Через край Ежи Анджеевский Ежи Анджеевский (1909—1983) — один из наиболее значительных прозаиков современной Польши. Главная тема его произведений — поиск истинных духовных ценностей в жизни человека. Проза его вызывает споры, побуждает к дискуссиям, но она всегда отмечена глубиной и неоднозначностью философских посылок, новизной художественных решений.  Ежи Анджеевский. Через край Ирене Шиманской Март сухой да мокрый май Будет жита через край…      Народная пословица В последнее время я стал болезненно реагировать на шумы. Раньше они совсем не мешали мне, гремит, бывало, за стеной чужое радио, улица с ее адским грохотом, скрежетом, визгами врывается в комнату, а я, не обращая на это внимания, умел отстраниться и ничего не слышать. Теперь все иначе, все меня раздражает, кажется, даже мышиный вздох способен вывести из равновесия. Я не раз задумывался, откуда вдруг такая чувствительность к звукам внешнего мира. Абсолютного слуха у меня никогда не было, но хороший и, даже можно сказать, отличный слух безусловно был. И вот теперь отличный слух мой стал заметно портиться. Разумеется, до глухоты еще далеко, думаю, она вообще мне не грозит, во всяком случае, доктор, с которым я консультировался, заверил, что никаких существенных нарушений в моем слуховом аппарате не замечает, но несомненно и то, что я стал хуже слышать. Так почему же, пока слух у меня был хорошим, я не страдал от шума, а стоило ему немного притупиться, и я стал болезненно воспринимать каждый звук? Ничего не понимаю. И мой доктор не находит этому объяснений. Он ссылается на истощение нервной системы и повышенную возбудимость. Возможно, он и прав, но я в этом не уверен. Настораживает то, что все теперь жалуются на нервы. К тому же разговоры об истощении нервной системы и о пресловутой повышенной возбудимости никак не объясняют самого основного, того, что шумы стали меня мучить именно с тех пор, как испортился слух. Одно время мне казалось, что меня раздражает ослабленное, как бы приглушенное, нечеткое восприятие голосов и звуков. А может, я плохо себя чувствую из-за того, что безуспешно пытаюсь уловить исчезающие голоса и звуки, услышать их все сразу и каждый в отдельности во всем их былом полнозвучии. Может, меня мучит и угнетает их деформация? Я задавал себе эти вопросы, даже радуясь в душе, что еще способен чем-то живо интересоваться; однако вскоре понял, что дело вовсе не в этом, — поразмыслив, я пришел к выводу, что тоскую не по утерянной многоголосице, а по тишине, да, мне нужна была тишина, безмятежная, как сон без сновидений, и незыблемая, как скала. Я попытался развить эту мысль: вероятно, раньше в моей душе бушевали бури и они заглушали несущуюся извне лавину звуков, мой чуткий слух не реагировал на нее, теперь же все бурные чувства, страстные, противоречивые, негодующие, охладели, в душе воцарилась мертвенная тишина; опустошенный и затихший, как угасшая печь, я жажду теперь такой же тишины вокруг. Но тут я остановился, здоровый, живой инстинкт воспротивился подобным рассуждениям. Ты с ума сошел, человече! Вовсе не пусто в твоем нутре, клянусь тебе. Противоречивые, яростные, негодующие страсти по-прежнему бурлят в тебе, только слух ухудшился и стала необходимей тишина, чтобы сосредоточиться. Просто раньше у тебя такой потребности не было, а теперь она появилась, вот и все. А что тому причиной, я не знаю. И, честно говоря, незачем мне это знать, не стоит по этому поводу трепыхаться. Без крупицы бессознательного жизнь подобна кнуту. Тут я должен заметить, что я решительный сторонник свободы мышления и так называемое чувство осознанной необходимости считаю пустой иллюзией, ведь тогда и кнут может показаться вкуснее хлеба. Что до меня, я не намерен кнут принимать за хлеб. Я могу плохо слышать, страдать из-за шума, но оказаться за пределами здравого смысла — мне бы не хотелось. Каждый человек должен оберегать свой разум. В начале этого года я получил из резервного фонда Премьера ордер на новую квартиру. До тех пор я жил более чем скромно, в однокомнатной квартире без кухни и ванной, и наверное, еще долго бы прожил в этой, в общем-то неплохой комнатенке, если бы мне не предстояла операция по удалению желчного пузыря, что требовало соблюдения строжайшей диеты в течение долгого времени, а это было очень трудно, практически невозможно в прежних моих жилищных условиях, без кухни и постоянного ухода, по этим-то, так сказать, соображениям гуманности мне предоставили из упомянутого фонда Премьера двухкомнатную квартиру с кухней и ванной, в только что отстроенном корпусе на Бельведерской улице. Естественно, предстояло немало мелких и не очень мелких хлопот, связанных с любым переездом, но радость от новой квартиры и уверенность, что теперь ничто не помешает мне вести здоровый образ жизни (а такой образ жизни я очень ценю), были наградой за все