Семья Рубанюк Евгений Ефимович Поповкин Это эпическое произведение, написанное по горячим следам Великой Отечественной войны, рассказывается о борьбе украинского народа с фашистскими захватчиками. Роман был удостоен Сталинской премии в 1952 году. Евгений Поповкин Семья Рубанюк Книга первая ЧИСТАЯ КРИНИЦА Часть первая I Гроза ушла так же внезапно, как и налетела. Погода к вечеру разгулялась. Лишь на горизонте громоздились тяжелые облака, их еще освещали далекие зарницы. Небо, прозрачное и чистое, будто омытое теплым дождем, излучало ясный, мягкий свет. Возбужденно гудели шмели над белыми и розовыми мальвами, над мокрыми ветвями вишен с нежными, еще зелеными ягодами. Ливень застиг садовода Остапа Рубанюка в питомнике на днепровском острове. Сейчас он пробивался на челне домой. Вода, взбудораженная ветром, подкатывалась к бортам, плескалась под ударами весел, оставляя белое кружево пены. Но волна уже успокаивалась. Голоса ребятишек, бегавших после дождя по берегу, звенели все отчетливей. Остап Григорьевич поплевал на ладони, — от этого весла словно прилипли к рукам, — и челн рванулся вперед. На стремнине, передыхая, гребец вытер рукавом крутой большой лоб. Голову Остапа Григорьевича старость почти лишила волос, щедро посеребрила брови и свисающие усы. Но светло-серые живые глаза были молодыми, плечи под аккуратным суконным пиджаком — не по-стариковски сильными. Метров за двести от берега Остап Григорьевич различил среди сновавшей у реки детворы Василинку. Узнал он свою меньшую дочку по ярко-голубой кофточке — материнскому подарку на майские праздники, когда Василинке исполнилось пятнадцать лет. Встречать отца девочка приходила каждый раз, когда он долго задерживался в саду. Она усаживалась на старую корягу, болтала босыми ногами в прохладной воде или, расчесывая гребешком длинные русые, такие же как у матери, волосы, глядела на сновавшие мимо резвые катера и голосисто распевала свои любимые веснянки. Сегодня Остап Григорьевич сразу понял, что Василинка принесла какую-то весть. Она махала ему рукой, что-то кричала, перебегала с места на место. Остап Григорьевич, силясь расслышать, перестал грести. Потом вновь поплевал на широкие, с бугорками мозолей ладони, и через несколько минут челн мягко ударился о берег. Василинка с мальчишеской ловкостью вскочила в челн, ухватилась за цепь. Карие глаза девушки так блестели, что смуглое, в темных веснушках лицо ее казалось светлее обычного. — Ты что, дочко? Как на великдень сияешь. — Петро наш едет! — ликующе крикнула Василинка — Ей-богу! Телеграмму прислал… Пишет, чтоб в пятницу коней на станцию присылали… — Завтра? — Ага! Глаза Остапа Григорьевича засветились. Сына Петра в семье не видели очень давно. — Мать уже знает? — Ой! Там же слез было! — весело откликнулась Василинка. — То смеются, то плачут. Как маленькие… — Приключи лодку. Василинка торопливо продела цепь в кольцо, ввинченное в торчащую на берегу колоду, ополоснула руки потеплевшей от дождя водой. — Побежать Настуньке похвалиться? — сказала она, вопросительно посмотрев на отца. — Ну что ж… Остап Григорьевич догадался, что не ради Насти, своей подружки, пойдет сейчас дочь к Девятко. Однако он и виду не показал, молча кивнул. Василинка откинула на спину косы и зашлепала босыми ногами вдоль берега, легко перепрыгивая через водомоины. Отец ласково посмотрел ей вслед. Вот такой же порывистой, с тяжелыми светлорусыми косами, смуглым румянцем и быстрыми карими глазами была ее мать, когда он впервые увидел ее в Богодаровке. Да и старшая, уже замужняя дочка Ганна — такая же задорная, жадная до работы и до веселья. «Эх, дивчата, как гусята, — подумал Остап Григорьевич. — Только перьями обрастут — поразлетаются…» Василинка, будто догадавшись, о чем думает отец, помахала ему белой косыночкой и, перед тем как подняться по переулку в село, крикнула: — Та-ату-у-у! Скоро верну-усь! До хаты Кузьмы Девятко ближе всего было идти напрямик, огородами и садом, спускавшимся к Днепру. Но Василинка пошла улицей. Как знать, а вдруг встретятся по дороге подружки, и можно будет им похвалиться телеграммой Петра. За три года, что не было брата, Василинка сильно изменилась, стала смышленой и бойкой девушкой. Радостно глядела она на жизнь: ей было хорошо и дома и среди школьных подружек. В семье больше всех ее баловал Петро, и теперь она с нетерпением ждала его приезда из Москвы. Запыхавшись, Василинка вбежала во двор Девятко. На соломенной крыше хаты стоял в гнезде из сухих сучьев голенастый аист. Он дремал, поджав длинную, с красной сетчатой кожей ногу. Вспугнутый стуком калитки, аист тяжело расправил крылья и перелетел на клуню. — А, чтоб тебя! — вздрогнула девушка. Нехорошо тревожить птицу, приносящую счастье дому. Василинка виновато посмотрела на аиста, сердито застучавшего клювом, и пошла тихонько, на носочках. Меж деревьев, за плетнем, мелькнула синяя косынка Насти. Вместе с матерью она окучивала капусту. Василинка с ловкостью котенка пробралась среди грядок к подружке и присела на корточки. Глаза ее таинственно прищурились. — А что я тебе скажу, Настунько! — Что? В серых, чуть раскосых глазах Насти вспыхнуло нескрываемое любопытство. По такой грязюке Василинка зря не примчится. — Сказать? — Не хочешь — не говори. Очень мне нужно! Настя сделала равнодушное лицо. — Батько, наверно, что-нибудь купил тебе? Василинка видела, что Настунька сгорает от любопытства. Ей и самой не терпелось скорее объявить свою новость. — Петро наш завтра тут будет! — выпалила она. — Нет, правда? Побожись. — Стану я тебе божиться! — Значит, врешь. — Ей-богу, правда! — Чуете, мамо? — крикнула Настя, откинув прядь светлых волос со лба. — Петро ихний приезжает. — Письмо прислал? — спросила мать и перестала окучивать. — Телеграмму. — Вот батьке с матерью радость! Василинка зашушукалась с Настей, нетерпеливо поглядывая по сторонам. За вербами садилось в лиловой дымке багровое отяжелевшее солнце. Мокрая земля запахла корневищами трав. На мгновение у горизонта заиграла в облаках лучистая дорога. Свет залил все вокруг: деревья, кровли хат, ветряки на взгорке. И даже одинокая влажная травинка на обочине грядки вспыхнула ярким зеленым пламенем. — А Оксана где ваша? — спросила Василинка. — Скоро придет… Да вон она, около хаты. Оксана, старшая дочь председателя колхоза, старательно очищала у порога грязь с сапог. Настя поманила се рукой. — Новость еще не слыхала? Петро приезжает, — лукаво произнесла Василинка. — Завтра, — добавила она, замирая от счастья. Оксана пытливо, с недоверием глядела на девчонок. — А вы не привираете? — спросила она подозрительно. — «Привираете». Здравствуйте! — обиделась Василинка. — Батько на вокзал завтра едут. Настя хитро усмехнулась: — Что же ты покраснела, голубко? — Ничего я не покраснела, — с замешательством сказала Оксана. — Ой, лышечко! Еще и отказывается… Глянь, чисто пион. — Вот привязалась! Ты своими глупостями кого хочешь в краску вгонишь. Глаза Насти сузились. Не так-то легко было отделаться от нее. — Куда же ты теперь Лешку своего денешь? — с ухмылкой спросила она — Поперебивает ему, несчастненькому, ножки Петрусь-сердце. — Мелешь ты черт-те что, — с досадой сказала Оксана. Сердито нахмурившись, она сорвала былинку, зажала ее в зубах. Скинув черный, с кумачовыми розами платок, пошла в хату. В маленькой боковой комнатке у распахнутого окошка чуть вздрагивали от ветерка полотняные рушники. На них еще руками матери были вышиты по канве красные и черные петухи, пожелания «Доброго ранку». Перед замужеством дивчата просиживают за таким рукоделием долгие зимние вечера. Потом всю жизнь напоминают крутогрудые петухи о беспечной девичьей поре. В углу, на столике, под репродукцией репинской картины «Запорожцы», которую привез в прошлом году из Киева отец, лежала аккуратная стопка книг, стояли прикрытые марлей склянки и баночки. В селе Оксану шутя прозвали «докторшей»; еще подростком была она одной из первых в санкружке, научилась оказывать первую лечебную помощь. Бросив на стол платок, Оксана поправила перед зеркалом темную, с рыжеватым отливом косу, дважды обвивавшую голову. Синие глаза ее улыбнулись своему отражению: «Не узнает, совсем еще девчонкой была…» Оксана села на лежанку, устланную цветастым рядном, порылась в своем сундучке, достала несколько фотографий и разложила их на коленях. На одной — Петро Рубанюк среди сельских хлопцев-комсомольцев. Руки у всех вытянуты по швам, мальчишеские лица напряжены. Петро уткнул палец в развернутую книгу, а глаза его впились в аппарат. Снимались парни впервые. Другой снимок Петро привез как-то из Москвы. Снялся он с товарищами-студентами после окончания второго курса Тимирязевки. Тот же вьющийся чуб, простая косоворотка под пиджаком. Но уже другой, не простодушный сельский парень смотрел с фотографии дерзкими, веселыми глазами. Оксана, низко склонившись, разглядывала снимки. Все еще не верилось, что Петро завтра будет в Чистой Кринице. Ей хотелось убедить себя в том, что его приезд вызвал у нее лишь обычное любопытство, как если бы в село вернулся любой другой земляк. Но ощущение тревоги и в то же время радостного возбуждения не оставляло ее. В памяти встал тот вечер, когда она прощалась с Петром во время его последнего приезда из Москвы. Тогда ей, шестнадцатилетней девушке, впервые пришлось пережить чувство, о котором даже сейчас вспоминала она с замиранием сердца. Оксана не понимала, что с ней творилось, но ощущала, что так хорошо, как с Петром, ей еще никогда и ни с кем не было. Первое время Петро писал ей из Москвы часто, подробно описывал столицу, сельскохозяйственную академию имени Тимирязева, где он учился, новых друзей. Но года через полтора письма стали приходить все реже, воспоминания потускнели. Оксана, глубоко оскорбленная, что Петро почти перестал ей писать, старалась не вспоминать о нем. Но против воли долгое время девичье сердце хранило его образ. Через некоторое время письма совсем перестали приходить. «И не надо! Ученый больно стал! Что ему селянская дивчина, он себе, верно, городскую студентку нашел, — ревниво думала она. — Ну и пускай! Проживу и без него! Разве я в поле обсевок?» А вскоре случилось так, что полюбил Оксану задорный и веселый Алеша Костюк, брат задушевной подружки. Нет, не принесла ей тепла, веселья и радости любовь Алексея! Не тянулась к нему душа; не билось тревожно и взволнованно сердце, когда на вечорке, минуя всех дивчат, к ней, только к ней шел озорной и настойчивый Алексей Костюк. Во время танцев жадное прикосновение его больших и горячих рук оставляло Оксану равнодушной и только будило воспоминание о Петре, о единственной прогулке с ним. …В ласковую летнюю ночь они шли, держась за руки, по берегу Днепра. И в те минуты возникла между ними та теплота и близость, что придала Петру смелости, и он сознался девушке, что она дорога ему. Вот почему, когда Алексей стал упорно добиваться ответа на вопрос, пойдет ли она за него замуж, Оксана ответила ему отрицательно: «Подождем, Леша! Мне еще учиться надо. Да и тебе следовало бы о техникуме подумать. Ты же так в свои моторы влюблен…» — «Поженимся, вместе и поедем, — не отставал Алексей. — На инженера выучусь, это для меня дело нетрудное». Он раздобыл где-то специальную литературу, обращался к Оксане за разъяснением непонятных слов, и девушка охотно помогала ему. Но втайне, сравнивая Алексея с Петром, Оксана убеждалась все больше, что никогда не сможет Костюк покорить ее сердце так, как Петро. Ему и только ему девушка могла быть верной, беззаветно ждать его долгие годы. «О Лешке Петру сразу прожужжат уши», — подумала Оксана. Впервые ее отношения с Алексеем, чистые и целомудренные, предстали перед ней как измена; сердце ее тревожно сжалось, и Оксана взволнованно зашагала по комнатке. За дверью заскрипели под босыми ногами ступеньки крылечка. Оксана, вздохнув, спрятала снимки, достала будничную юбку и кофточку. Настя вошла в комнату, внеся с собой запах дождя и трав. Она швырнула на лежанку охапку любистка и мяты и, сердито глянув на сестру, сказала: — Ступай корову доить. — А мать? — На огороде еще. Без видимой надобности Настя топталась около стола. Не оборачиваясь, спросила: — Рада небось? — Ну, рада. Тебе-то что? — Радоваться вроде нечего. Как ты, золотце, за Лешку оправдаешься? Оксана, хотя и была старшей, обычно отмалчивалась, когда Настя начинала ее задирать. Но сейчас вспылила. — Ты что хочешь? Чтоб мать тебе язычок укоротила! — повысила она голос. — Гляди, доиграешься. Настя независимо повела плечами. Связывая в пучки душистую мяту, она исподлобья наблюдала за сестрой. Потом примирительно сказала: — Я б Петра ни на кого не сменяла. Лучше, чем он, парня в селе не было. — Ну, хватит, — оборвала ее Оксана. — Не твоего ума дело. Она достала чистое полотенце и пошла в кухню за подойником. Выпуская из хлева белолобого, радостно взбрыкивающего теленка, Оксана засмеялась, увидев, что вместо подойника у нее в руках сито. II Кузьму Степановича Девятко, отца Оксаны, шесть лет назад избрали председателем колхоза. В Чистой Коннице почитали его как человека рассудительного, приветливого с людьми, характера настойчивого и неподкупного, а главное — неутомимого работника, хотя ему давно уже перевалило за пятьдесят. Неторопливо, с палочкой в руках, обходил он за день все бригады, птичью и животноводческую фермы, пасеку, кузнечную и столярную мастерские. И всюду, где бы он ни появлялся, его встречали с искренней почтительностью. Знали, что если и подметит Кузьма Степанович какие-нибудь упущения, то браниться не станет, а спокойно все растолкует, покажет и назавтра обязательно наведается снова — проверить. Все, до последних мелочей, он держал в памяти, не записывая. Кузьма Степанович интересовался всем. Он выписывал полдюжины газет и журналов и просиживал над ними до вторых петухов, стойко выдерживая бурное негодование жены. Жену Пелагею Исидоровну, или, как ее запросто называли многие, Палажку, Кузьма Степанович вывез с Полтавщины, где в молодости батрачил на свекловичных плантациях. В доме она была полновластной хозяйкой, и Кузьма Степанович втайне ее побаивался. Смысл своей жизни Пелагея Исидоровна видела в том, чтобы в семье было всего вдосталь — ив сундуках и в амбаре. Она ревниво придерживалась старинных обрядов и обычаев. Очень хотелось бы ей ходить и в церковь, но тут уж: Кузьма Степанович восстал так яростно, проявил такую непоколебимость, что она отступила. Зато отстояла иконы, которых было у нее множество. Дородная, по-мужски сильная, она к сорока пяти годам не утратила цветущего здоровья. Косам ее, туго скрученным под очипком[1 - Очипок — домашний головной убор замужних женщин (укр.).], могли позавидовать дивчата; ровные крепкие зубы, румянец и строгие черные глаза запоминались каждому, кто хоть раз кинул на нее взгляд. На разговоры Пелагея Исидоровна была скупа, с соседками никогда ни о ком не судачила, за что те несправедливо считали ее гордой; малоразговорчивой и нелюдимой она была с детства. В дочках своих, Оксане и Настуньке, она мечтала увидеть хороших, домовитых хозяек. И когда Оксана, закончив в 1940 году в Богодаровке десятилетку, выразила желание ехать учиться в Киев, в мединститут, мать воспротивилась. — Раз ты науками себе голову забила, — упрямо твердила она, — учнтелюй или фельдшеруй тут, на глазах у батька. От рук отобьешься, девки теперь такие норовистые пошли. Но упрямство и неподатливость Пелагеи Исидоровны натолкнулись на своенравный, от нее же унаследованный характер дочери. — Вы, мамо, хотите, чтобы дочки ваши ничего, кроме своего двора, не увидели, — сказала однажды Оксана запальчиво. — Ну, то знайте, из этого ничего не выйдет! Поеду в Киев! Она никогда не говорила с матерью так резко, и та посмотрела на нее с удивлением. — Ну, а что ж, на самом деле, — уже более сдержанно сказала Оксана, — советская власть дала возможность каждому человеку проявить свои способности, где он хочет, а вы уперлись на одном: «Сиди дома». Люди над вами смеяться будут. Кому это нужно? Я хочу быть врачом, значит пользы принесу больше там, где мне мило… Отец стал на сторону дочери. Оксана была способной, в школе училась отлично, увлекалась биологией, естествознанием, активно участвовала в школьном санкружке. И Кузьма Степанович, мысленно уже представлял себе ее в белом халате, среди сверкающих инструментов, приборов, пузырьков и склянок с непонятными надписями. На них Кузьма Степанович, когда ему доводилось бывать в больнице, поглядывал с большим уважением. В спорах с Оксаной мать не получила поддержки даже у четырнадцатилетней Настуньки, решившей посвятить себя скромному ремеслу колхозной модистки. — Что вы ее держите? Пускай едет, а я уж дома с вами буду. — уговаривала Настунька мать. — Другие вон учатся. А чем наша Оксана хуже Кати Мельниченковой или Одарки Горбаневой? В конце концов мать согласилась отпустить Оксану в город, и девушка с нетерпением ожидала осени. За лето она еще раз перечитала книги, которые когда-то читала в школе. Особенно запечатлелись у нее образы героев романов «Мать» Горького и «Овод» Войнич. Их стойкость, мужество, моральная чистота, красота души тронули и целиком покорили Оксану. Она сравнивала себя с ними и с огорчением думала, что никогда не сможет походить на них. Позже ей стало понятно, что героизм, любовь к своей родине и народу выражаются не только в подвиге и жертвенной смерти. Она часто вспоминала, как Петро Рубанюк, собираясь в Москву после своего последнего приезда летом тридцать восьмого года, полушутя сказал ей: — Не отставай, Оксана. А то вернусь профессором, а ты только будешь уметь рушники да платочки вышивать. И уже серьезно добавил: — Живем один раз, Оксана. Прожить надо так, чтобы ни перед людьми, ни перед собой не было стыдно. Обязательно учись, я тебе всегда помогу. Сказал он это ей не так, как сказал бы любой другой дивчине; в тот вечер добился он у Оксаны обещания ждать его. В одиночестве, скрывая свои мысли даже от задушевной подруги, она часто представляла себе: Петро вернется из Москвы и увидит, что Оксана не забыла этих его слов. Она умеет не только вышивать рушники и платочки, и если Петро, добившись обещания ждать его, и сам найдет в себе силы пережить долгую разлуку честно и незапятнанно, Оксана будет достойной женой; краснеть Петру за нее никогда не придется. Но когда Петро перестал приезжать на каникулы и стал писать все реже, Оксана решила, что в Москве ему встретилась другая девушка, может быть и умней и образованней ее. Тайком, никому не признаваясь, перестрадала она горечь жгучей обиды, гордую девичью ревность. «Нашел себе, ну и пускай», — думала Оксана. Но теперь ей стало совсем скучно в Чистой Кринице. В августе сорокового года она собралась ехать в Киев, но накануне ее отъезда тяжело заболела и месяц не поднималась с постели мать, чего с ней раньше никогда не случалось. Бросить ее и домашнее хозяйство на Настуньку Оксана не могла. А когда мать выздоровела, уже прошли сроки приема в институт. Все же Оксана решила ехать, дав себе зарок, что будет учиться, каких бы усилий это ей ни стоило. В Киеве Оксана бывала и раньше, поэтому разыскала своих дальних родственников без труда. Оставив у них чемоданчик, она пошла в мединститут. Чувствуя, как колотится сердце, поднялась она по лестнице. Побродила по длинным коридорам, с завистью разглядывая девушек и юношей; они держались уверенно, громко разговаривали о лекциях, профессорах, семинарских занятиях. Оксана заметила любопытство, с каким некоторые разглядывали ее смущенное, растерянное лицо, и сама себе показалась смешной и несуразной в своем пестром платке и праздничном синем жакетике, с накрахмаленным платочком за рукавом. Она перечитала все объявления, приказы, расписания, расклеенные на доске. Около одного объявления задержалась. Деканат института сообщал, что 22 сентября созывается научная студенческая конференция. Студент второго курса Волошин вделает доклад: «Павлов и условные рефлексы». Когда коридоры опустели, Оксана отыскала дверь, за которой должна была решиться ее судьба, и, постучавшись, вошла. За столом, в углу огромной комнаты, сидела, углубившись в бумаги, девушка. Вы что хотите? — спросила она. — Мне к директору. — По какому делу? — По очень важному. Вот как! Даже по очень важному? Девушка с улыбкой взглянула на раскрасневшееся лицо Оксаны, окунула в чернильницу перо и принялась старательно снимать с него прилипший волосок, изящно оттопыривая мизинец с лакированным ноготком. — По какому именно делу? — спросила она. — Я секретарь директора. — Мне нужен сам директор, — настойчиво сказала Оксана. Секретарша пожала плечами и, небрежно кивнув на вторую дверь, сказала: — Директор у себя. Расстояние, которое отделяло стол секретарши от директорского кабинета, Оксана прошла с таким чувством, словно ей предстояло сейчас самое страшное в жизни. Ее воображению представился суровый профессор, почему-то обязательно с сухим, рассеянным взглядом. Он, конечно, не захочет и выслушать ее. Но, переступив порог, Оксана увидела довольно молодого человека. Он приветливо взглянул на нее и поднялся из-за стола. Лицо Оксаны так раскраснелось от волнения, что директор, не дожидаясь, пока она заговорит, сказал: — Слушаю вас, товарищ. — Приехала поступать в институт, — приободрившись, сообщила Оксана. — Я немножко опоздала, но не по своей вине… Она, торопясь, чтобы ее не перебили, рассказала, как ей трудно было вырваться в Киев, как, наконец, уговорила родителей, а потом болезнь матери помешала приехать своевременно. Директор слушал очень внимательно. Сердечность, с которой он отнесся к ее словам, успокоила Оксану. Она почувствовала, что директор понимает и одобряет ее страстное желание учиться и поможет ей осуществить свою мечту. Но когда Оксана умолкла и с надеждой посмотрела на директора, он нахмурился. — Сколько вам лет? — неожиданно спросил он. — Девятнадцатый. Директор энергично побарабанил пальцами по столу. Стараясь говорить возможно мягче и убедительнее, он сказал: — Очень сожалею. Очень! Вижу, что вы серьезно относитесь к поступлению в вуз. И все же раньше следующего года ничего не смогу для вас сделать. Прием прекращен… Но это не так страшно, вы еще молоды. …Пришла в себя Оксана только на улице, почувствовав, что на ее расстроенное, заплаканное лицо оглядываются прохожие. Голосисто перезванивались трамваи. На каждом углу продавали цветы… Несмотря на осень, было тепло от нагретого солнцем асфальта. Оксана шла сперва шумными, оживленными улицами, потом пустынными в этот час каштановыми аллеями. Так она забрела на Владимирскую горку и, пораженная красотой, неожиданно представшей перед ней, остановилась. Было так ясно и далеко видно все вокруг, как бывает только в солнечный день ранней осени. Внизу, сверкая серебряными блестками, синел Днепр. Огромный мост, уходивший вдаль, к песчаным отмелям и водным станциям на противоположном берегу, казался воздушным. Пароходы, баржи, медлительные буксиры, юркие лодчонки вспенивали водную ширь, оставляя за собой отчетливо видимые с крутояра светлые, пузырящиеся борозды. Величавые дубы и остролистые клены на днепровских кручах, где стояла Оксана, еще красовались буйной своей листвой, но тень между могучими, изморщиненными старостью стволами уже по-осеннему была густой и холодной, лежали уже на увядающей траве первые красные и желтые листья. Было, как и всегда, что-то грустное и в то же время умиротворяющее в близких приметах осени. Оксана, вспоминая, как нетерпеливо ждала ее, чтобы попасть поскорее в институт, горько усмехнулась: «Приехала!..» Но горестные мысли владели ею недолго. В конце концов она ведь знала, что ей не легко будет добиться желанной цели. Завтра она снова пойдет к директору института, и теперь уже ему не удастся так легко от нее избавиться. Или с утра отправится в Наркомздрав… Оксана вспомнила, что ничего сегодня не ела. Родственники, у которых она остановилась, жили на другом конце города. И пока она до них добралась, солнце зашло, в воздухе повеяло прохладой. Наскоро и без удовольствия она поела; вышла в садик и присела на скамеечку. Весь вечер и всю ночь ей предстояло томиться в ожидании часа, когда можно будет идти в Наркомздрав. И вдруг она вспомнила, что вечером в институте состоится так заинтересовавшая ее научная конференция. Оксана переоделась, тщательно заплела косу и, боясь опоздать, побежала к трамвайной остановке. Большой лекционный зал, на который указал ей швейцар, был еще пуст. Постепенно он заполнялся студентами, преподавателями. Грустно было Оксане чувствовать себя чужой, одинокой среди веселой, смеющейся молодежи. Заметив за столом президиума директора, она обрадовалась ему, как старому знакомому. Наконец доклад начался. Облокотившись на ручку кресла, Оксана слушала с таким вниманием, что сидевшие рядом студенты стали шептаться и пересмеиваться. Один черноглазый подвижной парень, в украинской вышитой сорочке, наклонился к ее уху и, озорничая, сказал: — Видно, вам ужасно нравится оратор, что вы так впились глазами в него? Оксана удивленно посмотрела на него и отвернулась. Ей было очень интересно все, что говорил докладчик о современном взгляде на торможение условных рефлексов, о том, какое значение придавал академик Павлов внешним причинам воздействия, о его знаменитой «башне молчания». С такой же жадностью слушала Оксана и двух других студентов, дополнявших докладчика. — А посторонним можно выступать? — нерешительно спросила она у соседа. — Почему же нет? Вы разве не студентка? Оксана не ответила. Ей хотелось выйти и рассказать, как долгими вечерами она просиживала над книгами Павлова, Но при мысли о том, что ее будут слушать врачи, ученые, у нее перехватило дыхание, громко заколотилось сердце. Черноглазый студент легонько подтолкнул ее: — Ну, смелее. Видите, никто больше не просит слова… Он встал и звонким голосом заявил: — Здесь вот девушка не решается выступить… Все оглянулись. Оксана испуганно уткнула лицо в ладони. Что интересного могла она, деревенская девушка, сказать этим людям, к которым сама пришла за знаниями? Да у нее от страха язык прилипнет к гортани! И дернула ее нечистая сила задеть этого студента! Оксана, не отнимая левой руки от горящего лица, правой поспешно извлекла из-за рукава платочек и вытерла пот, обильно выступивший на лбу. — Смелость города берет, — шептал над ухом сосед, посмеиваясь и продолжая легонько подталкивать. — Ну… если… осрамлюсь… — пробормотала Оксана. Но она все же поднялась и, провожаемая любопытными взглядами, прошла вперед. Директор узнал ее, поощряюще улыбнулся. — Простите, ваша фамилия? — спросил он. Оксана сказала. — Итак, слово имеет колхозница Оксана Девятко, — объявил директор. В зале дружно зааплодировали, и, как только Оксана подошла к трибуне, воцарилась тишина. Из памяти вмиг вылетело все, о чем Оксана собиралась говорить. Она с ужасом оглянулась на директора, немеющими пальцами стиснула край столика, у которого стояла. В зале ждали. Седой старичок в переднем ряду надел очки, стараясь получше разглядеть ее; девушки за его спиной ободряюще закивали ей головами. И Оксана отважилась. — Я хочу сказать об иррадиации рефлексов, — звонко произнесла она, и в зале снова шумно и весело зааплодировали. — Вернее… Я прочла много книг. Брала их в местной больнице, у врачей. Читала труды академика Павлова об условных рефлексах, «Топографическую анатомию» Пирогова, работы Сеченова. Я запиралась в своей комнатушке или пряталась в саду, за хатой, и читала, читала. И у меня родилось стремление самой… Мне захотелось проверить, своими руками произвести опыты над лягушками. Я пробовала. И вот… когда изучала вопрос об иррадиации рефлексов, — продолжала Оксана окрепшим голосом, — то заметила, что если опустить одну лапку лягушки в раздражающую среду, то образуется защитный рефлекс. Так? Я брала соляную кислоту. А если оставить эту лапку в кислоте, то защитный рефлекс образуется на второй. Тогда я и ее придерживала в кислоте. Защитный рефлекс возникал на передней. То есть происходило распространение рефлекса по всему организму… Заметив, что ее слушают уже без снисходительных улыбок и с интересом, Оксана уверенно заговорила о торможении условных рефлексов, о внешних и внутренних факторах их угасания… Когда она окончила и студенты захлопали в ладоши, директор подозвал ее к себе. — Молодец, Девятко, — пожимая ей руку, сказал он. — Завтра часикам к двенадцати загляните ко мне. Сможете? Оксана радостно кивнула головой. …Домой она возвращалась возбужденная, перебирая в памяти мельчайшие подробности этого чудесного вечера. На следующий день директор сообщил, что Наркомздрав разрешил ее принять. — В виде исключения, — добавил он многозначительно. Счастливая, ликующая Оксана поблагодарила директора за радостное известие. Весь вечер просидела она на берегу родной реки. Вглядываясь в широкую водную даль, пыталась представить себе завтрашний день, заглянуть в будущее. Студентка… первый… второй… пятый курс… Затем медик, ученый, Продолжатель бессмертного учения Павлова… В строгой, чистой лаборатории, в белоснежном халате, она будет упорно и настойчиво проводить опыт за опытом… Бегут минуты, часы, дни, месяцы, может быть и годы… и она делает открытие! Сотни, нет — тысячи людей спасены благодаря ей, Оксане! — Ну, а разве только в лаборатории ученым быть интересно и важно?! — мысленно спорила с собой девушка. Сколько еще врачей на селе не хватает!.. Лежит где-нибудь, на далеком хуторе, больной человек… Страдает тяжкой болезнью. И кажется ему человеку, что ничего уже не спасет его, никто не поможет. И вот появляется она, Оксана! Спокойная, уверенная. Оттого, что она знает, как спасти умирающего, и родные больного это чувствуют, в семье сразу все повеселели… Оксана борется, за жизнь человека, сидит ночами у его постели, и вот уже первая улыбка появляется на измученном лице умиравшего, он спасен, а Оксане даже некогда выслушать слова благодарности, она торопится к другим, ее ждут во многих местах… Нет, лучше всего после института поехать туда, где мало врачей, в какой-нибудь самый отдаленный и глухой уголок… Куда-нибудь на север!.. И внезапно оборвались волнующие раздумья девушки. Где-то в самой глубине упорно помнящего сердца ощутила она острый укол: «А Петро?!» «Петро? Теперь мы с ним равные, — ответила она себе. — Потягаемся. Я в учебе себя не посрамлю! — И, улыбнувшись горделиво и торжествующе в глаза Петра, вставшие перед ее мысленным взором, впервые открыто, не таясь от самой себя, она призналась: — Нет, не могу я без тебя, мой любый Петрусь!» Через три дня Оксана, как отличница школы, была без испытаний зачислена студенткой первого курса. Осень и зима, заполненные лекциями, семинарами, пролетели для нее незаметно. Но как ни старалась она наверстать упущенное, ей было бы трудно сдать экзамены вместе со всеми. В мае, когда закончились лекции, Оксана обратилась к декану с просьбой разрешить ей сдать экзамены осенью. Получив разрешение, Оксана сразу же выехала в Чистую Криницу, чтобы как следует подготовиться дома в течение лета. После стольких месяцев разлуки с родным селом еще милей стало ее сердцу все, что напоминало о минувшем детстве: заросшие полынью и повиликой плетни за садом, школьные подружки, малиново-золотые закаты за Днепром, беленькие уютные пароходы, позлащенные солнечными лучами. Отдыхая, с наслаждением занималась она привычной домашней работой: доила корову, копалась в огороде, ездила с Настунькой в луга за травой. Теплыми вечерами с закадычной подружкой Нюсей и братом ее Алексеем ходила к Днепру или в колхозный клуб. И казалось Оксане, никогда еще не была она так счастлива, как в эти дни. III — Нюся! Уже спишь? Из сада в открытое окно тихонько просунулась голова. Оксана, часто дыша, вглядывалась в темноту; глаза ее различили смутно белевшую на кровати сорочку спящей подруги. Эй, баба-соня! — шепотом окликнула еще раз Оксана. — Нюся! — Кто тут? — испуганно спросил сонный голос. Скрипнув кроватью, Нюся быстро спустила ноги на пол, шагнула к окну. — Ты что так поздно? Или, может, случилось что? Лезь в хату. Оксана взялась за подоконник, легко прыгнула в комнату и сказала, запыхавшись: — Я легла уже… Никак сон не идет… Хоть кричи. Оделась и вот… прибежала. Нюся ощупью отыскала протянутую руку, усадила Оксану рядом с собой на постели. Дивчата сдружились еще в школе. С прямодушной откровенностью они доверяли друг другу самые затаенные мысли и мечты. — Не вернулся брат из района? — спросила Оксана. — Леша? Нет, еще не вернулся. — Петро завтра приезжает, — сообщила Оксана. По ее голосу Нюся сразу определила, что подружка взволнована. — Ну что же, — притворно зевая, ответила она. — Поглядим, какой он герой стал. Наверно, и не подступишься к нему… ученый. Ясно было, что Нюся хитрит, но Оксане очень хотелось еще поговорить о Петре. — Интересно на него поглядеть, правда? — сказала она. Нюся промолчала, и Оксана добавила: — Он молодец. Ему двадцать четыре, а уже академию закончил. — Ты, я вижу, серденько, что-то затревожилась? — И сама не знаю, почему, — чистосердечно призналась Оксана. — А как же Лешка? — Что Лешка? — Заморочила ему голову. Только и говорит про тебя. — И скажет такое! Чем это я ему голову заморочила? — Не знаю чем. Обоим голову морочишь, и Лешке, и Петру. Нюся резко выпростала руку и приподнялась на локте. — Скажи, чего ты всполошилась? Едет? Ну и пусть себе едет! — Нюська! — Уже девятнадцать лет Нюська. Тон у нее был такой, что Оксана съежилась. — Ты не горячись. Вот смотри, — робко заговорила она, — Петра я три года не видела. Он, наверно, и думать забыл обо мне? — Ты вот его не забыла? — Ну так что же? — Значит, любишь? — Не знаю… Я же, когда он последний раз приезжал, совсем маленькой была… девчонка. — А Лешка? Лешка ведь сватался за тебя. Чего же ты? Туда-сюда крутишься. — Нет, Нюська! Замуж я ни за кого не пойду, пока институт не закончу. Оксана глядела на неясно вырисовывавшийся квадрат окна. Чуть слышно шелестели листья, беспечно высвистывал соловей. — Нюся! — А? — Нюсенька, чего у меня сердце болит? Вот тут, послушай. — Оксана прижала ее руку к своей груди. — Так тоскливо мне… ох! — С чего это? — Не знаю. Нюся вздрагивала, борясь с одолевавшей дремотой, и вдруг услыхала, что Оксана плачет. — Ты в своем уме, дивчина? Что это с тобой? Нюся повернула к себе голову Оксаны, прикоснулась губами к ее мокрым глазам. Она по себе знала сладость этих беспричинных девичьих слез, знала, что они пройдут так же быстро и легко, как и появились, и потому ни о чем больше не допытывалась. Все еще всхлипывая, Оксана укоризненно пробормотала: — Какая же ты подружка после этого? — После чего? — Я плачу, а ты нет. Нюся засмеялась: — Ты и сама не знаешь, чего ревешь. — Тебе хорошо. Полюбила своего Грицька и знать ничего не хочешь. — Погоди! И ты кого-нибудь полюбишь. Обнявшись, девушки долго лежали молча. Услышав ровное, спокойное дыхание задремавшей Оксаны, Нюся осторожно поправила под ее головой подушку. Но Оксана тотчас же встала и принялась закручивать косу. — Ночуй у меня, Оксанка, — предложила Нюся. — Ой, что ты! Мать же не знает, что я ушла. Нюся проводила ее на крылечко. У порога подружки постояли. Оксана, поеживаясь, сказала: — Ты Леше не рассказывай, что я плакала. А то он еще подумает что-нибудь непутевое. IV В пятницу Остап Григорьевич проснулся рано. Выглянул в окно. Заря только занималась. На посветлевшем небосклоне догорали последние звезды. В предутренней зыбкой полутьме еще тонули очертания высокого берега за Днепром, вербы и тополя. Остап Григорьевич опустил ноги с широкой деревянной кровати. Потирая рукой волосатую грудь, он смотрел, как жена затапливала печь. С вечера зарезали гуся, подходило тесто для калачей, и в кухне стоял кислый хмельной запах. — Чего рано схватился? — спросила Катерина Федосеевна, не отрывая взгляда от полыхавшего пламени. — Выспался. Остап Григорьевич громко, во весь рот, зевнул, шагнул к сундуку, извлек оттуда праздничный костюм. — Сашка́́ возьмешь на станцию? — приглушенным голосом спросила Катерина Федосеевна. — Крик еще с вечера поднял. Просится ехать. Сосредоточенно посапывая, Остап Григорьевич прилаживал ремешок к шароварам. Глухо буркнул: — Нехай спит. — Возьми. Слез не оберешься. Будто подтверждая ее слова, на кровати стремительно поднял стриженую голову девятилетний Сашко́́. Он, глядя еще сонными глазами на отца, приготовился зареветь. — Вот, пожалуйста, — усмехнулась мать. — Такого удержишь? Нехай едет. Сашко́ только сейчас заметил на отце праздничные шаровары и с негодованием откинул свои, требуя новые из сундука. — Дурачок! — урезонивала мать. — Ладные штанцы, чего же в дороге праздничные пачкать. — Ничего не пачкать! — Эти же красивше. — Ничего не красивше! — Да ты спи еще, такой-сякой! — прикрикнул отец. — Ну? Чего смотришь? Спи, тебе говорят! Но сон уже покинул хату. В соседней комнатушке, вздыхая, одевалась Василинка. Ей предстояло сбегать в Богодаровский лес за квитченнем[2 - Квитчення — ветки дуба и клена для украшения хаты и двора (укр.).]. Сашко́, заискивающе глядя на мать, приник к открытому сундуку. Остап Григорьевич вышел на крыльцо. За черной каймой соснового бора мягко золотилось небо. От палисадника поднимался густой аромат ночных фиалок, крепким настоем, плавал над подворьем. Поскрипывая свежесмазанными сапогами, Остап Григорьевич прошел к воротам; голубенькая лента дыма из трубки тянулась за его новым картузом. Мимо бежала соседка с ведрами на коромыслах. Увидев Рубанюка, остановилась: — Доброго ранку, дядько Остап. — Доброго здоровья, Степанида. — Петро, говорят, приезжает? — Приезжает. — Кончил свое учение? Остап Григорьевич снисходительно посмотрел на нее. — Кончил, раз отпускают из Москвы. Ему было очень приятно поговорить о сыне, и он, опасаясь, что Степанида уйдет, смягчил голос, уже более словоохотливо и доверительно сказал: — Этот долго на месте не усидит, чтобы без науки. У него ж, сама знаешь, порода какая. С малых лет беспокойный. То на тракториста кинулся учиться, то движок целое лето мастерил. А то, бывало, с лекарни его не вытянешь. В какие-то телескопы с фершалом все глядели на эти… дай бог памяти… енфузории. — Так, так, — поддакивала Степанида. — А Ванюшка ваш ничего не пишет? — Давно не писал. — Что ж это он? — Еще напишет. Остап Григорьевич выколотил трубку, сунул в карман и вернулся к хате. Просторная, веселая усадьба Рубанюков раскинулась за аккуратным плетнем, на развилке двух улиц. Осененная высокими елями, хата чистыми своими оконцами глядела в сад. Позже, когда взойдет солнце, густая листва накинет узорчатые тени на ее слепящие белые стены, на соломенную кровлю. Заиграют в его лучах посаженные Василинкой огненные чернобривцы, пунцовая гвоздика, желто-горячие настурции. Мимо хлева и клуни тропинка ведет к фруктовому саду и на пасеку, проскальзывает под молочными ветвями бузины-невесты и теряется где-то в лугах. Остап Григорьевич зашагал на пасеку. Из ульев вылетали пчелы. «Петро еще своего домашнего меда не ел, — пришло на ум старику, — и жерделы[3 - Жерделы — мелкий сорт абрикосов.] не при нем посажены». Он, не торопясь, обошел сад, проведал скотину, заглянул в амбар — и вдруг будто посторонними глазами увидел, как в последние годы незаметно окрепло и расцвело хозяйство, хоть и трудно было без сыновей. Нелегко было ему начинать самостоятельную жизнь. В девятьсот четвертом году, на японской войне, убили отца. После него остались лишь низенькая саманная хатенка с отсыревшими углами и маленькими окошками да небольшой участок супесчаной земли. Вдвоем с матерью бились они над скупой делянкой, но земля кормила, как мачеха: с голоду не пухли, а хлебом никогда не наедались. Ходил Остап, тогда еще двадцатитрехлетний парубок, в соседнюю экономию графа Тышкевича на заработки. Хватался и за другие профессии — столярничал, рыбачил. Долго копил деньги на коня, привел, наконец, с базара, а через неделю конь околел от сибирки. Бедствовал Остап всю свою молодость. На улицу с хлопцами не ходил — не гульбищами была голова забита, да и не в чем было показаться на люди. Похоронив мать, женился он в 1906 году на дочке кузнеца из Богодаровки, Катерине. Может, и выбился бы из нищеты (жена попалась хорошая и ретивая до работы), да забрали его осенью четырнадцатого года воевать с немцами. Пришлось покинуть беременную Катерину на ее младшего брата Кузьму, помогавшего по хозяйству и раньше, да на семилетнего сынишку Ваню. Пришел с фронта, пожил дома несколько месяцев, и вновь нужно было Катерине сушить солдатские сухари в дорогу. Немцы были на Украине. Остап Рубанюк партизанил, потом дрался с петлюровцами, гнал белополяков. Вернулся он под родную кровлю на исходе двадцать первого года — постаревшим, с синим рубцом на шее от немецкого клинка. По-прежнему с охотой взялся за хозяйство, стремясь наверстать упущенное. Но лишь гораздо позже, в колхозе, обрел он то, к чему тянулся всю жизнь. Сытно, зажиточно стала жить семья, укрепилось и расцвело колхозное хозяйство, и уж никого в селе не тревожил завтрашний день. Остап Григорьевич постоял у плетня, прикидывая размеры урожая, ожидаемого в колхозе. И хлеба и фруктов будет вдоволь. Электростанцию теперь должны достроить; прикупить, как требовало собрание, две-три автомашины, племенных быков и йоркширов… …Позавтракали еще в утреннем полусумраке, на скорую руку. Мать открыла ворота, пропуская Василинку, гнавшую корову на пастбище. Остап Григорьевич выдернул из стрехи свою палку, попыхивая трубкой, пошел на колхозную конюшню Накануне председатель, узнав, по какому делу нужно садоводу ехать на станцию, приказал дать правленческих выездных лошадей. Над плетнем шумно возились воробьи. Свистящими стаями перелетали они на влажную от вчерашнего дождя дорогу, с озорством прыгали у ног Остапа Григорьевича и уносились прочь. Из бокового переулка, заполняя улицу, выходило стадо. Коровы брели длинной чередой, разноголосо мыча и тяжело шарахаясь от пастушьих бичей. Над улицей стояли запахи парного молока и навоза. Остап Григорьевич, пережидая, любовно разглядывал рыжебоких, черноголовых, белых красавиц, разыскал глазами и свою Красуню, важно несшую большие острые рога. С противоположной стороны улицы Остапа Григорьевича окликнул по-бабьи пискливый голос. Никифор Малынец, низенький, вертлявый почтарь, помахивал над головой конвертом: — От старшего пришло! Малынец улучил момент, ловко протиснулся сквозь стадо к Остапу Григорьевичу. — Битте, — сказал он, протягивая письмо. — Как? — Битте, говорю. Это «пожалуйста» значит. — Ты все по-немецкому шпаришь, — Остап Григорьевич улыбнулся одними глазами. На германском фронте он служил с Никифором в одном полку. Малынец попал в плен и два года работал у прусского помещика. Неизвестно, как ему там жилось, но дома, в Чистой Кринице, он всячески превозносил хозяйство помещика, электрические поилки и кормушки, кстати и некстати уснащал свою речь немецкими словечками, и в селе считали его человеком пустым и недалеким. Остап Григорьевич повертел в руках голубой с темной каемкой конверт и бережно положил его в карман. — Дома почитаем. Почтарь чиркнул спичкой, раскуривая погасшую цыгарку, осведомился: — Петро Остапович ваш как… погостевать приедет или совсем? — Это уж как там его академия порешила, — сдержанно ответил Остап Григорьевич. — Ему сейчас пути нигде не заказаны. Понял? Хоть в Киеве, а хоть в самой Москве, скрозь пройдет. — Образова-а-ние! — Никифор многозначительно поднял палец. — Его за плечами не носить. Он поправил ремешок от сумки, шевельнул картузом: — С тем до свидания. Аухвидерзейн. — Иди здоров. Остап Григорьевич замахнулся палкой на игривого бычка, отставшего от стада, и зашагал к правлению. Перед выездом на станцию он завернул домой, за сынишкой. — Ну, старая, — сказал он жене с порога, — еще один сын объявился. От Ванюшки письмо. Катерина Федосеевна остановилась с чугунком в руках. С семьей и с Чистой Криницей старший сын расстался давно, с тех пор как призвали в армию, на действительную службу. В памяти матери он остался скромным и почтительным с родителями, но властным и настойчивым среди сверстников, которые охотно признавали его вожаком и на гулянках и в работе. Письмо от него было коротенькое, содержало главным образом приветы семье и знакомым. В конце Иван объяснял, почему пишет мало: «…Надеюсь, дорогие мать и отец, скоро повидаться с вами. Мне обещали отпуск, и мы с женой и сынишкой Витькой обязательно нагрянем в Чистую Криницу. Надо же познакомиться вам со своей невесткой и внучонком. Он у меня боевой, весь в деда. Вчера мне присвоили звание подполковника, так что выпьем с тобой, тато, и за встречу и за все сразу.      Ваш Иван» — Слышишь, старая? — почтительным шепотом произнес Остап Григорьевич. — По прежним временам — ваше высокоблагородие. Вон куда наш Ванька махнул! Катерина Федосеевна, взяв письмо, сама перечитала его. Молодо заблестевшими глазами она посмотрела на мужа: — Скорей бы приезжал! Это ж они с Петром теперь повидаются. А вдруг снова не приедет? — Должен приехать, — молодецки расправляя усы, успокаивал Остап Григорьевич. — Разве дела какие задержат. — Хоть бы трошки дите его понянчить, — вздыхая, проговорила Катерина Федосеевна. — Совсем откололся от дому. — Там дел хватает, говорю. Читала ж? Подполковник! — Оно, может, и так, — нерешительно возражала Катерина Федосеевна. — А для матери он всегда дитем останется. Кому он большой начальник, а мне Ванюшка. — Ты ж, гляди, с обедом тут… Остап Григорьевич спрятал письмо в карман и пошел к бричке. Сашко́, блистая новой сатиновой рубашкой и поминутно оглядывая синие, под ремешок, штанцы, гордо держал вожжи, покрикивал на коней…. V Петро лежал на верхней полке и, облокотившись, смотрел в окно. Стекло было опущено; в вагон врывались смешанные запахи угольной гари и полевых трав, пригретых июньским солнцем. Паровоз то замедлял ход на изгибах дороги, то вдруг, пронзительно свистя, стремительно мчался, раскачивая вагоны, и тогда телеграфные провода за окном взмывали к белым чашкам на столбах, резко опускались, вновь тянулись кверху. Петро смотрел на игру проводов, курил и рассеянно слушал голоса пассажиров, споривших о чем-то с самого Бахмача. На соседней полке лежал с закрытыми глазами и скрещенными на груди руками его товарищ Михаил Курбасов. — Ты не спишь, Михайло? — спросил Петро. — Нет. Хорошо едем. Быстро, — сказал Михаил, не открывая глаз. Петро кивнул головой. — Часа через три буду дома. Он свесился с полки и прислушался к словам старичка, который донимал своего собеседника — майора. — Вы вот говорите, общение с ними полезно. Культура, техника и тому подобное. Не спорю, Бетховен, Гёте — величины. А вы все-таки, батенька мой, загляните в историю. — Что же? — возразил майор. — Выходит, по-вашему, все надо зачеркнуть? И то, что было хорошего у немецкого народа до прихода нацистов? — Эх, какой вы! — горячился старичок. — Я, милый человек, тридцать два года историю преподаю. Согласен с вами: в Германии культура высокая. А позвольте спросить: что, ее, эту культуру, нынешнее правительство создавало? — Не нынешнее. — То-то! Уверяю, фон Шуленбург сидит в Москве не затем, чтобы декламировать стихи Гейне. — А Гейне все равно найдется кому читать и в Германии. Это сказал Петро. Он быстро спрыгнул с полки. — Что вы хотите этим сказать? — спросил старичок. — Фашисты могут сжигать на кострах книги великих поэтов и мыслителей, но они бессильны против их идей. Петро застегнул косоворотку, посмотрел на собеседников. Был Петро невысок ростом, но крепко сбитый, кряжистый — в отца. Крутой большой лоб, прикрытый чубом, энергичные сочные губы, румянец, пламенеющий под смуглой кожей, дышали юношеской свежестью. Глаза, темные, большие, светились тем живым, задорным блеском, какой бывает у людей, уверенных в себе. — Убежден в том, что фашизм никогда не убьет великих революционных традиций немецкого народа, — сказал Петро, глядя в упор на старичка. — Рано или поздно прогрессивные силы восторжествуют и в Германии. — Это уже, батенька, вопрос совершенно другой, — возразил старичок. Майор щелкнул крышкой серебряного портсигара, но не закурил. Он вертел в пальцах папироску, раздумывал. Поезд, замедлив ход, тормозил у станции. Старичок прихватил чайник и поспешил к выходу. — Выйдем, разомнемся, — предложил Михаил Петру. — Давай. Друзья вышли в проход вагона и остановились у окна. Михаил, посторонившись, чтобы пропустить девушку, шедшую из купе, спросил: — Уже сходите, молчунья? — Нет. Надоело сидеть. Девушка постояла и пошла из вагона. Михаил с усмешкой развел руками: — Постарели мы с тобой, братец. Даже завязать знакомство с девчонками не способны. Раньше это ловко получалось. Нет, стареем, стареем… Вуз позади. Студенческие годы уже никогда не вернутся. — Послушал бы тебя мой батько! Ему скоро шестьдесят, а он только жить начинает… Планы большие строит… Учиться еще хочет. Поезд тронулся. Мимо плыли белые хаты, сады, огороды. Петро смотрел на тени облаков, скользившие вдоль дороги, на коричневые стволы сосен, то приближавшиеся к самому поезду, то отбегавшие прочь. С каждым мгновением расстояние до Чистой Криницы становилось все короче, а Петру до сих пор не верилось, что он скоро будет дома. Разлука с семьей, с родным селом была долгой, и свое возвращение он ощущал сейчас как очень серьезное событие. Петро закрывал глаза и старался представить себе отца, сестер, мать. Но они возникали в памяти такими, какими были три года назад. Он подумал о том, что ни с кем в семье не сможет поспорить о вещах, которые стали для него привычными: о театральной премьере, о новой книжке, новом фильме. И тут же возразил себе: «Что ж… в Чистой Кринице за эти годы росла своя культура. Отец писал не раз о новых сортах яблонь, которые выращивает колхоз по методу Мичурина. Сестра Ганна добилась рекордного урожая в своем звене. В селе собирались пустить электростанцию, приобрели киноустановку…» Петро вспомнил, как он, будучи секретарем комсомольской организации, всегда стремился работать так, чтобы его село было передовым, мечтал об электрическом свете во всех хатах, о богатых фруктовых садах в каждом дворе. Он немало сделал раньше, а сейчас, возвращаясь специалистом, агрономом, сумеет дать своему селу еще больше. Он вложит всю страсть и пыл, живой огонь в дело, ради которого провел лучшие свои годы в студенческих аудиториях и библиотеках, ради которого отказывался от свидания с родными, с любимой девушкой. Петро с огорчением подумал о том, что он последнее время редко и скупо писал Оксане. Время не отдалило ее от него, она по-прежнему была ему дорога. Стремясь поскорее встретиться с ней, он одним из первых сдал государственные экзамены, в Москве не задержался ни одного лишнего дня. Петро почувствовал, что Михаил пристально смотрит на него, и с улыбкой спросил: — Ты что так уставился? — Расходятся наши пути-дорожки, милейший. — Писать мне будешь? — Напишу. Да тебе, верно, не до меня будет. — Почему? Михаил хитро прищурился. — Сознайся, — сказал он, — теперь уж скрывать тебе незачем. Ты из-за Оксаны своей отказался от аспирантуры? — Нет. Не из-за нее. — Еще пожалеешь, что отказался. — Что жалеть? Ведь я сам просил послать меня в село. — Все-таки Чистая Криница не Москва. Заглохнешь. — Чепуху говоришь, Мишка! У нас в селах есть дивчата… Они дальше районного села нигде не были. А о них в Москве труды пишут… В Чистой Кринице есть своя эмтеэс, электростанцию строят… — Так-то так… — Почему же это я должен заглохнуть? Скуластое, с насмешливыми глазами лицо Михаила стало сосредоточенным. Подумав, он сказал: — У какого-то писателя я читал, что люди созданы не для того, чтобы отъедаться у корыта. Они должны скитаться по дорогам, бродить по лесам, вечно искать новое, интересоваться всем. — Беспризорничать? — Зачем так вульгарно, профессор? — Что же ты хочешь этим сказать? — Ты даже не поездил по стране, не знаешь ее богатств. — Есть, Михайло, человеки, которые ничего за положенный им век не дают, а хотят взять от жизни как можно больше. А?.. — Имеются такие. — А я не желаю быть таким. Скитаться, смотреть, любоваться очень интересно. Ого-го! В нашей стране есть на что посмотреть! А я хочу, чтобы и Чистую Криницу не объезжали. Понял? Хочу, чтобы восхищались ее садами, богатством. Петро глядел на товарища вызывающе, готовясь спорить, но Михаил только повел плечами и замолчал. А Петру хотелось высказать все, что было у него на душе. — Ты вот сказал, люди должны всем интересоваться, — продолжал он. — Согласен… Но разве для этого обязательно странствовать? Мне везде интересно. Если по-настоящему любишь жизнь, всюду найдешь столько впечатлений, столько больших и маленьких радостей! Есть мудрая поговорка, — все больше загораясь, продолжал Петро — «Дорогу осилит идущий». Слыхал? У каждого из нас своя дорога, но мы все идем к одной цели — к счастью. И путь этот — не гладкое шоссе, Мишка… Не раз себе шишки набьешь, пока дойдешь. Но если ты твердо решил дойти, разве ты остановишься перед чем-либо?! Если я понял всем своим сердцем и умом, что мое счастье — в счастье и радости моего народа, должен ли я, вернее — могу ли стремиться туда, где только мне будет лучше, спокойнее? Друзья, увлекшись разговором, не заметили, как поезд подошел к Богодаровке. Петро стал вглядываться в лица людей, стоявших на перроне. — Вон мой старикан! — воскликнул он, схватив Михаила за плечо. Остап Григорьевич еще не заметил сына, но уже расправлял горделивым жестом усы, взволнованно покашливал, широко шагая вдоль вагонов. VI Василинка много раз выбегала к воротам и вглядывалась в конец улицы. Потеряв терпение, она вприпрыжку побежала в хату. — Нема, — со вздохом сказала она матери. — Татка нашего только за смертью посылать. — Ты в своем уме, доню? — возмутилась мать. — Про батька такое болтаешь.. Она говорила строго, а сама в душе любовалась нарядной дочерью. Лучистые карие глаза Василинки даже потемнели от нетерпения. — И до завтра нехай не приезжают! — Она фыркнула. — Км! Паны большие! Выглядывай их с самого ранку. Спокойствие покинуло давно и Катерину Федосеевну. Она бесцельно бродила от стола к печке, вновь принималась наводить порядок в шкафчике, без нужды переставляла посуду. В хате — как на троицу: свежие, только утром срубленные ветки клена выглядывали из-за чисто вымытых скамеек и наличников окон, свисали с балок, потолка. От влажной травы, любистка и мяты, устилавших свежесмазанный глиняный пол, было прохладно, как на лугу после заката солнца. Перед обедом забежала замужняя дочь Катерины Федосеевны, Ганна: — Не приехал еще? — Где-то пропал батько. Ганна присела на скамейку, вытерла уголком косынки лицо. — Ну испечет. Опять дождя сегодня нагонит. — Нехай нагонит, — откликнулась мать. — Житам и огородине акурат на пользу. А ты с работы? — С работы. — Проверяете бураки? — Подрыхляем. Там после дождя такая корка! Прямо запарились. У Ганны заметно выдавался под белым опрятным фартуком живот. Однако беременность не тронула ее миловидного лица, с тонкими, словно нарисованными углем, бровями и с ямочками на щеках. Василинка придвинулась к сестре, обвила рукой ее пополневший стан. — Раздобрела ты, Ганька, — шепнула она, щекоча ухо сестры с большой серебряной серьгой. — Скоро будешь как баба Харигына. — Ганько, а от Ванюшки нашего письмо пришло, — сообщила мать. — Правда? — вскинулась Ганна. — Что пишет? — Обещает приехать, — затараторила Василинка. — С жинкой своей и с Витькой. Она вдруг вскочила, побежала в другую комнату и тотчас же вернулась с небольшим свертком. — Эх, пташка не без воли, а казак не без доли, — произнесла она с лихим видом. — Похвалюсь тебе, сеструнько, что мне тато подарил. Головы сестер склонились над отрезом розового крепдешина. — Любит тебя батько, — с легкой завистью сказала Ганна. — Славная кофточка выйдет. — Это за отметки в школе, — сказала Василинка. — Кругом «отлично». Ганна заторопилась домой, кормить мужа обедом. Василинка пошла ее проводить. Они уже подходили к площади, когда из переулка вынесся на коне Алексей Костюк. Он завернул к ним, круто осадил своего мохнатого припотевшего маштачка. — Тю, дурной! — вскрикнула Василинка, стряхивая с платья комья земли. — Чего на людей наскакиваешь? — Я не я, а коняка моя, — засмеялся Алексей. — Петро приехал, сеструшки? — Батько поехал за ним, — ответила Ганна. — Ты с бригады, Леша? — Оттуда. Там идет твой Степан с ребятами. Чарочку к обеду готовь. Он сегодня всю норму свою отгрохал. Алексей, сверстник и школьный товарищ Петра, работал два года на тракторе, а этой весной его назначили механиком криничанской МТС, чем он немало гордился. Даже немногие старые трактористы так хорошо знали машину, как он. — А зачем тебе Петро? — недоброжелательно спросила Василинка. — Здорова была, кума, — обиделся Алексей. — Что ж, он не дружок мне был? — Был… Василинка вовремя спохватилась и замолчала. Неприязненно взглянув на Алексея, она отвернулась и побежала домой. С ближних полевых участков шумно прошли на обед полольщики, проехал на своей бричке почтарь Малынец, всегда возвращавшийся с почты в час дня, а отца с Петром все не было. VII От станции Остап Григорьевич горячил коней батогом, держал на рыси, а перед Каменным Бродом, передавая Сашку́ вожжи, сказал: — Нехай идут шагом. Поспешать нам некуда. Акурат к обеду доберемся… Он давно приметил, с какой жадностью Петро разглядывал знакомые места, и это радовало старика. Втайне Остап Григорьевич побаивался, что сын его, как это случалось с другими, после долгого отсутствия будет чувствовать себя на родине чужим. Однако Петро так нетерпеливо расспрашивал про домашние дела, про село, что отец успокоился. Тени от придорожных кленов и тополей уже потянулись через шлях, когда кони вынесли бричку на взгорье и перед глазами Петра раскинулась Чистая Криница. Он даже привстал. Стиснув пальцами плечо братишки, вглядывался в дорогие сердцу очертания села. Над хатами и садками повисла огромная сизая туча. Выбившись из-под ее крыла, солнце зажгло синим пламенем сосновый бор за селом, позолотило соломенные крыши. На дорогу упали редкие тяжелые капли. В просветах среди верб и сосен блеснула полоска Днепра я исчезла в красноватых песчаных холмах. На бугре, за редкой кисеей дождя, три ветряка. К ветрякам этим, на вытолоченный бурый выгон, сбегалась, бывало, по вечерам мальчишечья орава, обсуждала свои дела, а затем, замирая, слушала всякие «страшные» истории, которые любил рассказывать старый мельник, дед Довбня. Показался ряд новеньких столбов, выстроившихся вдоль улицы. — Электростанцию пустили? — спросил Петро. — Трошки работы осталось. Обещают к осени пустить. — Хочется скорей на плотину взглянуть… Вообще посмотреть на все… Петро жадно искал глазами высокие ели над крышей родной хаты. — Соскучился за домом? — понимающе глядя на сына, спросил Остап Григорьевич. — Как же не соскучиться! — сказал Петро. — Три года… — задумчиво произнес Остап Григорьевич, — это не три недели… Неужели не мог хоть разок наведаться? — Вы же знаете, я писал вам, — оправдывался Петро. — Последние три года все каникулы — в Мичуринске. Как будто меня околдовал кто… Мы там с одним научным сотрудником опыты затеяли. Зимой думаю: «Ну, съезжу летом домой, проведаю своих». Скучал сильно. А лето подойдет — и домой хочется съездить, и на работу свою не терпится взглянуть. Я же там, в Мичуринске, многое почерпнул. Не только для себя. Чистой Кринице помогу. Сашко́, внимательно слушавший брата, обернулся: — Мать плакала, что ты не хотел домой приезжать. В памяти Петра вдруг ярко возник давно позабытый им день тридцать шестого года, когда его провожали в Москву. Мать наполнила большой мешок под самую завязку всякой домашней снедью, гостинцами и с трогательной наивностью советовала непременно «угостить» будущих учителей и товарищей. Отец посмеивался над нею: «Ты ему торбу полотняную для книжек нацепи, как школяру цепляла…» Лошади почуяли на припотевших боках свежий ветерок, побежали резвее. Через несколько минут первые хаты села, показавшиеся Петру почему-то маленькими и низкими, остались позади. Во дворах, за плетенными из лозы тынами, хозяйки убирали к вечеру скотину, возились подле прикладков сена, — волнующе знакомая Петру с детства бабья суета. Кони шли бойко, и Петро еле успевал разглядывать знакомых людей, кланявшихся издали. Прервав работу, они долго смотрели из-под ладоней вслед повозке, голосисто перекликались через улицу. На повороте к площади через дорогу шла с ведрами на коромысле девушка. Она прибавила шаг, торопясь перейти путь едущим. Придерживая, рукой раскачавшееся ведро, девушка обернула к бричке улыбающееся лицо. Из-под яркого платка блеснули в озорной улыбке большие глаза. — К удаче, — довольно заметил Остап Григорьевич. — С полными ведрами. — Это чья такая? — спросил Петро. — Нюська Костюковых, — в один голос откликнулись Остап Григорьевич и Сашко́. — Нюся?! — удивился Петро и еще раз оглянулся на девушку. — Она теперь в звене у нашей Ганьки, — важно пояснил Сашко́. — У сестры ее, Мелашки, прошлый год на масленую свадьбу гуляли. Петро ласково потрепал братишку по плечу. Поощренный этим, Сашко́ выпалил: — Оксана, наверно, тоже скоро свадьбу отгуляет с Лешкой. — Брось языком молоть! — прикрикнул на него отец. — Чего не в свое дело встреваешь? — Чего я мелю? — обиделся Сашко́. — Все говорят. Петро ощутил, как лицо его стало пунцовым. Он невольно повернулся к садкам, где за белым шатром цветущих акаций виднелась черепичная кровля Оксаниной хаты. Отец перехватил взгляд Петра и снова обрушился на Сашка́: — Ты, курячий сын, чего не знаешь, никогда не встревай! Сколько раз я тебе говорил! Без тебя нигде не обойдутся. Лошади свернули в переулок, ведущий к Днепру. За несколько дворов до родной хаты Петро заметил, как от калитки стрелой метнулась во двор дивчина. Ганна? Или Василинка? — силился отгадать он. Но раздумывать над этим уже было некогда: кони, всхрапывая и переступая ногами, остановились у ворот. Остап Григорьевич первый сошел с брички, размял затекшие ноги. К воротам торопливо бежала мать. Она на ходу вытирала о фартук руки, поправляла выбившиеся из-под платка волосы. Петро пошел ей навстречу, и она, добежав до него, прижалась головой к груди сына и застыла, не находя в себе сил оторваться. Петро гладил ее руки, волосы и вдруг почувствовал, что плечи матери под простенькой коричневой кофточкой вздрагивают от рыданий. — Э, что ж это вы, мамо? — старался он успокоить ее, но и у самого застлало глаза. Плача и смеясь, мать еще и еще прижимала его к себе. Только сейчас Петро заметил Василинку. Она жалась к заборчику и выжидающе глядела на брата. Петро улыбнулся ей, и Василинку словно сорвала с места незримая сила. Она бросилась к Петру, повисла у него на шее. Звонко целуя его в щеки, нос, ухо, она приговаривала: — Братуня мой, братичек, ось тебе! Задыхаясь, снова хватала его за шею, целовала в подбородок. — А ну, хватит вам, — вступился за Петра Остап Григорьевич. — Как там, стара, с обедом? Катерина Федосеевна вытерла фартуком глаза, побежала в хату. Не выпуская руки брата, Василинка потащила его за собой умываться. Она сама вытерла ему руки свежим рушником, засматривая в глаза, спросила: — Сорочку свою вышитую наденешь, Петрусь? Я ее тебе выгладила. Разглядывая сестру, Петро удивленно пожимал плечами: — Ну и повырастали вы все! Смотри, какая барышня! — А ты б еще дольше не ехал. — Хлопцы, поди, за тобой уже ухаживают? — Нужны они мне как раз! — Василинка покраснела. — Скажет такое! — Ну, сознайся, кто ухаживает? — смеялся Петро. — Наверно, Митька Загнитко? Он же тебе ровня. — Совсем и не Митька. — Ну, тогда Павка Зозуля? — И не Павка. А ну тебя! Василинка вдруг набросилась на кур, столпившихся около нее: — Кш-ша! Вот вредные, так и ходят за мной. Она держалась от Петра на расстоянии: слишком разгорелось ее лицо. Мимо, прикрыв фартуком чашку, пробежала мать. Она улыбнулась, отвечая на улыбку Петра. — Иди, Петрусь. Наголодал, верно, в дороге. VIII Какая мать после долгой разлуки с сыном не захочет накормить его обедом, каким никто нигде его не накормит! Кто не знает, как умеют встретить дорогого гостя на Украине! На столе, накрытом по-праздничному в чистой половине хаты, появится холодец с хреном, янтарно-прозрачная капуста с зелеными стручками перца и яблоками, борщ, заправленный салом и забеленный сметаной, гусь или домашняя колбаса, скрючившаяся на жару. А потом гостя подстерегает еще немало новых испытаний: пампушки с чесноком или с медом, пирожки с капустой или с печенкой, вареники с творогом в масле и сметане, кисель вишневый и кисель молочный. И, венчая все это, над тарелками и мисками будет возвышаться бутылка с сургучной головкой. …Негромко переговариваясь с женой, Остап Григорьевич помогал ей у стола: крупными ломтями резал пшеничный хлеб, доставал из шкафчика чарки. — Ганька чего ж не идет? — спросил он, собрав крошки а ладонь и ссыпав их в тарелку. — Прибежит. Управится — и тут будет, — ответила мать. Все сели за стол. Придерживая рукав пиджака, батько нацедил в граненые чарки светлую булькающую влагу: — Ну, сынок, с прибытием! В родной хате. — И за Ванюшку, — добавила мать. — Нехай ему легонько икнется с жинкой и хлопчиком. Она незаметно утерла глаза: все дети дороги матери — а те, что с ней рядышком, и те, что где-то далеко. Подняв чарку, Петро смотрел, как по ее щеке, удивительно еще свежей и разрумянившейся, скатилась слезинка, другая, и она, прикрыв кончиком платка дрожащий подбородок, смущенно улыбнулась. — Холодцу, Петрусь, бери, — угощала она. — Ты ж его уважал. — А вы совсем у нас молодая! — сердечно сказал Петро. — Ох, сынок, какая там молодая! — вспыхнула мать. — Года — как вода… После четвертой чарки лицо у отца стало красным и лоснящимся. — Пей, Петро Остапович! Ешь! — вскрикивал он торжествующе. — Кто как, а Рубанюк своих детей в люди вывел. Ванюшка — подполковник, Петро академию прошел… На мгновение он задумался. Потом стукнул кулаком по столу: — Пей, Петро! Пускай и у других такие, дети будут! — Что ты, человече добрый, разошелся? — остановила его Катерина Федосеевна. — Гляньте на них! Чего это вы? — налетела на отца и Василинка. — Как маленькие. Петро посмотрел на отца и засмеялся. — Какие батьки, такие и дети, — сказал он. — Ве-ерно! — вновь ударил по столу Остап Григорьевич. — Верные твои слова. Батьки еще свое покажут. За нашу богатую колхозную жизнь! Он выпил, лихо обнял Катерину Федосеевну и чмокнул ее в смеющиеся губы. — Та отчепись ты, старый! — отбивалась она. — Чего надумал! Как говорят: удастся бес, так выбей весь лес… — Лес лесом, а бес бесом, — договорила Василинка под общий смех. На столе уже появилось жаркое из гусятины, когда пришла Ганна с мужем, Степаном Лихолитом. Она мягко обняла брата, поцеловала его в щеку и уселась рядом. Расшитая цветным шелком, накрахмаленная сорочка туго облегала ее грудь, полные плечи и руки. Петро про себя дивился, как изменило сестру замужество. Ганна тянула мужа за рукав к столу. — Садись, Степа. Ну, чего ж ты стесняешься? Петро, ты ж его знаешь? Петро отрицательно покрутил головой, засмеялся: — На свадьбе не гулял, стало быть не знаю. — Ну как же не знаешь? — Шучу, шучу. Как же мне его не знать? Остап Григорьевич громко командовал: — Василинка, еще чарки! Стара, угощай зятька! Степан, тракторист МТС, высокий, крупный, сел между женой и Василинкой. В аккуратно отглаженной рубашке с отложным воротничком и галстуком он чувствовал себя как-то неловко. Степан и его старший брат Федор, такой же медвежастый и молчаливый, славились как очень работящие хлопцы. До женитьбы Степан со своей гармонью был на всех посиделках желанным гостем. Петру вспомнилось, что Ганне нравился другой — молодой фельдшер из соседнего села, и она даже собиралась замуж за него. «За эти годы, — думал Петро, — здесь все так переменилось! Не скоро разберешься, что к чему». Он присматривался к лицам родных, отмечая происшедшие в них перемены, и ему вдруг очень захотелось увидеть, как изменилась Оксана. Но вспомнились слова Сашка́, и Петро помрачнел. Не поддаваясь щемящему чувству, грозившему отравить радость встречи с семьей, он болтал с сестрами о пустяках, шумно чокался с батьком и Степаном. Мать и сестры не знали, как угодить ему, чем еще угостить. Остап Григорьевич широко раскрыл окна: невинное тщеславие старика требовало, чтобы все соседи знали, как у Рубанюков встречают сына. Петро растроганно, с благодарностью глядел на сияющие лица родных. — Давайте выпьем, — сказал он дрожащим от волнения голосом, — за наших дорогих отца и мать. За то, что воспитывали нас, учили. Чтоб были наши тато и мамо счастливыми, чтоб хорошо прожили свою жизнь! Остап Григорьевич поспешно поднес к глазам рушник: не сдержался и от избытка радостных чувств заплакал. Петро почувствовал, что пьянеет, и отставил вновь налитую ему отцом чарку. В хате было душно от смешанных запахов еды, примятой ногами травы, вянущих листьев клена. Он вышел на воздух, в сад, и прилег на траве. Уже совсем стемнело. Искрящимся от края до края пологом неба ночь укрыла село. Над землей текли пьянящие ароматы свежескошенного сена, акации, ночных фиалок. Петро расстегнул сорочку и подставил разгоряченную грудь ветерку, тянувшему с луга. Ночные запахи, сухой треск кузнечиков вызвали в его памяти другой вечер — накануне его отъезда в Москву после каникул. …Впервые он тогда засиделся с Оксаной допоздна. Она несколько раз порывалась уходить; смеялась и сердилась, но Петро не отпускал ее. Ему нужно было многое сказать ей. Он раньше и виду не подавал, что она ему нравилась, а перед отъездом пошел к Девятко, вызвал Оксану в садок. Месяц лил тогда такие потоки света, стояла такая тишина, что была отчетливо видна плывшая в воздухе паутинка. Ее Петро помнит до сих пор. Вместе с Оксаной они смотрели на мерцавшую шелковинку, пока она не исчезла в тени тутовника. Расставаясь, Петро долго вглядывался в озаренное луной лицо Оксаны. Пунцовая астра в ее волосах казалась голубой. Петро наклонился к ней, приблизил губы к ее губам. Оксана отшатнулась, молча стиснула его руку, задержала в своих теплых ладонях. Достала из-за рукава шелковый платочек, волнуясь, положила в карман Петру. Потом, не оглядываясь, убежала в хату… Закинув руки за голову, Петро смотрел в мерцающее небо. На ум пришли слова об Алексее. «Три года — не пустяк, — оправдывал он Оксану. — Какая дивчина устоит?» Но как ни старался Петро уговорить себя, желанное успокоение не приходило. В саду зашелестели раздвигаемые чьей-то рукой ветки. — Братунька, где ты? — звала Василинка. Петро откликнулся. Василинка подошла, опустилась рядом. Несколько минут они сидели молча. — Василинка! — А? — Давай с тобой поругаемся, а то скучно. — Ты чего такой смутный, Петрусь? — Голова разболелась. Василинка потрогала рукой его лоб, сочувственно разглядывала белеющее в темноте лицо брата. — Чего ж ты про Оксану ничего не спрашиваешь? — А чего спрашивать? Василинка оживленно принялась рассказывать: — Знаешь, Петрусь, как узнала Оксана, что едешь, так покраснела. Она дуже хотела тебя видеть. — Хотела? — Ага. Давай пойдем. Я до Настуньки собиралась, да одной неохота. Петро поднялся, сел. Что ж, ему ведь весь вечер недоставало Оксаны. Он потер пальцами лоб, застегнул сорочку. — Вынеси мне фуражку, — сказал он. — Сходим повидаемся. IX Яркие в ночной синеве полосы от ламп неровно ложились на улицу. Под хатами, на завалинках и дубках, — приглушенные голоса, журчанье балалаек, смех. За бугром небо посветлело: собиралась всходить луна. На углу переулка чистый и сильный девичий голос завел: Сонце заходыть, а мисяць сходыть, Тыхо по морю човэн плывэ. Невидимые в темноте девушки хорошо спевшимися голосами подхватили: В човни дивчина писню заводыть, Козак почуе, сэрдэнько мрэ… Петро замедлил шаг, слушал, как песня отдавалась эхом далеко за рощей. В разных концах села послышались новые девичьи голоса. Песни заполнили теплый пахучий воздух, поднимались к высокому звездному небу, плыли над улицами и левадами, над черно-глянцевым сейчас Днепром, его песчаными отмелями и прибрежными перелесками. Давно ли Петро вот так же сидел по вечерам с хлопцами и дивчатами под чьей-нибудь хатой? Или, повесив за плечо гармонь, шел с друзьями-комсомольцами на чужой куток[4 - Куток — буквально: уголок. В тексте — дальняя улица, часть села (укр.).]