсказатель, что грезит и отвечает на вопросы, дает советы. Он пришел ниоткуда, а папа Карума совсем не дурак. Знал свою выгоду. Даориций поежился, услышав в голосе молодой женщины ненависть. — Он держал его, привязав к дереву. Поил и кормил. И когда надо было, заставлял спать. Толстой палкой по голове. Я станцевала однажды ему. Никто не знал, что он жив, что он человек. Все думали — дух, боялись и спрашивали, а потом уходили. Я тоже боялась. Но папа Карума продал меня и ты должен был явиться утром, забрать навсегда. И я станцевала годое. Мне тогда было все равно, что со мной станется. А еще мне было его жаль. И со мной он говорил в ту ночь. Немного слов. Из головы в голову. Нуба и Маура. — Да? Он?.. — Он дал мне рыбу, папа Даори, смешную, каких продают на базарах, она была завернута в его повязку, в кусок старой тряпицы. Стеклянная, цветная рыба, толстая и веселая. Он попросил. Передать. — Да? Даориций будто раздвоился, слушая строгую черную женщину, бывшую девочку, она и под ним лежала, когда он проверял, на что годна, и сколько можно выручить за нее. И вот сидит и рассказывает ему о черном годое. Который и есть — Нуба. Который — Иму. Оказывается, пока монеты звенели, переходя из одной старой руки в другую, совсем рядом терпеливо сидел Нуба, привязанный к дереву. Спал, ожидая очередных вопросов. Так бывает? Но она говорит и, кажется, собирается сказать ему еще что-то важное. — Он попросил меня забрать игрушку. Потому что он сидел, а я отправлялась в путь. Он не знал куда. Просто решил отпустить свою рыбу. Но сказал, если вдруг в большом мире я встречу ее, то чтоб отдала, потому что он обещал. — Ее? Кого ее, дочка? — Его любовь. Белую женщину с волосами, как степь и глазами, как мед. Ты помнишь ее, она танцевала на пиру, вместе со мной. Когда ты привез нас в полис и оставил там. Даориций откинулся назад, нелепо взмахнув широкими рукавами, пытаясь ухватить опрокидывающийся мир. Маура обняла его за плечи, следя, чтоб не упал с каменного сиденья. Перед лицами заметались искры и клочки черного пепла. — Я… да как же… подожди-ка. Значит… Когда он эту вазу… ах, я старый дурак! — Ты не дурак, папа Даори. — Не перечь! Я решил, что он смотрит на тебя. А он видел только степнячку, жену знатного эллина, видел ее танец и бился — за нее! — Да. Но ты стал помогать. Ты ведь думал другое. — Мне пора вернуться домой. Нянчить внуков и бросать зары в тени старых деревьев. Мой ум не годен ни на что. — Я не закончила. Даориций сел прямо и взялся руками за голову. Кивнул, смиряясь. — Говори. Что там еще. — Эта рыба. Когда мы плыли, я отдала ее египтянину. Потому что он был внимателен, слушал меня и кивал. И давал всякие советы. И я подумала, он мужчина. Его не заставят ложиться под того, кто купит, он умен и у него больше надежды найти эту женщину и говорить с ней. Я решила, что так рыба быстрее доплывет, куда нужно. — Ах он хитрая ящерица. Верно, это и стало началом его богатой жизни, а? Выманил знак и использовал его. И пошел вверх, крутя бабами. — Я не знаю, папа Даори. Но я узнала его сегодня, а он меня не видел. И от твоих глаз он схоронился. Но понял ли, что это и есть Нуба, хозяин стеклянной рыбы? Я слышала, как они говорили. Думаю, нет. Но что делать теперь нам всем? Не знаю. Только кажется мне, что моя давняя ошибка запутала наши судьбы. И я сижу тут и продолжаю ошибаться. Потому что Иму любит не меня. Мне жаль, папа Даори, но внуков тебе у нас не будет, думаю так. — Что же делать теперь? — купец гладил ее по плечу, глядя, как пламя светит на гладкий лоб и полуприкрытые глаза. — Я не шибка умна. Даже глупее обычных женщин, что рожают детей. Танец и есть моя жизнь, моя любовь и мои дети тоже он. Я даже не умею схитрить, чтоб привязать к себе мужчину. И кажется даже любить его я не умею так, как должна бы. Вот я рассказала тебе все, что знаю. Спроси, отвечу на все вопросы. Но прошу, думай вместо меня ты. Ты умен. — Уж да-а-а, уж так умен, дочка. Эк я все перевернул. Много ума у меня… — Не ты перевернул! Не видишь разве, так связывает нас судьба. Не похваляйся ее заслугами. Лучше подумай, как помочь Нубе. Ты любишь его, и я люблю. И он любит нас обоих. А потом увезешь меня в черные земли, на родину. Нуба сказал, что мой брат остался в страшном месте. И когда он рассказал мне это, знаешь, будто взошло настоящее солнце. Он, чужой нам, пытался вызволить мальчика, еле остался жив. А я — сестра, и ношу имя своего брата. И теперь я свободна. Скажи, ты поможешь мне? — Мы поможем демону Иму, — Даориций сидел, сгорбившись, смотрел на огонь, — а я помогу тебе вернуться, а ты поможешь брату выбраться из откуда там ему надо… — он вдруг захихикал, вытирая щеку согнутым пальцем, — все всем помогают. А где же тут деньги для старого купца Даориция, что все умеет купить и продать? Повернулся к растерянной Мауре и, продолжая посмеиваться, погрозил ей мокрым пальцем: — А? Где выгода? — Нету, — расстроенно ответила женщина, — правда, нету. Но ведь ты давно не купец. — А кто же я? — Ты добрый человек. И еще ты — создатель перипла Даориция. — Его еще нет! Я болтун и он только у меня в голове! — Ну и что? Напиши его. Никто кроме тебя не напишет перипл Даориция. Он твой. Она встала, погладила старика по плечу и тихо ушла в палатку к спящему Нубе. А Даориций остался сидеть, глядя в пламя и дивясь тому, что сказала напоследок та, что не шибко умна, и восхищаясь силой, что прозвучала в женском голосе. Никто, сказала она, никто не напишет этого перипла. Другой могут, но не перипл Даориция. Он приосанился, будто уже написал его. И улыбнулся, смиряясь с мыслью, что уже стал другим человеком. Стал. И молодая женщина, чей ум в сильных ногах и в движениях рук и бедер, ткнула его носом в свершившееся, как тыкают теленка в колоду со взрослой едой. Нуба лежал в маленькой палатке, закинув за голову большие руки. Маура ушла, и он вздохнул с облегчением, думая, что обиделась и это плохо, но одновременно хорошо. Он согласился пойти на пир, быть там диковиной для знатной госпожи, жадной до крови и страхов, согласился впервые с того дня как Маура стала спать в его палатке. Может быть, она перестанет смотреть на него с такой надеждой, может, подумает, что он стал настоящим демоном Иму и разве нужен ей такой. Нельзя сломать ей жизнь, как он ломает шеи волкам и гиенам. Она молода и прекрасна. И еще найдет… Он с досадой прервал утешительные мысли. И зажмурился, стараясь заснуть и не прислушиваться, что они там у костра, о чем тихо толкуют. Наверное саха Даори снова рассказывает ей о доме и деньгах. Мечтает. И она мечтает вместе с ним. Глупая добрая Маура. Можно ли жить с Иму, демоном, не знающим богов. Иму спас его. От злых снов, что торили темную тропу в душу княжны. Теперь сны отступили далеко и давно уже не возвращаются. Но сам он чувствует себя зверем, который забежал в болото. Волки ярятся, не решаясь ступить в чавкающую трясину, и загнанный зверь спасен от клыков. Но гнилое болото сожрет его, превращаясь из спасения в гибель, как только Иму полностью завладеет его душой. Он слишком много пережил и передумал, чтоб не понимать этого. Так и будет. Знать бы, что княгиня благополучна, счастлива в своей новой жизни, с сыном и новой любовью. Владеет богатым домом и племенем в вольной степи. Знать бы, что улыбка ее светла, мысли легки, а заботы обычны, какие даны всем. Тогда можно опустить руки и позволить Иму взять себя целиком. Но это всего лишь мечты. Мем-сах Каасса нещадно отругала его, и вот он тут, за столькими морями от властной и умной женщины. Зачем? Чтобы опустить руки и превратиться в зверя? Нет, нельзя и пока не время. Он тихо повернулся, стараясь, чтоб снаружи думали — спит. Значит, он должен держаться. Нужно как-то узнать о том, что сейчас с княгиней и как ей живется. Маура рассказала ему, как два года назад на пиру они танцевали для пьяных мужчин. И танец княгини вернул ей сестру. Он мог слушать этот рассказ снова и снова, но боялся расстраивать Мауру и боялся, что вернется Онторо, если его мысли о княгине станут жаркими и прожгут пространство, разделяющее их. Он даже не мог представлять себе, как она летит, откидывая за обнаженную спину светлые тяжелые пряди… поворачивается… — Хватит, — прошипел сам себе, стукая по лбу кулаком. И Даориция не хотел спрашивать. Купец хитер и мог бы многое вызнать, но он сразу поймет, что ошибся, свел вместе нелюбящих. А так радовался. Но вот приглашение в богатый дом. Хмельные гости будут болтать. И можно осторожно направить болтовню в нужную сторону. Когда все будут пьяны и не станут удивляться, что демон Иму что-то говорит, а не только рычит и строит ужасные рожи. Пусть это будет первым шагом. А с бабой он справится. Да просто напьется, начнет крушить дорогие вещи. Упадет и заснет, захрапев. Чего взять с демона. Пусть рабы вытаскивают его и везут в повозке обратно к Даорицию. Успокоенный тем, что, наконец настало время что-то делать, Нуба вытянулся и заснул, улыбаясь страшной кривой улыбкой. Не слышал, как Маура тихо вползла в палатку и осторожно прижалась к его боку. Мечтая о том, что он любит и обнимает — ее. Но засыпая, услышала, как он бормочет во сне имя светлой женщины с волосами, как степь и глазами, как мед. Каждую ночь слышит она это имя. И радуется, что нет в ней злобы к сопернице, а есть только печаль. Поздним утром Техути проснулся, отмахиваясь рукой от мухи, что снилось, ходила по его лицу. Открыл глаза, с трудом удерживая веки поднятыми, удивился чугунному звону в голове и пересохшему рту. Ночью он не пил вина, он вообще пил его мало, остерегаясь, слишком богата на секреты стала его память, и все нужно было держать верно сплетенным, не путая и не обрывая нитей. Садясь посреди сбитых неудобными комками покрывал, брезгливо подумал о ночных развлечениях и тут же прогнал мысль, не позволяя ей вырасти. Из открытого окна смотрели на него темные глаза девочки-рабыни. Не тот взгляд, первый, с отчаянной надеждой, и не второй, с покорным страхом и ожиданием боли. Черные глаза стояли неподвижно, полные обещания мести, и ничего кроме мести не было в них. Техути моргнул, сжимая на покрывале пальцы. И выдохнул, узнав лицо хозяйской дочери. — Чего тебе, Алкиноя? Не отвечая, девочка скрылась за пышными листьями, заслоняющими край окна. Техути нервно улыбнулся, опустил глаза, разглядывая свои руки. Глупец, ночную забаву увезли на рассвете, засыпая, он сам слышал, как прошли по дорожке тяжелые шаги — приказчик увел девочку туда, где поджидал купец, отправляясь с караваном. И ему ли бояться тринадцатилетней рабыни? Большая комната была полна яркого света, он даже не задернул шторы, валясь на постель, так устал. Но он никого не боится. Продолжая разглядывать свои пальцы, вытянул руку, растопыривая их. Как быстро сошел степной загар. И кость стала тоньше, руки похудели, запястье сгибается, как девичье. Вчера ночью… Передернув плечами, поднялся и, прислушиваясь к дневному шуму, стал приводить себя в порядок. Нужно помочь Канарии с подсчетом запасов в кладовых, урожай, каждый день прибывают мешки с зерном из дальнего поместья, аккуратные кадушечки чистого меда, корзины яблок, которые рабыни, ползая на коленях, раскладывают ровными рядами на полу отдельной комнаты, еще мешки — с сушеными ягодами и пряными травами. Кроме того, что Канария жадна до грубых забав, она еще и умелая сильная хозяйка, и поместье, содержашее большой городской дом, поля пшеницы и два фруктовых сада — работает непрерывно, так мерно вытекают из клепсидры тяжелые капли воды. Интересно, что может заставить медведицу нарушить заведенные порядки, наплевать на подсчет продуктов, разбирательства со слугами и распорядок жизни большого дома? Техути тщательно расчесал короткие волосы, сел в кресло и хлопнул, призывая раба. Тот явился из соседней комнаты, задвигался от жаровни, принося теплую воду в специальной мисочке, к хозяину, терпеливо задравшему подбородок. Сверкнуло наточенное лезвие и раб, вытягивая губы трубочкой, принялся бережно выскабливать кожу. Как раздражает ее тяжеловесная уверенность в том, что все должно принадлежать ей. Бесит это спокойствие, оно есть даже в ее исступлении, в диких забавах, в яростной, подчиняющей любви, в том, как жадно она ест и как хохочет, закидывая большую голову с горлом львицы. — Ты что не мог присмотреть за огнем? — раздраженно спросил Техути, — почему холодно? — Огонь горел всю ночь, мой господин, — испуганно ответил тот, держа лезвие у самой кожи, — и сейчас горит так же сильно. — Подай покрывало, — Техути топнул босой ногой, чувствуя, как бегут по коленям зябкие мурашки. Парень осторожно положил лезвие и побежал к постели, кланяясь, набросил мягкую ткань на озябшие колени. Подождал, когда пройдет приступ дрожи и снова поднес лезвие к горлу. Закончив, быстро убрал плошку и, кланяясь, вышел, унося воду и полотенца. Техути подошел к квадратному полированному зеркалу, украшенному бронзовыми фигурками. Показалось или и, правда, его скулы похудели и заострились? Проклятая Канария пьет из него соки, так это выглядит. Хорошо, что вечером он идет проведать Хаидэ. Рядом с ее мягкой любовью он становится сильным. И даже несмотря на то, что думать о ней раздражительно и беспокойно, сил у него прибавляется. Пусть она поживет в отдельной комнате дома Хетиса, нужно придумать причин, чтоб удержать ее в полисе как можно дольше. И ходить к ней, за силой. Он должен быть сильнее Канарии. Сильнее всех, с кем сводит его жизнь. Через пару дней состоится пир с приглашенным чудовищем. Тот, конечно, безобразен и мощен, но туп и это делает его слабее ума и хитрости. Пусть Канария развлечется с диким уродом. И даст Техути отдохнуть от своей ненасытной страсти. А потом демон двинется дальше, забрав своего купца, который не узнал бывшего раба. И свою закутанную в покрывала молчаливую жену. Говорят, она красавица. Может быть стоит выяснить это получше. А может, и нет, к чему переходить дорогу тупому чудовищу. День прошел мирно и размеренно, в хлопотах о хозяйстве. Освеженная Канария покрикивала на рабов, диктовала списки, распоряжалась обедом и распекала Теопатра, который упал с дерева, пытаясь перелезть через ограду. А после полудня Техути испросил разрешения сходить к базару, наспех придумав торговца удивительными снадобьями, что уедет к ночи. Солнце садилось за плоские крыши, заглядывало горящим краем в маленькую чистую комнатку, где Техути лежал на узкой кровати, следя, как Хаидэ надевает платье обычной горожанки — расправляя складки светлого хитона и накидывая на волосы край гиматия. — Тебе нравится, люб мой? — Да. Будто мы живем обычной жизнью и будем жить так долго, люба моя. Шелестя подолом, Хаидэ подошла и села, с тревогой разглядывая похудевшее лицо с тонкими губами и будто прозрачным носом. Протянув руку к столу, зажгла светильник, чтоб разогнать быстро подступающий сумрак. — Ты похудел, люб мой. Ты не болен? — Глупости. Я здоров. — Тебе надо поберечь себя. Воздух степи пойдет тебе на пользу. Знаешь, как там сейчас? А город вытягивает силу. Тут слишком много шума и жадных взглядов. — Это лишь для тебя. Ты привыкла к пустоте. А мне нужны люди, Хаи, мне хорошо, когда есть, кому слушать мои слова и говорить со мной. — Разве я не говорю с тобой? Ее рука, лежащая на груди, показалась вдруг раздражающе тяжелой и Техути, поморщившись, повернулся, чтоб она убрала ее. Ответил сухо: — Говоришь. Но ты занята собой и все реже прислушиваешься ко мне. Раньше ты была другой. — Нет же. Нет! Я так же люблю тебя, мой красивый, мой сильный. Небо за узким окном темнело, у верхнего края, куда не доставал свет из комнаты, задрожали неяркие звезды. Техути украдкой посматривал, выжидая, когда звезд станет больше. — Ты лжешь мне, Хаи. Возможно, пока я трудился, копаясь в старых свитках и говоря с купцами, ты разлюбила или встретила кого-то еще. Но ты стала другой, да, стала. Он говорил, с удовольствием ощущая, как поднимается в ней растерянность и желание оправдаться, теплыми волнами омывая его тощую, умирающую душу, что уже не горела сама, а требовала беспрерывного топлива извне. И упреками бередил, как шевелил обгорелой палкой костер, жадно греясь в ее любви, в старании сохранить любовь за них обоих. Наконец, дрожь, что волнами пробегала по его телу, отступила, прячась в суставы, сворачиваясь в мелкие крупинки, такие зимой сыплют черные облака над стылым воздухом. Звезды за щелью окна светили все ярче. Пора уходить. Он поднялся, отводя ее руки, стараясь не расплескать полученное тепло, не отдать ни капли ей обратно, встал, суровый и обиженный. И тщательно взвешивая, ударил словами, чтоб заставить костер вспыхнуть в полную силу, отдавая последнее пламя. — Ты знала много мужчин, Хаи. Уверена, что это проходит без следа? Я так не думаю. Не глядя на нее, вышел, задрав подбородок и хлопнув дверью. Хаидэ медленно села на теплое от их любви покрывало. Скидывая край плаща с волос, заплакала, растерянно перебирая в уме всю их встречу, от радостных объятий к горячей страсти, а после вдруг к ледяному холоду, что будто высасывал из нее тепло и силы. Что же не так? Что происходит? Он разлюбил? Но почему тогда не избегает ее, она видит, как загораются серые глаза, как он смотрит, любуясь. А после, куда все девается? И не у кого спросить. Не с кем поделиться. Она одна и должна ждать, когда он закончит свои дела и поедет с ней, как обещал. Он придет завтра, в это же время. А послезавтра не сможет, Канария затевает пир, пригласив диковину — страшного демона Иму. Гости будут смотреть, как великан пожирает сырое мясо и рычит. Говорят у него изуродовано лицо, но про жену говорят — красавица и везде следует за ним, не открывая лица. Даже демону есть любовь, а ей вот — вместо любви непонятно что. Звезды кололи глаза через мокрые ресницы и, потянувшись, она поднесла к губам светильничек, дунула, гася огонек. Стала смотреть через высыхающие слезы на кусочек ночи в узком высоком окне. Они не меняются. Так же светили когда-то, и так же смотрела она на них, болтая с Нубой. Прижималась к большому теплому телу, такому сильному. И своей силой он щедро делился с ней, такой огромный, как большая скала. Забирала ли она его силу, как сейчас забирает у нее Техути? Может быть, Нуба отдавал, становясь на чуточку слабее? Просто в нем было много ее, потому что — большой? — Нет, — шепотом ответила звездам, немного подумав, — никакого счета не было между нами. Он не боялся отдать, а я отдавала свою. Мы жили, а сила вольно перетекала меж нами, и это не было, как монеты, что исчезали в руке Хетиса в обмен на спокойную тихую комнату. Так было правильно, поняла она, садясь. И вдруг, отшвыривая все осторожные мысли, все стремление уберечь, высчитывая, кому хорошо, а кому плохо, что должно делать, а чего нельзя, она молча закричала помигивающим звездам. Так громко, что голова загудела бездонным котлом. Нуба! Мне плохо без тебя! Я не могу так больше! Нуба!!! Сердце колотилось, дрожали прижатые к груди руки, голова разламывалась, будто разлетаясь вращающимися кусками, но не было боли, а была лишь уверенность в том, что впервые за долгое время она повернулась лицом к той дороге, что идет в правильную сторону. Крик затихал, вибрируя, как умолкает металл, ударенный изо всех сил колотушкой. И смолк, не нарушив мерного мигания далеких звезд. Княгиня ждала. А потом, опустив руки, усмехнулась, ложась и поджимая босые холодные ступни. Даже знака не суждено получить ей. Обо всем мир говорит с княгиней без своего племени. Но не о любви. Она повернулась на бок и закрыла глаза, смиряясь с тем, что ночь идет своим чередом и будет утро. А за несколько улиц от дома Хетиса, на краю беспокойно спящего рынка, за привязанными верблюдами и вповалку спящими погонщиками рядом с угасающими костерками, в маленькой палатке не просыпаясь, резко вскинулся демон Иму, поворачиваясь, ударил лежащую рядом Мауру большой рукой. И затих, бормоча. Женщина села, прислушиваясь. Бережно провела пальцами по шрамам на большом лице. Поцеловав бритый затылок, снова легла, прижимаясь грудью к вздрагивающей горячей спине. Демон Иму спал, ему снилось, что он — Нуба маленькой княжны. И вместе, сидя над прозрачной водой ручья, они смотрят, как ходят в глубине яркие рыбы, распуская по спинам красные плавники с синими и зелеными искрами. Глава 39 Нар и Асет стояли на верхушке холма и смотрели, как далеко в степи крошечной букашкой медленно движется всадник. Нар хмурился, соображая. Один, верхами, но так медленно. Может, ранен? Выслать кого навстречу? Но конь идет ровно, скоро все равно увидят, что и кто. — Будь тут, — велел сыну и отправился вниз, мягко ступая по сухой траве кожаными подошвами. Асет кивнул вдогонку и сел, поджимая одну ногу, взялся за колено, как делал это Торза и дочь его княгиня Хаидэ. Оглянувшись, Нар хмыкнул. Мало ему самовольства Казыма, так тут еще этот, родной сын. Десятник вернулся от шамана и первым делом явился к Нару, потребовав себе наказания. Нар подвел глаза к небу и зло плюнул Казыму на сапоги, испачканные глиняной пылью. Княгиня быстра умом и множество дел решала на ходу, а ему что — всяк раз собирать совет, когда всякие казымы будут тайком уезжать в стойбище шаманов проведать изгнанницу? Нар хорошо справляется с наймом и торговлей, но тут дело касается людей, их дурацких поступков и нелепых решений. Или все разболталось само и всех их разбаловала серьезная женщина с упорным взглядом. Или он не справляется с тем, что держала она в своих маленьких руках. И он и совет. Тьфу. И мысли какие-то… Нар никогда не считал баб глупее и слабее мужчин. Где угодно, но не у Зубов такое бывает. Его жена скачет быстрее, чем он, и вернее кладет стрелу в цель. Он, конечно, победит свою Зару в рукопашной, но на линии ее натянутого лука пусть скачет враг, а он сам остережется. А Хаидэ к тому же дочь амазонки. Тут кровь, не просто так. У подножия он обернулся на тихий свист. Асет стоял черным силуэтом. Поднял руки, изгибая одну, скрестил, опустил и вытянул в сторону условным жестом. Нар поднял свою и фигура мальчика исчезла. Перейдя середину стойбища, Нар пошел к палатке Фитии, увидел за ней Казыма, тот сидел рядом с очагом, держал в руках миску с вареным мясом. Нар плюнул наземь. Казым поставил миску, встал и, склонив голову, с достоинством удалился. Нар постоял, раздумывая, не плюнуть ли еще раз, вслед ослушнику, но махнул рукой и повернулся к Фитии, что вылезала из палатки, таща небольшой мех. — Радуйся, старая, к нам едет Патахха, один. Сам. Теперь и его будешь привечать, слушая рассказы о жизни княгини. Фития резко вскочила с колен, прижимая булькнувший мех к груди. Нар протянул руку: — Угостишь? — Вот еще. Зара тебе нальет, вождь. — Ага. Зара нальет, как же. Твой Казым убег, дай хоть мне глотнуть за добрую весть. Он рассмеялся суровому лицу старой няньки и тому, как она отступила от его протянутой руки. А потом подала ему мех. — Ты прав. Пей, это хорошее вино. Хранила для птички. — Птички, — укоризненно сказал советник, вытирая рот, — ха, птички… — Это вам она — то вождь, то бродяжка. А мне она — жизнь, — угрюмо ответила старуха и сама хлебнула из колеблющегося меха. Заткнула пробку и повесила его через плечо. — Старик, верно, устал. Ему налью. — Налей. Послушаем, что скажет. Если будет говорить, он едет один, без ши. А вождя, с которым он говорит напрямую, нету. — А ты, значит, не вождь? — деланно удивилась Фития, оправляя на боках длинное темное платье. Нар хмуро посмотрел на нее. — А то не знаешь! Я и не думал! Совет не имеет власти порвать связь, изгнать навсегда. И не надо нам такого. Оклемается твоя птичка, вернется и примет нас, как своих детей. И знаешь, уже пора бы ей. — Вы ее выгнали, советник Нар! — Ну и что! Если она умнее нас, то и должна понимать! — Что понимать? — Что она — умнее нас! — крикнул Нар и, все-таки плюнув наземь, пошел встречать Патахху, который, осторожно съехав с холма, валился на руки воинов, выпутывая руки из поводьев. Фития осталась у палатки, прямая и суровая, с мехом на боку. Вскоре Патахха сидел на удобном камне, застеленном шкурой, держал на коленях ту самую миску с мясом, что оставил Казым. И, отщипывая кусочки, складывал в рот, медленно жуя. — Теперь я говорю с людьми, — сообщил между двумя кусками, — Эргос теперь шаман племени, а я просто старик. — Вина налить? — Налей. У тебя всегда вкусное вино, вот, могу тебе сказать сам. — Да ты не ушел ли в детство, старый? Радуешься, ровно малыш стучалке, — Фития налила в глиняную кружку вина, подала старику, следя, чтоб рука не дрожала. Когда ж он скажет, о Хаидэ, как она там… — Если бы тебе, старая, столько лет не позволять болтать, а все только через чужой рот, ты бы тоже радовалась и хвалилась, — глотнув, он поставил кружку и широко улыбнулся, показывая редкие желтоватые зубы, — ну, спроси уже, что терпишь? Я ж не пытать тебя приехал. — Как она там, Патахха? — голос Фитии дрожал, — хватает ли ей шкур укрываться ночью? А еще ей нельзя сразу пить воду из ручья, если она долго в седле. И… — Хватит, хватит, Фития, а то расскажешь, как ты меняла ей мох в детских штанах. Как она сейчас, не знаю. А пока была младшим ши, молодцом, справлялась. Чистила котелок до блеска, похлебку опять же умела сварить, ты хорошо научила. Спала в тепле, палатка хорошая, в ней раньше безымянный спал, да и… — Погоди, как это? Была? А сейчас? — Уехала. Спасать сына поехала, к злыдням в горе. И сестру свою, а заодно и неума, что ее люб. Фития медленно села, накрывая траву черным подолом. — Уехала… Да ты в уме ли, Патахха? Что она сумеет одна? Какая гора? Погоди. Ты сказал сына? Он жив? — Не знаю, — с удовольствием отозвался Патахха, — ее речи, ее голова, а я не знаю. Может, у ней помутился ум, а может, сон приснился. Но веселая поскакала. Вся в надеждах. — Как не знаешь? Ты же шаман! — Нет, Фития. Я уже просто старик, — он потянулся за полупустым мехом, но Фития оттолкнула его руку. — Коли старик, не лезь к дорогому вину, за него золотом плачено! Патахха смеялся, глядя на ее гнев, и Фития невольно рассмеялась тоже. — Бери. Нельзя оплакивать едущего на битву. Это успеется всегда. Пей, старик, пусть птичка знает, мы с ней и радуемся за ее надежды. — Пью. Наевшись и отдохнув, Патахха махнул рукой, останавливая Фитию, что все рассказывала, как Хаидэ росла и какая она стала. Поднялся и побрел к большому костру, где сидели старейшины, попивая вино и бросая кости. Сел рядом с Наром и тоже стал смотреть в огонь. Из-за верхушки холма слышались далекие гортанные крики, там молодые воины гоняли жеребцов, вскакивая на них и спрыгивая на полном скаку, смеялись и дразнили друг друга. Нар подполз ближе, глядя на бледные в ярком вечернем свете языки пламени, сказал: — Думал я тут, старик. Все мы думали. Все стало другим. И племя меняется. Раньше вот… А, это только слова, они, как зерно, что склюют птицы, не оставив ничего. — Тогда не труди язык, воин. Скажи, что надумали в конце. — Надо собирать отряды и ехать. К тракту, где беспорядки. Надо искать татей и извести их. — Скажи-ка! — Патахха с удовольствием прищурился на пламя, — а не заплатит никто? Что будете делать? — Почем я знаю! Голодать не будем, точно. Подгоним стада, их немного, но молока и мяса хватит, и может быть договоримся с крестьянами. Кто-то возьмет охрану, за хлеб из нового урожая. — У вас будет меньше золота, воин. Ты знаешь, что умения племени ценятся высоко. Очень высоко. Вы — дорогое приобретение. — Я не умею думать вперед. Я только знаю, что платят нам больше, чем то нужно для жизни. А значит, если мы получим меньше, никто не помрет. С голоду-то. — Это сказал уже. — Ага. И еще скажу. — А что говоришь-то мне? Я и так ем немного, в богатых повозках не катаюсь, жен не покупаю. Скажи своим воинам, Нар. На верхушке холма сотрясая вечерний воздух топотом, показались силуэты всадников, покрутились, грозно крича, и с хохотом ссыпались обратно, стихая за травами. — Этим? — Нар проводил глазами мальчиков, — не скажу. Они послушают и так. Вождя послушают. Слушай, старик. Я что понял-то. Он скрестил ноги и стал загибать пальцы на левой руке, тыча в нее указательным правой: — Мы не живем в роскоши, нельзя нам. Спим на земле. Носим простую одежду. Едим так, чтоб уметь и вовсе не есть, коли придется. Так велел Беслаи и был прав в своей мудрости, ведь только так мы сможем оставаться лучшими. Но наймы приносят денег и мы возим с собой сундуки. В них золото, камни и грамоты о том золоте, что отдано в рост в полисах. Да, мы тратим не скупясь, на кузнецов и оружейников. А больше не на что. А? Но чем больше наших воинов будут идти в наем, тем тяжелее будут сундуки и мешки. И тем медленнее и осторожнее будем мы двигаться по степи. — Да. Нар посмотрел на прижатые к ладони пальцы, повел шеей, будто ворот рубахи стал тесен. Разводя руки, вопросил: — Я один вижу, что тут неладно? Мы не живем в полисах и деревень у нас нет, та и тьфу на них, не сможем там. И если не случится войны или еще каких бед, будет таскаться по степи обоз с мешками и вокруг него воины, что потратят доблесть, охраняя мертвое золото! Почему так, Патахха? Ведь в жизни все устроено, вроде бы, с пользой и как надо. Почему наше племя идет странной дорогой незнамо куда? — А если скажу, не ударишь? — Патахха обвел узкими глазами мужчин, что подобрались ближе, слушая Нара. Отвечая на вопрос они все затрясли головами, призывая продолжать. — Не, — сказал Нар, — ты старик, говори уж. — Потому что учитель Беслаи решил все за вас. Он отец, а вы его неразумные дети. — Эй, ты про учителя-то!.. Свет мигал на возмущенных лицах старейшин. Патахха поднял руку. — Да! И он был прав, когда дети росли. Но вы стали взрослыми, славные воины. И вон даже Нар додумался до умных вещей. А когда дети взрослеют, они могут выбрать свою дорогу! — Наши отцы, — тяжело начал широкоплечий угрюмый Хойта, но Патахха перебил его: — И деды. И прадеды, да. Но речь не о ваших отцах. И даже не о вас, сильные. Речь о детстве целого племени. И о его зрелости. Могут родиться воины и умереть, родив детей, а те еще, и все это время племя Зубов дети, что держатся за подол учителя Беслаи! Но настает время, когда зрелость ваша совпадает с взрослением целого племени. И тогда пора меняться! Он оглядел серьезные, недоумевающие лица мужчин. Они старались понять, но слишком далекие от воинской науки вещи говорил старческий голос. И Патахха испугался. Он стар, очень стар и скоро умрет. Он выбрал право говорить со всеми и отдал власть над нижним миром молодому Эргосу. Но вдруг эти старые волки, с мордами, уже битыми сединой, вдруг они не успели вырасти? И ему придется уйти за снеговой перевал, оставив их ждать другого голоса, а когда ж он будет. Так сложилась судьба, что нужно бы подтолкнуть их сейчас, пока темнота не заполнила светлые промежутки. Он так любит их и как же горько уходить, зная, что мрак утопит их в себе. Кто знает, кто выживет, и какими они станут. — Это как река, да, Патахха? — мужчины обернулись на голос. Асет стоял над ними, лицо лоснилось от пота, от распахнутой рубахи волнами шел запах горячего коня. Нар нахмурился, открывая рот для окрика, но Патахха взял его за рукав. Мальчик продолжил, повышая голос: — Да! Как река, что тащит на себе бревна, и они загораживают течение. Она разливается озером и если не убрать помехи, то вода и сгниет. Так? — Какая вода, — пробормотал кто-то. И Нар заорал, наливаясь гневом: — Какая такая вода, ты что тут… Но вдруг замолчал и, поворачиваясь к Патаххе, сказал: — А? Тот кивнул, улыбаясь во весь рот. Нар приосанился, оглядывая соратников. Это мой сын, он сказал, было написано на довольном лице. Хойта встал и, подойдя, хлопнул мальчика по плечу тяжелой рукой. Мужчины заговорили разом, перебивая друг друга, нащупывая в выкриках и вопросах новую дорогу и первые шаги по ней. Поднялся и Патахха, опираясь руками о слабые колени. Напомнил, оглядывая возбужденные лица: — Ежели стали думать, может, припомните еще что? Из недавнего, новые мудрые. А? Возгласы стихли. В наступившей тишине чей-то голос произнес: — Дочь Торзы давно уж сказала нам. Это самое. А мы ее… — Да. Да. — Вернуть надо. — Вот вам и первый шаг, — Патахха кивнул, — спать пойду, устал я. Теперь что надумаете, делайте. Вы вышли на верную дорогу, храбрые воины. На другой день Патахха медленно ехал обратно, везя полные сумы подарков и барашка, притороченного к седлу. Он был доволен, хотя не видел будущего, да и не хотел его видеть. Ему хватало того, что головы и сердца мужчин, оставшихся в лагере, обратились в верную сторону, а прочее, как полагал старый шаман, пусть оно подходит само, совершается так же, как каждый год совершается рост весенних трав и созревание летних плодов. Нельзя взваливать на свои плечи работу, которую делают боги и судьба. Нужно доверять им, чтоб не обиделись. И покачивая головой, он укорял себя за упреки, кинутые великому учителю Беслаи. Впрочем, укоры были легки и несерьезны. Ведь если его упрекам нашлось место в круговороте событий, значит, и они были предопределены. Патаххе было немного жаль, что он стар и, скорее всего, не увидит, как племя станет другим. Уйдет раньше. Но, может быть, со снегового перевала ему дозволено будет смотреть вниз, вместе с небесным воинством, и видеть, что происходит посреди мягких, укрытых рыжими травами холмов. Провожая глазами бегущих газелей, маленьких, с черными хвостами на белом пятне крупа, и веера следов, что оставляли они в высокой траве, Патахха запел дрожащим голосом. Нескладную песенку, из тех, что пел своей любе Ахатте пришлый бродяга-певец. Добрый красавец с лохматой светлой головой и яркими синими глазами. Мир был хорош, видел Патахха, вдыхая полынный запах, вынюхивая в нем другие, скрытые — вот пахнуло свежей водой от тайного маленького ручья, а вот донесся аромат цветущего позднего терна, и следом — дикий запах одолень-травы, по листьям которой ползали, путая тонкие ножки, ленивые муравьиные матки. Неподалеку от стойбища его встретила Цез, как всегда с корзиной на боку и раздутым холщовым мешком на плече. Она каждый день уходила в степь, собирать травы, сушила их и, увязывая в пучки, определяла каждой свое место в мешочках и коробках. Стояла, прямая и черная, с седыми тонкими прядями, которые ветер дергал и путал, вытаскивая из косы. И Патахха, наклоняясь с седла, помахал ей рукой. — Встречаешь меня, или как? — Есть несколько слов для тебя, старик, пока мы одни. Да не слезай, так скажу. Она поставила корзину к ногам и прибрала волосы, чтоб не лезли ко рту. Набросила на голову серый платок. Мертвый глаз тускло блеснул красным, ловя свет уходящего солнца. — Эргос расстроен. Он ищет взгляд учителя вашего Беслаи, но не находит его. Скажи, старик, так бывало раньше? — Нет, — медленно ответил Патахха, — учитель Беслаи никогда не оставлял своих детей. А что говорит новый шаман? — Ничего. Я просто вижу. — Спасибо тебе, добрая Цез. Я подумаю и поговорю с мальчиком. — Уж поговори. Он гнет плечи, боясь, что не справится. Ты, старый, так давно один ходишь в нижний мир, что все вокруг привыкли, теперь кажется им — осиротели. А им теперь жить без тебя. Патахха уныло огляделся. Он-то мечтал плести корзины и петь песенки, сидя у отдельного, своего костра. Но даже тот, кто позволяет богам решать судьбы племени, не может бросить людей, своих. Он не может бросить Эргоса наедине с нижним миром. А племя не может бросить свою княгиню. И вот Цез, она печется о нем. Все связано. Он улыбнулся. Кости болят, колено по ночам дергает, рассказывая о дождях или близкой жаре, голова трясется. Но разве усидит он у своей палатки, плетя свою корзину? Так лучше не уходить, чем после бегом возвращаться. — Езжай, — сказала старуха, — я еще на пригорок пойду, там зацвели хохлатики. Когда они цветут в третий раз за долгое лето, то высушенные, лечат от ночных волчьих мыслей. Старик кивнул и, поправляя баранью тушу, поехал в лагерь. Ночью все собрались у костра, радуясь подаркам — вышитым кисетам и новым рубашкам, шапкам, отороченным мехом. Новый безымянный сидел один, теребя цветной шнурок на вороте — Патаха привез ему рубашку, сшитую матерью. Увидев, как тоскливо мальчик оглядывается в ночную степь, что подступила к спинам, старик поманил его рукой, похлопал по камню рядом: — Садись тут, поближе. Взъерошил черные волосы на макушке и улыбнулся в ответ на несмелую улыбку младшего. Велел Эргосу, что сидел напротив, щуря узкие глаза на прыгающее пламя: — Скажи нам, шаман, что тебя гнетет. Подумаем вместе. Эргос поднял красивое лицо с резкими высокими скулами. — Я стоял за твоей спиной, Патахха, когда ты разговаривал с учителем Беслаи. Видел его, как вижу тебя сейчас. И слышал слова. Я повторял их в своей голове, они были. И вот я шаман. Но Беслаи нет. Будто он был только в твоей голове, а сейчас, когда ты перестал ходить в нижний мир и заглядывать за облака, то и я ничего не вижу. Так должно, Патахха? С тобой тоже было так? Старик убрал руку с затылка безымянного, глянул, как, с другой стороны, к нему, стараясь быть незаметным, сопя, прислоняется Найтеос, и задумался, вспоминая. Это было так давно… — Нет, шаман Эргос. Беслаи никогда не оставлял меня. Когда я ступил вперед из-за спины прежнего шамана, он посмотрел на меня и улыбнулся. Заговорил со мной, и с тех пор было так всегда. — Может быть, я плохой шаман, Патахха? — Нет, Эргос. Ты умен и быстр, смел и решителен. Ты уже видишь больше моего и думаешь быстрее. Ты хороший шаман. — Но это значит, Беслаи… оставил нас? Огонь, обглодав тонкие ветки, съежился на срубе толстого полешка, приник к почерневшему дереву. И ночь подступила ближе, ухнула пролетающим филином, зашуршала травой. Безымянный прижался к боку Патаххи. Старик молчал. Он думал, когда перестал видеть светлые, полные снежной синевы глаза Учителя, что тот обратил взор к Эргосу. И смирился с этим, так и должно быть и когда-то тоже было так. А если нет? Вдруг это связано с наступающей темнотой? А он-то все улыбается, любуясь цветами и скачущими козами. Надо быстрее сказать что-то, пусть Эргос успокоится. Солгать, утешая. — Я вижу Беслаи, — звонкий голос Найтеоса всколыхнул темноту, и огонь, вцепившись в дерево, пыхнул, разгораясь. Осветил удивленные лица, повернутые к мальчику. Тот смотрел круглыми как у совенка глазами, кивал. — Ты? — Патахха пытался нащупать в памяти, а было ли так, чтоб младший видел поперед старшего, — что ты видишь? Расскажи нам. — Он не смотрит на нас. Глазами не смотрит. А сердцем да. Но вы же сами знаете. А я вижу — он почти голый. Грязный. У него тут, — мальчик провел рукой по поясу, — тут завернуто, а ноги босые. Он сильно занят. Ему надо помогать. Эргос, внимательно выслушав младшего, улыбнулся разочарованно: — Да ты про Учителя разве? Помочь самому Беслаи? Он может все, на то он — наш бог. Мы не можем брать на себя заботы богов, так говорил ты нам, Патахха, ведь правда? — Надо помогать, — упрямо повторил Найтеос, хмуря темные короткие бровки, — а больше я не вижу. Потому что он очень занят. — Патахха! — сказал Эргос и смолк, не желая просить о помощи старика, думая — не имеет на это права. Старик потер нос согнутым пальцем, кряхтя, почесал переносицу и стукнул себя по лбу. Морщины под костяшками пальцев пылали от горячего стыда. Он упрекал учителя за то, что тот отвернулся. А надо было спросить, вдруг ему самому нужна помощь? Это конечно, не по-богову, быть слабым и ждать помощи от людей. Но зато по-человечески — предложить ее! Показав, что они — люди. — Найтеос прав. Если учителю нужна наша помощь, он получит ее. И если мы все захотим помочь, я думаю, Беслаи сумеет найти крошечный миг, чтоб посмотреть на нас и кивнуть. — Да, — важно сказал Найтеос. И новый шаман Эргос, обдумав сказанное, посветлел молодым лицом, поднял руки, чтобы огонь осветил ладони с длинными сильными пальцами. — Да, — сказал он. — Да, — отозвался Эхмос, кивая. В ответ кивнула Цез, перестав перебирать траву, разложенную на подоле: — Да. Патахха услышал, как младший безымянный шепотом тоже сказал свое «да». И с облегчением улыбнулся. Разве они остались за спиной перемен? Так не бывает. Все меняется и стойбище шаманов меняется тоже. Он ждал и Эргос, спохватившись, что он теперь главный, велел всем: — Идите спать. Если Беслаи придет в чей-то сон, спросите, вдруг он сумеет ответить, что мы можем сделать для своего бога. Он сидел на камне, кивая каждому, кто вставал и, поклонившись, уходил в свою палатку. Из темноты Патахха еще раз посмотрел на одинокую фигуру у костра, на молодое лицо, затененное мыслями. Все лягут, а Эргосу еще думать. Ну пусть, он хороший мальчик. Залезая в палатку, Патахха лег, удобнее устраивая ноющую ногу, и зашептал, обращаясь к Беслаи, прося его, когда будет время и силы, все же позаботиться о новом шамане, и дать ему пусть сложную, но яркую и долгую жизнь. Глава 40 — Зайди ко мне, — тень мелькнула за ярким окном, закрывая просвеченную солнцем зелень. Поднимая голову, Техути успел заметить лишь край легкого покрывала, сверкнул вышивкой и исчез вслед за уверенной поступью. Нахмурился, кривя рот. Что она себе позволяет, эта кобылица. Думает, если они, то и можно… Но отложил табличку, бросил на мраморный стол деревянную палочку-стило и встал, поправляя на плечах хитон. Канария готовит пир, и ему надо суетиться, попадаться ей на глаза, покрикивать на рабов и вообще делать вид, что он самый важный и нужный. А он устал. Рассматривая в зеркале недовольное лицо, Техути прогнал мысль о том, что не усталость кладет тень на него, а то, что нынешняя ночь посвящена другому мужчине. Все взгляды будут обращены на черного демона, хмельные гости будут жадно смотреть, как тот ест, как хлебает вино. Будут спрашивать, боязливо потешаясь, но не отводя глаз. И ждать, что выкинет могучий гость. Канария велела притащить в перистиль клетки из домашнего зверинца, там сейчас рыкают, мечась за прутьями, пара диких заморских кошек. Невелики, но изумрудные глаза горят неизбывной яростью. Еще у нее есть большой питон, лежит в соломе, связав бугристыми узлами толстое тулово, показывая бледное ребристое брюхо, отчеркнутое темной полосой. И его клетка тоже предусмотрительно придвинута к самым колоннам, а рядом с питоном сидит мальчик-раб с палочкой, что заканчивается острым крючком. Косится испуганно на пятнистую блестящую шкуру и маленькую голову с круглыми неподвижными глазами. Обходя клетки, Техути нацепил на лицо выражение вежливой готовности и вошел через арку в коридор, ведущий в покои Канарии. Госпожа сидела в кресле, поставив на скамеечку сильную ногу и пока рабыня протирала пальцы душистой мазью, брала с подносов, что держали другие девушки, драгоценные ожерелья и серьги, крутила в руках, прикладывая к груди. — Не могу выбрать, — подняла руку, подставляя свету водопад золотых бляшек, обрамляющих красные камни, — это? В свете факелов они будут как кровь, а светильники сделают их черными. Подай лазурные! Девушка, кланяясь, раскрыла черную лаковую пиксиду, отвела в сторону руку с круглой крышкой. За пальцем Канарии шурша, поднималась из нутра шкатулки вереница синих и голубых бусин, отсвечивая черными жилками. Перебирая их, Канария указала на маленький столик, заваленный браслетами, оплечьями и гребнями. — Что выберешь ты, распорядитель? Ты знаешь свет и как мы будем сидеть. И знаешь меня… Усмехнулась крупным ртом, быстро взглядывая на египтянина. — А еще ты хвалился, что знаешь толк в камнях и золоте. Техути протянул руку над переливающейся поверхностью, погрузил ее в шелестящие кипы цепей и завитков. Однако, она богаче, чем он даже предполагал. В обычные дни Канария строго блюла правила приличия и не обвешивалась тяжелым богатством, хотя он давно заметил, как изысканны и дороги простые с виду украшения. Но тут лежит несколько состояний, кинуты небрежно на стол, свисают из пиксид и заморских лаковых шкатулок. Сверкают. На короткое время замер, ухнув в желчную зависть. Жизнь катит мимо, пока он прислуживает кому-то, и мир не принадлежит ему! А должен бы! Он уже зрелый муж и почему нет у него такого огромного дома, бескрайних полей пшеницы, обильных садов и десятка торговых кораблей. Даже эта корова имеет столько всего. А он считает монеты, которые она милостиво кладет в его кошелек. — Мой славный муж Перикл неустанно трудится на благо семьи, — сказала Канария, насмешливо глядя, — да и я дочь весьма знатного и богатого рода. Блики на завитках и петельках вспыхивали и гасли, когда мимо проходили рабыни с подносами и чашами. Техути вытащил руку, тронул большую закрытую шкатулку. — А это? — Открой. Тенькнув замками, шкатулка распахнулась. Мигнули, просыпаясь на свету, большие камни цвета темной травы, просвеченной солнцем. Техути бережно приподнял украшение над столом. Золотые медальоны, прихотливо кованые сомкнутыми хороводами фигурок, покрытых солнечной росой зерни, держали на себе, как на круглых ладонях, дюжину крупных зеленых самоцветов, тщательно отполированных по изгибистым поверхностям. Каждый казался целой страной, с полями весенней травы, с купами деревьев в пене зрелой листвы. И по мягким выпуклостям каменьев перетекали, соскальзывая в их глубину, солнечные блики. — Там еще серьги, не перепутай цепочки. И браслеты на плечо. Видишь. Техути бережно вытащил ожерелье целиком и, подойдя к Канарии, уложил его на смуглую шею, еле касаясь пальцами, поправил золото, что на темной коже стало ярким и живым. — Вот это, моя госпожа. И все ахнут, сраженные твоей красотой. Канария кивнула отражению в поднесенном рабыней зеркале. Камни на золоте темно вспыхнули. — Я надену его. Иди, посмотри, что там на кухне. Она волновалась, разглядывая в зеркале пылающие щеки и тяжелый подбородок. Демон Иму занимал ее мысли, и в животе становилось щекотно, когда она представляла себе, что кроме золотых ажурных дисков, длинных серег и цепких оплечий на ней больше ничего нет. А зеленые камни бросают отсветы на черную кожу зверя, покрытую шрамами. Техути не уходил, ожидая, когда она вынырнет из своих грез — они ясно были написаны на тяжелом лице, — и хоть взглядом даст ему понять, что он все еще главный в ее сердце. — Ты все еще тут? Он деревянно поклонился и вышел, растравляя себя мыслью о тайных смешках рабынь и быстрых взглядах в спину. Шел меж гладких, расписанных фигурами богов стен, и не видел ничего, кроме зеленого мерцания в золотых завитках. Да еще — сочные губы Канарии, по которым мокрой змеей мелькал кончик языка. Выйдя в перистиль, обогнул бассейн, направляясь в сторону клеток и отводя рукой бегающих за Теопатром мальчишек, не видя их. Почему, почему так криво складывается его жизнь? Отец, честный до идиотизма, полжизни пересчитывал чужое добро, гордясь щепетильно составленными списками, мастерская, где сидели ювелиры, согнувшись над камнями и литьем, кашляли надрывно, отмахиваясь от ядовитой каменной пыли. Испуганные глаза матери, что постоянно и робко втолковывала, что труд его принесет плоды. И просила послушать отца и трудиться, трудиться. Да, чтоб как они, вести размеренную и тихую жизнь обычных горожан. Он наклонился над клеткой и отпрянул. Между железных прутьев метнулась навстречу лапа с растопыренными когтями, сверкнула яростная зелень кошачьих глаз. Он видел, как черный демон расправляется с более крупными соперниками, что ему эти пятнистые твари. Разве что ловкости не хватит отмахнуться от когтей, и они располосуют без того изуродованное лицо. Перейдя к прутьям, за которыми неподвижно лежал питон, отобрал у мальчика палку с загнутым острием, просунул и несильно ткнул в блестящую плотную кожу. Подождал и ткнул сильнее. Быстрота. Если демон помедлит, то кошки могут добраться. А что нужно, чтоб помедлил и пропустил нападение?…Сперва они будут пировать. Демон будет пить то, что подносят ему… Из клетки послышалось шипение и кольца лениво расплетаясь, потекли, гоня по коже волны мышечных сокращений. Показалась плоская голова с равнодушными глазами. Мелькнул раздвоенный язык, ощупывая прутья. А после кошек, когда лицо урода зальет кровь, пусть он сразится с питоном. Хорошо бы умастить тварь маслами, чтоб руки бойца соскальзывали. Но этого может и не понадобиться. Питон сделал выпад, палка, звеня, покатилась по каменным плитам. Техути выпрямился, вытирая потные руки о бока. — Следи за ними хорошо, — кинул мальчику и быстро пошел из перистиля, между колонн, обогнул угол дома и углубился в сад, торопясь в свои комнаты, ненавидя все вокруг. Отомкнув двери, запер их за собой. До заката еще далеко. Обойдутся без него какое-то время, в суете не заметят, что его нет. А ему надо отдохнуть. В спальне было темно, штора на большом окне опущена, а не помнит, чтоб опускал. Техути встал в дверях, оглядывая полумрак. И вздрогнул, услышав тихий смешок. Медленно пошел к своей постели, откуда навстречу ему поднималась смуглая обнаженная фигура с неразличимым лицом. — Алкиноя? Что… да что ты делаешь тут? Немедленно встань! Оденься, глупый ребенок! Схватил руку, что вцепилась в край его хитона. — Если ты закричишь, учитель Теху, я закричу тоже, — промурлыкала девочка, — там валяется моя порванная одежда. Ты знаешь, что мой отец может убить тебя? Когда приедет. — Чего ты хочешь? Алкиноя стояла на коленях, схватив его руки, тянула к себе. В полумраке блестели глаза и зубы, неясно рисовалась круглая грудь и широкие, совсем женские бедра. Глаза Техути привыкали к полутьме, и он содрогнулся — так похожа она была на свою мать, с таким же длинным и тяжелым, полным исступленного веселья мрачным лицом. — Зачем тебе старуха, — горячо зашептала девочка, извиваясь и подползая ближе, стараясь коснуться его живота грудью, а он отпихивал ее, удерживая на расстоянии вытянутых рук. — Посмотри, я молодая и свежая. И во мне не было мужчины. Я люблю тебя, хочу, чтоб мой, только мой. Не бойся, никто не видел, как я пришла. — От тебя пахнет вином? — Мы с Теопатром украли кувшин, — она снова захихикала, — я подговорила его и дала хлебнуть. Не ругай свою Алкиною, я только для храбрости. Я все умею, мне рассказывали рабыни. Учили. — Твоя мать… — Она не знает, нет. Думает я младенец. Она старуха, а хочет вечно быть молодой. А молодая — я! Посмотри, какие у меня груди. Дай руку, ну дай же! Техути вдруг представил себе, как шумно празднуется в богатом украшенном доме свадьба. Он и юная Алкиноя сидят во главе стола, кивают, принимая поздравления и подарки. Рядом стоит Перикл, читает свиток, перечисляя приданое любимой дочери. Его руки ослабели. Девочка прижалась, обнимая и жадно ища губами его рот. Техути раскрыл губы, принимая поцелуй, провел ладонью по голой спине. …Счастливая свадьба. А напротив молодых сидит Канария, в золотых ожерельях и смотрит с тяжелой ненавистью. — Нет, — он оттолкнул Алкиною, сгребая в охапку, стащил с постели. Тяжело дыша, боролись, пока он натягивал на нее порванный хитон и легкую палулу. Девочка плакала, обдавая его запахом кислого вина. Извернувшись, укусила рядом с запястьем. Техути зашипел и размахнувшись, влепил ей пощечину. Падая на пол, она горько зарыдала в голос, и он, тоже падая на колени, зажал ей рот дрожащей рукой, обхватил, баюкая и уговаривая шепотом. — Перестань, ну, хватит. Конечно, я люблю тебя Алкиноя. Но нам нельзя! Отец убьет тебя и меня тоже. И твоя мать, она разгневается, если ты… Ты должна сберечь себя для жениха, нельзя дарить себя какому-то пришлому слуге. Я никто, а ты богата и знатна. Будешь счастлива. Я порадуюсь за тебя. Он осторожно отнял от ее лица мокрую руку. Девочка тяжело дышала, успокаиваясь. — Ты вправду любишь меня? Не ее? — Конечно! — Поклянись! Всеми стрелами в колчане Эрота клянись мне! — Я не могу. Нельзя давать такие клятвы. Ты еще встретишь… — Я закричу! — Клянусь тебе своим богом, печальным и одиноким, я люблю только тебя, моя красавица. Она шмыгнула носом, вытерла грязные от размазанной краски щеки. — А он настоящий, твой бог? — Конечно! — Тогда поцелуй меня. Если хочешь, чтоб я тихо ушла. Техути вздохнул и коснулся губами мокрой щеки. Но девочка прижала ко рту его губы, жадно и неумело шевеля языком. Откинулась, вытирая рот. И встала, покачиваясь и плотнее запахивая палулу. — Помни, ты теперь мой. Клялся. А если нарушишь клятву, и хоть раз ляжешь с ней, я все расскажу отцу. — Пройди так, чтоб тебя не увидели, — ответил Техути. Заперев за девочкой дверь, кинулся снова на постель, теплую от возни. Выругался шепотом. Снова все криво! Княгиня поманила властью и знатностью, и почти уже все сложилось, даже видения были ему. Так нет, все полетело кувырком. Канария со своими капризами. И вот вскоре явится ее муж. А теперь еще эта! Был бы он горожанином, солидным и почтенным, взял Алкиною в жены, и она сидела бы на пиру, сверкая драгоценными камнями в золотых оправах. Юная и сочная, жаркая. Богатая знатная жена. — Господин Техути, — робкий голос за шторой вырвал его из мечтаний, — господин, хозяйка ищет тебя. Она сердится. — Скажи, я сменю одежду и скоро приду. Сел, отпихивая скомканные покрывала. Спину ломило и глаза закрывались от усталости. Но вставая, вспомнил, как жадно прижималась к нему девочка, и усмехнулся, злорадствуя. Волнуйся, Канария, трепещи, думая о наслаждении уродливым телом черного демона. А в это время собственная дочь раздвигает ноги, приглашая твоего любовника в свою нетронутую глубину. И ты — оплевана. Жаль, что не узнаешь, никогда не узнаешь. В маленькой комнате с голыми белеными стенами Хаидэ в сотый раз перебрала мелочи в сумке, аккуратно развесила на крючках выстиранную походную одежду, разложила на столике купленные у Хетиса сласти — сушеные финики, инжир и вяленые ломтики яблок. Проверила, свежая ли в кувшине вода. И села, положив руки на стол, перед узким окном, в котором виден был кусочек синего, быстро темнеющего неба. Пустой вечер, Техути не придет. Она уже не знает, любит ли его, ее сердце устало мучиться мелкими дрязгами и несправедливыми обвинениями. Но когда подступает ночь, просыпается тоска тела. Никто и никогда не брал ее так нежно, так сильно, никто не волновал ее кожу, как делают это его пальцы. С ним она забывает, что были другие мужчины, то отвратительное их множество, слитое в памяти в многорукое многоглазое существо с тысячью жадных глоток и торчащих корней. Память о них, как медленный тяжелый вкус напитка, которым потчевал ее Теренций, чтоб пробудить жадность к любовным играм. Держалась и не уходила. А кроме этого вкуса, что может вспомнить она — о любви? Девичьи расспросы, секреты, что поверяла ей Ахатта, рассказывая об Исме Ловком. Чужая любовь, что вытолкала ее собственную, тогда только нарождающуюся…Нуба. Его большое тело, ее приказание, и то, как она ничего не почувствовала, отдавая себя на тихом вечернем песке. А когда он, мудрый ее защитник, хотел подарить ей первое счастье телесной любви, что сделала она тогда? Накричала, сверкая глазами, обвинила в похоти. Не позволила. Глупая дикая коза! А потом был Теренций, жаркие и темные ночи ее сладкой мести. Сладкой для обоих. — А темнота была только для нее, потому что все было там, а любви не было. И вот появился Техути и, взяв ее в ладони, как цветок, поднял к самому небу, показывая, смотри, как бывает. Как торжествующе ярко, как радостно и чудесно, между телами, что смыкаются и размыкаются, вдруг рождается целый огромный мир, поднимается, ширясь и раскрываясь, разбрасывая в стороны упругие лепестки счастья. Показал. Приживил к себе, как садовник приращивает ветку персика к дикому деревцу. А теперь ей приходится платить. С ним происходит что-то. Она не умеет закрывать глаза. Видит. Но кто расскажет, что именно она видит? Может быть, это просто уходит его любовь? Может быть, она всегда уходит вот так — любимый не просто холоден, но еще и становится груб, придирчив и, что скрывать, совершает дрянные поступки, не достойные человека. А может быть, она сидит тут и надумывает себе от тоски всякие страсти? Жаль нет Фитии, или Цез, обе были молодыми и любили. Но она — одна. В узкую дверь кто-то поскребся, и Хаидэ вздрогнула, улыбаясь с надеждой. Это он! Пришел, истосковался, а она тут думает всякую ерунду. — Ты не заснула там, степнячка? — Хетис говорил негромко и сладко. — Чего тебе? — Хаидэ встала перед закрытой дверью. — Открой, а? Не обижу. Поговорить бы. Хаидэ нащупала ножны на поясе и откинула засов, раскрывая двери. Хетис, в новом хитоне, что топорщился над волосатыми коленями, быстро оглядел через ее плечо пустую комнату. И тесня, вошел, прикрывая за собой двери. По-хозяйски прошел к столику, водрузил на него пузатый кувшинчик, плеснувший хмельным запахом. Повернулся и всплеснул жирными руками, оглядывая длинное сборчатое платье и легкую накидку, брошенную на плечи. — Тебя не узнать! Эк нарядилась и стала красотка! Выпьешь со мной, степнячка? — Не буду, Хетис. Иди спать. Я тоже отдохну. — А чего б тебе отдыхать. А? Лошадка твоя накормлена, и ты ужин скушала, сидишь одна, скучаешь. Посиди на моих коленях, а я помечтаю, что это достойная горожанка пришла почтить Хетиса своей любовью. Он захохотал, разваливаясь на табурете и хлопая себя по коленям. Хаидэ погладила ножны, вытащила узкий нож, показывая лезвие и пряча его обратно. — Ты решил, что с одеждой я сменила и себя? — Да подумай сама, сидишь тут! А твой любовничек развлекается в богатом доме. Бросил тебя. Ты вон который день носа никуда не кажешь. Побежала на рынок и мышкой обратно. — Тебе нет дела до этого. Хетис пятерней чесал спутанные густые волосы, убирая их с выпуклого лба. Разглядывал княгиню, передвигая по столу светильник, чтоб лучше видеть. — Не выпьешь, значит. — Нет. Он поднялся, укоризненно качая головой. — Эк он тебя объездил. Ну ладно, я не в обиде, сеструшка. Как говорят, не спросишь у ветра, не узнаешь, куда подует. Но ты имей в виду, ежели тоска замучает, Хетис тут, рядом. Не смотри, что я грубиян, в койке-то я ого-го каков. Я… — Хетис, иди. Пусть боги вернут тебе разум. Иди уже. Он обошел ее, сочувственно цокая языком. На пороге остановился и будто только вспомнил, спросил: — А что ж твой сердешный так быстро ушел, я вообще-то к нему разговор имею. А это так, шутки шутил. — Ушел? Он не приходил сегодня, Хетис. Мужчина хлопнул себя по бедрам, выкатывая блестящие глаза в деланном удивлении: — Не приходил? Да как же? Вот еще солнце садилось, я с ним разговаривал об очень важном деле. И после он, юрк, и побежал в калитку-то, дом оббежал, я ж и подумал. Что он, как всегда, к тебе наладился. Не заходил, значит… Ну то понятно, у него там пир, да Канария. Гости. Важный он человек, вон сколько плащей надарила ему госпожа, видно, есть за что. Слова выкатывались, перестукиваясь, а маслянистые глаза ползали по хмурому лицу Хаидэ. — Значит, дела у него. Иди. — Знамо, дела. Без дела и не пришел бы. Ыхыхы, прости уж степнячка, да, пришел бы конечно, ведь у вас любовь. Замолчал, ожидая вопросов, но княгиня молчала. И он, снова закрыв двери, шепотом продолжил: — Горда. Не спросишь. Ну я сам скажу, потому что важно это очень. Сторговал он у меня медленного зелья. Схватил, вроде младенец мамкину грудь. И убег. А я после хватился, пять монет он мне не додал. Ну я сам виноват, померил не так. Но медленное зелье это такая штука, с ним, если поймают, могут и в суд отдать. Оно же вроде отравы. А мне что тогда? Без выгоды жить? Вот я и подумал. Если он у тебя, то пусть отдаст мне должок. Хаидэ взяла с постели сумку, вынула кошелек. Протянула хозяину монеты. — Возьми семь. Скажи только — оно ему зачем? — Блазнишь меня, степнячка. Как я возьму, если не знаю, а? А как теперь обратно отдать, вишь к руке-то приросли! Он засмеялся, крутя рукой и перебирая между пальцами сверкающие и пропадающие монетки. — Ладно. Не знаю, но ум-то у меня есть, и тебе скажу, о чем думать. Пир у них, ты знаешь. Высокая госпожа хочет, чтоб демон сразился. Сперва со зверями, а потом! Хетис мелко захихикал, дергая бедрами и показывая руками неприличные жесты. — Вот так, вот так. Ййиих… их… их… — Мне-то что до забав госпожи? — А то. Одна горошина медленного зелья в питье, и человек ровно младенец — руку вместо рта к уху несет, балаболит незнамо что, падает на гладком месте. Слабый становится и корявый, любой его победит. А у госпожи Канарии в клетках не мыши посажены, а дикие кошки. И огромные змеи! — Да… — Ага. Видно, твой сердешный очень не хочет, чтоб демон Иму кого из них победил. А почему — думай сама, красавица. Пока ты тут сидишь, ждешь, и даже винишка не выпьешь со старым Хетисом. А может, выпьешь? — Нет! — крикнула княгиня, и Хетис вывернулся в коридорчик, отмахиваясь рукой. — Ухожу. Но ты помни — секрет. Меня не прихватят, я ему мешочек отдал один на один. А вот что там сейчас деется, может уже кровь… Хаидэ захлопнула дверь и села на табурет, вынула нож, вертя его в руках. Неподвижными глазами смотрела на хвостик пламени, прыгающий над старой медью. А в голове мысли, крутясь, выстраивались и ждали решения. Он обманывал ее. Если Хетис упорно толкует о связи Техути с Канарией, да сегодня любимый приехал тайком и не повидался даже… Если бы не зелье, она вытерпела бы до утра и спросила Техути сама. Ему верить важнее, чем старому похотливцу. Но он взял отраву. Для кого? Пусть это демон Иму, разве годится травить несчастного балаганного циркача, даже если он грызет глотки диким зверям! И сам Техути, разве можно позволить ему такой грязи черпнуть в душу? Он что, не помнит рассказ Аххаты? Плата за сделанное зло никогда не кончается, а лишь увеличивается со временем. Она сунула нож в ножны и с удивлением посмотрела на сброшенное поверх постели платье и накидку. Топнула ногой в уже туго завязанном сапожке. Пока ее голова вертела мысли, тело уже готово кинуться… куда кинуться? «Да кто ты такая, чтоб спасать от темноты в сердце?» проскрипел в ушах насмешливый голос. Хаидэ замерла перед дверью, вцепившись в медную ручку. И вдруг пришла в сердце холодная ярость: в одно мгновение голос открыл ей, как сильно она изменилась. Вместо решимости спасти и помочь, стоит, с виноватым испугом перебирая в памяти бесчисленные упреки Техути. — Я — Хаидэ светлая, дочь Торзы непобедимого и амазонки Энии! Мать Торзы, сына Теренция и внука вождя! Дверь хлопнула, язычок пламени метнулся и погас, погружая в темноту маленькую комнату с голыми стенами и платьем горожанки, наспех брошенным на постель. Хетис за углом слушал, как быстро Хаидэ идет по конюшне к стойлу Цапли. И улыбаясь, понес кувшин в свою захламленную спальню. Чванливый владетель баб получит по заслугам. Ишь, демона захотел извести. А как же гости, что переполнили дом Хетиса? Пока Иму рвет глотки волкам и гиенам, у Хетиса заняты все комнаты, углы и койки. Только успевай продавать винишко да жратву. Глава 41 Когда лето вступает в свою последнюю пору, ожидая скорой осени, изредка, раз в десятилетие, приходит предосенний тягостный зной, накрывая город, море и степь душным покрывалом, пропитанным грозовой влагой. Так больной лихорадкой, почти умирая, вдруг поутру встает и требует себе вина и много мяса, ест жадно, утирая дрожащей рукой мокрые от ночного пота щеки и грудь, и кажется полным сил, таких и не было у него в прежней размеренной жизни. Но мокрый лоб уже исчерчен знаками близкой смерти и чем ближе подходит она, тем жарче горят щеки, блестят глаза и тем сильнее руки, хватающие утекание жизни. Осень уже началась, но каждый день ее становится жарче, изматывая людей тяжким зноем без ветра и свежести. И валясь на горячие постели, горожане с тоской ждут темноты, надеясь, что она принесет облегчение. Но темнота стоит глухими черными шторами, перед самым лицом, заставляя спящих дышать тяжело и во сне отталкивать рукой невидимую преграду от носа и губ. А вокруг все поднимается, наполняясь волшебной силой. Мрачно и могуче кустятся сады, выстреливая крупные цветки с торчащими в стороны мясистыми лепестками. Воздух гудит от шмелей и пчел, на суставчатых стеблях дурмана бродят, хватая мух, огромные зеленые богомолы, рыба в прудах поднимается к зеркалу воды, разевая глубокие пасти и всасывая густую толкотню комаров. Кажется, все бугрится и дышит, вываливая мощные языки. И если тягучие знойные дни продлятся, то воздух, теплые воды, заросли кустов и тяжелые ветви деревьев, все, вздымаясь, поглотит дома и храмы, повозки и высокие ограды, убранные поля, и — людей. Задушит, наваливаясь на лица, груди и животы. И продолжит жить дальше, царя посреди себя, погребая в густоте задохнувшихся от зноя. Но как дальняя гроза подкатывает все ближе, гоня перед собой свежее дыхание быстрого дождя с треском громов и копьями молний, так и вялость уставших от жары людей вдруг сменяется буйным оживлением, вспышками страсти, ярыми драками и приступами безумного труда. Ни в зимнее бодрое время или в ласковое весеннее, и даже в яркое летнее — не делается того, что совершается в это больное предсмертное время, когда лихорадка осени убивает уходящий год. И люди возводят дворцы, совершают безумные поступки, теряя головы, загораются страстью, что не могут удержать в себе. Как будто тяжкий зной вместе с одеждами стаскивает запреты, делая осторожность и благоразумие незначительными и ненужными. А каяться — на то еще будут серые дожди поздней осени и ледяные ветры с зимнего моря. Пиршество в доме Канарии было в самом разгаре. Приглашенные раскинулись на клине, вынесенных в перистиль, разбрасывая ноги под задранными хитонами, отирали пот, ловя теплые дуновения от больших опахал, что держали мальчики и девочки в красивых набедренных повязках. Подносили ко ртам кубки, жадно глотая прохладное вино, разбавленное ледяной водой. И роняли руки, опуская гулкие ритоны и чаши, а по лицам градом бежал свежий пот — вино не хотело задерживаться в желудках, мгновенно выступая через все поры горячих тел, еще больше разгоряченных изысканными, но тяжелыми кушаньями. Как и положено знати, мужчины и женщины возлежали отдельно, но расчетливая Канария приняла во внимание необычайную жару, пировали в перистиле, расположившись по краям длинной стороны бассейна, подсвеченного укрепленными над водой фонариками. Подъезжая в нарядных повозках, мужи вручали госпоже дары и, переговариваясь, уходили на мужскую половину дворика, разглядывая чужих жен, что скромно усаживались на подушки и покрывала с другой стороны. Яркий свет десятков факелов освещал все углы и закоулки, и только среди леса белых колонн, куда рабы вытащили кадки с олеандрами и цветущим шиповником, стоял загадочный полумрак, в нем прятались музыканты с формингами и флейтами, играли тихо, чтоб не мешать веселой болтовне. Канария позаботилась о том, чтоб общество, по сути разделенное, все же было смешанным: мужчинам подавали блюда рабыни, с лоснящимися смуглыми и белоснежными телами, с грудями, раскрашенными золотой краской и бедрами, обернутыми узкими повязками. А дамам прислуживали юные силачи, блестя мышцами, натертыми маслом. Гости ели и пили, перебрасывались шутками, поднимали чаши, плеская на мраморный пол остатки вина, а девушки и юноши неустанно сновали, пересекая пустое пространство между двумя группами гостей, освещенное высоко закрепленными факелами. Хозяйка полулежала на роскошном клине, укрытом узорчатой парчой и волнами прозрачного шелка, покачивала ногой в золотой сандалии и, кивая на здравицы, зорко следила за порядком, время от времени поправляя белоснежный сложно присборенный хитон и касаясь пальцами камней на груди, вспыхивающих темной зеленью. Никто не мог упрекнуть ее за праздность и неприличие, ведь пир затеян не потому, что мужа не было дома, а потому что вскоре он должен явиться, и она, три года управляющая всеми делами поместья, собрала тех, с кем Периклу необходимо увидеться как можно скорее по приезду. Ум и предусмотрительность, готовность помогать мужу в делах и рачительность — что кроме уважения вызовет такой подход? Каждому бы такую хозяйку, вздыхали хмельные торговцы, сановники, владельцы пшеничных полей, виноградников и торговых судов. Но говоря друг другу эти слова, и поднимая чаши в честь хозяйки, все равно посматривали на Техути. И тонко улыбались друг другу. А их жены, захмелев от вина и осоловев от пряного мяса и тающей во рту рыбы, откровенно разглядывали стройного аккуратного распорядителя, который всегда оказывался в нужном месте и везде успевал. А после, в короткие перерывы, садился на низкую скамеечку, уважительно к знатным поставленную поближе к колоннам, под сень большого лаврового куста в пузатой кадушке. И дамы, удивленно поднимая выщипанные брови, переводили взгляд на Канарию, что ни разу за вечер не удостоила распорядителя ни теплым словом, ни ласковым жестом. Может быть, все — сплетни, говорили их недоумевающие лица, разве ж скроешь тайную страсть, да еще после стольких чаш с вином? А Канария, втайне насмехаясь над приятельницами и женами нужных людей, кротко улыбалась и, не моргнув, равнодушно пропускала мимо глаз стройную фигуру своего тайного любовника. Щеки ее горели, язык время от времени быстро облизывал с губ капли вина. Она ждала, когда унесут горячие блюда и расставят на низких столиках вычурные тарелки с фруктами и сластями. Тогда настанет время десерта и театрального представления. И уж она попотчует изрядно пьяных мужчин и громко смеющихся женщин главным угощением: для демона Иму готов отдельный стол, он будет есть зажаренного целиком ягненка, пить густое вино. А после, когда все насмотрятся и даже поговорят с ним, стол унесут и, огородив площадку решетчатыми щитами, выпустят туда ее кошек. Они не кормлены три дня… Потом демона уведут, будто за вознаграждением, и отпустят в ночь. Но Техути знает, что надо делать, куда тайно провести измотанного, может быть, в крови и свежих ранах великана. И напиток, что вздергивает мужское и горячит кровь, уже приготовлен в запертой комнате летнего павильона. Она приняла из рук юноши чашу, улыбнулась и отпила. Прохладное вино прокатилось в пересохшее горло, на лбу и в ложбинке между грудей выступили капли пота. Египтянин побудет в своей комнате, чтоб слышать их через штору на раскрытой двери. И может быть, она позовет его. Двое. Один самый умелый, а другой самый сильный. Один тонок и строен, а другой огромен и уродлив. — Говорят, он наряжает ее в тряпки сбежавшей жены… Женский смех и насмешливое «т-с-с» раздавшееся следом за словами, перебили жаркие, как осенний зной мысли. Канария прислушалась, разглядывая спину и плечи молодой женщины, что не полулежала на клине, а сидела ближе к центру, на низкой, как у Техути скамейке, перед которой стоял коротконогий столик. Там, у других таких же столиков сидели наложницы, взятые на пир холостыми мужчинами. Канария была строгой дамой и негоже ей заканчивать пир мужскими забавами с веселыми девками. Но привести с собой наложницу правилами не возбранялось. Та, на которую показывала одна из горожанок, сидела прямо, развернув напряженные плечи, и было видно на повернутом вполоборота лице, как заострился от желания слышать женские разговоры короткий нос. Длинные рыжие волосы были хитро уложены на затылке и покрыты золотой сеткой с большими гранатами. Торчали среди каменьев сверкающие гребни. Неприлично обнаженные руки свисали под тяжестью десятка золотых оплечий и браслетов. — Не сбежала. Сам выгнал. Когда уморила их сына. Молодая женщина повернулась, все же услышав насмешливые слова, и окинула сплетниц сердитым взглядом. Села боком, повыше подтягивая золотой поясок над выпирающим животом. Дамы захихикали, теряя осторожность после многих выпитых чаш. — Надо же, он дряхл, но сумел сделать еще одного полукровку. — Высокочтимая Гелайта, не хочешь ли отведать ягод багряника? Они сварены в меду и вымочены в красном вине, — Канария хлопнула в ладоши и указала юноше, куда поставить поднос. Проклятые бездельницы. Насмехаются над молодой девкой приехавшего из Триадея богатейшего торговца! А если она передаст ему их слова? Какая разница, чьи на ней тряпки и сколько ублюдков наплодил за свою долгую жизнь высокочтимый купец Теренций, важно, что закрома его ломятся от отличного зерна, и самый лучший на побережье гарум квасят в его рыбацких поселках. Перикл привезет из Египта хорошее жалованье и нужно сразу пустить деньги в оборот. А дряхлость Теренция ей только на руку. И его женолюбие тоже. Канария нашла глазами клине, на котором лежал большой рыхлый старик, с жидкими пегими прядями, висевшими из-под пиршественного венка. И подняла чашу, приветствуя высокого гостя. Тот равнодушно кивнул и отвернулся, так же равнодушно слушая молодого толстого собеседника. Старость никого не жалеет, думала она, вставая и проходя между гомонящих женщин, улыбаясь и обращая к каждой теплые слова. Еще года четыре тому он сидел в их доме, провожал ее жадными глазами. И был хорош. Крепкий, с массивным лицом и большим носом, с полными губами, сложенными в язвительной усмешке. А сейчас его жаркая осень ушла, уступив место осени мертвой, из которой дорога только одна. …Жаркая осень Канарии в полном разгаре. Пусть же Афродита подарит ей еще многие знойные ночи и яркие дни. И негоже ни одного мгновения выбросить в мусор. Она всмотрелась в полумрак между белых колонн, уводящий за угол бассейна. Сказала тихо и строго: — Алкиноя, иди спать. Где твоя нянька? Девочка подобрала ноги, подхватила с пола подушку и обняла, будто защищаясь от матери. — Я посижу. Я большая уже. — Иди, я сказала. — Я хочу поглядеть на урода! — она сверлила мать сердитым взглядом, не двигаясь с места, — а нянька поет Теопатру, он там бесится. Канария примирительно улыбнулась: — Совсем ты ребенок. Хорошо, поглядишь, как он ест, а после Техути отведет тебя в спальню. Смотри, если ослушаешься, накажу. Девочка, кивая, вскочила и, прижимая подушку, побежала между колонн поближе к пышным деревцам, где сидел на скамеечке Техути. Мератос, у которой уши заболели от напряжения — услышать все, о чем шептались за спиной, сгорбилась и сразу испуганно выпрямилась, с трудом расправляя ноющие плечи. Она весь вечер раскаивалась в том, что уговорила Теренция взять ее на пир. Сколько потратила слез и криков, сколько ласк подарила ему, сколько слов вытащила из своей головы. Била тарелки, сердилась и ходила надутая, когда он, хохоча и окидывая ее презрительным взглядом, отрицательно качал головой, не желая даже объяснить, как все будет. Она-то думала, все станут смотреть и ахнут, какая юная у старика красавица почти жена. И она устроится, как знатные, будет беседовать с высокими горожанками, как на пирах в Триадее возлежала на клине, болтая с богатыми гетерами. А вместо этого сидит на низкой скамье, ест отдельно, будто прокаженная. И пожилые раскрашенные толстухи смеются над ее украшениями и платьем. В глазах ее мельтешили обрывки картинок, качались, сталкиваясь — плетеные из цветов гирлянды, богатые росписи на стенах, яркие дорогие одежды, повозки, кони в попонах, рабы, снующие туда-сюда. И несколько раз посмотрев на Техути, она не узнала его, перебегая испуганными глазами с одного предмета на другой. Он же, пораженный встречей, высмотрел среди гостей Теренция, лихорадочно думая, как быть. Но решил, что терять ему нечего и на расспросы о княгине расскажет наспех придуманную историю, как его выкинули из племени, когда впал в немилость. Но Теренций ни разу не посмотрел в сторону быстрого вежливого слуги, и Техути, почувствовав облегчение, тут же мысленно разъярился, ущемленный. Ну погоди же, старый кабан, думал, улыбаясь и выслушивая распоряжения, пробегая через перистиль в кухню, отдавая приказы рабам с подносами, и жестом веля музыкантам играть другое, — погоди, я сумею сделать так, что твоя дырявая память вскипит и зальет прорехи, как плавленый металл. Будешь меня помнить до самой смерти. Или… Снова садясь и утирая пот мягким платком, цинично улыбнулся, разглядывая сердитое и испуганное лицо Мератос. Вспомнил, как потешался над Канарией, не подозревающей о тайной страсти своей дочери. Можно и не показывать Теренцию своей маленькой мести. Упиваться тайно, зная, что старик снова обманут и его новая девка тоже принадлежит бывшему жалкому рабу. Она брюхата, но сроки уже не малы, значит, женская сладость снова владеет ее телом. А дар Онторо работает с каждым днем все лучше. Вставая, он выслушал подбежавшего раба. — Его привезли, господин, повозка у ворот. И поклонившись Канарии, ушел из перистиля, встречать черного демона. Шагая по узкому коридору, сжимал на боку небольшой кисет, в котором круглился маленький глиняный пузырек с горошинками медленного зелья. * * * Хаидэ не стала брать Цаплю, быстро подойдя к стойлу, потрепала белянку по мягкой морде, чувствуя пальцами ласковое горячее дыхание. И пошла через двор, обходя подальше навесы, где шумели поздние постояльцы. На улицах было пустынно, луна заливала синий сумрак белым разжиженным молоком, а честные горожане уже легли, чтоб встать с рассветом и не жечь зря масло в светильниках. Квадратные плиты послушно ложились под быстрые ноги, чернели окошки, сточные желоба под стенами поблескивали грязной водой, истекая тухлым запахом, но проточная вода, журча, смывала помои, унося мусор к морю. Дом Канарии, о котором она расспросила Хетиса еще несколько дней назад, стоял выше на склоне, овеваемый свежими ветрами. И со стен, окружающих большой двор, наверное, хорошо было видно море и корабли, что уходили через пролив. Дома тянулись смутными белыми змеями, срастались боковыми стенами. Здесь, близко к рынку и порту, жили простолюдины, что не могли позволить себе особняков, окруженных садами. Но чем выше по извилистой улице поднималась княгиня, тем чаще дома отступали за каменные заборы, и вот каменные змеи ослепли, ни одного оконца не неся на своих беленых боках, только проходы на другие улицы разрывали сплошную ленту черными зевами. Да расписные ворота показывали, где забор одного хозяина сменялся владениями другого. Она шла, внимательная к близким и далеким звукам, и когда слышались шаги, быстро отходила к высокому забору — неразличимая в черной тени в своей охотничьей одежде — мягких сапожках, штанах и рубахе, туго затянутой ремнем…Толстяк Хетис не прибежал сразу. Пир наверняка уже в полном разгаре. Это и хорошо, она подберется незаметно. Но и плохо, а вдруг она опоздала? Улица повернула и еще круче стала вздыматься вверх, расширилась, стены заборов уже не текли сплошной лентой, а заворачивались углами, заключая в себе отдельные дома. Тут было довольно шумно, слышался говор, шорох и посвистывания флейт, за резными башенками и причудливыми столбиками поднимались мягкие зарева от факелов в садах. Знати не нужно волноваться, сколько масла сгорит в фонариках на ветвях деревьев, и вставать с рассветом им тоже не нужно. В садах ужинали и веселились. Она остановилась, снова прячась в черной тени под купой высокого кустарника, усыпанного большими, тоже черными в лунном свете цветами. Дом Канарии был напротив, стоял, будто граненый драгоценный камень, подсвеченный по белому цветными огнями, высился над резным верхом забора вторым этажом с просторными окнами, убранными шторами, и третьим этажом, уходящим под треугольные, как у храма крыши. Над забором чернели густые кроны плодовых деревьев, в которых цикады орали так, что заглушали неровную музыку, доносящуюся из глубины сада. Ярко освещенные ворота были распахнуты, рабы, блестя телами, выводили чью-то повозку, держа под уздцы лоснящуюся смирную лошадь. А вот и Канария, вышла проводить семейную пару. Мужчина помог жене, которая кивала хозяйке, придерживая живот руками, разместиться в повозке, и влез сам, беря у раба поводья. Лошадь, фыркая, протопала мимо куста, простучали, звеня по камням, большие колеса. — Я хотела остаться, все со мной хорошо! — Хочешь родить прямо на пиру? — Я так ждала, там этот демон! — Ты хочешь, что наш сын выбрался из тебя похожим на него? Голоса спорящих стихли, и Хаидэ уставилась на закрывающиеся ворота, соображая, как поступить. Дождавшись, когда ворота закроются, постояла еще, утишая нетерпение, — стражи-привратники остались снаружи, слонялись под наклоненными яркими факелами, переговаривались, а потом сели по обеим сторонам ворот, сложив руки на согнутых коленях. Ей нужно выскользнуть из тени незамеченной, а как — если вся улица перед домом ярко освещена, и двое глазеют по сторонам… Хаидэ ждала, переминаясь с ноги на ногу. Присела на корточки, ощупывая землю, замкнутую гладкими плитами камня. Провела рукой по тугим гладким стеблям. Ветки, что отходили от стволиков был слабыми и тонкими. Не годятся. Она сняла с рубахи ремень, застегнула пряжку и повесила кожаную петлю на руку. Быстро развязала кожаные шнуры и стащила сапог. Сняла второй, сунув его подальше в кусты. Улучила мгновение, когда музыка стихнет, размахнулась и швырнула сапог, метя наискось от себя и жалея, что это не тяжелый громкий камень. Сапог глухо шлепнулся на плиты и остался лежать, черным пятном на красной от света мостовой. — Это еще что? — страж привстал, хватаясь за меч, и глядя на непонятный предмет. Второй задрал голову в черное небо, и почти сразу заоглядывался, вскакивая. Но Хаидэ уже метнулась из тени через пустое пространство за угол забора, побежала изо всех сил, цепляя глазами гладкую снизу и ажурную поверху стену. И, заметив еле видную тень, отмечающую неровность каменной кладки, рванулась к стене, оттолкнулась от впадинки босой ногой, подпрыгнула, накидывая ремень на один из заостренных