то, что в минуты неверия в благосклонность судьбы я готов был полагать бесполезной тратой времени и средств. Короче говоря, в начале марта я поселился на Бельведерской и мне сразу удалось с помощью знакомых найти приходящую домашнюю работницу, так что уже седьмого марта — это записано в моем дневнике — я смог сесть за письменный стол с тем особенным чувством радости, знакомым каждому писателю, который не ждет обманчивых минут вдохновения, а неотступно трудится, считая — и справедливо — безвозвратно потерянным каждый день, не принесший хотя бы одной страницы. Не скрою, что, несмотря на довольно плоские шутки моих собратьев по перу, мне по врожденной склонности и волевым качествам всегда нравился размеренный образ жизни. Я не курю, не пью, не склонен к мотовству, хотя и не скуп, работаю регулярно по восемь часов в сутки, сон у меня хороший, и я ни капельки не стыжусь, что не меняю ни любовниц, ни убеждений. Я постоянен в своих чувствах, на меня можно положиться и, вполне понятно, что и я в свою очередь расположен к таким людям и идеям, которые никогда не подведут. Сознаю, что набросанный здесь автопортрет не дает полного представления обо мне, но на сей раз не в нем суть, к тому же я уверен, что воображение проницательного читателя сможет дорисовать его в нужном направлении, я же смею заверить всех интересующихся моим творчеством и моей личностью, что, оставляя в автобиографии белые пятна, ни о чем значительном не умолчал, ничего не утаил. О своем болезненном отношении к шумам я все честно рассказал. Терпеть не могу скверную привычку выискивать что-то между строк. Я всегда стремился быть писателем однозначным и полагаю, что никогда не изменял этому принципу. О том, что произошло из-за моего недуга, я также расскажу прямо и недвусмысленно. Я не могу отвечать за людей с дурными намерениями и больным воображением. Мир на самом деле однозначен, стол есть стол, земля есть земля, и — чтобы поставить точку над «и»— любой шум, увы, всего лишь шум, с некоторых пор по неведомой мне причине вызывающий у меня болезненную реакцию. Окна моей новой квартиры выходят во двор, который в недалеком будущем, как меня заверили в домоуправлении, будет превращен в образцовый двор-сад, но сейчас это грязный, весь изрытый участок, кое-где поросший травой, со множеством следов недавней стройки. Примерно в трехстах метрах от моего корпуса проектируется сооружение показательного детского сада, а пока там небольшая глинистая площадка. Я живу на первом этаже. Перед самым окном комнаты, где я работаю, растет прямо-таки чудом уцелевший молоденький каштан; когда среди зимы я смотрю на его одинокий силуэт, меня охватывает трепет — здесь, совсем рядом, всего лишь на расстоянии вытянутой руки появится с приходом весны свежая зелень молодых клейких листочков. Я люблю красоту природы, но в разумных пределах. Когда я впервые увидел этот каштан, то обрадовался ему еще по одной причине. Переезжая на новую квартиру, я больше всего боялся, как бы она не оказалась шумной. Соседство молодого деревца — как бы гарантия того, что здесь будет совсем тихо. И действительно, поначалу все вроде бы оправдывало мои ни на чем не основанные надежды. Шум с Бельведерской доходил сюда приглушенным и, наверное, из-за моего ослабевшего слуха скорее напоминал отдаленный шум моря, чем уличный грохот. И само здание было построено добротно, так что жизнь ближайших соседей не терзала. мои барабанные перепонки. После двух месяцев, проведенных в больнице, и неудобств, связанных с переездом, я быстро приходил в себя и обретал рабочую форму. Ничто извне не возмущало мои — выражаясь высоким стилем — внутренние голоса, я жил спокойно, и они спокойно жили во мне. Двое парнишек — судя по записи в моем дневнике, — появились впервые во дворе двадцать шестого марта, днем, между четырьмя и пятью, точно не помню. Короткий послеобеденный сон и чашка кофе, которую я обычно выпиваю лишь раз в день, придают особую живость мыслям, и в эту пору мне лучше всего работается. Так и в тот день я с уверенностью в успехе приступил к разрешению некой запутанной ситуации в сюжете моего романа, как вдруг меня прямо-таки подбросило, словно рядом бомба разорвалась. Это был не крик, не вой, и не галдеж, и даже не рев, но все сразу: и крик, и вой, и галдеж, и рев, все вместе, слитое в один сплошной адский вопль. По сей день я не в состоянии понять, как, какими средствами двое одиннадцатилетних мальчишек, гоняя в футбол, могли поднять такой невероятный шум. Двое подростков, подчеркиваю, их было только двое, под самым моим окном отчаянно гоняли мяч, вот и все, пустяки, детские игры. Они были похожи на близнецов. Эти двое вихрастых светлоголовых мальчишек, быстрых как молния, в одинаковых синих вельветовых брючках, в кедах и свитерах, натворили столько бед в тихом течении моей жизни, что и вообразить