. Звонкие переливы трехрядки собирали молодежь со всего села, и тогда Петро, комсомольский вожак, овладевал посиделками, умело завязывал беседу о работе в колхозных бригадах, о лучших стахановцах, о том, какой станет Чистая Криница, как расцветет она, если каждый будет работать честно, с огоньком… По дороге Петро расспросил Василинку о своих бывших друзьях. Почти никого не осталось в селе. Следом за Петром подались в техникумы и институты и Степа Усик, и Йосып Луганец, и Миша Сахно. Гриша Срибный приезжал зимой в отпуск в форме летчика; он окончил авиационную школу и летает где-то на Дону. Яким Горбань ушел служить в армию и остался на сверхсрочную. Воспоминания о товарищах юности всколыхнули в памяти многое. Петро шел, испытывая такое чувство, словно он только вчера расстался с селом. Но незнакомые, по-мальчишечьи хрипловатые голоса под хатами напоминали о том, что уже подросло, вступило в свои права новое поколение. За балочкой начиналась улица, где жили Девятко. Петро сразу различил хату, о которой так много думал эти годы. Окна ее, с тенями цветов на занавесках, казалось, светились не так, как в других домах. К калитке с басовитым лаем кинулась собака. Кто-то скрипнул дверью, вышел на крыльцо. Василинка позвала: — Тетка Палажка, это вы? Придержите Серка. — Добре, племянница, — откликнулся смеющийся голос Настуньки. Прикрикнув на собаку, она подбежала к воротам. — Проходьте, пожалуйста, — засуетилась она, узнав Петра. — Ходимте в хату. — Кто дома, Настуся? — прижимаясь к подружке, спросила Василинка. — Никого. Маты пошли до бабы ночевать. Батько еще не приходили. — А Оксана? — Скоро будет. Нюську побежала провожать. Настя пропустила Петра и Василинку в хату, забежала в свою комнатку причесаться. Худенькая, с шапкой белокурых волос, буйно вьющихся над бойким личиком, быстроглазая и подвижная, она была в той девичьей поре, когда уже пробуждается интерес к мужчинам. Может быть, именно поэтому она держалась с парнями подчеркнуто насмешливо, мальчишек-сверстников беспощадно передразнивала и всячески выказывала им свое презрение. Только к Петру Рубанюку она относилась по-иному — и не без причины. Как-то раз, девятилетней девочкой, шаля с подружками на Днепре, Настя сорвалась с берега в воду и стала тонуть. Петро, переправлявшийся на лодке, вытащил ее и откачал. После он частенько подшучивал над ней по этому поводу, но она никогда не обижалась. Петро помнил Настуньку девчонкой-озорницей, с измазанными чернилами пальцами. Сейчас она вошла смело и уверенно, совсем взрослая девушка, и, усевшись на скамейке, лукаво глядела на Петра. — Мать родная! — весело произнес он. — Еще одна невеста подросла. — Невеста без места, — засмеялась Настя. Она переглянулась с Василинкой. Подружки, видимо, вспомнив что-то свое, дружно фыркнули. — Вы чего? Василинка, прыская, принялась рассказывать, как почтарь Малынец, напившись пьяным, шутливо сватался за Настю. Петро слушал ее рассеянно. В чертах Настиного лица он отыскал то, что напоминало ему Оксану, и не сводил с нее глаз, Когда Настунька смеялась, на щеках ее появлялись такие же мягкие ямочки, так же широко открывались белые, блестевшие маленькие зубы. — Что ж до сих пор нет Оксаны? — спросил он. — Должна б уже вернуться. Подожди, Петро, я сбегаю. — Настя предупредительно вскочила. — Сиди, — остановил ее Петро. — Лучше водичкой холодной угости. Он пил крупными, жадными глотками и, услышав, как звякнула щеколда калитки, вздрогнул. — Тато пришли, — сказала Настя, убирая кружку. Кузьма Степанович, покашливая, переступил порог. Поздоровавшись, вопросительно посмотрел на Петра. — Щось не признаю, — сказал он, загораживая рукой свет от лампы и вглядываясь. — Богатый буду, — улыбнулся Петро. — Петра не узнаете? — упрекнула Настя. Кузьма Степанович, кряхтя, присел у стола, вытащил очки. Он остался таким же, каким видел его Петро последний раз. Выпуклый блестящий лоб с кустиками седых волос у висков, короткие, остриженные усы. — Разве ж его признаешь? — оправдывался он, поблескивая очками в сторону Петра. — Вон какой стал! Ну, ну, будь здоров, Остапович! С благополучным прибытием! Кузьма Степанович подсел ближе, приглаживая ладонями волосы. Поговорить со знающими людьми было его страстью. — Что же там, в нашей столице, новенького? Воевать скоро придется? — осведомился он. — Ты теперь человек ученый. Хочу тебя спросить вот о чем. Все ж таки мы вроде как в союзе с Германией. Это ж большая сила, а? Теперь кто хочешь побоится. Может, войны и не будет? Кузьма Степанович напряженно и пристально смотрел, ожидая ответа. Петро понял, что этот вопрос очень тревожил старика. — Что вам сказать? — подумав, ответил он. — Договор-то у нас есть о ненападении. Может быть, нас и побоятся трогать. — Ох, нет, — с сомнением покачал головой Кузьма Степанович. — Ближняя собака скорей укусит. Он еще долго выпытывал у Петра новости — о приезде в Москву японского министра, о последних опытах ученых Тимирязевской академии. Постепенно разговор перешел на хозяйственные дела. Петро все время чутко прислушивался к каждому звуку, доносившемуся со двора. И когда под окнами прошелестели быстрые, легкие шаги, он на полуслове осекся и обернулся к дверям. Оксана остановилась на пороге. Неестественно громким и веселым голосом она поздоровалась с Петром. Тот поднялся навстречу, молча сжал ее пальцы. Рука ее, теплая и мягкая, чуть заметно дрожала. Василинка и Настя перестали шушукаться, с откровенным любопытством смотрели на обоих. Оксана, покосившись на них, потянула Петра за собой: — Пойдем, посидим у меня в комнатке. X Оксана прибавила в лампе огонь и задернула занавеску на окне. — Какой ты у нас москвич, показывайся, — сказала она, поглядывая на Петра блестящими глазами. Петро стал у окна. С плохо скрываемым волнением наблюдал он, как Оксана прикалывала к волосам красную гвоздику. — Это чтобы понравиться, — сказала она, чувствуя на себе его пристальный взгляд и за шуткой стараясь скрыть растерянность. — А если не поможет? — посмеиваясь, спросил Петро. От него не утаилось, что девушка взволнована: ее выдавали побледневшие щеки, дрожащие пальцы, которыми она закалывала цветок. Но, несмотря на волнение, она держала себя свободно. «Это уже не та девчонка, которая с такой наивной робостью дарила платочек», — подумал Петро. Он всматривался в черты ее лица. Оксана была даже лучше, обаятельнее того образа, который за время разлуки создало воображение Петра и с которым он так свыкся. — Ну, Оксана, — произнес он, шагнув к ней и положив руки на ее плечи, — здравствуй! Оксана отстранила щеку от его губ, с силой сбросила руки. — Ты что это, Петро?! В голосе ее слышались негодующие слезы, лицо выражало такую обиду, что Петро растерялся и удивленно отступил к столу. Он не понимал, что могло быть плохого в его дружеском порыве. Резкость Оксаны оскорбила и огорчила его. Оксана, видимо, хотела сказать еще какую-то колкость, но, мельком посмотрев на него, только пожала с досадой плечами. С минуту они сидели молча. — И что это за мода у хлопцев? — сказала Оксана беззлобно. — Ты же не знаешь — может, у меня есть… кому обнимать. — Знаю, что есть, — голос Петра дрогнул. — Я просто рад, что вижу тебя. И поцеловал бы от души. С чистым, сердцем. Оксана посмотрела на него исподлобья. — Что ты знаешь? — Слышал, что жених есть. — Уже успели… Как это ты надумал приехать? Даже не верится. — Приехал, — коротко ответил Петро. — Прямо записать где-то надо… Петро, скорей по ее насмешливому взгляду, чем из слов, понял горький намек. Но он был слишком задет холодным приемом и поэтому круто переменил разговор. — Расскажи, Оксана, как ты живешь? — Что о себе рассказывать? Кончила десятилетку, ты знаешь. В институт поступила. — Нравится в медицинском? — Очень интересно. Ну, а ты? Помнишь, писал, что хочешь карту садов составить. — Думаю здесь заканчивать. Петро отвечал на вопросы Оксаны о московской жизни, о практике на мичуринских станциях, но вскоре заметил, что она слушает рассеянно, с невеселым лицом. — Что ты такая? — спросил он. — Какая? — Скучная. Надоели тебе мои рассказы? — Нет, нет. Говори. Я даже голос твой забыла. — Но все-таки непонятная ты. — Почему? — Вот ты меня так… недружелюбно встретила. А почему?. Помнишь, когда мы расставались, что ты говорила? — Помню. — А паутинку помнишь? — Какую?.. А! Оксана перевела взгляд с его лица на окно. Из-за шелестевшей верхушки каштана серебрился край ущербленной луны. — Тогда было светлей в саду, — сказала Оксана. — И ветра совсем не было. Она склонила над столом голову, медленно разглаживала рукой складки полотняной скатерти. Волосы ее чуть слышно тонко пахли ромашкой. — А ты?.. — тихо спросила она. — Неужели у тебя не было дивчины? Не верится, Петро. — Друзья девушки были и есть. А любил и… люблю я одну… На крыльце кто-то переговаривался. Оксана поднялась, но я эту минуту в дверях показалась голова Насти. — Петро, — шепотом позвала она, — Лешка тебя ищет. — Ну, позови его. Мы ж еще не видались с ним. — Я сбрехала… сказала, что никого нет. А он такой настырливый. Не верит. И чего это он на ночь глядя приперся! — Покличь его, — сказала Оксана. — Зачем ты обманываешь? Алексей ворвался в комнату шумный и оживленный. Радостно поздоровавшись с Петром, он сел против него на краю постели. — Я с бригады прямо до вас побежал, — говорил он, скручивая цыгарку и не спуская с Петра глаз. — Батько твой сюда меня направил. Наших хлопцев, слыхал наверно, никого в селе не осталось. — Знаю. — Погостевать приехал, Петро? — Нет, работать. — Вот это добре! Мы тут скучали за тобой. Прикрывая цыгарку пригоршней и обволакивая себя клубами едкого желтого дыма, Алексей скороговоркой выкладывал сельские новости, и было видно, что он, хотя и насторожился, все же искренне обрадован приездом школьного товарища. Петро слушал его, украдкой посматривая на Оксану. Она, подперев щеку ладонью, молча глядела то на Алексея, то на Петра, и по задумчивому лицу ее нельзя было определить, слышала ли она, о чем идет речь, или думала о своем. Алексей вдруг обратился к ней: — Ты, Оксана, хочь угостила Петра? — Да я сейчас наугощался, — сказал Петро. — Спасибо, ничего не надо. — Как это не надо? — закипятился Алексей, — Оксанка, ступай неси чего-нибудь закусить. Наверно, и по чарочке найдется? Петро, удержав вскочившую с места Оксану, сказал Алексею: — Хорошим друзьям при встрече и без вина должно быть весело. Верно? — Как же это не угостить гостя! — сокрушался Алексей. — До меня пойдем, так у моей матери целый литр припрятан. — Ладно, успеется. Засиделись за разговорами до полуночи. Вразнобой закричали первые петухи, когда Петро с Алексеем собрались по домам. Оксана накинула на плечи платок, вышла проводить до ворот. У калитки Петро сказал: — Мы с тобой еще не обо всем поговорили, Оксана. — Всего никогда не переговоришь, — ответила она и мельком посмотрела на Алексея. — Побалакай с хлопцем, чего ты, — свеликодушничал тот. — Ох, уже не рано. — Ну что ж, будь здорова! — сказал Петро, пожимая ей руку. Алексей проводил его до самых ворот и ушел лишь после того, как Петро пообещал посидеть с ним завтра вечерком. XI В субботу, чуть забрезжил рассвет, Остап Григорьевич собрался на остров. Перед уходом, тихонько ступая на носках, он заглянул в чистую половину хаты, к сыну. Петро, сидя на кровати, натягивал сапог. — Что так рано? — удивился отец. — Маловато спишь. — Хочу с вами в сад пойти. Вы как добираетесь до сада? Паромом? — Паромом… А если есть желание, можем лодкой. Хорошую справили. — Лучше лодкой. Петро перекинул через плечо полотенце, вышел во двор. Он снял с себя нижнюю сорочку, плеснул на грудь черпак ключевой воды. Вода была ледяная. Петро, жмуря глаза и шумно отдуваясь, быстро растирал грудь, руки, шею. Мать несла мимо подойник с парным молоком. Поставив в погреб молоко, она вернулась, чтобы помочь сыну умыться. — Повидался, Петрусь? — С кем? — Ты же вчера до Девятко ходил. Он ответил неохотно: — Повидался. — Иди снидать, Петрусь, — позвала Катерина Федосеевна, когда он кончил умываться. — Куда в такую рань? — Хоть молочка выпей, — настаивала мать. — Свеженького. — Поешь, вернемся не рано, — посоветовал отец. — Ну, добре. Наскоро позавтракав, Петро взял весла и пошел следом за отцом к Днепру. Утро расцветало в необычайной тишине. Застывшие в безветрии листья деревьев, молодые сосенки, стебли трав искрились на солнце жемчужной россыпью росы. Над зеркальной гладью воды поднимался нежно-розовый пар. Петро дошел до Днепра, остановился, любуясь зеленеющим островом. Оба берега — отлогий, с редким сосновым молодняком на песчаных бурунах, и крутой, с могучими дубами, простершими над яром широкие ветви, — были залиты чистым утренним светом. Петру вспомнилось, как он, готовясь в Тимирязевку, часто приходил сюда, на берег, и засиживался с книжками подчас дотемна. Днепр был то прозрачно-зеленым в ясный летний день, то синим перед грозой, на закате пламенел; сколько дум передумал тогда Петро, глядя на его волны, спокойно катившиеся к морю! Временами ему казалось, что из его затеи поступить в Тимирязевку ничего не получится. Знания у него были невелики, и надо было отказаться от гулянок, развлечений, отдыха, чтобы успеть пройти большую и трудную программу. Но в минуты сомнений Петро вспоминал крепко врезавшиеся в память слова старшего брата, Ивана: «Тебе и мне, Петрусь, все родина дала, чего батьки наши в своей жизни не имели. Пока молод, память хорошая, учись, набирайся побольше знаний. Сторицей надо вернуть все, что дала нам советская власть!» И вот позади и бессонные студенческие ночи, и томительные годы разлуки с семьей, с любимой девушкой. Два-три денька на отдых, и — за работу! …По узкой тропинке на противоположном берегу поднимались от парома в гору женщины с тяпками на плечах. — Ганькин участок за садом недалеко, — сказал Остап Григорьевич, отвязывая лодку. — Добрые у них этот год бураки. Петро приладил весла, засучил рукава рубашки. Отец оттолкнул лодку, сел на корму. Пахло рыбой и мокрыми корягами. «В воскресенье пойду порыбалить», — мысленно решил Петро. — Хорошо ловится рыба? — спросил он. — Неплохо. Остап Григорьевич набил трубку, но раскуривать не торопился: уж очень чистый воздух стоял над водой. — Немножко освобожусь, порыбалим на неделе, если интересуешься, — сказал он. — На неделе, тато, вряд ли выйдет. В понедельник поеду. — Куда? — В район. Надо за дело браться. — Ты ж дома совсем мало был. — Буду наезжать. Теперь недалеко. — Погуляй три-четыре денька. Мать обижаться будет. — Не смогу я… без работы. — Ну что ж, — обиженно, разглядывая мозоли на руках, сказал Остап Григорьевич. — Делай, как твоя совесть приказывает… В старом фруктовом саду было тихо, безмолвно. Под неподвижными кронами деревьев, вокруг поздно зацветших зимних яблонь вились пчелы, мелькали яркокрылые бабочки. В прохладной тени серебрилась влагой трава. Петро знал здесь каждое деревцо. Когда-то он был неплохим помощником отца в его садоводческом деле. Остап Григорьевич повел сына мимо питомника, к двух- и трехлетним посадкам. Ровными, под шнурок, рядками в аккуратных лунках стояли новые сорта яблонь, груш, слив, персиков. Поглядывая украдкой на Петра, старик говорил деланно-равнодушным тоном: — Ты по садам поездил, посмотрел, что у людей есть. А мы тут потихонечку… — Э, да сколько же тут сортов слив! — дивился Петро. — Даже «королева Беатриса» есть. — Завелась и «королева», — поглаживая усы, хвалился Остап Григорьевич. — «Ажанская сладкая» есть, «ренклод», «яичная желтая» вон подрастает, «персиковая», «антарио»… Он повел к деревьям-рекордистам. За черенками их приезжали откуда-то, чуть ли не с Черниговщины. Осмотрев сад и питомник, Петро собрался уходить. Смутно было у него на душе. Шагая по саду за отцом, он вспоминал, как встретила его Оксана, как держалась весь вечер, и воспоминания эти наполняли его сердце тяжкой болью и тоской. — Давай перекурим, — сказал Остап Григорьевич. — А потом пойдешь к сестре. Они сели в холодке у шалаша. Петро протянул отцу портсигар. — Э, нет! Я своего. Старик полез в карман, с заметным холодком сказал: — Ты думаешь, мне легко эти дерева доглядать? — Нет, я этого не думаю. Откуда вы взяли? — Сколько я горя хлебнул, пока это с земли все поднялось, — продолжал тем же тоном отец. — Другой плюнул бы и не морочил себе голову. Людей Девятко не давал, все на поля да на огороды. Пока допросишься инвентаря или химикатов, слезьми изойдешь. Один ответ: «Нету средств». Послухаешь такое раз, другой — думаешь: ну вас к дядьку лысому! А сердце ж, оно болит. Не об себе хлопотал. И снова идешь, копаешься… Движением руки он остановил Петра, собиравшегося что-то сказать. — А в этом году, — продолжал Остап Григорьевич, — с одного сада дохода тысяч шестьсот возьмем. Теперь и Девятко за мной следом бегает: «Чего еще, Григорьевич?» Говори, мол, все сделаем… — Почему вы, тато, разговор об этом завели? Я же знаю, не легко вам. — А ты думал, не приметил я, какой ты ходишь? Батько свои достижения показывает, а у тебя свои думки… Ты ж, сынок, китайку с жерделой спутал. Это как? Я промолчал, а сейчас все тебе выкладаю… Петро сокрушенно покрутил головой. С выжидающей улыбкой смотрел он на отца. — Ты не смейся, — с неожиданной суровостью сказал Остап Григорьевич. — Ты слухай, что тебе батько говорит. — Слушаю, тато. — Что это, скажи, за беда такая приключилась, что батькова хата тебе не милая? С матерью еще и не переговорил как следует, а уже ходу! Петро молчал, ероша чуб, из одного уголка рта в другой перекидывая папиросу. — Если девка глупая, туда-сюда шатается, — помолчав, продолжал отец, — так, значит, весь свет на ней сошелся? Лучшую, что ли, себе не найдешь? Гордости в тебе нету, сынку. — Тут, тато, дело тонкое, — чужим, охрипшим голосом ответил Петро. — Ты еще за юбку материну держался, — сказал отец, — а я глядел на тебя и в думках держал: «Добрый казак растет. Этот в жизни дорожку пробьет». Боевой рос, настойчивый. Ванюшка, тот помягче был. А теперь, выходит, тебя девка — и та может подкосить… Петро отлично понимал, почему отец затеял этот разговор. Старик не мог простить Оксане, что она предпочла Петру кого-то другого. — Раз вы об этом заговорили, — он повернулся к отцу, — я вам вот что скажу. Настойчивость тут ни при чем. Ее у меня хватает. — Во, во! Верные слова. — Нравится она мне, не скрываю. Жениться думал… — Девка как девка, — пренебрежительно перебил Остап Григорьевич. — …но заставить любить силой да настойчивостью еще никому не удавалось. И обвинять ее не в чем, тато. А дивчина она хорошая, напрасно вы о ней так отзываетесь. — Ну и тебе печалиться нечего. Смотреть на тебя, такого, тошно. Остап Григорьевич поднялся, выколотил о чурбак пепел из трубки. — До Ганьки пойдешь? — Пойду. Разговор с отцом оживил Петра. «А и дотошный, — думал он, уходя из сада. — Старый, старый, а ничего не пропустит». Он с облегчением вздохнул и, вспомнив суровое лицо отца, рассмеялся. XII На свекловичных полях было многолюдно, но звено сестры Петро разыскал без труда. Ганна заметила брата издали. Оторвавшись от работы, она сказала что-то своим подругам и помахала рукой. Обойдя межой зеленые рядки, Петро подошел к работающим, весело шевельнул бровями: — Бог помочь, дивчата! Девушки разглядывали его, не стесняясь, с откровенным любопытством. Одна из них, с закутанным от солнца лицом, блеснула глазами из узенькой щелочки в платке и откликнулась певучим, грудным голосом: — Богы казалы, щоб и вы помогалы. Ганна отложила мотыгу. — Отдохнул, братуня? — Отдыхать пока мне, Ганя, не требуется. — У батька был? — Заходил. Дивчата проворно орудовали мотыгами, вполголоса переговариваясь меж собой и пересмеиваясь. Ганна вытерла пот на загорелом лице, оглядела пройденную загонку; пышные рядки ботвы протянулись изумрудными лентами по взрыхленной угольно-черной земле. Увядали на солнце срезанные в междурядьях и примятые ступнями босых ног бледно-розовые стебли бурьяна. — Хороший бурак, — похвалил Петро. — Видно, трудов не пожалели. — А как же! Знаешь, сколько трудов? Мы ж и пахали глубоко, подкармливали. Сколько раз поливали. Это только сказать легко. Воду с Днепра ведрами таскали. — Шестьсот с гектара хотите взять? — Не меньше. Дивчата работали дружно и быстро ушли вперед. Шутки и громкий смех их были так заразительны, что Петра внезапно охватило непреоборимое желание ощутить себя частицей этого жизнерадостного коллектива. И не просто раствориться в нем, а быть первым среди этих сильных и ловких людей. Так когда-то, в школьные годы, хотелось отвечать учительнице лучше всех, быть выносливее сверстников. Так в юношеские годы хотелось во всем быть впереди. Не утратил ли он привычки к физическому труду, былой сноровки? — Дай-ка, Ганя, твою тяпку, — нетерпеливо сказал Петро. Он пошел к дивчатам, вызывающе крикнул: — А ну, кто тут у вас первая ударница? — Свататься будешь? — Там посмотрим. Может, и посватаюсь. Маленькая светловолосая колхозница, проворно поправляя платок, неприметно подмигнула в сторону укутанной дивчины: — Нюська! Самая ударная. — Она, — поддакнула Ганна. Петро стал рядом с Нюсей. «А вдруг отвык и опозорюсь», — мелькнула у него мысль. Но отступать уже нельзя было: засмеют. Нюся лукаво посмотрела на Петра снизу вверх, молча сковырнула с мотыги налипшую землю. — Ну, голубонька, давай нажми, — сказал Петро, — а то обгоню. — Попробуй. Петро сразу же ушел вперед, однако через несколько минут начал отставать. Нюся, не обращая внимания на подзадоривающих ее подруг, мотыжила свои рядки не спеша, ровно. Мотыга ее скользила так искусно, что было трудно оторвать взгляд от зеркально блестящей стали, как бы поющей в гибких руках девушки. Легко обогнав Петра, она выпрямилась, чтобы передохнуть. «Если к меже приду первым, Оксана меня любит», — загадал Петро. Подумав об этом, он твердо решил, что не сдастся, чего бы это ему ни стоило. Взяв держак поудобней, зашагал уже спокойнее и увереннее. Все внимание, все мысли его устремились на мотыгу, с сухим шуршаньем вгрызающуюся в землю. Спустя немного времени Петро почувствовал, что Нюся его настигает. Пот катил по его лбу, заливал глаза, но вытереть его было некогда. Огромным напряжением сил он выдвинулся немного вперед. Но Нюся не хотела уступить. Она догнала его и вышла к меже первой. «Значит, с Оксаной все ясно: не любит», — подумал Петро. Он вытер платком лоб и посмотрел на Нюсю, смущенно улыбаясь. — В звено до нас, Ганька, твоего братеника! — крикнул чей-то звонкий голос. — Он и Нюську перегодя сумеет обогнать. Разве не видно, как хлопец работает! Петро распрощался с дивчатами и зашагал к Днепру. Близился час, когда почтарь привозил свежие газеты. Спускаясь тропинкой к яру, он услышал за спиной торопливые шаги. К реке, беспечно размахивая платком, спешила Нюся. Обгоняя Петра, она сошла с дороги, ускорила шаг. Петро забежал вперед, расставил руки и загородил дорогу. — Куда бежишь, соперница? Нюся с визгом увернулась. — В лекарню Ганька отпустила. Сестру проведать. — Что с ней? Нюся загадочно усмехнулась. — Чего наш брат туда попадает? Хлопчик нашелся. — Ого! В кумовья пусть Мелашка приглашает. Погуляем на крестинах. — Погуляем, — согласилась Нюся. Сейчас, когда она была без платка, Петро впервые увидел, какие у нее бойкие желто-серые глаза и добрая улыбка. — Ты, Петро, на лодку или парома будешь дожидаться? — Лодка есть? Поедем вместе. Они подошли к реке. Нюся быстрыми, уверенными движениями отвязала лодку, села за весла. — Давай буду грести, — сказал Петро. — Ты ж, верно, с досвета на работе. Отдохни. Нюся, не отвечая, оттолкнулась от берега. Весла в ее сильных руках плавно опускались, вспенивая воду, легко взлетали вверх. Нарядная малиновая кофточка с короткими рукавами плотно облегала ее высокую грудь. Лодка скользила стремительно, без рывков, и губы девушки приоткрылись от удовольствия. «Ну и дивчата у нас! Цены им нет, — думал Петро, с нескрываемым восхищением глядя на Нюсю. — На поле чудеса творят. Учиться поедут — профессора не нарадуются. И Оксанка такая». — Учиться не собираешься, Нюся? — Поеду. — Куда? — На летчицу хочу. — О! — Гриша Срибный слово взял. Он, когда приезжал, всем дивчатам голову закрутил. Одно: «Езжайте в летную школу». — Ну, и кто же еще туда собирается? — Марийка, его сестра, Катя Шевчукова, Настя Попова. Нюся опустила весла, засмотрелась на воду. Нежное, не тронутое загаром лицо ее светилось безмятежной радостью. Спохватившись, она снова налегла на весла. — Мне же поспешать надо, а я… В будущее воскресенье бал у нас, Петро, в клубе. — Слышал. — Премии за весенние работы будут раздавать. — И знамя кто-то заберет? — Мы заберем. Наше звено. — А вдруг не ваше? — Э, нет! Наше звено все премировки забирает. — А другие терпят? — Это нас не касается. Обязательство мы дали. Чего ж позориться? Лодка уткнулась в берег. Нюся достала из кармана зеркальце, поправила волосы. — Ну, Петро Остапович, до свидания. — Погоди, вместе пойдем. — Э, нет! Боюсь, — усмехнулась Нюся. — Это откуда ж страх у тебя взялся? — Оксана что скажет? Будь здоров, хлопче. Она помахала рукой и пошла покачивающейся походкой к майдану. XIII По пути к дому Петро раздобыл у почтаря свежие газеты. Тут же, в садочке, он прочитал их и явился домой часа в три пополудни. Сашко́, стороживший брата у калитки, кинулся навстречу. Он беспокойно вертелся около Петра, с несвойственным ему рвением услуживал, пока тот чистился, умывался. Причину его усердия Петро разгадал, подметив, как Сашко́ поглядывал на чемодан и неразвязанный дорожный мешок. Все деньги, присланные сыну из дома к окончанию Тимирязевки, Петро истратил на подарки родным, долго и любовно выбирал их и, растерявшись в первые часы встречи, забыл раздать их. — Ну, иди, иди, кличь, — сказал Петро, улыбаясь. — Пускай разбирают свои гостинцы. Василинка прибежала из кухни, вытирая на ходу руки. Катерина Федосеевна зашла, когда Василинка, обнимая Петра и ахая, уже разглядывала отрезы на платья, предназначенные ей и Ганне. Отцу Петро привез фетровые валенки, подшитые желтой кожей, и трубку из самшита с Сельскохозяйственной выставка. — Это же старый, когда обуется, как секретарь райкома Бутенко будет! — всплескивая руками, восхищалась Катерина Федосеевна. Петро извлек из чемодана большую пуховую шаль с кистями, протянул ей. — Ой же и гарный та мягкий платок! Сроду такого не носила, — восклицала мать, ощупывая шелковистую шерсть. — На кого же вы будете в нем похожие? А ну, примерьте, — неистовствовала Василинка. — А Сашку́ что привез, Петрусь? Петро посмотрел на заострившееся от ожидания лицо братишки и лукаво подмигнул Василинке: — Ему хотел слона привезти — не пустили в поезд. — Какого слона? — со слезами в голосе подозрительно спросил Сашко́. — Который с кишкой заместо носа? — Во-во! С кишкой. — Не надо мне слона-а-а! — отверг с возмущением Сашко́. — Не мучай хлопца, — заступилась мать. — Петро же в шутку говорит, глупенький ты. Петро с таинственным видом отозвал братишку в сторону, шепотом сказал: — Тебе я такое привез… секретное… Выпроводив мать и Василинку, он порылся в мешке и достал заводной, едко пахнущий краской танк. — Это дело военное, — проговорил Петро, пуская игрушку по полу. — Мужчин только касается. Сашко́ зачарованно смотрел, как танк пополз к столу. Не без труда освоив игрушечную премудрость, он беспрерывно запускал танк, ползал за ним на коленях и вдруг, увидев в руках Петра янтарные бусы, ревниво спросил: А это кому? — Бабе Харитыне. — Знаю, знаю! — прищелкнув языком, крикнул Сашко́. — Кому? — Хитрый. Чтоб тато опять ругались… — Это я сам буду носить. — Оксане! — убежденно заявил Сашко́. Он поспешно забрал свой подарок, побежал на кухню Петро задумчиво посмотрел на бусы, переливавшиеся на солнце, положил в чемодан… К Костюкам он направился ранними сумерками. Алексей был у себя в коморе[5 - Комора — кладовая (укр.).], строгал что-то на небольшом верстаке. — Проходь в мой кабинет, — с усмешкой повел он рукой. — Скоро буду шабашить. Петро присел на низкий сапожницкий стулец, огляделся. Глиняные стены коморы были оклеены ярко раскрашенными схемами моторов, тракторных деталей. Пол густо усеян свежей полынью и сосновыми стружками. Освещенный лампочкой от аккумулятора, блестел раскиданный по столу слесарный инструмент, матово чернел репродуктор самодельного приемника. — Тут мой кабинет, тут и ночую, — пояснил Алексей. — Сам себе агроном, и блохи меньше кусают. — Радио тоже ты смастерил? — А кто же! Я, брат, почти все станции принимаю, — похвастал Алексей. Он еще несколько раз стругнул рубанком по ребру доски, зажатой в тисках. — Сеструхе старшой колыску для хлопчика делаю. Скоро закончу. — Ты давай работай, — сказал Петро, — на меня не обращай внимания. Я пойду пока с Нюсей посижу. — Нюська в хатынке, — сообщил Алексей. — Иди, и я сейчас прибуду. В сени и дальше, в комнатку, двери были распахнуты настежь. Нюся гладила белье. Мелкие капельки пота блестели на ее верхней, чуть вздернутой губе, в мягких полукружьях под глазами. — Не успела управиться, — сказала она, — ты не обижайся. Петро пристроился за столом. — Что Грицько пишет? — Давно письма не было. — И не обижаешься? — А об чем писать? — ответила девушка, зевнув. — У него другой работы не хватает? Переводить бумагу… — Ждешь его? — Что ты такие вопросы ставишь, Петро? Пообещала — значит, все. Нюся попробовала пальцем утюг, отставила его и отошла к лежанке, спрятав руки за спину, как бы грея их. — А вот меня, оказалось, не ждали, — сказал Петро, и голос, против его воли, был глухим и печальным. — Не знаю, — слукавила Нюся. — Видно, ты не дуже хотел. Кто любит, всегда найдет время, чтобы повидаться. — А если никак нельзя было! — Нельзя?! Ты, Петрусь, знаешь, кому это рассказывай… Увидев, за дверью брата, Нюся умолкла. Алексей уже приоделся и вошел с шумом, празднично настроенный. — А ну, сеструха, кончай свой базар с бельем, — распорядился он. — Неси на стол, что там есть. Он сел против Петра. — И рад же я, — сказал он, — когда хлопцы наши приезжают. Повидал тебя, и вроде прежние годы вернулись. Верное слово! — Хорошие годы были. — Когда ты секретарствовал в комсомоле, и хлопцы как-то живей крутились. Теперь того уже нету. — Хлопцы хорошо работали, — согласился Петро. Друзья помолчали. Обоим было приятно вспомнить, как они строили клуб, создавали стрелковый тир, первыми начали вывозить золу на участки комсомольских звеньев. — Немножко маху дал я, что не поехал учиться, — прервал молчание Алексей. — Так влюбился в трактор, когда нам дали «челябинцев»! Веришь, сплю, бывало, а мне магнето, жиклеры, зажигания только и снятся. Такой любитель этого дела… — Это же хорошо, Леша! Знаешь, как нужны в селе такие руки! — Не только в селе. Осенью и я в Киев подамся. Приезжал человек с ремонтного завода, приглашают… Деньги большие дают, квартиру. Алексей встал и распахнул окно в сад. Сев затем на место, он с минуту раздумывал. Ему очень хотелось выяснить, какие у Петра намерения относительно Оксаны, не станет ли он, Петро, на его пути. — Ну, и жениться думаю… — нарочито равнодушным тоном проговорил он. — Оксану хочу брать. Она пусть учится, потом и я поступлю. — И она согласие дала? — скороговоркой, почти шепотом спросил Петро. От Алексея не утаилась тревога в голосе товарища. Он не забыл, как часто и охотно Оксана вспоминала о Петре, как вполошилась, узнав о его возвращении в Чистую Криницу. В мозгу Алексея пронеслась шальная мысль о том, что Петро не простит Оксане, если ему намекнуть, будто она его не ждала. «Сказать ему, что у нас скоро свадьба?» — подумал он, но не решился. — Мы же с нею давно уже… — туманно произнес Алексей. — Правда, боится, чтоб из института не забрал, но я не против. Нехай учится. В Киев перееду, ей легче будет. Петро расстегнул ворот рубашки. Ему нечем было дышать, в голове мутилось. Огонек папироски в его зубах вспыхивал все чаще. Голос дрожал, когда спустя немного он спросил: — А отпустит тебя парторганизация из колхоза? Ты при эмтеэс состоишь? Алексей неторопливо полез в карман за кисетом, старательно оторвал от сложенной газетки лоскуток на завертку. — Из партии меня исключили, Петро. — Исключили? Как это? За что? — Так… Было одно дело, — сказал Алексей. — Не подчинился начальству. Да я об этом дуже не печалюсь. У механика, известно, хватает дела и без собраний да нагрузок. — То есть как не печалишься?! Тебя партия в люди вывела, а ты… «не печалюсь». Слушай, Олекса, может, ты шутишь? — Да нет, какие шутки! Я теперь вроде как беспартийный актив. Петро порывисто встал с места, зашагал по комнатке. — Ты же комсомольцем сколько был, Олекса. Как же ты мог вот так… бросить партию? Нас у партии много, а вот партия у нас, как родная мать, одна. Об этом думал? — Думай не думай, теперь поздно. Переживем как-нибудь… — Эх, ты… — Да чего ты разошелся? — хмуро прервал Алексей. — Хочешь сволочью меня обозвать? Обзывай. Только мне что-то сдается, не за это ты на меня… Партийные дела не к чему сюда приплетать. Алексей пыхнул дымом, сел удобнее. — За Оксану нам с тобой споры нечего затезать, — сказал он, жуя окурок. — Она об тебе не дуже помнила. Петро быстро надел кепку. Он подумал о том, что теперь уже говорить по душам с Алексеем не сможет, надо уходить. А Алексей, спохватившись, что зря обидел старого товарища, примирительно пробормотал: — И чего это мы сцепились? Садись, Петро, повечеряем, тогда видней будет… что к чему. Колеблясь, Петро постоял еще минуту, потом сел. Но в это мгновение за дверью, в сенцах, послышался голос Оксаны, и Петро, быстро вскочив с табуретки, кинул Алексею: — Другим разом, Олекса, потолкуем. А сейчас спешу до дому. Он выскочил в сенцы, посторонился, пропуская Нюсю и Оксану, несших угощение, и, перемахнув через ступеньки крылечка, пошел к калитке. — Ты куда, Петро? — крикнула встревоженно Нюся, когда он уже взялся за щеколду. Петро не откликнулся. Рывком открыл калитку, зашагал по улице. И только спустя несколько минут он заметил, что идет не домой, а к ветряку, в степь. XIV Несколько дней пожил Петро дома, а однажды, встав, как обычно, с рассветом, заявил отцу: — Как хотите, тато, а без дела сидеть больше не могу. — Примечаю, сынку, твое настроение. — Пусть вам не в обиду это будет. Поеду в район договариваться о работе. — Раз нужно, не препятствую, Повидайся с людьми… В Богодаровке у Остапа Григорьевича оказались дела в райземотделе, и он решил поехать вместе с Петром. Старший агроном Збандуто, к которому направили в районе Петра, встретил его очень любезно, расспросил подробно о Тимирязевке, о мичуринских опытах. — Ну что ж, — закончив расспросы, сказал он. — Весьма рады молодым кадрам. Нам как раз нужен работник по полеводству. — Ведь я специализировался как садовод, — напомнил Петро. — Сочувствую. Но нам важнее полеводство. Збандуто снял очки, пригладил волосы. — У меня продуманы планы развития садоводства в районе, — сказал, нахмурившись, Петро. — Надо же правильно использовать мои знания и… считаться с желанием. — Что за планы у вас? Петро, все больше воодушевляясь, обстоятельно рассказал о давно созревших у него замыслах превращения Богодаровского района в цветущий сад, с богатыми питомниками, школками, парниками, теплицами. Збандуто слушал его, не перебивая. — Я вот в ваши годы желал виноделом быть, — сухо отстал он. — Ничего не поделаешь, молодой человек. — Сделать все можно, — разгорячился Петро. — Знайте, что я все-таки буду заниматься садоводством. Иначе не было нужды и ехать мне сюда. Збандуто провел рукой по толстому стеклу, лежавшему на голе, брезгливо посмотрел на пыль, приставшую к пальцам. — Совершенно напрасно расстраиваетесь, — сказал он. — Поработайте годик-другой, где прикажут. А потом замените нас, стариков. Тогда распоряжайтесь, как душе угодно. Чувствуя, что может нагрубить, Петро повернулся и вышел, и прощаясь. Проводив Петра неприязненным взглядом, Збандуто встал из-за стола и, сутулясь, зашагал по кабинету. Дерзкий план и поразил и встревожил его. Мальчишка! Молокосос! В районе никому и в голову не приходило ничего подобного. И ведь все реально, все осуществимо! Если дать волю этому безусому выскочке, то его, Збандуто, чего доброго, попросят с насиженного местечка. Скажут: узок, ограничен, не думает о больших масштабах. Таким, как этот самоуверенный чубатый парубок, легко: учатся на всем готовеньком. Збандуто с сумрачным, сразу осунувшимся лицом подошел к окну и увидел Петра, беседовавшего со своим отцом. — Так-то, молодой человек! — зло и насмешливо прошептал Збандуто. — Ишь ты, какой хозяин выискался! Хотите сразу авторитетик заработать? Не выйдет-с! — И пень же этот Збандуто, — сказал Петро отцу, передав в подробностях беседу с агрономом. — Ну, да черта с два! Я своего добьюсь! — Этот упрямый, — подтвердил Остап Григорьевич. — А науку свою знает. Он уже годов тридцать при своем деле… — Хоть бы и сорок, — никак не мог успокоиться Петро. — Это же не агроном, а чинуша. Как с ним работать? Остап Григорьевич сочувственно поглядел на разгоряченное лицо сына. — Не легко тебе с ним будет, с Збандутой, это ты верно сказал. Когда я еще в экономии Тышкевича батрачил, а Збандуто управляющим у графа был, людям от него здорово доставалось. Сам в помещики хотел выбиться, драл по три шкуры с рабочих. Ну, при нашей, советской власти притих, служит вроде исправно. Специалист он в своем деле большой. — Какой он специалист, не знаю, — прервал Петро, — а бюрократ редкостный. И попался же такой! — Ты вот что, сынок, — пожевав ус, сказал Остап Григорьевич, — зайдем до Бутенко. Тот разберется. — Кто это Бутенко? Ах, да! — вспомнил он. — Секретарь райкома. В райкоме только что закончилось совещание, и Бутенко ушел домой обедать. Чтобы не терять времени, поехали на квартиру. Бутенко сидел в садике и внимательно что-то разглядывал. Протянув руку Остапу Григорьевичу, затем Петру, он показал мотылька. — Тьма таких развелось, — сказал он. — Совиноголовку могу отличить, древоточца, шелкопряда — тоже. А вот это что за зверюга? Петро взял из его рук темно-бурую бабочку с белыми краями крылышек. — Вишневая листовертка, — определил он. — Ишь ты! — Бутенко поднял бровь. — Вредитель? — Кроме шелкопряда, почти все мотыльки вредители, — пояснил Петро. Бутенко задержал на нем взгляд, повернулся к Остапу Григорьевичу: — Сынок? — Так точно. — В Москве учился, если не ошибаюсь? В Тимирязевке? — Да. Бутенко жестом пригласил сесть. — Теперь куда? — Вот в родные края отпросился. — Молодец! Агрономы нам до зарезу нужны. — И я так думал, пока не переговорил со Збандуто, — сказал Петро. — Что произошло у вас с ним? Петро рассказал. — Ну, ничего, — успокоил Бутенко. — Нам и садоводы нужны. Даже очень. Уладим. На веранде появилась низенькая полная женщина — жена Бутенко. — Любовь Михайловна! — обратился к ней хозяин. — Дай-ка нам поесть сюда. Учти, нас трое. — Напрасное беспокойство, Игнат Семенович, — смущенно стал отказываться Остап Григорьевич. — Ты погоди с беспокойством, — Бутенко сделал энергичный жест рукой. — Беспокойство для тебя еще впереди… Голубое небо с редкими облаками щедро лило ясный свет на поля, сады и хаты. Теплый ветерок занес с поля ароматы цветущей гречихи, меда. Петро, вздохнув полной грудью, вдруг вспомнил шумливое звено сестры, свое состязание с Нюсей Костюк. «А ведь я тогда загадал, любит ли Оксана, — мелькнула у него мысль. — Вышло, как загадал». — Что-то академик наш невесел? — взглянув на его лицо, спросил Бутенко. — Нет, почему же невесел? — смутившись, ответил Петро. И, почувствовав, что Бутенко продолжает смотреть на него проницательным, изучающим взглядом, сказал: — Я очень прошу, Игнат Семенович, о работе моей скорей решить. Не могу я слоняться без дела. Но пойду только по садоводству, никуда больше! — Горячий. Это неплохо, — сказал Бутенко, улыбаясь. — Завтра у нас какой день? — Воскресенье, — сказал Остап Григорьевич. — Завтра вы до нас на праздник пожалуйте, Игнат Семенович. По случаю окончания весенних полевых работ. Просим вас и вашу супругу. — Спасибо. Обязательно буду. Ну вот и сообщу завтра, как порешим о молодом Рубанюке. Потерпите до завтра? — спросил он Петра. — Это нетрудно. — Любовь Михайловна тоже ведь агроном, — сказал Бутенко, кивнув в сторону жены, подходившей с посудой. Она доброжелательно взглянула на Петра узкими черными глазами, усмехнулась. — Рубанюковская порода. — Из чего это видно? — спросил Петро. — Глаза Ганны, брови матери. — Вы их знаете? — обрадовался Петро. — Я многих знаю в Чистой Кринице. Она постелила на стол свежую скатерть, расставила стаканы и тарелки и ушла. Бутенко объяснил: — Целыми днями пропадает в звене Ганны. Сестра ваша молодчага. Мы ее собираемся к ордену представить. У Остапа Григорьевича перехватило дыхание. Он многозначительно посмотрел на Петра, счастливо улыбнулся. — От старшего сына письмо на днях пришло, — сообщил он, поворачиваясь к секретарю райкома. — В подполковники его произвели. — Поздравляю, поздравляю! — откликнулся Бутенко. — Такими сыновьями нужно гордиться. Хозяйка принесла высокий прозрачный кувшин. Бутенко наполнил стаканы, поднял свой на свет. Золотисто-янтарная жидкость заискрилась на солнце. — Ну что ж, — сказал он, — поздравим с приездом. А заодно с сыном-подполковником. И попрошу определить, что за винцо. Остап Григорьевич тоже посмотрел свой стакан против света, понюхал, взял на язык. — Это д-да! — крякнул он. — Ну, будем здоровы. Выпив, он уставился на Бутенко: — Не нашей местности? Бутенко переглянулся с женой. Петро отхлебнул, подумал, сделал еще глоток. — Хорошее вино, — похвалил он. — А вот из чего — не определю. — Это наши сапуновские деды наловчились. Из розмарина, — с довольным видом сообщил хозяин. На лице Остапа Григорьевича отразилось недоверие. Он смущенно поглядывал на кувшин. — Неужели сапуновские?! — Обскакали тебя, — поддразнил его Бутенко. — А? Знал секретарь, чем уязвить старика. До сих пор Рубанюк еще никому в районе не уступал первенства ни в чем, что касалось садоводства. — В Сапуновке еще деды и прадеды этим занимались, — сказал Остап Григорьевич себе в оправдание. — Ну, я их еще не таким манером подсижу… — Ну, ну, — смеялся Бутенко. — Я и угостил тебя, чтобы знал: сапуновские мозгами шевелят… Уже за селом, когда отъехали версты три, старик сказал со вздохом: — Угостил винцом, забодай его комар. Теперь и на улицу будет стыдно выйти. А сапуновские, глянь… бойкие дедуганы. XV В воскресенье с утра Петро расположился за хатой чинить рыболовные снасти. Сашко́ сидел рядом на земле. — Петро ваш дома, Катерина Федосеевна? — послышался у калитки мужской голос. Сквозь листву Петро увидел: высокий ладный парень в форме гражданского летчика заглядывал через плетень, нетерпеливо помахивая прутиком. Петро с посветлевшим лицом выбежал к воротам. — Гринько! Вот здорово! Откуда тебя принесло? Оба бегло оглядели друг друга, звучно, по-мужски расцеловались. — На денек завернул, — говорил Григорий, идя за Петром в хату. — Завтра дальше… Приятели уселись за столом. Они давно не виделись и, не задерживаясь на подробностях, перекидывались торопливыми вопросами. Лишь спустя некоторое время Петро сказал: — Мы с тобой, Грицько, так обрадовались встрече, что говорить друг другу не даем… Ты по порядку о себе выкладывай. — Ты вот расскажи. Доволен своей судьбой? — Я? Доволен. Катерина Федосеевна внесла в хату и поставила на стол тарелку с жареными подсолнечными семечками. Подперев щеку рукой, она приветливо смотрела на Григория. — Может, позавтракаешь у нас, Гриша? — предложила она. — Давай, Грицько, — поддержал предложение Петро. — Не откажусь. Катерина Федосеевна с готовностью побежала на кухню. Давно уже не приходилось ей угощать товарищей сына. — Во Львов посылают, — сказал Григорий. — Буду теперь там летать. Петро подметил в манерах и жестах Григория тот особый лоск, который он наблюдал только у летчиков и моряков. Вскидывал ли Грицько ногу на ногу или поправлял твердый подворотничок под форменным кителем, движения его были точны и уверенны. И выбрит был он как-то особенно, до сизого блеска на коричнево-смуглых скуластых щеках. Это был уже не тот Гришка — смекалистый, но простоватый селянский парень, каким знал его Петро пять лет назад. Тогда Грицько мог часами сидеть с открытым ртом у тракторного мотора, дивясь его мудреному устройству. — Интересную ты избрал профессию, — сказал Петро. — На Дону уже надоело. Ползаешь от Ростова до Цымлы с запасными частями. Как извозчик. — Чего же ты хочешь? — Просился в школу истребителей. — Ну? — Говорят, полетай еще. Вот поработаю на Украине и перебазируюсь в Арктику. Там есть где развернуться. — Тебе уж и в небе тесно? — Ну, а твои планы? — У меня планы, Гриша, земные. Профессия моя незаметная, спокойная. — Ну, ну, скромничаешь! Когда это ты таким спокойным сделался? — Правду говорю. Буду сады разводить. Питомники мичуринские в колхозах. Садки фруктовые во дворах. — Помнишь, мы когда еще об этом толковали? — Тогда только мечтали. Катерина Федосеевна накрыла стол. — Хозяйничай тут сам, — сказала она Петру, покрывая голову платком, — а я побегу, бабам надо помочь готовить к вечеру. — Сегодня пир в колхозе, — сообщил Петро Григорию. Он вдруг помрачнел. Когда мать вышла, спросил: — Ты знаешь, Лешу исключили из партии? — Знаю. Вот дурак! — Придется за него взяться. Вправить ему мозги. — Обязательно. Парень хороший. Жалко, если свихнется окончательно. Подвигая товарищу тарелку со студнем, Петро спросил: — Так ты доволен своей судьбой? — Не жалуюсь. Обтерев рушником губы, Григорий сказал: — Ты теперь надолго около земли сядешь. Жениться еще не надумал? — Пока нет. — Женись. Умная жинка — это большой помощник во всех делах. — Ты же лучших дивчат в летчицы уговорил ехать, — пошутил Петро. — Останется и для тебя. Оксана чем плохая невеста? У тебя как с ней? — Никак. Разошлись наши с ней дорожки, Гриша. — Есть другая? — Нет. У нее другой есть. — Ну-у! Стало быть, кончено? А девка славная… Ушел Григорий в полдень, условившись с Петром вместе пойти вечером на празднество. Петро привел в порядок снасти и уже собирался на реку, когда в хату влетела Василинка. Еще с порога она крикнула: — Садись обедать скорее! Там дел… навряд управимся до вечера. Тато где? — Еще не приходил из сада. — Они всегда так. Теперь жди только вечером. Пока Петро обедал, она сидела на лавке, выкладывая новости: — Мать и тетка Палажка пироги пекут. С печенкой, капустой и яичками. — Это по какому такому случаю? — притворно недоумевал Петро. — Бал сегодня. — Ну-у?! — Что дразнишься? Ты же знаешь. — Откуда мне знать? Василинка посмотрела на брата, погрозила ему кулаком. — Там три бочки пива привезли. Здоро-о-вые. Дядька Андрюшка вез. Смехота с ним. Помнишь дядьку Андрюшку? — Какой это? — Глухой. Конюхом работает. — Знаю. Гичак. — До всех теток лезет целоваться. Ну, такое представляет — у нас с Настунькой бока заболели. — Это от старости бока болят. — Ну да! От старости. И скажет… Василинка повертелась перед зеркалом, вновь подсела к брату. — Оксанка ходит черная, как хмара. — Что с ней? — А я знаю? Ничего не говорит. Забежала я к ним за ситом, а она лежит на кровати, отвернулась к стенке. Молчит. Василинка убрала со стола, переоделась в праздничное платье и исчезла. На рыбалку Петру идти уже не хотелось. До вечера он бродил по саду, долго сидел около ульев, наблюдая хлопотливую возню пчел. XVI За столом — оживленный говор. Там, где разместилась молодежь, разноцветные девичьи наряды — светлые блузки, яркие ленты, блестящие бусы, бархатные и шелковые корсетки — пестрели вперемежку с вышитыми сорочками, косоворотками парней. За отдельным столом тесно сидели почтенные, торжественно молчаливые старики. От пиджаков и шаровар их распространялся нафталинно-яблочный запах. Петро и Грицько с немалым трудом протиснулись сквозь гомонившую около двери толпу мальчишек. Кузьма Степанович встретил их, крепко и дружелюбно тряс руки: — Спасибо, сыночки, что пришли, не побрезговали. Питомцы наши… Проходите. Сейчас приедет Бутенко, и начнем. В проходах между столами, шурша сборчатыми юбками, сновали молодицы. С шуточками и прибауточками они рассаживали гостей, разносили сулеи[6 - Сулея — бутыль (укр.).] и кувшины с пивом. Петра и Грицька усадили меж дивчатами звена Ганны. Петро огляделся и увидел наискось от себя Оксану. Скромное темно-синее платье и пунцовая гвоздика, которую она заколола в волосы, так шли к ней, что Григорий негромко заметил: — Ты, Петро, таких красунь, как Оксана, много встречал? То-то! Зевка дал. Нюся, сидевшая напротив Оксаны, перегнулась к нему. Лукаво улыбаясь, спросила: — Что это за мода шептаться? И что за порядок — хлопцам сидеть на балу вместе? От нее пахло духами, и Григорий, поведя носом в ее сторону, сказал Петру: — В городе одеколону не хватает. Он весь вот где. Нюся решительно поднялась, взяла Петра за руку и, посмеиваясь, перетащила на свое место. Оксана и Петро, встретившись глазами, улыбнулись. — Почему тебя весь день не было видно? — спросила Оксана. — С Грицьком засиделись. — Я тебя поджидала. Думала, на Днепр пойдешь. — Не успел. — А почему тогда ушел? С Лешей поссорились? — Чего нам с ним делить? — ответил Петро, прямо и вызывающе глядя ей в глаза. — Вопрос, кажется, решенный? — Он, знаешь, что сделал? Напился, сорочку на себе порвал. — Каждый тешит себя, как умеет. — Нет, он здорово обиделся, что ты ушел. За столом вдруг затихли. Кузьма Степанович, оглядывая зал, надел очки, извлек из кармана какие-то бумажки, откашлялся и торжественным голосом произнес: — Дорогие наши колхозники, а также колхозницы! Сегодня у нас великое свято по случаю окончания весенних полевых работ. Он поглядел поверх очков в сторону, где среди стариков сидел приехавший только что Бутенко. — В гостях у нас сам секретарь райкома партии, наш руководитель. Он знает, как мы работали и чего перед людьми заслужили. Так что Чистая Криница не подкачала и взяла первое место по всему району как по севу яровых, а также и технических и по прополке. За это имеем благодарность от районных руководителей… Бутенко поднял руки и первый громко захлопал. Его дружно поддержали. — Бухгалтера наши подсчитали, — продолжал Девятко, — с чем мы придем к осени, если, конечно, хлеб, фрукты, овощи соберем аккуратненько, по-хозяйски. Докладывать сейчас подробно не приходится, но скажу: думка такая, что хлеба пудов по сто, а то и по сто десять возьмем на круг. Это, стало быть, кило по восемь на трудодень… Хорошо поработали, обижаться нечего. Дружно зааплодировала молодежь. Ее поддержали старики. И вот уже весь зал поднялся, долго и старательно аплодируя самим себе, своим вожакам. — А теперь, — заключил Кузьма Степанович, — поблагодарим наших передовиков. Так что, товарищи, переходящее красное знамя опять заслужило звено Ганны Рубанюк. — Лихолит, — дружно подсказали сбоку. — Извиняюсь, Ганны Лихолит, — поправился Кузьма Степанович. Все оглянулись, разыскивая глазами звеньевую. Ганна поднялась. Порозовев от смущения и опустив ресницы, она шептала что-то подружкам. Кузьма Степанович развернул атласное, с золотыми буквами по красному полю, знамя. Ганна протиснулась за спинами сидящих; подошла к председателю. Взяв из его рук древко, она дрожащим голосом произнесла: — Это знамя… наше звено стахановок-пятисотниц… будет… Она сбилась под устремленными на нее взглядами и замолчала. Потом с решимостью громко закончила: — В будущем году обещаем собрать тысячу центнеров гектара и вызываем на соревнование горбаневских хлопцев. Андрей Горбань, бригадир полеводческой бригады, заерзал на стуле. Это он еще две недели назад грозился отвоевать заветное знамя. Может быть, и удалось бы, если бы не обнаружили на горбаневском участке в просе осот. Петро одобрительно смотрел на сестру, несущую алое полотнище к своим дивчатам, горячо похлопал ей. — Нальем по чарке, дорогие гости, — сказал торжественно Кузьма Степанович, — и выпьем за нашу партию, которая указала нам путь до богатой колхозной жизни. За родную нашу партию! Звякнули стаканы и чарки. Все шумно поднялись. Кузьма Степанович обошел стариков, чокнулся с каждым и сел подле Бутенко. Подружки Ганны, горделиво поглядывая по сторонам, обнимались. В разных концах гудевшего зала раздавались тосты. Пили друг за дружку, за передовиков, за тех, кого воспитал колхоз; отдельно с шумом выпили за стариков. Полевод Тягнибеда, высокий, с торчащими лопатками под серой рубашкой, предложил здравицу за секретаря райкома. — Так как Игнат Семенович, — громко пояснил он, — есть наш желаемый руководитель, и хоть строгий, а нехай почаще гоняет нам кота, если что не так. Бутенко встал, поднял руку. Оглядев собравшихся, произнес: — В радостный час праздника, друзья, будем помнить: впереди у нас еще много работы и вокруг нас много врагов. Будем зорки. И если пробьет та грозная година, которой мы не хотим, покажем, что не зря работали. Покажем, что умеем защищать свою родину-мать, свое великое дело. За счастливую долю нашей батьковщины! За ее замечательных людей! — закончил он. Петро усердно наполнял сливянкой стаканы сидящих по соседству с ним дивчат, сам пил мало. Потом, решив поговорить с Бутенко, направился к старикам. Здесь успели изрядно подвыпить. Тягнибеда, сутулясь, держал за пиджак Андрея Горбаня. Обнажая коричневые, прокуренные зубы, он сердито твердил: — Надо бросать эту поганую психологию. Чуешь, Андрюшка? — Земля им лучшая дадена, так и дурак кашу сварит, — угрюмо возражал бригадир. — Не бреши! Тебе, помнишь, говорили: возьми за Днепром. Не захотел. Далеко, то да се… — Чего пустое болтать! Горбань, видимо от горьких чувств, хлебнул больше положенного, на его рыжебровом, в крупных веснушках лице горели малиновые пятна. — Земля сама не кормит, — назидательно сказал Тягнибеда. — Около нее ходить надо. — Пустые речи уносят ветры. Тягнибеда выплеснул в рот остатки водки из стакана и, морщась, закусил. — Бросай свою психологию, — угрожающе повторил он, притягивая к себе бригадира. — Девки, они какую вспашку делали? А ну? Молчишь? Под яром на тридцать сантиметров пахали. Понял? Подкормку, поливку и так далее. По науке… — Что ты равняешь? — рассвирепел Горбань. — У них все комсомольцы. Им науки легко проходить. — Когда с любовью дело делаешь, так оно все легко, — безжалостно крушил его Тягнибеда. Бутенко сидел рядом с Остапом Григорьевичем и, облокотившись на стол, слушал спор. Заметив Петра, подозвал его: — А ну, академик, иди сюда. Штрафную сейчас нальем. — За что, Игнат Семенович? — Ты зачем батьков своих обижаешь? Что это за сын — погостить дома не желает? Вон отец жалуется. — Работать хочется, товарищ Бутенко. — Раньше чем через неделю в район и не показывайся. Что ты, дорогой товарищ! Не совестно стариков своих огорчать? А ну, Тягнибеда, штрафную ему! Широко улыбнувшись, Бутенко уже серьезно добавил: — Работу мы тебе подыскали. Плодовый питомник будешь создавать в районе. Подходит? — Еще как подходит! Но у меня и свои планы. — О планах потом. Давай поглядим, вон пляшут. В конце зала заядлые плясуны уже расчистили для себя место. Из-за спин людей, которые столпились около Степана Лихолита, несся звук гармошки, топот каблуков. Петро подошел к кругу, стал сзади. Низенький взлохмаченный почтарь Никифор Малынец вьюном крутился вокруг Нюси. Он приседал по-гусиному, ухал, припрыгивал бочком, опять шел вприсядку. Зрители покрикивали: — Режь, Микифор! — Валяй веселей! — Ой, как выкомаривает! Нюся плясала легко и неутомимо, и хлипкий почтарь давно бы уже рад был передохнуть. В конце концов он сдался и, отчаянно крутнувшись на месте, почти упал на руки стоящих вокруг. Петро пробрался к Степану, взял у него гармонь. Он пробежал пальцами по перламутровым клапанам, вывел тонкий узор на дискантах и, растянув мехи, заиграл польку. В круг втиснулся Тягнибеда с рябой бригадной кухаркой, вынырнули из толпы Василинка с Настей. Подвыпившая, румяная Катерина Федосеевна подобралась к Бутенко, увлекла в его в общую пляску. Обдирая коваными каблуками дощатый пол, мимо Петра неслись все новые пары. Оксана подошла к нему. — Пойдем погуляем. Петро кивнул головой, передал гармонь Степану и пошел к дверям. Из ярко освещенных окон неслись в темную ночь звуки песни, топот ног. Кто-то, стоя у крыльца, басовито укорял собеседника: «Что ты мне ерунду говоришь? И слухать не хочу…» Приглушенно смеялись невидимые в темноте парочки. До слуха Петра донесся легкий девичий вскрик и оборвавший его звук поцелуя. — Не теряются, — сказал Петро громко. Оксана неуверенным движением взяла его под руку. Стараясь попадать в такт, она шагала широко, опираясь на него и грея его теплом своей руки. — Петро! — Что? — Просто так. Хотелось назвать твое имя… Они дошли до Днепра, остановились. Вода чуть слышно плескалась у безлюдного берега, покачивала зеленый глазок бакена на фарватере. Легкий ветерок донес с луга пресные запахи трав. — Правда, хорошо тут, Петро? Тихо-тихо. Оксана нагнулась и пошарила рукой по холодному песку. Она по-мальчишески размахнулась и бросила в глянцево-черную воду камешек. Слабый всплеск еле донесся, но тотчас же у берега взметнулось что-то тяжелое и сильной. — Рыба играет, — сказал Петро. Оксана притронулась пальцами к его пиджаку. — Что у вас с Лешей было? — Перестал я понимать твоего Лешу. — Моего?! — Честного человека если исключат из партии, так он места себе не находит. А этот: «Я, говорит, не дуже печалюсь…» — Он признался, что с горячей руки у него это получилось. — Что? — А разве он тебе не рассказывал? Его же исключили из партии за хулиганство… — Постой, постой, — прервал Петро. — Я в таком случае ничего не знаю. — Агронома из района побил. Не говорил об этом? — Нет. Как избил? Какого агронома? — Фамилию не запомнила. Смешная. Вердуто или Бандуто… — Збандуто? — Кажется. — Так за что же Олекса его? — спросил Петро. Он вспомнил свой неприятный разговор с районным агрономом, его бегающие глаза, и ему не терпелось узнать причину стычки Алексея со Збандуто. — Ей-богу, не знаю, — ответила Оксана на его вопрос. — Сцепились они около тракторов. Вроде этот Бандуто… или как его… Вердуто… что-то там требовал, а Леша загрызся с ним. Тот его обозвал, а Леша ж шальной… Да ну их! Что, у нас другого разговора не найдется? — Интересно! Оксана, держась за локоть Петра, смотрела на зеленый светлячок бакена, на темную воду, плескавшуюся у берега. — Петро! — тихо окликнула она. — Ты на меня обижаешься? — За что? — Знаю, обижаешься. Я… верно… немножко виновата. — В чем? — Давай сядем. Петро усадил ее на разостланный пиджак и обнял. Оксана мягко высвободилась, поправила косу и закрыла лицо руками. — Знаешь, как я о тебе скучал? — сказал он. — И я скучала… сперва. — А потом? — Отвыкла… Чего говорить неправду? Она низко склонила голову, машинально рвала и мяла пальцами влажную, прохладную траву. С горечью в голосе Петро проговорил: — Ты ведь обещала выйти замуж за Алексея. — Нет! Никому не обещала, Петро. Я учиться хочу. — И меня встретила… как-то странно, холодно… — Не обижайся, Петро. Я мучилась, когда ты приехал. В голосе ее зазвучала какая-то новая для Петра покорная ласковость. Он ощутил, как мягко дрожали ее плечи. — Почему мучилась? — спросил он. — Потому что… я люблю тебя, — шепнула она и вдруг жалобно, по-детски всхлипнула. Петро наклонился к ней и отнял ее руки от лица. Оксана обессиленно положила голову на его грудь, потом, прижавшись к нему, обняла его. Ее прикосновение было таким же чистым и непосредственным, как три года назад. Но сейчас Петро испытал такую бурную радость, таким ликованием наполнилось все его существо, что он понял: всю жизнь только Оксана, только она одна будет для него желанной. Ни одна из девушек, которые встречались ему до этого, не волновала так его, ни одна не вызывала своим прикосновением такого ощущения счастья, прилива неизъяснимой силы. «От любви к женщине родилось все прекрасное на земле» — эти слова, слышанные когда-то Петром и забытые, возникли сейчас в его памяти, и он произнес их вслух. — Это Горький писал, — негромко сказала Оксана и, подумав, нерешительно спросила: — Ты мне правду тогда, при встрече, сказал… что никого не любил? — Правду. У меня никого не было. Петро почувствовал, что Оксана прижалась к нему еще доверчивее. Он был счастлив. Теперь уже ничто не сможет разлучить их. Он избрал ее навек, они вместе пройдут через все испытания жизни, которая только открывалась перед ними. И вдруг Петро вспомнил об Алексее, о своих сомнениях и ревности. — Ну, а если опять придется расстаться? — спросил он, наклонив лицо к Оксане и заглядывая ей в глаза. Оксана крепко стиснула его руку. Так, не разнимая рук и ни о чем больше не разговаривая, они сидели, пока на востоке не зазеленел небосвод. XVII Солнце с каждым утром, поднималось над Чистой Криницей все раньше, грело все сильнее. Словно неохотно расставаясь с прозрачными, веселыми красками обласканной им земли, перед закатом оно подолгу задерживалось над ветряками. Стояло горячее украинское лето, с душными звездными ночами, с косыми дождями в особенно жаркий день. Буйно тянулись вверх подсолнухи и кукуруза, на огородах расползались по земле, прикрывая ее широкими листьями, плети огурцов и тыквы, густой порослью обступили обочины дорог и задворки будяки, полынь, сорочья кашка, чертополох. Остались считанные дни до жнив. В Чистой Кринице готовились к уборке старательно; поля сулили невиданный урожай. К началу июня в поле стояли уже налаженные косилки, конные грабли, арбы. На выгоне, за ветряками, радуя взор криничан, длинным рядом выстроились комбайны. Молодицы и дивчата ранним утром собирались у бригадных дворов, шумными пестрыми ватагами шли за село. Они спешили управиться с прополкой бураков, окучкой картофеля. Еще раньше, до восхода солнца, выезжали, покачиваясь на приземистых жатках и лобогрейках, косари: созрела люцерна, подходило время для косовицы берегового и лесного сена, Пришла та пора, когда работалось особенно весело, и оставаться в селе было трудно даже старикам. Петро просыпался, едва лишь розовые лучи, дробясь в вишневой листве, ложились затейливым узором в комнате. Он вскакивал, мигом одевался, переправлялся на лодке через Днепр, чтобы помочь отцу в питомнике, или ехал верхом на поля с Кузьмой Степановичем, с полеводом Тягнибедой. Несколько раз наведывался он в МТС, чтобы повидать Алексея. Узнав, что его исключили из партии из-за Збандуто, Петро стал думать, что вина Алексея не так уж велика, и ему было неловко за свою горячность. Да и Грицько неодобрительно отнесся к их ссоре. Но Алексей уехал по делам в район, и Петро решил переговорить с ним, как только тот вернется. С Оксаной Петро виделся каждый вечер. Весь день потом перебирал он в памяти мельчайшие подробности этих встреч. — Ну, а приедет Леша? — спросил он как-то Оксану. — Ведь он тебя своей невестой считает? — Брось эти разговоры, Петро, — рассердилась она. — Я ему ничего не обещала… …В середине недели, в полдень, Петро возвращался из питомника. Солнце пекло нещадно, и он, добравшись на лодке к берегу, облюбовал меж вербами сухую, поваленную ветром корягу, разделся и с размаху бросился в воду. Его сразу охватило холодком. Проплыв несколько саженей, Петро лег на спину, закрыл глаза. Волны мягко покачивали его, несли по течению. С песчаной косы гулко доносились радостные визги, крики. «У-у-с-тя-я, плы-ы-ви сюда-а-а!» — звал чей-то голос. «Плы-ыву-у!» — откликнулся другой. Петро думал о том, как жалко будет покидать эту реку с ее веселыми, берегами, приветливое село, родной дом. И Оксану… «Расстаться с Оксаной…» — обожгла мысль. Петро с силой ударил рукой по воде. — Не расстанемся! — крикнул он. Брызги, сверкнув на солнце, осыпались серебряным дождем. Петро засмеялся, еще раз окунулся и поплыл к берегу одеваться. Поднимался он по узкой просеке, напевая. Горячий зной, неподвижно стоявший под кронами сосен, был полон терпкого смолистого аромата. За редким ельником Петро вдруг увидел Василинку, Настю и Оксану. Они, держась за руки, со смехом бежали по склону навстречу. Петро притаился за деревом И, когда они поравнялись, выскочил, расставив руки. Девушки с визгом кинулись в стороны. Отбежав немного, Настя оглянулась. — Голубоньки! Это ж Петро! Пересмеиваясь и часто дыша, девушки обступили его. — Купаться с нами, братуня! — схватив его за руку, упрашивала Василинка. — Тяните его, подружки. Оксана закрутила на затылке распустившуюся косу, повязалась косынкой. Безмолвно, с улыбкой глядела она на Петра. Настя стрельнула в нее глазами, ущипнула Василинку и, увернув от ее рук, помчалась вниз, к берегу. Василинка устремилась вдогонку. Где-то в зарослях ельника затихли их голоса. На лодке хочешь покататься? — спросил Петро Оксану, взяв ее за руки. — С удовольствием. Петро отыскал спрятанную в осоке лодку, засучив рукава вышитой сорочки, вычерпал пригоршнями воду. Греб потихоньку. — Расскажи что-нибудь, — попросила Оксана. — Что? — Ты так много видел в Москве. Хотя бы когда-нибудь побывать мне там! Это же обидно: ни в метро не ездила, ни в театрах столичных не бывала. Кремль только на снимках видела. Он очень красивый? Да, Петрусь? — Очень. Особенно вечером, при заходе солнца. Это трудно передать. — А Качалова ты видел? — Сколько раз!.. Да ты, Оксана, не печалься, еще все повидаешь. Но Оксане хотелось узнать о столице как можно больше. Она задавала вопрос за вопросом и слушала с таким восхищением, что Петро, рассказывая, снова переживал вместе с ней все, что когда-то поражало и восхищало его в Москве. …Возвращались, когда солнце повисло над кромкой реки. Пролегшие по зеленой глади золотые прожилки то вспыхивали невдалеке от лодки, то гасли. Оксана, погрузив руку в теплую воду, смотрела на светлую дорожку, протянувшуюся через реку. Мысли ее неотступно были около Петра и ожидающей его работы. Оксана слышала после колхозного праздника разговор отца с секретарем райкома. Кузьма Степанович рассказал Бутенко о плане развития садоводства в районе, предложенном Петром, и оба отзывались о молодом Рубанюке очень похвально. Оксане было это так приятно, но предстоящий отъезд Петра печалил и тревожил ее. — О чем ты, Оксана? — спросил Петро, заметив грусть на ее лице. — Про тебя думала. — Как? — Опять… разлука… С минуту Петро сидел молча, потом, откинув коротким движением головы прядь со лба, произнес: — Что, Оксана, если нам не расставаться? — Как же это? Придется… — Давай своей семьей заживем… — Ох, Петро! А институт? — Ощутив, как заколотилось у нее сердце, она прижала к груди руки. — Нет, и не думай сейчас об этом. — Будешь учиться. Киев недалеко. Он пересел к Оксане, обнял ее. — Поедем вместе. Помогу тебе готовиться. Ведь вспомни — четыре года тебе быть в институте. — Если любишь, то и через семь лет меня найдешь, — слабо улыбнулась Оксана. — Нет сил расстаться, — сказал Петро. — Дай немножко погребу, — чтобы скрыть смущение, предложила Оксана. Она перешла на корму. Из-под весел вскипали пузырьки, исчезали на поверхности, опять появлялись в зеленой прозрачной глуби. — Оксана! Встретились глазами. — Ну, так как же? — спросил он. Весла в ее руках неуверенно скользнули по поверхности и медленно погрузились в воду. Подняв через минуту глаза, Оксана грустно покачала головой: — Нет, Петро. Сейчас не будет этого. — Почему? — Боюсь. Ты академию закончил. А я недоучкой останусь? — И со мной будешь учиться, — с жаром возразил Петро. — А Люба Бутенко? Она же сумела стать агрономом. Замужем была и училась. Ведь опять расставаться нам… Оксана протяжно вздохнула. — Ну? — спросил Петро. — Решай. — Погоди, — взволнованно шепнула Оксана. — Так… сразу… Петро порывисто сжал ее руки: — Как я любить тебя буду! — Давай цветов нарвем, — еле слышно сказала она. — Я знаю, где ландыши еще есть. — Так ты согласна? Оксана, вспыхнув до слез, кивнула головой… Она повела лодку к бору. В нескольких шагах от берега спохватилась: — Ой, мне же в клуб надо! Обещала с дивчатами новые песни разучивать. Привезла из Киева. — Ну, иди. А я потом забегу за тобой. — Тогда поспешим. Ведь уже не рано. Она сильно взмахнула веслами, и лодка мягко врезалась, в прибрежный песок. Оксана бегом добралась домой, быстро переоделась. Причесываясь, она застыла перед зеркалом с закинутыми за голову руками, глубоко задумалась. В дверях стояла мать. — Там твой приперся. Ступай, кличет, — сказала она, не заходя в комнату. Оксана проворно накинула на голову платок и выбежала калитке. На скамейке, прислонясь к частоколу, сидел Алексей, курил. — Куда это вырядилась? — спросил он глухо. — На кружок. — Не ходи. Поговорить надо. Оксана удивленно сдвинула брови: — К спеху тебе? В другой раз скажешь. Алексей встал, швырнул окурок и придавил его сапогом. — Значит, и поговорить со мной не хочешь? — Вот чудной! Говорю тебе, на кружок спешу. А если что срочное, проводи, расскажешь по дороге. Алексей шел с обиженным выражением лица. — Верно об тебе по селу языками треплют? — спросил он. — Что? — Вроде ты с Петром любовь закрутила? — Ты же разумный хлопец. И не пристало тебе такое болтать. — А я спрашиваю: так это или не так? — угрюмо повторил он вопрос. — Ну, а если верно? Голос Оксаны звучал сухо. Алексей замедлил шаг, сердито спросил: — Чего ты летишь? Успеешь. — Ой, нет! Я уже и так опоздала. — Петро про меня говорил что-нибудь? — Спрашивал, за что тебя исключили. Алексей сипло дышал, с несвойственной ему мрачностью глядел под ноги, и Оксана, ощутив жалость к нему, тоже замедлила шаг, участливо спросила: — Ты не заболел, Леша? И на балу тебя не было. Бледный ты какой-то. Он промолчал. На площади остановился. Загородив путь Оксане, сказал: — Стало быть, кончилась наша дружба с тобой? — Почему кончилась? Как было, так и останется. — Оксана, иди за меня, — просяще произнес он. — Нет, Леша, это ты оставь. — Петро сватать тебя все равно не будет. Погуляет — кинет. Он теперь образованный. — Чего это тебя так волнует? — рассердилась Оксана. — Я о себе сама побеспокоюсь. — А то меня волнует, — хмуро ответил Алексей, — что я как рак на мели. Ни тпру ни ну. Она обошла его и быстро зашагала к клубу. — Оксана! — окликнул Алексей. — Некогда. — Оксана! — крикнул он снова. — Вернись! Оксана задержалась. Сузившимися глазами она смотрела, как Алексей, пригнув голову, подходил к ней. — У нас, может, последний разговор с тобой, — сказал он, исступленно глядя на нее. — Пойдешь за меня? — Нет, Леша! — Ну… гляди… — медленно расставляя слова, сказал Алексей. — За Петром тебе не быть. А мне… один край. Он круто повернулся и медленно пошел прочь. Спустя час Оксана шла с Петром к Днепру. Опираясь на его руку, она говорила: — Ты вот сердился на меня, что Леша сватался. А сегодня он снова об этом. Вбил себе в голову. — Что ты ему ответила? — Зачем спрашиваешь? Сам же знаешь. XVIII Перекликались над селом петухи, когда Оксана пришла домой. Тихонько скрипнула калиткой. В сарае хрустела сеном корова Ветка. Из черного провала двери тянуло парным запахом навоза. Серко, узнав хозяйку, лизнул ей руку и, помахивая хвостом, проводил до крыльца. Оксана скинула в комнатке платок, пошла на кухню, зачерпнула в кружку воды и вдруг встретилась с сердитым взглядом матери. Рывком скрестив руки на груди, мать спросила: — Это еще что за мода? — Какая? — Где ты гуляла до такого часа? — Что же, мне и погулять нельзя? — Какие гулянки до такой поры! — наседала мать. — В эту пору только черти на кулачках бьются. А ты мне голову морочишь. Оксана спокойно смотрела на мать. — Гляди, лышень, что-то, я вижу, не то, — пригрозила мать. — Закрутил тебе голову твой Лешка. Это он тебя до сей поры держал? — Что вы, мама, выдумываете? — обиженно сказала Оксана. — С Лешкой я не гуляла. — А где ты была? — топнув ногой, крикнула мать. — Постой, дочко, я тебе погуляю. Ишь, моду взяла… Ты не замуж, часом, собралась? Оксана присела на лавку, смело глядя на мать. — Угадали, мамо. Я иду за Петра, — просто сказала она. — Слышишь, батько, что дочка говорит? — изменившимся голосом спросила Пелагея Исидоровна. — Вот это тебе студентка! Кузьма Степанович сел на постели. Однако откликнулся он деланно-равнодушным тоном: — Не хочет батькового хлеба есть, то нехай идет свекровьего попробует. — Ой ты ж, лышечко! — всплеснула руками Пелагея Исидоровна. — Вот она что удумала! А я себе байдуже… С зарей Петро подался на Днепр. Вернулся, когда семья собиралась завтракать. Поставил в сенцах ведро с еще живой серебристой рыбой и подсел к столу. — И когда ты спишь, Петро? — подвигая к нему миску, дивилась мать. — Вчера пришел — уже петухи голосили, сегодня заглянула до света — опять нет. — Он вчера с Оксаной Девятчихой прохаживался, — облизывая масляные пальцы, доложил Сашко́. — Ты не сверчи тут! — закричала на него Василинка, примащиваясь рядом. — А тебе что! — огрызнулся Сашко́ и неприметно толкнул ее под столом. — Ну, ну! — прикрикнула на обоих мать. Петро задержал руку отца, несшую ко рту ложку с молочной лапшой. — Подождите, тато, минутку. Мама, у вас, может, чарочка найдется? — С самого утра чарочку? — удивился отец. Однако ложку отложил, огладил вислые усы. — Там, Катря, в скрыне[7 - Скрыня — сундук (укр.).] есть. Катерина Федосеевна внесла бутылку, поставила две рюмки. — И себе, — сказал Петро. — Ой, что ты! — отмахнулась мать обеими руками. — Да я ее и видеть не могу. — Выпейте, — настаивал Петро. — Есть за что. — Ну, немножко выпей, раз просит, — поддержал отец. Петро налил. Обежав глазами уставившиеся на него с любопытством лица, сказал: — Совета у вас хочу просить. Вчера с Оксаной договорились. Если вы не против, будем гулять свадьбу. Отец с матерью переглянулись. Василинка таращила на Петра горящие глаза, не замечая, как Сашко́, деловито посапывая, вязал к скамейке тесемки от ее фартука. Остап Григорьевич погладил лысину, спросил: — Ну, мать, как твоя думка? Оксана вроде хорошая дивчина. — Плохого ничего не скажешь. Соблюдала себя. И хозяйка добрая. Василинка быстро переводила взгляд с отца на мать, с матери на Петра. — Раз они порешили… — сказала Катерина Федосеевна. — Молодым жить. Дай им бог счастья и согласия. — Хорошая дивчина, — еще раз произнес отец. — И Ванюшка наш тоже против ничего не скажет. Все молчали. Петро первый с сияющим лицом поднял рюмку: — Так что ж? За Оксану Рубанюк! Вечером Петро пошел к Оксане, переговорил с ее родителями. Свадьбу условились справить в воскресенье — последнее перед жнивами. XIX В пятницу рано утром приехал в село Бутенко. Он возвращался из дальних колхозов и решил побывать на полях Чистой Криницы. Пока конюх кормил лошадей, он наведался к Рубанюкам. Остап Григорьевич, в белых домотканных шароварах и такой же рубахе, чинил под навесом садовый инструмент. Увидел он Бутенко, когда тот, закинув через калитку руку, нащупывал задвижку. Остап Григорьевич смахнул с колен мелкую, горько пахнущую смолой стружку и поспешил навстречу. — Доброго здоровья, деду! — приветствовал его Бутенко. — Руки подать не могу. Видите, какой грязный? Помыться у вас хотел. — Так проходьте в хату, — засуетился Остап Григорьевич. — В один момент организуем. Только вы уж извиняйте, беспорядок у нас. На кухне Катерина Федосеевна, заляпанная мелом, наводила чистоту. Она побелила снаружи хату, подмазала печь и сейчас подмалевывала ее синькой. Пропуская гостя вперед, Остап Григорьевич крикнул ей: — Катря, достань воды из печи! Умыться. Он взял запыленный пиджак и рубашку Бутенко, отдал Василинке вытряхнуть. — А председатель наш в район к вам поехал. Не встретились? — Встретиться не могли. Я ведь из Сапуновки еду. Катерина Федосеевна вынесла в сенцы таз, чистое полотенце, горячую воду. Засучивая рукава, Бутенко сказал: — Вы что же, Григорьевич? Слышал, сына жените? А на свадьбу не приглашаете? — Кузьма Степанович акурат с тем и поехал. Его же дочку берет Петро. — Оксану? — Ага. — Из хорошей семьи берет. Умывшись, Бутенко присел на сундук. — Ну, Григорьевич, урожаи в этом году соберут колхозы, каких не бывало! Он извлек из кармана горсть колосьев. Крупные зерна распирали нежную сизоватую оболочку, топорщили ломкие колючие усики. — Дуже хорошая озимина, — одобрил Остап Григорьевич. — Да и у нас хлеба! Кинь шапку — не упадет. Деды не помнят такого. — Убрать только своевременно надо, — озабоченно сказал Бутенко. — С таким урожаем наши колхозные руководители дела еще не имели. Могут растеряться. — Соберем! Люди лютые стали до работы. Закликать, как в прежние времена, не требуется. Сами бегут в поле. — Весело работают, это правильно. — В садок до меня не заглянете, Игнат Семенович? А то вы все сапуновских дедов хвалите, — ревниво добавил Остап Григорьевич. — В этом году мои труды еще не глядели. — Загляну, загляну, только в другой раз. Сейчас подъедет полевод, поедем с ним на поля. Бутенко перекусил с хозяином. Он разговаривал с Катериной Федосеевной о ее домашних делах, когда появился Петро. — Ну, жених, — встретил его с улыбкой Бутенко, — наверно, в мыслях сейчас ничего нет, кроме невесты? Знаю, знаю, — остановил он его жестом. — Все мы пережили это. На губах Петра, не угасая, теплилась счастливая улыбка. Бутенко, с видимым удовольствием разглядывая его лицо, сказал: — Женитьба — это большое событие в жизни человека. Не сомневаюсь, что создадите хорошую, прочную семью. Девушка славная. — Только мать ее меня мучит, — пожаловался Петро. — Заладила: гулять свадьбу по старым обычаям. — Венчаться? — Ну, этого не требует. А чтоб свашки, караваи там разные, подарки. — Это ничего, — сказал Бутенко, смеясь, — лишь бы повеселее. В старину здорово умели свадьбы играть. Он вышел из хаты, стал набивать трубку. Петро постоял рядом, ощипывая ветку акации, сказал: — Хочу вас спросить. Вы Алексея Костюка, наверное, знаете? — Механика? — Его из партии исключили. Ведь золотой парень был. Бутенко, держа в зубах нераскуренную трубку, задумчиво разглядывал свои запыленные сапоги. Повременив, ответил: — Он агронома избил. За это наказать-то стоило. А вообще… разберемся, кто из двоих больше виноват. Поторопились с решением. Райком займется этим делом, выясним. — Не нравится мне этот Збандуто, — откровенно признался Петро. В глазах Бутенко мелькнула и погасла неуловимая искорка. — Что тебе в нем не нравится? — По-моему, костяная нога он, а не агроном. Не лежит у него душа к живому делу. Взять хотя бы первую встречу со мной. Я ему о садах, а у него заслонки на глазах… — Специалист он опытный. Лучшего пока в районе нет. К нашему сожалению. Вскоре ко двору подъехал на правленческой бричке Тягнибеда. Бутенко простился со стариками и, пообещав Петру быть на свадьбе, взобрался на бричку. — Ну, куда повезешь, полевод? — спросил он Тягнибеду. — Туда, где лучше или где похуже? — У нас хорошо везде, — заверил полевод. — Тогда вези в бригаду Горбаня, — решил Бутенко. — Он что-то там обижался. Тягнибеда разобрал вожжи, стегнул коней, За селом лошади свернули на проселок, и Тягнибеда отпустил вожжи. Бричка покатилась по мягкой земле, вдоль затравевших обочин с блеклыми лопухами, синецветом, млеющим на жаре маком, лохматыми кустами терна. — Всю эту поэзию, товарищ полевод, давно бы пора под корень, — заметил Бутенко. — Это в старину писатели восхищались цветочками в полях. А? — Я говорил сколько раз бригадирам. — А они что тебе говорят? — не скрывая иронии, спросил Бутенко. — Ты им говоришь, они — тебе. Далеко уедете… Говоруны. Тягнибеда покосился на секретаря райкома, сердито дернул вожжи. Снова взглянул на Бутенко; тот выжидающе улыбался. — У Горбаня сегодня дивчата Ганны Лихолит, — сказал Тягнибеда. — Чего они там очутились? — Просо полют. В помощь, так сказать. — Вот это зря. Балуете вы Горбаня. — Дивчата сами так порешили. У них на сегодняшний день все поделано. А Горбань запарился. — Без напряжения работает. — Как вы сказали? — Не очень, говорю, Горбань на работе горит. — Немножечко подленивается, это верно, — согласился Тягнибеда. — Психология поганая. Говоришь ему: «Возьми косу, Андрюша, обкоси эту межу». Там, стало быть, репею, бурьяну, сурепицы по пояс. «Добре, обкошу». Встретишь: «Обкосил?» — «Нет пока. Завтра». На другой день снова спросишь: «Ну, как?» — «А никак». — «Что же ты, так растак?» Серчает. Но, если что захочет, бегом бегает. Аж земля дрожит под пятками. Бутенко, облокотись, разглядывал стену серебристого ячменя у дороги, зеленые квадраты овса. Насколько хватал глаз, волновалось под ветерком озаренное солнцем море хлеба. Лишь далеко за курганами, на сапуновских полях, темная мгла крыла кустарники и балки. — Будет дождь, — определил Тягнибеда, глянув на запад. — Небольшой не помешает. — Э, нет! Грозы ждать надо, — сказал Тягнибеда, заметив, как зашелестел под горячим тревожным ветерком придорожный бурьян. Он стегнул по коням кнутом и, сняв соломенную шляпу, кинул ее в бричку. По пути к горбаневскому табору Бутенко потолковал с пастухами, пасшими колхозное стадо, заглянул на опытный участок. За версту от бригады Тягнибеда ткнул кнутовищем в сторону дальнего рыжего бугра, резко очерченного на фоне неба. Оттуда росла и быстро обволакивала поднебесье грязно-желтая туча. Где-то далеко, еще за горизонтом, глухо прогромыхал гром. Просвистел крыльями над бричкой коршун, борясь с ветром, взмыл кверху, в надвигающуюся темноту. — Намочит сегодня нас, товарищ Бутенко, — сказал Тягнибеда. — Ничего, не сахарные. Туча ползла уже совсем низко, меняя очертания. Запахло дождем. За гребнем бугра сверкнула молния. Степь на мгновение замолкла, и вдруг редкие крупные капли упали на дорогу, на потные крупы лошадей. Тягнибеда пустил их вскачь, и бричка через несколько минут влетела в бригадный двор. Дождь припустил сильнее. Полевод и Бутенко, мокрые и смеющиеся, побежали к навесу, где жались к серединке хлопцы и дивчата. Первое, что бросилось в глаза Бутенко, когда он поздоровался и присел на перевернутый кверху дном бочонок, — сердитые лица женщин и злое, кумачово-красное лицо бригадира Горбаня. Нетрудно было догадаться, что здесь только что шла жаркая словесная перепалка. — У вас тут, вижу, весело, — сказал Бутенко, посмеиваясь в усы, и принялся деловито очищать щепочкой грязь, прилипшую к сапогам. — Бригадир вон будто тысячу рублей нашел. — Бригадир этот свои капризы строит, а у нас день за зря пропал! — сердито выкрикнула сидящая на ворохе соломы Ганна. Дивчата дружно поддержали звеньевую: — Гордость свою показывает. — Шесть верст перлись, а он… — Еще до света повставали… Бутенко, наблюдая, как с навеса заструились потоки воды, спокойно выждал тишину, потом обратился к бригадиру: — Здесь Горбань старший, он нам с полеводом и расскажет, что стряслось. Горбань выступил ближе к свету и, хмуро косясь в сторону женщин, пожаловался: — Они тут смешки строят. А мы что, куцые? Чего они заявились? Я их не допустил, Игнат Семенович. Как хотите судите. Над крышей сухо треснуло, ослепительно сверкнула молния, и тотчас же над еле видными за пеленой дождя курганами тяжко загрохотал гром. Дивчата, взвизгнув, прижались друг к другу. — У тебя проса еще три гектара полоть, — подал голос Тягнибеда. — Нехай дивчата подмогут. — Не надо нам ихней допомоги, — упрямо покрутил головой Горбань. — Сами управимся. У нас тоже ударники, не хуже дивчат. Потом будут очи колоть: «Мы помогали». Не надо мне! — Ударники! Ударяют кто налево, кто направо, — съязвила одна из молодиц. Ганна поднялась с места, подбоченясь, подошла к Горбаню вплотную. — Нам что, думаешь, слава нужна? — распаляясь, крикнула она. — Или трудодни ваши себе запишем? Что ты глупости болтаешь! Осота сколько у тебя в просе?! Это ж что такое? Кому вред? — Земля обчественная, — поддержала ее маленькая белобрысая Варвара. — Убытки на всех лягут от такой работы. — Крой его, муженька своего! — подзадорил Тягнибеда. — Ты ему, Варвара, великий пост объяви. Не допускай недель шесть… Не слушая насмешек, Горбань сказал, обращаясь к Бутенко: — Я тут привселюдно заявляю, Игнат Семенович: сорняков через день-два не будет. А знамя я все одно заберу на уборочной. Пущай дивчата не обижаются. — Хвалиться — не косить, спина не болит. Горбань быстро обернулся на голос, но не нашелся, что сказать, только презрительно махнул рукой. — У них в бригаде орлы, — не отступала Варвара. — Ночью спят, днем отдыхают. Эти заберут знамя. Держись! Слова ее вызвали дружный смех. Бутенко, заметив, что все выжидающе посматривают на него, сказал: — Дождь перестанет — и дивчат надо отправить по домам. Прав бригадир. Нечего сейчас буксиры затевать. Каждый за свой участок отвечает. Он повернулся к Горбаню и, строго разглядывая его веснушчатое лицо, добавил: — А тебе, бригадир, дивчата хороший урок дали. Понял? Они по-настоящему беспокоятся за колхоз. Потому что люди они настоящие, советские. — А мы какие же? — скривив рот в обиженной улыбке, спросил Горбань. — Не советские? — Вы тоже неплохие люди, а у дивчат все-таки поучиться следует. Тогда и знамя вам будет легче добыть… Гроза прошла, гром погромыхивал уже где-то за Днепром, и Бутенко собрался ехать дальше. Пожимая на прощанье руку Горбаню, он спросил: — Ты понял, почему девушки к тебе пришли? Не за славой. Слава у них лучше твоей. — Понял, Игнат Семенович, — торопливо кивнул Горбань. — Моим хлопцам это дуже полезно будет. Он проводил Бутенко до брички, вернулся к навесу и торжествующе объявил: — А ну, бабы, садитесь на арбу да; сматывайтесь. За харч не серчайте. Что наработали, тем и угощаем. — Гавкай, гавкай, — беззлобно грозилась Варвара, взбираясь с подоткнутым подолом на арбу. — Придешь вечером, я тебя накормлю, сизый голубок! XX В субботу Петро гладко выбрился, надел свой новый синий костюм и пошел к Девятко. Предстояло зарегистрировать сельсовете его брак с Оксаной. Еще издали из раскрытых окон хаты Кузьмы Степановича слышались веселый гомон, смех. На кухне молодицы, предводительствуемые багровой от жары Пелагеей Исидоровной, лепили из теста пшеничные шишки. В углу на лавке выстывали под чистой скатертью уже вынутые из печи хлебы, пироги, калачи, коржики, а тем временем в деже подходило свежее тесто. Пекли всего много, и в хате стоял терпкий, острый запах хмеля. Высокая худая сноха Степана Лихолита, Христинья, возилась над караваем. Пока она проворно посыпала мукой тесто, клала в него три серебряных гривенника — на счастье, — бабы вразнобой пели: Росты, караваю, Из божого дару, На столи высокий А в пэчи шырокый, Бо в Оксаны род велыкый, Щоб було чым дарыты. Петро, покосившись на распахнутые из кухни двери, проскользнул через сени в комнатушку к Оксане. Она сидела у стола против Нюси, положив голову на руки, и с встревоженно-радостным лицом вслушивалась в слова старинной свадебной песни. В сельсовет договорились идти втроем. Вышли из хаты гуськом, потихоньку, прячась от матери. — Начнет плакать да благословлять, — сказала Нюсе Оксана. — А Петру это хуже ножа. — Какой дорогой пойдем? — спросила Нюся. — Поспешать надо, а то, гляньте, какая хмара поднимается… — Давайте лугом, — предложила Оксана. — Там цветов… усыпано все. — Тебе, абы цветы, — усмехнулась Нюся, — и на Лысую гору к ведьмам не поленишься. Шли узенькой топкой дорожкой, вьющейся в масляно-зеленой луговой траве. Влажно золотилась густая россыпь куриной слепоты и махорчатых головок одуванчиков. С огородов струились горячие запахи бузины, укропа, конопли. Оксана, словно прощаясь с вольной девичьей порой, озорничая, бегала по лугу, отыскивала в траве цветы и вскоре набрала большой букет. Поворачивая к огородам, Нюся покосилась на оживленное, счастливое лицо Петра и со вздохом сказала: — Леша доведается, что я с вами до сельрады ходила, даст мне… Жалко его… — А если бы он был сейчас на моем месте? — сказал Петро. — У нас с ним так получилось: или у меня сердце разрывается, или он горюет. — Дивчат вам в селе мало? — Хлопцев тоже много, а вот лучше Грицька для тебя нету? Оксана подкралась сзади, надела Нюсе на голову венок. — Тебе не замуж, а в детские ясли надо, — проворчала та. — Иди ты, бога ради, как люди ходят. Оксана, передразнив степенно вышагивавшую подругу, оглянулась на Петра. Перед поворотом к майдану она поманила его пальцем, шепнула на ухо: — Такой подружки, как Нюська, никогда у меня не будет… Родней сестры. — Славная дивчина. Хорошо, что ты дружишь с ней. Они обнялись и от мысли, что есть на свете такие хорошие люди, жарко расцеловались. Нюся оглянулась, всплеснула руками: — Глянь на них! Времени вам не хватает обниматься? Дождь вот-вот припустит. Петро и Оксана взялись за руки, догнали ее. В конце ближнего от луга переулка их обогнала, обдав запахом бензина, грузовая машина. Из кабинки высунулась голова школьного товарища Петра — шофера Якова Гайсенко. Он затормозил, поджидая, протер тряпкой ветровое стекло. — Ты что же, Яша, ни разу не зашел? — сказал Петро, подойдя к машине. — Горючее к жнивам перевозим. Дыхнуть некогда. Яков покосился на праздничные наряды девушек и Петра, спросил: — Куда это вырядились в будний день? — Приходи завтра на свадьбу, — пригласил Петро. — На которой же? — переводя взгляд с одной девушки на другую, поинтересовался Яков с ухмылкой. — С венком невеста. Не видишь разве? — засмеялась Оксана, показав на Нюсю. — А сейчас в сельраду? Ну, завтра беспременно приду гулять, — пообещал Яков. Он дал газ, машина, покачиваясь и дребезжа железными бочками, завернула к усадьбе МТС. — Сейчас похвалится хлопцам, — сказала Нюся. — Увидите, Леша прилетит. Предположение ее оправдалось. Шагов за сто до сельсовета Оксана оглянулась и увидела всадника, который скакал к ним наметом. Она дернула Нюсю за рукав: — Летит твой брат. — Вот же шустрый! Алексей, в промасленном комбинезоне, в еле державшейся на макушке кепке, осадил подле них коня, спрыгнул. Нюся и Оксана испуганно смотрели на зажатый в его руке шведский ключ. Алексей перехватил их взгляды, удивленно посмотрел на свою руку, сунул ключ в бездонный карман спецовки. — Куда, Леша, поспешал так? — ласково спросила Нюся. — Глянь, конь ужарился. Не удостаивая ее ответом, Алексей сказал Петру: — Отойдем в сторону. Хочу спытать тебя кой о чем. — Не ходи! — крикнула Нюся. — Что это тебе, Леша, другого времени нету? Петро внимательно посмотрел на бледное от быстрой езды лицо парня, на опущенные уголки его обветренных губ. — Идите, дивчата, я догоню, — сказал он и, положив руку на плечо Алексея, отошел с ним к каменной школьной ограде.. Низкая багрово-синяя туча закрыла рваным сизым крылом солнце, и на улице сразу стало пасмурно и прохладно. — Дождь сейчас урежет, — подняв голову, проговорил Алексей. Он перевел глаза на Петра, сдавленным голосом попросил: — Дай закурить, забыл свой кисет… Петро протянул ему коробку с папиросами, закурил сам. Алексей жадно затянулся. — Какие дела у тебя в сельраде? — спросил он. — Идем расписываться. — Не ходи, Петро. — Это почему? — Не ходи. Решу и ее и себя. Не могу я без нее, — глухо сказал Алексей. Он снова затянулся и сказал с доверчивой, униженной улыбкой: — Никакая работа в думки не лезет. С того часу, как ты приехал, — как полоумный. — Слушай, Леша, — побледнев, сказал Петро, — эти разговоры ни к чему. Я думал, ты о серьезном хотел говорить. — Стало быть, не отступишься? — Да что ты, как на ярмарке! — вспылил Петро. — Вон Оксана. Пойди, если хочешь, сам с ней поговори. На дорогу тяжело упали первые капли дождя, близко ударил гром, но Алексей будто ничего не видел и не слышал. Он уставился на Петра и все твердил: — Брось Оксану. Слышь, Петро? Будь другом. — Она не сапог, чтобы ее бросать. Не городи чепуху. Алексей скривил потрескавшиеся сухие губы в презрительной улыбке: — Что, ты себе честную деваху не найдешь? Петро с расширенными глазами шагнул к нему. — Ах ты ж… сволочь! Оксану оскорбляешь? Как ты смеешь?! — Петро! — чужим голосом вскрикнула, подбегая, Оксана. Алексей, опасаясь удара, вобрал голову в плечи, рванулся. Петро притянул его к себе. — Чего вы сцепились? — хватая Петра за руку, крикнула Нюся. — Чисто маленькие. Она с мужской силой оттащила его от брата и стала между ними. — Попомнишь ты, Петро! — хрипло погрозил Алексей. — Не в последний раз встречаемся. Он резко дернул за повод, вскочил на коня и с места перевел его на рысь. Багрово-синее небо, казалось, сейчас совсем обрушится на село — так низко спустились грозовые тучи. Бледно-зеленые сполохи все ярче и быстрее озаряли хаты, гнущиеся от ветра деревья, завихрившуюся на дороге пыль. Нюся схватила под руки Оксану и Петра. Еще не отделавшись от пережитого страха, она проговорила сквозь слезы: — Говорила, давайте поспешать! Он спохватится, беды наделает. XXI Всю ночь под воскресенье Алексей не спал. Он еще в сумерки заперся в своей коморе, притих. Нюся с вечера раза три подходила к дверям, стучала, но Алексей не откликался. Под утро, не раздеваясь, он забылся часа на два. А когда открыл глаза, в маленькое окошечко лился яркий солнечный свет, золотил паутину в углу, блестел на лампах приемника. Алексей встал, открыл двери. В теплом ясном воздухе высились тополи с блестящей после дождя листвой, сверкали прозрачные капли на кустах георгинов и роз, суетливо носились верещали во дворе воробьи. Алексей сдернул с себя рубашку, умылся. Нюся увидела его в окно, прибежала к коморе. Алексей застегивал пуговицы на рубахе. — Куда ты ее надеваешь? — прикрикнула Нюся. — Я тебе синюю выгладила. Эта ж, глянь, какая. Не стыдно перед людьми? — Мне теперь ничего не стыдно. — Потерял совесть? Алексей молча стал перекладывать инструмент, раскиданный на верстаке, сгреб с полу в угол стружки. — Чего это вы вчера схватились с Петром? Что ты ему такое сказал? — несмело спросила Нюся. — Его спытай. Он же друг тебе. — Нет, верно, Леша? Что сказал ему? — Что надо, то и сказал. — Тьфу на тебя, какой ты стал вредный! Ступай снедать. Ты ж не вечерял. А мне надо поспешать. Нюся на полуслове умолкла, зная, что о свадьбе у Рубанюков Алексею напоминать не стоит. Она с большей, чем обычно, заботливостью собрала ему на стол. — На гулянку пойдешь? — спокойно спросил Алексей, вставая из-за стола. — Пойду. А ты дома будешь? — А куда же мне? — Алексей презрительно сощурился. — В бояре до Петра? Он вернулся в комору, повернул рычажок приемника. Из репродуктора сквозь хрип и попискивание пробивались то затухавшие, то вновь вспыхивавшие звуки: чужая гортанная речь, заунывное дребезжанье восточных инструментов, русский баян. Горячее дыхание жизни, которой земля жила в это обычное воскресное утро, настойчиво врывалось в низенькую комору. Алексей, склонясь над матово-черным диском репродуктора, слушал, но ему было совершенно безразлично все, что происходило вокруг. Он вспоминал события последних дней, и гнетущая тяжесть ложилась на сердце. Решив никуда не выходить сегодня со двора, Алексей достал плотничий инструмент, стал мастерить сундук для сестры. Но как ни старался заглушить тоску работой, перед его глазами все время маячило лицо Оксаны и рядом с ним смуглое, довольное лицо Петра. Таким оно привиделось Алексею сегодня на заре. Ему снилось, что он плыл с Оксаной в лодке. Оксана жарко обнимала, его, просила не бросать ее одну, потому что она боится Петра. Лодка все время кренилась и вертелась на месте, а потом из-за борта вылез вдруг Петро. Он стянул Алексея в воду, а Оксана подала руку Петру, и они, смеясь, смотрели, как Алексей захлебывался, тонул. Алексей отшвырнул рубанок, сел на топчан. Мысли об Оксане были мучительны и сладки в одно и то же время, и он не мог их отогнать. Он вспоминал вечера, проведенные с Оксаной, ее улыбку, легкую походку, голос… Его охватило непреодолимое желание повидать ее, пусть даже издали. Он вскочил, с лихорадочной поспешностью причесался. Замкнув хату, быстро вышел на улицу. На скамейках у плетней бабы, в разноцветных полушалках и платках, лузгали жареные семечки, переговариваясь, проводили Алексея любопытными взорами. Он шагал с напускной беспечностью, кланялся встречным, но, когда вдали показалась усадьба Рубанюков, у ворот которой стояла празднично разряженная толпа, самообладание его покинуло. Чувствуя, как отяжелели ноги и что-то гулко застучало в ушах, Алексей круто повернулся и быстро пошел домой. Долго сидел он в тяжелом раздумье. Неизведанное чувство ожесточенности, обидного бессилия овладело им. Он с яростью сорвал с себя пиджак, швырнул на стул. Внезапно слух его уловил в репродукторе фразу, которая заставила насторожиться. Звук слышался слабо, и Алексей повысил накал. Голос теперь зазвучал громко: — …в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов паши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие… Алексей приник к столу, боясь дохнуть. — Теперь, когда нападение на Советский Союз уже совершилось, — продолжал все тот же голос, — советским правительством дан нашим войскам приказ — отбить разбойничье нападение и изгнать германские войска с территории нашей родины… Дослушав до конца, Алексей вскочил. Он еще не совсем ясно сознавал, что произошло, но чувствовал, что случилось страшное. Началась война, о которой все говорили, которую ожидали и все же надеялись, что ее не будет. Алексей выбежал на подворье и увидел около хаты мать. Она только что вернулась с базара и вытряхивала у порога платок. — Война с немцами, мамо! — крикнул Алексей. Не задерживаясь и не оглядываясь, он побежал дальше, за ворота, на ходу всовывая дрожащие руки в рукава пиджака. Надо известить людей о несчастье, поднять тревогу! На улицах было еще многолюднее и оживленнее. В холодке подле хат сидели старухи и деды. Возвращались из соседнего села, с базара, криничане. У колодца с журавлем какой-то не в меру подвыпивший дядько, грозя самому себе пальцем, выказывал явное намерение улечься под водопойным корытом. Раскорячась и отмахиваясь от молодицы, которая тянула его от лужи, он блаженно улыбался. — Ну куда ты мостишься? — плачущим голосом кричала жена. У ворот рубанюковского подворья по-прежнему толпились люди. Поглазеть на веселье сбежались со всего села. От двора шли в обнимку парубки, пошатываясь, пели: Ой, выдно, выдно, хто не жонатый, Шапку на бакыр, пишов гуляты; Ой, выдно, выдно, хто оженывся; Скорчывся, зморщывся тай зажурывся… Свадьба была в разгаре. Перед хатой кружились под гармошку пары. На ветру развевались цветные ленты, мелькали мокрые чубы завзятых танцоров. Василинка и Настя уже несколько раз приносили из колодца воду, кропили истолченный сапогами и ботинками ток. Они выпили хмельной сливянки, щеки их пылали. Обе шустрые и юркие, подружки успевали всюду: вертелись среди танцующих, наведывались на кухню, помогали по хозяйству молодухам. В хате шел пир. Остап Григорьевич подсаживался то к одному, то к другому столу, угощал гостей. Кузьма Степанович держал руку на плече Катерины Федосеевны. К борту его нового шерстяного пиджака прилепились хлебные крошки. Он чокался с соседями, прочувствованно говорил: — Нехай нашим деточкам будет как наилучше, чтоб в паре прожить до конца века. В кухне молодые бабы, давясь от смеха, теснились около Степана Лихолита. Он вырядился невестой, жеманно кланялся, приглашая молодиц к столу. — Музыки, грайте надобранич[8 - Надобранич — спокойной ночи (укр.).]