камней, и тут же поставив в петлю босую ногу, уцепившись пальцами за промежуток между столбиками, перекинула тело через верх забора. Сдернула кожаную петлю снова на руку, и повисла с внутренней стороны, прося Беслаи о милости, пусть за ее спиной не окажется людного заднего двора, полного рабов и служанок. А снаружи протопали шаги стражника, что бежал, проверяя периметр стены. Беслаи помог, она соскользнула по стене вниз, в узкий промежуток между каменной кладкой и толстым стволом, притихла, скорчившись и оглядывая двор. На миг ей показалось, что она в доме Теренция, там, на заднем дворе у высокого забора росло такое же корявое дерево, и за ним они сидели с Нубой, прячась от всех. Воспоминание о черном защитнике согрело. Будто он снова рядом, печется о своей княжне. И хорошо, пусть так. Хватит жить без него, она принимает своего Нубу обратно, в свои мысли. И будь, что будет. Тихо поворачиваясь, снова затянула на талии ремень и высунула голову, осматриваясь. Небольшое пространство между задней стеной дома, вернее, примыкающими к нему одноэтажными службами было залито сумрачным светом, отраженным от яркого пламени дальних факелов, чертилось тенями верхушек забора, и было пустым. Из освещенного прямоугольника дверей слышался лязг, скрежет и недовольный озабоченный говор, топали шаги и выплескивались жаркие запахи горячей еды. Там кухня, поняла Хаидэ и снова съежилась, прижимаясь к стволу, — шлепая босыми ногами выскочила девочка, таща перед собой корзину, пробежала в угол и вывалила гору очисток в большой чан. Напевая, убежала обратно. Неподалеку от кухонной двери чернела арка, ведущая в глубину дома, и там было тихо. Можно пробраться снаружи, вдоль стены, обойти дом и через сад найти еще одну арку, прокрасться по коридору и угодить прямо в перистиль, где слышно, сидят пирующие. Но там свет и множество людей. Они уже пьяны, но верно не настолько, чтоб не увидеть женщину в потрепанной охотничьей одежде. Тогда ее приключение закончится схваткой со стражниками, и она, конечно, сумеет убежать, убив несколько человек. Но к чему тогда было забираться сюда? Надо найти Техути, поговорить с ним, забрать у него зелье. Она медлила, раздумывая. Больше, чем встретиться лицом к лицу, ей хотелось увидеть его тайно, рассмотреть, что связывает их с Канарией. Но это издалека кажется простым — красться, прятаться, смотреть, а тебя никто не видит. А на деле — за каждой колонной слуги и музыканты… Жаль, что нет на ней богатой одежды, чтоб смешаться с гостями. Нет, ерунда, как смешаешься с теми, кто лежит каждый на своем ложе, а вокруг суетятся рабы, поднося угощение. Это не пляски на городской площади и не толпа на базаре. Прислушиваясь к шуму за стеной дома, к возгласам из кухни, Хаидэ вышла из-за дерева, пробежала к черной арке, ведущей в службы. Тут, должно быть, комнаты, где спят рабы, отдельно мужчины, отдельно женщины, так было в доме Теренция. Арка вела в коридор, тускло освещенный лучиной в держаке на стене. Хаидэ прошла, заглядывая в боковые проходы. Проскочила мимо большой мужской комнаты, из которой шел тяжелый запах старого пота и ношеной одежды. И свернула в другой коридорчик, чутко раздувая ноздри. Навстречу тек, смешиваясь с запахом горелого масла, аромат дешевых благовоний. Осторожно подойдя к распахнутым дверям, заглянула внутрь. Большая комната, как в ее бывшем доме, и как в доме Хетиса была поделена невысокими стенками, возведенными у главной стены. В каждом отделении лежал матрас, стояли небольшие столики, с неясно набросанными на них вещами. Некоторые каморки были задернуты потрепанными шторами. Оглядываясь, Хаидэ осторожно вошла, и двинулась мимо стеночек, пытаясь при свете горящих в центре комнаты факелов вокруг жаровни, вычищенной и холодной по случаю жаркой осени, рассмотреть, не валяется ли где женское платье. И метнулась в одну из каморок, услышав в коридорчике женские голоса. Задернув штору, встала за ней, положив руку на рукоять кинжала. — Скорее, Этта, дай мне кисть. — Сперва я. — Дай мне, глупая телка! Меня первее ждут! — Нет! Мажь пальцем, мне сейчас поднос нести. — А мне танцевать! Через дыру в шторе Хаидэ смотрела, как девушки, отпихивая друг друга, нагибаются к большому зеркалу, повернув его к свету. Топырят локти и опускают затейливо причесанные головы, макая палец в банку и подновляя золотые завитки на обнаженной груди. — Подвинься, Керия, мне этот красавчик всю краску стер, ах фиников ему, а сам хватает. Хорошо бы он попросил меня у хозяйки… Но у него жена. — Что тебе жена? Взять рабыню не зазорно. Ты главное, проси, пусть одарит тебя чем-нибудь. — Ой, покажу тебе сейчас, я спрятала, под матрасом! — Да подожди, наведи мне тут. И здесь. Хаидэ отпрянула от шторы, тихо мелькая руками, стала стаскивать с себя штаны и рубаху. Дернула косу, заколотую на затылке шпилькой. И села на матрас, согнув колени и сжимая в руке вынутый из ножен кинжал. Одежда бесформенной кучей валялась у стенки, скрытая тенью. Легкие шаги приблизились. Хоть бы не сюда, пусть ее каморка рядом, не эта! Но штора дернулась и широкобедрая черноволосая Этта встала, округляя жирно намазанный помадой рот. — Ты что? — крикнула сердито и, подскочив, схватила Хаидэ за волосы, — чего сидишь на моих вещах? А? Украла, да? — Что там? Ой… Керия бросила прихорашиваться и тоже вбежала в тесный закуток. Хаидэ прижималась к стене, держа за спиной руку с кинжалом, а второй отрывая от волос пятерню разъяренной девушки. — Подожди. Да погоди! Новенькая? Керия рассматривала в мигающей темноте женскую фигуру. И Хаидэ кивнула несколько раз. — Оставь ее, Эттания! Да брось, глупая! Не видишь, она не понимает ничего! Черноволосая, стоя на коленках, нашарила тряпицу со своими сокровищами и встала, успокаиваясь. — Не украла. Не успела верно. Иди отсюда! Тут я живу! И услышав сердитый крик из кухни, заволновалась, прижимая тряпицу к боку. — Мне там, персики… а ты… — Иди, Этта, я прослежу. Быстрее, а то получишь плетей! Черноволосая снова сунула сокровища под матрас и убежала, шлепая босыми ногами. Керия подтолкнула Хаидэ из каморки. — Идем скорее. Тебе что, не показали как одеться? Ты чего вообще тут сидишь, глупая телка, накажут. Думаешь, мы за тебя работать, а ты тут сидеть? Кивая, Хаидэ попятилась и, споткнувшись, упала на колени, испуганно ахнув. Пока Керия раздраженно понукала ее, быстро сунула кинжал под матрас и, вскочив, выбежала к зеркалу. — Быстро. Садись! Волосы я тебе приберу, а груди накрасишь сама. И с лицом сделай что, а то бледная, как капуста! Нещадно дергая, чесала Хаидэ волосы, скручивала пряди и ловко укладывала, вытягивала концы, чтоб свисали из высокой прически. — Все, остальное сама сделай. А я буду смотреть, пришла ты или нет. Если дальше торчать в спальне будешь, я скажу хозяйке! — Васам, васам! — испуганно заперечила Хаидэ, наспех придумывая язык. — Откуда ж ты? Потом расскажешь. Вот, это надень. Керия кинула на колени маленький кусок вышитого полотна с длинными хвостами завязок. И убежала, помахивая перед грудью ладошками, чтоб краска высохла быстрее. Хаидэ оглянулась, прислушиваясь к шагам и крикам в коридорчике. Макая палочку-кисть в краску, быстро нарисовала на груди завитки и стрелки. Окуная пальцы в слюдяной порошок, набелила лицо и шею. Плюнула в ладонь, размешивая кисточкой черную мазь. И стараясь, чтоб рука не дрогнула, решительно навела по векам жирные стрелки, уводя их к самым вискам. Наугад сунула мизинец в одну из баночек, проведя под бровями ярко-синие линии, содрогнулась, глядя на отражение. И схватив сладко пахнущую помаду, нарисовала себе алые пухлые губы. Надела на запястья забытые у зеркала дешевенькие, но крикливо яркие браслеты. И встав, тщательно обмотала вокруг бедер повязку, стягивая на боку длинные ленты. Из колеблющейся глубины зеркала на нее смотрела яркая девка с белым лицом, раскосыми синими глазами и пухлым, как у арапки ртом. Длинные светлые пряди, выпущенные из высоко заверченного узла, свешивались вдоль щек. — Васам, — шепотом сказала Хаидэ отражению, поднимая руку в приветствии воинов Дракона. Метнулась в каморку Эттании, снова достала кинжал, отцепила с ремня маленькие ножны, аккуратно вложила его в повязку на животе, подышала, проверяя, не выпадет ли. И решительно шагнула в темную кишку коридора, ведущего во внутренность главного дома — там, где он прорезает вереницу комнат поперек и выводит в большой перистиль, полный света, голосов, музыки, плывущих запахов разгоряченных тел, вина и цветов. Глава 42 Темный зной качался слоями. Дудели флейты, постукивали тимпаны, прерывисто ныли форминги под уставшими пальцами музыкантов. И казалось, это музыка несет в себе тягость жары. Но вот кончалась песня и гости, вздохнув, ждали, что-то изменится. Но зной ложился на темя и плечи томным ароматом роз, который хотелось стряхнуть, как тяжелую паутину. Мерно опускались опахала, прогоняя сладкий аромат, но в желудках ворочалось съеденное мясо, обволакиваемое вином, вот бы избавиться от того, что заставила проглотить жадность… Может, тогда зной станет легче и улетит в ночное высокое небо… Теренций повернулся, удобнее укладывая ноги, освободил занывший под тяжестью тела локоть. Поставил чашу на грудь. Донце приятно холодило кожу. А еще ему было приятно, что глупая овца Мератос злится. Худшее наказание для мужчины, это когда боги посылают ему дуру-жену. Через месяц жизни начинаешь видеть за большими глазами крошечный, меньше ореха, умишко. И лоб, прячущий его, уже никогда не станет снова белым и чистым. Тупая, тупая овца, устроила ему войну. Вот и пусть получает по заслугам. Да еще этот жречишка, бывший раб. Нынче в чести у хозяйки. Поднялся. Конечно, Теренций узнал мерзавца, который без стыда подкатывался к его собственной жене. Но если все считают Теренция дряхлым стариком, пусть. Зато болтают и делают, не позаботясь особенно скрыть. Оказалось, внешняя неподвижность может быть весьма увлекательной. Ничто не мешает смотреть и видеть. Он еле заметно усмехнулся, через полуопущенные веки наблюдая за передвижениями Техути. Правда, полезные выводы использовать уже ленив. После ухода княгини обратно в племя что-то изменилось внутри. Будто с того далекого дня, когда в доме появилась настороженная девочка, сперва рабыней для мужских утех, потом медленной и будто невидной женой в гинекее, а после — стремительной и плавной, как змея, его настоящей женой — внезапно расцветшей красавицей с блестящими глазами, будто она была стержнем, на который Теренций нанизывал все свои мысли и поступки. И вот ее нет, и нет сына, которого она обещала и отдала ему. А он — не сберег. И все вокруг стало мелким и никчемным. Потеряло смысл, затерлось, как пергамен, готовый принять новую запись, но некому ее писать, а прежние буквы еле видны, слабы и прозрачны. Вот какую судьбу уготовили ему боги. Хорошо, что он не стал пытать пророчицу Цез и тем подарил себе еще месяцы неведения. Жил. Дышал, радовался и волновался. Отхлебывая из чаши, он приподнял голову. Однако египтянин слишком часто посматривает на растерянную Мератос. И на свету мелькает в его лице что-то такое, интересное. Фигуру наложницы заслоняли мужчины, что вставали, прохаживаясь и разминая ноги перед последней переменой блюд и вина. Один из гостей склонился к Теренцию, толкуя о политике, но тот закатил глаза и охнул, потирая живот, отмахнулся. И гуляющий подхватил под локоть другого, торопясь заплетающимся языком высказать свои взгляды на мир. Теренций ждал, но Техути не подходил к Мератос, ограничиваясь быстрыми взглядами. И он потерял интерес, отвернулся, разыскивая глазами Канарию, скоро ли распорядится привести, наконец, это чудовище. И не увидел, как египтянин, подойдя к арке, из которой выходили нагруженные подносами и кувшинами рабы, схватил за руку одну из рабынь, увлекая ее в полумрак коридора. Стройную девку с набеленным лицом и жирно накрашенными глазами. Хаидэ уже несколько раз подносила яства гостям, стараясь держаться подальше от Теренция. В наступившей ленивой суете это было несложно, факелы мигали, меняя выражения лиц, мужчины размахивали руками, мелькали между ними обнаженные женские тела. С другой стороны женщины окликали мужей, смеялись, поднимая чаши и бросая через пустое пространство виноградины и финики. Все волновались, разгоряченные обещанным зрелищем, толпились у клеток, дразня кошек, и на лица рабынь не смотрел никто. Когда Техути схватил ее руку и дернул, втаскивая в темноту, Хаидэ подумала с ужасом: узнал, сейчас накинется с укорами. Прижимаясь к стене, уже открыла рот, рассказать, все объяснить, как вдруг услышала его горячий шепот и закаменела. — Ты, шустрая. Видишь, сидит женщина, в голубых и красных одеждах, рядом с кустом олеандра? Он положил руку ей на затылок, нетерпеливо похлопывая, и Хаидэ кивнула, боясь говорить. — Поднеси ей вина, сейчас, вот тебе, — он сунул ей к животу пузатый прохладный кувшинчик. — И скажи, пусть придет сюда, пока не смотрит хозяйка. Тихо. Еще скажи, что мужчина, очарованный ее красотой, просит позволения подарить ей… Ну, скажи прекрасный подарок. Ты поняла? Хаидэ снова кивнула, еле держась на ногах от напряжения. — Что дергаешь головой? Ты поняла? Он приблизил лицо к ее щеке, поморщился от запаха дешевых масел. Хаидэ снова кивнула. И Техути, коротко засмеявшись, толкнул ее, проводя рукой по спине. — Иди! Да тихо, поняла? Получишь монету. Она пошла в толпу, мимо музыкантов, отводя ветки, усыпанные цветами. Кривя лицо, усмехалась, ударенная неожиданностью. И остановившись, сжала в руке ветку, раздувая ноздри. Ты, дочь Торзы, тебя так легко выбить из седла? Намерилась высматривать и подслушивать, так получай, что хотела! Чего хочешь сейчас? Побежать обратно к нему, открыться, осыпать упреками, страстно желая, чтоб переубедил, чтоб сказал — это всего лишь какая-то нужная игра. А не то, что есть на самом деле. Ладонь, в которую впивались колючки, болела, прочищая мысли. И Хаидэ, отпуская ветку, постояла еще, успокаивая дыхание. Это все же игра, он не мог не узнать Мератос. Но это его игра, а не твоя. Он носит тайные планы, и сейчас он почти враг тебе. Это больнее, чем дергать колючую ветку, женщина. Но ты еще и степной охотник. Сделай все так, как учил тебя отец, и старые охотники. А после обдумаешь то, что увидела сама, не слушая лживых речей и оправданий. Она с поклоном улыбнулась пьяному мужчине, что мимоходом шлепнул ее по заду и, мягко увернувшись, пошла к надутой Мератос. Склоняясь, так чтобы тень падала на ее лицо, поставила перед бывшей рабыней кувшинчик, обошла столик, и, становясь над плечом сидящей, вполголоса, гортанно растягивая слова, произнесла в ухо: — Мой го-осподин передает тебе, высокая красавица, это вино и слова любви. — А? — Мератос встрепенулась, разглядывая кувшинчик. Не поворачиваясь к рабыне, милостиво кивнула, ожидая продолжения. — Он кланяется и про-осит, чтоб ты пришла к нему, туда, где арка ведет в поко-ои. — Ч-чего это я… — Он приготовил тебе драгоценный подарок, высокая госпожа. Золо-ото… Мератос привстала, силясь за фигурами разглядеть арку. Быстро оглянулась на Хаидэ, но тут же отвернулась, вдруг кто увидит, что она толкует с рабыней, как с равной. В глупой голове, не способной удержать больше одной мысли одновременно, все путалось, и она уцепилась за последние сказанные слова. Повторила: — Золото? — Да-а… прекрасное зо-олото… Кусая губы, Мератос высмотрела Теренция. Тот сидел к ней спиной, говорил что-то соседу и отхлебывал из широкой чаши. Она выпрямилась, горделиво поведя плечами. И встала, поправляя складки на голубом вычурном хитоне, обшитом пурпурной каймой. Кивнула рабыне и пошла, сторонясь шатающихся под деревцами гостей, к темной арке. Хаидэ схватила из-под рук девушки за соседним столиком полупустую тарелку со сладостями и пошла поодаль следом. Когда Мератос скрылась в проеме, постояла снаружи, чутко вслушиваясь. И шагнула в темную глубину. Теренций не видел этого, вяло увлекшись играми с вином. Собравшись втроем, мужчины махали чашами, выплескивая остатки на расписной пол, подставляли чаши рабыне, чтоб налила еще, выпивали и снова плескали, заливая красным удивленные львиные морды и павлиньи хвосты. Не видел он и того, что за женщинами к арке подошла Алкиноя, держа за ногу любимую куклу, наряженную в золоченые одежды. И оглядываясь, тоже ступила следом за Хаидэ. В узком изгибистом коридоре гулко и невнятно отдавалось эхо голосов и песен, чернели входы в комнаты и другие коридоры. Хаидэ, мягко ступая босыми ногами, прошла несколько шагов, останавливаясь у каждой двери. И услышав мужской голос, что-то говоривший вполголоса, встала за каменной фигурой нимфы, прижалась к стене, разыскивая место, где звуки снаружи не мешали слышать то, что происходило внутри. — Иди сюда, ну же, — голос Техути был таким знакомым, точно так же он звал ее, ложась на сбитые покрывала и протягивая руки. Она закусила губу и сжала в кулак исколотую ладонь. — Я не могу, я ведь приехала… я с мужем приехала. — Что же ты делаешь здесь, в темноте с мужчиной, красавица? — Я… Мератос замолчала, не зная, что отвечать. И вдруг в темноте звякнуло, пересыпаясь тонким звоном. — Это мне? Она сказала, мне. — Ты знаешь, что нужно сделать. — Мой муж… — Какой он тебе муж, — золото пересыпалось, позвякивая, тонкие звуки мешались с мужским смешком, — был бы муж, ты возлежала бы на клине, как знатная. Скажи, он дарит тебе такое? — Тут темно, — мрачно ответила Мератос, — я не вижу. Дай потрогаю. — А я потрогаю тебя. Скажи, приятно носить наследника богатого знатного Теренция, а? — Я… — Скорее, — поторопил мужской голос, уже слегка задыхаясь, — быстро. Ты же умеешь делать это быстро? — Что ты все спрашиваешь! Я вот… Хаидэ отступила, не в силах дальше слушать их возню и тяжелое дыхание мужчины. Но удивленное восклицание снова остановило ее. — Что? Это что, подушка? Ты лгунья, ты решила всех обмануть? Техути приглушенно смеялся. — Да! Я думала, пусть видят, что я… я жена и скоро буду мать! А не эта, степная девка! — Тем лучше. Иди сюда. Вот мои руки. Подними платье, да быстрее же! — А мое золото? Хаидэ повернулась и пошла обратно, прижимая ко рту костяшки пальцев. Выходя, швырнула на пол поднос, белые шарики из сладкого тростника покатились, подпрыгивая. Посыпались красные брусочки уваренного фруктового меда. Через мутную пелену проплыло перед глазами круглое лицо Этты, увенчанное растрепанными кольцами черных волос. — Эй, давай сюда, скорее. Нужно унести всю грязную посуду. Да шевелись, ленивая телка. Пока будут усаживать демона, нам нужно разложить цветы и шербеты. Керия, скажи ей, чего топчется! — Пойдем, Васам. Если быстро управимся, успеем посмотреть, как демон сожрет хозяйкиных кошек. И закусит змеюкой. Рослая Керия взяла Хаидэ за руку. — Да у тебя кровь. Накололась, да? Пойдем быстрее, я намажу, чтоб не болело. «Чтоб не болело. Чтоб не бо-ле-ло. Не бо-ле-ло». В такт шагам повторяла Хаидэ, шевеля мертвыми губами. Плохо понимая, что делает, шла следом за Керией, таща гору тарелок, что качались и скользили в руках. Стукалась локтями о каменную стену, пропуская рабынь, торопящихся обратно с блюдами, кувшинами и чашами. Смотрела на широкую спину Керии и блестящие от пота лопатки. И еле успела остановиться, когда та замерла на пороге большой кухни, оглядывая рабочую суету вокруг очагов и столов. — Туда поставишь и бегом в угол, я тебе мазь принесу, — скомандовала Керия, унося свою ношу. — Эй! — раздался за спиной властный голос. И оборачиваясь, Керия испуганно склонилась, удерживая стопу посуды обеими руками. В дверях кухни стояла Канария, обмахиваясь ажурным веером, смотрела на Хаидэ, удивленно поднимая широкие густые брови. Брезгливо сощурилась, разглядывая набеленное лицо и жирно подкрашенные глаза. — Ты чья? Из тех, что утром привели? Хаидэ кивнула, с трудом держа верткую гору посуды. — Почему расшвыряла фрукты? Тощая корова, благодари богов, что работы сейчас полно. А после пира — на конюшню, пять плетей. Еще раз оглядев наказанную, отвернулась, мелькнула за ее плечом в полутьме коридора пышная фигура Этты, сверкнули торжеством черные глаза. Закусывая губу, Хаидэ резко повернулась, ойкнул испуганно мальчишка, удерживая на голове большую корзину. И с грохотом тарелки полетели на пол, а сверху, на прыгающие осколки посыпались из улетающей в угол корзины, сверкая мокрыми боками, искусно приготовленные медовые ягоды. Запищав, упала, поскальзываясь, чернокожая девчонка с метелкой и села на задницу в гору испорченного десерта, чавкнув. Вытаращила перепуганные глаза. Канария медленно повернулась, опуская полную руку с веером. — Ты… продам утром, в веселый дом. В перистиль ни шагу! Гетей, дай ей тряпку, пусть ползает, пока все не вылижет языком! Да проследи! Швырнула веер в лицо все еще сидящей на месиве девочки и быстро пошла по коридору, раздувая ноздри и шепча проклятия ленивым и бестолковым рабыням, которых некому кроме нее научить работать. Подходя к арке, ведущей во внутренний дворик, покусала полные губы, улыбнулась в темноту гостеприимной ласковой улыбкой. И, приосанясь, понесла крупное тело к гостям, распоряжаться десертом. В кухне Керия, сочувственно покачав головой, приняла большой поднос и бережно понесла его на пир. А Хаидэ оглянулась на двух мужчин, что скалясь, теснили ее к измазанному полу. Один тыкал в грудь кулаком с зажатой в нем ветошью. — Слышала, что сказала госпожа? Давай, нагибайся, а мы проследим! — И старайся! Следи-и-им, — добавил другой, упираясь руками в колени, уставился на маленькую повязку, обернутую вокруг бедер Хаидэ, и изобразив на лице строгость, захохотал. Княгиня встала на колени, собирая руками осколки, и прислушиваясь к беготне за спиной. Возила тряпкой, пытаясь собраться с мыслями. Но в голове бился, становясь все громче, жаркий шепот Техути и его насмешки над Мератос. Твердые ножны со спрятанным в них узким кинжалом покалывали кожу на животе, когда она наклонялась. Когда один из надзирателей, нагнувшись, смачно шлепнул ее по заду, Хаидэ еле сдержалась, чтоб не вскочить, втыкая острие в сердце раба. Но — сдержалась. Она уже не хотела возвращаться. Видеть Техути не было сил. Он там сейчас снова приказывает рабам, руководит музыкантами, посматривает на Канарию и красивые губы его кривит тайная усмешка. Он взял Мератос, чтоб досадить Теренцию, это было понятно по тону и словам, с которыми обращался к несчастной дурочке рабыне. А когда нашептывал указания Хаидэ, принимая ее за одну из послушных служанок, она поняла и другое — хотел досадить и Канарии. Она сама знает, что такое тайные ответы. Это знает любая женщина, уж так устроены те, кто слабее мужчин. Разят их другим оружием. Но он ведь мужчина. А она? Как же она была слепа… — Шевелись! — Жесткие пальцы босой ноги пнули ее под ребра. «Убить»… Она прикрыла глаза, чтоб избавиться от багровых кругов гнева, отползая на коленях от хохочущего мужчины. «Чего ты ждешь? Убей его! Сейчас!» Тряпка проволочилась по плиткам, собирая сладко пахнущую горку раздавленных ягод, перемешанных с рыже-черными осколками. «Даже без ножа, любым осколком — убей. Пальцами выдави глаз, или расшиби горло. И уходи»… Мысли стучали, как быстрые дождевые капли, падали скопом, не дожидаясь очереди. И за несколько движений руками княгиня увидела — падают ее сторожа, а за ними еще несколько, и, может быть, эта девчонка, что сидела с разинутым ртом, а после — ночные улицы, бежит под луной к дому Хетиса полуобнаженная рабыня с набеленным лицом и красным жирным ртом. Бежит, так ничего и не совершив. «Ты узнала, что хотела, чего же еще». Узнала. Но было еще что-то… Собрав месиво в испорченную корзину, Хаидэ поднялась, вытирая красные от сока руки. Внимательно посмотрела в лица обоих мужчин, запоминая. И повернулась уходить. — Куда? — загремел один, рыжий и мосластый, будто сбитый из криво расщепленных досок, — госпожа сказала, чтоб носа не казала к гостям! — Я смою грязь, — Хаидэ подняла перед собой красные, будто окунутые в кровь, руки. — Обойдешься! Гетей, тащи ее на конюшню, чего ждать. Гетей, так густо поросший курчавым коричневым волосом, что казалось странным, — говорит, а не рычит по-медвежьи, радостно гыркнул и, хватая Хаидэ за плечи, толкнул ее к дальнему выходу из кухни. «Славно»… Она опустила голову и пошла между мужчин, держа перед собой грязные руки. Выходя из жаркой кухни, полной запахов еды и гулких звуков, ступила в тихое пространство заднего двора, с одиноким толстым деревом у стены. Гетей шел вдоль дома, и не дожидаясь, когда он свернет за угол, туда, где ближе к конюшне горели на стенах факелы, Хаидэ пошла чуть быстрее. Шагнула, стреножив тяжелые мужские шаги подставленной ногой, легко потянувшись, обхватила толстую шею, и, жестко надавливая сгибом руки, повисла всей тяжестью на его выгнутой спине, дернулась, изо всех сил тяжелея. Взмахнув руками, Гетей захрипел, затоптался на толстых ногах, заваливаясь назад, бессмысленно глядя на далекую луну. Не дожидаясь, когда он упадет, Хаидэ выскользнула из-под тяжелого валящегося тела и выпрямляясь, повернулась боком, ударяя ребром ступни и пяткой в низ живота мосластого. Тот, сдвигая колени и хватаясь обеими руками за ушибленное сокровище, забулькотал возмущенно, открыл рот для вопля. И промолчал, почуяв на горле холодное острие. Нежно обнимая его за шею свободной рукой, Хаидэ промурлыкала голосом, от которого у мужчины выступил на спине липкий пот: — Отрежу мошну, грязь. Потом умрешь. — Х-х-х, — ответил рыжий, преданно глядя в темные глаза, полные ярости. Отпуская его шею, Хаидэ убрала от горла кинжал. И мужчина, следя за бликом на кончике лезвия, шевельнул руками. — Ага, — сказала она, точным движением ударяя его висок, поросший рыжими патлами. Брезгливо раздувая ноздри, оглядела упавшего. Присела над Гетеем, что поднимал голову, приходя в себя и держась рукой за горло. Заглянула в испуганные глаза и еще одним ударом рукоятки в висок отправила его снова на землю. — Пять плетей, на конюшне, — пробормотала, поднимаясь. Сок сверкнул на руках, как черная в лунном свете кровь. Больше всего сейчас ей хотелось задрать жеребцам засаленные хитоны и отсечь их мужские сокровища, присыпав рану горстью золы. Пусть очухаются и заживут новой жизнью. «Не трать гнев». «Да». Она быстро пошла прочь, держась в черной тени стены, обогнула освещенный вход в кухню и, найдя на заднем дворе чан с водой, торопливо ополоснула руки. Надо вернуться. Там Техути, с медленным зельем. Не стоит спасать его, но что-то упорно ведет ее, понукая. Будто кто-то еще нуждается в спасении. Кто? Ярмарочный урод? Такой же мужчина, кичащийся своим членом, рвет глотки диким зверям, а потом, небось, набрасывается на молчаливую покорную жену… Ненавижу. Всех их ненавижу! На ходу вытирая ладонями мокрые до локтей руки, прошла вдоль стены и нырнула в коридор, прорезающий дом насквозь. Из внутреннего двора слышались громкие голоса и возбужденный смех. Хаидэ вышла к бассейну с другой стороны. И через расцвеченную фонариками водную гладь увидела: посреди пустого пространства за столом, уставленным мисками и чашами, сидит Техути, развалясь и поднимая ритон с вином. А напротив, широко расставив сильные ноги и запрокинув большую наголо бритую голову, пьет из глубокой чаши огромный черный мужчина, с лоснящимися плечами, перечеркнутыми глухими извивами шрамов. Толпа, уже вперемешку — мужчины, женщины, знатные в богатых нарядах, рабыни со стершейся золотой краской на обнаженных телах — выгнулась опасливым полукругом, под свисающими ветками олеандров и роз. В центре толпы гостей — Канария, ее и Хаидэ разделяет пустота, стол с двумя мужчинами, и подернутая мелкой рябью вода бассейна. Но факелы заливают перестиль ярким, почти неподвижным светом и ясно видно, с каким жадным упоением смотрит госпожа на обоих. Как на только что купленных жеребцов для своей конюшни. Допивая вино, великан шевельнул плечами. — Нуба… Хаидэ застыла, не отрывая от него взгляда. — Нуба… Великан отнял от лица чашу и оскалился, неловко ставя ее на стол. Уронил, скользя пальцами по крутому боку, и чаша покатилась, выплескивая остатки вина. Поднимая руку, мужчина ударил себя кулаком в грудь, поворачивая лицо к толпе. И те на кого падал его взгляд, отступали, тесня тех, кто напирал на спины. — Нуба… Великан повернулся, свет упал на глубокий шрам, прорезающий левую сторону лица от брови до подбородка. Рядом с веком, опущенным на слепой глаз. Открылся рот, полный блестящих белых зубов с темной прорехой за клыком. — Иму! — проревел, снова ударяя себя кулаком в грудь. И снова свет соскользнул с бугров, перекатившихся под черной кожей. — Демон Иму! — Нуба!!! — ей казалось, от крика вспыхнет солнечный свет, деревья взмахнут ветками, а с дома унесет крышу. Но гости по-прежнему гомонили, тыкая пальцами в великана, что поднимался, хватаясь рукой за поверхность стола. А губы княгини еле заметно шевелились, шепча имя снова и снова. Глава 43 — Нуба!!! Крик ударил в виски, и Онторо изогнулась на своем летучем ложе, открывая бессмысленные от внезапной боли глаза. — Что? Как… Схватилась руками, сжимая голову и, дергаясь, подкатилась к краю, скинула ногу, нащупывая пол. Ничего не видя, медленно садилась, неловко уваливаясь в сторону и не могла оторвать рук от висков, чтоб удержаться. Так и сползла, подгибая ноги, на прохладный полированный пол, с трудом закрыла глаза, что казалось, были набиты песком. И таким же песком, горячим и тяжелым, гудящим от каждого нового крика, была набита голова. Легко шелестя босыми ногами, подбежала испуганная рабыня, присела на корточки, засматривая в лицо Онторо. — Что случилось, моя госпожа, моя провидица? Что я могу?.. — Уйди… Приоткрывая один глаз и снова поспешно смеживая веки, Онторо успела увидеть на круглом лице девушки злорадную усмешку. Но даже велеть себе запомнить, чтоб после наказать, не сумела. Выкинула из головы. Любая мысль причиняла острую боль. И боль глухую. Ноющую боль, что тянулась, как сок ловчего дерева, и боль прерывистую, бьющую кулаком по коже барабана. «Он зовет… нет, его зовет… Кто… Кто?» — Нуба! Мой Нуба! Задавая вопрос, который в голове мгновенно превратился в широкое лезвие, что погружалось в мозг, медленно поворачиваясь, она уже знала, кто может так звать ее возлюбленного. И гнала от себя ответ. Но усилие тут же превращалось в глухие короткие удары в переносицу, и следующее усилие — избавиться от видения, как узкое красивое лицо сминается и бугрится от каждого удара — несло еще одну боль. Тысячи видов боли набрасывались на ее голову, растекаясь и расползаясь по телу, перепрыгивая через круглые спины, похожие на гладкие спины жирных жуков, скакали по ребрам и ключицам, по локтям и коленям, торопясь выжрать все живое из тела, до самых кончиков скрюченных в судорогах пальцев. Не было сил думать. Ни назад в прошлое, ни тут в настоящем, ни кидая быстрые мысли в будущее. Кто, что, зачем, что сделать. Немедленно! Сейчас же! — Сей-чассс же-эээ!!! — загрохотала боль, кусая и теребя. И Онторо, сдаваясь, упала на живот, придавливая лицо к полу. Ничего не надо. Замереть, покориться. — КОГО ТЫ СЛЫ-ШИШЬ? — слова прогрохотали каменными глыбами, валясь на ее голову, и каждое размозжило ее, укатывая тяжелые бока, блестящие красным и серым. Она не ответила, зная, что боль не даст открыть рот. И не было рта. Лица не было, глаз и носа. Все расчавкалось под глыбами боли, что вдруг превратилась в горячую змею, заползла под горло и потянула наверх, задирая ей подбородок. Метнув хвостом, боль вцепилась его острым кончиком в сжатые губы, и, вползая, расшатывая зубы, разомкнула ей челюсти, вливая в глотку кровь боли, раскаленную жижу, чтоб выжечь все ее нутро. — ВЫ-ПЕЙ! Клубок прокатился в желудок, растекся там, остывая. И боль сжалась, подбирая мохнатые лапы с крючками на сочленениях. Засела внутри головы щетинистой лепешкой с тысячей торчащих лапок. Онторо приоткрыла глаза. Перед ней маячило белое пятно с равномерным узором по верхнему краю. Фигурки брели одна за другой, куда-то в бесконечность, и ее затошнило от мерности хода. — У-ы-ы… к, — сказало горло, извергая на белое только что выпитую жижу. А в губы снова ткнулся твердый полукруглый край, плеская острой вонью. — Пей снова! Слабо дергая задранной головой, Онторо сделала еще один глоток. Сжалась, ожидая приступа. Но щетинистая лепешка, подрагивая, стягивалась в маленький камушек, засевший в самом центре головы. И не распускала колючих лапок. Теперь она уже сама тянулась губами, всасывая жидкость, торопливо и гулко глотала. Замычала, когда край отдалился, и невозможно было дотянуться до него — жесткая рука все еще держала ее горло. — Хватит, — жрец Удовольствий поставил чашу подальше на пол. Ловко перехватывая вялое тело, усадил, прислонив к ложу. — Это питье покрепче твоих зелий, гибкая тварь? Онторо подняла тусклые глаза на жреца. Камушек в голове шевельнулся, и она прохрипела испуганно: — Еще! — Нет. Иначе не сможешь вернуться. — От-ку-да? Я… — Ты нашла тех, кого искала. Но ты слабее ее. — Я зна… — Вот я и помог тебе. Боли уже нет? Он оглядел мокрые складки на груди, поморщился, вытирая пальцы о край белого, искусно расшитого хитона. — Вдруг она… вернется, мой жрец? Глоток. Один… Вставая, жрец нагнулся и, подхватывая на руки вялое тело девушки, стал укладывать на постель. Она слабо цеплялась за его плечи, как маленькая испуганная девочка. — Ты рвалась к нам, гибкая земная тварь. Безумная, как все короткоживущие. Самонадеянная. Думая, что умеешь и знаешь все. Отцепляя от своих плеч ее руки, уложил их на голый живот, сплетая пальцы безжизненных кистей. Повернул Онторо набок, прошелся руками по бедрам и ногам, чуть сгибая ей колени. — Тебе дан дар, довольно сильный. Обладая им, ты решила, это и все. — Он открывает тебе все пути и все двери. Осторожно снял с плеч измаранный хитон, скинул его на пол. Звякнули, падая на скомканную ткань витые браслеты и оплечья, упал шитый серебром пояс. Лежа на боку, с черными, веером раскиданными косичками, Онторо послушно держала руки сплетенными перед своим животом. — А когда я говорил тебе об испытаниях, новых и новых, ты всякий раз считала, что я, коварный жрец, строю козни. И не пускаю тебя в светлый эдем темноты. Жрец вынул из мочек длинные серьги с синими камнями, оправленными в тяжелое серебро. Бросил в кучу украшений на полу. И остался лишь с белоснежными волосами, заплетенными в три косы, на конце каждой — острый, как навершие стрелы, серебряный наконечник-обхват. Лег на бок, прижался к черному телу Онторо, вминая свои согнутые колени в ее, и просунул одну руку под талию, а другую положил сверху, обхватывая ладонью ее грудь. — И вот ты стоишь на пороге темного рая, гибкая тварь. Сейчас заснешь, и возьмешь меня с собой. — Я… — А сумеешь ли вернуться, твое умение. Куи-куи, красавица… Он тепло дышал ей в шею. И затихая, она задышала в такт, чувствуя спиной его обнаженную грудь, а ягодицами — теплый живот. Плавно и все быстрее утекая в сон, мчась по нему, как по смазанному жиром желобу, краем глаза видя размазанные в серое полосы времени и расстояний, она вдруг вспомнила, — так спала с матерью. Их постель в крошечной нищей хижине была узкой, и мать прижималась к ней, окутывая большим телом, так же дышала в шею. Маленькая Онторо засыпала, зная — с ней ничего не случится. Никогда. Увлекаемый ее сном, жрец засыпал рядом. И тоже мчась по узкому желобу с поднятыми краями, пробормотал: — Неси белого всадника, черная кобылица. Вселенная мерно дышала. Поднимала бесконечную грудь, и серые с зеленым полосы превращались в ярко мелькающие картины. Огромные, полные бесчисленных деталей. Но ни одной не успевали ухватить спящие глаза, выдох сворачивал мир в бегущую все быстрее размазанную полосу. В животе нестерпимо щекотало, легкие стягивались в тугие свитки, каменели, лишенные воздуха. И с радостной болью расправлялись, раскатываясь белоснежными покрывалами с загнутым краем, что угрожал тут же завернуться снова. Черные тонкие косы бились о голую кожу, жаля кончиками волос, ползали, как живые змейки. И переплетались с белыми удавами толстых кос жреца. Тяжелела на груди твердая рука и вдруг слабела, раскрывая сильные пальцы. А спина сладко ныла, чувствуя тяжесть желанного всадника, что прижимался, становясь одним с ней целым, толкал животом и корнем в круглые ягодицы, и его колени чувствовала она, как вторые свои. Гладкие ступни, что лежали между ее ступнями, казались ей собственными ногами, и было это таким счастьем, какого никогда не дарил ей жрец в самых изысканных их забавах. Она открыла спящие глаза, распахнула их двумя колодцами, вперив в стремительно растущую бездну. И засмеялась, ожидая последнего удара, что разнесет оба тела в мелкие ошметки, которые уже не собрать. Рыкнула и села, обвивая шелковый мускулистый круп длинным хвостом с подрагивающим от ярости кончиком. Повела тупой мордой, раздувая черные бархатные ноздри. И прянула треугольными ушами, в которые бросился шум. Крики, смех, невнятные слова без смысла и понимания. Дернув длинными усами, она снова зарычала, поднимая сильную лапу навстречу палке, просунутой через прутья решетки. Когти поползли из подушечек и Онторо ощутила сладкое удовлетворение, какое было всегда — мгновенное, что приходило за миг до удара. И вдруг уже, незаметно для самой себя — убирала лапу, втягивая когти, а толпа ахнула, когда хмельной толстяк повернулся, показывая располосованное дерево резной трости. В груди рождался рык, угрожая тому, кто еще раз посмеет… Хвост метался из стороны в сторону. А глаза медленно переходили с одной скалящейся рожи на другую, отмечая малейшие изменения в их гримасах. Этот побоится. А этот стоит далеко. Эта решилась. Онторо рванулась к самым прутьям и, просунув лапу через прутья, махнула веером когтей по руке, что уже отдергивалась. Женщина закричала, прижимая к груди окровавленную ладонь. Перед Онторо шлепнулся кусок сырого мяса, и она пригнулась, топыря лопатки под шелком пятнистой шкуры, рыча и обнюхивая подачку. — Н-не надо мяса! — укоризненно заорал мужчина, покачиваясь, — твари не пойдут драться! — Да они не кормлены три дня, — засмеялся другой, — ей этот клочок на один зуб. Смотри, проглотила целиком! Онторо тщательно облизала усы. Мясо вкусное. Мало. Второй Онторо не хватило. Оглянулась, краем сознания недоумевая. И посмотрела в глаза сама себе, схваченная мгновенным головокружением. Зеленые глаза, пылающие как два яростных солнца с черным глубоким зрачком. Два глаза. И ее два. Четыре? «Не задавай человеческих вопросов, черная тварь. Непосильны. Умрешь». Голос Белого Всадника был мягким и полным заботы. И Онторо тут же полюбила его еще сильнее, в оба своих бешено стучащих сердца. Вместо рычания в груди зародилось глухое страстное мурлыканье, заполнило вонючую клетку, исходя из двух звериных глоток. Пусть скажет, что делать. Они сделают. Убить? Убьют. — Ты глянь, как вьется! И вторая! Ты им чего дал, в мясе, Кантор? — Любовного зелья, не иначе! — Войди в клетку, Кантор, смотри, они тебя манят. Как сладкие девки. Толстяк отступил, тряся взлохмаченной головой. — Не-ет. У этих девок такие когти! Пусть демон Иму полюбится с ними. С обеими. А я посмотрю издалека. — Где наша хозяйка? Пусть уже бой! — Погоди, демон еще пьет. Можешь спросить его, каково это — быть страшным уродом. — Да. А то после вдруг ему откусят язык. Переговариваясь, мужчины уходили к бассейну, торопясь поглазеть на пиршество перед боем. Женщины вели плачущую подругу, прижимающую к груди наспех обернутую полотном располосованную руку. Рядом суетилась Керия, держа плошку с травяным бальзамом. Онторо поглядела вслед и села — в одном углу клетки и в другом. Подрагивали хвосты, сверкали зеленью злые глаза. Уши прядали, прислушиваясь к внешнему шуму и к мягкому голосу в круглых лобастых головах. «Победи его, черная тварь. Победи на глаза у той, что побеждает тебя, даже не зная о тебе. И этим ты сделаешь ее слабой». Что-то внутри шевельнулось, что-то из прежней человеческой жизни, в которой Нуба занимал ее мысли, и тело тосковало по нему, и ничего больше не нужно было ей, только бы достать его и взять себе… Живого… Но вяло крутясь, человеческое, лишенное слова, не могло возражать. А голос Белого Всадника, такой мягкий, такой чудесный и полный любви, все говорил, мурлыкая вместе с ней. «Ты знаешь, кто для нас важнее. Заставь его закричать, призывая. Пусть он соединится с ней. И пусть умрет, не отпуская ее, а лишь сильнее натягивая нить. Горе приведет ее к нам, как ведут зверя, схваченного злой жилкой за шею. А ты примешь его в себя, насытишь тугие животы черным мясом. Победишь. И войдешь в темный эдем»… Мератос сидела на своем месте, уставившись на ветки в мохнатых розовых цветах. Сжимала в потной руке скомканный браслет из золотых пряжек, собранных на цепочки. Она волновалась, ровно ли сунула под платье подушку, но не решалась поправить и радовалась, что суета вокруг черного демона отвлекает женщин от разглядывания и сплетен. Происшедшее в темноте маленькой комнаты не слишком взволновало ее, в доме Теренция мимолетная жадная любовь Лоя, что мог поймать ее, когда быстро шла через двор, давно стала привычной. И она так же мимоходом могла задрать подол, правильно повернуться, ловко помочь рукой, не стараясь получить любовной сладости, и покупая телом другое — покровительство разболтанного сильного Лоя, которого опасались другие рабы и на которого заглядывались девушки. Заглядывались, а подол задирал он — ей, Мератос. И зная, что Лой лениво прихватывает любую, что бежит мимо, опустив лицо и перебирая босыми ступнями, она притворялась влюбленной и страстной, закатывала глаза, и без возражений отдавала себя. Чтоб Лою не хватало сил на других. Чтоб все понимали, главный и самый сильный раб в доме — это ее люб, ее, Мератос. У Теренция она покупала другое. И была с ним другой. Как садовая скрытная жабка, что переползая с зеленой ветки на красный цветок, она меняла себя, становясь то нахально-приветливой, то восхищенно-восторженной. И даже не думала об этом, как та жабка, просто менялась и все. А мысли, что приходили в неумную голову, они были поверх смены цветов, отдельны от притворных любовных страстей. И все они лежали в темноте. Мератос, невысокая, тупая и слабая, мстила и наказывала. Это волновало ее куда больше мокрого движения мужского члена в ее почти всегда равнодушном нутре. Сидя верхом на черных бедрах Лоя она мстила рабыням. Ложась под тяжелое тело Теренция, мстила бывшей хозяйке. Убежав в чужом доме в тайную комнатку, там, держа руками складки дорогой ткани повыше и приседая на раздвинутых ногах, мстила Теренцию, как думала, за то, что не любил и заставлял быть как Хаидэ. Не осознавая, что будь он другим, ласковым к ней, она все равно нашла бы, за что еще наказать его мелкими тайными местями. Ведь это — такое удовольствие. И поздними вечерами, вознеся перед алтарем торопливую молитву, а потом засыпая, она снова и снова возвращалась к самому сладкому — к самой большой совершенной мести. Как синело лицо сына знатной, как была наказана ею, Мератос, безумная сестра хозяйки, и как Теренций выгнал жену, и старея на глазах, тоскует о сыне. Кто смог бы совершить столько темных дел одним лишь движением — вынуть горстку листиков из мешочка, раздавить в пальцах и помазать детские губы. И гордясь размерами последствий, засыпала, большая, огромная, как туча, Мератос. Как хорошо, что она решилась и пошла в темную арку. Опять же — золото… Надо придумать, что сказать о браслете Теренцию. Если заметит. Он старый, уже давно не замечает ничего. Среди фигур, что слонялись, закрывая от нее свет, она одна сидела неподвижно. Не замечая, что сбоку за колонной стоит Теренций, разглядывая торжествующее щекастое лицо, сжатый кулак с хвостиками цепочек и криво торчащую под хитоном подушку. По уму, лениво размышлял торговец, надо бы всыпать ей плетей, спустить кожу до мяса. И после отправить с глаз, в рыбацкую деревню. Пусть квасит гарум, портит им свои ленивые ручки с цепкими крестьянскими пальцами. Он отвернулся и побрел к своему клине, держа в опущенной руке чашу. Надо бы. Но ему все равно. — Тихо! Тише, демон сейчас скажет! — пронесся по толпе говор. Все затихли, толпясь и выбирая место получше. Техути оглянулся, упиваясь жадным вниманием гостей. Плеснул в чашу вина и уронил туда горошину зелья, зажатую в пальцах. Протянул ее демону, и, не отпуская, повысил голос, чтоб его слышали все: — Ты убивал львов, великан? — Иму! Иму убивал, — согласился демон, дергая к себе чашу. Техути отпустил витую ручку и жестом пригласил зрителей любоваться, как запрокидывается изуродованное лицо. Те шептались, женщины всплескивали руками. — Ты не боишься смерти? Говорят, ее нет для тебя? — Иму убил смерть! — великан сунул чашу на стол, схватил с подноса кость с куском жареного мяса. — Как можно убить смерть? — Техути снова обвел глазами толпу, — верно ты хвастаешь. Ты просто силен, но всегда может найтись кто-то ловкий. Хитрее тебя. И ты умрешь. Подумай об этом. Он посмотрел на Канарию, что стояла напротив, пылая темным лицом. Она жаждет любви урода. Была так неосмотрительна, что приказала Техути, своему возлюбленному, все устроить. Посмела утром призвать его и распорядиться, куда повести, и где будет стоять сосуд с любовным зельем. Жадная расчетливая самка. Позаботилась, вдруг демон устанет в битве и ему не хватит сил на любовные игры. А как же Техути? Зря Канария думает, что он спустит ей оскорбления. Очень зря. — Я спросил. Что же ты молчишь? Вместо ответа Иму обхватил рукой толстое горло кувшина и сжал пальцы. Поднял руку, показывая красное вино на ладони. А вместо кувшина на столе валялась горсть мелких осколков в темной луже. … Он похваляется силой. Ну что же. Если сейчас кошки не выгрызут ему лицо, и если он даже справится с удавом, то Техути сам выйдет драться. К тому времени зелье подействует по-настоящему и великан получит, наконец, долгожданную встречу с собственной смертью. А Канарию он утешит. Своей любовью. Но с нынешнего дня она уже никогда не посмеет взнуздывать его, садиться верхом и понукать, извиваясь в бешеной страсти. Он сам сгребет черные волосы, наматывая их на кулак… — Посмотрите, высокие гости, как выглядит сила, лишенная ума! Он убивает, потому что тело его жаждет смертей. И не думает о том, что лишает кого-то жизней. Вот как выглядит зло, оно путешествует по миру, собирая зрителей! Нам нравится смотреть, как смерть сражается со смертью. И нет жалости в наших сердцах. Он возвысил голос: — И это правильно! Разгоряченные гости одобрительно взвыли, размахивая руками и притопывая. Обглоданная кость со стуком прокатилась по столу. Техути встал, кланяясь зрителям. Поднял ухоженные руки. — Демон поел и утолил жажду. Делайте ставки, уважаемые гости. Которая из кошек умрет первой, и как умрет. Сколько капель вытечет из клепсидры, и как именно расправится демон с питоном. «Или питон расправится с ним»… За спинами гостей, гремя и звеня, поползли скрытые за деревцами железные решетки. Рабы, подтаскивая их, скрепляли замками и обвивали цепями. Другие тащили деревянные скамьи, ставили лесенкой и, проверив, хорошо ли все закреплено, набрасывали на струганое дерево покрывала, раскладывали подушки. Шли по лесенкам рабыни с корзинками, усыпая сиденья розовыми и жасминовыми лепестками, ставили на ковры кувшины с питьем и маленькие подносики со сладостями. Уставшие музыканты, наскоро перекусив, пока Техути упражнялся в красноречии, завели длинную мелодию, разрывая ее тревожным постукиванием бубнов. Хаидэ, по-прежнему стоя с другой стороны бассейна, через прутья решеток видела, как два раба унесли стол. И Техути, последний раз поклонившись, вышел в узкий проход, который тут же заперли, грохоча тяжелым засовом. Нуба не слышал ее. Она звала, изо всех сил. Но вместо прежнего, чуткого к ее зову черного друга и защитника, в пустоте, залитой багровым светом факелов, стоял демон, усмехаясь страшной ухмылкой. Медленно поворачивался, пугая женщин оскалом зубов и веком, опущенным поверх вытекшего глаза. И, найдя взглядом восседавшую на самом верху Канарию, поднял руки в приветственном жесте. Заорал невнятное, перемежая месиво слов торжествующим хохотом. Его нет. Нет ее Нубы. Переродился, стал демоном. Ничего человеческого не осталось внутри большого мускулистого тела, в нем теперь лишь смерть. Так может быть, Техути сумел острым умом увидеть то, что не видно ей, из-за любви и памяти, ослепившей разум? Может быть, это его попытка сделать мир немного лучше? Как она может верить себе, если несколько месяцев жизни получала сплошные опровержения стройной картины мира? Ее любовь, что хотела быть вечной, умирает. Ее сына украла сестра. И пыталась убить. Ее племя отреклось от нее. И вот стоит последний человек ее сердца, думать о котором она не переставала все эти годы. С тоской, с грустной печалью, с надеждой, что где-то он обрел счастье. А после с надеждой, что он вернется. И эта последняя надежда держала ее. Оказывается, лишь она одна и держала ее, поняла княгиня, глядя на зверя, что расхаживал за прутьями, взрыкивал и ухмылялся испуганному ропоту, жадно скалил зубы, предвкушая смерть. И не откликался на ее зов. Техути предал ее. Но она должна быть справедливой. Да, он уходит все дальше. Но то, что делает сейчас, может быть, это доброе дело, и, подарив смерть демону, он избавит мир от части зла? Сделав шаг к бортику, она присела на корточки, опираясь руками о каменный край. Позади тихо переговаривались рабы и слуги, не занятые с гостями. Никто еще не нашел двух мужчин, лежащих без сознания на заднем дворе. Никто не обращался к ней и не подходил. Она одна. Одна. Низкое рычание заполнило настороженную тишину. Пятнистые тела, облитые красным светом факелов, замерли, исподлобья следя за черным великаном, что пригнулся, разведя руки, и тоже следя за двумя холеными большими кошками. Ловкими, как дуновение ледяного ветра. Музыка смолкла, и в тишине, что уходила, уступая место рычанию, и приближалась снова, когда кошки замолкали, слышалось тяжелое дыхание демона. А потом будто вихрь понесся вдоль прутьев, и стих, показывая уже в другом углу стоящего мужчину, с залитым кровью плечом. И двух гладких тварей, что изготовились к новому прыжку. Приступами возобновлялось движение, вызывая у толпы общее восклицание. И замирало, прибитое новой тишиной, в которой потрескивали факелы. Вот кто-то крикнул нервно. А вот покатился кувшин, глухо грохоча по деревянным ступеням. Хаидэ прижимала кулаки к камню, боясь позвать еще раз, боясь, вдруг он услышит, обернется, и это убьет его. Он там тоже один… Против двух смертельных тварей, которые никогда не были людьми. А он когда-то был. Она поднялась, быстро осматривая покрытую мелкой рябью огненную поверхность воды. Это он. Ее Нуба! Броситься через бассейн, перелететь через острые прутья, встать рядом, принимая бой вместе с… Дикий захлебывающийся визг перекрыл рев, полный хмельного торжества. Качнувшись, Хаидэ увидела, как Нуба поднял над головой пятнистое дергающееся тело и, напрягая мышцы, перекрутил его, вцепившись в задние и передние лапы. Откидывая круглую голову, кошка выла, разевала пасть, пытаясь дотянуться к лицу врага, умирая, укусить в последний раз. Но демон, мотнув головой, погрузил лицо в блестящую шерсть на вытянутой в предсмертной судороге шее и рванул зубами, поднял голову, выплевывая окровавленные ошметки, и заорал, топая толстой ногой и отшвыривая вялый, как тряпка, труп побежденного врага. Зрители закричали, рыдала, вырываясь из рук соседок, впавшая в истерику гостья, рабыни приседали, закрывая руками лица. Канария, поднимаясь с подушек, рванула на груди ожерелье. Закричала торжествующе, размахивая рукой с зажатыми в ней цепями и пряжками. А вторая кошка, припав к плитам, тоскливо и злобно кричала, бия сильным хвостом. Будто сама умирала тоже. В саду соседнего дома высокий мужчина в мягком домашнем хитоне поднял голову от свитка, который держал в руках, и поморщился новому всплеску криков. Поднялся с кушетки, бережно положил свиток и пошел вдоль стены к запертым воротам, вдыхая нежные запахи ночных цветов. Канария, чтоб наказали ее боги. Пока не вернулся Перикл, старается насытиться грубыми забавами. То сама ездила добывать их, а сегодня притащила смерть и зрелища в собственный дом. Эдак до утра ему не заснуть. У ворот было тихо, чернели в полумраке фигуры мирно спящих под стенкой сторожей. Мужчина постоял, усмехаясь и раздумывая, будить ли доблестных защитников. Но не стал. Тихо прошел к высоким деревянным створкам и, открывая окошко в одной из них, выглянул на пустынную, залитую луной мостовую. И отступил от неожиданности, когда голубоватый свет заслонила чья-то фигура, прошла почти вплотную к нему, а следом — другая, в черных колышущихся складках. Прижимаясь к окошку снова, он наискось рассмотрел, как к дому Канарии поднимается, придерживая тускло блестящий иноземный халат, сутулый мужчина, судя по неровной походке — старик. А следом тихо идет женщина, с головой укрытая в черное покрывало. Сверкают на краю подобранной ткани полоски серебряных колец. Он присмотрелся, поднимая брови. Будто на черное надеты. Рука-то — черная, как сажа. — Зря, ой зря тащишь меня сюда, дочка, — голос старика удалялся. И хозяин дома, задерживая дыхание, успел услышать ответ женщины: — Прошу тебя, папа Даори. Сердце говорит… Дальше ничего не видно было в узкое окошко и голоса стихли тоже. Мужчина еще постоял, вспоминая, как на агоре толковали о том, что готовит Канария гостям кроме роскошной еды и дорогих вин. Толкнул ногой сладко спящего сторожа. Тот вскочил, покачиваясь, преданно уставился на хозяина косыми со сна глазами. — Разбуди Вигоса, Гарта. Поди на конюшню и приготовь легкий возок. Два коня пусть стоят в упряжи. Да ты понял ли, сонное полено? — Понял, понял, мой господин. Легких двух лошадей. Возок взнуздать. — Гарта. Ты хочешь плетей? Тот затоптался, отчаянно трясся головой, и убедительно глядя яснеющими глазами. — Уже все. Прости, мой господин, я нечаянно заснул. Умаялся. — Ах ты, бедный! Смеясь, мужчина запахнул хитон, обнажающий белую костистую грудь. Гарта еще раз повторил приказание, уже не перепутав возков с конями. И, глядя вслед хозяину, пнул второго спящего под бок. — Вигос, вставай ты, сонное полено! Господин Мелетиос велел тебе бежать на конюшню и приготовить легкий возок. Да чтоб две лошади стояли под седлами! Да ты слышишь ли меня? — М-м-м…э? — Вигос завозился, потирая бок. — Быстро! Пока я тут глаз не смыкаю, ты, харя толстая, спишь и спишь. — Не смыкаешь, как же… Мелетиос, слушая перебранку слуг, снова устроился на кушетке, развернул свиток и, придвинув светильник, углубился в чтение. Ах да. Еще сказать сонливцам, чтоб следили за улицей, вдруг там что интересное случится. Глава 44 Новый взрыв криков вырвал Мератос из беспорядочных раздумий. Она огляделась, стараясь понять, как оказалась тут, на второй скамье, посреди орущих и качающихся женщин. Ощупала подушку, запихнутую под платье, и сильнее стянула поясок, чтоб та не выпала. Сунула руку в кошель на поясе и, наконец, разжала потные пальцы, отпуская свою добычу. Надувая щеки, выдохнула, успокаивая себя. Чего же так беспокойно? Теренций сдался и взял ее с собой. Она наелась вкусного и пила знатное вино. И даже получила подарок, и чуть-чуть отомстила хозяину, который почти муж. Хмуря светлые бровки, пыталась сообразить, но лишь странные голоса, касаясь памяти, отлетали испуганно, как только она обращалась к ним. Да легкие картинки шли почти мимо сознания. … гортанный голос рабыни, что позвала ее. И этот мужской смешок в темноте. Как же, восхищен красотой. А смеется, как Лой, когда тот шлепает ее по заду, зная, что никуда не денется. Она присмотрелась к уходящему из клетки распорядителю и открыла рот. Надо же, как похож на того красавчика, что волочился за княгиней в доме Теренция. В моем доме, мысленно поправила себя и пригорюнилась, злясь. Как же, в ее доме. И чего надо старому тюфяку? Она такая же красивая, даже еще красивее, потому что стала гладкая и пышная грудью и бедрами. И всегда ложится в его постель. Слушает, если ему надо побурчать, ругая городские порядки. И такие же светлые длинные волосы, а уж как она их убирает! Теренций купил ей лучшую рабыню для этого! Она повела плечами, с гордостью думая о гребнях в волосах. Уставилась на клетку. Скорее бы этот грязава загрыз своих кошек, да можно будет уйти в покои. Лечь и отдохнуть. Быть знатной, оказывается, такой труд. Лучше валяться в перистиле, болтать с рабынями, бросаясь косточками персиков в пробегающих за колоннами слуг. Ждать вкусного обеда. Правда Теренций вечно тащит в рот всякую заморскую дрянь, и ее заставляет, чтоб ела. Фу. Она передернула плечами, вспоминая склизкие ошметки в мокрых ракушках. И эти еще, с червями вместо ног. То ли дело хорошо испеченная белая булка, да чтоб побольше в ней изюма, масла сверху, да с медом. И запивать кисляком. Ну, пива еще можно, похмельнее. От него песни. Эта рабыня, когда несла кувшин. Как-то так повернула бедро, выставила перед собой ногу. Лицо наклонила. Худая, как плеть. И что вспомнилась? Мо-ой госпо-один… жде-от тебя… Нуба за прутьями прыгнул, уворачиваясь, и вдруг упал, подвернув ногу. Опираясь руками о каменный пол, вскочил, рыча, и тут же качнулся, отрывая от своего плеча воющий пятнистый комок. — А-а-ах… — толпа замерла, напряженно ожидая смерти. И выдохнула, когда кошка, покатившись, поднялась на лапы и, приседая, пошла вперед, следя за движениями врага. Техути у бокового входа, запертого на засов, жадно следил за движениями демона. Зная о зелье, отмечал, вот великан споткнулся, но сразу выпрямился, выставляя руки со скрюченными пальцами. А вот качнулся и кошка, взлетев, вцепилась в неловко подставленное плечо. Но он еще силен. Там, где не достает ловкости, он ломает зверя, и только шелковая гладкая шерсть спасает воющую тварь от участи своей погибшей подруги. Техути нащупал рукой кошель, сжал через мягкую кожу круглый бок пузырька. Может быть мало всыпал? Две горошины в самом начале, еще одна в чашу с вином. Да хватит ли человеку-горе трех комочков медленного зелья? Великан упал на колени и, опираясь руками, скользящими по кровавым пятнам, замотал головой. Поднял лицо, и толпа ахнула: раненая кошка рванулась вперед, обхватывая плечи и шею демона все еще сильными лапами. Вот. Сейчас! Техути подался к прутьям, облизывая губы сухим языком. Повел шеей, не поворачиваясь — будто нахальная муха ползала там, щекоча кожу. Алкиноя стояла в проеме арки, взгляд ее был таким же тяжелым, как бывал у ее матери, ждущей оправданий от нерадивых приказчиков. Глядя на спину и затылок Техути, девочка тоже, как и Мератос, хмурила брови и шевелила губами, о чем-то напряженно думая. Но в тяжелом взгляде не было беспокойной растерянности как у бывшей рабыни. А лишь упорная уверенность. — Убил! — закричал кто-то, и по рядам зрителей пронесся вздох, люди повторяли, подаваясь вперед, чтоб лучше разглядеть: — Убил. Он загрыз ее! — Нет, еще нет. — Да! Кровь. — Мои деньги, — прорыдал мужской голос и все покрыл нервный скачущий смех. Снова уставясь на возню в клетке, мужчины качали головами, начинали какие-то слова и смолкали, не договорив. Демон кружил по клетке, держась лицом к зверю, а тот, приседая на задние лапы, поворачивал к нему морду, бил хвостом, рыкая. Не выдержав, кто-то заулюлюкал со скамьи, насмехаясь над великаном. — Что танцы устроил? Бей! — Порви ее! — Откуси голову! Хаидэ поставила ногу на каменный бортик, готовясь. Неважно, что там думает Техути и стал ли Нуба демоном…Не напороться на острия железных кольев. Лучше обежать бассейн, прорваться в калитку, отшвырнув Техути от засова. Мысль заняла малую часть времени — будто падение медленной капли. И вдруг чьи-то руки заломили ей локти, в спину уперлось холодное острие. Вскочив рядом на бортик, мужчина в короткой тунике и перевязи с ножнами, дал ей затрещину и надежно вцепился руками в волосы, наматывая на кисть. Резко потянул, заставляя задрать лицо к далекой луне. — Ах, стерва… — Она, она! — хрипел позади задушенный голос, — эта сука меня. Она точно, за-заворож… Закашлявшись, сплюнул, сипло договаривая предостережения. — Отдохни, Гетей, не видишь, втроем держим. Грубые руки прошлись по животу и бедрам, срывая повязку. Упал, и, отскочив от камня, булькнул, уходя в воду, спрятанный в ножны кинжал. — Экая тварь. Может соглядатай чей? Нужно доложить госпоже. — Нужно, нужно, — хрипел Гетей, пиная ногой лежащую Хаидэ, которой быстро стянули руки ремнем, а ноги связали ее же повязкой, — сейчас прям нужно. Ты иди, воин, поди к ней, скажи. — Не видишь, там веселье самое. Подождем. Тащи на конюшню. Там поваляется. Хаидэ отчаянно извивалась, но мужчины, вцепившись в связанные лодыжки, облапив поперек живота и за шею, втроем поволокли к задней стене дома. Швырнув на соломенную труху, запинали поближе к каменной стене. Стражник нагнулся, разглядывая в полумраке размазанный черный рот и блестящие глаза: — Будешь дрыгаться, вымя отрежу, сука. Не боись, хозяйке покажем живую. А покалечить — малехо покалечим. Лежи лучше тихо. Из перистиля, приглушенный стеной и деревянными перегородками, донесся вопль толпы. — У-убил! И гомон, что раздался следом, подтвердил, на этот раз схватка закончилась. Демон снова обманул свою смерть. Звеня мечом, стражник выпрямился. — Стерегите. Я пошел. Люблю смотреть, как эта змеища ломает кости. — Почем знаешь? Он уже кончил двух кошек. И змея задавит. — Не-е-е, — воин, уходя, звенел шагами и смеялся, — не, эту змеюку никто не победит голыми руками. И шкура у нее — не укусишь. Второй стражник с завистью посмотрел вслед товарищу. Прошелся над Хаидэ, пиная ее ногой в потертой сандалии. — Дай сыромять, — велел Гетею. И тот побежал, кособочась, загремел за деревянной перегородкой. Онторо кружила, отпрыгивая и налетая на черную гору мышц, билась со всего маху в гулкую огромную грудь, будто хотела расшибиться и, прилипнув, остаться с ним, навсегда. Не было смерти и жизни не было, все равно, что случалось, и что случится, и отброшенная, снова вскакивала на пружинящих лапах, бросала себя вперед, воя раззявленным ртом, судорожно раздувая черные ноздри, полные запаха крови Онторо и — его пота. «Ну же, черная кобылица»… Мягкий голос Белого Всадника приходил, когда ее глаза оказывались против черного лица и смотрели в хмельной глаз врага-возлюбленного. Голос подхватывал, не позволяя дрогнуть и убрать лапу с растопыренными когтями. «Убей! У-у-у… бей!» Но соперник был силен и все еще ловок. Когти, вспарывая черную кожу, не успевали погрузиться. Снова воющая кошка оказывалась отброшенной на каменный пол. Это не останавливало Онторо, каждый следующий удар влек ее, делая схватку желаннее и усиливая жажду убить. И умереть самой, вгрызаясь в тугое горло, захлебнуться хлынувшей кровью. Сузились в прыжке, складываясь в одно, задние лапы, распахнулись передние, чертя горячий воздух когтями. Летя, взвизгивая до сладкой боли в мохнатом животе, она видела перед собой вдруг поплывшее лицо мужчины, и острое понимание — смерть пришла к нему, свело судорогой задние лапы. Но они уже не были нужны, она летела. И вдруг шелковые бедра стиснули жесткие колени всадника. Перед самым лицом, за мгновение до удара, он дернул назад оседланную смерть, летящую в упоении неизбежного. Взвыв, кошка замолотила передними лапами и поддаваемая рукой демона Иму, мешком свалилась к его ногам. Вскочила, рыча. Белый Всадник, летя на спине мускулистой стремительной смерти, держал невидимые руки раскинутыми, обнимая горячие потоки воздуха, только жесткие колени сжимали дышащие меховые бока, управляя зверем. И пусть Онторо казалось, что рядом с ней лишь его голос, но на деле ничего, кроме безумной силы и безоглядности, не позволено было ей в этой драке. Невидимая белоснежная фигура, выпрямив спину и быстро по-змеиному поворачивая красивую голову с разбросанными жгутами волос, следила за схваткой, за прыжками и перекатами врага, за толпой, что бесновалась у прутьев клетки. И за смутным шевелением позади толпы следила тоже. Белый Всадник, тонко улыбаясь, не отпускал из виду широких глаз княгини, что сперва сидела, опираясь руками о каменный бортик, потом встала, кусая губы. И вот, взлетев на барьер, почти успела поднять руки и прыгнуть, но вдруг набежавшие из-за угла мужчины скрутили ее. Нажимая коленом, Всадник отвел свою тварь, заставляя ее покружить вокруг великана, в надежде, что связанная княгиня, наряженная рабыней-служанкой, увидит, наконец, смерть своей последней надежды. И может быть, когда кровь хлынет из горла демона, его единственный глаз прояснится, и он закричит, разрывая ее защиту, воплем сердца выгрызет в ее душе дыру, в которую Всадник войдет, отпустив ненужную безмозглую тварь. Пусть умирает рядом со своим вожделенным героем… Но ее унесли, перехватывая обнаженное тело. И Всадник отложил смерть демона еще ненадолго. Кошка снова прыгнула, подстегиваемая ударом коленей в бока. Тяжкий удар черного кулака встретил лобастую голову, сшибая ее, как цветок чертополоха, поникающий на тонкой шейке стебля. Падая, Онторо взвизгнула, мутнеющими глазами водя по столбам ног, уткнулась носом в камень, неровно вдыхая запахи пота, пыли и слабой травы, проросшей из трещин и раздавленной твердыми пятками. Задние лапы ее подергивались, расплывалось под животом мокрое, остро воняющее пятно. А свернутая набок голова лежала неподвижно, ничего не чувствуя ниже сломанного шейного позвонка. Дернулось ухо, ловя спокойный удаляющийся смех и легкие шаги. Белый Всадник, бросив ее, бежал по воздуху, уверенно ступая невидимыми босыми ногами, летел вперед, не обращая внимания на то, что она умирает. И впереди, там куда он стремился, возносясь, как дух воздуха и падая призрачным мотыльком, чтоб оттолкнуться и подняться снова, — там навстречу ему поднималось витое тулово большого питона, что внезапно проснулся и зашевелился, лениво расплетая петли. «Я-а-а-а…» Кошачья глотка хрипела, в кошачьей умирающей голове не было мыслей, только маленьким краешком, подталкиваемая близкой смертью, засветилась слабенькая, человеческая, которой позволено было прийти лишь потому, что смерть вот она, уже не отменится. «Я… не зверь. Онторо. Жен-щи-на. Че-ло-век-к-к-ххх». «Да?» Всадник смеялся, запрокидывая красивое лицо к темному небу. Поднял руки и выпрямил колени, набирая высоту, чтоб оттуда ринуться в тесную клетку, пробивая плоскую змеиную голову ледяным сквозняком. «Ты умираешь. Слаба. Я говорил, не сумеешь вернуться». Зрители кричали, хлопали и качая головами, доставали кошельки. Звенели монеты, переходя из одной ладони в другую. Кто-то жадно пил вино, кто-то хватал с подноса фрукты и, разбрасывая, рычал, требуя сырого мяса. А рядом истерически смеялись женщины. Люди вставали, чествуя демона, тянули шеи, разглядывая, как тот, поднимая ногу, готовится добить умирающую пятнистую тварь, что все еще дергалась, скользя лапой по плитам. И никто не видел, как над квадратной клеткой зависло, собираясь клубком, размытое белесое пятно. Онторо застыла, утишая судороги зверя. Нельзя кошкой. Нельзя сейчас кошкой. Кошка умрет через пару мгновений, когда хохочущий великан опустит на ее спину тяжелую ногу. Не по меркам времени пира, а по совершенно другим, в испуганной голове летели, отщелкивая себя, воспоминания и, падая, отскакивали, уносясь прочь. Человек. Она человек. Каморка под проломом и Матара, послушно поднимающая черные руки, смазанные бледной мазью. Нуба в мороке своей темницы и ее ложь, чтоб приблизить его к себе. Жрец учитель, его ласки, полные сладких страданий. Рабыни, которых она отдавала сурово наказывать за мелкие провинности. Жажда стать вечной, долгоживущей. И уверенность — все можно отдать, все человеческое. Отдала его целиком… И что поможет ей сейчас? Она уже не звала Белого Всадника. Жизнь уходила через дыхание и, может быть, кошка умрет раньше, чем опустится нога победителя. Выдох свернулся дымным колечком и вдруг показал единственному ее глазу, а второй был закрыт, и прижат к плитам, — маленькую хижину, полную мух и зноя. Мать жаркая и большая. Но Онторо не отодвигается, потому что пока она с ней, пока лежит, засыпая, глядя в плетеную стенку, по которой ползет рыженький муравей, знает — ничего не случится. Тяжкая нога ударила в спину и шею, метнулись вверх лапы, как у тряпочной игрушки. И с кровью, потекшей из раскрытого рта, Онторо покинула умирающего зверя. «Сумела»… Белый Всадник уже протягивал к ней прозрачные руки и, не останавливая дымного движения, развернулся, узкой невидимой стрелой скользнул в клетку, в глаз, в голову, ленивую и бессмысленную. Прижимая к себе Онторо, ставшую маленькой, как лепесток, случайно прилипший к одежде путника, что идет через мокрый от росы луг, распластался под плоским сводом черепа. «Теперь не мешай. Смотри, как делают это вечноживущие»… — Пусть бьется с удавом! — Канария! Чортова баба, давай змею! — Иэххх! Ставлю! — Задавит! Мужчины орали, стучали кулаками по скамьям. И разнузданная жажда крови и смерти, собираясь черными и багровыми клубками, крутилась над потными взъерошенными головами. Никто не видел их. Только старый флейтист, поднимая голову, вдруг отвел от напряженных губ лесенку трубочек и ахнул, сжимая флейту. Но под злым взглядом старшего прижал к трясущимся губам и послушно задудел, не слыша себя. Питон покачивался, задевая плоской головой низкий потолок из переплетенных прутьев. Неслышно шурша, текли по соломе тугие петли, бугрясь мускулами. Черные зрачки стояли неподвижно в широких желто-зеленых глазах. Канария, опьяненная криками, смеялась, прижимая к груди руки. Из горсти свисало драгоценное ожерелье, кололо пальцы уголками пряжек. Кланяясь в стороны, как человек только что исполнивший вечное — песнь или музыку, принимала восхищенные взгляды. И упивалась испугом в глазах женщин, что отступили, утомясь радоваться смертям. Сойдя со своего места, пошла вдоль решеток, махая рукой в сторону рычащего и топающего демона в загородке. Думала быстрые рваные мысли о том, что надо дать ему отдых, а то вдруг и правда, змея победит… Глаза хозяйки скользили по восторженным лицам тех, кого она совратила ударами смерти. Все более сильными. И вдруг остановились, столкнувшись с глазами змеи, уже совсем рядом. Свет падал наискось, отсекая часть светлой морды, и из полумрака сверкали болотной зеленью живые огни. Раскрылась освещенная пасть, забелели тонкие острые клыки, загнутые внутрь. — Да? — сказала Канария в прыгающий горячий воздух, остановилась, прислушиваясь к чему-то посреди шума. Кивнула, сжимая кулаки. И с досадой посмотрев на мешающее ожерелье, подозвала Алкиною, что так и стояла в проеме, прислонившись к каменной стенке. — Я велела тебе идти спать! Непослушная девчонка! — Я спала! А все кричат. Громко. — Хорошо. Вот, возьми, пусть Галата проводит тебя в мои покои, положи ожерелье в шкатулку и заприте двери. Ключ Галата принесет мне. А ты — спать! Алкиноя протянула руку и приняла тяжелую низку. Темные глаза загорелись. Оглянулась на толстую строгую Галату, и, прижимая украшение к груди, ревниво сказала: — Я сама понесу. — Иди, — Канария не слушала ее, снова поворачиваясь к змеиной клетке. — Да? — снова прошептала, глядя в равнодушные, как зеленый лед с трещиной, глаза. Медленно подходя, как человек, что на ходу слушает собеседника, встала у клетки и подняла пустые руки. — Слушайте меня, уважаемые гости! Пока мы с вами мирно пировали… Подождала, пока шум утихнет и снова крикнула, глубоким голосом человека, привыкшего отдавать приказы и втолковывать свои желания: — Мы пировали. И веселились, как подобает хорошим горожанам. — Да! — закричали слушатели, протягивая руки к кувшинам. — А в это время подлая воровка, дикарка из дальних степей, пробралась в мой дом, чтоб поживиться. Она чуть не убила двух моих рабов! Ранила кинжалом храброго Гетея! Разве это хорошо? — Стерва!!! — заорал пьяный высокий мужчина, указывая на Канарию кубком. И осекся, когда к нему повернулись. — Дикарка, дикарка — стерва, я говорю! — махнул рукой, обводя кубком полукруг. — Да, Канария, наша добрая хозяйка, покажи нам ее! — Дай посмотреть! Может, она будет грызть кости? — Или сожрет дохлую кошку? Канария обвела гостей торжествующим взглядом, выпятила тяжелый подбородок. — Я думаю, будет забавно, если мой питон сначала сразится с воровкой. А уж потом сойдется в бою с демоном. Гости зашумели, непонятно, соглашаясь или недоумевая. Но Канария кивнула, будто отвечая на их желание. — Вы правы. Так и сделаем! Гетей! Стража! Ведите сюда преступницу. Мужчины и женщины, освежившись вином и фруктами, рассаживались по местам, поправляя подушки, подзывали рабов с опахалами, и, отдуваясь, махали подолами над разведенными коленями. Ночной зной, налегая на крыши и квадрат неба над перистилем, смотрел на человеческую суету, давя на головы и сердца тяжелым равнодушным взглядом. И уставшие, но донельзя возбужденные гости волновались, вытирая пот, щупая рукой срывающееся сердце, сплетая дрожащие пальцы на коленях. Казалось, возбуждение полнится, надуваясь огромным черным пузырем и надо протянуть время как можно дольше, а то порвется, с грохотом разбрасывая ошметки тьмы. И после — кто знает, что будет после. А пока — пусть длится безумная ночь. Пусть растет напряжение мышц и сердец… Величественно выпрямившись, Канария смотрела на женщину, что вели к ней, на размазанную по лицу красную помаду и поплывший синей и черной краской глаз. — Так это ты? Как добры ко мне боги Олимпа! Ведите ее в загородку! И несите клетку. Она снова повернулась к Хаидэ и прошипела, усмехаясь: — Тебе не придется получать свои пять плетей на конюшне. Не доживешь до утра. Загремел засов. И Хаидэ упала на каменный пол, больно стукнувшись локтем и бедром. Вскочила, оглядываясь. За продольными прутьями краснели залитые мигающим светом лица, дергались и качались, разевая черные дырки ртов. Сбоку закрывалась узкая калитка, куда подталкивая, вывели с арены тяжело ступающего Нубу. Он ушел, не посмотрев на нее. И второй засов громыхнул, задвигаясь в массивных петлях. А посреди решетчатой стены открылся квадратный лаз. Замерли по бокам придвинутой клетки напряженные фигуры рабов. — Нуба, — прошептала Хаидэ. Сумеречная пустота лаза молчала, еле заметно мелькая белесым и черным. Что-то двигалось там, внутри, яснея, подбиралось ближе к выходу на пустую площадку. Не отрывая глаз от медленного шевеления, женщина нащупала босой ногой кинутую повязку и, быстро нагнувшись, схватила полосу ткани, выпрямилась, наматывая края на кулаки. Хватит звать и метаться мыслями из стороны в сторону. Она одна. Снова. И нужно принять бой. — Глянь-ка! — в случайно наступившей тишине между приступами смеха и говора удивился громкий хмельной голос, — скромница какая. Хочет скрыть от нас свои бедра. Загоготали мужчины и захихикали женщины. И смолкли по-настоящему, увидев быстро текущую черную тень, что выбиралась из лаза, сворачиваясь толстыми кольцами. Хаидэ пригнулась, сужая глаза и натягивая в руках тряпку. Вдруг безнадежность ударила ее, ледяной водой обрушиваясь на затылок и не оставляя тепла ни на одном участке кожи. Я не смогу. Ни за что. Оно огромно… И ей пришлось мгновенно напрячься, выгрняя из головы все. Пусть будет пуста, но без страха. Теренций, с уставшей спиной и ноющими плечами, тускло посмотрев на смутно видимую через прутья обнаженную женскую фигуру, поднялся, покачиваясь. Пошел вдоль скамьи, наступая на ноги мужчинам, опираясь на чужие плечи и похлопывая, с рассеянной улыбкой. Тяжело сойдя по маленькой лесенке, махнул рукой Мератос, что сидела с женского края, открыв рот и вытягивая шею. — Поди к этой, что в красном с синей каймой. Скажи, господин отправился спать и ждет ее, — сказал подбежавшей рабыне. Та поклонилась и побежала к скамьям, пугливо кося глаза на прутья клетки. Теренций пошел за угол дома, тяжело ступая, держался рукой за поясницу и клял Канарию. Вот уж правда, чортова баба. Ненасытна в грубых страстях. Странно думать, ведь он сам был таким когда-то. Когда в его дом привезли степнячку. Да, почти такой был. Только кичился тем, что его удовольствия изысканны, как правильно заквашенный гарум, такие же пряные и воняют, как надо. Канария честнее его. Не прикидывается, что это высоко. Жаждет низкого и грубого. И получает это. Не оборачиваясь на опасливый ропот и испуганные вскрики, свернул в одну из арок, ведущих во внутренний коридор дома. Вот она решила скормить удаву какую-то грязную девку. И ведь скормит. Даст той умереть, когда змей придушит ее петлями. В наказание как бы. За предполагаемое воровство. Тяжело ставя ноги на каменные ступени, он поднимался на второй этаж. Раб с факелом тащился сбоку, вытягивая руку, чтоб Теренцию были видны ступени. Дом Канарии похож на его… Раб забежал вперед, склонился, откидывая занавес на входе в гостевую спальню. Теренций остановился, убирая руку с поясницы и перенося ее к груди, где вдруг сильно заныло сердце. Дом похож. И то, что происходит сейчас, странно похоже на всплывающие в памяти события. Он стоял над измученной степной дикаркой, которую поймали в конюшне. И хотел бросить ее псам. Его жена вступилась за нищую беглянку. И был еще старый велеречивый купец, любил воздевать руки горе, так, что парчовые рукава свисали с локтей. Хитрый Даориций. Это он улестил его, позволив случиться цепи событий. Держа руку у сердца, Теренций прошел в комнату. Кивком головы отпустил раба. И обогнув низкое ложе в подушках и покрывалах, подошел к распахнутому окну. Отсюда, оказывается, все видно. Бассейн в огненных змейках, черные фигуры рабов и слуг на белых каменных бортиках. Квадрат, огороженный решетками. Белая фигура в центре и темный узел у одной стены. А дальше, над прутьями и ниже — лица и плечи тех, кто сидит и смотрит на близкую мучительную смерть. Даориций не дал умереть бродяжке. Она поселилась в его доме, а потом украла и убила его сына. Так пусть же сегодня все совершается по второму разу и пусть никто не вмешается со своей никчемной добротой. А он даже смотреть не станет. Где эта Мератос, пусть уже придет, вытащит из-под платья свою нелепую подушку да разомнет ему ноги. Смерть. Он видел немало смертей. И смерть в объятиях огромной змеи — не самая низкая. Девка будет брыкаться и умрет, возможно, избавив кого-то от будущих, связанных с ней мучений. Он вернулся к постели, лег, раскидывая руки. И хорошо, что никаких хитроумных Даорициев нет на празднике Канарии. Глава 45 В то время как Теренций выбирался из жадной толпы, хитроумный купец стоял у запертых ворот дома Канарии, убеждая стражей позвать хозяйку. Маура, закутанная в черное покрывало, стояла рядом, напряженно вслушиваясь в крики, что доносились из-за высокой ограды. — Все гости в доме, а высокая госпожа занята и велела не открывать никому, — отвечал на все увещевания Даориция стражник, побрякивая круглым щитом. — Да ты позови, солдат. Увидишь, она пригласит нас. — Не могу я. Хотите если, — он из-под кованого шлема осмотрел богатый халат и белоснежное покрывало, схваченное красным жгутом вокруг головы, — ждите пока. Как кончится схватка, я отправлю к ней сторожа со словами про вас. Маура вздрогнула, кусая губы. Схватка. Почему не слышно криков Нубы? Когда дерется, он так грозно вопит, топая ногой для устрашения ярмарочных зевак. — Неумный ты человек! — Даориций воздел руки и закатил глаза, цокая языком, — на что нам усталые гости по окончанию пира? Нам нужно сейчас, когда схватка. Пока она еще не кончилась! — Многие хотят смотреть, как развлекается высокая наша госпожа, — флегматично ответил стражник, — да нужно быть приглашенным. А вы? Вижу я, мимо шли, и решили себя без денег порадовать. Да? Даориций опустил руки, вздыхая. Маура, придвинувшись, дернула его за рукав. — Что? — строптиво отозвался купец. Но полез в сумку и вынул монету. — Вам тут не базар с театром, — горделиво возмутился стражник. Купец прибавил еще одну, протянул на смуглой ладони два ярких кружка. Стражник стряхнул монеты на свою ладонь, покрутил в пальцах. Постукав в окошко на воротах, сказал внутрь несколько слов. — Ну? — нетерпеливо спросил купец, — ты открываешь нам? — Еще чего! Я сказал, пусть бежит к госпоже. Как вернется, тогда и пущу. Маура отошла к стене, облитой голубоватым светом, и встала неподвижно, как черная статуя. Покрывало прятало испуганное лицо и дрожащие губы, глаза, что через частую сетку вуали метались по каменным зубцам и надежно запертым тяжелым воротам. Даориций простонал ругательство и стал ходить перед домом, бормоча и время от времени жестикулируя. Стражники лениво следили за ним, поворачивая головы в тускло блестящих шлемах. В перистиле Мератос, выслушав рабыню, нехотя встала, и пошла, медленно, оглядываясь на прутья, за которыми застыла обнаженная женщина с набеленным лицом и размазанной по щеке краской. Хорошо бы досмотреть, как змея придушит девку. Но что-то скучно, не как великан с кошками. Змея лежит, девка стоит. А Теренций может совсем разозлиться. Она помедлила у края скамеек, надеясь, а вдруг сейчас и начнется. Кинется ползучка, замашет хвостом, обовьет девку толстыми петлями. Но питон лежал, свернувшись темными кольцами, из которых торчала на