трудно. Для меня это была полная катастрофа. Но об этом умолчим. Я не склонен заниматься эксгибиционизмом. Только вот эти проклятые нервы! Когда вчера пришла Халинка, ничего не получилось. В общем-то, я сказал ей, что перетрудился, о деталях же мы поговорили на понятном нам одним языке. Я никак не мог вспомнить, цветок агавы это алоэ или наоборот. Не хотелось задавать вопросы в столь нелестной для меня ситуации, но, кажется, это алоэ цветет раз в сто лет, а потом от него остается лишь сухой стебель. И еще меня мучают сны. Почти каждую ночь я снюсь сам себе, но при этом я себя не вижу, хотя знаю, что я где-то здесь, совсем рядом, заперт в маленькой темной комнатке без окон, и иду впотьмах в ту сторону, я и здесь и там, и вдруг, когда я уже стою перед невидимыми дверями, на меня нападает страх, хочется убежать, но я не могу, я врос во тьму, тут я начинаю метаться и кричать, и тогда тот, другой, притаившийся рядом в комнате, тоже начинает кричать. Я понимаю, что во сне можно кричать, но кричать сразу за двоих? Утром я просыпаюсь вконец измученным. На следующий день, опять между четырьмя и пятью, пришли те двое и еще двое новеньких, гоняли мяч вчетвером, и мне, разумеется, не удалось распутать сложный узел в сюжете моего романа. Двадцать восьмого марта их было уже шестеро. Гоняли мяч до темноты. От их криков волосы вставали дыбом, кончики ушей горели как ошпаренные, сюжетная ситуация представилась мне безнадежно запутанной, думаю, что именно так вопили евангельские свиньи, когда в них вселились бесы. И вот двадцать девятого — эта дата отмечена в моем дневнике — появился ОН. Мне он показался чуть старше остальных, лет тринадцати, я сразу заметил, что в отличие от дружков его темные волосы были аккуратно подстрижены ежиком, он тоже был в кедах, но не в вельветовых брюках, как те, а в узких, облегающих джинсах и клетчатой рубашке. Он сразу же — и это тоже не ускользнуло от моего внимания — стал верховодить всей шестеркой. Я в футболе не очень разбираюсь, но у меня сложилось впечатление, что игра в этот день проходила на более высоком уровне, чем прежде. Из шести ребят новенький отобрал себе только двоих, более крепких, он, видно, неплохо оценивал возможности каждого, его тройка сразу захватила инициативу, и в течение всей игры преимущество было на их стороне. Что касается шума… но нет, нет, не хочу копаться в своих чувствах, я уже рассказал о своем отношении к шуму если не все, то во всяком случае ровно столько, сколько допустимо в рамках благопристойности. Искусство, по-моему, состоит в том, чтобы преодолевать себя и свои слабости, а не в том, чтобы смаковать их на виду у всех, поэтому я стараюсь не рассусоливать свои переживания, и никто не посмеет распускать слухи, будто я люблю строить рожи перед зеркалом. Это Альфред строит рожи, а не я. Правильно сказала Беатриче, дочка Артура С., когда тот, непонятно зачем, хотел вырвать в Лазенках какой-то корень: «Не вырывай корня, папочка, — сказала она, — ведь это ножки дерева». У этих парней были чертовски сильные ноги, — я, правда, отрывал лапки мухам, но это в детстве, теперь я этого не делаю, — а с наступлением весны дни стали длинней и футбольные матчи продолжались дольше, почти до самой темноты. Новенького звали Михал. Будучи человеком объективным, я должен отдать ему справедливость, он был отличным спортсменом, прекрасно гонял мяч, всегда играл в нападении. Со своего наблюдательного пункта, то есть из придвинутого к окну кресла, скрываясь по вполне понятным причинам за шторой, я заметил, что Михал пользуется у своих товарищей большим авторитетом. Он без всякого труда взял власть над ними. А я не только отложил на неопределенный срок попытку разобраться в запутанной сюжетной ситуации, но даже перестал отвечать на телефонные звонки, и не потому, что избегал общения с людьми, — поймите меня правильно, — я просто не мог ни на минуту выпустить из виду разыгрывавшегося перед моим окном матча. Я не люблю зубных врачей; когда тебе сверлят зуб, ты никогда не знаешь, в какой момент вдруг станет больно. Следя за ходом игры, я научился почти безошибочно угадывать, в какой момент не прекращающаяся на поле заваруха достигнет апогея, степень накала страстей я определял по ногам. Для собственного употребления я назвал этот метод самообороны «состоянием боевой готовности». В этом состоянии я находился с момента появления во дворе первого парнишки и до тех пор, пока последний игрок не покидал поля боя. Насколько успешно, благодаря такой тактике, мне удавалось избегать слишком сильных потрясений, я определить не могу, но безусловно то, что в этом бедственном положении я был хотя бы избавлен от неясности и неожиданностей. Я жил страдая, но жил сознательно (ценю фразы, выражающие в немногих словах суть вещей). Однажды, уже в апреле, произошел пустячный, правда, но весьма