! — тонким голосом командовал он, кокетливо оправляя короткую юбку. Коренастая, полногрудая сноха почтаря Федосья, схватив печную заслонку, выстукивала по ней скалкой, хрипло подпевала: Ой, заграйте мэни, Замузычтэ мэни, Нэма в мэнэ чоловика, То позычтэ мэни..[9 - Позычить чоловика — одолжить мужа (укр.).] Оксана устала от гомона и, позвав Нюсю, пошла с ней в сад, под яблони. Нюся расправила на ее голове ленты богатого украинского наряда, вытерла платочком пот на лице. Выбрался из душной хаты и Петро. Он стоял среди хлопцев у палисадника. Здесь его и разыскал Алексей. — Гуляете тут? Гуляете и ничего не знаете! — крикнул он Петру зло. — Война! Немцы бомбят наши города! Петро не сразу осознал смысл сказанного. Потом он увидел, как изменились лица стоящих рядом парней. — Это что… слухи или… Кто сообщил? — спросил он охрипшим голосом. — Какие там слухи! Молотов выступал. Алексей стал пересказывать слышанную им речь. Из хаты высыпали люди. По ступенькам крыльца торопливо спустилась Катерина Федосеевна, заспешила к палисаднику. Петро протиснулся сквозь толпу ей навстречу: — Мамо! Она закрыла платком лицо и припала к его плечу. Стараясь как-нибудь успокоить мать, Петро усадил ее на завалинку рядом с собой и уверенным тоном сказал: — С фашистами у нас разговор будет короткий, мамо. И детям своим закажут дорожку в Россию… Он говорил еще что-то бодрое, но никакие слова не могли обмануть материнское сердце. Катерина Федосеевна беспомощно заплакала. Прибежала бледная, встревоженная Оксана. Молча обняв Петра, она подняла на него наполненные слезами глаза. Оборвалось ее только-только начавшееся счастье… Около ворот почтарь Малынец, свешиваясь с бидарки, рассказывал захлебывающимся тенорком: — Акурат базар в разгар, когда гудки гудут… — Правда, на Киев бомбы кидал? — Кидал, стерва. Народу побил тыщу или две. — От же сволочуга! — Сказано, с кобелем дружись, а палки держись. Люди, взбудораженные событием, долго не расходились, толпились вокруг стариков, в свое время уже повоевавших с иноземными захватчиками. Петро глазами разыскал в толпе Алексея и, заметив, как тот, перехватив его взгляд, быстро отвернулся, подошел к нему. — Что ж, Олекса, — сказал он, — пойдем выпьем по маленькой. Когда еще придется! — Доведется не скоро, — сдержанно ответил Алексей. — Да ты не злись на меня. Если рассудить, мне на тебя надо сердиться. — Я сам себе ладу не дам, — чистосердечно, с облегчением, признался Алексей. — Ну, да теперь не такое время, чтоб счеты сводить. Петро взял его под руку, хотел повести к столу, но, глянув на улицу, остановился — вдоль нее быстро ехал верховой. Он осаживал коня, кричал что-то встречным. — Узнаем, что он такое говорит. Верховой подскакал к воротам, натянул поводья. — Кончай гулянку! — с ожесточением крикнул он. — Все на митинг до сельрады! Стегнув потного коня лозиной, он поехал дальше, широко раскорячив ноги и клонясь на левый бок. XXII Из Чистой Криницы отправлялось в армию человек пятьдесят. После митинга Петро узнал, что призван и он. Прикинув, что времени для сборов в дорогу осталось немного, Петро заторопился домой. Сокращая путь, он пошел низом. На лугу замедлил шаг, с грустью смотрел на золотисто-желтые цветы в траве. Как радовалась им Оксана два дня назад! Тяжелое чувство раздвоенности охватило Петра. Он рвался всей душой на фронт. Кому же, как не ему, молодому, крепкому парню, идти туда, к границе — крушить вторгшегося врага! Но расстаться с Оксаной, которая только сегодня стала его женой!.. Василинка заметила его издали. — Все дома? — спросил Петро. — Батько в правление пошли. А Сашко́, как забежал куда-то с обеда, до сих пор нету, — скороговоркой отвечала Василинка, заглядывая ему в глаза. — Оксана раз десять выходила тебя встречать. И маты ждут не дождутся. Слушая ее, Петро думал о том, как тяжко будет сообщить семье о своем отъезде. В хате было уже прибрано и подметено. Оксана сидела за столом с Катериной Федосеевной в своем простеньком синем платье. Она поднялась и шагнула к Петру, но, посмотрев на его лицо, встревоженно остановилась. Петро разыскал кружку, зачерпнул из ведра, неторопливо напился. — Ну, родные мои, — сказал он, подсаживаясь к столу, — завтра выезжаю. — Куда? — испуганно спросила мать. — Куда все едут. На фронт. Идя домой, Петро предвидел, что не обойдется без плача. И, заметив, как Василинка, замигала ресницами, поспешно сказал: — Только без слез. Не нагоняйте и на меня и на себя, тоску. Оксана, громко всхлипнув, выбежала из хаты. Заголосив, Василинка бросилась на кровать, зарылась с головой в подушки. Мать ничего не сказала и ни о чем не расспрашивала. Сжав: губы и поправив усталым движением на голове платок, она пошла собирать необходимое в дорогу. Не первый раз ей приходилось это делать. Лишь выйдя в сенцы, она бессильно облокотилась о притолоку. Вечером, когда собралась вся семья и мать поставила на стол ужин, Петро, не выдержав гнетущей тишины, обратился к отцу: — Как по-вашему, отец, сколько времени потребуется, чтобы нам до Берлина добраться? Остап Григорьевич, принимая из рук Василинки миску, глянул на него невесело и осуждающе. Протирая полотенцем ложку, он мрачно ответил: — Когда до Берлина доберемся, не знаю, а вот приказано окопы с понедельника рыть возле села. Петро недоверчиво посмотрел на него через стол. — Здесь, в Чистой Кринице, окопы? Вы это серьезно? — Неужели сюда придет, катюга? — испуганно произнесла Катерина Федосеевна. — Не приведи господи! — Не придет, — успокоил Петро. — В панику ударились…. — И чего это люди со страху не выдумают! — поддержала его Оксана. — Везде, по всем селам, приказано рыть, — повторил Остап Григорьевич. — Бутенко сам по телефону звонил. — Наши его с танков ка-а-ак ушпарят! — подал голос Сашко́. — Ух, какие сегодня на разъезде мы с хлопцами видели! Остап Григорьевич повернулся к Петру, сдвинув брови, сказал: — Ты, сынок, про германцев только в книжках читал. А я их попробовал на своей хребтине. Что, думаешь, они на тебя с кулаками да дрючьями кинутся? Еще в ту войну чего только германец не повыдумывал! И газы пускал, и эти… цеппелины у него летали. — Вспомните мое слово, — снисходительно посмеивался Петро. — Месяц, два, самое большее — три… пришлю вам весточку из Берлина. Остап Григорьевич с сомнением покрутил головой. — Ванюше тоже доведется воевать, — вздохнула мать. — Он же в гости до нас собирался… — Уже, наверно, воюет, — сказал Петро. — У него только и думка сейчас в голове про гостюванье, — недовольно пробурчал Остап Григорьевич. — И глупая ты, Катря! Он же подполковник. Ему первому придется. Старик тяжело переживал сообщение о войне. У глаз его, под нахмуренными бровями, тугим пучком собрались морщины. — Как жизнь налаживалась добре, — сказал он с протяжным вздохом. — Ты вот говоришь — доберемся до Берлина, — обратился он к Петру. — Я тебе на это вот что отвечу: если б не знать, что поотбиваем ему печенки, то сразу бери веревку и на первой ветке вешайся. А только, сынку, не так оно будет, как ты думаешь. Запряг, мол, кобылу, сел на бричку — и знай погоняй: где тут, люди добрые, этот Берлин? — Конечно, война будет жестокая. — Еще какая жестокая! Вон в прошлые годы и танков не было и аэропланы только при конце появились. А знаешь, сколько людей оккупанты поклали? В прошлую войну в Польше, когда под Городенком мы воевали, наш генерал рассказывал нам. В чине бригадного был. Так он вот так показал рукой и говорит: «Тут костей наших прадедов, дедов, отцов скрозь полно. Всю землю, говорит, можно укрыть русскими мундирами нашими. По костям своим идем». Сумерничали в этот вечер долго, не зажигая лампы. Петро сидел подле Оксаны, ласково поглаживал ее волосы. В открытые настежь двери хаты залетела и вилась с тонюсеньким звоном мошкара. Так же, как и вчера и неделю назад, сверчали в траве кузнечики, пряно пахли ночные фиалки. Петру казалось, что уже много дней прошло с тех пор, как стало известно о войне. Катерина Федосеевна молча что-то укладывала в мешочек. На вопрос мужа она ответила: — Побегу до Ганьки. Степана с Федором тоже в дорогу собирают. Она вызвала Оксану в сенцы и, держась за ручку двери, шепотом сказала: — Час уже поздний, дочко. А Петру рано вставать. Я постелила вам в светлице. — Добре, мамо. Вы идите себе, — шепнула Оксана. Петро начал приводить в порядок свои книги. Перелистал и связал бечевкой выписки о садах и почвах. Передавая их Оксане, сказал: — Береги. Вернусь — закончу свою карту. Он оглядел знакомые с детства предметы: угловой столик с горкой старых книг, фотографии в самодельных рамочках на стене, расшитые цветными нитками полотенца, надтреснутое стенное зеркало с пучками сухих бессмертников за рамкой. «Придется ли еще увидеть все это?» — подумал он, и сердце его сжалось. Оксана будто угадала его мысли. Она сняла с лампы тусклое стекло, проворно вытерла его, убрала нагар с фитиля, и свет вспыхнул ярче, веселее. — Не журись, Петрусю, — сказала она, прильнув щекой к его щеке. — Вернешься — так с тобой заживем! Счастливей нас не будет. Петро посмотрел в ее искрящиеся от света глаза, привлек к себе. — Вернусь, Оксана. А если убьют… Погоди, глупенькая, дай сказать. Война есть война… Он прижал к груди заплакавшую Оксану. — Тебя не убьют, Петрусь. Я буду так ждать тебя! — горячо прошептала Оксана. — А если погибнешь, до гроба буду тебе верна. Столько было трогательной веры, страстности в ее словах, что у Петра навернулись слезы. Он с благодарностью стиснул ее руку. Оксана, расчесывая пальцами его густой, непокорный чуб, спросила: — Что тебе Лешка тогда сказал, что ты его за грудки схватил? Меня такой страх взял!.. — Пустое. Не расспрашивай об этом. Я уже давно из головы выкинул. Оксана задумчиво поглядела на огонек лампы. Петро вдруг заметил, что по щеке ее скатилась слезинка. — Ты что, Оксана? — Ничего. Закинув руки за голову, она долго возилась с косами. Петро чувствовал, что она стыдливо оттягивает ту минуту, которая должна была сблизить их навсегда, и взял ее руку. — Ты рада, что мы вместе? — шепотом спросил он. — Зачем спрашиваешь? Оксана погасила свет, нерешительно постояла около постели. Петро несколько мгновений слышал только стук своего и ее сердца. — Петрусь! — шепнула Оксана, и в это слово она вложила ощущение такой тревоги, счастья и любви, что Петро почувствовал: эта минута останется в его памяти на всю жизнь, блаженная минута близости с той, которую он назвал своей женою. …На улице глухо бубнили голоса, скрипели двери и калитки, заливались собаки. Оксана первая услышала, как у ворот остановилась машина, потом хлопнула калитка. — До нас кто-то, — шепнула она и подошла к окну. За стеной раздались шаги, в стекло нетерпеливо побарабанили пальцами. Это был Яков Гайсенко. — Петро, спишь? — крикнул он через окно. — Бутенко приехал, в сельраду кличет. Одевайся. Петро соскочил с постели, не зажигая лампы, оделся и, торопливо обняв Оксану, вышел из хаты. Он вернулся спустя полчаса. — Предлагал оставаться, — сказал Петро, — бронь для специалистов есть. — А ты? — спросила Оксана. — Тут и старики управятся. Не могу. Оксана промолчала и с тоской посмотрела на него. XXIII К полудню отъезжающие с дорожными мешками, сундучками, баульчиками, в сопровождении родни и знакомых, потянулись к сельсовету. Петро сидел на крыльце, поджидая Степана и Федора Лихолитов. Василинка уцепилась за рукав брата, вытирала платочком покрасневшие веки, припухший нос. — Сбегай-ка до Степана, — попросил ее Петро. — Чего они там канителятся? Василинка, ступая на пятку и подпрыгивая (утром она порезала палец и обвязала его тряпочкой), заковыляла по улице. Против двора мельника Довбни, заплетая косу, она задержалась, потом побежала быстрее. У Лихолитов собирали в дорогу шумно и суетливо. Ганна, лучше других сохранявшая спокойствие, помогала жене Федора Христинье укладывать в сумку харчи: по два хлеба на каждого, кусок сала, жареную курицу, коржики, сахар и соль. Федор, такой же здоровенный и рукастый, как и Степан, сидел у порога. Багровея от натуги, он натягивал новые башмаки. Подле отца, съедая его глазенками, жались двое ребятишек… — Тютюну не забудьте покласть, — хрипло покрикивал Федор, отирая потное лицо. — Степа, на кой тебе гармошка? Ты что, на весилля[10 - Весилля — свадьба (укр.).] собираешься? — Дак что ж, что не на весилля, — басил Степан. — Пока доедем, сгодится. — «Сгодится», — беззлобно передразнила его Ганна. — Вон помоги матери сулею налить. — Давай, Ганька, еще одну паляныцю. Туточки место есть. — Куда ты, Христя, яички кладешь? Побьются. — Ничего. Они крутые. Старуха мать, придерживая дрожащими руками четвертной кувшин с самогонкой, разливала ее в бутылки и осипшим голосом причитала: — Сыны мои, соколы, доки ж я вас выпровожатыму? Колы ж я вас зустричатыму? Хто ж мене, старую, доглядатыме? До кого ж я прихылюся? Сыны ж мои, сердце мое… Василинка, поджав ногу, стояла возле печи и тревожно поглядывала по сторонам. Федор, наконец, управился с тесным башмаком, взял на руки девочку. — Ну, давайте поспешать, уже не рано. Христинья торопливо завязала мешок, бросилась к мужу. — Хозяину, сердце мое, куда ж я тебя выряжаю? — Она прижимала его голову к своей груди. — На кого ж ты бросаешь несчастных деточек? Кто ж их жалеть будет, как ты жалел? Федор гладил головки ребятишек, крепился, чтобы и самому не заплакать. — Не горюйте, — успокаивал он. — Буду живой, приду. А ты, дочка, хозяйнуй тут с бабой и матерью, слушайся их. — И чего это ревы все распустили? — ворчала Ганна. — Вернутся! Ничего им не поделается. Она не очень верила в утешающую силу своих слов. У нее самой подступал к груди крик, перехватывал горло. Потому и выдернула она поспешно из-за рукава платочек, когда Степан подошел к ней прощаться. — Ну, Ганя, — помрачнев, сказал Степан, — будь здорова! Гляди за старой матерью, себя береги. Еще увидимся. — Счастливого тебе пути, Степан! — чуть слышно ответила Ганна и вдруг, припав к его плечу, закричала так, что даже бабка посмотрела на нее неодобрительно. Забрав вещи, все пошли следом за братьями из хаты. Христинья с сынишкой на руках, Ганна с сумкой, бабка с бутылью. Сзади ковыляла Василинка. Она не удержалась от смеха, глядя, как Федор, страдальчески морщась, припадал на скованную узким башмаком ногу. У рубанюковских ворот уже поджидали. На двери хаты висел замок: провожать Петра шли всей семьей. Не доходя до сельсовета, Оксана придержала Петра за руку, вынула из кармана жакетки конверт. — Что это? — спросил Петро. — Спрячь. Прочитаешь, как придешь на фронт. — Ну, скажи, что тут? — Нетерпеливый какой! Узнаешь. Спрячь! К сельсовету было не доступиться. Люди с отдаленных хуторов облепили крылечко с перильцами. Вытягивая головы, вслушивались они в охрипший голос секретаря сельсовета Громака. Он называл фамилии тех, кому еще надлежало пройти призывную комиссию. По ту сторону дороги, густо усеянной клочьями сена, конским пометом, раскинулся школьный сад. Под ветвями каштанов и шелковиц, в тени кирпичной ограды — народу было еще больше. На траве громоздилась гора туго набитых мешков, раскрашенных сундучков, кошелок. Сизые клубы табачного дыма над головами, базарный гомон… Остап Григорьевич, несший пожитки Петра, облюбовал местечко под старым каштаном, поставил чемоданчик. — Клади здесь, Сашко́! Ты, курячий сын, никуда щоб не бегал. — Много людей идет, — сказала Ганна. — А жнива — вот уж, через неделю-полторы. В стороне Федор, сидя на корточках, наказывал что-то притихшей Христинье. Василинка и Настя, обняв с двух сторон Оксану, сидели напротив Петра. Он шутил, стараясь рассмешить заплаканную Василинку. Среди снующих меж деревьев хлопцев Петро увидел Алексея и окликнул его. Тот подошел, мрачный и злой. — Чего хмурый, Олекса? — спросил Петро. — Радоваться нечего. Выдумали черт-те что. — Да ты расскажи толком. — Медицинская комиссия забраковала. Не берут на фронт. Я прошлый год пальцы себе перебил… Но я ж ими работаю. Петро хотел ответить и запнулся. С майдана перед сельсоветом повалил в сад народ. — И сюда прилетел. От гад… Долговязый рыжеватый дядько, опасливо поглядывая вверх и расталкивая всех на пути, бодрой рысью трусил к ближайшим кустам. — Чего вы? Наш летит. — Держи карман. Он тебе сыпанет! Петро выглянул из-под ветвей каштана. Высоко, под рваным молочным облаком, глухо урча, плыл желтый, как оса, самолет. Он сперва пошел в направлении Сапуновки, но над лесом развернулся и, увеличиваясь в размерах, стал приближаться к селу. — Разбегайтесь! — крикнул кто-то диким голосом — Ложись на землю! Сейчас кинет. — Ох, боже, прямо на нас! Петро схватил Оксану за руку. Вверху нарастал звенящий свист. Самолет с угрожающим ревом несся на метавшуюся у сельсовета толпу. Над майданом свист внезапно оборвался, и самолет, блеснув на солнце какой-то металлической частью, взмыл вверх и пошел на Каменный Брод. Люди продолжали метаться, сталкиваясь друг с другом, забиваясь в канавки, кусты. — Видел кресты? — То не кресты. — Как не кресты? Черные. — От же, стерво, как низко летает! Ганна еще не совсем оправилась от пережитого испуга, поуже смеясь показывала пальцем на кучку людей у копны скошенной травы. — Гляньте на бабку… гляньте… Ой, лихо… Петро повернул голову и увидел, как юркая старушонка, стоя на корточках и показывая исподницу, пригнула голову и, мелко крестясь, втискивалась в гущу ног. — И старэ хочет жить, — улыбнулась Катерина Федосеевна. — А Настунька р-раз — и на дерево! — посмеивалась Василинка над подружкой. — Надо ложиться, где застал, — смущенно сказал Остап Григорьевич, поднимаясь с земли и отряхиваясь. — Тут уж разве прямо попадет. Люди стали расходиться по местам, взволнованно обсуждая происшедшее и подшучивая над своим недавним страхом. — Напугалась, Оксанка? — спросил Петро, заметив, как у нее тряслись руки. — В другой раз прилетит — не испугаюсь, — храбрилась она. Из толпы вынырнул красный, возбужденный Сашко́. Запыхавшись, он сообщил, что уже грузятся на подводы. Петро помог Степану вскинуть на плечи мешок, взял свой чемодан. Федор обнимал мать и плачущих детишек. Василинка и Настунька, словно по уговору, заревели в голос. Остап Григорьевич цыкнул на них, подошел к Петру. Он крепился, но лицо его, с обвисшими усами, было жалким и растерянным. — Ну, сынок… — подбородок старика дрогнул, — гляди ж… Воюй и… за мою кровь… Он трижды поцеловал сына в обе щеки и отвернулся. Катерина Федосеевна прижалась к Петру, быстро заговорила: — Ты ж куда не надо не лезь там. Встретишь Ванюшу, берегите один другого. Тяжело переставляя ноги, она первая пошла к подводам, срывая трясущейся рукой пыльные листочки дикой акации. На подводах и бричках уже сидели отъезжающие. Женщины с ребятишками сгрудились около новобранцев, стараясь наглядеться в последний раз на своих близких. Петро кинул чемоданчик в одну из подвод, где уже устраивались Степан и Федор. Повернулся к Оксане. Она спрятала лицо на его груди, вцепилась пальцами в воротник пиджака. — Возвращайся скорей, — шептали ее побелевшие сухие губы. — Хоть какой, а возвращайся… Передняя подвода тронулась с места. За ней вторая, третья. Петро оторвался от Оксаны, сел уже на ходу и сдернул с головы кепку. За подводами потянулись провожающие. Последнее, что запечатлелось в памяти Петра и что потом часто вставало перед его взором на фронте, была мать, горестно застывшая на пригорке, Оксана и Василинка, прижимающие к глазам платочки. Подводы, поскрипывая на выбоинах, перевалили через бугор, пошли быстрее. Федор расчистил на возу место, удобно, по-домашнему уложил свой мешок. — Ложись поспи, Остапович, — предложил он Петру. — Мы-то все выспались. — Да нет, — отказался Петро, — какой же сейчас сон? Он перебрался к задку подводы и, не отрываясь, смотрел на деревья и строения Чистой Криницы. Они удалялись, становясь все меньше и меньше. Часть вторая I Капитан Каладзе, составляя срочные донесения, просидел в штабе до рассвета. Когда работа была сделана, Каладзе, выглянув в окно, подумал, что хорошо бы сейчас, после бессонной ночи, искупаться. По пути он зашел за лейтенантом Татаринцевым. Вчера Татаринцев вернулся из Львова грустный и расстроенный. Ездил встречать жену, а та не приехала. В штаб Татаринцев прибыл недавно, но товарищи уже знали, что он женился всего два месяца назад, что жена его Аллочка окончила в Ростове курсы медсестер и что Татаринцев с нетерпением ждет ее приезда. Каладзе прошел по тенистой веранде к комнате Татаринцева, тихонько приоткрыл дверь. Татаринцев спал на диванчике, уткнув голову в подушку. Над его постелью висел портрет молодой женщины с милой, несколько лукавой улыбкой. Каладзе пощекотал торчавшую из-под одеяла голую пятку. — Вставай, кацо! На речку пойдем. Татаринцев вскочил, потер ладонями широкоскулое лицо, быстро оделся. Горнист уже сыграл побудку. Невысокий, заросший травой берег речонки был полон купающимися. За орешником, росшим вперемежку с кустами шиповника, мелькали обнаженные тела, слышалось плесканье воды, громкий говор. Каладзе и Татаринцев, отыскав удобное местечко, начали раздеваться. Смуглое лицо Каладзе, с короткими рыжеватыми усиками и большими глазами, опушенными длинными ресницами, выглядело усталым. — Ты плавать умеешь? — спросил Каладзе, стягивая через гладко выбритую голову гимнастерку. Здесь, на свежем воздухе, гимнастерка казалась тяжелой, запах табачного дыма, пропитавший ее, — неприятным. — Я ведь на Дону вырос, — ответил Татаринцев. — На Дону? А почему фамилия у тебя не русская? — У нас, в низовских станицах, много таких фамилий — Багаевский, Юртуганов… Там же когда-то татары верховодили. У Татаринцева до черноты загорели лицо и шея, и поэтому сухопарое тело его, не тронутое солнцем, казалось неестественно белым. Раздеваясь, он сумрачно разглядывал красные черепичные крыши фольварков на противоположном берегу, серебристые шпили монастыря за лесом. Пахло водорослями, лениво квакали лягушки. — Не будь печальным, кацо, приедет твоя Аллочка, — утешал Каладзе. Он вполголоса затянул песенку, стремительно бросился в воду. Татаринцев поежился от холодных брызг и, минуту помедлив, последовал за ним. Оба выбрались на желтую песчаную отмель. Сверкая на солнце синим стеклом прозрачных крылышек, над ними долго кружила стрекоза. Жмуря от наслаждения глаза, Каладзе набирал в пригоршни воду, обливал волосатую грудь. — Получишь отпуск — к нам в Колхиду надо ехать, — сказал он. — У-у, кацо! Раньше не надо было ехать. Раньше болота были. А сейчас лимоны растут, табак растет, пальма растет, чай растет… Они прилегли, подставив спины солнцу. Каладзе стал было дремать, но в этот момент хрустнул сушняк, из-за орешника появился шофер командира полка Атамась. — Дозвольте обратиться, товарищ начальник штаба? — проговорил он и, не ожидая ответа, торопливо сообщил: — Срочно до пидполковныка Рубанюка! И вы, товарищ лейтенант. Усих командиров требують. Каладзе вскочил, схватил свою одежду. — Подполковник разве здесь? Он же в город уехал. — Вернулись. Дозвольте идти? …В белом домике штаба Каладзе и Татаринцев застали почти всех штабных работников. Командир полка молча и нетерпеливо поглядывал на дверь и, как только вошел Каладзе, встал из-за стола. Высокий и сухощавый, без единой сединки в курчавых волосах, Иван Остапович Рубанюк выглядел намного старше своих лет: так резко обозначились у него складки над переносицей и у плотно сжатых губ. Иван Остапович внимательно и строго оглядел собравшихся умными серыми глазами. — Тяжелая весть, товарищи! — сказал он раздельно. — Сегодня на рассвете немцы перешли границу. Война! Мною получен от командира дивизии приказ: полку выдвинуться к реке Сан, поддержать пограничников. Район обороны… Наметив по карте участки обороны каждому батальону, Рубанюк выпрямился. — Семьи надо немедленно эвакуировать в тыл. Сопровождать до станции и обеспечить посадку на поезд поручаю… лейтенанту Татаринцеву. Заодно наведете, товарищ лейтенант, справки о своей жене. Она ведь, кажется, должна была вчера приехать? — Вчера, товарищ подполковник. То, что Иван Остапович вспомнил в такую минуту о тревогах лейтенанта, сообщило всем спокойную уверенность. — Всюду отрыть щели! — продолжал отдавать распоряжения Рубанюк. — Всем направиться в роты, к бойцам. Ясно?.. Выполняйте! В комнате задвигали стульями. Шофер Атамась, появившийся здесь неизвестно когда и каким образом, стоял навытяжку, вопросительно смотрел на подполковника. — Заправь машину, поедешь во Львов, — сказал Рубанюк. — Писать не буду, передашь на словах. Пусть сейчас же уезжают к моим старикам. Вещей лишних не брать! Атамась откозырял, однако не сдвинулся с места. Неофициальным тоном, каким позволяют себе говорить со своим начальством только близкие люди, он сказал: — Вы ж сьогодня не снидалы, товарищ пидполковнык. То завтрак стоить там у буфети. — Езжай! Перекинув через плечо полевую сумку, Рубанюк вышел на террасу штабного домика. Из палаток выбегали и строились красноармейцы. С привычной быстротой заняв каждый свое место в шеренге и подровнявшись, бойцы незаметно поглядывали на командира полка. Так хорошо начатый воскресный отдых был внезапно прерван. Из склада торопливо выносили ящики с боевыми патронами и гранатами. — Не вовремя комиссар наш лечиться поехал, — сказал Рубанюк начальнику штаба, сосредоточенно разглядывавшему свою карту. — Батальонный комиссар через два-три дня здесь будет, — убежденно ответил Каладзе. — Едва ли. Из Кисловодска в такой срок до нас не добраться… Один из батальонов, дислоцировавшийся за местечком Гурка, уже должен был, по расчетам Рубанюка, прибыть к району обороны, и командир полка, не задерживаясь, поехал верхом туда. Повернув из леса на шоссе, он сразу попал в поток шарабанов, повозок, походных кухонь, мотоциклов, машин. Все мчалось, катилось, двигалось в сторону границы, подымая пыль и заглушая далекий гул самолетов. Бомбардировщики шли очень высоко, невидимые в белесом от зноя небе. По гулу можно было определить, что их много и что идут они волнами. У развилки дорог Рубанюк выбрался, наконец, на простор и дал коню шпоры. Путь лежал через местечко Турка. Вскоре копыта зацокали по торцам мостовой. У открытых лавчонок и мастерских с пестрыми вывесками сидели старики в длинных выцветших сюртуках, женщины с детишками на руках. Тротуары заполнила разодетая по случаю воскресенья молодежь. В пограничном местечке было, как обычно, шумно и суетливо. Но на лицах людей Рубанюк читал одно и то же: немое, тягостное недоумение. Миновав местечко, он поехал дальше. Через полчаса его встретил у лесной опушки командир второго батальона Яскин и доложил, что роты приводят в порядок ранее вырытые по берегу окопы. — Как настроение у твоих? — спросил Рубанюк. — Боевое. Рвутся в дело. — Дел теперь хватит… Момент какой выбрали, негодяи! А? Кто мог сегодня ожидать этого? — Что ж, придется проучить, — сумрачно сказал комбат. — Как самураев и белофиннов проучили. Капитана Яскина Рубанюк знал года четыре, еще в полковой школе, где они вместе служили. До армии Яскин работал на одном из ленинградских заводов. Вместе с Рубанюком он воевал на Карельском перешейке. — У немцев на том берегу орудия, — говорил Яскин, шагая рядом. — Пограничники ночью слышали: танки шумели. Сейчас тихо. — Разведчиков выслал? — Выслал. Еще не вернулись. — Догадываешься, почему они на нашем участке притаились? — спросил Рубанюк, испытующе глядя в лицо комбата. Оно было непроницаемо спокойно и строго; крепкие бледные губы сжаты, рыжеватые брови сдвинулись над переносицей. — Как раз думаю над этим, — ответил Яскин. — Каверза. Где-нибудь, где послабее, прорвутся, а нас хотят отрезать. По крайней мере в Польше им расчленять войска здорово удавалось. — Пожалуй, верно. Иначе сидеть им тихонько незачем. На лесной поляне командиру полка козырнул часовой. Он стоял около прикрытых сосновыми ветками ящиков с патронами и гранатами. Рубанюк отломил веточку, пожевал. Терпкая, кисловатая хвоя оставила во рту неприятный, но освежающий вкус. В нескольких шагах от траншей Рубанюк, заслышав голоса, остановился. Тишину леса нарушали глухие удары о землю саперных лопаток, тяжелое дыхание людей. — Ну, пускай теперь сунется, — сказал за кустарниками чей-то сипловатый голос. — Я его встречу. — Знаешь, какие крепости около Перемышля? — откликнулся другой. — Там зубами рви — пылинки не оторвешь! Важно, чтоб мы не пропустили. Рубанюк по голосу узнал старшину Бабкина, сверхсрочника, родом из Старой Руссы. — На наших наткнется, с тем и повернется, — рассуждал вслух Бабкин. Рубанюк вышел из-за кустов. У свежеотрытых ячеек блестели на солнце влажные пласты суглинистой земли. Бойцы набрасывали на них ветки, траву. — Ну как? — спросил Рубанюк у Бабкина. — Нормально, товарищ командир полка, — откликнулся тот, поспешно смахивая рукавом гимнастерки пот с лица. — С нами Мефодий Грива, — добавил боец с озорными глазами. — Этот не пропустит. Ни фашиста, ни добавки в обед. Рыжебровый рябоватый Грива покосился на товарища и продолжал укладывать патроны в выемке ячейки. — Грива — мастак у нас, — подал кто-то голос из соседнего окопа. — Он позавчера и три наряда вне очереди от взводного не пропустил. Бойцы засмеялись. Рубанюк молча слушал, как его люди перебрасывались шутками, задирали друг друга. В присутствии командира полка, требовательного и крутого, они в другое время не позволили бы себе такой вольности. Сейчас молодцеватым, даже несколько бесшабашным своим видом каждый словно хотел сказать командиру: «Что бы там ни случилось, не подведем. Видите, не очень-то испугались». Рубанюк понял это. Он повернулся к Яскину и негромко, но так, чтобы бойцы слышали его, сказал: — Таких орлов нахрапом не возьмешь. А? Как, комбат? — Орлы! — Кто бывал в боях? — обратился Рубанюк к бойцам. Из ячейки поодаль взметнулась одинокая рука. — Каждому из вас надо крепко запомнить, — сказал Рубанюк, — война не гулянка и не занятия на учебном поле. Не всем нам удастся вернуться живыми домой. Слова были правдивы, но чрезмерно суровы, и Рубанюк, ощутив это, добавил: — Но думать не о своей смерти надо. О вражеской! Убьешь гада — себя сохранишь… Бойцы слушали с напряженными лицами. Как никогда, были близки сейчас Рубанюку эти люди. С каждым ему хотелось по-отцовски ласково поговорить, каждого хотелось подбодрить, но он лишь коротко напомнил о долге защитника родины, о том, что надо держаться, чего бы это ни стоило, что земля, на которой стоит сейчас батальон, полита горячей кровью отцов… Потом он повернулся к Яскину и отдал приказание: — Людям пищу доставлять сюда, в окопы! II Вечером в полку услышали далекую канонаду. Гул, то усиливаясь, то затихая, доносился с северо-востока; вначале он был настолько слабым и расплывчатым, что его приняли за далекую грозу. Но к ночи уже явственно загромыхали орудия южнее, со стороны Сможе. Рубанюк вышел из блиндажа, наспех отрытого под двумя соснами. С минуту он постоял, прислушиваясь и мысленно уточняя силы и средства своей обороны. Слева стояли пограничники с пушками и большим количеством пулеметов. Справа, по берегу, занимал оборону другой, полк дивизии. Если командование успеет подбросить противотанковую артиллерию, можно будет вполне выдержать первый натиск противника. Он поделился своими соображениями с начальником штаба, вышедшим вслед за ним из блиндажа. — Слева здорово грохает, — сказал Каладзе, прислушиваясь. — И слева и справа. Как бы круговую оборону не пришлось держать. — Ну, что ж… Подготовим круговую. — Давай команду, капитан. …В полночь Рубанюка вызвали в штаб дивизии. Атамась еще не вернулся из Львова с машиной, поэтому Рубанюк выехал на полуторке. Он поторапливал шофера, но попал в город, где размещался штаб, лишь на рассвете. Улицы были зловеще пусты. Грузовик, миновав сады с кирпичными и чугунными оградами, свернул в центр города. На мостовой, у развороченных строений, лежали поваленные деревья, телеграфные столбы с обрывками проводов. Под ногами встречных патрулей хрустело битое стекло. Столь печально выглядели эти разрушения, что Рубанюк невольно отвернулся. Он подумал о других городах, разделивших сейчас судьбу этого прежде чистенького и веселого городка, вспомнил Львов. «Как-то там жена, сын?» — мелькнула тревожная мысль. Только вчера Рубанюк собирался провести со своим двухлетним сынишкой весь выходной день, сводить его в цирк… Водитель вдруг резко затормозил. Путь преградили две огромные воронки на мостовой. Вокруг все было усыпано комьями земли, вывороченными камнями. Осколки бомбы полоснули по фасаду каменного дома, увитого виноградом; стены его, с разваленным углом и пустыми переплетами окон, были испятнаны и закопчены. В арке ворот показался немолодой красноармеец в каске, с винтовкой в руках. Он приблизился и низким, окающим голосом сказал: — Товарищ подполковник, в объезд надо. Там вон еще штучка лежит. Не разорвалась. — Сильно бомбит? — спросил шофер. — Всю ночь кидал, — возбужденно ответил красноармеец. — Недавно еще три прилетало. Он опасливо поглядывал на небо и, как только машина тронулась, скрылся в воротах. Рубанюк пошел к штабу, оставив свою машину у серых, мшистых стен замка. По просторному двору, с пышными цветочными клумбами и круглым бассейном, время от времени торопливо пробегали командиры. Возле счетверенных зенитных установок стояли пулеметчики. Дежурный указал Рубанюку комнату, в которой комдив приказал собрать всех командиров штаба. — Вторая дверь налево. Торопитесь. Тут член Военного Совета армии, а он не любит, когда опаздывают. Рубанюк поправил перед зеркалом, висевшим в коридоре, гимнастерку, снаряжение и направился в зал. Кинув беглый взгляд на собравшихся, он сразу определил по их лицам, что произошло что-то крайне неприятное. Расспросить он не успел, так как в зале появились командир дивизии Осадчий и бригадный комиссар Ильиных. Комдив, седеющий полковник, с глубоким шрамом через всю правую щеку, прошел к столу, усталым жестом провел ладонью по бритой голове. Пригласив сесть, он обратился к командирам: — Вы люди военные, поэтому буду краток. Два полка, которые обязаны держать оборону, — полки Баюченко и Сомова, — отходят. Отходят в результате внезапного удара, под давлением превосходящих сил противника… Он обвел зал взглядом человека крайне удрученного, но голос его по-прежнему был тверд. — Положение трудное, но не безнадежное, — раздельно сказал он. — Скоро отступающие будут здесь. Их надо остановить! Любыми средствами!.. Его взгляд остановился на Рубанюке. — У тебя как, Рубанюк? — спросил он. — Заняли оборону, товарищ полковник. — На вас я надеюсь. — Будем держаться, товарищ полковник! Осадчий выжидательно посмотрел на члена Военного Совета. Бригадный комиссар поднялся. Волевое, бледное лицо его, с густыми черными бровями и выдающимся энергичным подбородком, было сдержанно и спокойно. — Не исключено, — произнес он неторопливо, подчеркивая каждое слово, — что гитлеровцы, развивая удар из района Перемышля, попытаются нас отрезать. Будем драться! Ильиных провел ребром ладони по карте, лежавшей перед ним на столе. — Мы не должны скрывать ни от себя, ни от бойцов, — продолжал Ильиных, — что положение весьма серьезно. Враг очень силен! Нужны огромные усилия, исключительное напряжение нашей воли, чтобы разгромить такого врага. Ильиных, задумчиво поглаживая ладонью щеку, сделал несколько медленных, тяжелых шагов от стола к окну. В напряженной тишине было четко слышно, как поскрипывают плитки рассохшегося паркета. Член Военного Совета снова подошел к столу, оперся о него пальцами. Наклонившись вперед своим несколько грузным, но ладным корпусом, он продолжал: — Удар, нанесенный нам вчера на рассвете, готовился долго и коварно. Фашистская Германия не объявляла нам войны. Так она, без объявления войны, оккупировала многие европейские страны. Вы знаете, какими методами действуют нацисты. Паника и растерянность в рядах обороняющихся — вот что нужно Гитлеру. Авантюристический, разбойничий прием! Вы видите на примере полков Баюченко и Сомова, что этот прием приносит врагу кое-какой успех… Но не везде будет так! Организованность, непоколебимая дисциплина, воля к победе — вот чем ответим мы, большевики! Весь советский народ поднимается на смертный правый поединок с подлой фашистской агрессией. И в первых рядах пойдем мы, коммунисты. Ильиных предупредил о строгой ответственности штаба за железную дисциплину в дивизии, сообщил, что в полки Баюченко и Сомова уже высланы штабные командиры для наведения порядка. После совещания Осадчий пригласил Рубанюка к себе. Поглядывая в открытое окно на командиров, рассаживающихся по машинам, он сказал: — Я тебя вызвал, собственно, вот для чего. Тебе надо быть готовым ударить противнику во фланг. Положение в полках Баюченко и Сомова усложняет эту задачу, но не снимает ее. Давай-ка к карте! Комдив указал Рубанюку направление удара, обсудил с ним подробности контратаки. — Наведем порядок и тебе поможем, — сказал он, энергично пожимая на прощанье руку Рубанюка. — Постарайся быть у себя побыстрее. И помни: я на тебя крепко надеюсь. — Сделаю все, что в моих силах, — коротко ответил Рубанюк. Сообщение об отходе соседних частей очень взволновало его, и он торопил водителя. «Как же могли так осрамиться Баюченко и Сомов?» — раздумывал Рубанюк с тревогой. Только на днях Рубанюк, читая военные записки Энгельса, записал в своей тетрадке пришедшую ему в голову мысль: «Боязнь врага подавляет твою волю и усиливает противника твоей слабостью. Следовательно, поддаваясь чувству страха, ты воюешь сам против себя…» Рубанюк с нетерпением поглядывал на часы. Он должен скорее увидеть своих бойцов! Скорее сообщить своим командирам, что полк будет наступать противнику во фланг. Это ободрит всех, укрепит уверенность в своих силах. Однако добраться до Турки было не так просто. Как и накануне, в сторону границы двигались колонны бойцов, машин, повозок. Навстречу им пробивался порожняк, брел угоняемый скот, нескончаемой вереницей шли беженцы, попадались первые раненые. Повсюду на шоссе виднелись следы бомбежки. Горели, распространяя удушливый запах жженой резины и краски, автомашины, валялись трупы лошадей и коров. Раза три Рубанюку и его шоферу приходилось прятаться в придорожных кустарниках. Но самолеты налетали очень часто, и Рубанюк сердито сказал шоферу: — Езжай! Уж если прямо на нас спикирует, тогда будем спасаться. Кое-как добравшись до моста, грузовик безнадежно застрял между повозок, и Рубанюк пошел пешком. Через час он, наконец, достиг леса, где раньше размещался штаб полка. Здесь недавно прошел небольшой дождь, и когда снова выглянуло солнце, все заискрилось: липы старого помещичьего сада, цветы на клумбах, гравий на аллеях. Первым попался Рубанюку на глаза интендант Глуховский. Интендант стоял около склада и следил за тем, как на подводы грузили ящики. Заметив командира полка, он радостно его приветствовал. — Перебрасываем поближе боеприпасы, — доложил Глуховский. Рубанюк, приказав подседлать коня, пошел в свой кабинет за биноклем. У двери он столкнулся с шофером Атамасем. Распахнув дверь, шофер со смущенно-виноватой улыбкой сказал: — Трошки беспорядку у нас наробылы. Рубанюк шагнул через порог и увидел: вся комната была усеяна битым стеклом, штукатуркой. Из деревянного пола, пробитого пулеметной очередью, торчали смолистые щепы. — И сюда залетели, сволочи! — З самого ранку в гости навидалысь. — Говори скорей, что во Львове? Уехали мои? — Так що побачить их мени не удалось, товарищ пидполковнык. — Как это? — спросил Рубанюк, темнея в лице. — Я видразу, як прыихав, пишов на квартиру, а их вже немае. Выихалы. Одни кажуть, що на вокзал, а де хто каже, що до вас з хлопчыком пишлы. — Ну, а на вокзале… ты был? — А як же! — с обидой сказал Атамась. — Уси эшелоны облазыв. Там дитворы, баб… этих самых женщин, — поправился он. — А нимець, стерва, и по вагонам бье з самолетов. Не разбирается, детишки там или взрослые. — А соседям Александра Семеновна ничего не оставляла? — допытывался Рубанюк. — Ключи вот от квартиры. Они з мальчиком, это суседка рассказывала, цельный день вас выглядалы. А потом взялы вещички и пишлы. Там, у городи, таке робыться! Бомбыть — спасу нет. По подвалах люды ховаються. Атамась достал из кармана и протянул ключи. — Александра Семеновна — женщина геройская, — успокаивающе сказал он, видя, как помрачнело лицо Рубанюка. — Воны не пропадуть. III Полк второй день находился в обороне, не видя противника и не истратив ни одного патрона. Приказа из дивизии о наступлении пока не было, и Рубанюк в ожидании его еще и еще раз продумывал, наедине и с командирами батальонов, возможные направления намечаемого удара по гитлеровцам. Бойцы успели прорыть между стрелковыми ячейками ходы сообщения. Война шла где-то стороной. — Так воевать — хоть тыщу лет! Побей меня пирожком, — острил вратарь полковой футбольной команды Кандыба, принимая от повара котелок с жирными, ароматными щами. Старшина Бабкин раздобыл две корзины черешен, и третья рота обедала в приподнятом настроении, похваливая Бабкина: «Наш старшина из печеного яйца живого цыпленка высидит». Пулеметчик Головков и его дружок — второй номер — Павел Шумилов пристроились в тени ольхи, доедая из котелка кашу. Сбоку лежал на траве Терешкин. Выплевывая черешневые косточки и сыто жмуря глаза, он говорил: — Ребята, просидим мы тут в лесочке, а Берлин без нас заберут. — Гляди, завтра заберут! — откликнулся Шумилов, выгребая из котелка остатки каши. — Не слыхал разве, что старшина говорил? Танки их уже под Львовом. — Ну так что ж? — возразил Терешкин. — Пускай хоть за Львовом. Дальше зайдут — дальше им же удирать придется. — Далеко не зайдут, — авторитетно сказал Головков. — А будут нахалом переть, мы им концы скоро наведем. — Щэ таких не було, щоб з России с цилыми башками вертались, яки ось так пруться, — поддержал его Грива. — Мы тебя, Мефодий, до Гитлера командируем, — живо повернулся к нему Терешкин. — Ты ему лекцию закати про историю и географию. Он же в России не бывал… Однако беспечность, с какой переговаривались бойцы, сидя в обороне, была только внешней. Их все больше начинало беспокоить, что полк не воюет, тревожили тяжелые вести о продвижении врага. Бойцы с жадностью прислушивались к разговорам командиров, но и командиры толком не знали, что происходит на фронте. С юго-востока, а еще больше с севера гул канонады все усиливался. Перед вечером командир батальона Лукьянович донес Рубанюку, что разведка обнаружила против его участка сосредоточение танков и пехоты противника. Гитлеровцы готовились к атаке. — Твое решение? — коротко осведомился Рубанюк. Он оживился, почувствовав тот прилив энергии, который охватывал его, когда ему предстояло действовать. — Хочешь упредить? Одобряю. Атакуй первым. Сейчас доложу хозяину. Он собирался вызвать к проводу Осадчего, но в эту минуту к блиндажу подкатил мотоциклист из штаба дивизии. Связной передал Рубанюку пакет. Комдив приказывал немедленно отходить на Борислав. Все, что нельзя вывезти, взорвать! Рубанюк вертел в руках клочок бумажки. Строки приказа расплывались перед его глазами. Ему велели оставить без боя рубеж, который он со своими солдатами так старательно готовил для отпора врагу! Без боя, без единого выстрела! — Что там от комдива? — полюбопытствовал Каладзе. — Требуют отходить. — Что-о?! Почему отходить? Каладзе, бледнея, уставился на бумагу, потом нетерпеливо взял ее из рук Рубанюка. — Значит, спины фашистам показывать! — задыхаясь от волнения, крикнул он. — Что это? Кто из бойцов будет выполнять? Забыв о присутствии связных, Каладзе с таким бурным негодованием выражал свои чувства, что Рубанюку пришлось прикрикнуть на него: — Слушайте, капитан! Вы что, дискуссию вздумали разводить? — Рубанюк поднялся. Голос его зазвучал глухо и устало, когда он добавил: — Приказ есть приказ. Обсуждать его никто вам не разрешил. И тотчас же, поняв, что он, командир полка, не имеет права поддаваться никаким личным настроениям и чувствам, резко повернулся и уже строгим, официальным тоном сказал: — Немедленно довести приказ до батальонов! IV Прикрывать отход полка Рубанюк приказал батальону Лукьяновича. С наступлением сумерек первый батальон, соблюдая полную тишину, выступил к местечку Турка. К полуночи комбат, который возглавлял отходящие подразделения, донес, что голова походной колонны достигла шоссе. В конце донесения указывались потери от бомбежки: шесть убитых, восемь раненых, повреждена пушка. Рубанюк, отдав по телефону последние распоряжения Лукьяновичу и приказав снимать связь, с тяжелым вздохом сел в машину. На багровом от дальнего зарева небе смутно вырисовывались верхушки деревьев. Где-то недалеко часто рвались снаряды. Перед въездом на шоссе Рубанюк задержался, пропуская мимо себя арьергард. Потом Атамась быстро домчал его к хвосту колонны. Небосвод затянуло низкими тучами, в непроницаемой тьме трудно было что-либо разглядеть, но Рубанюк сразу понял, что полк не двигался. На небольшой высоте медленно шел с захлебывающимся урчанием бомбардировщик. Чей-то злой голос крикнул: — Кто там курит? — Дай ему по кумполу! — добродушно посоветовали в ответ. — Смотри, как бы самому не дали, — откликнулся курящий, но цыгарку прикрыл. Бомбардировщик, отлетев немного, видимо, развернулся; рокот его моторов опять стал приближаться. — Почему не двигаетесь? — крикнул Рубанюк, выйдя из машины. — Говорят, мост разбомбило. — Какой мост? — рассердился Рубанюк. — Впереди — никакого моста. Кто это отвечает? — Младший лейтенант Румянцев. Это вы, товарищ подполковник? Впереди вдруг послышались беспорядочные винтовочные выстрелы. Рубанюк, не ответив Румянцеву, поехал на звуки стрельбы. Выяснить, кто поднял стрельбу, ему не удалось, так как стреляли где-то далеко впереди. Чтобы расчистить путь, пришлось оттащить с дороги в кювет две грузовые машины, которые столкнулись в темноте. Колонна двинулась дальше. В Турку полк вошел с рассветом. На окраине горели нефтяные склады. Тяжелый черный дым лежал пластом над городом. От взрывов жалобно дребезжали в окнах перекрещенные полосками бумаги стекла, раскачивались и звенели провода. Между пылающими домами по уличкам метались жители с пожитками в руках. Они путались в клубках проволоки, спотыкались о груды битого кирпича, теряли и испуганно окликали друг друга. На повороте одной из улиц Рубанюк, сойдя с машины, увидел знакомого часовщика. Старик стоял на тротуаре подле своей развороченной бомбой мастерской и смотрел на нескончаемый поток людей. Взгляд его вдруг задержался на Рубанюке. Старик узнал своего заказчика. — Пане подпулковни́ку, пане подпулковни́ку, цо то буде? В эту минуту неподалеку с треском рухнули стропила горящего здания, и люди шарахнулись в сторону, смяли старика. Рубанюк, сколько ни оглядывался, уже не мог его разыскать. За городом в потоке беженцев Рубанюк заметил девочку в розовом вязаном джемпере. Ее держал за руку смуглый мужчина в мягкой шляпе и черной жилетке поверх белой полотняной сорочки. Девочка поминутно оглядывалась и осипшим от слез и крика голосом повторяла: — Мама!.. Хочу до мамы!.. Рубанюк, открыв дверцу машины, спросил мужчину: — Отец? — Так, пан комиссар, — закивал головой тот и снял шляпу. — Где же ее мать? — Поховалы вчора, пан комиссар… Убили ее. Девочка умолкла. Широко раскрытыми глазами смотрела она на Рубанюка. Отец неумело поправил ей чулок, и вдруг треугольный кадык его, выпирающий над воротом рубашки, дрогнул. — Атамась, — сказал Рубанюк. — Передай мое приказание — посадить ребенка с отцом на повозку… — Бардзе дзенькую, пан, бардзе дзенькую, — забормотал мужчина и, подхватив девочку на руки, поспешил за Атамасем. V Километрах в пяти от Борислава Рубанюк и Каладзе остановились на опушке придорожного леска и развернули карту. На усах и бровях Каладзе лежал слой ржавой пыли. Вытираясь, он размазал ее полосами по щекам, и лицо его от этого приняло почему-то обиженный вид. — Я так думаю, товарищ подполковник, — сказал он, — будем в Бориславе окопы рыть. — Не иначе. — Там можно держаться. Горы есть, леса есть… Каладзе отлично знал этот район и с увлечением излагал свой план обороны. Однако в Бориславе Рубанюк получил из штаба дивизии приказ — идти форсированным маршем на Дрогобыч и занять оборону на его северо-западной окраине. Каладзе узнал об этом от Рубанюка на втором привале после Турки. Ощипывая дрожащими пальцами ветку боярышника, он сказал: — До Дрогобыча двенадцать километров… Отойдем, а дальше отступать не будем. Пускай даже приказ будет… Три приказа пускай будет. Это… вредительство… А что, не правда? Не было у нас вредителей? Почему не воюем? Он распалялся все больше и, как это бывает с добродушными, покладистыми людьми в минуты гнева, совершенно утратил самообладание, ничего не слушал и выкрикивал высоким, рвущимся от злости тенорком: — Почему не воюем? Почему не наступаем? Что это, до самого Киева нас будут гнать? Не хочу больше отступать. Патроны есть, снаряды есть, пушки есть… Люди какие!.. Орлы! Почему не бьем фашиста? Рубанюк хотел было резко одернуть Каладзе, но вдруг ощутил, что не сможет этого сделать. То, что разгневало Каладзе, вызывало протест и в его душе. Он и сам не мог подыскать убедительного объяснения событиям последних дней — быстрому продвижению оккупантов на восток. У него, как, впрочем, у большинства командиров, до сих пор сохранялось твердое убеждение, что любой противник, предпринявший войну против советской страны, будет разбит на своей же земле. И поэтому мучительно тяжело, невыразимо стыдно было ему, что в первые же дни войны гитлеровские орды так быстро продвинулись вглубь страны. Но терять самообладание, как Каладзе, Рубанюк не имел права. Ему вспомнились слова преподавателя академии, старого генерала. «Офицер всегда должен обладать присутствием духа, — говорил генерал, — ибо его состояние немедленно передается подчиненным». Рубанюк опустил руку на плечо Каладзе. — Ты рассуждаешь, — произнес он, — как безусый новобранец. А ведь ты старый, опытный командир… Противник сейчас пользуется внезапностью… Сам же хорошо понимаешь. — Понимаю, — буркнул Каладзе. Вспышка гнева была у него минутной. Он достал из сумки: карту, стал что-то прикидывать, высчитывать. Полк мог, совершая по пять километров в час, засветло достичь Дрогобыча. Бойцы обедали. Рубанюк, не любивший изменять своим привычкам в любой, самой сложной обстановке, подошел к походной кухне. — Чем кормите? Повар быстро напялил заткнутый за пояс колпак, зачерпнул со дна. — Отведайте, товарищ подполковник. — И так вижу, что в котле у тебя густо. Рубанюк подсел к обедающим красноармейцам. В походах он всегда проверял пищу из котелков. Бойцам это нравилось. Поев борща и сделав замечание о том, что лук хорош, когда его правильно прожаривают и кладут в меру, Рубанюк с усмешкой спросил: — Напугался фрицев, что ли? Хуже стал варить. — Мы насчет нервов крепкие, товарищ подполковник, — спокойно сказал повар. — Молодец, если так! Начальника штаба Рубанюк разыскал около повозки связистов. Каладзе сидел, уткнув подбородок в ладони. — Так, говоришь, нервы пошаливают? — опускаясь на траву, сказал Рубанюк. — Повар Савушкин — и тот понимает, что без хороших нервов на войне доброй каши не сваришь. — Это и я понимаю, — неохотно откликнулся Каладзе. — Видимо, нет, раз такой скандал учинил из-за приказа. — А вам нравится, что мы отступаем, товарищ подполковник? — сухо спросил Каладзе. — Речь не об этом. Ты сказал: «Хоть три приказа будет, не стану отступать». Так ведь сказал? То-то! Не геройство это. Рубанюк заметил, что на шоссе сбились в кучу артиллерийские упряжки и обозные повозки. Создалась пробка. Поднявшись, Рубанюк не спеша зашагал туда. Широкоплечий и высокий, с ладно пригнанным походным снаряжением, в аккуратно выутюженной гимнастерке, он являл образец такого спокойствия и уверенности, что Каладзе втайне залюбовался им. «А ведь он ничего не знает о судьбе жены и ребенка…» — подумал капитан, глядя ему вслед. …Вскоре Рубанюк поехал с командирами батальонов вперед на рекогносцировку местности. В лесу перед Дрогобычем он, сойдя с коня, размял затекшие ноги. Его манила ярко-зеленая трава на полянке, под деревьями было прохладно, и Рубанюк только сейчас почувствовал, какая страшная усталость сковала все его тело и как ему хочется спать. Трое суток он не смыкал глаз. Окружающие предметы расплывались перед ним, казались невесомыми и нереальными. Связисты, прибывшие из дивизии, тянули к командному пункту провод. Каладзе горячо доказывал что-то комбату Лукьяновичу, но все это доходило до сознания Рубанюка сквозь какую-то пелену. Вывел его из этого состояния зычный голос сержанта-связиста. Сержант докладывал, что связь установлена и командир дивизии вызывает его к проводу. Полковник Осадчий осведомился о местонахождении полка. Он требовал удержаться у Дрогобыча во что бы то ни стало и сообщил, что на подходе свежие части. Их перебрасывают к Дрогобычу автомашинами. Рубанюк передал командирам содержание разговора с Осадчим и, повеселев, с обычной энергией и тщательностью стал изучать местность, отдавать приказания. У него появилась твердая уверенность, что здесь, на этом удобном и выгодном для обороны рубеже, прекратится, наконец, тягостное отступление. Он отдал приказ занять оборону, отпустил Каладзе и комбатов, а сам решил немного отдохнуть. …Ему приснилась маленькая беженка в розовом джемпере. Девочка цепко держалась руками за его портупею и сердито требовала, чтобы ее маму вытащили из глубокого оврага. Рубанюк наклонился над пропастью и увидел изуродованную, окровавленную жену — Шуру. Она протягивала к нему руки, плача, пыталась выбраться, но земля под ней осыпалась, и Шура с отчаянием хваталась за края оврага. Рубанюк протянул ей руку, но в этот момент с ослепительным блеском разорвалась рядом бомба, и его отшвырнуло в сторону. «Ну, вот и убит», — с безразличием подумал он о себе, и ему стало легко от сознания, что можно лежать спокойно, не шевелясь. Но девочка в джемпере тормошила его, трясла за плечо… — Товарищ подполковник! Перед Рубанюком стояли Атамась и боец, державший в поводу темно-гнедого оседланного коня. По запыленному, багровому от жары лицу бойца стекал пот. Конь был тоже заморен и тяжело водил взмыленными боками. — От начальника штаба, товарищ подполковник! — доложил боец, протягивая пакет. — Приказано как можно скорей доставить… Аллюр три креста… Рубанюк вскрыл конверт, Каладзе сообщал: офицер связи, прилетевший из штаба фронта, передал новое приказание — полку вернуться к Сану и не отходить ни на шаг. За невыполнение приказа — расстрел. От себя Каладзе приписал, что, по его мнению, подобное распоряжение — нелепость, так как в Турку уже вошли танки противника. Рубанюк несколько минут сидел молча, разглядывая неровные строчки, очевидно наспех и взволнованно написанные знакомым ему почерком Каладзе. Что же делается? Как разобраться в том, что происходит? Рубанюк приказал связать его по телефону с Осадчим. Связист долго и терпеливо вызывал «Вишню», переругивался с кем-то на контрольной и, наконец, доложил, что линия оборвана. Ждать, пока устранят повреждение, было некогда. Рубанюк вырвал из записной книжки листок, размашисто написал: «Продолжайте движение в прежнем направлении. Рубанюк». Все же на душе у него было тревожно. Спустя полчаса связь наладили, и комдив тотчас же вызвал Рубанюка к проводу. Он спрашивал о состоянии полка, торопил с организацией обороны. Рубанюк сообщил о распоряжении офицера связи. Он выслушал ответ Осадчего, и лицо его изменилось. — Каладзе докладывает, что офицер этот из штаба фронта, — повторил он. — Прибыл самолетом. Командиры штаба, связные, телефонисты, находившиеся на командном пункте, притихли. — Есть задержать и доставить к вам, товарищ полковник! — громко сказал Рубанюк и положил трубку. Приказав Атамасю немедленно заводить машину, он еще раз пробежал глазами записку Каладзе. — Ухо придется востро держать, товарищи, — сказал Рубанюк командирам. — Осадчий говорит, одного диверсанта уже поймали… Регулировал движение, сукин сын… В форме нашего лейтенанта. VI Разыскать самозванного «офицера связи» не удалось. Каладзе, узнав от Рубанюка о разговоре с комдивом, сперва оторопел, потом схватился руками за голову. — Я у него документы спрашивал, — оправдываясь, сказал он. — Печать есть, подписи есть. Полчаса назад здесь был. Туда-сюда ходил, командовал. — Он сжал в бессильной ярости кулаки. — Где его теперь найдешь?.. К обеденному времени батальоны стали подтягиваться к лесу. Рубанюк и комбат Яскин стояли на опушке. Бойцы шагали мимо с изнуренными, запыленными лицами. Горячий запах потных тел, кожаного снаряжения, оружейного масла стлался меж деревьями. — Пятнадцать минут отдыха, — разрешил Рубанюк. — Потом всем рыть окопы! Роты подходили одна за другой, растекались по лесу и наполняли его хрустом валежника, звяканьем котелков. В последнем ряду третьей роты, сутулясь, шел старшина Бабкин. Он тащил на плечах пулемет. Сбоку, вне строя, опираясь на палку и сильно прихрамывая, ковылял пулеметчик Головков. Рубанюк подозвал его. — Натер, что ли? — спросил он, показав глазами на ногу. — Осколком царапнуло, товарищ подполковник, — смущенно ответил Головков. — Там около нас одна разорвалась… Он с досадой посмотрел на свой разорванный сапог и поспешно добавил: — Пустяковая, товарищ подполковник. К вечеру, как на собаке, заживет. Без сапога вот, жалко, остался… Позже, когда Рубанюк обходил батальоны, ему бросилось в глаза оживление на участке третьей роты. Под деревом стоял объемистый бочонок с квасом. Бабкин, деловито засучив рукав, отпускал бойцам в кружки и фляги пенившуюся влагу. Старшина подмечал, как тот или иной боец орудовал лопаткой; мера щедрости старшины определялась ретивостью стрелка в рытье окопов. — Хоть раз, та вскачки, — отходя от бочонка с полным до краев котелком и довольно подмигивая товарищам, похвалился Грива. Квас был добыт в Бориславе не без его участия, да и около траншей управлялся он за двоих. К утру полк зарылся в землю. По скатам высоток протянулись заграждения. Рубанюк вышел из блиндажа, как только зарозовели верхушки деревьев. Он немного поспал и чувствовал себя бодро. У блиндажа на перевернутом ящике сидел Татаринцев. Он вскочил, отшвырнул недокуренную папиросу. Лицо его заметно осунулось и было озабочено. — Прибыл, товарищ командир полка! — доложил он. — Задание выполнил. Семьи погружены в эшелон. — Хорошо. Свою жену разыскали? — Так точно. О вашей супруге тоже справлялся, товарищ подполковник. — Ну? — Рубанюк встрепенулся. — Она с сыном выехала в Киев. Вместе с женой полковника Осадчего. Адъютант комдива говорил. Только он… — Татаринцев замялся. — Ну, что? Говорите. — Адъютант рассказывал, что два эшелона с эвакуирующимися разбомбило. Может, ваши проскочили. Эшелонов ведь много ушло. По лицу Рубанюка пробежала тень. С удивительной ясностью возник перед ним вчерашний сон. Татаринцев не уходил. — Что у вас еще? — Просьба, товарищ подполковник. — Говорите. — Позвольте Татаринцевой при полку остаться. Она курсы медсестер окончила. Пригодится. Очень просит оставить ее… — Хорошо. — Благодарю, товарищ подполковник. Разрешите Татаринцевой явиться и доложить? — Разрешаю. Заложив руки за спину, Рубанюк медленно ходил около блиндажа. Его мучила тревога за жену и сынишку. «Может, обойдется все благополучно, — утешал он себя. — Шура энергичная, смелая. Доберутся до Киева, а там — к старикам, в Чистую Криницу. Переждет». Но Рубанюк отлично представлял опасности, каким подвергалась его семья, пока сумеет добраться к родным. Особенно волновало его сообщение о разбитых в пути эшелонах, и ему только огромным усилием воли удавалось сохранить хотя бы внешнее спокойствие. Татаринцев вернулся с женой минут через десять. За несколько шагов она оправила складки на непомерно большой, видимо мужней, гимнастерке и неумело козырнула. — Товарищ подполковник! — певучим, грудным голосом бойко произнесла она. — Медсестра Алла Татаринцева прибыла в… доверенную часть… Она пыталась сказать еще что-то по-уставному и, засмеявшись, безнадежно махнула рукой. Вздернутый носик, ямочки на подбородке и на смуглых щеках, пухлые губы делали ее похожей на девочку-подростка. Серые, с зелеными крапинками, глаза ее смотрели то на Рубанюка, то на стоящего поодаль Татаринцева. — Забыла, как по форме надо докладывать, товарищ подполковник, — откровенно призналась она. — Попадет мне теперь? — Ну, с формой ладно, — сказал Рубанюк. — За ранеными сумеете ухаживать? — Буду стараться. — Вы откуда родом? — Ростовчанка. — Можете идти отдыхать. По выражению лица Татаринцевой было заметно, что ей еще хочется поговорить, но Рубанюк подчеркнуто сухо кивнул ей и ушел в блиндаж. День обещал быть очень тихим. Ни одного облачка не было на голубом небе, мертвая тишина стояла над лесом и горами. Но уже к девяти часам издалека донесся странный, нарастающий гул. Первым на командном пункте услышал его Атамась, кончавший чистить у блиндажа автомат. Он поднялся с плащпалатки, оглядел небо. Нет, самолетов не было. Атамась поворачивал голову во все стороны, вслушивался. Звук моторов доносился откуда-то снизу, из-за лощины, отделяющей лес от шоссе. Атамасю почудилось даже, что он слышит, как вздрагивает земля. Не выпуская из рук автомата, Атамась вскочил в блиндаж. — Товарищ пидполковнык, — торопливо сказал он, — выйдить послухайте. Чи не танки? Рубанюк и Каладзе вышли. Гул сперва несколько приутих, потом раздался сильнее и отчетливее. Теперь уже было ясно: шли танки. Но почему с востока? — Вероятно, наши, — высказал предположение Каладзе. К рокоту моторов прибавились автоматные очереди, редкие пушечные выстрелы. — Что-то не похоже, чтоб наши, — сказал Рубанюк. — Свяжись-ка быстренько с дивизией! Каладзе спустился в землянку. Начальник штаба дивизии уже был на проводе, вызывая командный пункт полка. — Что у вас слышно, «Ландыш»? — встревоженно спрашивал он. — Танки идут, — ответил Каладзе. — Но чьи, откуда — не знаем. — Приготовьте все, чтобы встретить! — приказал начальник штаба. — От Перемышля прорвались… Дай-ка к проводу хозяина… Гул танков и орудийной стрельбы приближался. VII Поезд, в котором Петро и его земляки ехали на фронт, двигался необычайно медленно, бесчисленное количество раз останавливался. Командир, сопровождающий мобилизованных, бегал на каждой станции к железнодорожному начальству, ругался, просил не задерживать, но это не помогало. К фронту пропускали в первую очередь воинские эшелоны. Петро со Степаном и Федором заняли четырехместное купе пассажирского вагона. Четвертым оказался словоохотливый и непоседливый паренек откуда-то из-под Балахны. — Митрофан Брусникин, — представился он, здороваясь с каждым за руку. — Имя не так чтоб красивое, зато фамилия аппетитная. На вид он был нескладен: курнос, чуть рябоват, со свисающей верхней губой, но большие зеленоватые глаза его светились таким добрым и хитровато-умным блеском, что неправильные черты его липа как-то не замечались. Брусникин помог уложить вещи, задвинул дверь в коридор. Ему хватило пяти минут, чтобы рассказать о себе: работал на сплаве леса для бумажной фабрики, потом переехал на житье в Богодаровку, к замужней сестре, тут его война и захватила. Он вытряхнул свой пиджачок, повесил его и после все время пропадал на площадке вагона, с непостижимой быстротой завязывая знакомства и громко перекликаясь с кондукторами, смазчиками — со всеми, кто попадался ему на глаза. Степан забрался на верхнюю полку и почти всю дорогу спал. Петро с Федором устроились за откидным столиком и глядели в открытое окно. Поезд беспрестанно обгоняли замаскированные ветвями эшелоны с красноармейцами, танками, орудиями, тракторами, автомашинами, лошадьми. Из теплушек тоскливо глядели конские головы, едкий запах конюшни доносился из открытых товарных вагонов. — Я вот гляжу, — сказал Федор, — сколько всякого орудия идет, народу! Да ни в жизнь ему нас не одолеть. Глянь, какие вон штучки везут. Зря не сидели. Петро быстро повернулся к нему. Его обрадовало, что эти слова произнес тот самый Федор, который так побаивался немцев. «Им же, — говорил он уныло, — все капиталисты, какие есть, подсобляют. Задавят они нас». Стремясь укрепить в своем товарище чувство уверенности, столь необходимое человеку, едущему на фронт, Петро оживленно заговорил: — Ты, Федор, вот еще о чем поразмысли… Разве могла бы Россия раньше, скажем, в ту войну с немцами, дать армии столько танкистов, летчиков, артиллеристов к таким вон штучкам, шоферов? Это же инженеры, техники! Сотни тысяч! Понял, как дело повернулось? Не те уж мы, которых бить можно было. Теперь нас не возьмешь. И танками нас не испугаешь, сами научились делать. На вокзалах и полустанках было многолюдно и оживленно. На перронах толпились новобранцы с вещами, девушки с букетами полевых цветов. Они приветственно махали руками едущим в сторону фронта. — Бейте их, гадов! Скорее возвращайтесь! — В понедельник ждите! — доносился веселый голос Брусникина. — Приеду свататься. Вон за ту толстоногую… у-ух… красуня! Одна из девушек была похожа на Оксану. Петро высунулся из окна и так пристально поглядел на нее, что она смутилась и спряталась за спины подружек. Только сейчас Петро вспомнил о письме Оксаны, достал его. Ему очень хотелось узнать, что в нем написано. Но Оксана разрешила сделать это только на фронте, и Петро, колеблясь, долго и нерешительно вертел конверт в руках. «Нет, раз обещал, до фронта не буду», — решил он и, расстегнув пиджак, спрятал конверт во внутренний карман. Ему было приятно теперь не только от сознания, что у него хранится маленькая память о любимой, но и оттого, что он не обманул ее доверия. …Перед Киевом, у Дарницы, поезд задержали в лесу. Со стороны станции слышались взрывы, доносился удушливый запах гари. В сумерки поезд тронулся. Он двигался медленно, словно ощупью. Федор, привстав, разглядывал обгорелые скелеты вагонов, покореженные огнем цистерны и рельсы. Красноармейцы, закопченные и злые, растаскивали тлеющие обломки платформ, засыпали воронки, чинили провода. — Как же он откупится, подлюга?! — шептал Федор. Он вцепился пальцами в раму окна, лицо его перекосилось от ярости. — Это ж его внуки и правнуки своим горбом отстраивать будут. — Не следует расстраиваться, уважаемый товарищ Федор, — произнес с верхней полки Брусникин. — На войне всегда так бывает. По его голосу можно было догадаться, что разъярен Брусникин не меньше других. Но, словно боясь утратить усвоенный им тон весельчака и балагура, он тут же, без всякой связи с происходившим, громко добавил: — Баня закрыта по случаю нету дров. …Днепровский мост и Киев проехали ночью. Над городом стояла глухая тишина. Черная, без единого огонька, ночь окутывала здания и улицы. Петро не отходил от окна, пока не промелькнули последние строения пригорода; только тогда он лег спать. Разбудил его зычный голос Брусникина. Со ступенек вагона он кричал кому-то: — А ну, отойди, землячок, в сторонку! Я отсюда погляжу, что за местность. Петро выглянул в окно. Поезд стоял. Над тополями полуразрушенного полустанка уже высоко поднялось солнце. Петро вышел на перрон, нацедил около водонапорной башни холодной воды в котелок, умылся. Сразу же за полустанком начинались озимые посевы. Так хорошо было в этот ранний утренний час в степи, что Петру не захотелось возвращаться в душный вагон. Он спустился с насыпи и присел на траве. Чуть слышно шелестели согретые солнцем колосья пшеницы. На гребне откоса, вперемежку с шалфеем, алели цветы мака-самосейки, белела ромашка. Беззаботно кружились над пестрым разнотравьем мохнатые шмели. Лишь две огромные воронки на пологом склоне откоса напоминали о том, что идет война. Комья горелого суглинка, вывороченные страшным ударом бомбы, обрушились на траву, пригнули и изломали пшеницу. В памяти Петра промелькнули багровые клубы дыма над Дарницей, чадящая пшеница в разбитых вагонах. Ему вдруг нестерпимо долгим показался путь до фронта. Уже третьи сутки они были в дороге, и неведомо, сколько еще придется томиться вот так, на положении пассажиров. Степан застал Петра сидящим в глубокой задумчивости. — Снидать иди, — позвал он. — Хотя… давай тут… Поезд не скоро тронется. — Скорей бы драться! — сказал Петро. Степан принес в котелках горячего супу, Федор достал из мешка домашние харчи. — Наши, наверно, уже вышли в степь, — сказал Степан, нарезая ломтиками розовое сало. Он обвел глазами пожелтевшую пшеницу, вздохнул: — Трактористам запарка будет с косовицей. Считай, что никого почти не осталось. — Покрутится Олекса в этом году. К полустанку, гудя, подошел длинный состав. Он был так велик, что хвост его остался за рощицей. Из вагонов на перрон высыпали женщины, ребятишки. — Беженцы, — сказал Петро и отложил ложку. Спустя несколько минут к ним нерешительно приблизился парнишка с осунувшимся, бледным лицом. — Чисто ваш Сашко́, — сказал Федор Петру. — Только худее. — Дядя, у вас не осталось супчику? — спросил парнишка. — А где же твоя посуда? — откликнулся Петро. — У меня нету посуды. — Накормим, сынок, — быстро сказал Федор. — Ты сам откуда? — Из Каменец-Подольска. — Тебя как зовут? — Степой. — Неужели из Каменец-Подольска бегут? — переспросил Петро. — Бегут, — сказал Степа. — Он же все жгет, детишек убивает. — Ну, садись, Степан, — усадил его Петро. — Этот дядька — тезка твой. Тоже Степа. Бери вон сало, яички. Ты один или с матерью? — Один… Маму и сестричку убили. Засыпало кирпичом. Они в подвале сидели. Степа жалобно всхлипнул. — Ешь, ешь, Степан, — дрогнувшим голосом сказал Петро. — Подзаправляйся покрепче. Мы тебе харчишек еще и на дорогу дадим. Федор со Степаном собрали в мешочек еды для мальчика. Потом все вместе проводили его до вагона. К вечеру следующего дня поезд, пройдя от Киева двести километров, приближался к Виннице. Километрах в восемнадцати, перед небольшим, забитым эшелонами разъездом, остановились. Петро вышел размять ноги. — Пойдем со мной, раненых поглядим, — позвал Брусникин. — Где? — Там, впереди, санитарная летучка стоит. — Что на чужую беду глядеть, — сказал Петро. — Им и без нас тошно. — Пойдем. Может, земляки есть. Обрадуются. Петро отказался. Закурив, он медленно зашагал вдоль рельс. У железнодорожной будки стояла чернобровая молодица с грудным ребенком на руках. — Не найдется попить, хозяюшка? — спросил Петро, останавливаясь. — Сейчас вынесу, — проговорила приятным низким голосом молодица и проворно побежала к