высокой шее с белым исподом плоская голова, покачивалась, следя глазами за неподвижно стоящей жертвой. Будто и не видела ее. Мератос так же медленно обошла бассейн, на узкой стороне которого, в окружении рабов и слуг сидел давешний великан, а рядом с ним — тот самый красавчик, что похож. Проходя мимо, сделала очень красивое лицо, стрельнула глазами, рассматривая вольно сидящего на барьере стройного мужчину, с талией, туго схваченной широким поясом. Техути остался в ее памяти рабом, пусть отдельным, рабом хозяйки, пусть влюбленным в Хаидэ, но именно рабом. А этот, что распоряжается всем праздником, да, думалось ей, похож. Но соединить в мыслях обоих мужчин в одного человека она не сумела. И даже понять, что именно ему недавно отдалась за драгоценный подарок, послушно задирая в темноте подол, не смогла. Потому улыбка, которой встретил кокетливый взгляд этот красивый мужчина, такой стройный, такой легкий, была истолкована ей по-другому. «Он видит, какая красивая я тут иду…» Еле заметно кивнула и, задирая круглый подбородок, проплыла павой, сожалея, что наверху ее ждет грузный тяжелый старик с одышкой. А лучше бы этот, ловкий такой, с маленькими быстрыми руками… Как он посмотрел… Раздираемая необходимостью слушаться и желанием остаться рядом с красавцем, она подошла к арке и встала, укрываясь в черной тени. Покусала пухлые губы, раздумывая. Ну что за день такой! Живот крутит, не надо было есть так много хурмы и инжира. Теренций небось уже храпит. А утром они рано уедут. Значит, сейчас она войдет в дом, поднимется по лестнице. И все, что останется ей от этого дня — золотая побрякушка. Золото это очень хорошо. Но все же такой красавчик. Он даже лучше Лоя. Лой никогда так не смотрит, так серьезно и так… так нежно. Раб с факелом подошел, уставился выжидательно. Не поклонился, со злостью отметила Мератос. Конечно, она ведь не жена. И эти псы понимают. — Я побуду тут, — сказала негромко, — мне душно в покоях. Иди. Раб кивнул и ушел поближе к прутьям, торопясь не пропустить зрелища. А Мератос тихонько вышла из арки, и, прячась в тени, пробралась за пышное деревце, что стояло рядом с бассейном. Присела там, выглядывая из-за деревянного края кадки и рассматривая, как совсем близко Техути что-то говорит довольно ворчащему великану, которому рабыня, пугливо отдергивая руку, промокала кровь на свежих шрамах комком полотна. — Ну что, демон, не увидел еще свою смерть? Думаешь, сумел отогнать ее далеко? — Иму, — отозвался великан, поводя плечами. Мератос брезгливо оглядела большую фигуру, изуродованное лицо и жадно уставилась на изящные руки Техути с длинными пальцами. Пошевелила своими, короткими, с тупыми круглыми ногтями. Сразу видно, какой он высокородный. Она б и не думала, но он посмотрел. И так улыбнулся… В плывущей от сытости и хмеля голове качались, сталкиваясь, жадные желания и жадные мечты. Раздобревшее на господской еде женское тело, разгоряченное недавней быстрой тайной любовью, занималось сладкой щекоткой в низу живота и на кончиках сосков. Эта ночь будет для всех ночью страстей, она поняла это, по темному румянцу на щеках Канарии, по тому, как вольно прихватывали мужчины бедра услужающих рабынь. И только ей лежать под храпящим стариком с толстыми руками и скрюченными пальцами. Цепляясь за край кадки, положила подбородок на влажное дерево и снова залюбовалась быстрыми красивыми руками. Вот он поглаживает волосы, и убрал руку. А вторая — на маленькой сумке. Вот махнул, отсылая рабов и девушку с мазью. И что-то вытащил из сумки, скрывая в тонких пальцах. Рассказывает убогому великану, который заладил одно иму да иму. И подхватывая чашу с вином, что стоит у стройных ног, держит вторую руку над краем. Приподымаясь, она раскрыла рот и вытаращила глаза, моргнула, и снова уставилась на чашу с вином, куда упали черные комочки. Никто, наверное, кроме Мератос не заметил бы ловкого движения. Но она сама недавно несла в кошелечке ядовитое зелье, и сейчас было так, будто это ее рука, сторожась, нырнула и вытащила, сделала и легла на колени, как ядовитая змейка. Тихая и коварная. — Выпей, мой сильный друг. Освежись, пока госпожа не призвала тебя к новой схватке. Техути заботливо следил, как демон осушил чашу и бросил ее в бассейн, смеясь страшным лицом. Покачнулся, взмахивая рукой. Египтянин, с облегчением переведя дух, отвел глаза. И посмотрел прямо в лицо неосторожно высунувшейся из-за кадки Мератос. Та растерянно и робко улыбнулась. А потом улыбнулась шире, кивая на его испуганный взгляд. Встала и вышла на свет, одной рукой подбирая подол. Не глядя на хмельного великана, величественно сказала онемевшему Техути: — Как жарко, да? Проводи меня, господин, пока ты не занят. И, вся сжимаясь внутри от холодного восторга перед собственной ловкостью и быстрым умом, пошла к дому, не оглядываясь. Шептала слова Гекате, благодаря ее за коварные случайности, которые темная богиня дарит своим дочерям, когда те хотят насытить горячие тела мужской лаской. Шла, твердо зная — он встал и идет следом. Потому что она видела, как отравил вино. За бассейном, поняв, что схватка не разыграется сразу, гости жадно пили вино, переговаривались, поспешно заключая пари, вставали, чтоб получше рассмотреть лениво ползущего питона и женщину, что отступала, напряженно глядя на противника. — Что мы сидим, госпожа? — заревел кто-то. И другой голос поддержал: — Эдак она до утра будет бегать по кругу! — Прости дикарку, пусть лучше демон сразится! — Да, Канария! Твой черный уже отдохнул. Пусть идет и задавит змея! — А может и девку! — Ты слышишь? Мы твои гости, мы хотим смотреть. А тут — ничего! Канария встала, протягивая руку. — Не торопитесь, уважаемые. Сейчас рабы заставят удава шевелиться быстрее. А если девка будет прятаться… — Смотрите! — завизжал женский голос. И толпа ахнула, головы качнулись вперед, глядя, как развернулось сильное тело, и питон заскользил к самым ногам обнаженной женщины, поднимая к ее лицу плоскую голову с распахнутой розовой пастью. Хаидэ, отпрыгнув, подняла руки, натягивая жгут. Питон мелькнул головой, ударяясь в ее уворачивающееся плечо. «Не думай, как ветер. Будь им…» Проскользила по змеиной шее натянутая полоса ткани, руки резко дернули ее на себя. Но змея лишь изогнулась, и жгут слетел с толстого тулова. Метнулся к ногам сильный хвост, обвивая лодыжки. Хаидэ прыгнула, поджимая ноги, и упала на бок, перекатилась и вскочила, чтоб тут же отпрыгнуть снова, спасаясь от нового рывка хвоста. По темной шкуре змеи бежали красные пятна огня, сверкал белым длинный живот, когда тулово выворачивалось, складывая очередную петлю. Зрители сидели, одновременно поворачивая головы и вцепляясь потными руками в колени соседей. Вскакивали, вытягивая шеи и со стонами падали на скамьи, а по каменным плитам метался клубок из двух тел — белого, с волосами, что взметывались как светлое пламя, и цветного, текущего грозно и, незаметно для глаза, меняющего формы. Вот хвост, свившись, обхватил щиколотку и дернул, подтаскивая женщину к себе. А та, скребя пальцами по гладким плитам, вдруг сама поползла прямо в петли, сложилась в комок и резко распрямляясь, прыгнула, выдергивая ногу. — Аххха-а-а, — выдохнули зрители, радуясь, что зрелище набирает силу. И пугает, пугает все сильнее. Снова расплакалась какая-то женщина, молотя кулаками по спине соседки, и та отвесила ей оплеуху, отталкивая, чтоб не мешала смотреть. Хаидэ вскочила, покачиваясь на дрожащих ногах. Змея снова ползла к ней, будто ее привязали на прочную нитку неподвижного взгляда зеленых глаз. И сколько ни уворачивайся, у нее достанет сил преследовать, пока жертва не упадет, вымотавшись до предела. Глаза гостей горели, мелькали языки, облизывая губы. В темноте коридора Техути догнал Мератос и схватил ее запястье жесткими пальцами. — Куда ты ведешь меня, красавица? — спросил хрипло, стараясь, чтоб голос звучал ласково. — Сюда! — хихикая, она увлекла его в ту самую комнатку, где они уже были сегодня. Повернулась и, обнимая его, прижалась грудью к праздничному хитону. — О, какой ты сладкий. Ты подаришь немного любви маленькой Мератос, чудесный и сильный? — Тебе? Я? Он пытался сообразить, а уши напряженно ловили крики и восклицания, что доносились из коридора. — Я ведь нравлюсь тебе? Ну, поцелуй меня. А я за это никому не скажу. Что видела… Крики в ушах мгновенно умерли. Остался только хитренький женский голос и руки, которые шарили по его хитону. — Тебе мало, красавица? Ты хочешь еще? — Чего? — удивилась Мератос, тяжело дыша и не прекращая возни. «Она не поняла, что это я брал ее. Тупая телица…» Он нервно расхохотался, отрывая от себя ее руки. Она не узнала его! Строит глазки и вот пытается напугать. Но что же сделать с ней? Ведь умишка хватит, чтоб наябедничать Канарии о демоне. Он обнял ее, лихорадочно думая. Мератос пискнула, с восторгом елозя по нему грудью. — Я сражен твоей красотой, милая. Как увидел, так и… так и все. Вот. Но я не могу сейчас. Я занят, мне нужно вернуться. — У-у-у… — Не грусти, прекрасноокая. Видишь, как я ласкаю тебя. Твои груди, м-м-м… — Да, да мой божественный! Ты как Аполлон. А я твоя жрица будто бы. Да? — Конечно! Поднимись к себе. Жди тихо, ни с кем не говори. Я приду к твоим покоям, когда пир закончится. Поправь платье. Вот так. Я стукну, и ты выйдешь. — Правда? — Конечно, золотоволосая! Мне пора. Он оторвал от себя руки Мератос и попятился к выходу. Та с восторгом прижимая к груди кулаки, слушала тихие шаги. Вздохнув, позвала: — А ты меня любишь? — Конечно! — сладким голосом отозвался Техути, передернувшись, — иди и жди. — Смотри же, люб мой. Если обманешь… — Нет. Нет! Он почти побежал по коридору, к новому всплеску испуганных воплей. И в бешенстве выругался, когда его руку схватила маленькая рука. Пихнул в спину Алкиною, выталкивая ее из арки во двор. — Чего тебе, непослушная девчонка? Я занят! — Ты обманул! Ты там был, а меня обманул! — девочка загородила ему дорогу, набычиваясь и мрачно глядя черными глазами, — ты мне говорил, что любишь! Техути схватился за голову, топая ногой. — Оставь меня в покое! Быстро спать! — Ты говорил… — Я лгал тебе. Ясно? Иди, забавляйся игрушками. А мне нужно решать взрослые дела. — Ага. С пьяными девками дела, да? Лазить им в женское? Техути оглянулся на двух рабов, что стояли поодаль, жадно слушая и ухмыляясь. «Будь осторожен, используя свою силу с женщинами» прошелестел голос Онторо в растерянной голове, «иначе она обернется против тебя»… — Алкиноя, послушай, — он взял девичью руку и сжал пальцы, наклонился к горячему уху. — Я клялся, что никогда не лягу с твоей матерью. А эта девка, она просто девка. Обычная рабыня. — Тогда клянись, что не ляжешь с рабынями. — Хорошо. Я клянусь тебе, что не лягу. Не кричи. Над тобой будут смеяться рабы. — Я их выпорю. Ты поклялся. — Да. Иди спать. А то твоя мать выпорет меня. Он быстро пошел к бассейну, откуда ему навстречу спешила Канария, метя плиты широким подолом. За спиной Техути негромко издеваясь, засмеялись рабы, и он оглянулся, надеясь запомнить их лица. Но хозяйка уже налетела на него темной тучей, сверкая молниями глаз. — Я плачу тебе не за то, что ты разгуливаешь, где хочешь! Мне что, самой следить за праздником? — Моя госпожа, прости. Алкиное приснился кошмар, я успокоил ее. Хотел отвести к дому. — У Алкинои есть нянька и три рабыни! Немедленно иди к демону. Я хочу, чтоб он вошел в загородку. Сейчас! — Там же эта, дикарка. — Да! Вот пусть он тоже попрыгает вместе с ними. Задавит змею и убьет девку. Ночь на исходе, распорядитель, пора завершать зрелище. Техути посмотрел на демона, дремлющего на краешке бассейна. — Мне что, самой приказывать уроду? — возвысила голос Канария. — Нет, моя госпожа, уже иду. Восходя на свое место в середине верхнего ряда, Канария подбирала подол, кивала гостям, облизывая губы. Подала знак старшему рабу, тот закричал гортанно, понукая девушек с маленькими подносиками. И те плавно пошли по рядам, склоняясь и подавая пирожные, замешанные на пряных травах, взбадривающих тело и прогоняющих усталость. Наутро у всех будут разламываться головы, знала Канария, но сейчас гости жевали тающее во рту тесто с начинкой, пощипывающей язык, и усаживаясь прямо. Горели глаза, пылали щеки, сухость в горле просила вина. Искусство рабыни-травницы продлило возбуждение праздника. На площадке встал демон, и Канария залюбовалась могучей фигурой, ногами, попирающими плиты, запятнанные кровью. Измученная девка бросилась к великану, протягивая руки, но длинное тулово, метнувшись, сложилось, охватывая щиколотки. Дикарка упала, волочась по плитам, длинные волосы вытянулись светлой полосой, подметая пол. Ахнув, гости привстали. «Что же она не кричит?» Канария подалась вперед высокой грудью, раздувая ноздри. Пусть крикнет, запросит пощады. Но женщина молчала, упираясь руками в толстые кольца, запрокидывала в темное небо лицо и выворачивала шею, стараясь увидеть великана, что приближался, не торопясь. В тесном дворце змеиного черепа Белый Всадник, раскинув руки, упирался ими в костяные стенки, коленом нажимал на небольшой влажный мозг, направляя движение твари. И шептал прилипшему к груди прозрачному лепестку. Смотри, смотри, как сейчас запросит пощады та, что никогда не просила. И разбудит своего возлюбленного. Онторо не отзывалась, там, на черном Острове она лежала неподвижно и под рукой жреца, что все сильнее стискивал на ее груди пальцы, ничего не шевелилось, будто она совсем перестала дышать. В тихих покоях на втором этаже Теренций, поворочавшись на покрывалах, сел и спустил уставшие ноги, мысленно ругая Мератос. Чортова девка, видно, снова ест сласти, торопясь набить жадный живот. Он встал и подошел к окну, равнодушно глядя на шевеление внутри загородки. Потер грудь. Сердце пыталось что-то сказать, а может быть, просто болело. Он еще не так стар, чтобы умереть. И не так много выпил, чтоб убить свое сердце. Что же с ним происходит? Теренций отступил в глубину комнаты. Встал, прикрывая глаза. Опустил руки. Всю свою жизнь он думал и делал то, что подсказывал ум. Логика, выводы, наилучшие варианты, взвешенные и просчитанные. Это было так полезно, что позволяло ему вести любую жизнь. Распутную или жестокую, мирную, или полную суеты. Ум никогда не оставлял его. Его? А разве без говорения ума он есть? Без суеты слов — существует ли? «Ты опять говоришь…» Он стоял посреди многоцветных ковров и фресок, грузный большой мужчина, чья юность и молодость с каждым вдохом отдалялись, и кажется, уже не докричишься до них. Да и хотел ли он кричать, окликая того мальчика, что убегал из дома на высокие скалы — смотреть на важные корабли и мечтать о далеких странах? «Вернись назад, еще дальше, в прошлое, туда…» Но Теренций, выдохнув, не позволил внутреннему голосу продолжать. Все, что можно подумать о происходящем, он успеет подумать потом. Потому что… И снова замер, на этот раз прогнав не только слова, но и мысли. И мир вдруг опустился, подступая к его ушам — он услышал за нестройными голосами и топотом — уханье ночной птицы и дальний шум волн, звон и неясный грохот корабельных снастей из неспящего порта. И к глазам подступил мир, впуская в расширенные зрачки восторг пурпура, песню кобальта, покой охры и колыбельную зелени, и нежно покалывая скачущими бликами огоньков на носиках светильников. По спине пробежала дрожь восхищения. И ее он ощутил, всей кожей, как и тяжелое торжество зноя, и еле заметную свежесть где-то идущей грозы. Не думая, а просто растворяясь в этом восхищении, сжал пальцы, а на каждом — ноготь и он полукружием отпечатывается в коже ладони. Двинулся позвоночник, поворачивая большое тело. Поднялась, послушно подтягивая сухожилиями мышцы и суставы, нога, мягко встала на всю ступню. За ней сделала шаг другая. Он молча спускался по лестнице, проходил мимо кланяющихся рабов, и так же ничего не говоря, прошел мимо опешившей Мератос, которая торопилась в спальню. Раскрыла рот, глядя на мерно уходящего в полумрак хозяина. А Теренций шел. Не в перистиль, где за эти несколько мгновений, что вместили его превращение, почти ничего не успело произойти. У ворот кивнул стражникам, сказал властно: — Впустите. Хозяйка ждет. Загремели засовы и высокий худой старик, с большим горбатым носом на смуглом лице, вошел, ведя за рукав женщину в черном покрывале. Увидев Теренция, поклонился, собираясь что-то сказать. Но тот отвернулся и пошел обратно, неся в груди ставшее легким сердце. Сердце черноволосого мальчишки, влюбленного в выцветшее бескрайнее небо Эллады и променявшего его потом, когда научился мыслить и выбирать самое для себя лучшее, на чужую страну, что так и не стала ему родной. Даориций хмыкнул, досадуя, что величавое приветствие пропало, не сказанное. И торопливо последовал за Маурой, которая почти бежала на крики и говор. В жизни бывают странные времена, когда все вдруг устремляется в точку, в воронку, что засасывает в себя события и тех, кто совершает их. Кто-то оказывается там, повинуясь неумолимой логике происходящего, а кто-то вдруг открывает глаза, будто проснувшись, и обнаруживает себя там, не умея объяснить, а что же привело? Что заставило? Откуда эта нелогичная цепь случайностей, собравшая вместе тех, кого раскидала жизнь? И почему пересеклись они не только в бескрайних пространствах, но и во времени? У кого искать объяснений и требовать их? Один, столкнувшись, предпочитает забыть, другой — пытается объяснить сам, с натугой сводя упирающиеся обрывки нитей. А кто-то, держа в памяти, как родниковую воду в деревянной плошке, бережно несет по жизни, заглядывая в колеблющееся зеркало чуда, и улыбается, принимая его. Это — было, скажет такой человек. И, рассказывая детям и внукам, даже не поймет, что вот она пришла — еще одна легенда. Не сказка, придуманная для развлечения, а бесхитростный пересказ чуда, теми, кто видел, принял и сберег. Пока Маура бежала к решеткам, далеко обогнав с трудом поспевающего купца, старый Теренций тихо вернулся в свои покои и, не отвечая на осторожную болтовню Мератос, улегся, по-прежнему держа на сердце руку. Закрыл глаза и улыбнулся. Он только что сделал что-то, чему не было объяснения. Мелочь, пустяк, несколько десятков шагов и пара слов, и вот он лежит, не понимая, зачем был там, и кто повел его. И не хотел понимать, наслаждаясь подаренным огромным покоем, какого не помнил. Не было такого в его жизни. Нет, был. Там, на крошащихся скалах, под бесконечным небом, где под босой ступней сладко пахла скудная, высушенная зноем травка. — Иму! — крик ворвался в голову Хаидэ, и она с трудом открыла глаза, стараясь рассмотреть великана. Но закрыла их снова. Рот слабо хватал горячий воздух, она не чувствовала рук и ног, равнодушие накатывало, заполняя мозг. Она устала. Так сильно, что уже не могла полагаться на себя, хотя заклинала, готовилась и была полна ледяной решимости победить. Но сила соперника казалась бесконечной, и наступил миг, когда вымотанная Хаидэ поняла — чуть раньше, чем это поняло ее тело — не будет ей победы. Она может сопротивляться до смерти и умрет, сопротивляясь, но не победит. Если не случится чуда. А верить в чудо не доставало сил. — Иму! — грохотало в ушах. Хаидэ сморщилась от боли, что-то рвало и выламывало суставы, сгибая их и дергая. А потом крик в голове сменился ударом и затихающим гулом. Маура, вцепившись в прутья, смотрела, как Нуба, наступая на хвост змеи, руками растаскивает плотные кольца, пригибается, и резко отдергивает лицо, разбрасывая ошметки белого мяса, сдобренного кровью. — Папа, папа Даори, он убивает змея! — Да, дочка. Силен! — Убивает! Он… Откинув с волос покрывало, она плакала, держась за холодное железо, и смеялась, с горящими глазами, когда великан снова и снова выкручивал длинное тулово, расплетая кольца, посреди которых вяло болтались руки и ноги жертвы. Техути, заняв место рядом с Канарией, отворачивался от схватки, но хозяйка дергала его руку, властным жестом приказывая смотреть, и он, вздохнув, уставился на битву. Но думал о своем. Грязная смерть не занимала его, вернее, мелькнувшая на краю сознания боязливая мысль, о том, что может случиться с ним, если сам впадет в немилость, у такой-то женщины, наполнила его душу отвращением к происходящему. Он прищурился, чтоб все выглядело размазанными пятнами. И хмуро размышлял о том, что в женском поклонении есть свои очень-очень крупные недостатки. Жаль, он не герой из мифов и не может стать сразу десятком, сотней одинаковых Техути, чтоб милостиво одарить каждую женщину своим вниманием. Возможно, тогда наступил бы мир и покой… — Убил! — крикнул кто-то и закашлялся, повторяя в возбуждении, — убил, демон прикончил змею! — Смотрите! — А-а-а, смерть ее! — Кончил тварь! Люди вскакивали, хватали друг друга за руки и одежду, указывали на вялые распластанные петли. И вдруг мужчина, совершенно пьяный, с всклокоченной бородой, заорал, размахивая длинными руками: — Девку! Теперь девку! — Убей! — вопль пронесся над черными верхушками деревьев, вспугивая птиц. — Убей-убей-убей! Женщина, что лежала на плитах, ударившись головой, медленно села, опираясь на слабые руки. Лицо закрывали светлые длинные волосы. Техути, раскрывая глаза, всмотрелся, дернул головой, криво усмехаясь. Канария, хватая его руку, прижимала к своей груди, бешеное сердце колотилось, почти выпрыгивая в его ладонь. Вставая, она потащила за собой Техути и он поднялся тоже, исподлобья быстро оглядывая беснующиеся ряды зрителей. Раздался звучный голос, и все притихли, поворачивая к хозяйке возбужденные лица. — Пусть будет так, как вы решили! Отпуская Техути, так что он почти упал на скамью, она взмахнула рукой, закричав: — Демон Иму! — Иму! — отозвался великан, поднимая грязные руки, которыми он только что разорвал змеиные плети и швырнул на камень женское тело. — Убей ее! — Убей-убей-убей! — орала толпа. Техути закрыл глаза и зашевелил губами, лихорадочно вспоминая имя своего бога, что вдруг вылетело из головы. Пусть ему показалось. Пусть это будет не она. Так не бывает, чтоб вдруг она тут. Но это ведь она? Нет-нет-нет… Демон рыкнул, медленно поворачивая к женщине лицо, измазанное темной кровью. Та, почти падая, потянула к нему руки. Сказала шепотом: — Нуба… Мужчина шел, казалось, каждый шаг гулко отдавался и улетал в небеса, гася звезду за звездой. Мрачно сверкал глаз, покачивались тяжелые кулаки. Свет факелов трогал блестящую кожу и пропадал в бороздах шрамов. — Нуба, — сказала она в склоненное изуродованное лицо, жадно глядя в единственный глаз, мертво смотревший на нее, — Нуба. Это я. Княжна. Закричала изо всех сил: — Нуба!!! — Убей! — подхватили черные рты с белых, облитых багровым светом лиц, — у-бей! Зарычав, демон ринулся вперед, протягивая руки со скрюченными пальцами. Ошеломленная Хаидэ, откидываясь назад, пнула ногой кривое лицо и, откатываясь, вскочила, подхватывая волосы, за концы которых схватилась мужская рука. Бежала вдоль прутьев, каждый шаг казался прыжком по раскаленному железу. Не могла оглянуться, слыша за спиной злобный рык и тяжкий топ, все ближе. Вдруг упала, сворачиваясь клубком и вжимая лицо в колени, великан, споткнувшись, перевалился через согнутую фигуру, а она, развернувшись, снова пустилась бежать, водя глазами по скачущим за решеткой лицам. Пока позади Нуба сидел, тряся головой и оглядываясь, она подскочила к решетке и, поднимая лицо к стоящей Канарии, закричала изо всех сил, глядя на опущенную голову египтянина: — Техути! Теху! Я… Канария повернулась к мужчине, с яростью глядя на его макушку. — Ты? Кто эта девка? Тот молчал, опуская голову все ниже. Руки мелко тряслись, сплетая пальцы, сердце бухало в груди, гоня в желудок тошноту. Мелькали обрывки мыслей. Она! Ах тварь, сказал же сидеть в доме. Пришла. Теперь что? — Техути! Теху! Канария схватила хитон на согнутом плече, рванула вверх, выворачивая ткань. Тряхнула, приближая лицо мужчины к своему — темному, как грозовая туча. И оскаливаясь, прошипела: — Ты посмел? Так скажи всем, что делать с девкой! — Я не… — Громче! Пусть слышат! Техути поднял голову. С ненавистью посмотрел в белое лицо, прижатое к прутьям там, внизу, под ногами. Вечно она все портит. Всегда! Только ложь от нее и несчастья. Дернулся, вырываясь из цепкой хватки Канарии. И закричал, ужасаясь себе и ненавидя ту, что вынуждает его поступать так. Ту, что заманила и влюбила в себя, наполнила дурацкими детскими мечтами. О власти и безмерном счастье двоих. А сама упала в трясину несчастий и он должен тащить ее на себе. Ненавижу, кричало его сердце, а рот разевался черной дырой. — Убей! У-бей! Непонимающе посмотрев на Техути, на его руку, что тыкала вниз в обвиняющем жесте, Хаидэ прянула от решетки, кинулась в сторону, не давая демону схватить себя. И побежала, пересекая пустое пространство, набитое пятнами крови, светом факелов, эхом от криков и кусками черного несчастья, что ползали, подыхая и воскресая, от каждого крика и каждого тяжелого шага за спиной. Упала на колено, поскользнувшись на мокром. Оперлась на руку, но черная нога подбила локоть, и Хаидэ свалилась ничком, расшибая лицо, поползла в сторону, спасаясь от яростного дыхания. — Иму! Все замолчали, когда высокий женский голос, выкрикнув имя, вдруг стал повторять его, певуче и с лаской. — Иму, мой Иму, Иму… Голос пел, выговаривая слова на непонятном языке, похожем на язык утренних птиц. И в тишине, посреди шевеления гостей, что приподнимались, разглядывая, обнаженная черная женщина вошла в клетку. А следом прогремел засов, и высокий старик встал перед запертой снова калиткой, с вызовом задирая жидкую бороду. Ахнула женщина, за ней другая. Восклицания множились, тихие, чтоб не мешать песне, в них звучала удивленная радость, и усталость от затихающего недавнего безумия. Без сил садясь на скамьи, люди качали головами в такт тихой песне, и, оглядываясь друг на друга, отводили глаза. Высокая красавица шла через клетку, танцуя и рассказывая каждым движением о своей нежности. Уговаривая и утешая. — Она говорит, солнце может сжечь землю, а любовь останется и все родит снова, — вполголоса перевел кто-то незнакомые слова, и по рядам пронесся шелест, когда люди передавали услышанное дальше. — Она поет, что луна соберет всех мертвых от начала времен, но любовь снова сделает их живыми — до конца времен. — Да. Да, да. — И еще говорит, Иму, мой Иму. — Знаем, ага. — Иму потерял свое сердце, а без него глаз его слеп, а руки безжалостны. — Сердце… Женщина пела и танцевала, поднимая тонкие руки, и по серебряным цепям бежали белые искры, почему-то не отражающие багровое пламя. Чистый свет, без крови, прозрачный, как дальние облака. И танец ее был таким, что уставшие люди плакали, поворачивая лица, чтоб показать свои слезы. Плакали, не стыдясь. — Иму, мой Иму. Она склонилась над черной фигурой, что качалась, держа руки на шее Хаидэ. И осторожно, встав на колени, один за другим разогнула скрюченные пальцы. Обхватила плечи, стараясь удержать валящееся огромное тело. Песня оборвалась. — Помоги мне, — простонала Маура, сгибаясь под тяжестью демона. А тот стонал, и единственный глаз уставился на далекую луну, показывая мертвое полукружие белка. — Помоги. Он. Умирает… Хаидэ, тряся головой, подползла ближе. Попыталась встать. И шатаясь, ухватила скользкие плечи, навалилась, спихивая его с Мауры. — Не-навижу демонов, — прохрипела, выпрямляясь, — он умира-ет? Маура вскочила, кидаясь к решетке. Хаидэ, покачиваясь, стояла над потерявшим сознание Нубой. Он тяжело бежал. И руки его промахивались. А то убил бы почти мгновенно. И она хороша, растерялась, когда поняла — он враг ей. Отравленного — могла бы убить почти сразу, а не метаться, как заяц, положив уши на спину. Убить… Она присела, и, слушая, как отчаянно кричит у решетки Маура, коснулась слабой рукой мокрого лба, провела по шраму через скулу. — Бедный мой Иму. Теперь ты такой. И она любит. — Скорее! Где лекарь, он умирает! — кричала Маура, и Даориций, высоко подобрав подол, мелькал острыми коленями в мягких шальварах, торопясь к хозяйке праздника. Добежав, торопливо поклонился. — Да будут боги всегда ласковы с тобой, высокая госпожа Канария. Вели знахарю осмотреть моего бойца. Кажется, он болен. — Что ж он за боец, — отрывисто сказала Канария, спускаясь следом за стариком и делая незаметный жест двум своим рабам, что оставались позади ее места. — Ты хотела свести его с дикими зверями, госпожа. Разве он плохо бился? Даориций указал на клетку, в которой вповалку лежали трупы двух кошек. Канария сжала губы. Не могла же она сказать старому хитрецу, чего еще ждала от великана! — Его жена. Она пришла забрать своего мужа, госпожа. С благодарностью за твои деньги. Калитка распахнулась и Канария быстро вошла, подойдя, встала над горой черного тела, осматривая закатившийся глаз и раскинутые руки. Да, тут уже никакое любовное зелье не поможет. Подбежавший толстенький лекарь, курчавый и весь лоснящийся, как крепко обжаренная лепешка, так же быстро оглядел демона, пощупал лоб, отдергивая руку, нагнулся послушать дыхание. И поднимаясь, поцокал языком. — Высокая госпожа, его женщина не ошиблась. К рассвету он умрет. — У него почти нет ран! Что убило его? — глаза Канарии с сожалением остановились на задранной набедренной повязке. — Похоже на колдовство, моя госпожа. Раны его не смертельны. Канария тяжело посмотрела на лекаря, кивающего с ученым видом. Перевела взгляд на плачущую Мауру. И уставилась на сидящую рядом Хаидэ. Спутанные волосы прикрывали распухшую скулу и кровь в углу кривого рта. Хозяйка нахмурилась. Страх боролся в ней с ненавистью. Откуда взялась эта, с неловко намазанной на лицо белой пудрой? Она звала ее возлюбленного, и он весь заметался, услышав. Если заворожила она, лучше избавиться сразу. Но они посмели обмануть ее — высокую Канарию! Ну уж нет. А колдуны-мисты есть и у нее в доме, они оберегут от ворожбы. — Благодарю тебя, купец, за славного воина, который развлек гостей. Забирай его. Надеюсь, ты не в обиде, мы уговаривались, что битвы могут закончиться смертью. — Все по уговору, высокая Канария. Позволь мне взять повозку, чтоб увезти умирающего. Но Канария уже шла к дому. Через плечо бросила: — Что ж не подумал сам. Мои люди вынесут его за ворота, к пустырю. Повозку не дам. «Пусть умирает» мстительно думала, шурша многослойным подолом по плитам, вспоминая стройную Мауру, и ее нежную, полную страдания песню. Пусть та поплачет еще. — Госпожа! Ты позволишь забрать раненую дикарку? — Нет. Она останется и даст ответ. Даориций беспомощно посмотрел вслед хозяйке и засуетился, командуя мужчинами, и те, вчетвером подняв тяжелые руки и ноги, пыхтя, поволокли Иму из перистиля. Глава 46 В большом доме, что построил дед военачальника Перикла, было множество комнат, галерей и переходов. Толстым квадратом жилые покои опоясывали просторный перистиль, к задней стене была пристроена огромная кухня, по краям переходящая в кладовые, а между высокой внешней стеной и домом толпились аккуратные деревья: яблони, груши, хурма и инжир — роняли переспевшие плоды наземь, и вокруг них всегда суетились девушки, собирая фрукты в корзины, и унося на плоскую крышу кухни — разложить ровными рядками под жарким осенним солнцем. Маленькие алтари располагались в самых ухоженных местах сада и внутреннего дворика. А под домом, в лабиринтах узких сырых коридоров скрывались тайные комнаты, и о некоторых из них не знал даже хозяин дома. Когда пятнадцать лет назад Канария вошла хозяйкой в большой дом, привезя с собой множество сундуков, прислугу и молчаливых рабов, она, еще стройная, легкая на ногу смуглая невеста с темно пылающими глазами, обошла весь дом, заглядывая в каждый уголок и показывая, где что теперь будет. А после спустилась вниз, по трем переходам старой каменной лестницы, следом за стражником, открывающим одну дубовую черную дверь за другой, и остановилась в подземелье, высеченном прямо в скале, с низкими потолками из природного камня. Факел в руке раба трещал, тени кидались из углов. — Тут прятались женщины и дети в смутные времена, — сказал старый воин, кланяясь новой хозяйке. — А что там? — она показала в темный угол, где чернел еще более темный прямоугольник. — Там был подземный ход, вел в пещеры, что выходят за городской стеной. Чтоб враги не замуровали семью, если захватят город. Но боги не дали такого испытания. Сейчас там ничего нет, скала завалила проходы. Канария взяла у раба факел и, нагибаясь, посветила в черную кишку, глядящую на нее дырами поворотов. Ничего не сказала. Но несколько лет, всегда в отсутствии мужа, пять-шесть молчаливых землекопов и каменщиков работали внизу, приводя в порядок большой центральный зал. А после, получив свои деньги, исчезали из города. Черный прямоугольник в углу подземелья все так же молчал, зарастая быстрой паутиной. И только Канария и трое колдунов-мистов знали о том, что каменщики расчистили еще несколько тайных покоев, на самых дальних концах подземного коридора, перед завалом. Госпожа Канария не волновалась, вдруг муж узнает о том, что она поклоняется не только свету, но и темным богам. Сонм бессмертных велик, и оказывать уважение темным не считалось зазорным. Но говорить об этом — к чему? Перикл не спрашивал, а Канария не затевала разговоров. Мисты жили в чистых каморках при конюшне, приходили и уходили когда вздумается. Шептались с хозяйкой, принося ей вести из ночных храмов и тайных святилищ. И рабыни, озираясь, ночами пугали друг друга рассказами о том, что происходит там, глубоко под ногами. Техути не был частью этого дома. Не знал о подвалах. Спускаясь по узкой лестнице, стены которой были покрыты подземной росой, и казалось, сдвигались, стесняя дыхание, испытывал тоскливое беспокойство. Шел медленно, слушая тяжелое дыхание идущего впереди стражника с факелом и шаги другого за своей спиной. Что ответить Канарии про крики Хаидэ? Говорить ли о том, что она — княгиня, знатная. Или пусть думает, это просто его мужской грешок? А что успела сказать ей сама пленница? И кому поверит высокая госпожа? Каждый шаг опускал его ниже, и казалось, каждая мысль воздвигает над головой еще один камень свода. Будто он сам хоронит себя. Техути передернулся и с отчаянным вызовом распрямил плечи. Да пусть попробует найти себе еще такого — красивого, неутомимого любовника, изрядного мужскими достоинствами. Сама ведь жарко шептала ему, никогда, никогда и никто не дарил ей такую сладость. Называла сокровищем. А сокровище нужно беречь, разве можно его потерять! Почему все время старается он? Пусть постарается Канария. Любовь должна баловать, прощать недостатки и слабости. Вот и пусть… Плечо ударилось о выступающий камень, по руке, извиваясь, проползла бледная многоножка. Техути брезгливо скинул ее, и встал за спиной стражника, который открыл тяжелую дверь и отступил, прижимаясь к стене. Египтянин помедлил. Но второй провожатый бесцеремонно втолкнул его внутрь, в большой подземный зал, уставленный алтарями с курильницами у ног богов. Молчаливый, закутанный в серое мист указал на дальний угол, где чернел узкий вход, поверху затянутый паутиной. Техути, оглядываясь на прикрытую дверь, медленно прошел, пригибаясь под серыми нитями. Точки светильников на полу указывали дорогу. Постояв перед низкой дверцей, вздохнул, криво усмехаясь, и открыл ее, входя. Неслышный мист за спиной тут же захлопнул дверцу, оставаясь снаружи. Хлынул в глаза жаркий красный свет. Небольшая подземная комната была полна им. Не было теней, их убивали факелы, что светили в каждом углу, добавляя сажи на закопченый потолок. Канария, задрапированная в черные покрывала с красными вышивками, сидела на грубом каменном троне, распустив богатые волосы. Белела босая нога, попирающая измятый чеканный щит. А на полу комнаты, понурив плечи, сидела Хаидэ, лицом к хозяйке. Не повернулась на громыхание двери. Два миста, важные, как грубые статуэтки, стояли обок Канарии, глядя поверх головы египтянина. За их спинами на высоких подставках чернели изваяния демонов — пляшущей женщины с раскинутыми ногами, стоящей на змеином хвосте. И мужчины, слепленного в виде ящерицы, у которой из-под головы дракона, наброшенной капюшоном на собственные плечи, высовывалось свирепое мужское лицо. Наверху, посреди угасающего света пиршества сонные гости заканчивали пировать, не беспокоясь, что хозяйки не видно. На столах снова стояли кувшины с холодными напитками, фрукты горками красовались на расписных подносах. Рабыни уводили уставших в покои, а те, кто приехал в гости из собственных городских домов, собирались, допивая и перебрасываясь словами. Перед распахнутыми воротами ходили стражники, выводя коней и повозки. А поодаль, за углом следующего дома, где начинался большой пустырь, в зарослях лебеды и чертополоха лежал Нуба, запрокинув к небу неподвижное лицо. Маура сидела рядом, держа руку на его лбу. А Даориций, взмахивая рукавами, ходил по обочине, тихо ругаясь. — Надо было запрячь повозку! Послушал тебя, заладила, сердце чует, сердце! — Так уж случилось, папа Даори. — Как быть сейчас? Я не могу бросить вас тут. И тебя к порту не отправишь… Из-за высокой стены выехала телега, гремя большими колесами по мостовой. Возница придержал смирную лошадь и спрыгнул. Подходя к спорщикам, сказал деловито, оглядывая великана: — Этого, что ли, грузить? Да я не подыму. Эй, Гарта, вставай, засоня. Старый, тоже берись, если пуп не сорвешь. Маура отступила, с изумлением через вуаль разглядывая сопящих мужчин, что подталкивали Нубу, а он застонав, сумел сесть. И после, медленно вставая, навалился на плечи помощников так, что те охнули хором, таща его к телеге. Свалив раненого на дощатое дно, подняли свисающие ноги. — Ты, закутанная, рядом сядь, держи ногу, чтоб не сползла под колесо. А ты дед, пеши пойдешь. — И куда это мы? — строптиво поинтересовался Даориций, пристраиваясь сбоку от смирной лошадки. — Недалеко. В дом господина Мелетиоса. Он так приказал. В маленькой комнате с низким потолком Канария разглядывала Техути. Под ее злым взглядом он подавил бешенство, смешанное со страхом. Вырядилась, как ярмарочное пугало. Забавляется тайными обрядами, бесясь с жиру и думая, чем бы еще себя развлечь. Но ей достанет глупости принести его в жертву, и глядеть своими коровьими глазами, как мисты отрезают его гордость, его сокровище и звонкую монету — мужской корень для услады женских садов. Придется подыграть… Испуганно расширив глаза, он склонился, прижимая руку к груди. Канария откинулась на каменную высокую спинку, довольная: — Молчишь? Не ожидал, что я не просто женщина? — Твои глаза, госпожа, они говорили мне, что внутри тебя тайные силы. Раздался неясный звук и оба посмотрели на Хаидэ. Она смеялась. Поводя плечами, чтоб удобнее устроить туго связанные за спиной запястья, нагибалась к стянутым ремнем коленям и тихонько смеялась. Канария топнула ногой. Щит задребезжал. — Ты можешь умереть, смеясь, я не против. — Зубы Дракона не умирают. Темные брови Канарии поднялись, она соображала. Кто же не слышал о Зубах Дракона, а уж она от мужа наслышалась о них изрядно. Но девка может лгать… — Не умирают. Но мучиться перед бессмертием несладко. Разве нет? Хаидэ пожала плечами, улыбнулась распухшим ртом. Канария снова обратилась к Техути, стараясь вернуть разговору зловещее настроение: — Ты волен выбрать, распорядитель. Будешь ли здесь, со мной. Или там, рядом с девкой готовиться к смерти. Техути помедлил мгновение. И обойдя пленницу, встал рядом с Канарией, отводя глаза от упорного взгляда Хаидэ. Та снова усмехнулась. — Ты сделал выбор, мужчина, — промурлыкала Канария, — теперь я жду объяснений. Почему девка звала тебя и умоляла спасти? Техути сглотнул. Мисты стояли, вперив глаза в красное пространство, куклами рядом с изваяниями. — Верно, ей показалось, что я милостив. Боялась умереть и потому крикнула. — А мне она сказала, что не боится смерти. Канария развернулась к нему и пропела угрожающе: — Ты дал свой ответ. А теперь я спрошу ее. Горе тебе, если лжешь великой жрице темных сил! Тот, срываясь на крик, ответил, сжимая кулаки: — И ты поверишь ей? Слово девки против слова любимого мужчины? Хаидэ вздрогнула, услышав. — Мне интересно ее вранье, — заявила Канария, — а выбрать, кому верить мне помогут боги. Один из мистов повернулся и, взяв с алтаря у хвоста богини шкатулку, бережно открыл ее. — Одна щепотка этого пепла, мужчина. И тот, кто дал ложную клятву, испытает невыносимые муки. Так что, соперница демона Иму, чему ты смеялась? Хаидэ колебалась. Она не боялась волшебного пепла. Избитое тело болело, еще боль ничего не изменит. Да и врать не собиралась. Думала промолчать — до того как Техути назвал себя любимым мужчиной этой… этой… она не смогла подобрать слово и опять улыбнулась. — Отрекшись от меня, он солгал тебе, высокая госпожа. Называл себя моим мужем, еще сегодня днем. Приходил ко мне в дом, что снял, верно, на твои деньги. И ложился в мою постель. А на пиру, не колеблясь, отдал меня смерти. Думаешь, с тобой он поступит лучше? Темное лицо Канарии вспыхнуло. Руки сгребли ткань на коленях, открывая босые ноги, попирающие щит. — Думаю, ты просто забава для него! Девка, какие бывают у любого мужчины. И да, меня он любит! Никогда не поступит со мной так, как поступает с низкими! — Низкими? Я княгиня, Канария. Владетельница племени сильных. Жена и мать знатного. Но ты все равно не поверишь, пока он рядом и держит твою руку. Такой у него дар. Факелы чадя, пускали клубы черного дыма, и тот оседал копотью на низком потолке. Канария кусала полные губы, размышляя. Хваткая и расчетливая, она не была дурой, но весь ее твердый небольшой ум лежал на плоскости, не поднимаясь в высоту. Она не верила в преданность и благородство, полагая, что грязны все. И нужно использовать грязь, чтоб вынудить или привязать. Этот сладкий запачкан. Что ж, тем покорнее будет. Не терять же удовольствие от того, что красавчик волочился за другой бабой. А вот знатность пленницы, это серьезнее постельных расчетов. Неужто, вправду, княгиня? Ее будут искать и Канария может навлечь неприятности на свой дом. — Кто докажет, что не лжешь? Хаидэ пожала плечами. — Ты говорила о пепле. Давай, я испробую. «Не лжет»… Канария выжидательно повернулась к Техути. Тот закричал, и пламя запрыгало, освещая каменные лица мистов. — Княгиня! Владетельница, куда там. Где оно, твое племя? Где воины? Тебя выгнали, а сына украли. И даже муж отрекся от тебя. Лишь я по доброте не вышвырнул тебя из своего сердца, жалел убогую и старался спасти. И вот твоя благодарность, твое хваленое благородство? Да, я полюбил! И ты — женщина царского рода, должна благословить мою любовь, а не цепляться за прошлое, которое давно остыло! Распаляя себя, кричал, уже подвизгивая, махал руками, бил кулаком в грудь. Хаидэ, выпрямившись, смотрела с изумлением и брезгливой жалостью. — А этот демон? Думаешь, не знаю, почему ты звала его другим именем, а? Орала ему Нуба, потому что всегда обманывала меня, не любя. Лелеяла мысли о черном уроде, только твой бывший раб и нужен тебя. Он, а не я! Канария холодно разглядывала возбужденное, испуганное и злое лицо. «Смотри-ка. И этот не лжет, как разошелся». Хаидэ подтянула связанные колени. Сказала устало: — Значит, меня спасал. Ну что ж, пусть так. И благодарю, что напомнил о черном рабе. Ты прав, негоже забывать свою любовь, даже если она в прошлом. — Хватит пререкаться! Канария приосанилась, выпячивая большую грудь под черным полотном. — Я справедлива! Каждый получит, чего хочет. Мужчина выбрал меня, дикарка. Несмотря на всю твою знатность. Он теперь мой! А тебя выкинут из дому. Если посмеешь подойти, хоть на шаг, я затравлю тебя псами. Она хлопнула и мист, подойдя, рассек кинжалом ремень, освобождая колени и щиколотки Хаидэ. Помог ей встать и подтолкнул к выходу. Канария нежно взяла руку Техути и сжала ее, вонзая ногти в кожу. — Ты должен быть счастлив, ты получишь все. Но если солжешь мне еще хоть раз, берегись. Перед лицами темной Кварати и мужа ее даю клятву — мои дары обернутся страшными карами. Они вышли из подземелья в тишину спящего сада, где изредка черными силуэтами виднелись фигуры заснувших гостей. Хаидэ шла меж двух стражников, все еще со связанными руками. А Канария, накинув поверх зловещего одеяния светлый плащ, плыла следом, слушая жаркий шепот Техути и деловито размышляя, куда пристроить красавчика по приезду мужа. Сделаю его приказчиком в полевой деревне, решила. Будет жить в домишке, под присмотром. А я — приезжать за пшеницей и проверять, как готовят к весне зерно и землю. Девок там оставлю пострашнее, прочих продам. И пусть соглядатаи блюдут его верность мне. Улыбаясь нарисованной картине, кивнула быстро подошедшей няньке, за которой шла с недовольным видом сонная Алкиноя. Бросив руку девочки, нянька упала на плиты, распластываясь ничком. — Моя госпожа! Нет моей вины! Не наказывай! — Что случилось? Теопатр? — Нет, нет. Твое ожерелье, моя госпожа… Нянька заплакала, дергая себя за волосы. — Стойте! Стражники застыли, держа Хаидэ. Канария снова обратилась к няньке. — Говори! — Ты велела положить его в шкатулку. И запереть в спальне. — Да. — Ты дала мне ключ снова, чтоб я приготовила тебе ложе, моя госпожа… — Да говори уже! — Его нет. Нет шкатулки. Там пусто! Канария нахмурила брови. Пнула ногой рыдающую няньку. — Старая лошадь! Завтра отправишься в дальнее селение. Как это случилось? Ты положила его в шкатулку и… — Не-ет! Алкиноя отнесла и заперла двери. Прости моя госпожа, но это правда! Канария тяжело посмотрела на дочь. Та ответила матери таким же взглядом. И уставилась на Техути. У того по спине вдруг поползли мурашки и он спрятал руку, которой на ходу поглаживал локоть хозяйки. — Алкиноя… Что ты сделала с ожерельем? — Ничего я не делала! Я положила. — И что? Девочка исподлобья посмотрела на Техути и улыбнулась злорадной улыбкой, тут же снова цепляя на лицо хмурое выражение. Сказала с неохотой, растягивая слова: — А потом пришел этот. Распорядитель. Он меня обнимал и хотел целовать. Я убежала. Потом вернулась и заперла двери. Канария молча развернулась к спутнику, махнула рукой стражнику и тот послушно приблизил факел, освещая испуганное лицо и бегающие глаза. — Ты целовал мою дочь? Говори, обезьяна! — Я. Нет. Нет, моя госпожа! Девочка ошибается. Она… ей верно приснилось что-то! — Приснилось? — выкрикнула Алкиноя, и, хватая мать за руку, потащила ее за собой, — пойдем, я покажу. — За мной, всех, — распорядилась Канария и пошла следом за дочерью, раздувая ноздри крупного носа. Техути волочился сзади, подталкиваемый в спину стражником. А еще двое вели Хаидэ. Процессия поднялась по лестнице к покоям, где спал Теренций. Распахивая дверь, Алкиноя втащила мать в спальню и, не обращая внимания на севшую в постели Мератос, указала пальцем на шкатулку в углу. — Он взял ее и унес! Сюда! Потому что эта женщина. Она, она… Он подарил ей, сказал, на, возьми. И она взяла! Сонная Мератос, ничего не понимая, хлопала глазами, натягивая покрывало. И вдруг, узнав княгиню, затряслась, прижимая кулаки к подбородку. Хаидэ выступила вперед, обходя замолчавшую девочку. Глядя на свою бывшую рабыню, спросила, о том, что происходило недавно в темной комнатке, под жаркий шепот Техути: — Зачем? Мератос, зачем ты сделала это? — Я! Это не я, госпожа! Это все демоны, демоны. Они попутали мои мысли! Нашептали про зелье. Я не знала, что мальчик умрет. Я думала, он просто спать, поспит просто! Шумел по ночам и… и… не давал мне покоя! Канария дернула Алкиною к себе, не давая заговорить. Слушала, жадно уставясь на круглое лицо, искривленное истерикой, с выкаченными бессмысленными глазами. Рядом с Мератос медленно садился Теренций, спуская ногу с постели. И в глазах его не было сна и хмеля. — Умрет? — переспросила Хаидэ, темнея разбитым лицом, и быстро подошла к постели, — умрет? — Не хотела-а-а, — выла та, крутя в руках край покрывала и прижимаясь к проснувшемуся Теренцию, — я просто-о-о… чтобы спал. Пома-азала рот. А потом п-пришла твоя злая сестра и украла! Она убила, не я-а-а… Теренций, вкинувшись и вставая рядом с ложем, резко протянул руки, хватая наложницу за горло, и та, булькнув, смолкла. Захрипела еще что-то и Хаидэ крикнула: — Отпусти ее! Пусть скажет! — Я же не знала. И потом, всем можно, да? Этот жрец, тоже сегодня сыпал зелье в чашу урода. Я видела, видела! И смеялся. А я просто хотела… Она завыла, толкаясь ногами по сбитым покрывалам, отодвигаясь к стене. Руками держала отпущенное мужчиной горло. — Еще золотой браслет у нее, — подсказала Алкиноя из-за спины матери, — твоя шкатулка и еще браслет. Он подарил ей. За то, что задирала платье. — Замолчи! В тишине тяжело дышал Теренций, с беспомощной яростью глядя на рыдающую Мератос. Хаидэ повернулась к Канарии. — Пусть мне развяжут руки. Растирая запястья, подошла к ложу, положила дрожащую руку на плечо мужа. — Я могу убить ее, Теренций, сейчас. Но это и твой сын тоже. Делай с ней то, что решишь сам. — Она отравила моего мальчика… Убила. — Нет. Он жив. Старый грек поднял большую голову, и она затряслась, а глаза уставились на распухшее лицо Хаидэ. — Жив? — Я найду его и спасу. Она погладила вздрагивающее плечо и отступила, поворачиваясь. Прошла через многоцветье фресок, неровно ступая по мягким коврам. Люди молча расступались, пропуская избитую женщину с космами светлых волос и распухшей скулой, с кровоподтеком вокруг заплывшего глаза. — Хаи… Обернулась в дверях на знакомый голос. — Хаи. Не ходи босиком по траве. Вдруг там змеи. Улыбаясь, кивнула плачущему мужу. — Пусть боги хранят тебя, отец Торзы, внука Торзы непобедимого. Вышла и, заплакав сама, спустилась по лестнице, торопясь как могла, от тяжелых запахов еды, вина и пота, от темного зноя, в котором слышался мужской храп, тихое ржание с конюшни и попискивание сонных птиц, что просыпались до рассвета, чтоб снова сунуть головы под крыло. От тяжелой воды, плененной вычурными стенками бассейна, и решеток, сваленных в углу перистиля. Припадая на ушибленную ногу, шла через коридоры, под деревьями, к распахнутым воротам, за которыми уходящая луна слабо светила на высокие ограды, черепичные крыши и плоские камни мостовой. Торопилась уйти в степь, туда, где бесконечно лежали травы, ждали ее, чтоб выдуть из головы отраву человеческих козней, сплетен, тухлых открытий, и сказать, как плохо им без своей степной княжны. Так же, как плохо ей без огромной и чистой степи, всегда полной свежего ветра. Стражники, возбужденно переговариваясь, распахнули ворота, отошли в стороны, пропуская ее. Замолчали. И она тоже застыла, перед неподвижными черными всадниками, что заполнили улицу от стены до стены. Первый, ловко спрыгнув с коня, поклонился, изгибая туго схваченный граненым поясом тонкий стан. И скинул на спину шапку, блеснувшую железными бляшками. — Силин? Девушка не выдержала, рассмеялась, встряхивая тугими косами. Повела рукавицами по груди, укрытой походным доспехом. Поправила на поясе короткий меч. К ней подъехала на белой тонкой лошади другая всадница, ведя в поводу огромного черного жеребца. — Что, птичка, не ждала нас? — Фития! Да как же… Сбоку подошел Нар, хлопнул по морде гнедого коня, что лез, тепло фыркая, к Хаидэ поздороваться. Сказал ворчливо: — Попросились вести отряд. Сказали, пусть княгине в радость. Ну разрешил. Не в бой ведь. А грамота, чтоб войти в город у нас есть, ты не думай. Выправлена на седьмицу постоя. — Да хранит тебя учитель Беслаи, Нар, свет моего сердца. Откуда вы знали, что я тут? Нар ответил, сердясь: — Город отравил тебя, да? Забыла, кто мы? — Прости… Она протянула руки к морде черного жеребца, погладила бархатные ноздри, потрепала короткую шерсть на лбу. — Это Брат. Да. Напрягла ослабевшие руки и, закусив губу, точно взлетела в седло, под улыбки девушек в черных доспехах и довольное молчание воинов. Конь затанцевал на месте, Хаидэ привстала в седле и крикнула, а голос заметался между стен, спугивая маленьких сов, что жили в каменных нишах. — Я рада вам, братья! И не тратя слов, повела полсотни воинов мимо сонных домов. За распахнутыми воротами стражники вели Техути на конюшню. Услышав голос Хаидэ он замер и зачарованно уставился, глядя, как светлую мостовую заслоняют черные силуэты, отстукивая копытами, идут и идут мимо большого дома, и на бедре каждого воина поблескивают ножны боевого меча. Казалось, им нет конца, но тут стражник пихнул египтянина в спину и, споткнувшись, тот побрел дальше, держа перед собой связанные ремнем руки. Глава 47 Тихая степь ложилась под копыта тугими, уставшими от зноя, травами, и глухой грохот перекатывался горстью круглых морских камней, снова и снова. Небо светлело, растекалась по краю бледная полоса зелени, а под ней еле заметно рождалась утренняя заря, по капле добавляя себя в ночь. Сонный ветерок дул мягкими порывами, и от мерного хода коней они становились сильнее, овевая ноющее лицо женщины в разорванной накидке, что скакала в первой шеренге, рядом с пятью черными воинами. Еще в городе Фития пыталась сунуть княгине мешок с припасенной одеждой, но та отмахнулась, торопясь скорее выбраться за городские ворота. — Потом, когда встанем в степи, — ответила няньке и та, выпрямляясь в седле, кивнула, улыбаясь и хмурясь. Кони шли сами, выносливые степные звери, верно ставили ноги, не оступаясь в сусличьи норы и не оскальзываясь на каменных валунах и плешах, скрытых клубками полыни. Бледнеющая ночь уже показывала острые уши и гривы, положенные на одну сторону шеи. Черный жеребец Хаидэ возвышался над остальными, шел, мерно грохоча, и она, нагибаясь, похлопала ходящие под гладкой шкурой мышцы. Он так похож на Брата. Это и есть Брат, вторая его судьба. И пусть он свяжет Хаидэ со своим прошлым. Пора, давно пора соединять прошлое с будущим. Покачиваясь в мягком седле, она глубоко дышала, хватала бегущий навстречу воздух носом и ртом, и это был один из видов счастья, настоящего, полного. Оказывается, полнота счастья не зависит от правильности жизни, в судьбе могут быть какие угодно дыры, еще не залатанные действиями и планами. Еще болит избитое тело, и ее сын не найден и неизвестно, жив ли. Сокрушительно странная встреча с Нубой, который почти убил ее, а рядом с ним — прекрасная Маура, запечатленная в их с Хаидэ общей легенде. Исчезнувшая вместе с Убогом Ахатта… А еще — темные вести, что приходят с разных концов степной страны. Но все равно — счастье. Счастье свободного бега и размытой травы над резкими черными ушами, счастье заботливого взгляда Фитии обок и радости на лице Силин. Счастье мерного топота полусотни коней, на которых сидят ее люди. Они сами пришли за ней, и как же она скучала и любит их, этих немногословных стремительных мужчин, смертельных и верных. Обернувшись, окинула взглядом черные фигуры, низко надвинутые шапки и рукавицы, держащие поводья. — Хэй-гооо! — ударила пятками крутые бока и понеслась вперед изо всех сил, спиной слыша, как чаще загремела морская галька конского топота. — Хэй-хэй-го-о! — кричали воины, смеясь и грозно сверкая глазами. Свирепо рычали, пригибаясь к конским шеям, и снова смеялись своему ребячеству. Нар скакал по левую руку, поглядывая на длинные волосы, что струями стояли в ветреной воде утреннего воздуха, на горящее лицо с заплывшим глазом и кровью на подбородке. А после переводил взгляд на скачущего рядом сына. Тот не дурачился, иногда только улыбался снисходительно, когда кто из старших особенно грозно рычал. И четкий профиль в уже ярком утреннем свете казался профилем ребенка, мальчика, что недавно начал ходить. Асет — третий сын советника Нара. Первенец погиб, второй уехал в наем. И еще один мальчишка этим летом впервые отправился в лагерь молодых мужчин. Нар вдруг представил себя женщиной, что рожала и после смотрела, как бессмысленный звереныш изо дня в день превращается в ловкого зверя. И, не успев вырасти по-настоящему, уходит, оставляя женщину с ее женскими делами. Не так у княгини, она — воин, и потому ее сын вырастет и останется с ней, взрослеть на глазах матери, как на глазах Нара вырос Асет. Чтоб, может быть, умереть на его глазах. И держа поводья, изгибая спину в такт ходу коня, Нар вдруг впервые понял, каково ей сейчас. Понял не мыслями, а человеческим нутром, из которого вырвали и убили то, чему нужно расти, превращаться и становиться настоящим. Таким, как Асет. За которого гордо отцу. Понял, что она соединила в себе две любви — и женскую телесную, и мужскую гордую. Потому вдвойне тяжелее ей потерять сына. Не сбавляя хода, подал коня ближе к черному боку Брата. — Нужны ли тебе слова верности, сказанные на совете, княгиня? — Жду ли я, чтоб старейшины рвали бороды, каясь за всех? — Да. Чтоб все по правилам. — Нет, советник. Я и без обрядов верю вам. В моем сердце нет обиды на племя. — Встанем у озера, когда придет жара. Умоешься и отдохнешь. Она кивнула. Можно было б сказать о том, что они должны доверять своей княгине, с этого дня и навсегда. Но они тут, а значит, так и будет. И это тоже счастье. У небольшого озерца, по зеркалу которого ходили, складывая тонкие ножки, кулики с изогнутыми клювами, умытая и одетая в походные штаны и рубашку Хаидэ сидела у костерка, отдуваясь, покорно пила третью чашку травяного отвара, приготовленного Фитией. Слушала о том, что происходило, и как распорядился совет воинами, пока ее не было. А потом Нар ушел к мужчинам, что закидывали маленькую сеть, по дороге накричав на Асета, который сидел на камне рядом с Силин и пугал ту страшными рассказами. Силин, смеясь, прибежала к костру, села на траву, разглядывая Хаидэ блестящими глазами. — Будет рыбная похлебка, — пообещала, оглядываясь на полуголых рыбаков в воде, — скоро. Я умею вкусную варить. — Пока словят, да сварится, княгиня поспит, — заявила Фития, суя Хаидэ четвертую чашку. — Фити, я уже как бурдюк, куда ж мне спать, если из меня скоро польется! Силин обхватила колени руками. Торопясь, рассказывала: — Пока не было тебя, светлая, Фити учила нас. Уй, много вызнали от нее. Мы теперь умеем зелья из трав. А еще помнишь, ты говорила, как смотреть и как слушать… — Умеют они. Да вы знаете меньше, чем птичий клюв! — Не ворчи, Фити. Главное, слушают и хотят знать еще. Правда, Силин? — Ага. Я совсем не скучаю по городу. Так странно. Я хотела, чтоб дом, и в нем сундуки, чтоб как у всех. И коровы поутру в поле, и мешки с зерном. А оказалось, моя судьба вот она. Силин махнула рукой куда-то в сторону Асета, который, скинув рубаху и штаны, стоял по колено в воде, тянул сеть, и мышцы на загорелой спине вздувались буграми. Фития ухмыльнулась. Хаидэ серьезно кивнула, укоряюще посмотрев на старуху. — Мир поворачивается как надо, Силин. Даже если людям кажется, что его движение — сплошные несправедливые несчастья. Судьба не зря кинула тебя в степь. — Несчастья… — девушка стала серьезной, — мы спасем высокую госпожу Ахатту, светлая? — Да, Силин. Это первое, что сделаем. Иди, займись рыбой. Я и, правда, посплю до заката. Она легла под растянутый на кусте плащ, на старую шкуру с облезлым мехом. Вытянулась, глядя на острые лучики солнечного света в прорехах изношенной ткани. Скула, стянутая подсохшей мазью, ныла, болели зубы, хорошо, все на месте. И сердце печально перебирало воспоминания о битве, что была единственным свиданием с Нубой. Так повернулся мир, для чего-то. И это все, чего она ждала так долго и на что так страстно надеялась? — Фити, полежи со мной. Старуха тут же бросила возиться у костра и прилегла рядом, бережно обнимая женщину и дернув край плаща, чтоб свесился, закрывая их от посторонних глаз. — Бедная, бедная моя раненая птичка. Хочешь рассказать о том, чего не расскажешь мужчинам? — Да, нянька. Все тебе расскажу. Она заговорила шепотом, иногда останавливаясь, тяжело подбирая слова, а после, хмурясь, говорила без жалости к себе, все как есть. Закрывала глаза, стыдясь смотреть на жесткий профиль старухи, шепотом говорила о тайном и стыдном. Сбиваясь, задавала вопросы и сама отвечала на них, невпопад, противореча сама себе, и снова рассказывала. Возмущалась и жаловалась, искала руку Фитии, сжимая ее, а после отбрасывала, била себя по лбу ребром ладони, изумляясь собственной глупости. Вытирала слезу, глухо смеялась, разглядывая себя, как найденную чужую вещь с множеством тайных рычажков, петелек и рукояток. Удивлялась, почему не понимала, а теперь вдруг, как свет упал на одну сторону, и на другую. И еще что-то вдруг погрузилось в новую темноту. — Его забрал купец, тот самый. И прекрасная черная Маура. Теперь ты все знаешь, Фити. — Всё? — Да. Все, что случилось с моим сердцем. — Ты не сказала, что решила. Хаидэ нашарила за краем шкуры мягкие иголочки полынной ветки. Растерла в пальцах, с наслаждением вдыхая запах. — Я не знаю. Нет. Знаю. Ведь все просто. Он любит ее, и она любит. Мне нет там места. Настоящее не связало прошлое с будущим. Все стоит отдельно. — Это потому что тебя били, птичка. Голова еще не работает. — Нянька! — смеясь, Хаидэ бросила ветку и обняла старуху, осторожно прижимаясь распухшим носом к темному платью. Сказала невнятно: — Я уж и забыла, как ты строга. — Бывает, нужно, чтоб говорило лишь сердце. Как воин, что не думает, как трава, а становится ею. Но бывает и другое: думать, а не только чувствовать. Если твоя голова чуть-чуть подлечилась, подумай, а? — Я… да что тут думать! — Ну, давай я. За тебя. А что он вообще делал тут? Столько лет ни слуху, ни духу, и вдруг, куды там — демон, грызет глотки диким зверям. Молчи, дай еще спрошу. Вытянула вверх руку и в полумраке загнула худой мизинец. За ним еще палец прижался к ладони: — Кого любит плясунья? Демона? А ты — черного великана Нубу? А почему он — демон? Разве плохо быть настоящим? Но вдруг сделался сам ниже зверья. Если она любит демона, то ведь ты любишь человека. А люди всегда выше демонов, запомни, птичка, всегда! Потому демоны злы на людей, потому пакостят, как только находится случай. И ты готова согласиться, чтоб человек в нем умер, уступив место твари? Только потому что тебе показалось, у них любовь? — Фити! Она добрая и хорошая. Ты хочешь, чтоб я пошла и отобрала его, решив за них сама? Он не хочет этого! Он почти убил меня! — Демон почти убил тебя. Не путай старуху. — Ты просто сильно меня любишь, Фити. Утешаешь. — Ты глупа. Как влюбленная девчонка. Как Силин, когда пялится на Асета. Любишь его, дерись, чтоб стал человеком! Поняла? И если тогда он выберет Мауру, а тебя возненавидит, прими это как подобает княгине. Ты имеешь право решать! — И за других? — Да! Потому ты княгиня, а она добрая и хорошая женщина, которая пляшет, вызывая слезы. — А если я ошибусь, поворачивая чужие судьбы? — Тогда и наказана будешь ты. Тяжкий груз. Но по твоей силе. Она погладила Хаидэ по вымытым и расчесанным волосам. — Поспи, дочка. И пусть тебе приснится нужный сон. Такие снятся перед закатом. — Фити… Брат. Спасибо тебе за него. — Что ж мне. Это мужчины, искали на всех торгах и нашли. Для тебя. Не чтоб ты их прощала, а чтоб улыбнулась. — Я улыбаюсь. Видишь? Фития, опершись на локоть, смотрела, как перекашивается распухшее лицо, а глаза уже спят и дыхание становится ровным и глубоким. — Вижу. Спи. Сны, что приходят ночами, прихотливые и цветные, а то прозрачные, как талая вода, пугливы и быстры. Спящий ворочается, хмуря лоб, бормочет во сне, но вдруг резкий звук, крик ночной птицы или скрежет несмазанного колеса — и сон улетел, оставив тому, кто проснулся, тающие хлопья, в которых уже ничего не разглядеть и которые не пересказать словами. Сны перед закатом — другие. Такой сон идет, как груженый тюками верблюд, плавно и тяжко, ступает на самое сердце и, замирая, давит плоской ногой, чтоб спящий запомнил, что ему снится. Ворочаются тюки, рвутся холщовые бока, высыпая из себя возгласы, взгляды, краски и запахи. И спящий, напрягшись, широко раскрывает глаза, всматриваясь в сон. А даже если зажмурится, моля о забвении, свет уходящего солнца не позволит забыть. Кладет слой за слоем в память, как позолоту на чеканный кубок, и все линии и рельефы вспыхивают грозным отсветом. Хаидэ лежала на боку, стиснув колени и прижимаясь щекой к вытертой шкуре. Дышала неровно, изредка тихо постанывая. — Демон Иму снова и снова гнался за ней, рыча и тяжко топая большими ногами. Хватал сильной рукой щиколотку и, падая, она поворачивалась, чтоб крикнуть ему о прошлом. Но на длинной змеиной шее подлетала к ней женская голова с веером блестящих косичек, раскрывалась хохочущая пасть, полная мелких зубов, украшенных искрами драгоценных камней. Выныривала из закатного света тонкая рука, вся расписанная злыми узорами, и, цепляясь за пальцы Хаидэ, изо всех сил подтягивала к себе, вкладывая ее ладонь в мужскую, широкую черную руку со светлой ладонью. И Хаидэ понимала, как только она ослабеет и позволит соединить себя с черной рукой, Нуба увидит ее, а она увидит настоящего Нубу. Но зачем смеется эта черная с узким лицом, зачем скалит зубы? Это не Маура. Кто это? И, подятигая к груди колени, она стонала, отдергивая руку. Больше всего на свете желая соединиться, увидеть, и заплакав, прижаться к широкой груди, затихнуть там, защищенная, как когда-то, когда они над ручьем смотрели на синих и красных рыб… Фития сидела над ней, задумчиво глядя, как меняется спящее лицо. Раз за разом протягивала руку — разбудить. Но Хаидэ затихала и нянька убирала руку. А потом, прерывисто вздохнув, ее птичка заснула спокойно, задышала ровно, и только морщинка между бровей залегла резко и строго, будто черта, поставленная спящей на какой-то границе. Старуха выползла из-под шкуры и отправилась к большому костру, проверять, скоро ли поспеет похлебка. Жрец Удовольствий, все теснее прижимаясь к напряженной спине Онторо, дышал ей в шею, сжимая пальцами грудь. И отпускал, когда она, побившись в поставленный степнячкой заслон, падала без сил — бледный мотылек с прозрачными крыльями, с которых осыпалась тонкая пыльца. Наконец, упав, уже не смогла подняться, крылья вздрогнули и замерли, распластавшись обтрепанными краями по дорожной пыли. Раскрывая ладонь, жрец открыл ледяные глаза. Закидывая за спину белую косу, сел рядом с обнаженным телом. Не справилась. И он не справился тоже. В схватке, когда степнячка должна была бы задрожать, накрытая высасывающим страхом смерти, пасть и раскрыться, позволяя демону взять себя, как угодно, будь то мужская победа над беззащитным женским телом, или победа над соперником, которого нужно добить, — она лишь звала его, требуя, чтоб откликнулся. И не было в ней настоящего страха. А было то, что мешает. Что же там было? Жалость к демону. И — ликование битвы. Да что с ними, с этими быстроживущими? Ее погрузили в бездну несчастий. Она ползет по окровавленным плитам и последняя опора, последняя надежда ее кидается сверху, рыча и неся смерть. А она — ликует! Как это умещается в мокром, полном крови трясущемся теле, таком хрупком. Поддень его когтем, в любом месте — вспорется кожа, вытечет глаз, кишки вывалятся петлями, и уже не починишь и не заживишь. Это молодой бог Беслаи сделал свой народ таким крепким? Они не боятся смерти. Они, видите ли, не умирают! Уходят к нему, за снеговой перевал, чтоб жить там вечно. И не просто жить, а каждый миг идти небесным воинством над облаками, помогая тем, кто еще скачет степью. Убить такого бога — завидное подношение матери тьме. Но не получается! …Мечется посланница смерти Ахатта, чье тело напоено ядом. Удрала, не желая умереть и принести отраву своему богу. И после, будто бы помогая темноте, множа несчастья вокруг избранной, ни в одном новом деле не достигла цели. Видящий невидимое высосал ее целиком, проглотил все картины и образы, все страхи, предательства и надежды, больше ничего нового не может она сказать, чтоб он передал им сюда. Ее можно убить, но она не найдет своего бога, а Беслаи не примет ее. Время упущено. И страданий причинить сестре она больше не сможет. Ненависть ее нечиста, в ней — любовь. Что ж. Осталось подготовить к участи матки. Неповоротливой муравьихи, заполнившей вечно беременным телом теплую пещерку в Паучьих горах. Тойры будут кормить ее, а жрецы наполнять семенем. И дети, рожденные от страстной быстроживущей и вечных жрецов, получат в награду ледяную чистоту чувств и тела, полные ядовитой крови. Жрец положил руку на бедро Онторо, прикрыл глаза, представляя себе племя новых. Они встанут во главе земных племен. Будут убивать своих богов медленно, отсюда, будучи еще живыми. Растлевать племена, у которых не останется ничего, кроме стремления утолять голод тела и жажду крови. Это не ново, матки время от времени появляются среди быстроживущих. Но так совпало сейчас, что их может быть две в одно время. Он потрепал круглое бедро, разглядывая плоский живот и небольшие груди, набухшие к соскам, будто она еще девочка, не созревшая по-настоящему. Или — три… Хороший улов. Жрецы Паучьих гор поднаторели в использовании изменений. И их труды приносят награду — тойры прекрасны в своей животной низости. Но и Остров Невозвращения делает свою работу хорошо. Тут все превращается в мену и товар, отравленные такой жизнью обратно уже не изменятся. Из них получаются прекрасные посланцы тьмы, такие как старый бабуин папа Карума, что продаст солнце луне и наоборот. Он встал, подхватывая с пола одежду, облачался, застегивая серебряные пряжки и стягивая на узкой талии тяжелый пояс. Смотрел на спящую, вспоминая, как появилась она на острове, сошла с плота, дрожа и оглядываясь. И он, великий жрец Удовольствий, проведя ее через круги страданий, приблизил к себе, чтоб растить и забавляться, пока первые морщины не лягут на чистый лоб. Ей повезло. Есть еще бабочки-однодневки, некоторые очень красивы, и это такое наслаждение, убить красоту, использовав однократно и сильно. Брать медленно, зная, что каждый жест, каждый взгляд и движение — последнее, неповторимое. Но, кроме однодневок были и такие, как Онторо, что с земных двенадцати или четырнадцати лет проживали полный цикл молодости и красоты. И после милостиво исчезали, оставаясь в памяти факелом, который был зажжен и догорел, чтоб уступить место следующему. Прекрасно быть вечноживущим. Знать, что после Онторо наступит время выбрать следующую, провести по самому чудесному отрезку ее земной жизни. А матке молодость и красота ни к чему. Пока ее тело будет рожать, оно будет жить в гнезде-рожальне. Но сумеет ли эта? Степнячка уже родила одного, крепкого и здорового. И ее мятежная сестра тоже. Они готовы принять свою новую судьбу. Он подошел к ложу и, шелестя широкими рукавами, перевернул Онторо на спину, внимательно разглядывая неподвижное тело, долгое, как темная блестящая рыба. Бедра узки. Жаль, что она так и не вернула себе великана. Ребенок от его семени был бы достаточно крупным, чтоб изменить ее кости. А заодно показал бы, что она справится с ежегодными родами. Придется найти кого-то здесь, из людей, прежде чем тратить семя вечноживущих. Ленивые мысли остановились. Жрец нагнулся над неподвижным узорчатым лицом. Осторожно положил руку на холодный лоб. Потом на горло. Провел пальцами по груди, прижимая там, где должно биться сердце. И выпрямился, брезгливо вытирая ладонь о край белого хитона. Выходя, сказал склонившейся у входа рабыне: — Позови мужчин, пусть спустят тело в пролом ночью, к трапезе черной Кварати. Шелестя одеждами, пошел по галерее к лестнице, что вела вниз, к центральному саду, в сердце которого собиралась шестерка жрецов. Значит, их будет две. Нужно собрать совет и обдумать, как действовать дальше. Он недовольно поморщился, отгоняя беспокойство. И предупредить остальных, что главная добыча, вопреки всем несчастьям, что обрушивали они на нее, стала сильнее и научилась убивать в своих снах. * * * Хаидэ снилось, как узкое лицо с острыми скулами, кривя рот, полных сверкающих мелких зубов, превращается в сложенные черные крылья, покрытые серебристым узором пыльцы. Повисев неподвижно, крылья распахиваются с легким треском и, открывая вылупленные сетчатые глаза, кидают в лицо Хаидэ мягкое тельце, опушенное жгучими ворсинками. — Нуба, — говорит она почему-то, пристально глядя в нечеловеческое, и выставляет ладонь, открытую и беззащитную, — Нуба! Не долетев, бабочка падает. Ставит крылья торчком и, снова расправив, повторяет попытку. — Нуба… — взгляд останавливает атаку, ладонь сгущает дрожащий закатный свет, сотворяя преграду. И трепеща бледнеющими крыльями, бабочка снова летит на него, будто на огромное пламя. — Нуба… — горло княгини рождает звуки, а язык снова и снова терпеливо касается ноющих зубов, чтоб передать движение губам. — Н-н-у-бба… Прозрачные крылья еле двигаются, поднимаясь и опускаясь. И краем глаза княгиня видит рядом с собой протянутую сильную руку, медленно раскрывающую светлую ладонь. Она не поворачивает головы. Потому что не нужно сомнений. Он тут, с ней, всегда был с ней, и будет, несмотря на всех демонов мира. И произнося его имя, она не просит и не приказывает. И — не зовет. А просто касается его голосом, как когда-то лицом широкой груди, чтоб щекой услышать стук большого сердца. Ударившись тельцем в эту уверенность, бабочка валится, бессильно перебирая лапками по легкой пыли. — Ну-ба. Мы не умрем. И это не бессмертие демона, жрущего чужие смерти. Мы просто никогда не умрем. Если будем вместе. Сон истончается, теряя бронзовую тяжесть закатного света, толкает ее наружу, но, глядя на неподвижную бабочку в пыли, Хаидэ понимает, нужно успеть что-то важное, что даже важнее этого нового уверенного знания о бессмертии двоих. Нужно успеть что-то понять! И уже открывая глаза, видит: красные звезды вечернего света в прорехах плаща вдруг размываются, теряя остроту лучей. Это слезы мешают смотреть. Стекают по щеке горячими каплями, щекоча ухо и трогая прядь волос. И кажется ей — вся острота лучиков света переместилась в огромную жалость, жалящую сердце. Кто-то там, кто-то страдающий и изменившийся, испуганный, жадный и злой… Умер. Умер в попытках убить ее, или изменить навсегда. — Я… — говорит княгиня в размытое лицо испуганной Фитии, — я… я ее убила! Только что! Няня, я убила ее! — Это сон, птичка. Просто тяжелый сон. Что ж я не разбудила тебя, моя рыбонька, старая я коряга… — Нет, — говорит княгиня и плачет горько, хватая старые руки, что гладят ее плечи, — нет, это сон заката. Он всегда показывает правду, ты знаешь. И нянька молчит. Качая головой, глядит на светлую макушку своей птички. Женщины, что растет и становится еще сильнее. И ей больно, так больно от этой грозной мощи внутри себя. Снаружи пахнет сытно и пряно, тихо разговаривают мужчины, собираясь у костров. Посвистывают ласточки, чертя узкими крыльями плотный вечерний зной, и в озерце плескает рыба, хватая толкунцов, стоящих прозрачными столбами точек. Вытирая ладонями слезы на распухших скулах, княгиня говорит угрюмо: — Теперь я хуже Ахатты. Все теперь держать мне в узде, и страх, и ненависть, и злобу. И нянька снова молчит, положив руку на истрепанную штанину, открывающую босую ногу ее девочки. Глава 48 И вдруг все замолчало… Видящий невидимое открыл прозрачные зеленые глаза, глядя на горбинку собственного носа и тонкую шею перед самым лицом. Черные пряди спускались за край зрения слипшимися нитками. Задержал дыхание, вслушиваясь. И прижал ладонь к коже под грудью спящей женщины. Сердце под рукой тукало медленно, с неровными перерывами. Будто раздумывая, не остановиться ли совсем. «Пустая…» Он отодвинулся и сел, убирая за спину белые косы. Спящая не пошевелилась, лежа на боку, не почуяла, как он вытаскивал из-под почти невесомого тела свою руку. Он все высмотрел в ней, все, что клубилось в памяти, все картинки, звуки и мысли — от жадной девичьей любви, погнавшей ее давным-давно в гнилые болота, до смертной тоски, оплакивающей погибшего, как была уверена — по ее вине — сына светлой сестры. Внутреннее все время подпитывалось легкими порывами чужих мыслей, сильных настолько, что даже в глубину матери горы проникали они, находя голову и сердце Ахатты. Он знал, это сновидица Онторо, воспитанная его братом-жрецом, держит своей страстью связывающие всех нити. Сама того не зная, натягивает их, пылает, дергая. И как по нитке бежит, содрогаясь, рывок, так и в голове спящей Ахатты внезапно высвечиваются смутные, нет, не картинки, а знаки, о чувствах других, тех, кто далеко. И вдруг все замолчало. «Ты потерял свою кобылицу, Белый Всадник? Да, ты потерял ее…» Жрец встал у постели, облачаясь в широкие белые одежды, шитые по краю узором из сплетенных веток сосны и лапок тиса, отягощенных ягодами. Теперь лишь во время ритуала шести они смогут обменяться новыми знаниями. Но эти знания будут о внешнем, будто разглядываешь далекий узор перед чужими глазами. И толкуешь его по своему разумению, не зная намерений и чувств наблюдаемых. Ну что же, в долгих, почти бесконечных жизнях вечноживущих чего не случалось, и такое было тоже. Для высосанных избранных самок всегда есть два пути. Скормить их тела медовой купели. Или же поместить в рожальни, принимая младенцев для расселения в племенах. Жаль, что отравленная не нашла своего бога. Но она больше, чем просто корм для цветов и пчел. Уж очень много в ней страстей. Он усмехнулся, застегивая браслеты. Ткач накажет умелицам выткать новый ковер, погрузив их в деятельный сон, когда глаза смотрят и не видят, что делают ловкие руки. И в этом ковре жрецы прочитают самый лучший узор близкого будущего. Он не подскажет, а лишь подтвердит то, что начнет делаться уже сейчас. В их власти три мальчика. Сыны вольного племени степей и бычонок. Степняки вырастут, отравленные молоком своей матери Ахатты. Встанут над племенем — принимать новых и новых детей, отдавая их на воспитание женам воинов. И через пару десятков быстрых лет Зубы Дракона станут черным смертельным ядом на страже матери тьмы. Что до бычонка… Неповоротливый, тупой, как его молодой отец, чистый тойр, новый тойр, сын главной умелицы Теки. Она по воле жрецов каждый день входит в медовую пещеру. И сама не замечает, как отрава заменяет ее материнскую кровь. Тупая корова, глотает смолу, и думает, что этого достаточно! Но ей судьба — быть матерью нового вождя — правителя племени низких жертв. Исмаэл удержал их от полного исчезания. И хватит с них. Дальше — они получат много вина, еще больше грубой и сытной жратвы, и без числа пленных девок. Тойры должны обильно плодиться, чтоб новым Зубам Дракона было кого гнать впереди себя в битвах и умягчать себе путь их мертвыми телами. И настанет прекрасный день, который ничем не отличится от ночи. День полной темноты в местных землях, в степях, окруженных теплыми морями, что лижут пески у Паучьих гор. Мать темнота будет довольна гнездом шестерки. Может быть, они успеют стемнить мир раньше, чем гнездо на острове, где живет его брат. Хорошо, что степнячка Ахатта остается для него пришлой, недавней, думал Видящий невидимое, покидая отсыревшую семейную пещеру. Верно, брату обидно, что взращенное им существо сломалось, не сделав всего, что могло бы совершить. Онторо была очень искусна в любви, знал Видящий по мыслям своего брата. И, уходя по извилистому коридору, мимо женщин, что смолкали и бухались на колени, подумал с удовольствием, что и Ахатта вполне хороша, он уже пробовал ее, а вместо годами вбиваемой ловкости тела у нее есть такая страстность, которой Онторо не знала и не умела. Будет приятно наполнять ее семенем снова и снова, пока тело не износится от непрерывных зачатий и родов. На пороге пещеры Пастуха он склонился, почтительно касаясь рукой лба и сердца. — Мой жрец, мой Пастух, время спящей вышло, в ней больше ничего нет, кроме тела. И молока для младенца. Пастух думал, глядя на Видящего поверх спины женщины, что разминала его ступню. Кивнув, поменял ногу. И показал на деревянный низкий табурет со спинкой в виде толстых гнутых рогов. — Она сейчас закончит. Умелица Тека просит милости разбудит спящую сейчас. Чтоб мальчик не умер по-настоящему. Цветы поддержали в нем жизнь, но без молока Ахатты он скоро навсегда останется в пещере, не умея вернуться к людям. — Ты решаешь, когда, мой жрец, мой Пастух. — Да… Пастух небрежно коснулся пальцем горла женщины и ее груди. Та, кланяясь, удалилась из пещеры. Колыхнулся толстый ковер, приглушая шаги в коридоре. — Вина, Видящий? Возьми чашу сам, наполни. Запасы скоро кончатся, пора отправлять тойров с тиритами — грабить прибрежные села. Пусть пользуют умения Исмаэла Ловкого, чего ж им пропадать. Он улыбнулся, притопывая босой ногой по мягкому коврику. — Поймет ли его женка, когда проснется, что умерший люб славно обучил своих подопечных. Убивать мужчин и насиловать женщин. Правда, она сама женщина, пустое развлекаться с ней чем-то еще, кроме телесных игр. — Да мой жрец, мой Пастух. — Иди. Соберем шестерку после заката. И ночью пусть умелица принесет матери мертвого сына сестры. — Да мой жрец, мой Пастух, — поставив на каменный стол пригубленную чашу, Видящий встал. Оказав почтение, повернулся уйти. — А кроме да мой жрец у тебя нет больше слов? Видящий опустил руки и посмотрел на недовольное лицо в тяжелых складках белой кожи. Молчал, ожидая продолжения. Тот совал ногу в сандалию, притопывал, чтоб расправить ремешки. В теплом влажном воздухе пахло свежим вином и тлеющим в очаге деревом. — Скажи мне, Видящий невидимое, ведь именно ты первый среди нас должен видеть — невидимое. Скажи, узоры