знаменательный случай: оказалось, что среди жильцов нашего дома не я один стал жертвой мальчишеских игр. В тот день юные футболисты, как всегда, собрались под моим окном, и я уже занял место в кресле, через минуту должен был начаться матч, когда вдруг на втором этаже открылось окно и спокойный женский голос обратился с просьбой к ребятам: «Мальчики, — сказала женщина, — не могли бы вы играть немного подальше, мой муж болен и очень страдает от шума». У меня прямо дух захватило от изумления. Что теперь будет? Что же теперь будет? Неужели они уйдут и воцарится благословенная тишина? Но мои сомнения длились не более секунды. Ребят ничуть не тронула просьба женщины, они лишь переглянулись с легким недоумением — дело, мол, обычное, — и Михал, тоже своим обычным тоном, приказал: «Подавай, Анджей!» Анджей румяный блондинчик из другой команды, саданул по мячу, и я понял — сейчас на меня обрушится шквал, крики, вой, рев, все вместе. Так и случилось. Я рассказываю об этом случае еще и потому, что благодаря ему избежал неприятности, на которую мог ненароком напороться; должен признаться, что до того дня я носился с замыслом при первом удобном случае по-дружески поговорить с ребятами и был почти уверен, что сумею достучаться до их рассудка и доброй воли. Но после этого… О, я сразу понял, что меня ждет провал, может так получиться, что я даже не буду знать, как закончить начатую мысль, — все во мне вдруг оборвалось, в голове образовалась пустота, не пустота даже, а сплошное гудение, ох, как я все это ненавижу, ненавижу, ненавижу, плетьми бы хлестал по голым задницам, пропади все пропадом, напьюсь, наклюкаюсь, ух как напьюсь, стану на четвереньки перед зеркалом и завою. * * * Я тщательно продумал весь план. Он был безупречен и ничем плохим мне не грозил, а в случае удачи сулил огромную выгоду. Бывало, хотя и не часто, что Михал появлялся первым. В такие минуты он, очевидно, не находил себе места, прогуливался под моим окном, засунув руки в карманы джинсов, с беспечным видом выковыривал носком камушки на неубранном дворе, но, судя по порывистым движениям, был раздражен и недоволен. Этим-то моментом я и решил воспользоваться для осуществления своего плана. К сожалению, с тех пор как план мой окончательно созрел, пришлось долго ждать подходящего случая. Если Михал и приходил на площадку первым, то вовсе не потому, что ему хотелось быть первым. Даже наоборот, следуя инстинкту лидера, он избегал таких ситуаций, дожидаться дружков ему приходилось не часто, лишь когда они по каким-то причинам опаздывали. И вот только в середине мая я смог подняться со своего кресла и не спеша отворить окно. Михал стоял рядом, засунув руки в карманы с безучастным видом, и, хотя он не мог не слышать, как отворилось окно, он даже не повернул головы в мою сторону. — Добрый день, Михал, — сказал я, — ведь тебя зовут Михал, правда? Теперь он, конечно, оглянулся, но не спеша и без всякого любопытства. На близком расстоянии было заметно, что он немного косит, но должен признаться, что это придавало особый шарм его темным, небольшим, но очень необычным глазам. Я присел на подоконнике, так как идеальная выдержка и умственное напряжение дались мне немалой ценой, ноги дрожали, колени были словно ватные. — У меня к тебе просьба, Михал, — сказал я, — ты ведь самый старший, поэтому я к тебе обращаюсь. Мне ваши игры ничуть не мешают, я люблю футбол, сам когда-то занимался этим видом спорта, и я считаю, что у тебя, например, есть все задатки стать отличным футболистом, но не могли бы вы перенести ваши состязания немного подальше от дома? Слегка подогнув левую ногу в колене, держа руки в карманах, он смотрел на меня без всякого интереса, хотя и не враждебно. — В том конце двора есть неплохое местечко, — сказал я. Он на это коротко: — Нет, здесь лучше. Поняв, что дискуссии с ним на эту тему бесполезны, я, следуя своему плану, сразу же пошел в атаку. — Ты любишь птиц? Я рассчитывал ошарашить его таким вопросом, но не тут-то было. — Не понимаю, — сказал он. — Чего тут понимать, я просто спросил, любишь ли ты птиц. То ли из-за того, что он косил, а может, и нет, но только я заметил в его взгляде явно презрительный оттенок. — А чего мне их любить? Я непроизвольно улыбнулся. — Да не знаю. Так просто, одни вещи мы любим, другие нет. Кто-то любит футбол, другой нет. Вот я и спрашиваю. Так ты любишь птиц? Теперь я уже не сомневался — в его взгляде сквозило и презрение, и какая-то ирония. — Нет, — сказал он, — не люблю. Прокручивая заранее всевозможные варианты, я почему-то такого не предусмотрел, и теперь надо было срочно что-то придумать. — Жаль, — сказал я. Тогда он: — Почему? — Потому что, я думал, ты любишь птиц. — Не люблю. А надо любить? — Да нет, совсем не обязательно. Вполне можешь не любить, я просто думал, если любишь, то тебе наверняка понравится одна птица — необыкновенно красивая и очень редкая. Пока я говорил, он, косясь в сторону, насвистывал сквозь зубы «Que sera, sera…». Меня это даже устраивало. — Ты когда-нибудь слышал о райской птице? «Если ответишь, ты попался, балбес», — подумал я. Он ответил: — Нет, а какая она? — Очень редкая и красивая птица. Живет на Новой Гвинее. — На острове? — Да, конечно. Райские птицы живут только на Новой Гвинее, а в других местах, например, в Европе, их можно увидеть только в зоологическом саду, да и то не везде. Он снова стал насвистывать. — Дурацкое название. — Почему? Ведь звучит красиво: райская птица. Тебе не нравится? — Смешно. А какая она из себя? — Райская птица? — Ну да. — Размером с воробья. Нет, ты погоди, она хоть и маленькая, зато у нее роскошный хвост, настоящий веер из разноцветных перьев, красивей, чем у павлина. Сама тоже пестрая, головка черно-бело-золотая, а грудка серо-голубая. Я говорил спокойно, деловитым тоном излагал вроде бы прописные истины, наконец, ох, наконец-то, удалось заарканить мальчишку, сумел-таки выбить искорку из его бесстыжих глаз, искорку любопытства. — Вы ее видели? Прежде чем я успел ответить, во дворе показалось трое опоздавших. Такой возможности я не исключал и предвидел затруднения, но теперь я мог себя поздравить, они пришли, когда паршивец уже клюнул на приманку. Он крикнул дружкам: — Подождите, сейчас приду. И сразу, хотя и неторопливо, ко мне: — Вы ее видели? — Видел. — В зоопарке? — Нет. Тепло, теплей, еще теплей, почти горячо. — Вы были на Новой Гвинее? — Я-то не был, но несколько лет назад там был мой друг. Он знал, что я люблю птиц, и привез мне в подарок райскую птицу. — Она сдохла? Я на это спокойно, невозмутимо: — Почему же? Она у меня, прекрасно себя чувствует. Райские птицы легко приспосабливаются к нашему климату. Только нужно их держать в тепле. Я потянулся к письменному столу за пачкой «гевонтов», заранее приготовленных для такого случая, вынул сигарету и не спеша закурил. Я прекрасно понимал, что если паршивец не сможет справиться с волнением, то ему, безусловно, захочется, чтобы я этого не видел. Так я и не знаю, какое выражение было у него в этот момент. Покуривая сигарету, я продолжал: — Видишь ли, сейчас я объясню тебе, почему я спросил, любишь ли ты птиц. Я подумал, что, если любишь, тебя наверняка заинтересует мой маленький пестрый дружок из Новой Гвинеи и он понравится тебе. Дело в том, что райские птицы легко приспосабливаются к жизни в клетке, они неприхотливы в пище, быстро привыкают к людям, и для хорошего самочувствия лишь одно им необходимо — знаешь что? Тишина. Ты даже представить себе не можешь, что с ними творится, когда кругом шум, крики, для них это ужасно вредно. Теперь тебе понятно, почему я просил вас перебраться подальше от моего окна? Я-то понимаю, что невозможно играть в футбол с кляпом во рту, мне ваши крики ничуть не мешают, я с удовольствием слежу за игрой, но для райских птиц дело обстоит иначе. Только теперь я решился взглянуть на этого прохвоста. «Ага, паршивец, — подумал я, — пробрало тебя». Он глядел на меня завороженными глазами, и показался мне в эту минуту как бы совсем другим человеком — лицо его просветлело, словно омытое, немного косящие глаза прояснились и излучали тепло. Я ненавидел этого щенка, я с удовольствием набил бы ему морду, но не мог не признать, что сейчас он был прекрасен. — Где она? — спросил он шепотом. Я указал рукой в глубь квартиры. — В той комнате. Охотно показал бы ее тебе, да только она, наверное, спит. Перед вашим приходом я обычно прикрываю клетку чем-нибудь темным, чтобы она уснула. К сожалению, она часто просыпается. Но сейчас спит, наверняка спит, ее не слышно. — А клетка большая? — Порядочная, вот такая. — Да, большая. — Клетка-то большая, зато сама она малюсенькая, только хвост огромный. Он вынул руки из карманов. — Такой? — Михал! — крикнул один из мальчиков, примостившихся под каштаном. — Ну, что там, будем играть? Он отмахнулся с раздражением. — Не дери глотку, сейчас иду. Снова развел руки. — Такой? — Что? — Хвост? Я призадумался. — Примерно такой, может, немного побольше. — Как веер? — Совсем как веер. Раньше, еще до первой войны, перьями райских птиц украшали дамские шляпы. Их называли страусовые перья. — Если она днем спит, то ночью тоже? — Не всегда. Райские птицы не очень много спят. На Новой Гвинее, как во всех субтропических странах, ночи короткие. — А поет? — Теперь почти совсем не поет. — А раньше пела? — Да, раньше пела. — Как? — Ну, это не расскажешь, надо слышать. — Как канарейка? — Да нет, гораздо лучше, чем канарейка. Минуту он помолчал. — Утром, наверное, не спит? — Да, утром не спит. — Правда? — Конечно. Утром здесь тихо, и она прекрасно себя чувствует. Я заметил, что его взгляд скользнул в сторону. — Если захочу, — сказал он раздумчиво, как бы про себя, — я могу завтра