будке. Вернулась она с большой кружкой прозрачной родниковой воды. — Пейте здорови, — пожелала она, покачивая ребенка и легонько похлопывая его рукой. Красивые миндалевидные глаза ее под низко опущенной на брови отороченной кружевом белой косынкой смотрели с приветливым участием. Петро жадно выпил холодную воду, поблагодарил. — Хорошие места здесь у вас, — сказал он. — И вода чудесная. Молодица слушала его рассеянно и все время тревожно поглядывала на небо. — Так летают, так летают! — пожаловалась она плачущим голосом. — Повирыте, дытыну боюсь з рук выпустить. — Они с таким расчетом и летают, — сказал Петро. — Хотят людей напугать, чтобы руки у всех опустились. — Вчера вон около того кусточка, — показала молодица, — смазчика бомбой разнесло. И шматочков не собрали… Петро постоял еще несколько минут и вернулся к своему вагону. В купе было тесно и накурено. Степан, до отказа растягивая мехи гармони, играл «Страдания». В проходе сбились слушатели. — Про Буденного сыграй, — заказывал из-за стенки чей-то басовитый голос. Оттуда слышались свирепые удары костей по столу, — резались в «козла». — А ну, цытьте! Слухайте! Федор, не оборачиваясь, резко махнул рукой. — Летят… Ще один… Да низко… Все кинулись из вагона к выходу. Петро, убрав покинутую гармонь, спустился со ступенек последним. Вражеские самолеты, вытягиваясь в цепочку, разворачивались для бомбежки. От состава бежали в поле люди… — Сюда! — крикнул из-под вагона Федор и, схватив Петра за руку, притянул его к себе. Под вагоном уже было несколько человек. Они присели, скорчившись, и напряженно прислушивались к гудению самолетов. Бомбардировщик с ревом пронесся над поездом, и сейчас же воздух качнуло — три взрыва один за другим прогрохотали в стороне. — Запалил эшелон! — крикнул кто-то. — Гляньте, как пламя схватывается. — По санитарному достал. Петро выглянул. Впереди над тесно сдвинутыми составами хлестало синеватое пламя. Больно ударившись головой о балку, Петро выскочил на обочину насыпи. — Куда! Летают же! — донесся до его слуха чей-то голос. Но испуганный, трусливый окрик только подстегнул его. Держась рукой за ушибленное место, Петро побежал к пылающим составам. Еще издали он увидел, что пламя от развороченной цистерны перебросилось на соседние вагоны и два из них, с красными санитарными крестами, были охвачены огнем. Бомбардировщики продолжали кружить над разъездом. Где-то в стороне беспорядочно били зенитные пулеметы. Петро проворно вскочил в ближний вагон и столкнулся в тамбуре с девушкой в белом халате. Она помогала раненому с забинтованной головой выбраться из вагона. — Там лежачие! — крикнула она Петру, махнув рукой в сторону коридора. — Тяжело раненные… Помогите. Петро не успел еще сообразить, что надо делать, как она вернулась и потащила его за собой в конец вагона. В открытом купе лежало трое раненых. Сестра освободила прикрепленные к стенке носилки, кивком головы приказала Петру взяться за них. Три пары широко раскрытых глаз молча следили за их торопливыми движениями. Петро пошел впереди, неловко раскачиваясь и оступаясь. Раненый глухо застонал. — Сейчас, сейчас, голубчик, — проговорила сестра. — Потерпи минуточку. — Они еще летают? — спросил раненый, вслушиваясь в гул моторов. У выхода из вагона Петро увидел Брусникина и еще какого-то красноармейца. — Принимайте! — крикнул Петро. Он не помнил, сколько времени пробыл в горящем вагоне, наполненном стонами, нетерпеливыми мольбами изувеченных, беспомощных людей. Как в тумане, мелькали перед ним багровые от жара лица сестры, Федора, Брусникина. Он хотел было помочь отнести под деревья грузного, всхлипывающего от боли бойца, но не успел. Нарастающий вой бомбы прижал всех к земле. Петра, отшвырнуло в сторону, больно ударило по ноге. Над головами людей свистнули осколки, зашумели падающие ветки деревьев. Петра оглушило. Как сквозь вату, услышал он дикий, нечеловеческий вопль. В нескольких шагах корчился, царапая землю пальцами, боец, которого он собирался нести. Осколком бомбы ему оторвало ногу выше колена. VIII К ночи поезд с мобилизованными прибыл на станцию Винница. Молоденький лейтенант, по фамилии Людников, переговорил с сопровождающим состав командиром, построил новобранцев и сделал перекличку. До военного городка шли строем. Слева неясно темнели то ли сады, то ли городские постройки. Остаток ночи ушел на получение немудреного солдатского имущества: обмундирования, котелков, плащпалаток. Федор, угостив лейтенанта табачком, разговорился с ним и выведал, что новобранцев приказано отправить в запасный полк, километров за десять от города. Там они и будут обучаться. Переодевались в прохладном, гулком помещении казармы. Петро сидел рядом со Степаном, неуверенными движениями заматывая на ноге обмотку. Управившись, он притопнул неуклюжим башмаком по цементному полу и засмеялся: — Чем не бравый солдат? Вокруг были такие же, как он, еще не нюхавшие пороха люди. С любопытством наблюдал Петро, как изменялись на его глазах вчерашние хлеборобы, слесари, трактористы, учителя. Гимнастерки и шаровары сидели на них неуклюже. Но каждый, надев форму, невольно подражал в выправке щеголеватому старшине, подтянутому лейтенанту. Утром, встретив лейтенанта, Петро спросил: — Где бы можно было газетку почитать? Лейтенант строго посмотрел на него: — Как спрашиваете? Почему не по-уставному? Почему пряжка на боку? Петро оглядел себя, развел руками: — За два часа еще не отшлифовался. Подтянусь. — На читку газет будет дана команда. — А без команды никак нельзя? — Вон там, за столовой, читальня. Лейтенант обиженно отвернул по-детски пухлое, еще безусое лицо. Его искренне огорчали люди, не знавшие уставных положений. Петро пересек двор, разыскал читальню. Он открыл дверь и едва не вскрикнул от удивления, увидев там своего друга Курбасова. — Мишка! — крикнул Петро. Курбасов удивленно поднял глаза. — Петька, черт! — Ну и встреча! Михаил, бросив недочитанный журнал, увлек Петра во двор. — Ты в запасный? Это же здорово! Вместе будем. Здорово, а? Они присели на штабелях дров, оживленно разговаривая. Михаил находился в военном городке два дня, и его уже начинало угнетать вынужденное безделье. По двору бродили новобранцы; в город их не отпускали. Заметив у ворот лейтенанта, который распекал за что-то дневального, Михаил показал на него рукой: — Сейчас мы с ним поговорим. Нужно нам с тобой политься к одной бабушке. На вареники с вишнями. Каши еще успеем наглотаться. — Что за бабушка такая? — Бабушка и внучка. А внучке семнадцать волшебных лет… Ты уже женился? — Да. — Поспешил… Сам посмотришь… Пойду к лейтенанту увольнительную в город добывать. Дело не легкое. Петро видел, как Михаил молодцевато подошел к лейтенанту. О чем он говорил с Людниковым, Петро не слышал, но вернулся Михаил с увольнительной на двоих. Он уверенно повел Петра глухими задворками, огородами и садами. Густо усеянная зрелыми ягодами светло-зеленая листва вишен щекотала лицо, крупные дымчатые сливы клонили ветки книзу, дразнили своей доступностью. Петро тяжело вздохнул. Михаил, угадав мысли друга, сказал: — Сидеть бы тебе сейчас в таком вот плодоягодном раю, заниматься черенками и саженцами. А? — Теперь уже не скоро придется… Они выбрались, наконец, на широкую чистую улицу с беленькими домиками и крашеными заборами. Во дворе одного из них мелькнула и исчезла, быстро взбежав по ступенькам крылечка, статная девушка в ярко-красном сарафане, с толстыми черными косами. — Бабушка, Миша пришел! — донесся из открытого окошка ее испуганный голос. — Ну, держись! — подмигнул Михаил. — Прямое попадание в сердце обеспечено. Две пробоины в своем я уже насчитал. После двух встреч. Он открыл калитку и пропустил Петра вперед. Тщательно расчищенные дорожки, кувшины на перилах крыльца, желтые шляпки подсолнухов у свежепобеленных стен летней кухни, цветник перед домом — все это сияло такими густыми, сочными красками, будто солнце всю свою щедрость, всю свою животворную силу отдало одному этому уголку. Но и дальше, за плетнем, увитым хмелем и повиликой, все было залито ясным, прозрачным светом: фруктовые сады, тополи, красные, зеленые, серебристые крыши домиков. — Ну как, Михайло, моя Украина? — спросил друга Петро. — Ты все Клязьму похваливал. — Да, брат, сдаюсь… На крыльцо, вытирая передником лоб, вышла низенькая, полная старушка. — Пришел, озорник? — довольным тоном сказала она. — Ну, заходите в хату. А это дружок? Пожалуйте. Любка, иди! Что спряталась? Из-за спины ее выглянула девушка, лукаво улыбаясь одними глазами, черными и блестящими. — Что, Любаша, прячешься? — крикнул Михаил, поднимаясь на крылечко. — Я не прячусь. — А почему убежала? — Бабушке сказать. — Посмотри, какого орла привел. Бабушка вдруг вспомнила, что на кухне у нее жарится что-то, и поспешно скрылась. — Бабушка вчера только о вас и говорила, — сказала, смущенно краснея, Любаша. — Пирожки вы забыли. Чуть не плакала. Да и мне досадно было. — Ничего, — успокоил Михаил. — Пирожками и сегодня не поздно заняться. Любаша проводила друзей в комнату. К ее и бабушкиному удовольствию, Михаил распоряжался как дома: заказал к вареникам холодной сметаны, сам отобрал курицу в борщ. Предложение Любаши нагреть воды и помыть головы оба одобрили без колебания. Управившись по хозяйству, бабушка надела чистое платье, повязалась накрахмаленным платочком. — Когда фашиста прогоним, отдадите за меня Любашу, Анна Афанасьевна? — спросил ее Михаил. — Скорей гоните его, басурмана. — Тогда отдадите? — не отставал Михаил. Петру по душе пришлась жизнерадостная, общительная старуха. — А что, Анна Афанасьевна, если сюда придут враги, — спросил он, — останетесь или уедете? — Не придут они сюда, — пренебрежительно ответила Анна Афанасьевна. — Ни в жизнь он не переборет. — И, вздохнув, добавила: — Наш тоже воюет, еще с финской, Сереженька… Перед вечером она вместе с Любашей вышла за ворота проводить гостей. — Вы ж, сыночки, не забывайте нас, — дрогнувшим голосом сказала старуха. — Если что не так, извиняйте. Любаша провожала их почти до самого военного городка. Обратно она побежала, не оглядываясь и не обращая внимания на то, что косы ее расплелись и рассыпались по спине. Перед тем как войти в ворота, Михаил сказал: — Эх, Петро, как тяжело на душе! Неужели таким вот придется под вражеским сапогом жить? — Старуха никогда не покорится. — Конечно! А Любаша… она ведь совсем молодая, жизни не видела. Петро промолчал. Вспомнились ему мать с отцом, Оксана. Не скоро он их увидит, не скоро обнимет. Возле казармы его ожидал расстроенный, взволнованный Федор. — Куда ты запропастился на весь божий день? — накинулся он на Петра. — Мы уже вещички на машины положили. Через час выезжать. — Куда? — Да в лес. Степан уже уехал. Поклон тебе низкий передавал. Его в танкисты забрали. — Ну и добре, — оживившись, ответил Петро. — Скорей на передовую попадем. IX Петра зачислили в пулеметный взвод. Спустя день туда же назначили и Михаила Курбасова. Об этом побеспокоился лейтенант Людников. Ему поручили командовать ротой, укомплектованной новым пополнением. Вскоре после прибытия полка в лес он увидел Петра и Михаила, с жаром споривших у разобранного «максима». — Знакомая штука? — коротко спросил он, показав рукой на пулемет. — В академии стрелял, — ответил Петро, поднимаясь с земли и отряхиваясь. — Не мазал. — Подтверждаю, — сказал Михаил. — Петро Остапович здорово пулемет знает, — добавил он. Лейтенант мельком посмотрел на них и перевел взгляд на пулемет. — Проверим… Стреляете автоматически. После скольких выстрелов будете менять в кожухе охлаждающую жидкость? Петро наморщил лоб, подумал. — После тысячи. — После тысячи? — вмешался Михаил. — По наставлению — после двух тысяч. И то вода не закипит. Людников печально покачал головой. Привычным движением он вставил замок пулемета и сказал со вздохом: — Доверь вам сейчас оружие! Не тыщу и не две, а всего-навсего пятьсот. И по наставлению и практически. Вижу, оба здорово знаете. — Получимся — будем знать, — не смущаясь, сказал Петро. — Очень хочется стать пулеметчиком. — Вы, видать, люди образованные, — задумчиво сказал Людников. — Сумеете… — Высшее образование, — скромно сообщил Михаил. — Сумеем. — Я и говорю: сумеете писарями служить. При штабе спокойнее. Петро не понял, смеется над ними лейтенант или говорит серьезно. — Таких, как мы, миллионы идут в армию, — сказал он, вспыхнув. — Так что же, всех в писаря? Нет, это не пройдет! — У него брат подполковник, — сказал Михаил ни к селу ни к городу, кивнув на Петра. — Это ни при чем, — ответил Людников, вытирая о траву пальцы, испачканные смазкой. Однако на Петра он посматривал теперь с большим уважением и о переводе друзей в штаб, на писарские должности, больше не заговаривал. В полку день и ночь шла напряженная учеба. Километрах в двух от землянок, на истолоченном учебном поле, практиковались в рытье окопов и ходов сообщения, по нескольку раз в день штурмовали опушку соснового леса, учились маскироваться, стрелять, ползать по-пластунски. Через неделю, глядя на Петра, трудно было подумать, что у него еще недавно были пышные кудри, нежная, по-юношески свежая кожа на щеках. Он остригся, заострившееся лицо его огрубело, словно солнце и ветры дубили его долгие месяцы, Михаил, встречаясь с ним, критически оглядывал его выгоревшую гимнастерку с залубеневшими пятнами пота, красные от пыли и усталости глаза и насмешливо вскрикивал: — Ну и вояка! — А ты? На себя посмотри, — беззлобно откликался Петро. — И я такой же, — охотно соглашался Михаил и весело разглядывал свои покоробленные, непомерно большие ботинки, с густо налипшей на них окопной землей. Они вскоре привыкли и к своему новому виду и к тяжелому солдатскому труду. Однако настроение у друзей начинало резко ухудшаться. Сообщения по радио становились все тревожнее: после ожесточенных боев советские войска оставили Вильно, Брест, Белосток, Ковно. В помощники Петру дали Брусникина и узбека Мамеда Тахтасимова. Несмотря на то, что и по жизненному опыту и по характеру парни были разные, сдружились они быстро. Первое время Брусникин подшучивал над тем, как Мамед, завидев вражеские самолеты, начинал испуганно вертеть головой, норовил соскользнуть в окоп. — Чего это, Мамед, глаза у тебя квадратные сделались? — спрашивал он добродушно. — Не бойсь, туда, где Брусникин, фашист кидать побоится. У меня слово такое есть. Мамед смущенно отмалчивался, старался держаться спокойнее. Однажды за ужином Брусникин, который решительно не выносил молчания, сказал, явно задирая Тахтасимова: — А хорошо бы, Мамед, сесть в поезд — и домой? Там ни самолетов, ни окопов. Верно? Тахтасимов вспыхнул: — Стыдно так говорить. Надо защищать родину, воевать надо. А ты что говоришь? Он скосил на Петра блестящие глаза, ища одобрения, и, встретив веселый, смеющийся взгляд Рубанюка, тоже засмеялся. К Петру он питал очень большое уважение и невольно подражал ему во всем, даже в мелочах. Это уважение начало проявляться у Мамеда с того дня, как ему стало известно, что Петро закончил Московскую сельскохозяйственную академию. До войны Тахтасимов работал в одном из совхозов на поливном огороде, и заветной мечтой его было стать агрономом. И Тахтасимов и Брусникин охотно признавали за Петром превосходство не только потому, что он был образованнее их. Как бы ни уставал Петро после тяжелого учебного дня, он в короткие минуты досуга шел к артиллеристам или минометчикам, наведывался к связистам. Его интересовало все: как заряжать и стрелять из орудия, миномета, как действует радиоустановка. — Ты какой-то ненасытный, — удивлялся Брусникин. Тахтасимов с жаром нападал на Брусникина. — А ты что? — гневно кричал он. — Патронную коробку знаешь, и больше ничего тебе не надо! Петя в бою будет как профессор. Впрочем, споры были редкими. Все трое привыкли друг к другу и жили дружно. Однажды вечером лейтенант Людников наведался к ним в землянку. Перед уходом он сказал: — Живете по-товарищески, уважительно. Это на фронте — первое дело. Особенно для пулеметчиков и разведчиков. — Почему на фронт нас не посылают? — спросил Петро. — Так и будем все время в фанерных фашистов пулять? — Пошлют, — сказал Людников, сделав неопределенный жест. — Еще навоюетесь. Фронт близко. Лейтенант словно напророчил. В ту же ночь Петра разбудил Тахтасимов. — Встань, послушай, Петя, — произнес он дрожащим голосом. Приглушенные звуки орудийных выстрелов, близкие разрывы сразу согнали с Петра сон. Он вскочил. — Буди Митрофана! — распорядился он. — Это не учебные стрельбы. Через несколько минут полк подняли по тревоге. Из землянок выскакивали красноармейцы. Невдалеке полыхнули багровые зарницы, гулко разорвались одна за другой три фугаски. Полк быстро погрузили на автомашины и еще до восхода солнца перебросили за двадцать километров — к большому селу около шоссейной дороги. X Роте Людникова приказали занять оборону в полукилометре от небольшого хутора. Петро расположился на высотке с каменистым грунтом, поросшей кустами терновника. Предстояло отрыть пулеметный окоп и ходы сообщения, подготовить запасные позиции. Все выглядело будничным, как на учении. Впереди и слева окапывались стрелки, в рост ходили командиры, связисты разматывали свои катушки, вдали копошились саперы. Близость фронта угадывалась по глухой артиллерийской канонаде, которая доносилась с запада. Каждый раз, когда звуки боя усиливались, Петро напряженно вглядывался в сторону белеющего за садами далекого села, руки его, исцарапанные, с водянистыми мозолями на ладонях, начинали действовать энергичнее, быстрее. «Сколько в разные века русский человек земли выгреб, защищаясь от чужеземцев! — думал он. — Сколько каналов можно было нарыть, фруктовых садов насажать!» Вскоре пулеметная ячейка была готова. Ее старательно маскировали ветвями, дерном. Оставив у пулемета Брусникина, Петро с Мамедом пошли рыть запасную позицию. — Посмотри, Петя, — встревоженно сказал Мамед, — как горит. Петро обернулся. Черные клубы дыма медленно поднимались над селом, расползались по небу. Потом в нескольких местах блеснул огонь. Пока красноармейцы орудовали лопатками, пожар разбушевался. Сквозь серую мглу дыма солнце просвечивало зловещим багровым диском. Огненные смерчи вздымались вверх, словно хотели оторваться от строений. Когда Петро и Мамед вернулись к пулемету, они увидели, как Брусникин, бледный и растерянный, вцепился в ручки «максима». — Идут, — сиплым от волнения голосом сказал он. — Чего паникуешь? — сердито прикрикнул на него Петро. — Сам глянь. Вишь, пылюга поднимается. Облака пыли переваливали через гребень и ползли, пластаясь по степи. — Это скот гонят, — сказал Мамед, отличавшийся хорошим зрением. Петро покосился на Брусникина и насмешливо спросил: — Глаза квадратные, оказывается, и у тебя сделались? Он аккуратно разложил ручные гранаты в нише окопа. Через несколько минут уже легко можно было разглядеть гурты скота, бредущие по жнивью, прямо на огневые позиции батальона. Орудийная канонада приблизилась. Над горизонтом появился грязный ватный комочек, потом правее и чуть выше — еще один. Разрывы снарядов, сносимые ветром, медленно таяли, исчезали, но все гуще появлялись новые. — Бросают люди село, — сказал Брусникин. — Видите, вон с узелками бегут. Он уже подавил в себе чувство растерянности, но с лица нее сходило выражение озабоченности и настороженности. В воздухе стояла густая мгла от дыма и пыли. Разноголосо, тревожно мычали быки, коровы. Перед траншеями стрелков скот, подгоняемый бичами, свернул влево и устремился к шоссейной дороге. Вдруг частые яркие огоньки блеснули сразу в нескольких местах скрытого за пылью гребня. Донеслись резкие хлопки выстрелов. — Танки, — догадался Петро. Невдалеке разорвался снаряд. Петро пригнул голову. Десятки раз он мысленно давал себе слово никогда не кланяться пулям и снарядам. Но этот снаряд, казалось, летел прямо на окоп. Сзади и справа, из-за рощицы, открыли частый огонь батареи. Совсем рядом, из-за кустов, била одинокая пушка. Вражеские танки продолжали двигаться. Уже можно было разглядеть их серые, неуклюжие, покачивающиеся на ухабах коробки. Петро приподнялся. К гордости своей, он ощутил, что ни противной слабости в ногах, ни тошноты, которые он испытывал в дороге во время первых бомбежек, уже не было. «Обстрелялся», — мысленно решил он, и ему даже захотелось выказать перед товарищами свое спокойствие. Страх, присущий каждому человеку, пришел спустя несколько минут, но сейчас Петро казался себе храбрым воином, рядом с которым никому не должно быть страшно. Он оглянулся. Рябоватое лицо Брусникина было перекошено от напряжения. Мамед стоял рядом с ним и быстро водил глазами по полю. — Сейчас и мы дадим им жизни, хлопцы! — крикнул Петро высоким и, как ему показалось, молодцеватым голосом. Из-за щитка пулемета он увидел вражеских автоматчиков. Они бежали за танками, прижимая автоматы к животам и непрерывно стреляя. Петро хорошо усвоил, что должен делать наводчик. По свистку командира отделения надо открыть огонь и отрезать пехоту от танков. Он прикидывал, на каком рубеже его пули начнут класть бегущих в полный рост фашистов. Вон бурый клин земли, вспаханной под пары. За ним чащоба оранжевых доцветающих подсолнухов, потом ярко-зеленая кукуруза, снова пахота. До кромки ее около двухсот метров. Сюда он направит огонь из пулемета. Два танка подорвались на минах и остановились. Несколько других с ходу перевалили через траншеи и, маневрируя, ринулись на огневые позиции батарей. Автоматчики были теперь близко. От бешеной пальбы автоматов, частых разрывов снарядов стоял звон в ушах. Петро заметил, что несколько бойцов, не переставая стрелять, начали отходить. Одного — Петро видел это очень ясно — подмял под себя танк. В открытом башенном люке этого танка стоял солдат с флажком. Уверенность стала оставлять Петра. Начало казаться, что весь этот раздирающий барабанные перепонки металлический скрежет, грохот безумствует, чтобы раздавить, уничтожить его. «Прорвутся, сволочи», — обжигала мысль. Смерть глядела ему прямо в глаза. Ни мать, ни Оксана, ни Василинка не знали об этом! Для них он был просто «на войне». И вместе с этой мыслью пришло такое желание уцелеть, что Петро невольно оглянулся назад, на лес, который манил своей тишиной и безопасностью. Но сейчас же, преодолевая минутную слабость, он до боли в кистях сжал рукоятки пулемета. Свисток донесся до его слуха в то мгновенье, когда он уже сам решил открыть огонь. Петро приник к прицелу, подвел мушку под ноги скученно бежавших гитлеровцев. Давая выход скопившейся ярости, он с силой нажал спусковой рычаг. Пулемет затрясся всем своим металлическим телом и внезапно умолк. Огонь с фланга оказался для вражеских солдат неожиданным. Двое упало, остальные после секундного замешательства побежали вперед еще быстрее. — Бей, Петя! — крикнул Мамед, лихорадочно придвигая к пулемету коробки с патронами. Петро изо всех сил жал на спусковой рычаг, но пулемет молчал. Сердце Петра заколотилось так, что стало больно вискам. Пулемет отказал в самый ответственный момент. — Стреляй! Чего перестал? — хрипло закричал Брусникин. Петро пошевелил рукоятку, попытался продернуть ленту, Это не удалось. Сжав зубы, он принялся копаться в коробке. Откинул замок, осмотрел его. Все было исправно. Петро, торопливо опустил замок, захлопнул крышку. Пулемет, дав несколько выстрелов, снова умолк. У Петра похолодели щеки. Возиться больше не было времени. Он схватил винтовку и присоединился к беспорядочно стрелявшим Брусникииу и Мамеду. Впереди вдруг ярко, как костер из сухого сосняка, запылал один танк, и тотчас же метрах в двухстах за ним с грохотом подорвался другой. Но автоматчики продолжали наседать. Петро заметил, что несколько солдат, прячась в складках местности и воронках, окружали его пулеметный расчет. Долговязый, с короткими усиками верзила подобрался было совсем близко. Он залег за холмиком взрытой снарядами земли и неотрывно следил за пулеметным расчетом. Расстояние позволяло ему швырнуть гранату, но он не делал этого, видимо считая уже пулеметчиков своими пленными. Петро нащупал гранаты, сложенные в нише окопа. Позже он никак не мог объяснить себе, почему он сам не метнул гранату. Его как бы сковал взгляд верзилы, подобравшегося так близко. Правее, где расположился Михаил Курбасов, пулемет стрелял по-прежнему. Фашисты, обходя его, накапливались перед высоткой, откуда велся слабый ружейный огонь. «Подвел. Всех подвел: и товарищей и Людникова, — злясь на себя, думал Петро. — Они прорвутся здесь… в тыл батальона… Слова хорошие говорил, хвастал… А сейчас зашился». Разгоряченный мозг подсказал пугающую и в то же время окрылившую мысль. Он искупит свою вину перед товарищами героическим подвигом. Воображению Петра ясно представилось, как он выскочит из окопа и кинется врукопашную на автоматчиков. Он почти физически ощутил, как штык его винтовки вонзается в грудь притаившегося за бугорком верзилы. Петро скрипнул зубами и схватился рукой за бруствер, намереваясь выпрыгнуть. Но в ту же минуту вражеские солдаты поднялись и начали беспорядочно отступать. — Наши! Танки! — ликующе закричал Мамед. Петро обернулся. По гребню сползали танки. И почти одновременно из-за леса показались бомбардировщики с красными звездами на плоскостях. XI Грозный, стремительно приближающийся гул машин наполнил все существо Петра торжествующим, мстительно-злорадным чувством. Он схватил винтовку и одним махом выскочил из окопа. Долговязый солдат бежал к своим танкам. Он на мгновение задержался, швырнул гранату. Когда граната разорвалась далеко в стороне, Петро выстрелил. Солдат споткнулся. Опираясь обвисшими руками о землю, он проковылял еще три-четыре шага и ткнулся головой в смятую гусеницами неубранную озимь. Петро побежал вперед. Только сейчас он подумал о том, что бежит среди рвущихся мин и снарядов. Но он был почему-то твердо уверен, что его не убьют, и бежал не пригибаясь, с мальчишеским азартом что-то выкрикивая. Его швырнула на землю воздушная волна взрыва. Мина разорвалась шагах в пятнадцати. Петро почувствовал, что по его подбородку словно хлестнуло раскаленным прутом. Ом выронил винтовку и схватился рукой за лицо. На пальцах осталась кровь. Тоненькая яркая струйка поползла по гимнастерке. Не отнимая руки от раны, он добрался до ближайшей стрелковой ячейки. На дне ее лежал убитый красноармеец. С трудом можно было узнать в нем гармониста второе роты. Петро присел на корточки и нащупал у себя в кармане индивидуальный пакет. Впереди разгорался танковый бой. Нарастая, покатились крики «ура», эхом откликнулось многоголосое «а-а-а-а», и пехота пошла в контратаку. Сидеть в окопе Петро не мог. Он поспешно сунул в карман надорванный бинт и, дозарядив винтовку, стал выбираться наружу. Сверху посыпались комья земли, показалась голова Мамеда. — Петя, живой? — крикнул он и скатился к Петру. — Смотри, щека пухнет. Давай буду вести в медсанбат. — Потом, — отмахнулся Петро. — Перевяжи! — Я видел, ты упал, — говорил Мамед, неумело накладывая повязку. — Думал, конец… убили. Потом, гляжу… пошел. Прогнали фашистов, а? Он был возбужден и радостен, как все люди, которые только что одержали победу. Грохот боя откатывался к западу. На поле догорали танки. Бойцы несли раненых, старшина провел двух пленных танкистов. Петро с Тахтасимовым вернулись к пулемету. Не торопись разобрали его, и тогда выяснилось, что причиной задержки была слишком густая смазка. — Давай, Митрофан, почистим, — сказал Мамед. — Петя пускай отдыхать будет. Петро отвел его руку, глухо сказал: — Сам сделаю. Он был твердо убежден, что теперь товарищи уже не доверяют его знаниям, осуждают его и если разговаривают с ним, как прежде, то потому только, что он ранен. Избегая встречаться с ними глазами, он привел пулемет в порядок, дал для проверки очередь. Пулемет работал безотказно. — Стреляете? — произнес над окопом насмешливый голос Людникова. — Почему же в бою не стреляли? Наводчик Рубанюк ранен, товарищ лейтенант, — поспешно доложил Тахтасимов. — Он врукопашную с фашистами дрался. Петро с усилием поднялся и вытянулся по-уставному. Рану его под бинтом нестерпимо жгло, кружилась голова, но он и виду не подал, что ему плохо. — Красноармеец Рубанюк ранен по собственной неосторожности, — раздельно доложил он. — Пулемет молчал потому, что не был проверен наводчиком перед атакой противника. Людников долго и пытливо смотрел ему в глаза. Он не мог взыскивать строго с этих неопытных, растерявшихся в первом бою людей. Но вот-вот повторится атака, и, удрученный своей неудачей, к тому же раненый, наводчик будет плохим солдатом. — Пулемет передать помощнику, — сухо приказал он. — Отправляйтесь на медпункт. У Петра затряслись губы. Больше всего он опасался, чтобы дело не приняло такой оборот. — Разрешите остаться, товарищ командир роты, — негромко произнес он. — Как это «остаться»? — раскричался Людников. — Посмотрите на свою физиономию. Что у нас тут… госпиталь? Марш на медпункт! — Разрешите вернуться после перевязки, — настаивал Петро. Он поднял глаза на лейтенанта, и тот понял: Рубанюк все равно вернется, несмотря ни на какие запреты. Сам Людников на финском фронте поступил точно так же, когда его не выпускали из госпиталя. — Дойдете самостоятельно? — смягчаясь, спросил он. — Дойду. — Ну, смотрите, как там разрешат. Если ранение легкое, можете вернуться. Словно стыдясь своей уступчивости, он вдруг снова обрушился на Петра. — Вы что это, кино решили показывать своим помощникам? — сварливо спросил он. — Какое кино? — Почему покинули пулемет и побежали? Танки идут, команда не подана, а вы… Геройство нечего показывать. Это не геройство. Мальчишество. Вот и все. — Не выдержал, — стал оправдываться Петро. — Ладно. «Не выдержал»… Проселочная дорога была размолота сотнями колес и гусениц. Солнце пекло, и Петру тяжело было идти. Бинт присох к ране и при каждом движении причинял острую боль. Шагах в трехстах от ротных тылов Петра догнал Михаил Курбасов. — Раненый, раненый, а не угонишься за тобой, — сказал он, запыхавшись. — Я кричал, свистел — никакого внимания. — Оглох немного. Михаил сочувственно оглядел его. — Куда тебе угодило? — В подбородок. — Очень больно? — Сейчас ноет, а сначала было терпимо. — У нас ездового убило. Осколком прямо в живот… Ты сейчас в госпиталь? — Нет, на медпункт. — Вернешься? — А как же! Михаил несколько шагов прошел молча. Его пулеметный расчет расстрелял около десятка вражеских автоматчиков, ему очень хотелось рассказать об этом, но он сдержался. — Ну, возвращайся, мы еще дадим гансам жару, — сказал он. — Не задерживайся. Отойдя немного, Петро оглянулся. Там, за пригорком, остался полк, близкие ребята, Людников. Возможно, через несколько минут они опять примут бой. При мысли, что его не будет с ними, Петру стало тоскливо. Теперь для него это был не просто полк, который насчитывал столько-то рот, штыков, пушек, пулеметов, походных кухонь. Полк стал ему родным домом, второй семьей; первый же бой сблизил его с ним, как этого не могли бы сделать года. «Но как оскандалился! — с горечью раздумывал Петро. — И на чем? Смазку забыл проверить». Петру было невыносимо стыдно при мысли, что он хоть в ничтожной степени ослабил общие усилия. «Надо скорее вернуться», — подумал он и прибавил шагу. Петра обгоняли двуколки с тяжело раненными. Колхозные подводы везли навстречу ящики с патронами и снарядами. Гудя, пронеслась в сторону фронта машина командира полка. Во все стороны, насколько обнимал глаз, раскинулись желтые, зеленые, черные квадраты полей, белые пятнышки хат. На горизонте, у подошвы двух курганов, Петру померещилась сверкающая лента воды. Она блестела серебром, переливалась, манила к себе. Петро угадал, что это знойное текучее марево, но еще долго виделись ему залитые вешней водой овраги, колеблющиеся отражения деревьев. Он подошел к небольшому мостику, перекинутому через русло высохшей речонки. Навстречу двигались повозки; мобилизованные воинскими частями колхозники везли что-то к фронту. На трех задних подводах дребезжали прикрытые дерюжками темно-зеленые бутылки. Петро скользнул глазами по лицу усатого пожилого возчика, который ехал последним. Надвинув на лоб мятую, потерявшую первоначальную форму артиллерийскую фуражку, ездовой деловито помахивал прутиком над спинами шустрых кобыленок. — Чего везешь, землячок? — окликнул его Петро. — Может, дашь попить? Усач натянул вожжи, остановился. — Моего кваску если хлебнешь, сынок, копыта набок откинешь, — словоохотливо сказал он. — А что в бутылках? — Горючка. Для танков, — добродушно сказал возчик. — Магарыч германцу. Он порылся в повозке, извлек флягу с налипшей на нее соломенной шелухой. — Попей, сынок, родниковая, — ласково сказал он. — Прямо богородицыны слезки, а не водичка. Петро жадно приник пылающими губами к алюминиевому горлышку. — В голову тебя гвоздануло? Ну, еще проживешь этак годков сто. — Спасибо, папаша, — поблагодарил Петро, с трудом оторвавшись от фляги. — Сам откуда? — А вон за леском моя родина, — показал кнутом возчик. — Будешь в Большой Грушевке, захаживай. Ковальчика Петра спроси. — Петра? Тезки, значит. — Ну, стало быть, тезки. Прощай пока. Петро сделал несколько шагов и остановился. Перед глазами у него пошли темные круги. Он потерял немало крови, да и сейчас она пропитала бинт и просачивалась наружу. Он медленно отошел в сторонку от дороги, присел на копне сена. Потянуло заснуть, но Петро пересилил себя, полез в карман за кисетом. Запах сена напомнил ему Приднепровье, родную хату, вызвал в памяти Чистую Криницу. Подумав об Оксане, Петро вдруг поспешно ощупал рукой карман гимнастерки. Он до сих пор так и не читал ее письма, а теперь наверняка имел на это право. Петро положил кисет на колени, достал и раскрыл конверт. Протершийся на сгибах листок бумаги был исписан круглым торопливым почерком: «Любимый мой, родненький Петрусь. Тебе будет тяжело на войне. Не горюй. Знай, что всегда с тобой в беде твоя Оксанка. Она любит тебя больше всего на свете, не знаю, можно ли любить крепче! Клянусь ждать тебя с любовью и верностью. Если придет грусть, вспомни это. Твоя молодая женушка». Петру почудился запах мяты. Он приблизил письмо к губам. Нет, просто память вызвала к жизни то, что когда-то промелькнуло и запечатлелось. В прохладной чистой хате, где провели Петро и Оксана последние минуты перед отъездом, гак хорошо пахло любистком и мятой. Петро весь остаток дороги разглядывал затуманенными глазами наивные васильки на уголке письма, косые фиолетовые строчки. Перед тем как войти в село, он огляделся и крепко прижал письмо к запыленной гимнастерке. …На медпункте у Петра извлекли из подбородка два небольших осколка, промыли и перевязали рану. Через полтора часа он был уже в роте. А спустя еще десять минут противник, перегруппировав, свои силы, начал новую атаку. XII За день полк выдержал еще два яростных натиска. К вечеру вражеские солдаты, окончательно измотанные, отошли на исходный рубеж и активности больше не проявляли. В роте Людникова были тяжелые потери: из строя выбыло больше половины личного состава. Людникову в последней атаке задело осколком предплечье. Быстро перебинтовав рану, он продолжал ходить по своим взводам и, осипший, но по-прежнему настойчивый и требовательный, сводил остатки роты в боеспособное подразделение. В сумерках он наведался к пулеметчикам. Тахтасимов и Брусникин сидели на бруствере, свесив в окопчик ноги, и грызли размоченные в воде сухари. — Сидите, сидите, — поспешно и приветливо сказал Лютников, заметив, что они хотят подняться. Ему было известно во всех подробностях, как они вели себя в бою. По ним непрерывно бил миномет. Потом стреляла прямой наводкой вражеская пушка. Расчет трижды менял огневые позиции. Когда пулемет все же был разбит, пулеметчики, сидевшие в это время в укрытии, вместе со всеми пошли в контратаку. Все это Людников знал и, как только противника отбросили, прислал связного передать, что действиями расчета доволен. Но все же он посчитал нужным сделать несколько замечаний. — В атаке вы слишком мешкаете, — сказал он Брусникину. — Потому вас и царапнуло. Живости нет. — В другой раз не подкачаю, товарищ лейтенант, — пообещал Брусникин, краснея. Ему было неловко за свой недавний страх, и он тщетно старался скрыть свое смущение. Людников оглянулся. — А Рубанюк где? — Спит, товарищ лейтенант. Вон там, под кустиком, — показал Тахтасимов. — Прикажете разбудить? — Не надо… Смелый он хлопец. — Очень смелый, товарищ лейтенант. — Горячий только чересчур. Людников посидел еще немного, наслаждаясь коротким отдыхом, затем ушел к патронному пункту. Около полуночи полк отвели во второй эшелон. Сменила его кадровая дивизия, с боями отходившая от Збруча. Дивизия, сдерживая врага, прошла не один десяток километров, была обескровлена, но каждый боец ее дрался за четверых. Рота Людникова расположилась в садах Большой Грушевки, откуда только что выехал дальше в тыл медсанбат. Петра, который немного поспал, назначили дневалить. В темноте он ощупью нарвал в каску вишен и, прислонившись к дереву, глядел в сторону передовых позиций. Черный полог небосвода на западе беспрерывно рвали багровые зарницы орудийных выстрелов. Трепетало марево ракет. Месяц нырял в оранжевое облачко и снова выплывал на чистые просторы темно-синего неба. Где-то за мостиком скрипели колеса повозок, из глубины сада доносился негромкий говор. Петро с удовольствием вдыхал домашний запах ржаного хлеба… Гитлеровцы пошли в наступление на рассвете. Их свежие танковые части и мотопехота, поддержанные авиацией, за три часа кровопролитных боев прорвали оборону и разрезали силы оборонявшихся. Командир дивизии отдал приказание отходить в направлении станции Христиновка, ведя арьергардные бои одним полком. Проселочной дорогой, которая шла на северо-восток вдоль леса, можно было, сделав небольшой крюк, выйти к Гайсину. На эту дорогу и устремились отступающие части и поток беженцев из Большой Грушевки и окрестных хуторов. В повозках, с впряженными коровами и молодыми бычками, сверх домашнего скарба — сундуков, цыбарок и узлов — сидели, испуганно тараща глаза, ребятишки, старухи. Вдоль узкой дороги, растекаясь по зреющей озими и поднимая ее копытами, брели коровы, отары овец. Петро шагал с Брусникиным и Мамедом в хвосте роты. Вскоре к ним присоединился Михаил Курбасов. Свой пулемет — один из двух, уцелевших в роте, — он поставил на повозку старшины. Петро притронулся рукой к плечу Михаила и кивнул на степь. Он давно уже приметил пожилого, одетого в добротный темный костюм человека, шагающего в густых хлебах недалеко от дороги. Рослая пшеница была человеку по грудь, но он продолжал шагать, скинув картуз и поминутно отирая рукавом лысую макушку. Время от времени он останавливался, срывал колосья, мял их в руке и снова брел дальше. Дойдя до вспаханной земли, человек свернул на дорогу. Он встретился с настороженными взглядами бойцов и, будто очнувшись, быстро проговорил: — Бачыте, що ворогу оставляем? Это ж участок моей бригады. По сто пудов с гектара думка была взять. И взяли б… Ему очень хотелось, чтобы оценили труд и достижения его бригады. Видя, что бойцы слушают его сочувственно, он оживился и стал рассказывать о том, как хорошо было наладились дела. Возле пшеничного клина он задержался, осторожно сорвал несколько колосьев. — Вот, — показал он, — если в хлеборобстве понимаете, товарищи красные бойцы. Сортовая! На семена засеянная. Бригадир с грустью смотрел на колоски, широкая ладонь его словно одеревенела. На лице бригадира, лоснящемся от пота, резко проступили скулы, вырисовались морщины под глазами. — Эх, товарищи! — сказал он, вздохнув. — Не будет он ею пользоваться! Торопливо, как бы боясь передумать, он пошарил в кармане, вытащил спички. Опустившись на корточки, сгреб оброненную кем-то на дороге солому, сделал из нее несколько пучков и зажег их. Горящие пучки он растыкал в нескольких местах и, услышав, как начала потрескивать пшеница, побежал, низко нахлобучив картуз и не оглядываясь. Впереди клубился дым над подпаленным ранее участком озимой ржи. Рожь была еще зеленоватая и загоралась неохотно. От подвод отделялись люди: они раздували огонь в тлеющей соломе и с ожесточенными лицами совали горящие пучки в хлеба. В трех-четырех шагах от Михаила шла, поскрипывая щегольскими полуботинками, красивая, полная молодица с небольшим узелком в руке. Пыль оседала на ее накрахмаленной косынке, на густых бровях и ресницах. Но даже и сейчас она выглядела аккуратной и опрятной, и, глядя на нее, легко было представить ее хату — чистую и прохладную, со свежесмазанным, усеянным травой полом, со сверкающими белизной занавесками на окнах. Молодица, держа в зубах былинку и покусывая ее, молча смотрела на горящую степь. — Что же это налегке, тетенька? — спросил ее Михаил. Женщина быстро оглянулась, метнула на него из-под платка глазами. — Без вещичек почему, тетенька? — повторил Михаил. — Не знала, что у меня такой племянничек есть, — насмешливо отозвалась она. — Чем плохой? — поправляя пилотку, игриво спросил Михаил. — Герой… Поперед старых дедов отступает. Михаил с Петром переглянулись. — Сердитая, — смущенно сказал Михаил. — На сердитых воду возят. А на мне не повезешь. Молодица строго уставилась на него светлыми глазами. — Вы что ж одна? Одинокая? — поинтересовался Петро. Молодица не ответила и, замедлив шаг, отстала. Голубоватая косынка ее мелькала некоторое время среди подвод, потом исчезла в облаках пыли. Далекий прерывистый гул самолета заставил всех поднять головы. — «Костыль» распроклятый летит, — сказал незнакомый боец. К его вещевому мешку были привязаны ботинки. — Какой-такой костыль? — спросил Мамед. Он впервые видел горбатый «хеншель». — Лучше б сорок других прилетело, — зло сказал боец. — Отбомбились бы и ушли. А этот вот прилетит, выключит моторы — вроде ты голый… Всего обсмотрит. А потом покличет бомбардировщика. Предсказание сбылось. Разведчик покрутился над дорогой и скрылся за лесом, а минут через десять послышался тяжелый гул. Петро оглянулся. Резко выделяясь на фоне белых облаков, приближался «юнкере». На темных его плоскостях смутно были видны черно-желтые кресты. Кренясь, «юнкере» пошел прямо на проселок. Толпа засуетилась, с подвод посыпались в придорожные канавы детишки и женщины. Всхрапывающие кони понесли вскачь две-три брички по ржи и подсолнухам в сторону от дороги. — Ну, сейчас даст, — сказал кто-то. Над дорогой тонко засвистели пули. Забавляясь, летчик выстрачивал короткими очередями по мечущимся людям: тр-р… тр-р… трр-трр… тр-тр-тр… трррррр… тр… тр… Петро, как сквозь туман, видел рухнувшую на обочине дороги лошадь, сумасшедшие от страха глаза женщины, на руках которой побагровел от крика ребенок. Рядом стреляли Михаил и Мамед Тахтасимов. Глухо такали ручные и зенитные пулеметы. Самолет вдруг пошел креном, выровнялся и резко начал падать, оставляя за собой хвост грязного дыма. Он еще раз попытался набрать высоту, задрал нос и тогда уже с лету врезался метрах в двухстах от дороги в кукурузу. — Туда, хлопцы! — крикнул Михаил. — Летчик, наверно, жив. От дороги к месту падения самолета, опережая друг друга, устремились, бойцы, ребятишки, женщины. Петро с Михаилом добежали, когда невдалеке от горящего самолета уже плотно сбилась толпа. Рослый сержант одной рукой держал летчика за расшитый галунами мундир, а в другой у него поблескивал отобранный пистолет. — Стрелять хотел, — обращаясь к толпе, взволнованно пояснил он и вдруг широко размахнулся и огрел летчика по затылку. Белокурая прядь волос летчика мотнулась, но он сейчас же выпрямился и озлобленно посмотрел на толпу. — Ты детишек зачем расстреливаешь? — крикнул сержант. — Подлю-юга! Бандит! Петро, протискиваясь вперед, услышал, как летчик, презрительно глядя на сержанта, сказал: — Никс стрелять… тетишек… — Никс? — разъярился сержант. — Гитлеровская морда! Что ж ты, конфеты кидал? В круг людей прорвалась женщина. Петро узнал молодайку с узелком. Она подошла вплотную к летчику, в упор разглядывая его холеное лицо с выпуклыми светлыми глазами. — Ты ему еще цыгарочку поднеси, — сердито бросила она сержанту. — Разговоры завел… И прежде чем сержант успел ответить, она рывком потянула фашистского летчика к себе и сильной рукой швырнула его к толпе. — Бейте его, бабы! — взвизгнула она высоким рвущимся голосом. — Эй, тетка! Самосуд устраиваешь? — крикнул рослый сержант и загородил своим телом летчика. — Он нам живой пригодится. Такой «язык» с неба свалился, а ты… …В километре от леса поток беженцев и воинских частей повернул обратно. Переполох подняли мчащиеся навстречу люди в повозках из обоза какого-то полка. Они сообщили, что дорога на Гайсин отрезана танковым десантом противника. XIII Последний раз Петро разговаривал с Людниковым в полдень на выгоне за хутором. Вражеские бронемашины прорвались со стороны Большой Грушевки, пронеслись окраиной и свернули к вербам, отрезая советским подразделениям выход на дорогу. Людникову удалось собрать десятка три бойцов из своей и других рот. Он отозвал Петра и торопливо сказал: — За огородами, вон там, где конопля, два наших пулемета. Патроны есть. Кройте туда, к пулеметчикам. В случае чего, прорвемся к лесу. А я соберу по хутору бойцов. Петро крикнул Брусникина и Мамеда, и все вместе они побежали к конопле. Тут расположилось несколько бойцов. Петро сразу обратил внимание на то, что оружие их свалено в кучу, у пулеметов. — Вы что, в санаторий приехали? — крикнул он. — Разбери винтовки. — А ты что за пень вылупился? — огрызнулся высокий боец с грязной, запыленной повязкой на левом глазу. — Ишь, строгий какой. Петро пристально посмотрел на него, сдвинул брови и тихо, но твердо приказал: — Сейчас же разобрать оружие! Тахтасимов, проверить пулеметы! — Над нами поставили одного такого начальника. Чего орешь! — неохотно поднимаясь, сказал боец с повязкой на глазу. — Вон, возьми его за рупь двадцать. Он кивнул в сторону подсолнухов. Оттуда, шелестя листьями, вынырнул Михаил. В подоле его гимнастерки лежали крупные желтоватые огурцы, головки лука. — Сейчас подзаправимся, — широко улыбаясь Петру, сказал он. — Огурчики… — Не время, Мишка, — недовольно прервал его Петро. — Накроют нас здесь фрицы, будут тогда всем огурчики. У Петра сбилась повязка, показалась кровь. Поморщившись, он поправил бинт и сказал: — Без драки мы отсюда не выберемся. Так и Людников полагает. А у вас оружие вон в каком виде. Михаил молча роздал огурцы и начал возиться у своего пулемета. В лесу, совсем недалеко, разгоралась ружейная перестрелка, и бойцы зашевелились энергичнее: приготовили гранаты, помогли установить пулеметы. …Собрав на хуторе бойцов, Людников приказал им накапливаться на окраине и присел на завалинке, чтобы перевязать руку. Близкое гудение моторов заставило его вскочить. Из-за угловой хаты появился танк. Тотчас же в башенном люке показалась голова танкиста. Сняв шлем, он огляделся и заметил Людникова. — Рус, сюда! — поманил он его пальцем. Людников с лихорадочной поспешностью схватился за пистолет. Выстрелить он не успел. В конце улицы показались мотоциклисты. Машины приближались с бешеной скоростью, и Людников, перемахнув через низенький плетень, побежал огородами, прячась в подсолнухах и за кустами бузины. Когда находившиеся возле пулемета заметили танк с фашистской свастикой, боец с повязкой, блестя одним глазом, сдавленно сказал: — Ну, труба нам, ребята! Давайте сматываться, покудова они нас не обнаружили. Петро не забывал, что в хуторе остался с бойцами Людников. Он подумал, что командир роты ни за что не оставил бы своих людей. — Отползайте в лес, — негромко приказал он красноармейцам. — Мы придержим гадов. — Да скорее уходите, — добавил Михаил. — Винтовки не забудьте. Он довольно спокойно выкатил пулемет на тропинку и залег. Бойцы начали отползать гуськом меж грядками, волоча за собой оружие и патронные коробки. Мамед и Брусникин остались около второго пулемета. В эту минуту показались мотоциклисты. Они с треском неслись по хутору. — Чесанем их — и ходу! — почему-то шепотом сказал Михаил. За выгоном захлопали сперва редкие, затем участившиеся выстрелы. Осторожно высунув голову, Петро увидел бегущих к садам бойцов. Они пригибались, стреляли, снова бежали. — А ну, жми, Мишка! — сказал Петро, нервничая. Михаил дал длинную очередь. Где-то близко короткими очередями бил Мамед. — Есть два! — возбужденно крикнул Брусникин. Вражеские солдаты рассыпались и залегли под плетнями. Несколько автоматных очередей сухо защелкали у крайней хаты. Чиркнув по головке подсолнуха, низко дзенькнула пуля. Минуты через две гитлеровцы осмелели. Прячась в кукурузной поросли, спешенные мотоциклисты стали просачиваться на огороды. — Давайте уходить, — сказал Петро. — Живее! Прихватив с собой замки от пулеметов, они ползком выбрались к стогам сена и, скрываясь за ними, побежали в лес. И вдогонку им свистели пули, и когда они уже достигли опушки, Брусникин вдруг завопил не своим голосом. Ему раздробило пулей бедро. — Потом перевяжем, — склоняясь над ним, сказал Петро. — Идти можешь? Брусникин стих, но потом застонал еще громче. Кровь хлестала безостановочно. Петро с Мамедом, сложив руки, понесли его. Отойдя немного, они бережно положили Брусникина на мшистую землю. Петро осторожно отодрал от его дрожащего тела мокрую, быстро черневшую сорочку. — Разрывная, — тихо сказал Михаил. — Эх, как назло! Ни иоду, ни бинтов. — Там… в сумке… полотенце есть, — бессильно произнес Брусникин. Его перевязали чистым полотенцем и понесли дальше. Шли молча, углубляясь в лес. XIV После всего, что было пережито за последние сутки Петром и его товарищами, лесная тишина казалась им странной и подозрительной. Они настороженно оглядывались по сторонам, говорили вполголоса. Брусникина несли поочередно, смастерив носилки из плащпалатки и двух жердей. Перед сумерками присели у густого, повитого паутиной орешника. Михаил через несколько минут встал, поднял кверху горящие ладони, потряс ими, сгоняя кровь, затем вытянул по швам и сказал, подражая Людникову: — Комендантом укрепрайона назначаю Рубанюка. — А сам на какую должность хочешь пристроиться? — спросил Петро без улыбки. — Начальником продсклада. У кого что в сумках или карманах завалялось, немедленно сдать на хранение. И в первую очередь табачок. Запасы оказались жалкими: несколько сухарей, две банки мясных консервов, семь кусочков сахара с налипшими на них крошками махорки. Сейчас, когда можно было сиять обувь, раскинуть ноги и прижать воспаленные ступни к прохладной траве, об еде никто и не думал. Но спустя некоторое время голод дал себя почувствовать. — Еще не раз вспомним роту, — мечтательно произнес Михаил. — Каши сколько хочешь, вечером чаек, впереди тебя боевое охранение. — Дд-а, тут подтягивай пояс, — откликнулся Петро. Михаил повертел в руках консервные банки, сунул одну из них обратно в вещевой мешок, а другую, открыв плоским штыком, поставил перед Брусникиным. — Получай спецпаек, — сказал он, стараясь придать своему голосу беспечность и веселость. — Чтобы все слопал. — У нас поговорка старый есть, — сказал, подсаживаясь к Брусникину, Мамед. — У кого борода нет, то каждый из своего борода по один волос дает — и у него будет борода! Кушай, друг. Он судорожно глотнул слюну и, смутившись, негромко прокашлялся. — В груди жжет, — пожаловался Брусникин Петру, когда тот склонился над ним. — Пить хочется… А есть не хочется… Он видел, что товарищи голодны, ему и самому хотелось есть, и он жалел, что не может сесть со всеми в кружок. Тогда бы банку разделили на четыре равные порции, и он свою ел бы со спокойной совестью. — Мы сейчас чаю горячего для тебя сообразим, — пообещал Петро. — Мамед, бери котелок, пойдем. — Где вы воду возьмете? — усомнился Михаил. — Все будет. Пошли, Мамед! Минут через двадцать они действительно вернулись с полными котелками мутной воды. Развели костер. Мамед искусно прикрыл его ветками и сидел рядом на корточках, пока не закипела вода. — На чайном фронте прорыв ликвидирован, — глубокомысленно отметил Михаил, — а вот с куревом плоховато… — Дня на два хватит? — встревоженно спросил Мамед, ярый курильщик. Михаил, прикинув на глаз содержимое кисета, неуверенно сказал: — Хватит, если выкуривать три цыгарки в сутки… каждую на всех. — Не будем же мы в лесу век торчать, — сказал после долгой паузы Петро. — Может, завтра пробьемся к своим. Но предположения его не сбылись. Весь следующий день они шли, стараясь продвигаться на восток, а в сумерки, к своему ужасу, убедились, что попали на то место, которое проходили раньше. Михаил узнал выкинутые им накануне старые, истлевшие стельки из соломы, на примятой траве валялась пустая консервная банка. — Вот это здорово! — сказал озадаченно Петро. — Так мы блуждать будем, пока к фашистам в лапы не попадем… Посоветовались и решили, что Петро с Михаилом на рассвете пойдут на разведку к хутору, а заодно попытаются раздобыть чего-нибудь съестного. Спали в эту ночь плохо. У Брусникина резко повысилась температура. Он дышал тяжело, прерывисто. Остатки продовольствия были съедены еще утром, всех мучил голод. Михаил долго ворочался на своем ложе из сосновых веток, потом окликнул: — Петро, а Петро! — А! — Где ежа достать? — На кой он тебе? — Говорят, в солдатском брюхе и еж перепреет. Друзья рассмеялись. Петру вспомнились студенческие годы. Чаще всего они приходили в общежитие ночью, проголодавшиеся, но веселые и озорные, долго не давали друг другу уснуть. — Михайло! — Ну? — А курицу мы тогда с тобой у Любаши не доели. — Я от пирога с гусиной печенкой отказался. Не лезло! — Теперь, небось, полезло бы?! Брусникин заскрежетал во сне зубами, и друзья притихли. Петро лежал на спине с открытыми глазами и смотрел на яркую звездную россыпь. Ни канонады, ни гула самолетов не было слышно, и он подумал, что линия фронта отодвинулась на восток. Горят новые села и города, по дорогам бредут новые толпы беженцев. Петро закрыл лицо руками. Он вспомнил первого убитого им долговязого фашиста, еще двух, заколотых в атаке; остальные, расстрелянные им из пулемета, все казались одинаковыми, и Петро не мог представить их лиц. Сонное перешептывание листвы деревьев, похожее на мелкий беспрестанный дождик, усыпило его. Перед зарей Петра разбудил треск сухих веток под чьими-то ногами. Кто-то пробирался ощупью, время от времени останавливаясь и замирая. — Мишка, слышишь? — шепотом спросил Петро. — Может, лошадь? Или волк? Петро на всякий случай вытащил из-под головы гранату. Еле заметный в темноте человек подошел совсем близко. — Кто тут есть? — спросил он, наконец, негромко, но решительно. — Люди! — откликнулся Михаил. — Ты кто такой? Пришедший оказался советским бойцом. Он рассказал, что вместе с ним шел из окружения тяжело раненный лейтенант. В полночь состояние лейтенанта ухудшилось, он начал бредить, просил пить. Боец, оставил его и отправился разыскивать воду. — Как же ты нашел нас в потемках? — спросил Петро. — Мы еще с вечера слышали: здесь кто-то есть, да лейтенант приказал не подавать голоса. Петро силился разглядеть пришедшего, потом сказал: — Если не врешь про лейтенанта, поможем. Тебя как зовут? — Павел Шумилов. — А лейтенанта? — Татаринцев. — Тяжел он, говоришь? — Дюже плох. У него осколок в грудь попал. Спустя полчаса лейтенанта перенесли и положили рядом с Брусникиным. Он был без памяти, ругался, на миг затихал и снова начинал метаться. Мамед помог Шумилову нарвать свежей, мягкой травы. Прохладное ложе несколько успокоило Татаринцева, и он забылся. — Ему бы доктора, — сказал Шумилов. — Жена у него фельдшерица. Пока мы в окружение не попали, они вместе были. Петро послал Мамеда за водой к небольшой яме, которую они вдвоем отрыли накануне в болотистой низине, и начал собирать сушняк для костра. Лейтенант вдруг позвал кого-то глухим, дребезжащим голосом. Петро подошел и наклонился. — Кто? — глядя на него широко раскрытыми глазами, произнес Татаринцев. — Что-нибудь нужно, товарищ лейтенант? Петро спросил участливо и мягко, но Татаринцев испуганно отстранился и застонал от резкого движения. Потом опять произнес хрипло, не спуская с Петра глаз: — Кто? Ты кто? — Я Рубанюк. Красноармеец. — Брехня! Татаринцев сказал это беззлобно, с хитроватой улыбкой. Веки его медленно опустились, чуть прикрыв глубоко запавшие глаза. — Рубанюк, — шепнул он. — Я. — Вы не обманывайте… Я подполковника Рубанюка хорошо знаю… «Да он, может, в полку у брата был? — мелькнула у Петра догадка. — Возможно, что Иван где-то здесь недалеко воюет». — Командира полка вашего не Иваном Остаповичем зовут? — спросил Петро нетерпеливо. Татаринцев не ответил: он впал в забытье. Петро бесшумно отгонял веткой осу, которая носилась с тонким жужжаньем над лейтенантом, и внимательно разглядывал его лицо. Искаженное страданием, с крапинками пота на широких, монгольских скулах, оно все же оставалось привлекательным. «Не выживет», — подумал Петро, заметив, что полуприкрытые глаза лейтенанта временами тускнели. Татаринцев вдруг тяжело задышал, заворочался и рванул рукой ворот гимнастерки. Петро заметил у него под сорочкой что-то красное. Показалось, что это пропитанная кровью перевязка. Петро хотел было отвернуть ворот сорочки, но Татаринцев резко отвел его руку и застонал. — Лежите, лежите, товарищ лейтенант, — поспешил успокоить его Петро. — Вам вредно шевелиться. Татаринцев приподнялся, хотел сесть, но сил у него не хватило. Он упал на спину и громко, по-детски всхлипывая, заплакал. Петро положил ему руку на лоб. Татаринцев перекатывал Голову по сумке, которая заменяла ему подушку. — Не могу… больше… хочу… идти… — Лежите, товарищ лейтенант. Утром доставим вас, начнут лечить. Татаринцев скрипнул челюстями, прикусил губу так, что кровь проступила под зубами. — Не могу лежать, — с глухой злобой повторил он. — Мне… идти надо… Он отвернулся, но сейчас же снова устремил на Петра наполненные слезами глаза. — Наши далеко сейчас… ушли? — Да нет, не очень. Хорошо держат фрица. — Жарко у нас было… Навряд кто остался… На высоте сто двадцать семь… накрыл нас… головы поднять нельзя… Ну, и его положили там… сотни две. Он лизнул пересохшие губы и попросил пить. — Сейчас хлопцы принесут. Пошли по воду. Петро подождал, пока Татаринцев передохнул, и повторил свой вопрос: — Командиром полка у вас не Рубанюк был? Иван Остапович? — Рубанюк. А вы знали его? — Ну как же! Это брат мой родной. Татаринцев посмотрел на Петра широко раскрытыми глазами и судорожно глотнул воздух. Еле слышно прошептал: — Погиб он… на моих глазах… — Ванюшка! Петро побледнел. А Татаринцев, забыв о том, что перед ним брат Рубанюка, продолжал медленно и тихо: — Немцы бросили танки… окружили… Подполковник сам нас в атаку повел… Я пробрался, а тут они… опять навалились… По лицу Татаринцева словно бродили отсветы пережитого боя: оно все время менялось, голос его переходил в полушепот. — Отполз я… прилег в ямочку… Гляжу, подполковник упал… танк через него гусеницами… потом и в меня осколком… Он умолк, а через минуту заговорил тверже и отчетливее: — Наш полк добре дрался. Где трудней — туда комдив рубанюковцев. А когда его убили… не знаю, кто стал командовать. В меня самого… осколок… Где-то очень высоко горело жаркое июльское солнце. Макушки тополей, грачи, снующие под синим небом, были освещены, а внизу, в мягко темневшей глубине леса, кривые стволы ясеней, груш-дичков, вязов шелестели листвой дремотно и печально. Солнечный луч никогда не пробивался сюда. Зубы Петра невольно выстукивали все чаще и чаще. Сделав усилие, он попытался свернуть цыгарку, но руки его тряслись, махорка падала на колени, на босые ноги. — У меня все горит внутри, — сказал Татаринцев, шевеля пальцами рук. — Умру… Он строго глянул на Петра глубоко запавшими глазами. — Слушай… полковое знамя… я успел отбить… Фашисты хотели взять… не дал им… Тут, со мной… Достань. Я не могу двигаться… Петро осторожно расстегнул гимнастерку раненого… Шелковое полотнище в засохших сгустках крови коробилось под пальцами, было горячим от тела. — Найди наш полк… Скажи: Татаринцев нес, сколько мог… Вернуть знамя… надо. Он перевел дыхание, лицо его покрылось испариной. — Увидишь жену… Аллочку… она в полку, расскажи все… вот… Рубанюк… Татаринцев вновь впал в забытье. Петро развернул знамя; подумав, вынул складной ножик и осторожно отпорол бахрому. Снова сложив знамя, он спрятал его под сорочкой. Потом застегнул гимнастерку и только тогда позвал вернувшегося с водой Мамеда. В полдень Татаринцев, не приходи в сознание, умер. XV Петро переживал свое горе мужественно, ничем не показывая, как тяжело у него на душе. Стараясь забыться, утишить острую боль, которую причиняли ему мысли о брате, он придумал себе работу: тщательно вычистил оружие, собрал большой ворох сухих веток и листьев, потом взял саперную лопатку и принялся рыть могилу Татаринцеву. Только теперь он понял, как сильно любил брата. Долгая разлука не притупила этого чувства. Все, что было связано с Иваном, вставало сейчас в памяти с такой отчетливостью, словно это было только вчера. …Петру едва исполнилось шесть лет, а Иван уже состоял в чоновском[11 - Чон — часть особого назначения.] отряде. По району бродили небольшие кулацкие банды; они терроризировали население, убивали коммунистов и комсомольцев, уводили в леса советских активистов, жестоко с ними расправлялись. Иван появлялся дома редко. Он приходил запыленный и усталый, с карабином за плечами и с полными карманами патронов. «Ой, смотри, Ванюшка, — испуганно говорила каждый раз мать, — убьют они тебя». — «Не убьют, — бесстрашно откликался Иван. — А и убьют, то за людей голову положу, за правду». Петро во все глаза смотрел на брата, с уважением ощупывал его боевые доспехи. А когда Иван замечал, наконец, устремленный на него восхищенный взгляд братишки и подмигивал ему, тот смелел и начинал донимать бесконечными вопросами: зачем люди делаются бандитами? Убивают ли они маленьких? Есть ли у них такие винтовки, как у Ванюшки? Однажды, после разговора брата с отцом, Петро спросил: «А что такое людская правда?» Иван переглянулся с отцом и матерью, долго с улыбкой смотрел на маленького Петра. Но ответил серьезно, как взрослому: «Это большое слово — правда. Подрастешь — тебе все понятно станет. За правду Ленин и другие большевики шли в тюрьму, в ссылку. Добивались, чтоб не только графам Тышкевичам жилось добре, а всем людям. За правду эту человеческую и батько наш с белополяками да немчуками бился». Иван ласково потрепал братишку по плечу, а Петро стал допытываться про графов, белополяков. …И еще вспомнилось Петру… Он уже был секретарем комсомольской ячейки, когда Иван, отслужив срочную службу, приехал из армии домой на побывку. Деятельностью Петра в селе он остался доволен, но на прощанье все же сказал: «Гляди, Петро, всегда помни, чем наша семья государству своему обязана. При другом строе так бы и не выбились мы из нужды. Крепко держись партии большевистской! Это верная мать для таких, как наша семья». Петро вспомнил еще многое. И о том, как Иван поддерживал семью, когда ей приходилось туговато, и о том, как радовались, когда Иван получил свое первое командирское звание. Долбя лопаткой слежавшиеся пласты лесного перегноя, Петро думал о том, что никто из семьи не узнает даже, где погребено тело Ивана, не поплачут над его могилой отец, мать… Отдавшись горестным думам, Петро не заметил, как солнце стало клониться к западу и в лесу стало прохладнее, темнее. Он вернулся к орешнику, лег ничком на траву. Скоро должны были вернуться из хутора товарищи, и хотелось собраться с мыслями, взять себя в руки. Незадолго перед вечером Тахтасимов первый увидел подходившего Михаила. За плечами у него был увесистый мешок. — Почему один? Где Шумилов? — спросил Мамед, помогая товарищу спустить на землю ношу. — Осторожней. Здесь бутыль с молоком. Достал для нашего санбата. — Шумилов почему не вернулся? — Идет сзади. С ним еще двое. Михаил заметил, что Петро чем-то подавлен. — Ты что такой грустный, Петя? — спросил он. — Лейтенант помер, — шепотом ответил за Петра Мамед. — Умер? Михаил вопросительно посмотрел на Петра. Тот встретился с ним взглядом и вдруг, замигав ресницами, закрыл рукой лицо. — Ты что? — встревожился Михаил. — Что стряслось, Петя? — Брат… убит. Михаил стоял растерянно, не зная, как утешить друга. — Что в хуторе? — с усилием выжимая слова, спросил Петро. — Полно фрицев. Гайсин и Христиновку сдали. В общем, дело табак. Михаил развязал мешок, бережно извлек из него четвертную бутыль с молоком. В мешке, кроме того, были два куска свиного сала, большая буханка пшеничного хлеба, вареная молодая кукуруза, лук, огурцы. Отдельно, в полотняном мешочке, — самосад. — Шумилов еще несет кое-что, — сообщил Михаил. — Прямо-таки подвезло. Нацисты приказали для своих раненых собрать. По всем дворам солдаты шарят. Ну… удалось хитростью отнять. Понизив голос, Михаил добавил: — Харчи — это полдела. Колхозники обещают определить Брусникина к надежной старухе. — Рискованно, — высказал опасение Петро. — Фрицы кругом. — Тут еще опаснее. Все-таки уход за ним будет, фельдшер в хуторе какой-то есть, отставной. Вскоре вместе с Шумиловым подошли усатый селянин в старой артиллерийской фуражке и сухощавый пожилой мужчина в костюме городского покроя. В селянине Петро с первого взгляда узнал возчика, который поил его водой по пути на медпункт. — Узнаешь, отец? — спросил он. — Извиняйте, щось запамятовал. — Водой поил. В гости приглашал: мол, спроси в Большой Грушевке Петра… Петра… Ковальчика, кажется. — Было… было… Теперь помню. Крестьянин снял свою измятую фуражку, вытер стриженую потную голову и оправдывающимся тоном сказал: — Такая коловерть пошла! Разве всех упомнишь? Я вон с родного села сиганул — аж у троюродного брата на хуторе очутился. Пока бойцы вертели цыгарки и с наслаждением закуривали, он оглядывал их лесное пристанище. — А это что за человек? — шепотом спросил Петро, показав глазами на второго мужчину. — Потом объясню. Беженец польский, если не врет. Петро глубоко затянулся горьковатым дымком, выпустил рыжее облачко. — Так в хуторе неважные дела? — спросил он. Ковальчик безнадежно махнул рукой: — А у нас говорят: «Ворог в хату влиз — повна хата слиз». Черные списки в первый же день начали писать. За сочувствие советской власти и красным армейцам. — Ну, а вы к нам пришли. Раненого соглашаетесь приютить. Опасно ведь? — Узнают — шкуру спустят, — согласился Ковальчик. — И не страшно? — Как тебе сказать, дорогой человек? — задумчиво произнес Ковальчик. — Умирать никому неохота. Но только, как говорят, страх по пятам за неправдой ходит. А какая уж тут, рассуди, неправда — своих людей вызволять? Ответ Петру понравился. Они поговорили еще немного, потом Ковальчик собрался уходить. Он еще раз подтвердил свое обещание прийти завтра к вечеру с родственником за раненым. Михаил и Мамед принялись раскладывать на траве еду. Петро пристально оглядел горожанина, приблизился к нему. — Вы кто такой? — настороженно спросил он, щупая глазами его заросшее щетиной лицо с крупными морщинами. — Jestem robotnikiem z Drohobycza. Jakub Dabrowieckil.[12 - Я работник из Дрогобыча. Якуб Домбровецкий (польск.).] — Поляк? — Polak[13 - Поляк (польск.).]. — Как вы попали в лес? — Poszukuje swych towarzyszy. Uciekalismy przed faszy-stami, prosze pana…[14 - Я ищу своих товарищей. Мы убежали от фашистов (польск.).] Глаза пришедшего, выразительные, голубые, смотрели на Петра не мигая. — Вы не врач, случайно? Поляк перевел взгляд на Брусникина, с сожалением покачал головой. — Jestem gornikiem… Robotnikiem…[15 - Я шахтер… Рабочий (польск.).] Нужно было немедленно принимать решение. Петро еще раз придирчиво оглядел поляка, задержал взгляд на его новой, почти не запыленной куртке: так опрятно не могли выглядеть люди, идущие тяжкими дорогами-отступления. «Заброшен фашистами», — решил Петр. — Документы есть? — резко спросил он. — Nie.[16 - Нет (польск.).] Поляк вдруг понял, что ему не верят, и с легкой обидой в голосе сказал: — Nie wierzycie mi? Jestem górnikiem. Nienawidzę hitlerowców…[17 - Вы мне не верите?… Я шахтер. Я ненавижу гитлеровцев (польск).] Он замолк, затем вдруг вспыхнул, изменился в лице. Мешая русские слова и польские, взволнованно заговорил: — Proszę, żeby mnie wzięli do Armii Czerwonej. Nie przy-Imują. Moją ojczyznę zajęli faszyści. Jak mam postąpić? Jes'li Rosjanie nam nie pomogą, Hitler pozostanie w Polsce gospodarzem. Dla nas zaczął się dzień dopiero z tą chwilą,kiedy wy przyszlis'cie ze wschodu. A teraz noc, noc…[18 - Я в Красную Армию просил меня взять. Не принимают. На мою родину пришли фашисты. Как я должен поступить? Если русские нам не помогут, Гитлер останется в Польше хозяином. Только тогда и засиял для нас день, когда вы пришли с востока. А сейчас сплошная ночь (польск.).] — Ладно, пусть садится с нами кушать, — сказал Михаил. — Потом разберемся. Домбровецкий учтиво поклонился: — Bardzo dziękuję… Serdecznie…[19 - Сердечно благодарю (польск.).] Он неторопливо отрезал себе ломоть сала, наложил на хлеб, сверху прикрыл еще одним ломтиком хлеба и стал есть. Темнота густела, из глубины леса потянул холодок. Крупные морщины на лице Домбровецкого в полусумраке стушевались, он словно помолодел. — Почему в Дрогобыче не остались? — спросил Михаил. Он сидел на корточках и ковырял травинкой в зубах. — U hitlerowców?[20 - У гитлеровцев? (польск.).] Домбровецкий отложил в сторону недоеденный хлеб и повернулся к Михаилу: — Rosjanie nie nazywali nas nigdy baranami, zasługującymi tylko na koryto w chlewie. I nigdy nie nazwą, ja wiem. A co hitlerowcy o nas piszą?[21 - Русские нас никогда не называли баранами, чье место только в хлеву. И не назовут, я знаю. А что гитлеровцы пишут о нас? (польск.).] Он провел рукой по лбу, голос его стал неожиданно жестким и отчетливым: — Pasterz nie dopuści do tego, żeby jego barany miały się zrównać z nim. Pisze o tym ich poeta Georg Herweg. Hitler nie przyznaje żadnych praw ani Polakowi, ani Czechowi, ani w ogóle żadnemu Słowianinowi. Polak nie powinien mieć ziemi, nie powinien mieć prawa głosu, dla niego istnieje tylko praca niewolnika. Dlaczego mam być niewolnikiem? Chcę być człowiekiem.