верны? Так ли послушны тойры, так ли глупы их бабы? Не носится ли в воздухе подземных лабиринтов чего-то, что мы упустили? Он грузно встал и, вытягивая унизанную кольцами руку, пошевелил толстыми пальцами, словно хватал невидимую паутину. Видящий заговорил, осторожно подбирая слова: — Мой жрец, мой Пастух, всегда есть риск, ведь это люди и у них горячая кровь. Но мы совершили большую и долгую работу. Мы пришли в племя пять поколений назад и вот они живут без богов и ничего, кроме жратвы и тупого веселья не требуют их куцые души. Всегда настает время, когда надо сорвать плод. Иначе он перезреет и пропадет без толку. Все говорит, что время настало, это твои слова, мой жрец, мой Пастух. Или умрет сын и внук вождя, и мы снова будем сидеть и ждать новых плодов. Он улыбнулся, вспоминая женщин, что падали на колени. И крики мужчин, дерущихся за кувшин пива. — Что до тойров, ты один им пастух. И пока это так, никто не поведет их. Только ты, мой жрец. Даже если кто-то пыхнет, вскинется. Свои же задавят его. Им нет пастуха кроме тебя. — Да. Да… В своей просторной пещере, убранной старыми шкурами, где посредине стоял мощный стол, окруженный массивными табуретками из бычьих черепов, насаженных на изогнутые рога, Нартуз мучил молодую женку покойника Харуты. Блестя могучей спиной, наваливался, хэкая, мотал на руку серые волосы, оскалясь, елозил лицом по груди, прикусывая соски. Женщина взвизгивала, молотя по воздуху голой ногой, ахала, уворачиваясь, и тяжело дыша, просила еще. Еще! Наконец, зарычав и крутя глазами, Нартуз скатился с потного тела и, сгибая руку, защемил локтем женскую шею. Не отпуская, кусал мокрое ухо. — Ой! — верещала та, суча ногами и пиная его твердой пяткой. — Ый, — дразнил ее мужчина, выплевывая мочку из мокрых губ, — ну, телка моя, славно тебе, а? — Айяяя, ты сильный бык, Нартуз, ты слаще Харуты, и Гонпа никуда после тебя не годится. Хотячий ты бык, какой надо! — Смотри у меня, Мака, чтоб ни с кем больше не ложилась. Пока я тебя валяю, чтоб никому. Поняла? — А ты меня валяй часто, так я и не смогу. — Хитра-а-а… Мака хихикала, крутилась, отворачиваясь и толкая мужчину крепким задом. — Что говоришь, сказал он? — Сказал, пора будить. Уйй, щекотно. — Не ори, дура. Шепчи сюда. Да не бойся, я руку убрал, вот. — Не. Положи опять. Сказал, уй, с тиритами пойдут быки. Скоро. А тот ему, да да, пора уже. Потом про ягоды стали баять, мол, пора сбирать. — Какие ягоды? Что болмотишь? — Почем я знаю. Складно так, да я не сумею запомнить, так много слов. Не. Не ягоды. Эти говорит созреют, и пора пора… плоды какие-то. Скажи, Нартуз, откуда плоды-то? Ягодник отошел уж, в лесу только шишки. — Не знаю. А еще что? Мака задумалась, шевеля толстыми губами. Закинув руку на грудь любовника, водила по густой русой шерсти. — Сказал, может и вскинутся. Вы значит. Бабы говорит тупые. Вот про нас как сказал. А вам, говорит, один ты пастух для них пастух. — Два, что ли? — удивился Нартуз. — Кого два? — Пастух и пастух. Один и вдруг два раза пастух. — Не знаю я. Нарт, а ты бери меня еще, а? Сейчас вот прямо. Смотри, я уж горяча снова. — Погоди. Я думаю. Женщина еще покрутила задом, тычась в бок Нартуза, и притихла, слушая, как тот кряхтит и бормочет. Поразмыслив, мужчина хлопнул себя рукой по лбу и сел, сгребая ее в охапку и тиская на каждое слово: — По-нял! Ага! Мы значит, пойдем к тиритам, чтоб они нас, значит, вели. А сами мы значит, тупые быки и без Пастуха нет нам вожатого. Во! — Ой. Больно! — Так нравится же? Нра-а-вится… Ну-ка, подымись. Ага, вот так. Через малое время, отдуваясь, Нартуз шлепнул подружку по крутому заду, спихивая с постели. — Беги, Мака. Да помни, рот зашей, а то узнают владетели, и первую тебя псам скормят. Скатываясь с постели, счастливая Мака втиснулась в распахнутый ворот платья, виляя бедрами, натянула его на плечи, стягивая шнурок на груди, захихикала, отчаянно стреляя глазами: — Ой ли скормят. А коли не скормят, а? — Тогда я сам тебе кишки выпущу, — ласково ответил Нартуз, садясь и пощипывая густой русый волос на своей мощной груди. Ротик женщины сложился кружочком, сжался, изгибаясь углами вниз. — Смеешься да? Дразнишь Маку… Улыбаясь, Нартуз вытянул толстую руку: — Поди сюда, красава моя. Обнял присмиревшую женщину за шею и, стискивая, поцеловал в испуганный глаз. — Нет, Мака, не дразню. Иди к бабам. И молчи. А ночевать прибегай, еще помучаю, как любишь. «Кто кому рыба, а кто — рыбак… Найденный черный не будет забран в черные земли. И светлая не отправится следом — рыбой за наживкой, насаженной на крюк темноты. Вам выпала честь, северные братья. Берите обеих женщин. Ваш Горм силен, ум его точен, действия выверены. Вы справитесь. Щедрого меда вашим цветам, толстых пчел. А после расскажете нам, чего достигли». Жрец-Пастух выдохнул и отнял ладони от рук Ткача и Охотника. Аккуратно сложил руки на коленях и раскрыл водянистые глаза, вперив взгляд в Видящего, что сидел напротив. Что ж, теперь они предоставлены сами себе. И это разумно, ведь после утраты черной сновидицы некому держать нити человеческих страстей. А вне сна черные земли далеки, никто не сумеет вовремя прибыть оттуда ни с вестями, ни с помощью. «Или помехой наших делам»… Пастух молчал, обдумывая то, что уже случилось и впервые было проговорено в общих мыслях. Помехой… Если бы светлая не была так сильна, не путала бы стройные планы, никакая помощь не нужна была бы из-за огромного океана. Но, умывая холеные руки, дальняя шестерка оставляет за собой право после воспользоваться плодами трудов северян. И право на сожалеющую укоризну, если они не справятся. Да если бы не княгиня, госпожа темных ядов Ахатта давно сгорела бы в погребальном костре, добралась до своего небесного Беслаи и принесла ему в дар сердце, полное отравы. Она была так послушна до поры. Пока не решила кинуться за помощью к сестре. Но что причитать. Узор ткется именно этот и надо плести его, до завершения. — Мы избраны для великих дел, — Пастух поднял белые ладони. И продолжил будничным голосом: — Ткач, призовешь кормилицу Теку, отнесете мальчика спящей. Видящий, проследи, как это будет. — Да мой жрец, мой Пастух, — ответили оба, простирая ладони. Пастух грузно встал и, не оглядываясь, вышел в проем, откидывая ковер, раскрывшийся узкой алой пастью. Жрецы гуськом выходили следом. Высокий и хмурый Охотник искоса глянул на Ткача и тут же отвел взгляд, чтоб не мелькнула в нем даже крошечная искра взаимного понимания. О том, что Пастух бросает этих двоих — Ткача и Видящего так же, как бросили шестерых заморские братья. Чтоб делали сами, а он мог бы сурово взыскать, если сделанное будет не совершенно. Ткач знал, почему отводят глаза другие. И не печалился, потому что сам поступил бы так же. Сложив руки на животе, шел сам по себе коридорами, изредка вынимая раскрашенные пальцы из вышитых рукавов и рассеянно касаясь коленопреклоненных мужчин и женщин. Где-то там, сразу уйдя в сторону, отправился готовить Ахатту Видящий невидимое. Так же не посмотрев на Ткача. В большой пещере ковров было тихо. Усталые мастерицы собирали с каменного пола обрывки цветных нитей, кормили ими толстых пауков, качающихся под потолком на паутинных качелях. К утру те наплетут новой пряжи, самой красивой, для тонкого узора. Другие ворочали мешки, набитые лесным добром — хвоей, шишками, ветками тиса и синюшки, сушеными травами. Все это спрядется, вплетаясь, под веселые и грустные песни. — Тека, — сказал Ткач. Умелица повернулась, на глазах старея широким лицом. Вытерла покрасневшие руки о край чистого передника. — Пойдем, драгоценная Тека. Твой день настал. Не дожидаясь, когда женщина бухнется на колени, повернулся и пошел, мерно шелестя жестким подолом и слушая торопливые шаги за своей спиной. Тека шла, держась глазами за уверенную спину и не видя ее, просто следила машинально, чтоб не побежать и не уткнуться в жреца. Торопилась, пылая щеками, полная яркой и боязливой надежды. Она идет спасти сыночека! Только бы не сделал ему плохого ее жрец, ее Ткач. Наконец он позволит отдать мальчика матери. Та, конечно, проснется, какая мать не проснется, почуяв у груди сына! А вдруг не проснется? Как же без Теки будет Кос? Да он-то ладно, его любая утешит, хотя никто не пожарит ему грибов, как любит. А мальчики? Ее маленькие цари. Кто заберет их, если Тека не справится и ее вплетут в узор тайного ковра или опустят в ленивый мед? — Пусть бы не вы. Ткач быстро оглянулся, и она споткнулась под его пристальным взглядом. — Ты что бормочешь? — П-песню. Песню, мой жрец, мой Ткач, просыпальную, для сыночека спящей. Жрец возвел глаза к каменистому потолку с кругами копоти и усмехнулся. Эти люди… В медовой пещере стоял голубоватый свет, и кусты были черными, как тучи, усыпанные мертвыми звездами белых цветов. Зеленые светляки медленно пролетали, оставляя за собой тончайший след светящейся пыльцы, садились на черное, покачиваясь, и срывались вниз, уползая в кромешную темноту. Тека шла по извилистой тропке, белой среди темных зарослей, следом за широким плащом Ткача, сверкающим вышивками. К самому центру пещеры, где световой столб лил внутрь белое пыльное пламя лунного сияния. Дернулась, когда через дорожку, извиваясь, проползла мохнатая тварь и, поскрипывая, выставила волосатые рожки-усы. Протягивая вперед руки, Ткач ступил в светлое сияние, как в стоящую столбом воду. И пропал там, сливаясь светлыми одеждами с лунным светом. Помедлив, Тека набрала в легкие сладкого сонного воздуха и шагнула за ним. Мальчик лежал в черном гнезде, как белая деревянная кукла, вытянув неподвижные ножки, и на маленьком посинелом личике виднелись три черточки — плотно сжатый рот и закрытые глаза. Отходя, жрец сделал рукой приглашающий жест: — Бери его, славная матерь Тека. Сердце женщины снова зашлось жалостью, когда она подняла негнущееся тельце и прижала к большой груди. Совсем, совсем неживой стал мальчишка. А вдруг уже поздно? Кивнув, Ткач пошел к выходу, и Тека, бережно неся детское тельце, заторопилась за ним. На ходу шевелила губами, придумывая, что скажет своей высокой сестре. О том, что вот он, как могла, так и лелеяла детишечку, и пусть уж сестра скорее проснется, и даст ему поесть. Ахатта лежала на спине, вытянув сомкнутые ноги, руки покоились вдоль тела, вяло раскрыв пустые ладони. Тонкая рубашка была распахнута, обнажая груди, полные молока — на сосках темнели блестящие капли. Высокие скулы, обтянутые бледной кожей, выступали так сильно, что Тека снова испугалась, покачивая ребенка. Как мертвая спит ее сестра. И внутри плеснула вдруг нежданная ярость, что спала до времени, загнанная в дальний угол души повседневной тяжелой работой, заботами о детях и тревожно-радостной любовью к молодому Косу. Что ж сделали они с высокой сестрой, а могла бы жить, любить своего мужа да нянькать сыночека… Но хмуря широкие брови, Тека немедленно прогнала злые мысли, с облегчением ощутив, что они забрали с собой и все ее страхи. Видящий невидимое отступил, знакомым жестом приглашая умелицу приблизиться к постели. — Подойди, славная матерь. При этом, белом как смерть, вообще думать нельзя, мимолетно, но крепко велела себе Тека. И наклонилась, протягивая Ахатта сына. Заговорила певуче, укладывая деревянное тельце поверх тела Ахатты поближе к груди: — Во-от сыночка твой, сестра моя Ахатта, он хочет есть. Ты корми его, а то кто же накормит маленького князя. Все наши детки должны быть здоровы и живеньки, без выбору, кто твой, а кто мой. А кто рожден третьей, но молоко пил твое. Ты проснись, а? Голова мальчика падала набок, рот по-прежнему оставался сжатым. И так же закрыто темнели полукружиями ресниц спящие глаза Ахатты. Помучившись, Тека подняла голову. Жрецы молча встретили ее взгляд. Не стараясь прочитать, чего они там надумали в своих ледяных головах, Тека сказала: — Ей люб нужен. Он побудит. — Ты хочешь, чтоб мы отправили ее к славному мертвецу Исмаэлу, сгоревшему в погребальном костре? Ткач усмехнулся. Тека терпеливо покачала головой, вытирая темные разводы на лице мальчика краем передника. — У ней другой люб теперь. Тот неум, что пришел с ней. Пусть он сидит тут и берет ее руку. Она почует. Надо так, чтоб был люб и был малец. Ну и чтоб я была. — К чему это? Она все равно спит. Ты должна разбудить ее! — Не потяну. Нужны те, кто ее любит навсегда. — Значит, он так ее любит? — Ну да. И я так люблю ее. Ткач и Видящий обменялись глумливыми взглядами. И Видящий проговорил нараспев, насмехаясь: — Великая честь темной госпоже ядов. Любовь малоумного да тойрицы, что вяжет нитки, а не мысли. Неслыханно повезло темной госпоже Ахатте! — Помирает она. И сыночка ее помрет тоже. Тека встала на колени рядом с постелью и положила мальчика поближе к боку названной сестры. Только бы не посмотреть на холодных, не понимающих горячего человеческого нутра, только бы не ожечь яростным взглядом. А время идет и вовсе мало его остается. — Ткач, пусть придут сюда Целитель и неум. Поглядим, что они смогут. Видящий сел в грубое креслице и уставился на Теку, что прятала от него лицо, напевая мальчику нескладную песенку. Он, конечно, знал, что у людей есть любовь. Как есть у них тяга совершать неразумные поступки и глупые дела. Но как распознать, кто кого любит, кто кому дорог? Лишь по поступкам, или по словам тупой тойрицы. Да и то мало ли — вдруг человек делает глупость лишь потому, что глуп сам, а не сшиблен любовью. А тупая баба может и солгать. Сидя на деревянном сиденье, укрытом вышитой рогожкой, где сидел когда-то Исма, отдыхая после рыбалки, Видящий злился. Как всегда злился, если происходило то, что не поддавалось логике и расчетам. А Тека впервые боязливо подумала о том, что если сам Видящий не видит таких простых вещей, то, как же прочие, которые занимаются каждый своим делом и невидимого не ощущают вовсе? Они, значит, тупее тойров? Стоя на коленях, выглянула из-за спящей Ахатты и резко, пугаясь сама себя до злых мурашек по спине, подумала, глядя жрецу прямо в глаза «ах ты урод бесчувствый, корка гнилая. Ну, на, увидь, чего думает про тебя тупая тойрица Тека». Жрец рассеянно кивнул привычной робкой гримасе на лице женщины, и снова задумался, покачивая мягким сапожком. А в душе Теки забушевала мстительная радость. По-прежнему пялясь на жреца с умильным страхом и подобострастием, умелица с наслаждением мысленно кляла его, награждая самыми обидными и позорными для тойров ругательствами. Она дошла до «сраный собачий облезлый хвост, воняешь сожранными рыбьими кишками», когда полог на входе распахнулся и Ткач, придержав край старого ковра, впустил Целителя и послушного Убога, что оглядывался вокруг с детским удивлением. Тека вскочила, глядя на пришлого, водя ручками по широким бокам, оглаживала платье. Жрецы молча следили, как повертев головой, неум обратил взгляд на Ахатту, и уже не отводя глаз, медленно приблизился к постели. Встал на колени с другой стороны и, наклоняя голову в одну сторону, в другую, протянул руку, бережно прикрыл краями рубашки обнаженную грудь. Застыл, положив руки на покрывало рядом с раскинутым подолом. Из-за толстого ковра слышались далекие крики хмельных тойров в общей пещере. Густой ворс приглушал звуки, делая их слабее звонкой медленной капели в углу, на входе в кладовку. Да еще ясно слышалось испуганное дыхание Теки. Ударяли в маленькую лужицу капли, отсчитывая уходящее время. И потеряв терпение, жрец Целитель начал было говорить, но Тека подняла руку, останавливая холодный голос, потому что одновременно с ним русоволосый мужчина запел речитативом любовную песнь. — Мать всех трав и дочь облаков, щеки твои светом ночи укрыты и только… Голос, негромкий и звучный, вплетался в удары капель, укладывал слова в промежутки, а после вдруг пропускал один. Как сердце спящей пропускает удар, готовясь к тихой смерти. … - только глаза, как черные рыбы блестят. Брови свои изогнув, смотришь мне в сердце… Жрец Ткач, кривя рот, с насмешкой рассматривал затылок и широкие плечи, кутал пальцы сплетенных рук в складках плаща. — Колосьев сестра, молния тучи, с локтями из острого света, рот открывая, дышишь полынью. Дочь… Целитель небрежно отодвинул Теку, нагнул к плечу голову, пытаясь рассмотреть лицо поющего. — Дочь! Неба ночного, черного неба, и для тебя в нем протянута света дорога, из звезд. Ноги босые твои чутки и быстры, как ловкие мыши степные и каждый палец светом наполнен… Протянулись руки, бережно беря в ладони босые холодные ступни спящей женщины. Ткач переглянулся с Видящим, и оба подошли ближе, закрывая от Теки постель. Хмурясь, она сделала несколько шажков, вытянула шею, пытаясь увидеть сестру. — Колени твои, темная женщина ночи, как змей черепа, осенью сточены долгим дождем. Дай мне!.. Осторожно пролезая между локтем Ткача и стеной, Тека ахнула, прижимая ко рту кулак. Ресницы Ахатты дрогнули, заблестели под веками светлые полоски. И рот приоткрылся, наливаясь алой краской, а губы казалось, припухали на глазах, оживая с каждым мгновением. … - увидеть бедра твои, пока ты, руками подняв полные груди, взглядом сосков дразнишь меня, из которых впору звездам пить молоко. Дай мне вдохнуть запах, что носишь с собой, ото всех укрывая. На холодном лице Видящего бродила глумливая усмешка. Он следил, как оставив ступни, руки бродяги двинулись выше, коснулись коленей, укрытых прозрачной тканью. И поднялись, отбрасывая на бедра с еле видным темным треугольником, резкую тень от пальцев. Видящий пошевелил своими, тоже протягивая руку, торопя певца исполнить то, о чем говорят мерные слова песни. Но тот, не касаясь плоского живота, лишь разгладил сбившуюся ткань, прикрывая колени и смуглое бедро. И убрал руки за спину. — Живот твой — луна, плечи — оглаженный ветром краешек скал поднебесных. А шея ровнее дыма столба, что в пустоту, поднимаясь, уходит, но стоит позвать, чуть изгибается. Нет тебя лучше. Ахатта… — Люб мой, — темные глаза открылись, разыскивая того, кто пел, — люб мой муж, мой Исма… Певец откинулся, смолкая. Вскочил, спасаясь от ищущего взгляда, и метнулся за высокий ларь с отброшенной крышкой. — Исма, — повторила женщина, водя руками по складкам рубашки. Села, оглядываясь по сторонам, натыкаясь глазами на жадные взгляды троих, склонившихся над ней жрецов. Замолчала, стягивая на груди ворот, словно хотела защититься от белых гладких лиц. Губы задрожали, широко раскрылись темные, полные боли и воспоминаний глаза. — Нет, — сказала и повторила, с нажимом, доказывая самой себе, что, — нет! Неправда! — Ты проснулась, прекрасная матерь Ахатта! И мы счастливы видеть тебя на твоем месте, в твоем доме, среди твоих вещей и забот! Каждое твое-твоем-твоих ударяло Ахатту и она сжималась, стараясь не поверить. Но вокруг печальными свидетелями толпились те самые вещи, что видели когда-то ее выстраданное счастье, которое сейчас казалось ей сверкающим, безупречным. Толстый ковер на входе, с краями, плотно находившими один на другой. Лавка у стены, уставленная деревянными и глиняными мисками и кувшинами. Сундуки с ковриками и одеждой. Проемы дверей в кладовые. Дыры в потолке, в которые днем лился рассеянный свет, отражаясь от полированных граней извитой трубы, прогрызенной через скальную толщу. Бочка с водой, накрытая дубовой крышкой. За спинами жрецов потрескивал невидимый очаг, исходя влажным теплом. — Нет! — крикнула она, отворачивая лицо от пустой табуретки, на которой Исма сидел когда-то, раскинув ноги и следя, как она готовит ужин. Подняла дрожащие руки к лицу. — Да! — возразил Видящий невидимое, ухмыляясь, — да, жаркая баба, ты снова тут, снова с нами… и ты… — Хватит! — прервал его сердитый женский голос. Жрецы выпрямились, удивленно расступаясь. С перекошенным от ярости лицом Тека подбежала к постели и, схватив вялую руку, сильно потянула к себе. — Ты сестра мне, высокая сестра. Но хватит уже хлюпать и ныть. Вот мальчик твой, что ты принесла к горе. Не видишь, голодный? Ты его корми, давай, а поплакать о мертвом успеешь потом. — Мертвом… мой муж… — горестно отозвалась Ахатта. И вскрикнула — Тека сильнее дернула ее руку. — Муж. А тута у тебя — сын. Помрет ведь. Поднимая на руки неживое тело маленького Торзы, умелица свалила его на колени Ахатты, сама падая на край постели. — На! Да на же! Ты мать. Мальчик скатывался с колен, и Ахатта растерянно поддержала запрокинутую голову ладонью. — Давай, давай, — толстые пальцы Теки ловко распахивали рубаху, — ну? Плачущая Ахатта послушно поднесла ребенка к груди. И снова положила на колени. — Чего плачешь? Ты его полюби, скорее. Времени совсем ничего у тебя! — Я не могу! — крикнула Ахатта. Тека поднялась, опуская руки. Сказала угрюмо: — Твой Мелик, он всегда хотел есть. И сосал покрепче, чем Бычонок. Я ночью вставала, Кос тащил мне вареной рыбы и кашу сам варил, с ягодника. Чтоб твой сыночек был сытый. А он кусал мне грудь. До крови. Я смеялась, вот говорю, какой князь у меня Мелик, вырастет и всех победит. А ты сидишь тут и не можешь пожалеть маленького. Ровно какая коряга. — Тека. Подожди, Тека! — Не буду ждать! Ах, ноги твои, ах локти какии! Мне вот никто не пел таких песен, работай Тека да вари еду. Тьфу на тебя, какая золотая цыца. И она, исполняя сказанное, надула щеки и плюнула на подол рубашки Ахатты. У той потемнело лицо, запылал на резких скулах румянец. Узкие глаза сощурились в злые длинные щелки. — Забери ее, Ткач, — голос Видящего был полон холодной злобы, — уведи свою дикую корову, пока она не… — Оставьте. Ахатта прижала мальчика к груди, отворачиваясь, зашептала ему тихие слова. Дунула на гладкий лоб, поцеловала закрытые глаза. И тихонько запев колыбельную, ту самую, которой научила ее когда-то Тека, поднесла к груди. Пошевелившись, малыш приоткрыл глаза. Туго морщась, как маленький старичок, разлепил бескровные губы. И принимая сосок, глотнул раз, другой. Отпуская, закашлялся еле слышно, отдыхая от тяжкого усилия. И уже сам раскрыл рот, требуя еды. Ахатта сидела, как сидят все матери с начала времен, держа ребенка под спину и склонив голову. Смотрела, как ест. Пела тихо, по худым щекам катились слезы. А Тека, вывернувшись из рук Ткача, побежала к ларю, за крышкой которого сидел, скорчившись, бродяга, закрывая голову руками. И, вцепившись в плечо, заставила того встать. — Ты иди. Иди к ней. Она уже опамятовала. — Исма ей муж, — тоскливо сказал певец, упираясь. — Иди, — настойчиво повторила Тека, таща его к постели, — я знаю. Ты иди. Он послушался, проходя мимо любопытно глазеющих жрецов, встал у постели, повесив большую голову. Потом все же посмотрел. И застыл, увидев нежный ласковый взгляд. Не переставая петь, Ахатта кивнула, и, повинуясь кивку, он сел на край постели. Тека, отступив, уперла в бока крепкие короткие ручки и, любуясь, сказала, обращаясь к безмолвной тройке жрецов, что стояли за ее спиной: — А? То-то… Худая смуглая женщина сидела на покрывале, опираясь спиной на подушки. Держала у груди чужого сына, бережно покачивая и напевая вечную материнскую песенку. А в ногах сидел не муж ей и не отец мальчика — мужчина, красивый, большой. И тихо смотрел на обоих взглядом отца и мужа — таким же вечным, как слова тихой песни. «Мира большая змея, голос степи, запах грозы и в ладонях зерно. Ахатта……» Глава 49 Во сне он был жеребцом, огромным, как грозовая туча, глаза и зубы сверкали, как сверкают молнии, прорезая черные клубы. Бежал через травы, грохоча широкими копытами, и уши прядали, с восторгом слушая, как отзывается звоном сухая летняя глина. Мышцы работали мерно и непрерывно, сжимались, подтягивая послушные кости. А на его спине сидела княжна, в небольшом мягком седле, прижимала к бокам голени и босые пятки. — Нуба! — кричала, смеясь, — Нуба, мой Нуба! От каждого крика вздергивался длинный хвост, мечась по горячему воздуху языком черного пламени. Раздувались ноздри, а в огромной глотке рождалось ликующее ржание. Как прекрасно быть ее конем, слушаться ударов маленьких пяток, поворачивать голову вслед за натянутыми поводьями. И больше ничего не надо ему. Был демон, стал конь. Демон-конь. Дух-жеребец. Впереди засверкала синяя гладь, подернутая блестящей невыносимой для глаз рябью. И сильно заржав, черный жеребец рванулся вперед. Он кинется в воду, поплывет, неся ее на спине. Ото всех уплывут, будут только вдвоем, навсегда. На острове, укрытом нетронутыми мягкими травами, под ветвями обильных слив и вишен. Среди сверкающих ледяных ручьев. Навечно. Разве нужно для счастья что-то еще? Нет. Надо. Нужно. Поводья натянулись, врезаясь в десны. И он замотал головой. Смысл слов ускользал от него. Чего она хочет? Разве не прекрасно ему быть ее конем? — Нет! Был демон, стал конь. И больше ничего не надо! — Надо… Разве для счастья нужно что-то еще? — Нужно! Рывок остановил его на самом краю обрыва и, приседая могучим крупом, конь заржал, яростно недоумевая. Глядел на сине-зеленую воду внизу, в которой ясно виднелись мохнатые камни и серебряные тела длинных рыб. Изгибая шею, топтался, взрывая глину под сочной травой. А потом она, спрыгнув, приблизила к горячей морде серьезное лицо, полное напряженного усилия. Раскрылся рот, произнося слова. — Ты человек. Нуба. Ты — че-ло-век! — Нет! — хотел закричать он в ответ, обрушивая на нее слова-воспоминания. О том, как он-человек следовал за ней безмолвной тенью, как сидел у стены, а она лежала в спальне своего старого мужа, пресыщенного ласками рабынь и мальчиков. Как прогнала, его — человека, отправив в скитания без сердца, что он оставил ей, спящей и равнодушной. Как лежал в каменной темнице, полной жирных многоножек и чужая женщина залечивала его раны, отравляя одновременно душу. — Демоном быть лучше! — хотел закричать о том, как без мыслей наслаждался смертями и сытной едой, а знатные женщины покупали его ласки, как деньги текли в кошели купца, и все боялись обидеть даже взглядом. — Я же с тобой! — хотел закричать о своей любви и о том, что вот его участь — быть вечным конем под вечной всадницей. И никогда ничего больше не захочет он. Не предаст. Не покинет, исполняя тем желания всех — и ее, и Матары, и Даориция, и прекрасной Мауры, и мудрой мем-сах Каассы… — Вот вершина испытаний, конец странствий, счастливое окончание легенды. Но вместо складных слов из мощной глотки рвалось лишь ржание. Да топали по обрыву широкие копыта, обваливая вниз пласты сухой глины с щетками травы. — Мне — мало демона. Ты — человек. Резко дергая, она освободила горячую морду от узды, рванула поводья, скинула с лоснящейся спины седло. — Хочешь, уйди. Но — человеком! — Нет! — крикнул он, пугаясь. И проснулся. Сел, оглядываясь. В маленькой комнате с чистыми белеными стенами было пусто и тихо. Только он и его крик. Да еще лавка у стены, на которой стояли кувшин и большой таз, лежали вороха ткани и стопка посуды. В квадратное оконце лился бронзовый свет, какой бывает на закате. А вдалеке ходил рокочущий гром. Закачались светлые занавеси с вышитыми фигурами музыкантов, окруженных цветочными завитками. И в комнату вбежала Маура, держа рукой подол нежно-зеленой туники. Блеснули на руках яшмовые браслеты. — Ты проснулся! С разбегу, как девочка, упала на коленки, держась руками за край постели и не отводя встревоженных глаз. Радость на лице мешалась с испугом. Нуба повернулся, чтоб лучше видеть здоровым глазом и попробовал улыбнуться. Почему она боится? Он сидит и смотрит, кажется — все неплохо. — Ты… Ее лицо застыло, незаконченная фраза повисла в теплом душистом воздухе. — Мау… я. Все хорошо. Да. Он поднял руку, чтоб коснуться тугих заплетенных волос. Девушка отпрянула и чуть не упала, закрывая лицо. Нуба схватил ее локоть, удерживая от падения. — Что? Наклоняясь, бережно приподнял за локти, ставя перед собой. В наступившую тишину пришли голоса, перемешанные с пением птиц в саду. Даориций что-то рассказывал, и по голосу было слышно — хмурит брови и ударяет ладонью по острому колену, чтоб привлечь внимание собеседника. Под босыми ступнями пол был прохладным и гладким. Нуба ждал, глядя на застежку, завитком схватившую тонкие зеленые складки. Дыхание Мауры выровнялось и она закончила вопрос: — Ты — Нуба? — Я? — он оглядел свои черные колени, опустив голову, уставился на живот, пересеченный свежим припухшим шрамом. — Нуба. Был ведь им, всегда. И снова замолчал, когда Маура опять упала на колени, жадно разглядывая снизу его лицо. На этот раз без испуга, а с одной лишь нарастающей радостью. — Да! Нуба! Папа Даори, скорее! Он вернулся к нам! Она гладила его колени, страдальчески морщась, трогала шрам, и после вытирала текущие по щекам слезы. Руки ходили челноками между двух тел, женские пальцы оставляли на коже мокрые следы. Послышался голос старика, накидка Мауры взметнулась перед лицом, сверкнули беленые стены, заполоскалась на входе прозрачная штора, закатное солнце вспыхнуло на парчовых рукавах. И еще мужчина встал в дверях, иногда видный Нубе между движущимися фигурами Даориция и Мауры, что возникала с кубком, полным прохладного питья. От голосов, света, цветных пятен и пристальных взглядов он вдруг устал. Закрывая глаз, откинулся на длинные тугие подушки, отводя руку Мауры с кубком. — Я посплю. — Да, да. Они не ушли сразу. Нуба слышал осторожное дыхание и шуршание парчи — Даориций складывал руки, поправляя халат. — Пойдемте, — негромкий мужской голос, незнакомый, — пусть он поспит. Сквозь тихие шаги уже издалека донеслось: — Папа Даори, Нуба. Не Иму… Нуба открыл глаз. На потолке тускло сияли нарисованные звезды, подписанные незнакомыми письменами. Солнце бросало через окно косые лучи, и они становились тяжелее, кажется, подними руку и согнешь полосу света, сминая в пальцах. Иму? Она сказала Иму. Кто это? Резко выкрикнула в саду птица, рассекая беспамятство и оттуда вдруг, как из разрезанного мешка повалились воспоминания. Чужие, не его. Не могли быть его! Но именно он бежал по скользким плитам, тяжко топая большими ступнями и держа глазом женскую фигуру, падающую на колени. — Убей! — снова крикнула птица. А издалека прянул в уши требовательный крик морской чайки. Как женский голос, что выкрикивал его имя. — Нуба! — кричал он, дергая криком уши, будто тряся за плечи, — Нуба, это я, княжна! И последнее, что помнил — свои руки на горле, и крик смолкает, задавленный жесткой хваткой. В саду, где земля была скрыта под цветными мраморными плитками, а деревья росли в освобожденных от камня квадратах, заполненных травяной гущей, Даориций в изнеможении бухнулся на табурет. Схватив из рук слуги кубок, присосался к краю, глотая холодное вино. Маура ходила взад и вперед, низкая ветка проводила листьями по красиво причесанной голове. Мелетиос негромко дал указания рабу и тот убежал, кланяясь. Вернулся вскоре, таща легкую кушетку, установил ее в тени и устроил рядом деревянный столик. Маура отошла, чтоб не мешать еще двум слугам ставить тарелки с фруктами и кувшины с питьем. — Я сказал повару сварить побольше мяса. И скоро принесут свежего молока. Ему надо вернуть силы. Мелетиос обращался к Мауре, успокаивая ее голосом. Та кивнула и вернулась к своему клине, села, поджимая ногу, укрытую яблочно-зелеными складками. Машинально улыбнулась хозяину, который кивал на фрукты, взяла яблоко, поднесла ко рту и не откусила, укладывая красно-зеленый шар на колени. Даориций поставил опустевший кубок. — Видишь, Мау. Все входит в свои берега. Он выздоровеет. И уже вернулся к нам Нубой. А демон Иму, хвала богам, возможно, забыл дорогу в его душу. Наверное, болезнь взяла его, и это… Хрипло крикнула птица, взлетела из листвы, хлопая крыльями. А из-за кустов вырвалась огромная фигура, облитая тяжким бронзовым светом. Звякнул кубок, катясь от ножек перевернутого столика. — Я убил? Убил ее? Вскакивая, Даориций замахал руками, от неожиданности позабыв все слова. Вскрикивал, как улетевшая ракша, так же хрипло клекоча горлом. — Нет! Нет же! — Маура уже была рядом, хватая большую руку, вставала на цыпочки, чтоб убедить поскорее, не только словами, но и лицом. — Нет, нет-нет, Нуба. Нет! — Где? Но уже вдвоем купец и женщина тащили его за руки, усаживая на кушетку. Мелетиос наполнил кубок и подал с легким поклоном, стараясь не разглядывать растерянное лицо, посеченное бугристыми шрамами. — Выпей, уважаемый гость. Тут питье, что успокоит тебя. Отступая, поклонился Мауре и купцу. — Я оставлю вас, есть еще неотложные дела, но если что, Вигос меня позовет. Да еще вознесу хвалу Асклепию за благополучное излечение вашего друга. Сидя на кушетке в своей комнате Мелетиос просматривал свитки, беря их один за другим, разворачивая и тут же отбрасывая в сторону. Пергамен потрескивал, неприятно сушил пальцы, строчки сливались в глазах в суетливые узоры. Из сада слышались взволнованные голоса, иногда смех старика, короткие вопросы великана, сказанные глубоким голосом. Мелетиос поморщился. Правильно, что не слышно слов. Негоже подслушивать, если ты гостеприимный хозяин. Но было так хорошо посиживать длинными вечерами втроем, закусывая прохладные напитки вкусной едой, слушать рассказы старика, и смотреть, как Маура шьет, мелькая бронзовой иглой, похожей на приставший к пальцам короткий солнечный луч. Жаль, что хорошее вытекало из несчастья, она так волновалась и грустила, выходя из комнаты своего больного друга. А еще больше жаль, что одно хорошее может забрать другое. Великан выздоравливает и к нему возвращается память. Скоро нечаянные гости покинут дом Мелетиоса и он снова останется один. В своем так любимом прежде покойном одиночестве. Пергамен упал с колен и Мелетиос нагнулся, поднимая упрямо сворачивающийся свиток. Выпрямился, услышав шаги. Маура стояла в дверях, теребила тяжелый браслет из кругляшей пестрой яшмы. Как хорошо, что она перестала носить свои серебряные цепи и черные одежды. Славно, что он сумел подарить ей несколько платьев, показывая в дрожащем озере зеркала, как чудесно оттеняет зеленый цвет ее сумрачную красоту. Она изменилась. И теперь измененная, покинет тихий дом на окраине полиса. Уйдет… — Я пришла еще раз поблагодарить тебя, добрый Мелетиос. Без твоего знахаря и твоих забот Нуба умер бы. — Пустое, Маура. Он силен и всего-то нужно было ему побыть в полном покое. — Где бы он взял его, этот покой. За него я благодарю тебя, великодушный хозяин. Мелетиос усмехнулся. Пошел вдоль стен, прикасаясь зажженной от углей лучинкой к носикам светильников. — Не возноси хвалу тому, о ком мало знаешь, прекрасная моя гостья. Я скучал. И был ленив. Празднуя лень в любимом саду, не имея забот о хлебе и крыше над головой, я молился богам, чтоб они развеяли мою скуку. И ждал, когда жизнь принесут мне на блюде вместе с едой и питьем. Маура подошла к кушетке, взяла в руки один из свитков. Проводя пальцем по жирным узорам из букв, спросила удивленно: — Ты разумеешь написанное здесь. У тебя много всяких документов и свитков. Как можно скучать с ними? Он встал рядом, высокий и худощавый, с густыми седыми волосами, стриженными высоко над шеей. С ничем не примечательным лицом человека на пороге старости. Разве что цепкий взгляд серых глаз, что казались почти черными под густыми бровями. Взял поданный свиток и, сминая в руке, снова улыбнулся. Не отвечая на вопрос, заговорил снова. — И жизнь принесли мне. На блюде. На нем танцевала прекрасная черная девушка, а ты знаешь, что я отдал замуж дочь, пять лет тому назад? Она твоих лет. А рядом с плясуньей сидит старик, в богатом иноземном халате. И говорит о вещах, которые есть в свитках, но он видел их сам, своими глазами. Пока я ленился в тихом саду. — Папа Даори много повидал. Ты прав. — Я радовался новому угощению. Вкушал твои танцы за ужином и запивал хмелем рассказов о странствиях. Но ко всякой вкусной еде добавлено еще что-то, для горечи и остроты. Твой раненый герой. Она кивнула. И Мелетиос скривился, ругая себя. А чего же он ждал, когда завел этот никчемный разговор? — Я пойду, мой добрый хозяин. Пусть боги стократ воздадут тебе за твою доброту. Ты сказал «лень», но пути богов отличны от наших путей. Иногда доброта идет дорогой лени. Наверное. Я не знаю точно. — Тебе просто хочется в это верить. — Да! Она отступила, чтоб лучше видеть высокую фигуру и лицо, на котором пламя светильников меняло одно выражение на другое. Вот нахмурился, а потом насмешливо сложил тонкие губы. А вот будто заплачет сейчас. — Да. Я хочу верить, что это так! Ничто не делается просто. Ты выглянул и увидел, как мы идем. И после забрал нас. А мог бы и дальше сидеть в саду, наутро узнать сплетни и послушать страшные рассказы. Но ты возился с больным. И привечал нас. — Ты молода. Еще так мало знаешь о жизни. Мелетиос покраснел, стыдясь своего напыщенного тона. Почему, говоря с ней, он чувствует себя неразумным мальчишкой, у которого в запасе десяток слов и те кривые и косые? — А ты мало знаешь обо мне, добрый Мелетиос. Хороших тебе снов. Она поклонилась и тронула занавесь на высокой арке, украшенной резьбой. — Уже на второй день я жалел, что Даориций выкупил тебя и дал тебе свободу. Ты станцевала мне, благодаря за приют, помнишь? Маура кивнула, стараясь спрятать внезапно накатившую печаль. Почему, когда она говорит с ним, то будто кожу снимают с души? Любое его настроение бросает ее в счастье или в горе, хотя скажет всего-то одно слово или два… Зачем сейчас говорит жестокое, напоминая о рабстве?…Снова ей смотреть в черное окно на россыпь звезд, не спать и думать. — Я жалел об этом, потому что хотел бы сам выкупить тебя. Сам дать тебе свободу. Подарить тебе лучший подарок. — Правда? — на черном лице засветилась детская улыбка. — А потом я понял, что все сделано правильно. Мелетиос подошел, беря ее руки. Сжал тонкие пальцы, придавливая надетое на средний палец кольцо. Сказал в растерянное лицо: — Потому что я не сумел бы отпустить тебя. Никогда. Всю жизнь метался бы, владея и раскаиваясь. Но не отпустил бы. Она молчала. — Иди спать, прекрасная моя гостья. Утром твоему другу станет лучше, я уверен. Скоро вы сможете отправиться дальше, жить свою жизнь. Тени пробежали по занавескам, стихли в коридоре женские шаги. Мелетиос постоял, разглядывая пламя на носике светильника. Вот так же плясала она, как черный живой язык пламени, и мертвый свет бежал по серебряным бляшкам и синим камням. А наутро он сам поехал на базар и накупил ей туник и хлен, покрывал на волосы и роскошный гиматий с каймой. Все — живых цветов, таких же, как она сама. И привез от знакомого торговца камнями шкатулку, полную яшмовых ожерелий, браслетов и колец. Торговец подмигивал, перебирая толстыми, но ловкими пальцами украшения. Шутил о счастливой невесте и пытался угадать, кому из дочерей знатных назначены подарки. Маура согласилась носить эти вещи, чтоб сделать приятное хозяину дома. Но если он не ошибся в ней, а он не ошибся, то в день, когда гости покинут его, шкатулка останется в комнате, и все драгоценности будут лежать там, под выпуклой крышкой. Ему стало душно. И он пошел в сад, побыть в одиночестве и все еще раз обдумать. Или просто упасть на клине, пялиться в ночное небо между черными ветками, упиваясь жалостью к себе — одинокому, ленивому и заброшенному. Но в саду на кушетке дремал черным горбом Даориций. Услышав шаги, прокашлялся и сел, подбирая широкие рукава. — А то, побросаем зары, уважаемый Мелетиос? Мы сегодня не играли в тахтэ-нард. В ответ на кивок зашевелился, стаскивая покрывало и расправляя его на каменных плитах. Щелкнула, раскладываясь, полированная доска из вещей, что старик привез в дом с рыночной стоянки. Скрестив ноги, Мелетиос сел напротив и забрал в руку гладкие кубики с приятными твердыми гранями. Старик держал светильник, поднося его к доске, готовый прочитать выпавшие знаки. — Я скучаю по дому, добрый хозяин. По своим женам и даже по нерадивым сынам. У меня уже внуки и, пока я тут ввязываюсь во всякие приключения, наверное, народилась еще парочка. Похоже, мне пора на покой. Если даже моя старуха каждую ночь прилетает с рассказами, как разросся наш сад. Такой же красивый, как твой, только деревья в нем растут другие. — Ты повезешь их с собой, досточтимый купец? — Кого? Деревья? А-а-а, ты про молодых. Да знаешь, хотел бы. Но вряд, вряд. Маура поедет выручать брата, я обещал взять ее на «Ноушу» и сделать огромный крюк. А черный, что ты. Его от своей княжны не отлепишь. Видал, как вскинулся. Как встанет на ноги, так и будет сам по себе. Главное, чтоб демон не нашел дорогу в его душу. Э-э, да кто ж так кидает, смотри, куда унесло зары. — Да… — отозвался Мелетиос, нещадно тряся кулаком и снова бросая кубики мимо доски, — да, конечно, да. Глава 50 Полынчик был у Казыма любимый конь. Все Зубы Дракона любили своих коней и иногда жены кляли своих мужчин, крича о том, что и возлечь они готовы с любимыми кобылицами, но тут же смеялись, мол, тогда им достанутся славные жеребцы вместо ленивых и медленных мужей. Казым, как и все, смеялся в ответ, подмигивая своей Ольгице, что упирала в бока сильные руки, наступая на него у общего костра, когда плясали на празднике прихода осени. А потом уходил к лошадям, предупредив грозно: — Кого хочешь тащи в палатку, но Полынчика не дам. И скрываясь в темноте, полной шелестов, шуршания и порывов мягкого ночного ветра, улыбался шуткам и хохоту, что остались у костра. Он сам принимал Полынчика у сильной приземистой кобылицы, и, вытирая новорожденного пучком травы, дивился на необычную масть. Будто сизой травкой присыпали темно-серые бока. Глядя в большие глаза и слушая, как фыркает и с глухим стуком падает, не держась на тонких новых ногах, Казым решил — мой конь будет, самый мой. Так и вышло. Темная масть выгорела, оставив шерсти ослепительный цвет свежевыкованного железа, когда оно только сделалось и не успело потемнеть. И Полынчик летел по степи, будто ветер, подхватив купу сизой травы с запахом резким, как удар клинка, несет ее, поднимая в яркое небо. Только сыпался дробный и сильный топот, звенящий, как чудная музыка. А когда нужно было, то лишь похлопай коня по шее, и он идет тихо-тихо, как ходят под водой быстрые рыбы. Точка впереди чуть увеличилась и Казым тронул коня. Тот сразу остановился, ожидая, когда хозяин спрыгнет в высокую, по плечи, траву. Потянув за повод, Казым попросил Полынчика лечь. А сам, вытягивая шею, стал высматривать княгиню за мельтешащими гнутыми метелками. Увидев, сел рядом с конем, поджал ноги, ковыряя подошву на сапоге. — Сам решил, или послали? — вынырнув из травы, Хаидэ погладила серую морду Полынчика и села рядом с Казымом. — Негоже тебе одной, — уклонился от ответа Казым, — мы же согласны все, а ты снова все по-своему… — Не одна, с Братом. Я ж сказала, не будете мне верить, не выйдет толку. — Да верим, верим, чего уж. Вместе внимательно смотрели, как мелкие рыжие муравьи выбегают из маленького конуса сыпучей сухой глины и ходят посреди огромных стеблей по своим муравьиным делам. — Решил сам. Но за позволением ходил к Нару. — Хорошо. А как думаешь, Казым, кто мурашам говорит, что делать? — А? — Смотри, тянут бабочку. И другие к ним бегут. — Рано прячутся, — невпопад отозвался мужчина, — скоро гроза. Так думаю. — Да… Он поменял ногу и стал дергать подошву на другом сапоге. — Не знаю я, княгиня. Я знаю свои дела, военные. Да с лошадьми. Наверно, про такие вещи знает Патахха, а теперь шаман Эргос. Беслаи, пусть всегда свежей будет вода его ручьев, он знает. — Ты пойми, Казым. Я могу вам велеть и я это делаю. А кто велит мне? Мое сердце, мой ум? Слова учителя Беслаи? Бывает так, что решение приходит само, ниоткуда. Но я чувствую, что оно верное. И когда я его принимаю, потом могу рассказать, почему верное. Но — потом. А сперва оно пришло. Даже без слов Беслаи. — Верно, он тебе и сказал его, без слов. — Может быть. Но тогда вы не должны мне снова перечить. — А мы и… — Да? А чего ж за мной поехал? Казым оставил в покое сапог и стал проверять швы на дорожной сумке. Ответил наставительно: — А мне тоже пришло, без слов. Вот я и поехал. Терпеливое возмущение на лице Хаидэ, украшенном подживающими синяками, сменилось растерянностью. А потом улыбкой. Она встала, смеясь и поправляя шапку. — Ты прав. Но тогда слушай, что пришло ко мне. Я должна быть одна. Но я не буду гоняться за тобой по степи, словно ты муха на хлебе. Держись так далеко, как сумеешь. А когда сердце скажет мне, я тебя позову. Казым тоже встал, гладя Полынчика между ушами. — Ты главное, успей позвать-то. Я буду ждать у горы. Высокие стебли закачались вслед исчезающей фигуре. А Казым остался ждать, когда она сядет на Брата и двинется дальше. Тогда и он следом. Похлопав Полынчика над теплыми ноздрями, подумал, да права, конечно. Вот когда народился его конь, он знал наперед, что это его самый-самый конь, еще до того, как рассмотрел ноги и стать. Потом уж видно было — выбрал верно. Но потом. Княгиня скакала, не торопясь, сдавая далеко вправо от того пути, что вел когда-то их с Техути по следам Ахатты, укравшей сына. Она выйдет к побережью на самом краю Паучьих гор, и поедет песками, чтоб зайти как можно ближе к высоким отрогам, но уже со стороны моря. Где-то там ей придется оставить Брата, в том месте, где дальше ему не пройти, но еще будет возможность у коня вернуться в степь. Сама пойдет пешком. Складно сказалось Казыму о том, что приходит впереди мыслей, но все же она лукавила. Потому что мысль была. После того сна, в котором убила чужеземку, она уже не во снах увидела и другое. Как несколько сотен преданных ей воинов оставляют коней и пробираются в лабиринты. И кто-то из них навсегда ляжет в гнилом крошеве древних скал, воюя не с внешней силой, подобной им, не с тойрами-быками, а с многовековым коварством жрецов темноты, что насылают мысли, заползающие в души. И ей придется спасать не сына и сестру, а на бегу пытаться учить своих воинов защищаться от душевной гнили, спасая их самих. Или отдать их гнилым подземельям. Зубы Дракона готовы защитить свою княгиню. Но и она защищает их. И, похоже, в этой схватке ее оружие лучше. «А еще оно стало сильнее. А им нужна ли такая сила — убивать одним лишь желанием, не просыпаясь? Такое умение само может обернуться тлением души»… Солнце стояло в зените, слева торчали серые гребни гор, еще низкие, далекие. И над ними громоздились, наползая друг на друга, тяжелые тучи, изредка прорезаемые иголками молний. Так далеко, что почти слышен гром, но ветер дует ровно и сильно. Мураши правы, еще до заката гроза придет в степь. Впереди день и полная ночь пути. К полудню следующего дня она доберется к морю. * * * В большом доме Канарии отгремел праздник встречи хозяина. Хмельной Перикл, подставляя бороду рабыне, что осторожно водила гребнем, вынимая крошки и разбирая слипшиеся от вина рыжие пряди, мурлыкал, оборачиваясь на жену, которая, сидя на постели, погружала руки в вороха тканей. — Я знал, что угожу тебе! — Ты мой славный герой! Ты подобен герою, имя которого носишь! Женщина прижала к пылающему лицу волну пурпурного шелка. — Я рад, рад. Оставь, Хелиса, — обратился к рабыне и, неверными шагами подойдя к жене, свалился на подарки, раскидывая руки по блестящим волнам. Канария смеясь, потрепала густую бороду. Муж обнял ее за бок. — Ты стала еще красивее, жена. Разлуки идут тебе на пользу. Уверен, ты хранила честь семьи. — Не обижай меня, Перикл! — Ну-ну. После тех страстей, что нарассказали мне за последние три дня, о твоем шумном пире, я стал мнителен. «А еще привез с собой сразу пять юных красавиц. Будто бы хороших ткачих». Канария сладко улыбнулась супругу. — Все страсти утихли, тому уже два десятка дней. Все хорошо закончилось. Перикл сел, отбрасывая вороха ткани. Подергал рыжую бороду, глядя на жену исподлобья. — Да? А как же этот твой распорядитель? Ты писала мне, какого хорошего нашла учителя Теопатру. И хочешь оставить его в доме. И тут я узнаю… Что там было с ним? Куда исчез? Мне сегодня рассказали всякие странные вещи, о поединке. Пытался что-то украсть… Канария придвинулась ближе, беря руку мужа и целуя ладонь. — Пустое, мой герой. Он сбежал с этой девчонкой. Наложницей Теренция. А будет знать, как тащить в хороший дом грубую девку-рабыню. Прости, я знаю, ты уважаешь старика, но так поступать — неуважение к хозяйке высокого дома! Перикл обнял жену и захохотал, задирая бороду вверх и качая большой головой. — Значит, сговорились и хотели поживиться перед тем, как удерут? Э-э-э, жена, жена. Видишь, как глупы бывают женщины, когда мужья оставляют их вершить мужские дела. Ну ничего, я дома и больше не будет никаких мошенников и никаких девок-наложниц. «Кроме тех, что ты привез для себя…» Смеясь, Канария вертелась в объятиях мужа, вскрикивала, тяжело дыша. И повернувшись к дверям, недовольно спросила возникшую у занавеса няньку: — Чего тебе? — Моя госпожа. Алкиноя. У нее горячка. Она мечется и зовет тебя. Канария закатила глаза и встала, поправляя сбитый хитон. Кивнула мужу, улыбаясь с обещанием. — Девочка взрослеет, Перикл, думаю, это женские хвори, она их еще боится. Пойду успокою. На лестнице сладкая улыбка сбежала с темнеющего лица. Кусая губу, Канария стремительно вошла в детскую, где в девичьей половине, отделенной от спальни мальчика высокими резными ширмами, лежала Алкиноя, прижимая к груди любимую куклу и мрачно глядя в стену. — Ну, что случилось? — Канария села рядом, щупая щеки и лоб дочери. Та отвернулась, горбя спину. Пробубнила: — Уйдет пусть. — Нянька, выйди. Посмотри, спит ли Теопатр. На подоконнике метнулось пламя на клюве глиняного петушка, раскрашенного яркими красками. — Мне грустно, — Алкиноя не поворачивалась. Широкая, как у матери спина, напряженно круглилась, натягивая прозрачную ткань рубашки. — И все? Спи, завтра я куплю тебе новые браслеты. — Не хочу. Пусть вернется учитель Техути. Тогда мне не будет грустно. — Алкиноя! — ахнула мать, с возмущением обращаясь к упрямой спине, — да если отец узнает, что ты торчала рядом с Теопатром, когда учитель рассказывал ему, то накажет тебя и меня заодно. Скажи спасибо, что я позволяла тебе слушать мужские речи. Завтра будешь плести ковер, с новыми мастерицами. Это интересно. — Не хочу. Канария встала, пожимая круглыми плечами. — Твое дело. Но того, что прошло, не вернешь. И болтай поменьше, если не хочешь, чтоб отец отправил тебя в храм девственниц уже в этом году. Каждый день прислуживать Артемиде не так весело, как лениться дома. Спи. Она повернулась к двери. — Тогда… тогда я скажу отцу, как ты… тут… — Что? Канария медленно обернулась к дочери. Та сидела, нагнувшись, и опираясь руками на покрывало, сверлила мать черными, будто смазанными жиром глазами. В складках прозрачной рубашки качнулись круглые груди, и Канария с неприятным холодком в животе отметила, дочь как-то очень повзрослела за последние месяцы. А может, сама Канария упорно не хотела видеть, что девочки с куклой давно уже нет? И точно ли ее дочь все еще имеет право приблизиться к храму девственниц? Неслышно подойдя к постели, Канария бережно взяла черные волосы дочери и с наслаждением намотала на руку, так что кулак прижался к виску. Глядя на блеснувшие красным отблеском слезы, прошипела: — Что ты собралась сказать отцу? Повтори… Но та и вправду была ее дочерью. Не отводя мокрых глаз, повторила со злобой: — Все скажу ему. Про тебя и учителя Теху. Мать выпростала руку из черных прядей. Селя рядом, обнимая Алкиною за плечи. — Глупя ты девочка. Тебе что-то показалось, и ты рада испортить отцу настроение. А он так тебя любит. Ну скажи, чем порадовать тебя? И выбрось из головы дурные мысли. Учитель исчез, скрылся. Сбежал с воровкой. Хорошо, что не успел украсть мои камни. — Хочу их. Камни хочу себе. — Ну хорошо. Я собиралась подарить их тебе после смотрин. Но раз так, получишь завтра. И носи, моя красавица. Алкиноя молчала, раздувая ноздри крупного носа. В глазах сверкало мрачное торжество. Мать поддалась, поспешно отдает ей драгоценные украшения. Значит, боится. — И учителя тоже хочу. Врешь, что сбежал, ты знаешь, где он. Призови. Коротко и угрожающе рассмеявшись, Канария поднялась, отпуская дочь. — Галата, — окликнула няньку, снова подойдя к дверям, — посиди тут, я заберу Алкиною и скоро приведу обратно. И обратилась к вскочившей девочке: — Накинь хлену, не бегай по дому, как девка-рабыня, сверкая грудями. Она взяла поудобнее глиняного петушка и схватила другой рукой потную ладонь девочки. — Только после не рыдай, что Нюкта забрала твой сон. В узких коридорах стояла тишина. Алкиноя еле поспевала за матерью и в сердце вползал страх. Слишком уверенно для испуганной держит она ее руку, слишком быстро тащит за собой. Нагибаясь, проскакивала за Канарией в низкие дверцы, тыкаясь в спину, топталась, пока та, гремя ключом, открывала следующую. Вот кладовка, что рядом с кухней. И вот за полками еще одна дверь. А про эту каморку Алкиноя не знала, хотя весь дом обрыскала, подглядывая, куда прячутся слуги. В узкой комнате с влажными некрашеными стенками мать оттеснила ее в середину и заперла дверь, в которую они вошли. Спрятала ключ в сумку на поясе. — Берись за кольцо. Алкиноя боязливо взялась за толстое кольцо, вделанное в деревянную крышку на полу. Мать потянула за второе. Крышка откинулась, обнажая черный зев, куда канул слабый свет ночника. И пропал там, умирая на ступенях. — Иди. Ну? Боишься? Пробурчав что-то, девочка сошла на несколько ступеней. И спустилась еще, убедившись, что мать не осталась наверху, а полезла за ней. Черная тень ползла впереди, закрывая от глаз слабый огонек, и Алкиноя медленно опускала ногу, нащупывая невидимые ступени. Пахло сыростью и каменной влажной пылью. Через десяток ступеней голос матери остановил ее. — Пусти меня вперед. Обойдя дочь, Канария еще погремела замком на выступившей из темноты деревянной дверце. Распахнула ее в красноватый неровный свет, что тут же съел маленький огонек. В просторном подземелье стояли, скалясь и кривясь, черные статуи, подсвеченные каждая своим светом от маленького факела. Пластались, расползаясь, дымки жертвенных жаровен у каменных закопченных ног, и поднимались, уходя в черные дыры низкого потолка. Боязливо оглядываясь, Алкиноя шла за матерью, с ужасом ожидая, что какая-то из фигур вдруг зашевелится и падет на нее, раскрывая кривые руки и хохоча черным ртом. Но только их собственные глухие шаги слышались под низким, бесконечно уходящим в темноту потолком, да потрескивали кусочки смолы на жаровнях. В дальнем конце зала перед низкой аркой, с которой свисали мохнатые паутины, колыхающиеся в потоках потревоженного воздуха, мать обернулась. Тени и красный свет поменяли знакомое лицо, и Алкиноя отчаянно захотела уйти, выбежать, хоть через потолок, к себе в спальню, где в окно трещат ночные сверчки и заглядывает серебряная монетка высокой луны. И пусть Теопатр сопит и хрюкает всю ночь, она больше не будет швыряться в него подушкой и жаловаться няньке… — Ты сама захотела, — сказала черно-красная женщина с извилистым лицом. И нагибаясь, нырнула под ленивое колыхание серой бахромы. Алкиноя с тоской оглянулась на угловатые и змеистые фигуры. Нет, только не обратно, не идти между ними, касаясь плечами хищно скрюченных каменных пальцев. Когда она, подвизгивая от страха, догнала мать, та уже открыла дверь в тайную комнатку и, втащив Алкиною за руку, захлопнула ее. — Мой поклон тебе, великая черная Кварати! Мерный голос поплыл в полумраке, вполз в уши девочки и замер у растопыренных в воздухе ног статуи, стоящей на мощном змеином хвосте. — Мой поклон тебе, славный Огоро, муж черной богини! — Алкиноя старалась не смотреть, как мать, кланяясь, осветила свирепое лицо, что выглядывало из-под головы ящерицы с распахнутой пастью. Свет пробежал по гладкому животу, стоящему на четырех драконьих лапах и потерялся в свитых кольцах длинного хвоста. — Моя дочь, дочь жрицы тьмы и багрового света, пришла смотреть на вашу добычу. Позвольте ей увидеть и запомнить, не теряя рассудка. Сильная рука схватила Алкиною за шею, нагибая для поклона. — Вот она, просит вас и возносит хвалу. Падая на колени, девочка закланялась, часто дыша пересохшим ртом. Рядом торжественно сгибала крупное тело Канария. Выбормотав приветствия и просьбы, встала и, маня дочь, обошла статую мужчины-ящера, пробираясь вдоль стены за спинку каменного трона. Поднеся светильник к грубым деревянным прутья, что выходили из пола, утыкаясь в потолок, сказала шепотом: — Стой тихо. И смотри. Свет прыгал, мешая видеть, длинные тени ползали внутри маленькой камеры с вогнутыми стенами, похожей на внутренность каменного яйца. А потом успокоился. И стало видно, кроме длинных теней в камере ничего нет. Брошена на пол миска с блестящим черным краем, рядом валяется на боку кувшин. И все. Пусто. — Мама… — Тише! — прошипела женщина и стиснула руку дочери, — подумай о нем. Думай, чего хотела! Алкиноя, тупо глядя на миску, попыталась вспомнить о своих ночных мечтах. Но ничего не возвращалась в перепуганную голову. Рука матери держала крепко и девочка ужаснулась, если не выполнить приказа, вдруг сумасшедшая мать бросит туда ее — свою дочь, заставит жить там и жрать из миски, вылизанной до блеска. Она зажмурилась, стараясь изо всех сил. В саду, сидели в саду, у мраморного прохладного стола. И Теопатр все время глядел в сторону, мечтая удрать… — Мир полон чудес и событий, — наставительно произнесло что-то внутри клетки, поскрипывая самодовольным голосом, — несть числа чудесам. Но я знаю их все. Мать дернула девочку за руку, заставляя открыть глаза и смотреть. В центре каменного яйца стояла, покачиваясь, бледная фигура, маленькая, как кукла, с гордо поднятой белесой головой и размытым лицом. Расширенными глазами Алкиноя следила, как дымная кукла развела прозрачные ручки, сложила их за спиной и сделала шаг, утопая призрачной ногой в каменном полу. Заходила, подбочениваясь. Теряя себя в стене и вылезая обратно, шла к другой. И, поскрипывая, все говорила и говорила, перемешивая обрывки рассказов и уроков. — Высокие жрецы поименовали все часы дня, и двенадцать богов шли один за другим из утра в ночь. А вода в роднике может отравить сама себя, если погадит в нее длинная птица Гох, несущая яйца в одной корзине и перекладывающая крыло через правый коготь на левой лапе. Алкиноя заплакала, наконец, дергая стиснутую руку. И тут же замолчала. — Фигурка, замерев, повела лепешкой лица и, словно услышав плач, двинулась к решетке. — Девочкам следует лелеять свои груди, подкрашивая соски пеплом кобыльего молока, ведь старец Гомер вызнал у самого Зевса, что Баст всегда сумеет махнуть мохнатым хвостом. — Мама!.. Она выдернула руку, прижимая кулак ко рту. Фигура, покачиваясь у самых прутьев, росла. На бледной лепешке лица проявились глаза и нос, знакомый рот, искривленный самодовольной улыбкой. Рассыпались по ушам отросшие волосы. Будто кто-то куском белого камня намалевал учителя Теху, грубо кроша камень и промахиваясь, но в общем похоже. Так рисуют на ярмарках заезжие бродяги-художники, высмеивая толпу. Рядом мать, тяжело дыша, вдруг зашептала что-то, гладя себя по бокам и покачиваясь. И Техути, становясь все ярче и настоящее, приник к решетке, уже не глядя на Алкиною. — Моя богиня! Свет моих глаз, огонь моих бедер, смотри, я приготовил подарок, чтоб приходить каждую ночь, под кем бы ты не лежала… снова и снова обманем всех, великая жрица темных богов! Протяни руку, возьми то, что теперь твое, навсегда! — Мама! — Алкиноя отступила от матери. Светильник косо повис на пальце Канарии, капая маслом. — Мама! Я боюсь! Техути надменно обратил взгляд на свою ученицу, прижался к решетке, сгребая белую тунику на животе и обнажая мужское, на что Алкиноя не стала смотреть, зажмуриваясь и стукаясь локтями о стену за своей спиной. — Выгони эту неспелую девку! — загремел гулкий голос, прыгая в круглых стенах каменного яйца, — выгони, чтоб не мешала нам предаваться любви! Ты же знаешь, я хочу тебя-а-а, только тебя-а-а-а, бо-ги-ня-а-а-а! Но горький плач девочки уже отвлек мать от сладких мечтаний, и, недовольно кривясь, чтоб не показывать накрывшего ее стыда, Канария подняла дрожащую руку, освещая скорченную у стены девичью фигуру. — Нас-мотрелась? Чег-го ревешь… — В дальних морях проживают большие рыбы, в паху своем имеющие щупальце для услады морских дев, — важно заявил Техути, голосом все более скрипучим и тихим. Уставясь размытыми глазами в спину Канарии, которая помогала дочери подняться, попробовал еще, путая мысли женщины и ее дочери: — Останься, великая. Будем с тобой есть изюмы и впитывать телами сладкие булки, наполненные цветными камушками. И пусть приедут певцы! Они так смешно дергают свои цитры! Славный отец Перикл возляжет с тобой, а мухи не разбудят противного брата. Толкая в спину, Канария вывела дочь из комнатки, поспешно поклонилась статуям темных супругов и, не слушая исчезающего комариным зудом голоса призрака, захлопнула низкую дверцу. Через зал, полный застывших в дикой пляске фигур, по темной лестнице с каменными ступенями, Канария вывела покорно бредущую следом дочь в каморку, вытолкала в коридор и, крепко сжимая дрожащую руку, потащила из теплого тихого дома в ночной сад. Усаживая на кушетку, влажную от росы, встала перед ней, возвышаясь темной уверенной грудой. — Увидела? Захочешь его еще? — Нет! Нет… — Тогда спать. И никаких больше капризов. Девочка сидела, завесив лицо прядями черных волос, дергала рукой завязанную на груди хлену. Ночь пахла свежо и сладко, такими хорошими земными запахами — влажной землей, усталыми за лето листьями, каплями росы. А там, внизу… — Мама. Он почему такой стал? — говорила еле слышно, ругала себя за ненужные вопросы, но не могла удержаться, а бледная кукольная фигурка вышагивала перед глазами. — Его наказали боги? Так изменили? — Нет, Алкиноя. Он был таким. А боги лишь заглянули в его душу. Мать потрепала девочку по голове, насмешливо улыбаясь. — Пойдем, я отведу тебя в спальню. А если хоть слово скажешь отцу… — Нет! Пусть я, пусть меня… нет, мама, я не скажу. Никогда. Лежа в постели, Алкиноя смотрела в потолок блестящими испуганными глазами. Нащупав под боком любимую куклу, взяла ее пальцами за краешек одежды и, скривившись, сунула на пол подальше от себя. Вытерла пальцы. И снова, натягивая к подбородку покрывало, постаралась заснуть. Но перед глазами все ходило, угловато сгибая прозрачные колени, это, которое там внизу, живет в каменном яйце, вылизывая до блеска еду из глиняной миски. Канария, улегшись в супружескую постель, тяжело дыша, растолкала задремавшего мужа. Тиская большое горячее тело, тот разнежено засмеялся, подминая ее под себя. — Экая ты у меня печка, экий огонь! Стосковалась по мужниной силе! — Да, мой герой! Жарко отдуваясь, Канария ахала и стонала, а в ушах звучал гулкий торжествующий голос: — Всех, всех обманем с тобой, моя богиня-я-а… Позже, когда потный Перикл устраивался удобнее, сгребая жену поближе, она сказала, укладываясь к нему под бок: — Алкиноя выросла, мой Перикл. Просится в храм Артемиды, чтоб к следующей осени стать невестой. Надо позволить ей уехать, пока девочка лелеет хорошие мысли в себе. — А я так мало побыл с ней. — Ты знаешь о судьбах дочерей. Они всегда будущие жены. Мы будем ее навещать. — Да, хорошо. Если она хочет в храм, пусть… едет… в… Он заснул, не договорив. Канария задремала тоже, с легкой улыбкой на полных губах, упиваясь тем, что все теперь складывается по ее желаниям. Как хорошо, что, верша суд над вором-любовником, она нашла в его вещах эту прекрасную штуку, серебряную, с лапками на уголках и дивным взглядом из туманной серединки. Он хотел ее обокрасть. Да еще хотел надсмеяться над ее пылкой страстью. Ну что ж, теперь она владеет им и его драгоценностью. И будет брать его, когда захочет сама — в любое время. Глава 51 — Ты побудь здесь… — Хаидэ прижалась щекой к большой морде, и конь замер, тихо фыркая и моргая густыми ресницами. — Побудь до утра, а если я не вернусь, уходи. Ты увидишь, куда, тебя встретит Полынчик с Казымом. Она отошла на шаг, оглядывая освобожденную от седла лоснящуюся спину. Поймет ли? Не пойдет ли следом, увязая в песке большими копытами, до черных валунов, что выскочили к самой воде, первыми вестниками предгорий. А за ними виднеется еще песок, снова перегороженный новой толпой камней и те уже выше, перелезть через них вполне можно, а коню туда хода нет. Дальше не было видно, но Хаидэ знала — выходы скал там выше и чаще, песок сменяется каменным крошевом, и свинцовая от навалившихся на небо туч вода не выкатывается на плоский берег, а бьется в каменные углы и извивы. Блеск с черной шкуры исчез, слизанный небесной тенью, и вспыхнул — молния сверкнула быстрым огнем, поверх которого треснул громовой раскат. Перебирая ногами, Брат заржал и умолк, кося черным глазом. Хороший конь, смелый. Боится, но не кидается в панике наутек. Она хотела еще раз похлопать его по крупу, провести рукой по гладкой живой шерсти, еще сказать… Но отвернулась, пошла по песку, туда, где черные тучи клубились, смыкаясь с дальними скалами над водой. Перелезла через первые валуны, цепляясь руками в кожаных перчатках за острые ненадежные края, быстро преодолела короткий пляж и вскарабкалась на вторую стаю камней. Не оглянулась на конское ржание. Осторожно нащупывая ногами впадины и выступы, спустилась на следующий пляжик. И, пройдя на самую середину песчаного полумесяца, окаймленного черными скалами, встала на песке, уже вся в будущем, откинув прошлое и забыв о нем. Скалы и камни, что со стороны степи были серыми — от выбеленного костяного цвета до темного цвета старости, тут были черными. Блестели над самой водой зеленой патиной скользких водорослей, протыкались над песком тощими ветками кустарника, покрытого жухлой листвой и вяло-красными сморщенными ягодами. Серым был только песок. И выкатывались на него мелкие тяжелые волны цвета сумеречного железа. Может быть, закатное солнце сумело бы расцветить мрачные краски, но солнце надежно укрыто за тучами, такими плотными, что казалось — это Паучьи горы выросли в самое небо, перекручиваясь, встали на вершины, загораживая мир целиком. И в центре черного изломанного мира стоит она — небольшая светлая фигурка в походной военной одежде, с коротким мечом на поясе, с маленькой сумкой через плечо. Шапка скинута на спину, а светлые волосы туго заплетены в две косы, чтоб не мешали и не лезли в глаза. Одна на полумесяце серого песка, перед огромным морем, а за спиной громоздятся скалы, мрачно и чутко прислушиваясь к ее движениям и мыслям. Опять одна. Княгиня улыбнулась. Не привыкать. Но все же… Она подняла лицо к тучами. Сказала нараспев: — Свежей воды твоим ручьям, отец наш Беслаи, сочных плодов твоим деревьям. Мягкого меха твоему зверью и радости травам на склонах солнечных гор. Я иду туда, куда нужно мне, потому что я так решила сама. Не наказывай и не отворачивай от меня светлого своего лика. Дай мне помощи, наш молодой бог, которого старики стариков наших стариков помнят живым и веселым. Пусть мой сын останется жив. Пусть сестра моя обретет счастье. Подари мне встречу с Нубой. И пусть дело, что я начинаю, никогда не умрет. Подняв руки к клубящимся тучам, постояла молча. А потом, найдя глазами то место на небе, где ночью засветит зеленая сережка Миисы, прошептала: — Дай нам любовь, небесная дева. Дай счастье быть рядом. Опуская лицо, встала на колено, и, нагибаясь, положила на холодный песок обе ладони. — И тебя я прошу, демон болот, храбрый охотник Йет. Никогда не исчезнет твоя животная сила, так дай мне часть ее, но помоги обуздать. Поднялась, отряхивая с ладоней прилипший песок. И, снова надевая мягкие прочные рукавицы, пошла к следующей гряде черных скал. На высоком уступе с другой стороны гор, там, где когда-то Хаидэ вместе с Техути искала вход в лабиринты тойров, стоял жрец-Пастух, пряча в широкие рукава ухоженные руки, смотрел, скучая, как снизу петлистой тропой карабкается мужчина в городской одежде. Посетитель торопился, хватаясь за пучки травы и гибкие ветки, кланялся на ходу, как только глаза его встречались с водянистым взглядом жреца. И промахиваясь, неловко взмахивал руками. — Горного козла из него не выйдет, — сказал из-за спины Пастуха Охотник и Жнец тихо рассмеялся шутке. Улыбаясь, Пастух кивнул. Мужчина как раз поднял лицо, увидев холодную улыбку, снова поскользнулся на крутой тропе. Тяжело дыша, выбрался на площадку, не поднимаясь с колен, мелко закланялся, переводя дыхание. На каменную пыль, щелкнув, упали первые капли дождя. — Мой господин, вот новость — девка ушла со своими солдатами. — Это ты говорил в прошлый раз. — Да, да! Но купец, что отправился к Драконам нанимать себе воина, он вернулся и рассказал — ее нет там. Есть советники, девки ее, что учатся воевать, они есть. А княгини нету. Ушла, вот. — Отправилась к шаманам? — Я… — мужчина вытер пот грязной рукой и растерянно огляделся. Было видно, что эта мысль не приходила ему в голову. Пастух усмехнулся, рассматривая дрожащие губы и голову с редкими пегими волосами. — Еще что? — Урода прибрал к себе знатный. Сосед госпожи Канарии. Лечил. И там же черная девка-плясунья, что его жена была. Они до сих пор там, мальчишки сказали — Мелетиос не покидал своего дома. И на его конюшне стоят чужие лошади, а на заднем дворе повозки иноземного купца. Там они, все трое там. — Новость в том, что нет новостей… — Что? Молния вспыхнула, сделав лицо мужчины ослепительно белым, с черными дырками глаз и раскрытого в усердии рта. Пастух переждал треск грома. — Все сказал? — Нет, нет, мой господин! Мне передали, что моряки привели в порт корабль купца Даориция. Его готовят к дальнему переходу. — Вот как? — А еще, про египтянина. Ты говорил смотреть, куда пойдет. А нет его. Нигде нету. Мужчина повесил голову и, набирая побольше воздуха, сокрушенно вздохнул. — Я не виноват, господин. Я следил хорошо и раздал много монет рабам и слугам. Никто не видел, чтоб он выходил из дома Перикла, но там его нету. — Все? — Д-да… Пастух сделал жест и Охотник, подойдя, коснулся плеча длинной рукой с зажатым в ней кошелем. Мужчина, кланяясь, взял награду. И после кивка Пастуха, ссыпался вниз по тропе, треща кустами и тяжело топая. Жрецы смотрели, как через некоторое время из-под скал выехал смирный ослик и потрусил в сторону полиса. — Три дня, — задумчиво сказал Пастух, — или больше. Да, с черной провидицей мы узнавали новости быстрее. Капли щелкали чаще и, запахивая широкий плащ, Пастух скрылся в расщелине, следом поспешили Охотник и Жнец. А густые ветки, намокая под ливнем, закачались, надежно переплетаясь перед узким проломом в горе. Жрецы молча шли по привычным коридорам, тускло освещенным факелами на стенах. Пастух обдумывал новости. Женщина стремится остаться одна и в этом она права, так меньше риска попасться на глаза соглядатаям. Жаль, что некому было проследить, куда именно она уехала из племени. Но вряд ли побежала к своим шаманам. Ее сын тут и она будет стремиться к нему, даже не зная точно, жив или мертв. Она уже билась в закрытую гору, но не нашла пути. А этот бродячий урод, он и есть ее Нуба. Люди в полисе шепотом пересказывают друг другу сплетни, приукрашая и выдумывая подробности, но все в один голос повторяют, как кричала она его имя. Но он полудохлый, валяется у скучающего богатея. Верно, пролежит еще какое-то время. А когда соберется уйти, они узнают об этом. Жаль не сразу. Но матерь гора крепка и не пускает в себя кого попало. — Охотник? — Да мой жрец, мой Пастух? — Проследи, чтоб тойры не спали в дозорах. Пусть чаще обходят внешние выходы, проверяя степь и пески. — Да, мой жрец. — Пусть Ткач и Видящий придут ко мне с рассказом о женщинах. — Да, мой жрец, мой Пастух. Пастух недовольно поморщился. Шестерка собиралась недавно и сил в них на новую встречу с заморскими братьями еще нет. А надо бы обменяться сведениями. Хотя, что могут сказать они теперь, без прямой связи умершей Онторо с египтянином или черным демоном? Нужно полагаться на собственные решения. В своей пещере он сел на табурет, протягивая руки женщинам, что засуетились, бережно снимая слегка промокшие и запыленные одежды и облекая грузное тело в мягкий домашний хитон. Когда вошел Видящий, Пастух сидел в большом кресле, поставив босые ноги на пухлую укрытую ковром скамеечку. — Скажи мне, наш красавец, как там матерь Ахатта? — Все получилось, мой жрец мой Пастух, она кормит ребенка и тот ест. — Хорошо… — Только… Пастух приподнял тяжелые веки, остро взглянув на Видящего. — Что? — Она живет лишь когда рядом бродяга. Тогда у нее есть молоко и она может кормить. Когда он уходит работать с тойрами, она погружается в сон. — Надо же. Снова все по-людски. Ну что же, пусть у Ахатты побудет прирученный ею любимчик. Исходит ли от него опасность? — Никакой, мой жрец мой пастух. Он глуп, разум его подобен разуму младенца. Все время улыбается. — Грудь не просит? Видящий улыбнулся шутке. Улыбнулся и вошедший Ткач, кланяясь Пастуху. — Итак, один выкормыш ест отраву, а у нас их еще двое, — откидываясь на спинку кресла, Пастух снова прикрыл глаза. — Ткач, возьмешь у Целителя зелье, отравишь пащенка тойрицы. Подскажи ей, чтоб спасти сына, нужно кормить его злым молоком Ахатты. Да не забудь сказать, что ее сын от этого превратится в демона и никогда не сможет стать человеком. Пусть ненавидит свою высокую сестру. Жаль, что Ахатта не может кормить собственного сына, тогда он умрет и мы потеряем отличного будущего слугу. Он погладил ладонями колени. — Возможно, мальчику хватит ненависти своей названной матери Теки. Пусть растет в злобе и упреках. Так и сплетем этот узор. — Да мой жрец, мой Пастух, — почтительно отозвался Ткач. — И еще. Собери мужчин и умелиц, пусть приготовят рожальню в дальнем подземелье. Ткач облизнул тонкие губы, поправил складки вышитого плаща. — У нас будет матка, мой жрец, мой Пастух? — И скоро. Будет принимать наше семя и в перерывах кормить молоком мальцов. Это сделает ее горячее и гостеприимнее. Пусть умелицы готовят ковры и пищу. Еды понадобится много. На всякий случай пусть тойры почистят две пещеры. — О, мой жрец. — Иди. Я рад, что угодил вам, моим славным помощникам. Тучи опускались ниже, оставляя вечернему солнцу широкую щель на краю неба, будто кто-то приоткрыл тяжелую крышку огромного сундука и держит ее рукой, высматривая набросанное. Вот-вот отпустит, захлопывая, с новым ударом грома во всю сундуковую ширь и глубину. Казым наклонился к шее Полынчика, всматриваясь в медленное кружение черных скал. Сморгнул, щурясь. Такие низкие, сильные тучи, заводят горы, заставляют их шевелиться. Нехорошо видеть то, чего нет. Но черная глыба упрямо двигалась на черном фоне изломанных скал, и, выпрямляясь, Казым усмехнулся. Правы глаза, и не прав его узкий ум. Взрывая ногами серый песок, Брат скакал навстречу, молнии вспыхивали белым в выкаченных напряженных глазах. Воин хлопнул подбежавшего коня по шее, и тот затопотал рядом, коротко заржав и мотая головой — рассказывал. — Да, Брат, да. Мы ее подождем. Надо укрыться. Чистое небо дышало в затылок светом, а темнота пристально смотрела в глаза. И Казыму показалось, он видит со стороны, какие они стали, ровно у Брата, такие же выпуклые и безумные. Конь топтался, круглил и выпрямлял шею, косил глазом и отскакивал, тут же возвращаясь. — Куда? Не надо тут? Ну… Повернув Полынчика, Казым тронул его вслед Брату. Оглядываясь на кручение туч между черных гребней гор, медленно поехал обратно, к плоской равнине, кинутой от степи к пескам берега. Конь был с княгиней последним, он знает, где нужно быть. Ливень хлынул, когда они, по широкой дуге обогнув горный массив, вернулись в степь, к подножию гор-близнецов, что стояли по сторонам узкой долины. Казым ехал, бросив поводья и опустив голову, чтоб капли стекали с шапки не на лицо. Мокрый Полынчик ровно постукивал тонкими ногами, послушно следуя за большим черным жеребцом. И вот посреди треска, грохота и сверкания вдруг наступила ватная тишина, полная фыркания и топота. А шум ливня ушел вверх, путаясь в шелесте густой листвы. Скидывая шапку и вытирая глаза, Казым поспешно слетел с коня, чтоб не удариться головой о низкие ветки, которые тянулись от узловатого ствола, как толстые ручищи. Вел коней вглубь древесного шатра, выбирая места, где ветки росли повыше, и, качая головой, дивился тому, как густо ложится листва на кажется бесконечно уходящих вверх уровнях ветвей — ни капли не пуская на тихую утоптанную землю, перевитую ползучими корнями. — Экий дом. Дерево, значит, дом. Чистая полоса неба, угасая под напором туч, слабо светила с одной стороны, четко рисуя концы веток с мелкими зубцами листвы. А с другой было черно и космато, просверкивали частые молнии, бросался гром, который сгоряча показался Казыму неслышным, но вот, никуда не делся, только сюда голос его доходит глуше. Оставив коней, Казым внимательно обошел весь шатер, поднимая ветки, выглянул на все стороны. И, усевшись на выступающий из твердой земли корень, лицом к невидимым сейчас скалам, стал терпеливо ждать. Он знал, небесные копья часто разят большие деревья, что убежали в степь жить в одиночестве, но верил коням. Достал из сумки завернутую в лопух лепешку, и отламывая куски, стал жевать. Когда ливень уйдет, он пустит коней поесть. Между низких ветвей медленно прошла размытая фигура, от края правого глаза за край левого. Исчезла за виском. Казым проглотил кусок и, повернувшись влево, внимательно осмотрел пустое, мигающее тусклым светом пространство. Снова уставился перед собой, в далекую, клубящуюся за концами ветвей черноту. Дождался, когда фигура снова пересечет остановившийся взгляд. Встал, придерживая низкую ветку в коре гладкой, как девичья рука. Прижав ладонь к сердцу, проговорил в пустоту: — Пусть труды твои будут легки и свободны, шаман Эргос, я рад, что ты здесь. И усаживаясь снова, принялся доедать лепешку. Хаидэ стояла под косыми холодными струями, задирая голову к матерь-горе, что раскрыла корявые руки, обнимая большую бухту. Верх ее был похож на огромную флейту пана, скалы левого края громоздились от низких к все более высоким в середине и снова снижались к правой стороне. Тут все выглядело не так, как со стороны степи. Там в узкой долине, казалось, просвет среди гор идет к самому морю и его видно — яркая синяя полоска, налитая на пушистую зелень в каменном обрамлении. А тут — глухая громоздкая стена, совершено черная и лишь при белых вспышках видно, как бугристы и изъедены временем откосы и склоны. Где-то внутри, в источенной лабиринтами толще, Ахатта и мальчики, а еще дикие тойры, готовые убивать пришлых раньше, чем говорить с ними. И — жрецы. Как хорошо, что в доме Теренция ее сестра выговорила все, что знает о тойрах и Паучьих горах, мучаясь от воспоминаний и горя. Теперь Хаидэ кажется, она видит лица жрецов и знает каждого…И этот песок, насквозь пропитанный ледяной водой, на него выходила Ахатта, пытаясь найти свою степь. Ей казалось, степь так далеко, а она в одном конном переходе в другую сторону. Хотя, разве меряется тут расстояние шагами и конским бегом? Нет, тут другое. Хаидэ пошла к подножию горы, к самой ее середине, ища глазами хоть какую-то нору или площадку, каменную лестницу или уступы, по которым можно подняться выше и проникнуть внутрь. Но гора смотрела на нее огромной черной тушей, будто она — один бесконечный насмешливый глаз, мигала при вспышках, показывая — видишь, нет тебе входа, светлая женщина. Песок заканчивался под насыпями черных камней, почти невидимых в темноте, а те уходили под основания скал. Хаидэ пошла вдоль неровной стены, ощупывая ее руками. Уже понимая, не один день ей придется идти вот так, пытаясь найти лаз или ступени на крошечной высоте ее роста. Может быть, ливень кончится, и вечернее солнце успеет осветить стену? Но дальняя полоса, зачеркнутая макушками прибрежных скал, наливалась багровым светом. Скоро закат, а после него — сплошная темнота ляжет на песок. И невозможно зажечь даже факел. «Прижмись к стене, накрой голову и жди… будь терпеливой. Твой сын был тут, когда ты вертелась перед зеркалом в доме Хетиса, и когда дралась в клетке на пиру. Побудет еще ночь. А завтра наступит день, выглянет солнце». Слова в голове были разумны. Но сердце подстукивало, сбиваясь, возражая разумным мыслям. Что делать, если голова говорит одно, а сердце — другое? Может, в других местах правильнее слушать голову, знала Хаидэ. Но не тут. Оглянулась на страшную и величественную картину. Она ушла одна, но это не значит, что согласилась идти в одиночку. Нельзя заглушать голос сердца, иначе оно не сможет позвать тех, кто слышит его. «Я должна войти. Сейчас». Она снова отошла от стены, вставая в самую середину песчаного полумесяца. И, раскидывая руки, крикнула, обозначая себя. Но слабый голос пропал в реве внезапного ветра и оглушительном треске грома. Молнии кидались из черных небесных скал, увязая в скалах земных, и мир внезапно и дико освещался, меняясь. В ярком свете шипящий от воды песок становился белым, как мертвый снег. И она превращалась в черную точку, как убитая холодом ворона, глядящая вверх неподвижной бусинкой глаза. Хаидэ ударила себя по губам, онемевшим от ледяной воды, чтоб почувствовать, они еще шевелятся. Медленно поворачиваясь, оглядела дальний край скал, тонущий в черноте, бешеное море, усыпанное белыми гребнями, светлую полосу чистого неба, прижатую клубами туч. И снова повернулась лицом к глухой громаде горы. — Что тебе нужно?!! — крик снова пропал в будто нарочно грянувшем