не пойти в школу. Я сразу насторожился. — Можешь? — Ну да! — Ты в каком классе? — В шестом. — Это, кажется, трудный класс? — Не очень. Скучища. — Надоела школа? — Ну да! Когда-то я был отличником, но сказал: — Я тоже не выносил школу, это часто бывает. Знаешь, если тебе правда хочется поглядеть на райскую птицу, я с удовольствием покажу ее. — Завтра? — Нет, завтра, к сожалению, не смогу, я договорился с директором зоопарка отдать им райскую птицу, лучше уж расстаться с ней, чем загубить здесь. Я встал с подоконника. — Ну, Михал, приятно с тобой поболтать, да нужно приниматься за работу, у меня много дел, и тебя ребята ждут не дождутся. Сказав это, я закрыл окно и отошел в другой конец комнаты. Ноги у меня были все еще как ватные, и вообще я ужасно себя чувствовал, уши горели, кончики пальцев на обеих руках задеревенели. Этот паршивец все еще торчал под моим окном, раздумывал, негодяй, но вскоре он выпрямился, сунул руки в брюки и не спеша поплелся к своим дружкам. Я исчерпал все свои возможности, обессиленный, я мог только стоять, смотреть и ждать. Дружки окружили гаденыша, что-то наперебой говорили, размахивали руками, он же, спокойный, с сознанием своего превосходства (ох, что за гад!), стоял среди них, держа руки в карманах, а когда они умолкли, задрал голову и прямиком по колдобинам двинулся вперед, дружки последовали за ним. Выпотрошенный душевно до предела, я подошел к окну. Какая была тишина! Они шли по двору всей компанией, обступив своего главаря, который, похоже, что-то им рассказывал, а они его слушали и так дошли до другого конца, где была глинистая площадка, там они еще долго стояли и болтали, потом вдруг разбежались, четверо в одну сторону, трое в другую, и началась игра, играли до самой темноты, я же сидел в своем кресле у окна, видел их фигуры, но крики не долетали до меня, я был ужасно измучен, вот, собственно, и все или почти все. Теперь я тоже скверно себя чувствую, я ужасно устал. Все устали. Тишина. * * * На следующий день он опять пришел раньше товарищей и постучал в мое окно. Ожидая этого, я заранее задернул шторы и притаился в глубине комнаты. Он стучал много раз, этот бесстыжий, нахальный юнец. Я видел его физиономию, прилипшую к стеклу, он же не мог меня видеть, но я все равно ругал себя за то, что не спрятался в передней, теперь мне нельзя было даже пошевелиться, и пришлось в таком не слишком удобном положении торчать в углу до тех пор, пока он наконец не убрался. Он пошел напрямик через двор, дружки его уже собрались на новом месте и ожидали его, а я снова просидел весь день до самой темноты в своем кресле — они, как обычно, играли, была тишина, смертельная усталость, признаюсь, дальше мне не хочется писать, но все же попытаюсь. Один мой случайный знакомый времен войны, некто Бенек, когда в воздухе нависала опасность, говаривал так: «Нужно выйти, — говорил он, — посмотреть, есть угроза или нет, если есть, то лучше выйти ей навстречу». Так я и поступил на следующий день. Зная, что проклятый мальчишка вскоре появится, я в половине четвертого распахнул окно, сел за письменный стол, положил перед собой страницу, на которой у меня как раз застопорилась сюжетная ситуация, и, взяв в руки вечное перо, сделал вид, будто пишу. Я чувствовал себя измученным, мысли неприятно роились где-то в затылке, но я упорно изображал человека, погруженного в работу, и так вошел в роль, что, когда паршивец показался в окне, я, подняв голову от пустой страницы, посмотрел на него отсутствующим взглядом. Наглец даже опешил от неожиданности. — Здравствуйте, — сказал он довольно робко. На это я, как бы очнувшись: — А, это ты! Здравствуй! Что скажешь? Я заметил, что он слегка покраснел, но на сей раз я не получил от этого удовольствия, видимо, изрядно переутомился. — Она здесь? — Кто? — Ну она. — Она? Кто такая? Ах, да, райская птица. Ну конечно, здесь. Видишь, я даже забыл поблагодарить тебя и твоих товарищей за то, что вы теперь играете в другом месте, это очень мило с вашей стороны. Хорошие вы ребята. — Вы не отдадите ее? — Куда? — В зоопарк. — Нет, зачем же? Когда тихо, ей здесь хорошо. Все в порядке. Еще раз спасибо тебе. А теперь, Михал, ступай, я очень занят. Привет! На этот раз мне удалось избавиться от него. Немного помешкав, он ушел, потом они играли в футбол, а я, затворив окно, смотрел на них и — вынужден повторить — чувствовал себя обессиленным. Мой план, как я уже говорил, был продуман до мелочей, я точно следовал ему и добивался успеха, все, казалось, было учтено и предусмотрено, и вот теперь, когда пришло время пожинать плоды, один маленький уязвимый пунктик, на который я вовремя не обратил внимания и вообще упустил его из виду, вдруг стал разрастаться, заслонять все прочее, главенствовать, грозя погубить всю затею. Дурные мысли терзали меня по ночам. Я лежал в тишине, а они не давали