[22 - Пастух не потерпит, чтобы его бараны сравнялись с ним. Об этом пишет их поэт Георг Гервег. Гитлер не признает никаких прав ни за поляками, ни за чехами, ни вообще за славянами. Поляк не должен владеть землей, не должен иметь права голоса. Остается ему только рабский труд! Почему я должен быть рабом? Я хочу быть человеком! (польск.).] — И что же вы собираетесь дальше делать? — спросил Петро Домбровецкого. — Póki żyję, będę walczy z faszystami. Powinni mnię przyjąć do Czerwonej Armii. Bylem żołnierzem i umiem trzymać karabin. — Он говорит: был солдатом, — пояснил Петро товарищам, — умеет держать винтовку и добьется, чтобы его приняли в Красную Армию. Разговаривали в эту ночь долго, а перед тем как укладываться спать, Петро отвел Михаила в сторону и шепотом сказал: — По-моему, можно ему верить. Пробьемся к своим, будет видно. Оправдает себя — возьмут его в армию. Душа у него рабочая, не может так человек прикидываться. — Я тоже так думаю. Пускай пробивается с нами… Пробиться к своим! Все мысли их неизменно возвращались к этому. Поскорее бы устроить в надежном месте Брусникина и двинуться на восток. XVI Подполковник Рубанюк не погиб, как думал Татаринцев. В бою под Марьяновкой противник трижды бросал танки на высоту «127», обороняемую полком Рубанюка. Две машины прорвались к наблюдательному пункту, связь с батальоном нарушилась. Лейтенант Татаринцев находился недалеко от командного пункта полка. Он видел, как вражеский танк устремился к окопчику, где стоял подполковник Рубанюк, видел, что бойцы дрогнули и отходят к лесу. Татаринцев подумал о том, что в руки гитлеровцев попадут штабные документы. Он бросился к командному пункту. До блиндажа оставалось десятка три шагов, когда за песчаным бугром он заметил каски трех неприятельских солдат. Татаринцев метнул в их сторону гранату. Тут его ранило осколком в грудь. Все же Татаринцев добежал до блиндажа. Здесь, как он сразу понял, была горячая схватка. На ступеньках валялся труп немецкого ефрейтора. В углу стонал тяжело раненный помощник начальника штаба старший лейтенант Попов. Часовой у знамени и связист были убиты. У Татаринцева хлестала кровь из раны, но забинтовать ее было некогда. Он торопливо сжег все бумаги, какие успел собрать, снял с древка полотнище полкового знамени, спрятал его под гимнастерку. У него кружилась голова, но движения были четкими и уверенными. Всем своим существом он сознавал: нет у него сейчас более важной цели, чем спасти полковую святыню — боевое знамя! Он видел приближающихся солдат, мелькающие в пыли и дыму бронемашины и пополз к лесу… Подполковник Рубанюк спасся тем, что вовремя заметил вражеский танк и отскочил от его гусениц в окоп. Гитлеровцы готовились к новой атаке против обескровленного, понесшего большие потери полка, когда на полковом наблюдательном пункте появился член Военного Совета армии Ильиных. Капитан Каладзе, черный от пыли, с грязными потоками пота на лице, наблюдал за лесочком справа. Было отчетливо видно, как на опушке сгружались с машин новые подкрепления противника. — Вы что, капитан, в театре находитесь? — раздался сзади него резкий иронический голос. Каладзе оглянулся и встретился взглядом с глазами бригадного комиссара. Ильиных смотрел на него с таким гневом, что Каладзе машинально поправил каску, скользнул пальцами по поясному ремню и застыл в положении «смирно». — Почему не прикажете артиллерии накрыть огнем? — Ильиных кивнул в сторону опушки. — Где командир полка? — Товарищ бригадный комиссар, — принялся объяснять Каладзе, — чем накрывать будем? Снарядов почти нет. Двое суток воюем. Три танковые атаки отбили. — Что это у вас за выражение — «почти»? Соедините меня с артиллеристами. Каладзе бросился выполнять приказание. Ильиных взялся за трубку, но в последний миг передумал, вернул ее Каладзе. — Пока вы еще не отстранены за бездеятельность, командуйте. Было жарко. Серебрились взгорки, заросшие полынью и молочаем, зеленели картофельные посадки, и утоптанная проселочная дорога, уползавшая за перевал, к недалекому селу, блестела на солнце. Фашисты захватили село несколько часов назад и успели расставить на его восточной окраине батареи, отрыть окопы. Бурая пелена дыма и пыли укрывала горизонт, движущимся черным пунктиром тянулись вдали самолеты. Каладзе, поминутно оглядываясь на бригадного комиссара, передал командиру батареи приказ произвести огневой налет на опушку. Выслушав ответ, он рассвирепел: — Почему ты мне докладываешь — мало снарядов? Без тебя знаем… Что? Какое мне дело? Вот давай огонь, потом разговаривать будем. Он покосился на Ильиных. Лицо члена Военного Совета сохраняло такое невозмутимое хладнокровие, словно он был на учебных маневрах, а не в самом пекле боя. Ильиных посмотрел на первые разрывы снарядов и подозвал связного. Он собирался идти на командный пункт. В эту минуту появился подполковник Рубанюк. Он искренне обрадовался члену Военного Совета, крепко обеими ладонями сжал протянутую ему руку. — Круто, товарищ бригадный комиссар, — сказал он, снимая каску и ероша прилипшие ко лбу волосы. — Вижу. — Как бы не опоздать с отходом. У них чертовски большие резервы. — Отходить — дело нехитрое, — проговорил Ильиных. Посмотрев Рубанюку прямо в глаза, он добавил: — Отходить нельзя. Ни сегодня, ни завтра. Вы будете задерживать врага, пока нам не удастся восстановить здесь положение. Таково решение командира дивизии и командующего армией. Последние слова его заглушили разрывы. Фашисты, не обнаружив, видимо, батарей, которые мешали им накапливаться, начали бить по площадям. Так или иначе, атака их была сорвана. У всех, кто находился на наблюдательном пункте, поднялось настроение. Но и этот маленький успех и установившаяся вскоре на всем участке странная тишина были весьма ненадежны. — Подготовьте себя к любым неожиданностям, — сказал Ильиных, старательно разминая пальцами тугую папиросу. — Ясно! — коротко произнес Рубанюк. — Бой в окружении… Ясно, — еще раз повторил он самому себе. Полку выпало очень трудное задание. Людей и боеприпасов было мало, а главное — бойцами, да и многими командирами владел страх перед окружением. Но именно потому, что задача предстояла небывало сложная, Рубанюк почувствовал в себе тот азарт, вдохновение, которые позволяют быстрее соображать, острее видеть. — Окружение — вещь неприятная, что и говорить, — прикуривая от спички Каладзе и глядя ему прямо в глаза, сказал Ильиных. — Но учтите, капитан, еще в старом наставлении для офицеров говорилось, что храбрые люди никогда не могут быть отрезаны. Он обращался к одному Каладзе, но его внимательно слушали и Рубанюк, и телефонисты, и связные. — Куда бы неприятель ни ткнулся, — продолжал Ильиных, — туда и ты поворачивай свои клыки. Бросайся на него и грызи. Если он был силен, предпринимая окружение, он ослабеет. Заходя во фланги, в тыл, он дробит свои силы. А если он вообще только пугает, то он пропал, коль скоро ты не растеряешься и пойдешь на него в атаку. Эти истины были известны Рубанюку еще до военной академии. Однако слушал он очень внимательно. Первому в дивизии, а может быть, и во всей армии ему предстояло противопоставить надменным, самоуверенным фашистам не только огромную волю к сопротивлению; он призван был показать мастерство, которому учился в тихих аудиториях академии. Именно он, Рубанюк! — А вообще я вам вот что скажу, друзья, — прервал его размышления член Военного Совета: — с вашими орлами, при ваших командирах не об отступлении, а о наступлении надо помышлять. Рубанюк удивленно взглянул на него и потер лоб. Нет, член Военного Совета не иронизировал и вообще был далек от шуток. Но если он считает, что полк Рубанюка в состоянии наступать… Лицо Рубанюка вдруг просияло. Он понял, что все его мысли, желания сформулированы в кратких словах бригадного комиссара: «Не об отступлении помышлять». — Прошу подбросить мне снарядов и патронов, — сказал Рубанюк. — Хорошо. — И побольше ручных гранат. — Правильно! Рубанюк достал из планшета и развернул карту. — Будем наступать, товарищ бригадный комиссар, — сказал он твердо. XVII Замысел Рубанюка, изложенный им члену Военного Совета, был дерзок и прост. В селе Марьяновке скопились части, штабы, техника противника. Враг усыплен своим численным превосходством, первыми успехами своего наступления, массой танков и самолетов, имеющихся в его распоряжении. Он думает, что русские озабочены лишь тем, чтобы не попасть в клещи. Рубанюк решил ударить по вражескому гарнизону, когда это будет представляться немцам менее всего вероятным. Он отберет лучших бойцов и командиров и, скрытно подойдя ночью к селу, атакует! Разумеется, фашисты, опомнившись, бросят на уничтожение полка свои наступающие части, но это, в конечном итоге, будет стоить им времени и сил, задержит их продвижение. Ильиных выслушал соображения Рубанюка, долго смотрел на карту, что-то прикидывал. — Ничего не могу возразить, — сказал он. — Действуй! Командиру дивизии и командующему сейчас же передам свое мнение… Позже Рубанюк изложил свой план Каладзе и пришедшему вместе с ним комбату Лукьяновичу. — Надо бить противника в невыгодных для него условиях, — говорил он, поблескивая серыми, глубоко запавшими глазами. — Если уж обороняться, то обороняться активно. Лукьянович пригладил измазанной в глине пятерней светлый чуб. — Если доверите мне вести людей, товарищ подполковник, — сказал он, — могу обещать… мой батальон сделает. — Я имел в виду именно тебя. Но пойдет не батальон, пошлем охотников. Добровольцев. Дело серьезное. — Разведку сейчас надо подготовить, — вслух подумал Каладзе. — Тоже надо добровольцев. Спустя полчаса один из штабных командиров прибежал с тревожной вестью. Старший лейтенант Попов несколько минут назад скончался от раны. Он успел лишь рассказать, что Татаринцев во время атаки гитлеровцев уничтожил штабные документы и забрал с собой полковое знамя. — Но куда он ушел, никто не знает. Знамени также нет. Попов говорил, что Татаринцев ранен. — Вы даете себе отчет, о чем докладываете? — поднимаясь, произнес Рубанюк. С лица его сошла краска, губы помертвели. — Как это знамени нет?! — Татаринцева искали. Нигде не нашли. — Да вы понимаете?! Вам известно, что полк расформируют, а мы с вами все в трибунал угодим? Волнуясь, Рубанюк стал выяснять все подробности о Татаринцеве, о часовом, находившемся при знамени. Внезапно он умолк и задумался. — Срочно свяжитесь с дивизией; — приказал, наконец, он. — Сообщите о знамени. Татаринцев, возможно, решил пробиваться с ним в дивизию. И еще и еще раз ищите его среди раненых и убитых. Фашисты, как обычно, с наступлением темноты боевые действия прекратили. Выставленные наблюдатели и дозорные доносили, что в расположении противника слышен визг убиваемых свиней, пьяные выкрики. — Они праздник справляют, — сказал Атамась, — а мы им — хмельного! Щоб спалось крепче. Он принес в блиндаж и поставил перед Рубанюком котелок с гречневой кашей. Рубанюк неохотно поел немного и принялся за чай. — Э, ни, товарищ пидполковнык! — запротестовал Атамась. — До завтрашнего обида ничого билыи не буде. А вы не хочете исты… — Потом, — отмахнулся Рубанюк. — Сейчас в батальон пойдем. — Там у них весело. Каждому хочется гансов пощупать. — Весело? — Рубанюк оживился. — Я знал, что народ повеселеет. Он перебросил через плечо автомат и пошел к выходу. В нескольких шагах от блиндажа лицом к лицу столкнулся с Татаринцевой. «Сейчас слезы будут», — подумал он, останавливаясь и опуская руку в карман за папиросами. — Товарищ подполковник, — взволнованным голосом спросила она, — что с Татаринцевым случилось? Он ранен, это я знаю. Но где же он? — Разыскивают, товарищ Татаринцева. Возможно, в штабе дивизии. — Он попал к фашистам? — В голосе Аллы послышались слезы. — Не думаю. Закуривая, Рубанюк чиркнул спичкой. В сумраке на мгновение мелькнуло и растаяло лицо Аллы. Щеки ее ввалились, под глазами чернели глубокие тени. — Извините, — сказал Рубанюк. — Я тороплюсь. — Простите, что задержала. — О Татаринцеве все выяснится. Вы где приютились? — В санроте. — Это хорошо. Под огонь не суйтесь. Атамась шел следом за ним молча, потом одобрительно сказал: — А оця Аллочка — боевая дивчина. — Что? — Храбра, кажу, жинка у Татаринцева. Сегодня, хлопцы рассказывали, не меньше як десять раненых вынесла. Из самого пекла. — Да? — Ага. Будто кто ее заворожил. Кругом свистит, рвется, а ей хоть бы що. Разыскивали расположение третьей роты. Здесь был намечен исходный пункт для выступления. В темноте двигались неясные фигуры бойцов, рядом с Лукьяновичем стоял старшина Бабкин Бойцы складывали на траве ручные гранаты, диски для пулеметов. Рубанюк осведомился у комбата, вернулась ли разведка, и узнав, что еще не вернулась, подошел к бойцам. Как это всегда бывает на фронте, они разговаривали обо всем, кроме предстоящего дела. Говорили о воздушных налетах на Москву, об эвакуации из столицы детей и женщин, о введении в городах продовольственных карточек. Спустя короткое время подошли бойцы, отобранные Каладзе из других батальонов. Рубанюк вместе с Лукьяновичем придирчиво осмотрел вооружение каждого, проверил, знают ли солдаты свою задачу. Лукьянович приказал бойцам отдыхать, а сам с двумя автоматчиками собрался пройти лощиной к Марьяновке и наметить исходный рубеж для атаки. Рубанюк пошел с комбатом. Стояла по-летнему душная, безветренная ночь. В черном небе искрились крупные звезды. В хлебах слышались таинственные шорохи. Было хорошо и мирно в эту полуночную пору, и лишь удушливый трупный запах, то слабый, то густо наплывавший откуда-то с низины, напоминал о войне. Они подошли к селу насколько можно было ближе. За пологой равниной смутно темнели сады и клуни, явственно доносился тревожный собачий брех, раздавались одиночные выстрелы. Они полежали на пригорке и той же дорогой направились обратно. Разведка уже вернулась. Ни боевого охранения, ни патрулей около села она не обнаружила. Лишь у отдельных дворов и сараев ходили часовые. — Ну, давай, Лукьянович, — сказал Рубанюк. — Веди. Бойцы исчезли в темноте. Впервые с той минуты, как возникла мысль о вылазке, Рубанюка охватило беспокойство. В конце концов исход налета зависел от многих случайностей. Если бы у него были хоть сутки на подготовку! Он более тщательно ознакомился бы с расположением улиц, отдельных строений, разбил бы село на секторы, указал место сбора. — Шуму орлы много наделают, — угадывая тревожные мысли командира полка, сказал Каладзе. — Нам, товарищ подполковник, самим надо подготовиться. Разрешите, посмотрю новые огневые позиции, окопы? Рубанюк выкурил последнюю папиросу, далеко швырнул пустую коробку. И в ту же секунду со стороны Марьяновки дружно защелкали выстрелы, начали рваться гранаты, затакали пулеметы. Обостренный слух его уловил приглушенные расстоянием крики «ура». Атамась бесшумно приблизился к подполковнику. — Ну, дают зараз хлопцы жару! — с завистью сказал он. — Наверно, гансы в подштанниках удирают. Минут через десять прибежал Каладзе. В селе, гулко отдаваясь эхом в перелесках, била уже артиллерия, рвались мины. Высоко в небо взметнулись ракеты — белые, красные. Медленно растекаясь по горизонту, забушевало пламя пожара. Каладзе встал на взгорок, лицом к селу. В глазах его трепетали рдяные отблески. — Плохо, Иван Остапович, — прошептал он. — Обратно наши пойдут — все видно будет. Нарочно зажгли. Стрельба, артиллерийские взрывы в Марьяновке все еще продолжались, когда невдалеке на озаренном огнем небосклоне вырисовались силуэты возвращавшихся бойцов. Рубанюк узнал низкорослого крепыша пулеметчика Головкова и красноармейца Терешкина. Узнав командира полка и начальника штаба, Терешкин остановился. — Порядок, товарищ подполковник! — сказал он возбужденно. — С трофеями. Он бросил на траву несколько автоматов, отер лоб. По его гону и радостному выражению лиц обоих красноармейцев Рубанюк понял, что все благополучно, однако ему хотелось узнать подробности операции. — Где комбат? — спросил он нетерпеливо. — Они сзади идут. Там троих офицеров заграбастали. Прямо с перинки стащили. У нас кой-что еще имеется. Терешкин замялся, потом полез в карман и, достав бутылку, протянул Рубанюку. — Коньячку прихватили. Одна — вам, другую… разрешите нам с Головковым? — Сегодня и глотка не разрешаю. Увижу кого пьяным, спуску не дам. Лукьянович появился спустя несколько минут. Он обстоятельно доложил о результатах вылазки. Гарнизон был захвачен врасплох и потерял, по приблизительным подсчетам, не менее двухсот человек убитыми и ранеными. Удалось взять две тридцатисемимиллиметровые пушки и десяток пулеметов с патронами. — Потери? — Четверо убитых. Восемь ранено… Всех с собой забрали. Трех пленных привел. Один обер-лейтенант. Пьяный в дымину. — Мы ему вытрезвитель устроим, — пообещал Каладзе. — Но как дрались! — восхищенно сказал Лукьянович. — Еще никогда так ребята не дрались. Львы! Рубанюк осмотрел трофейное оружие, пленных. Приказал немедленно отправить их в штаб дивизии. Затем пошел проведать раненых. Среди них оказался старшина Бабкин. Осколком гранаты ему искромсало мякоть ноги повыше колена. Татаринцева уже его перевязала и помогала полковому врачу перевязывать другого бойца. Бабкин лежал на траве без одного сапога. — Больно, старшина? — с участием спросил Рубанюк. — Больно — это черт с ним! — хрипло ответил Бабкин. — Досадно, товарищ полковник… от своей же гранаты… Куда я теперь? — Ничего страшного, — ободряюще сказала Алла, продолжая работать. — Кость не задета, через месяц будет совсем здоров. — Месяц! — тоскливо произнес Бабкин. — Да, не меньше, — строго подтвердил полковой врач. В расположении второго батальона стали рваться снаряды. — Разворошили гадючье гнездо. Теперь жди в гости, — сказал какой-то боец, проходивший мимо. За час до рассвета нарочный вручил Рубанюку пакет от командира дивизии. Осадчий сообщал, что в дивизии ни Татаринцева, ни знамени не обнаружили, и строго предупреждал Рубанюка о последствиях. Далее он требовал, во изменение предыдущего приказа, немедленно отходить всему полку. «Отходит все хозяйство, — приписал в конце полковник, — так что не копайся. И прими все меры к розыску знамени!» Рубанюк несколько минут сидел неподвижно с распечатанным конвертом в руках. До сих пор у него была хоть маленькая надежда на то, что Татаринцев проберется в дивизию или разыщет полк. Теперь он уже не мог надеяться ни на что. Дивизия отойдет. Татаринцев, если он жив и затерялся в лесу во время атаки противника, останется в тылу врага. — Ну что ж… — вслух произнес Рубанюк. — Моя вина. Не уберег — держи ответ. — Що вы сказалы? — переспросил Атамась. — Вызови капитана Каладзе. Времени, удобного для отхода, оставалось совсем немного. Рубанюк, сообщив начальнику штаба о приказе, распорядился оставить для прикрытия батальон Яскина. Каладзе помрачнел. — Потеряем батальон, товарищ подполковник. Это смертники, а не прикрытие. — Но и уходить, как стадо баранов, тоже нельзя, — возразил Рубанюк. — Ты что, хочешь поставить под удар весь полк? — Я не хочу. Зачем такое говорить? Надо нацистам хитрость сделать. Обманывать надо. Он несколько минут раздумывал, потом предложил свой план. Устроить ложное прикрытие: фугасами и минами имитировать артиллерию, оставить на видном месте две-три кухни, разбросать у тлеющих костров патроны. — Поднимется такая стрельба, — оживляясь и щелкнув сухими, тонкими пальцами, сказал он, — будто свежие силы прибыли!.. А нас уже нету. Мы на десять километров уйдем. Эта мысль пришлась Рубанюку по душе. — Действуй! — приказал он. — На войне без риска не обойдешься. Хитрость удалась. Полк до рассвета скрылся за перелеском. Но еще долго слышалось, как сзади, в брошенных окопах, грохотали фугасы, то там, то здесь вспыхивала беспорядочная ружейная трескотня. Гитлеровцы методично били по окопам крупнокалиберными снарядами, и Рубанюк, отправивший свою машину раньше и ехавший сзади верхом, говорил Каладзе: — Слышишь, капитан! Это твоих рук дело. Дальнобойную подключили. Каладзе жмурился, довольный своей выдумкой. XVIII Чуть в стороне от пыльного шляха — утопающее в садах село. Небольшая церковь на взгорье, затененная вербами и камышами речушка. Полк втягивался в крайнюю улицу, когда из штаба дивизии примчался офицер связи и передал Рубанюку приказ. Осадчий требовал занять по западной окраине этого села оборону. Пока в саду крестьянской усадьбы, которая стояла на отшибе, отрывали блиндаж, Рубанюк расположился в хате и первым делом решил смыть с себя дорожную пыль, сменить белье. Хозяйка, пожилая длиннорукая женщина, с малиновым румянцем на щеках и угрюмым взглядом, согрела в печи чугун воды, приготовила чистый рушник. Рубанюк приказал принести в сад воду и корыто. Он снял с себя гимнастерку с черным от пота и грязи подворотничком, расстегнул нижнюю рубашку и подставил грудь ветерку. Ступни ног нестерпимо горели, и Рубанюк думал о том, с каким наслаждением он сейчас разуется, походит босыми ногами по прохладной траве. Атамась принес ведро. Ставя его на землю, сообщил: — Там жинка Татаринцева заявилась до вас, Аллочка. Що ий сказать? — Пускай подождет. А впрочем… Ладно, зови, позже помоюсь. Рубанюк, оглядев свою землисто-серую рубашку, снова натянул гимнастерку и присел на завалинке. Алла вошла в сад легкой, быстрой походкой. Она уже успела выкупаться в речушке. Защитная гимнастерка, тщательно вычищенная, плотно облегала ее высокую грудь, сильные плечи. Заметив, что подполковник сидит с расстегнутым воротом, без ремней, она чуть приподняла брови: — Извините. Немножко не вовремя. Ну, да я на минутку… по приказанию командира санроты… Алла остановилась перед Рубанюком. — Мы ничего не можем поделать с Бабкиным, товарищ подполковник, — сказала она, сердито поблескивая глазами. — Что такое? — Он ни с чем не считается. Сегодня самовольно ушел из санроты. — Ушел? Он же серьезно ранен! — Ходить может, поэтому ничего признавать не желает. Только перевязала его, он встал и пошел. «До свиданья, говорит, сестрица. Лечите других, какие нежные». Я ему вслед: «Вернитесь, товарищ Бабкин!» — а он на меня еще накричал. — Накричал? Плохо. — Грубиян. Но главное, ему надо лежать не меньше двух недель. Губы Рубанюка тронула улыбка, глаза хитро сощурились. — Значит, ходить может, раз ускользнул от вас? — Ему нельзя ходить. — Хорошо, я разберусь. Если надо, вернем его вам. Рубанюк опустил палец в ведро и вытер его платком. — У вас вода стынет, — сказала Алла, тоже опустив палец в ведро. — Вы голову мыть будете? Давайте полью. Не ожидая ответа, она расстегнула рукава, засучила их и взялась за кружку. — Зачем же вам? — спросил Рубанюк. — Сейчас Атамась придет. — Да вы не стесняйтесь, сбрасывайте гимнастерку. Сорочку тоже скиньте. Господи, какая она у вас… белоснежная! Сегодня же постираю. Алла проворно намылила Рубанюку голову… — А ну, полей-ка, милок, — приказала она Атамасю, пришедшему из хаты и молча взирающему на ее старания. «Не нравятся мне эти ухаживания, — думал тем временем Рубанюк, зажмурив глаза от мыльной пены. — Бойцы еще что-нибудь подумают». Но когда после мытья Атамась доложил, что готов завтрак, пришлось пригласить и Аллу. — Оставайтесь с нами завтракать, Татаринцева, — сказал Рубанюк. — У нас вареники с творогом. — С вишнями, — поправил Атамась. — И яичница с салом. — Это я люблю, — простодушно призналась Алла. К завтраку пришел и капитан Каладзе. Он перед этим побывал в батальонах, которые рыли за селом окопы, и проголодался. — Что-то спокойно сегодня, — сказал Рубанюк. — Даже самолетов не слышно. — Так сьогодни ж воскресенье, — напомнил Атамась. — По праздникам они не летают. Стол, вынесенный в сад и накрытый свежей скатертью, был уставлен мисками с едой. Когда Рубанюк, чисто выбритый, посвежевший, собирался сесть за стол, Атамась выставил бутылку коньяку. — Это откуда? — удивился Рубанюк. — Молочко от скаженой коровки, — с довольным выражением лица ответил Атамась. — Забулы? То ж трофейный, що хлопци вам прынеслы. Каладзе расстегнул ворот гимнастерки. Выпив, он с упоением рассказывал о своем родном Тбилиси. Потом на полуслове осекся. — Разрешите идти, товарищ подполковник? Хочу позицию боевого охранения посмотреть. — Хорошо, идите. Алла, выпившая крепкого, ароматного напитка, попыталась встать, но, сделав первый шаг, опустилась на скамейку и засмеялась: — У меня голова кружится… Вы не будете сердиться, Остап Иванович?.. Фу-у… все перепуталось… Иван Остапыч. — Больше не пейте, Татаринцева. Она ничего не ответила, только рассмеялась, закинув голову. Рубанюк скользнул взглядом по ее лицу, задержался на кокетливой родинке у блестевшей от жира верхней губы и с досадой подумал: «О Татаринцеве ни разу и не вспомнила». — Идите отдыхайте, — сказал он. — Такой спокойный день едва ли еще будет. Рубанюк поехал во второй батальон. Он прибыл туда как раз в тот момент, когда комбату Яскину докладывали о появлении на большаке, за табачными колхозными посадками, вражеской разведки. XIX Войска оккупантов двигались по равнинам правобережной Украины все дальше на восток. Иван Остапович Рубанюк, оставаясь один, подолгу просиживал над картой Винницкой и Киевской областей, с тягостным чувством разглядывая все новые населенные пункты, загаченные фашистами. Советские войска дрались самоотверженно, выдерживая еще невиданное в истории войн напряжение. Но группы генерал-фельдмаршала Клейста, дивизии 11-й и 17-й немецких армий, посаженные на автомашины, тягачи, вездеходы, мотоциклы, упорно пробивались к Днепру. Впрочем, ожидаемого оперативного успеха исход сражения под Винницей гитлеровцам не дал. Хотя город и был ими захвачен, группе Шведлера, которая пыталась с севера замкнуть левую «клешню» клещей, этого сделать не удалось. Советские части в полном порядке, под прикрытием сильных арьергардов, отошли на северо-восток. Рубанюк знал, что не удалось и 49-му горно-стрелковому корпусу с ходу захватить мост через реку Буг в районе Брацлава. Здесь неоднократно атаки противника натыкались на стойкое сопротивление красноармейцев, засевших в домах и кустарнике на северной окраине Брацлава. Быстроподвижная бригада гитлеровцев, ворвавшаяся в Липовец, попала под такой ураганный артиллерийский огонь, что в панике, оправдывая свое название, бежала обратно до Счастлива, понеся огромные потери. Однако беспримерная стойкость и самоотверженность советских бойцов и командиров не могла сдержать яростного натиска численно превосходящего, оснащенного новейшей боевой техникой врага. Двадцать первого июля 1-я горно-стрелковая дивизия немцев ворвалась в Немиров и вышла на большое шоссе Винница — Немиров. В этот же день головной отряд 97-й легкопехотной дивизии занял Ободне, а 125-я пехотная дивизия передовыми частями достигла селения Клишов. В течение последующей недели противнику удалось взять Гайсин, Гранов, Липовец, еще через два дня — с налету захватить станцию Христиновка, на которой под парами стояло несколько эшелонов с фуражом и около сотни вагонов и цистерн. Все чернее, все гуще становились тучи, нависшие над Украиной. Трудно было разобраться: июльские ли грозы затмили солнце над шляхами и проселками Винничины и Киевщины, черные ли дымы бомбовых и артиллерийских разрывов и пожарищ застлали прозрачную небесную синеву над благодатным краем… Уже к Балте и Бершади, южнее Буга, подходили головные отряды 11-й армии немцев. Севернее двигалась 17-я армия, к Ново-Архангельску приближались танки 48-го корпуса, через Богуслав на Корсунь рвался 3-й танковый корпус. Уже в семидесяти километрах от Киева подвижные части 6-й армии, перейдя рубеж Тетерев — Коростень, накапливались для нового прыжка. Рубанюку принесли найденный у убитого гитлеровского офицера секретный приказ. Командующий 49-м горно-стрелковым корпусом Кюблер писал своим командирам: «…Противник сейчас отходит главным образом через Умань и севернее ее к востоку на Кировоград и далее на Кременчуг к Днепру. Наша задача — отрезать пути отхода на Кременчуг. В случае удачи (а в этом не приходится сомневаться) отрезанные войска противника будут охвачены с востока, и тогда самое лучшее, на что они могут рассчитывать, — это быть прижатыми к нижнему течению Днепра, где нет переправ…» В этот же день, 29 июля, в полк Рубанюка, который дрался под Голованевкой, прибыли командующий армией и член Военного Совета Ильиных. Ильиных против обыкновения, даже не счел нужным протянуть Рубанюку руку и сухо спросил: — Вы что же, товарищ подполковник, не докладываете? Когда вернете полку знамя? Рубанюк стоял молча, вытянув руки по швам. — Имейте в виду, — продолжал Ильиных, — Военный Совет будет вынужден ставить вопрос очень серьезно. Вы в армии не первый год и прекрасно понимаете, что грозит полку, и в первую очередь вам лично. Подождем еще немного. Если знамени не будет, суда вам не миновать. Пока же командующий решил проверить боеспособность вашего полка. Рубанюку сообщили, что командиру дивизии отдан приказ передать полк в непосредственное ведение штаба армии и ему предстоит выполнять специальные задания. Командующий очень торопился: его эмка стояла с невыключенным мотором. Тем не менее он подробно расспросил о налете на Марьяннику, с живейшим интересом слушал, как дерзко дрались в уличном бою красноармейцы. — Это нам сейчас и нужно, — сказал он. — Налетать неожиданно. Наводить панику. Потом быстро уходить. Командующий повернулся к члену Военного Совета: — Как, Степан Игнатьич, может быть, другой полк с этим лучше справится? Ильиных искоса посмотрел на Рубанюка. У того даже скулы побелели от обиды. — Пускай уж он, — ответил Ильиных. — Все-таки под Туркой и Марьяновкой полк показал себя хорошо. — Посадим ваших людей на машины, — сказал командующий, — будете как летучие голландцы: нынче здесь, завтра уже за тридцать или сорок километров. Надеюсь, им понимаете, что задача перед вами ставится почетная и опасная? Рубанюк молча кивнул. — Ну что ж, — сказал командующий, поднимаясь с видимой неохотой, — двинулись, Степан Игнатьич? — Да, чуть не забыл, — сказал Ильиных, задержавшись. — На днях тебе нового комиссара пришлют. — А батальонный комиссар Вострецов? — У Вострецова дела плохи. Оперировали язву желудка, но безуспешно. В госпиталь положили. — Жалко Вострецова. — Что поделаешь! Когда немного отъехали, член Военного Совета сказал командующему: — Рубанюк свое сделает. Очень самолюбивый командир… — Хороший командир. Смелый и честный. Зря ты, Степан Игнатьич, на него так насел за знамя. Он и так переживает. — Ничего. Не обидится. Мы с ним друзья. А знамя пусть хоть из-под земли добудет! В эту же ночь в распоряжение Рубанюка прибыли из дивизии несколько десятков грузовиков и два броневичка. В течение двух часов Каладзе вместе с комбатами распределял бойцов по группам. Укрыв машины в лесу, они тренировали красноармейцев. Рубанюка тревожили дороги. После нескольких ливней с грозами проселки раскисли, к колесам налипали глыбы чернозема, машины буксовали. — Сядем мы со своим транспортом, — сказал он Каладзе, беспокойно поглядывая на небо, которое снова затянулось дождевыми тучами. — Цепями обмотаем, будем ездить. — Такая езда на руку только фрицам. И медленно, и шуму много. Но дождя в этот день не было. К вечеру подсохло. А ночью из штаба приказали перебазироваться в лес, к селу Коржево. Полк подняли по тревоге. Рубанюк, поднеся к глазам ручные часы со светящимся циферблатом, смотрел на минутную стрелку. Через полчаса Каладзе доложил о готовности. Рубанюк, уже давно недосыпавший и поэтому несколько раздраженный, буркнул: — Долго копаются. Пятнадцати минут достаточно. — Потом будут и в пятнадцать, — откликнулся Каладзе. — Опыт нужен. Машины шли в полной темноте, строго соблюдая светомаскировку. В километре от села, в густых посадках, колонну все же пришлось рассредоточить и замаскировать. Над дорогой назойливо кружил самолет. Рубанюк собрал командиров батальонов. — Как дальше обстановка для нас сложится — неизвестно, — сказал он. — Людям поспать и поесть нужно. Давай, Каладзе, команду. Атамась, не мешкая, быстро появился с едой для своего командира. Кто со мной ужинать? — пригласил Рубанюк. — Могу предложить рыбные консервы, лучок есть. — Скромно командир полка у нас питается, — сказал Яскин. — Фашистское офицерье деликатесы лопает — французские, голландские, норвежские. — Пускай лопают, — сказал Рубанюк… — Им это плохо отрыгнется. А мы — свое, честное… Так прошу, товарищи командиры, — повторил он. — А мы свои харчишки притащим, — сказал за всех Лукьянович. — В компании и аппетит лучше. Расположились на плащпалатке, у машины Рубанюка. Каладзе вскрыл финским ножом банки, нарезал хлеба, попробовав рыбу, он пренебрежительно отозвался: — Нет, кацо, это вата, а не рыба… Я бы вот мариновал! С перцем… Ели, перекидываясь скупыми фразами. От проходившей мимо группки бойцов отделилась невысокая фигура, остановилась в нескольких шагах. Потом женский голос грубовато спросил: — Эй вы, под машиной! Поесть чего-нибудь нету? Проголодались, как собаки. Это была Татаринцева. Яскин подозвал ее и предложил коробку консервов, хлеб. Взяв и даже не посмотрев, кто угощает, она направилась обратно к бойцам и крикнула в темноту: — А ну, ребята, кто тут есть хотел? Давай нож! Вот черт, сапога своего не найду. — Где же ты его посеяла? — спросил мальчишеский ломкий голос. — Выдали сорок второй размер. Начали бомбить, побежала, он где-то остался. — Возьми мой, — пробасили в темноте. — У меня сорок пятый. Лицо Рубанюка залила краска. Татаринцева была единственной женщиной в полку. В ее нарочито грубом голосе, панибратском отношении к бойцам можно было усмотреть лишь единственное желание — не выделяться среди них, казаться «свойской». — Как же это получается? — сказал Рубанюк, обращаясь к командирам. — Беспризорничает у нас жена Татаринцева! Неудобно, есть просит. Он встал и окликнул Татаринцеву, разговаривавшую со своими спутниками. Алла подошла. Узнав командира полка, она смутилась: — Это вы, товарищ подполковник? — Почему бойцы голодны? Ведь выдали каждому на руки. — Говорят, давно поели, товарищ подполковник. Ребята молодые, здоровые. — А вы? — Я сыта, спасибо. Для ребят просила. Ну, я пойду, товарищ подполковник. Спустя полчаса Рубанюка разыскал офицер связи из штаба армии. Он достал карту, осветил ее карманным фонариком и вкратце познакомил Рубанюка с обстановкой. Главные силы противника двигались в направлении Терновки, которая была захвачена накануне. Контратака результатов не дала. Из Краснополка оккупантов удалось выбить, однако пленные показали, что с утра будет предпринято новое наступление не только на Краснополк, но и из Ладыженки на Голованевку. Штаб армии приказывал Рубанюку достичь дорожного перекрестка западнее Коржева и задерживать головной отряд гитлеровцев до последней возможности. …Свою передовую группу Рубанюк выбросил из леса к перекрестку дорог с такой стремительностью, что гитлеровцы не успели даже развернуться для отражения атаки. С ходу налетев на головной вражеский отряд, полк разгромил его. Лишь немногим офицерам и солдатам удалось ускользнуть. Оседлав затем перекресток, полк окопался. Около десяти часов передовые части 1-й горно-стрелковой дивизии противника безуспешно пытались очистить дорогу. К вечеру, перебросив сюда силы с других участков, они предприняли атаку при поддержке танков и самолетов, но полк уже укатил в лес. Подвижная группа Рубанюка появлялась в самых неожиданных для врага местах. Ей довелось драться под Шукай-Вода и Рыжевкой, ликвидировать прорыв около Люшневатой, держать переправу у Покатилова. Понеся немалые потери, она была отведена за Умань и после короткой передышки направлена к Кировограду. Советское командование отводило силы к Днепру, готовя здесь оборону левобережной Украины. XX Татаринцева похоронили на светлой, веселой полянке, под тремя соснами. Легкий ветерок доносил сюда из чащи сладкий запах опавших листьев, чуть заметно шевелил ветви клена. Долго сидели у свежего земляного холмика. Домбровецкий молча обтесывал из дерева немецким штыком незамысловатый памятник с пятиконечной звездой. Настроение у всех было подавленное, особенно еще потому, что состояние здоровья Брусникина вызывало большие опасения. Он метался в жару, вены на его шее вздулись. Все надежды теперь были на крестьянина из Большой Грушевки, который обещал устроить Брусникина в безопасное место. Он пришел незадолго до наступления сумерек. Спросил о здоровье раненого. — Спасать надо, плох, — тихо ответил Петро. — За мной остановки нету. Место ему у бабки приготовлено. За племянника сойдет. У ней племяш на дорожных работах где-то. Вот покурю с вами — и в дорогу. — На фрицев не напоретесь? — Думка такая, что вроде не должны. Лугом пойдем, оттуда — огородами. Нести Брусникина вызвались Михаил и Мамед. Перед уходом Ковальчик отвел Петра в сторону и шепотом сказал: — До вас дуже одна баба просится. Чтоб вместе с вами к наших пробиваться. Сам я ей на это не рискнул ничего показать, дай, думаю, хлопцев поспрошу. — Кто такая? — С нашего села женщина, из Большой Грушевки. Нельзя ей с фашистами оставаться. Она депутатка была, все время в активе ходила. Петро пообещал посоветоваться с товарищами. — Но вообще-то, — сказал он, — ей бы не следовало с нами связываться. Путь нам предстоит нелегкий. — Она не боязливая, — заверил Ковальчик. — Одному идти это хоть кому несподручно, а в компании она обузой не будет. Михаил отнесся к ходатайству Ковальчика доброжелательно. — Пускай идет! Бельишко постирает, сварит чего нужно… Да и повеселее будет. Петро проводил друзей до опушки. Прикоснувшись губами к пылавшему лбу Брусникина, он пошел обратно. Спал он в эту ночь тревожно. Сквозь дремоту мерещились нарастающий гул танков, стоны товарищей. Петро просыпался, испуганно ощупывал под гимнастеркой полотнище знамени, слушал, как храпит и бормочет во сне Шумилов, снова забывался. К утру у него затекла нога, сдавленная сапогом. Он встал, прошел несколько шагов прихрамывая. В лесу стоял разноголосый птичий гомон. Сквозь освеженные росой ветви пробивались багряные лучи. Высоко над верхушками деревьев резвились горлицы. Трепещущие их крылья казались вылитыми из червонного золота, и Петро, подняв голову, долго смотрел на птиц. Внезапно возникшая мысль вернула его к действительности. Он подумал о том, что все, чем так сказочно богат и неотразимо красив этот тихий лес, стало добычей врага: темная резьба листьев, шуршащая под ногами рыжая хвоя, теплый ароматный воздух между бронзовыми стволами, скромные цветы у полуистлевших пней. Петро шагнул по росистой траве, обессиленно опустился на землю. Ему и его друзьям приходится ступать по родной земле озираясь, говорить шепотом, опасаться темного куста, человеческого голоса! В отдалении послышался вдруг хруст суховершника. Звуки доносились не с той стороны, откуда должны были вернуться Михаил и Мамед. Петро торопливо разбудил спящих, схватил винтовку и приготовил гранату. Однако тревога оказалась напрасной. Еще издали Петро узнал голос Михаила, затем услыхал возглас Тахтасимова. Вместе с ними подошла женщина. Лицо ее показалось Петру знакомым, и он старался вспомнить, где ее видел. — Хлебнули мы, — сказал Михаил устало. — Дважды думали — каюк нашему Митрофану. Садились, пережидали. К утру только добрались до села. Михаил сел на землю, стянул сапог, покачивая головой, осмотрел свои ноги. Потом кивнул в сторону женщины: — Узнаешь? Помнишь, стервятник грохнулся? Она хотела летчика растерзать. Женщина смотрела на Петра с насмешливо-выжидательной улыбкой. Это она шла в потоке беженцев, с узелком в руке, покрытая чистым накрахмаленным платочком. Она и теперь была все такая же аккуратная и свежая, будто только что вышла из хаты и не было у нее позади страшной дороги отступления. — Как же, помню! Сердитая, — с улыбкой сказал Петро. — Сердитые собаки бывают, — ответила женщина. — С чего это вы взяли, что я такая? — Ух, строгая — втягивая голову в плечи, сказал Мамед. — Глазом посмотрит — твой глаз закрываться хочет. Петро расспросил Михаила, как удалось устроить Брусникина, посоветовал ему и Мамеду поспать. К вечеру нужно было двинуться в сторону Умани. Сам он с Шумиловым пошел по воду, а Домбровецкому велел собрать хворост для костра. Через полчаса они вернулись с полными котелками. Женщина сидела на пне, задумавшись. Петро сказал ей: — Кухарить теперь и тебе придется. Как величать? — Наталья. — Не боишься с нами идти? Ведь наше дело военное. — У каждого теперь дело военное. — Наталья подняла на него чистые, как родниковая вода, глаза и добавила с легким упреком: — А с кем мне быть? С фашистами погаными? — Что верно, то верно. Земляк твой говорил, что ты депутатом была. — Была. Да это ни при чем. Наталья шевельнула бровями и решительно поднялась. — Ну, показывай хозяйство, чашки-ложки. Там харчей трошки принесли. Идти, видать, нам не близко. Дуже наши герои поспешают уматывать. Она скинула косынку, проворными движениями поправила косу, закрученную на затылке, и снова повязалась. Не спрашивая Петра больше ни о чем, разобрала скудные продуктовые запасы, навела порядок около треноги с подвешенным котелком, помогла уложить дорожные мешки. — Надо бы договориться на тот случай, если кто отстанет, — сказала она Петру. — А ты не отставай. Справок тебе в лесу никто никаких не даст. — Я не про себя. У Михаила вон нога растертая. Надо помалу идти. — Ничего с ногой не случится, — откликнулся Михаил. — Я тряпочкой перевязал, довезет. Перед уходом все подошли к могилке Татаринцева, постояли у нее несколько минут в глубоком молчании. — Вернемся — мы ему хороший памятник здесь поставим, — сказал Петро. Михаил сломал большую ветку боярышника и бережно положил ее на холмик. — Пошли! — произнес Петро и, вскинув мешок за плечи, шагнул по узенькой лесной тропинке. XXI За четверо суток они, блуждая по незнакомой местности, успели пройти не больше тридцати километров. В первое время на привалах Наталья домовито расстилала плащпалатку, нарезала большими ломтями пшеничный хлеб, потчевала свиным, в розовых прожилках, салом, молодым луком и чесноком. Потом запас продуктов, принесенных из села, истощился. Каждому доставалось лишь по небольшому куску черствого хлеба. — Ничего, — утешала Наталья, — картошки на огородах много. Будем позычать[23 - Позычать — занимать (укр.).]. Но утешение было слабым. Бродить по огородам становилось все рискованнее: на дорогах шныряли немецкие мотоциклисты и автомашины. На одном из привалов, когда выяснилось, что в сумке уже ничего не осталось, Павел Шумилов тоскливо произнес: — Все теперь у фрицев. Так они всю страну нашу захватят. Куда мы подадимся? Загорелое, заросшее светлыми волосами лицо его было мрачно, глаза под лохматыми рыжими бровями глядели на всех зло. — Павлушка скоро предложит в плен сдаваться, — сказал Михаил, враждебно разглядывая Шумилова. — Хайль Гитлер! Так, Павка? — В плен не в плен, а силы у них больше, чем у нас, — ответил Шумилов и вызывающе оглядел товарищей. Петро с минуту смотрел на него пристально и удивленно. Потом спокойно спросил: — В чем это ты, Павел, такую силу у них усмотрел? Что не мы, а они сейчас наступают? Так я тебе вот что скажу. Был у нас в селе такой дед Ступак. Единоличник. Старый, но хитрый, стервец, двужильный. Если точнее назвать — кулачок. На эксплуатации сирот выезжал… В селе уже артель организовалась, а Ступак только в самую силу вошел. И племенной скот у него, и наилучшие семена. Под видом культурного хозяина держался. А над артелью подсмеивался. Артель и впрямь не сразу силу свою развернула. Она только через несколько лет миллионером, стала. А Ступак? Как он ни хватался за свой единоличный участок, как ни изворачивался, покатился вниз. Хитростью да обманом только и держался… Вот тебе диалектика, Павел… Фашистов судорога схватывает, они знают, что не у них, а у нас будущее. Потому и бросились нам на горло. И по зубам они еще получат. А ты: «Всю страну захватят!» Это же фрицы так говорят. А ты, как попугай, за ними. Шумилов сидел насупившись, но по его лицу Петро заметил, что ему неловко перед товарищами. «Этот скоро сдаст. Жидкий», — подумал Петро с тревогой. Однажды решили устроить ночевку на берегу небольшой реки, в глухих зарослях белотала и камышей. Уснули скоро, но среди ночи Петро, проснувшись, долго ворочался с боку на бок, слушал взбудораженное кваканье лягушек, стон выпи. С реки тянуло прохладой, тоненько звенели комары. Петро думал об Оксане. Сколько таких вот, напоенных теплыми запахами, летних ночей он мог бы провести с ней, если бы не война! Над Днепром, когда медленно меркнут вечерние краски и вспыхивают на темной воде цветные огоньки бакенов, можно было просиживать плечом к плечу часами, не замечая времени. Петро, охваченный острой тоской, встал и, осторожно ступая через спящих, стал спускаться к реке. С краю, положив под щеку ладонь и накрывшись платочком, спала Наталья. Она застонала во сне и, будто почувствовав чье-то присутствие, повернулась на другой бок, поправила юбку. Утром, когда Наталья, умывшись в реке, поднималась по песчаному, осыпающемуся под ее босыми ногами берегу, Петро столкнулся с ней на тропке и остановился. — Трудно без хаты, Наталка? — спросил он. — Разве только одной мне трудно? — сказала она просто. — За мужем скучаешь? — Брось ты эти балачки! — оборвала она его сухо, и в серых глазах ее, быстро взглянувших на него, показались слезы. Короткий этот разговор вызвал у Натальи неприязненное чувство к Петру. Она некоторое время сторонилась его, держалась ближе к Михаилу и Тахтасимову. Но потом подобрела, заставила Петра снять порванную на локте гимнастерку и зашила ее. Есть было нечего. Мужчины страдали не только от голода, но и от отсутствия табака. До вечера шли, медленно переставляя ноги, глухим проселком, мимо желтой уже пшеницы, подсолнухов, кукурузы. — Вон к тем молодайкам надо подкатиться, — показал Михаил рукой. Возле маленького хуторка, затерявшегося между перелесками, на огороде работали две женщины. Петро передал Михаилу свою винтовку и направился к ним. Минут через двадцать он вернулся злой и расстроенный. — Дела наши незавидные, ребята, — сказал он. — Если бабы не врут, нацисты уже за Днепром. Комендантов кругом понаставили, полицию. Бабы даже хлеба не хотели вынесть. Боятся. — От вредные какие люди! — пробурчала Наталья. — Брешут… Хоть бы и полиция… Куска хлеба им жалко… Она быстрым движением поправила на голове платок, намереваясь идти к хуторянам, но в этот момент из-за крайних хат вынеслись два мотоциклиста и с треском помчались по пыльной дороге к бугру с двумя ветряками. Петро огляделся по сторонам. Верстах в трех синел по горизонту лес, к нему вела колея, заросшая молочаем, полынью, диким горошком. — Вон туда нам нужно подаваться, — сказал он. — Спокойнее. А главное, фрицы не скоро там появятся. Предположения его оказались правильными. Лес был глухой, высокий; остаток дня они шли чуть приметной, неезженной дорогой, не встретив ни души. Передохнули и, как только забрезжил рассвет, двинулись дальше. Километра через полтора Шумилов наткнулся на винтовку, брошенную под молодыми дубками. В ее запыленном магазине было три нерасстрелянных патрона, и Петро, повертев винтовку в руках, зло сказал: — Попался бы мне этот вояка… — Такой вояка, небось, уже давно у фрицев в плену, — откликнулся Михаил. Молча перебинтовав ногу, он пошел дальше босой, перекинув через плечо связанные за ушки сапоги. Они продолжали свой путь хмурые, раздраженные. Мамед попробовал свернуть цыгарку из сухих листьев, затянулся. Сплюнув, бросил самокрутку в кусты. Через час они вышли на поляну, в глубине которой стояла крытая свежей соломой хата с выкрашенными синькой ставнями. За плетнем сверкали росой кусты крыжовника и смородины, виднелись золотые шляпки поздних подсолнухов. В углу двора стоял колодец, в просветах между деревьями желтели два ряда ульев. Час был ранний. В тени еще стояла прохлада. Понизу клубился туман. — Значит, с медком позавтракаем! — Михаил оживился и шагнул ко двору. — Поперед батька в пекло не суйся, — сказал Петро, придержав его за рукав. — Надо разузнать, что к чему. Мед потом. Он поправил на плече винтовочный ремень и, оставив товарищей скрытыми за густой листвой, вошел во двор. У порога около отшлифованного ногами камня валялись старые грабли, поблескивала прислоненная к крылечку коса. Во дворе никого не было, и Петро уже взялся за щеколду, но в этот момент послышался чей-то натужный кашель и стук молотка. Петро обогнул угол. Высокий, костлявый старик в домотканных шароварах и такой же сорочке, стянутой на морщинистой шее тесемкой, сидел на земле, широко раскинув ноги, и сколачивал какой-то ящик. — Доброго ранку, диду! — поздоровался Петро. Дед медленна повернул голову, уставился равнодушным взглядом на его небритое почерневшее лицо и, ничего не ответив, снова принялся стучать молотком. — Вы глухой, диду? — повысил голос Петро. — Здравствуйте, говорю. — Ну, здравствуйте, — нехотя ответил старик. — Та що з того? — Вы ось що скажить: немцев близко нету? Старик вколотил в сосновую планку последний гвоздь, прижмурил левый глаз, оглядел в вытянутой руке свою работу и только после этого поднялся, оказавшись на две головы выше Петра. По его безучастному лицу было видно, что он и не собирается отвечать. — Вам що, диду, уши позакладало, що вы мовчыте? — начиная злиться, громко произнес Петро. — Иды соби с богом, хлопче, — с открытой угрозой в голосе произнес старик и принялся собирать раскиданный по не инструмент. — Хочешь до германца в плен, шукай, наверно найдешь… Он закашлялся и, когда кашель прошел, закричал так, что глаза его наполнились слезами: — Вы ридну Украину продаете, с-сукины сыны! Вы дитей и батькив своих продаете! Ступай геть звидциля, не мотайся пид ногами! Чуешь? Не дав Петру промолвить и слова, он направился к хате, бросив инструмент под крылечко. — Эге, диду! — сказал Петро, идя следом. — Я вижу, вы меня за дезертира приняли. Старик упрямо молчал, но Петро, не смущаясь его злым видом, принялся рассказывать, кто он и куда идет. Старик смотрел на него недоверчиво, исподлобья. — Тут вчера трое таких же вот молодых барбосов зашло, — сказал он хмуро. — Медку, хлеба попросили, а потом признались: так, мол, и так, войско наше конченое, Москву не сегодня, так на неделе заберут. Пойдем, мол, до германцев, нехай и нас забирают… Лицо старика стало багровым от гнева. — Ну, а тут их не было еще? — допытывался Петро. Старик стоял с поднятой кверху бородой и глядел на кучевые облака. — Бог миловал. Не було. А дальше не знаю… Ты правду говоришь? К своим идешь? — А зачем мне неправду говорить! Старик раздобрился, пригласил Петра в хату, вынес из чулана большую миску с сотовым медом. Петро отодвинул ложку, сказал: — Я, диду, не один. Со мной еще пятеро. За мед спасибо, только нам бы немножко харчей и дорогу на Умань узнать, Это и вся наша просьба. — С харчами дело плоховато, — замялся лесник. — Пару хлебин дам, медку можно глечик, а больше, извиняйте, нету. Он пошел в чулан, вынес две большие, испеченные на капустных листьях ковриги хлеба. — Это дочка приносит. Она в Велико-Спасовке, с мужем своим там. Якщо денек можете переждать, Гаврюшка, внук мой, завтра щэ прынэсэ. — Не терпится скорей до своих добраться. Да и опасно. Не застукали бы нас тут. — Закутки у нас таки есть — ниякый черт не найдэ. А завтра накажу Гаврюшке, вин вас выведэ на дорогу. Петро, обдумав предложение деда, решил, что с проводником будет вернее. Старик надел соломенную шляпу, прихватил костыль и повел Петра за хату. Вскоре он выбрался к поросшей молодым дубняком и орешником лощине. Здесь действительно было так тихо, что Петро уже без опаски привел сюда товарищей. Перекусив и разостлав палатки, тотчас же залегли спать. К утру похолодало. Петро стал натягивать на себя край палатки, под которой спал вместе с Михаилом. Осторожный хруст валежника заставил его вскочить. В нескольких шагах маячил в предутреннем сумраке силуэт человека. Вглядевшись, Петро узнал старика. — Вы что? — хриплым со сна голосом тревожно спросил он. — Вставайте, хлопцы, — негромко сказал лесник. — Прийдэться ховать вас у другому мисци. — Что такое? — Германцы с пулеметами та с собаками в лису. Як бы не було биды. Петро растолкал Михаила, тот — остальных. Через минуту собрались. — Голос не подавайте, держитесь за мной, — сказал дед и пошел, щупая землю костылем. Он пробирался уверенно, ныряя под ветви, взбираясь по буграм, усыпанным скользкой хвоей. В двух местах пришлось переходить через лесные речушки. В лесу, ронявшем с ветвей капельки росы, было так хорошо, что Петру казалось странным и это бегство, и учащенное дыхание товарищей, и тревожный шелест листьев под ногами. В небольшой лощинке Наталья поскользнулась и чуть не упала. Петро успел поддержать ее за локоть. Она с достоинством отвела его руку и, прибавив шагу, пошла впереди, рядом со стариком. Вскоре они подошли к узкому, заросшему древним мхом оврагу. — Туточки пережидайте, — сказал старик. — Тем же манером, когда надо, выведу. Або мальчонку пришлю. Задерживаться он не стал и, раздвигая костылем ветви, бесшумно исчез. В овраге пахло гнилью, сыростью и было так глухо, что, казалось, никакой звук сюда не достигнет. Однако не прошло и часа, как Мамед, настороженно вытянув голову, спросил: — Слышите? Издалека, приглушенный расстоянием, донесся собачий лай, затем одна за другой прозвучали автоматные очереди. — Чем мы не зайцы? — пошутил Михаил. Увидев, что Мамед проверяет свою гранату, он последовал его примеру. Домбровецкий подошел к Петру. Твердо глядя ему в глаза, он сказал: — Дуже прошу дать какое-нибудь оружие… Петро протянул ему пистолет. Собачий лай то приближался, то удалялся. Прозвучало еще несколько очередей и одиночных выстрелов, и все смолкло. Ждали старика с вестями, но он не являлся. Не пришел никто и позже, хотя по солнцу можно было определить, что время подходит к полудню. — Рискнем! — сказал Михаил. — Что здесь торчать? — А и правда! — поддержала его Наталья. — Может, дед и до завтра не вернется. Петро посмотрел на Михаила, обвел взглядом остальных. Ему и самому надоело ждать. — Пошли! С дороги, по которой так уверенно и быстро вел их старик, они сразу же сбились. Бродили долго, наощупь. Даже здесь, под деревьями, было душно и жарко, пот слепил глаза. — А ну, постойте, — сказала Наталья, останавливаясь. — Чуете, горелым пахнет? Сейчас, когда она это сказала, все ощутили запах гари. Убавив шаг, они пошли на запах, который с каждой минутой становился все более едким и тяжелым. Неожиданно, как и вчера, расступились деревья. Показалась поляна. Но хаты лесника уже не было. Закопченные глиняные стены с торчащим дымоходом, черные от пламени кусты вокруг пожарища, покореженные подсолнухи — все это ничуть не походило на тот веселый, цветущий уголок, который так обрастал их вчера. Еще дымились остатки стропил, тлело что-то внутри хаты. Половина ульев была опрокинута: Все мрачно смотрели на руины. — Деда увели, наверно, — сказал Михаил. — Самим теперь придется дорогу искать. Он сказал то, что было в мыслях у каждого, но на него посмотрели с недовольством. Беда, разразившаяся над старым лесником, была слишком велика, чтобы говорить сейчас о себе. XXII Налет гитлеровского карательного отряда на хату лесника немало затруднил положение Петра и его спутников. Они лишились надежного, знающего здешние места проводника. Стало также очевидным, что оккупанты прочесывают свои тылы. Теперь пробираться к линии фронта будет еще тяжелее и опаснее. Михаил опустился на траву. — Будем держаться восточного направления, — сказал он, натянуто улыбаясь. — Удастся ружьишком побаловаться около фрицев — побалуемся. Когда-нибудь доберемся. — Они тебя побалуют, — хмуро сказал Шумилов. — Поймают, увидят, что с оружием, — вздернут на осине… и не пикнешь. — А ты, Мамед, что скажешь на это? — спросил Михаил Тахтасимова. Тот угрюмо глядел, как Домбровецкий прикреплял куском телефонного провода оторвавшуюся от ботинка подметку. — Покурить бы! — сказал, не поворачивая головы, Мамед. Петро нащупал на дне кармана заветный кулечек с махоркой. Ему самому хотелось затянуться пахучим, бодрящим дымком. «Подожду, придет час, когда еще нужней будет», — подумал он, глотая вязкую слюну. — Погляжу я на вас, хлопцы, — сказала Наталья громко, — кислые вы. Ей-богу, мне, бабе, и то за вас стыдно. Петро оглянулся. Наталья, держась пальцами за кончики своего головного платка, смотрела на Петра вызывающе. — А что, не правда? — пренебрежительно усмехнулась она. — Павлушка уже винтовки своей стал бояться. — Правильно, Наталка! — похвалил Петро. — Правильная самокритика! — Вы гляньте! Откуда он, бесенок, вылупился? — воскликнула вдруг Наталья, глянув вверх. С огромного, многолетнего дуба, стоявшего поодаль, молча спускался вихрастый паренек. Он добрался до нижнего сука, на мгновение повис и, поболтав ногами, спрыгнул на землю. — Ты откуда такой прикомандировался? — спросил его Петро. Паренек подтянул штанишки, взглянул на Петра голубыми глазами. — С дуба. — Чего ты на дуб забрался? — От германцев. Я и от деда туда прячусь, когда надо. — Значит, ты Андрюшка и есть? — Гаврюшка, а не Андрюшка. Паренек доверчиво, без тени смущения, смотрел на незнакомого дядьку в красноармейской пилотке. На худеньких щеках паренька были грязные следы от слез, на руках — многочисленные царапины. Его обступили. Наталья с нескрываемым восхищением ласково воскликнула: — Глянь, какой шустрый, чертенок! Гаврюшка пытливо осматривал винтовку Петра, пятиконечные звезды на пилотках. — Вы и есть те самые красноармейцы? — спросил, наконец, он. — Это вас дедка велел проводить на Умань? Да? Петро присел на корточки. Вихрастый чубик, бледные, по-детски пухлые губы. Когда меньшой братишка Сашко́ разговаривал со взрослыми, у него губы оттопыривались точно так же. — А ты чего плакал, оголец? — спросил Михаил, садясь рядом. — Я не оголец, я Гаврюшка, — поправил его паренек. — Дедкину хату спалили, потому и плакал. Он всхлипнул коротко, без слез. — И ты видел, как они палили? — Ага. Гаврюшка, шмыгая носом и проглатывая слова, торопливо начал выкладывать: — Они пришли, а дедка до вас ходил. Потом они его спросили, а он ругался. Он серди-и-и-тый, наш дедка. Тогда один ка-а-а-ак ударит его, а дедка — его. Тогда дедку схватили, а один хату запалил. — А ты сидел на дубе и плакал? — Ага. Дедку было жалко… и хату… Дедку они с собой повели. — Вот же ироды! — гневно произнесла Наталья. И, заметив, что парнишка снова собирается заплакать, поспешила утешить его: — Может, отпустят твоего деда. Что он им плохого сделал? — Ну, а дорогу на Умань знаешь, Гаврюша? — спросил Петро. — Ага. Я вас доведу, только… чтоб солдат этих проклятущих побить. Вы их не боитесь? Нет? Петро кинул многозначительный взгляд в сторону Шумилова. — Как, Павел, боимся? Разъясни хлопчику. — Ладно, ладно, — угрюмо буркнул Шумилов. — Давайте не терять времени. Гаврюшка шагал впереди так уверенно, что все, глядя на вихрастый затылок и мелькающие крепкие ноги, одобрительно улыбались. Михаил хромал позади, опираясь на вырезанную для него Домбровецким палку, И время от времени молил: — Скажите, пусть не летит так. Отстану! Солнце, пробиваясь сквозь сплетение ветвей, палило нещадно. Спустя часа полтора Гаврюша, миновав оставшееся слева село, вывел их к просеке и остановился. Он подождал, Пока подошли Михаил и Наталья. — Вот так, — видимо подражая деду, степенно принялся объяснять мальчик. — Пойдете прямо, верстов три, потом будет большая сосна. Она одна там. От сосны возьмете направо и никуда не свертайте, пока не выйдете на сошу. Та соша и идет на Умань. Он попрощался со всеми за руку, отошел несколько шагов и пустился бежать вприпрыжку. Сосну разыскали через час с небольшим. Петро предложил, не задерживаясь, двигаться дальше, но Наталья зароптала. — Рад, что сам здоров, как бугай, — накинулась она на Петра. — Ты на Мишку погляди! Из последних сил выбился. Пошагай, как он, на одной ноге, узнаешь! Михаил и в самом деле выбился из сил. Он молча лежал на траве, недвижно уставившись в небо и тяжело дыша. Когда стемнело, Шумилов улегся рядом с Мамедом и долго ворочался, вздыхая. Перед рассветом Наталья, проснувшись раньше всех, увидела, что место, где он лежал, было пусто. Она растолкала Петра. — Вставай, Павел ушел… — Винтовку оставил? — с неожиданным спокойствием осведомился Петро. — Сейчас погляжу… Это не его? — Моя, — откликнулся Мамед. — Моя со мной, не галдите, — сказал из темноты негромко Шумилов. Он подошел ближе и произнес еще тише: — Разговаривают где-то недалеко. Я уже час слушаю. И моторы гудели. Он осторожно, стараясь не производить шума, сел. — Вот послухайте… Несколько минут молчали. Но в лесу лишь слышалось посвистыванье пташек да шорох в верхушках деревьев. — Трусоват ты, Павел, — сказал беззлобно Михаил. — Ну, что я, стану выдумывать? — обиделся Шумилов. Позже, когда рассвело и они двинулись дальше, Шумилов, шагая рядом с Петром, сказал грустно: — Ты вот зря серчаешь на меня. Знаешь, как жить хочется! — А мне, думаешь, жить не хочется? Мишке, Мамеду не хочется? Только вопрос — как жить. Под сапогом у фашиста? Какое же это житье? Внезапно, совсем близко впереди два голоса с сильным немецким акцентом крикнули: — Рус, останафлифайся! — Бросай финтовку! Шнель! Быстро! Автоматная очередь полоснула в тишине и отдалась эхом. — Ложись! — крикнул Петро, срывая с плеча винтовку. — Засада!.. Отползай! Он успел заметить, как Домбровецкий, шедший впереди, выхватил пистолет и, не целясь, выстрелил несколько раз в чащу. Тахтасимов, отбежав к кустам, палил в том же направлении. — Отползай! — крикнул Петро Михаилу и пригнул голову от близкого выстрела Шумилова. Тотчас же сзади, шагах в тридцати, затрещало несколько автоматов. Наталья кинулась в сторону и скрылась в кустарнике. Шумилов, лежа рядом с Петром, быстро перезарядил винтовку Он бил в чащу раз за разом. Домбровецкий вдруг странно дернулся и, ломая кусты боярышника, упал. — Беги! — крикнул Петру Шумилов, не поворачивая головы. — Я их задержу. По выстрелам и отрывистым, злым возгласам Петро заключил, что гитлеровцев немало. Мамед и Михаил уже отползли в чащу. Домбровецкий не шевелился. — Давай в лес, Шумилов! — приказал Петро. Броском он достиг кустов, затем, петляя и сгоряча натыкаясь на ветки, побежал в глубину леса. Его подстегивали резкие окрики сзади, частые разрозненные выстрелы. У яблони-дичка он заметил Наталью, вытиравшую на щеке кровь. Переждав, пока улеглась поднявшаяся из-за них суматоха среди немецких солдат, Петро оставил Наталью в надежном месте, а сам пошел на розыски товарищей. Лес был густой, запущенный. Петро останавливался, осторожно свистел… В ответ — ни звука! Потеряв всякую надежду разыскать Михаила, Мамеда, Шумилова и опасаясь, как бы не заблудиться, не потерять и Наталью, Петро прекратил поиски. — Не может быть, чтобы они в плен попали, — сумрачно сказал он Наталье, поджидавшей его с все возраставшим волнением. — А вблизи нигде нет. — Как они в лес ушли, я сама видела, — ответила Наталья. — Где-то, как и мы, разыскивают нас… XXIII Село Белозерье прижалось к лесу. У желто-зеленого ельника, сразу же за неглубоким оврагом, густо поросшим травой и белыми цветами, отсвечивали на закате медным блеском окна хаток. Петро с Натальей пришли в Белозерье перед вечером. Прежде чем пойти в село, они постояли у крайних от леса тополем с черными грачиными гнездами. На большом ровном выгоне с криком гонялись друг за другом мальчишки, в овраге паслись рыжие телята. Ни телефонных проводов, ни серых или пятнистых закамуфлированных машин, на которых ездили фашисты, видно не было. — Кажется, на ночлег мы тут устроимся, — сказал Петро. — Должны бы. Позади осталось много исхоженных дорог и тропинок Киевщины, десятки сел, лесов и деревушек. В Вишнеполе, подле Умани, Петро раздобыл у сапожника-инвалида поношенные штаны и пиджак, переоделся. Его не оставляла мысль о том, что где-то в лесах есть партизаны и он их разыщет. Держать при себе оружие было опасно; Петро отдал сапожнику свою винтовку, а сам носил под рубахой, за поясом подобранный на дороге пистолет. Давно не бритый, почерневший, он казался пожилым крестьянином. Время от времени, прячась даже от Натальи, Петро извлекал из-под сорочки знамя, развертывал его. Это знамя, спасенное от врага, было для Петра символом советской власти, свободы, непоколебимости и стойкости. Оно вело его через все испытания и опасности к своей родине, к своей армии. Петро бережно складывал полотнище и, спрятав его, шел к своей спутнице. Наталья похудела, тоненькие бороздки прорезали ее лоб, под глазами легли коричневые тени, но она была все такая же бодрая, опрятная. Она ухитрялась и в трудных условиях скитаний тщательно следить за собой. Постояв минут пятнадцать и окончательно убедившись, что оккупантов в селе нет, Петро еще раз сказал: — Здесь сегодня и заночуем, Наталка. К оврагу ковыляла, помахивая хворостиной, старуха. Она остановилась, приложив руку к глазам, посмотрела на Петра и Наталью и похромала дальше. Длинная косая тень прыгала за ней по зеленой, мураве. Когда бабка, найдя свою телушку, погнала ее домой, Петро подошел. Старуха оказалась бойкой и словоохотливой. Петро узнал у нее, что в селе фашисты стоять опасаются, но наезжают сюда почти каждый день. — Ну, а людей не трогают? — спросил Петро. — Не забирают, не казнят? — Пока бог миловал. Не казнят… А курей — считай, сынок, что не осталось в селе. Увидят курку, кидаются на нее пять-шесть барбосов. Пока не поймают, покою им, гыцелям[24 - Гыцель — собачник, шкуродер (укр.).]; нету… Старуха, забыв о телке, подперла ладонью сморщенную, как дубовая кора, щеку: — Такие они ненаедливые, все чисто забирают, жрут, скажи, как никогда не ели. Тьфу, прости господи! Тесто в диже подходит — солдата с ружьем становят. Как испечется хлеб, оставят одну хлебину, остальное все забирают. Все эти повадки фашистских захватчиков были Петру давно известны по рассказам жителей, и он, не дослушав, спросил: — Переночевать у вас, бабуня, не найдется где? Я не один. С жинкой. Идем в Смелу, до ее родителей. — Невестку мою спросить надо. Мы с ней живем. Сынок мой Павлушка на войну еще спервоначалу забран. Спросим Харитину, места, слава богу, хватит. Хата большая. Петро подозвал Наталью. Они пошли следом за бабкой. Харитина, темнобровая, черноокая молодица, маленькая и щупленькая, как подросток, доила корову. Проходя к дому с подойником, она недружелюбно покосилась на чужих людей, сидевших на завалинке, и не промолвила ни слова. В открытое окно было слышно, как молодица ответила свекрови: — Староста приказал без его дозволения никого не пускать. Вы что, мамо, не знаете? Наталья пошла в хату, что-то ей сказала. И снова Харитина ответила коротко и неприветливо: — Если кто нарвется, и вас заберут, и нам тут не оставаться. Женщины разговаривали приглушенными голосами еще о чем-то, Петро уже собрался идти пытать счастье в соседний двор, но тут Наталья высунулась из окна и позвала его в хату. — Пустить переночевать не жалко, — мельком взглянув на него, повторила Харитина. — А если наскочат, как тогда? — Ночью они не припрутся, — вставила бабка. — А до свету мы дальше пойдем, — заверил Петро. Наталья решительно развязала платок, принялась помогать по хозяйству. Спустя короткое время она уже сдружилась с Харитиной. Тайком от Петра Наталья призналась хозяйке, что она не жена Петру, что идут они не в Смелу, а к фронту, мечтая пробиться к своим. Муж Харитины тоже находился в Красной Армии, и она подобрела. Петро сидел около дверей на лавке, разглядывал расписанную цветочками и петушками печь, рушники из сурового домотканного полотна. Все напоминало родную хату, и Петро с волнением подумал о том, что Чистая Криница сейчас совсем близко. — Далеко от вас до Днепра? — спросил он хозяйку. — Считали двадцать, а сейчас — двадцать пять, — ответила старуха. — Как это? — Приезжал землемер, пять верст накинул, чтоб он сказился. Петро молча прикидывал в уме, потом снова спросил: — А не довелось, хозяюшка, видеть — не проходили через ваше село молодые ребята? Один — узбек, чернявый, другой — белобрысый, нога у него натерта… хромал, словом… — И-и! Сколько тут народу прошло! Разве всех упомнишь? И татар, и грузин… А один шел, как его… азербажанец. В плен их гнали. А он идет и песню спивает. Ну чисто, как по мертвому. Стою слухаю, тело терпнет от страха. — Много народу прошло? — спросил Петро. — Тыщи. И в плен гнали, и такие, как от вы, с окружения. Петро метнул взгляд на Наталью. — Почему думаете, что мы из окружения? Наталья лепила у стола вареники с творогом. Почесав тыльной стороной ладони переносицу, она сказала с усмешкой: — Ей доверять можно. У нее самой муж в Червоной Армии. Петро укоризненно покачал головой и машинально потрогал знамя на груди. После ужина старуха постлала постель в чистой половине хаты на двоих. Наталья пошушукалась с Харитиной и, внеся в кухню, свежей соломы, застелила ее сверху рядном и бросила подушку. — Что ж ты, милая? — удивилась старуха. — Или поругались? — Нехай один поспит, — ответила Наталья. — Он вдвоем не любит. Она блеснула на Петра глазами и легонько вытолкала его из кухни. Чуть свет старуха подняла всех. Поблагодарив хозяев и взяв на дорогу узелок с харчами, Наталья и Петро тронулись в путь. Харитина вышла проводить их на край села. Она объяснила, как надо идти, чтобы миновать населенные пункты. Утро разгуливалось ясное, теплое. Алый и золотистый свет переливался на востоке. Только крупная роса на листьях придорожной кукурузы была холодной. Перезрелый, склонившийся хлеб никто не убирал, и лишь кое-где на жнивье стояли маленькие, жалкие крестцы. Пустая, безлюдная степь в горячую, пору жнив рождала тоску, едкую горечь. — Хорошо было б на партизан наткнуться! — вслух мечтал Петро. — На кого-нибудь наткнемся: на партизан либо на этих идолов. Справа от них синела в утренней дымке каемка леса, и думалось — там обязательно должны быть свои, может быть Михаил, Тахтасимов, Шумилов. К востоку часто шли на большой высоте вражеские бомбардировщики, резво вились вокруг них истребители. Гул самолетов был особенно зловещ в это сверкающее, радостное утро, но Петро утешал себя тем, что до фронта остается идти все меньше. Около полудня послышались далекие раскаты. Петро обрадованно сказал: — Чуешь, Наталка? Это же дальнобойная. Он пошел медленнее, напряженно вслушиваясь. Горьким было его разочарование, когда где-то за лесом уже явственно прогрохотал гром и мигнула из темной тучи молния. В воздухе парило. Возбужденно заливались перепела: «Пи-ить-пить! Пи-ить-пить!». — Гроза будет, — сказала Наталья. — Давай искать какую ни на есть крышу. Небо, ясно-голубое на западе и на юге, все больше затягивало с севера черной тучей. Петро заметил в конце бахчи сторожевой курень. Решили переждать непогоду в нем. Едва они успели укрыться под толстый, надежный накат из подсолнечных бодыльев и травы, как по нему застучали первые крупные капли. Снова, теперь уже над головой, покатился по степи звучными перекатами гром, пустился ливень. Меж плетями дынь и арбузов потекли мутные, испещренные пузырьками ручейки. — Укладывайся спать, «муженек», — сказала Наталья. — Это не на час и не на два. Она сгребла сухую траву. Опустив на глаза платочек, легла и сладко зевнула. Дождь затих было, а затем припустил еще сильнее. Петру не спалось. — Разве думал я когда-нибудь, — сказал он, — что мне доведется вот так лежать в чужом курене, с чужой женой? Ты спишь, Наталка? Наталья долго молчала, потом с глухой тоской сказала: — Я б ничего не хотела, лишь бы жить, как жила до войны. Считай, что пропал мой бабий век. Пять лет прожила с человеком ладно, честно. Это не пять месяцев. А теперь?.. Навряд ли и встретимся с ним. Я знаю, как жить сиротой, вот так и вдовой. Она надвинула платок на лицо, замолчала. Дождь перестал только под вечер. Медленно блекли в сине-багровых полосах очертания свинцовых облаков. На межи склонились мокрые хлеба и подсолнухи. Наталья проснулась и, выглянув из куреня, пробормотала сонным голосом: — Придется до утра переждать. Она закинула руки за голову и впервые за все время сказала с обидой: — Есть же бабы — живут дома, при своем хозяйстве. — А ты не завидуй, Наталка, — сказал Петро. — Кончится война — никто глаза тебе колоть не будет, что согласилась совесть свою выменять на спокойное житье. Она ничего не ответила. Петро закрыл глаза. В памяти его возникли слова Оксаниной прощальной записки. Он вспоминал о ней теперь все чаще, всегда, как только подступала тоска: «Знай, что всегда с тобою в беде твоя Оксана… Она любит тебя больше всего на свете, не знаю, можно ли любить больше…» Петро задерживался на этой фразе, еще и еще раз повторял ее. Потом, останавливаясь на каждом слове, он мысленно читал дальше: «Клянусь ждать тебя с любовью и верностью…» Вдумываясь в смысл этой клятвы, Петро каждый раз испытывал все более сильное чувство благодарности и любви к Оксане. И сейчас он опять твердил себе, что никогда никто не сможет разлучить его с Оксаной, какое бы расстояние их ни разделяло. Наталья прервала его размышления коротким негромким смешком. — Ты чего? — спросил Петро. — Так, ничего… Подумала об чем-то. — О чем? — Глупые думки… Ну, все равно, скажу… Наталья доверчиво придвинулась к Петру. Приподняв платок, поблескивая в мягком полумраке глазами, она насмешливо проговорила: — Мало кто поверит нам, Петро, что идем вот сколько уже вместе, мужем, женой назвались — и до греха себя не допустили. «Это не тоска, а молодая бабья кровь заговорила», — подумал Петро и чуть отодвинулся от жарких, пахнущих дождем и мятой Натальиных губ. Но Наталья, не заметив его движения, положила руку на его плечо. — Почему не поверят? — спросил Петро. — У нас в селе молодая баба одна есть, Олька. Муж у нее бригадиром. Хороший, уважительный был. За Олькой этой он лучше родной матери ходил. Взяли его на войну: так, поверишь, она через два дня начала до трактористов в поле бегать… Это как, красиво? А разве одна такая, как Олька? Вот и нет теперь к нам доверия, через таких. — Ну, а муж твой тебе верит? — спросил Петро. — Меня мой знает, — быстро, с гордостью ответила Наталья. — Ему если бы кто и наговорил на меня, он бы того разодрал. Вот так, одной ногой наступил бы… Ей, видимо, были приятны воспоминания о муже, и она оживилась. — Мы с Василием почти два с половиной года гуляли, пока поженились, — продолжала она. — Веришь или нет, поцеловал он меня первый раз через год после того, как узнали один другого. Потому что любил, уважение у него большое было. — Мы с Оксаной три года ждали друг друга, — сказал Петро. — Поженились, а на следующий день пришлось расстаться. — Ты веришь ей? Будет она блюсти себя? — Верю! — Если Оксана тебя любит, верь ей, — горячо сказала Наталья. — Да никогда она не дозволит никому и притронуться. Ей ничего не надо, только бы ты с нею был. По себе знаю… Мой Василь, мы еще неженатыми были, год на курсах учился. За меня сватались хлопцы и красивей его и хозяйновитей, словом — хорошие женихи. Всем отказала. Они вроде мне и не хлопцы. — Ну, а если мужа не встретишь? — сказал, помолчав минуту, Петро. — Если живой останется, найдем один другого, а если нет, такая моя судьба. Буду одна доживать. Наталья убрала руку с плеча Петра. — Хорошая ты! — сказал Петро. — У меня Оксана такая. Вот прогоним врага, кончится война, вам обязательно познакомиться надо. Друзьями будете. Волнуемые общим чувством тоски по дому, Петро и Наталья еще долго разговаривали о близких людях. XXIV Ранним утром они покинули курень и вышли на дорогу. В колеях блестела вода. Вдоль проселка тихо журчали мутные, с грязной пеной ручьи. Воздух был чист и прозрачен. Дышалось легко, как после купанья. Часа через полтора Наталья увидела на опушке перелеска вражеских солдат. Испуганно присев за высокие подсолнухи, она потянула за собой и Петра. Должно быть, это была какая-то тыловая часть. Возле кустов, на которых было развешано обмундирование и белье, бродили раздетые до пояса солдаты. Дымили в кустарнике походные кухни, ржали лошади. Петро и Наталья, пригибаясь, пробежали по рядам подсолнухов к дальнему участку кукурузы. — Мы как сурки. Есть и… нету, — тяжело дыша и улыбаясь, шепотом сказал Петро. — Нехай попробуют по полю погоняться. Он нащупал под взмокшей сорочкой пистолет и осторожно высунул голову. Невдалеке переливался золотом большой клин некошеной пшеницы. Петро кивком позвал Наталью за собой. Пробираться дальше было все труднее. С приближением к фронту чаще попадались гитлеровские солдаты, мотоциклисты, машины. Вскоре послышалось глухое ворчанье орудийной канонады. В небе завязывались воздушные бои. Петро не представлял себе, как им удастся перейти линию фронта. Временами ему казалось, что это невозможно, но он не показывал своих сомнений, шутил, смеялся. Однажды, стремясь пробраться сквозь заросли молодого дубняка к густому хвойному лесу, они неожиданно наткнулись на разбитый вездеход. Тяжелая, неуклюжая машина, судя по всему, недавно подорвалась на мине. Под левой гусеницей, застрявшей на обочине дороги, зияла воронка. Вокруг валялись глыбы сухой земли. Борт машины был снесен, и Петро, разглядывая машину издали, заметил рассыпанные буханки хлеба, консервные банки. — Ловко напоролись, — с веселым злорадством сказал он. — Пока суд да дело, мы с тобой, Наталка, харчишек раздобыли. Он огляделся по сторонам и побежал зарослями к вездеходу. Уже в нескольких шагах от машины Петро заметил на земле трупы двух гитлеровских солдат. Они лежали рядом на положенной кем-то подстилке. У одного из них была размозжена голова. Другой лежал с неестественно подогнутой рукой; на мертвенно-желтых пальцах его виднелась засохшая кровь. С брезгливостью обходя трупы, Петро не заметил дремавшего около машины часового. Здоровенный, с густыми палевыми веснушками на красных упитанных щеках, он встал из-за машины так неожиданно, что Петро даже не успел выхватить пистолет. Фашист броском настиг Петра, схватил его за ворот пиджака и толкнул на землю. Петро, падая, ударился головой о что-то тупое и твердое. Он хотел подняться, но солдат ткнул его в бок автоматом и наступил тяжелым кованым башмаком на ноги. И вдруг пальцы Натальи цепко обхватили шею солдата и рывком запрокинули его голову назад. Не ожидая нападения сзади, гитлеровец потерял равновесие и рухнул вместе с вцепившейся в него женщиной. Он успел дать короткую очередь из автомата, но пули пошли в сторону. Петро мгновенно вскочил с земли и, преодолевая острую боль в затылке, кинулся на помощь к Наталье. Вытащив пистолет, он выстрелил в часового. Их заставил обернуться чей-то тяжелый топот. К машине приближался, размахивая парабеллумом, офицер. Сзади бежало около десятка солдат с автоматами. — Ложись! — хрипло крикнул Петро Наталье и укрылся за корпусом машины. У него осталось в обойме лишь несколько патронов. Уже слышно было частое дыхание гитлеровцев, звяканье оружия, когда неожиданно, заглушая все, пронзительно резкий, испуганный голос выкрикнул: — Цурюк! Партизанен! Рус! В ту же минуту Петро услыхал сзади себя разрозненные выстрелы, свист пуль. Фашисты, крича и обгоняя друг друга, повернули обратно и рассыпались по кустам. Петро оглянулся. Двое мужчин стреляли с колена по бегущим гитлеровцам, в двадцати — тридцати шагах от этих двух вели огонь еще несколько человек, а дальше, от самого леса, бежали десятка полтора вооруженных людей. Низенький партизан с длинным лицом и бельмом на глазу подскочил к Петру и свирепо уставился на него: — Что за человек? — Не теряй время, Егор! — окликнули его сзади. Парень с бельмом, которого назвали Егором, только сейчас заметил поднимавшуюся с земли смертельно напуганную Наталью. — Ступайте оба туда, к лесу! — крикнул он. — Потом разберемся. Оккупанты каждую минуту могли вернуться. Партизаны, зорко наблюдая за кустарником, спешно нагружались консервными байками, пачками галет. Петро, еще не опомнившись от всего происшедшего, побрел к лесу, не разбирая дороги, не замечая, что потерял кепку. — Дай кровь тебе с головы вытру, — встревоженно сказала Наталья. — Глянь, как он тебя, холера, украсил! В лесу их настиг Егор. — Ну, как, шарики стали на место? Это они еще мало тебе накостыляли. Всю операцию нам сорвал. — Какую? — спросил Петро. — Машину мы с утра поджидали. Тихо хотели, а ты как с цепи сорвался. Откуда это ты со своей бабой вынырнул? Га, бородач? Петро покосился на говорившего и сказал сдержанно: — Старшему вашему доложу. А тебе знать не обязательно. Понял? Есть у вас начальник? — Ишь ты, — обиделся Егор, — секреты держит! Скажи, пожалуйста. Он недовольно бурчал, но когда Петро, корчась от боли, остановился, Егор взял его под руку и сказал Наталье с грубоватой озабоченностью: — А ну, хозяйка, цепляйся за него с другого боку. Видишь, как отмолотили твоего напарника! Штаб партизан располагался в густой чаще леса. Командир отряда, сидя на траве, беседовал с вернувшимися партизанами. Ему было не более тридцати лет, но густая, видимо недавно отпущенная борода, резко очерченные складки на переносице, усталое выражение темно-карих глаз старили его. Егор, оставив Наталью на попечение товарищей, подошел вместе с Петром и кратко доложил о встрече с неизвестными людьми. Выслушав его, командир повернулся к Петру и добродушно спросил: — Как же это ты додумался один на один с Гансами воевать? Если б случайно не подоспели ребята, вряд ли дышать тебе сейчас. Петро коротко, опуская подробности, рассказал о своих странствованиях, о желании перебраться через линию фронта. О знамени он промолчал. — Стало быть, пулеметчик? — теребя бороду, переспросил командир. — Да, на войне стал пулеметчиком. — Коммунист? — Член партии с тысяча девятьсот тридцать восьмого года. — Партбилет уничтожил? — Нет, зачем уничтожил! При себе. — Покажи. Петро сделал движение, но замялся в нерешительности. Документы он наглухо зашил в сорочке. Достать их можно было, лишь скинув ее и показав спрятанное на груди знамя. — Партбилет я предъявлю, — сказал он, — а только мне надо знать: вы тоже коммунист? — Коммунист. — Председатель райисполкома, — подсказал Егор. — Тогда пообещайте, что поможете пробиться к частям Красной Армии, — сказал Петро. — А партбилет я покажу. Далеко спрятан. Командир отряда достал коробку папирос. Угостив Петра, он твердо сказал: — Останешься у нас. — Я не могу остаться. Брови командира поднялись. — Заставим в партийном порядке. — Разрешите наедине сказать, почему не могу остаться. — У него секреты, — ухмыльнулся Егор, но, по кивку командира, неохотно поднялся и ушел. Петро рассказал о смерти Татаринцева, о знамени, которое он взял на сохранение. — Что сохранил знамя — молодец! — одобрил командир. — Мы его передадим куда нужно. Связь у нас с тем берегом скоро будет. — Нет, я его сам должен доставить, — решительно возразил Петро. — Я такую клятву над могилой дал. Он упорно стоял на своем, и командир, сделав еще несколько попыток уговорить его, недовольно махнул рукой: — Вижу, упрямый у твоего батька сын! Перебраться через Днепр поможем, а пока побудешь у нас. Пулеметчику дело найдется. Остаток августа Петро пробыл в отряде. Он учил молодых парней пулеметному делу, дважды участвовал с «максимом» в разведке. Наталья приняла на себя обязанности кухарки. Дальше ей было идти некуда и незачем. Она находилась среди своих людей, не пожелавших покориться оккупантам. — Их и буду держаться! — сказала она Петру. Как-то поздно вечером Петра позвал к себе командир отряда. Пряча улыбку в бороду, он спросил: — Говорят, передумал, землячок? Остаешься? — Нет, не могу. Вы же знаете… должен идти. — Тогда готовься. С тобой еще один человек пойдет. Иди отдыхай. Тяжелая переправа будет, предупреждаю. Завтра… XXV В ночь на 5 сентября Петро и Егор, которому поручили доставить важные сведения советскому командованию, добрались к густым зарослям над Днепром. До полуночи с обеих сторон реки били орудия, минометы. У правого берега было светло от ракет, как днем. — Ты добре плаваешь? — шепотом спросил Петро. — А ты не бубни, лежи тишком, — также шепотом ответил Егор и с иронией в голосе добавил: — Вырос на Днепре и чтоб плавать не умел? Чудак ты, парень. — Я тоже на Днепре вырос. — Ну и радуйся. Егор ворочал головой по сторонам, напряженно вслушивался в плеск воды, в шорох камышей. Петро лежал молча. Он думал о том, что за короткое время успел привязаться к партизанам. Командир на прощанье только крепко пожал руку. Петро понял, что командир завидовал ему. Наталья пошла провожать; расставаясь, всплакнула, крепко поцеловала Петра в губы и долго смотрела ему вслед. Погрузившись в воспоминания, Петро не сразу откликнулся на сердитый шепот Егора: — Давай тихонько… Не шелести. Егор, осторожно раздвигая заросли, пополз на четвереньках к яру. Уже около самой воды Петро увидел лодку и незнакомого деда с веслами. Он молча влез за Егором в лодку. Канонада смолкла, только через одинаковые интервалы били пулеметы с вражеской стороны. Когда выстрелы прекращались, слышно было, как плескалась вода по бортам. До середины реки они доплыли быстро, и Петро стал даже думать, что пересечь последний рубеж, который отделял его от заветной цели, оказывается, не так уж трудно. Но потом лодку начало сносить сильным течением, болтать из стороны в сторону, и Петро с Егором по очереди садились на весла помогать деду. Ослепительно яркий свет ракеты, внезапно вспыхнувший над ними, заставил всех троих пригнуться. Ракета висела прямо над лодкой, заливая голубоватым, дрожащим светом реку, и у Петра было такое ощущение, словно чьи-то незримые руки связали его и сотни глаз смотрят на него из темноты. — Сейчас дадут жару! — громко и зло сказал Егор, косясь на ракету. — Не доплыть нам, раз увидели, — откликнулся старик. Петро взглянул на него. Это был совсем старенький рыбак, с глубоко запавшими глазами и тонкими сухими губами, еле заметными в дремучей поросли рыжевато-белой бороды. Дед поплевал на ладони, приналег на весла, опасливо поглядывая на ракету. В небе взвился еще один светящийся шар, чуть подальше — другой. Одновременно с берега зачастил крупнокалиберный пулемет. Гитлеровцы стреляли по лодке. С левого берега ответили сперва ружейным огнем, затем в пальбу ввязались пушки. Петро с бьющимся сердцем, боясь оглянуться назад, смотрел прямо перед собой, силясь разглядеть за черными валунами воды очертания берега. — Греби дюжей! — выкрикнул Егор. — Стервы! Пустит на дно. — А ты не лайся, — строго осадил его дед. — Нельзя лаяться, раз при смерти мы. Петро услыхал приближающийся резкий свист, и почти им час же его сильно ударило в спину, жгучей болью пронзило правую ногу. Осколок снаряда угодил в нос лодки. В челн хлынула вола. Петро успел заметить, как старик, медленно склонившись над бортом, погрузился в речную волну. — Сигай! — крикнул Егор и первым вывалился за борт. Петро прыгнул. Прохладная вода освежила его и уменьшила боль. Как в густом тумане, видел он то исчезавшую, то появлявшуюся над гребнями волн голову Егора и старался держаться около него. Доплыл Петро до берега почти в беспамятстве. — Он кровью истек. Гляньте, холодный, — произнес чей-то хриплый голос. — В ногу попало. Не видишь, что со штаниной? — Санинструктора! Да живей шевелись! — приказывал властный голос. Еле двигая языком, Петро прошептал: — Позовите… командира… Кто-то, дыша в его лицо табачным перегаром, сказал; — Я командир. Петро с трудом поднял веки. Перед глазами все двоилось, плыло, колебалось. Он помнил, что надо, обязательно надо сказать о спрятанном на груди знамени, о полке Рубанюка. Что будет, если он умрет, а командир не поймет, что это боевое знамя?! Петро напряг все силы, пытаясь заговорить, но губы его только чуть шевельнулись. Густой клубящийся мрак застлал ему глаза. Часть третья I В Чистой Кринице за первые две недели войны почти не осталось молодых мужчин. Тоскливо и тревожно было в пустых хатах, молодежь не гомонила уже по вечерам на дубках, под плетнями. По селу бродили зловещие слухи — о переодетых в красноармейскую и милицейскую форму фашистах, которые шныряют по всей округе и тайком составляют черные списки советских активистов, о парашютистах, якобы пойманных во ржи, за Долгуновской балкой. В селе по указанию районных властей был создан из мужчин непризывного возраста истребительный батальон. Командовать им поручили почтарю Малынцу, и тот, весьма этим польщенный, с рвением взялся за дело. Он нацепил на себя ремень с портупеей, парусиновую сумку военного образца. Тоненький бабий голос его приобрел властность. В число «истребителей» записался было и Остап Григорьевич Рубанюк. Но тут как раз начали созревать фрукты, и он все время пропадал в саду, наведываясь в село лишь за харчами. После того как Петро уехал на фронт, Остап Григорьевич с каждым днем становился все сумрачнее и озабоченнее. Как-то ранним летним вечером пришла проведать Рубанюков Пелагея Девятко. С тех пор как свадьба Оксаны и Петра породнила ее с Катериной Федосеевной, она довольно часто забегала к сватам. Семья ужинала на дворе, рассевшись у порога на низеньких скамеечках. Медленно меркли на западе облака, пламенели оконца хаты. — Вечерять, сваха, садитесь с нами, — пригласила Катерина Федосеевна. — Василина, дай стул. Пелагея Исидоровна поблагодарила, но отказалась и присела на завалинке чуть в сторонке. — Огурцов, сваха, думаете много солить нынешний год? — вяло спросила она, положив на колени большие рабочие руки. — Две кадки всего, — откликнулась Катерина Федосеевна. — У нас и семья-то… — Как бы все добро не довелось кидать, — сказал Остап Григорьевич, нахмурившись. — Чего насаливать, если всем селом, может, придется эвакуироваться. — Неужели, сват, придется? — тревожно спросила Пелагея Исидоровна. — Слыхали, как гады с народом обращаются? — Не приведи господи! Минуты две был слышен стук деревянных ложек о миску, аппетитное чавканье Сашка́. Потом Пелагея Исидоровна опять сказала: — Не дай и не приведи боже на чужой хлеб переходить. Может, бог милует, обойдется? Бабе Харитыне видение было… Вроде черный петух бился с красным. И красный должен добить черного через сорок пять дней и сорок пять ночей. По лицу Пелагеи Исидоровны было видно, что она глубоко верит бабкиному предсказанию. Но Остап Григорьевич так насмешливо шевельнул бровями и поджал губы, что Пелагея Исидоровна поспешила перевести разговор на другое: — Оксана наша мудрует. Не хвалилась вам? Одно заладила: отпустите на войну. — Не на войну, — мягко возразила Катерина Федосеевна. — В лазарет, милосердною сестрой. — А хотя бы и в лазарет, сваха? Я ей не дозволю. Тут она при матери, при батьке. — А я такой думки: пускай едет, — с неожиданной решительностью отозвался Остап Григорьевич — Ее дело молодое. Науки докторские проходила, соблюдает себя. Уважительная. При лазарете такие нужны. — Ой, лышенько! — воскликнула Пелагея Исидоровна. — Что вы, сват, толкуете? Подастся на чужие люди, одна. Приедет ваш Петро — что мы