громе. Скинула шапку, путаясь негнущимися холодными пальцами, дернула кожаный шнурок. Шапка свалилась на песок и грохот утих, рокоча. Но тут же вскинулся снова. В мелькании белых вспышек отстегнула от пояса меч и отбросила его в сторону. Стащила куртку. Нагнулась, выдергивая из сапожек завязки. Выпрямляясь, вслушалась в мерный рокот, что, кажется, перестал бешено вскидываться на каждое ее движение. И крепко ставя мгновенно заленедевшие босые ноги на мокрый песок, расстегнула пряжку ремня с ножнами кинжала. Оставшись в рубахе с распахнутым воротом и серых грубых штанах, снова крикнула горе, чувствуя, как крик скребет горло: — Видишь? Я одна. Из узкого пролома в толще скалы, выше и напротив ее маленькой фигуры, пятеро жрецов, стоя вокруг Пастуха, смотрели через оконца, закрытые с внешней стороны каменными выступами. За их спинами, тяжело дыша, толпились тойры, десяток мужчин из сторожевой смены, вооруженных дубинками и толстыми короткими мечами. — Мокра, как земляная жаба, — проскрипел Охотник, оскаливаясь и дергая себя за жидкую косицу, заплетенную цветными шнурами. — И так же криклива, — подхватил Жнец и, повернувшись, глянул на обрюзгший профиль Пастуха, проверяя, уместны ли сейчас насмешки. — Пусть снимет и это, мой жрец мой Пастух? — спросил Целитель, — заодно рассмотрим ее женские стати… Пастух поднял руку, и гыкающие после каждого слова жрецов тойры замерли, ожидая приказа. — Спустите платформу. А вы еще успеете насмотреться на ее тело, братья. Когда будет лежать, принимая каждого. Тойры засуетились вокруг веревок и блоков, Пастух говорил уверенно, но внутри поднималось беспокойство и раздражение. И он с удивлением прислушивался к себе. Она упряма и быстро понимает навязанные правила. Так быстро, что кажется, это она ведет игру и правила принадлежат ей. Сильна и строптива. Пресыщенное нутро Пастуха знало, как и что нужно делать. Один способ, другой, третий, и жертва ломается, подчиняясь. А если же нет, всегда можно убить это жалкое тело, начиненное потрохами и жижей, оставить гнить в дальних подземельях или отдать на расклев степным стервятникам. Не жаль, всегда будут другие, что без перерыва подрастают, ведь люди живут коротко, плодятся радостно и без меры. Но когда раз в сотню лет рождается существо, отличное от обычных короткоживущих, убивать — все равно что выбрасывать в море драгоценность. Его беспокойство понятно: оставаясь живой, она может улизнуть, протечь сквозь пальцы, как протекала до сих пор, вывертываясь из всех попыток пленить ее душу. А раздражение? Оно откуда? Скрипели деревянные блоки, пропуская через желоба толстые лохматые веревки. Тойры взялись за канаты, согнув широкие спины с буграми мускулов. Жрецы с интересом ждали, тихо переговариваясь и выглядывая наружу, туда, где гром стих и только белая вода стояла сплошной пеленой, всасываясь беспорядочными гребнями волн. Пастух задавил в себе ярость, переводя взгляд с худого костистого лица Охотника на лоснящееся лицо Ткача, и дальше, на ухмылку, кривящую красивые скулы Видящего. Они поглупели и вправду не видят, какая угроза исходит от этой дрожащей девки, облепленной мокрыми холщовыми тряпками? И мысленно одернул себя, раздувая мясистые ноздри. И хорошо, что не видят. Иначе они нащупали бы и эти внезапные мысли своего Пастуха. О том, что этой светлой — не маткой лежать в теплой рожальне, поглощая сытную тяжелую еду и отращивая живот снова и снова. Ей бы — темной княгиней, жаркой женой вечноживущего Пастуха, который тогда уже не Пастух. Князь, что растет все выше, над всеми гнездами, дергая все паутины и слушая, как отзываются они в чутких и властных пальцах… Останавливая себя, Пастух резко подошел к самому краю и ступил наружу, выпрямляясь в текущей с черного неба сильной воде. По сторонам ползли вниз туго натянутые веревки. И прямо напротив стояла маленькая фигурка, со светлой монетой лица, почти неразличимого в ровном дожде и гаснущем боковом свете заката. Облизывая с губ небесную воду, Пастух простер толстые руки и приготовился говорить. Но перед тем как начать, дождался, когда его воля вытолкнет из нутра то, что зашевелилось там, в мертвой пустоте — живое. Стук сердца, не слышанный им пару сотен лет, радость собственной мечты, которая лишь для него, для его тела и ума. А еще, он усмехнулся, отправляя следом в темноту и эту усмешку тоже, — вкус небесной воды на губах, чистый и звонко хмельной. Как, однако, сладостны ощущения, что ведут к соблазну и гибели. Надо запомнить, что чувствуют короткоживущие, умирая от своих страстей. Это — сладко. Глава 52 Бииви прыгал, пожимаясь от нетерпения, взмахивал кулаками и шевеля губами, морщил гармошкой широкий низкий лоб. Наконец, отошел от входа, приблизился к столу, за которым сидел Нартуз, и сказал с вызовом: — Ну ты, как хочешь, Нарт. Сам пойду. Нартуз не пошевелился, только глянул исподлобья небольшими цепкими глазами и снова уставил их на тяжелые кулаки, что положил перед собой на столешницу. — И пойду! Прям вот, пойду! Косматая короткая борода, которую Бииви еще недавно холил, радуясь, что выросла — первая, торчала вовсе стороны. Росла так, что теперь каждый месяц он, вздыхая, нещадно пилил ее ножом, чтоб укротить буйный рост. Но когда хотел казаться старше и суровее, то снова радовался, что она вот такая и солидно дергал обеими руками. Подергал и сейчас. На старшего это не подействовало. Ну, хоть смеяться не стал, подумал Бииви, оставляя бороду в покое. С вызовом глядя на макушку Нарта, поросшую густыми коричневыми волосами, сделал снова шаг к арке. Еще один. Подумал и ступил обратно. И подскочил, когда тяжелый кулак с треском врезался в тесаное дерево стола. — Что ты пляшешь, ровно телка перед быком! Хочешь идти — пошел отсюда! А я — думаю. — Думает он, — пробормотал Бииви и с тоской оглянулся на арку. Издалека слышался смутный гул и смех. — Что сказал? — Да молчу я! — расстроенный Бииви сел у стены, разбросав ноги, и дернул крученый волос, растущий на коленке. Нартуз ухмыльнулся и снова стал серьезным. Опять уставился на свои кулаки. Шевелил губами, будто разговаривал с ними и замирал, вроде они отвечали. Бииви скучно сидел, оставив в покое волосы на ноге, и плевал на пол, попадая в сложенные кольцом грязные пальцы. — Зря ты так, Нарт. Я ж куда от тебя. Ты мне первейший дядька, третий брат второй жены моего отца. И друг. Вместе бы пошли, а? Он вытер с ладони неудачный плевок, размазывая грязь. По круглому лицу расплылась мечтательная улыбка. — Она там, эх какая. Ажно светит кожей. Ручки вот тута тоненькие, чихнешь и переломятся. А ноги, тут длинно, а тута вот кругло совсем. И гла-а-адкая. — А то тебе показали! — Ну. Ну я немножко видел, щеку видел и зад, когда вели. А еще волосы. Он вытянул вперед широкую лапищу и пошевелил пальцами, будто перебирая пряди. И рассердился: — Сейчас и смотрели бы! Если б не зазвал, Бии, ко мне, я думать буду! Я тебе думалка, чтоль? А ее там сейчас раздевают. Вот ей-ей раздевают! Ты слушай! Из коридора гулко налетали голоса, стихали и усиливались, как волны, бьющие в каменную дырку прибрежной скалы. — Дурак ты, Бии. Кто ж тебе даст светлую бабу? Вон у тебя женка, да сестры ее, и еще девки растут, из умелиц. Их и валяй. А эту без тебя поваляют. Парень подогнул ноги и вскочил, выпячивая грудь, поросшую кучерявыми волосами. Подтянул засаленные короткие штаны, обнажая колени. — Ты зря. Зря! Эту не дадут, но сказали жрецы, владыки наши, скоро пригонят таких же! И всех отдадут нам! Новая жизнь, Нартуз, совсем новая. Мой жрец мой Пастух говорил парням, скоро с тиритами будем брать себе лучших девок, с волосами, как шелковая пряжа. Наши будут! Нарожают нам сынов, чтоб снова, как раньше — могучие тойры, великие! Он приплясывал, в упоении повторяя и повторяя слова, топырил локти, поводя плечами. И встал, наткнувшись на издевательский насмешливый взгляд. — Могучие, говоришь? И в чем могутство? — Как в чем? Не слыхал, я говорю — как в старые времена, как наши отцы, с лету мужчин горлом на нож, девок себе. Поселки спалить, ну скот позабирать, а то. — Детей собакам, — подхватил Нартуз. И Бииви, кивая, обрадовался: — Детей — собакам! Э-э-э. Ну… Тьфу ты, какой ты, Нарт скучный стал. Совсем о хорошем не хочешь думать. Ты отравился, может? Винишко последнее — совсем рыготня. Ты, может, другого выпей, а? Нартуз кивнул кулакам, о чем-то с ними договорившись. И встал, расправляя широченные плечи. Огладил жесткую короткую бороду. — Ладно, Бии. Пойдем смотреть на твою светлую бабу. А Пень где? — У своей любы Пень. Он все время теперь там. И жрец Целитель от него не отходит. Он побежал вперед, откидывая шкуры с каменной арки. — И чего тебе, Нарт, этот Пень. А скажи, и как он ее не боится? После пещеры рази ж можно к ней близко подойти, рот раскроет, зашипит и ядом забрызгает. — Дурак ты Бии, снова. Парни ее с костра сымали и ничего, все живы. Кос хвалился, что даже за зад ее схватил и сиськи трогал. — Когда это было. Идя по сумрачному коридору и склоняя голову к плечу, чтоб не попадали на лицо капли с потолка, Нартуз вдруг заржал. — Ну да. Сейчас Кос потрогал бы. Сиську! Тека ему быстренько корешок на нос навернет. — Ы-ы-ы! — радостно заблажил Бииви, и хлопнул себя по бокам длинными руками — представил Коса. Беря его за плечо, Нартуз остановил перед последним поворотом. Приблизил губы к торчащему уху. — Слушай меня, Бииви, сын моей сестры, взятой в жены твоим отцом. Когда ум вернется в твою баранью башку, я расскажу тебе, каким было настоящее славное время тойров. А пока ты просто меня слушайся, понял? — Нарт, ага. Ну… Нартуз схватил толстое круглое ухо и, защемляя пальцами, вывернул. — Я сказал! А ты помни! Мое слово тебе — главное. Хоть раз метнешь вбок, считай, нет у тебя торчала. Выдерну с корнем. Бииви, забыв о том, что впереди в просторном подземелье раздевают и показывают светлую девку, с изумлением смотрел на яростное лицо любимого старшего. Прикрывал рукой малиновое ухо. — Да ты что, Нарт! Я всегда с тобой, и не надо мне уши дергать. И торчало мое, оно ж мое! Я и без ругани всегда — только тебя. Рази ж по-другому бывает? — Ладно. Пошли. Нартуз обогнал парня и вышел в освещенный факелами каземат, переполненный полуголыми мужчинами с мокрыми от духоты нечесаными головами. По-хозяйски раздвигая толпу плечом, проталкивался к грубой деревянной платформе, на которой стояла Хаидэ в окружении шестерых жрецов, что, спрятав холеные руки в рукава и, сложив их на животах, холодно смотрели на косматые головы, бугристые плечи и потные лица с жадными глазами. Нартуз встал напротив жрецов, увидел, что Пастух смотрит и поклонился, выпрямился, откидывая голову и обнажая незащищенное горло. И после ритуального приветствия уставился на княгиню. Разглядывая, отмечал — не соврал Бииви про тонкие в запястьях руки и шелковые полурасплетенные косы. Ворот рубахи распахивался — Нартуз сглотнул, когда она подняла лицо, обращая его к Пастуху, и ткань натянулась, кругло рисуя качнувшуюся грудь. Нартуз и не помнил, когда перепадало ему попробовать такую девку. Очень давно, еще когда он бегал с первой своей бородой, как сейчас Бииви, взрослые взяли его грабить полузатонувший на дальних скалах парусник. Та девка сильно кричала, и била ногами, а лица Нарт и не разглядел, слишком быстро отпихнул его старший брат и дальше он видел только его спину. Потом ее забрали жрецы, еще живую. Куда делась, не помнит. Выбросил из головы, когда понял — больше не перепадет ему сладкого. Женщина на помосте отвернулась от пастуха и глянула в самые глаза Нартуза. Лицо ее было бесконечно усталым, тени легли под глазницы. Но смотрела так, будто видела, что у него в голове. И вдруг он покраснел, жаркой волной, горло сошлось, не давая вдохнуть. Показалось — та самая стоит, с корабля. Он насупился, сжимая кулаки. Это Пень виноват со своими байками. Не разевал бы хитрого рта, толкуя о том, что было и что есть вокруг, и был бы Нартуз весел и беззаботен, как парень Бииви. И так же туп… — Дети мои, ваш Пастух говорит! Жрец ступил вперед, простирая руки, с которых свешивались рукава, такие широкие, что можно было заглянуть и увидеть, как висло качается белая кожа у натертых маслами подмышек. — Да, мой жрец мой Пастух, да, да. — Да мой жрец, мой… Голоса передавали слова все дальше, к стенам пещеры, и когда сказал каждый, замерев после сказанного, Пастух кивнул, снова складывая руки на животе. — Вот наша пленница. Тайно, как вор, пробралась она в самое сердце матери горы, с ядовитыми мыслями, чтоб разведать наши укрытия, наши силы и напустить на нас своих мерзких степных скорпионов. По толпе пролетел неясный шелест. Тойры толкались, вытягивая шеи, что лучше разглядеть молчащую пленницу. — Ее сестра, наш подарок богам, что забыли о тойрах, сама пришла в племя и принесла нам дар — мальчика царских кровей. Чтоб вырастить его тут, чтоб племя получило не просто вождя-чужака, а защиту от чужеземцев. Но эта явилась, чтоб все испортить! Вы, о чьих животах мы печемся, как о здоровье собственных детей, скажите, разве можно склонить головы и покориться женщине, которая думает лишь о своей выгоде? — Нет! Нет, наш жрец, наш Пастух! Жрец дождался, когда волна возгласов ударится о стены и стихнет. И открыл рот, чтоб продолжить. Но вдруг крик остановил его. — Пусть скажет сама! В глухой тишине слышалось только тяжелое дыхание. И Нартуз, оглянувшись в поисках крикнувшего, покрылся ледяным потом. Это же он, он сам завопил. Кулаки, сжатые до боли, растерянно повисли вдоль бедер, раскрывая пальцы. А Пастух, вздымая нарисованные сурьмой и золотом брови, внимательно оглядел его, стоящего в пустоте. Брезгливо усмехнулся. И мельком посмотрев куда-то выше голов, снова уставил на мужчину водянистые глаза. Сказал медленно: — Твой рот сказал верные слова, старший Нартуз. И правда, к чему слушать отца своего, радеющего о вас бессонными ночами. К чему его жалкие лепеты, подобные ору водяных жаб. — Нет, нет, наш жрец, — пронесся по толпе испуганный ропот, — не так, твои слова мудры… наш жрец, отец наш… Но тот воздел руку, упиваясь скорбью. — Вы сомневаетесь и жаждете справедливости! Получите ее! Ты! Рука протянулась к стоящей рядом Хаидэ. — Ответь добрым тойрам, что как дети мне, прав ли я? Ты пробралась, чтоб вызнать и после уничтожить всю матерь гору и всех дивных умелиц и славных мужей, и семя их, что создало маленьких несмышленых детишек? Да? Это так? Он умолк, держа указующую руку. Ждал ответа. Нартуз стоял один, все кто касался его локтям и плечами, отступили подальше, тесня соседей. Но не замечая пустоты, он жадно смотрел в усталое лицо, боясь упустить хоть слово. — Да. Это так. Возмущенный крик рванулся вверх, захлопало тенями пламя факелов, роняющих черные хлопья копоти. Но Пастух резким жестом установил тишину. И голосом, полным скорби, потребовал: — Громче, змея, полная яда! И не просто «да». Скажи сама, им скажи, а не мне. Жрецы толкнули женщину вперед. Она повела плечом, дернув связанными за спиной руками. Оглядывая лоснящиеся грубые лица, проговорила: — Я пришла, чтобы… Взгляд ее ушел вверх, по-над головами тойров, и снова вернулся. — Чтобы вызнать все о вас и после привести свое войско. Чтоб… уничтожить… — Ты доволен, старший? — прогремел Пастух, но тут же милостиво улыбнулся Нартузу. Тяжело дыша, тойры переступали ногами, снова толпясь вокруг своего старшего. А он, будто закоченев, тупо смотрел в серьезное женское лицо. Вот все хитрые речи Пня, что сулил светлое, баял о великом прошлом. И о ней говорил, как добра и справедлива. И что хорошо бы пришла, и надо, чтоб пришла… Тойры вокруг вскрикивали, грозили кулаками, ревели проклятия. Смолкли, когда с платформы потекла мерная речь Пастуха об их будущей славе и подвигах. А позади Нартуза вдруг раздался тихий голос, прямо в ухо: — Ты не слушай сейчас, старший. Лучше смотри. — А? — Нартуз не повернулся, сдержав себя, и еле заметно кивнул, раздувая ноздри. Это Пень, от него все еще несет еле слышным запахом отравы, пришел от своей больной любы, прокрался и встал тихо, за спиной. Нашептывает. Дать бы ему сплеча… — Смотри глазами. Ну. Нартуз перевел дыхание и, недоумевая, уставился на княгиню. Та стояла прямо, иногда переступая босыми ногами, и когда спину начинало клонить от усталости, выпрямлялась, расправляя плечи. И ее взгляд время от времени уходил куда-то вдаль, тут же возвращаясь. А жрец Охотник, стоя обок, внимательно следит то за ее лицом, то переводит глаза на Пастуха. И тот еле заметно кивает, будто успокаивая помощника. А вот и Охотник посмотрел туда же, быстро, стараясь сделать это незаметно. Нартуз, перетаптываясь, закивал голосу Пастуха, хватил по плечу стоящего рядом тойра. И будто невзначай, оглянулся, шаря глазами по косматым головам. И дальше, к стене, где у черного пролома в боковой коридор пол поднимался, соединяясь со стеной. Хлопая по плечу тойра, быстро отвернулся, держа в памяти увиденное. Там, у самого выхода, стоял тойр, сутулил широкие плечи и ел глазами Охотника, будто ожидая знака. Нартуз снова повернулся, еще раз зацепил глазом — страж у пролома вглядывался в темную глубину, делая длинной рукой какой-то знак. Привычно сжимая кулаки, Нартуз задумался, раскрывая рот и голося с остальными воинственные припевки вслед словам Пастуха. Тот, что у стены, он ждет знака. Если что пойдет не так, он передаст его дальше, там, верно, стоит еще кто-то. А что могло быть не так? Разве что светлая баба скажет не те слова? И она знает, вон как смотрела. Будто веревкой ее привязали к дальней стене. Он схватился за живот и, сгибаясь, побрел через толпу. Опускал голову, через косматые пряди волос рыская глазами. Где Пень? Ведь был. Но, кроме недавнего шепота, ничего от странного гостя не осталось в каземате, будто он дух и пролетал мимо. Дав подзатыльник парню, что попался под руку, Нартуз вышел к стене поодаль от стража и двинулся, охая и терзая волосатый живот, к другому выходу. Откуда-то выскочил Бииви, заспешил рядом, засматривая в опущенное лицо старшего. — Нарт, ты чего? Я ж говорю винишко дрянь. Ты пойди к яме. Я подожду. Может, успеем еще, когда бабу-то разденут. Причитая и с сожалением оглядываясь, Бииви вместе с Нартузом выскочил в сумрачный узкий коридорчик. И замолчал, когда тот выпрямился, и, хватая его руку, резко притянул к себе. — Заткнись. Теперь тихо. Туда. Изумленный Бииви полез следом за старшим в узкий лаз, загроможденный обломками камней. Пыхтя, стукался локтями и откидывал неровные валуны. Вылезая, наткнулся на спину Нартуза, и тот пригнул его, прячась за большим валуном. По ту сторону коридора, куда они вывалились из лаза, под воткнутым в стену факелом стоял тойр, вглядываясь в широкий зев большого зала, освещенный красными бликами. Оттуда доносился мерный гул толпы, что повторяла за Пастухом ритуальные восхваления. — Тихо иди. Чтоб не услышал. Я придавлю, а ты отволоки. На корточках он пересек коридор наискось и подползая к самым ногам тойра, схватил его за щиколотки и дернул, уволакивая от задернутого входа в пещеру. Навалился изо всех сил и когда тот захрипел, недоуменно вращая глазами, резко опустил башку, стукая пленного в лоб. Тойр булькнул и обмяк, запрокидывая лицо. Не теряя времени, Нартуз ящерицей переполз через тело и встал у входа в пещеру. Пока Бииви, пыхтя, отволакивал потерявшего сознание тойра и заталкивал его в лаз, Нартуз неслышно взялся за край тяжелой шкуры и отодвинул, заглядывая внутрь небольшой пещеры. Движение занавеса колыхнуло пламя, тени упали и встали опять. — Кидать? — испуганно спросил изнутри молодой ломкий голос. Сжимая край шкуры, Нартуз ответил сипло, с кашлем, чтоб не настораживать парня чужим голосом: — Не. Не кидать. И, опустив шкуру, прислонился к неровной стене, закрывая глаза. На черном полотне закрытых век тут же медленно проявилась картинка, без которой и жил бы дальше, а вот пришла и стоит, давит, жжет больно. Над прорубленным каменным полом, в котором, поблескивая, вяло возится темная муть, иногда вскидываясь и шлепаясь обратно, — длинный брус, упертый в стены. И вытянутые белые тельца, перехваченные в щиколотках большими узлами. Висят неподвижно, спеленутые тонкой веревкой, обратив в сторону Нартуза голубые личики с закрытыми глазами. Как мертвые. Но щеки подергиваются, будто снится что-то. Нехорошее. Он резко открыл глаза, глядя на озабоченную физиономию Бииви, что склонился, упирая руки в колени. Всего-ничего в пещеру смотрел, а столько увидел. Хоть не закрывай теперь глаз. А спать как? — Я говорю, ну ее, бабу, — голос младшего вырастал, а после снова уменьшался, и Нартуз не вслушиваясь, кивнул. Тот закивал в ответ: — И ладно. Пойдем, Нарт, хочешь если, помогу. Бииви встал боком, прилаживаясь к старшему плечом. Но тот оттолкнул его. Постоял, собираясь с мыслями. — Пня надо. Пошли. Бииви горестно вздохнул и поплелся следом, уходя все дальше от подземелья, полного красного света, жары и стихающих криков. Нартуз шел все быстрее, топал большими ногами, наугад ставя широкие ступни. Время вдруг убыстрилось и завертелось, как вода, что утекает в дырку в углу пещеры. Когда он был бычонком, то специально приносил веточки и листики, пускал в узкие ручейки, и, сопя, на корточках полз к углу, где вода, вертя, забирала с собой его подарки. На каждый он загадывал желание. И никому не говорил. Только смотрел, как, сталкиваясь, сухие листья и палочки вертятся и пропадают. Сейчас так вертелись и пропадали мысли, перемешанные со скачущим временем. Не соврал Пень. А как же… и что делать? Быстро надо. А один разве что сделаешь. А зачем один-то? Он искоса посмотрел на черную шумную тень Бииви. Не кинут детишков мутам. Знамо не кинут, раз она сказала, что велели. Но укусить носили, вона синие какие. Да что ж за — разве ж можно, чтоб кусало малых? Их и так чуть. Валяй хоть сто девок, а плодны не все. Правда, эти не свои. Но все ж дети. И что ж Пень, нашептал и убег. Не жалко ему дитев своей любы? Пойми их, степных драконов. Может и нелюди вовсе. Но и у нелюдей за детишков бабы помрут. Как эта вот. — Бии… — Э? — Быки матери-горы мне верят? — А то. Ты самый первеющий тойр. — А если я… — Чего? Нартуз остановился, хотя время в голове суетилось все быстрее. В темноте поблескивали глаза младшего напротив. — Если жрецы скажут одно, а я скажу — другое? За кем пойдут? Парень с шумом выдохнул, сводя губы. — Я так — за тобой. Еще Кос пойдет. И Гесет. И Текина семья пойдет. И Казрай с братьями… и… Нартуз повернулся и быстро пошел дальше. Бииви, торопясь следом, на ходу загибал пальцы на грязной руке: — Топтун, может, нет. Но ему винища обещать можно. А-а-а, еще Канка! Помнишь Канку, Нарт? За ней все пойдут, кто ее валял! А тебя она любит. Вот и еще вот, — он растопырил пальцы на обеих руках, сжал кулаки и снова растопырил. — Да мы куда бежим? — Скоро уж. Тойр свернул за поворот, где за углом, чадя, капал черной копотью факел. И останавливаясь, протянул с угрозой: — А-а-а. Абит шагнул ему навстречу. — Вы зачем сюда? Обратно надо! — А сам? Ваши бычата там, на брусе. А ты убег! Нартуз наступал, тесня Абита широкой грудью, толкал, в бешенстве от того, что не умел справиться с мыслями. И хоть кого-то нужно было толкнуть сейчас, чтоб выбить из головы картинку с детьми, висящими над гнилым логовом подземных мутов. Абит повернул плечо, подставил под удар, чтоб устоять. И сам толкнув, развернул Нартуза обратно. — Пошли. Это не наши, Нарт. Мелик и малой в пещере, там Тека с сыном и Ахатта. А стражей нет. Уже нет. Вход закрыт, крепко. — Погодь… Нартуз встал, цепко хватая бродягу за локоть, дернул к себе. — Как? А кто же там? У Мутов? — Это бычата, старший. Ваши дети. — На… на-ши? — Твоя девочка там, Нарт. И еще двое. В большой голове Нартуза будто защелкали клешни, рассекая пополам мысли. Девочка. Его девка значит, младша. А он ее видел-то раза три. Это ж той женки, которую отдал Топтуну. Разок поймал в лабиринте, насыпал в подол рубашки ягод. Смеялась, замурзанная вся. И он понял, заливаясь горячим стыдом, смешанным со страхом — не помнит как звать. Повернулся и побежал обратно, не заботясь, успевают ли за ним спутники. Те топали рядом и когда издалека донеслись смутные голоса, Нартуз на бегу спросил еще, недоумевая: — Она что? Она из-за бычат так? На себя-то? Абит промолчал и Нартуз стиснул зубы, охваченный черной ненавистью к шестерке белых владык, которые взяли детей, зная лучше, чем он — что сделает светлая женщина, которая пришла одна, спасать своего сына. У входа в маленькую пещеру старший хлопнул Бииви по спине, показывая — стой. И ворвался внутрь, рыча и сверкая глазами, пронесся вдоль стены, отпихивая ногой шлепающие головы мутов. Без промедления кинулся на молодого тойра, что стоял, держа в руке конец веревки. Дал парню затрещину, отбрасывая ногой к дальней стене, и одновременно перехватывая веревочную петлю. От рывка веревка натянулась, петли на детских ножках зашевелились, ослабляя хитрые временные узлы. — Ы-ы-эхх, — застонав, он кинул веревку, уже ненужную, и бросил большое тело над ямой, на лету цепляя вяло качающиеся фигурки. Упал на колени, перевалился на грудь, отшвыривая ребенка куда-то на голос Пня, подхватил на плечо другого. И вскидываясь на узкой каменной закраине, вскочил, длинной рукой подтягивая к себе последнее тело, что болталось совсем рядом. Веревка, распустив узел, скользнула в яму. И там чавкнуло, зашлепало и забормотало, утягивая ее к себе, вниз. Нартуз стоял, прижимаясь спиной к неровной стене, и онемевшими от усилия руками прижимал к себе два спеленутых тельца. Боялся повернуть голову. Но Абит сам окликнул его: — Она у меня, бык! — поднял на руках спящую девочку с голубоватым даже в красном свете факелов лицом. Тойр выдохнул и кривя лицо, стал медленно пробираться по краю, глядя под ноги, где обманутые невкусной веревкой муты шлепали, поднимались, вынюхивая живое. На входе, держа откинутую шкуру, подпрыгивал Бииви. И рядом с ним вдруг еще тени, две, нет больше! Выходя, тойр оглядел небольшую группку мрачных мужчин. Один из них держал небольшой факел, водил им, освещая грязное лицо Бииви, смятое яростью — Нартуза. Посветил в детские полумертвые лица. — Бии, — Нартуз отступил, когда кто-то из мужчин попытался взять из его рук детей, — там бревно. Выбей, пусть подавятся. — Ага-ага! — младший кинулся внутрь, махнув рукой парням. И те пошли следом, с мрачным весельем осматривая стены и примериваясь к крюкам камнями, подобранными у ног. — Куда? — отрывисто спросил Нартуз у стоящего с девочкой на руках Абита и, не дожидаясь ответа, быстро пошел к входу в большой зал. Скулы его болели от напряжения и были похожи на два каменных обломка. Пока Нартуз бегал по лабиринтам, собирая разбегающиеся мысли, Пастух велел выкатить бочки с пивом. И тойры, приплясывая и гудя, ждали, жадно рассматривая стоящую над ними княгиню. Жнец, недовольно поглядывая на Пастуха, который, встав вплотную к княгине, о чем-то тихо говорил ей, усмехаясь и показывая на стадо под ногами, занимался тойрами, нараспев выкрикивая обещания и посулы. — Праздник пришел к великим быкам! — Йээх! — откликались мужчины, хватая друг друга за плечи и раскачиваясь. — Пусть ваши глаза насмотрятся, а уши наслушаются! — Ы-ы-ы! да! Наш жрец, наш Жнец! — Видите, какие волосы, а плечи! Груди, как сладкие яблоки! — В-в-ваа, баба какая! — Сотни таких приведет вы в теплые пещеры горы! Вложите семя в мягкие лона, заполните свет великим потомством… Пастух улыбался, ползая глазами по распахнутой рубахе женщины. — Они думают, что я привел тебя показать им. Тупое стадо. На деле я показываю тебе. Видишь, как сильны эти самцы? Ты можешь выбрать, женщина-облако. Быть там, под их потными тушами, пока не умрешь. Или с радостью уйти туда, где была твоя смуглая сестра. Хаидэ усмехнулась. И он говорит о выборе. Она могла бы промолчать, но последний быстрый взгляд над головами тойров не показал ей сторожа, что передавал знаки в пещеру мутов. И, кажется, жрецы не заметили, что его нет. Ей нужен Пастух с его водянистыми пристальными глазами. И Охотник. Он глазеет на тойров, лениво, будто забыв, это те самые быки, что расшвыряли костер, спасая Ахатту. — Развяжи мне руки, жрец. Ты уже связал меня другим. — Да! Я знал, что так будет! — Пастух сплел пальцы на животе, наслаждаясь своей прозорливостью. Как славно он все рассчитал. Не рискуя ценными пащенками, использовал маленьких тойров. Эти люди, их сердца будто лежат на ладони. Княгиня повернулась, отступая спиной к Охотнику. — Вели, пусть снимет веревку. Я буду послушна. И пока Охотник дергал узел на запястьях, кинула быстрый взгляд за плечо Пастуха, который осматривал ее шею и плечи. Стража по-прежнему не было видно, и несколько мужчин, прекратив качаться и петь, отступали к выходу и пропадали в темной глубине. Растирая руки, она кивнула, встряхивая светлыми волосами. — Ты все еще ждешь ответа? А что ждет меня? Там, в медовой пещере? По ее голове поползла рука — Охотник трогал пряди, расплетая растрепанные косы. На его лице бродила кривая ухмылка, полная острого удовольствия. Давно, так давно не трогал он женщин, что были красивее и нежнее приземистых тойриц с некрасивыми лицами и жесткими волосами. Эта прекраснее своей сестры Ахатты, а еще та спала, принимая их. Эта не спит, живая, совсем живая. Она не оглянулась, лишь сделала маленький шаг, придвигаясь, чтоб Охотнику было удобнее. А сама, ожидая ответа, пристально посмотрела в глаза Пастуха. Яркие глаза цвета старого меда с зелеными искрами на похудевшем усталом лице держали бледные глаза жреца, не отпуская. И чтоб не сорвался, княгиня, мысленно собравшись, тихо вздохнула, без усилия ступая в воду того, чему учила когда-то степных девочек. …Вот он. Почти вечный. Большой, как муж ее Теренций, но с телом, избалованным негой, что длится и длится. Все для него — сытная изысканная еда, притирания и масла, ловкие руки умелиц, что разглаживают каждую морщинку и складочку — везде, в самых тайных местах. Размеренный отдых на тончайших покрывалах. Девушки по первому его зову. Любые, из тех, что живут тут. По двое и трое, сразу несколько. Теплая вода, что парит бледными струями пара над тайными бассейнами в дальних пещерах. Все есть у него. Только ее еще не было… Такой, как она — не было, пока он тут, владеет племенем сильных, но некрасивых. Послушных, но недалеких. Поднимая лицо к жадному взгляду Пастуха, Хаидэ приоткрыла рот, блеснув зубами в легкой улыбке. Ее сестра Ахатта не зря напомнила старику, какие бывают женщины под луной. А теперь он увидит, какие бывают — под солнцем. Между двумя шел мысленный разговор, медленный, как ползущая змея и одновременно стремительный, как полет стрижа. Совсем короткое внешнее время вместило в себя многое и вот уже Пастух, нависая над женщиной, услышал, как глухо и больно стукнуло его сердце. Снова, как тогда, в мечте о темной княгине, которая только его. — О-о-о, йеее! — орали тойры. И, поддаваясь мерному завыванию, Жнец веселился, взмахивая руками и раскачиваясь, обводил хмельным взглядом толпу. — Ты правда хочешь услышать самое главное? — руки Пастуха выползли из широких рукавов и поднялись, как две змеи, раздумывающие — укусить или обвиться. «Он брал ее, трогал смуглое тело моей сестры. Белые пальцы, мягкие как шелк, и сотни лет любовной науки…» Ее рука поднялась навстречу, соединяясь ладонью с холодной рукой жреца. И погружаясь все глубже в светлые глаза, она медленно вошла в его голову, распахивая тонкий мир сладчайших наслаждений, которые сплетены из красоты, зрелости, страстных любовей и яростных насилий. «Я — Хаидэ, сладкая женщина, воспитанная Лахьей без сердца. Хочешь ли ты этого так, как хочу я?»… «А ты — хочешь?» Она поднималась на цыпочки, а он опускал большую голову, обвисая складками белой кожи, расписанной золотом и черными линиями вдоль бровей и век. Улыбнулась. И он понял то, что не требовало ответа даже в мыслях. Да. Она хотела. Сворачиваясь в его голове, одновременно раскрывала себя, целым огромным миром, полным сплетенных теней и бликов, красок и черных пятен, стеблей, корней, и живых, бросающихся в стороны тел. Солнца, всходящего в черноте ночи и луны, висящей в нестерпимой синеве полудня. — Я… Те-бе… И вдруг сердитый крик прогремел над головами, бросаясь эхом от стены к стене: — Тойры! Бочки не трожь, быки! Хаидэ, выплывая из мыслей Пастуха, поверх его согнутых плеч, что медленно опускались все ниже, увидела под аркой Нартуза. Он стоял, держа на руках двух детей. — Чего это? — заревел кто-то, обхватывая круглый бок подкатившейся бочки, — пить буду! — Вот наши дети! Жрецы отнесли бычат к варакам! Чтоб те их кусали! Смотрите, тойры, на ваших детишков! Он поднимал на руках безжизненные тела, поворачивался, показывая. Косматые головы молча поворачивались за ним. — Врешь! — снова завопил тот же голос и гулкий удар кулаком выбил из бочки деревянную пробку. Пиво, булькая и воняя, торопливо потекло на босые ноги. Нартуз заорал, перекашивая яростное лицо. — Ты, старая пьянь! Довека буду жалеть, что отдал тебе славную женку! Твоя дочь, Топтун, поглянь на нее! Я ее сделал, а ты растишь. И бочка тебе важнее. Эх ты, могучий. Грязный вонючка, а не тойр, тьфу! Абит стоял рядом с ним, прижимая к груди девочку с лохматыми волосами, закрывшими согнутый локоть. — Лойка? — Топтун встал, отпихивая полупустой бочонок. Оглянулся на столпившихся жрецов. И полез через стадо, отдавливая ноги и дыша старым перегаром. Заросшее серой щетиной лицо кривилось, он повторял имя дочери, а сильные руки меж тем ловко отбрасывали тех, кто мешал пройти. «Лойка, ну да, и мать ее — Вайна». То, что имена все же не вылетели из растерянной головы, сразу успокоило Нартуза и он, глядя на Топтуна, свирепо передразнил его: — Лойка! Вспомнил, вонючка. Если б не Пень, не видать тебе девки. А вы! — он перевел на тойров негодующий взгляд и прибавил в голос скорбной издевки, — пляшете тут, пока ваших детишков отдают мутам! Вона, бегите смотреть, целую яму нарыли их. И детей повешали! Пожилой тойр вышел вперед и, наспех поклонившись застывшим жрецам, покачал головой, — совсем ты башкой ударился, Нарт. Врешь все. — Не врет! — сердито закричал один из парней, размахивая булыжником, — я тама был, мы были. Висели дети, я видел! А женки ваши лежат связаны да опоены, чтоб значит, не блажили зря. Топтун выхватил из рук Абита девочку, трезвея, осматривал синюшное лицо и вялые ручки. Поднял глаза на остальных. — Лойка. И не дышит вовсе! И вараки след. На шее прям. Целитель дернул широкий рукав Пастуха, который стоял, согнувшись и глядя перед собой в одну точку. — Мой Пастух, что нам сейчас? Что? — Оставь его, — насмешливо сказала Хаидэ, отступая с линии бессмысленного взгляда, — он смотрит сон. — Сон? А как же?.. Охотник вышел вперед, вздымая длинные руки. Тонкие уши горели красным, просвечивая. — Славные тойры! Если пиво вам не по вкусу, идите в пещеры! Мужчины загомонили, голоса плыли в багровом пространстве, делая его теснее, заполняя собой, и вдруг смолкали, чтоб ударить в стены неясным, но грозным шумом. Охотник оглянулся на Пастуха. Тот выпрямлялся, водя глазами по сторонам. Рукава повисли, показывая лишь кончики пальцев с позолоченными ногтями. Рядом суетился Целитель, подступал, протягивая руку, чтоб тряхнуть повелителя за плечо и в последний миг не решался, засматривая в мутные глаза с надеждой — вот очнется сам. Еще немного, понял Охотник, надо удержать толпу самому, надо не промахнуться… — Утром вы получите солонину, я велю открыть главную кладовую! Пиво, винишко и вкусная еда, тойры! В глухом гуле раздался голос, ясный, как лезвие топора: — Мы тебе свиньи, ага? Уши Охотника запылали. Он бы с радостью передал главную роль в разговоре другому, да хоть Жнецу или Ткачу, но никогда и нигде, кроме смыкания шестерки в сердце горы, когда их ладони слипались, делая головы одним общим умом, — не приходили жрецы друг другу на помощь. Гнездо тем и было приятно, что жизнь в нем всегда спокойна и тепла. И ощущая локтями и спиной пустоту, сквозившую ледяным холодком, Охотник допустил ошибку. — Тот, кто кричал, получит плетей! И заточение в яме! Он поворачивался, грозно хмуря длинные брови, надеясь, что тойры вытолкнут вперед крикуна. И возвысил голос, раздраженно понукая: — Долго ли ждать вашим жрецам, вашим владыкам? Где этот бык, что посмел… Тяжелая рука легла на плечо. Пастух отодвинул Охотника и встал на его место, простирая руки над толпой: — Славные тойры! Вы гневны и потому ошибаетесь. Это она, дочь скорпионов, пленила детей и издевалась над ними. Такова ее месть за то, что царственный сын назначен нам будущим вождем! Он ткнул рукой в обвиняющем жесте, не глядя на ту, что вынула его из реальности и победила, пусть на несколько мгновений. И в широкой груди Пастуха поднималась холодная ярость, затаптывая память о биении сердца. Но время было упущено. Он так хотел править сам, что не заметил, как за несколько поколений превратил пятерых помощников в безвольных исполнителей своей постоянной силы. — Сама вбила брус! — загремел Нарт, тряся кулаком, над которым каталась по согнутому локтю детская голова, — сама вызвала мутов, ага! Вы — пришлые, а мы живем тут с начала времен! Муты не приходят сразу. Надобно цельное лето кормить гадов, да еще рыть им зимовку, чтоб там вода и тепло. Думаешь, мы тупые совсем быки, а? Думаешь, баба скакала тут по пещерам и рыла ямищу втихую? Вот уж ага… — Вараки, — крикнул кто-то от стены, — варак даже бабы-стервы не тронут, они ж плодиться начнут, пожрамши. — Славные тойры!.. — Пастуху казалось, что к его спине приклеился насмешливый взгляд безоружной женщины. И он повел плечами. Заговорил дальше, щедро наполняя голос медом: — Славные! О вас заботимся, и разве плохо вам — в тепле и сытости семейных пещер? Девки без числа, винишко и ягоды, мясо. — Да, — задумчиво сказал кто-то и жрец закивал. — Верить! Вы должны верить! Мы смотрим туда, где вы станете как прежде — сильными и могучими! С новым вождем! Так давайте вырастим его вместе! — Чего ждать-то, — осведомился Нартуз, передавая детей стоящим рядом мужчинам, — зачем нам чужак? У своих штоль не сыщем вождя? — Да! — радостно закричал Бииви, выскакивая из арки, а следом за ним бежали разгоряченные расправой над мутами парни и, еще не понимая, о чем, орали тоже: — Да! Да! У Пастуха вдруг заболела голова. Так чуждо вклинивалась жизнь в то, что происходило в его голове совсем недавно, и раздражение росло, превращаясь в злое желание избавиться от помехи. Он обвел орущих плавающим взглядом. Убить бы их всех сейчас, стоптать ногами, в кашу. Чтоб замолчали глотки и закрылись глаза. И баб туда же вместе с их коврами, и грязных детей. Нашли себе горе — троих сопливых выродков. А сами бегают из постели в постель, как горные бурундуки, спариваются, будто жрут сладкое, без меры. Уйти бы сейчас, лечь в тишине на мягкое покрывало и песчинку за песчинкой пропускать через пальцы каждый взгляд, каждую линию и звук того, что произошло во время мысленного разговора с пленницей. Как она делает это? И почему это выше всех наслаждений, полученных им за столько времен? — Сыщем! — Нартуз победно оглядел мужчин и упер руки в бока. Пастух очнулся, с ненавистью возвращаясь к необходимому. И, выплескивая злобу, тоже совершил ошибку. — Уж не ты ли этот вождь? — загремел под закопченными сводами голос, переполненный ядовитой насмешкой. Наступила тишина. Тойры бычили головы, опуская крутые лбы, глаза их сощуривались, а ноздри раздувались. Круглились мощные плечи, сжимались тяжелые кулаки. Пастух дернул щекой, перебегая острым взглядом с одного мрачного лица на другое. Сейчас он отдал бы все свои шелковые покрывала и отомкнул все кладовые с изысканными запасами, лишь бы вернуть слова, сказанные по неразумию. И тут следом за молодцами Бииви из арки вышел, покачиваясь и держась за разбитое лицо тот самый мальчишка, тойр лет семнадцати, что держал веревку над мутами. Он плакал и, ухватив Нартуза за локоть, вдруг повалился на колени, перемежая рыдания с криками. — Не хотел! Я нет, не хотел, старший мой Нарт, ты, ты… я… — Чо ж слабо стукнул, эх, — завопил Бииви, прыгая на одной ноге и пытаясь достать ребра мальчишки второй. — Погодь. А ты — говори, — Нартуз вздернул парня за шиворот рубахи и поставил лицом к тойрам, — им говори. — Я не злой. Они сказали — брата возьмут, к варакам. А куда брата, он совсем со-опля еще. Трех годов нету! Я потому держал. Ну, жалко же! Он забормотал еще, заикаясь и всхлипывая, водил руками, показывая что-то маленькое от земли, и обращал к мужчинам просящее, залитое кровью безбородое лицо. — Мне их дали, уже таких. Я не носил, в закут не, не! И добавил упавшим голосом, чтоб уж совсем правдиво: — Варак я сам боюсь. Пастух покачнулся и сделал шаг назад, маленький, но назад. Наткнулся спиной на кого-то из жрецов, но тут же ощутил пустоту на том месте, где только что был помощник. Поворачивая обвисшее лицо, переводил взгляд с одного на другого. А жрецы молчали, глядя на стены и в пол. И только женщина смотрела прямо и спокойно. Не понимая, что делает, Пастух обратился к ней, потому что не к кому было больше: — Довольна, змея? И что теперь? У них же ни разума, ни устремлений. Ты виновата, тварь! Она кивнула. Ступила вперед, оглядывая толпу чуть хмельным от напряжения взглядом. — Тойры! Я спала половину своей жизни. И вы спали до этого дня. Вот тут у вас, — постучала кулаком по своему лбу, — есть, чем думать. А тут, — рука опустилась к груди, — у вас есть сердца. Верить? Да, вы должны верить. Но верьте себе, своим богам и своей крови. Настанет день и вы вспомните, какие вы на самом деле. А вождь? Да вы уже говорите с ним… Улыбаясь, она смотрела в напряженные лица, и видела, будто корка отваливается с заросших щек и наморщенных лбов. — Замахнулась на нашу власть, — прошипел Пастух, — думаешь, сейчас пойдут за тобой? Она засмеялась. И оглянулась, блестя глазами. — Ты так умен, что давно уже глуп, старик. Смотри и запоминай, что бывает, когда приходит свет, на место темноты. — Нартуз! — заревел Топтун, прижимая к груди Лойку, — Нарт пусть вождем! Чего ждать? — О-о-оеее! — заорала толпа, ритмично топая и потрясая кулаками. Лбы разглаживались, оскаливались зубы в улыбках, уверенность принятого решения освещала грубые лица. — Нарт нам вождь! И давно уже! Пусть он, да! Нартуз замер с раскрытым ртом. Важно кивнул, нашел глазами княгиню и посмотрел пристально, но не улыбнулся ей и не подмигнул в ответ на шальной летящий взгляд. И она не заговорила с ним глазами через головы его людей, его тойров. Потому что сейчас — они были важнее любого союза. — Детишков тащите к умелицам, — распорядился Нартуз, — там уже травы варят, Хлет побежал, сказал. Топтун, бери парней, идите с малыми. Да женкам скажите, чтоб не кидались и не голосили. Скажи, вождь Нартуз справится сам. Без баб. — Отдашь их нам, а вождь? — закричал дюжий тойр, тыча пальцем в шестерку жрецов, что молча стояли на платформе, — давай, мы с них за варак-то спросим! — И вина! Отметить жеж надо! Радостные голоса запрыгали над головами. Нартуз покачал головой. — Напьетесь и станете как те малые. Погодим праздновать. Идите к бабам, парни. Бииви, останься тута и вы, эти вот, семь парней. Думать будем. Кто в дозор, быстро к щелям. — У-у-у… — мужчины переглядывались, разочарованно крутя головами. Хотелось боя, драки, хотелось шумного праздника или опасностей, чтоб сразу славные, сразу те самые тойры. А их отправляют в семьи, будто ничего и не случилось. — Не пойдем, — строптиво отрубил кто-то, — чего мы там забыли, сидеть-то. — Давай вина, вождь, — заорал другой, — да еще скажи, чего теперь с повелителями делать? Может, скормим их мутам? Пока те еще в яме. Хаидэ внимательно разглядывала толпу, разыскивая вновь исчезнувшего Убога. И не находила его. Вдруг чья-то холодная рука мягко прикоснулась к запястью, взялась, пробегая пальцами выше, под рукав рубахи к локтю. — Они не знают, что делать с нами, — прошептал Целитель, прижимая ее ближе к себе и в ребра ей ткнулась жесткая грань, — скажи им. Скажи верно, княгиня. Иначе варака попробует твоей крови. Хаидэ медленно опустила голову. Другой рукой жрец прижимал к ее груди небольшую коробку из прутьев. И в ней металась серо-зеленая скользкая тушка, издавая скрипучие звуки. Палец жреца, просунутый в железную петлю, напрягся, готовый сдвинуть крышку. — Скажи, мы уходим в медовую пещеру, с тобой. И пусть ставят охрану на трех ее входах. — Вождь Нартуз! Позволь мне уйти вместе с белыми владыками в пещеру старого меда! Головы повернулись к женщине, стоящей в окружении жрецов. — Они расскажут мне, как вылечить сына. Там крепко запираются выходы, так? Нартуз оглядел ее горящее лицо, с подозрением уставился на Целителя и хмурого Жнеца. — Ну, верно. Пусть сидят там, пока не решим, что сделать. Парней сторожить я поставлю. Ты не врешь ли, светлая? Там не случится чего, в этой пещере с дурными цветами? — Нет. Верь мне. Он кивнул. Поднял руку, чтоб отпустить мужчин, но она остановила его. — Вождь Нартуз… Коробка больнее надавила на кожу под грудью. — Расскажи тойрам сейчас. Пока все мужчины матери-горы собрались вместе. Расскажи, какими вы были когда-то. Еще до того, как грабили разбитые корабли и воровали стада у соседей. Нартуз кивнул и пошел через толпу к платформе, хлопая по плечам расступающихся тойров, что скалились и тоже били его по спине, одобрительно покрикивая. — Уведите белых, — приказал парням, — да ножи не прячьте. И, утвердившись в центре платформы, оглядел мужчин, что садились на пол, поджимая или разбрасывая ноги, подтягивали к себе бочонки и, передавая друг другу, все-таки хлебали выкаченное жрецами пиво. — Я расскажу вам, парни, что вспомнил, оно не из моей жизни, и было это еще до наших отцов и до отцов их отцов. Пень, чужак, помог мне вспомнить. А вы не хлебайте пиво, как щельные пиявки росу! Запоминайте и после расскажете дальним, к кому пойдете с вестями. … - Когда горы по весне закрывали цветущие амигдалы, племя тойров владело лучшими пастбищами и стадами… Хаидэ шла по извилистому коридору, ступая следом за Жнецом. Впереди неторопливо шел Пастух следом за парой тойров, что освещали дорогу факелами, держа в руках широкие ножи. Целитель отставал всего на шаг, ступая с ней в ногу, и при каждом их общем шаге коробка с тварью плотнее прижималась к рубахе на спине. Ткач и Охотник двигались следом за ними, и замыкал шествие Видящий, погруженный в свои мысли. Позади мерно топали парни Бииви, гордые заданием, несли факелы, держали наготове ножи и взблескивающие лезвиями топорики. А за спиной стихал мерный голос Нартуза, повествующий о прошлом. Глава 53 В углу капало и Тека, сидя на маленьком табурете, время от времени поднимала голову и морщилась. Звуки были привычными и обычно она их не слышала. Но сейчас, когда тяжелые занавеси тщательно укрывали вход, а за ними — она знала, накрепко заперта сырая деревянная дверь, капель мешала слушать, что делается там, в лабиринтах и переходах, куда ушел Кос и куда уже дважды уходил люб Ахатты. Второй раз ушел давно и все не возвращался, велев никому не открывать, только ему или Косу на условный стук. Она потрепала по лохматой голове Бычонка, и когда тот задрал чисто умытое личико, улыбаясь, потянулась через его плечо и погладила темный затылок Мелика. Сын Ахатты спал, свернувшись на старом ковре и притянув к груди коленки, закутанные в длинную рубаху. Маленький свет падал на кончик носа и полукружия черных ресниц. Другой светильник висел у самой постели, медленно вертясь на длинных шнурах. И Теке казалось, Ахатта просыпается, светлея худым лицом, и снова засыпает, погружаясь в сон, как в темноту. Рядом лежал маленький князь, дергал голыми ножками и мирно лопотал, разговаривая сам с собой. Тека прижала к боку Бычонка и вздохнула. Не нравилось ей, что Мелик тут, совсем недалеко от матери. А ну как проснется и запросит сына себе. Или Тека задремлет, а высокая сестра поднимется, подхватит мальчика на руки, глянет ему в глаза своими, темными, блестящими. И отрава перекинется от матери к сыну, проторит дорожку, свяжет их невидимой темной ниткой, и высосет из Мелика жизнь. Скорее бы вернулся кто из мужчин. Лучше бы Кос — живой, здоровый. Нет, пусть лучше Пень, вон какой стал, глаза спокойные, холодные, лицо строгое. Хоть и улыбается, когда глядит на детей. Бычонок потяжелел, уронил толстые ручки, засопел тихо. Тека, покачиваясь, забормотала колыбельную, смолкая и прислушиваясь к еле слышным крикам. Пусть возвращаются оба! Пень только и сказал, когда все началось, мол — княжна. Сидел у постели, положив руку на щиколотку своей любы, а та, бледно улыбаясь ему, кормила малыша. И вдруг встал. Сказал вот это — княжна. И пошел, только ковры колыхнулись на входе. А сестра Ахи, отпуская от груди Торзу, медленно смежила глаза. Тека еле успела подхватить мальчика да положить рядом. Потом Пень пришел с Косом, велел ему женщин сторожить. И чтоб те никуда, отсюда. И после вместе ушли, оставили их с детворой и ушли. А там что-то… Кос ушел, будто не мог остаться. Глянул на Теку, провел рукой по голове сына и больше не оглянулся даже. Плечи расправил и все, нет его. Круглое лицо умелицы стало хмурым и одновременно покорным. С тех пор как появился в горе чужак с синими глазами и светлым лицом, мужчины стали меняться. И Тека понимала, вспоминая подсказки в узорах ковров, которые никто прочитать не умел, кроме самых лучших умелиц — так тому быть, потому что мужчина, который состоит из живота да торчала — это не мужчина, а так, пес, который таскает по берегу рыбьи кишки, рыча, чтоб другой не отобрал. С кем говорил чужак, те вроде становились лицом светлее и ростом повыше. Совсем незаметно. Но Тека видела. И оно ладно бы…Главное ей, чтоб Кос, когда поумнеет, не убежал в новую жизнь, от нее. Любовь дело такое — сегодня есть она, а через денек и кончилась. Когда мужчина — пес, ему наготовишь вкусного, постель согреешь, рубаху покрасивее, он и будет рядом сидеть. А если стал человек, там кнутов много, бывает, сам не хочет, а идет куда-то, делает что-то. — Хаи… Тека вздрогнула и, быстро перебирая ногами, повернулась вместе с табуреткой, чтоб заслонить от постели спящего Мелика. Ахатта сидела, сжимая в кулаках собранное на коленях платье, смотрела перед собой блестящими глазами. Повторила, прислушиваясь: — Хаи? Хаидэ! — Тише, тише, сестра, ты поспи. — Тека сглотнула и улыбнулась, по-прежнему неудобно перекосив спину. — Я слышала… — Приснилось тебе. Скор люб твой придет, и Косище с ним. Поспи. Ахатта разжала кулаки, ложась навзничь. И Тека перевела дух, усаживаясь удобнее. Чутко слушала, как дыхание женщины становится тихим и мерным. И почти задремала сама, когда от постели снова раздался женский голос. Подняла голову, всматриваясь. Ахатта лежала с закрытыми глазами, свет плавал по высоким скулам, делая их еще резче. Худые пальцы бродили по груди, дергая шнурки на вырезе платья. — Как мне жить? Вот мой дом, тут были мы с Исмой. Тут жила бы я, и кормила сына. Где он? Как жить, если даже смотреть не смогу я на своего мальчика? Задавая тихий вопрос, она смолкала, будто слушая кого-то в своей голове. И продолжала спрашивать, не обращаясь к Теке. Та кивала, настороженно следя — не откроются ли черные глаза сестры. — Надо просить жрецов, — в голосе Ахатты прозвучала удивленная уверенность. Будто она дивилась, как раньше не пришел ей в голову такой простой ответ. Тека беспомощно пошевелила губами. — Они меня изменили, пусть изменят обратно. А я никуда не уйду, останусь. Вот твой сын, Хаи, я буду заботиться. И мой вырастет рядом. Да… — Нет, сестра, нет! Нельзя такого! — Что? — Ахатта открыла глаза, поворачивая голову, чтоб разглядеть Теку. И закрыла снова, будто не могла удержать тяжелые веки. — Абит. Где он? Пусть придет. Он говорил — люба. Где же тогда? В углу капало и, когда усталый голос затих, Теке показалось — капли ударяют прямо ей в темя, мешают думать. Абит? Вот жизнь у светлых высоких жен — то ей Исма люб, а то бродяга Пень, и вдруг вспомнила какого-то Абита. Конечно, тойрицы тоже прыгают из одной постели в другую, и два-три мужа сразу — то обычное дело в паучьих горах. Но люб один, а прочие так — забавка. Да сейчас другое важно. Мысли такие у сестры… будто кто ей в голову их вкладывает. И Тека снова горячо попросила внутри — скорее бы уж вернулись мужчины. Все могут выткать умелицы в коврах, и растолковать могут, и верные слова найти. Но вот сидят с детками, и без мужчин разве ж справишься с жизнью, если идет наперекосяк. Капля упала не в срок, и Тека встрепенулась. Тихий стук вплелся в падение воды. Она бережно уложила спящего Бычонка рядом с Меликом и тихо побежала к входу, задевая лавки и сундуки широким подолом. Коротко прогремев засовом, открыла тяжелую дверь. Отступила, жадно глядя на широкую спину Коса, который ловко накидывал железные петли и закрывал засов. И вдруг нахмурилась, припоминая смутное мелькание в сумрачном коридоре, внизу у ног мужчины. — Один пришел? — спросила шепотом, увлекая мужа подальше от постели и спящих мальчиков, втолкнула его в маленькую кладовку. — Что там, Кос, а? — Попить дай. Выглотав ковш ледяной воды, тойр сунул его снова на каменную полку, под звонкие мерные капли. Вытер короткую бороду. Улыбнулся. — Тебе как баять — чтоб до утра хватило? Или короче сказать? — Ну тебя! Главное скажи. Вполголоса, оглядываясь на ветхий занавес, отделяющий кладовку от пещеры, Кос пересказал Теке, как появилась княгиня, одна и без меча, и даже ножа не было у нее. Как стояла, и признавалась в злых делах, а после нашли детишков, сняли их. И Нартуз теперь вождь. А княгиню повели в плен, вместе с белыми отцами, потому что сама захотела так. — Сама… — проворчала Тека, — ага, сама как же. Она ж за сыном пришла, дурной ты у меня, Кос. Вот и пошла, боится, вдруг они его держат да злое с ним сделают. — Почем я знал, люба моя. Там шум и все орут. Пиво уже хлебают вовсю. — То-то воняешь, как козел по весне. — Ну, выпил, да. Нарт говорит такое! Да я ушел, чтоб вас не бросать. — Кос… А ты бы крикнул ей. Мол, князь твой жив-здоров, хорошо спрятан. Глядишь, она и не пошла бы. Кос пожал широкими плечами и наморщил лоб. — Да я как-то… И она быстро так. Все еще кричат-орут, а она уж Нарту бает, мол, веди их в пещеру, да я с ними. Ну и они пошли. Откуда ж я знал! — Эх ты. Лоб ты каменный! — Тека опустила голову, раздумывая. — Ты меня не ругай. Ты баба, ум у тебя мелкий. Как мне было кричать? Там на толковище, считай, все мужичье собралось, с нашей горы, да еще с соседних пришлые. Думаешь, все прям за Нарта стоят? Были и такие, кивать кивали, а глаза прятали. А ну кто раньше метнется сюда? Тут мой сын. И вообще, мальцы, трое аж. Тека медленно кивнула. Страх пробежал по спине, цепляя кожу ледяными лапками. Перед глазами стояла картина — злые орущие тойры, бледные жрецы, все перемешалось. Все сдвинулось с теплых привычных мест. Подавленно согласилась: — Правду сказал, люб мой. С тихой пещеры учить легко. Верно ты промолчал. Кос приосанился. И еще вспоминая, добавил: — Конечно, верно! И я ж не все видел, пока отсель бежал, да пока возвращался. Но вишь, сделал верно! А то, вдруг как те мальцы, которых вараки кусали. Я одним глазом только и увидел. Совсем как мертвые. Хорошо, недолго висели, бабы их выходят. — Кос, — Тека повела плечами, но холодок никуда не делся, стал злее, забегал, суясь по ребрам и спускаясь к пояснице, — Кос, ты сейчас сюда шел, ты один шел? Ничего не слышал? — Я крался! Как Исма учил нас. Во! — Да. Да. Хорошо. Она крепко взяла мужскую руку маленькой сильной ладошкой. Потащила обратно в пещеру, к табурету, стоящему на краю расстеленного старого ковра. — Ты посиди. Поспал бы, но ведь не ляжешь? — Не. Пень придет, я может, еще уйду, послушаю, что там Нартуз. Вдруг драка будет, а? — Не надо драки, Кос. Дети вон. Какая драка. Мужчина прилег на бок, подпер скулу рукой и стал разглядывать спящего Бычонка. Тека села на табуретку, окружив себя широкой юбкой. И задумалась. Вараки и муты. Злое проклятие Паучьих гор. Умелицы знали много. Наперечет — все лесные и луговые травы, все деревья, и какое когда цветет, и в какой год принесет плоды, а в какой надо поберечь старые запасы. Знали, что собирает серая белка, цокая и суетясь на заваленной сушняком поляне, и где несут мягкие желтоватые яйца лесные полозы. Знали, в какую пору нельзя трогать рукой рыжих древесных мурашей, чтоб от укуса не опухла рука до самого плеча. И когда собирать прозрачные крылышки, скинутые бабочками-звенелками, чтоб сделать настой для лечения глаз. И каждая умелица знала — лес, горы, скалы, прибрежный песок и взбаламученные глубины соленого моря — полны больших и малых отрав. Так много было цветов, зверья и насекомых, которыми любой мог убить любого, лишь выжав соку или приготовив несложное снадобье, а то просто наевшись красивых ягод, что удивительно было — как жив народ до сих пор. И плетя ковры жизни, умелицы понимали — так происходит, потому что люди никак не убийцы, пусть даже злые, пусть грубые и ленивые, и пусть любят подраться. Но что-то внутри бережет от набольшего зла — тихо дать яду недругу после ссоры. Но черные муты и быстрые маленькие вараки отличались от того, что росло и плодилось окрест гор. Муты и не поймешь — звери или плесень жирная, тяжелая. Плодились в тайных ямищах, глубже самых глубоких пещер. И росли лишь тогда, когда бросят им спящих, укушенных вараками. А вараки бегали сами по себе, хоронились от глаз. И никто не мог увидеть вараку, взять в руки скользкое, блестящее бородавками длинное тельце, похожее на тройку сросшихся земляных жаб, пока сам не захочет злого. Сперва надо было выносить в сердце злое желание, укрепиться в нем, после однова спуститься в самую глубь. И там, стоя без огня, закрыть глаза и позвать. Слушая, как, шелестя крошечными лапками, бегают вокруг, задевая босые ноги жирными вонючими боками. Другие могли увидеть только укусы на шее или подмышкой спящего, что уже посинел, не отвечает и не просыпается. Да и то — когда ж их увидишь, если спящего нужно сразу бросить мутам. И те, шлепая круглыми черными головами, сосут, причмокивая, пока не останется на поверхности слизистого черного варева только обрывки одежды, да пара зубов. Позвать вараку злым хотением — того тоже мало. Сперва выкопать ямищу. После сыпать в нее рыбьи потроха и всякую гниль, закидывая сверху яму хворостом для тепла и сырости. И только когда булькающее варево, отзимовав, перегниет все лето, да вступит в осень, тогда из перебродившей гнили вышлепнут первые головы молодых голодных мутов. Волчьих ягод можно наесться случайно. Уколоть руку о ядовитый шип можно от беспечности, а перепутать злую траву с доброй — по неразумию. И только чтоб вызвать варак нужна чистая, холодная длинная злоба. Без нее их просто нету. Хуже потом, знала Тека. Как маленькая непогода тащит за собой длинное ненастье и за первой волной приходит на море затяжной зимний шторм, так и варака, укусив угощение и высосав горячей живой крови, убегает в закуты, чтоб хрипло пища, расслоиться на несколько новых тварей, тонких и быстрых, что плоско сжимаясь, пролезают в любые щели. И пляшут перед глазами слабых, соблазняя их на быструю злобу. Этих уже не надо звать, не нужно спускаться сырыми узкими расщелинами и каменными тропками. Эти будут крутиться перед глазами, охотясь за высказанными сгоряча злобными желаниями. Подхватывая их, прыгнут в лицо, топыря серые лапы с крюками когтей. И, оставив зовущего умирать во сне, побегут к тому, на кого их послали. Когда вокруг мирная жизнь, и тойры, коротая время за выпивкой и в драках, тешат силу, ломая друг другу ребра и похваляясь перед женами, можно и не вспоминать, что где-то внизу гнездится зло. Но когда наступает смута, и все ходят, пружиня шаги, оглядываются, гадая, кто с кем, совершают ошибки и впадают в безумства — тогда самое страшное, что может случиться — это, если кто-то давно приготовил ямищу с мутами и позвал варак, дав им волю. * * * Со стороны степи Казым ходил под деревом, разминая затекшие ноги. Ночью спал, сидя на извилистом корне. Сперва чутко прислушиваясь, а потом, когда понял — шаман Эргос никуда не делся и все время маячит на краю зрения высоким светлым пятном, сел удобнее, опираясь спиной на выгнутый лебединой шеей сухой сук, и заснул по-настоящему, так, что поутру левая нога волочилась, как чужая. Казым смущенно хмыкнул, потирая колено, сурово повертел головой, разыскивая клятого шамана, который, конечно и виноват в том, что спал воин зимним сурком, ничего вкруг себя не слыша. Но через птичий ор пробивались яркие лезвия солнечных лучей, делая просторный шатер похожим на солнечную клетку. И никакого Эргоса. — Ну, то так, так, — бормотал Казым, прихрамывая и выглядывая из-под гладких черных с серыми плешинами ветвей во все стороны. — На то он шаман, чтоб ночью казаться, а днем невидимый, значит. Эк тебя, Казым, занесло из верной степи в шаманские мороки. Тут вижу, а тута уже и нет. И он на всякий случай быстро поклонился на все стороны, чтоб невидимый шаман не обижался. Степь была пуста и прекрасна. Черные тучи медленно катились по яркому небу, вспухали клубами, и когда одна закрывала свет, то золотая клетка шатра исчезала, будто навсегда. Но через пару тройку шагов Казыма возникала снова. И за узкими листьями степь загоралась бронзой и золотом. Когда обе ноги стали одинаковы, Казым вышел на простор, вдыхая влажный после долгого дождя воздух. Внимательно рассмотрел пустые искрученные скалы, что поднимались к тучам, — на них было темно, раннее солнце сидело позади и зазубренные тени тянулись по кованым травам, полегшим от воды. Но Казым видел — пусто. На короткий свист прилетели оба коня, мотая блестящими от росы мордами. И мужчина залюбовался солнечной изморосью на сизой шкуре Полынчика. Поговорив с обоими, легонько пихнул Полынчика в шею, отправляя пастись поблизости. А небольшие острые глаза не останавливались, снова и снова осматривая траву, темные спины камней, полускрытые стеблями, высокие мрачные лица гор, и даже небо, такое яркое, что казалось, просунь палец меж крутых облаков и упрешь его в звонкую синеву. Он не знал, сколько ждать, но был терпелив и готов ко всему. А на черного Брата смотрел так же часто, как на пустую степь, ожидая знака, если конь услышит раньше — врагов или свою княгиню. И один из быстрых взглядов показал ему — конь что-то услышал. Казым встал спиной к дереву, быстро оглядывая гулкую степь, полную птиц и осенних бабочек. А вот и Полынчик вскинул серую золоченую морду, прянул острыми ушами. В миг подскочив, Казым взлетел в седло и вполголоса велел Брату: — Кажи, откуда? Тот коротко и тоже тихо заржал, топчась и вскидывая морду к северу от скал. Там, за россыпью черных валунов, степь поднималась плавным холмом с полынной плоской макушкой. На ней торчал большой куст шиповника, весь в мелких поздних цветах. Казым, двигаясь к скалам, подал коня в черную тень. Под самой горой добрался к основанию холма, спрыгнув, бросил поводья. Кони молчали, послушно замерев там, где их оставил воин. Сам, пригибаясь и почти ложась на мокрую траву, быстро, как ящерица, двинулся вверх, не поднимая головы и глядя перед собой исподлобья. Куст возвышался над ним, и Казым, преодолев длинный склон, залег, стараясь не шевелить пучки длинной осоки, растущие вокруг тонких стволиков. Заглядывая сквозь прутья, усыпанные шипами, поморщился. Дальние пространства степи, плавно, как тихие волны, поднимались холмами и опускались широкими ложбинами. И у края, что уходил в небо, насыпаны по траве еле видные черные точки. Казым опустил голову, прижимая ухо к влажной земле. Не слыхать. Далеко еще всадники, если б не Брат, еще гулял бы и песни пел, пока сам не услышит. По шее побежали холодные капли с потревоженной травы. Щекоча, сунулись к уху, стекли на грудь под рубаху. Не поднимаясь, Казым пополз обратно к подножию холма. У степняков бывают сторожевые соколы, летят над всадниками, глядят вниз. Хоть и далеко конники, лучше зря не маячить. Рядом с конями Казым поднялся, встряхиваясь, как пес. — Еще бы сказал — кто такие. А? Но Брат косил выпуклым глазом, перебирал стройными ногами. Казым задумался. Кони — хорошо, сейчас уйдет он верхами влегкую. Но ему ж не надо. А надо остаться. Был бы сам — полез в скалы, схоронился. А этих куда? И времени мало — думать. Он забрал в руку поводья и быстро пошел к дереву, уже не заботясь — увидят ли его сверху. Заводя коней под низкие ветви, позвал негромко: — Эргос? Старший ши славного Патаххи, и сам нынче — небесный шаман! Ты заберешь коней? Замолчал, прислушиваясь к стрекоту кузнечиков снаружи и воплям птиц на верхних ветвях. Кони, всхрапнув, потянулись мордами к чему-то, пошли медленно, пересекая солнечный шатер у толстого, перевитого корнями ствола. Повод пополз из ладони Казыма, и он разжал пальцы, вдруг сильно затосковав. Шагнул следом за толстый ствол, куда зашли кони, и сказал в звонкую пустоту: — Сбереги. Далеко не веди, как позову, чтоб — сразу. Вышел на свет и между струек пара, которые солнце вытягивало из влажной земли, сплетая прозрачными косами и расплетая снова, — пошел к темным скалам, высматривая место, где проще залезть к высоким расщелинам, укрытым яркой зеленью. За четыре дня пути мерного конского хода от горного побережья Патахха, сидя у маленькой палатки, отложил к ногам недоплетеную корзину, закрыл глаза, перебирая по старым кожаным штанам сухими пальцами. Много всего вмещала стариковская голова. И что успел прожить и запомнить, и что знал от отцов, а еще — мысли. Опасения, уверенности, надежды и безнадежности. Иногда казалось ему — не голова, а гулкий огромный котел, в который жизнь бросает то понемногу, а то — полными горстями, щедро, перемешивает, ставит на огонь, сыплет сверху шепоти пряных трав. И варево булькает, источая странные запахи. Кому пробовать то, что изготовилось? И — когда? А сам старик, маленький, тощий, с хромой ногой и высушенными долгой жизнью руками, да разве ж хватит старого рта, в котором уже и зубы не все, чтоб выхлебать целый котел? Не открывая глаз, нащупал плетево и снова примостил на колени. Ткнул прутик, промахнулся, уколов ладонь острым кончиком. Эк придумал, про голову с похлебкой. А сердце ноет и ноет. Потому что видит он больше, чем может поправить. Или даже указать. Или просить кого, чтоб помогли. Ничто никуда не ушло, не утекло в голову Эргоса, опустошив его собственный разум. — Все, чем поделился с молодым, все осталось при старике. И тяжесть знаний спускается из головы в сердце. Она там, ушла за маленьким князем. И это правильный шаг. А перед тем сказала, что будет помогать и спасать, на сколько достанет ей сил. И это шаг не просто верный, а шаг вверх. Там, внутри горы, все сошлось. Ей придется спасать сына и помогать целому народу. И не только справиться тойрам со своей ленью и беспамятством. Есть еще те, кто приближается из степей. Снаружи Казым, бережет ее черного коня. Кто поможет Казыму, пока его княгиня внутри горы? Кто поможет тойрам, над которыми висит черная угроза, давит и жмет с двух сторон — из собственных душ и от пришлых врагов? Кто поможет сестре ее Ахатте, которая спит больным сном в своем временном доме, а сама уже помечена злом, приготовлена к нему, как готовят овцу, ставя на курчавом боку знак? В чьих руках должны сплестись нити, чтоб получился не корявый узел, а полотно судеб, сотканных в общую судьбу? Беслаи? Но, похоже, и ему нужно помочь в этот раз. Какой шаг надо совершить и кто кивнет старому шаману — ты идешь верно, Патахха, и пусть твои ши следуют за тобой?… Шепча, покачивал головой, замирал, задавая вопросы, а они все множились и множились, тыкались в углы, разыскивая ответы. А руки двигались, наощупь заплетая гибкие тонкие прутья. — Ух! — сказал детский голос. И Патахха открыл глаза, разглядывая то, что вышло вместо привычной корзинки. На его коленях примостился плетеный конек. Донце лодочкой, над которой выплетена золотая крутая шея — переходит в длинную морду, всего-то три-четыре прута подогнул, а — похоже. И с другой стороны — торчит смешной хвост из растрепанных тонких кончиков. Безымянный ши, сидя на корточках, с восторгом рассматривал плетеную игрушку. Патахха смущенно кашлянул, прикрывая поделку руками. И покорившись, убрал руки. Ну нельзя, да. Спокон веку не повторяют Зубы Дракона зверей и людей в мертвых поделках, чтоб не множить отражения жизни и не застить остроту глаза. Все в памяти воинов, все в их сердцах. Ход по степи должен быть легким, вместо чаши ладонь, вместо постели — трава. Потому и нет алтарей у бога-учителя Беслаи, сам так велел в незапамятные времена. И все, что есть у каждого в племени, все может быть брошено без сожаления, и тут же заменено другим, найденным под ногами. Земное отражение небесного воинства… Старик повертел игрушку, дивясь, как солнце бежит по крутому боку, протягивая полоски света по высушенным звонким прутикам. И сунул коника безымянному: — Держи. Твой теперь. Мальчик вздохнул, прижимая плетушку к груди. Отступил и, недоверчиво оглядываясь, побежал, косолапя, за редкие кустишки. — Да! — с вызовом сказал Патахха, обращаясь к стрекоту поздних кузнечиков и скрипучему пению птиц-стрелков, — пусть порадуется, чего уж. Встал, и, поведя ноющими плечами, пошел разыскивать Цез. Может, старуха скажет еще что верное. Но самое главное Патахха понял сам: время и люди и события сдвинулись, уже перемешиваются, меняясь не только в главном, а даже в мелких мелочах. И никто не в силах удержать в одной руке все нити судеб. Остается только надеяться. И просить. Кого-то, кто выше и больше, чем даже сам Беслаи, стоящий в ряду множества равных богов, присматривающих за племенами и народами. Пусть этот большой обратит свой взор и на молодого бога Зубов Дракона. Поможет и ему. — Это все так, — сказала Цез, не вставая с колен. Она собирала с куска полотна высушенные солнцем листья и веточки, совала их в раскрытый мешочек. — Но все же отправь среднего ши в племя, как решил-то. Да побыстрее. Пусть едут к горам. Глава 54 Высокие черные двери с полукруглым верхом, скрипя, медленно сошлись и, тяжко хлопнув, сомкнули толстые створки. Загремел снаружи засов, отсекая далекие голоса тойров. Хаидэ стояла на маленькой поляне, от которой в глубину вели извитые тропки, скрытые нависшими темными листьями. Сладкий запах наплывал волнами, жужжали пчелы, пролетая мимо. За ее спиной Пастух заложил железный засов изнутри, грохотнул, притягивая петли. Обойдя женщину и Целителя, который по-прежнему стоял вплотную, прижимая к ее боку коробку, холодно улыбнулся, распахивая руки и обводя ими полную мягкого света огромную пещеру. — Смотри, княгиня, как прекрасна может быть темнота, когда она соединяется с истинным светом. А ты, убери свою тварь, тут нечего опасаться. Наша гостья с нами одна. Светлые глаза внимательно рассматривали лицо женщины, а на губах, подкрашенным кармином играла ухмылка. Одна, говорила она, и никто не поможет и не отзовется на зов. — Пойдем, я покажу места, которые расскажут тебе кое-что. О тех, кого ты любишь. Поманив рукой, повернулся и пошел вдоль светло-серой стены, омахивая подолом темные листья. Княгиня двинулась следом, осматривая купы кустов, усыпанные белыми цветами, траву, что застилала тропы и уползала под стебли, темнея до черноты. Еле заметные струйки изжелта-серого пара выбивались из-под валунов и пропадали в рассеянном свете. Тут сладко пахло, запах забирался в ноздри, сперва лаская, щекоча, а потом пощипывая, до легкой тошноты, кружил голову. Жрецы тихо шли следом. У начала широкой тропы, ведущей в самый центр подземелья, Пастух повернулся. — Скажет ли тебе сердце, чья нога ступала тут, по этой траве? Хаидэ молчала. Так же молча ступила на курчавую травку, когда Пастух, не получив ответа, медленно пошел вперед, к широкому световому столбу, подпирающему круглый свод. — Твоя названная сестра шла тут, неся в животе будущего ребенка. Нагая. С распущенными по спине черными волосами. А муж ее Исма брел следом, не сводя с нее глаз. Обоих ты любишь. Любила. Женщину, что обманула тебя не один раз. И мужчину, что предал твою первую любовь! Голос усиливался, катился по верхушкам цветов, огибал толстых ленивых ласточек и взмывал вверх под самый купол, чтоб оттуда упасть на голову женщины. — Бродяга, которого ты приютила, спасая от одиночества, тоже был тут. И поверь, он изменился. А еще раньше, отдав свою любовь высокой Ахатте, последовал за ней, оставив тебя в одиночестве. Слышал я, и твой нынешний любимый вымерял на весах своей души двух женщин, выбрал ту, что богаче и ласковее тебя? Пастух обернулся, смеясь яркими губами. Световой столб приближался, становился огромным. — Но я не хочу обижать тебя насмешками, светлая. Это детские горести, ты должна знать — каждый теряет что-то, идя к своей цели. И чем выше устремления, тем полнее одиночество идущего. — Где мой сын, жрец? Ласточка вильнула и скрылась в дымчатом блеске, заполнившем все перед лицами шестерки жрецов, стоящих у границы света. Пастух улыбался, глядя в светлую дымку. «И рот не устанет у него, тянуться»… Хаидэ сердито отвела глаза и тоже стала смотреть в дымку. — Не бойся. Он жив, здоров и весел. Твоя сестра милостиво кормит мальчика своим дивным медовым молоком. Он вырастет настоящим воином, княгиня. Без жалости, без колебаний и сомнений. И плечи его будут так широки, что племя Драконов свалится с них сморщенной кожурой. Ты родила бога, женщина! И хочешь забрать его в грязные вонючие палатки? Скакать впереди жалких нескольких сотен воинов? — Наши воины!.. — Знаю, знаю! Лучшие из лучших, смертельные, как отравленные стрелы и такие же быстрые и точные. Сколько их, княгиня? Пять сотен? Десять? И у каждого сокровищ — пара коней да оружие? На что обрекаешь ты будущего князя? — Послушай меня, Пастух. Ты, верно, наелся своего ядовитого меда, и теперь он бежит у тебя с языка. Я знаю, что слов бывает много. Но мне нужен мой сын. Она оттолкнула Целителя и встала перед Пастухом, повернувшись спиной к дымным переливам. Бледное лицо покрывал пот, собираясь мелкими каплями на лбу и над верхней губой. Влажные пряди волос прилипли к вискам. Пастух поцокал языком, рассматривая покрытые испариной щеки и суженные от ярости глаза. И вдруг легко согласился. — Хорошо. Ты получишь мальчика. Но Ахатта останется тут. Ей назначена высокая судьба матери будущих вождей. Она согласится. Ведь тут ее сын. Лишь в медовой пещере мать и дитя смогут видеться, не убивая друг друга. А ты уведешь неума-смутьяна, и заберешь сына. И никогда больше не вспомнишь о Паучьих горах. Хаидэ покачала головой. — Нет. Мы уйдем все. А вам некуда деваться. Вы заперты, жрец. — И ты заперта с нами, — напомнил Пастух. Хаидэ покачнулась. Жнец бережно поддержал ее за талию и осклабился, касаясь щекой длинных волос. — Я… не одна, — хрипло ответила женщина, водя потускневшими глазами по расплывающимся фигурам, — не одна… — Одна, — возразил жрец. Махнул рукой. Повинуясь жесту, четверка в белых одеждах торопливо двинулась по тропинкам, плотно заваливая камнями отверстия, из которых сочился ядовитый пар. — Помоги ей, Жнец, — заботливо сказал Пастух, — она не должна спать. Пусть станет послушной, все увидит и запомнит. Жнец, коротко и неглубоко дыша, закивал, обнимая Хаидэ за плечи, подтолкнул вперед, по тропе, огибающей свет. — Одна. И останешься с нами. Ты была права, красавица, я говорил, чтоб протянуть время. Все заняты собой. Ахатта своими горестями, матерь Тека — заботами о муже и детишках, бродяга Пень — любовью к Ахатте. Тойры? Что ж, они выпьют все пиво. Заснут вповалку и через день не вспомнят о своих подвигах. Смотри внимательно. Вот мы вступили в свет. Всего несколько шагов. Какая мягкая трава… тут лежала твоя сестра, под каждым из белых жрецов. А муж ее Исма сидел рядом, радуясь и прославляя союз темноты и света. Глаза Хаидэ широко раскрылись, будто кто-то растягивал веки пальцами. Глядя на красивую поляну, осененную белыми колокольцами и темными листьями, она хотела сказать «нет», замотать головой. Но горло издавало невнятные звуки, язык лежал во рту шершавым бревном. Только ноги медленно переступали, послушно следуя за Жнецом. — Это было, и было, и было. И если бы не тупость доблестного Исмы, что дал себя ранить большой рыбе на обычной рыбалке, тоже мне — Зуб Дракона — она с восторгом родила бы мальчика в драгоценный мед древней купели. И подарила бы этой купели жизнь новорожденного бычонка, чтоб мед стал еще ценнее. Сына своей подружки Теки! Сказала ли она тебе об этом? Или плакала о том, как ей плохо? Поверь, княгиня, ей было очень хорошо. Каждую ночь шла она в сердце горы, и вела за собой своего тупого быка мужа. Шла сама! Жаждала стать богиней, и матерью бога! Неплохие желания для тощей шлюхи, девки у тебя на побегушках, Ахатты-крючка! Нога Хаидэ еле поднималась, проволакивалась по траве и опускалась с грохотом, будто она — каменный столб и сейчас разлетится вдребезги. И после вечности тишины в уши ударял новый грохот — это другая нога сделала, наконец, шаг. Голос жреца висел перед лицом жирной надоедливой мухой. А перед беспомощными глазами проплывали, покачиваясь картинки, такие ясные, будто это и впрямь происходило сейчас. Обнаженная Ахатта с нежным холмом смуглого живота, идет по тропе, оглядывается, маня за собой Исму. И ложится навзничь, раскидывая ноги. А Исмаэл Ловкий садится рядом, с восторгом встречая каждого следующего жреца, в смятых, разбросанных по траве складках богатых одежд. — А вот и купель. Пастух встал на каменной закраине и, положив толстую руку на затылок Хаидэ, нагнул послушную голову, чтоб рассмотрела медленное вращение желтой вязкой жижи, проносящей в струях ветки, листья и трупики птиц и зверенышей. — Смотри, как прекрасна бывает сладкая смерть. Как славно послужит она той, кто возляжет в меду, заменяя живую никчемную кровь вечным медом! Там, за светом, в дальней стене есть тайные входы. Там уже приготовлены две теплые уютные комнаты со стенами, обитыми живыми коврами. Одна для тебя, другая — для сестры твоей Ахатты. Нежась на шелковых покрывалах, вы будете спать и видеть прекрасные сны о мужской любви, и поверь, ты уже никогда не останешься в одиночестве. Шестеро белых, неустанно и сладко трудясь, одарят семенем женские чрева. И вы станете растить будущих повелителей, одного за другим… И в каждый срок, под пение тойриц, жрецы поведут тебя к медовой купели, чтоб роды твои проходили без страха и боли. Сколько сынов сможешь ты подарить темноте! Великая матка, матерь вождей всех племен, до каких дотянутся наши руки. Вот истинная судьба для тебя! Хаидэ стояла с наклоненной головой. Пастух убрал руку с ее затылка и приподнял за подбородок, ласково заглядывая в испуганные глаза. Полуоткрытый рот женщины издавал еле слышные звуки. А ей казалось, что она кричала. «Нет! Нет!!! Нет мне судьбы, а уж эта — не моя вовсе!» — Что? — он с деланной заботой нагнулся, прислушиваясь, — ты не довольна? Конечно. Ты слишком живая, чтоб стать бессмысленной маткой, я это понял, когда увидел тебя настоящую. Мы, жрецы гнезда, свитого в Паучьих горах, пастухи племени тойров и умелиц-ткачих, знаем: каждый ковер ткется теми нитями, что сами просятся в руку. И когда я увидел тебя, то увидел и новый узор! Водянистые глаза погружались в карие, полные муки и ярости, все глубже и протаскивали за собой мерный голос, что чуть заметно подрагивал от тайного желания. — Ты можешь стать темной княгиней, женщина вольных степей. Пусть сыновьями занимается сестра Ахатта. А ты станешь первой смертной женой белого Пастуха. Настоящей женой! С этого дня и навечно примешь под свою власть племя тойров, соединишь его с племенем степных Драконов. И вместе со мной сядешь править, покоряя все новые земли. Твоя кровь, полная живой ярости, и мой холодный ум — вот что мы принесем в дар матери тьме. Сейчас твое сердце открыто и нежно. Мои слова проникают в самую глубину и врастают в мягкую ткань. И твои прежние желания уже ничего не изменят. Просто смотри. Он отступил, взмахнув рукой, унизанной сверкающими кольцами. Глаза женщины послушно следили, как блеск начертил в воздухе светлые знаки. Вот она сидит на каменном троне, в пещере, открытой небу, и внизу у ее ног — плечи и головы, светлые пятна лиц с орущими глотками. Не надо доказывать и объяснять. Одно лишь движение губ или пристальный взгляд… Вот сверкающая пещера, застланная коврами. И молодые сильные тойры у входа ждут милости повелительницы. Каждому избранному — одна ночь. Чтоб ушел, качаясь и плача от счастья. Вот дикая скачка по звонкой степи, а позади мерный грохот тысяч копыт и звон тысяч щитов. Крик начинается у края степи и, прокатываясь, захлестывает травы до самого неба. Все новые и новые воины славят свою княгиню. И рядом великий белый Пастух, что знает каждую ее мысль. Темную, светлую, — любую. И ни единое пятнышко темноты не укор ей. Лишь любовь в его светлом взгляде. Все, что захочешь, княгиня. Все, что захочешь: смерти, убийства, покоренные селения, мужчины, богатство и власть. «Это не я. Это — не я!!!» Картинки плыли, а в голове билось, кричало и не могло вырваться. «Не трогай мою темноту! Ты — не трогай! Пусть я не сумею справиться с ней, но не тебе видеть ее!» — Согласна? Пусть твои глаза скажут — да. И все