мне покоя. О, хоть бы наехал на этого оболтуса трамвай или троллейбус, машина, грузовик, мотоцикл, что угодно, чтобы его длинные ходули в джинсах перебило, а еще лучше пусть сгинет, пропадет пропадом, исчезнет с глаз моих, на кой черт нужен такой паршивец, ничего хорошего из него не выйдет, сплошное свинство, почему я должен мучиться и страдать из-за такой дряни, с меня хватит своих забот, и так уже чувствую, что горб растет, другие, может, своих горбов не чувствуют, а я не чувствовать не могу, все соки мои, как кровь из раны, уходят в уродливый корень проклятого горба, так пусть же Хоть этот лоботряс перестанет меня преследовать, пусть не торчит под моим окном, не стучится, не подстерегает меня. От таких мыслей и мстительных грез я извелся вконец. Хорошо не помню, уж очень я устал, но мне кажется, что в это время я стал меньше обращать внимания на неурядицы с моим слухом, начало всей этой истории представлялось мне бесконечно далеким, вроде затерявшегося в глубине веков мифа. Так обычно и бывает. Вначале возникает проблема, но когда начинаешь как белка в колесе крутиться, чтобы ее разрешить, остается одно кружение, а то, что было с самого начала, куда-то девается, крошится, разрушается, блекнет, уменьшается, теряет четкость очертаний, гибнет и улетучивается как дыхание. Теперь одно кружение важно, и из-за него, сами того не замечая, вы вдруг оказываетесь в положении человека, стоящего на голове. Все чаще люди видят, как вы вроде бы ходите по улице, разговариваете, что-то из себя изображаете, спариваетесь, кряхтите в клозетах, хотите спасти мир и человека (да снизойдет вечный покой на измученные наши души!), а на самом-то деле это одна видимость, обман незрячих, на самом-то деле вы стоите на голове, и вот я вокруг себя вижу одни ноги, ноги и только ноги, пары бессильных ног, по-младенчески сгибающихся и разгибающихся. Попался я на райской птице, паршивец этот — разумеется, я говорю о молокососе — обхаживал меня как красотку, каждый день подстерегал и надоедал, сам он, щенок, тоже попался на райской птице, диковинном создании с безумным хвостом, порожденным моей фантазией в минуту отчаяния и гнева. Что я мог поделать? Увы, почти ничего. Сперва опасность угрожала мне лишь в дневные часы, он ежедневно появлялся во дворе около четырех, стучал, выжидал и снова стучал, но вскоре стал барабанить в окно и вечером, когда вся компания уходила с площадки, — я не мог зажечь света и часто допоздна просиживал в темноте. Несколько раз из тактических соображений я дал ему застать себя дома. Теперь он уже не был ни застенчив, ни робок, держался решительно и дерзко, вид у него был вызывающий, не знаю, чего там было больше: упрямства, амбиции или дикого любопытства. Наверное, все эти страсти бушевали в нем одновременно. Каким образом, а главное, какой ценой удавалось мне сдерживать этот адский напор и со дня на день откладывать встречу с райской птицей — об этом я умолчу. Потом произошла катастрофа. Дело было так: однажды утром я крутился по квартире, вытирая пыль, так как моя домработница не очень-то радела о чистоте, а я придаю этому огромное значение; так вот, я пытался навести надлежащий порядок, окно в моем кабинете было распахнуто настежь, и вдруг я увидел, что во дворе появился ОН. С портфелем под мышкой, в старых джинсах, зато в новой желтой рубашке, которой я еще не видел, он шел прямо ко мне, вышагивал своей мерзкой, бандитской походочкой, и я от ужаса застыл посреди комнаты. Но это длилось лишь долю секунды, уже в следующий миг инстинкт самосохранения выгнал меня из поля его зрения. Я сбежал в ванную. «Беги, человече, — уговаривал я себя, сидя на краю ванны, — спасайся, уезжай куда-нибудь на время, запри наглухо квартиру, не обрекай себя на гибель, не дай засранцу помыкать тобой, вырвись из тенет». Так рассуждал я. Вода из крана капала, я подкрутил кран, она все равно капала. Руки у меня вспотели, я хотел вымыть их, но оказалось, я так крепко закрутил кран, что открыть было невозможно. Я не стал мучиться и снова присел. И тут мне впервые пригодился мой обостренный слух. В квартире кто-то был. Кто-то! Я сразу догадался — кто. Паршивец тихонько рыскал по моей квартире, а я все слышал, и как еще слышал. В окно влез, свинья. И тут что-то во мне перевернулось, я вышел навстречу опасности. Он ничуть не удивился моему неожиданному появлению. Даже не вздрогнул, ни тени смущения я не заметил на его лице, зато каким взглядом он обдал меня! Нет, в нем не было ни гнева, ни обиды, ничего подобного, только холод и отчужденность. Я сразу обрушился на него: — Что ты тут делаешь? Кто тебе разрешил войти? — Где она? — спросил он. Я тем же тоном: — Постыдился бы, такой большой парень и лезешь через окно в чужую квартиру. Какой позор! Сейчас же убирайся, быстро! Он на это ноль внимания. — Вы все наврали, — сказал он чуть