ему скажем? Закуривая после ужина, Остап Григорьевич задумчиво, как бы про себя, сказал: — Не только, Оксану, а и Василину, Настю вашу, если, упаси бог, вражина перейдет Днепр, отправлять надо подальше. Гансы до дивчат охочие. Это я по прошлому знаю. — И снова нахмурившись, добавил: — Да и не одним дивчатам, я и нам, старым, не пристало оставаться… Это решение окрепло у Остапа Григорьевича еще больше, когда на следующий день неожиданно приехали жена и сын Ивана. Добралась Шура с ребенком до Чистой Криницы на попутной подводе, изголодавшаяся, оборванная, измученная. Остап Григорьевич сперва даже разочаровался, увидав старшую невестку. Он представлял ее важной, дородной: как-никак жена подполковника! Ему до сих пор помнилась супруга полкового командира Фельштинского, которую он мельком видел под Бродами в пятнадцатом году. Носила полковничиха длинное шелковое платье, шляпу с черными перьями, перчатки почти до локтей. Александра Семеновна, двадцатишестилетняя женщина, удивила Остапа Григорьевича своей внешней простотой. На фотографии, присланной сыном после своей женитьбы, невестка и то казалась солиднее. А сейчас, маленькая и худенькая, в простеньком красном сарафане в белую крапинку, она походила на девушку-подростка. Даже каштановые волосы, заплетенные в тугие косички, с бантом, были уложены на затылке так, как это обычно делают ученицы старшего класса. Лишь печально-серьезные светло-карие глаза да неглубокие морщины у губ и в уголках возле глаз делали ее взрослее. Александра Семеновна до глубокой ночи проговорила со стариками об Иване, о пережитом во время эвакуации. Слушая ее рассказы о горящих эшелонах с женщинами и детьми, о лютой расправе над семьями командиров, которые не успели уйти и попали в руки фашистов, Катерина Федосеевна не раз всплакнула, а Остап Григорьевич про себя думал: «Вывезу своих, не дам издеваться над ними». Перед тем как ложиться спать, он сказал: — Может, и не дойдет до нас беда, а мешочки в дорогу готовь, стара. Назавтра Александра Семеновна поднялась в самую рань, вместе со свекровью, по-бабьи повязалась платком и принялась помогать по хозяйству. Она убирала, чистила картошку, стирала так ловко и умело, так охотно бралась за любую, даже грязную работу, что Катерина Федосеевна сказала мужу с нескрываемым восхищением: — Ну, за такой жинкой Иван бедовать никогда не будет. Глянь, вроде она весь свой век около селянской работы. А сама же учительша. — Я и сам вижу, — ласково отозвался Остап Григорьевич. — Не крутихвостка. Иван знал, кого брал. Но особенную радость старикам и Василинке доставил двухлетний Витька. С серыми отцовскими глазенками и курчавыми волосами, непоседливый, он принес с собой в хату много шума и смеха. Мальчонка мигом ознакомился с двором, забрался в скотный сарай, с восторженным визгом кинулся к цыплячьему выводку. Василинка, хохоча, водворила его в хату, а через несколько минут его головка мелькала уже в соседнем дворе подле поросят. Домашние хлопоты несколько отвлекали Александру Семеновну от тяжелых мыслей. Но по вечерам ее охватывала тревога за мужа, и она не знала, куда себя девать. Вскоре Александра Семеновна близко сдружилась с Оксаной, и ей стало легче. Оксана приходила каждый вечер, и они вдвоем часами просиживали в палисаднике или над Днепром. Вынужденное безделье становилось для Оксаны невыносимым. Мысль о фронте, о работе в госпитале все более овладевала ею. Она съездила в Богодаровку, в военкомат, побывала в здравотделе и добилась того, что в Чистой Кринице открыли краткосрочные курсы медсестер. На курсы вместе с Оксаной стала ходить и Александра Семеновна. Как-то днем складывали в стога сено за Холодным озером. На лугу были одни женщины и дивчата. Оксана, вдвоем с женой бригадира Горбаня, белобрысой Варварой, вершила уже первый стог, когда подошла с вилами на плече Нюся. С подчеркнутой холодностью оглядела она красную кофточку и коротенькую черную юбку, не закрывавшую поцарапанных осокой колен Оксаны, и колко проговорила: — Как приехала невестка, так ты и зачванилась? Старые подружки стали тебе неинтересными? — Не дури. Ты же знаешь, почему не захожу. — Из-за Олексы? — Ты же знаешь. — Напрасно. Он и думать забыл про тебя. — Если б так, я чаще заходила б. Оксана посмотрела на подругу и улыбнулась. Нюся уже примирительно сказала: — До дому вместе пойдем. Добре? Вечером, побывав у Нюси, Оксана поняла, что Алексей не выкинул из головы мыслей о ней. Он входил и выходил из комнаты, делая вид, что присутствие Оксаны его ни в какой степени не занимает. Он даже ни разу не заговорил с ней, но это-то больше всего и насторожило ее. Когда Оксана, спохватившись, что темнеет, собралась домой, Алексей догнал ее за воротами и пошел рядом. — Как живешь? — спросил он. — Живу, как и все. — От Петра писем нету? — Что ты! Он только недавно уехал. Алексей прошел еще немного и сдавленным голосом спросил: — Если не вернется Петро, пойдешь за меня? Я тебя ничем попрекать не буду. — Где твоя совесть, Олекса? — не замедляя шагу, с гневным удивлением спросила Оксана. — А чего я такого сказал? — Петро на фронте, так ты думаешь этим воспользоваться? И не совестно? — Я уже про совесть давно забыл, — с мрачной улыбкой произнес Алексей, — с тех пор как из партии выгнали. А когда Петро приехал, и вовсе… — Он притронулся к рукаву Оксаны и с искренней грустью в голосе добавил: — Ты меня таким сделала. — Ничего я тебе никогда не обещала. Люблю и буду любить Петра. Она ускорила шаг. Чувствуя, что Алексей не отстает, остановилась и подала ему руку. — Ну, будь здоров. Мне спешить надо, а тебе тоже не следует зря время тратить. После этого разговора Оксана стала избегать встречи с Алексеем даже на людях. II В конце первой недели июля в Чистую Криницу приехал секретарь райкома Бутенко. Полдня он пробыл в сельсовете и колхозном правлении, а перед вечером пошел к Рубанюкам. По двору лениво бродила наседка с цыплятами, хрюкал где-то в лопухах кабанчик. На кольях садовой ограды сушилось белье. Рыжая кошка, вперив хищные немигающие глаза на охорашивавшихся воробьев, замерла, чуть приподняв дрожащую лапу. Бутенко поднялся по ступенькам крыльца и встретил Каверину Федосеевну. Она поздоровалась и извиняющимся тоном сказала: — Я вас в кухню приглашу, Игнат Семенович. Мальчик у нас захворал. Внучек. — Чем захворал? — Не определили доктора. Горит весь. Бутенко зашел на кухню, сел у стола. Катерина Федосеевна смела фартуком хлебные крошки и присела напротив. — Может, молочка холодного с погреба принести? — предложила она, сочувственно глядя в усталое лицо гостя. Бутенко очень изменился с тех пор, как Катерина Федосеевна видела его последний раз, перед свадьбой Петра. Нос его заострился, щеки ввалились, потемнели. — А вы сами-то не приболели часом? — участливо спросила Катерина Федосеевна. — Нет. Просто не спал… Вот уже четвертые сутки. — Я вам постелю в садочке. Пока старый придет, поспите. — Если лягу, до утра не добудитесь. А мне к вечеру в Сапуповку надо. Вот молока выпью с удовольствием. — А старый вам дуже нужен? Я Сашка́ пошлю. — Пошлите. Остап Григорьевич пришел и принес решето с крупной пунцовой черешней. Бутенко крепко спал за столом, уронив голову на руки. Но сон его был чутким. Услышав шаги, он сразу проснулся. — Пойдем по саду пройдемся, — сказал он Остапу Григорьевичу. Около старой яблони Бутенко сказал тихо и значительно: — Скот угонять надо, жечь, уничтожать все добро надо. И о самих себе давай разговор вести. — Акурат и я хотел говорить об этом, — вставил Остап. Григорьевич. …Катерина Федосеевна несколько раз пробегала по двору, поглядывала через тын в садок: Бутенко и Остап Григорьевич все сидели под яблоней, курили. От наблюдательной хозяйки не утаилось, что разговор между секретарем райкома и ее стариком был очень бурным. Бутенко горячо убеждал в чем-то Остапа Григорьевича, тот решительно и энергично отмахивался руками, а потом, как показалось Катерине Федосеевне, даже всплакнул. Это было настолько необычно и непонятно, что Катерина Федосеевна уже не могла заниматься домашними делами. Она без видимой надобности подходила к погребу, к сараям, прислушивалась, но Бутенко и Остап Григорьевич вели беседу так тихо, что ничего нельзя было понять. Проводив Бутенко, старик зашел проведать внучонка, потом пристроился у лампы и стал сшивать дратвой Василинкин башмак. По нахмуренному, озабоченному лицу мужа Катерина Федосеевна видела, что мысли его были чем-то поглощены. Позже, когда Остап Григорьевич укладывался спать, она не утерпела и спросила: — Чего приезжал Бутенко? — О садах толковали. Катерина Федосеевна мельком взглянула на его лицо. Если уж и ей Остап не доверяет тайны, значит дело идет о чем-то очень важном. А что свои секреты муж умеет хранить, как никто другой, Катерина Федосеевна знала очень хорошо. Она подавила вздох и молча пошла стелить постели. Однако спать в эту ночь криничанам пришлось недолго. После полуночи улицы и площадь наполнились фырчанием автомашин, громкими голосами. В село въехала воинская часть. К утру в перелеске над Днепром белели армейские палатки, дымились походные кухни. Связисты тянули к школе телефонные провода, в больничном дворе выстроились санитарные машины. На квартире у Девятко остановился капитан Жаворонков. Он был словоохотлив, весел, шустр; энергия переполняла его, он, казалось, никак не успевал растрачивать ее, а поэтому постоянно подыскивал себе какое-нибудь дело или хотя бы собеседника. Когда он оставался один, то пел либо насвистывал. По улице он шагал очень быстро, здороваясь со встречными, охотно заговаривая с теми, кто чем-либо привлекал его внимание. Явился он к Девятко с шумом, с прибаутками, подмигнул Настуньке, крепко тряхнул руку Пелагеи Исидоровны. Удовлетворенно оглядел отведенную ему чистую половину хаты. — Ну, а теперь, Александр Иванович, — сказал он сам себе, — скидай свою гимнастерку, никто тебя, беднягу, не вымоет. Настунька, повинуясь молчаливому кивку матери, принесла ему чугунок теплой воды. Жаворонков с искренним удивлением развел руками: — Это мне, курносая, столько-то? Как кутенку? Ты ведерко тащи, да похолодней. Я, вишь, какой? Крупный. Он тщательно мылил шею, плечи, волосатую грудь с вытатуированным якорем. Заметив, что Настунька, сливая воду, смущенно отворачивается, он передразнил ее, показал язык и, проворно одевшись, ушел в штаб. Его, видимо, любили товарищи. Вечером в чистой половине хаты долго гомонили мужские голоса, слышался дружный смех. Проводив товарищей до ворот, капитан столкнулся в сенцах с Оксаной. Она шла в свою комнатушку. Жаворонков предупредительно распахнул перед ней дверь и шутливо произнес: — Э! Не знал, что еще и такая дочка есть у моих хозяев. Он переступил порог и протянул ей руку: — Жаворонков Александр Иванович. Бывший моряк. Двадцать шесть лет. Холост. А вас как зовут? — Оксана. — Чудесно! Не ручаюсь за себя. Влюблюсь! Оксана промолчала. Она хотела ответить резкостью, но лицо капитана было таким добродушно-веселым, что трудно было на него обидеться. — Не пора ли спать, товарищ начальник? — сказала она с улыбкой. — Что вы! Мне говорить хочется. — Ну, говорите. — Нет, пожалуй, спать надо. Вставать в четыре. В семье Девятко быстро привыкли к своему беспокойному, но обходительному квартиранту. Особенно сдружился с капитаном Кузьма Степанович. Жаворонков щедро оделял его газетами, журналами, подолгу беседовал о фронтовых и международных делах. Потом у капитана установили радиоприемник, и Кузьма Степанович слушал сводки с фронта. Тридцатого июля в полдень капитан выскочил в кухню, где семья Девятко собиралась обедать. — Важное будут передавать! — воскликнул он. — Идите слушать. Кузьма Степанович, Оксана, Настунька сгрудились около радиоприемника, даже Пелагея Исидоровна выглядывала из двери. По радио передавали текст соглашения с Великобританией о совместных действиях против гитлеровской Германии. Когда диктор умолк, Жаворонков щелкнул пальцами: — Поняли? А? Будем дуть фашиста и в хвост и в гриву. Мы — в гриву, англичане — в хвост. Но Кузьма Степанович восторга не выказал. — Когда тебя, как говорится, возом придавят, ты и меня родным батьком назовешь, — произнес он флегматично. Поднимаясь и пряча в футляр очки, он пояснил: — Не верю я больше никаким буржуазиям. Раз они не нашего роду — обманут. Это их теперь приперло, за нас и хватаются. Он с охотой остался бы потолковать с капитаном по этому волнующему его вопросу, но торопился в степь. Хлеба выдались небывалые, особенно озимка. А убирать было некому, да и в обрез осталось горючего для тракторов. На поля выходили школьники, старики. С дальних участков горбаневской бригады домой не возвращались по нескольку дней, работали почти круглые сутки и все же не управлялись. Туда и поехал Кузьма Степанович, запрягши в одноколку старенького маштака. В бригаду он добрался только часам к шести. Еще издали Кузьма Степанович с тревогой увидел, что оба комбайна стояли около будки тракториста. Он свернул и поехал напрямик, по стерне, к комбайнам. Около одного в унылой позе застыл полевод Тягнибеда. Он наблюдал, как Алексей, лежа на спине и наполовину скрывшись под трактором, что-то чинил. — До рождества будем косить, — сказал Тягнибеда подошедшему председателю. — Пять минут работаем, полдня вот так. Это ж не комбайнеры, а… — он не договорил и презрительно махнул рукой. Алексей вылез из-под машины, вытирая паклей руки, пробурчал: — В мастерскую надо волокти… сваривать. Он уничтожающе смерил взглядом двух пареньков, виновато наблюдавших за механиком. Впрочем, придираться к пятнадцатилетним подросткам Гришке Кабанцу и Мишке Тягнибеде, племяннику полевода, было бы несправедливо. Посадили их на машины взамен призванных в армию опытных трактористов после пятидневного обучения. — А другой комбайн? — спросил Кузьма Степанович. — Тот сейчас пустим, — пообещал Алексей. — Там дела на пять минут. — Может, Леша, и этот как-нибудь?.. Помаленьку… Кузьма Степанович так просительно посмотрел на него, что Алексей только вздохнул и стал что-то обмозговывать. Час спустя комбайн уже работал. Вскоре исправили и другой. III На следующий день правление колхоза получило приказ угонять скот на Богодаровку и дальше — на Харьков. Распоряжение это настолько встревожило криничан, что Кузьме Степановичу стоило больших трудов вернуть в поле людей, кинувшихся по домам. Тревожные слухи расползались по селу. Оперативные сводки с каждым днем становились все более тяжелыми. Еще 1 августа радио сообщало о житомирском направлении, а 2-го появились белоцерковское и коростенское направления, спустя несколько дней — уманское. На южном направлении нашими войсками были оставлены города Кировоград и Первомайск. Пал Смоленск. Капитан Жаворонков почти не появлялся. За селом в сторону Богодаровки и над Днепром усиленно рыли окопы, рубили бревна для укреплений. Целыми днями пропадала и Оксана. Она работала в степи, бегала на курсы, успевала помогать Рубанюкам ухаживать за заболевшим мальчиком. Мать несколько раз подмечала, как Оксана о чем-то шушукается с квартирантом, но значения этому не придавала: знала, что дочь лишнего себе не позволит. Однажды Жаворонков забежал домой за табаком. Оксана проскользнула следом за ним, и через несколько минут они вместе вышли на кухню к матери. Пелагея Исидоровна вынимала из печи хлеб. На скрип двери она повернула раскрасневшееся лицо. — Ну, мамо, — начала неуверенно Оксана, — что я вам скажу: забирают меня в медсанбат. — Куда? — не поняла мать. — В лазарет. Операционной сестрой. — К нам, мамаша, в часть, — пояснил Жаворонков. — Уже и приказ написан. Пелагея Исидоровна, осознав, наконец, смысл услышанного, молча всплеснула руками и, закрыв лицо фартуком, заплакала. — Радоваться, а не слезы лить надо, — сказал Жаворонков. — У нас она, знаете, какую работу делать будет? — Теперь уже, мамо, назад не попятишься, — сказала Оксана. — Сама просилась, вы не обижайтесь. Оксана приготовила много веских и убедительных доводов, но мать примирилась с ее решением быстрее, чем можно было ожидать. Уже и ей было ясно, что в Чистой Кринице оставаться дочери нельзя: враги захватили Днепропетровск, кто-то говорил, что они уже недалеко от Богодаровки. Кузьма Степанович, узнав, что Оксана идет в армию, опечалился, но сказал твердо: — Правильно, дочка! Как сердце подсказывает, так и делай. Поздно вечером забежала Нюся. Яков Гайсенко вез на автомашине какие-то ящики из района и согласился взять Нюсю; она решила уехать к тетке. — Там в школу летчиц поступлю, а не удастся — на завод пойду, — сообщила Нюся. Она была уже одета в дорогу и очень торопилась. Всплакнув, подруги крепко обнялись, и Оксана, предупредив мать, что заночует у Рубанюков, побежала провожать Нюсю. Ночью донеслись глухие звуки артиллерийской канонады. Пелагея Исидоровна, выходившая к корове, постояла на крыльце, прижав руки к груди, послушала. Гул то затихал, то усиливался. Она перекрестилась и, чувствуя, как у нее немеют руки и ноги, побрела в хату будить мужа. В хате у Рубанюков уснули в эту ночь поздно. Остап Григорьевич уже улегся было, но внучонок раскапризничался, и плач его тревожил старика. Накинув на плечи пиджак, он пошел на чистую половину. Кризис у ребенка миновал благополучно. Но Александра Семеновна так извелась за время болезни сынишки, что на нее жалко было глядеть. — Иди, Саша, поспи, — ласково сказал ей Остап Григорьевич. — Мы со старой побудем около хлопчика. — Пойдем, родненькая, — предложила Оксана. — Постелим на воздухе около окон, все услышим. В саду, под навесом вишневых ветвей, пахло мятой, любистком. Из сухой травы, покрыв ее рядном, Оксана устроила отличное ложе, взбила подушки и уговорила невестку уснуть. Сама она забылась не скоро. Ее волновали последние вести с фронтов. На людях она держалась бодро; как могла, утешала тех, кто падал духом. Но когда ей приходилось оставаться наедине со своими мыслями, ее охватывала тревога. «Неужели прахом пойдет все, чего добивались, о чем мечтали? — думала она. — Не может быть, чтобы не устояла армия… Теперь каждому из нас за троих работать надо». Думы ее перенеслись на предстоящую работу в медсанбате. Ей становилось страшно при мысли, что она не справится. «Это же за ранеными ходить, а не за больными, — размышляла она. — Кровь, раны… Руки могут опуститься… Нет, нет, выдержу. Должна, — убеждала себя Оксана. — А вдруг удастся встретиться где-то с Петром, — мелькнула слабенькая надежда. — Петро одобрил бы, что я решила уехать». Задремала Оксана, когда запели первые петухи. Внезапно она проснулась, как от толчка. Тревожно приподнялась, прислушалась. Прогромыхал вдали гром, шелестели листья. Александра Семеновна крепко спала, по-детски подложив руку под щеку. От предчувствия чего-то тяжелого и непоправимого сердце Оксаны беспокойно заколотилось. В тот момент, когда она собиралась встать, в соседнем дворе кто-то настойчиво забарабанил в окно. Оксана вскочила и, путаясь босыми ногами в траве, обжигая их крапивой, побежала к ограде. Она узнала голос полевода Тягнибеды. Он громко разговаривал с хозяином соседней хаты. Оксана окликнула: — Дядька Митрофан! Это вы? — А кто спрашивает? Ты, Василина? — Оксана. — Свекор твой спит? Буди, нехай идут разбирают все в колхозе и в кооперации. Германцы в Богодаровке. Оксану словно обожгло. Замирая от страха, она бросилась обратно к хате. Руки ее дрожали, лицо горело. Она слышала, как на дальнем краю села гомонили люди, ревела скотина. Остап Григорьевич уже стоял на пороге в исподнем белье. — В Богодаровке горит, — показал он рукой на алеющее с северо-запада небо. — Фашисты в Богодаровке, тато! — пугаясь своих слов, со стоном вымолвила Оксана и прислонилась к косяку двери. Потом она бежала в предрассветной мгле домой и в каждом дворе видела полуодетых людей, всматривавшихся в сторону Богодаровки или метавшихся с узлами по подворью. Допевали петухи, гасли последние звезды. По шляху шли и ехали мимо села отступавшие части, беженцы. Заплаканная Настунька встретила Оксану около ворот. — Жаворонков только что прибегал, — скороговоркой выпалила она. — Передавал, чтоб сейчас же была в медсанбате. Они уезжают. И Настунька, повиснув у сестры на шее, заревела во весь голос, причитая по-старушечьи. — А тато? Вы с матерью как? Едете? — тяжело дыша, спрашивала Оксана. — Мы поздней поедем. Отца дома не было. Мать помогла собрать в узелок Оксанины вещички и, накинув на голову платок, побежала проводить ее до больницы. Ветер гнал по улице пыль, смешанную с соломой. Заглушая канонаду, гремел на северо-западе долгими неровными раскатами гром. Около усадьбы МТС Оксана остановилась, пораженная зрелищем, которое представилось ей. Люди разбивали кувалдами и молотками тракторы, культиваторы, железные бочки — все, что попадалось им под руки. Алексей, зло поблескивая глазами, крушил ломом мотор у трактора. — Поездите на нем, бандюги! Он был так поглощен своим занятием, что не замечал ни застывшей у ограды с узелком в руках Оксаны, ни подъехавшего на бричке секретаря райкома Бутенко. Оксана ухватила мать за руку и побежала дальше. Из больничного двора выезжали нагруженные доверху автомашины. — Ни с отцом, ни со свекрами не попрощалась, — с горестным вздохом сказала Оксана. — Кто же знал, доню? — ответила мать дрожащим голосом. — Ты глянь, что в селе делается! Оксану посадили к себе в машину медсестры. Мать подала ей узелок и, всхлипывая, не сводя с нее глаз, беззвучно шевелила губами. Из распахнутых дверей кооперативной лавки, давя и расталкивая встречных, выбирались люди, навьюченные мешками, ящиками, связками обуви, ременной сбруи. Долговязый дед Кабанец и его две снохи волокли большую бочку, то ли с вином, то ли с маслом. Кабанец, приноровившись, откатил свою добычу в сторонку; оставив возле нее невесток, ринулся обратно к магазину. Почтарь Малынец, видимо, хватил лишку. Пьяно покачиваясь и пуская слюни, он угощал всех папиросами: — Подходи! Бесплатная угощения! Мимо проехал на своей бричке Бутенко. — Начальство наше драпает! — крикнул кто-то пьяным, голосом вдогонку. Бутенко обернулся, потом сказал что-то кучеру. Бричка круто завернула и подкатила к толпе. Бутенко неторопливо слез, подошел к группе стариков, которые стояли в сторонке.. — Доброго здоровья! — сказал он громко. Деды вразнобой откликнулись и выжидательно уставились на него. — Вы меня не первый день знаете? — спросил Бутенко. — Как же! — Знаем, Игнат Семенович. — Так вот, попрошу передать тому дураку, что кричал о начальстве. Вместе строили колхоз. Вместе и фашиста бить будем! Старики, переглядываясь, молчали. Кто-то смущенно проговорил: — Дурошлеп — он всегда дурошлеп, Игнат Семенович. — Ну так вот. Не пановать врагам на украинской земле! Это я вам говорю не от себя — от партии говорю. А пока прощайте, товарищи. Запомните мои слова. Бутенко, провожаемый молчаливыми взглядами, пошел к бричке. …Остап Григорьевич в это утро долго стоял на пороге своей хаты, прислушивался к глухим голосам на шляху, к скрипу колес, гулу машин и думал: «Что же она за сила такая прет, что сдержать не могут? Пропадет все прахом. Фруктов сколько вчера насобирали! Все сгниет». Катерина Федосеевна вышла на крыльцо в одной нижней сорочке. Прерывающимся голосом она сказала: — Чего же ты молчишь, старый? Узлы вязать? Остап Григорьевич покосился на ее пожелтевшее от страха лицо, еще раз бросил взгляд на зарево пожара, рдеющее над Богодаровкой. — Дети и невестка нехай собираются, — приказал он и, подумав, спохватился: — Постой! Куда же она с хворым мальчиком поедет. Одну Василину собирай. Толком он и сам не знал сейчас, что нужно делать. Он лишь твердо помнил, что Бутенко приказал ему остаться в селе и ждать распоряжений. Василину он отправит, время еще есть, а жена никуда без него с места не тронется. Проживет как-нибудь около них и невестка с мальчиком. Раздумывая над всем этим, Остап Григорьевич вдруг вспомнил, что накануне он наказал садоводческой бригаде быть в саду еще до света: с уборкой плодов не управлялись. Он зашел в хату, надел потертый будничный пиджак, старые сапоги и вышел во двор. — Через час-два буду, — кинул он жене. — Ты что это выдумал, старый? — возмутилась Катерина Федосеевна, заметив, что он берет весла. — В такое время?! — Сказано, на час, не больше, — миролюбиво отозвался Остап Григорьевич. — Да кто сейчас про твой сад будет думать? — гневно кричала обычно добродушная и покорная Катерина Федосеевна. — Сдурел на старости! Не слышишь, как гвалтуется село?! Но старик уже шагал мимо скотного двора к Днепру. Над рекой стоял, не рассеиваясь, прозрачно-лиловый туман. Было уже по-осеннему свежо и сыро. Покачивались, плыли по воде редкие опавшие листья, поблескивая, как рыбешка, своей белоснежной изнанкой. Где-то вдали, за зубчатой каймой сосен-великанов, клубились темные тучи, изредка рокотал гром. Но когда Остап Григорьевич, разыскав у покинутого парома лодку, переправился на остров и закрепил у коряги свой челн, показалось солнце. Оно появилось как-то необычно: прорвалось из груды темно-синих облаков и сразу зажгло их, превратило в огненно-рыжие. Остап Григорьевич, сокращая путь, зашагал по росистой блеклой траве, мимо мокрых кустов крыжовника и малины. Роса уже не просыхала там, где на землю ложились расплывчатые тени листвы. Но в траве еще горели золотые соцветия запоздалых одуванчиков, красные головки занесенного ветрами лугового клевера, белели лепестки редеющей ромашки. Остап Григорьевич неторопливо прошелся по саду, окинул взором горы сложенных с вечера фруктов. Еще с прошлого года он подумывал об устройстве большой сушилки и переработочного пункта. Остап Григорьевич однажды видел их в колхозе «Сичь», на Запорожье, и с тех пор эта мысль не выходила у него из головы. Вдыхая спиртной запах увядающих листьев, Остап Григорьевич шагал дальше. Он был один среди своих любимых яблонь. Они низко, почти касаясь земли, клонили к ногам старого садовода ветви, отягощенные янтарными шарами плодов, и созревшие яблоки с шорохом падали на землю… Остап Григорьевич поправил три-четыре подпорки, хозяйственно отбросил к куче откатившееся яблоко и вдруг как-то особенно ясно ощутил, что все его труды, заботы уже никому не нужны. Примириться с этим было так тяжело, что старик остановился и беспомощно оглянулся. Да, никто уже не пришел сюда сегодня; в саду стояла непривычная, кладбищенская тишина. Остап Григорьевич обессиленно присел на ящик. Из кустов, потягиваясь, выполз пес Полкан, виляя хвостом, подошел и положил ему на колени свою голову. На старой груше сидели, зябко нахохлившись, воробьи. Два или три безостановочно и молчаливо прыгали с ветки на ветку. «Греются», — машинально подумал Остап Григорьевич. И оттого, что здесь, в саду, шла своя обычная жизнь, он еще острее осознал, как грозна беда, еще тяжелее и горше казалось ему великое несчастье, постигшее его село, всю огромную родную страну. Все, что было так дорого и близко ему в этом саду: залитые молочным цветеньем яблони, молодые ростки винограда, посаженною в прошлом году, песни женщин, убирающих плоды, — все это, казалось, безвозвратно ушло, и, может быть, вскоре даже он сам не сможет прийти сюда, как приходил десять лет изо дня в день и один и с сынами… Мысль о сыновьях, сражающихся на фронте, приободрила старика. «А разве только молодые да здоровые поднялись против вражины? — раздумывал Остап Григорьевич. — Разве ты, старый, забыл, как патрон вкладывается в русскую трехлинейку?» Он вспомнил свой разговор с секретарем райкома Бутенко. Не зря партийный руководитель приходил к нему советоваться и приказал ждать: работа, мол, найдется не только в партизанском отряде. «Нет, не навсегда красноармейцы отходят!» Остап Григорьевич поднялся с места и, разыскав пустой мешок, стал наполнять его самыми лучшими, отборными яблоками. Распогодилось. Над садом глубоко синело небо, медленно плыли высоко вверху, как обрывки пряжи, паутинки. Полкан побрел за стариком до конца сада и отстал, провожая взглядом и помахивая хвостом… …Оксана уже на выезде из села заметила у дороги, около колхозных посадок, Остапа Григорьевича. Он стоял с обнаженной головой у мешка с яблоками и предлагал их уходившим бойцам: — Берите, хлопцы, берите! Машины задержались в общем потоке, и Оксана, привстав, крикнула: — Тато! Остап Григорьевич! Старик быстро повел глазами, увидел ее и, суетясь, взялся за мешок, намереваясь поднести его поближе. В эту минуту машина тронулась, и Остап Григорьевич, уронив яблоки, закивал Оксане лысой головой. IV Подполковник Рубанюк стоял на берегу и смотрел на взбудораженный грозой Днепр. Иссиня-зеленая ширь клокотала, тяжело вздымались мутные пенистые гребни, обрушивались, вновь закипали, желтели от ярости. Рубанюка тяготили промокшие гимнастерка и фуражка. В сырых сапогах хлюпала грязь. По скрипящему настилу понтонного моста ползли автомашины, грохотали колеса фургонов, гулко стучали копыта лошадей. Полк переправлялся на левый берег. Где-то над Днепром снова загремел далекий, невнятный ром, Рваная сизая туча задевала темным крылом водную даль. На горизонте мерцала тонкая, зеркально-блестящая полоса. Взгляд Рубанюка привлекло что-то темное, продолговатое плывшее в нескольких саженях от берега. Он спустился с пригорка, подошел к воде. Течением несло труп старика. Мертвое тело медленно, словно нехотя, повернуло к нему изуродованное лицо с окровавленной бородой. Сотни обезображенных, исковерканных войной человеческих тел, которые Рубанюку довелось видеть, не вызывали нем такого чувства, как этот труп деда. Может быть, старик еще вчера мирно сторожил бахчу или рыбачил с внуком под тенью верб… Кто знает, что ждет и его, Рубанюка, старого батька — Остапа Григорьевича?! С изумительной четкостью в памяти предстали вдруг Чистая Криница с теплым сухим запахом сосен в прибрежных перелесках, росистые степи, родной двор над Днепром, плетни, утопающие в полыни, Петро, старый отец. Атамась в мокрой, прилипшей к телу гимнастерке и забрызганных грязью сапогах подошел к Рубанюку. — Ну, товарищ пидполковнык, — сообщил он, заговорщицки подмаргивая, — квартирку я найшов для вас в сели. Дви молодухы, Татьяна и Маша. Там и сметанка будет, и постель пуховая… — Твоя семья, Атамась, кажется, в Ахтырке осталась? — просил Рубанюк. — В Ахтырци. Батько й маты. — Ну, фронт далеко от них. А вот за своих я боюсь. Из головы не выходят. Три письма послал, — никакого ответа. — Щэ напышуть. — Неизвестно даже, добрались ли до Чистой Криницы Александра Семеновна и Витя. — Добралысь, товарищ пидполковнык! — ответил Атамась уверенно. — Почему так думаешь? — Бо знаю добрэ Александру Семеновну. Боны таки, що не пропадуть… Атамасю очень хотелось утешить своего начальника, и он, не зная, как это сделать, предложил: — А вы отпустить, пойду в Чысту Крыныцю, всэ толком разведаю. Вам будэ спокойней. Рубанюк лишь грустно улыбнулся. Взяв себя в руки, сказал уже строго официально: — Иди, своими делами занимайся. И скажи кому-нибудь, пусть деда похоронят. Видишь? Надо могилку вырыть. Не оглядываясь на подплывший к берегу труп, он, сутулясь, зашагал к мосту. На левом берегу он опять стоял, молча наблюдая бесконечный поток людей, машин, повозок. Сюда, на переправу, устремились со своим скарбом какие-то предприятия, институты. Люди поглядывали на небо, торопились скорее миновать опасную зону и, выбравшись на левый берег, медленно и устало брели по лесной дороге. Морячок, в бушлате и бескозырке, с забинтованной рукой на перевязи, широко расставив ноги, ехал верхом на неведомо где добытом коне. Как он попал сюда, трудно было понять, но в позе его, деловитой и независимой, в том, как он уверенно пробивался сквозь людской поток и беспечно покуривал самокрутку, было что-то, что внушало к нему уважение. С выражением явного превосходства он поглядывал на пехотинцев, шагающих по грязи. — Эй, землячок! — окликнул моряк усатого, пожилого бойца. — Скат спустил. Усач посмотрел на свою распустившуюся обмотку. Не найдясь, что ответить на ядовитую шутку, он проводил морячка обиженным взглядом и, под смешок товарищей, смущенно стал перематывать обмотку. В сторонке, кое-как замаскированные ветвями, стояли новехонькие тяжелые орудия и такие же новые гусеничные тракторы. Их надо было переправить на правый берег, к фронту. Седой полковник, с артиллерийской эмблемой на петлицах и орденом Ленина на груди, ругался с комендантом переправы. — Пойми, голова! — горячился полковник. — Не могу я искать другой переправы. — Не выдержит, товарищ полковник, — сумрачно отвечал комендант. — И не требуйте. У вас вон какие громадины. Под расстрел не хочу идти. — Выдержит! По одному — выдержит. Мне — срочно, — то просяще, то грозно говорил полковник, вытирая платком лоб. — Тогда повремените. Пропущу полк, посмотрим. Полковник отошел, стал в двух шагах от Рубанюка, нетерпеливо вертя в руках бинокль. — Хорошие пушечки везете, — сказал ему Рубанюк. Полковник оглянулся, устало махнул рукой: — Везу вот. А как воевать буду? Ни одного метра провода. Он подошел к своим тракторам, скользя сапогами по грязи и что-то гневно бормоча. Рубанюк услышал негромкий девичий смех. Две зенитчицы, подстелив плащпалатки и свесив ноги в окопчик, ели хлеб с маслом и о чем-то болтали. На бруствере лежали букетики цветов. Девушки были очень молоды, жизнерадостны, и даже мужская красноармейская форма не лишала их обаяния. Они пересмеивались, но потом, заметив невдалеке хмурого подполковника, заговорили шепотом. Рубанюк, не желая им мешать, пошел к полковому обозу, который сбился около дороги. Уже при въезде в село, где предстояло разместиться штабу полка, его встретил немолодой, с седеющими вислыми усами батальонный комиссар. Он сверкал новеньким обмундированием; ремни его поскрипывали при каждом движении, пунцовые звезды на рукавах гимнастерки казались чрезмерно яркими. «На войну, как на парад, собрался, — подумал Рубанюк с неприязнью. — Нюхнет пороху — не тот будет». — Прибыл, товарищ Рубанюк, к вам в полк, — сказал политработник. — Комиссаром. Так что вместе воевать придется. Путрев, — назвал он свою фамилию, протягивая руку. — Вместе так вместе, — сдержанно ответил Рубанюк. — Вижу, вы на мой новенький костюмчик коситесь? Забрал из дому. Зачем добру пропадать? Мне ведь повезло: в Киеве был, с семьей повидался. — Ну, как там? — невольно оживляясь, спросил Рубанюк. — Настроение боевое. Жизнь течет нормально. Бомбит, правда, частенько. Они шли широкой улицей села, запруженной повозками, машинами, походными кухнями. Ветер гнал с неба обрывки туч, шелестел в листьях садов. Около заборов и плетней стояли нерасседланные лошади, детвора оживленно сновала между красноармейцами, молодицы, шлепая босыми ногами, переходили через улицу к колодцу. Набрав воды, они шли, раскачиваясь, ловко перекладывая коромысло с плеча на плечо. — Кадровый? — спросил Рубанюк, сбоку разглядывая невысокую фигуру Путрева. — И да и нет. Призван в тридцать девятом. По мобилизации ЦК. С партийной работы. — Учились? — Какая учеба! Полуторамесячные курсы. Потом поход в Западную Украину, финская. — Побывали на финской? — Прихватил. После ранения — в политотделе дивизии. Вот и все мои военные академии. — Так-с. — Прежний комиссар ваш, мне сказали, так и не успел повоевать? — Вострецов? Да, ему не повезло. Заболел, на фронт и не попал… На углу улицы, перед площадью, расположились бойцы из батальона Лукьяновича. За палисадником слышался приглушенный смех. По разговорам можно было догадаться, что бойцы делят хлеб и сахар. Красноармеец Терентии хрипловатым голосом рассуждал: — К старости у человека в характере все недостатки наружу вылезают. Смолоду вредный или, скажем, жадноватый был — в летах еще вредней станет, еще скупей. — А вот это ты, Терешкин, брешешь, — откликнулся кто-то. — Кобель брешет. — Ни в жизнь не сохранится к старости характер. Натура человеческая — она все время меняется. — Ничего не меняется. — А ты слушай. Вся организма меняется. Как пройдет двадцать лет, так и кровь совсем другая, и клетки… — Ишь ты! — воскликнул басовитый голос. — Это к старости наш Грива, глядишь, еще порядочным может стать. — У Гривы одна туловища заменится. А желудок ему менять никакого расчета нету. Как же он добавку переваривать будет? — Мели, Емеля… — мирно отозвался Грива. — Серчаешь? — спросил Терешкин. — Чего мне серчать? — Тогда дай табачку свернуть. Я тебе после войны на две завертки отдам. — До чужбячку вредно привыкать, а то в старости на даровинку только жить и будешь. Некрасиво. Путрев слушал словесную перепалку красноармейцев с интересом и одобрением. Несмотря на трудный переход, люди, судя по всему, были бодры, жизнерадостны. — В полку крепкие хлопцы, — словно читая мысли комиссара, сказал Рубанюк. — От границы идут. Почти все время с боями. — Хорошо старик Державин сказал, — ответил Путрев. — Помнишь? О росс!.. По мышцам ты — неутомимый, По духу ты — непобедимый, По сердцу — прост, по чувству — добр, Ты в счастьи тих, в несчастьи бодр… — Ну, что ж, комиссар. Определяйся на квартиру. Разместим людей, потом потолкуем. А если не устал, пройдемся по батальонам, посмотришь народ и себя покажешь. — Конечно, пройдемся. — Воздух! — крикнул зычный голос откуда-то из-за плетня. Высоко в небе, вырисовываясь на одиноком розоватом облаке, плыл вражеский разведчик. Открыли огонь зенитки; далеко позади самолета повисли серые комочки разрывов. — Эх, стрелки! — безнадежно махнув рукой, сказал Рубанюк. — Снаряды только зря переводят. — Научатся, — ответил Путрев. V На левом берегу Днепра спешно производились оборонительные работы. Рубанюк готовил свой участок в двух километрах от села. День и ночь он пропадал там. Линия фронта приближалась с северо-запада. Ходили слухи о том, что противник прорвался к Голосеевскому лесу, под Киевом. А здесь было тихо, на полях убирали хлеб, стрекотали молотилки и комбайны. Рубанюк стоял на квартире в семье председателя колхоза. Хозяин месяц назад ушел на фронт, всем заправляла его жена — остроязыкая, шустрая Татьяна, с бойкими карими глазами и тяжелыми косами, небрежно закрученными на затылке. Ей помогала по хозяйству сестра председателя Марьяна, в противоположность своей золовке неразговорчивая, застенчивая. Мать Татьяны, набожная и суеверная старуха, и восьмилетняя Санька хозяйничали дома, когда молодицы уходили в степь или на огороды. Санька при первом появлении Рубанюка укрылась на печи, потом осмелела и с любопытством наблюдала за каждым его движением. Она пробралась вслед за Атамасем в комнату, где приготовили для подполковника постель и стол для работы. Видимо, подражая матери, скрестила на груди руки и поминутно вздыхала. Рубанюк наблюдал за ней с улыбкой, а после того как Санька вздохнула особенно протяжно и вызывающе, подхватил ее на руки и, смеясь, сказал: — Девка хорошая, а зубов уже нет. Верно, с конфетами съела? Любишь конфеты? Санька дернула вихрастой головой, причмокнула: — А ось дайте пальця в рот. Тоди побачыте, чы е зубы, чы немае. — Ого! — Вылыта маты, — посмеивался Атамась. — Та тоже за словом у карман не полизе. Атамась обжился в семействе председателя с непостижимой быстротой. На обеденном столе Рубанюка появлялись то наваристые борщи со свининой, то блинцы или вареники со сметаной. В сытности и разнообразии блюд нетрудно было разгадать вкусы хозяйственного шофера. Однажды Рубанюк вернулся с совещания в штабе дивизии около полуночи. Голова его трещала от усталости и табачного дыма. Не заходя в хату, он открыл калитку в сад, медленно зашагал мимо крыжовника и малины. Чья-то фигура вдруг испуганно метнулась в кусты. — Кто здесь? — резко окликнул Рубанюк и расстегнул кобуру пистолета. — Це вы, товарищ пидполковнык? — смущенно проговорил Атамась, выходя на тропинку. — Чего ты сюда забрался? — Та трошкы заговорылысь. К темному кусту за спиной Атамася жался еще кто-то. Рубанюк узнал полногрудую застенчивую Марьяну и, ничего не сказав, повернул к хате. Скрипнула садовая калитка. Татьяна крикнула в темноту негромко, но повелительно: — Машка! Марш до дому! Ишь, моду взяла… В створе калитки смутно белела сорочка молодой хозяйки. Рубанюк в нерешительности замедлил шаг. Но Татьяна заметила его и стремительно побежала к хате. «Еще, чего доброго, меня заподозрит», — подумал Рубанюк с усмешкой. Он подождал Атамася и строго сказал: — Муж этой Марьяны на фронте, наверно, а ты шашни с ней затеял. — Так вона еще барышня, товарищ пидполковнык, — шепотом оправдывался Атамась. — Мы с ней про пчел говорили. У них же своя пасека. — Что-то, голубок, в каждом селе ты интерес к пчелам да садкам проявляешь! Рубанюк вошел в хату, не зажигая света, выпил приготовленное ему молоко со свежеиспеченным хлебом и лег в постель. В приоткрытую дверь было слышно, как тихонько вернулась Марьяна. Татьяна стала ей сердито выговаривать. Потом обе женщины приглушенно засмеялись. — Тчш! Людына спит, а боны разгомонились, — урезонивала их старуха. Под убаюкивающее перешептывание женщин Рубанюк, наконец, заснул. Разбудил его Каладзе. За окном чуть светало, шумно свиристели воробьи. Озабоченный и расстроенный вид начальника штаба мигом поднял Рубанюка с постели. — Нехорошие новости, товарищ подполковник, — сказал Каладзе хмуро. — Что стряслось? — Десант выбросили перед утром. Парашютистов. — Где? — За Глиняной балкой. В лесу. Рубанюк стал торопливо одеваться. Мысль его работала лихорадочно. Нужно было прежде всего выяснить численность и боевые средства десантников, принять меры к их окружению. — Кто доложил о десанте? — спросил он, выходя из хаты. — Какие приказания ты дал? — Многие красноармейцы видели. Бабы с поля в село побежали, боятся. Комиссар тоже знает. — Какие приказания успел отдать? — Поднял батальон по тревоге. — Комиссар дома? Зайдем к нему. На улице, несмотря на ранний час, было многолюдно: бабы бегали от двора к двору, собирались группами, возбужденно разговаривали. Путрев умывался у порога. С комиссаром у Рубанюка установились очень хорошие отношения. В первые же дни он убедился, что Путрев решителен и энергичен, работает с настоящим огоньком, не вылезает из красноармейских землянок и вообще быстро снискал себе в полку уважение. Рубанюк удивился, увидев, как он неторопливо черпал воду из ведра. — О десанте знаешь, Василь Петрович? — спросил Рубанюк, недоумевающе приподняв брови. Путрев обтер лицо полотенцем, расчесал гребенкой усы. Поморщившись, ответил: — Знаю. Только что ходил, разведывал. Прошу в хату: Он пропустил командира и начальника штаба вперед и положил перед ними пачку фашистских листовок. — Вот это и есть ваши парашютисты, — с иронией сказал он, обращаясь к Каладзе. Капитан побагровел так, что у него стала розовой каемка подворотничка. Он повертел листовки в руках и, смущаясь все больше, сказал: — Бойцы многие заявили. Сами видели парашютистов. Путрев покачал головой. Глядя прищуренными глазами на кончики своих пальцев, он раздельно проговорил: — Это вот и плохо, товарищ начштаба. Бойцам сейчас и окружение и парашютисты могут показаться в чем угодно. Враг на это рассчитывает. Но ведь ты руководитель? Какая-то баба испугалась листовок, она ведь их никогда не видела. А начштаба не разобрался и поднял батальон по тревоге. Позор! — Стараясь замять неловкость, Путрев предложил: — Давайте-ка лучше позавтракаем. У меня рыбка свежая жарится. — О десантах нам все же призадуматься следует, — сказал Рубанюк. — Сегодня листовки, а завтра головорезов бросят. Место у нас такое, надо всегда ждать. — Мои мысли, — поддержал Путрев. — Если подготовим бойцов и самих себя, воздушный десант — детская игрушка. После завтрака они направились в дальний батальон. Шли накатанной дорогой вдоль Днепра. Синий и спокойный Днепр просвечивал сквозь деревья, ветерок доносил запах реки. Перед участком второй роты Рубанюк еще издали увидел Аллу Татаринцеву. С тех пор как из дивизии и штаба армии поступили сообщения о том, что ни лейтенанта Татаринцева, ни полкового знамени нигде обнаружить не удалось, Рубанюк встречал Аллу всего два раза. Завидя Рубанюка, Татаринцева остановилась, козырнула и звонко спросила: — К вам можно будет как-нибудь зайти, товарищ подполковник? — Конечно, можно! Пройдя немного, Путрев сказал: — Кажется, погуливает сестрица? — Не заметил. — Женщина она молодая, пригожая. Кто из наших лейтенантов устоит против искушения? В тоне, каким были сказаны эти слова, явно звучало осуждение. — Она у нас в полку мужа потеряла, — холодно ответил Рубанюк. Его покоробило, что о Татаринцевой отзываются недружелюбно. Он рассказал Путреву, при каких обстоятельствах Татаринцева попала в полк, одобрительно отозвался о ее выдержке, храбрости, а затем, уличив себя в том, что близко принимает к сердцу репутацию этой женщины, сердито произнес: — Тебе, комиссар, не кажется, что мы с тобой слишком много разглагольствуем о сестре? — Пожалуй… Батальон Лукьяновича находился на занятиях. Бойцы перебегали, учились вести бой в траншеях. Рубанюк знал, что в батальоне все, включая и комбата, смотрели на занятия как на несерьезную затею, мечтали о настоящих боях. Поэтому он был особенно требователен и придирчив. Выслушав рапорт Лукьяновича, он повел комиссара смотреть занятия в третьей роте. Два взвода он после недружной, вялой атаки вернул на исходный рубеж и строго отчитал командира роты. Шагах в пятнадцати от места, где стояли командир и комиссар полка, расположился условный орудийный расчет. Путрев с видимым удовольствием прислушался к громким командам, которые раздавались из кустарника, к искусному подражанию летящему снаряду. — Эти весело занимаются, — обратил он внимание Рубанюка, — с чувством. Рубанюк еще раз проверил атаку взводов и разрешил перерыв. — Перекури-ить! — откликнулись в кустах, и в тот же момент там запиликала губная гармошка. Путрев одобрительно поглядывал в сторону бойкого орудийного расчета, потом предложил Рубанюку: — Пойдем, подполковник, потолкуем с народом. Нравятся мне ребята. Настоящие солдаты. —. Что ж, пойдем. Гармошка смолкла. Из-за кустов поднялся сержант Кандыба. Он лихо отрапортовал. — Кто командир орудийного расчета? — улыбнувшись, спросил Путрев. — Я, сержант Кандыба. — А свистел кто? — Тоже я. — Кому же ты подавал команду? — Самому себе, товарищ батальонный комиссар. — И на гармошке сам себя развлекаешь? — Больше некого. Самого себя. Судя по озорному взгляду Кандыбы, он понимал, что им довольны, и не преминул этим воспользоваться. — Разрешите? — сказал он, протягивая руку к раскрытой Путревым коробке папирос. — Давно «Чапаевскими» не баловался. — Кури, кури, пожалуйста. Относительное спокойствие продолжалось недолго. Через несколько дней над Днепром снова появились вражеские самолеты. Они с тяжелым ревом шли куда-то в дальние тылы, а по ночам вешали над переправами ракеты и неистово бомбили все живое, сбившееся около реки. Село жило встревоженно, суматошно. Рубанюк шел однажды по лощине с полкового склада. Невдалеке от села он увидел двух ребят. Мальчишки были очень озабочены, и Рубанюк задержался. — Вы что, мальцы, тут делаете? — спросил он русого черноглазого паренька. — Да вот лазили по кустам, — бойко ответил тот. — Надо нам задержать какого-нибудь неизвестного, их тут много шляется. — Может, он шпион или парашютист, — вставил его приятель. — В школу ходите? — А как же! — ответил первый. — Отметки хорошие? — Гришка — круглый отличник, — кивнув на товарища, сообщил другой. — А ты? — Вы видели, дядько, какой воздушный бой был? — блестя глазенками, перебил Гришка. — Это что! Они втроем на нашего одного насели. — А вы у тетки Татьяны квартируете? — спросил второй. — Ишь ты! Может, это военная; тайна? — Ну да, тайна. Тетка Татьяна нам двоюродная, сестра. Разговорившись, мальчишки проводили Рубанюка в самое село и отстали, только когда он вошел в свой двор. Дома были старуха с Санькой. Судя по всему, старуха давно поджидала его и, как только он скинул полевую сумку, вошла в комнату. — А что я хотела спросить, сынок? — начала она, вытирая уголком темного платка сухие, землистые губы. — Спрашивайте, бабушка. — Правда, что у него на головах золотые венцы? — У кого это? — У ерманца. — Золотые? Ни разу не видел, — усмехнулся Рубанюк. — А кто это такие басни рассказывает? — Ох, сынок, не басни, — испуганно покачав головой, прошептала старуха. — Божий человек заходил, откровения святого Иоанна Богослова читал. Там все написано. И что через пять месяцев война закончится. Рубанюк впервые подумал о том, что в сознании таких вот старых людей война выглядит совсем по-другому. Он побарабанил пальцами по столу и спросил: — А есть у вас эти самые откровения Иоанна Богослова? Давайте поглядим. — Есть, есть, сыночек, — засуетилась старуха. — Не ходи под ногами! — прикрикнула она на Саньку. — Сейчас принесу. Рубанюк переложил засушенный меж страницами стебелек бессмертника и стал медленно листать ветхие, пахнущие воском и ладаном страницы. — Вот тут читайте, — ткнула по памяти скрюченным пальцем старуха. — Тут и божий странник читал. Она, подперев ладонью щеку, приготовилась слушать. Рубанюк пробежал глазами указанное место, вслух прочитал: — «…Пятый ангел вострубил, и я увидел звезду, падшую с неба, и дан был ей ключ от кладезя бездны…» — Читай, читай, — просила старуха, — там дальше. — «…Она отворила кладезь бездны, и вышел дым из кладезя, как дым из большой печи; и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладезя. И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы…» Старуха всхлипнула, вытерла пальцем глаза и снова застыла. — «…В те дни, — читал дальше Рубанюк, — люди будут искать смерти, но не найдут ея; пожелают умереть, но смерть убежит от них…» — Убежит! — эхом откликнулась старуха. — «…По виду своему саранча была подобна коням, приготовленным на войну; и на головах у ней как бы венцы, похожие на золотые, лица же ее, как лица человеческие…» Рубанюк и сам заинтересовался туманным, иносказательным языком древнего писания. Он искоса посмотрел на свою пригорюнившуюся слушательницу, перевернул закапанную воском страницу. — «…На ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев ее — как стук от колесниц, когда множество коней бежит на войну; у ней были хвосты, как у скорпионов, и в хвостах ее были жала; власть же ее была — вредить людям пять месяцев…» — Значит, бабушка, через три месяца по домам? — отрываясь от библии и посмеиваясь, спросил Рубанюк. — Два месяца уже воюем. Старуха подняла на него глаза: — Пошли господь бог! Читай. Истинная правда, от самого господа нашего. — «…Так видел я в видении коней и на них всадников, которые имели на себе брони огненные, гиацинтовые и серые; головы у коней — как головы у львов, а изо рта их выходил огонь, дым и сера…» — А не такие, скажи, скорпионы ползают по людям, кости им трощат? — придирчиво сказала старуха, заметив улыбку на лице Рубанюка. — Вы вот, молодые, в бога не веруете, а тут все оно, как есть, написано. — И как же этот «человек божий» объяснял вам библию? — спросил уже серьезно Рубанюк. — Разъяснял, сынок, разъяснял. За пять месяцев времени, говорит, скорпионы эти, с золотыми венцами, все попалят и людей подавят, и останется земля черная. И расти уже ничего на ней не будет. А сделать, говорит, ничего нельзя. Сам господь бог указывает. — Жалко, бабушка, что этого вашего странника в милицию не забрали. Лазутчик он какой-нибудь вражеский, не иначе. — Ох, что ты, сынок! Он же и крестится по-нашему, и всех святителей знает. — Вот, вот. Поклоны бьет, а тем временем вражеской агитацией занимается. Фашистам что важно, бабушка? Чтобы их боялись, верили в их непобедимость. А нас этими басенками не запугаешь. И с этой саранчой, или как она там в писании называется, мы разделаемся, это я вам твердо обещаю. Он еще долго говорил со старухой, и она ушла к себе на кухню, явно изменив мнение о «божьем человеке». Вернувшись через несколько минут в комнату, она положила перед Рубанюком пирожки, только что вынутые из печи, и сказала, вздыхая: — А я было горевать начала, когда человека этого забрали. Когда-то старостой церковным он в нашем селе был. — Так и есть! Я сразу догадался, какого поля ягодку оккупанты себе в помощники вербуют. VI Несколькими днями позже, проходя мимо санроты, Рубанюк увидел Аллу Татаринцеву с лейтенантом Румянцевым. Молоденький командир взвода, щегольски перетянутый ремнями, пытался обнять ее. Алла увертывалась. Лицо ее было сердитым, и в то же время она громко и заразительно смеялась: можно было, подумать, что ей игра с лейтенантом доставляет удовольствие. В памяти Рубанюка всплыла вскользь брошенная Путревым фраза: «Погуливает сестрица». Он прошел мимо, даже не повернув головы в сторону Аллы и Румянцева, но на душе остался неприятный осадок. Рубанюк почувствовал себя так, словно в легкомысленном поведении молодой женщины был повинен он сам. Ему вспомнилось, как Татаринцева, появившись в полку, смущенно одергивала непривычную для нее гимнастерку, неловко козыряла. «Сейчас держится развязно, — раздумывал Рубанюк. — Не сами ли мы виноваты? Одна среди мужчин. Ухаживания, вольности. А ведь это жена нашего боевого товарища, может быть погибшего». Рубанюк вспоминал Татаринцева часто. Это был опытный командир и прекрасный товарищ. Он очень гордился своей женой. И если Алла смогла так быстро забыть о нем и утешиться, значит она пустая и несерьезная женщина. «При первом удобном случае побеседую с Татаринцевой», — решил Рубанюк, подходя к своему дому. Его встретил Путрев, запыленный и усталый. Он только приехал из политотдела армии. — Мост у Канева вчера наши взорвали, — тихо, почти шепотом, сказал он. — Здорово жмут, гады! Как бы не потеряли Днепропетровск. Там держит оборону одно лишь училище. Рубанюк слушал молча. Ничего не могло быть хуже, чем переход врагов через Днепр. А они, видимо, накапливали для этого все свои силы. — Ночью к нам прибывает пополнение, — сообщил в заключение Путрев. — Видимо, скоро и нас двинут в бой. — Раз дают пополнение, значит так. Вскоре, однако, стало известно, что маршевые роты, предназначенные для полка, были в пути задержаны и направлена куда-то в район Бубновской слободки. Рубанюк побывал на рассвете в батальонах, затем обошел передний край обороны полка, который тянулся над самым берегом, и задержался там весь день. В село возвращался уже перед вечером. В воздухе носилась мошкара, солнце садилось в оранжево-розовые тучи. Рубанюк свернул к реке, намереваясь искупаться, и вдруг услышал в кустах женские голоса. Разговаривали Татаринцева и еще какая-то девушка, чей тихий, приятно сочный голос был Рубанюку незнаком. — Ты еще пойдешь в воду? — спросила Татаринцева. — Нет, обсохну и буду одеваться. Через час — на дежурство. Девушка помолчала, потом с нескрываемым восхищением сказала: — Очень ты ладно сложена, Алка. С тебя рисовать можно… или в музей изящных искусств. Татаринцева засмеялась: — Что толку-то? — А разве тебе не приятно знать, что хороша? Татаринцева громко зевнула, стала одеваться. Потом поднялась и лениво проговорила: — Я сама себе противной стала. Пока в бою, около раненых, ничего. А останусь наедине — тоска, пустота в душе страшная. — Ты о Грише своем тоскуешь. — Его очень жалко. Такого человека уже не встретишь. Он меня по-настоящему понимал. — Потому что любил. Татаринцева тихонько насвистывала какую-то грустную мелодию, потом, оборвав ее, сказала: — Знаешь, что обидно? Парни считают, раз мужа у меня нет, я все себе позволю. И пристают. — Ко мне вот не пристают. Я живо отважу. — Не умею я грубо. Все же ребятам скучно, я их понимаю. — Ну, сказала! Если не мил, пусть он волком воет или соловьем заливается… Рубанюк испытывал неловкость оттого, что стал невольным слушателем интимного разговора женщин. Однако обнаружить себя теперь было уже неудобно, и он продолжал сидеть, не шевелясь, пока женщины не оделись и не пошли к селу. Спутница Татаринцевой была в форме сержанта. «Видимо, из зенитного подразделения», — решил Рубанюк, провожая их взглядом. Он подошел к реке, смочил лицо. Вытершись платком, зашагал узенькой тропинкой, протоптанной мимо конопли и заросшего дерезой рва. Уже совсем смеркалось. Под плетнями сидели дивчата, красноармейцы, грызли подсолнухи, смеялись. Рубанюк, различив голос Атамася, хотел позвать его. Тот подбежал сам. — Никто не искал? — спросил Рубанюк. — Никто, товарищ пидполковнык. Капитан Каладзе, правда, еще в обед заходил, но ничего не передавал. И медсестра прибегала. — Ладно. Можешь быть свободен. Рубанюк прошел несколько шагов и столкнулся с Татаринцевой. — Зайдемте-ка ко мне, — сказал он. — Вы мне нужны… Он зажег лампу, пригласил Аллу сесть. — Вы как попали на курсы медсестер, Татаринцева? — спросил он. — Действительно медицина вас увлекает? — Нет, не поэтому. — Алла смущенно улыбнулась. — Я ведь танцами больше увлекалась, тряпками. После школы кассиршей в ресторан пошла… — Мне нравилось, что там шумно, красиво, музыка… В общем, свистело в голове! Потом подруги на курсы сестер начали записываться, я тоже. Если бы они на стенографию пошли, и я бы за ними. Самостоятельная девушка, верно? — Все же какую-то цель в жизни каждый человек должен избрать. Ведь так? — А я уже избрала. — Какую? — Кончится война — уеду на Сахалин. — Что там делать? — Все равно. Лишь бы подальше. — Непонятное желание. — Очень понятное. Там даже такие, как я, неприкаянные, нужны. Людей мало. Рубанюк пристально смотрел на Татаринцеву, обдумывая то, что собирался ей сказать давно. — Можно быть с вами откровенным? — спросил он. — Я затрону некоторые интимные вопросы. — Говорите. — Вы не оберегаете ни своего достоинства, ни чести мужа, — сказал Рубанюк. — Вы даете повод думать и говорить о вас оскорбительно. Алла посмотрела на него удивленно: — Чем? — Дело даже не в кокетстве вашем. Хотя, простите за резкость, женщина, потерявшая мужа, могла бы вести себя несколько иначе. — Но, товарищ подполковник… — Нет, сперва выслушайте меня. Потом будете возражать, если не согласны со мной. Вы не видите ничего предосудительного в легких интрижках, в развязном обращении с мужчинами. Вы извините меня, но мне неприятно не только за вас, а и за Татаринцева. Алла несколько раз пыталась вставить слово, но Рубанюк продолжал: — Ведь вы же любите мужа! Волнуясь, он достал папиросу, чиркнул зажигалкой. Она не зажигалась, и Алла, воспользовавшись паузой, сказала: — Я ни в чем не виновата, товарищ подполковник. Я знаю, вы видели, как я с Румянцевым дурачилась. Так он мальчишка. Веселый, хороший паренек. — Возможно. Но веселых, хороших у нас немало. Дурачиться, шутить — это одно. Но ведь о вас создалось у наших командиров нелестное мнение. — Что сделано — жалеть не велено, — сказала, нахмурившись, Татаринцева. — А за лекцию спасибо. Она поправила волосы, одернула гимнастерку. — Я знал, что вы обидитесь, — сказал примирительно Рубанюк. — Но я старше вас. Ну, и опытнее, что ли. Он встал и протянул руку. — Мне бы очень хотелось, Алла, чтобы Григорий, когда вернется, гордился вами… Татаринцева задумчиво глядела на лампу, потом, не прощаясь, медленно пошла к двери. У порога она задержалась. Ресницы ее дрожали. — Значит, я… — произнесла она чуть слышно. — Если и вы обо мне так думаете, значит не имею права на уважение. Но вы когда-нибудь поймете… Она хотела сказать еще что-то, но только махнула рукой и с излишней тщательностью прикрыла за собой дверь. VII Полк Рубанюка находился на старом месте еще всю вторую половину августа. Но после получения 3 сентября известия о взятии гитлеровскими ордами Днепропетровска Рубанюк понял, что сидеть на своем хорошо подготовленном для обороны рубеже полку остались считанные дни. Штаб дивизии с частью сил уже перебрался километров за сорок выше по Днепру, в село Малую Лепетиху. Зарядили беспрерывные дожди. С северо-запада безостановочно ползли тяжелые низкие тучи, щедро поливая хаты и жнивье, вконец испортив и без того раскисшие дороги. Как только хоть слегка разведривалось, немедленно появлялись вражеские бомбардировщики. Они бомбили переправу, дороги, ближайшие железнодорожные станции. После первого же налета бабка перекочевала с Санькой в погреб. — Старэ, як малэ, — подсмеивалась Татьяна. — Меня и калачом з погреб не заманишь… Но когда от бомб сгорели колхозная птицеферма и две ближайшие к ней хаты, Татьяна немедленно обосновалась там же, где бабка, и боялась на шаг отойти от двора. В селе появились бойцы, отставшие от своих частей. Они шли в одиночку и группами, без винтовок, с сапогами, притороченными к вещевым мешкам или перекинутыми через плечо. Рубанюк приказал выставить патрули и задерживать каждого, кто шел без командира. Приказ о передислоцировании полка пришел ночью 4 сентября. Рубанюк оставил за себя комиссара и на рассвете поехал к новому месту расположения, в село Северные Кайры. Еще накануне лил дождь, а с восходом солнца подул ветер, тучи разметало, и проселок быстро подсох. Атамась вел машину уверенно, виляя между обозными телегами и группками забрызганных грязью красноармейцев. К полудню добрались до Малой Лепетихи. Рубанюк без особого труда разыскал штаб дивизии. Начальник штаба, немолодой заикающийся подполковник, рассказал, что оккупанты уже несколько дней назад захватили села Саблуновка и Золотая Балка на правом берегу и обстреливают из орудий все, что находится на левой стороне Днепра в поле их зрения. Уточнив по карте свой участок, Рубанюк не стал задерживаться и поехал в Северные Кайры. Уже на полпути он убедился в правильности того, о чем рассказывал начштаба. По обе стороны дороги стояли разбитые снарядами хаты и сараи, лежали поваленные плетни, зияли многочисленные воронки. Но женщины занимались своими делами, за бойцами бежали ребятишки. И Атамась, покрутив головой, заметил: — От люды у нас живучие! Как будто с малолетства привыкли под снарядами жить. Хату спали ему, а он все одно со своего двора не пойдет. В полукилометре от Северных Каир Рубанюк внезапно услышал нарастающий свист. Позади грохнул взрыв. Машину качнуло воздушной волной. — На хвост соли! — задорно проговорил Атамась, не оглядываясь, и прибавил газу. Еще несколько снарядов разорвалось невдалеке, но машина уже влетела в село. Атамась, не желая рисковать, поспешно укрыл ее меж строениями. Через час Рубанюк, сверяясь с картой, осмотрел местность, намеченную для обороны. Участок был тяжелый и совершенно неподготовленный. Лишь за селом саперы спешно сооружали примитивный деревянный мост к плавням: там должен был расположиться один из батальонов. Перед вечером Рубанюк вернулся в село. Он велел остановиться возле крайней хаты, с наглухо закрытыми зелеными ставнями и ярким цветником в палисадничке. — Тут и переночуем, если хозяева есть, — сказал Рубанюк. — Цэ мы одним моментом разнюхаем, — откликнулся Атамась, проворно вылезая из машины. Наискось через дорогу подполковник заметил толпу и направился к ней… В середине стояло около десятка заросших, худых мужчин в разномастной одежде. — Что за люди? Перед подполковником почтительно расступились. — Из окружения, — ответил боец в замызганной разорванной подмышкой шинели. — Откуда? — властным тоном повторил Рубанюк, обращаясь к одному из тех, кто стоял в кругу: он в упор глядел на подполковника светло-голубыми глазами. — С правого берега. — С того света, — ухмыляясь, добавил другой, в мятой, маленькой не по голове кепочке. — Красноармейцы? — Красноармейцы. — Что ж это вырядились так, словно старцы с паперти? Командиры есть среди вас? — пристально посмотрев на них, спросил Рубанюк. — Есть. Лейтенант Малукалов, — откликнулся невысокий изможденный человек с грязной повязкой на глазу. Он чуть выдвинулся вперед. — Где попали в окружение? — Кто где. Я из плена. Под Бродами бежал. Лицо лейтенанта было иссиня-желтым. — Когда через Днепр перебрались? — Сегодня. Рыбаки подсобили. А то бы снова попались, — ответил за лейтенанта голубоглазый охрипшим, простуженным голосом. Потом заискивающе добавил: — Вы нас до себя в часть возьмите, товарищ начальник. — А вот разберемся, проверим, как это вы оружие побросали, — холодно сказал Рубанюк. — Там видно будет. Вам дай винтовки — опять покидаете. Он, раздумывая, оглядел красноармейцев, потом по-командирски властно приказал: — Лейтенант Малукалов! Назначаетесь старшим. Завтра явитесь ко мне, получите указания. Понятно? — Понятно, товарищ подполковник. — Расположитесь до утра вон в той клуне. Рубанюк повернулся и пошел к машине, провожаемый молчаливыми взглядами. Атамась успел уже переговорить с хозяйкой хаты. Он помог ее сыну, бойкому подростку, открыть ставни в чистой половине, приготовил воды для умывания. В хате были в беспорядке свалены на полу мешки с зерном, помидоры, пахло коноплей. Рубанюк распахнул окно, примостился около него и стал изучать карту с беглыми карандашными пометками. Возле машины Атамась словоохотливо объяснял хозяйскому сыну, как действует мотор: — Ось дывысь. Колы ты зразу нальешь соби в глотку пивлитры, то захлебнешься. А выпый по стаканчику, то як раз буде добре. Так и машына… Газувать треба помаленьку. Через несколько минут он уже вертелся около хозяйки, гремевшей у печи чугунами и ухватами. Полк прибыл в Северные Кайры к рассвету. Сразу же в переулках задымили походные кухни. Рубанюк созвал командиров и коротко разъяснил им задачу. Батальон Лукьяновича отправился в плавни, другие два батальона должны были готовиться к обороне на окраине села и вдоль большака. С полудня на рытье окопов выйдут дивчата и подростки. Для своего командного пункта Рубанюк приказал отрыть блиндаж в саду, с краю села. Тут же поместился и комиссар. Посоветовавшись с ним о вышедших из окружения красноармейцах, Рубанюк приказал Каладзе тщательно допросить их, подозрительных отправить в особый отдел для дальнейшей проверки, а остальных зачислить в строй, — взять на довольствие. Через два дня приехал член Военного Совета Ильиных. Рубанюк только что вернулся из плавней; скинув сапог, перематывал намокшую портянку. При появлении Ильиных он заторопился. — Аккуратненько, аккуратненько, подполковник, не спеши, — сказал Ильиных. Он сел на табуретку. — Обжился на новом месте? — Не так, как на старом, но окопы и минные поля уже почти готовы. — Видел. Я ведь к тебе по особому делу. Рубанюк справился, наконец, с сапогом. — Ты садись, закуривай, — предложил Ильиных. — Знамя твое полковое отыскалось. — Знамя?! Рубанюк с недоверием посмотрел на Ильиных. Лицо члена Военного Совета было серьезно. Да и не мог же он шутить по такому поводу! Но как отыскалось знамя? Значит, Татаринцев жив? — Уверен был, товарищ член Военного Совета, что знамя уцелело, — радостно сказал Рубанюк, поднимаясь с табуретки. — Но где нашлось? Ильиных внимательно смотрел на его взволнованное, сияющее лицо. — Братья есть у тебя? — Два. — Большие? — Один еще мальчонка, другой — взрослый, Тимирязевскую академию закончил, — ответил Рубанюк, не понимая, какое это имеет отношение к знамени. — Его не Петром зовут? — Правильно, Петром. — Ничего о нем не знаешь? — Нет. — Ну, так я, тебе расскажу. Ты не делай таких глаз, сейчас все уразумеешь. Ильиных глубоко затянулся. Понимая состояние Рубанюка, он поспешил пояснить: — Жив, жив твой брат. Только в Москву, в госпиталь его отправили на санитарном самолете. С ногой что-то… — А откуда вы знаете, товарищ бригадный комиссар? — Сейчас, не волнуйся… Вышел из окружения. Это он вынес твое знамя. Оно у нас, в штарме. Татарцев, что ли, передал ему. — Татаринцев — мой штабной командир. — Вот. Татаринцев этот умер там же, в окружении, а знамя вынес твой брат. Более подробно о том, как Петро перебрался через линию фронта и каково сейчас его состояние, Ильиных сказать не мог; знал лишь, что подобрали его, раненого, в какой-то части. Там, по настоянию Петра, наведи справки, разыскали штаб армии. В блиндаж вошел Путрев. — Знамя наше нашлось! — сообщил ему Рубанюк радостно. Ильиных поднялся. Перед, тем как оставить блиндаж, он сказал: — Брата твоего, Иван Остапович, Военный Совет решил к награде представить. Полагаю, возражать не станешь? Реляцию для Москвы уже подготовили. Присвоили ему также звание старшего сержанта. Рубанюк проводил Ильиных до машины, потом вернулся. — Надо будет Татаринцевой сообщить о смерти мужа, — сказал он комиссару. Путрев отсоветовал: — Придет еще время разбираться, кто уцелел, кто погиб. Женщина успокоилась, живет надеждой, ну и пускай. Но Алла узнала обо всем сама. В тот же день поздно вечером она стремительно вошла в блиндаж. Не здороваясь, коротко спросила: — Верно все о Татаринцеве, товарищ подполковник? Рубанюк переглянулся с Путревым и нетвердо спросил: — Что именно? — Гриша погиб? Ведь я все знаю. Зачем скрываете? — Да, Алла, — печально произнес Рубанюк. — Но умер ваш муж героем. Губы Татаринцевой дрогнули. Ничего не сказав, она вышла из блиндажа. VIII Восьмого сентября гитлеровцы начали усиленный артиллерийский обстрел рубанюковского участка. Огонь не прекращался почти двое суток. К исходу второго дня на командный пункт прибежал лейтенант Румянцев. Рука у него была наскоро забинтована. — По поручению комбата Яскина, — доложил он, тяжело дыша. — На дороге из Завадовки появилось несколько немецких броневиков. Меня с разведкой обстреляли. Связь порвана. Вот, — показал он забинтованную руку. — Ранило. Остальные убиты. — А вы, лейтенант, успокойтесь, — сказал Рубанюк. — Странно было бы, если б фрицы перед нами не появились. В блиндаже, кроме командира полка, находились Каладзе и Путрев. Каладзе вызвал к телефону Лукьяновича и нервно закричал: — Почему взвод не выслал для охраны «Вишни»? Ты что, ребенок? Не понимаешь? Хочешь полк без «Вишни» оставить?.. Знать не знаю… Нету твоего Ореховского! В трубке дребезжал голос Лукьяновича, но Каладзе не стал его слушать и яростно швырнул трубку. — Ты поспокойней, поспокойней, капитан, — заметил ему Рубанюк, поднимаясь. — Комиссар, я пошел к Яскину. Ведите, лейтенант. Путрев задумчиво побарабанил пальцами по столу и поднял глаза на Каладзе. — Как вы, капитан, — проговорил он, — бранитесь! Прямо слушать страшно. Не годится. На месте Лукьяновича, я подумал бы: «Нет, это не я виноват, это у Каладзе такой характер горячий». Приказывайте спокойно, но веско. Берите пример с командира полка. — Еще днем я приказал ему выслать взвод для охраны штаба, — оправдывался Каладзе. — Почему не выполнил? — А вы разберитесь. Спустя немного времени из батальона позвонил Рубанюк. Он предупредил, что останется там до утра. Потом позвонил Лукьянович и сообщил, что гитлеровцы накапливаются на правом берегу. На рассвете Рубанюк вернулся. Устало стянув с себя испачканную глиной гимнастерку, он собрался окатиться водой. Вдруг стены блиндажа затряслись от мощных взрывов. Атамась вскочил в блиндаж. — Самолетов пятнадцать, як що не бильше, над плавнями, — сообщил он. — Садят так, що ничего не видно. Путрев озабоченно сказал: — Я пойду туда, Иван Остапович. — Нет, оставайся, — возразил Рубанюк. — Я сам к Лукьяновичу побегу. Он быстро выбрался из блиндажа и торопливо зашагал вдоль плетней к спуску. Над плавнями висел густой грязно-желтый дым, огромные водяные смерчи с крошевом лозы, камышей вздымались и рушились дождем на землю. Самолеты снижались до двухсот метров, кружились хороводом, бомбили, стреляли из пушек и пулеметов. Рубанюк быстро пробежал километр до моста, который связывал с плавнями. Остановился он перед вздыбившимися, в щепья искромсанными жердями: это было все, что осталось от моста. Здесь и догнал его запыхавшийся, потный Атамась. — Товарищ пидполковнык, — крикнул он, наклоняясь к уху Рубанюка, — тут щель! Левей! Переждать треба. Рубанюк, не оборачиваясь, глядел на бревна, обломки досок, оглушенную рыбу, которая плавала во взбаламученной воде, и вдруг заметил по ту сторону моста Татаринцеву. Забрызганная илом, багровая от натуги, она пыталась перетащить по уцелевшим сваям окровавленного бойца. Это было бессмысленно: мост у берега обвалился, но Татаринцева, крепко обхватив грузного красноармейца, продолжала волочить его. — Ложись! — свирепо крикнул ей Рубанюк, но голос его потонул в нарастающем визге падающей бомбы. Его обдало горячим воздухом и с силой швырнуло в сторону, к камышам. Он очнулся от холодной воды, льющейся в ноздри, в уши, вокруг стоял удушливый серный запах. Рубанюк хотел приподняться и ощутил, что не может шевельнуть правой рукой, ноги не слушаются. Словно в густом рыжем тумане возникли испуганные лица Атамася и Татаринцевой. Алла склонилась над ним и, сжимая его пожелтевшую безвольную руку, шептала запекшимися губами. — Подполковник… милый!.. Сейчас все будет хорошо. Потерпите, голубчик… Рубанюк устало смежил веки. Сознание медленно оставляло его. IX Основные силы фашистских оккупантов, форсировав Днепр, двигались со стороны Богодаровки, а в направлении Сапуновки, юго-восточнее Чистой Криницы, был выброшен подвижной отряд с танками и артиллерией. Замысел гитлеровского командования заключался в том, чтобы отрезать путь к отступлению советским частям, которые держали оборону в районе Чистая Криница — Сапуновка — поселок Песчаный. Достигнув почти без боев Сапуновки, подвижной отряд фашистов повернул на запад. Около одиннадцати утра перед Чистой Криницей со стороны Богодаровки появились мотоциклисты. Красноармейцы, окопавшиеся за селом, открыли огонь, и гитлеровцы повернули обратно. Спустя полчаса на гребне показались танки и сопровождающая их мотопехота. Около окопов и в самом селе начали рваться снаряды. Фашистам ответили батареи из перелеска. Неожиданно пулеметные очереди полоснули со стороны ветряков, с горы: оккупанты окружили село. …Когда просвистел первый снаряд и с грохотом разорвался где-то в посадках, Пелагея Исидоровна была дома одна. Кузьма Степанович где-то задержался. Настунька убежала к Рубанюкам. Пелагея Исидоровна, слыша, как все чаще бухали на гребне пушки и трещали ружейные выстрелы, заперла на замок хату и сараи и тоже побежала к Рубанюкам. Сокращая путь, она спустилась огородами и на полдороге замедлила шаг, удивленная внезапно установившейся тишиной. Через двор деда Довбни Пелагея Исидоровна выбралась на улицу. У плетней стояли женщины и ребятишки. Они смотрели в сторону ветряков. Оттуда сползали к майдану серо-зеленые цепи солдат. — Ой, матинко, сколько их! — раздалось чье-то испуганное восклицание. — А вон что за страховище, кума? — Танка, наверно. — Гляньте, гляньте, до церкви какой-то завернул. На моциклете… Мимо широким шагом прошел Тягнибеда. Он невесело усмехнулся женщинам: — Ишь, какие невесты! Подождите, они вас всех в церкви покрестят и повенчают. Оккупанты расползались по улицам и переулкам, звеня алюминиевыми котелками, громко переговариваясь. Крупные, откормленные кони, обмахиваясь куцыми хвостами, тащили неуклюжие массивные повозки, походные кухни. И странно: собаки, словно по уговору, забились под навесы и крылечки — не слышалось ни одного тявканья на пришлых людей. От этого еще тоскливее становилось на душе криничан, со страхом и любопытством следивших за каждым шагом чужеземцев. В доме Рубанюков было так тихо и печально, будто только что проводили кого-то из семьи на кладбище. Катерина Федосеевна, Александра Семеновна и Василинка сидели с заплаканными лицами. Даже Сашко́ притих и боязливо жался к матери. Пелагея Исидоровна еще с порога заметила, что Настуньки у Рубанюков нет. — До дому побежала, — отозвалась Василинка на ее тревожный вопрос о дочери. — Только-только. Пелагея Исидоровна тихонько прошла, села на скамейку. Кутаясь в платок, она сказала: — Мой как пошел с ночи, до сих пор нету. — И наш где-то пропадает. — Уехать не успели. Что-то оно будет? Василинка, не отрываясь, смотрела в окно. Длинные косы ее расплелись, но она словно забыла о них. — Если в селе не поставят солдат, может быть обойдется, — после долгого молчания сказала Александра Семеновна. От калитки к дому — быстрые шаги. — Ганька наша бежит, — сказала Василинка. Ганна шумно вскочила в сенцы, но, увидев из дверей, как Александра Семеновна склонилась над больным ребенком, вошла на цыпочках и шепотом проговорила: — Червоноармейцев ловят по лесу. Волокут в школу… Страшно глядеть… Людей собралось… Василинка сорвалась с места. — Сядь! — строго остановила ее мать. В хате было тихо. Сюда не доносились громыханье немецких повозок, чужой гортанный говор. Женщины сидели молча, понурившись, отдавшись своим невеселым мыслям. Спустя немного времени прибежала соседка. Она сообщила, что солдаты ходят по дворам, расселяются по квартирам и что деда Довбню, который отказался пустить их к себе в хату, разукрасили так, что страшно глядеть. Пелагея Исидоровна и Ганна встревожились, заторопились по домам. Вместе они пробежали до переулка и, увидев, что народ валит к школе, решили пойти туда же. Во дворе, за кирпичной оградой, сидели и стояли несколько десятков бойцов и младших командиров. Пять автоматчиков расхаживали вокруг и отрывистыми возгласами отгоняли толпившихся криничан. Некоторые из пленных почему-то были без гимнастерок, под разодранными сорочками виднелось озябшее, посиневшее тело. Шестеро были ранены. Один из них лежал на земле и громко стонал. Сквозь грязные бинты сочилась кровь. — Может, и наши, сердечные, где-то вот так… — сказала Ганна, смахивая слезу. Она пробилась вперед сквозь толпу стариков, женщин, ребятишек и, пригорюнившись, глядела на красноармейцев. Около часовых вертелся переводчик в немецкой форме, при пистолете. Строго поглядывая сквозь очки на толпу, он покрикивал: — Нечего собираться, панове. Отойдите в сторону. Бандитов никогда не видели? — А куда их погонят, сердешных? — несмело спросила Ганна. Переводчик снисходительно покосился на нее: — Честным трудом займутся… Домой Ганна возвращалась совсем разбитая. Один из пленных живо напомнил ей Степана. Всю дорогу она шла, думая о муже, и ей теперь уже не верилось, что когда-нибудь придется с ним увидеться. То, что ей сейчас пришлось испытать, наполняло ее, добросердечную и незлобивую женщину, таким гневом, что она была способна кинуться с топором, дубиной, с голыми кулаками на любого немца. «Ну нет, собачьи выродки! — шептала она побелевшими, дрожащими губами. — Не пановать вам над нами! Не надеть вам ярма на нас, каты проклятые!». Ей хотелось немедленно, сейчас же что-то делать, куда-то бежать, чтобы выручить пленных советских воинов, и, она, не замечая этого, шла не домой, а к колхозному правлению. К Кузьме Яковлевичу Девятко привыкли в Чистой Кринице всегда обращаться в трудные минуты. В правлении было пусто. Ганна стала на пороге, обвела глазами комнату со снопиками пшеницы в углах и вдруг увидела красное переходящее знамя своего звена., Знамя, которым она и ее подруги так гордились! Ганна, еще не зная, что будет делать с ним, быстро отделила алое полотнище от древка, спрятала его под жакетом. Домой она добиралась глухими переулками, стараясь не попадаться на глаза солдатам. Дома ее свекровь завесила в хате окна, загнала внучат на печь, а сама со старшей невесткой стала поспешно укладывать в мешки одежду. — У Варьки Горбанихи все рушники забрали, — сказала Христинья Ганне. — Вот супостаты! Ганна спрятала знамя в надежном месте на чердаке, быстро сняла платок и принялась помогать. Они не успели увязать и двух мешков, как хлопнула калитка и послышались шаркающие шаги за стеной. Старуха приоткрыла занавеску, выглянула. — До нас идут, проклятые. — Тащи на печь! — схватив один из мешков, шепотом приказала Христинья. Вместе с Тайной они швырнули узлы в угол печи и забрались туда сами. Накрывшись рядном, женщины прикинулись спящими. Солдаты вошли один за другим, обивая на крыльце грязь с башмаков, звеня котелками и автоматами. Шестеро. — Драстуй, хозяйка! — произнес один из них, благодушным, немного шепелявым голосом. Пришедшие складывали у порога свои сумки, оружие, котелки. Хата наполнилась смешанным запахом кожи, едкого пота, оружейной смазки, табака. — Масльо, шпик, яйки, млеко есть? — спросил тот же благодушный голос. Старуха, видимо, растерялась, не знала, что и как ответить. Мародер переждал, высморкался. Затем снова заученно повторил: — Хлеб, масльо, млеко… Ам, ам… Кушайт. Старуха скрипнула дверью, через минуту вернулась с двумя хлебами и глечиком коровьего масла. Некоторое время были слышны лишь громкое чавканье, стук ножей, отрывистые фразы. Солдаты отрезали, каждый своим ножичком, ломтики хлеба, густо намазывали их маслом. Старуха внесла еще один хлеб. Солдаты ели и ели, и когда все было поглощено, тот же шепелявый произнес: — Яйка, курка… Ам, ам! — Нету, — робко заявила старуха. — Шпик? Сальо? — не сдавался солдат. Кряхтя, старуха снова побрела в коморку, принесла несколько