будет. Пастух замолчал, облизывая красные губы. — Мой жрец, мой Пастух, — скрипучий голос Целителя был полон тихой злости, — ты обещал ее нам. Прижимая к себе закрытую коробку, он оглянулся на четверых безмолвных жрецов. На их лицах разочарование мешалось с недовольством. И ободренный, он повторил: — Обещал! Пастух выпрямился, поддерживая женщину одной рукой, и обвел жрецов холодным взглядом. Губы приоткрылись, и шепот был похож на шипение змеи. — Ты с-смееш-шь перечить? Мне? — Мой жрец, — Охотник встал рядом с Целителем, качнулись вплетенные в волосы яркие перья, цепляясь за хрящеватые уши, — мой жрец, мой Пастух, ты должен пасти своих людей. А они восставали дважды за год с небольшим. Мы верим тебе, но сейчас мы… — Будешь изгнан! — Пастух прижал к себе Хаидэ, и у той откинулась голова, глаза уставились вверх, в дымное пространство под каменными сводами. Он заговорил, резко выкидывая вперед свободную руку, и женщина дергалась, как намокшая кукла, вяло качая непослушными руками. — Я вижу узоры! Я, а не вы, и потому я иду во главе стада! Посмотрите на нее, она пришла одна и оставила на песке свой меч. Зная о своей силе, хотела победить меня! Меня, Пастуха! И вот висит на моей руке, как мокрая ветошь. Это сделал я! Из-за спин ослушников раздался глубокий голос, будто бы равнодушный, но Пастух вздрогнул от тайной насмешки в нем. — А она и победила. Ты защищаешь ее от своих жрецов. Видящий невидимое встал рядом с Целителем. Улыбнулся старику свежим молодым лицом. — Если же нет, отдай ее нам. Сейчас. Пока она послушна и не спит. Пусть знает, что делаем мы с ней. — Я… Старик пожал плечами и разогнул локоть. Женщина сползла на траву и упала, с откинутой головой и неловко разбросанными ногами. Выцветшая рубаха перекрутилась, ворот врезался в горло, мешая дышать, но лицо по-прежнему было неподвижным и спокойным. — Это вам нужно, когда за стенами беснуются тойры? Берите! Вот вам сладкое, низкие неразумные твари. Отступил на шаг, скрещивая на груди руки. Глаза пристально смотрели на тройку жрецов, плечи были неподвижны, но пробегающая по лицу тень показывала, как подергивается от ярости щека. Целитель всхлипнул невнятно, опустился на колени, свободной рукой дергая ворот женской рубахи. Другой прижимал к себе коробку, и Пастух рассмеялся: — Оставь свою тварь. Думаешь совершить мужское, орудуя одной рукой? Ткач оттолкнул Целителя, хватая княгиню за плечи. И Жнец, поколебавшись, склонился, закрывая от Пастуха лежащую. Четверо, пыхтя и мешая друг другу, вцепились в женскую одежду, дергая ремень на поясе и шнурки на воротнике рубашки. И только Видящий не смотрел вниз, где на зеленой траве смешались обтянутые светлым шелком плечи и спины. Его глаза не отрывались от лица Пастуха, а Пастух не видел изучающего взгляда, все так же дергая щекой, стоял, не в силах отвернуться от того, что происходило у его ног. И когда Целитель, бормоча, стал неловко задирать свой хитон, оголяя жилистое бедро и белое колено, раздался крик: — Хватит! Целя под ребра ногой в кожаной сандалии, Пастух ударил, и Целитель упал на бок, прикрывая коробкой низ живота. Варака внутри запрыгала, скребя когтями и скрипуче визжа. Тяжело дыша, Пастух расшвырял оторопевших жрецов, и снова подхватывая княгиню, встал, с ненавистью прожигая глазами отступивших мужчин. — Она — моя! Видящий улыбнулся, будто знал, что так и будет, и незаметно отойдя за куст, смежил веки, спрятал руки в широкие рукава и сосредоточился. Красивые, резко очерченные губы еле заметно шевелились. — Мы сильны, покуда мы вместе, — Пастух говорил медленно, будто с детьми, окидывая растрепанных жрецов фальшиво-отеческим взглядом, — слышите там за стенами? Мы должны быть осторожны. Пусть тойры перепьются. И знайте, мать темнота не бросает своих детей. Тириты в пути уже несколько дней. Мы не только успокоим быков, но, медленно пытая, казним всех непокорных, изведем семьи под корень. Сделаем так… Видящий перебил, не дожидаясь, когда жрецы станут кивать, признавая правоту главного: — Это все так. Но она — твоя? Ты сказал это сам. В тишине стало слышно, как безостановочно трудятся пчелы, чтоб мед в вечной купели не пересыхал. Пастух колебался. Надо солгать им, что девка станет общей, как и было обещано. Пусть все успокоится и тогда… Но близкое будущее встало в голове, насмехаясь над фальшивыми словами. Все успокоится. А после он заберет ее себе на глазах у жрецов. И станет жить дальше, боясь пригубить из кубка или съесть из своей тарелки? Выходит — отдать девку? Но тогда получится — он испугался. Покажет страх и каждый захочет занять его место. Он обвел глазами жадное лицо Целителя, покрытое каплями пота, худые скулы Охотника, затененные подвесками из перьев, круглые щеки Жнеца, расписанные охряными завитками. Перевел взгляд на длинные пальца Ткача, которые тот сплетал и расплетал, елозя по вышитому плащу. И напротив, чуть отдельно от четверых — змеиная усмешка на губах Видящего невидимое. Остается одно — настоять на своем и победить. Но в глубине сознания шевелилась растерянность, переходящая в липкий страх. Так давно не приходилось ему открыто подтверждать свою власть… Гнездо подбиралось из жрецов, что хоть и жили каждый сам для себя, но всегда действовали рука об руку, преумножая тьму. Им нечего было делить. Никогда. А тем более женщин. Он прижал Хаидэ к себе, отступил, окунаясь спиной в световой столб. На виду остались плечи и кисти рук, как белые клешни на талии и груди женщины. Да размытый блин широкого лица. — Я сказал это сам и не отступаю от своих слов. Она моя. Еще один шаг назад… Целитель заскрипел зубами, сжимая в потных пальцах коробку. И застыл, когда его ушей достиг еле слышный шепот из-за спины: — Уходит. С ней. И смеется над твоими желаниями, жрец темноты. Ничего не видя от ярости, кроме белых рук на женской груди, Целитель поддел непослушным пальцем замочек коробки. Перехватил скользкое тельце, скребущее кожу острыми когтями. И швырнул скрипящий верткий комок в лицо Пастуху, в надменное, смеющееся лицо. Размахивая лапами, варака пролетела через тонкий слой дымки, упала брюхом на плечо Пастуха, заскрипела и резко изогнувшись, вцепилась иголками зубов в основание толстой шеи. Жрец тяжело осел, роняя свою добычу. Пальцы, скрючиваясь, загребли горсти травы, обрывая короткие стебли. Целитель недоуменно оглядел пустую коробку и, размахнувшись, отшвырнул ее от себя, будто боялся — укусит. А Видящий продолжал плести свою собственную паутину. — Ткач, Жнец, возьмите женщину. Целитель, проверь выход в комнату ковров. Если откроется — унесем туда. Радуясь, что можно исполнять приказы и убраться подальше от неподвижного тела Пастуха, жрецы подхватили Хаидэ. Видящий, сделав несколько шагов следом за процессией, отстал. И быстро вернувшись, ступил в рассеянный свет. Красивое лицо было спокойным и сосредоточенным. Нагнувшись, ухватился за кованые браслеты на щиколотках Пастуха и поволок вялое тело к медовой купели. На ровной тропе, покрытой мелкой курчавой травкой, голова Пастуха не подпрыгивала, а лишь мелко тряслась, иногда поворачиваясь из стороны в сторону. Устроив укушенного на каменной закраине, Видящий, тяжело дыша, приблизил красивое лицо к раскрытым водянистым глазам. — Ты еще видишь и слышишь, вечноживущий… Не спишь. Так? Усмехнулся, тряхнул головой, смахивая со скул капли пота. Пастух не ответит. Но глаза его живы. Интересно, он знает ту истину, что открылась недавно Видящему? Скорее всего нет. Ведь не он входил в живую нелепую душу горячей неразумной женщины — раз за разом погружаясь в нее все глубже. — Ты думал, я всегда буду бояться гнева матери тьмы? Бояться, что она придет и накажет, если я поднимусь против твоей власти? Еле заметное дрожание век было ответом. Да узкая трещинка между стиснутых синих губ — старик пытался открыть рот и не мог. Видящий коротко рассмеялся. Ему не нужны ответы на эти вопросы. Все, что нужно, он знает теперь сам. Он присел и, уперев руки в широкий бок старого тела, толкнул Пастуха. Шмякнувшись на каменную ступеньку, тот стукнулся откинутой головой, дернулась, сгибаясь и подворачиваясь, нога, слабо взмахнули руки. Сорвалась с шеи присосавшаяся тварь и первой свалилась в медленное кружение желтой жижи. А сверху упало большое тело, вздуваясь пузырями тонких одежд. Видящий подождал, пока ленивые пузыри, лопаясь, не перестанут отрываться от раскрытого рта. Встал, провожая взглядом вязкие струи, что уносили, топя в себе, бывшего повелителя племени Арахны. И, усмехнувшись, пошел на тропу, ведущую к дальней стене. Теперь Пастух вечен. Десятилетия и даже сотни лет, пока летают над белым дурманом толстые пчелы, его лицо под слоем древнего меда снова и снова будет медленно проплывать, исчезая в глубине и появляясь снова. И каждый раз, приводя сюда новую самку или жертву, Видящий поднимет ухоженную руку в приветственном жесте владыки, благодаря Пастуха за отданную ему власть. Глава 55 В маленькой комнатке, душной и неподвижно жаркой, сплошь укрытой алыми коврами, жрецы уложили Хаидэ к стене. Вынимая из ноздрей тугие комочки, бросали на пол. Отдышавшись, переглянулись, опуская руки. Целитель, хмурясь, то прятал глаза, то с вызовом взглядывал на остальных. В тяжелом молчании, не зная, что сказать друг другу, они чутко прислушивались, и каждый незаметно вздохнул с облегчением, когда тяжелая штора заколыхалась, пропуская Видящего. Тот вошел, задергивая за собой багровую ткань. Пламя факелов на стенах, упертых в кованые захваты, метнулось и снова встало ровными языками, уводя черные нити копоти в узкие отдушины потолка. Видящий обошел пещерку и уселся на место Пастуха, квадратный валун со спинкой, укрытый плотным ковром. Обвел жрецов выжидательным взглядом. Те медленно сели, стараясь не смотреть на пустое место напротив Видящего. Жнец по привычке поднял ладони, чтоб соединить их с руками соседей и сразу опустил, потирая колени. Видящий один смотрел на пустоту напротив. Погруженный в мысли, ухмылялся уголками красивого рта. Власть Пастуха держалась ни на чем. Просто им было удобно подчиняться приказам, что не нарушали спокойствия шестерки. А кто поставил старика над прочими? Спроси каждого и он пожмет плечами. Проницая смятенную душу Ахатты Видящий понял нехитрую истину и поразился, как раньше эта мысль не приходила в его голову. Нет тьмы снаружи. Она в каждом и каждый растит ее в себе. Потому она неистребима, и нет наказаний для нарушителя, если он продолжает служить матери тьме. Наоборот, тем лучше и выше служение, чем строже встанет каждый на защиту и увеличение мрака. Пастух посмел полюбить. Все признаки этого понял Видящий, ведь все совпало с прочитанным в сердце Ахатты. Выбрал себе женщину и попытался бросить к ее ногам мир. Сулил ей власть рядом с собой. А главное — не выдержал испытания и кинулся на ее защиту. Захотел только себе. Так же, как глупая Тека хочет себе своего Коса. Как неум хочет Ахатту и бьется головой о сундук, когда та стенает и вздыхает, призывая другого, бывшего люба. Как эта княгиня, что упорно защищает своим сердцем демона. И как Онторо, что умерла, потому что ее сердцем владела безрассудная любовь. Дни старика были сочтены. Ну что же, иногда вечноживущие уходят. Каждый из них рано или поздно покидает человеческое тело, что в сотни раз медленнее стареет, но все же стареет. И опускается в черное ничто, чтоб там дождаться прихода полной темноты. Там скучно, лучше прожить, как можно дольше. Он бережно положил на каменный стол холеные руки. И залюбовался совершенной формой пальцев и запястий. Он еще так молод. Столько дел впереди. Ничто подождет, наполняясь теми, кто был рожден до него. — Что нам делать теперь, наш жрец наш… Тихий голос Охотника прервался и Видящий, отрываясь от созерцания рук, кивнул: — Пусть Пастух остается Пастухом, а я буду и дальше Видящим. Что делать? Дождемся тиритов, вычистим лабиринты и начнем новую жизнь. — Но нас пятеро! — Ненадолго. Светлая станет рожать сыновей и через полтора десятка лет мы снова станем шестеркой. Они пролетят быстро. Жрецы с облегчением закивали. Что такое пятнадцать лет для вечноживущих. — Мы можем начать прямо сейчас, — улыбнулся Видящий, — пока тойры заняты пивом и драками, мы скоротаем время до прибытия тиритов. А там будет много хорошей работы, их нужно обратить, подобрав племени временную шестерку, из самых сильных и сгнивших. Им нужна жестокость, они быстрее и злее тойров. Это нужно учесть. — Да наш жрец, наш Видящий… Да… — Когда ворвутся в пещеры, вы сами увидите, кто из воинов достоин стать темным. Они будут добивать непокорных, а мы проследим, кто делает это с наибольшим наслаждением. — Да наш жрец, наш Видящий… Хаидэ у стены зашевелилась и Видящий обернулся. — Отрава покидает бедную голову, но она все еще слаба и долго будет послушна. В пещере Исмы, в то время как Целитель спорил с Пастухом, Тека, оставив мальчиков за плотной занавеской в дальнем углу, расхаживала рядом с постелью, сжимая и разжимая крепкие кулачки. Ахатта следила за ней глазами, качая у груди спящего Торзу. И Убог смотрел то на свою любу, то на умелицу, с готовностью улыбаясь, когда та мрачно взглядывала на него. Наконец, Тека остановилась, уперев руки в бока. — Сидишь тут! С бабами! А Кос вота снова ушел, и нет его. А ты! — Он тойр, добрая. Его место рядом с быками. — А твое, значит, тута? Побег бы, проверил. Боюсь я. Убог пожал плечами. Собрался что-то ответить, но умелица села на табурет, комкая край юбки. — Сильно тревожно мне, Пень. Сильно. — Они справятся, добрая. И должны сами, уже сами. — Ага, скаламутил мужиков, а теперь вот сами. — Они сами отвернулись от своих богов. Никто не может вернуть их обратно. Если сами захотят, тогда… — Пень? Оба повернулись на звонкий голос Ахатты. Та сидела, прижимая руку ко рту и глядя на бродягу распахнутыми глазами. — Пень? — повторила невнятно, боясь разбудить мальчика. И отведя руку, добавила шепотом, — ты — Абит? Бродяга закивал, с радостным беспокойством глядя на нее. Гладил ее узкую щиколотку, поправляя складки платья. — Узнала, люба моя. Узнала. — Как же? Ты… Он пожал широкими плечами, и сам оглядел себя, соглашаясь, что нелегко — другой стал. — И я не знал. Там вот, подышал вонючим дымом, и в голове стало ясно. Только очень больно. Болит еще, но я стараюсь. Ты не сердишься, люба моя? Растерянно улыбаясь, Ахатта прижала руку ко лбу, затрясла головой. — Я. Я… ты — Абит! Думала, умер! Думала, никогда уже! Тека! Помнишь, я говорила тебе, мы были детьми и он… Абит! Песня. Это ты ее выдумал. Да? — Исма. Он сильно любил тебя, Ахи. Но Исма воин, песен он не умел. Я отдал ему свою. Для тебя. Тека тихонько злилась. В груди росла тревога, а эти двое смеются вполголоса, что-то там вспоминая. Чутко прислушивалась к тому, что делается за стеной и кулачки без перерыва сжимались и разжимались. — Абит… — бережно уложив спящего мальчика рядом, Ахатта протянула руки и мужчина неловко склонился, прижимая лицо к черным волосам. Вдохнул и замер, купаясь в счастье, которое исходило от женского тела, как теплый запах. И она, закрыв глаза, обхватила его шею, застыла, врастая, становясь одним целым, а через сердце рванулись, поворачиваясь и толкаясь, воспоминания. Из того детства, где был он большим неуклюжим мальчишкой, и позже — когда ушел воспитывать мальчиков — невысокий, молчаливый друг Исмы, за которым дети ходили табуном, ловя каждое слово. А потом… Она вздохнула, задерживая воспоминание — они лежали вместе, и она стала его любой. Наконец-то. А должна бы еще тогда, когда были почти детьми. — Абит… Тека привстала, собираясь обругать влюбленных. Но Ахатта, резко подняв голову, насторожилась, не отпуская плеч мужчины. — Я слышу. Когда мы так, с тобой, я слышу! Что-то совсем плохое там. Хаидэ и жрецы! — Не пройти туда сейчас, — мрачно отозвалась Тека, — разве только бежать к Нарту, чтоб выбили большую дверь. Я знаю, я ж туда каждый день ходила. Ахатта больно сжала руку Абита, нахмурилась. Низким больным голосом ответила: — Есть проход. Только… мне только надо будет вернуться, тут, — она показала на лоб, — в плохое. — И не думай, — испугалась Тека, — ты ж разве выдержишь? А ну снова станешь безумной? Пусть лучше Пень твой бежит к парням. Да заодно проверит, чтоб Кос там… — Нет времени. Ахатта отняла руку и, улыбнувшись мужчине, легла. Сложила руки на животе: — Забери мальчика, Тека. А ты, Пень, не гляди. И не слушай. И свет. Погасите. Под шумные вздохи Теки устроилась так, чтоб перед глазами ее была стена напротив. Там, где между коврами при свете маячил голый кусок скалы с извилистой трещиной, что шла аркой от самого пола. Тека примолкла. В наступившей тишине, через которую долетали слабые крики издалека, капнула звонкая вода, в плошке на каменной лавке. И еще раз. И еще. Мерно звеня, капли отстукивали мгновения. И по счету их было немного, а казалось — вечность тянется, пропадая во мраке. — Великий мой муж… — сказал чужой голос. Холодный. — Мой царственный Исмаэл… я ношу твоего сына. Тека пригнулась на табуретке, зашевелила немыми губами, боясь даже шептать. — Наша любовь сладка, как сладок воздух в медовой пещере. Там наше счастье. Каждую ночь… Голос прервался, будто Ахатта наступила на острый камень. И через несколько ударов капель снова прорезал темноту мерными холодными словами. — Каждую. Я иду впереди и знаю — власть моя безгранична. Все лягут к моим ногам! Мужчины будут просить о капле счастья. Женщины — о капле милосердия. А я — высокая матерь нового бога, буду казнить и миловать по желанию своего сердца. Все для тебя, мой муж. Жизнь всех тупых тойров! И жизнь низкой Теки, что мнит себя сестрой, нося убогого выродка тойра. Голос поднялся, становясь громче. Всхлипнул Мелик, просыпаясь, и Тека, убежав за угол, упала на колени, обняла мальчика, укачивая и прижимая к большой груди. Шептала беззвучно: — Ну, ну. Ничего. Это она так. Глупая. Не слушай ушками. — Я приведу ее, послушную, как привязанную корову. И ты возьмешь нас, нас всех, матерь темнота. Посадишь рядом с собой, у ног темного князя, сына Исмаэла и Ахатты… На темной стене засветилось бледное пятно, очерченное резкими ломаными границами трещины. Чутко ловя женский голос, бледный свет разгорался и вдруг тускнел. А после снова становился ярче. И когда стал выпуклым, рыхлыми клубами входя в темноту пещеры, Тека, выглядывая из-за шторы, увидела на фоне арки женский силуэт. Черный, с гордо поднятой головой и откинутыми плечами. Рука вытянулась в повелительном жесте. — За мной, низкая. Неси мальчишек. А ты, сто раз обманутый мной, грязный бродяга, которого я заставляла делать нужное мне — бери моего сына. И помни до смерти о милости, что я оказываю тебе. Силуэт ступил в бледную глубину, исчезая. Тека, вздыхая и бормоча плохие слова, вскинула на бок Бычонка, приняла на локоть спящего Торзу. И глядя, как Абит поднимает с покрывала сонного Мелика, не удержалась и сказала язвительно: — Видал, какая цыца? А я ее — высокая сестра, высокая. Тьфу. Негодующе переступая ногами, затопала следом за Ахаттой, храбро ныряя в густой туман. Большой зал, полный сияния, казалось, летел сам по себе в черной пустоте, которая виделась внутреннему взору. Там, за каменными толстыми стенами, за скальными громадами, казалось, нет моря и нет степи, не пролегают дороги, протоптанные копытами и повозками, одно лишь черное пустое ничто и через него, вольно крутясь, летит сгусток запечатанного в темноте света. Плененный, охваченный каменными границами. Абит шел тропой, через плечо Теки смотрел на узкую спину своей жены, что шла уверенно, не глядя по сторонам, только рукой проводила по темным листьям, касалась пальцами белых цветов и те высыпали наземь легкие облачка пыльцы. Черные волосы, сбившись, клубами и длинными прядями закрывали прямые плечи, падая ниже пояса на тонкое полотно светлой рубашки с вышитым подолом. Птицы, мелькая мимо, замедляли полет, проводя по волосам кончиками острых крыльев. Неслись дальше, медленно мечась — упадая вниз и взмывая под высокий купол. Толстые пчелы садились на плечи, отдохнув, низко жужжали, отправляясь за своим вечным взятком. Мужчине вдруг показалось, она вырастает, с каждым шагом становясь выше, и он поднимал голову, чтоб не упустить из виду гордо посаженной головы. И, коротко вздыхая, удобнее прижимал Мелика, который бил его в бок твердыми пятками, с интересом глядя по сторонам. Вот мальчик засмеялся, тыча рукой в пролетающую бабочку. И Ахатта вздрогнула, замедлила шаги. Но не повернулась, и снова пошла по тропе, уверенно выбирая правильные развилки. Тека оглядывалась, хмурясь, — певец закрывал от нее покинутую пещеру, куда вдруг да вернется Кос. Но семенила дальше, подхватывая сползающего по боку бычонка. Наконец, спустила его с руки и подтолкнула. Мальчик послушно затопал кривыми ножками, очень похожий на мать — такой же приземистый и крепкий, с большой головой. Сладкий запах сейчас был еле заметным, чуть трогал ноздри и першил в горле, но не кружил голову, затемняя сознание. И, Абит внимательно огляделся, вспоминая, как очнулся тут впервые, — не поднимались над валунами хитрые извитые дымки, ищущие людского сознания. Вперед ширился, разрастаясь, световой столб, падающий из отверстия в потолке. Как говорила тогда Тека? На макушке горы еле видна трещина и ногу туда не просунешь, а вниз падает море света. Будто открыто окно в другой мир. Стена с трещиноватой аркой уже скрылась за темными купами листьев, как вдруг оттуда послышались крики. Тека остановилась, дернув за руку Бычонка. Проламываясь через кусты, обежала Абита и, подпрыгивая, пыталась разглядеть, что происходит там, откуда они шли. — Лю… люба моя! Тека! — Кос! Таща Бычонка, она пихнула Абиту Торзу и помчалась обратно, скрываясь в клубах пыльцы с потревоженных цветов. Певец затоптался, не зная — следовать ли за Ахаттой или вернуться. А та уходила, не поворачиваясь, узкая, облитая дымным светом. Ясно видимая на фоне переливающегося сияния. Абит выругался и, повернувшись, побежал обратно, за Текой, легко неся мальчишек. Мелик смеялся, толкая его, как коня. Торза глазел по сторонам светло-карими, как у матери глазами. На поляне перед стеной, качнулся, когда Тека налетела на него, рыдая и колотя кулачками в живот. — Иди! Иди отсюда! Дитев уноси, дурень! — Что? Не обращая внимания на удары, поднимал на руках детей, через плечо Теки глядя на сидящего у стены Коса. Тот криво улыбался, держась за разбитый локоть. Поднял лицо, пытаясь сказать что-то, успокоить жену. Но та налетела на него, яростно пиная в бок кожаным сапожком. И заплакала, мешая слова. — Ты! Тоже! Куда теперь-от? Дети ведь. — Тека… да помолчи. — Уйди! Да куда ж ты. Я ж без тебя… Она села с размаху, раздувая широкую юбку и заревела басом. Бычонок, пятясь от матери, заревел тоже. Тека тут же вскочила и, блестя мокрыми щеками, прижала мальчика к юбке. Оглянулась снова на Абита. — Кос говорит. Вараки. Эх, сбил ты мужиков, неум. — Тьма их, — подал голос Кос и оглянулся на туман, клубящийся в арке, — носятся, прыгают. С дюжину покусали. — Дюжину! — Тека прижала руку к щеке, — да это же теперь еще сколько? Кос пожал плечами. Сплюнул на траву и поморщился, трогая опухшую щеку. — Плохо там. Тойры перепились, разнесли кладовые, вроде и рады все, а кой-кто уже дерется и против Нартуза злое говорит. Тот, конечно, молодец, но что делать сейчас и не знает. — Пещеру-то закрыл, умник? Когда сюда вбег? Кос пожал плечами. Сказал, колеблясь: — Ну, ковер закинул на вход. Дверь хлопнул. — Хлопнул он! А отдушины проверил? Тека плясала на месте от нетерпения и злости, подымала над головой кулаки. — Не. Да что меня тиранишь, а? Ты б сама увидела, там чего сейчас. Абит взял женщину за плечо. — Матерь Тека, что делают с ними? С вараками? Как убить? — Да не убьешь их! Если только мысли плохие гнать. Ну, ямищу надо зарыть скорее, с мутами. Тогда эти нажрутся, а дальше плодиться не смогут. А пока яма, да пока тойры дерутся… горе. Ой. — Ты возьми, — он подал ей Торзу, и женщина, замолчав, обхватила мальчика поперек живота. — Выйду сейчас, пещеру закрою, как смогу. А этот вход, он сам закрывается. Видишь? Клубы светлого дыма, сгущаясь в середине арки, по краям темнели, сводя ближе каменные закраины. Абит повернулся, разыскивая глазами далекую Ахатту. Но не увидел. И улыбнувшись Косу, полез в каменную дыру, обдирая штаны и рукава старой рубашки, что отдала ему женка покойного Харуты. В черном отверстии через несколько мгновений засветил тусклый огонек. И еле слышные шаги сказали — уходит. Тека выдохнула, снова прижала к себе мальчика, который проснулся и сердито кричал, вырываясь. — Чего сидишь? Бери, давай парней. Пойдем за сестрой. Неум пещеру закроет, сюда вараки не пролезут. А жрецы, ну… — Ты, Тека, иди. Кос встал и быстро протиснулся в совсем узкую дыру. Пыхтя, просунул обратно лохматую голову. — Иди. Я тойр, к мужикам пойду. Этот, он же ходов переходов не знает, как я. Женщин надо вывести. Наружу. Вараки туда не пойдут… Голова исчезла. Тека замерла, потрясенно глядя, как лениво смыкаются дымные клубы, твердея каменными кромками. — Кос… люб мой. Да что ж. Плача, трогала рукой равнодушную каменную стену. Дергала себя за распустившиеся косы. И когда Мелик, топчась рядом, звонко заревел, вторя Бычонку, всхлипнула последний раз и улыбнулась мальчикам, еле видя их через бегущие слезы. — Вы мои ц-цари, малые мои. Ну-ка, подите ко мне. — Ма, — сказал басом Бычонок, тыкаясь лицом в юбку на боку. — Бери, бери брата за ручку. Пойдем. Тута цветы, видишь? Пойдем, там высокая сестра, мамка Ахатта. Надо за ней. Горбя плечи, медленно пошла снова вперед, не оглядываясь на стену, за которой бешеные мелкие твари, визжа и скрипя, носились по переходам и лабиринтам, ища кого укусить. Маленький князь ехал, прижатый к большой груди, лепетал свое, довольно разглядывая птиц, а двое мальчиков, держась за руки, послушно топали впереди, изредка оглядываясь на матерь Теку, и успокоенные ее улыбкой, снова смотрели вперед, смеясь мокрыми щеками. Глава 56 Шаман Эргос стоял в пустоте, держа за повод двух коней. Сизый, будто присыпанный серебряной пылью Полынчик поднимал морду, волнуясь, фыркал, и повод натягивался, давя на ладонь. А большой черный конь стоял смирно, будто и нет его. И Эргос дважды оглянулся, чтоб увидеть большой силуэт на сильных красивых ногах. Рядом, за тонким, невнятно поющим полотном, в ярком свете степного дня цикады тянули бесконечную режущую песню. И прорывался через нее глухой топот дальних всадников. А с другой стороны сидел Патахха, наклонив старую голову, что-то делал на коленях. Эргос присмотрелся, щуря узкие глаза. Сверкнули золотистые и белые прутья. Старик плетет свои корзины. И ничего не спросить у него теперь. Он, конечно, ответит, и даже не взглянет с укором, но пора дать ему отдых. Жизнь все время тащит события, как река по весне волочет в мутных водах то перевернутую лодку, то вырванное с корнем дерево, а то и утопленника с белым лицом. И негоже шаману племени всяк раз бежать за советом к старому. Будто это последний подарок реки жизни. Эргос знает — теперь ему их встречать, думать, что делать, и провожать дальше. Или вытаскивать на берег. Большой мир подступал совсем близко, закутывая его в покрывала событий, что происходили в разных местах, далеко от него и друг от друга. И ему нужно мысленно отделить слои, не порвав и не перепутав, прочитать каждый и что-то сделать. Или понять, что делать не надо, пусть вершится, идет само. Он снова отвернулся от Патаххи. Перед глазами в расщелине сидел Казым, прислушивался к близкому уже топоту и морщил лоб, раздумывая, что делать дальше. Пусть думает. Эргос взял его коней. А дальше тот все сделает сам. Наплыла на серые скалы, утыканные зелеными кустами и кривыми деревьями другая картинка. Маленькая комната с белеными стенами, узкая постель, застланная грубым полосатым покрывалом. И, прислонясь к стене, стоит хозяин харчевни, толстяк, заросший черным волосом, как жирный ленивый медведь. Крутит в руках связку ключей, усмехаясь. Это — было, понял Эргос, и задержал понимание, чтоб не улетело, бережно ощупал его мысленными пальцами. Недавно было, несколько дней тому… — Так говоришь, не знаешь, куда ушла? Мелетиос подошел и сел на постель, поглаживая покрывало. На стене висели вещи, полупустая сумка, и небольшой лук, рядом горит с десятком стрел. Небольшой сундук в углу прятался под наспех брошенными платьями, простыми, полотняными, как у обычных горожанок Раффа. — Откуда ж мне знать, высокий господин. Жила. Платила сначала справно. А утром я глядь, нету, и монет не оставила! Доверчивый я человек. Народу полно, разные все. Вот и такие бывают, как эта девка. Худая да злая, как смерть-чума. Зыркнет глазами… — А кто приходил к ней? — Никто не приходил, — Хетис набычился, сжимая в кулаке ключи, — чего меня пытаешь? Думаешь, если одет в тонкие виссоны, у тебя права есть пытать честного человека? — Красивая женщина. Живет одна, неужто никто не оберегал ее? Мелетиос говорил, будто не слыша выпадов собеседника, и тот, наливаясь яростью, рявкнул: — Оглох, штоль? Никого не было! И лошадь не отдам, пойдет в уплату за жилье. Сейчас свистну рабов, жалуйся потом судье, а я и скажу, что ты меня, мирного человека, ограбить пришел. На двери колыхнулась штора, света в комнатке стало меньше. Нуба встал над Хетисом черной горой, уставил на вспотевшее лицо единственный глаз и медленно улыбнулся, перекашивая покрытое шрамами лицо. Хозяин икнул, закашлялся. Зазвенела связка ключей, ударяясь о каменный пол. Тонким голосом поспешно сказал, проглатывая слова: — А в стойле, л-лошад-ка там, ты бери, ув… важаемый. Вещички вот… Прислоняясь к стене, закрыл глаза, обильно потея. — Кто приходил к ней? — глубокий голос Нубы прижимал мужчину к стене и тот вдавливался, зажмуриваясь. — К-канарии госпожи слуга. Каждый день почти. Я не смотрел, я… Хетис заплакал, кривя рот и дергаясь. Забормотал быстро, стараясь угодить, приседая, чтоб хоть так быть подальше от страшного лица. — Приказчик ее. Денег нес, комнату чтоб. А то жила там, где бедняки, в конюшне. Лошадку берите, скучает по госпоже своей, не кушаит. И вещи вот. — Зачем приходил? — Дык… Любовь у них… Хетис снизу глянул в мрачное черное лицо и отвернулся, испуганный тем, как сверкнул яростью глаз. В голове суматошно прыгали обрывки мыслей, и главная была — не то сказал, не то! Но великан отошел, опустив голову. Мелетиос встал, поправляя богатый плащ. — Как приятно поговорить с вежливым человеком. Собери вещи княгини, хозяин. А мы на конюшню. Когда Нуба вывел белую Цаплю, что волнуясь, ржала и вздергивала давно нечесаный хвост, Мелетиос принял из рук Хетиса мешок с вещами Хаидэ и пошел со двора следом за Нубой. — Княгиня? — ошеломленно бормотал Хетис вслед, — княгиня… Белая тонкая лошадь бежала по волнам прозрачного полотна, поднимая и опуская точеные ноги с щетками светло-серой шерсти. И Эргос, проводив ее взглядом, еще раз повернулся, на этот раз к большому дому, крикливо украшенному яркими фресками и расписными статуями. Там, в перистиле Мелетиос и Даориций, восседая на низких клине, вежливо общались с хмельным Периклом, а за кадкой, в которой кустился олеандр, усыпанный розовыми цветами, стояла Алкиноя, мрачно глядя на беседующих. Поодаль бегал Теопатр, волоча за собой игрушечную повозку. Подбежав к сестре, пнул ее в голень босой ногой и убежал, корча рожи. Шепча плохие слова, Алкиноя рванулась за братом, но раздумала и, повернув к задней двери дома, быстро пошла узким коридором к маленькой кладовке. Эргос плыл следом, не делая шагов, и все так же держа в руке поводья порученных ему Казымом коней. В тесной кладовке Алкиноя бросила на пол затрепанную куклу. Тихо ступая, подошла к деревянной крышке подпола, с усилием подняла за железное кольцо одну створку. Встала на каменную ступень, шепча охранные слова трясущимися губами. Огибая девочку, Эргос вытянул невидимую руку. Коснулся круглой щеки, дунул на волосы и, усмехнувшись, ухнул совой в розовое ухо. Алкиноя споткнулась, выскочила наверх и заваливая люк, бросилась из кладовки, наступив на свою игрушку. Забежав в спальню, кинулась на постель, зарываясь с головой в цветные покрывала. И зажмурившись, стихла, не слыша ничего из-за бешеного стука сердца. Внизу, куда она собиралась войти, в тайной пещере темных богов стоял Нуба, держа Канарию за круглое плечо железными пальцами. А та, цепляясь дрожащими руками за прутья, хрипло звала своего пленника. — Техути… мой возлюбленный, это я, пришла к тебе. Дай посмотреть в твое сверкающее лицо! Покраснела и дернулась, стараясь вырваться. Но спутник прижал ее к решетке, так что широкое лицо втиснулось меж двух прутьев. — Теху, — тоненьким голоском испуганной девочки позвала она снова. В пустоте каменной яйца что-то зашевелилось, загремела отброшенная миска, рассыпая остатки гнилой еды. — Чего тебе? — брезгливо осведомился перхающий голос, — ты мешаешь мне творить бессметную поэму. Я пишу ее о величии царственного Теху, у ног которого лежат океаны и многие страны! В сумраке, расчерченном красными полосами света и черными линиями теней, явился дрожащий сгусток, качнулся, становясь на бледные тонкие ножки. Зыбкая небольшая фигурка, облаченная в драпированный плащ, покачала размытой головой, на которой вдруг ярко высветился венок, сплетенный из золотых листьев. Подплывая к решетке, фигурка выпростала из-за спины руку, показывая Канарии свиток, белеющий пустотой. — Все лягут к моим ногам, когда я закончу свой великий труд. А еще у меня есть лира! Лира! А ты — тупая корова. Жестом фокусника вынул из-за спины зажатую в другой руке лиру и, бросив свиток на пол, провел ногтем по струнам. Закатил бледные глаза, слушая дребезжащий звук. — О-о-о, как я велик! Особенно по утрам. И ночами я просыпаюсь, холодея от своего величия! Ты кормишь меня тухлятиной, ты, как тебя. Забыл. Левкида? Да, точно. Моя Персефона, ты муза! Но если ты снова принесешь мне эту дрянь, я накажу тебя! Как наказывал всех! Канария всхлипнула басом. — Он бы человеком? — пораженный Нуба ослабил хватку и женщина откачнулась от прутьев, вытирая ладонью слезы. — Был! Был умен. И сладок. Прости, что я говорю тебе это, уважаемый гость. Отпусти меня, а? Перикл позовет, а я… Пожалей! — Как ты жалела свою добычу, звериная душа. Когда бросила пленницу на смерть. — Ты сам хотел убить ее! Нет-нет, это не так, отпусти же меня, ты велик и прекрасен. И добр… — Кто тут? — призрачные пальцы обхватили прутья. — А-а-а! Ты привела мне толпу, чтоб они все внимали и восхищались! Пустые глаза бродили по искаженному лицу Нубы, но взгляд их был обращен внутрь себя. Пришепетывая и восторженно вскрикивая, что-то бормоча, пленник настроил лиру и, прижимая к груди, затенькал струнами, время от времени произнося величавые слова и замирая от их величия. — Я! Я божественный герой! Я велик и огро-омен! Весь мир вертится так, что мне было хорошо. Прекрасно. Велико-леп-но! Леп-но! Велико! — Куда она уехала, нечисть? — Нуба взялся за прутья. — Леп-но! — выкрикнул пленник, размахивая прозрачной рукой и отбрасывая лиру, забормотал, приседая и шаря руками по плитам, — тут, где-то свиток, надо записать. Да. Леп-но! Никто так еще… Несколько мгновений двое ждали, а бледная фигурка, ползая по полу, подхватывала свиток, скребла ногтями и, не дожидаясь, когда развернется, снова тащила к себе лиру. Наконец, обозленная Канария, утопая в горячем стыду за своего возлюбленного, рявкнула: — Если не ответишь, я не дам тебе еды! Никогда! Призрак выпрямился, оставив на полу свиток и лиру. Задирая лицо, смерил гостей презрительным взглядом. И скрестив руки на впалой груди, велел: — Говорите. Что там у вас. — Ты говорил с Хаидэ. Куда отправилась она из полиса? К своим воинам? — Хаидэ? — голос пленника стал похож на человеческий. Краски возвращались на лицо, делая его почти настоящим. — Хаидэ… Она бросила меня. Меня! Но я не сержусь. Я простил ее. — Да говори же! — голос Канарии запрыгал под сводами. — Уехала в племя, к себе. Я лицезрел всадников, перед тем как уединиться тут в размышлениях о вечном. Их были тысячи. Тьмы! Знаешь, черный, она звала меня с собой. Плакала и просила. Но я отказался. Я… — Где был ты с ней, в последний раз? Где вы расстались? — Полдня пути от Паучьих гор. Там она пыталась пройти стены, чтоб найти своего мертвого сына. А я не люблю мертвых. Пусть они там, далеко. Это на север от полиса. Если менять лошадей, можно доскакать за полный день и полную ночь. Но она уехала. Сюда. Она искала меня! Меня! Бледный кулак ударил в грудь. На лице бежали, сменяясь, волны теней, оно становилось живым и красивым, а после вдруг бледнело, падая в пустоту. — Но я избрал другую. И теперь правлю миром. Миром! Я! Все лягут у моих ног! Он замолчал. Поднимая темные глаза к суровому лицу Нубы, спросил шепотом: — Лягут? Замотал головой и закрыл ладонями уши, повторяя: — Лягут, конечно лягут. Потому что я!.. Нуба отпустил потную руку Канарии, та рванулась к выходу, путаясь в подоле. В каменной выемке, захламленной огрызками и костями, раскачивался, шепча себе утешения, стройный мужчина в белом хитоне, туго схваченном широким поясом. Черные волосы, прижатые нелепым венком, прикрывали уши. Нуба, склоняясь к прутьям, спросил: — Зачем ты здесь? Ведь можешь уйти, в любое мгновение. Прямо через решетки. Техути опустил руки. На глазах великана его лицо теряло цвет, размывалось, а стройная фигура уменьшалась в размерах, становясь похожей на рисунок, украшающий пузатый бок грубой вазы. — Чудесная Левкида дает мне поесть. То есть, Персефона, нет, Алтея… Я всегда сыт. Нуба отпустил прут и отвернулся. Канария, с мольбой глядя на него, светила факелом на каменные ступени, ведущие в коридор подземелья. Когда за спиной Нубы загремел засов, он пропустил женщину вперед и пошел за ней, поводя плечами, будто снимая с них липкую паутину. В кладовке деревянные створки плотно легли на пол, подняв облачка пыли, и Канария хмуро сказала: — Он не был таким, правда. Любая захотела бы его и смогла отобрать. — С тобой он всегда будет таким, — тяжело ответил Нуба. И пошел прочь, мерно шагая через дом, в перистиль, мимо удивленного Перикла, косящего ему вслед мутными глазами. Мелетиос и Даориций поспешно встали, прощаясь с радушным хозяином. На улице Нуба, сощурившись, глянул на солнце. Вытер слезу, выбитую радостным ярким светом. — Я поеду к Паучьим горам. Надо быстро, очень быстро. — Возьмешь еще коня? — Даориций широко шагал рядом, развевались узорные полы халата. Мелетиос поднял руку, призывая услышать его: — У меня есть. Возьмешь, уважаемый. Нуба вгляделся в горячее марево, что поднималось от мощеной квадратными плитами мостовой. И что-то увидев в нем, отрицательно качнул большой бритой головой. — Нет. Поскачу на ее Цапле. Один. Эргос, отделенный от сонной улицы степными пространствами и днем, что тут пылал в полную силу, а там еще не начинался, кивнул. Потянул кожаный повод и, похлопав по шее черного Брата, шепнул ему в ухо несколько слов. Убрал поводья, чтоб конь не спутал себе ноги, скача через степь. И, хлопнув по крупу, вслушался в мерное топотание, уносящее Брата за тонкие полупрозрачные пелены времени и дорог. Как в недавнем сне, Нуба летел через степь, оставив позади белые дома под красными черепичными крышами, городскую стену, увенчанную каменными башенками, сады, полные зреющих плодов. Цапля плыла под большим телом, радуясь вольному бегу, но Нуба, жалея лошадь, не понукал и не пускал ее вскачь — ехать еще долго. Может, надо было взять коня у Мелетиоса, но раз сказал «нет», повинуясь неясному порыву, то и ладно. Раньше он был сновидцем, и знает — нужно слушать то, что происходит внутри, даже если оно не несет в себе объяснений. Он не оборачивался, пристально глядя вперед, но видел не только травы, неясной полосой втекающие под копыта Цапли, и не только яркие купы кустишек, что проскакивали с боков, сменяясь тонконогими рощицами на берегах ручьев. Люди, с которыми попрощался, стояли перед лицом, заслоняя степь. И их становилось все больше. Круглощекая Матара, с подолом, полным зеленых ростков. Мем-сах Каасса в жестких парчовых одеждах. Старый купец Даориций, а рядом с ним — стройная фигура Мауры, в красивом хитоне цвета зеленого яблока. И — Мелетиос, с коротко стрижеными серебряными волосами, схваченными узкой лентой. Даориций уходит в море, на своей Ноуше, и забирает с собой Мауру. А Мелетиос отправляется с ними. Так сказал, смеясь и волнуясь, когда прощался с Нубой у городских ворот. — Вы появились и все перевернули во мне. Будто вторая жизнь начинается у меня, досточтимый Нуба. Я был богат, я и сейчас богат, давно схоронил жену и вот вырастил дочь и отдал ее в семью мужа. А сам возлег на мягкие покрывала, спокойно стареть. Мне сорок шесть лет, и когда вы у меня стали плясать, плакать, болеть от ран, любить и страшиться будущего, но все равно стремиться в него… Я ужаснулся тому, что собрался скормить Хроносу! Тихо сидеть в саду над свитками — двадцать лет? Тридцать? Нет, я лучше отправлюсь с Маурой. Нуба внимательно выслушал сбивчивые слова взрослого мужчины, который торопился сказать, как подросток, что прикасается к мечте. Ответил, держа повод Цапли: — Там страшно, уважаемый Мелетиос. Прости, что я говорю это, но там — смерть. Никаких двадцати лет может и не быть у тебя. — Знаю. Я знаю! Но с ней я каждый день проживаю целую жизнь. Они не посмотрели на Мауру, но оба знали, та улыбается, хоть и с грустью. — Не обижай ее. Нуба уже сидел в седле. И, помахав купцу и девушке, поскакал в свою собственную судьбу. Брат вынырнул из сумрака, когда на небе отыграла вечерняя заря. И заржав, заплясал вокруг уставшей Цапли, почти невидимый в темноте, но сотрясающий землю стуком больших копыт. Нуба соскочил с белой лошади и, протягивая руки, охлопал шею и плечо черного жеребца. — Вот ты, из моего сна. Значит, все возвращается, а? Ты — Брат? Он не знал, может ли этот конь быть тем самым Братом, ведь времени прошло немало. Но не удивился бы. Мелетиос сказал, когда они вместе сидели в саду сутки тому и Нуба поведал о своем разговоре с призраком Техути: — Вы пришли из легенды. Да-да, не возражай мне. Я много читал и я вижу. Будто нос огромного корабля, что рассекает волны жизни, так и вы. Это так странно. И правильно. Нуба не думал возражать, но себя в легенде не видел. А потом подумал о Хаидэ именно так, посмотрев на женщину глазами Мелетиоса, и кивнул. Да, он прав. Можно приседать на корточки в попытках сравняться с теми, кто сеет и жнет. И это будет по-доброму для них, обычных людей с обычными чаяниями. А можно увидеть кусочек истины — все, к чему прикасается эта женщина — становится легендой. Так есть, к чему закрывать глаза и прикидываться слепым. Пустив коней пастись, Нуба развел костерок и устроился рядом, накрыв большие плечи старым плащом. Он перекусит и немного поспит, чтоб после полуночи скакать дальше. А еще надо постараться увидеть правильный сон. Отгоняя зудящих комаров, провел ладонью по буграм шрамов на лице и улыбнулся. Она видела его. Он так боялся этого, а теперь совсем нестрашно. Правда, он чуть не убил свою княгиню. Но демону Иму заказан вход в его душу, хватит. Теперь только сам. Лег на теплую от последнего осеннего зноя землю рядом с тлеющими углями костра, и, разбросав длинные руки и ноги, заснул, надеясь увидеть во сне Хаидэ. А в самый глухой час, когда даже неспящая степь умолкала, затаившись в черном безвременьи, проснулся, подхватываясь с земли и дрожащей рукой вытирая потный лоб. Ему приснилась шестерка белых жрецов, сидящих в плотно убранной красными коврами комнатке, тесной, как внутренность сердца. И во главе пятерых, закрыв глаза на белом лице, сидела княгиня, сомкнув ладони с мужскими ладонями. Лицо ее было холодно и бесстрастно, плечи развернуты, спина прямая, как напряженное дерево. Светлые волосы, сплетенные в три косы, спускались на грудь и спину. И когда яркий рот, наведенный алой краской, приоткрылся, чтобы сказать медленные слова, Нуба заставил себя проснуться, не желая их слушать. Костер почти догорел, тусклые змейки огня лениво ползали по углям, разыскивая добычу, найдя обломок ветки, вспыхивали, торопясь ее съесть. И угасали снова. Небо свесило гроздья звезд к самой макушке и местами чернело невидимыми тучами, что выели дыры в россыпях небесных огней. Сильно пахло ночными травами и свежей водой от близкого родника. И ни единого звука, ни шевеления. Будто степь притаилась, и ждала. Нуба встал, прошелся, разминая ноги. Чутко прислушиваясь, ловил хоть какой-то звук. Но услышал только тихий топот и легкий треск. Кони паслись, зубами состригая верхушки травы, иногда тепло фыркали. Он успокоился, сел, скрестив ноги. Подумал и вытянул одну, берясь за другое колено. «Всегда буду с тобой». Замер, прикрывая глаз. И медленно пошел в глубину нового сна, нужного, мягко ложась на бок и не отпуская колена, обхваченного ладонями. Глава 57 Казым сидел в узкой неудобной расщелине, тихо ругался, обирая рукой мелкие ягоды с длинных веток и суя их в рот. Неудобно поворачивая голову, плевал косточки назад, к серой глухой скале за спиной. И думал. Он вылезал посмотреть на всадников, снова полз ящерицей к вершине холма, хоронясь с черной тени нависших скал. С нехорошим холодком в сердце узнал низких косматых лошадок тиритов. Попытался сосчитать, пока те еще далеко, но черные точки усыпали пологие холмы, залитые ярким солнцем, и Казым, подумав с рычанием — много, ой много, скатился с холма и вернулся в свое укрытие. В животе бурчало, он уже обобрал те ветки, что росли внутрь. А наружные трогать опасался. Топот нахлынул волной и смолк. Осталось ржание, деловитые негромкие крики, а после стихли и они. Казым на корточках подобрался к закраине и выглянул вниз, осторожно отводя густую зелень. Пока сидел да раскидывал умом, пока лазал туда-сюда, дожидаясь всадников, солнце влезло на маковку неба и стало клониться к закату, крася рыжие и голубые травы в бронзовый, пока еще легкий цвет. За холмом подымались редкие дымки, а лощина перед скалами была пуста. Встали лагерем, с той стороны, понял десятник. Снова порадовался, что отдал коней. И, заползая поглубже, задумался, свирепо хмуря густые брови. Лезть в скалу? Княгиня запретила…Она ж не знает, что пришли дикие черти. А может, и славно? Полезут тириты воевать тойров, в заварухе Казым тоже пролезет внутрь, найдет княгиню и заберет ее с мальцом. Кликнет коней. Ускачут. Вздохнул и вцепился сильной рукой в короткую черную бороду, битую седым волосом. Так оно так, но малец был мертвый, а после вроде как ожил, так сказала княгиня. И это уже дела не простых людей, а шаманов да прочих колдунов. А ну как все повернется не так, и снова князь Торза помрет, если забрать их силой? Не зря же пошла она туда сама. И не зря запретила идти за собой. Эх, жаль, не пошли с ними воины. В стойбище пять десяток, да с лагерей еще сотню кликнуть, да послать в дальние. Подтянулись бы еще несколько десяток. Конечно, порушили бы договоры. Но уже все идет кувырком, будут потом и новые наймы. Или вообще новая жизнь. Он протянул руку к ветке и быстро убрал, хватаясь за меч на боку. Перед ним тяжело спрыгнула большая фигура, замаячила широкой спиной, обтянутой грязным полотном рубахи. Казым вжался в скалу, оскалясь, положил руку на резную рукоять. Пусть только повернет свою бычью морду… Но мужчина не обернулся. Подойдя к краю скалы, нашел сбоку узкий корявый спуск и сполз по нему на каменный козырек под укрытием Казыма. Затопал там, пыхтя. Казым знал — неглубокая пещера, открытая закатному солнцу, и довольно большая, потому сам не стал хорониться в ней, чтоб иметь защиту с боков, если вдруг что. — Сюда давай! — крикнул мужчина снизу. И перед Казымом спрыгнул еще один, потоньше и помоложе первого. Вытянулся, показывая спрятанному Казыму волосатый живот в распахнутой рубахе. И вдруг в его руках заплакал ребенок. Протопав к краю, тойр опустил мальца вниз и снова запрыгал у зарослей, протягивая руки, а сверху, как прорвало — зарыдали с криками женские голоса, заплакали ребятишки. И как горохом посыпало сверху, только успевай смотреть. Мелькали вышитые юбки, блестели колени, сгибались спины. Охали бабы, прижимая к груди младенцев, басом орали карапузы, переваливаясь на кривых ножках. Один, оставшись без присмотра, подбежал к краю, и Казым дернулся вперед, но к мальчику уже подскочил тойр и, наградив затрещиной, сунул его вниз, в невидимые отсюда протянутые руки. Поодаль требовательно заорал другой мужчина: — Сюды давай, тута место есть! И перекрыл его женский рыдающий вопль: — Мешок там, с едой! Собирала же! Растоптали небось, быки дурные! — Иди ты, мешок, — огрызнулся кто-то, и прорычал с отчаянием, — куда вертаться, успеть бы еще кого вытурить. Клятый Нартуз, чтоб тебя… — Не кляни! — испуганно вступил голос еще одной бабы, — ой не кляни, молчи лучше. К удивлению Казыма крикун послушно умолк. Теперь со всех сторон слышался только детский плач да изредка вскрики женщин, что, тоже испуганные чем-то, сходу смолкали. Но вся большая скала гудела, как улей, шагами, прыжками, шевелением и тревожными тихими голосами. «Да что ж там у вас…» Он уже не боялся, что его заметят, в суматохе, подумалось ему никто и не поймет, что он чужак. Быстро стащил с себя куртку, обшитую черным бляшками, отстегнул железные наколенники, сунул в ямку за спиной и военные рукавицы тоже. Запуская пальцы в волосы, как следует взлохматил их, насупившись, уложил на квадратное лицо ленивое выражение. Не думай, как тойр, стань им. И вспомнил о лагере тиритов за холмом. Они конечно, уже услышали суету и с вершины холма, прячась в высокой сухой траве, рассматривают перепуганных женщин и детей, пыхтящих мужчин с жалкими ножами на поясе. Изредка мелькнет кто с топориком, да разве это оружие против быстрых и хитрых тиритов, что всю жизнь проводят в седлах, воюя чужие поселки и грабя тракты? — Побьют вас, как телков, — шептал Казым, подпрыгивая от волнения, быстро выглядывая и снова прячась, — да всех прирежут. С детишек и начнут. Что ж делать мне? День после быстрых гроз, что шли одна, за одной, выдался нестерпимо ясным и горячим. Солнце нехотя опускалось, медленно, без жалости бросая косые лучи прямо в лица старых скал, высвечивая все изгибы и трещины. И Казым, еще раз выглянув, увидел, как на вершине холма, куда он ползал, мелькнули черные шапки, блеснув желтыми навершиями. И пропали. Ругаясь, он поднял глаза к небу, рассказал Беслаи о том, что собирается делать, и полез наружу, треща кустами. Встал в полный рост, осматривая те части скал, что были видны ему с каменного узкого насеста. Кругом, на каждом выступе и перед каждой черной дыркой пещеры белели женские рубашки, лазали вверх и вниз мужчин, зло и возбужденно переговариваясь. И еще заметил Казым, около некоторых пещер не оставались. Вываливались откуда-то из нутра горы, и со страхом оглядываясь на черные входы, тащили ревущих детей как можно дальше от них, путаясь в густых свисающих ветках. — Неха! — кликнул вдруг девичий голос, и захлебнулся в плаче, горестно повторяя: — Неха мой, мой люб, айя-я, Не-аха-а… Одновременно с криком от черного выхода на одном из уступов задергался, со стоном, огромный тойр, взмахнул руками и вдруг обрушился вниз, круша головой каменные закраины. — Нарт! — закричал тот же голос и по склону, летя сначала узкими каменными тропами и цепляясь раздутой юбкой за колючие плети, а после уже просто по воздуху, скатилась, падая вниз, девушка с распатланными косами. — Проклинаю те-бя, Нарт… Ее тело осталось лежать неподвижно неподалеку от стонущего Нехи, ворочающего напрочь разбитой головой. По скалам пронесся женский вопль, разделяясь на отдельные тоскливые крики. А потом с угрозой и болью имя пронеслось по всей горе, и дальние голоса подхватывали его, когда затихали ближние. — Нарт! — Нартуз. — Ты виноват… — Чтоб тебя, Нарт! — Клятый медведь! — И пришлый твой. — Скормить вас варакам! Пусть муты жрут ваши кишки! — К мутам вас! — Нет! — женский голос с силой повторил в наступившей тишине, — нет! То он разве варак достал? Он разве ямищу рыл? И не стыдно вам? — Захотел стать пастухом! — завопил мужской голос, — всех с толку сбил! Сидим теперь тута! Но другой поддержал женщину. — Сами кричали, чтоб Нарта вождем. А как стало трудно, так его и в яму, да? Правильно баба бает — стыд потеряли. Эх, а еще тойры. Могучии!.. Тупые вы быки, вот вы кто. Казым вертел головой, с изумлением слушая голоса, летающие с одного каменного уступа на другой. И полез наверх, цепляясь руками за ветки, сбоку от своей расщелины, туда, где нависал над ним широкий уступ, с которого слышался детский рев. — Наши жрецы наши пастухи не допустили бы, — с раскаянием кричал кто-то, пока он продирался через колючки, отворачивая лицо. — Ага, а сперва покормили бы мутов, — с раздраженной насмешкой отбивал упрек другой спорщик, — да если бы не Нартуз, сосали бы муты ваших детишков, бабы. Возражать, видимо, было нечем, и в относительной тишине Казым ловко выполз на каменную полку, вскочил, держа руку на мече. Оглядел замерших в изумлении баб, прижимающих к себе детей. И вытаскивая меч, чтоб яркое лезвие блеснуло на солнце, сказал подскочившему парню, с курчавыми волосками первой бороды на круглом лице: — Где там ваш Нартуз? С ним говорить буду, важное дело у меня. Парень помолчал, беспомощно оглядываясь на мрачных женщин, и решившись, ответил: — Выше он, с быками. У большой дыры. Полудетское лицо сморщилось, будто сейчас заплачет. И Казым, оглядывая крепкую приземистую фигуру, с рассчитанным презрением усмехнулся, убирая руку с меча. — Заваливают выходы. От варак, — добавил мальчишка, вспыхнув злым румянцем. — Ну, так веди. Они карабкались мимо уступов, где жались притихшие бабы, провожая их глазами. На изогнутом полукруглом навесе парень мрачно оглянулся на Казыма, отряхивающего руки от каменной крошки, и быстро пошел к широкой пасти пещеры, крикнул внутрь, вытягивая шею: — Нартуз! Эй, Нарт! Выдь, я пластуна привел! Казым хмыкнул. Одобрительно улыбнулся и съездил парня по широкому плечу, когда тот боком прошел мимо к спуску. Из пещеры набежал на него невысокий, кряжистый, как все тойры, полуголый грязный мужик, выпячивая волосатую грудь, встал напротив, угрожающе тесня Казыма к краю козырька. За ним выскочили еще несколько парней, тяжело дыша, окружили двоих. — Никак дракон к нам? — громко удивился Нартуз и сплюнул под ноги собеседнику, — за бабой, штоль, своей явился? Милости просим, вараки там ажно лапами скребут, голодные. — А коли и за бабой, так что? — с вызовом ответил Казым, — в плену держите? — А важнее ничо нет сказать мне? Они стояли напротив, похожие друг на друга, оба невысокие и крепкие, с лохматыми большими головами. Только у Казыма поседевшая уже борода была ровно подстрижена, а Нарт выпятил вперед косматую коричневую, клоками торчащую в стороны. «Да он молодой совсем, годов на десять, а то позже родился». Казым выставил вперед пустые руки. — Не скачи. Ты вождь, я к тебе с важными словами. Убери парней, советоваться надо. — Эй, — крикнул Нартуз, вытирая мокрый от плевка рот, — что встали, мотайте в пещеру. А ты иди, сюда вот. Вместе зашли за поворот и на дальнем конце уступа за колючим кустом, настороженно поглядывая друг на друга, присели на корточки, тоже одинаково, свешивая большие руки между колен. — Я не знаю, что у вас тут, захочешь, сам скажешь. Но пока вы крутитесь, да орете, как дурные фазаны, за тем холмом, северным, стоят тириты. Много. Сюда не йдут, но вас уж видели. Нартуз гмыкнул, ухватил рукой клок бороды, нещадно дергая. — И давно? — Не. В полудень подошли. Я думаю, хотели заночевать, чтоб при свете к вам влезть. Но если бабы да мелочь все на скалах сидят и орут курами, то могут взять вас ночью. Тириты пленных не берут, вождь Нартуз. К полуночи останетесь без баб. И кончится ваше тойриное племя. — Ну уж, — вскинулся Нартуз, но отпустил бороду и кивнул. Помолчали, разглядывая каменное крошево под ногами. Набрав гость камушков, и по одному роняя их из руки, Нартуз сказал: — Бабу вашу забрали жрецы, в большую свою пещеру, куда тойрам хода нет, кроме как в праздники смерти. Да умелица Тека ходит туда, потому что кормит и пестует князей. А перед тем жрецы разбудили варак, и те сейчас плодятся под землей. Там, где мы жили, в тепле и сытости, дракон, теперь кругом твари визжат. Ежели кого подсосет, то рассыпается на еще таких, новых. Те злее, им уж не надо ни приказа, ни пошептать. Стоит кому сердито глянуть на другого, а варака уже тут. Или словом кинуться. Опять она тут. Ежели б мы не вышли, к утру мало кто выжил бы. Такие дела, мужик. — А чтоб без сердитых, значит, взглядов, так вы не можете? Нартуз усмехнулся. — А ты можешь? Да за наш разговор уже сто варак бы меня погрызли, эк сверкаешь глазом. — Ладно. Это я так. — Угу. — Казым меня звать. — Угу. Что делать будем? — Не знаю еще. Но хорошо, что сказал, про варак-то. Думать надо. — Тогда думай. А мне к дыре надо. Если что надумаешь, свистнешь ага. Он вскочил, отряхивая руки. Казым тоже встал, с удивлением глядя, как улыбка шевелит бороду и зажигает глаза тойра. — Да ты не пьян ли, парень? Вождь Нартуз? — Не! — У тебя тут бабы орут, там тириты. А ты вроде смеешься! Уже уходя, Нартуз и вправду рассмеялся. — А не помню я, дракон Казым, когда мужиком был. Всю жизнь баб валял, да пил винишко. Ну, игры всякие играли. — Так смерть тут, Нартуз. Настоящая. — Да пусть. Он исчез за кустами, обрушив ногой слабо лежащие камни, и заорал гулко уже внутри пещеры: — Вахун, дурья башка, экую дырищу пропустил. Иди, ворочай большие каменья, а тут пусть младшие встанут, позатыкают щели. Ночь скоро! Вдруг они полезут в темноте-то. Казым прислонился к покатой колючей стенке, напряженно глядя на легкие пряди облаков, плавающие в послеполуденном небе. Что ж он один тут… Внизу, в просторном подземелье, Тека брела по тропе, таща на руках Торзу и понукая мальчишек, что косолапили впереди. Сердце болело за Коса, и спиной она чутко прислушивалась, боясь услышать что страшное. А глазами зорко следила, чтоб Мелик и Бычонок не убежали в кусты. Мелик тут был, как дома, видно, не зря высокая мать его Ахатта бегала в гору каждую ночь. И Тека, когда мальчики начали ходить, время от времени выискивала их на тропинках медовой пещеры, куда они забирались следом за жрецами. Она посмотрела на световой столб, который еле заметно окрашивался золотом уходящего на закат солнца, и передернула плечами. Сегодня им тут ночевать. А что дальше, и вовсе неясно. Про варак и мутов каждая умелица знала, но знания эти старые, пришли с начала времен, кто поймет, что в них правда, а что приплелось от пересказов. Говорили, вараки в свет не идут. Потому можно выскочить наружу и от острых зубов убежать. А если снаружи ночь? Пойдут ли вараки в открытую ветрам степь? Или останутся под защитой каменных стен и потолков? И еще вот про злые слова и мысли. Говорили бабки, плохое подумав про врага, можно вараку в него кинуть. Ну так оно и делается сейчас там. А еще говорили, после они уж кусают всех подряд, а все потому что плохих мыслей в каждом человеке полно. И варака скачет на плохое, будто на запах гнилого мяса. А может, скачут-то они просто на живых человеков? Она ухватила Мелика за рубашку, останавливая его у размытого края текущего сверху света. — Погодь. Ты погодь, сына. Глазки у вас сонные. Вон полянка, давай там и посидим. Толкнула детей вперед и, оглядываясь на жужжащую пустоту, села у большого сутулого валуна, облегченно вздыхая, положила на траву Торзу и прижала к бокам повалившихся на мягкое мальчишек. — Покушать если хотите, то плохо. Каши нет. Ничего нету. Чуть молока дам, но вас двое, да вон какие у меня большие цари, что вам с моего молока. А младший, его надо мамке, она накормит. Посидим. Может, поспите, а? Замолкая и снова приговаривая утешительные слова, она прислушивалась к тому, что делалось в пещере. Ахатта исчезла, и где же теперь искать ее? Неужто пошла в совсем тайное логово? Неужто и ей — Теке, туда идти? — Уж вы поспите, — поспешно повторила, — может и сама придет, мамка-то. Обняла притихших детей за плечи и, покачивая, уставилась перед собой настороженными небольшими глазами, сведя широкие брови. Хаидэ приходила в себя, чувствуя, как плавает отдельно от нее пустая легкая голова и тонкий стебелек шеи вот-вот порвется, отпуская ее в небо. Как пух одуванчика. В небо… Открыла глаза, с усилием, казалось — если отвлечется, сами закроются снова. Небо? Оно такое… такое серое. С длинными полосами красного света. Небо? Моргнула раз, другой. В серую пелену, закрывая странное небо, вплыли со всех сторон белые лепешки лиц, от одной протянулся к щеке плетеный канат, царапнул кожу холодным концом. Хаидэ широко раскрыла глаза, переводя их с одного лица на другое. Подняла слабую руку, шевеля пальцами. На лицах задвигались губы, блеснули затененные оскалы зубов. Кто-то что-то проговорил и все замигало в глазах. Нет, в ушах. Смеются… Она вскочила, сжимаясь и выстреливая себя в разные стороны, отбивая рукой чье-то лицо, хватая белую косу и накручивая на сжатый кулак. И осталась лежать, шевеля губами и переводя глаза с лица Ткача на лицо Видящего. — Пора снять это тряпье. Теперь ей не нужна одежда. И не будет нужна никогда. Она поняла сказанное. Чужие руки легли на горло и грудь, еще одна схватила щиколотку, стягивая штанину. Перестав рваться внутри, женщина притихла, холодно дожидаясь, когда силы на самом деле вернутся. И вдруг все ползающие по ней руки остановились. Исчезли лепешки лиц, превращаясь в вытянутые, почти звериные профили. — Теперь вас пятеро, белые пастухи. Исчезли и профили, утягиваясь вверх, оставляя перед глазами складки белых одежд с истрепанными подолами. Хаидэ скосила глаза, стараясь не шевелиться. Силы возвращались, кровь толчками приливала к сердцу, прокатывалась через него, кидалась в руки и ноги, уже достигая кончиков пальцев. Надо подождать, чтоб вскакивая, не свалиться мешком. — Я пришла к вам шестой, владыки. Нет, первой. Хаидэ медленно повернулась на голос, вслед за мелькнувшими подолами. Приподняла голову, жадно глядя в узкую щель между стоящих к ней спинами мужчин. Каменный табурет, плоскость тяжелой столешницы. И над ней, еле видная в пространстве между плеч двух жрецов — смуглая щека, обрамленная черными прядями. Княгиня села, помогая себе руками, отползла к самой стене, прислоняясь к ней спиной. Согнула ноги, твердо упирая ступни в мягкий ковер. Жрецы стояли, повернувшись к сиденьям. И напротив, положив руки на столешницу, сидела Ахатта, на месте жреца Пастуха. Темные глаза смотрели прямо и без страха. На худом лице бродила неясная усмешка. — Ты? Ты посмела занять место белого Пастуха? Видящий оглянулся на остальных, расхохотался, хлопнув себя по бокам. Жрецы послушно поддержали смех. — Свернем тебе шею! — Охотник шагнул вперед и встал, оглядываясь на Видящего. — Конечно, — согласилась Ахатта, — можете. Вы мужчины, хоть и растеряли силу в холе и лени, а я еще слаба телом. Но вы боитесь соединить свои мысли с моими. Подняла руки над столом, раскрывая ладони. Обвела жрецов взглядом и усмехнулась уже открыто. — Боитесь. Видящий, улыбаясь, кивнул. — Игры всегда приятны. Особенно те, что заканчиваются моей победой. Прошел к столу и уселся напротив Ахатты, поднимая раскрытые ладони. — Чего же вы ждете? Жрецы, взглядывая то на женщину, то на Видящего, молча расселись по своим местам. Поднялись белые ладони над повисающими складками широких рукавов. Руки смыкались и закрывались глаза, разглаживались лица, становясь одинаковыми. Хаидэ из своего угла видела затылок белого жреца с плетеной косой, схваченной серебряным треугольником, повернутые к середине стола головы Жнеца и Ткача, профили Охотника и Целителя, как в рамку заключающие смуглое лицо Ахатты, с закрытыми глазами и чуть приоткрытым ртом. Она спит, поняла Хаидэ, поднимаясь было со сжатыми кулаками, но снова откидываясь к стене. И кто знает, проснется ли, если разбросать жрецов. И надо ли отрывать ее от задуманного? Но вдруг Ахи не справится? Как можно сидеть в углу, оставив сестру без помощи? «Беслаи! Ты нужен нам, мне нужен, учитель наш, посмотри! Дай мне силы не ошибиться!» Сжимая кулаки, она отчаянно прислушалась к медленной, как мед тишине, наступившей в комнатке. Пусть шепнет, хоть что-то! Ведь он ее бог! А в голове вдруг раздался заботливый голос Убога, немного испуганный и ласковый. — Ты ей верь. Верь, светлая. Хаидэ удивленно подняла брови. И осталась сидеть, положившись на судьбу. Только не отводила глаз от спокойного лица сестры, которое в неподвижном свете красных светильников помолодело, будто та совсем девочка. Ладони жрецов коснулись рук Ахатты и будто прилипли, врастая в ее кожу. Она подавила дрожь, изо всех сил стараясь не отдернуть рук. Напоминая себе уползающим в сон сознанием, каждый из них не просто трогал ее, а входил в ее тело. Память об этом не ушла, хотя Ахатта просила об этом богов, когда лежала в дома Теренция, тяжело привыкая к отраве в своем теле. Ладони потяжелели, щеки обдул холодный ветерок. И не зная, можно ли, но не в силах удержаться, она открыла глаза, с удивлением глядя на смутно белеющий вокруг снег, пробитый черными будыльями зимней травы. Руки были пусты и свободны. Она вытянула их перед собой, разглядывая обветренную кожу и царапины на запястье. Это Пень, дурак, схватил, когда боролись, и ссадил кожу пряжкой ремня. Но уже не болит… Шагнула, припадая на щиколотку, и охнула от острой боли. Прихрамывая, пошла вперед, утопая в грубом снегу заледеневшими ступнями. Йет ждет. Ждет ее крови и слов. Надо только дойти к поляне посреди запорошенных снегом гнилых болот. И тогда Исма всегда будет принадлежать ей. Ей, а не Хаи, которой и так все достается по праву рождения. Она шла все быстрее, задыхалась от острого ночного ветерка, огибала черные пятна воды, что дышали гнилым паром, пригибалась под сухими ветками мертвых деревьев. Скорее, пока светит луна, пока ночь стоит над землей. Надо успеть! И вдруг остановилась. Ночь вокруг дышала морозом и почему-то горящей смолой и маслом. Ноги, застывая от холода, тронули ступнями мягчайший теплый ковер. «Это второй раз. Это возможность все изменить! Я не…» Но руки вдруг сами вздернулись, припая к белым ладоням. И смеясь бледными лицами, кто-то, толпясь вокруг, без усилия выдернул ее из ночного ветра, как рыбак дергает из воды мелкую рыбешку. Опуская на сырой песок маленького пляжа, кидая навзничь, захлестывая на щиколотках грубые петли. Мужчины смеялись и голоса их грубели, выплевывая ругательства. «Тойры. Ненавижу вас всех! Но — Тека…» Но снова, выкручивая привязанные ноги, ее выдернуло из петель, оторвало от ночного песка, с размаху бросая на дневной песок, в лай и визги грызущихся на берегу собак. К лицу подкатился нечищеный котелок. Тека дернула его обратно, засмеялась большим ртом, гладя себя по животу, хвастаясь и гордясь беременностью. — Тека? — змеиной насмешкой протек в уши голос, и захохотал, повторяя. Будто утирая с глаз вызванную смехом слезу, — Тека. Ну, конечно, Те-ека… — Будет у твоего князя братик. Да! Как я сестра тебе, высокая Ахатта, так и сыночеки наши будут вместе! «Она смеет равнять моего сына со своим грязным бычонком? Тупая тойрица…» Ладони наливались ласковым теплом, будто кто-то добрый, улыбаясь из темноты, гладил их, прижимая к своим, да, да, Ахи, это верные слова… — Нет, — шевельнулись губы. И резко отбрасывая ее руки, снова завертело, хлопая по щекам, толкая в затылок и спину. Обрушило на мягкую траву и вздернуло, толкая вперед. Ахатта шагнула. Оглядываясь, позвала улыбкой спящего на ходу Исму. Вот верный путь! Она идет туда, где станет великой богиней, матерью нового бога, первого из новых богов. Сыновья тьмы пройдут через чрево царственной матери Ахатты и станут править миром. А она сядет у ног своего первенца, милостиво кивая тем, кто славит его. Исмаэл? Да что он сделал для нее и ее сына? Уходил к тойрам, бросил ее, повинуясь старому Торзе, у которого нет сердца. Только она сама создала себе судьбу, сама! И теперь ее право выбирать! — Да… — голос был мягок, как ворс на вытканном умелицами ковре, — да, великая матерь Ахатта, выбери самое лучшее для себя и своего сына. Вечная жизнь без тревог наградой за все мучения. Теплые и светлые покои, прекрасная еда и ленивые мысли. Дети, созревающие в твоем животе. Слава божественной матери. И власть. Выбери это, для себя и для своей неразумной сестры. И жизнь горма в недрах Паучьих гор расцветет снова. На место погибших тойров придут новые подданные, и каждому ты милостиво кивнешь, покоясь на мягких коврах, рядом с медовой купелью. Изберешь тех, чья сила напитает мед, для того, чтоб дети твои и дети твоей сестры… Ахатта пошевелилась, кивая. И вдруг ее руки выгнулись, напрягаясь. По смуглому лицу пробежала судорога. Руки дергались, сгибаясь в локтях, но прилипшие к ладоням жреца ее ладони оставались неподвижными. — Да помоги же мне! — закричало в огромной, гулкой, как пустой котел голове, и голос отозвался резкой болью, рассекающей стенки котла на иззубренные полосы металла. — Нет! — голос ударял в остатки дна, рваные полосы качались, царапая мозг. Не умолкал, не оставлял в покое: — Нет! Она моя! Я не отдам ее. Видящий, поднимая тяжелые веки, уставился на светловолосую голову над черными волосами Ахатты. Решительное и спокойное лицо нависало над смуглым лбом, сведенным в мучительные морщины. Прижимаясь к спине сидящей сестры, Хаидэ крепко держала ладони поверх смуглых рук с худыми пальцами. Видящий разлепил пересохшие губы. — К чему тебе порченая душа? Хочешь набраться от нее гнили? Что ты лезешь ко всем, кто устал от твоей доброты? Дай ей волю! И пусть выбирает сама. — Нет. Охотник застонал, клонясь к столу, подвески из перьев проехали по камню перед его закрытыми глазами. Рука дернулась в попытке оторваться от женских ладоней и застыла. С другой стороны забормотал что-то Целитель, гримасничая круглым лицом. — Оставь ее, — голос Видящего плеснул беспокойством. И, отбрасывая картинную величавость, он закричал, тоже дергая руками, — она полна темноты! Она принадлежит нам! По шестерым сидящим пробегала общая судорога, тела выгибались назад, головы запрокидывались, а после падали вперед, со стуком ударяясь лбами о полированный камень. Локти топырились, как оглоданные крылья странных птиц, рукава сползали к самым плечам и снова съезжали вниз. Стоны прерывались хрипением. Но ни одна ладонь не оторвалась от руки соседа. Ахатта открыла глаза, полные стыда и ярости. Хаидэ над ее макушкой, продолжая держать ладони на руках сестры, закричала: — Как же вы надоели мне! Неужто никто никогда не говорил вам «нет»? Ты прав, белый жрец, она полна темноты! Как я, как любой! Важно другое. Что делает она со своей темнотой! Жрец открыл рот, но голоса не было. Только хриплое дыхание вырывалось из горла. Хаидэ, раздувая ноздри, оглядела измученных мужчин. — Пора помогать своему богу, дочка. — тихий голос раздался в ушах. — Патахха? Она откинулась назад, отрывая руки от рук Ахатты. Схватила ее за плечи, стаскивая с сиденья. И быстро упала на него сама, поймав ладони жрецов. Те замерли, выпрямляясь, по-прежнему не открывая глаз. Морщины на лицах разглаживались, делая их пустыми и тихими. Хаидэ нагнулась над столом, переводя взгляд с Охотника на Ткача, с Целителя на Жнеца. «Хочеш-шь посмотреть в лицо своей темноте?» — Нет времени на игры. Я не отпущу вас, гниль, пока не выслушаете меня. А соблазны заткните себе в глотки. Она закрыла глаза. Ахатта, еле держась на ногах, привалилась к ее спине, и, помедлив, положила ладони поверх рук Хаидэ. В голове княгини загрохотало, будто повозка, сорвавшись с горы, падала вниз, разбиваясь о камни. В грохоте взвизгивали, убыстряясь, слова. Кто-то, трясясь от нетерпения, перечислял ее обиды, приступы гнева, мгновения зависти, приступы ярости и грязного вожделения. Слова брызгали, как ошметки скарба, вылетающего в стремительном и громоздком падении. И протараторив, слились в комариный стихающий зуд. — Вы вернете этой женщине ее сына! Пусть сама растит его. Не убивая собой! И предсказанная смерть от его руки — пусть уйдет это будущее и настанет другое! — Другое может быть еще хуже, глупая баба! — глаза Видящего побелели от ярости, — и она проклянет тебя за него. — Я готова. — А она? Она го… — Ты сейчас умрешь! Твоя голова опустеет, жрец. Это хуже смерти. — Я… Жнец поднял голову и открыл налитые кровью глаза: — Я согласен, мой Видящий. — Пусть так, — простонал Целитель, дергая рукой, — пусть! — Наш жрец, наш… — Дай ей! Видящий, кривясь, обвел жрецов злобным взглядом. — Убирайтесь, вы, обе. Берите своих выродков, — и застонал, ударенный сомкнутой женской яростью, — но не забирайте жизнь, у нас. Иначе все верн-нется… Хаидэ откинула голову, прислоняясь затылком к груди Ахатты. И отвела руки, размыкая круг. — Пойдем, сестра. Она встала и, поддерживая друг друга, женщины направились к выходу. Жрецы лежали, упав на столешницу головами. Видящий приподнял голову, осматривая помощников. И выругался, шипя сквозь зубы. Ткач, уставив в пустоту мертвый глаз, лежал, и из губ тянулась тонкая нитка слюны. Охотник мелко хихикал, непослушным пальцем возя по столу оборванную с виска подвеску. Видящий трудно сел, опираясь руками в стол, и позвал, с бешенством чувствуя, что губы перекосило и один глаз беспрерывно мелко моргает: — Светлая, вам еще вый-ти. Вараки ждут вашу темноту. А? — Со своей темнотой мы разберемся сами, — отозвалась Хаидэ, — волнуйтесь о себе. Выйдя, они закрыли полукруглую дверь, и Ахатта взялась за тяжелый засов. — Не надо, — Хаидэ отрицательно покачала головой. — Они же. Они уйдут! — Посмотрим… Она чуть приоткрыла двери, оставляя небольшую щелку. — Вот так. Пойдем к Теке, сестра. Шла быстро, осматривая кусты и боковые тропинки. Запахивала на ходу рваный ворот. — Хаи… Он не обманул? Про Мелика. Я смогу? — Не знаю, сестра. Но я попыталась. Глава 58 Две женщины стояли в рассеянном свете, что постепенно темнея, лился сверху тяжелой бронзовой пылью. Невысокая светловолосая, в походных штанах, открывающих босые ступни и тонкие щиколотки, в рубашке небеленого полотна, с шнурком, висящем на распахнутом вороте. И тонкая, выше подруги на полголовы, с высокими резкими скулами, горящими темным румянцем, — худой рукой сжимала ткань на боку вышитого платья, натягивая его на бедре. А перед ними, на курчавой травке, ласковым ковриком застилающей поляну, прислонившись спиной к большому валуну и разбросав крепкие ноги, укрытые сбитой юбкой, спала третья — широкоплечая, с большой головой, и некрасивым квадратным лицом, на котором губы сжались в нитку и на лбу собрались озабоченные морщины. Одна рука с короткими сильными пальцами лежала на боку спящего малыша, — он отвернулся, поджав ноги под младенческую рубашку. Другая чутко касалась бока сидящего Бычонка, а тот бормотал что-то на своем языке, понятном только братишке — черноволосому мальчику с узкими блестящими глазами. Слушая названного брата, Мелик кивал, ковыряя траву, доставал от корней темных кустов мелкие веточки, и подавал, вопросительно заглядывая в важное круглощекое лицо. Бычонок осматривал обломки и отрицательно качал головой. — Не! И Мелик послушно отбрасывал ненужное, подавая другую находку. Ахатта качнулась, хватая Хаидэ за плечо. Часто задышала, раскрывая пересохший рот. — Я… Это мой… Княгиня молчала, гладя ее руку. — Я могу взять? Моего сына? Хаи! Я — могу? В тишине Мелик засмеялся, радуясь, — Бычонок взял найденную веточку с резным листиком на верхушке. Хаидэ молчала, сердце ее колотилось так же часто, как сердце Ахатты. И так же пересыхал рот. Сестра ждет ее слова. Патахха говорил — она может решать за других, но и тяжесть неверного решения ляжет на ее плечи. Не сделав шага, не пройдешь пути. Первый сделан. И нужно идти дальше. — Хаи… Голос Ахатты был тонким и умер, утонув в сонном жужжании засыпающих пчел. Даже сказать ей о своих сомнениях уже нельзя. Слова о попытке были. И хватит их. Хаидэ на мгновение закрыла глаза, обращаясь к тем, кто должен держать ее, к тем, кто и держит, не отворачиваясь. Она не просила, время просьб прошло. Остался только вопрос, который должен стать верным ответом всем, кто пытался сшибить ее с правильного пути. «Беслаи, учитель, отец племени… Патахха, шаман, родитель мыслей… Нуба, любовь моя с первого дня, мой Нуба… Я — не одна?» Рука Ахатты мелко дрожала под ее неподвижной рукой. Тека всхлипнула во сне, свела широкие брови и, не просыпаясь, ощупала мальчиков. Прожужжала пчела, неся взяток в тайные улья. Мелькнула перед лицом последняя ласточка, разрезала желтый свет острым крылом и скрылась в дымном тумане, улетая в сон. Сердце стукнуло, пропуская удар. И забилось ровно и сильно, наполняясь внезапной радостью. «Ты не одна, светлая княгиня, дочь Торзы и амазонки Энии… Не одна, безымянная ши старого шамана. Я с тобой, моя княжна, и всегда буду с тобой»… Три голоса шептали, с заботой и тихой улыбкой, трое мужчин протягивали руки женщине, чтоб держать ее, чтоб не кто-то, вырвавшись вперед, завопил, ликуя: вот я, я один справился, а по-другому, по-настоящему, мужчины и их женщины, женщины и их мужчины, идя вперед, поддерживая друг друга, подталкивая вверх по горному склону, дожидаясь, и протягивая руку, летя мыслями в разлуке. Веря. Веря, что кто-то там далеко, любимый и любящий, всегда рядом. И никто никогда не один… — Иди, Ахи. Она убрала руку Ахатты со своего плеча и подтолкнула сестру вперед. Та сделала шаг, оглянулась, неуверенно улыбаясь и такая жадная надежда исказила смуглое побледневшее до серого лицо, что у Хаидэ закололо сердце. Она улыбнулась и кивнула. — Мелик, — переступая медленными шажками, Ахатта протянула руки к сыну, — Мелик! Тека вскинулась, моргая, выставила раскрытые ладошки, нагибаясь, как птица на гнезде. И увидев Ахатту, вскочила, хватая Мелика и отворачивая детское личико ладонью. — Куда ты? Нельзя тебе, сестра! Да нельзя ж! Но Ахатта уже подошла и тронула черные волосы на макушке. Провела рукой по спине сына и засмеялась, глядя, как тот выворачивается из рук Теки, дергая ногами. — Да что ж это, — беспомощно сказала Тека, перехватывая извивающегося мальчика. — Все хорошо. Матерь Тека, все хорошо, — Хаидэ подошла к умелице. Кивнула ей, улыбаясь, чтоб успокоить. Сердце колотилось, казалось, вырвется и поскачет, сшибая медленные цветы. Но с каждым мигом радость росла, сменяя высасывающую тревогу. Кажется, все хорошо. Внимание болезненно раздвоилось, там на траве спал ее сын, живой! И больше всего на свете Хаидэ хотелось кинуться на колени, прижимая к себе ребенка, утыкаясь лицом в детский животик, целовать шейку, такую тонкую после недавней смертной болезни. Но Тека стояла перед ней, невысокая, хмурая, смотрела с вызовом и тревожной озабоченностью. И Хаидэ, с трудом отведя взгляд от спящего сына, склонила голову, становясь на колено и прикасаясь пальцами к мягкой траве. — Матерь князей, высокая Тека, я, княгиня племени Зубов Дракона, славлю тебя, твою храбрость и силу. И тысячи благодарностей приношу тебе из своего сердца и сердца учителя Беслаи за то, что сберегла наших сыновей, растила их и заботилась о них. Посмотри, добрая, твоя сестра Ахатта не убивает сына. Мы изменили судьбу! Пальцы Теки разжались, рука разогнулась, отпуская мальчика, которого подхватила мать, прижимая к груди. На щеки умелицы взошел багровый румянец, прокашлявшись, она, неловко и быстро кланяясь, ответила: — Да, да. Ты встань, а то что ж на коленках-то. Они молодцы. Кушают хорошо. Твой только худой пока. Болел ведь. Замолчала и снова поклонилась, не зная, что еще делать. Хаидэ поднялась с колен. И заплакала. Заревела в голос, кривя рот и размазывая слезы по щекам обеими руками. Тека, ахнув, засуетилась, присела, бережно подымая спящего Торзу. — Да что ж это. Ты бери, бери его, только не ори так. Вишь, спит. Вота. Твой сын хороший маленький царь, у него и носик даже царский. Еще поест если сестриного молока, то скоро совсем будет здоровенький. Бери уже! Она прикрикнула на Хаидэ и та, всхлипывая, приняла малыша, бережно, чтоб не разбудить. Тека, взявшись руками за крепко сплетенные короткие косички, пригорюнившись, смотрела на счастливых женщин. — Эх. Да. Да если б кто моего Бычонка, так вот, чтоб лежал деревянный весь в синих немочных пятнах. Я б тоже ревела, не глядя княгиня там или царица, к примеру. Бычка, а ну не тащи в рот листья! Вытирая подолом горящие щеки мальчика, спросила деловито: — А дальше что ж? Поплакали если, то может и подумаете теперь? И кормить детишков надо. А еда вся там осталась. Эх. Хаидэ села, держа мальчика на коленях. Ахатта рядом стояла неподвижно, зарыв лицо в черные волосы сына. А тот, хмуря отцовские брови, узкие, с изгибом на правой, тянул руки к Бычонку, что топтался внизу, задрав круглое личико. — Сядь рядом, Тека, подумаем вместе. Тека покачала головой: — Да мне чего думать. Вы умные. А я. — Ты мудра. Потому что ты мать, добрая Тека. Мы уничтожили жрецов, вместе, и нам нужно немного отдохнуть, — Хаидэ прижала руку ко лбу, — мы бились этим, — опустила руку к сердцу, — и этим. И это так же сильно, как драться кулаками. Расскажи все о вараках, как они живут и что делают. Мы должны выбраться отсюда