охрипшим голосом. — Нет у вас никакой райской птицы, все это враки. — Убирайся, слышишь? — Я ребятам все рассказал, что вы говорили, они поверили. Теперь скажу, что вы наврали, что все это липа. Я понял: силой, криками, пустыми угрозами я ничего не добьюсь. Перешел на спокойный тон: — Погоди, Михал, поговорим серьезно, ты ведь разумный парень. — Вы все наврали. — Не наврал, только… — У вас никогда не было райской птицы? — Нет. — И вы ее не видели? — На картинке. — Правда, что у нее головка черно-бело-золотая? — Не помню, возможно. Послушай… — И что хвост у нее большой, как веер, это тоже враки? — Нет, это правда. — Откуда вы знаете? — Я же сказал тебе, что видел на картинке. — И тишина ей необходима? — Послушай, Михал, я должен все тебе объяснить. — Ладно, ладно, будьте спокойны, я все объясню ребятам, расскажу, что вы наврали. Я им пообещал, что посмотрю на райскую птицу, теперь скажу, что ее нет, что вы все наврали. Милостивый Боже, с каким наслаждением свернул бы я шею этому засранцу! Все внутри меня разрывалось и вопило — избить его, исколотить, да так, чтобы корчился, стонал, скулил, чтобы от страха и боли в штаны наложил, а я бы все бил, бил, бил. Я высокий, сильный мужчина, я быстро бы справился с этим щенком, что бы он ни вытворял, пусть бы даже кусался и брыкался. К счастью, я вовремя опомнился. По сию пору дрожь меня пробирает, как подумаю, чем это могло кончиться. Паршивец поднял бы крик, люди бы сбежались, лучше не думать об этом. Подавив ярость, я спокойно проговорил: — Можешь им сказать. — И скажу. Та площадка, на которой мы теперь играем, никуда не годится. Вот ребята устроят вам представление. Вы, кажется, не любите шума? — Не люблю. — Вот-вот. Ребята зададут вам перца. Может, и до драки дело дойдет. Но я уже овладел собой. Положил на стол пыльную тряпку, которую по рассеянности все еще держал в руках. — До драки, говоришь? Что делать, как-нибудь переживу. Но если бы ты был разумным… — То мог бы сторговать себе райскую птицу? Я пожал плечами. — Вижу, с тобой говорить бесполезно. — Почему же? Говорите. — Какой толк? Ступай, можешь сказать своим дружкам, что райской птицы нет. Ну, давай иди, нам не о чем больше говорить. — А что вы хотели сказать? — Ничего. Он сощурил глаза. — Ничего? — Теперь уж ничего. Взгляд его стал вдруг настороженным, на миг в нем вспыхнул блеск, характерный для притаившегося зверя, но он сразу опустил глаза к своим кедам. — Ладно, — сказал он, — тогда пойду. Ребята, наверное, больше не захотят играть на той площадке. Присев на край стола, я ему на это: — Возможно. Меня не очень волнует, чего хотят и чего не хотят твои дружки. Но если бы ты все же был разумным парнем… — То что? — То держал бы язык за зубами. Он стоял с опущенной головой, разглядывая свои кеды. — Вы хотите, чтобы я тоже врал? — Я ничего не хочу. Это ты должен хотеть. С минуту царила тишина. Вдруг он поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза. — Сколько дадите? Мне стало муторно, я не выношу хамства. Снова все внутри завопило: исхлестать, набить наглую морду. — Кажется, ты меня не совсем правильно понял, — сказал я мягко. — Ты, вероятно, немного разочарован. Если так, я бы хотел доставить тебе небольшое удовольствие. Марки собираешь? — Нет. — Жаль. У меня много писем с заграничными марками. Ну, шоколад наверняка любишь? — Нет. — Не любишь? Странно, мальчишки в твоем возрасте обычно обожают шоколад. — Я нет. — А что ты любишь? — Какое вам до этого дело? Мне стало еще муторней. — Да, действительно, по правде говоря, это не моя забота… — Так к чему же разговоры? — Ну, чтобы доставить тебе маленькое удовольствие… Он прервал меня на полуслове: — Пять сотен дадите? Меня как громом сразило. Ох, бить, бить, драть, лупить изо всех сил и более того. — Сколько? — Пять. — Боже милостивый, на что мальчишке в твоем возрасте такие деньги? Подумай сам. — Дадите? — Ни в коем случае, — сказал я. Если бы он уперся и ушел, я, наверное, остался бы при своем и не уступил. Но он стоял прямо напротив меня, и по выражению его подлой физиономии я понял, что должен сдаться. Молча повернувшись, я подошел к шкафу, отворил его, достал из пиджака бумажник, вынул пять сотен — все что там было, — спрятал бумажник и с деньгами вернулся к прохвосту. — Получай. Он взял, пересчитал и небрежно сунул в задний карман джинсов. — Смотри не потеряй, — сказал я машинально. И через минуту: — Расскажешь? — Вас что-то не устраивает? — Ступай. — Через окно можно? — Все равно, — сказал я, — можешь через окно. Повернулся, поправил портфель под мышкой, ловко вскочил на подоконник, через секунду его мальчишеская фигурка промелькнула на фоне пустого двора, затем он бесшумно спрыгнул, и никогда больше я его не видел. Ни он, ни его дружки не показывались на нашем дворе — вероятно, облюбовали себе новую площадку. Я затворил окно. Тишина. 1958