луковиц, два хлеба. Луковицы шепелявый решительно отверг: — Нехорош. Он произнес что-то по-немецки. Солдаты засмеялись. Двое из них поднялись, вышли во двор. Спустя несколько минут за окном истошно завизжал подсвинок. — Сальо! — добродушно констатировал шепелявый и сердито прикрикнул на старуху, которая рванулась к двери — Матка, никс ходить! Ганна больше не могла вытерпеть. Она отшвырнула рядно и, затягивая дрожащими пальцами поясок юбки, выглянула с печи. — О! Марушка! Горбоносый высокий толстяк, со сложными нашивками на петлицах, осклабившись, поднялся со скамьи и шагнул к лежанке. — Не надевай себя, Марушка! Спать, спать… муж, жена. Он влез коленями на лежанку; поймав Гаипинуруку, повторил: — Спать. На пара… ты… я. Ганна побледнела. Вырвавшись, она соскользнула с печи и, гневно сверкая глазами, закричала: — Вот пойду до вашего начальника, пожалуюсь. Он вам покажет «спать»! Толстяк только сейчас заметил, что она беременна. Уставившись водянистыми голубыми глазами на ее выпуклый живот, он сделал несколько движений вокруг своего. — Нехорош, Марушка. Спать никс. Нехорош. Все это было так оскорбительно, гадко, что у Ганны хлынули из глаз слезы. Она схватила с лежанки свой платок и хотела выбежать из хаты. Горбоносый стал у двери, раскинул руки и преградил ей дорогу. X Всю ночь безостановочно лил дождь. В непроглядной темноте то и дело вырисовывались бледно-голубые квадраты окон, и тогда Ганне было видно, как вздрагивало от зарниц небо и дымилась под водяными брызгами крыша соседней хаты. Лежа на печи, Ганна вглядывалась в темноту, настороженно прислушивалась к дыханию развалившихся на кровати, на скамьях солдат. Не спала и Христинья. — Будто плачет Украина, — шептала Ганна, и женщины тихонько, чтобы не слышали немцы, всхлипывали. Солдаты часто вставали, выходили на крыльцо, тут же справляли нужду. Один ощупью разыскал на припечке чугунок с остатками вареной свинины, долго чавкал, сыто и довольно отрыгивая. Едва дождавшись рассвета, Ганна, с отвращением глядя на храпевших солдат, выбралась из хаты. Она надела жакетку, платок и побежала к своим. По размытому ливнем шляху бесконечным потоком ползли автомашины, орудия. На огромных вездеходах тесными рядами сидели солдаты в касках. С воем и ревом, разбрызгивая грязь, пробирались штабные машины с офицерами. Где-то на проселке гудели танки. Все двигалось в направлении Сапуновки. Дождевые тучи уползали к западу, но уже новые, еще более черные, надвигались с другой стороны. На квартиру к Рубанюкам оккупанты не стали: Остап Григорьевич предусмотрительно распространил слух, что ребенок болен тифом. Ганна, плача, поделилась с родителями пережитым накануне. — Вы бы взглянули на ихнюю культуру, — плача, рассказывала она. — Подумать, и то срамно. Жрут, как свиньи, до нужника лень им пойти. — А как ты думала? — едко откликнулся отец. — Они нас за людей считают? Пойди до Днепра, погляди. — Что там? — Всех пленных червоноармейцев вечером побили. Поставили в кучу… и из автоматов! Голос Остапа Григорьевича звучал глухо, и сам он был страшен, с глубоко ввалившимися глазами и пепельно-серым лицом. — Разве какое государство так раньше казнило пленных? — сумрачно спрашивал он. — И похоронить как людей запретили, — плача, сказала Катерина Федосеевна. Никто не знал, что сулит завтрашний день. Нестерпимо больно было сознавать, что свои войска отходят все дальше и некому заступиться, защитить от пришлых головорезов. Остап Григорьевич вырядился в рваный пиджак и такие же штаны. Он сидел у окна и чинил обувь. Василинка помогала матери собирать на стол. Сашко́ приник к окну. — Сидай с нами, поснидаешь, — сказала мать Ганне. — Не ела, наверно? Семья рассаживалась за столом, когда в хату вихрем ворвалась Настунька Девятко и со слезами рухнула на лежанку. — Ты чего, Настунько? — всполошилась Катерина Федосеевна. — Жаворонок… наш, — уткнувшись лицом в косынку, рыдая, вымолвила Настунька. — Он же такой был… — Да ты толком расскажи, — бросив инструмент и подходя к ней, сказал Остап Григорьевич. — Жаворонкова нашего, что квартировал… словили. — Да что ты? Он в селе был? — В лесу. До света пришел к батьку. Попросил старенький пиджачок и ушел… А его словили… Повели до школы. Настунька снова запричитала. С трудом удалось понять, что Жаворонков оказался раненым и что Кузьма Степанович велел женщинам идти к штабу просить, чтобы капитана не расстреливали. — Иди, — коротко приказал Остап Григорьевич жене. — Побежим, Ганько. — И Ганна нехай идет. Потом поснидаете. Женщины побежали к школе. Около нее стояли часовые. Ганна показала матери на выгон за школьным садом. В просвете между деревьями видна была толпа. Обойдя ограду, они торопливо направились туда. Навстречу, повязываясь на ходу платком, бежала Варвара, колхозница из звена Ганны. — Не ходите, ро-одные! — плачущим голосом воскликнула она. — Там его так разрисовали!.. Не могу глядеть на такое… Жаворонкова не сразу можно было узнать. Он стоял между солдатами без головного убора. На побелевшем лице его под левой скулой и на подбородке горели багровые кровоподтеки. Старый пиджачок был разодран в нескольких местах, обнажая залитую кровью военную гимнастерку. Толпа молча и испуганно глядела на него. И вдруг Жаворонков, с трудом шевеля запекшимися губами, запел высоким, рвущимся голосом: Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали… Он оборвал песню и негромко произнес: — Не волнуйтесь, люди… Моряк нигде не пропадет… А русский… Стоявший рядом солдат наотмашь ударил его по скуле. Голова Жаворонкова мотнулась, из носа пошла кровь, но он даже не взглянул на фашиста и договорил, повысив голос: — А русский, советский человек и на том свете вспомнит гадам все… и Украину… и Смоленск. Часовые засуетились, косясь в сторону школы. Вдоль кирпичной ограды шел к толпе высокий офицер. На почтительном расстоянии следовали за ним солдаты. Ганну потянул кто-то сзади за рукав: — Это Гютер или Гнютер… который червоноармейцев заставил расстрелять. Офицер, скользя высокими резиновыми сапогами по раскисшей земле, подошел к торопливо расступившейся толпе. С холодным любопытством он взглянул на высокую фигуру русского командира и отрывисто бросил что-то переводчику. Тот, блеснув очками, козырнул и обернулся к одному из солдат. Солдат выступил вперед и протянул Жаворонкову лопату. — Обер-лейтенант Гюнтер, — громко сказал переводчик, обращаясь к Жаворонкову, — разрешает вырыть для себя могилу. Копай вот здесь. Переводчик каблуком ботинка прочертил на земле квадрат. — Пан офицер! — раздался дрожащий женский голос. — Не казните его. Это говорила Пелагея Исидоровна. Она пробилась вперед к переводчику. В толпе разноголосо закричали: — Не убивайте его! — Он же наш, криничанский! Офицер смотрел на Жаворонкова насмешливо. Он перевел взгляд на толпу, на переводчика и коротко сказал что-то. — Копай! — сердито прикрикнул переводчик. — С комиссарами не нянчимся. Толпа колыхнулась. Жаворонков рывком вскинул руку и, напрягаясь, закричал: — Кого просите, товарищи? Кого просите?! Он с тоской посмотрел на необозримое море желтой, поникшей после ливня пшеницы, на кувыркавшихся над кровлями хат голубей, обернулся к солдату и взял лопату. — Вы переводчик? — спросил он того, который был в очках. — Да, я есть переводчик. Глаза Жаворонкова сощурились, щеки задергались. — Ну, так русские меня и без переводчика поймут, — сказал он. В тот же миг, подняв лопату, он яростно опустил ее на голову переводчику. Не давая никому опомниться, Жаворонков ринулся к обер-лейтенанту. Толпа шарахнулась в стороны. Один из солдат подставил Жаворонкову ногу, и он, не ожидая этого, рухнул в грязь. Перекрывая крики женщин, прозвучали два выстрела. …Ночью труп расстрелянного исчез. А на горке, над Днепром, появился песчаный холмик. Чья-то рука положила на него большой букет из бессмертников, осенних астр и желто-горячих настурций. XI Дня через три части оккупантов ушли из Чистой Криницы на Сапуновку. Следом прошли через село в том же направлении их тыловые подразделения. Газетка на украинском языке, которую принес из района почтарь Малынец, сообщала о взятии германскими вооруженными силами Ленинграда, Гжатска, о боях под Москвой. Село жило без власти. По утрам и вечерам женщины и старики собирались в проулках и у колодцев, отводили душу в разговорах, а позднее наглухо запирались хаты, отвязывались цепные кобели. Частично скошенный и связанный в снопы хлеб, по молчаливому сговору, растащили по дворам, обмолачивали цепами, а зерно припрятывали. На шестые сутки из Богодаровки прикатила пароконная бричка. Она постояла минут десять около сельсовета и, дребезжа ржавыми подкрылками, въехала во двор. Через полчаса школьная уборщица Балашиха пошла по хатам, зазывая на сход. На майдане, недалеко от кооперативной лавки, к полудню собралось около сотни криничан. Мужчины делились самосадом, переговаривались: — Послухаем, какие песни петь будут. — Наверно, власть выбирать скажут. — Они ее нам сверху посадят. Как при царе Миколашке. Остап Григорьевич пришел вместе с Девятко. Председателя колхоза встречали, как и раньше: почтительно здороваясь, с былой предупредительностью уступали дорогу. Сходка притихла, когда из хаты заведующего кооперативным магазином Ивана Тимчука, красовавшейся резными ставнями и крашеным забором, вышли четверо прибывших из района и не спеша зашагали через площадь.. Трое шедших впереди были в мягких фетровых шляпах, при галстуках. Четвертый, отставший шага на два, еще издали поразил криничан своим пестрым нарядом. Его синие, в широчайших складках шаровары, расшитая сорочка, сапоги гармошкой, соломенная шляпа словно были взяты напрокат в драмкружке. Приезжие подошли ближе. Один вытащил из кармана платок. Громко сморкаясь, он строго оглядел площадь. — Гляньте! Это же агроном Збандуто! — удивленно ахнул кто-то. — Тш-ш! Помалкивай. А Збандуто с хозяйской уверенностью подошел к столику и широким жестом пригласил приехавших с ним занять места на скамейке, вынесенной из хаты на майдан. Збандуто же открыл сходку, попросив «господ стариков», как он сказал, не стесняться и подойти поближе. Первым говорил «представитель» в сборчатых шароварах и сапогах гармошкой. Он снял свою соломенную шляпу, обнажив голову с реденькими, притертыми к блестящей лысине волосами, по-театральному поклонился до пояса на три стороны. — Панове! — начал он и откашлялся. — Панове! Мы освобождены от большевиков. Мы, как сказать (у него получалось «кскать»), вольные добродии. И мы, кскать, вместе с германскими властями… Он поклонился в сторону одного из приезжих. Тот с флегматичным видом закуривал длинную, как кочерга, трубку. — …и под руководством бургомистра господина Збандуто, — говоривший отвесил поклон в сторону старшего агронома, — вместе с германской нацией, кскать, будем возвышать свою украинскую нацию. Хай живе вольна, самостийна Украина! Я, кскать, кончил. Он подобострастно взглянул на немца и уселся, вытирая клетчатым платком испарину на затылке. Криничане с сумрачным любопытством глядели на приезжих и молчали. То, что оккупанты привезли с собой махрового националиста, видимо болтавшегося все эти годы где-то в эмиграции, насторожило и встревожило всех. Не забыли старики, как во времена первой германской оккупации такие же вот охвостья из петлюровцев оказались самыми свирепыми и злобными палачами и карателями. — Дозвольте вопрос? — крикнули из задних рядов. Збандуто вытянул голову. — Пан добродий сказал: «возвышать». Разъясните: как это? Как неделю назад возвысили пленных червоноармейцев над Днепром? Збандуто дернул подбородком. — Вопрос не по существу. И вообще хулиганам на сходке не место. Эти большевистские штучки бросьте. Немец с трубкой наклонил ухо к переводчику и, заливаясь румянцем, слушал его торопливый шепот, потом что-то коротко сказал ему. Переводчик не совсем учтиво отстранил Збандуто, поднял руку: — Панове! Господин Крюгер приказал передать: с бандитами, и большевиками, а равно с теми, кто им сочувствует, будет поступлено так же, как с красноармейцами, которые не хотели сдаться. Господин Крюгер обещает, что будет наведен твердый порядок. По толпе прошелся шепоток, потом снова установилась напряженная тишина. Збандуто повел глазами по лицам близко стоявших стариков. Взгляд его был раздраженным и неприязненным. Но ссориться со сходкой резона не было. — Будем полагать, — сказал он, изобразив улыбку на бритом лице, — что спрашивающий поймет свою ошибку… Вам надо избрать старосту для управления селом. Выбирайте кого хотите. Подождав несколько минут и видя, что сход никого не называет, Збандуто благосклонно разрешил: — Посоветуйтесь между собой, панове… Ничего… Власть выбирать — не в карты играть. — А как с колхозом будет? — задали вопрос. — Распускается или остается? — Германские власти разрешают. Если с вашей стороны препятствий нет, то и председателя прежнего можете оставить. Господина Девятко. Дружные крики разорвали тишину: — Желаем! — Старого оставить! — Справедливый человек… Збандуто переглянулся с нацистами. Настроение его заметно улучшилось. — Видите, панове, — сказал он, поправляя галстук, — германские власти с народом считаются. Вы полные хозяева. Немец сделал нетерпеливое движение и буркнул что-то переводчику. — Итак, панове, — спохватился Збандуто, — у нас еще много дел. Кого надумали в старосты? — Желаем Остапа Григорьевича Рубанюка! — крикнул Тягнибеда. — Его желаем! — Рубанюка-а! Збандуто поморщился. Он подозрительно посмотрел на дружно ревущую сходку. Губы его собрались в твердый комочек. Переждав шум, он многозначительно спросил: — А сыновья у него, знаете, где? — Знаем! — У всех там сыновья или браты. — Все воюют. Одинокий голос выкрикнул: — Малынца в старосты! Он по-немецки знает… — Этого следует. Придурковатый, правда, простоват. — Прост, прост, а придавит хвост. — А таких, сват, им и треба, — зло сказал кто-то из стариков. Збандуто погрозил пальцем: — Вы там, деды, лишнего не болтайте. После недолгих споров сход избрал сельским старостой Остапа Григорьевича. В заместители ему определили почтаря Малынца. Закрывая сход, Збандуто сказал: — За обмолот хлеба принимайтесь немедля. Весь хлеб — ваш. Куда хотите девайте. Желаете — ешьте, а нет — на базар везите. После сходки представитель района, вновь избранные староста и заместитель выпили и закусили у Тимчука. К вечеру «гости» уехали. XII Остап Григорьевич вернулся домой крепко подвыпивши. В хате слышны были только мерное дыхание Витьки на руках у матери, мягкие шлепки ладоней о сито — Катерина Федосеевна просеивала на лежанке муку. Она раза два посмотрела через плечо на мужа и отвернулась. Долго молчала и Александра Семеновна. Потом с трудно скрываемой враждебностью в голосе она проговорила: — Как думаете, Остап Григорьевич, Ване и Петру приятно было бы знать, что отец у них фашистский староста? — Они бы мне шкуру содрали. Одну и другую, — сказал Остап Григорьевич с таким удовольствием, что Катерина Федосеевна обернулась: в своем ли уме старый? — Почему же вы не отказались? — запальчиво спросила Александра Семеновна. — А потому не отказался, — шевеля бровями, ответил Остап Григорьевич, — что хочется мне походить в старостах. Он поднял палец и прищелкнул языком. — Поняла, Семеновна? — Сдурел на старости, — сдерживая слезы, крикнула Катерина Федосеевна. — Там как хотите обзывайте, — махнув рукой, сказал старик и стал укладываться спать. Но уснуть ему не удалось. Вскоре прибежала Ганна. — Где батько? — сердито спросила она у матери и по молчаливому кивку головы поняла, что отец в боковой комнатушке. Всегда почтительная, слова ни разу не сказавшая наперекор родителям, она на этот раз накинулась на Остапа Григорьевича ожесточенно и дерзко. — И они еще вылеживаются! — негодующе воскликнула она. — Сраму на все село наделали, и байдуже! — Тч-ш-шш! Чего кричишь? От Остапа Григорьевича разило водкой, и Ганна разлютовалась еще больше. — Совесть свою пропили, в старосты немецкие определились, и еще «чего кричишь!» Это ж… это… Ганне хотелось сказать еще что-нибудь оскорбительное, но она не смогла и заплакала. — Ну, чего, чего ревы задаешь?! Что я такого сделал? — защищался Остап Григорьевич. — Не по своей я воле. Как ил, глупая, не поймешь? — Тут и понимать нечего! — сказала сквозь слезы Ганна. — Над вами насмешку состроили, за хвост немчуков никто держаться не хочет, а вы… Страдая от того, что ей пришлось говорить отцу такие слова, Ганна закрыла лицо руками, пошатываясь, вышла на кухоньку. Остапу Григорьевичу нестерпимо хотелось подняться, выйти к женщинам и рассказать всю правду. Но, вспомнив строжайший наказ Бутенко, он сердито натянул на голову кожушок, молчал. Утром, хмурый после вчерашнего, он еще до завтрака ушел в сельраду. Побродил по пустым, пахнувшим жженым кирпичом комнатам, хозяйски закрыл окна и двери; подумав, ушел лугом к Днепру. Ветер сердито гнал горбатые волны. Река бурлила, плескалась. Засинеет на миг гребень волны, вскипит мутной пеной и вновь вздымается яростно и тяжело. Борясь с ветром и уступая ему, над черной водой мелькали белые чайки. Старик стоял в тяжелом раздумье. Немногие в селе знают или догадываются о том, что позорное звание старосты принял он на себя не по доброй воле и в интересах самих же криничан. Остап Григорьевич с отвращением думал о почтаре, полицае Сычике, Збандуто. Он оказался в одной компании, с ними! С предателями! По-осеннему недвижно висели на хвоинках сосен капли влаги, по-осеннему табунились птицы. И до того стало тяжело на душе у Остапа Григорьевича, что он понял: лишь в питомнике, среди своих друзей — деревьев, сможет найти он умиротворение. Остап Григорьевич разыскал спрятанные в кустах весла, сел в челн и стал грести к бурлящей стремнине… Спустя два дня из районной управы прислали несколько приказов и пачку плакатов. Малынец охотно вызвался расклеить их по селу. К своим обязанностям заместителя старосты он относился ретиво, как и ко всему, что хоть в какой-то мере возвышало его над односельчанами. Расклеивая пестрые, издалека бросающиеся в глаза листы бумаги, он подмигивал селянам: — Это еще не все тут намалевано. Мануфактурой, обувкой, одежой нас завалят. Чего посмеиваетесь?! Думаете, брешу? К Богодаровке уже товарных поездов этих сколько пригнали! Плакаты изображали улыбающегося крестьянина с лопатой в руках. Улыбался он, по мысли автора плаката, потому, что ему обещаны Германией в частную собственность земля, высокопородный немецкий скот и в рассрочку — сельскохозяйственный инвентарь. Один из приказов гласил: «Громадине! Скотину, которая у вас имеется, вы не имеете права ни уничтожать, ни продавать. Она — залог вашего благосостояния». В «сельуправу» к Рубанюку наведывались старики. Они осторожно выпытывали: — Это как же, Григорьевич? То бургомистр пел, что сами, мол, хозяева, а теперь про залог напоминают. Не вылезет нам этот залог боком, если кабанчика, к примеру, зарежешь? — Ничего про ваших кабанчиков я не знаю, — опуская глаза, отвечал Остап Григорьевич, — есть они у вас или нету. — Был, да чего-то такого съел — издох, — хитрили собеседники. — Если есть, то рано или поздно доведется сдавать на армию. Защитникам нашим от советской власти. Старики еще сидели немного для приличия. Потом степенно прощались, уже за дверью надевали шапки и спешили домой резать кабанчиков. Сперва резали свиней, ягнят, потом взялись и за телков. Из кукурузы и жита гнали самогонку, собирались по хатам. Пили, чтобы хоть немного заглушить отчаяние, забыть о горькой своей судьбе. Через неделю после избрания Остапа Григорьевича старостой из Богодаровки приехали в форме полицаев Алексей Костюк и Павло Сычик. С Алексеем перед этим Збандуто имел личную беседу. — Я мог бы на вас обижаться, молодой человек, — сказал он. — Помню ваше… э-э… рукоприкладство. Зря, зря. Но мы с вами одинаково пострадали от коммунистов. Вас выгнали из партии, а меня отстранили от должности… Обиды за прошлое не таю. Как говорится, кто старое помянет, тому глаз вон. Но вы должны своей усердной работой оправдать доверие немецких властей. Вот-с. Нам за новую власть теперь крепко держаться следует. — Будем держаться, — пообещал Алексей. Из района он привез и вручил Остапу Григорьевичу предписание бургомистра изъять у крестьян семьдесят пять коров и в трехдневный срок отправить их в район, в распоряжение коменданта. Остап Григорьевич долго вертел бумажку в руках. — Написать легко, — сказал он, — а спробуй сунься по дворам. — Сунемся! — уверенно произнес Алексей. — Это на што, пан староста? Он похлопал рукой по кобуре пистолета, болтавшейся на ремешке. Потом огляделся кругом и скороговоркой тихо добавил: — Дорого им обойдется мое полицайство! — Тш-ш! Ты помалкивай. — Одного боюсь, Остап Григорьевич, — понизив голос, признался Алексей, — дуже я горячий. Не вытерплю, влеплю этому Збандуто проклятому из пистолета. — А ты держи себя в руках, — сердито сказал Остап Григорьевич. — Подойдет время — может, не одного Збандуто уберем. Это легче, чем народ свой каждый день потихоньку вызволять. — Еще сдуру кто-нибудь из своих ахнет из-за угла — высказал резонное опасение Алексей. — И так может быть, — согласился Остап Григорьевич. — Ну, да зараз не об этом голова у нас с тобой должна болеть… В числе других письменное приказание о сдаче коровы было послано Федосье Лаврентьихе. Получив бумажку, Федосья швырнула ее. — Передай старосте, — сказала она посыльному, — нехай он ею подавится. Никуда корову не поведу. Назавтра Алексей и Сычик направились к Федосье. Семья полицая Сычика жила единолично. Отец Павла прикидывался чахоточным, на людях натужно кашлял. Но на богодаровском базаре изворотливее и прижимистее его никого не знали: торговал он рыбой, пирожками, требухой, а то и просто каким-нибудь рваньем. Сам Пашка однажды был изобличен в продаже краденой гармошки. Хозяин гармошки его жестоко избил. После этого Пашка полгода болтался на Херсонской пристани. Потом, слышно было, отсидел год и семь месяцев в тюрьме. В Чистую Криницу явился он на другой день после прихода оккупантов. До этого дезертировал с фронта, прятался в лесу. — Нехай кто подурней служит, — беззастенчиво хвалился он. — Я себе дома житуху во какую обеспечу! — Он выразительно провел рукой по горлу и лихо сплюнул. Поступив в полицию, Пашка Сычик с первого же дня «показал характер». Похлопывая длинным куском черной резины по голенищу, он внезапно появлялся там, где резали свинью или гнали самогонку, и тогда уже отвязаться от него без крупного магарыча было невозможно. Побаивались его особенно потому, что мать его приходилась какой-то родственницей бургомистру. Пашка днем и ночью имел доступ к Збандуто. К Лаврентьихе он пошел с Алексеем пораньше, чтобы она не успела угнать корову на выпас. — Мне она бумажку не швырнет, — бахвалился Сычик, помахивая резиновой палкой. Хозяйка была дома. Когда пришли полицаи, она, подоткнув подол, замешивала отруби для свиньи. На кровати сонная девчонка лет четырех вертела из тропок куклу. В люльке, задрав розовые ножонки, сосал палец грудной младенец. Шестилетний мальчуган в вышитой рубашке, судя по всему, только что ревел; насупившись, он терзал пальцами пуговицу от шлейки, поддерживавшей штанишки. — Сидайте, хлопцы, — гостеприимно и преувеличенно ласково предложила Федосья. — Ты почему не в поле? — сдвинув брови, спросил Сычик. — Детей не на кого оставить, — распрямляясь и вытирая руки, объяснила Федосья. — Раньше ж я их в ясли отдавала. — Веди корову на базу. — Нет, хлопцы, никуда я ее не поведу, — твердо сказала Федосья, — хоть казните. Чем я детей кормить буду? — Не хлопцы, а паны добродии, — сердито поправил Сычик. — Веди сей же момент корову, бо я тебя туда загоню, где Макар телят не пас! — Что ж это такое, Леша? — взмолилась Федосья. — Ты ж с моим Юхимом вместе работал. — Надо вести. Новые власти требуют, — сказал Алексей и потрепал мальца по голове. — Не поведу! Вам хорошо, вы дома. А как мой на фронте, так вы храбрость свою показываете. Сычик замахнулся на нее палкой и, наливаясь кровью, заверещал: — Молчи! Ты знаешь, с кем разговариваешь? Он крутнулся на каблуках и направился к порогу. — Пойдем, Лешка. Сами взналыгаем и поведем. Федосья забежала наперед, хватая парней за рукава, тонко, до звона в ушах, заголосила: — Не дам коровы! Убивайте! Тогда сирот возьмите!.. Сычик с силой оттолкнул ее, и Федосья, не удержавшись, упала, до крови ободрав локоть о кадушку. Старшие мальчик и девочка заревели, кинулись к матери. Не оглядываясь, Сычик пошел к сараю. Корова оказалась под замком. — Давай вон обух, отомкнем, — сплюнув, предложил Сычик. — Ломать не годится, — решительно возразил Алексей. — Нагорит нам. Сычик постоял, махнул рукой. Проходя мимо хаты, он заглянул в дверь и пригрозил: — Ты мне еще попадешься! Решительное сопротивление оказали при изъятии коров и в других дворах. Все же через двое суток положенное количество скота было собрано. Остапу Григорьевичу и Девятко пришлось сдать и своих телушек. К вечеру третьего дня колхозный конюх Андрюшка Гичак и Алексей погнали мычащее стадо на Богодаровку. XIII В полдень Остап Григорьевич по срочному вызову бургомистра поехал в Богодаровку. Збандуто был необычайно возбужден. Как только Рубанюк переступил порог его кабинета, он вскочил и поднял крик на старика: — Где скот? Я знаю, где! Это разбой! Бандитизм! Вы ответите, господин Рубанюк! Остап Григорьевич по-солдатски выпрямился и смотрел в налившиеся кровью глаза бургомистра. Збандуто, побушевав, устало опустился в кресло. Он снял пенсне, протер его. — Куда девались коровы? — Скот вчерашний день погнали в Богодаровку, — сказал Остап Григорьевич. — Сколько предписывалось, столько и погнали. — Знаю! — Збандуто снова заметался по комнате. — Угнали ваш скот… Полицейского связали, э-э… Гичака связали. Теперь мне отвечать за беспорядки. Он схватился за стриженую голову, зашагал по комнате. — Так вот, господин Рубанюк, — произнес он сдавленным голосом. — Гебитскомиссар вызвал карательный отряд. Это как, хорошо, по-вашему? — Хорошего мало. — В лесах орудуют красноармейцы. Полицейского вашего взяли в жандармерию. — За что ж его, пан бургомистр? — Ну, снять показания. Он сам избит. Но главное вот что: Крюгер приказал собрать по Чистой Кринице такое же количество скота. Кроме того, на ваше село наложено… э-э… пятьсот центнеров хлеба. Срок — трое суток… Что вы молчите? — Я вас послухаю. — Надо выполнять! — Народ взбунтуется, товарищ… извиняюсь, по старой привычке… Народ, говорю, не захочет сдавать последнюю скотину… И хлеб, сами знаете, погнил, осыпался. — В тюрьму хотите, господин Рубанюк? — От тюрьмы да от сумы не зарекайся, как говорится, господин бургомистр. — Молчать! Я не хочу из-за вас идти в тюрьму! — Збандуто стукнул кулаком по столу. — Семьдесят пять коров, пятьсот центнеров зерна! Все! Я сам к вам приеду… Ступайте! Вернувшись в Чистую Криницу, Остап Григорьевич направился прямо в колхозное правление. Девятко оказался там. Сидели здесь и Малынец, Тягнибеда, бригадиры. О происшествии со скотом уже было известно всему селу. В ту минуту, когда Остап Григорьевич входил, Малынец, блестя запухшими глазами, разглагольствовал: — Это еще что! Если оружие у них имеется, припасы, они и в село не побоятся прийти. Без гарнизону нам нельзя. Гарнизон стребовать надо. «Э, балбес!» — с досадой подумал Остап Григорьевич и, не здороваясь, от порога сказал: — Требовать не надо. Пан бургомистр сам пообещал карателей прислать. Он коротко передал содержание своего разговора с Збандуто. И опять Малынец, поблескивая нетрезвыми глазами, вмешался: — И коров и хлеб надо сдать как наискорей. А то они щепки от села не оставят… — Голова ты садовая, хоть и помощник старосты, — перебил Девятко, поглядывая на важно надутые, в малиновых жилках, щеки почтаря. — Где ты хлеб возьмешь, когда он весь на корню погиб? Откуда у нас коров столько, чтоб каждые три дня гнать? — Збандуто приедет, он найдет, — обидчиво поджав губы, сказал Малынец. — Этот из-под земли выроет, — вставил слово Тягнибеда и, обернувшись к Девятко, принял сторону Малынца: — Остапа Григорьевича подводить под петлю не годится. Сами его выбирали. А не выполним — его первого на цугундер. Надо, какие снопы, валки погнили, перемолотить. И косить есть что. — Много не насбираем, — не совсем решительно откликнулся Девятко, раздумывая над словами Тягнибеды. Посовещались и решили все же выгнать людей в степь, на уборку и обмолот. Тягнибеда еще раз повстречался с Рубанюком около школы. Озираясь по сторонам, он сказал: — Народ, Григорьевич, дуже волнуется: кто скотину мог перехватить? Открыто не высказываются, а каждый про себя думает. — Там следствие ведут. — А на вашу думку? — Сам с толку сбился. Может статься, что и червоноармейцы в лесах бедуют. Леса-то, сам знаешь, какие, — войско спрячется. Тягнибеда посмотрел на безучастное лицо Рубанюка недоверчиво, но выпытывать больше ничего не стал. Бургомистр приехал на следующий день. Приехал не один, а в сопровождении целой ватаги полицаев и солдат. И, как и в первый раз, с ним заявились Крюгер и переводчик. …В бригаде Горбаня, ушедшего на фронт, верховодила его жена, белобрысая Варвара. Повязавшись по-цыгански — уткнув концы платка около щек, — она проворно захватывала левой пригоршней пук желтой перестоявшей ржи, правой ловко подводила серп: чш-ш-жик! — и отбрасывала стебли в сторону. В одном ряду с Варварой, приноравливаясь к незнакомому делу (серпами в колхозе давно уже не жали), шло еще около десятка молодух. Немного поодаль деды косили пшеницу. Тягнибеда, держа в поводу кобыленку, бродил по жнивью, разглядывал хрупкие, осыпающиеся колосья и сумрачно, прикидывал в уме. Не одна неделя напряженной работы минет, пока удастся собрать зерно, требуемое оккупантами. День был свежий, ясный. Дальний лес и два кургана перед ним, освещенные скупым, негреющим солнцем, вырисовывались четко. Осень. По ночам небо густо усыпали яркие, крупные звезды, безостановочно меняющие свой холодный — то красный, то синий, то зеленый — свет. На рассвете выпадали первые заморозки. А еще совсем недавно земля парила, в теплом воздухе лениво плыла паутина — стояло «бабье лето». Теперь матово-белые нити паутины легли на поля, зацепились за потемневшие кусты терна, придорожного донника, высохшей полыни. Полевод намеревался поехать на другой участок, но вдалеке из-за кургана показались две брички. На задней — Тягнибеда заметил это сразу — тесной кучкой сидели солдаты; на первой покачивались двое, оба в шляпах. Сбоку трясся на подседланном маштачке Малынец. Бричка остановилась на дороге. Двое, те, что были в шляпах, направились следом за Малынцом к работавшим. Крюгер остановился около Тягнибеды, посасывая свой погасший чубук, и, глядя не на полевода, а на женщин, спросил: — Ви есть козяин? — Я? — Да, ви. — Полевод. Переводчик перевел ответ. Крюгер отнял трубку от полных, розово-бледных губ и что-то брюзгливо сказал ему. — Господин Крюгер спрашивает: почему медленно убираете? Тягнибеда пожал плечами: — Серпами разве скоро уберешь? Крюгер выслушал ответ, исподлобья взглянул на Тягнибеду. Порывшись в словарике, он громко, чтобы слышали все, сказал: — Сволошь! Работать быстро! Шнеллер! Он отозвал в сторону Малынца, долго ему внушал что-то, размахивая чубуком и тараща на него глаза. Потом сердито пошел к бричке, и ватага поехала на сапуновские поля. Тягнибеда, козырьком приставив к глазам руку, проследил, пока за поворотом исчезли каски солдат, поблескивавшие в холодных осенних лучах солнца, и пошел к дедам. — Сидайте, дядьки, перекурим, — сказал он, опускаясь на сноп, — потому что добра все равно не будет. Старики охотно подсели, полезли в карманы за кисетами. Побросали работу и бабы. — Слыхали доброе слово? — кивнул головой в сторону уехавших Тягнибеда. — Отдай кур, масло, яйки, та еще мало. — Одним словом, произвели в хозяевов, — уныло подытожил гундосый дед Кабанец. — Неужели, дядько Митрофан, управы на них не будет? — подала голос Варвара. Тягнибеда огляделся, вскинул брови. — Управы? Если Россия не поддастся, выдержит, то будет управа. А думка такая, что вроде Россия не должна поддаться. Ее еще никто не мог одолеть, нашу радянську Россию. Тем временем Збандуто сидел за столом старосты и самолично составлял список на изъятие коров. Рубанюк стоял тут же, посасывая самокрутку. Он настойчиво отводил один двор за другим. — Одарка Черненко, — строго шевеля усами, называл бургомистр. — Прошлый раз взяли телку. Шестеро малых детей… — Митрофан Тягнибеда. Это полевод? — Он. У него и всего добра, что коровенка. К тому же больные и матерь и отец. Молоком только и поддерживаются. — Федосья Лаврентьева. — У этой никак нельзя. Вдова, трое малышей. Сычик, стоявший у окна, за спиной бургомистра, сипло проговорил: — У Федоски обязательно забрать надо. Что вы за нее заступаетесь, пан староста? С чего она вдова? Муж у красных. Сама нахвалилась, что придут красные — и бургомистра и старосту своими руками задушит. Стерва. Збандуто отшвырнул список. — Не у кого брать?! К черту ваши советы, господин Рубанюк! Одна шайка! Сдать скот, иначе самого упеку в тюрьму!.. Что? Молчать! Он выскочил из-за стола, ногой отшвырнул стул и повернулся к Сычику: — Где эта баба? Веди. Лаврентьиха, увидев в окно, какие гости направляются к ее двору, обомлела. Она заметалась по хате, выхватила из люльки спавшего ребенка. Збандуто ногой открыл дверь. Тупо глядя поверх женщины, он спросил: — Почему не отвела корову на базу? — У меня дети маленькие, пан начальник, — показала рукой Федосья. Збандуто ударом ноги сшиб ее на пол. На кровати испуганно заверещали дети. Збандуто выхватил из кармана пистолет и наставил на ребятишек: — Цыц! Постреляю! Вы-ыродки! Федосья, плача, поднялась, прижала к себе ребятишек. — Я тебе покажу! — завизжал на нее Збандуто. — Хуже еще будет. Я научу вас дисциплине! Быдло! Федосья, увидев в окно, как Сычик провел мимо хаты, к воротам, ее корову, рванулась было к двери и, обессилев, упала у порога. Збандуто переступил через нее и поспешил следом за полицаем. Расправа над Лаврентьихой подсказала криничанам, что надо делать. В некоторых дворах коров не оказалось: хозяева предусмотрительно увели их куда-то. В других хатах двери были на замке. Злость свою Збандуто сорвал на Остапе Григорьевиче: обругал его за то, что в присутственных местах не оказалось портретов Гитлера, исчезли почти все плакаты с улыбавшимся крестьянином. Еще до наступления сумерек бургомистр, Крюгер и переводчик уехали. Остап Григорьевич пошел в колхозное правление. На полпути, около горбаневского подворья, он увидел Ганну. Она стояла с Варвариной свекровью, потом, запахнув платок, пошла по улице. — Как живешь, дочко? — окликнул ее Остап Григорьевич. — Чего не заходишь? Ганна остановилась. — Особенных делов нету, — со сдержанной холодностью ответила Ганна. — Какие дела нужны, чтобы зайти батьков проведать? — Эх, тато! — Подбородок Ганны дрогнул. — Ты мне вот что скажи, — дотрагиваясь пальцами до ее плеча, сказал Остап Григорьевич, — буряки твои… Как думаете быть с ними? — Нехай они к бесам погниют! — коротко ответила Ганна. — Что с ними еще делать? — Жалко трудов. Знамя припрятала? Ганна быстро посмотрела на отца. В ее темных глазах он прочитал такую тоску, что ему захотелось обнять ее, прижать к себе, как маленькую. А Ганна уже отвела взгляд на проезжавшего мимо деда Довбню и тихо проговорила: — Ну, я побегу, тато. Поклон матери и всем передавайте. Она укутала лицо и, осторожно ступая, пошла своей дорогой. Остап Григорьевич понял, что дочь на него обижается. «Старостинское звание мое не по нутру всем им, — думал он. — А того не поймут, глупые, что на службу к этим фашистским бандюгам старый Рубанюк никогда не пойдет. Потом поймут, а теперь… Нет, теперь нельзя и жене открываться». Катерина Федосеевна встретила мужа сердито. Подавая на стол, она с сердцем бросила ложку, положила ненарезанный хлеб. Перехватив взгляд Остапа Григорьевича, срывающимся голосом крикнула: — Заберу детей и пойду к людям! Живи сам. — Сдурела? — По селу срамно ходить, — заплакала Катерина Федосеевна. — Детвора на улице — и та старостихой обзывает. Ты свою шкуру спасаешь, а мне в очи шпыняют. — А и дурная ты, Катря, — резко отодвинув миску, сказал Остап Григорьевич. — Катерина Федосеевна права, — вмешалась Александра Семеновна. — Мы вот вдвоем были у Федосьи, — продолжала невестка. — Совсем больная лежит. Детишки в себя не могут прийти. Пошли ей помочь, а она с нами разговаривать не пожелала. Приятно? Василинка громко всхлипнула. Схватив косынку, она побежала из хаты. Остап Григорьевич встал из-за стола. Отдуваясь, как после бани, пошел на огород курить. Спал он в эту ночь в кухне один. Катерина Федосеевна и Василинка забрали постели и ушли на другую половину. С ними увязался и Сашко́. Остап Григорьевич долго ворочался, вздыхал. Ему очень хотелось курить, но кисет был пуст. Ключи от коморы, где хранился табак, находились у жены. Не будить же всех из-за этого! Остап Григорьевич вдруг озлился. Он вспомнил недоверчивый взгляд Ганны, когда спросил о знамени, злые слезы жены, плач Василинки. Жена даже не спросила, зачем приезжал бургомистр, а Остапу Григорьевичу хотелось бы ей рассказать, как тяжело выслушивать унизительные крики, угрозы этой продажной твари. По спавшему селу недружно голосили первые петухи, ветер шелестел в саду листьями. И оттого, что рядом никого из своих не было, старик особенно остро почувствовал, что приближается осень, тревожная, тоскливая. Слух его уловил вдруг шаги за хатой. Они раздавались все ближе, кто-то прильнул к стеклу, вглядываясь, и, наконец, шхонько постучал когтем. Остап Григорьевич слез с кровати, подошел к окну: — Кто там? Человек за окном не ответил. То, как он терпеливо стоял, прижавшись к стеклу лицом, и то, что стучал он не со двора, а из сада, подсказало Остапу Григорьевичу, что спрашивать больше нельзя. Он быстро оделся, накинул на плечи пиджак, вышел на крыльцо, затем завернул за угол хаты. Незнакомый человек подождал, пока Остап Григорьевич подошел близко, и вполголоса произнес: — Ну, староста, доброго здоровья! Остап Григорьевич присмотрелся, разглядел бороду и чуть не ахнул: — Товарищ Бутенко! Игнат Семенович! — Я не Игнат Семенович, — с усмешкой откликнулся Бутенко. — Понял, господин Рубанюк? Что ж… Пойдем в сад, потолкуем. Часть четвертая I В начале октября Петра выписали из госпиталя. Начальник хирургического отделения в последний раз осмотрел его ногу. — Ну, старший сержант, теперь ты на коне. Езжай, бей фрицев, — сказал он с грубоватой лаской. Петро получил документы, попрощался с врачами, нянями и сестрами и вышел за ворота. Над городом, окутанным сизой дымкой, догорал закат, серебристо розовели в поднебесье аэростаты воздушного заграждения. Надвигались московские сумерки. Идти на пересыльный пункт было уже поздно. В госпитале задерживаться Петру не хотелось, и он стал перебирать в памяти адреса знакомых москвичей — к кому бы поехать. На трамвайной остановке ждали вагона врач-майор, несколько женщин и юная сандружинница из хирургического корпуса госпиталя, где лежал Петро. На концерте для раненых девушка эта читала с большим чувством стихи одного фронтового поэта. Правда, читая, она дважды сбилась, но раскланивалась, как настоящая актриса, и ей хлопали дружелюбно и весело. Петро подошел к ней. — Совсем покидаете нас? — спросила она. — Пора. — Куда же теперь? — У солдата один путь. На фронт. — Нет, сейчас куда? — В город. Поищу старых друзей. Улыбаясь, Петро осторожно снял пальцем снежинку с белокурой прядки ее волос. Он вспомнил, как называли раненые девушку, и добавил: — Ясно, Машенька? — Не Машенька, а Мария… А вас зовут Петром. Я знаю. Мария нагнулась, поправила металлическую застежку на резиновых ботах и сказала просто, как старому знакомому: — Никаких друзей вы разыскивать не будете. Глупости! С больной ногой! Поедете к нам. — Не стесню? — Что вы! Мы вдвоем с мамой. Конечно, не стесните. Мало приятного бродить ночью по затемненной Москве. Они с трудом вошли в переполненный трамвай. — У Арбата сходить! — крикнула Мария, разыскав его глазами. Мимо проплывали окраинные домики, пустыри, корпуса фабричных зданий. Петро разглядывал противотанковые рвы, проволочные заграждения, надолбы и стальные ежи, раскиданные на перекрестках дорог. Он видел их впервые, и то, что все это было построено в самой Москве, угнетало его. Женщина с судками монотонно рассказывала старухе в большом шерстяном платке: — Кончаю работу в половине шестого. Детишки сидят дома голодные. А столовая для детей фронтовиков — во Всехсвятском. Закрывается в шесть… Спешишь. Лезешь в трамвай через переднюю площадку, чтобы суп не расплескать. Ругаются, ну, и ты огрызаешься. — Милая! — вздохнув, сказала старуха. — Им на фронте разве легче? — Не к тому, что легче. Мой с первого дня там. Ни одного письма… Наверно, и нету его уже. Женщины всю дорогу говорили о дровах, которых нет, о баррикадах на Ленинградском шоссе, о детских ботинках, которых уже целых два месяца нигде не купишь! На плечи женщин война взвалила столько тягот! Эти женщины рыли глубокие противотанковые рвы, закапывали в мерзлую землю бетонные надолбы, гасили пожары от «зажигалок». …На трамвайной остановке Мария сошла раньше. Она хотела помочь Петру, но он отвел ее руку. — Надо учиться ходить. Там, на передовой, помощников не будет. Они шли неуютными затемненными улицами. Петро впервые видел военную Москву и дивился тому, как она изменилась. Мешки с песком у подвальных окон и витрин, глухой синий свет в подъездах. Даже милиционеры пользовались не яркими веселыми светофорами, а фонариками с зелеными я красными стеклами, за которыми тускло мерцали свечи. Петру казалось, что он идет по большой пустынной деревне. Они уже приближались к темному многоэтажному дому, где жила Мария, когда протяжно загудели сирены и заводские гудки. В подъездах захлопали двери, торопливо зашаркали ноги по тротуарам.. — Мы в бомбоубежище не пойдем. Ладно? — сказала Мария. — Хорошо, — ответил Петро рассеянно. Его внимание привлекли два мальчугана, мчавшиеся во весь опор в сторону метро. Старший, лет восьми, крепко держа за руку младшего, перебирал ногами так проворно, что карапуз задыхался. Петро, раскинув руки, остановил ребятишек: — Спокойнее, спокойнее, мальцы. Вы почему одни, без мамки? — Она дежурит у ворот, — ответил старший, часто дыша. Петро поднял меньшого на руки. Сердечко билось у него, как у пойманного зайчонка, и Петро успокаивающе произнес: — Успеете, не торопитесь. А главное, не бойтесь. Вы же все-таки мужчины. Парнишки, оглядываясь поминутно на старшего сержанта с вещевым мешком за плечами, сделали несколько чинных шагов, снова взялись за руки и побежали еще быстрее. Сирены и заводские гудки продолжали тревожно завывать. Петро и Мария поднялись по едва освещенной лестнице на третий этаж. Мария открыла обитую клеенкой дверь, ввела Петра за руку в темную прихожую, захлопнула дверь и только тогда включила свет. В прихожей стоял смешанный запах нафталина, духов и кухонного чада. Перед высоким трюмо, на столике и сундуках была свалена верхняя одежда. Мария пригласила Петра в комнату. — Я сегодня дома впервые за неделю, — словно извиняясь за беспорядок, сказала она. — Мама тоже бывает редко. Почти не выходит с завода. Она зажгла настольную лампу под зеленым шелковым абажуром, достала кипу старых юмористических журналов: — Займитесь. Я хоть немного уберу. Петро разглядывал журналы и не сразу расслышал, когда Мария его окликнула. Она стояла в дверях уже переодетая, кокетливо причесанная. Петро удивленно отметил, что без госпитального халата и белой повязки девушка утратила свой юный вид; перед ним стояла совершенно иная Мария. — Товарищ больной, — шутливо сказала она, — идите принимать пищу. Где-то невдалеке бухали зенитки, дребезжали в окнах стекла. Мария набросила темную шаль на лампу и повторила приглашение. В столовой уже был накрыт стол: хлеб, коробка консервов, ломтики колбасы на тарелке. Мария с удовольствием наблюдала, как ел Петро. Самой ей не хотелось есть. — Может, хоть вы мне расскажете, как там, на войне? — спросила она. — В госпитале от больных ничего не добьешься. — На войне — как на войне, — уклончиво сказал Петро. — Нет, я серьезно! Мне очень хочется в пулеметчицы. Есть же девушки на передовой линии? — Я воевал мало. Наверно, есть и девушки. — Ничего себе! Знамя у фашистов отобрал, дважды ранен — и «воевал мало»! Скромник! Петро нахмурился. — Вы ошибаетесь. Никогда я знамени у фашистов не отбирал. И вообще никаких таких заслуг у меня нет. Он действительно был убежден в том, что им на фронте сделано не так уж много, чтобы об этом распространяться. Стараясь изменить тему разговора, Петро спросил: — Вы вдвоем с мамой живете? — Да. Бабушка эвакуировалась. — А отец? — Папа на Урале с заводом. — Что он там делает? — Директор. Мария назвала фамилию отца. Петро часто встречал ее в газетах. Ему хотелось расспросить девушку об отце подробнее, но она перебила его: — Объясните мне, почему такая несправедливость? Об Анке, которая была у Чапаева пулеметчицей, все вспоминают с уважением, в книгах о ней пишут. А как только наши девушки заикнутся, что хотят на фронт, их высмеивают: «Девчонки! Куда вам!» Все равно меня не удержат! Мы еще с вами на фронте встретимся. Петро покосился на раскрасневшееся лицо Марии, на ее сердито подрагивающие ноздри. «Девушка с характером», — мысленно одобрил он. — Что же вы собираетесь делать на передовой? — То есть как «что»? То, что все делают. Стрелять, в разведку ходить, раненых перевязывать. — А стрелять умеете? — Научусь! Вы ведь тоже не с пеленок это умели. — Резонно… Прочтите, Машенька, стихи. У вас это здорово получается. — А вы, я вижу, любите подтрунить, Петя. — Что вы, Машенька! — Мария, а не Машенька… Серьезно хотите, чтобы я почитала? — Очень! На фронте вас за хорошие стихи самые отчаянные разведчики боготворить будут. Наш солдат ведь только внешне грубеет, Мария. А чувствует он все как-то тоньше, острее, что ли? Испытания облагораживают, выражусь так… Может быть, потому, что сражаемся мы за самое прекрасное, что есть у человека, И к этому прекрасному наши бойцы тянутся тем сильнее, чем суровее им приходится поступать с врагом. Понимаете, Мария, мою мысль? — Очень хорошо. Так что же вам прочесть? — Что хотите. Мария прислонилась к окну и, откинув со лба грациозным движением прядь волос, стала читать: Не весна как будто и не лето, Что-то холоден небесный шелк. Письмоносец с пачкою конвертов К нам во двор с пакетами пришел. Я взглянула, напрягая нервы, На скрепленный марками конверт: — Гражданин, скажите, в номер этот Неужели писем еще нет? — С высоты своей воздушной крыши Солнце бросило лучи в глаза. — Не волнуйтесь, милая, вам пишут, — Письмоносец на ходу сказал. И ушел. У всех работы много: Друг писать сейчас не может мне. Много дней письмо пройдет в дороге, Да всего не выскажешь в письме; И к себе, в остывшую квартиру. Письмоносца я не буду ждать, Буду в самом лучшем командире Образ твой любимый узнавать. Дни пройдут, и с теплою улыбкой Вновь небесный развернется шелк. Станет жарко. Сердце стукнет сильно. Ты войдешь и скажешь: «Я пришел». Стихи были наивны и далеки от совершенства, но Петра покорила та горячая искренность, с какой они были прочитаны. — Кто написал эти стихи? — спросил он. — Вы знаете, Петя, даже не помню, — сказала, смущенно улыбнувшись, Мария. — Они нравятся раненым, я их и записала. Когда в госпитале читаешь, я по глазам вижу, что каждому хочется, чтобы его ждали. — Вы чудесная девушка! — Обыкновенная. Она посмотрела на часы и пошла в отцовский кабинет готовить для Петра постель. — Если что будет нужно, я рядом, — строгим, как в госпитале, голосом произнесла она и, прощально махнув рукой, плотно прикрыла за собой дверь. Петро уснул сразу и так крепко, что не слышал ни близких разрывов фугасок, ни тревожной беготни людей по лестницам. Очнулся он оттого, что ощутил на своем лбу горячую руку. — Разве можно так спать! — дрожащим голосом говорила Мария. — Очень уж близко они швыряют… Одевайтесь, я уйду. Петро быстро оделся, натянул сапоги. За окнами послышался воющий, быстро нарастающий звук. Грохот потряс стены, послышался звон стекла. Бомба, видимо, разорвалась на соседней улице. — Пятисотку швырнул, — определил Петро. — Знаете, — доверчиво сказала Мария, — когда чувствуешь, что можешь каждую секунду погибнуть, жалеешь только об одном… — О чем? — Что жизнь обрывается в самом начале. Старикам не так должно быть обидно. Я ведь ничего хорошего еще не успела сделать. Молодость, Петя, и замечательна тем, что у нее есть будущее. Правда? Все впереди! Еще неизвестное, но обязательно интересное и хорошее. И работа, которую выберешь себе, и… парень, которого полюбишь. У вас есть любимая девушка? — Есть жена. — Да? Как ее зовут? — Оксана. — Красивое имя. В пятьсот шестнадцатом эвакогоспитале, где я раньше работала, была медсестра Оксана. Хорошенькая украинка. — Как ее фамилия? — спросил Петро, чувствуя, как быстро забилось его сердце и перехватило дыхание. — Не помню, мы называли друг друга по именам. — Ну какая она из себя? — С длинными темными волосами, синеглазая. Петро вскочил с дивана. — Знаете, Мария, это она! — Думаете? Погодите, у меня где-то фотография была. Мы группой снимались… Мария ушла в свою комнату и вернулась с толстым альбомом. Она зажгла свет и среди портретов благообразных старушек, тетушек в старомодных пенсне, усатых и безусых мужчин отыскала тусклую любительскую фотографию. Петро узнал Оксану сразу. Она сидела среди госпитальных работников, улыбающаяся, похорошевшая. Белый халат и косынка медсестры были непривычны, но Петро видел только бесконечно дорогие, неповторимые черты ее лица, присущее только Оксане выражение ясных глаз, только ей одной свойственную улыбку, по которым Петро отличил бы ее от всех других, какой бы разлука ни была долгой. — Оксана, — прошептал Петро, жадно разглядывая фотографию. — Теперь я убедилась, что это она, — усмехнулась Мария. — По вашему виду. — Расскажите о ней все, что знаете, — попросил Петро. — Где этот госпиталь? — Был в Лефортове… Я дам адрес почтовой станции. А вообще… я плохо знаю вашу жену. Слыхала, что хвалили ее как хорошую сестру. Налет прекратился. Мария пожелала Петру спокойной ночи. Шлепая комнатными туфлями, она ушла к себе, а он так и не смог уснуть до утра. Встал Петро, когда за окнами было еще темно. Мария уже возилась на кухне. Услышав, что Петро проснулся, она быстро приготовила завтрак, заставила Петра поесть и выпить чаю. Она сидела за столом, устремив на него свои блестящие карие глаза. — Что вы меня так, рассматриваете, Машенька? — Так… — Она смутилась и, покраснев, отвернулась. Записав адрес Оксаниного госпиталя, Петро надел шинель, фуражку, взял вещевой мешок. — Зайдете, если будете в Москве? — спросила Мария, заметно волнуясь. — Обязательно. Мария, накинув на голову пушистый белый платок, вышла проводить его на лестничную площадку. Она протянула ему руку и, пристально посмотрев снизу вверх в его глаза, поспешно отвернулась. На ее ресницах Петро заметил слезинки. — Что вы, Мария? — Ничего! Она выдернула руку, закрыла лицо платком и, не оглядываясь, побежала к двери. II Петра и еще двух красноармейцев, также выписанных из госпиталя, направили в Волоколамск, в стрелковую часть. У контрольно-пропускного пункта они сели на одну из попутных автомашин со снарядами, и вскоре подмосковные пригороды остались позади. Водитель, молчаливый парень, с такой широкой грудью и могучими плечами, что на нем еле сходился полушубок, вел пятитонку на предельной скорости, обгоняя другие машины и заставляя регулировщиц испуганно отскакивать с пути. По сторонам шоссе мелькали обставленные свежесрубленными елками контрольные будки, фанерные щиты с надписями: «Убей оккупанта!», «Водитель, гаси свет!», «Все силы — на разгром врага!» У одного из поворотов Петро прочитал на огромном деревянном щите: СТАНЕМ НЕРУШИМОЙ СТЕНОЙ И ПРЕГРАДИМ ПУТЬ ФАШИСТСКИМ ОРДАМ К РОДНОЙ И ЛЮБИМОЙ МОСКВЕ! Петро не спускал глаз с плаката, пока его броские черные буквы не слились, а потом вовсе исчезли из виду. Петро знал, что фашистские захватчики находились уже в Гжатске и Юхнове, подошли к Туле и Калуге, угрожали Можайску. Мысль о том, что они прорвались так далеко вглубь страны, наполняла сердце острой тревогой. Холодный, резкий ветер гнал по асфальтовой глади шоссе колючие снежинки и обожженные первыми морозами сухие листья. Вот такой же ветерок с морозцем гулял над Богодаровским шляхом, когда Петро лет семь назад вел по нему хлопцев из Чистой Криницы в районный центр на комсомольскую конференцию. На мгновение с особенной ясностью вспомнилась его прежняя жизнь… Отец в белых домотканных шароварах, поющая Василинка… Волны у песчаного берега Днепра от проходящих пароходов… Дед Довбня, угощавший свежим медом на пасеке… Блестящие после дождя колеи степной дороги… Все время на фронте Петро мечтал о том, как, наконец, будет он гнать гитлеровцев с Киевщины и, если посчастливится, ворвется с товарищами в Чистую Криницу. Об этом он думал и в первом бою, и когда шел из окружения, и когда лежал в госпитале. Вера в то, что так будет, поддерживала его в тяжелые дни отступления. Лишь бы скорее был дан приказ наступать! Этого он ждал с мучительным нетерпением, как ждали все фронтовики. Но войска по-прежнему отходили, цепляясь за каждую пядь земли, заливая ее вражеской кровью. Оккупанты бросали в бой все новые и новые части и двигались вперед. Вот уже далеко позади остались родные места: полонены врагом Чистая Криница, Винница, Корсунь, и Канев с могилой великого Кобзаря, и древний Киев. Захватчики уже в подмосковных лесах и деревушках… Раненая нога озябла. Петро уселся спиной к ветру, пытаясь согреть ногу. Озабоченный тем, чтобы не отморозить ее, он даже не обернулся, когда пятитонка остановилась в хвосте машин. Уже после того как они отъехали от контрольно-пропускного пункта, он вдруг заметил девушку в военной шинели, очень похожую на Оксану. Девушка стояла возле санитарной машины и провожала глазами шедшие к фронту автоколонны. Ее взгляд скользнул по фигуре Петра, но она отвернулась и заговорила с шофером. — Оксана! — отчаянно закричал Петро. Он вскочил и яростно забарабанил кулаком по крыше кабины. Водитель затормозил. — Жену встретил! — крикнул Петро. Он схватил вещевой мешок, соскользнул на шоссе и торопливо махнул водителю рукой: — Слыхал? Жинку нашел! Поезжай! Не спуская глаз с санитарной летучки, он, прихрамывая побежал обратно к контрольному посту. Девушка стояла все так же, задумчиво поглядывая вокруг. Она, она! Оксана! — Оксана! Навстречу ему шел густой поток груженых машин, сзади, фырча моторами, торопились автомашины с ранеными. У поста регулировщики переругивались с водителями. Но до сознания Петра все это доходило как в тумане. — Оксана! Слышишь?! Петро вытер рукавом губы. Правая щека его от волнения задергалась. Стало жарко, он опустил воротник шинели. Оставалось пробежать еще немного. Но в эту минуту шофер опустил крышку капота, и девушка уселась в кабину. Петро опять крикнул: — Оксана, это я! Петро! Но его голоса не услышали. Машина тронулась. В первую минуту Петро опешил. «Нет, надо догнать. Во что бы то ни стало!» — подумал он. Добежав до контрольно-пропускного пункта, он вскарабкался на попутную пустую полуторатонку. От контрольной будки подошел красноармеец с красной повязкой на руке. Молодцевато козырнув и резко опустив руку, он предложил Петру предъявить документы. — С документами у меня в порядке, — поспешно сказал Петро. — Ты, милок, не задерживай. Жену потеряю, честное слово. — В порядке, так в порядке, а показать надо, — строго сказал красноармеец. По его тону и холодному взгляду чувствовалось: попадись ему сейчас родной отец или брат — он и их не признает, пока не проверит документов. Петро дрожащими от нетерпения пальцами расстегнул шинель, достал командировочное предписание, справку из госпиталя о ранении. Зеленый кузов санитарной машины быстро уменьшался. — Где лежали в госпитале, товарищ старший сержант? — спросил красноармеец смягчившимся голосом. — В Москве. — А сейчас где ваша часть? — В Волоколамске. — Почему же не в часть, а обратно едете? — Говорю же, увидел жену. Догнать хочу. Пойми, ничего о ней не знал. Опять потеряю. Красноармеец пристально посмотрел в лицо Петру. Искренний и горячий тон, а больше всего справка о ранении убедили его. Он наклонился к водителю и сказал: — Сержант жену свою нашел. Дай-ка газку, пущай нагонит. Но «дать газку» было трудно. В обе стороны по шоссе нескончаемым потоком катились машины, шли маршевые роты. Санитарная машина, качнувшись на ухабе, скрылась за деревьями, и когда полуторатонка добралась, наконец, до поворота, заветная зеленая машина уже потерялась из виду. От шоссе тянулся к лесу деревянный настил, проложенный вместо дороги, чуть поодаль, в другую сторону, уходила просека. Водитель ехал дальше, к Москве. Петро слез, осмотрелся. С трудом наскреб в кармане махорку, свернул цыгарку. «Все же теперь я знаю, что Оксана рядом. Разыскать будет легче», — утешал себя Петро. Он сел в первую попутную машину и поехал в сторону фронта. К обеду Петро добрался до второго эшелона армии. Он долго плутал между избами деревни, пока разыскал нужного ему штабного работника. Настоял на том, чтобы его опять направили пулеметчиком, и, разузнав, где искать свою часть, направился туда. Нога еще побаливала, и даже налегке идти Петру было трудно. Через шесть километров он свернул к небольшой деревушке, решив здесь переночевать, а с рассветом отправиться дальше. Деревушка насчитывала около десятка дворов, все избы были переполнены военными. К своему великому удовольствию, Петро узнал, что здесь как раз и расположилась часть, которую он разыскивал. Младший лейтенант Моргулис, командир пульвзвода, простой и жизнерадостный парень, с двумя золотыми зубами, которые сверкали каждый раз, когда он улыбался, дружелюбно протянул Петру руку. — Блиндажей у нас еще нет, — сказал он. — Так что переспим сегодня в Быковке. Забирайся в любую избу, кроме крайней с северной стороны. Там комбат капитан Тимковский поместился со своим штабом. III После почти двухмесячного пребывания в госпитале Петро снова обрел фронтовую солдатскую семью. Он пошел к ближней избе, поднялся на крыльцо и потянул на себя дверь. В лицо ударил спертый запах прелой соломы, махорочного дыма, сушившихся портянок. У самого порога и дальше на полу, на полатях и лавках сидели и лежали вповалку бойцы. Тусклый свет коптилки освещал только ближайших к двери, но по непрекращавшемуся натужному кашлю и хриплым голосам Петро понял, что людей набилось в избу очень много. «Тут если и знакомые есть — не разглядишь», — подумал он, осматриваясь. Шагнув к свободному местечку, он задел ногой лежавшего на спине с самокруткой в зубах бойца. — Куда прешь?! — крикнул тот зло. — Ты еще на лицо мне наступи. — Подвинься трошки, — спокойно сказал Петро. — Да не ругайся, а то и я умею быть сердитым. — Двери, Прошка, заложи! — крикнули из темноты. — Будут тут до ночи шляться. И так дыхнуть нечем. — Это ты и есть Прошка? — спросил Петро злого бойца. — Ну-ка, принимай в соседи. Прошка буркнул что-то и нехотя подвинулся. Петро снял вещевой мешок, положил его в головах и, опустившись на солому, стал стаскивать сапог. Раненая нога ныла, и он стал растирать ее. Ему хотелось есть, но ничего съестного в вещмешке не было. — Сухарик не завалялся у тебя? — спросил он сердито посапывающего Прошку. — А если и завалялся? — вызывающе сказал тот. — Што я, специально для тебя носил? — Скорей у курицы молока выпросишь, чем у Прошки чего-нибудь вымолишь, — вмешался лежавший сбоку Петра пожилой красноармеец. Он приподнялся, порылся в своих вещах и протянул Петру краюху хлеба и кусок колбасы. В разных углах избы раздавался громкий храп. На печи не умолкал тихий разговор. Там лежал с красноармейцами старик хозяин; он остался один, семья его эвакуировалась в тыл. Дед вполне освоился со своим холостяцким положением. Ворчал на бойцов, забывавших закрывать двери, охотно пользовался их табачком, харчами и, страдая бессонницей, всю ночь напролет готов был толковать о войне, о разных житейских делах. Насытясь и попив из ведра ледяной воды, Петро намеревался заснуть, но разговор на печи его заинтересовал, и он прислушался. — …Как ты ни оправдывайся, отец, плоховато вы тут живете, — говорил насмешливый, по-мальчишески ломкий голос. — Ни электричества в курене, ни фруктового сада на подворье. Ты бы к нам приехал, поглядел… — Куда это к вам? — На Кубань. Вот где житуха! Старик тягуче закашлялся, потом уселся, подогнув под себя ноги, принялся сворачивать цыгарку. Сиплым голосом сказал: — Вот сколько народу идет, ночует, а никто не скажет: цела выставка эта… хозяйственная… или нет? — Сельскохозяйственная, что ли? Зачем она тебе? — Как это «зачем»? Думаешь, мы не были на ней? — И ты был? — с недоверчивой ухмылкой спросил чей-то сонный голос. — А чего мне не быть? Внучка-то моя за главную доярку. Ее коровенок на выставке этой дипломом вознаградили. В голосе старика послышались горделивые нотки. Управившись с цыгаркой, он продолжал: — Если бы не война, наша деревня еще не то бы перед людьми выставила. Тебе вот, служивый, электричество поперек стало. А оно не везде сразу… — Нет, дед, — весело перебил его парень, видимо нарочно подзадоривавший старика, — некультурно живете. — Поживи-ка с мое, — рассердился дед. — Мне-то за восемьдесят. Ты-то не помнишь, как в белокаменной нашей этого электричества и в помине не было. Масленками светили да керосином. Конка по улицам ходила… А нонче какой город! Видал? Наш человек, русский, подмосковный, строил. Два зятя у меня в инженерах. Оба наши, быковские… Ты сам-то, чай, не с Москвы? — Нет, я издалека. С Кубани. — Ага! А пришел за Москву воевать? И правильно! В Москве вся она, наша жизненность, заключается… Под разговоры на печи Петро незаметно уснул. Уже под утро он услышал сквозь сон громкий стук в дверь. На крыльце и под окнами разговаривали, перекликались чьи-то сиплые голоса. Прошка поднял голову и лениво крикнул: — Чего стучишь? Нету места. — Ты человек? — вопрошали за дверью. — Ну, и я человек. — Не гавкай, — равнодушно откликнулся Прошка и снова улегся. Дверь яростно затряслась. Петро встал, перешагнув через спящих, отодвинул засов. В избу, впуская клубы пара, стали втискиваться бойцы. Подшлемники, брови, ресницы их были белыми от инея. По отрывкам фраз Петро догадался, что это сибиряки. В госпитале говорили о них много похвального. Он доброжелательно наблюдал, как, словно на подбор, крепкие, коренастые парни умудрялись расположиться в набитой до отказа избе, охотно помогали друг другу. — Много вас таких идет? — спросил Прошка одного. — Хватит! — уклончиво ответил тот. Петру ответ понравился. Несмотря на новенькое снаряжение и оружие, сибиряки не произвели впечатления новобранцев, новичков в военном деле. К фронту их шло, очевидно, много (за окнами не стихал гомон), и Петро с радостным облегчением подумал о том, что с такими вот ребятами непременно удастся здесь, под Москвой, погнать захватчиков. — Вы, хлопцы, поудобней располагайтесь! — приглашал он, убирая свой мешок к стенке и подгибая под себя ноги. — Отдыхайте. Но едва сибиряки успели отогреться, за окнами властный голос закричал: «Выходи-и-и строиться!» Бойцы загремели котелками, оружием, и вскоре в избе стало просторнее. Дед слез с печи, вышел на крыльцо, постоял, громко зевая, затем снова забрался на свое место. — Заснул, что ли? — спросил он своего собеседника. — Заснешь, как раз! Дремля, Петро слышал, как дед еще долго вполголоса рассказывал о Москве, о невестках и сыновьях, о льне, который брали из колхоза на выставку «для примера». Проснулся Петро, когда бойцы разбирали свои пожитки и один за другим выходили во двор. В окно глядел пасмурный зимний рассвет. Петро вышел, умылся снегом. Одевшись и приладив за плечами вещевой мешок, — он пошел к командиру пульвзвода. Моргулис, выбритый, свежий, встретил Петра как старого знакомого. Он долго расспрашивал, что делал Петро до войны, где воевал, как был ранен. — Я ведь тоже институт закончил, — сообщил он. — В Ростове. Паровозы собирался делать, а стал пулеметчиком. Он подозвал проходившего мимо чернявого, горбоносого красноармейца. — Вот, Арсен, знакомься, — представил он ему Петра. — Старший сержант Рубанюк. Из госпиталя. Будет командовать вашим отделением. — Есть! Очень приятно. — А это Арсен Сандунян. Наводчик. Сандунян изучающе посмотрел на Петра и козырнул. — Выдают взводу продукты? — спросил Моргулис. — Выдают, товарищ младший лейтенант. — Проводи сержанта к старшине. Пусть зачисляет. — Есть! Петро поднялся. Моргулис, понизив голос, сказал ему: — Неприятные вести. Сдали Калинин. IV Батальон капитана Тимковского держали три дня во втором эшелоне. На центральном участке Волоколамского укрепленного района было затишье. Левее, со стороны Осташева и на правом крыле Западного фронта, время от времени погромыхивала канонада, а с утра 19 октября бои вспыхнули с новой силой и ожесточением. Возобновив наступление, гитлеровцы предприняли попытку выйти из района Осташева в тыл Волоколамскому укрепленному району, а на Можайском и Подольском направлениях — прорваться в глубину обороны укрепленных рубежей. Накануне утром Тимковский собрал всех командиров рот и взводов. Моргулис вернулся от него возбужденный и довольный. — Расчет весь в сборе? — спросил он, протискиваясь в тесный блиндаж. — Все на месте, товарищ младший лейтенант, — доложил Петро, вытягиваясь. Сандунян пришивал пуговицу, помощник наводчика Марыганов и подносчик Прошка Шишкарев делили махорку. Махорка попалась сухая, с едкой пыльцой. Прошка тер немытыми пальцами покрасневшие веки, нарочито громко чихал и фыркал. — Будем отрабатывать сегодня тему «Пульвзвод в наступательном бою», — сказал Моргулис, обращаясь к Петру. — Понятно? — Нет, не совсем. — Как это? — Разве задача переменилась? Нам не в обороне сидеть? Моргулис опустился на деревянный обрубок, обежал лица пулеметчиков загадочно улыбающимся взглядом. — Не всю же войну только обороняться да запасные позиции рыть! Он достал из кармана потертой, видавшей виды шинели бумажку, насыпал в нее щепоть махорки. — Комбат приказал проверить, как мы умеем фрица гнать. — Абы приказ, — вставил слово Прошка. — Аж засвистит той фриц. — Это поглядим. Будем сегодня скрытно переползать, штурмовать опорный пункт. — Есть! — с готовностью ответил за всех Петро. Такие занятия были по душе. О наступлении мечтал каждый, и, судя по всему, оно было не за горами. Еще больше поднялось настроение у пулеметчиков после посещения их блиндажа парторгом роты Василием Вяткиным. Он пришел вскоре после Моргулиса. — Эй, орлы! — громко окликнул он, приподняв край плащпалатки и просунув голову в рыжей ушанке. — Не обросли еще окопным грибком? Комбат проверить собирается. — Заходи, Вася, — пригласил Марыганов. С Вяткиным они были земляки. Парторг шагнул в блиндаж. Широкоплечий, светло-русый, с блестящими веселыми глазами, он обладал, как это сразу же определил Петро, таким запасом энергии, которого с избытком хватило бы на несколько человек. — С тобой еще не встречались, кажется, — сказал парторг, здороваясь с Петром за руку. — Вяткин. Его взгляд изучающе скользнул по лицу Петра, обежал других и задержался на Прошке. — Что это вид у тебя такой, Шишкарев? — спросил он. — Какой? — Не геройский, прямо скажем… Только сейчас все заметили, что Прошка действительно выглядел неприглядно: он был небрит, одет неряшливо. — Знаешь, что когда-то Чехов писал? — продолжал Вяткин, обращаясь к Прошке, но поглядывая на всех, кто был в блиндаже. — Он писал, что в человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли. И верно! Как, Шишкарев? Прошка угрюмо молчал, и Вяткин, щадя его самолюбие, переменил разговор: — Я вам, товарищи, «боевой листок» оставлю. Почитайте и потом передадите дальше. Он извлек из-за пазухи полушубка лист бумаги, испещренный рисунками, цветными заголовками. Над короткими заметками, написанными карандашом, крупно был выведен лозунг: «Наше дело правое. Победа будет за нами!» — Фрица скоро погоним, Вася? — осведомился Марыганов. — Ты все-таки к начальству поближе. — А это от вас зависит. Глаза Вяткина улыбались лукаво и многообещающе. Он, несомненно, что-то знал, о чем говорить было преждевременно. Покурив с пулеметчиками и еще раз напомнив о том, что предстоящие занятия должны показать, «не засиделись ли в траншейках», он ушел. Васю у нас в поселке очень уважали, — сказал Марыганов, — Он председателем совета был. Всю семью Вяткиных уважали. Потомственные сталевары. Вася, когда его избрали, за два года колонки водоразборные поставил, улицы замостил. Во всех дворах, на площадях цветов понасаживали. — Хватка у него хорошая, сразу видно, — одобрительно произнес Петро. Через двадцать минут первая рота выступила. Погода по-прежнему стояла пасмурная и морозная. За синим зубчатым бором млела малиновая кромка небосклона, к югу небо расчистилось было, порадовало прозрачной голубизной и вновь заволоклось облаками. Петро шагал впереди своего расчета, жадно вдыхая горьковатый от холода, ядреный воздух. В крайнем блиндаже показался боец. Он вытряхнул пыль из шинели, проводил глазами марширующих и опять скрылся. Из-под земли донесся его беспечный, приглушенный деревянными накатами голос: Есть на Во-олге утес, Диким мо-охом поро-ос… Все, что попадалось на глаза Петру, было для него таким родным, чистым, волнующим, какими бывают для человека воспоминания о далеком детстве, родной матери, любимой девушке. Даже низкие тучи, плывшие с северо-запада, грустная, оголенная земля с набившимся в кустиках озимки снегом были дороги его сердцу, потому что напоминали детские годы, теплую лежанку, на которой было так хорошо сидеть, когда за стеной мела метель и в ставни бился резкий, воющий ветер… Комбат Тимковский, деятельный и жизнерадостный москвич, заставил батальон заниматься весь день. Высокий, чуть сутулый, в белом нагольном полушубке, с болтающимся на боку планшетом, он появлялся то в одном, то в другом взводе. После короткой вечерней передышки комбат на ночь вновь вывел роты в поле и отпустил только утром. Возвращались усталые, но в приподнятом настроении, с песнями. Лишь у своего блиндажа Петро с тревогой ощутил, как ноет раненая нога, ломит в суставах. В блиндаже было холодно. Все же Петро снял с больной ноги сапог и укутал ее полой шинели. — Может, ты приляжешь? — спросил Сандунян. — Мы тебя плащпалатками накроем. Петро отрицательно покачал головой: — Посижу, и так отойдет. — Сильно болит? — Нет. Просто я оступился. На том бугорке — помнишь? — где Прошка ящик с патронами уронил. Сандунян молча собрал котелки. Был его черед идти за завтраком. Он шагнул к выходу и вдруг, взглянув при свете на один из котелков, задержался. — Это твой, Прошка? — спросил он. — Почему не почистил? — Ладно. Валяй так. Не помру. Прошка сидел у нетопленной печурки, широко раскинув ноги, и бесцельно вертел в руках сумку с гранатами. — Ну и черт с тобой! Сандунян сердито оглянулся на него, пошел из блиндажа. Марыганов посмотрел на Прошку неприязненно. — Ты, браток, в порядок привел бы себя, — сказал он, — а заодно и подмел бы в халупе. Твое дежурство нынче. Прошка даже головы не повернул. Он сощурился и лениво процедил сквозь зубы: — Что-то не хочется. Марыганов молча поднялся, взял веник из прутьев. — Отставить! — резко сказал Петро. — Дежурит Шишкарев? Он уберет. Прошка встретился глазами с его взглядом и нехотя подчинился. Всем было неловко и неприятно, как после ссоры. В молчании ждали Сандуняна. Он вернулся с котелками, наполненными дымящейся кашей. В блиндаже приятно запахло жареным салом. Сандунян был мрачен. Поставив завтрак на ящик от снарядов и ни к кому не обращаясь, он глухим голосом сказал: — Вчера Одессу эвакуировали. Чувствуя, что все смотрят на него выжидающе, Сандунян добавил: — Тяжелый день. В Москве, говорят, осадное положение объявили. Завтракали молча. Потом Марыганов негромко произнес: — Меньше ста километров от нас до Москвы. — Девяносто семь, — сказал Сандунян. Прошка вдруг всхлипнул, быстро отложил ложку и, сутулясь, отошел в темный угол. Петро успел заметить, что лицо Прошки, пожелтевшее, как от недуга, скривилось, губы почернели. — Тебе что, нездоровится, Шишкарев? — спросил он. — Здоровится, — буркнул тот. Он нагнулся, пряча лицо, долго перематывал портянку. С ним творилось что-то непонятное. Позже, когда Сандунян с Марыгановым сели чистить винтовки, Петро сказал: — Выйдем-ка, Прокофий, на воздух. Разговор у меня к тебо ость. Прошка, не ответив Петру, вдруг накинулся на Марыганова: — Ты что чужую протирку берешь без спросу? А ну, сейчас же положь, где взял! Марыганов переглянулся с товарищами: — Когда ты свои дурости бросишь, Прошка? Что твоей протирке сделается? Сандунян, сердито поблескивая глазами, собирался ввязаться в разговор, но Петро остановил его неприметным кивком головы, давая понять, что хочет остаться наедине с Прошкой. Когда товарищи вышли, Петро сел напротив Шишкарева и пристально посмотрел ему в лицо. Трудно было поверить рассказам Сандуняна и Марыганова о том, что Прошка еще недавно был балагуром, добродушным, компанейским парнем. Как и при первой встрече с Петром в переполненной красноармейцами избе, Прошка все время держался вызывающе, грубил, обязанности свои выполнял неохотно. — Что с тобой делается, Прокофий? — сказал Петро. — На всех кидаешься, рычишь! Прямо оброс собачьей шерстью. Пойми, нельзя же так. Все друзья от тебя откажутся. Прошка независимо мотнул головой: — Плевал я. — Ну и дурак, — мягко сказал Петро. — Какой же ты вояка, если друзей гонишь от себя? — Ладно! Навоевали! Москву вон через неделю-две сдадим… как Одессу… Прошка вдруг часто заморгал, рот его перекосился, и он, уронив голову на руки, зарыдал так бурно, что Петро встревожился. Он переждал, пока Прошка немного успокоится, затем притронулся к его вздрагивающему плечу. — Москву не отдадут, — сказал он строго. — Ее, брат, нельзя отдать. — Он сдвинул брови и продолжал тихо и значительно: — Заметь себе. Не каждому, как вот нам с тобой, выпало воевать под Москвой. Это, Прокофий, большая честь. Кто уцелеет, его всю жизнь будут почитать. А погибнет если, великая слава о нем будет жить в людях. «Этот, скажут, погиб, защищая Москву». Сердечный, спокойный голос Петра, уверенность, с которой он высказывал свои мысли, успокоили Прошку. — Тебя вот, Прокофий, — продолжал Петро, — характер твой дурацкий взнуздал и едет на тебе. А здесь, под Москвой, нельзя так. Каждый должен себе в душу заглянуть, всю пакость из нее выскресть. Ведь на тебя, на меня — на всех нас народ смотрит. А разве только наш народ на нас глядит и надеется? — продолжал Петро, загораясь. — А поляки, те, что стонут под фашистами, не ждут? В Софии, Праге, наверно, ночей не спят, ждут: как мы тут, под Москвой, когда начнем гнать врага? И матери наши, ожидая нас, все глаза выплакали. Твоя семья где? Прошка снова заморгал от навернувшихся слез. — Один отец был, — сдавленно произнес он. — Мать еще до войны померла. — Ну, и где батько? — В Одессе остался. Я сам оттудова. Отец — калека, помрет теперь с голоду. Прошка прерывисто, по-детски вздохнул. Когда Петра позвали к командиру взвода, он пошел его проводить. — Рассчитываешь, Одессу заберем когда-нибудь у фрицев? — спросил Прошка. — И сомневаться нечего. V Петро поднялся раньше всех. Прихватив котелок с водой, он вышел из блиндажа. Уныло чернел невдалеке хвойный лес. Круглые бревна накатов на блиндажах, которые вчера блестели серебристой изморозью, сегодня отсырели, стали темными. Петро достал карманное зеркальце, поглядел на себя и с грустной усмешкой подумал: «Ничего удивительного, что Оксана не узнала. Скоро и родная мать за сына не признает». Соскребая бритвой с худощавых обветренных щек жесткую черную щетину, Петро дивился тому, как изменилось, посуровело его лицо. Исчез юношеский румянец. По высокому лбу от виска к виску протянулись две морщинки. Лишь темные большие глаза глядели по-прежнему задорно и смело. Петро расправил плечи, усмехнулся: «Рубанюковской закалки! Еще повоюем». Мимо брел в мокром полушубке, с ящиком под мышкой, старшина. Яловые сапоги его скользили в глинистой желтоватой грязи. — Чего рано поднялся? — на ходу крикнул он. — На солдатской перинке-то плохо разве? Петро собирался отшутиться, но в этот миг совсем близко загрохотали разрывы снарядов. Старшина остановился. Он вопросительно посмотрел на Петра, потом поверх него в сторону выстрелов. Справа и слева откликнулись пушки, затем отдельные выстрелы потонули в сплошном грохоте. Над мелколесьем медленно таяли рыжеватые дымки разрывов. Из блиндажей, поспешно натягивая шинели, выскакивали бойцы. Еще до того, как батальон был поднят по тревоге, стало известно, что гитлеровцы, получив подкрепление, сумели прорваться на флангах дивизии и вышли ей в тыл. Из полка по телефону передали приказание подготовиться к уничтожению подвижных отрядов противника; они двигались на бронетранспортерах и броневиках. Петро, не ожидая команды, вытащил с товарищами пулемет, приготовил патроны. Через минуту прибежал запыхавшийся Моргулис. Круглое, упитанное лицо его лоснилось от пота. — Вон к той деревушке! — крикнул он Петру, показывая рукой. — В распоряжение командира полка. Будете оборонять капе. Живей! Петро взвалил на плечи пулемет, перекинулся несколькими отрывочными фразами с товарищами. До селения добрались полем, сокращая расстояние. Прошка бежал рядом с Петром, навьюченный патронными ящиками. Перед самой деревушкой он поскользнулся и упал. Когда Сандунян кинулся к нему, чтобы помочь, Прошка вскочил и, лихо сплюнув, выкрикнул: — Все в порядке! У крайней избы стояли на привязи нерасседланные лошади, на завалинке сидели бойцы. На крыльцо вышел командир. Он выжидающе посмотрел на остановившихся у изгороди пулеметчиков. — Землячок! То не командир полка? — спросил вполголоса Петро у коновода, который вводил в распахнутые ворота лошадь. — Нет. Это комиссар, товарищ Олешкевич. Комиссар подошел к Петру и его товарищам. Под отворотами его красноармейского полушубка виднелись знаки различия старшего политрука. Узкое молодое лицо с седыми висками и шрамом на скуле было совершенно спокойно, и Петро невольно проникся к нему доверием. — От капитана Тимковского? — спросил комиссар. — Так точно, товарищ старший политрук! — Расположитесь вот в этом сарае. Обзор оттуда хороший. Он проводил их через двор, показал на дверь сарая и, осведомившись, много ли у пулеметчиков в запасе патронов, ушел в блиндаж, вырытый неподалеку. Петро передал пулемет Сандуняну, осмотрелся. Сквозь дырявую крышу сарая виднелось низкое сумрачное небо, ветер шевелил солому с набившимся в нее снегом. — Прибыли на зимние квартиры, — сказал Прошка, раскладывая патронные ящики. — Не зимние квартиры, а подмосковная дача, — поправил Марыганов. Пулемет установили в дверях, замаскировали хворостом. Из блиндажа доносились приглушенные голоса. Кто-то настойчиво вызывал «Волгу». Тенорок связиста чередовался с басовитым начальническим голосом. По обрывкам разговора Петро понял, что фашисты наступают на полк большими силами, при поддержке пятнадцати танков и бронемашин, что один батальон отрезан и связи с ним нет. На северо-западе шел ожесточенный бой: оттуда слышались частые пулеметные очереди, винтовочная трескотня. По канонаде, которая то затихала, то подкатывалась ближе, Петро догадывался, что бои развернулись на широком фронте. Было досадно, что приходится отсиживаться при штабе. Сандунян, словно угадав его мысли, мрачно сказал: — Влипли мы, товарищ сержант. Товарищи бьют фашистов, а мы старый сарай охраняем. — На передовых — сзаду, — ввернул Прошка. Петро пожал плечами. — Долго нас тут не продержат. И вообще, — раздраженно добавил он, — приказ не обсуждают. Часа два они провели в вынужденном безделье, лишь настороженно прислушивались к звукам недалекого боя. Незадолго до полудня в штаб полка добрался связной от Тимковского. Лицо связного было в грязи, смешавшейся с засохшей кровью, шинель во многих местах изодрана. Его тотчас же проводили в штабной блиндаж. Вышел он оттуда минут через двадцать, с забинтованной щекой, подошел к пулеметчикам покурить. — Как там наши? — спросил Марыганов, щедро оделяя связного махоркой. Связной устало махнул рукой: — Гансов много. Навряд устоим. Соседний полк отступил. Они какие-то