живыми. Умелица хмыкнула и села рядом, поправляя юбку на круглых коленях. — Про тварей, да. Расскажу. А ты вот скажи сперва, сестра моей сестры, вы две бабы, и победили белых? Эк силы в вас, получается, много. — Нет, Тека. Мы были не одни. Мужчины держали нас своими сердцами. И любовью. Лицо Теки потемнело. — А мой Кос, ушел, чертяка, — горестно пожаловалась она и сдвинула подол, чтоб рядом уселась Ахатта, — люблю его сильно, и очень боюсь, прям сердце плачет, а ну как сожрут его там, в пещерах. Ахатта прислонилась к круглому плечу и погладила Текину коленку. Обе вздохнули. И молча стали смотреть, как напрочь проснувшиеся Мелик и Бычонок, повизгивая и смеясь, прячутся в кусты, выглядывая и пугая друг друга. * * * Нуба скакал до рассвета, пригибаясь к шее черного жеребца, и следом, встряхивая дымчатой гривой, бежала отдохнувшая Цапля. День плавно набирал силу, крича птицами и волнуя сухие травы порывами ветра. Яркий, безоблачный день. Ночью, когда заснул во второй раз, сны не пришли, и под резкий лай степного шакала, он проснулся, как и хотел, перед утром. Позвал коней и, затоптав костер, двинулся дальше, внимательно оглядывая степь и одновременно прислушиваясь к тому, что происходило внутри него. Время скручивалось в тугой клубок, сминая в кулаке события, и то, что раньше приходило в ночных снах, могло прийти днем. Если что-то случится, пока он скачет, нужно суметь услышать даже тихий шепот в голове или в сердце. И услышав, попытаться помочь. На нем были охотничьи штаны из вытертой замши, и такая же просторная рубаха. Когда «Ноуша» Даориция встала в первом порту на побережье Эвксина, он сам выбрал себе одежду, подыскивая такую, что похожа была на старую, которую носил когда-то в степи, живя в племени. И с трудом найдя вещи подходящего размера, облачился, с грустным удовольствием переносясь памятью в прошлое. Демон Иму сослужил ему еще одну службу, одевая душу панцирем безмыслия уберег сердце от ежедневных воспоминаний. Степь лежала рядом, за городскими стенами полисов, оттуда шли белые облака или темные тучи, заслоняющие полнеба. Оттуда пахло печальной полынью и смешанными запахами пряных трав, роняющих наземь семена. А тут, в полисах, так же светились вытертые тысячами шагов мощеные мостовые, так же летали в распахнутых окнах светлые занавеси, треплемые морскими ветрами, как тогда, в Триадее, где он черной тенью жил в доме Теренция. Сейчас, сжимая сильными коленями атласные бока жеребца, он стал прежним Нубой и казалось ему, княжна сидит за спиной, обхватив его руками, прижимается щекой к рубахе, и радуясь быстрой скачке, кричит, понукая его и коня: — Быстрее, Нуба! Все сошлось вновь. Степь, и черный конь, несущий черного всадника в походной одежде. В норе, под корнями вывороченного ураганом дерева, ползали, перелезая друг через друга, толстые лисята. Самый смелый выбрался наружу, сел, растопыривая непослушные лапы. Прянул маленькими острыми ушами. И завизжал, когда лапа матери сшибла его обратно под корни. Большая лисица с обвисшим животом и набухшими сосками, заслоняя детенышей, тихо рычала, слушая над головой рассыпчатый громкий топот. И жмурила желтые глаза, вспоминая увиденное: черный великан, пригнув широкие плечи к шее коня, скалит зубы в кривом рту, щуря на полуденное солнце единственный сверкающий глаз. А за плечами вьется короткий плащ, хлопая по могучей спине. Когда солнце скатилось за спину всадника, и тень побежала впереди коня, Нуба остановился, натягивая поводья. Не умолкая, скрипели сверчки, жаворонки быстро перебирали клювами бусинки песен, трепеща крыльями в чистом безоблачном небе. Ветер шевелил макушки трав на пологих холмах. А впереди черной разваленной кучей уже громоздились Паучьи горы. — Ты верно приведешь меня, Брат? — Нуба похлопал коня по шее. И замер, чутко слушая. Ему вдруг показалось, края степи заворачиваются, охватывая место, где стояли кони. Травы тянулись вверх, в небо, чиркая колосьями по синеве. А с земли неясный шепот спросил что-то. Нуба наморщил лоб, силясь понять, жалея, что не спит, не смотрит сон, который можно растолковать, перебирая одно видение за другим. Но шепот остался неясным, лишь интонация, когда он повторился, говорила — сперва невнятно и низко, будто птица, летящая над землей, а потом, перед тем как смолкнуть — резко рванулась высь и исчезла, обгоняя жаворонков. — Я с тобой, моя княжна, — вполголоса проговорил Нуба, обращая к далеким горам лицо. И повторил громче, бросая голос вперед, туда, куда направлялся — всегда с тобой, Хаидэ. С тихим вздохом степь замерла и медленно вернулась на место, распластываясь к краям, где небо упиралось в землю синими плоскими лапами. Нуба постоял еще немного. Но вокруг шумела обычная степная жизнь. И он двинулся дальше, поскакал, не переставая тревожно прислушиваться. * * * Три женщины стояли у высокой грубо узорчатой двери из потемневшего от времени дерева. — Снаружи-то засов, сама сказала, — Тека тронула рукой железные петли. Хаидэ, прижимая к груди сына, подошла ближе. Она и забыла, ведь тойры заперли их! — Там Абит, — спокойно сказала Ахатта, — он открыл, я знаю. — Ахи, — княгиня посмотрела на подругу с осторожной жалостью, — о чем ты? — Ладно, — согласилась та, коротко улыбнувшись, — пусть по-старому, там Убог. Хаи, он ушел с Косом и, конечно, не бросил нас. Может быть, ждет за дверью. Она уверенно положила руку на блестящее железо. — Стой! — Хаидэ схватила ее руку, — подожди. Надо все решить. Тека закивала, придвигаясь. Хаидэ, собираясь с мыслями, посмотрела на нетерпеливое лицо Ахатты. — Скажи, Ахи, ты любишь тойров? — Люблю? — Ахатта от неожиданности рассмеялась. — Любить их? Да если б не Тека, днями и ночами проклинала бы, считая дни в ожидании, когда последний тойр умрет! Умелица отпустила Бычонка и уперла руки в бока, топнула ногой под широкой юбкой. — Тека! — Хаидэ повернулась, — а ты бывает ведь, злишься на свою сестру Ахатту? — Вот да! Сейчас прямо злюсь, я вот скажу… — Нам нельзя выходить, — княгиня обвела женщин серьезным взглядом, — вы понимаете? Нельзя! Если хоть капля злобы будет на сердце, мы не пройдем мимо варак. — Можно подумать, Хаи, ты сама чиста! — вскинулась Ахатта, становясь рядом с Текой. Хаидэ кивнула. — Об этом и говорю. Ты украла моего сына, меня изгнали из племени, я стала бродягой, и пережила много всякого. Я могу обвинить тебя. А Тека имеет право злиться на меня, я принесла смуту в горы. Ведь так, матерь Тека? Она замолчала, пристально глядя на обеих. Ахатта кусала губы, вспыхивая лицом, а Тека супила густые брови и шевелила губами. — Мы не сумеем, если будем перебирать обиды в голове. И никто не поможет нам. В этом — никто. Душа каждой — ей и принадлежит. Тека, сколько идти от медовой пещеры до выхода из горы? — Шагов за тыщу, верно, — Тека неопределенно помахала в теплом воздухе рукой, — ступеньки там еще, и переходы. Я проведу, к хорошей дырке, которая на закат. Ежели быстро пойдем, до вечерней зари вылезем наповерх… — Мы пойдем, если вы сумеете думать только хорошее. Или не думайте вовсе. Сумеете? Мелик дремал на руке Ахатты и она изгибала спину, чтоб удержать увесистого мальчишку. Тихо вынимая палец из маленькой руки, оглянулась беспомощно на засыпающую пещеру, свет которой тяжелел, наливаясь вечерней желтизной. Там, в дальней комнатке могут прийти в себя жрецы, Жнец может и не опамятует, но Видящий говорил с ними напоследок. И даже если они снова победят, на сколько хватит сил — удерживать вдали от себя? Убить нельзя, Видящий прокаркал — старая судьба вернется, если женщины их убьют. А еще детям нужно поесть. Тут в пещере только мед, замешанный на смертях. А это уже выше сил, отпущенных ей судьбой, снова и снова обращаться к темному злу, такому приманчиво светлому и сладкому. Перед глазами маячила тяжелая дверь. Пока закрыт круглый засов, громоздкий даже на вид, они защищены от варак. — Чего думать-то, — строптиво сказала Тека, — уморим детишков, коли останемся. Надо идти. И мужики там, без нас. Хаидэ кивнула, прижимая к себе сына. Три женщины с самым дорогим, что у них есть. Но надо идти. — Ахи, думай о светлом. Только о свете. Тека… — Ты сама постарайся, высокая. А я. Пойдем уж. Гладкое железо тепло прижалось к влажной ладони. Обхватывая круглый брус, Хаидэ с усилием сдвинула его в петлях. — Дай-ка, — шепотом велела Тека и, обойдя женщин, первая ступила в тусклый извилистый коридор. Они шли гуськом, неся притихших детей, оглядывались на неровные стены с редко торчащими факелами. Вечерний свет снаружи протекал через хитро устроенные отверстия, мешая желтизну с багровым пламенем догорающих факелов. Скоро он умрет. За поворотом Тека остановилась и, ступив в неглубокую нишу, покопалась там. Обернулась, протягивая в руке темные корявые обломыши. — Гнилухи. Как станет темно, рукой сомни, будет немножко светить. Теперь у всех троих были заняты обе руки. На одной — ребенок, в другой зажат обломок мягкой от времени коряги. А вокруг стояла странная тишина. Ступая из коридора в большой подземный зал, где тойры недавно пили вино, ругая жрецов и славя Нартуза, Хаидэ с плеснувшей надеждой подумала, может, все обойдется. Может, злоба варак — старые сказки для маленьких тойров… И замерла, стиснув корягу. Та замерцала мертвым голубым светом. Медленно подняла ногу, угодившую во что-то теплое и склизкое, и жижа выпустила ее с ленивым чавком. — Мут, — выдохнула Тека, поворачивая освещенное снизу и страшное от этого лицо, — стойте, не ступайте. Будто в ответ на ее шепот из тишины родился тонкий скрип, а может он и был, повсюду, но такой монотонный, что казался лишь тихим звоном в ушах. Усилился и стал рассыпаться на отдельные звуки, трески, поскрипывания. В нос лениво ударил и червем пополз тяжелый запах старой гнили. — А-а-а… — сказала Ахатта, поднимая и сразу опуская в складки юбки руку с гнилушкой. Но на стене догорал, чадя, факел, а поодаль еще один. И желтоватый свет тускнея, лился с потолка. Падал на черные тела, что валялись повсюду, странные, будто вывернутые наизнанку, а после облитые блестящей черной жижей, которая, чмокая, ползала по ним, как живая. И между горбами неподвижных под шевелением тел, по всему полу, устилая его живой неровной плиткой, толкались, блестя круглыми вздутыми спинами, серо-зеленые тельца варак. Лучами из-под бугров выпирали угловатые лапы, увенчанные веерами когтей, длинных, как гнутые иголки. Сперва женщинам показалось, твари просто валяются, без цели подергивая спинами и когтями. Но приглядевшись, Хаидэ с омерзением увидела, они припали к мертвецам, окуная морды в покрывающую тела черную жижу. И шевелятся в такт, как щенки, прилипшие к соскам суки, когда, приноровившись, хором сосут материнское молоко. Ее передернуло, рот наполнился кислой слюной, которую невозможно было проглотить, казалось, это уже черная гниль раздувает изнутри щеки и топит в себе язык. Ахатта рядом, не закрывая рта после возгласа, наклонилась, подергиваясь и икая. «Какая дрянь»… Хаидэ водила по залу обезумевшим взглядом. Упади сейчас камень, раскидывая эхо по дырам лабиринтов, она кинулась бы, крича и рыдая, прямо по скользким спинам, падая в блестящую черную жижу. Но вместо грохота вдруг наступила настоящая тишина. Скрип умолк. То тут то там раздавалось тихое чмоканье. Твари отрывались от трапезы и поднимали треугольные безглазые морды, водя ими из стороны в сторону. «Их тоже нельзя ненавидеть»… Она выпрямилась и закрыла глаза, приказывая себе оставаться на месте. Стояла, стараясь отпустить напряженный позвоночник, ослабить мышцы, стиснувшие сведенные скулы. Рядом скулила Ахатта, моляще и монотонно, краем сознания Хаидэ порадовалась, что та от ужаса, кажется, потеряла способность не только злиться, но и соображать вообще. «Вот-ледяная-вода. Не видно ее, так-прозрачна. Пере-плетает струи» …За валуном сидит страж, стережет, чтоб княжна никуда. А скучно. Но на том берегу цветут сливы, тонкие, разбросали ветки, просвеченные солнцем. Цветов так много, что они, как морская пена, захлестнули деревья, и ветерок достает из вороха лепестков запах летучего меда, настоящего, радостного. Хаидэ теребит шнурок, на котором висит смешной глиняный ежик с глазом-бусинкой. Переступая по горячему песку босыми ногами, скидывает легкий хитон. И оглядывается, смотрит ли на нее молодой мужчина, приставленный сторожить. Не смотрит. Но за прозрачным широким ручьем, с ледяной до мурашек по спине водой, в пенной белизне цветов появляется черный силуэт, высокий, мощный. Солнце блестит на выбритой голове, трогает лучом кончик носа, кладет блик на крутое плечо. «Нуба!»… Улыбаясь, Хаидэ раскрыла глаза. Поверх мрачного подземелья, полного тусклого света и блестящих тварей, припавших к мертвым телам, маревом дрожал солнечный день, полный цветов и лепета водяных струй. Как радостен мир, в котором есть такое, и будет такое, пока ее память не умерла. Патахха мудр, мечтая о вечно цветущих сливовых деревьях на берегах степных ручьев. А ей лучше, чем старому шаману, в ее памяти есть любимый. Касаясь рукой плеча Теки, Хаидэ сделала шаг вперед, осветила пол, покрытый вараками, и бережно отодвигая ногой скользкие тельца, шагнула снова. — Куда, Тека? Показывай. Но умелица не открывала глаз. Бычонок висел на боку, обхватив мать толстыми ножками, а руками крепко держа ее шею. Глазел по сторонам круглыми блестящими глазами. — Тека… Но женщина замотала головой, часто дыша. — Тека, — ласково повторила Хаидэ, — прекрасная Тека, матерь Бычонка, сына любимого Коса… Тека моя… Голова умелицы замерла. Рука, пошевелившись, удобнее охватила ребенка. — Ковер, — хрипло сказала женщина и замолчала, будто прислушиваясь сама к себе. — Экий ковер. Новый. Из радости весь. Тут вот беленько. Сливы, да? — Да, Тека. Весенние. — Во-от, — умелица повела подбородком. Подняла руку, сжимая гнилушку, и та засветила вокруг неверным голубым светом. — И синего, тут по краешку, когда утро, то золота идет нитка, я ее умею тащить из морской воды. С рыбами вместе. Рыбы цветные, прыгают, веселыи. Да вот же! Она нагнулась, светя прямо в треугольные слепые морды, и те опустились. Тека хихикнула. — Тут еще смешной цвет. Когда Кос меня валял, задирал юбку, сам штаны спустит и рычит. Пугает. А потома говорит, ты, Тека, красавица. Врет ведь. — Нет, не врет, Тека. Но та отмахнулась: — Да знаю сама. Потому и встанет в узор. То славное вранье, он и сам в него верит. Пойдем, что ли? Они вместе оглянулись на Ахатту, что стояла, мерно качаясь. Умелица плечом отодвинула княгиню и подошла к женщине, повышая голос: — И ты умеешь, сестра. Вот тута твой цвет ляжет, алый-алый, с зеленой каймой. Узкой, с острым крайчиком. — Нет, — прошелестела Ахатта, — нет. Он умер, умер. Я виновата, я убила его, ненави… — А я говорю, не так! Остался он, цвет-то. Да ты сон смотрела сама, вспомни! У Хаидэ пересохло во рту. Вараки, кивая, подползали ближе, окружая Ахатту. — Сон? — Мне баяла, шесть Ахатт, один ковер. А вокруг степь и птицы. Помнишь ли? — Шесть… Хаидэ вздрогнула. Шесть. Лепестки злого дурмана, полного темного яда. Шестерка жрецов в тайной пещере. Ладони, сомкнутые для усиления зла. Ахатта открыла глаза. — Шесть. Юбки цветные. Мы танцевали. Смеялись. Тека закивала, обходя и подталкивая подругу вперед. Та шагнула и, оглядываясь, медленно пошла, бережно ступая между мертвыми телами, ползающими тварями и кляксами черного мута. Яркая степь, май в разгаре, на северных склонах ветер треплет венцы алых цветов, таких нежных — и как не обрываются шесть лепестков, — три вытянуты вверх, а три раскинуты в стороны. Стебли тонкие, два острых листа, как девичьи руки. И — целые поля их, кинутых яркими платками поверх радостной зелени молодой травы, такой зеленой, что кажется — поет. Поет, как изгнанник Абит, бродяга певец, прозванный слепыми людьми Убогом. Поет, умея в каждом найти хорошее. И называя хорошее вслух. Добрая, поет он, кивая Теке, нежная — говорит Ахатте, светлая — обращается к Хаидэ. Это все я, думает Ахатта, неся перед глазами по сумраку багровой пещеры шесть стройных смеющихся фигур, с одинаковыми лицами, пылающими ярким румянцем. Это я? Ненавидящая себя, измученная, вечно кающаяся и снова совершающая ошибки Ахатта. И вдруг: Ахатта — нежность, Ахатта — смелость, Ахатта — преданность, Ахатта — любовь, Ахатта — жалость. Ахатта — счастье… — Да, — шепотом говорит она. И Хаидэ сбоку видит улыбку на голубоватом лице с высокими скулами. Тека идет впереди, бормоча и улыбаясь своему новому ковру. Оглядывается и кивает сестре Ахатте. Та ступает ровно, тоже с улыбкой, бережно прижимает к себе Мелика. И не забывает взглядом держать Хаидэ, тоже оглядываясь с нежной заботой. А княгиня, неся сына Теренция, идет, шевеля губами, рассказывая Нубе о ярких рыбах, прося, чтоб не уезжал, не надо ей веселых стеклянных рыб, ничего не надо ей без него. — Не уедешь, — вслух говорит она, уже проходя длинным коридором, переступая через мертвого молодого тойра, у которого половину лица сожрала черная гниль. И продолжает говорить с ним, обходя ямы, полные черной жижи, отводя рукой слепые черные головы, что лезут оттуда, качаясь и тыкаясь идущим в грудь. Отбрасывает гнилушку, когда в лицо начинает литься яркий закатный свет и слышится шум ветра, протекающего в пустотах закраин. Щурясь, выходит на каменную площадку, и Тека с Ахатой становятся рядом с ней, перед обращенными к ним перепуганными лицами мужчин и женщин. — Кос! Ах ты, Косище мой! — Тека бросается вперед, путаясь в подоле, почти роняет ревущего сына на грудь подбежавшего мужа. И ревет, как и мальчик, суровым басом, кривя лицо, дрожащей рукой размазывая слезы по круглым щекам. Нартуз, подбегая следом, быстро осматривает женщин, уважительно цокает, кивая на подолы, вымазанные черной слизью. И, подталкивая княгиню к группке женщин, отрывисто приказывает парням: — Теперь выход завалить. И чтоб без дыр, ага? — Абит! — кричит Ахатта, оглядывая столпившихся мужчин с камнями в руках, — где он? Где Пень? Раскидывая руки, Нартуз теснит ее дальше от выхода. Сопя, хмуро говорит: — Ты прости, высокая. Нет его. Там остался, где главная ямища. Ахатта, упершись, толкает в руки Нартуза сына. И разворачиваясь, бежит обратно, мелькая синим подолом в черных потеках слизи. — Куда? — страдальчески орет Нарт, неловко прижимая к себе Мелика, — куда, дура! Да утоп, я видел сам. Эх! Пропадешь ведь! Платье в последний раз вспыхивает посреди черной узкой расщелины и пропадает внутри. Мужчины, держа в руках камни, вопросительно смотрят на своего старшего. Хаидэ, кусая губы, лихорадочно думает, не зная, как быть. — Ну… — тяжело говорит тойр, и нещадно косматит бороду свободной рукой, — ну… что делать-то? Ведь ночь идет, а ну полезут оттуда? Бабы тут. И дети. — Тека, — зовет Хаидэ, и когда умелица подбегает, отдает ей сына, — ты говорила, наверху, на горе, там дырка? Прямо в медовую пещеру? — Есть там. Да она мала совсем. Разве ногу протиснуть, а пролезть никак. Тека с жалостью смотрит то на княгиню, то на парней, которые по знаку Нартуза уже заваливают последнюю дыру. — Я найду? Найду дырку? — Что? Кос, ставя на землю сына, хватает княгиню за руку. — Давай. Я найду. И вдвоем они бегут к узкой тропке, что прыгает с уступа на уступ, прячась в зарослях колючих кустов. — Скорее, Кос, скорее! Пока солнце еще. Пока не ночь… Умелица Тека, пригорюнившись, и немного ревниво смотрит, как ее муж подсаживает княгиню, упираясь широкими лапами в круглую задницу, обтянутую старыми штанами. Ну что сделаешь, думает, внезапно сердясь и с облегчением понимая, тут, на воздухе, и посердиться можно, что с ним сделаешь, с чертом, опять нашел, как за бабий зад подержаться, не за Ахатту, так за сестру ее. Тьфу, уж пусть бы вернулся живой… Хаидэ прыгала, оскальзываясь и подворачивая ноги, цеплялась за свисающие ветки, подтягивалась, из-под ног сыпались мелкие камушки. Позади Кос, пыхтя, толкал ее вверх, сам взлетая следом и обгоняя, подавал широкую ладонь. А солнце, уже полностью покраснев, плавно сползало вниз, в алые полосы реденьких облаков, меняло очертания, из круглого превращаясь в сплюснутый огромный блин. Ветер проснувшись к закату, бросался на них мягкими и сильными волнами, лепил в лицо княгини пряди волос, задирал бороду Коса ко рту. Продравшись через кустарнички, растущие частоколом вокруг макушки горы, Кос выскочил на плоскую площадку, усеянную трещинами и черными норами. Нагнулся и медленно пошел к середине, принюхиваясь к каждой подозрительной дырке. Наконец, около одной, что ничем не отличалась от десятка таких же, выпрямился и ткнул вниз пальцем. — Тут. Хаидэ, прихрамывая и тяжело дыша, подошла, встала на колени и оборачивая к мужчине потное лицо, велела: — Уходи. Мало ли. — Ага, — согласился Кос и сел на корточки рядом с ней, — ушел. Прям вот. Она быстро улыбнулась и взяла его руку. Сжала изо всех сил. И прижимая лицо к дыре, откуда поднимался тяжелый медовый запах, вдруг закричала, насмешливо и звонко: — Эй, жрец! Видящий! Ты меня слышишь? Пещера молчала, только Кос дернулся от неожиданности и ухмыльнулся. — Мы вышли! И смеемся над вами, белые холодные твари! — Дай я, — Кос отпихнул княгиню и, нагибаясь, заулюлюкал, так что изнутри донеслось слабое эхо. — Плюем на тебя! — заорал он. — Мы сильнее, Видящий! — Да! Княгиня толкнула Коса. — Тихо… Они замерли, нагибаясь ухом к самой дыре. И услышали снизу невнятный шум, бешеные выкрики и вдруг — перепуганный визг, что взмыл, буравя уши, и захлебнулся. А вместо него снизу полез неумолчный и мерный скрип, усиливаясь и наполняя головы режущим звоном. Отползая, Хаидэ убрала со щек спутанные пряди волос. — Заваливай, Кос, надо закрыть дыру, на всякий случай. — Ага. Тойр забегал по площадке, добывая редкие камни и сваливая их над отверстием. Нагромоздив изрядную кучу, потопал ногой, вколачивая покрепче. И, подойдя к плачущей женщине, сел рядом, облапил ее за плечи, прижал к себе. — Ну, ну. Оно ж бывает так, светлая. Зато твари вона, нашли нужную добычу. Сожрут белых с потрохами. — Я… Кос, она ведь сестра мне. — Да. Он шумно вздохнул. Хаидэ шмыгнула, вытирая щеки рукавом. — Кос. — А? — Лапу-то с груди убери. — Да я. Ну, так. Утешить чтоб. Глава 59 Солнце толкало всадника в спину, и тень впереди удлинялась, пластаясь. Брат мощно пересыпал шаги, наступая копытами на тень, и не мог догнать ее. Нуба ударил пятками, с тревогой глядя, как уползает вдаль по травам его вытянутая голова. Быть бы быстрее собственной тени… Но как ни понукай коня, его ноги длиннее не станут. Рядом бежала Цапля, кивая мордой. Нуба уже скакал на ней, отпустив Брата отдохнуть от ноши, а после пересел снова. Брызнули из-под копыт перепелки, трепеща жесткими крыльями. Заметались вверху стрижи, падая вниз и снова взмывая. Им скоро спать, вот сядет солнце, отыграет вечерняя заря. А через несколько дней исчезнут, снимутся, улетая на юг зимовать. Нуба нащупал на боку фляжку, снял с пояса и хлебнул. Вытер мокрый щетинистый подбородок. Цепляя обратно, не сразу понял — к сдвоенному стуку копыт прибавилось дальнее эхо. Из-за северных пологих холмов, вольно разлегшихся до самого неба, еле слышно доносился топот. Нуба остановил коня, утишая собственное тяжелое дыхание. Сморщился, досадуя. Битвы посреди орущей толпы притупили слух. Так же, как долгое морское путешествие, а после — тесное пространство каменных арен отучили его от быстрой и долгой скачки. И сейчас через хриплое дыхание, перемешанное со стуком сердца, он не мог разобрать, кто скачет и куда. Пригнулся к шее коня и снова кинул его вперед, уже не глядя на север. Кто бы ни скакал за плоскими вершинами, через малое время их пути пересекутся. Или соединятся. Хаидэ сползала по каменному уступу, тяжело падая в протянутые руки Коса. Перед глазами вспыхивал синий подол, мелькнувший в черной расщелине. Не может этого быть. Нет. Столько пережили вместе. И она отвоевала для сестры другую судьбу. Неужто Видящий оказался прав с грязными пророчествами, и новая судьба оказалось такой короткой? «Надо попасть обратно в гору». Она высвободилась из мужских рук, незаметно оглядела очередной уступ. Нельзя говорить тойрам, не пустят. Они заваливали все расщелины, не пропуская ни одной. Там внизу, где распоряжается Нартуз, ей в гору не пролезть. — Кос, ты спускайся. Я догоню. В последних лучах красного солнца лицо мужчины стало настороженным. — Ага. Чего это вдруг? — А то не понимаешь. Надо мне. Он, подумав, кивнул: — Ладно. Не рассиживайся. Я тута постою пока. Тебе еще с Нартом решать, про тиритов. Хаидэ застыла. И Кос охотно объяснил: — Пока вы там через ямищи скакали, эти степные собаки подошли к горе. Да хочешь, покажу, только надо на северный бок пролезть. Твой дракон баял, много их, встали, ждут. Не торопятся, крысы вонючие. Верно, уж видели, что тут кругом бабы, да дети. — Да… — Ну, чего встала? Перехотела, штоль? Так пойдем, ты княгиня, воин. Твое место впереди. Всегда. Подергав стриженую бороду, добавил, раздраженно сокрушаясь: — И не сиделось внутри-то. Все развалили. Ну да что уж. Ясно, сложилось так. — Пойдем, — ответила Хаидэ. Ломая кусты, спрыгнула с валуна на уступ ниже. Лоб между бровей прорезала вертикальная черта, а губы сжались. Бедная, бедная сестра Ахатта, видно, придется ей сгинуть в паучьей горе, вместе с добрым бродягой Убогом. Выпрямилась, осматривая степь, волнами красной меди лежащую у ног. Справа пологая гряда холмов, начинаясь от самой горы, где первый гребень прятал за собой лагерь тиритов, уходила вдаль, крутясь, как древний огромный змей, полузарытый в землю. Слева плоская лощина, на границе которой торчали несколько приземистых деревьев-шатров, открывалась далеко, и княгиня знала, огибая горы и скалы, она выходит к берегу моря. А посередине, заливая последним светом плоскую землю, солнце касалось ровного края степи. И, Хаидэ пригляделась, еле заметная точка, очень далеко. Может быть, всадник. А может, скачет степная газель. В лучах, бьющих в глаза, не разглядишь. — Сколько женщин? — спросила у Коса, когда он тяжело сверзился рядом. — Да почем знаю. Нартуз вон, его спроси. Выдравшись из кустов, они подбежали к Нартузу. — Справились, — довольно сказал тот, оглядывая рваные рубахи героев. — Вождь, вели парням, пусть уводят женщин на южный склон, там можно обогнуть гору и спрятаться по-над морем. — Можно, — хмуро согласился Нартуз, — да там тоже дырок полно. То риск большой, княгиня. — Все равно. Пусть переползают подальше и прячутся в зарослях. У тиритов хорошие луки, вождь, целят метко. — А стемнеет скоро? — Они видят в темноте. Как степные шакалы. Она быстро оглянулась на облитые красным светом женские лица и цветные пятна платьев. Повысила голос: — Да не медлите! В темноте бабам труднее будет уходить! Нартуз кивнул, подзывая молодых тойров, раздал приказы. Те побежали, прыгая и карабкаясь, и гора, затихшая было, всколыхнулась неясным говором, плачем и тихими вскриками. — Задержать бы их! — Хаидэ смотрела на северный склон холма, закрывающего стоянку тиритов. Там было странно тихо, казалось, вот сейчас тишина разорвется воплями и топотом. — А даже и лошади нету, нет всадников. Перебьют всех, как птенцов на ветках. Парней с топорами в самый низ, вождь Нартуз, под склон. В кусты и траву. — Под ноги коням, штоль? — Да! Чтоб не попадали из луков. Схорониться сумеют? — Ну… — Нартуз опять замахал руками, отдавая распоряжения. Оглядывался со злостью. Так все коряво, и вправду, сидят на виду, и приказывать в голос не можно, это не в пещере на камне стоять, покрикивая. — Княгиня… Она быстро оглянулась на тихий голос. Казым поправлял на боку короткий меч. — Есть кони, светлая. Пойдем вниз, я кликну. Эргос их бережет. Кивнув, она устремилась к боковой тропке. Казым полез следом, шепотом ругая скалы. Спрыгнув в темные заросли, они присели, прячась за колючими ветками. — Сейчас, — сказал воин и забормотал, протягивая вперед руку. Хаидэ нетерпеливо ждала, привставая и вглядываясь в алые разводы зари над темнеющими травами. Вздрогнув, коротко рассмеялась, услышав топот, казалось, над самой головой. — Полынчик! — Казым вскочил и в один миг оказался в седле. Она тоже вскочила, жадно всматриваясь в степь. — Брат? Где Брат? Но степь молчала. Только из-за холма слышались неясные деловитые крики. Подбежав к всаднику, она схватила грубую штанину. — Слезай, Казым. Дай коня, я поеду. — Нет. Ты вождь. Убьют. Он поддал пятками и, поворачивая коня, оскалился. — Сзаду поеду, отвлеку на чуток. — Дай коня! — грозно крикнула княгиня вслед и топнула босой ногой, беспомощно глядя, как, вздергивая сизый хвост, Полынчик уносит всадника от горы, по лощине, чтоб там свернуть вправо и ворваться в лагерь тиритов со стороны степи. По сторонам тяжело спрыгивали тойры, тихо переговариваясь, расползались по кустам, удобнее беря топорики. И княгиня, перебираясь от одного куста к другому, тихо и быстро наказывала парням, что надо делать. — Сидите до последнего. Как подойдут совсем, прыгайте и рубите, снизу. После удирайте в камни, да не хвалитесь дурью. Тихо лежать, чтоб живы остались. И снова прыгайте. Коней рубайте, по ногам. А дальше уж сумеете, заломать на земле. — Уж сумеем, — возбужденно отзывались тойры. И стихали, когда она, извиваясь ящерицей, ползла дальше. Вернувшись к тропе, полезла наверх, продралась к уступу, где остался Нартуз. Покачала головой, глядя, как парни стаскивают к краю обломки камней. — Не успеете и размахнуться. — А ты не пугай, тоже мне… — Нартуз не договорил. Медленно выпрямился, свешивая тяжелые руки. На гребень холма, топоча, вырвались несколько десятков черных всадников. — Йиихо! — пронесся в вечернем теплом воздухе вопль. Гора смолкла. Хаидэ смутно подумала о матерях, что зажимают ладонями рты плачущим детям. — Что надо? — завопил Нартуз, выпячивая грудь. Она рванула его за плечо. — Да ложись, пристрелят! Но он вывернулся и подошел к самому краю. — Я вождь тойров! Что пришли, а? Тогда, как когда-то в далеком детстве, уже слыша сердцем, как натягивается тетива на десятке луков, она подбежала к тойру, облитая темнеющим, но еще ярким светом заката. Крикнула, опережая готовые полететь стрелы: — Я, Хаидэ, вождь Зубов Дракона! Зачем пришли? — О! — удивился черный всадник на широком сильном коне, поднял руку, останавливая стрелков, — аж два вождя? Не стрелять! Всадники топтались на месте, разглядывая стоящих, и скалили красные зубы. — Где ж твои, клыки, баба-вождь? Слыхал я, тебя выплюнули из племени, ровно ты гнилой зуб? — Вранье слыхал. Мои воины скоро будут. Никто из вас не уйдет живым. — У-у-у, гыгы, э-э-э, — разнеслось над всадниками. Первый кивнул, и рассмеялся. — Даже если и так. Успеем прострелить твою дурную башку. Или за тебя заплатят выкуп? А? — Да. Очень хороший выкуп, воин. Хочешь, я спущусь и вы возьмете меня. А тойров оставите в покое. — А то — что? — мужчина повернул коня к своим и кивнул, приглашая повеселиться. — Напугала! Но я согласен. Спускайся. Я найду, что с тобой сделать. — Врет, — мрачно сказал Нартуз, — тебя возьмут и нас перебьют. — Знаю. Хаидэ подошла к краю скалы и стала медленно спускаться по узкой крутой тропке. Сползала, цепляясь за ветки и стараясь быть на виду у тиритов. Думала, да что же они толкутся сверху. Пусть бы съехали к зарослям. Там тойры. Но всадники благоразумно торчали на гребне, держа под прицелом луков склоны горы, на которых почти не было видно людей. Ползком женщины перебрались дальше, к повороту склона и залегли, прижимаясь к скалам, укрытые кустами и валунами. Главный проследил, как она ползет от камня к камню и снова поднял голову. Но Нартуза уже не было видно, он благоразумно залег за камнем, как только Хаидэ отошла. — Эй, бык! Слышал я, что вас выкурили из горы-мамаши? — Кто ж тебе сказал? — Знаю кто. И наверх не полезем. Сами спуститесь, как обожрете все ягоды на своих кочках! А мы подождем. — Ага. Ждите, у нас жратвы много. — Врешь опять. Ладно. Вы баб отдайте. Помоложе. А сами дальше жрите свою падаль. Пусть спустятся сами. Да только молодые, слышь? Заберем и уйдем. — Эй, девки! — заревел другой тирит, помахивая флягой, — слазьте! Мы вам привезли вкусного, в штанах! У тойров такого нету! Первый воин, следя, как Хаидэ спрыгнула на траву и выпрямилась, помахал ей рукой, маня к себе. — Лезь сюда. Да чего телишься? У ее ног, не дыша, лежали два тойра, укрытые мешаниной веток. — Сам подойди. Нога у меня подвернулась. Но тирит снял с плеча лук и прицелился в склон горы. — А ты туда поглянь. Лежит милка, выродка своего нянчит. Одной стрелой обоих и сыму. И рявкнул, наливаясь бешенством: — Сказал, иди, дочь шакала! Хаидэ медленно зашагала вверх по склону. Они никуда не уйдут. И убивать не будут всех. Они дождутся, когда женщины устанут лежать, а тойры решат напасть. Перебьют самых первых, а прочих возьмут в полон. Еще бы, такая добыча для тех, кто промышляет продажей рабов. Сильные тупые быки и их сильные выносливые женщины… А что же Казым? Она понимала, Казым поехал на верную смерть, и лучше бы он даже не пытался отвлечь тиритов. Но все же он Зуб Дракона, тут же думала с надеждой, оскальзываясь босыми ногами на полегшей сухой траве, вдруг останется жив. Всадник поехал навстречу, и она остановилась, поднимая лицо к нависшей над ней фигуре, к радостному оскалу зубов. — Нож брось, лисица. Бабу спасешь. Хаидэ положила руку на пояс. И помедлила. Тенькнула тетива, ушла стрела с тихим посвистом, и со скалы послышался страдающий крик. — Хейка! Убили ее! Смолк испуганно. Хаидэ сорвала нож и швырнула в траву. — Та-ак, — тирит оглядывал ее, ухмыляясь. — Гага, возьми к себе. После приведешь в мою палатку! — Что ж я теперь, с бабой, Корча? — Гага подъехал, спрыгнул, хватая Хаидэ за плечо и заламывая ей руки за спину. — Заткнись. Вяжи лучше. Корча отъехал, мазнув ее напоследок масляным взглядом. И заорал: — Парни! Давай к горе! Да смотрите, в траву смотрите! Если там кто — шибайте конями. — Йиихо! — закричали всадники. И вдруг с обратной стороны холма донесся вопль, смешанный с топотом. Хаидэ, уже со связанными руками, побежала по траве, вырвавшись из рук Гаги, упала, когда тот рванул ее волосы. Лежа, выворачивала лицо, стараясь за стеблями трав разглядеть, что делается внизу, у еле видных кругов кострищ. И хрипло засмеялась, сворачиваясь, чтоб сапог Гаги не попадал по животу. Из степи, следом за Полынчиком, будто они только что родились в темнеющем воздухе, неслись и ворвавшись в толпу тиритов, закрутились, перемешиваясь с ними, два десятка черных воинов на тонких конях. Рядом с ней метнулись большие копыта, жесткая рука подхватила и кинула через шею лошади на край седла. Хаидэ охнула, ударившись животом, и харкнула вязкой слюной, закашлявшись. — Вниз давай! — хлестнул по ушам сверху злой голос Корчи, — дави быков! Сам он съехал до середины склона и натянул поводья, остановившись в относительной безопасности. Княгиня подняла голову, силясь увидеть. Тириты, что толпились на гребне, скатывались мимо них вниз, бросали лошадей к самому склону, чтобы там развернуться лицом к степи. И падали, когда кони, испуганно крича, подламывали ноги, сбрасывая всадников. Тойры вопили, вскакивая. Обрушивали на ноги коней топорики и обломки камней. И, Хаидэ свирепо выругалась, опуская голову под ударом кулака Корчи, не затаивались снова, а плясали, выкрикивая оскорбления, падали, сраженные резкими ударами коротких мечей. — С-собачьи дети! — Корча подал коня наверх, снова взлетая на гребень. Заорал, бешено радуясь: — Ага! Мало вас, твари, мало! На склоне холма всадники схлестывались, звенели мечи, изредка посвистывали стрелы, кони ржали, грохоча копытами, будто рассыпали булыжники на твердую землю. — Что? — заорал он в самое ухо княгини, приподымая ее за волосы, — сильно умелые воины у тебя? Вон, падают, как все! И отпуская, вопил вниз, подбадривая своих бойцов: — Давай! Еще десяток сыми, и все! Княгиня задергалась, стараясь сползти, но мужская рука крепко прижимала ее к седлу. Что происходит? Если пришли Зубы Дракона, как они позволяют тиритам так легко победить себя? И вдруг, будто ответом ей раздался тонкий вскрик раненого бойца. Женский голос. Девичий. — Бабы? — удивился Корча. Захохотал, пиная женщину коленом в бедро, — девки! Так то ж девки! Ну и драконы, ну и защита тебе, какой вождь такие и воины, а? — Силин. Силин! — она кричала, мучаясь от мгновенной мысли о смертях, что принимают сейчас за нее девушки Ахатты, те, что мечтали стать смертельными черными осами. Да не успели. Ударив коленями по щарящей сверху руке, упала в траву и покатилась, дергая связанными руками. — Беслаи! Отец наш, помогай своим детям! Ветер рванулся по траве, но она не почувствовала его на потном лице, залитом злыми слезами. Сверху стремительно приближалось яростное лицо Корчи, почти неразличимое в багровом сумраке умирающего заката. Сводя плечи и дергая руками, она поджала ноги, чтоб ударить тирита в живот или в колени. И ударила в воздух, когда тот, хрипя, сам опрокинулся навзничь и заболтал ногами, схваченный за шею. А над ним поднимался огромный черный силуэт на фоне багровых и синих разводов. Подняв извивающегося и орущего тирита, тряхнул, будто ломая нетолстое дерево. И тот, захрипев, умолк, откидывая мертвую голову с раззявленным ртом. — Нуба! — закричала Хаидэ, — Нуба, ложись, скорее! Дурак! Стрелы! Нуба упал на колени, сверкнул нож, она замерла, послушно подставляя неподвижные руки. Ремень соскользнул, Хаидэ тут же обхватила руками черную шею, изо всех сил пригибая мужчину к земле, и прижимаясь к его груди бешено стучащим сердцем. — Нуба. Скорее, вниз! Я! Не смогу. Ты только. Нет никого, ты. Он обнял ее, прижимая к себе. Но она все вырывалась, стараясь накрыть большое тело своим, дрожащим, в лохмотьях рубахи. Крикнула: — Нельзя умирать! Дурак! Не смогу я. И вдруг все стихло в степи. Снизу, с обеих сторон, там, где тойры сражались с танцующими среди кустарника всадниками, и там, где бились девы Ахатты с толпой тиритов, все странно замедлилось, будто застывая в древней смоле. Всего на несколько мгновений остановились враги, держа друг друга, замахиваясь мечами и топорами, удерживая в поднятых руках громоздкие камни. А прямо из центра степи, со стороны заката, держа на плечах и головах его последний сочный свет, проистекло черное облако, стремительно приближаясь. Рассыпался топот множества копыт, звенели мечи о щиты. И ни единого слова или крика не доносилось от сомкнутой черной тучи, что уже вливалась в лощину, ведущую к подножию гор. — Драконы! — крикнул кто-то, и гул прошел по растерянным всадникам. — Уходим! — Гага, хлестнув коня, вырвался из-под скалы, оставив растоптанного тойра. Тириты, разворачиваясь, метались, собираясь внизу и взлетая туда, где стоял Нуба, прижимая к себе Хаидэ. — Га-а-а, — заорал Гага, целя мечом на скаку в голову Нубы. Но с другой стороны вдруг вырвался на макушку холма сизый конь, присыпанный будто тлеющим по шерсти огнем. Казым проскакал рядом с Братом, подымая того на дыбы и, вклинившись между тиритом и княгиней, принял удар, отбивая его мечом. Гага упал, конь поволочил его дальше, дико крича и приседая на скользкой траве. А Казым, тоже свалившись с коня, вскочил, обхватывая его за шею. — Полынчик! Не удержал. Раненый конь завалился набок и упал, задирая дергающиеся ноги. — Казым, скорее! Нуба тащил княгиню вниз, по склону, а она протягивала руки, крича воину. Тот поднялся, не прячась. Мгновение смотрел на умирающего коня, а потом, метнувшись в сторону, схватил повод Брата и, скатываясь вниз, потащил за собой к Хаидэ. Не чувствуя боли в избитом теле, она взлетела на Цаплю, что бежала следом за черным Братом. Пригнулась к светлой шее и ринулась по склону, туда, где бились, взмахивая волосами из-под свалившихся шапок, девчонки ее племени. Их было совсем мало, Цапля и Брат, топчась, спотыкались об упавших умирающих коней. А тириты, оглядываясь на мерный топот, что все приближался, торопились, отступая, проламывались через гущу, рассыпая сверкающие удары. — Хей-го-о-о! — закричала Хаидэ, нагибаясь и подхватывая короткий меч из торчащей вверх руки упавшего воина. И рядом с ней закричал Нуба, подавая Брата в сторону, обходя толпу, и преграждая дорогу окровавленным мужчинам. Но он был один, а всадников на этом склоне, быстро прикинула Хаидэ, не меньше полусотни. Они уходили, бросая раненых и убитых. Падали, когда всадницы догоняли их, разя в спины. Поворачивались и отбивались. И новые тела грохались наземь. Все мельтешило и что-то внутри Хаидэ успело удивиться тому, что заря, застыв, не покидает неба. Рубя и дергая меч на себя, она выпрямилась, оглядываясь на топот, заклиная, чтоб подходили быстрее… И в последнее мгновение перед тем, как черная туча всадников поглотила склоны холма, растекаясь по лощине и взмывая на гребень, — увидела. Держа в голове, отбросила мысли, снова занятая тем, что делали прочие — била Цаплю в бока, кидала ее вперед, натягивала поводья, отводя от удара, пригибалась, уклоняясь от красного блеска, размахивалась, рубя сверху, тыкала вперед, сразу же дергая на себя. А рядом молча крутились ловкие воины, и каждый короткий вихрь оставлял после себя черные бугры мертвых людей и коней. Схватка, что в голове княгини растянулась на годы, на деле вспыхнула коротким пламенем. И женщины, в ужасе глядя через густые ветки, на бешено крутящееся месиво, не успели толком вдохнуть и выдохнуть, не успели додумать до конца даже короткой мысли, как все закончилось, будто черная железная рукавица, падая сверху, тяжко ударила пламя оземь, убивая его мелькание. Все стихло. И в этой звенящей тишине стали слышны новые звуки, они и были, но сейчас стали главными. Стоны раненых, ругательства, вопли тойров, что, оказывается, давно крутились под ногами коней, прыгая и отскакивая, рубя покрасневшими мокрыми топорами. Замедлившийся топот копыт — всадники отводили коней от места битвы, спешивались, осматриваясь, переговаривались, сплевывали, скидывали на спины шапки и утирали лица. Хаидэ согнулась в седле, слабо натягивая поводья трясущимися руками. Улыбнулась тревожно глядящему на нее Нубе, чувствуя, как дергается уголок рта и к глазам подступают кипящие слезы. И сглотнула, стараясь не вдыхать резкий, как хмель, запах крови. Нуба, наклоняясь, подхватил ее под спину широкой рукой. Сказал тихо, чтоб не слышали другие: — Молчи. Молчи, Хаи, а то закричишь. Мужская рука была теплой и это спасло. Хаидэ выпрямилась, смотрела, не отрываясь, на покрытое шрамами лицо и тяжелое веко над ослепшим глазом. Он нахмурился под ее взглядом. И она затрясла головой: — Нет, Нуба, нет. Все… хорошо. Повернулась к подъехавшему Нару. — Асет с парнями погнал тех, что ушли. Не уйдут, от них-то. — Да, Нар. Хорошо. — Прости, княгиня. Девки удрали раньше. Ослушались. А мы двинулись следом. — Да. Я сама запретила вам. Ты не виноват. — Ну, видишь, если б пораньше, и делов бы не было, что нам эти твари, тьфу. Она спрыгнула с лошади. — Нар, соберите мертвых. Я пойду к осам. — Да, светлая. Он повернул коня, но Хаидэ окликнула его снова: — Нар? Кто вел вас? — Беслаи, — удивился тот, — как всегда в битву. Беслаи и небесное воинство. — Да. Конечно. Она медленно пошла по траве туда, где девушки, сжав губы или нервно смеясь, спешивались, оттаскивали убитых в сторону, укладывая рядом и выравнивая руки и ноги. Нуба шел рядом, возвышаясь над ней. И воины, взглядывая на еле различимое в наплывающих сумерках лицо, качали головами. Белое лицо Мораты и ее сильные руки, вытянутые вдоль военной рубашки. Тонкие волосы Хейнеке, слипшиеся от крови, а одна нога босая, без сапога. Быстрая и смешливая Хола, что любила накручивать на голове косы венком. Эйзенет, черноволосая, с рассеченным надвое лицом и грудью, залитой черной кровью. Хаидэ остановилась. Спросила хрипло, глядя на следующую, у которой облако каштановых волос закрывало лицо: — Силин? — Нет, — угрюмо сказал Хойта, подойдя и становясь рядом, — другая. Найтэ. А Силин выживет ли. — Где она? Мужчина махнул рукой в темноту, где сразу в нескольких местах горели факелы. Хаидэ схватила руку Нубы и потащила его на свет. Крепко сжимая, коротко вздохнула. Не глядя на великана, все же уточнила, не сдержавшись: — Не уйдешь теперь? — Нет, — он сжал ее пальцы. Стыдясь огромного счастья, что накрыло ее, она пошла еще быстрее. Рядом с лежащей Силин бросила руку Нубы, села на колени, отводя с бледного лица мокрые пряди волос. — Повозка есть? — Есть. Раненых собирают. — К Патаххе, всех. Там Цез, пусть смотрит за Силин. Сама. Она выпрямилась и оглянулась на гору, где мелькали огоньки, переползая с места на место. — Приведу знахарку из тойров. Чтоб поехали уже перевязанные и подлеченные. — Тойры… — неопределенно отозвался Хойта. — Теперь мы в ответе и за них, — Хаидэ снова посмотрела на девушку, потом на своего спутника. И двинулась обратно к горе. — Хаи, тебе бы отдохнуть. — Да. Вот поговорю с Нартузом. Нуба… — Что? — Мы будем в палатке. С тобой. Он засмеялся, кивая в темноте. Нартуз бегал у подножия скалы, высоко держа факел. Рычал, ругался, приказывал. Женщины плакали над убитыми. Увидев княгиню, шагнул навстречу. С вызовом обвел факелом огромную фигуру Нубы, разглядывая. И уважительно цокнул языком. — Ну что, княгиня? Видала, как бились тойры? А? А? — Твои воины смелы, вождь. И ты выбран племенем верно. — Хоронить теперь. Много побили тириты. И девок, смотрю, ваших. — Да. — Утром схороним. — Нарт, я оставлю вам воинов, пока мы не пришлем повозки. — Какие-такие повозки? — Нартуз сунул факел молодому тойру, чтоб удобнее было упереть в бока руки. — Забрать вас. Туда, где вам будет новая жизнь. — Нет. Широкое лицо тойра нахмурилось, брови почти закрыли блеск глаз. — Нарт. У вас ничего нет! Все осталось в горе! Лес слаб, не плоден. И после осени — зима. А в степи вам будет хорошо, у нас есть стада, овцы. И табуны. — Нет, княгиня. Из темноты подходили, становились рядом с Нартузом мужчины, к ним прислонялись женщины, держа на руках детей. И, качая головами на слова княгини, кивали своему вождю. — Мы тойры. Спокон веку жили мы с матерью-горой и не оставим ее. А зима, ну что ж зима. Еще есть время вырыть землянки. Прокормимся. Вот ежели дадите скота на развод, то дело будет. — Вам нужна теплая одежда, — сказал Нуба. Нартуз кивнул, тыкая пальцем в стоящих сбоку женщин. — У нас — умелицы. Спрядут даже худые сосновые шишки и выйдет царская одежа. Глава 60 Ночь встала над степью, как становилась всегда, с начала времен. Накрыла дневной еще летний зной осенней ночной прохладой. И заскрипела уютными голосами сверчков. Из темноты, стоящей за кострами, сонно вскрикивали птицы, что-то шуршало в травах, таясь, когда от костра к костру, устало ступая, проходил темный силуэт. Ночь наплывала запахами усталых от лета трав, мешая их с запахом горящего хвороста, жареного мяса и распаренной в котлах каши. Хаидэ сидела, вытянув ноги и привалясь к боку Нубы. Время от времени находила в темноте его руку и сжимала своей, проверяя — не исчез ли. Слушала Нара, говорила сама. Иногда падала в забытье от усталости и тут же вскидывалась, широко раскрывая глаза, в которых двоилось пламя костра. Наконец, Нар, крякнув, велел Нубе: — Тащи ты ее спать. Парни разбили княгине палатку. Стражу вам ставить? — Нет. Нуба поднялся, подхватывая княгиню, поставил ее, как тряпичную куклу. И подтолкнул, уводя в темноту. Нар покивал вслед. Пробормотал, гладя бороду: — Оно как в прежде. Только волос у меня уже пегий. В крошечной палатке Нуба встал на колени, развязывая тесемки на сапожках, что наспех обула княгиня уже после битвы. Ослабил застежки рубахи, и остановился. Раздевать не стал. Лег на бок, устроил щеку на ладони, слушая мерное дыхание спящей. Не верил, что — вместе. В темноте пытался рассмотреть лицо, не видел и нагибался, чтоб уловить кожей дыхание. Затаивал свое, чтоб не разбудить. И, совсем устав, лег щекой на шкуру, закрыл глаз, вспоминая, как княгиня ходила к Теке, целовала сына и оставила его там, под скалой, где женщины тойров устроили свой лагерь. И Мелика, сына Ахатты и Исмы показала ему, тоже поцеловав мальчика в черную макушку. Когда шли обратно, сказала мрачно: — Вот наши битвы, черный. Рожать и растить детей. Куда вы без матерей, что рожают храбрых. Не будет их, не будет и племен. — Ты устала, Хаи. — Да. Очень. Теперь она спала и он заснул рядом, на всякий случай положив руку на ее бок, чтоб чувствовать даже во сне. Задолго да рассвета, когда вечерние звуки стихли, неясно отшумели ночные и умерли, уступая место пустоте безвременья — пропасти, через которую перекинут мостик из вечера в утро, дыхание женщины изменилось. Она открыла глаза, глядя в неразличимую стенку палатки. И лежала неподвижно, перебирая воспоминания. Думала о странных словах Нартуза, что сказал ей, когда отвела в сторону и, таясь от всех, и в особенности от Нубы, попросила провожатого на южный склон, туда, где еще есть расщелины внутрь горы. — Не уйду, Нарт. Без них. Я должна войти внутрь, за Ахатой и Убогом. Они стояли далеко от факелов, но в лунном свете Хаидэ увидела, как густые брови тойра поползли вверх. Он дернул себя за бороду, как бы размышляя, что именно ответить. А потом, странно усмехаясь, сказал: — Ну так это… оно же… да ты в уме ли, светлая? У тебя, что ли, нет глаз? — Причем тут мои глаза? Но он лишь махнул длинной ручищей, облитой голубым светом. — Ты иди, княгиня, дела там свои решай, княжьи. Утром ежели схочешь, решим. — Как я могу ждать до утра? — А я сказал — иди! Ты никому, штоль, не веришь? Ну, баба, ну баба! Мне поверь. Ничего до рассвета не станется уже! И она почему-то поверила ему. Кивнула и ушла, унося в памяти не слова, а это вот странное удивленное лицо и его недоверчивый взгляд. Вроде она говорила что-то совсем ненужное. А сам скакал по карнизу, смерти не боялся. Значит, не от опасности отговаривает… За грубой шкурой слышался топот и негромкий говор издалека. Это Асет, поняла с облегчением Хаидэ, и одним камнем на сердце стало меньше. Вернулся сын советника Нара. Узнает сейчас о Силин, до утра просидит с ней. Горе. Но сам живой, и это радость княгине. Нуба мерно дышал за спиной, широкая ладонь лежала на боку Хаидэ и она боялась пошевелиться, чтоб не разбудить своего мужчину. Лежать так, пока не изболится спина, решила она, и думать, думать, привыкая к мысли, что он рядом. Даже обнять его страшно, после стольких лет ожидания и ошибок. Но все же — пошевелилась, медленно поворачиваясь на живот и привставая на локтях. Что-то тоненько дергало внутри, еле слышным голоском проговаривало невнятные слова. Просило и требовало. Бережно убирая мужскую ладонь, нагнулась, касаясь ее губами. Спит. Правильно. Так и надо. Встала на четвереньки и осторожно выползла из палатки к маленькому костру, который сонно мигал, подъедая остатки хвороста. Небесная сеть тяжелилась гроздьями ярких звезд. Казалось, сейчас порвется, и они упадут, расцвечивая огнями черные травы. Сладкий запах чабреца волнами вставал над головой. И вдохнув до боли в легких, Хаидэ устроилась ближе к огню, напротив освещенного снизу серьезного лица Казыма. Он сидел, скрестив ноги, что-то делал, положив на колени кусок толстой коры. Тускло сверкало лезвие ножа. Сумрачно посмотрев на Хаидэ, положил нож на траву и протянул над костром дощечку с неровными краями. Она приняла, повернула к огню, разглядывая неровные линии. По белому исподу коры, вздымая тонкие ноги и топорща богатый хвост, бежал конь. Черными дырочками проверчены ноздри, глубокими штрихами наведены пряди гривы. Вольный, без седла и всадника. — Полынчик, — шепотом сказала Хаидэ, — Полынчик. Мне так жаль, Казым. — Что уж, — отозвался Казым. И после молчания добавил, будто и себя уговаривая, — что уж, воин был конь. — Да. — Этого нам нельзя, княгиня. И надо б сейчас бросить в костер. Чтоб сгорело. Он прижал кору к груди. Глянул с вызовом: — А не брошу. — Нет. Не надо, Казым. Пусть он будет. Мужчина кивнул, понурил голову, молча разглядывая запретный рисунок. И Хаидэ, переносясь в его душу, заболела сердцем, снова, как всегда и за всех. Пусть будет! Пусть бежит вольный конь Полынчик, вздымая пламень хвоста, будто осыпанного рассветной пыльцой по сизым прекрасным прядям. Пусть будет ее Ахатта, тощая девочка Крючок, что кинулась в скалу, не раздумывая — спасать своего мужчину. И пусть будет он, по-прежнему живой, с яркими синими глазами, и русой лохматой башкой. Сердясь на слезы, мешающие смотреть, она тряхнула головой. Глядя, как из темноты выплывает морда сизого коня, его широкая грудь, освещенная снизу неярким красным светом. Фыркнув, конь послушно замер, ожидая, когда спешится всадник, твердо спрыгивая на траву. И подхватывая женщину в синем, почти черном от ночной темноты платье. Усадив спутницу у костра, повернулся к Хаидэ и она тихо рассмеялась, наклоняя голову к плечу и разглядывая, как светлые волосы темнеют до черноты, сужаются глаза, а после снова распахиваются, отвечая на ее взгляд своим — спокойным и уверенным. — Абит? Ты — Абит? Ты вернулся! — Видишь, сестра, — Ахатта улыбнулась, нашаривая в траве котелок, привстала, вешая его на скрещенные прутья. Огонь зашипел, испаряя плеснувшую воду. Усаживаясь, она вынула из сумки горсть травы и бросила в котелок. Глянула поверх огня темными узкими глазами. — Ты вел Драконов, Абит, — сказала Хаидэ, — я думала, мне привиделось. Ты вел их. И Нар сказал — нас ведет Беслаи, как было всегда. — Да, княжна, — мужчина кивнул, — и так будет всегда. Беслаи не бросает своих детей, и дети никогда не покинут учителя. Даже если он человек, а? Хаидэ закрыла глаза. Темное облако, мчащееся по темнеющей красной степи, темные лица, отвернутые от заката. И впереди — двое, освещенные нездешним светом. Беслаи ведет своих воинов. И рядом — возлюбленная молодого бога. За которой он пришел в срединный мир, и ждал, когда сама полюбит его, по-настоящему. Как хорошо видеть их вместе. Об этом и сказал ей Нартуз, когда смеялся женской глупости. Значит, он тоже умеет видеть чужие сны. Утром она пойдет на южный склон, пройдет в скалы. И даже если не сумеет спасти, то вот утешение ей — навечно, до смерти. Видения… Кивая мыслям, открыла глаза, жадно разглядывая счастливую пару. Какое счастье, сидеть так и говорить с ними. Будто не было десяти лет и больше, не было горестей и потерь, не было разлук и несчастий. Надо смотреть, пока утренний свет не забрал их. Ахатта засмеялась, глядя за ее плечо. — Ну, черный, ты сильно напугал свою любимую? Не ахнула ли она, увидев твой глаз? Нуба сел рядом с Хаидэ, потер колени, обтянутые штанами. Из булькающего котелка поднимался тающий запах трав. Абит, приподнявшись, черпнул отвара чеканным маленьким кубком, обжигаясь, хлебнул, вытирая выступившие слезы. — Пусть попросит Цез, она подарит ему свой мраморный. А то будут пользовать его вместе. По очереди. Нуба засмеялся и Хаидэ, вздрогнув, быстро обернулась к нему. Недоуменно проследила, как черная рука приняла кубок из рук Абита-Беслаи, и поднесла ко рту. Гулко хлебнув, Нуба отозвался: — Нет уж, хватит в племени и одной с мраморным глазом. Я похожу так, чтоб пугались дети. Подал питье княгине и заботливо придержал кубок в ее задрожавшей руке. — Нуба… ты видишь их? — шепотом спросила она. — Их? — великан недоуменно поднял брови. — Ахатту. И Убо… Абита то есть. Беслаи! Она выкрикнула имя бога. И держа горячий кубок обеими руками, оглядела смеющуюся троицу друзей. — Пей, любимая, вижу, конечно, вижу. Из темноты вышел исчезнувший было Казым. Встал на колено перед мужчиной, касаясь рукой травы. За его спиной переступал тонкими ногами конь. — Спасибо тебе, учитель Беслаи, за то, что не дал моему Полынчику уйти навсегда. Мужчина поднялся, расправляя широкие плечи. В темном ночном воздухе светлело лицо с яркими, как морская вода в полдень, глазами. Поклонился, прижимая руку к груди. — Тебе спасибо, храбрый Казым, за коня. Садись с нами. — Нет. Я с ним. Похожу тут, пока пасется. Тихой голос Казыма исчез в темноте. — Идем, Полынчик, там любимая твоя трава. Ты поешь. И всегда чтоб был сытый и быстрый. А в другой раз, когда придешь… — Ахи… Ты будешь приходить ко мне? У Ахатты было такое красивое, такое нежное и мирное лицо, что только сейчас, ожидая ответа, Хаидэ, наконец, поняла — все совершилось. Все, к чему шли события, запутываясь узлами и снова вставая, как надо. Ахатта кивнула: — Да! Теперь всегда буду с тобой. Я не могу забрать Мелика, тебе растить его, сестра, тебе и Теке. Но каждый день я буду приходить к сыну. — Вот и хорошо, — успокоенно сказала Хаидэ, — учитель наш Беслаи, ты ее береги. Нет тебе большей любви и лучшей жены. И добавила, вспоминая, как валялись они на макушке холма, ожидая бредущих далеко внизу друзей: — Ты понял, Пень? Не обижай! Они сидели вокруг ночного костра. И выйдя из темноты, советник княгини Нар, прижимая руку к груди, поклонился Беслаи, благодаря его за благополучное возвращение сына. Свалил рядом с огнем припасенного хвороста и деликатно исчез. Огонь разгорался, как сердце, сжимаясь и снова становясь большим, обдавал теплом окруженные темнотой светлые лица, блестел на женских щеках, пробегая красной черточкой по мокрым дорожкам, когда Ахатта сказала горестно: — Исма… Имя ушедшего повисло в темноте. А из ночи, проснувшись, что-то спросила первая птица, будто не расслышав, повторила за женщиной: — Ис-ма? И через мгновение, тенькнув и пискнув, вдруг разом заголосили тысячи голосов, таща на звонких веревочках сонное утро. Свет пламени тускнел, уменьшался, жмурясь, но по-прежнему обжигал руку, протянутую к опустевшему котелку. — Тебе надо поспать, Хаи, — сказал Беслаи, держа в больших руках узкую ладонь задремавшей Ахатты. Та затрясла головой, переводя с него на сестру слипающиеся глаза. Но он кивнул Нубе, и тот снова обхватил свою княжну поперек живота, поднимая и одновременно вставая сам. — Я не хочу, — Хаидэ уцепилась за черную шею, поджимая босые ноги, чтоб никого не задеть, — я — с ними… тут! А то ведь уже утро! Но не слушая, Нуба утащил ее в палатку. И она подчинилась, потому что Беслаи кивнул ей, улыбаясь, над гладкими волосами спящей Ахатты. Держа великана за отворот рубахи, Хаидэ снова уточнила, безудержно падая в сон: — Ты — не уйдешь?.. А потом было утро. Такое же, как тысячи и тысячи до него, полное холодной росы, с пламенными точками солнца, легких теней на мокрых верхушках трав и бледного сонного света, еле окрашенного теплом, но с каждым мигом становящегося жарче и живее. Умытая и выспавшаяся княгиня ходила между своих людей, говорила с Наром, слушала, отдавая распоряжения, время от времени выискивая глазами огромную фигуру Нубы среди воинов. Говорила с Нартузом, который торжественно спустился с горы, окруженный важными тойрами — и у всех яростно блестели начищенные топорики, привешенные к поясам. Вместе с Беслаи и Ахаттой прощалась с Текой, которая сидела на траве, держа на коленях сонного Бычонка и покрикивая на Мелика, убегавшего за кусты и с удивленными восклицаниями тащившего оттуда улитку или помятый поздний цветок шиповника. А потом встала, шлепком отправляя сына к братишке. И разревелась, целуя розовое личико маленького Торзы. Всхлипывая, сурово перечисляла, чего надо будет сыночеку, чтоб не позабывали высокие матери, чтоб кушал, и чтоб не бросали спать на холодной земле. — Ты, моя высокая сестра, теперь с вашим богом, а кто ж накормит мальчика? — спрашивала подруг. И вместе с ними пошла к лагерю, отнести в запас наваренной детской каши из сытной степной просянки. Сама увязала плотно закрытый горшок, посчитав на пальцах, сколько дней до стойбища драконов будут они в пути. И успокоившись, подошла к Ахатта, тронула ее рукой за локоть. Та обняла Теку, держа Мелика за ручку. Поцеловала туго причесанную макушку умелицы. — Береги их, сестра, наших мальчиков. — Фу, глупость говоришь, я ж за них… И пришел день. Яркий и радостный, один из бесчисленного множества таких же, что приходили из будущего, чтоб радовать настоящее и уходили в прошлое, впечатываясь в память. Собираясь в дорогу, Нар поклонился Беслаи и Ахатте, поднял руку, приветствуя Нубу. И обратился к Хаидэ: — Ехайте сами, светлая. Мы завезем Торзу к Патаххе, твоя нянька тоже там, наверное, все холмы окрест уже вытоптала, высматривая. А вы побудьте, вместе. Вон для вас степь. Степь лежала под ногами четверки коней, меняя нежные цвета. Выгоревшие до белизны колосья яча, рыжие метелки овса, темная зелень полевицы, сизые кусты полыни. И цветы, что не уставая трудились, расцветая и умирая, чтоб уступить место новым. Желтые крестики горчицы, алые поздние маки, синий ленок с дрожащими лепестками, сиреневые облака кермека. Хаидэ не стала возражать. Небольшая стычка у подножия матери-горы, что она для стремительных и умелых воинов, рожденных биться. И всю жизнь учились только битвам. Зубы дракона сделали свою работу, почти никого не потеряв, а настоящая война велась в сердцах и душах тех, кто шел к ней долго, теряя и находя, ломаясь и выживая, вырастая снова, как вырастают стебли упрямой травы на месте растоптанной старой. Теперь им четверым привыкать к тому новому, что они создали не только для себя, а для мира, слушать свои сердца и жить дальше. Тронув Цаплю, княгиня отъехала от суеты, повела лошадь вверх, на гребень, где в закате Корча держал ее брошенной через вонючее седло. И трое последовали за ней. Они стояли в черной тени скал, глядя вниз и по сторонам. Тень сдвинулась — это солнце поднялось чуть выше над невидимым морем. И ветерок тронул светлые волосы Беслаи, блики света прошлись по черным гладким волосам его жены Ахатты, зажгли мягким светом золотистые пряди, убранные в толстые косы. И поставили точку на бритой голове черного великана. Люди бросали свои дела, останавливались, поднимая из тени лица. Улыбались, переговариваясь и прижимая к груди руки. — Хей-г-о-о! — закричала Хаидэ, поднимая на дыбы белую Цаплю и та заржала, сплетая конский голос с человеческим. — Хей-г-о-о, — рванулись, мечась среди скал и отскакивая эхом, людские крики в ответ. — Хей-хей-хей! — гортанно закричала Ахатта, горяча мышастую Ласку, тоже подняла ее под собой, натянула поводья. И крича, разворачивая коней, четверка ринулась в утренний ветер, обгоняя его. Из утра — в день. 14 апреля 2011 г — 6 июня 2013 г. Керчь. Степь над морем. ЭПИЛОГИ Эпилог Хаи и Нуба Шесть Ахатт, подбирая цветные юбки смуглыми пальцами, кружились в танце, притопывая, наступали друг на друга, отходили, смеясь и склоняя к плечу красивые головы, а степной ветер хватал холодными пальцами черные пряди, вил из них кольца, поднимал в воздух и снова укладывал на плечи. Вот одна крикнула гортанно и звонко, замерла, и, отпуская подол, взмахнула руками, рисуя в воздухе плавные фигуры пальцами. И пять других отозвались эхом, взметнулись отражением, окружая смеющуюся Хаидэ, которая, тоже сводя пальцы высоко над головой, танцевала в кругу сестер. С плывущей от танца головой остановилась, оглядываясь на шесть радостных лиц, шесть белозубых улыбок. Шесть белых бликов на темном. Шесть белых лепестков, стремящихся к тайному сердцу цветка, полному сладкого яда. Шесть серебряных угловатых коленцев, выкованных недоброй рукой, чтоб очертить серую сердцевину, полную клубящегося тумана… И в самом центре его — крошечная белая фигурка, скачет, размахивая палочками ручек, сгибает тощие ножки, приближает к смотрящему внутрь лицу раззявленную дырочку черного рта. — Эко-ико, ала-кус-кус, ммаааа. Угур-муг. Муг-умго! Хаидэ отпрянула, сдерживая дыхание, чтоб не наглотаться серого дыма. Как на чужую, смотрела на свою руку, сжимающую серебряные черненые уголки, пролезающие между пальцев острыми крючьями. Чего он хочет? Кто там? Серебряная игрушка мелко дергалась в руке, шевелились крючки, ощупывая темный холодный воздух. И прижимаясь к пальцам, замирали, стискивая их. Выплыла из темноты другая рука, свободная, растопыривая пальцы, помедлила, паря светлой пятерней в темном киселе. А сзади в шею вдруг задышал кто-то мерно и тепло, тыкаясь носом и губами. Лицо Хаидэ стало вдруг стенкой, отделяющей тепло от холода, влажную комковатую темноту от того, что сейчас за спиной и затылком, родное, живое и настоящее. И не дожидаясь нового бормотания скачущей в шестигранной дыре фигурки, женщина решительно накрыла пустоту ладонью, сомкнула пальцы поверх дергающихся крючков. Упрямо нахмурясь, надавила ладонью на холодные грани. Шепот стих, уголки и завитушки замерли, превращаясь в обычный металл, холодный и чуть влажный от тепла ее кожи. «Вот так!» Держа руки на весу, она резко открыла глаза в темноту. Прислушалась к мерному дыханию рядом. И, улыбнувшись, села, не размыкая рук, будто держала в них пойманную рыбу. Встав на колени, медленно выбралась из палатки, потряхивая головой, чтоб освободиться от завернутого полога. И поднялась перед сонно тлеющим костерком. Оглянулась. Ни единой звезды и ни одного просвета в кромешной темноте вокруг. Мягко ступая босыми ногами, прошла между палаткой и очагом. Шла, нащупывая ступнями влажную от росы траву, покалывающую кожу остями колосьев. Оставляла за обнаженной спиной далекое фырканье лошадей, что паслись по другую сторону. И углубившись в травы, которые остренько трогали колени, остановилась. Посмотрела вверх, где должны быть звезды. И не увидела их. Как в черном бесконечном яйце, в самом центре его, стояла, держась ступнями за прикосновение к прохладной земле, укрытой сухими колосьями. Локтями за ночной холодный воздух. И руки вытянула перед собой, все так же не размыкая ладоней. «Мне выбирать. Вот она — темнота, и я могу населить ее. Это и будет правдой. Моим миром». Смутно мерцая, ворочались перед глазами видения. Были тут шатры, полные яств и сокровищ. Были города, крытые красной и коричневой черепицей, и сверкали меж домов дворцы с золочеными крышами. Были войска и толпы, шумные базары, земли, реки и корабли в волнах ста морей. И прекрасные сильные мужчины с глазами, до краев налитыми желанием. Женщины, клонящие головы, так что видны были ей проборы и косы на покорно согнутых спинах. Старцы, кивающие собственной мудрости, и дети, рожденные, чтоб стать воинами. Неторопливо и мерно ворочалась вокруг нее жизнь, спала, шевелясь, и ждала, куда обратит светлый взор обнаженная женщина, держащая в руках ключ от ворот темноты. Ждала, когда осознает — ей решать. И ахнув, преисполнится важности собственного предназначения. Но стоящая в травах не задержала свой взгляд ни на одной показанной ей картине. Улыбаясь, повела зазябнувшими плечами, и легко, без заминки встряхнула руки, размыкая пустые ладони. Будто отряхивала их от обычной пыли. «Я — живу. Каждый день и каждую ночь. В этом моя радость, и даже в горестях жизни она. Во всем, что тут, что уже есть». Обняла себя за холодные плечи. Поднимая к небу лицо, смотрела на звезды, что сперва по одной, а после сразу горстями, прорвали кромешный мрак, мерцая и перемигиваясь. В дальней траве не просыпаясь, пропела птица, смешным тарахтящим голоском. Из-за невысокого холма мерно зашумела морская вода, складывая себя в волны и катя их на плоский песок. Хлопнул ветер раскрытым пологом маленькой палатки. И луна, выкатываясь из-под круглой косматой тучи, залила живую степь ярким голубым светом. Смеясь, Хаидэ торопливо пошла обратно, придерживая высокую траву руками. Над черной палаткой навстречу ей затрепыхался неровный флажок, показывая лунному свету то белый круг солнца на одной стороне, то серп луны — на другой. Ветер играл куском полотна, сворачивая его, и казалось, солнце с луной сплелись. Как и положено, показывая далеким всадникам, тут стоянка, где живут только двое, и будут жить, пока луна не уйдет в будущую темноту умирающим узким серпом. Не тревожьте тех, кто поддерживает маленький костер. Это время их счастья. Рядом с палаткой неяркое красное зарево очерчивало черную фигуру, похожую на огромный валун. Услышав женские шаги, валун зашевелился и стал расти, вздымая широкие плечи. Хаидэ со всего маху ударилась грудью в живот великана и прижалась лицом к мерно стучащему сердцу. Обхватила руками теплые бока, пытаясь сплести за широкой спиной пальцы. — Посмотри, как тихо, и как красиво, Нуба. Правда? Слышишь, как цыкают степные оружейники? Даже ночью трудятся. Мужчина смотрел сверху на голубоватое счастливое лицо с темными глазами. Снова сел, подхватывая послушное тело и усаживая женщину на колени, прижал к себе, покачивая. — Когда я лежал в пещере, и вокруг меня расцветали белые цветы, пахли сладко, медом, я думал о том, как иду по сухой траве, и когда пятки ударяют, то глина поет. А вокруг солнце, много солнца, и цыкают кузнецы, без перерыва. Лето, жарко. — Да, любимый мой. Они молчали, слушая ночную степь. За холмом шумело море. Хаидэ тихо засмеялась тому, что утром они поедят, и целый день будут валяться на теплом песке, нырять, доставая ракушки, жечь костер и кормить друг друга. Любиться. — Мне снилась Ахатта. Она счастлива там, за снеговым перевалом. И я счастлива ее счастьем. — Беслаи нашел свою женщину. Вот как бывает, а? Ты не жалеешь, Хаи? — О чем? Она поежилась и, просовывая ноги под мужскими руками, крепче прижалась к Нубе. Тот нащупал плащ и неловко накинул, укрывая ее с головой. Хаидэ завертелась, освобождая смеющееся лицо. — Она стала богиней, избранницей молодого бога. А ты осталась тут, на земле. — Я не хочу чужих судеб, родной мой. Я выбрала себе свою. Ты знаешь, Паттахха сказал, нет мне предначертанной, а значит, могу выбирать сама. Я выбрала тебя, помнишь? На Морской реке, сказала — он мой. Тебя. И степь. — Не вертись, ветер холодный. Дай укрою плечи. Наклоняя голову, он рассматривал уцелевшим глазом ясное лицо, на котором, как тени, сменялись мысли, не скрытые от него. Грусть и радость, надежда и любовь. — Ты сама степь, Хаи. Степь над морем. Ты родилась, чтоб говорить всем о том, что жизнь полна радости, даже если она тяжела и полна невзгод. — Я не хочу говорить, никому ничего. Я не сумею, Нуба мой. Мне бы просто жить свою жизнь. Как всем. Мужчина выпростал руки из-под плаща, обнял, сминая ткань поверх женских плеч. Улыбаясь, покачал головой. — Тебе и не надо говорить. Ты просто живи. Я знаю твой секрет, тайная жрица. — Да? Скажи скорее, мой страшный черный воин. Я сама вот не знаю своего секрета. Так и помру в неведении. — Ты не боишься жить. Улыбнулся, чувствуя, как от улыбок уже болят скулы, но что поделать, если каждый взгляд на нее, на ее светлое лицо, полное жизни, живые глаза, брови, губы и скулы, каждый взгляд снова перекашивал его лицо счастливой, наверное, глупой и странной улыбкой, блуждающей среди шрамов. Она покивала в ответ. Сказала важно: — Да. Мы с тобой смело продолжим жить, доедим зайца, которого не осилили вечером, и снова будем любиться. Так? А утром смело полезем в море, пока оно еще теплое. И я не побоюсь потребовать себе много вкусных ракушек. Знаешь, что говорит Цез про мясо морских ракушек? Они заставят тебя смело броситься на меня еще тысячу раз. — Не нужны мне для этого ракушки, глупая Хаи! — Не скажи. На всякий случай я смело заставлю тебя съесть их целый мешок. У склона холма черный Брат, облитый лунным серебряным молоком, вскинул голову, слушая, как смеются люди. И снова опустил, медленно пощипывая траву рядом с белой Цаплей. — Ты, наверное, прав, мой люб, мой муж. Я не боюсь. С тобой я не боюсь жить долго, и пусть моя красота уйдет в наших детей. А потом будут внуки. Я буду бояться за них, и за тебя тоже. И за каждого воина племени, и за их женщин тоже. Но этот страх не скует меня. Я все равно проживу свою жизнь. Даже если ты найдешь себе новую Мауру, я, конечно, сперва тебя убью, а после вздохну, поплачу и буду жить дальше. — Хаи! — Хорошо, не убью. — Я всегда буду только с тобой. Она вздохнула, наслаждаясь счастьем. Пусть говорит. Ему неведомо, и ей тоже. Но разве сейчас это важно? — Люб мой, ты будешь меня ругать? Ну, когда-нибудь? Мало ли. — Буду. И ты будешь ссориться со мной. Но за ссорами ты знай — я всегда люблю. Поняла? Да что опять крутишься? Куда собралась? Она решительно сползла с его колен и отвалила камень, скрывающий завернутые в полотно остатки мяса. — Зря я сказала про зайца. Давай его доедим сейчас, а? И уйдем в палатку. Нам нужно торопиться, люб мой. А то вдруг ночь кончится, и мы не успеем еще… Нуба расхохотался и помог ей вытащить сверток. Ели быстро, облизывая пальцы и поглядывая друг на друга. Напились воды из полупустого меха. Ополоснули руки и лица, брызгая друг на друга водой. И вставая, Хаидэ стала серьезной, скинула с плеч плащ, отдавая его Нубе. — Ты подожди, короткое время. Мне нужно сказать. Он кивнул и сел у раскрытого полога, прижимая к животу скомканный, теплый от ее тела плащ. Женщина отошла, встала с другой стороны костра, опустив руки, теплый свет живого огня озарял колени, живот с темным треугольником и мягкой впадиной пупка, груди с небольшими сосками. А сверху в поднятое к небу лицо лился голубой свет полной луны. — Спасибо тебе, учитель Беслаи, за то, что прожил вторую земную жизнь одновременно с моей, и был мне другом. За счастье названной сестры моей Ахатты благодарю тебя. И за то, что Теренций снова может видеть нашего мальчика. Спасибо тебе, за то, что наш сын стал ему настоящим счастьем и сохранит в нем человека. За тех людей, которые рядом со мной, я благодарна тебе, Беслаи, за Казыма и Теку, за девочку Силин, и прими с заботой сестер ее, тех степных ос, что рано ушли за перевал, как принял ты храброго воина Исму. Дай ему счастья и настоящей любви, которых не довелось узнать на земле. Я могу говорить долго, брат мой Абит, но мой люб ждет меня, пока я молода и мне сладко засыпать в его руках. Ты ведь знаешь теперь, как это! Я не могу просить у тебя жизни из одних радостей, но дай нам прожить ее вместе. Пусть мы состаримся, но пусть наша любовь не умрет. Ее лицо улыбалось и хмурилось, озарялось надеждой и радостью, переходящей в грусть. Красным отсвечивали локти, а на ладонях, поднятых к небу, лежали яркие голубые блики. Волосы, перепутавшись кольцами, укрывали плечи. Она говорила все тише, и последних слов Нуба не разобрал, да и не стал вслушиваться, поняв, что обращены они уже не к Беслаи, а к его любе, его жене Ахатте. И пошептавшись с подругой, Хаидэ опустила руки, протянула одну над темной травой, смазанной лунным светом по гладким краям колосьев. — Благодарю и тебя, демон Йет, за то, что мое тело не забывает о том, что такое сладкий любовный яд. И тебя благодарю, небесная дева Мииса, за то, что не даешь сладкой отраве изменить мою кровь. Все вы нужны, для жизни. И пусть так и будет. Она опустила голову, волосы свесились, закрывая грудь. Снова обхватывая руками голые плечи, обошла костер, опускаясь на колени перед пологом. Нуба, обнимая, подтолкнул ее внутрь. В тесном пространстве палатки Хаидэ легла, обхватывая большое тело и притягивая к себе. Нуба поцеловал мокрые щеки, осторожно вытирая слезы бугристой, рассеченной шрамами своей щекой. — Зачем ты плачешь, люба моя, моя жена Хаи? Что? — Так ярко, и птицы. Скоро утро, да? Он остановился, нависая над ней. Покачал головой, удивляясь и радуясь. — Нет, люба моя. Нет. Ты вошла в безвременье, куда до сих пор ходил только Патахха, сражаясь с чудовищами. А ты просто вошла и взяла меня туда. Ночь еще не перешла середину! — Правда? Ох… Перейдя к другому склону, Брат встал подремать, опустив красивую морду. На его черной спине лежала белая голова Цапли. Время от времени кони переступали ногами, плавно, будто танцуя во сне. Медленно-медленно. Не слушая, как шепчутся, смеются и вскрикивают люди в маленькой палатке. Двое, что снова остановили время. Как делали каждую ночь в огромной степи над теплым зеленым морем. И лишь нынешней ночью поняли это. Мелетиос и Маура «И хотя я устал, заполняя свои свитки перипла, все же не лягу, пока не впишу дневные мысли в другой свиток, который лишь для меня. Мы прибыли в маленькую деревню, стоящую на границе белого песка, покрытого зарослями мангра и бескрайних пустошей, уводящих вглубь огромной земли. Долгий путь от Эвксина, через несколько внутренних морей, через трубу морского пролива, огромного, как соленое небо, и после через лазурное море, окончен. Вернее, окончена общая часть нашего пути. Ноушу трепали ветры, и еще долго простоит она у пустынного плоского берега, пока папа Даори не закончит ремонт, одновременно разбираясь с товарами. А потом попрощается с нами. Это и грустно и странно. Но размышлениями о чувствах я завершу эту запись, а пока изложу последние события и мысли о них. Два вестника были посланы нам в нашем морском пути. Второй догнал Ноушу, когда мы готовились к последнему переходу, через лазурное море. Я пишу о втором сначала, потому что мне кажется это более важным. Итак, вестник из страны степных курганов, с моей родины, которую увижу ли когда-нибудь. Догнать Ноушу не было трудно, в каждом порту Даориций подолгу стоял, торгуя и меняя, подбирал те товары, что повезет он к черным берегам. То, что дорого и не тяжело, да чтоб можно было набрать хорошей стражи, для охраны от морских татей драгоценных масел, мехов, тайных эликсиров и волшебных порошков для лечения. И конечно, легконогий гонец, чья судьба — лететь, толкая землю крылатыми сандалиями, не заботясь о пище для команды, о товарах и слитках, каждый день делал дважды от нашего пути. Он появился у сходней и, переговорив с матросом, дождался, когда тот позовет купца. Даори выскочил из трюма, хмурясь, забрал трубку, в которой был заключен свиток с посланием. И стоял под жарким солнцем, отмахиваясь от черных мух. Держал трубку в руке, не открывая. А гонец злился — ждал своей платы. Наконец, Даориций сломал печать, вытряхнул свиток и приблизил к лицу. Мы с Маурой следили издали, и волнение старика передалось нам. Яркий свет не скрывал тревоги на старом лице. И вот сменилась она радостью и облегчением. Гонец уже почти ушел, взвешивая на ладони кошель, но Даори снова окликнул его. Велел ждать у портовой харчевни. А после одарил своих моряков мелкой монетой, приказал выпить и отдыхать. Так поняли мы, что вести перед дальней дорогой — хорошие. На берегу стояла жара, но папа Даори сменил старую одежду на любимый парчовый халат и в ободранной харчевне сверкал, как фазан посреди сухой травы. Он пригубливал из кубка дорогое, но все равно плохое вино, за другим столом пьяные дулись в кости, а я читал Мауре вслух послание от черного великана Нубы. Всего несколько строк, чтоб было о чем подумать мне долгими морскими ночами. Черный бродяга, бывший спутник моей жены и друг старого Даори, писал странные вещи. Степная княжна Хаидэ победила зло, что пряталось в Паучьих горах, и потому целое племя осталось ждать зиму без теплых жилищ и запасов еды. А выжить, спасая людей, помог ей молодой бог Беслаи, что был когда-то человеком, стал богом и после родился заново, потому что пришло ему время полюбить и отправиться к своим детям за любимой женщиной. Дальше Нуба писал о своем счастье, благодарил Даори за его доброту, передавал тысячи пожеланий Мауре от себя и той, что танцевала с ней. И еще добавил низкий поклон мне, прося беречь и любить черное сокровище, добавляя, он помнит о том, кто его спас, и призывая всех богов защищать и оберегать меня самого. Маленький свиток, исписанный крупными знаками. Всего несколько предложений. И вот эти скупые слова о сошедшем на землю боге! Как все, я поклоняюсь богам и знаю, ни один шаг мой не проходит втайне от них. И знаю, есть народы и племена, что чествуют иных богов, и понимаю, огромный сонм их — истина. Все они существуют, даже те, которые вовсе нам не по нраву. Но, прожив сорок с лишним лет, я не могу припомнить ни одного случая, чтоб кто-то из сонма спустился и принял человеческий облик. И не просто говорил с людьми, а прожил рядом с ними целую жизнь. Это удивительно. Хотел бы я увидеть земное воплощение великого небесного воина, которому поклоняются столько поколений смертельных степных Драконов. Даори не так много знает о нем, лишь редкие упоминания черного Нубы, когда тот говорил о своей жизни в степи. Все это он пересказал и мне. Да что увидеть! Хотел бы я просто послушать черного великана. О том, как вместе сидели у костра, что говорил Беслаи, как смеялся. И было ли ясно тогда, что он и есть бог. Бог племени, сидит рядом с воинами, хлебает варево, поет песни. Уходит спать. Слушает приказы вождя. Сложилось так, что эта будущая легенда коснулась меня и Мауру лишь маленьким краешком, чуть больше — папу Даори. И мне остается думать об этом, и записать на тех своих свитках, которые после войдут в перипл Даориция, стараясь строго придерживаться лишь сведений, что мне известны. Так я и сделаю. А полагаю главное во всей этой истории то, что явное присутствие бога вселяет надежду в людские сердца. Все может катиться в пропасть, бывают времена, полные неисчислимых бедствий. Тогда кажется, силу, увлекающую в бездну, не перебороть, не остановить падения. Но вмешиваются высшие силы, или — приходит бог. Мир полон чудес. И даже я, старый скептик, с умом навостренным изучением тысяч научных трудов, теперь понимаю это. И несмотря на то, что новая легенда, которая совершалась на наших глазах, почти не затронула нас, был в ней подарок и мне. Наверное, так и должно быть с легендами. Наш с Маурой путь только начинается. И сведения, собранные мной о черном острове Невозвращения, о людях, что уходят туда продавать себя или своих близких, о темных купцах, шныряющих в базарных толпах, суля блага и улещая глупцов, чтоб увести в темный плен, эти сведения пугают меня. Я знаю, Маура не отступится, и за это люблю ее еще больше. Так же, думается мне, она шла бы спасать и меня, как рвется спасти своего брата. Но потому страшно думать, что уготовано нам на острове. И луч надежды на чудо необходим. Гонец привез его. Я всегда верил в богов. Теперь я буду верить и в чудо, которое может коснуться меня. Мне предназначенное чудо. Если мы будем пропадать в черных землях, оно спасет. А теперь, нарушая порядок рассказа, напишу о другом чужаке. Мы подходили к небольшому городку, после трех дней штормового перехода, и головы наши распухли от галдежа кур в клетках, заполнивших палубы и трюмы. Даори вез груз птицы, из одного порта в другой, и сам, возводя к небу глаза, ругал свою жадность. Как делал это всякий раз, а после заполнял выручкой еще один кошель. Перед утром я открыл глаза, лежа рядом с измученной качкой Маурой в маленькой каморке, которую Даори выделил нам на Ноуше. И увидел над постелью бледное широкое лицо с пронзительными холодными глазами. В крошечное оконце светила заря, устало орали куры, бились о борта деревяшки и канаты, хлопал парус, ясно слышимый в распахнутую из-за жары дверь. Я обнял жену и приподнялся, чтоб защитить ее. Но тут Ноуша легла на бок, куры заорали, кудахтая, послышалась ругань матросов. А светильник, громыхая, упал и покатился, обжигая мне локоть остатками масла. Казалось мне, всего на миг отвел глаза, но уже в каюте никого не было. Я вышел на палубу, заперев спящую жену. Ходил между суетящихся матросов, несколько раз спросил о чужаке и был обруган, ведь в такие волны завести шхуну в бухту нелегко. Я решил, что незнакомец мне просто приснился. И зря. Потому что к вечеру два матроса пинками привели к Даорицию чужака с широким бледным лицом, закутанного в облезлый некогда белый плащ. Рассказав, что нашли его в трюме за мешками, куда прятался и, видимо, хотел тайком добраться до следующей стоянки с нами. Когда я узнал об этом, вернувшись с Маурой из города, было поздно — папа Даори велел отвесить чужаку пару плетей и выгнал прочь, пригрозив утопить, если появится снова. Я спрашивал старика, что тот говорил и как выглядел. Но папа Даори поведал немногое: тот рассказал какую-то, видно наспех выдуманную историю, не сильно заботясь, чтоб ему поверили. В каждом порту, где приходится выгонять чужаков, они рассказывают одно и то же, сказал купец. Но добавил — этот белый очень не понравился ему. Глаза, как два тусклых камня, неживые. И на груди, когда распахнулся плащ, — нехороший знак, мерзкий, будто паук с растопыренными лапами. — Когда чужак увидел, куда я смотрю, зубы оскалил и стал снимать свою цацку, — так сказал Даори, хмуря брови и, кажется, вспоминая что-то свое, — стал совать мне ее, в уплату за беспокойство и чтоб взяли его на борт. Да я только плюнул и отправил к матросам за наказанием. Велел, чтоб на бросок камня не подпускали к Ноуше. Чтоб не печалить старика, про ночную встречу я промолчал. Только по выходу из порта снова и снова обшаривал все углы, убедиться, что тать не пробрался на шхуну. Его не было. Но память о липком взгляде засела в моей голове и тревожила. Когда настанет время нам с Даори попрощаться, я низко склонюсь и попрошу старика не таить от меня ничего, даже если это стыдно или печально для его души. Он любит Мауру как дочь. И должен понимать, знание поможет нам уберечься. Иногда мне кажется, я стар для новых приключений. А иногда я кажусь себе трусом. Груз знаний давит мои плечи, я начинаю завидовать тем, кто остался в вольной степи, и полагаю, как последний глупец, что их невзгоды и горести уже позади. А после смеюсь над собой, понимая — если боги того захотят, то в уюте собственной спальни можно умереть, подавившись вкусной оливкой во время роскошного ужина. И по их же божественной воле человек может пройти страшные испытания и остаться живым. Я написал много. Молюсь, чтоб настал день, когда я перечитаю написанное, и щеки мои вместе с седой щетиной, покроет краска стыда за боязливое многословие. Уж этот стыд я как-нибудь переживу. Пора спрятать свиток и ложиться спать. Утром нам предстоят долгие сборы. А через несколько дней мы отправимся с караваном на юг, в длинное путешествие через несколько государств, к соленому морю, заключенному в красные пески со всех сторон. Наша легенда только начинается» Дом Канарии Женские шаги, мерным эхом шлепающие под каменным сводом, были тяжелы и равнодушны. Ровно горел факел, окутывая прозрачным пламенем тугой комок масляной ветоши, и только на поворотах узкого коридора пламя дергалось, сползало в сторону, будто хотело сорваться и улететь. Но шаги мерно звучали дальше, и плененный огонь, присмирев, снова выравнивался, оставляя над пляшущим гребнем мазки черной копоти по каменному потолку. Через широкое подземелье женщина прошла, не глядя по сторонам, заученно обходя извитые в танце каменные и деревянные фигуры. Склонила затейливо причесанную голову, обрамленную черными косами, входя под низкие своды тайного коридора. У маленькой дверцы постояла, развлекаясь — водила огнем по бахроме паутины, и слушала, как та шипит, обгорая. Засмеялась, когда с черных клочьев посыпались вниз трупики пауков. И, неторопливо погремев ключом тяжелого замка, отворила дверь и вошла в душный мрак тесного святилища. Тяжело неся крупное тело, по очереди подошла с поклоном к богине, скалящей зубы из белой полированной кости, потом к статуе мужчины, свирепо глядящему перед собой выпуклыми отшлифованными глазами. Прошептала привычные слова восхвалений. Воткнула факел в держатель на стене, и медленно поворачиваясь, скинула одежды, топча их босыми ступнями. Тяжело взгромоздилась на каменное кресло, повернутое спинкой ко входу, и повозившись, сминая покрывало на сиденье, уперла руки в белые колени, нагибаясь вперед. Круглые черные глаза, отражающие красный свет факела, шарили по темному пространству, перечеркнутому толстыми прутьями решетки. — Ну? Мне еще ждать? В тишине трещал огонь. Из дальнего угла послышался тихий всхлип. Женщина в кресле усмехнулась. Проведя рукой по животу, нащупала висящую ниже больших грудей серебряную подвеску. Сжала ее так, чтобы крючки по уголкам легли между пальцев. — Ты знаешь, что я могу сделать с тобой. Что, расхотела выйти на солнце? После недолгого молчания тихий голос отозвался, прерываясь от мучительной недоверчивой надежды: — Я… ты выпустишь меня? Наверх? — Ага, — женщина откинулась на спинку кресла, играя серебряным шестигранником, — если будешь слушаться. В темноте проявился бледный силуэт, качаясь, приблизился к прутьям, кладя на них тонкие прозрачные пальцы. Белое лицо прижалось к решетке. Женщина приподняла подвеску, забавляясь тем, как темные глаза неотрывно уставились на пустоту в центре шестигранника. — Что? Хочется? А чего больше хочется, а? На солнышко выйти или показать мне сладкого? Темные глаза с трудом оторвались от серебряной игрушки. Лицо стало ярче, на щеках запылал злой румянец. — Тебе нравится мучить меня? Да, Алкиноя? Бледные руки бросили решетку и, забираясь по спутанным прядям волос, наматывая их на кулаки, дернули, так что на глазах сверкнули слезы: — Я ведь мать тебе, злая ты девка! — Ага, — Алкиноя откинулась в кресле, держа подвеску за цепочку. По-бабьи раскинула полные ноги, упирая ступни в приступку. — Знаю, что мать. Сейчас ты попляшешь мне, с темным мужем, данным нам с тобой великой Кварати и сильным Огоро. И если я останусь довольна, то выпущу тебя наверх. — Нет! Это противно природе! Так нельзя! — Там тепло, Канария. Вкусная еда, вино. Там ждет тебя земной муж и мой отец Перикл. И сын твой Теопатр. — Мой сын… Он жив? Я уже оплакала его, тут в темноте, биясь о каменные стены. Он умирал… — Ну. Я просто шутила. Всего-то гнилая немочь ест его кишки. Я сильна теперь, как не была сильна ты. Он будет жить. Пока мне весело с тобой. Уж постарайся для своего сына, веселая мать. Женщина в темнице, обретя плоть, переминалась по камню босыми ногами, кусала потресканные губы, по впалым щекам пробегали тени. Алкиноя разглядывала высокую фигуру матери, оборванный хитон с грязным подолом, резко выступающие ключицы, мосластые колени и острые локти. — А ты потеряла свою красоту. Верно говорят, красота матери уходит в ее дочь, когда та становится настоящей женщиной. Вытянула обнаженную руку, любуясь полным плечом и тонким запястьем. Канария злобно усмехнулась и тут же согнала усмешку с лица. Сказала, не в силах сдержаться: — Тебе всего четырнадцать, Алкиноя. А телом ты догнала зрелых матрон. Что будет с тобой в тридцать? — Заткнись! Теперь я всегда буду такой! Ты станешь старухой, сморщенной и костлявой, а я буду цвести на радость мужчинам. Если ты доживешь до старости, конечно. Она снова уложила подвеску на выпуклый живот и напомнила: — Так ты готова повеселить меня? Пока еще не стала совсем безобразной. — Да, — шепот матери был покорен и тих. — Не слышу! — Да! — выкрикнула пленница, дрожащими руками стягивая с плеч хитон, — я говорю да! Алкиноя облизнула губы, снимая с шеи медальон, подняла его перед лицом, так чтоб смотреть на темницу через мутную пустоту в сердцевине. — Пляши… Он идет к тебе. Покажите мне, как еще соединяются мужчина и женщина, покажите то, чего я не видела. Серый туман клубился в прорехе знака, мелькала в нем высокая фигура, поднимая обнаженные руки к черным волосам, кружилась, притопывая в такт неслышной мелодии. В развидневшейся сердцевине запрыгала вместе с ней крошечная белесая фигурка и мелькнула, выпрыгивая, торопясь, как давешние обожженные пламенем пауки, протиснулась через прутья в темницу, стала расти, становясь ярче. Сжимая в кулаке подвеску, Алкиноя смотрела, как переплетаются две фигуры, валясь на рваную подстилку и поднимаясь снова. Захохотала, глядя в искаженное лицо Канарии, со всего маху припечатанное к решетке и яростное лицо мужчины за ее плечами. И когда двое, застонав, повалились на каменный пол, скука снова взошла на круглое лицо с накрашенными щеками. — И все? Что, это все? Так быстро? Любовники лежали, тяжело дыша, отворачивая друг от друга горящие лица. Техути, стараясь, чтоб не заметила Канария, умильно улыбнулся молодой хозяйке. Та с досадой скривилась. — Мне вовсе не сладко! — в голосе зазвенела плаксивая ярость. Канария, садясь, отползла подальше, натягивая на живот хитон. Топнула полная нога по черному блестящему дереву. — Вы скучные! Надоели! И ты надоел, пошел вон! Уже не можешь веселить меня! Она вытянула руку, прижала к лицу серебро, помещая испуганную улыбку жреца в пустоту между граней. И пока он, бледнея, всасывался серой пустотой, продолжала кричать, колыхая голосом неясные паутины на потолке: — Я думала, это всегда будет вкусно. Сладко! Куда девается все? Мне так мало лет и так много еще жить. Хочу, чтоб было хорошо! — Ты еще можешь смотреть на меня и девушек рабынь, — голос Техути уменьшался и убыстрялся, превращаясь в комариный писк, — а еще можешьможешьможешь… — Заткнись! Было уже, и тоже надоело мне! Я хочу… хочу… вот! Юношей рабов, сильных и умелых. Чтоб много. Пусть пять, нет десять сразу! Мать, ты купишь мне, завтра же, велишь отцу, пусть едет на рынок и сторгует. — Ты глупа. Даже сто не вернут сладость. Потому что ты обожралась сладким. Алкиноя тяжело сползла с кресла и с надутым лицом отперла большой засов, распахивая решетчатую дверь. — А вот не верю! Ты все время жрала мужчин и всякие удовольствия. Хочу, как ты. Все равно научишь, поняла? Идя следом за матерью, светила ей в спину факелом, с удовлетворением рассматривая грязный хитон и худые плечи под свалявшимися волосами. На выходе из подземелья ждал мист, закутанный до шеи в серый плащ. Канария замедлила шаги, с мольбой глядя на равнодушные глаза и сжатые губы. Вздохнув, прошла мимо, а за спиной загремел замок. В темном спящем доме Алкиноя подтолкнула мать к детской спальне. Теопатр лежал, трудно дыша и во сне сглатывая, морщил потный лоб, перебирая по одеялу руками. Канария упала на колени, дрожащей рукой вытирая холодные бисерины пота с детских щек. — Не бойся. Не помрет он. Пока слушаешься, — равнодушно утешила ее дочь, — иди к отцу, разбуди. Велишь ему насчет юношей. И завтра займись хозяйством, а то мне это скучно. Канария выпрямилась, поправляя на боках изношенный хитон. — Ты погубишь отца, если будешь и дальше поить его своей отравой. — Так что ж. Он, небось, хотел услать меня в храм. Хорошо, что добрая Кварати научила меня, как от вас защититься. Зато он думает, что ты все еще с ним, всегда. Она захихикала, вспоминая мутные глаза Перикла, которыми он водил за ней, ожидая следующей чаши с пойлом. Хорошая у него наступила жизнь. Есть, пьет и спит. А как проснется — жена рядом, хозяйствует. Чего еще надо? — Пошли. Нарядишься в новое, а то слуги тебя засмеют. В комнате Канарии она села на лавку рядом с окном, завешенного расписной шторой. Следя, как мать вынимает из сундука богатое платье, погладила выпирающий живот и, что-то вспомнив, облизнулась. Пошарила рукой рядом с лавкой и, подняв с пола, сунула на колени горшок с плотной крышкой, отколупнула ее ногтями. По комнате разлился острый запах сквашенных овощей. Засовывая руку внутрь, Алкиноя доставала горсть крупных маслин, совала в рот, облизывая мокрые пальцы. Вздыхала и жмурилась, выплевывая на пол косточки. Мать, сидя перед зеркалом, расчесывала длинные волосы, морщась, когда гребень застревал в спутанных прядях. Забыв о руке, поднятой к затылку, медленно повернулась к дочери, с ужасом глядя на расставленные колени, провисший подол в мокрых пятнах. На горсть блестящих плодов в мокрой ладони. — Ты… ты что, тяжела? Ты носишь ребенка? Та выплюнула косточку и вытерла рот. Потрогала живот, прижатый горшком. Кивнула, наслаждаясь материнской растерянностью. — Алкиноя! Ты понесла от слуги Техути? Да как ты… — Пфф. Верно говорит сильный Огоро, все бабы глупы, кроме черной Кварати и меня — ее послушной земной дочери. Зачем мне твой старый урод? Нет. Мое чрево носит этого… ну… посланца… Да! Гребень выпал из руки Канарии. — Боги лишили тебя рассудка! Пойдем, пойдем милая, упадем в ноги девственной Артемиде и станем просить… — Молчи! Не смей призывать ложных богов! Алкиноя сунула горшок на лавку и встала, стараясь приосаниться. Выпятила пышную грудь, обтирая руку о бок хитона. Другой схватилась за спасительную подвеску. — Откроешь рот, я призову смерть на сына и мужа твоих! Иди прочь! Мать прошла к двери, шевеля губами и прижимая руки к груди. Выскочила в коридор, и, переводя дыхание, торопливо побежала к спальне Перикла, утишая лихорадочно скачущие мысли. За ними, мелкими и невнятными, вставал, смеясь над ней, немыслимый черный ужас, что сейчас свернулся в животе ее дочери и представлялся ей, Канарии, жирным червяком, чья плоть была напитана ее собственными безумными удовольствиями и жадностью к запретным вещам. Проскальзывая мимо темных арок, она шептала имена богов и тут же смолкала, пугливо оглядываясь. Перебирая босыми ногами, взбежала к двери спальни, где дремлющий раб вскочил и низко поклонился хозяйке, которая снова бродит ночами, внезапно появляясь ниоткуда. В сумраке, освещенном крошечным огоньком светильника, Канария медленно пошла к постели, окликая храпящего Перикла: — Ты спишь, мой муж? Проснись, мне нужно говорить с тобой. О новых рабах. Алкиноя вышла из материнских покоев и зевнула. Все идет хорошо. Завтра мать целый день проведет в делах, поддерживая большое хозяйство. Ее нельзя потерять, все тут лежит на плечах Канарии. А Перикл если помрет, нестрашно. Теопатр пока поболеет, так легче командовать матерью. Она вышла в ночной сад, накинула на голову край тонкого шерстяного плаща. Узкая луна лила с неба маленький свет, деревья громоздились черными купами. Из-за колонн, окружающих перистиль, выползал сладкий запах ночных цветов, и Алкиноя устремилась туда, торопясь к буйно разросшемуся дурману, что клонил огромные белые колокольцы шестигранных цветков. По пути не забывала хозяйски оглядывать высокие белые стены, колонны и башенки на стене, ограждающей дом и сад. Посланец родится в хорошем месте. Тут будет основано новое гнездо. И ей, матери первого вечноживущего сына, тоже будет позволено жить долго, всегда оставаясь молодой. Она отдала свое чрево и черная Кварати обещала — все, чего захочется ей для сладости, всегда будет исполняться. Мератос Солнце сыпало мелкие лучи и они, падая на усеянное кристаллами поле, разбивались в острые, жалящие глаза брызги. Будто белый смертельный песок веял вокруг, заставляя пересыхать рот и обметывая потрескавшиеся губы. Женщина отвернулась, вытирая слезу, облизнула губы и поморщилась — язык проехался, как шершавый камень-точило. Нагнувшись, подхватила корзину, полную сверкающей соли, и, устроив ее на боку, зашагала к песчаной полоске дальнего берега. Блеск под изношенными подошвами скрипел и шуршал, а впереди, от песка, немолчно ревело такое же сверкающее море. Мерно шагая, выбралась на узкую тропку, укрытую изъеденными солью деревянными плашками. Очень хотелось пить, но — нельзя, сейчас нельзя. Иначе тело истечет потной слабостью, и она обессилеет раньше, чем белое солнце покраснеет, спускаясь к пологим волнам, рядами идущим по мелководью. А если она не принесет свои полсотни корзин соли, ее побьют и отправят на дальний край деревни, где такие же рабыни, укутанные в тряпье до самых глаз, засыпают в чаны и огромные пифосы, врытые в землю, мелкую рыбешку, готовя гарум. Там тысячи мух летают роями, кусая лицо… Если хоть краешек щеки выглянет из-под жарких тряпок, можно обезуметь, как обезумела три дня назад новенькая, завыла, крутясь и скидывая одежды, и побежала к оврагу на краю деревни, прыгнула в черную грязь, суя в глубину искаженное лицо. Надсмотрщики не дали ей захлебнуться. Теперь она, спутанная веревками, воет и воет, изредка умолкая, а после водит дикими глазами, снова понимает, куда угодила, и, открывая черный рот, опять заводит хриплый вой-плач. И солнце, пролезая через длинные щели в навесе, чертит жаркие полосы на грязной побритой голове. А еще там воняет. Гарум, прея на жарком солнце, кажется, шевелится в жарком воздухе, узкие тельца рыб тускнеют, исходя твердым злым запахом, от которого выворачивает желудок, и разве привыкнешь к нему. Нет, лучше таскать соль. После двух десятков корзин можно пройти по горячему песку и упасть в мелкое море, прямо в хитоне и покрывале, полежать, сжимая губы, чтоб не наглотаться соленой воды. И следующие пять или даже семь походов вглубь сверкающего злой солью озера кажутся терпимыми. Худо будет к закату, когда заболит спина, и руки заноют, вытягиваясь до самой земли. Но там скоро ночь, теплая вода, целый кувшин, для нее. Можно будет, набрав в ладонь, помыть лицо, смочить горящие веки. И расчесать отросшие волосы. Она споткнулась и выругалась, грубо, как теперь умела, как научил ее Грит, угощая кислым вином и смеясь; выталкивая к костру, чтоб плясала. Это хорошо, что есть Грит. Хорошо, что осенью, когда ее привезли сюда, и вытряхнули из повозки, как ворох тряпья, она сразу поняла, кто тут главный. Не старший над стражами Мантиус, его боятся, но он справедлив, ко всем. А к чему ей справедливость. Если бы по справедливости… Она подошла к врытому в глину плоскому корыту, высыпала соль на месиво рыбьих туш. И отправилась обратно, мерно скрипя старыми сандалиями. Мимо лица мелькали ласточки, стригли горячий воздух черными ножиками хвостов, резали острыми крыльями. Попискивали, подпрыгивая в небо и падая обратно. А высоко в сверкающей бледной голубизне висел, как на нитке, зоркий ястребок. Застучали под ногами плашки, блеск соли снова вошел в глаза, и она прищурилась, глядя вдаль, чтоб не уколоться взглядом о покрытые кристаллами ближние предметы — кустик мертвой полыни, гнилые колышки вдоль тропы, косточки, торчащие из запорошенного солью ила. …Эти слова сказал Теренций, когда привели в его покои, швырнули на пол, рыдающую и косящую глазом из-под распущенных рыжих волос. — По справедливости я должен тебя убить. Предать городскому суду и после смотреть, как палач иссечет твою спину плетью, будет бить, пока не сдохнешь. Но в память о моей настоящей жене, которую я выгнал, послушав тебя, девка, останешься жить. Подождал, когда она, захлебываясь, устанет перебирать невнятные слова благодарности. И приказал: — К рыбакам ее. В Южный кут. Пусть квасит гарум. Она замолчала, в ужасе вспоминая рассказы Гайи, ночной шепот рабынь, что пугали друг друга ссылкой в наказание. И, повисая на сильных руках рабов Теренция, с ненавистью посмотрела в массивное обрюзгшее лицо, мысленно призывая на него все демонские кары. Лучше бы умереть, думалось ей тогда, чем покорно сидеть на каменном полу, вздрагивая от холода острого ножа, сбривающего с головы остатки пышных волос. И после идти через кухню и задний двор, сквозь жалостные и насмешливые взгляды, опуская голову, кожу которой кусал незнакомый, впервые добравшийся туда бесстыдный ветерок. А еще он сказал ей вдогонку: — Благодари Хаидэ, безумная тварь. Я не оставил бы тебя в живых. Женщина нагнулась, поставила корзину, черпнула плетеной лопаткой горку соли, схватившейся прозрачными ломкими пластинами. Благодарить? Да пусть черви выжрут лоно княгини, и пусть лезут оттуда склизкой горой, кусая мужской корень каждого, кто влезет на ее похотливое тело! Пусть каждый, кто пожелает эту самку шакала, пусть он рыдает, глядя, как его мужское счастье повисает жалкой изъеденной тряпкой! И пусть Хаидэ, как жирная паучиха, умирает от похоти, тащит к себе всех, и пусть все, сгнив, ненавидят ее за это! Потресканный рот шептал проклятия, а руки мерно сыпали белую соль. Она проклинала свою хозяйку всю долгую зиму, когда ноги мерзли в растоптанных сандалиях, а руки покрывались цыпками от холодной соли. И весной, когда небо заполнилось птицами, а солнце с каждым днем пекло сильнее, проклятия помогали ей выжить, сокращая дни, от жиденького рассвета к черноте короткой ночи. Только ночами она переставала призывать кары на голову знатной жены своего так удачно пойманного и после упущенного высокого хозяина. Потому что ночью новый хозяин занимался ее телом, не давая отвлечься. Грит взял ее в первый вечер, когда притащилась вслед за другими рабынями, падая от усталости и неся перед собой израненные солью руки. Усмехаясь, толкнул к своему шалашу, разглядывая, как отсветы костра прыгают по голой голове, покрытой неровной светлой щетиной и по растерянному лицу. Не опуская полога, лег, раскидывая кривые ноги. Потом она послушно сидела на его животе, поднимаясь и опускаясь на дрожащих согнутых ногах, а в обнаженную спину от костра летели насмешки. Рабы и стражники злились на Грита, что первым взял новое: сочное и сладкое женское тело, еще вчера холимое рабынями, мягкое и светлое, не чета женщинам деревни, сожженным солнцем и выдубленным солеными ветрами. Но, ежась от их взглядов, она поняла — никто не посмеет отобрать новую игрушку у полубезумного быка, низкого ростом, с вислыми широкими плечами, и кривыми, как коряги ногами. И тогда, нагибаясь к покрытому шрамами лицу, к сверканию глаз в красном полумраке тростниковой каморки, Мератос сама положила руки на волосатые плечи. Задвигалась быстрее, с мрачным удовлетворением слушая, как из раззявленного рта, вместе с вонью вина и чеснока, исторгаются вопли наслаждения. Зачем ей справедливость, если есть Грит. Иногда он проигрывает ее тело в кости рабам или солдатам, что приезжают за солью и гарумом, бьет, если просыпается в гнилом настроении, но зато она не квасит рыбу, и другие не смеют обижать ее. Воды она получает целый кувшин. А по праздникам Грит уводит ее к дальнему роднику, окунувшись сам в прозрачную прохладную воду, сажает на колени, ржет, трогая пальцами отросшие рыжие волосы. И дает новое покрывало взамен истрепанного, чтоб солнце не сожгло белую кожу в мелких нежных веснушках. Чтоб ему было приятно отведать ее снова и снова. — Я просто знатный князь! — похохотывая, Грит задирает на ней хитон, показывая собравшимся у костра бедра и смачно шлепает по белому заду, — эва какая у меня сдобная булка! Не то что ваши горелые сухари. Мератос высыпает в чан очередную корзину, и с трудом выпрямившись, с тоской глядит на солнце. Чтоб ему не вспомнить — день кончается вечером! Обернувшись, рукой показывает надсмотрщику в сторону моря, и тот кивает, позволяя. Валяться долго в мелкой прохладной воде нельзя. И Грит не спасет ее, на то есть приказ от Теренция — следить, чтоб работала, как все. Мысль о прежнем хозяине, как всегда, измазала сердце и мысли жиром ненависти. Но и подстегнула. Мератос в последний раз легла на песчаное дно, наслаждаясь тем, как волны перекатываются через спину. Встала, поправляя на лице мокрое покрывало. Пошла к полосе песка, отделяющей море от соленого озера, где на краю белизны валялась ее корзина. А мимо нее шли мерной чередой сожженные зноем женщины в сером тряпье. И вдруг остановилась, услышав возбужденные крики. На сером склоне дальнего холма, в дрожащем от марева горячем воздухе появлялись и исчезали крошечные фигурки. Медленно приближались, спускаясь. У Мератос стало неспокойно на сердце. Там повозка, и всадники. Еле заметный в мерцании воздуха треплется на копье яркий флажок. — Эй! — черный надсмотрщик замахал рукой, злясь, и женщина, пониже спустив на лоб край покрывала, заторопилась на деревянные мостки. Зачем они приехали? Недавно были, привезли еды и вина, немного одежды, пересчитали работников и выслушали рассказ Мантиуса о двух погибших — пьяный старик утонул, заблудившись ночью на отмели. Да женщина, собирая козлятник, сунула руку в нору паука, через день раздулась и умерла, не узнавая никого. А вдруг хозяин вспомнил о своей любви? Вдруг приехали — за ней? Мератос с тоской глянула на медленно краснеющее солнце. Вот бы сейчас прибежал от деревни вестник. Улыбаясь, она пройдет по деревне, мимо хибар и навесов, через вонь гарума. Не посмотрит на Грита, когда он кинется ей в ноги, умоляя замолвить князю словечко. Нет, посмотрит. Плюнет в его волосатую рожу. Пнет ногой в живот, попадая прям в корень. Пусть орет, прыгая. Но от деревни никто не шел, и, вздохнув, Мератос опустила голову. Привычно стараясь не глядеть на предметы, побрела по мосткам. Когда от чанов раздался крик, возвещающий конец работы, она прижала к боку пустую корзину и, скидывая с волос покрывало, огляделась. Женщины устало брели в сторону хижин. Некоторые по дороге сбрасывали тряпье, заходили в море, туда, где мелкая вода доставала до колен, падали с шумными стонами. Выйдя, шли дальше, медленно одеваясь на ходу. А она все еще стояла, вдруг испугавшись, что вернется, а там — ничего для нее не изменилось. А вдруг… вдруг это княгиня, вернулась обратно к мужу, и уговорила его простить свою глупую рабыню, у которой всей вины — любовь к высокому господину? Она добрая, княгиня Хаидэ. Так и есть! Разве она позволит, чтоб ее Мератос, которая чесала и убирала ей волосы, которой она дарила свои платья, была тут, валялась под вонючим Гритом! И Мератос заторопилась вслед остальным, уже почти уверенная в том, что вестники привезли приказ княгини. На ходу быстро ополоснула лицо, шлепая сандалиями по тихой вечерней воде, рукой пригладила короткие волосы. Почти побежала, обгоняя последних женщин уже на входе в деревню. И двинулась сразу к костру, откуда доносились мужские возгласы и смех. Женщины, понурив головы, уходили в другую сторону, там варилась рыбная похлебка в большом котле рядом с длинным общим навесом, под которым рядами лежали старые циновки. Идя к мужскому костру, Мератос огладила заскорузлыми руками хитон на боках и, поправив его на груди, открыла плечи, скидывая завязки пониже. Пусть видят, какая она. Выскочила на свет и застыла, забыв опустить руки. Грит осклабился, показывая черные дыры на месте выбитых в драках зубов. Ловчее усадив на коленях насмерть перепуганную девочку с белым лицом, повернул ее, дернув намотанные на руку темные блестящие косы. — Видишь, Рата, у меня теперь новая жена! Смотри, белые ручки-то, нежные. И волосы. Иди к бабам, Рата. — Зачем к бабам! — закричал хмельной солдат, плеская вином из косо опущенной плошки, — с нами хорошо, а, кобылка? — Ты сперва кинь кости, Кетей, может, она моя сегодня будет! — второй махнул здоровой лапищей, подзывая к себе Мератос. Грит нахмурился, обхватив новую женщину, подмял ее, чтоб видеть мужчин у костра поверх ее плеча. — Никто не возьмет бабу, без меня! У тебя есть вино, Кетей, дашь мне мех и получай кобылу до утра. — Даю пять лепешек, Грит, — заревел третий, проснувшись, — а, а? С медом, брат. Накормишь свою молодую. Мантиус встал, подбирая подол, чтоб не запачкать сажей, сказал внушительно и строго: — Никто ее не возьмет. Пейте и ешьте, во славу Аполлона и Диониса, а женщина идет спать. Утром ей надо работать. Иди, Рата, иди к женщинам, тебя никто не тронет. Ну! Но Мератос стояла, не отводя глаз от Грита. К женщинам. Как же идти к ним? Все там ее ненавидят! За то, что сразу нашла себе лучшее место, что смеялась над ними, и сразу уходя к мужскому костру, садилась на колени к Гриту, хлебая с ним вино, распевала мужские песни. Да она к утру и глаз не откроет от синяков, бабы забудут про усталость, наверное, уже ждут ее под навесом, наматывая на кулаки тряпье. — Грит… я ведь твоя жена, Грит, я ведь люблю тебя, ты мой ведь мужчина! Валясь на колени под пьяные крики разгоряченных мужчин, сложила на груди руки: — Она не умеет, Грит! Я, я все делаю, а она что, чисто суслик, трусится и плачет. Вспомни, Грит, я сладко я умею любиться. — О-о-о! — заорал Кетей, пытаясь обойти Мантиуса, — мне сладкую! Рата, скидывай одежу! Покажи, чего ты там Гриту делала! — А то не знаешь! — Грит захохотал, хватая сидящую на коленях девочку за грудь, — ты ж брал ее, семь разов брал, я считал. — То другое. Она не хотела. А сейчас постарается. Правда же, Рата? Грит, натягивая блестящие волосы в кулаке, запрокинул лицо девочки к своему: — Хочешь медовой лепешки? Грит не обижает своих жен, маленький суслик, никогда. Теперь ты жена Грита, и ничего не бойся. Меня только бойся. Хохоча, мотнул рукой, чтоб пленница кивнула. — Хочет! Меня хочет и лепешку хочет. Санга, тащи лепешки и забирай рыжую. До утра. Кетей, вино давай, получишь ее завтра, к ночи, когда вернется с озера. Под плач девочки и вопли мужчин Мератос повернулась, побежала в темноту, мелькая локтями и спотыкаясь о подол. Через злые слезы свет костра у дальнего навеса двоился, расплываясь острыми лучами. Слыша за спиной тяжелый топот, вильнула, сворачивая в сторону, побежала по колючим куртинкам, устилающим песок. Мантиус не позволит ее наказать. Она работает, как все. Надо только схорониться в ночи, чтоб Санга не нашел ее. И Кетей. Утром Санга уедет обратно в полис. А Кетей — пьянь, он не защитит ее от женщин. Нужен кто-то другой. А кто, кроме Грита? Она всхлипнула. Падая на колени, нырнула в заросли лоха, проползла между корявых стволов и замерла в ямке среди корней. Поодаль топали шаги, и наконец, выругавшись, мужчина пошел к костру, где его встретил взрыв хохота и насмешек. Ночной ветерок забирался под корни, трогал мокрую щеку Мератос, поглаживал мягкими лапками, и доносил каждое слово, сказанное у костра. Задавив рыдания, Мератос услышала имя Теренция. Осторожно повернулась, чтоб не упустить ничего из разговора мужчин. — Ты, Грит, особо не прыгай, а. Хозяин наш Теренций далеко, но все про деревню знает. Вот и сейчас, вишь, прислал нас не в срок. Это ж не за тем, чтоб привезти тебе новую бабу. — А вы и привезли! За то сидите и пьете с нами, как вольные люди. — Ну. Пьем. Так винишко ж наше. Мантиус, ты суму-то покажь еще, ему покажь. Вот зачем прислал. Тут написано, на боку, мол, подарок для той, которую любил сильно. Чтоб отдали ей. — Чего? Это кому это? — Не реви, Грит, что ты ровно медведь на ярмарке ревешь. Я буков не разумею, но князь наш Теренций сам мне прочитал, велел отдать Мантиусу. — Мант! Он не врет? — Не врет. — Так прочти и мне! Мне тоже эти знаки тьфу. Но я тебе верю, друг! И хозяин наш князь Теренций, любой приказ его исполню в точности. Мератос змеей вытянулась, высовывая голову между шелестящих листьев. У костра все притихли и, прокашлявшись, Мантиус важно, запинаясь, прочитал: — Этот кошель с подар… подарком. От меня, Теренция князя, той женщине, которую я любил и которая теперь ис… ис…полняет мою… волю. В деревне Южного кута у моря. Все. — Для Раты, что ли? — Нет имени тут. — Ну… Грит примолк, соображая через хмель. Но через малое время устал думать, поднимаясь, взревел, пряча в голосе растерянность и злость: — И ладно! Никто не ослушается славного хозяина! Я иду спать, и моя новая жена со мной. А вы утром сделайте, что велено, как Мантиус вам скажет. Он тут главный, а я что. Я так. Работаю, не покладая рук. У костра все затихло. Усталые мужчины, лениво пересмеиваясь, валились на песок, натягивая на головы плащи. Остывшие песчинки под животом и локтями Мератос неприятно кололи кожу. Но она не чувствовала этого, захваченная внезапной радостью. Да, да! Соскучился, нет больше таких, никто не поет ему веселых песенок, и никто не ласкает его жирное старое тело, как умеет она. Кается, хочет забрать ее обратно! Вот и подарок прислал. Ссыпая с ладоней песок, осторожно села на корточки, отвела от лица корявую ветку с узкими листьями. В стриженой голове, поросшей лохматыми выгоревшими прядями, все путалось. И даже если вползали туда разумные мысли, о том, что он — знатный князь, мог бы просто приказать привезти ее, или о том, что она отравила его единственного сына, а значит, о каком прощении думать, — Мератос гнала их, яростно цепляясь за обретенную надежду. Луна равнодушно смотрела на покрытое черными тенями лицо, мерно шумело море, и высоко над головой кликали сонные птицы в серебряных листьях. В шалаше Грита тоненько вскрикивала новенькая. Мератос беспокойно задвигалась, страстно желая выбраться из укрытия, но боясь, что мужчины поймают. А вдруг они украдут ее подарок? Мант прочитал, нет там имени. Нет-нет, кого же еще тут любить эллинскому князю? Все эти рабыни, купленные специально для тяжелых работ или привезенные в наказание — за воровство в кухне или драку с увечьями на заднем дворе, корявые и некрасивые, будто Грит напялил женское платье. Хмурые бабы, годные лишь носить соль и квасить вонючую рыбу в чанах. Не зря самый главный мужчина деревни выбрал ее! Теперь все они завидуют. Вдруг, пока жеребцы спят, какая-то злыдня прокрадется и заберет? Чтоб насолить важной женщине, возлюбленной князя… Она коротко вздохнула, мучаясь нетерпением. И, встав на четвереньки, потихоньку поползла через заросли наружу, пробираясь в обход, подальше от света костра. Спят… Даже новая жена Грита молчит, наплакавшись от его любви, а он пьяный заснул еще раньше, придавил ее своей тушей. Спит Мантиус, сунув под толстый бок сумку с кошелем. Нужно ползти медленно, замирая, как деревяшка. Вытащить сумку. Что будет дальше, она не думала. В голове мелькали неясные мысли о страшных мужчинах, женской зависти, о теплом сверкании золота, таком ласковом после злого блеска белой соли. Вдруг там диадема? Или роскошная гривна с коваными цветами…На ней начертано ее имя красивыми эллинскими знаками. Ме-ра-тос… — Ах, — вскочила, насмерть перепуганная, и упала снова, суча ногами, отцепляя от щиколоток сильные пальцы с острыми ногтями, — кто… ты зачем? Плюясь песком, толкнула ногой, закрывая руками голову. Ударила еще раз, дергая коленями, что запутались в тряпках. Враг захрипел, откатываясь. Оглядываясь на костер, Мератос села, ощерившись, держа наготове руки со скрюченными пальцами. И раскрыла рот, ошеломленно разглядывая скорченное тело. Луна светила на тощие ноги с узлами коленей, выбеливала старое лицо в щупальцах жидких черных волос, раскиданных по песку. — Ица? Старая дура, сошла с ума? Губы Мератос сложились в брезгливую усмешку. Вопросы шипела сдавленным злым шепотом, недоумевая, что тут делает помощница стряпухи, полубезумная старуха, не годная уже для работы. — Я… я-я-я… — забормотала Ица, шаря руками по лунному песку, — я любила его. Люблю. Мой князь, мой высокий князь. — Тише, корова. Мужчины услышат. Мератос села прямее, дрожащей рукой расправляя подол. — Нет-нет, ветер к нам, ага, — горячо шептала старуха, — спят, стерегут мой подарок, я-я-я… Подползая к Мератос, прижалась к ее ногам, возя губами по щиколотке. Захлебываясь слезами, тыкалась ртом в горячую кожу, бормотала о князе, о том, как сладко было им. И о подарке. Который — для нее, для Ицы. — Что? — Мератос прижала руку ко рту, чтоб не расхохотаться в голос, — поганка гнилая, соль съела твой ум. Поглянь на себя. Э… что с тобой говорить. — Я-я-я, — еле слышно блажила старуха, поворачивая к рабыне морщинистое лицо, разрисованное луной. На вислых щеках блестели мокрые дорожки. Усмехаясь, Мератос хотела снова сказать обидное, но не стала. Помедлив, тронула старуху за плечо. — Любишь его, да? Тихо… — Да-да-да. — Тогда ползи к костру, Ица. Забери свой подарок и неси его сюда. Я помогу спрятать. Утром будешь смотреть. Хочешь так? — Да… да-да-да… — Хватит дакать. Ползи, давай. А если проснутся, блажи свое, и уйди в темноту. Поняла? Старуха, кивая, встала на четвереньки и быстро поползла по светлому песку к полосе мрака, что отделял лунный свет от света костра. Мератос села за низкими ветками, довольная собой. Если мужчины поймают Ицу, то побьют ее, и снова лягут спать. Сумку не будут прятать в новое место, что им безумная старая корова. Ица черным зверем пробралась мимо храпящего Кетея к лежащего на боку Мантиусу. Копошилась там, и Мератос подивилась ловкости, с которой та, вдруг откинувшись назад, упала на бок, перекатилась и вот уже ползет обратно, таща в зубах мягкую сумку. Когда Ица забралась в тень, Мератос выдернула сумку из ее зубов, сжала в руках, с упоением прощупывая за складками кожи твердые грани шкатулки. — Я-я-я, — хрипло сказала Ица. — Да, да. Пойдем за деревья. Я открою тебе суму, и шкатулку открою. И порадуюсь за тебя. Она толкала старуху в тощий зад и та послушно двигалась впереди, поворачивая радостное лицо с щербатой улыбкой. На другой стороне маленькой рощицы Мератос вскочила. — Ну, смотри сюда. В сумку смотри, Ица. Стоя на коленях, старуха вытянула шею, заглядывая в нутро мягкой сумки. И Мератос изо всех сил ударила ее в темя подобранным на песке круглым камнем. Упала на колени над свалившейся Ицей, роняя сумку, для верности саданула еще раз в лоб, держа камень обеими руками. Потом в висок. Выпустила камень из занывших пальцев. Подхватывая желанный подарок, торопливо пошла от деревьев в сторону плоского холма, с которого днем спускались посланники ее возлюбленного. Внутри все дрожало и пело. Хорошо, что старая Ица добыла ей подарок, и славно, что в черных тенях она не промахнулась и не дала старухе закричать. Пусть теперь ее душа тешится призрачными подарками, а Мератос еще полна жизни, ей рано умирать, ее ждет возлюбленный князь, молодые послушные рабы. Она вернется, и князь кинется навстречу… Замедлив шаги, обернулась к костру, мелькавшему на краю черной рощи, облитой поверху голубым светом. Поодаль, на солончаке паслись распряженные лошади, пощипывая водянистые стебли толстотравки. Мератос расправила плечи и пошла обратно, описывая круг по сонной прибрежной степи. Она прискачет к князю верхами, будто она его княгиня. Так и есть. Да. Да-да-да… я-я-я… Подкравшись к лошадям, выбрала ту, что пониже, и, повесив сумку себе на шею, схватилась за длинную гриву. Шепча ругательства, перевалилась по колеблющемуся хребту, села, упирая колени в круглые бока. Подхватила висящие поводья, потянула, направляя лошадь от деревни к дальней ложбине. И через малое время, утишая яростное нетерпение, наконец, мягко ударила лошадь пятками, чтоб та с шага перешла на рысь. Негромкий топот отозвался в ушах громом. Лошадь послушно бежала, а Мератос скалилась, нагибаясь к теплой шее. По правую руку шумели призрачные волны, накатываясь на песок, по левую — мертво блестело соленое озеро. Ветер пел в ушах и она, влетая в ложбину, не сразу услышала позади топот конских копыт. Оглянулась в страхе. Черный конь догонял, пересыпая грохочущие шаги и черный всадник, пригнутый к шее, блестел неровным оскалом. — Грит! — успела крикнуть, и черный конь толкнул грудью ее лошадь. Мератос свалилась вниз, ударившись головой о мягкую траву с водянистыми стеблями. Мужчина спрыгнул с коня, снова ударил ее кулаком в плечо, не давая подняться. Облапил руками, тяжело дыша и радуясь нежданному развлечению. — Воровка! Хотела надуть? Грита не надуешь! Грит даже отлить проснулся вовремя! Ну-ка, отдай, сучья дочь. — Погоди! Грит, погоди, дай. Дай скажу. Шевелила губами, лихорадочно придумывая, что сказать. А из пересохшего рта лились слова, прыгали в беспорядке. — Если мне, Грит, я заберу. Ты мой же. Заберу тебя, а? Будешь конюх. Или мой слуга. Золото, Грит. Еда. Вкусно. Я ж князя баба. Хитро будет. Да слушай же! — А? — мужчина перестал валять ее по траве, сел, прижимая к себе спиной и крепко держа ее руки, — ну еще скажи. Что там про золото? — Тут. Тут… в подарке. К-ключ. Да! Я знаю. Он так мне сказал, ты жди, а я пришлю. Тут не золото, Грит, но я знаю, где схрон у князя. Он сказал мне, когда валял. — Ой ли? — Ты умный же! Помнишь, винишко пил, мне все рассказывал, в шалаше? Я ж знаю, и где ножик украденный лежит. И как ты задавил в степи солдата и схоронил его в черной глине! Сам рассказал. — Пьяный был. Растрепал. — Он тоже! Я же любилась с ним. Все-все говорил мне! Она замолчала, и руки Грита ослабили хватку. Повернулась, отчаянно глядя в широкое лицо с косматой, но жидкой от соленых ветров бородой. Грит колебался. В палатке осталась девочка, но хитрая Рата оказалась права — скучно с ней, даже помучить толком нельзя, больно уж дохлая, помрет еще. А что терять ему в деревне? Драки да кислое винишко? Над линией моря, в светлеющем воздухе вспухал нежный полукруг розоватого света. Скоро утро. Рату в деревне изобьют и, может, она помрет, харкая кровью. Подарок заберут. А он останется в своем шалаше. — Если мне врешь, Рата… — Нет-нет-нет, Грит! Поехали со мной! Схоронишься на окраине, и я клянусь тебе Гекатой, страшной клятвой, мы вместе заберем золото князя. Он и не узнает! — Показывай ключ! — Грит, надо ускакать. Проснется Мант и нас вдруг догонят. У них седла. Нет, нельзя тебе суму, там… там ворожба, только я вот могу! Мужчина вскочил, отталкивая Мератос, смотал с пояса длинную грубую веревку. Приплясывая, захлестнул петлю вокруг лямки сумы, висящей на шее женщины. — Давай на лошадь. Коли надумаешь удрать, подарок, прыг, останется у меня. А твоя голова скрутится, как у куренка. Захохотав, сам забрался на коня, пнул того пятками, намотав на запястье конец веревки. Солнце явилось над мелкими волнами пылающей точкой, и медленно выкатываясь, смотрело вслед двум беглецам, уходившим в ложбину за очередным холмом, уже далеко от края озера. Расправляя себя, величаво шло вверх, сперва раскаленной половиной, потом ярким красным кругом, соединенным с водой широкой пуповиной света, и вот оторвалось и повисло, теряя красную краску, светлея под топот копыт. В наступающем зное Грит, сдувая пот, текущий со лба на нос, крикнул: — Давай, стой! А то сверну шею. Мератос отчаянно осмотрелась, давя коленями в конские бока. Сейчас он откроет суму, шкатулку, а — никакого ключа. Заберет подарок и ускачет сам. Ее убьет. Он сможет. — Да. Вон за камнями! Поддала ходу, стараясь держаться рядом, чтоб не вывернуть шею натянутым к сумке поводком. И взмолилась, водя глазами по высушенной траве и серым валунам, натыканным редко по склону. Пусть Геката, ночная темная дева, поможет… Конь Грита заржал и, резко дернувшись, Мератос полетела с лошади, размахивая руками и хватаясь за шею, обожженную рывком надетой сумки. Ударяясь щекой в траву, поползла ближе к упавшему Гриту, а кони, встревоженно крича, убегали в яркую степь. — Грит? Ты что? Тянула ремни, чтоб сумка не задушила ее. Мужчина лежал, с недоумением глядя вверх широко раскрытыми глазами. Махнул руками, возя по колючим колоскам. Сморщил заросшие щеки. — …Убери с ног. Что там. Мератос приподнялась, осматривая неловко согнутое тело, раскиданные ноги в дырявых штанах. Подхватив веревку, встала, покачиваясь, и тень от ее растрепанной головы наползла на мужское лицо. — Н-ничего. Ничего. Я сейчас. Метнулась, дрожа и нагибаясь, схватилась руками за острый обломок, торчащий из земли. Тот не подавался. Кусая губы и бормоча, кинулась к следующему. Да где ж взять хороший камень. Как для Ицы… — Не могу, — в хриплом голосе мужчины прорезалось удивление и следом — страх, — встать не могу. Ноги. — А? — она выпрямилась, медленно подошла, опуская грязные руки с обломанными ногтями. Он лежал так же, поводя плечом, а ниже пояса тело осталось неподвижным. На грубом лице одна гримаса сменялась другой, и вот он сдался, с шумом выпуская из легких воздух. — Нет. Не могу. Да помоги сесть, сучья пасть! Не веря своему счастью, Мератос подошла вплотную. Легонько пнула его в бок, кривясь от боли в ушибленной ноге. Грит все так же смотрел в небо. Елозили по траве руки. Женщина расправила плечи и подняла к небу лицо, засмеялась, хрипло каркая. — Слава тебе, Геката-спасительница! Я жива. А ты, — она снова пнула Грита под ребра, — сучий хрен, гнилой вонючка, умрешь сейчас! Она растянула в руках веревку, встав на колени, накинула петлю на толстую шею. — Рата, погодь, Рата. Ты же. Ты ж любишь меня, а? Помоги сесть. Женщина с трудом собрала слюну и харкнула в расплющенный нос. Смеясь, стала стягивать на горле Грита петлю. Сумка, болтаясь на шее, мешала, и она бросила веревочные концы, стащила ремни через голову. — Нет. Сперва увидишь, какой подарок прислал мне князь! Потому что это я-я-я люблю его, да-да-да! С трудом перевалила тяжелое тело на бок и, убедившись, что глаза, моргая, следят за ее движениями, села, скрестив ноги. Раскрыла сумку. Из плотного кошеля с начертанными на нем знаками вынула блестящую резную шкатулку. И наслаждаясь, провела пальцами по завиткам. — Какая красивая. Кому ж еще. А тебя я убью, как старую Ицу, найду камень получше и вдарю по голове. Нужен ты мне, вонючий козел. Тьфу на тебя. Тысячу раз тьфу. Эй! Отдернула ногу, за которую он попытался схватить ее непослушными пальцами. — Ты убила Ицу? Убила? — Ага. Блажила, что любит князя. Вот дура, а? Поганка, семя болотного демона, моего князя — она! Шелудивая тварь. Да она старее степи! Сев так, чтоб руки Грита не касались ног, положила шкатулку на ободранные колени и открыла, распахивая легкие створки. Восхищенно вздохнув, потащила изнутри длинную вычурную цепь, украшенную красными и зелеными камнями. — Ай, как прежде! Как мои все вещи! Пальцы ласкали тяжелое золото, перебирали колечки и гладили выпуклые камни. И, потрогав большой медальон, сомкнутый двумя чеканными половинками, Мератос торжественно надела украшение на шею, расправила на груди. — Смотри, какая я! У меня снова будут одежды и рабы! Вкусная еда. Поднимая к лицу медальон, щелкнула витым крючочком и половинки раскрылись. Изнутри, мягко перетекая по пальцам багровой шерстяной ниткой, поползло длинное тельце, обрамленное бахромой цепких ножек. Раскрыв рот, Мератос смотрела, как коричневая с кровяным блеском сколопендра обвивает пальцы, оставляя на коже дорожку из алых точек. А следом за первой из золотой скорлупы уже торопилась вторая. И третья выпала, затерявшись в складках сбитого на груди хитона. Под хриплый хохот лежащего Грита женщина вскочила, вертясь и размахивая руками, затопала, сдирая с себя тряпье. И упала, раскрывая по-рыбьи рот с белесыми деснами, от которых отошла кровь. Заскулила, тряся головой, куда уже торопился из-под кожи яд, оставленный сотнями коготков на сотнях лапок. — П-получила подарочек? — Грит разглядывал потное лицо и трясущиеся плечи. — Пока не сдохла, я уж скажу тебе. Ицу любил твой князь! И выгнал, когда женился. Она хороша была, Ица, высокая и бедра сильные. Злая только. Я бил ее, чтоб не кусалась подо мной. Это… давно было, я не умею посчитать. Соль взяла ее красоту и сожрала ум. Соль долго ела ее. А тебя сожрал подарок князя. А вдруг он был Ице, вправду ей, а? — Ица… — шепотом сказала Мератос, и плавно падая, оказалась на заднем дворе, под мягким звездным небом, а на коленках ее лежала бритая голова Лоя. Голос смуглой Гайи родился внутри, сказал то, что говорил когда-то, когда у самой Мератос еще был выбор, куда идти и как поступить. — Милица, — сказала Гайя, трепля пряжу сильными пальцами, — Милица посмела смеяться над госпожой, и князь наш Теренций услал строптивую в рыбацкую деревню, квасить гарум… Солнце висело на маковке бледного неба, уставив нестерпимо белый глаз на два тела, лежащих на сохлой траве. Мертвую женщину с черным распухшим лицом. И мужчину, что сипло кричал, отмахиваясь слабой рукой от текущих к нему живых полосок, блестящих, как прерывистые дорожки из кровяных капель. Теренций Зной царил, высушивая воздух и делая его похожим на невидимое стекло. Теренций потянулся к столу, взял в руки флакон, закрытый плотной фигурной пробкой. Белое стекло холодило пальцы, и он сжал их, дожидаясь, когда тепло поменяется местами с прохладой. Поставил опять и, глядя в широкое окно поверх раскаленных черепичных крыш, расставил ноги, чтоб подол туники провис между потных коленей. Махнул рукой, отпуская слугу и тот, кланяясь, прижал к груди свитки со списками товаров, отступил к выходу на лестницу. В перистиле прохладнее, но оттуда не видна степь. Вместо управляющего в проеме возникла Гайя, неся на подносе миску с холодной простоквашей, поклонилась и, поставив на мраморную столешницу, омахнула стол краем хитона. — Попей, мой господин, она только что из погреба, холодна. — Да. На языке лопались мелкие пузырьки, кисля десны, это было очень приятно и вовремя. Утирая рот, Теренций поставил опустевшую чашку. — Внизу ждет Санга, они вернулись. Грек дернул рукой, чуть не свалив чашку на пол, и Гайя ловко подхватила ее. — Давно ждет? — Ты напился, я позову его. Смуглые ноги уверенно простучали твердыми босыми пятками, мелькнул в проеме вышитый край покрывала. И уже снизу раздался голос Гайи, обращенный к рабу, что вернулся из дальней рыбацкой деревни. Теренций положил руки на колени и уставился на них, внимательно разглядывая толстые пальцы с поперечными морщинами. Старая кожа, старые руки. Как серый элефант, что зажился под извилистыми деревьями далекой страны. Сидит вот. Кукует в ожидании. Досадливо хмыкнув, грек вытер пот со лба. И лезет же в голову — то элефант, то сидит, и вдруг кукует. Хаидэ бы долго смеялась, описывая чудовище, что получилось из разрозненных мыслей. — Пусть отец наш Зевс осыпает тебя милостями, мой господин. Во рту Теренция стало горько, будто не прохладный свежий кисляк только что пил, а грыз ивовую кору. Молча кивнул, ожидая. Санга, не разгибаясь, подошел к столу и положил на мрамор холщовый сверток с начертанными на ткани буквами. Подождал вопроса. Кашлянув, сказал в ответ на молчание: — Она украла его, мой господин, прости. Унесла в степь. Там и нашли ее тело. И тело работника Грита, видно, кинулся вдогон. Их обоих взял яд. Где только нашли они его, неведомо мне. — Хорошо… иди. Получишь награду. — Милость богов с тобой, высокочтимый хозяин, и тысячи благодарностей от низкого Санги. — Да. Да… У двери раб остановился и, помявшись, сказал, водя длинными руками по запыленной короткой тунике: — Еще умерла старуха. Та, что жила в деревне уж десять лет и два сверху. Рабыня Милица. — Милица? Теренций потянул подол, прошелся руками по кожаному поясу, который вдруг стал давить на живот. — Она тоже нашла свой яд? — Нет, мой господин. Кто-то разбил ей голову. Рядом валялся камень, весь в крови. Санга опять помолчал, испуганный выражением лица Теренция. Но болтливый язык не желал успокоиться и он добавил: — Верно, это Грит, не знаю, зачем озверился на безумную, но некому больше. Хорошо, что она была стара, мой господин, в царстве теней ее душа найдет свое место. — Иди. Оставшись один, Теренций откинулся на спинку стула, потер колени ладонями, осушая с них пот. Старуха! Сильная, высокая и гибкая Милица, ей не было двадцати, когда в доме появилась юная степнячка Хаидэ. Заняла место любимой рабыни в постели хозяина. Сколько же ей сейчас? Тридцать? Старуха… Это он сделал ее такой. И убил тоже он. Теренций встал, заходил по комнате, тяжело ступая босыми ногами и выбирая белые плитки — что были прохладнее. Где же Гайя. Пусть снова принесет попить. И ягод. Винограда, что ли. У окна остановился и вгляделся в дрожащее марево, в струях которого мерцал над краем степи призрачный город с белыми шпилями и плоскими крышами. Посреди дымки города двигались еле заметные черные точки. Он перевел дыхание, хмурясь и одновременно улыбаясь. Едут. Они, наконец, едут обратно. — Гайя! — закричал. На лестнице тут же вскочил воин, гремя щитом. — Вели рабыне, пусть шлет конюхов к воротам, примут лошадей. — Да мой господин! — стражник заорал вниз слова хозяина. Неудержимо улыбаясь, Теренций снова сел — ходить было жарко, пот кидался изнутри, протекая через кожу, щекоча ресницы и волосы. Он не может оградить от всего, но сделать мир хоть на малую толику безопаснее — может. И делает. И будет делать, даже если упрямая Хаидэ тысячу слов скажет ему о том, что неправ. И сам знает эти слова, не глупец, ночами говорит со своей головой. Но хватит потерь. Он примет кару богов за сотворенное зло, лишь бы его сын больше не умирал. Поглощенный спором с самим собой, мыслями и воспоминаниями, Теренций спохватился, услышав голоса снизу. Торопливо пошел по лестнице в перистиль, встретить. В широко распахнутые ворота въезжала группа всадников. Впереди, на сизом, будто припорошенном пыльцой коне с гордой головой ехал молодой воин, с копьем, притороченным к седлу. Держал перед собой годовалого с небольшим мальчика, одетого в крошечные степные доспехи: рубаха, обшитая воронеными бляхами, кожаные штаны, заправленные в шнурованные сапожки. На руке мальчика блестел щит с золотой накладкой в виде конского силуэта с высоко торчащим хвостом и зубчатой гривой. И маленький лук был вздет на другое плечо. Увидев Теренция, мальчик заулыбался щербатым ртом, оглянулся на всадника и задергал ногами, торопясь спуститься. Всадник остановил коня, и мальчик свалился в протянутые руки Теренция. Засмеялся, выворачиваясь. Встал рядом, затопав ногой и поправляя маленький лук, свалился на задницу, не устояв. Асет мягко спрыгнул, похлопал коня по шее. — Иди, Полынчик. Казым, возьми коня, отведи его к Беслаи. — Бе-лаи, — важно подтвердил мальчик. Казым, что ехал следом, прижал руку к груди и, уводя Полынчика, так же важно кивнул: — Пусть твой день и дальше будет хорош, князь наш Торза, счастья тебе и отцу твоему. — Гайя! Готова вода для маленького князя? — присев, Теренций снимал с детского плеча лук. — Я возьму мальчика, — рабыня выступила вперед, подмигнув мальчишке, и тот скорчил рожицу, пытаясь подмигнуть ей в ответ. Теренций рассмеялся, улыбнулась Гайя, и Казым, оборачиваясь от ворот, ухмыльнулся, поглаживая гриву смирно идущего рядом Полынчика. И, легко спрыгивая с белой Цапли, рассмеялась Хаидэ, присела рядом с Теренцием на корточки, обнимая сына и стаскивая с него шапку, поцеловала лохматую макушку. — Подожди, Гайя, я попрощаюсь с сыном. Светлая коса вилась по согнутой спине матери, которая шепталась с малышом, иногда оглядываясь на Теренция и улыбаясь ему. Мальчику скоро наскучили материнские наставления, и он стал вырываться, сердито бормоча свое. — Не забудь, расскажи отцу, как подстрелил перепелку. Ты храбрый маленький Зуб Дракона! — То Асет! — сердито заперечил мальчик, хмуря светлые бровки, — я башой! — Конечно, большой! — Меик башой! — Да, да. Большой, как Мелик. И как Бычонок. Такой же сильный. — Не, — сказал мальчик, подумав, — сийный Асет! Хаидэ всплеснула руками и подтолкнула мальчика к отцу. Сказала, поднимаясь: — А упрямый, как отец. Они стояли напротив и смотрели друг на друга. Грузный старый мужчина в домашней тунике, прикрывающей колени, с мокрыми от жары седыми волосами, схваченными тонким кованым обручем. И молодая женщина в походной мужской одежде, штанах из мягкой вытертой замши и рубахе, перетянутой ремнем с ножнами, из которых торчала рукоять короткого меча. Маленький Торза, усевшись на гладкие плиты, трудился над шнуровкой сапожка, вспомнив, что Гайя всегда запускает в бассейн целую флотилию деревянных корабликов. — Нам пора, Теренций. Воины ждут за воротами. — Ты… Может быть, ты останешься ужинать? Я велю приготовить пирог с ягодами. И перепелок, как ты любила. — Нет, — она покачала головой. И Теренций опять с легкой завистью подивился радости, осветившей широкие скулы и гладкий лоб. Он знал ее упрямой девчонкой с лицом твердым, как степной камень. И жадной до удовольствий женщиной с чертами, искаженными страстью. Сонное лицо той, что отрешилась от мира и просто существовала, плывя по течению, было знакомо ему. И то, что появилось перед тем, как оставила дом, прекрасное, торжествующее лицо женщины, знающей цену себе — подарку любому мужчине. Но не было никогда в ней этого внутреннего света. Будто вся она — острое ушко, слушающее тихую песенку. Знающее — это лучшая песенка и она для нее, ей. «Ты не сумел. Ты глупец, был слеп и упоен собой. Но можно ли было достать из нее вот это? Вряд ли. Благодарность, привязанность, да. А этот свет дается свыше. Афродита позаботилась о своей дочери. Пусть она шепчет молитвы своей деве Миисе, все равно…» — Совет ждет. Мы должны вернуться через три ночи на утро. Я нужна в племени. — Да. — Я вернусь за сыном, когда лето пойдет на убыль. Мы должны поехать к горам Арахны. Если решишь, поедем вместе, тойры будут рады товарам. Им нужны топоры, железо и ткани. А у них есть мех и много лесного меда. Ковры. Глядя вслед Гайе, уводящей сына к бассейну, Теренций заговорил, вертя в руках детский лук: — Ты поражаешь меня, жена моя и дочь старого Торзы. Оставила целое племя без пищи и крова. И они выжили в зиму и по-прежнему рады тебе. Ждут твоих посещений. Как это? Хаидэ улыбнулась. — Я дала им то, чего хотели. Их души заплыли жиром, он давил, мешая дышать. Если поедешь осенью, увидишь, как изменился даже их древний лес на склонах гор. Будто умелицы Арахны спряли ему новую жизнь. Теперь племя живет в полную силу. Я просто увидела то, что над едой, над теплым и душным житьем под чужой властью. Показала им. — Наверное, ты права. Да, я поеду с вами. Потому что я хочу оберечь своего сына. Я знаю, ты бережешь его, но сердце мое болит, когда я думаю, сколько опасностей в мире. — Всегда будет болеть, Теренций. Она прижала руку к груди, где в вороте рубашки блестел медальон — две сплетенные змейки желтого и белого золота — давний подарок Теренция. — Пусть боги хранят твой дом, тебя и нашего сына. Пусть люди твои живут в мире. Асет, храни нашего князя. — И я, и Казым всегда будем рядом с маленьким князем, — сын советника Нара поклонился и ушел туда, откуда доносились веселые крики — князь купался. Теренций дождался, когда люди княгини выйдут за ворота, и Хаидэ усядется в изукрашенную повозку, над которой горячий ветер трепал яркие флажки. Кавалькада медленно двинулась по улице, торжественно, как и подобает выезду знатной госпожи, матери знатного. Ворота закрылись. Грек нагнулся, подбирая легкую коробку из цветного дерева, потряс ее. Сын бросил свои игрушки, когда собирался с матерью и воинами на степную охоту. Теренций откинул крышку и сунул руку внутрь. Достал стеклянную рыбу с красными плавниками и зелеными полосами на прозрачном тулове. Вернул на место и вынул глиняного ежика с глазом-бусинкой. Повертел и тоже положил обратно, закрыл легкую крышку. Понес к дому, прижимая к боку и улыбаясь. Вещи, что были ее талисманами, ее радостью и надеждой, стали просто игрушками для малыша. Она сама себе талисман и ей не нужны подтверждения, которые можно потрогать. Разве что этот, черный, который теперь с ней. Его она не отпустит и не отдаст никому. Положив коробку в детской, он поднялся наверх, торопясь к окну, успеть среди миражей увидеть черные фигурки всадников, следующих за княжеской повозкой. Стоял долго, пока марево не скрыло уехавших. Обернулся на знакомые шаги. — Твой сын вымыт, наелся и спит, мой господин. Сядь в кресло, я сниму с тебя лишнюю жару. — Да, Гайя. С закрытыми глазами обмяк в кресле. Когда женщина обошла его и склонилась, легко придавливая виски, махнул рукой, пытаясь поймать мелькавшую перед лицом смуглую грудь. Гайя, смеясь, оттолкнула его ладонь. — Эй, жадный мужчина, дождись ночи! Он рассмеялся и убрал руки. — Ты рабыня, повелеваешь мной, своим хозяином? — Ага. Ты долго искал, скажешь, не по нраву то, что ждало тебя так долго, под твоим толстым боком? — По нраву, Гайя. Рабыня нагибалась, бережно водя ладонями по мокрым от пота волосам, пробегала пальцами по щекам и лбу, шептала неслышные слова. И он послушно откинулся назад, устроил голову на вышитой прохладной подушке. Думая о том, что ее сильные руки совсем не так красивы, как руки княгини, и крепкое тело не рассказывает о высокой крови предков, но она оказалась той, что принесла ему счастье спокойной жизни, никогда не предаст и не испугается сказать ему правду, а еще она… Она — хорошая. Боги дали ему любовь и верность хорошего человека. Свет В степи, застывшей от зноя, на черных кустах чертополоха звонкие щеглики выпевали свои трели, качая стебли. Бледные мелкие бабочки взлетали так густо при каждом шаге коней, что казалось, вся трава отпустила в воздух сухие колосья. И сердито верещали суслики, ругая внезапных гостей, ступающих поверх норок. Семь всадников мерно покачивались в седлах, задремывая на ходу, но кто-то из них постоянно оглядывал жаркую степь, с дрожащими маревами поверх сухих стеблей. Расписная повозка, скрипя большими колесами, пускала по сторонам золотые зайчики солнечных бликов. Один из всадников оглянулся и поднял руку, призывая прочих насторожиться. Далеко позади смаргивалась маревом черная точка. — Эй! Эй-эй! — голос был еле слышен. Всадники остановились, спокойно переговариваясь. Кони опустили головы, прихватывая мягкими губами мясистые верхушки цветущего зайчатника. — Старается, — сказал один. Другой улыбнулся, разглядывая маленькую фигурку, размахивающую руками. Из-под копыт лошади, возмущенно стрекоча, взмывали птицы. Наконец всадник приблизился, скаля белые зубы на круглом лице, поднимал руку с крепко зажатым мешком. — Экие вы, драконы, вас поди догони, — конь заплясал, фыркая, а седок, с шумом дыша, утирал пот с черных щек, — хозяин мой, высокочтимый Теренций, велел передать княгине тут вот, подарок. Сказал, ты, Лой, самый быстрый, скачи, как ветер, в ручки ей прямо отдай. — Что у тебя там? — один из всадников тронул коня, подъезжая ближе, протянул руку к мешку. Но Лой, важно насупясь, откинулся в седле. — Э, нет. Сказано княгине, вот и отдам ей. Пусть заберет и отдарит чем верного Лоя. Старший, ухмыльнувшись, посмотрел на своих людей. И те, пряча улыбки, отвернулись, собираясь двинуться дальше. — Так что? — Лой выпятил грудь в распахнутой линялой тунике, повысил голос, обращаясь к задернутому пологу повозки: — Высокая моя княгиня, вот тебе тут передано… — Угу, — отозвался старший, — ты погромче, покричи сильнее. — Спит она, чтоль? — Лой понизил голос, вопросительно всматриваясь в скуластое медное лицо старшего. Тот махнул рукой и мальчик с тонкими усами, улыбаясь, повел коня к переду повозки, откинул полог. Ветер заполоскал край тонкой ткани, оборачивая его вокруг загорелого запястья. Лой вытянул шею, почтительно вглядываясь в разбросанные внутри подушки. — Эк… так нет же там ее! — Ты мешок свой или кидай внутрь или увози обратно. Нам пора ехать. — Ну… а подожду если? Мне велено — в руки. Там сладкие пироги, с ягодой из сада. В вашей степи такого нету. Хурма там и персики! — Долго ждать будешь. Нужна княгиня — ехай с нами. Через три ночи на утро в стойбище и дождешься. Лой замахал рукой, поспешно отказываясь. И на всякий случай отъехал подальше, когда старший продолжил: — Женим тебя. У нас как раз бабы голодные, слышал ли — степные Осы? Ой, злые девки, одним взглядом насмерть кусают. Возьмешь сразу двух. Или троих, сколько осилишь. — На, — Лой сунул мешок в бок рядом стоящему парню и, натягивая повод, неловко развернул смирного коника, — поеду я. Нужны мне ваши девки, у меня своих вон полная кухня. — Погоди, парень! — старший ухнул вслед, смеясь тому, как гнедой коник вскинул задние ноги и Лой вцепился в гриву, чтоб не упасть, — да они сами тебя возьмут. В мужья. Будешь им пироги стряпать, и похлебку там. Эх, удрал. Мальчик, нагибаясь, сунул мешок с подарком в повозку, дернул полог, закрывая пустое нутро. И всадники двинулись дальше, посмеиваясь и перебрасываясь словами. * * * Когда послышался мерный шум волн, Хаидэ остановила Цаплю, поворачиваясь к Нубе. — Давай вместе увидим. Тот кивнул и рядом они медленно двинулись навстречу скрытому холмами далекому морю. — Тут никто не живет. И никогда не жил. Из живых. Степь лежала перед ними, текла под струями жаркого воздуха желтизной и розовым, переходящим в еле видную голубизну. На тонких стеблях качались яркие маленькие птицы, и у самых лиц пролетали рыжие бабочки, плавно взмахивая невесомыми расписными крыльями. Притихшие кони послушно шли вверх по склону, полого поднимавшему травы к бледному небу, что, казалось, улетало, становясь выше самого себя, теряя цвет и стремясь к белой монете солнца в зените. — Сейчас, — сказала княгиня охрипшим голосом и вдруг натянула поводья, не давая Цапле сделать последние несколько шагов на гребень. Нуба протянул длинную руку и забрал в нее подрагивающую ладонь. — Ты боишься? — Да… Не было ветра и выбившиеся из косы выгоревшие пряди не шевелились, лежа на плечах. Светлое лицо было очень серьезным. Ни одной тени не лежало в степи, а черные тени коней съедались под их ногами. — Я была в круге тьмы. Я говорила тебе, Патахха водил меня туда, где стоят древние каменные столбы. — Я помню. — Я многое видела там. И когда мне показалось, вовсе умру, прямо сейчас, я… увидела что есть и круг света. Тогда это держало меня. Ты понимаешь? — Да, люба моя. — Он здесь. И если мы… если нам… Мы сейчас увидим его, Нуба. Единственный глаз черного великана метнулся, оглядывая длинную гряду, покрытую желтыми стеблями, светлое небо над ней. Вернулся к лицу Хаидэ. — А если нам не будет позволено? Мы умрем? Она беспомощно покачала головой: — Нет. Нет! Тут нет смерти. Ты понимаешь? Я — нет. Говорила, сжимая его руку и постоянно расправляя плечи, будто что-то гнуло их против ее воли. — В каждой легенде о прошлом есть смерть, люб мой. Кто-то рассказывает, а кто-то слушает, не отрываясь. Потому что смерть цепляет нас сладким крюком. Горести, которые надо преодолеть, беды, которые нас меняют. Смерть… И когда рассказ подходит к концу, все объясняется и становится на свои места. Как воины ставят своих коней в нужном порядке, готовые биться дальше. Мы слушаем о невзгодах, и если рассказ завершается счастьем, то ему дарится всего несколько слов. Они полюбили и стали жить. Он нашел ее и возрадовался. Она… она тоже… Так живем мы, слушая длинные песни смерти, постоянно. Длинные — смерти. — Наш мир таков, Хаи, мы живем на границе света и темноты. — Да. Я знаю. — И если мы смотрели в глаза темноте, мы посмотрим и в глаза свету. Он улыбнулся, перекашивая иссеченное шрамами лицо. Легонько встряхнул ее руку. — Поехали? — Ты не боишься, что свет заберет нас, люб мой? Что мы не готовы? Я много совершала темного в этой жизни. Я не ты, ты добрый и всегда был светлым, мой любимый. Он отпустил ее руку, пораженный. Засмеялся, чувствуя, как к лицу кидается жаркая кровь изнутри. Узкое лицо Онторо проплыло в дрожащем воздухе, блеснули глаза, полные сладости. Взвизгнула разорванная пополам огромная дикая кошка. Хрипя, свалился к ногам демона Иму умирающий лев, опьяняя резким запахом свежей крови. — Хаи! Я человек и я слаб. Ты стоишь тут, казнишь себя без жалости, думаешь о себе всякие глупые вещи, но еще глупее думать, что кто-то рядом лучше тебя! — Ты лучше. — Мы оба живые, Хаи. Нам может на что-то не достать сил. Но важнее, какой выбор мы стараемся делать. Куда мы стремимся. Она молча кивнула. Несильно встряхнула поводья и Цапля подняла голову от травы. Пошла вверх, а рядом спокойно шел огромный черный Брат, и колени Нубы блестели поверх черных боков. Небо распахивалось, стекая с бесцветной высоты на заросший травой гребень. Сухая трава, исходя щекочущим запахом, зашуршала под копытами, когда двое поднялись на холм и увидели то, что прятала степь в огромной плоской низине, за которой шумело невидимое море, спрятанное второй грядой. Низина поросла толстотравкой, что красными языками всползала на гребень, стебли лопались под копытами, разбрызгивая капельки сока, похожего на жидкую кровь. И в самой середине травяного ложа покоилось небольшое озеро, удивительного перламутрового цвета. Будто кто-то огромный, раскрывая невидимую ладонь, уронил в степь прекрасную раковину с нежным нутром, в переливах голубого, розового и нежно-белого. Зеркало света лежало, строгое и нежное одновременно, будто глаз неведомого древнего бога, того, что был раньше эллинских богов и раньше египетских, раньше упрямого молодого Беслаи, и паучих Арахны, ткущих золото и серебро лучей. Нуба молчал, не отрывая от светлого глаза своего — человеческого, подернутого от напряжения слезой. — Ты видишь его? — Хаидэ шептала, словно от громкого голоса глаз мог закрыться. Нуба кивнул. И она вздохнула с облегчением и радостью. Тронула пятками бока Цапли. Двое поехали вниз, не отводя глаз от перламутровой раковины в оправе бледно-красной меди травы. — Оно далеко, очень. Я бы рассказала тебе легенду о нем, люб мой, но нет легенд. Есть знание, что пришло ко мне в темноте — только двое, что вместе идут к свету, могут увидеть его. Если же один из двоих нерешителен и втайне хочет остановиться, или свернуть… Они не увидят глаз света. А только пустую соленую степь, в которой нет родников на три дня конского бега, и не идут дожди. Лишь соль вокруг. Соль и жара. Темнота кричала мне, насмехаясь — невозможно увидеть истинный свет. Кто-то из двоих всегда любит меньше и готов отступить. Или устанет раньше и не захочет идти. Она кричала так, что уши болели. И в голосе темноты была такая уверенность. Такая. Я почти поверила ей. Ты сам сказал — мы люди, живые и слабые. — Я бы не сказал сейчас, Хаи, что ты просто человек. — Это потому что ты любишь. А вот разлюбишь и увидишь другое. — Помолчи, маленькая сорока. Ты снова говоришь глупости. Да с каким важным видом! Скажи мне лучше — это вода? — Не знаю. Я вижу лишь свет. В далекой дымке над последней холмистой грядой, отделяющей степь от моря, медленно поднимался огромный мыс, положенный в воду горбатым носом. Там, над ним небо сгущалось в живую голубизну. И Хаидэ подумала о том, что свет нужно суметь пройти. Как она смогла пройти темноту. И кинуться в ласковую летнюю воду, такую живую. Озеро приближалось, мягкий свет, шедший от него, превращался в нестерпимое сверкание. Ни одного темного пятнышка не виделось на бескрайней глади, такой светлой, что она казалось почти злой. «Нет. Я не поверю в угрозу. Мы — не поверим». Будто услышав ее мысли, Нуба кивнул, направляя Брата к светлому берегу на краю нестерпимого блеска. Конь аккуратно поставил большое копыто на хрупнувшие кристаллы, повернул голову к всаднику, кося выпуклым глазом в мохнатых ресницах. Нуба перекинул ногу через седло и спрыгнул, чувствуя, как под ступнями похрустывает соль. Тут не было воды. Ни капли. Лишь сверкающие переливы нетронутых соляных кристаллов мохнатыми искрами одевали забежавшие в озеро стебли, упавшие веточки и большие клубки перекат-травы. — Иди сюда, — он протянул руки, подхватывая княгиню. Цапля, коротко вскрикнув, затопталась на узкой полосе белого песка, не решаясь идти вслед за хозяйкой. Двое стояли, попирая ногами две черные тени — единственные тени на переливчатой белизне. Нуба внимательно посмотрел на скулу, нос с небольшой горбинкой, прикушенную губу. Как сказала она — на три дня во все стороны нет воды. А озеро, что казалось с гряды таким небольшим — в руку поместить можно, расстилалось бескрайней равниной. — Пойдем? — Да, люб мой. Они шагнули одновременно, слушая, как соль нежно хрупает под ногами. Снова и снова. И, оглянувшись через десяток шагов, Хаидэ еле различила далеко позади две крошечные точки — оставленных на берегу лошадей. Свет рос и ширился, поднимался вверх, вставая столбами и прекрасными колоннами, просвеченными тысячью солнц, ярких и торжествующих. Легкий ветер, придя ниоткуда, ласково высушил пот на взволнованных лицах. Зной отступал, оставаясь позади, шаги становились все легче и шире, унося их в сверкающую глубину, ширину и высоту, в бесконечность радости и светлой прохлады. Они побежали, смеясь и разглядывая вырастающие по сторонам странные и чудесные здания, скульптуры, искрящиеся как чистый снежок, сказочных добрых зверей, потряхивающих гривами и кивающих гордыми головами. И все вокруг пело — прекрасными сильными голосами, что звучали, как падающая среди зеленых деревьев хрустальная вода, когда она нужна пересохшему горлу. — Нуба! — закричала Хаидэ, летя вперед, крепко держа горячую руку любимого, — Нуба, мой Нуба! Вот оно! Да! Да-да! Ей казалось — еще один шаг и больше земля не нужна. Потому что поющий чудесный воздух сам понесет ее в сверкающую бесконечность. И сердце ее пело вместе с бескрайним светом, в котором — она уже знала, будет все, чего так не хватало там. Будут звонкие ручьи, полные рыбы, деревья, отягощенные плодами, будут селения и радостные люди в них, живущие по праву светлых — в нескончаемой радости света. Нет скуки и нет страданий, нет смертей, время летит незаметно и бесконечно, а из-за колыхающейся ткани бледного неба выходят и выходят близкие, любимые и родные, соединяют сердца, чтоб жить дальше, так, как им хочется, и сколько хочется тоже. — Это все нам? — Нуба повернул к ней лицо, и она увидела, как прекрасно оно — лишенное горестных шрамов, и как блестят его глаза, будто он мальчишка, поймавший первую яркую рыбу. — Да, люб мой! Нам! Навсегда! Она смеялась, поняв, не будет обмана, никаких изъянов и хитростей нет. Свет дан им в награду и больше ничем не придется платить за него. И все, кто дорог, найдут дорогу сюда лишь потому, что они уже нашли эту дорогу. Она и Нуба приведут сюда всех, надо только немного подождать, пожить тут малую толику времени от подаренной вечности. А после оба сбили летящий шаг, замерев одновременно. И посмотрели друг на друга. — Цапля! — крикнула Хаидэ, мучаясь от того, что все кончилось, все, что еще продолжается вокруг них, еще поет и будет петь, даже когда они повернут назад. — Цапля и Брат. Там нет воды, люб мой. Ты… Он не ответил, просто повернулся, крепко держа ее руку. Широкое, покрытое шрамами лицо исказилось, уцелевший глаз сощурился, оскалились зубы с черным провалом в уголке рта. — Идем! Радость пела вокруг так же звучно, и, так же ликуя, свет безжалостно отпускал их, не стараясь удержать. Прекрасные статуи кивали головами, уплывали назад высокие дома с колоннами и башнями, провожая, бежали рядом белоснежные псы и олени с закинутыми на спины коралловыми рогами. Летели над ними птицы, распластывая по яркому небу перламутровые крылья. Оглядывая прекрасный огромный мир, блистающий вокруг, Хаидэ закричала сердито, бросая слова всем и всему, мимо чего они бежали обратно, все быстрее и быстрее: — Это всего лишь кони! Они не такие красивые, как вы тут. А еще они устают и болеют. И потные. Они даже не люди. Но я… ЕСЛИ ТЫ ПОДОЖДЕШЬ ТУТ, СВЕТЛАЯ КНЯЖНА, И ОНИ ПРИДУТ К ТЕБЕ С ЛЮБОВЬЮ И РАДОСТЬЮ… — Нет! Пока я буду ждать… Оглянулась на Нубу, споткнулась, припадая на подвернутую ногу. Мужчина подхватил ее на руки. Держась за мощную шею, она смотрела через его плечо на размывающийся в дрожащем воздухе великолепный мир и плакала, прощаясь. А Нуба бежал, приминая ступнями хрупающую соль, держал ее поперек живота. — Пусти! — закричала Хаидэ, извиваясь в сильных руках, — пусти, я… я остаюсь! — Нет! — проревел он, перекашивая лицо, и рванулся вперед, разбрызгивая ногами острую соляную крошку. — Урод, ненавижу тебя, пусти, д-дай мне остаться! Слезы лились так же, как слова из распахнутого рта, но руками она все крепче обнимала сильную шею и ноги в вытертых штанах обвивали его бедра. — Дай мне решить. Самой! Я! Отпусти! Но он сделал еще несколько длинных летящих шагов и, прыгнув, свалил ее на узкую полосу песка, к тонким ногам белой лошади. Обхватил за плечи, прижимая к себе растрепанную голову, стал покачивать, целуя светлую макушку. — Все, любимая, все. Где мех, надо напоить лошадей. Посмотри, тут уже закат. Видишь? Красное солнце, скатываясь по горбатому носу далекого мыса, зажгло озеро света багровым пламенем, режущим глаза. — У седла, — сипло ответила Хаидэ и снова заплакала, безнадежно сжимая и разжимая кулаки, пока Нуба, встав, отвязывал булькающий мех с водой. Напоив коней, сел рядом на корточки, заглядывая в сердитое лицо. — Вот пришел твой урод, княгиня. Хочешь, вели дать мне плетей. Она отвернулась. Нуба встал на колени, подлезая лицом под согнутый локоть. Зарычал, корча рожи. Хаидэ отпихнула его. — Уйди. У меня тут горе. Да уйди же. Не смеши! И, валясь спиной к нему на колени, расхохоталась, всхлипывая и размазывая слезы. — Ну вот. Рассмешил. За это можно и плетей. — Хаи, ты слышишь море? Помнишь, мы плавали, а потом ты легла на старый плащ… Помнишь? Она смотрела на склоненное лицо, почти невидимое в сумрачном воздухе. Подняла руку, прижала ладонь к широкой черной груди, слушая, как мерно стучит большое сердце. И вздохнув, села, поправляя волосы. — Поехали, люб мой. И спасибо тебе. Хотя я еще долго буду хотеть твоей смерти. — Не благодари. Потому туда можно лишь двоим, глупая моя птичка. Один не справится. Верхом они медленно объезжали небольшое соленое озеро, пылающее последними отсветами вечерней зари. — Может быть, нам привиделось, люб мой? Может быть, там, как в паучьих пещерах, идет из земли отравленный воздух и навевает сны? — Нет, родная. Это не сон. Мы были там, где нет темноты. Где только свет. — И вернулись туда, где она есть. Напоить коней… Ты понимаешь, что всегда будут те, кто хочет пить? Понимаешь, что мы никогда не сможем вернуться туда? — Да. Они выехали на невысокий холм. Солнце стояло над тихой водой, протягивая к песку огненную дорожку. Переглянувшись и оба уже волнуясь, двинулись вниз, направляя коней к широкой полосе бронзового песка. Внизу под склоном Хаидэ удивленно вскрикнула, спрыгивая с Цапли. Наклонилась, раздвигая мелкие густые кустишки, купой стоящие посреди сухой травы. — Смотри, Нуба! Родник! Меж раздвинутых ветвей суетилась тонкая струйка воды, прерывисто капала в ямку размером не больше ладони и, перевалив через намытые камушки, исчезала в песке — только еле видный темный след, извиваясь, тек к мокрому песку на краю большой воды. Хаидэ подставила руки, бережно плеская, умыла лицо. Погрузив пальцы в ледяную прозрачную воду, засмеялась: — Тут живут Кейлине. Смотри, кто-то приносит им подарки! На ладони лежала обкатанная водой медная бусина, сверкая в последних солнечных лучах. — Тут никто не жил, Нуба! Никогда! А теперь вот — родник. И кто-то приходит к нему. Девочка, сестра прозрачных Кейлине… Она бережно уложила бусину обратно в прозрачную чашу. Подбежала к Нубе и, дергая, отвертела с воротника плаща почерневшую грубую пряжку. — Это наш с тобой подарок маленьким Кейлине. Загадай, чего хочешь. И я загадаю тоже. Солнце купалось вместе с ними, а потом ушло вниз, под гладкую воду, когда они, нанырявшись и насмеявшись, вышли на теплый песок. Хаидэ легла на расстеленный плащ, раскидывая руки. — Иди ко мне, люб мой, мой храбрый и единственный, моя рука и нога, кость от кости моей и сердце мое. Говорила все тише, а он нависал, разглядывая светлеющее в темноте лицо. Вдыхал запах морской воды от мокрых волос и свежей, отдохнувшей от зноя кожи. На гребне холмистой гряды столбиками выстроились суслики, смотрели вниз, на темный песок, на тела, залитые слабым светом луны. Попискивая, переговаривались. И стремительно исчезли, испуганные женским криком. Ночные сверчки, примолкнув, выждали малое время и снова запели свои одинаковые песни. — Ты чего попросил у водяных Кейлине, Нуба? — А ты? — Нет, скажи первый. — Помнишь, я наклонился, а ты вскочила и обругала меня самыми последними словами? Я попросил, чтоб Кейлине вернули время. И чтоб ты лежала тихо, а кричала потом. — Нуба! Она села, смеясь, обхватила его руками, дыша запахом горячей мужской кожи. — Перевел желание, глупый ты большой бык. Я и так бы лежала тихо. Он покаянно вздохнул, поднимая грудь под ее руками. — Ладно, — утешила его Хаидэ, — ладно, бык мой. Твоя жена тоже глупа, она просила о том же самом. Чтоб нам подарили тот вечер. КОНЕЦ Август 2006 — июль 2013 — октябрь 2014. Крым, Австрия, Москва, Крым.