новые снаряды кидают, — добавил он оправдывающимся тоном. — Я, пока дошел, три раза себя в поминание записывал. Петро молча слушал бойца. Заметив у блиндажа комиссара, он с решительным видом направился к нему. — Разрешите обратиться! — произнес он громко. — Извините, конечно, что с таким вопросом. Боевого охранения впереди нас нет? Комиссар только плечами пожал: — Какое там охранение! Нас всего тут вместе с вами сорок человек. — Позвольте мне выдвинуться с пулеметом. В засаду. — Распыляться рискованно. Неизвестно, откуда они могут пойти. — Риска нет, товарищ комиссар. В засаду я пойду один. Только прикажите дать мне ручной пулемет. У ваших бойцов их два. Олешкевич пристально посмотрел в его глаза. — Знаете, на что идете? — Двум смертям не бывать, товарищ комиссар… Петро перехватил недоверчивый взгляд, устремленный на него, и поспешно добавил: — А я умирать не собираюсь, товарищ комиссар. Я еще жену свою хочу повидать. Она тоже здесь, под Москвой воюет. Петро проговорил это так просто и искренне, что Олешкевич тепло улыбнулся. — Ладно, идите, — сказал он. — Возьмите себе помощника. — Одному сподручнее. Не так заметно. Олешкевич взглянул на его темное, словно литое из бронзы, волевое лицо и кивнул головой. У станкового пулемета Петро оставил за себя Сандуняна. На расспросы ответил коротко и туманно: — Иду по одному заданию. Вернусь, когда удастся. Петро нагрузился дисками и зашагал, стараясь держаться ближе к кустарнику, росшему на меже. Он шел с величайшими предосторожностями, часто останавливался и осматривался. Ветер дул с северо-запада, в лицо Петру, и руки его быстро озябли. «Надо было б у Сандуняна перчатки попросить», — мелькнула мысль. И без всякой связи подумалось о другом: «Если засада удастся и останусь живой, Оксане расскажу когда-нибудь, как шел по холодному ветру… один… сам вызвался… Мать, узнай она только, руками всплеснула бы, заплакала». Он отошел уже от деревушки километра полтора, когда в лощине увидел противника. Несколько солдат выкатывали из кустарника пушки, другие стояли группками. По всем приметам, они готовились к атаке. Петро, чтобы не обнаружить себя, лег, затем пополз в их сторону, к бугорку, видневшемуся невдалеке. Где-то в стороне Можайска погромыхивала канонада, а здесь было удивительно тихо, и Петро сдерживал дыхание, которое казалось ему чересчур громким. Он дополз до бугорка, приспособил пулемет, разложил диски. Засунув в рукава шинели озябшие пальцы, наблюдал. Гитлеровцы были не больше чем в трехстах метрах. Солдаты, в пятнистых маскировочных халатах поверх длиннополых шинелей и в стальных шлемах, подпрыгивали, колотили ногу о ногу, стараясь согреться. Сознание подсказало Петру, что позиция, занятая им, неудачна. Он осторожно переполз влево, к вороху почерневшего бурьяна, отстегнул от ремня саперную лопатку и принялся рыть. Земля промерзла еще не очень глубоко и поддавалась легко, но копать лежа было несподручно, ноги одеревенели, и Петро чувствовал, как в нем все больше закипала злоба. Сжав челюсти, он окапывался. За боевыми порядками противника из кустарника вдруг взвилась зеленая ракета. Она на мгновение повисла в воздухе и, оставляя дымчатый след, опустилась. Солдаты засуетились, разбежались по местам и спустя минуту пошли, развертываясь цепью, в сторону деревни. Петро приладил пулемет, положил под рукой гранаты. Автоматчики двигались, против обыкновения, без стрельбы, соблюдая молчание. Когда пулеметная очередь внезапно разорвала тишину и завопило несколько раненых, солдаты в растерянности затоптались на месте; Петро, не давая им опомниться, снова нажал на спусковой крючок и дал длинную очередь. Цепь залегла. Петро оторвался от прицела, высунулся. Высокий офицер, поблескивая очками, свирепо кричал на солдат и размахивал рукой. Петро тщательно прицелился в него, выстрелил. Затем, не отпуская пальца, обежал глазами мутно желтевшие под касками лица солдат, дострелял весь диск и быстро начал перезаряжать пулемет. Вокруг Петра засвистели пули. Одна, врезавшись в бруствер, обдала Петра комочками земли. «Заметили, — пронеслась, обжигая, мысль. — Теперь не дадут головы поднять». У него еще была возможность отползти заросшей межой до перелеска и оттуда пробраться к штабу. Но два полных диска патронов и четыре гранаты оставались неиспользованными. Гитлеровцев можно было еще задержать. И Петро решил остаться. Из цепи доносились громкие стоны. Заглушая их, кто-то завывал нечеловеческим голосом. По полю, пригибаясь, бежали с носилками санитары, дальше, в километре, на черном фоне леса разворачивались зеленые броневики. С легким свистом пролетела и где-то возле деревни разорвалась мина. Сбоку, со стороны перелеска, послышалась трескотня автоматов. Петро оглянулся: из-за редких деревьев высыпало до взвода автоматчиков. Солдаты перебегали в направлении деревни. Длинные полы шинелей хлестали их по ногам. Петро повернул пулемет в сторону новой цепи, но в этот миг рой пуль пронесся над его головой. Теперь уже сомнений не оставалось — его обнаружили. VI Командир полка майор Стрельников собрал всех командиров, которые находились на командном пункте, в том числе и младших. — Капе окружен, — сказал он. — Только что оборвалась связь с дивизией. Батальоны разъединены… Сандунян стоял в нескольких шагах от Стрельникова. Он заметил, что щеки у майора неестественно горели, а погасшая трубка, зажатая меж пальцев, дрожала. Сандунян не раз видел командира полка в бою, знал, что он отличался исключительной храбростью. И то, что сейчас Стрельников нервничал, свидетельствовало об опасности, какая нависла над полком и его штабом. Прежде чем окончательно созрела мысль о том, что надо любой ценой связаться с дивизией, Сандунян громко выкрикнул: — Разрешите мне, товарищ майор, пойти! Стрельников удивленно взглянул на него и сдвинул густые брови. — Мы должны подготовиться к худшему, — продолжал он, покосившись в сторону недалекого взрыва. — Оружие приготовить всем. Обороной буду руководить лично. Трусов расстреливать на месте. Он повернулся вполоборота к Сандуняну и холодно спросил: — Вы где находитесь, младший сержант? — Виноват, товарищ майор. — Кто вам разрешил перебивать, когда я говорю? — повысил голос командир полка. — Виноват. На побледневшем лице Сандуняна крупно перекатывались желваки. Стрельников посмотрел на комиссара: — Есть что добавить? Олешкевич отрицательно качнул головой, но все же коротко сказал: — Надо знать, товарищи, что помочь нам сейчас не смогут. Сосед отошел. Будем рассчитывать только на свои силы. — Все! — сказал Стрельников. — По местам! Сандунян продолжал смотреть в упор на командира полка. — Что у вас? — Разрешите пойти в штаб дивизии. Я прорвусь. — Останетесь у пулемета. И в другой раз не выскакивайте, когда не спрашивают. — Есть! — Вы из батальона Тимковского? — Так точно. Стрельников смотрел на него пристально, что-то припоминая. — Это вы под Чудовом «языка» привели? — Точно! Стрельников раскурил трубку. — Может, разрешите, товарищ майор, пойти в дивизию? — Товарищ младший сержант, ступайте к своему расчету. Сандунян приставил руку к каске, сердито крутнулся на месте и пошел к пулемету, ни на кого не глядя. Марыганов с Шишкаревым посыпали землей укрытие из бревен, разогрелись и даже сняли шапки-ушанки. Не успел Сандунян рассказать им, зачем вызывал командир полка, как впереди глухо затакал пулемет, рассыпчато покатилось эхо. Все трое повернули головы, вслушиваясь. — Рубанюк, — сказал Сандунян. Пулемет после короткой паузы снова застрочил. Лощина, из которой доносилась стрельба, была скрыта за взгорком, и Шишкарев вызвался взобраться на крышу сарая. Он долго и напряженно вглядывался в сизую безлюдную даль, по так ничего и не разглядел. Из-за угла сарая вышел сопровождаемый низеньким лейтенантом Стрельников. Он указал Сандуняну, как действовать расчету в случае вражеской атаки, и с неожиданной легкостью поднялся к Прошке. В бинокль командир полка разглядел то, чего Прошка невооруженным глазом увидеть не мог. В легкой дымке, сливаясь с бурыми контурами мелколесья, двигались в направлении деревни вражеские солдаты. Не отнимая от глаз бинокля, Стрельников смотрел, как солдаты, прижатые огнем искусно замаскированного пулеметчика, залегли, потом спустя минуту снова поднялись. — Алтаев! — крикнул он вниз лейтенанту. — Передай комиссару, пусть вышлет группу бойцов сковать немцев с фланга. Быстрее! — Разрешите обратиться, товарищ майор? — сказал Шишкарев. — Обращайтесь. — Там старший сержант Рубанюк. Командир нашего отделения… — Ну? — Диски ему надо бы снести. Стрельников на минуту оторвался от бинокля. — Сумеете? — Не впервой, товарищ майор. — Идите. Скажите ему: молодец! Пусть держится. Отшвырнем их. Стрельба в лощине то прекращалась, то вспыхивала с новой силой. Уже без бинокля были видны гитлеровцы. Они наступали с двух сторон. В деревне разорвалось несколько снарядов. Один поджег пустой овин — едкий голубой дым низко стлался по улицам. Стрельников нетерпеливо поглядывал влево, в направлении хвойного леска, откуда он приказал сковать врага. Вот показалась, наконец, группа бойцов. Впереди ее шагал комиссар. — Товарищ майор Стрельников! — окликнул его снизу взволнованный голос. — Из дивизии. Алтаев стоял рядом с младшим лейтенантом и старшиной. По ярко-рыжим, будто освещенным солнцем, волосам и бровям Стрельников сразу узнал в младшем лейтенанте командира радиовзвода. Он запахнул полы полушубка и поспешно соскользнул на землю. Лицо Стрельникова посветлело. — Как сумели? Младший лейтенант показал рукой на шинель, иссеченную во многих местах пулями и осколками. — Пробрался. Где ползком, где нахрапом. — У вас рация? — Так точно. — Можете связать с комдивом? — Обязательно! Для этого прибыл. Младший лейтенант устроился под стеной сарая. Как только рация заработала, командир дивизии приказал Стрельникову доложить обстановку. — Докладываю, — заметно нервничая, передал Стрельников. — Мой капе окружен… Связи с батальоном не имею. Два связных, посланных к Тимковскому, не вернулись. По всем данным, на меня наступает до батальона. — Сколько людей у тебя на капе? — осведомился комдив. — Со мной и Олешкевичем сорок два. — Пулеметы? — Станковый и два ручных. — Пушки? — Нету, товарищ полковник. — Надо держаться. Переходите врукопашную. — Силы неравны, товарищ комдив. Погибнем все. — Держаться на месте! Раньше чем через два часа помочь не смогу. — Видно, придется погибать, товарищ полковник. Стрельников отошел от рации, задумчиво глядя через голову младшего лейтенанта на полыхавший овин. Лицо его как-то сразу постарело, осунулось. Старшина окликнул: — Комиссар дивизии будет с вами разговаривать. Густой, спокойный голос произнес: — Слушай, Стрельников. Чего это ты там погибать собираешься? Не умирать, а драться надо. — Будем, товарищ комиссар. Но силы неравны. — Пулей, штыком, гранатой, кулаком деритесь. Но ни шагу назад! Вы Москву обороняете. Понял? Ни шагу назад! — Есть, товарищ комиссар! Стрельников крупным шагом пошел мимо сарая и штабного блиндажа к бойцам. Около длинного полуразбитого сарая его настиг коновод. Тревожно шаря глазами по дымившемуся в разрывах снарядов полю и с трудом переводя дух, он сказал: — Разрешите коней в лес отвести? Здорово, сволочи, снаряды кидают. — А ты хочешь, чтобы конфеты тебе кидали? — жестко спросил Стрельников. — Винтовка твоя где? Марш в цепь! . Петро вжался всем телом в землю. Противник бил двумя батареями по деревне, по прилегавшим к ней огородам, полю. «Перепашут все и кинутся в атаку. А у меня диск один», — сверлила мозг тревожная мысль. Снаряд, тягуче просвистев, грохнул в нескольких шагах. В ушах Петра долго стоял звон. Оглушенный, он не сразу услышал, когда его окликнули. Из ближайшей воронки осторожно высовывался Шишкарев. Жестами он показывал на брошенные им диски с патронами. Прошка пытался улыбнуться, но Петро видел, что ему страшно. Перезарядив пулемет, Петро снова, почти в упор, продолжал расстреливать наседающих солдат. Смутно, как во сне, запечатлелись в памяти Петра дальнейшие события дня. Сосредоточенный огонь автоматчиков по тому месту, где он окопался, несколько их попыток подняться в атаку, внезапный огонь «максима» с бугра позади. И, как неожиданная награда за все пережитое, торжествующий крик бойцов батальона Тимковского, ударившего в спину гитлеровцам, дерзкая атака немногочисленной группки комиссара Олешкевича из леса. С вражескими солдатами, которые теперь сами попали в окружение, было покончено быстро. Стрельников получил приказание от командира дивизии отходить в район деревни Быковка. Отдав распоряжения о выносе раненых, сборе оружия, о пленных, он занялся организацией разведки и прикрытия. Было совершенно очевидно, что неприятель постарается отрезать путь к отходу. Петра, когда он возвращался на командный пункт, встретил у околицы адъютант Стрельникова Алтаев. Он спешил с каким-то поручением к Тимковскому, но, увидев Рубанюка, свернул к нему. — Молодец, старший сержант! — крикнул он. — Майор тебя к награде будет представлять. Ну и здорово же ты их долбал. Петро устало улыбнулся, переложил пулемет с одного плеча на другое и, пошатываясь, побрел к своему расчету. Возле сарая сидели, прислонясь к стене, Сандунян и Марыганов. Они обрадованно вскочили навстречу. Сандунян крепко обнял Петра. — А где Прокофий? — спросил Петро, осматриваясь. Сандунян печально покачал головой. — А ты ничего не знаешь? — Убит? — Ранен дважды. В живот и лицо. Марыганов тронул рукой плечо Петра: — Он к тебе когда второй раз полз, был уже раненый, в щеку. Привязал к ногам сумки с дисками, так его и подобрали. — Где он? — быстро спросил Петро и швырнул диски. — Пойдем, отведу, — вызвался Сандунян. — Его скоро отправлять будут. Раненых разместили в просторной избе на выходе к лесу. В выбитые окна дул ветер. Петро остановился у порога, разыскивая глазами Шишкарева. — Старший сержант! — окликнул его слабый голос. Петро повернул голову и встретился взглядом с широко раскрытыми, горячечно блестевшими глазами комиссара. Олешкевич лежал на животе около стены, прикрытый до половины туловища полушубком. В его лице не было ни кровинки, нос и скулы заострились. Петро тихонько, на носках приблизился к нему и участливо спросил: — Куда вас, товарищ комиссар? — Бедро разворотило… Ни сидеть, ни лежать не могу. Ох, сво-олочи… Он охотно, как это делают все раненые, рассказал, что его ранило в самом начале атаки, что он лежал, истекая кровью, и его нашли только после боя. — А ты, Рубанюк, герой, — неожиданно прервал он себя. — Правду говоря, не надеялся, что уцелеешь. — Чего там — герой, — смущенно махнул рукой Петро. — Вон у нас Шишкарев — тот действительно герой. Я что ж, я в укрытии сидел, а он — под самыми снарядами. Петро нетерпеливо оглядывал избу и, наконец, узнал Прошку по его шинели. Из-под забрызганной грязью полы виднелась забинтованная голова, пожелтевшая рука. — Разрешите, товарищ комиссар, к дружку подойду, — сказал Петро. — Это и есть Шишкарев? Он без сознания. Его только что перевязывали… живот. Петро подошел к Прошке, опустился на корточки. — Проша! — негромко окликнул он. — Слышишь меня, Прокофий? Шишкарев не шевелился. Петро осторожно взял его руку. Она была словно ледяная, и Петро, не отпуская ее, громко прошептал: — Ведь он уже… Сандунян приподнял полу шинели. Шишкарев был мертв. Сандунян и Петро молча стояли над телом товарища. На глазах у обоих были слезы… В избу шумно вошел Стрельников. От порога, громко, чтобы все слышали, он сказал: — Ну, минут через десять — пятнадцать всех отправим. Две санитарные летучки прислали. Он остановился подле комиссара, с участием вглядываясь в его изменившееся лицо. Олешкевич показал глазами в сторону Петра.: — Ты хотел Рубанюка видеть. Стрельников быстро повернулся к Петру и поманил его к себе пальцем. — Я думал, великан, — полушутливо проговорил он. — Пустячок: около взвода автоматчиков один уложил! Он с уважением оглядел коренастую фигуру Петра и уже серьезно добавил: — То, что вы сегодня сделали, старший сержант, войдет в историю нашего полка. Петро стоял вытянувшись, щеки его горели. Разговор слушали раненые, и Петру, который испытывал неловкость перед ними оттого, что остался невредим и его даже не поцарапало в бою, были особенно приятны слова командира полка. Но как только Стрельников обратился к пожилому усатому старшине, Петро поспешил отойти к Сандуняну. Когда они собрались уже уходить, Стрельников снова подозвал Петра. — Будете сопровождать комиссара до госпиталя, — сказал он, пытливо вглядываясь в его глаза. — У вас там, комиссар говорил, дела есть? — Смотря в каком госпитале, товарищ майор, — ответил Петро, чувствуя, как у него забилось сердце. — В одном жена работает. — Знаю. Поищите. Три дня отпуска хватит? Честно заработали. — Разрешите нам Шишкарева похоронить? С почестями. — Обязательно. Козырнув, Петро пошел из избы. VII Возможность повидаться с Оксаной так взволновала Петра, что он не мог думать ни о чем другом, и дорога казалась ему нескончаемо длинной. В сумерки санитарные машины въехали в густой сосновый лес. Здесь размещался эвакогоспиталь, за неделю сменивший уже третье место. Еще в пути Петро узнал у всеведущих водителей, что 516-й полевой госпиталь, где работала Оксана, стоял под Можайском, а позавчера переехал куда-то поближе к Москве. Петро помог санитарам перенести в приемное отделение раненых и зашел проститься с комиссаром. Олешкевича совсем изнурила дорога. Он с трудом нацарапал на бумажке записку командиру полка и слабым голосом попросил: — Передай… И не теряйте меня из виду, друзья… Пишите… Иди, Рубанюк… Желаю тебе разыскать жену. Петро устроился на грузовую машину, которая отправлялась в Москву, и к утру разыскал дачный поселок, где обосновался госпиталь Оксаны. «А что, если и здесь ее нет?» — подумал он с тревогой. И чем ближе подходил он к зданию госпиталя, тем больше росла в нем тревога. С замирающим сердцем он приблизился к зданию, долго очищал сапоги, потом решительно открыл стеклянную дверь. В просторном вестибюле было людно: в одинаковых серых халатах расхаживали и сидели легко раненные, стояли несколько санитаров, две молоденькие сестры о чем-то с увлечением разговаривали. Петро подошел к пожилой женщине, с хмурым видом записывавшей что-то в тетрадь. — Могу я видеть Оксану Рубанюк? — спросил он, и голос его дрогнул. — Рубанюк? — Есть у вас такая? Дежурная оторвалась от работы и рассеянно посмотрела на Петра. — А по какому делу? — По личному. — Она занята в операционной. — Я подожду, — с радостной готовностью сказал Петро. Оксана здесь, он ее увидит! При этой мысли неприветливая дежурная показалась Петру милейшей, обаятельной женщиной. Он отошел от столика, присел на скамейку и огляделся. Знакомая приглушенная суета фронтового госпиталя. Но специфический больничный запах, который так раздражал Петра, когда ему самому пришлось лежать на излечении, сейчас не был неприятен. Петру даже пришла в голову мысль, что эфир, насыщающий воздух всех госпиталей, придает им своеобразный аромат чистоты. Вскоре дежурная поднялась. Проходя мимо Петра, она спросила: — Как передать? Кто спрашивает? В ее светлых усталых глазах впервые мелькнуло любопытство, и Петро, на мгновение замявшись, ответил с усмешкой: — Скажите, земляк. С Украины. Он вертел в руках ушанку, завязывал и развязывал на ней тесемки. В вестибюль спустились, громко разговаривая, два военных врача, прошли санитары с пустыми носилками. Обгоняя их, пробежала, на ходу снимая белый халат, румяная курносая толстушка. Наконец Петро, совсем измученный ожиданием, скорее почувствовал, чем услышал, мягкие торопливые шаги. Из-за поворота лестницы показалась Оксана. Она стремительно, скользя рукой по перилам, добежала до последней ступеньки и остановилась. Петро поднялся, вытер ладонью испарину на лбу, надел почему-то ушанку. Широко раскрытые прекрасные глаза смотрели на него с таким изумлением и смятением, что он сразу понял: Оксана никак не предполагала его увидеть. — Живой… Петрусь! — воскликнула она и, протянув руки, спотыкаясь, кинулась к нему. Петро гладил прильнувшую к его груди голову, ощупывал дрожащими пальцами туго скрученные под косынкой волосы. Все, что пережил он за время разлуки со своей возлюбленной, было вознаграждено этой встречей, и Петро чувствовал: Оксана — около него, еще более родная и близкая, чем раньше. Она на миг оторвалась и посмотрела в его лицо. — Живий… Мени ж сказалы… Риднесенький мий… — смеясь и переходя от волнения на родной язык, шептала она. Они стояли, держась за руки, не зная, о чем спрашивать друг друга, и никого вокруг не замечая. — Сейчас пойдем, — спохватилась Оксана. — Дивчата, Петро приехал! — счастливым голосом крикнула она сестрам, торопливо развязала халат и побежала одеваться. На ступеньках подъезда она остановилась, взяла Петра за руку и с веселым удивлением пожала плечами. — Нет, ей-богу, не верится! Ну, прямо сон… Что же это Михайло Турчак наговорил о тебе? — Какой Турчак? — Михайло. Лежал — у нас такой раненый. Стихи еще все время читал про Украину. Кучерявый. Не знаешь разве его? — Что-то не припомню. — А он тебя хорошо знает. Вместе, говорил, под Ржевом воевали. Он мне и сказал, что сам, собственными глазами, видел, как ты погиб. Ох, Петро! И вспоминать страшно. — Не был я под Ржевом. Что-то напутал он. На улице шел крупными хлопьями снег. Оксана, пряча подбородок в воротник, потащила Петра через дорогу. В аккуратной, не без щегольства сшитой шинели, в прическе, не похожей на ту, какую он знал раньше, она была совсем иной, чем представлялась Петру все эти долгие фронтовые дни и ночи. — А ведь я, когда из Москвы ехал, видел тебя, — сказал Петро. — Как видел? Где? Оксана даже остановилась. Петро полушутливым тоном рассказал, как он тщетно гонялся за санитарной машиной. — Ох, досада! — с горечью всплеснула руками Оксана. — А у меня почему-то так ныло сердце в тот день. Ревела весь вечер. Они дошли до маленького домика. Оксана открыла калитку. — Вот эта наша с Алкой хата. Как узнает, что ты появился, примчится. Оксана вдруг остановилась.. — Алка ведь в полку Ивана вашего была, — сказала она быстро. — В санроте… Рассказывала, как знамя ее муж тебе передал… Алла Татаринцева. — Иван? Где он? — Сейчас в тылу. Ранен. — Как ранен?! Его танком задавило. Петро посмотрел на Оксану взглядом, в котором она увидела и страдание и проснувшуюся вдруг надежду. — Да нет, Петрусь, — сказала Оксана поспешно. — Живой он! — Правда это? Петро крепко сжал ее руку повыше кисти и смотрел на нее изумленно и радостно. — Живой, живой он, Петро! В госпитале для выздоравливающих А знамя вернули в полк. Алка тебе все расскажет. Пойдем в хату. — Погоди. Петро закрыл глаза рукой. Он столько думал о смерти брата, столько из-за этого перестрадал! Оксана решительно и ласково отняла его руку от лица и повела за собой. В комнате с тюлевыми занавесками на окнах, заставленных фикусами, столетниками, кактусами, было по-девичьи уютно, все блистало свежестью, чистотой. — Тут одна дивчина жила, — пояснила Оксана. — Свою комнату нам с Аллой уступила, а сама к тетке двоюродной перешла. — Кто такая эта Алла? — спросил Петро. — Ты сказала, что она в одном полку с Ванюшей была? — Алла — медсестра наша. Была контужена, лечилась в тылу, потом ее откомандировали в наш госпиталь. Случайно как-то разговорились, и я узнала о твоем брате. О своем муже она мне много рассказывала. О Татаринцеве. Петро, скинув шинель, пристроился на диване, свернул самокрутку. — Татаринцев мне сам говорил, что видел, как Иван погиб, — сказал он. — Знаешь, что я пережил?! — Это как с Михаилом Турчаком. Тот тоже видел, как тебя снарядом разорвало. А ты жив-здоров. Оксана села около него и прижалась щекой к его щеке. — А дома, как там? — спросил Петро. — Ты давно из Чистой Криницы? — Фашисты Богодаровку взяли, я и уехала. С медсанбатом. — Старики остались? — Все остались, наверно. Я уезжала, когда немцы уже в Богодаровке были. — Ну, а Ивана где ранило? — Около Днепра. При бомбежке. Петро задавал вопрос за вопросом. — Погоди, — сказала Оксана, заметив, что он собирается закурить махорку. — Я тебя лучшими угощу. Она принесла начатую пачку папирос. — Ты куришь? — удивился Петро. — Что ты! Это Александра Яковлевича, нашего хирурга. Он как-то заходил, оставил. Вот тебе с кем надо познакомиться. Знаешь, какой он? На него прямо молиться надо. Петро взял папироску, закурил и затянулся. Оксане предстояло дежурить в ночь, но примчалась из госпиталя Алла и сообщила, что хирург разрешил заменить Оксану другой сестрой. Алла с любопытством оглядела Петра. — На фотографии совсем молоденький, — сказала она. — А на самом деле… На Ивана Остаповича совсем не похож. — А вы хорошо его знаете? — спросил Петро. — С начала войны были вместе. Алла вдруг помрачнела. Усевшись против Петра, она попросила: — Расскажите про Гришу. Он же на ваших глазах умер. Петро, умолчав о страданиях Татаринцева, рассказал о встрече с ним в лесу, о последних минутах, проведенных вместе. Алла слушала с остановившимися глазами, потом неожиданно вскочила и выбежала из комнаты. — Она все надеялась, что разыщется ее Гриша, — тихо сказала Оксана. — У нее ребенок будет от него. — Татаринцев перед смертью вспоминал о ней. Оксана согрела воду, заставила Петра вымыться, и он, вынув из вещевого мешка чистое белье, с удовольствием переоделся. Оксана села рядом с Петром и взяла его за руку. — До сих пор не опомнюсь. Как во сне. Знаешь, если б у меня не было столько работы, я бы с ума сошла от тоски по тебе. Иной раз кусок хлеба съесть некогда. Сколько горя, страданий, Петро! — продолжала она. — И знаешь, какие чудесные хлопцы! Так хочется каждому чем-нибудь помочь! Придешь с улицы, руки у тебя холодные, — приложишь ко лбу тем, у кого жар. Или платком помашешь над лицом. По взгляду стараешься понять, чего он хочет, и, если угадаешь, такими благодарными глазами на тебя он глядит… Лейтенант у нас один лежал. Из Белоруссии. До последней минуты не давал адреса матери. «Умирать не собираюсь», — шепчет, а его уже кислородом только и поддерживали. Каждый раз, как привозят раненых, бегу смотрю — вдруг ты? Сердце бьется-бьется. Все мне казалось, что тебя непременно к нам привезут. Петро уже с трудом слушал ее. Бессонные ночи не прошли даром. Чувствуя, что веки его слипаются, он сказал: — Давай, Оксана, устраиваться спать. Ты ведь тоже устала. Проснулся Петро, по солдатской привычке, часов в пять. С нежной благодарностью смотрел на лицо спящей жены. — Ты во сне кричал, — не открывая глаз, пробормотала Оксана. — Аж страшно стало. За стеной завывал ветер, издалека доносился гул артиллерийской канонады. А Петру казалось, что война, с ее залитыми кровью окопами, грохочущими снарядами, стонами раненых, была вся в прошлом. VIII У Петра впереди было еще двое свободных суток. Утром Оксана сбегала в госпитальную библиотеку, принесла несколько истрепанных книжек. От ее расстегнутой шинели, белого платка с пышной бахромой, от румяных щек пахло снегом. Она торопливо сняла платок, отряхнула снежные хлопья и сказала жалобно: — Я должна тебя покинуть, Петро. Подежурю — и прилечу к своему родненькому. — Что ж поделаешь! — сказал Петро. — Иди работай. Он погладил ее руки, взял одну из книжек. — На улице большой мороз? — Страшный! Пурга поднялась… Как там, в окопах, сейчас сидят? Сквозь разрисованные ледяными узорами стекла ничего не было видно. Петру ярко представились вихрящаяся белая муть, дымящиеся сугробы, облепленные снегом орудия, сосны. Оксана достала из чемодана ушанку, почистила ее щеткой и, надевая перед зеркалом, проговорила с протяжным вздохом: — Нерадостная, Петро, нам жизнь выпала. Верно? Сейчас бы в теплой хате, дома, вдвоем посидеть… — Придет время, Оксана, посидим. Не об этом нам с тобой сейчас мечтать. А что нерадостная жизнь у нас… Нет, не согласен! — твердо возразил Петро. — А ты не придирайся; — смеясь, сказала Оксана. — Я же просто так сказала. Кто теперь в теплых хатах может отсиживаться? Да и не в этом счастье. Правда, Петро? — Вот именно, не в этом. Она ушла, оставив на столе завтрак для мужа, однако есть Петру не хотелось. Он раскрыл было томик рассказов Чехова, перелистал его и положил в сторону. В воображении его возникли усталые, измученные лица Сандуняна, Марыганова, последний бой под Быковкой. «Хлопцы воюют. Может, у них самое пекло сейчас? А я семейными делами занялся». Он встал, бесцельно походил из угла в угол и стал одеваться. В дверях столкнулся с Аллой. — Куда, фронтовичок? — воскликнула она, шутливо загораживая дорогу. — Пойду погуляю. А вам после дежурства отдохнуть надо. Петро вышел из дому. Он медленно зашагал мимо госпиталя к видневшейся сквозь снежную пелену колонне танков, стоявших на дороге. Покурил с танкистами, перебросился несколькими фразами. Танки вскоре двинулись, и Петро побрел обратно. К подъезду госпиталя подъезжали одна за другой санитарные машины, из здания выносили тяжело раненных; их отправляли в тыловые госпитали. Смягченные кисеей снегопада, чернели контуры пустынного сквера, виднелись фигуры связистов, тянущих провод. Низко, над крышами, неторопливо прострекотал «У-2». Здесь, в нескольких десятках километров от переднего края, Петро чувствовал себя как в глубоком тылу, и ему стало неловко при мысли, что он слоняется вот так, без дела. Он вернулся в дом, тихонько, чтобы не разбудить спавшую под шинелью Аллу, пристроился с книгой у окошка. Оксана пришла, когда уже смеркалось. Она прибежала усталая, но, как всегда, подвижная. — Проскучал тут? — засматривая Петру в глаза, с нежностью и тревогой прошептала она. — Сейчас обедом накормлю тебя. Александр Яковлевич обещал заглянуть. Хирург наш. Петро смотрел, как она, хозяйственно засучив рукава гимнастерки, проворно собирала на стол. Алла сонно спросила из-под шинели: — Еще шести нет, Оксанка? — Вставай. Без пяти минут. Алла стремительно соскользнула с постели, сердито сопя, натянула сапоги и, уже на ходу всовывая руки в рукава шинели, выскочила из комнаты. — Много вы работаете, дивчата, — сказал Петро. — Мы хоть в тепле, сыты. А вы… — Знаешь, я все время о друзьях думаю. Как они там? Может быть, круто им приходится. Мы ведь, Оксана, на переднем крае друг с другом, как родные братья. — Еще успеешь с ними повидаться. А нам с тобой неизвестно когда придется встретиться. — Это правда. Оксана завесила окна, повернула выключатель и, накормив Петра, подсев к мужу, спрятала у него на груди пылающее лицо: — Риднесенький мий! Желанный! Истосковалась я… В себя не приду. Все время кажется, что это сон. А сердцем чуяла, что увижу, что встретимся! — Ты же считала меня погибшим! — улыбнулся Петро, целуя доверчивые синие глаза жены. — Нет! Никогда не считала. Не верила! Не могла этому поверить, Петрусь! Как страшно и одиноко было бы жить! Они сели на кровать. Оксана, порывисто и нежно прижавшись к Петру, долго рассказывала ему о своей работе, о том, какую большую жизненную школу прошла она на фронте. — Знаешь, о чем я недавно думала? — Оксана слабо улыбнулась далекому, милому воспоминанию. — Девчонкой была… Только что приняли в институт… Мечтала я подарить человечеству какое-нибудь открытие в области медицины. Мечтала наивная девочка, далекая от ужасов жизни, огромных человеческих страданий. А вот сейчас, перевязывая раненых, я часто плачу бессильными слезами: мало я знаю, только первую помощь могу оказать. После школы чуть не пропустила год учебы. Правда, болела мама, и я было махнула рукой, думала: успею. А сейчас поняла: ни минуты упускать нельзя, все надо брать с бою. Я, Петрусь, мудрая стала. Ты не смейся. Это совсем не смешно, — сдвигая темные брови, нахмурилась Оксана. — Я не смеюсь, — испуганно и чуть насмешливо откликнулся Петро. — Я просто любуюсь на свою мудрую. — Знаешь, мне пришлось под бомбежкой перевязывать одного молоденького старшину. Самолеты над нами кружатся, избы горят. Я старшину в сторону тащу, где безопаснее. Улыбается он: «Живем, сестричка?» Глаза такие хорошие, ласковые. Я его посадила, перевязку накладываю. А в это время стервятники стали из пулеметов бить: шальная пуля его достала. Прямо в висок. Я вижу, валится он… мертвый. Над ним, над чужим человеком, который последний раз в своей жизни мне улыбнулся, я великую клятву дала, Петро! Ни минуты, ни секунды не терять, чтобы стать в будущем… Мне посчастливилось: наш врач-хирург Романовский — это целый институт. Я у него всему учусь. А взглянул бы ты на него в операционной! Просто чудеса творит! К нему из Москвы профессора приезжают. Изучают его опыт. И человек чудесный. Я к нему, как к самому родному, близкому отношусь. Не спит по нескольку суток, оперирует сотни людей — и всегда ровный, спокойный. У нас на него все врачи и сестры молятся. Я ему так благодарна за все! Как только война кончится, ни дня не пропущу зря. Сразу в институт, в Киев, а еще лучше — в Москву. Силы там какие! Я бы, кажется, день и ночь работала, чтобы наверстать упущенное. Я такая жадная стала, мне столько знать надо! — Оксана облизнула сухие губы и, волнуясь, продолжала: — У нас один случай был, — никогда не забуду. Александр Яковлевич оперировал обожженного летчика Синицына. И вдруг на столе сердце у него перестало биться. Ой, как страшно было! А Александр Яковлевич ввел шприц с адреналином в сердце ему — и спокойно так, будто ничего не случилось. Гляжу, Петрусь, а шприц вдруг начинает подниматься, опускаться. Сердце заработало! Спасли хлопца. Потом его в тыл эвакуировали. А ведь совсем было умер. Как же не молиться на таких, как наш Александр Яковлевич?! Как не тянуться мне к таким людям, чтобы и самой… Ты понимаешь меня, муж мой любый? — внезапно остановилась Оксана, пытливо глядя расширенными от волнения зрачками на внимательно слушавшего ее Петра. — Все понимаю, родная! Петро, взяв руки Оксаны, прижался к ним лицом. …Часов около девяти в коридоре послышались шаги, кто-то зашарил рукой по двери. Оксана вскочила и побежала открывать. В комнату вошел, щурясь от яркого света, высокий, чуть сутулящийся человек. Петро догадался, что это и есть Александр Яковлевич. Оксана помогла ему скинуть шинель, стряхнула снег с его шапки и бережно повесила то и другое на вешалку. — Знакомьтесь, — оживленно проговорила она, обращаясь к хирургу. — Я вам много рассказывала. Александр Яковлевич крепко пожал руку Петра. — Романовский. Он смахнул со лба капельки растаявшего снега, сел за стол, положил на него большие кисти рук. Матово-бледное лицо его с крупными, энергичными чертами, крутой лоб, внимательный взгляд умных глаз очень понравились Петру. — Что у вас с рукой? — встревоженно спросила Оксана, Заметив на пальце хирурга бинт. — Пустяк. Скальпелем царапнул. Александр Яковлевич мельком взглянул на свой забинтованный палец и повернулся к Петру. — У вас большая удача, — сказал он. — Встретиться на фронте с женой суждено немногим. — Да, повезло. А ваша… Семья ваша где? В глазах врача промелькнула и исчезла тень. — Мои погибли, — сказал он отрывисто. — Жена и сынишка… При эвакуации Таллина несколько пароходов с женщинами и детьми эти звери разбомбили. Как бы отгоняя тягостные воспоминания, он спросил: — Жмут немцы? — Здорово жмут. — Чувствуем. Да… тяжело. Помолчали. — Вы, кажется, академию перед войной закончили? — спросил Александр Яковлевич. — Мне Оксана Кузьминична много о вас говорила. Молодец она у вас. Очень способная. С ней работать просто удовольствие. Учиться ей, обязательно учиться надо! Через сутки Петро уезжал. Оксана пошла проводить его к контрольно-пропускному пункту. В сторону фронта бесконечной вереницей шли колонны машин, груженных боеприпасами, мешками сухарей, мясными тушами, ящиками консервов, концентратами. По обочинам шоссе ползли конные упряжки с заиндевевшими конями и ездовыми, катились орудия, танки. В кузове одной из машин оказался знакомый старшина из батальона Тимковского. Он приветливо помахал Петру рукой, жестом пригласил его садиться рядом. — Возьми меня с собой, Петро, — полушутя сказала Оксана. — Поехала бы? Не побоялась? — С тобой нигде не страшно. Они постояли молча, глядя друг другу в глаза. Она заставила себя улыбнуться и спросила: — Когда же теперь ждать тебя? Петро пожал плечами: — Буду жив — увидимся. — Будешь! Лицо ее стало грустным. Она вдруг порывисто прижалась к мужу, горячо поцеловала его в губы. — Поезжай, мой родной! IX Старшина протянул руку, помог Петру взобраться на машину, кивнул в сторону контрольно-пропускного пункта. — Твоя провожала? — спросил он. — Жена. — Толковая баба. На фронте подцепил? — Какие новости у нас в полку? — не отвечая на вопрос старшины, спросил Петро. — Должны отвести на пополнение. А что еще за эти дни было, не знаю. Сам из командировки возвращаюсь, из Москвы. Свой батальон они разыскали в полуразрушенной усадьбе совхоза. Роты грузились на машины, и Петро, доложив командиру взвода о прибытии из отпуска, побежал помогать своим. Сандунян обрадовался ему так, словно они не виделись целую вечность, однако расспрашивать не стал — некогда было. Уже в пути, накрывшись с Петром от ветра одной палаткой, он спросил: — Виделся? Петро охотно рассказал о встрече с Оксаной. Поздно вечером колонна въехала в окраинные улочки Москвы и остановилась. Временно роты разместили на частных квартирах, выставили усиленные караулы. Петро со своими товарищами устроился в крайнем от переулка тесном домике. Они умылись, просушили валенки, поделились харчами с хозяевами — стариком-пенсионером и его больным сыном-подростком. После ужина Петро свернул цыгарку и вышел за калитку. Молодой снежок выбелил крыши, заборы, тротуары. Над деревянными одноэтажными строениями раскинулось синее, в крупных звездах, небо. Мимо, скрипя полозьями, тянулись бесконечные обозы. По приглушенному разговору ездовых и усталому фырканью лошадей Петро догадался: обозы были в пути уже давно. Изредка слышалась далекая канонада. К Петру подошел Сандунян. Они долго стояли молча. В сыроватой, мглистой темноте лежала безмолвная Москва. Погашены тысячи фонарей на ее улицах, плотно занавешены окна домов, у каждого подъезда, у калиток — настороженные женщины с противогазами поверх шубок, пальто, ватных стеганок. Петро представил себе Москву такой, какой он покинул ее несколько месяцев назад, когда закончил учебу и собирался домой, в Чистую Криницу. Омытые теплым дождем, блестящие на солнце торцы Красной площади. Рубиновые звезды над кирпично-красной зубчатой стеной. Сверкающие в бирюзовом поднебесье златоцветные купола соборов. Птичий писк и гам в Нескучном и Сокольниках. Воздушно-легкие павильоны парка культуры. Петро снова почувствовал, как невыразимо близка, дорога ему и та, залитая щедрым солнцем, шумная Москва, и вот эта, окутанная мраком, настороженная, но такая же величавая и гордая в своем спокойствии. …Через день полк перевели в город, в казармы. С утра бойцы приводили в порядок себя и оружие, а в обеденное время Петро пошел к комбату Тимковскому с просьбой об отпуске в город. Капитан выслушал просьбу с кислой улыбкой. — Старший сержант! — воскликнул он. — Моя квартира в трех шагах отсюда, мамашу свою с двадцать второго июня не видел, а навестить не могу. Не приказано. И не проси. — Разрешите в таком случае к командиру полка обратиться, — настаивал Петро. — Я бы комиссара отыскал. Он не иначе как где-нибудь здесь в госпитале находится. Тимковский с сомнением покачал головой, но Петро так упрашивал, что он согласился сходить к майору. Вернулся он от командира полка минут через десять. — До двадцати ноль ноль, — сказал он, протягивая Петру увольнительную записку. — Если комиссара разыщешь, доложи. — Есть! Думаю, что удастся. Выйдя за ворота, Петро заколебался. Можно было направиться на Арбат, к Марии. Это было сравнительно близко. Но едва ли в такое время она будет дома. До эвакогоспиталя было далеко, однако там, безусловно, помогут навести необходимые справки, да и просто хотелось проведать госпиталь, в котором лежал. Одернув полушубок и поправив шапку, Петро зашагал к трамвайной остановке. Навстречу, вдоль трамвайной линии, двигались рабочее батальоны столицы. Мужчины шли в штатской одежде, с рюкзаками за плечами. Новенькие автоматы в неумелых руках выглядели далеко не воинственно. Но лица людей были мужественны, и, глядя на них, Петро вспомнил, как он сам, впервые получив винтовку, ощутил в себе какую-то неведомую ему до того силу и уверенность. На перекрестке широкого проспекта женщины возводили баррикаду. Наискось от многоэтажного здания с огромной вывеской «Универмаг» через всю улицу торчали припорошенные снегом металлические «ежи». «Значит, дела плохи», — удрученно думал Петро. Это чувство тревоги усилилось еще больше, когда он, выйдя из трамвая, увидел густые толпы людей, шедшие за город с лопатами, мотыгами, кирками. В нескольких десятках шагов от госпиталя ему встретилась знакомая пожилая няня. — Тетя Даша! — обрадованно окликнул ее Петро. Женщина остановилась. Добродушными усталыми глазами она пристально вглядывалась в его лицо, но так и не узнала. — Всех не упомнишь, — оправдывалась она. — Ты, голубчик, не серчай. — Я в девятой палате около самой двери лежал, — подсказал Петро. — Вы мне еще от сына своего письма всегда читали. — Ранили моего Феденьку, — печально сказала няня и торопливо полезла в карман за платком. — Ноженьку ему ампутировали. Видимо, не в первый уже раз изливая свое материнское горе, она подробно рассказала, каким непоседой был до войны ее сын, как он не пропускал ни одного футбольного матча, ни одного спортивного состязания на Москве-реке. Петро терпеливо выслушал ее, потом расспросил о госпитальных новостях. Почти все знакомые ему медсестры и дружинницы ушли куда-то за город рыть окопы, хирурга перевели на фронт. В госпитале комиссара Олешкевича в списках раненых не оказалось. Петру дали адреса других госпиталей, и он, посмотрев на часы, прикинул, что времени хватит только на то, чтобы заехать на Арбат. Поднимаясь знакомой лестницей на третий этаж, Петро перебирал в памяти подробности тревожной ночи, проведенной им недавно в этом большом доме. Припоминался ожесточенный налет вражеских самолетов, лицо Марии, когда она читала стихи. На площадке Петро в нерешительности остановился перед дверью. Не ищет ли он сам предлога, чтобы повидать Марию? Да, какое-то неосознанное чувство влекло его к ней. Петру было просто недосуг разобраться в этом раньше. И, словно избегая откровенности с самим собой, он подумал: «Ничего тут дурного нет. Мария — славная, заботливая девушка, меня она уважает, мне это и приятно». Петро пошарил рукой, отыскивая звонок, но дверь в эту минуту открылась. — Кто здесь? — спросили из темноты. Лица спрашивающей женщины не было видно, однако по голосу Петро сразу догадался, что это мать Марии. — Здравствуйте! — растерявшись от неожиданности, сказал он. — Вы, вероятно, мама? — Боже, какой вы догадливый! — Женщина весело рассмеялась. — Я, безусловно, мама. Вы к Машеньке? — Да. — Маши нет. Вы войдите, пожалуйста. Она повернула выключатель. Петро шагнул в прихожую. Взглянув на хозяйку, он был поражен ее сходством с Марией. Те же бойкие карие глаза, оттененные длинными ресницами, такие же пышные белокурые волосы, тот же рисунок губ, полных и немножко оттопыренных. Чуть заметные морщинки только и указывали на разницу между этой женщиной и ее дочерью. — Я вас приглашу в кухоньку, — предложила она. — Вы не обидитесь? Единственный теплый уголок у нас. Петро заметил, что мать Марии в грубой ватной спецовке, а на ногах у нее мужские черные бурки. — Я на работу собралась… — пояснила хозяйка, словно угадав его мысли. — Что же вы стоите? Если не боитесь озябнуть, прошу в столовую. И надо же познакомиться. Меня зовут Екатерина Ивановна. — А меня Петром. Екатерина Ивановна посмотрела на него быстрым, любопытным взглядом. — Тот самый, о котором мне Машенька столько говорила? В столовой было очень холодно, как и во всей квартире, но от беспорядка и запустения, какие застал Петро прошлый раз, не осталось и следа. Вещи были расставлены и развешаны по своим местам, пыль всюду тщательно вытерта. — Ваш приход очень кстати, — сказала Екатерина Ивановна. — Вы должны помочь мне уговорить Машу. С вами, я думаю, она посчитается. — В чем уговорить? — Хочет уходить на фронт. Это безрассудно. Маша очень молода. Она совсем ребенок. Причем капризный и своенравный. — В госпитале ее очень любили. Она хорошая, отзывчивая девушка. — Все это верно. Но сейчас так заупрямилась, что меня ее поведение просто пугает. — Тогда и я ничем не сумею помочь. — Вы сможете! Если бы здесь был ее отец, он повлиял бы на нее. Меня она считает обыкновенной мамашей, которая всего боится. — Мария сейчас в Москве? — Побежала к подружке. Скоро вернется. Петро взглянул на часы. В его распоряжении оставался всего час. — Жалко, если не придется увидеться, — сказал он. — Маша тоже будет очень жалеть. Екатерина Ивановна приготовила чай, сделала несколько бутербродов. — Извините, что без сахара, — сказала она. — Ничего, скоро будет легче. Погонят врага, увидите. Мы это чувствуем. И, поясняя свою мысль, добавила: — Я ведь на оборонном работаю. Екатерина Ивановна не без гордости показала руки. Маленькие, узкие ладони были в твердых синеватых мозолях. Подвижная, даже несколько беспокойная, с живыми добрыми глазами, она подробно расспрашивала о фронтовой жизни, о семье Петра, об Оксане и вскоре окончательно расположила его к себе. — Тяжелая вещь — разлука, — вздохнув, сказала Екатерина Ивановна. — И тяжелая и опасная. Ведь опасно, Екатерина Ивановна, когда с мужем надолго разлучена молодая, красивая жена? Кругом нее такие же молодые мужчины. Екатерина Ивановна покачала головой: — Простите, не понимаю. — Ну… Ведь случается, расходятся иногда. — Если любишь по-настоящему, разлука лишь усилит и обострит это чувство. А вот когда любви нет, а так, розовый сиропчик, жалеть не о чем. Настоящую любовь, мой дружок, ни разлука, ни время не пошатнут. В двери щелкнул английский замок. Было слышно, как в прихожей кто-то снимал калоши. — Вот и повидаетесь, — сказала Екатерина Ивановна. — Примчалась. Мария появилась в дверях в забрызганном комбинезоне, в непомерно большой шапке-ушанке. Она посмотрела изумленно на Петра, потом на мать. — Давно здесь? Голос у нее был простуженный, с хрипотцой, горло завязано белым платочком. — Петя уже уходить собирался, — сообщила мать. Мария сняла шапку, бросила ее на диван. — Никуда никто не уйдет, — сказала она решительным тоном, который исключал всякие возражения. — Вы мне очень нужны, Петр. Она протянула ему теплую от перчатки руку и сейчас же убежала переодеваться. Петро уныло взглянул на часы, вскочил, прошелся по комнате и снова сел. — Гауптвахта, кажется, обеспечена, — сказал он. — Что делать? В полк возвращаться пора. Екатерина Ивановна беспомощно развела руками: — Мои советы бесполезны. Я тоже должна спешить. Уже после того как она, попрощавшись, ушла, Петро, обдумывая свое положение, успокоил себя тем, что опоздание из отпуска вызвано не его личными делами. Мария и не думала торопиться. За стеной слышались ее спокойные шаги, негромкий стук передвигаемых вещей. Наконец она вышла. — Я знала, что вы придете, Петр, — сказала она. — Мария, у меня считанные минуты, — напомнил с упреком Петро. — Мы только о деле и сумеем поговорить. — О каком?. Мария села рядом на диван. — Помогите мне разыскать нашего комиссара. Он ранен. Надо справиться в госпиталях. — Конечно, разыщу. Давайте его фамилию. Мария записала необходимые сведения и, лукаво взглянув на Петра, спросила: — А вы мне поможете? — В чем? — Попасть на фронт. В пулеметчицы. — Не расстались со своей мечтой? Об этом надо поговорить серьезно, Мария, а я уже и так заработал гауптвахту. — Ничего страшного, — беспечно сказала Мария. — Бояться какой-то гауптвахты?! Я согласна сидеть на ней каждый день, лишь бы меня взяли в пулеметчицы. Петро невольно улыбнулся: — Силен был бы пулеметчик! Но Мария не была настроена на шутливый лад. — Вы обещаете уговорить маму, чтобы она отпустила меня на фронт? — повторила она, и губы ее упрямо сжались. — Несколько минут назад меня просили о совершенно противоположном. — Ничего из этого не выйдет! — Тогда и маму уговаривать нет нужды, раз вы решили. А правду говоря, Мария, пулеметчиков хватит и без вас. Это ведь не так романтично, как представляется издали. Петро поднялся, надел шапку. — Не уходите! — Я должен вернуться в полк. — У вас нет пропуска, и патрули задержат вас на первом же углу. А кроме того, я хочу, чтобы вы не уходили. Я по вас очень скучала. Очень! Петро растерянно посмотрел на ее чуть побледневшее лицо. — Мария, — сказал он наконец, взяв ее за руку, — вы очень славная и умная. И вы знаете: у меня есть Оксана. — Знаю! Мы больше никогда с вами не встретимся. Это я твердо решила! Поэтому скажу то, о чем вы не догадывались. Можете потом смеяться, называть меня легкомысленной. А сейчас выслушайте. Ноздри маленького остренького носика Марии сердито раздувались. — В госпитале я пела для вас, кокетничала, как последняя девчонка, только для вас. Когда у вас поднималась температура, у меня она падала, и я ревела так, что меня уводили в дежурку. Вы ничего этого не знали. Мне в девятой палате не удалось работать, но я вертелась около нее каждый день, каждую свободную минутку. Петро слушал ее серьезно, без тени улыбки, и Мария, ободренная этим, продолжала уже спокойнее, даже с насмешливыми интонациями в голосе: — Ведь глупо, Петя, понимаю. И то, что я рассказываю вам об этом, смешно. Мало ли в моем возрасте девчонок, теряющих голову непонятно почему?! А к вам… вас… Раненые рассказывали в госпитале, как вы от фашистов вырвались, несли знамя. Как вас чуть не убили. Я тогда уже решила: если вам отнимут ногу, все равно быть с вами. Петро сидел, ошеломленный признанием девушки. У него было странное ощущение, словно он взял не принадлежащую ему ценную, очень хрупкую вещь и сейчас боится опустить ее на место, чтобы не разбить. — Все, что я сейчас услышал, очень меня… трогает, — мягко сказал он. — И я уверен, Мария, вы встретите на своем пути человека, достойного вашего чистого чувства. Пусть он даже не будет таким героем, каким кажусь вам я. — Вы меня утешаете? — Нет, просто говорю о том, в чем крепко убежден. Мария молчала. — Завтра, — сказала она спустя минуту, — я принесу адрес вашего раненого комиссара и передам через часового. Можно так? — Хорошо. Я буду вам очень благодарен. X В казарму Петро возвращался с рассветом, по пустынным улицам. Большими неподвижными рыбинами казались аэростаты воздушного заграждения, смутно маячившие в мглистой вышине, торопливо шуршали шаги ранних пешеходов. Давно у Петра не было так тяжело на душе. Вспоминая разговор с Марией, он испытывал такое чувство, будто чем-то незаслуженно обидел, оскорбил девушку. Настроение его стало еще более подавленным, когда он подумал о своем опоздании. «Подвел комбата, опозорился на весь полк», — точила его всю дорогу неотвязная мысль. Часовой бегло взглянул на увольнительную записку, задержал взгляд на лице Петра. — С небольшим опозданьицем, — сказал он ядовито. — Приказано немедленно по прибытии явиться к командиру полка. Петро ускорил шаг. Встретившийся ему Сандунян сообщил: — Комбат два раза тебя вызывал. — Сердился? — Кричал. — Вот черт, влип в неприятность! — Ничего. Может, как-нибудь обойдется… У майора Стрельникова шло командирское совещание. Ждать пришлось минут сорок. Петро старательно расправил под ремнем полушубок и постучался. Стрельников стоял за столом. Он молча наблюдал, как Петро, чеканя шаг, подошел к нему, щелкнул каблуками и ненатурально бодрым голосом доложил о прибытии. — Поедете со мной к командиру дивизии, — сказал Стрельников. — Через десять минут быть готовым! — Есть через десять минут быть готовым! — откликнулся Петро. «Значит, не за опоздание вызвал, — подумал Петро с облегчением. — Не станет комдив такими пустяками заниматься». Но тревожное чувство не покидало его. Всю дорогу, пока ехали на «газике», он ломал голову, стараясь объяснить причину вызова к комдиву. Командир дивизии, седой, могучего сложения полковник, собирался завтракать. В комнате, которая служила ему и рабочим кабинетом, и спальней, и столовой, бойкий красноармеец накрывал на стол, предварительно убрав с него карты, исчерченные цветными карандашами. — Прибыл со старшим сержантом Рубанюком, Антон Антонович, — доложил Стрельников, входя запросто, без официального доклада. Полковник, чуть прихрамывая, вышел из-за стола, на ходу снял очки. Несмотря на то, что в комнате было жарко от раскаленной докрасна чугунной печки, он был в меховой безрукавке, в валенках. — Это и есть Рубанюк? — спросил он окающим волжским говорком. Пристально взглянув на Петра, комдив протянул ему мягкую, теплую руку. — Самарин! — позвал он, приоткрыв дверь. — А ну-ка, давай!.. Получил на своих орлов новое вооружение? — осведомился он, повернувшись к Стрельникову. И, заметив, что Петро стоит вытянувшись, коротко бросил — Садись, Рубанюк! Петро отошел к стене, опустился на краешек продавленного кресла. Полковник, тяжело дыша, прочищал проволочкой мундштук. Не дослушав Стрельникова, он снова обратился к Петру: — Полушубочек сними, старший сержант. У меня тут натопили, архаровцы, дышать невозможно. И ты раздевайся, майор. Завтракали? — Не пришлось, Антон Антонович. — Стало быть, знал, хитрец, что у комдива пельмени на завтрак. Сознайся, знал? — Откуда же знать, Антон Антонович! Полковник, засмеявшись, погрозил ему пальцем и шагнул к капитану Самарину, вошедшему с папкой. — Ну, что ж, — сказал он, надевая очки и снова проницательно оглядывая Петра, — заработал, орел, — получай! Он выпрямился и торжественно произнес: — В бою под Выковкой хорошо дрался, товарищ Рубанюк. Правительство награждает тебя высокой наградой! Орденом Красного Знамени. Полковник протянул коричневую коробочку. Затем сам раскрыл ее, извлек поблескивающий золотом и эмалью орден и прикрепил к гимнастерке Петра. Он крепко тряхнул его руку и, щекоча усами, поцеловал. Все было так ошеломляюще неожиданно и просто, что Петро забыл даже, как положено ответить. Словно в полусне он чувствовал, как ему пожимают руку Стрельников, капитан, еще кто-то. Уже за столом, принимая от полковника стакан с водкой и осознав, что произошло, Петро отставил стакан. — Э-э, орел! — запротестовал комдив. — У нас так не делается. Посуда чистоту любит. — Дайте опомниться, товарищ полковник. Я никак не ожидал, — чистосердечно признался Петро.. Он благодарно смотрел на командира дивизии и Стрельникова. Ему казалось в этот момент, что нет такого — самого трудного — боевого задания, которого он не взялся бы выполнить. В его памяти вихрем пронеслись воспоминания о бое с немецким батальоном, как живой, возник перед глазами Прошка, подающий диски для пулемета. — А Шишкарев? — быстро спросил Петро Стрельникова. — Шишкарев награжден тоже, — сказал комдив. — Посмертно. — Вот это правильно! — Раз правильно, ты, голубок, пей, — сказал, чокаясь с ним, полковник. Петро подождал, пока комдив, смачно крякнув, коротким движением опрокинул в рот свой стакан, и тоже выпил. Хмель быстро обволакивал его сознание. Петро неуверенно поднялся. — Разрешите мне, — произнес он, — заверить командование, что старший сержант Рубанюк оправдает в боях свое высокое воинское звание. Полковник потер пальцами мясистый красный нос и добродушно заметил: — Звание у тебя не такое уж высокое. По твоей хватке совсем не высокое. В командиры пора пробиваться. Мы его на курсы собираемся послать, — сказал Стрельников. Как, Рубанюк, смотришь на такое дело? Предложение командира полка застигло Петра врасплох, и он взглянул на Стрельникова с недоумением. Сейчас, в разгар боев за Москву, полку был нужен каждый человек, владеющий оружием, а ведь он, Петро, воевал не хуже других! Досадуя на командира полка, он сдержанно сказал: — За доверие очень благодарен, товарищ майор. Получиться не плохое дело. А если мое желание вам интересно знать, то я откровенно скажу: обстановка такая на фронте… Нельзя мне с передовой уходить. — Зря артачишься, старший сержант, — вмешался комдив. — Месяца полтора в курсантах походил бы — взвод дали бы. А то и роту. Зря… К этому вопросу ни он, ни Стрельников больше не возвращались, но Петро спустя некоторое время негромко спросил у Стрельникова: — С курсов этих, о которых вы говорили, товарищ майор, не пошлют меня в другой полк? — Курсы при армии. Поучишься — заберем обратно. Да ты не беспокойся, раньше чем через месяц — два сами не отпустим. Через час Стрельников довез Петра до ворот казармы и поехал дальше, на интендантский склад. Петро испытывал потребность побыть наедине с самим собой. Сейчас о его награждении узнают друзья, потом он напишет Оксане. Как бы радовался батько, если бы можно было сообщить ему! Петру представилось, как после войны он вернется домой, скинет воинскую одежду, снова примется за сады, а на пиджаке его будет поблескивать орден. Об этом времени можно было только мечтать. Гитлеровцы продолжали наступать, — и никто не знал, где их остановят. Петро смотрел на снег, покрывавший улицу, на озабоченных прохожих, на заклеенные белыми полосками окна зданий. — Барышня одна спрашивала, старший сержант, — окликнул его часовой. — Записочку оставила. Письмо было от Марии. Петро, отойдя в сторонку, вскрыл конверт, прочитал: «Старшего политрука Олешкевича вчера эвакуировали в Куйбышев. Мария. Послезавтра уезжаю. Мы никогда уже больше не встретимся. Это я решила твердо. Если очень захотите узнать что-нибудь, навестите маму. Она будет рада». Петро бережно сложил записку и прошел в ворота. Сандунян встретил его у входа в казарму. Широко раскинув руки, он сгреб его в объятия. — Молодец, Петя! Это же здорово! — воскликнул он, засматривая черными блестящими глазами в лицо друга. — Пойдем живо к нашим! В полку уже знали, для чего вызывали Рубанюка к комдиву. Марыганов, комвзвода Моргулис, бойцы из других рот обступили его, заставили распахнуть полушубок, рассматривали награду. До вечера Петро ходил, как в угаре, распивая с друзьями и знакомыми бойцами пайковую водку, терпеливо повторяя рассказ о том, как все произошло. Перед сном он раздобыл бумагу и карандаш и сел писать Оксане. XI Полк получил пополнение. В первых числах ноября ротам выдали новенькие, в складской смазке, автоматы. Бойцы искренне им обрадовались: до этого в полку насчитывалось всего несколько автоматов. «Наверно, Москва и другие сюрпризы врагу готовит, — думал Петро, наблюдая, как старшина вынимал из ящика один за другим новенькие пистолеты-пулеметы. — Екатерина Ивановна была права». Он вспомнил о ее гостеприимстве, о записке Марии и решил при первом же удобном случае навестить дом на Арбате. Такая возможность представилась лишь в канун октябрьского праздника. Все дни перед этим в полку шла напряженная боевая учеба, и в город никого не отпускали. Шестого ноября, получив разрешение, Петро тщательно побрился, разгладил гимнастерку, прикрепил орден и поехал на Арбат. В половине пятого он был там. Екатерина Ивановна только; что пришла с завода. Она встретила Петра в прихожей с полотенцем, перекинутым через плечо. Пригласив его раздеться, она грустно спросила: — О Маше уже знаете? Уехала. В школу снайперов. — Настояла все-таки? Ну, упрямица! — Очень своевольная! — Она на фронт уехала? — Нет, школа эта где-то под Москвой. В Вишняках, кажется. Машу ЦК комсомола направил. — На передовую ее сразу не пошлют. Может, все учебой и ограничится… Екатерина Ивановна только теперь заметила орден. — О Петя, вас с наградой! — Спасибо. — Молодец! За что же это? — Так, за одно небольшое дело. — За небольшое? — спросила Екатерина Ивановна с недоверчивой улыбкой. — Разве такие ордена дают за небольшие дела? — Знаете, на фронте подчас люди находятся в меньшей опасности, чем сейчас здесь, в тылу. Так что о Марии вы сильно не беспокойтесь. — Спасибо, Петя. За окнами быстро сгущались сумерки. Екатерина Ивановна замаскировала с помощью Петра окна, зажгла свет. — Завтра праздник, — сказала она, — а на душе тревожно, нерадостно. Помните, как бывало раньше? — Правда, что правительство выехало в Куйбышев? — Да. Знаете, все умом понимают, что так нужно, а все же не унять какого-то тоскливого чувства. На заводе у нас крепкий народ, и то загрустили. Екатерина Ивановна спросила: — Вы сегодня не очень торопитесь? Могу вас угостить чаем. — Большое спасибо! Я ведь на несколько минут забежал. — Если бы вы не пришли навестить, совсем была бы тоска. Беспрерывно грохотали зенитки, и Екатерина Ивановна, вздрагивая при каждом близком выстреле, сказала со смущенной улыбкой: — Никак не могу привыкнуть вот к этому. Все нервы изматывает. — Злятся фашисты. Завтра седьмое, а Гитлер ведь вопил, что в этот день парад на Красной площади устроит. Петро посидел еще немного и, пообещав навестить как-нибудь, попрощался. Он шел затемненными, обледенелыми улицами, по которым непрерывно двигались войска, танки. Сыпал густой снег, ветер трепал полы полушубка. Около ворот казармы Петру повстречался командир батальона Тимковский. — Рубанюк? — окликнул он еще издали. Голос у него был веселый, и Петро, подойдя, заметил, что комбат чем-то возбужден. — Слышал? — спросил Тимковский. — Что, товарищ капитан? — Торжественное заседание транслировали, как и обычно… — Сегодня? — Да, только что. Завтра парад. Дивизия участвует. Петро прибавил шагу и через две минуты был в казарме. Здесь царило радостное оживление. Бойцы приводили в порядок свое обмундирование, брились. Парторга Вяткина не было — его вызвал командир полка, но Арсен Сандунян подробно рассказал Петру о торжественном заседании. — Понимаешь? — поблескивая глазами, повторял Сандунян. — Враг у самой Москвы, а мы, как и всегда, спокойны, праздник свой отмечаем… XII Седьмого ноября полк подняли до рассвета. Стрельников приказал построиться, лично обошел каждый взвод, строго осматривая одежду и снаряжение бойцов. Около семи утра полк, дружно отбивая шаг, подходил к Манежной площади. С хмурого свинцового неба сыпал колючий снег, но вверху, невидимые глазу, гудели барражирующие самолеты, и Петро с опаской думал: «Черт его разберет в этом снегопаде, чей летает! Ахнет парочку пятьсоткилограммовых». До его слуха донесся чуть слышный перезвон кремлевских курантов. Где-то впереди бойцы пели о Москве. Улицы и площадь были расцвечены алыми флагами. Рассекая сырые сугробы снега, ползли танки, шумно проносились мотоциклы со связными. Вдоль тротуаров расположились артиллеристы со своими орудиями, минометчики, стояли бойцы с противотанковыми ружьями. У Исторического музея батальон Тимковского остановился. Отсюда были видны мавзолей Ленина, заснеженные купола храма Василия Блаженного, часть островерхих крыш здания ГУМ. Все было, как обычно, и лишь защитные чехлы на рубиновых звездах кремлевских башен напоминали о том, что фронт рядом, под самой Москвой. Петро жадно вглядывался в смутные очертания знакомых строений, таких близких и дорогих сердцу каждого советского человека. Ветер нес с площади снег. На штыках оседали белые хлопья, в черных раструбах мощных громкоговорителей шуршало, попискивало. Вслушиваясь и всматриваясь, Петро думал о том, что он присутствует на таком параде, о котором люди будут вспоминать века. Да, он и его друзья стояли на той самой Красной площади, где Гитлер обещал своим головорезам устроить седьмого ноября парад. Эта площадь видала и празднества, устраиваемые Петром Первым в честь победы над шведами, и солдат Суворова и Кутузова, отправлявшихся отсюда на битвы с вражескими полчищами. Здесь первые отряды Военно-Революционного комитета громили юнкеров. Здесь не раз выступал Ленин, и тут же, в мавзолее, покоится его священный прах. Над площадью разнеслась протяжная команда. Эхом откликнулись голоса командиров, и бойцы начали выравниваться. Несколько мгновений было тихо, и вдруг со стороны мавзолея донеслись шумные аплодисменты. Петру и его товарищам не было отсюда видно то крыло мавзолея, где обычно появлялись руководители партии и правительства во время народных праздников, парадов, демонстраций. Но, охваченные общим чувством ликования, Петро, Марыганов, Сандунян закричали «ура». Бой кремлевских часов. Восемь ударов, низких и дрожащих, вплелись в шум ликующей Красной площади. И снова глубокая тишина. Послышался цокот копыт по брусчатке, заглушенные расстоянием слова рапорта. Спустя несколько минут показался скачущий на коне, сопровождаемый могучими перекатами «ура» всадник. Петро узнал его сразу, еще издали. Это был Буденный. Легко и привычно сидя в седле, он подъезжал к войскам, прикладывая руку в перчатке к папахе. Поздравив с двадцать четвертой годовщиной Октября, круто поворачивал коня, скакал дальше. Когда он приблизился, Петро мысленно отметил, что лицо Буденного осунулось, но глаза, устремленные на бойцов, смотрели молодо и задорно. Объезд закончился. Стихли приветственные крики, и после минутной паузы над площадью раздался четкий голос: — Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники… Говорил Сталин. Голос над площадью звучал гулко, откликаясь многократным эхом: — На вас смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. Впереди Петра стоял Марыганов. Широкая, в нагольном полушубке, спина его словно была выточена из белого камня. Справа, подавшись вперед корпусом, застыл Сандунян. Глаза его горели. За ним стоял сивобровый боец с приоткрытым ртом, еще дальше вырисовывались напряженные лица других. Петру внезапно вспомнились сейчас родной отец, мать, Украина… Он смотрел затуманенными глазами на серебристые от снега ели у зубчатых стен Кремля и думал о тополях над заснеженным Днепром. Увидит ли он когда-нибудь их снова? Прикоснется ли загрубевшими, покрытыми ссадинами руками к плечу матери, к нежным молодым яблоням, что выращивал вместе с отцом?.. Над площадью прозвучало «ура», загремела дробь барабанов, и шеренги зашевелились, выстраиваясь к торжественному маршу. Петро шагал рядом со своими боевыми товарищами, четко отбивая шаг, крепко прижимая ремень автомата. Вот все яснее и четче видны темные контуры мавзолея, где стояли члены партии и правительства. Внимательно глядя на проходившие части, они время от времени приветливо поднимали руки и улыбались бойцам. Уже по ту сторону площади Петро негромко спросил Сандуняна: — Запомнится этот день, Арсен? А? — На всю жизнь, Петя. До самой казармы они больше не перемолвились ни словом. Слишком большие и сложные чувства владели каждым, чтобы о них можно было говорить обыденными словами. …Через два дня дивизия, пополненная и снабженная новым автоматическим оружием, выступила в сторону Солнечногорска. XIII В погожий зимний день сыпалась над Чистой Криницей алмазная изморозь. Низко стояло над заснеженными кровлями негреющее декабрьское солнце, сухо скрипел снег под ногами. Остап Григорьевич, кутаясь в кожух, вышел на крыльцо. Ноздри его обжег чистый, крепкий, как спирт, воздух. Словно изваянные из розового, оранжевого, сизого, самородного камня, застыли в строгой, холодной синеве неба столбы дыма над хатами. В такой день хорошо сидеть в жарко натопленной, пахнущей свежими пирогами хате, слушать, как за окном потрескивают от мороза деревья. Но Остапу Григорьевичу предстояло с самого утра идти в «сельуправу». Накануне бургомистр прислал бумажку: согласно постановлению райхсминистра Украины о введении трудовой повинности, в Германию надо направить из Чистой Криницы шестьдесят парней и дивчат. Остап Григорьевич в раздумье постоял на крыльце. Небритый, похудевший за ночь, с ввалившимися от бессонницы и усталости глазами, он выглядел глубоким стариком. В фашистскую неволю вместе с другими девушками-сверстницами он должен был послать и Василинку. Когда Василинка вечером узнала об этом, она побледнела, разрыдалась и решительно заявила: — Не поеду! Нехай хоть повесят. Остап Григорьевич и сам не представлял себе, как можно отпустить дочку на чужбину, к немцам. Если они здесь, на Украине, ведут себя по-зверски, то что же может ждать девушку в Германии, вдалеке от родного дома, без батька и матери? Нет, из Чистой Криницы не поедет на каторгу и издевательства ни один человек! Остап Григорьевич еще не знал, как это ему удастся сделать, бургомистр шкуру спустит за невыполнение приказа. Но решение созрело твердо: в Германию он, Рубанюк, людей не даст. Остап Григорьевич решил посоветоваться с Девятко. Еще до завтрака он пошел к нему. Кузьма Степанович сидел на кухне в ватных стеганых штанах, в башмаках на босу ногу и читал газету. Пелагея Исидоровна кончала топить печку. — Что там брешут? — спросил Остап Григорьевич, сметая у порога снег с валенок и кивнув на газету. — А я, сват, их брехни не читаю, — быстро сказал Кузьма Степанович и сдвинул очки на лоб. — «Голос Богодаровщины» как-то я поглядел, так вроде на меня целую свору кобелей напустили. Вроде обгавкали. Он даже крякнул и поежился, вспоминая, как разозлило его беззастенчивое вранье газетки, которую издавали в Богодаровке гитлеровцы. — Я, Григорьевич, старую нашу «Правду» перечитывал, — сказал он. — Теперь я в каждое слово вникаю. Думаю над тем, что оккупанты у нас отняли. — У меня уже от этих думок голова распухла. — Палажка, дай свату стул. — Не беспокойтесь. Я вот с краешку тут сяду. Остап Григорьевич сел на низенький стул и смахнул с багрового от мороза лица капельки талого снега. — Прислал бургомистр бумажку. Требует детей наших до Неметчины отправлять. — Что ты?! — Бож-же ж ты наш! — воскликнула Пелагея Исидоровна, слушающая разговор мужчин. — Это же и Настуньку нашу заберут. — Мы свою не отдадим, — со скрытой угрозой сказал Кузьма Степанович. — Об этом и пришел потолковать, — откликнулся Остап Григорьевич. — Скотину, зерно еще туда-сюда. Верх ихний. А детей… Это не скотина. Опасливо озираясь на дверь, он изложил свои мысли: надо мобилизовать комсомольцев и предупредить молодежь, спрятать ее по глухим хуторам, у родственников и близких знакомых. Говорил он не совсем твердо: провести оккупантов и бургомистра было нелегко. Но Девятко поддержал его решительно. — Надо прятать, — сказал он. — Обязательно! Они же их на свои заводы посылать хотят. Видишь, куда гнут. Нашими руками нас же и душить. Комсомольцы, поставленные в известность Остапом Григорьевичем о предстоящем угоне молодежи в Германию, сделали свое дело быстро и скрытно. К вечеру из Чистой Криницы исчезли все дивчата и парни. Малынец, обошедший с полицаями десятки дворов, удивленно сказал старосте: — Утром сам видел Груньку Кабанцеву, а сегодня зашел — говорят, до Киева, мол, уехала. И у Горбачевых, у Нетудыхаты дивчат припрятали. Обижаться пан бургомистр будут. — Раз нету, так какой же спрос? — сказал Остап Григорьевич. — Ты дюже не налегай, Никифор, на людей. С родной дытыной никому не охота расставаться. Дома он велел устроить для Василинки в теплом чулане ложе, сам завалил его мешками и рухлядью. В хату приходила Василинка только на ночь. Соседям объяснили, что приезжала из Тарасовки тетка и забрала Василинку к себе в гости. Через несколько дней в Чистую Криницу прибыл в сопровождении своей, охраны — двух автоматчиков — Збандуто. Он вызвал в «сельуправление» Остапа Григорьевича и, с трудом сдерживая ярость, спросил: — Вчера прошел срок, господин Рубанюк. Доложите, как у вас идет вербовка рабочей силы? — Так что, господин бургомистр, с этим делом прямо-та неважно, — ответил Остап Григорьевич. — Подевали куда-то дивчат, как, скажи, и не было их никогда. — Вы что?! — крикнул Збандуто и даже поперхнулся от гнева. — Смеяться изволите? — Не хотят люди детей отдавать. — Вы болван или хитрец! Что значит… э-э… не хотят? Немцы за нас головы свои кладут, а вы саботируете? В тюрьму! Обычно спокойный и уравновешенный, Остап Григорьевич вдруг разъярился и закричал: — Что вы меня все тюрьмой стращаете, пан бургомистр?! В тюрьму злодеев сажают. А среди Рубанюков не было ни воров, ни конокрадов, ни убийц. Никогда не было и не будет! — Завтра лично представите в Богодаровку шестьдесят человек, — сказал твердо Збандуто. — Ваша меньшая дочь где? — Она у тетки. Сестра у меня бездетная, ей интересно, что бы племянница погостила. — Вижу вас насквозь, господин Рубанюк, — угрожающе предупредил Збандуто. — Вы мне голову не морочьте. К удивлению Остапа Григорьевича, бургомистр ругаться больше не стал. Он задал несколько незначительных вопросов и уехал. Однако, перед тем как покинуть село, Збандуто пробыл около часа у Малынца, и Остап Григорьевич подумал: «Не к добру обмякла ехидна проклятая. И до почтаря завернул пан бургомистр выпытать, что к чему. Повадка известная». Что бургомистр замышлял против него каверзу, — было Остапу Григорьевичу ясно из того, что Пашка Сычик под разными предлогами старался находиться все время поближе к нему, чрезмерно заискивал перед старостой и юлил. Но, возвращаясь перед вечером домой, Остап Григорьевич встречал приветливые взгляды криничан, и на душе его становилось легче. Поздно вечером из района приехал Алексей Костюк. Прямо с дороги он забежал к Рубанюкам. — Выйдите на минутку, — позвал он Остапа Григорьевича, дыша на скрюченные от холода пальцы. В сенях, плотно прикрыв дверь из кухни, он вполголоса сказал: — Сегодня же ночью, дядько Остап, куда-нибудь сматывайтесь. Видел приказ коменданта. Арестовать вас хотят. Утром гестаповцы прибудут. — Спасибо, Леша, — сказал Остап Григорьевич. — Я об этом и сам догадывался. Ты, сынок, Пашку Сычика забери. Он у соседей торчит, подглядывает. — Я его горилкой напою. От этого он никогда не отказывался. Бутенко увидите, поклон ему. Проводив Алексея до ворот, Остап Григорьевич вернулся в хату. — Что он прибегал? — спросила Катерина Федосеевна. Старик рассказал. Выпытав подробности, Катерина Федосеевна с несвойственной ей непреклонностью и решительностью заявила: — Соберу тебе харчей на дорогу, и сейчас же иди. Тебе лучше знать, куда податься. Остап Григорьевич сумрачно посмотрел на нее. Встретившись с ее жалостливым, тревожным взглядом, он ответил: — Уйти — это не вопрос. А вот вас за меня тягать, казнить будут. — Как-нибудь за людьми проживем. Ты не беспокойся. Василинку завтра с Настунькой Девятко отправим до родственников. Со сватьей мы уже столковались. Василинка и Сашко́ спали на печке. Будить их не стали. Пока Катерина Федосеевна доставала портянки, укладывала в холщовый мешок харчи и белье, Остап Григорьевич пошел на другую половину проститься с невесткой и внучонком. Александра Семеновна только что задремала. Услышав скрип двери, она испуганно, шепотом спросила: — Это вы, папа? — Ухожу, Саша. — Подождите, я оденусь. Александра Семеновна, не зажигая света, быстро накинула на себя полушубок и вышла в кухню. Остап Григорьевич, взобравшись на лежанку, молча глядел на детей. Такая тревога была в глазах старика, что Александра Семеновна сразу же поняла все. — Будут про меня спрашивать, — по-хозяйски строго сказал Остап Григорьевич, слезая с лежанки, — стойте на одном: вызвал, мол, кто-то ночью из приезжалых. И не вернулся, мол. — Ты иди, ради бога, — сказала Катерина Федосеевна. — Найдем, что сбрехать. — Детишек берегите. Я далеко не пойду. Ганну не повидал, жалко. Передайте, пусть… Ну, она сама знает… Пусть крепко держится, чему наша партия учила. Остап Григорьевич обнял жену и невестку. Нахлобучив поглубже шапку, он переступил порог. За воротами с минуту постоял. Снег, белевший в ночном полусумраке, делал его слишком приметным. Остап Григорьевич, поскрипывая валенками, пошел в сторону площади. Потом, не доходя до больницы, свернул обратно к огородам и пошел в сторону Богодаровского леса. XIV С утра небо затянуло тучами, мороз отпустил. Медленно падали редкие хлопья снега. Потом посыпало гуще. С юго-запада подул резкий ветер: он не давал снежинкам оседать, озорничая, швырял их пригоршнями в стены и окна криничанских хат. Катерина Федосеевна заметила сквозь залепленное мокрым крошевом стекло пронесшиеся сани с людьми и прильнула к окну. Мимо двора к площади проехало трое саней, потом еще двое. Кутаясь в шинели, на санях жались друг к другу солдаты. На предпоследних санках, тавричанского фасона, пряча голову в воротнике романовского полушубка, сидел Збандуто. Томясь от недоброго предчувствия, с трудом передвигая ноги, Катерина Федосеевна отошла к печи, поставила в угол припечка чугун, привычным движением закрыла заслонку. После того как ушел Остап Григорьевич и чуть свет убежала к Девятко Василинка, хата казалась ей пустой, хотя за сенями, в чистой половине, Сашко́ шумливо играл, с Витей, стучала швейной машинкой невестка. Катерина Федосеевна ждала, что мужа хватятся очень скоро, поэтому не удивилась, когда на подворье появились Пашка Сычик и три солдата. Сычик без стука вошел в хату, и, распахнув двери, позвал солдат. — Холода не напускай, Паша, — сказала Катерина Федосеевна. — Сейчас же не лето. — Хозяин где, тетка Катря? — спросил Сычик, оставив без внимания ее замечание. — А он мне не докладывает, куда ходит. — Ну, то мы люди не гордые, поищем. Сычик оттеснил ее локтем от двери и кивнул солдатам. Катерина Федосеевна молча наблюдала, как солдаты обшаривали все уголки хаты, заглядывали в сундуки. Она даже сама подивилась спокойствию, с которым встретила пришедших. А они, потребовав лестницу, полезли на чердак, потом обыскали сараи, клуню. Сычик оттаскивал мешки и кадушки, постукивал в стены с таким добродушным видом, словно выполнял приятную для хозяйки и для себя работу. Вытерев рукавом испарину на лбу и подмигнув Катерине Федосеевне, он нагло спросил: — Опохмелиться нечем у вас, тетка Катря? Что-то голова болит. — Нету, — коротко отозвалась Катерина Федосеевна. — Ты ж по всем куткам шаришь, сам видишь. — А и жадная хозяйка! Катерина Федосеевна промолчала. Сычик, тщетно перерыв все в хате и на подворье, угрюмо заявил: — Одевайтесь, тетка Катря, пойдем до «сельуправы». — Чего я там не видела? Никуда я не пойду. — Да уж извиняйте, придется, — ухмыльнулся Сычик. — Некультурно будет, если силком поволочим по селу. Александра Семеновна, с тревогой наблюдавшая за обыском, сказала: — Идите, мама. Я сейчас тоже приду. Катерина Федосеевна покосилась на солдат и стала одеваться. Велев Сашку́ не отлучаться с подворья, она пошла за Пашкой и солдатами. В «сельуправе» хозяйничал Малынец. Збандуто письменным распоряжением назначил его старостой, и почтарь, упоенный властью, был особенно словоохотлив. В сенцах толпились криничане, вызванные к старосте. В углу, расстегнув полушубок, сидел Збандуто. — Садитесь, пан Грищенко, — любезно предлагал Малынец, глядя не на него, а на бургомистра. Крестьянин неохотно присаживался. — Что же вы свою Варьку прячете? — укоризненно качая головой, упрекал его Малынец. — Нехорошо, пан Грищенко. Мы их на культурную жизню приглашаем, а вы… Они там в Германии с вилочек, ножичков кушать будут… Булочек, франзолек белых пришлют, а вы… — Нехай она, пан староста, лучше с ложки ест, да с батькой, — угрюмо отвечал крестьянин. — Глупые разговоры, — менял тон Малынец. — Завтра вашу Варьку в «сельуправу» пришлите. Все одно мы ж ее найдем. Пока Малынец укорял, упрашивал, бранился, полицаи и солдаты ходили по селу с облавой. К вечеру человек пятнадцать, получивших повестки об отправке в Германию, были схвачены и заперты в помещении школы. Катерину Федосеевну продержали в «сельуправе» до вечера. Так и не дознавшись у нее, где находится муж, Збандуто приказал ее отпустить. — Благодарите бога, — сказал он, — что я, а не другой бургомистром. Муж ваш подлец, изменник. За такие дела все имущество ваше реквизировать надо. Ну, да уж ладно. Пришлете кабанчика — живите. Сычик завтра его заберет. — Власть ваша, берите, — сказала Катерина Федосеевна. Возвращаясь, домой, она видела, как со двора ее двор бродили полицаи и солдаты, как провели к школе заплаканную дочку Тягнибеды. Сердце ее сжалось. Она не знала, ушли Василинка с Настей или они еще в Чистой Кринице. В сумерки собралась она пойти расспросить обо всем Пелагею Исидоровну, но на крыльце послышался быстрый топот, скрипнула дверь, и в хату влетела Василинка. — Ты что, доню? — испуганно спросила Катерина Федосеевна. — По селу такое делается, а ты вернулась? — Расскажу, мамо, вот разденусь. Катерина Федосеевна поспешно завесила окна, заложила двери. Василинка аккуратно сложила пальто и платок, села против матери. — Коней дядька Кузьма не может дать, — сказала она. — Полицаи по всем улицам шастают. Так мы с Настунькой чуть свет пешком пойдем. До ее тетки. — А не дай бог, сегодня навернутся сюда? — Соскучилась я за вами, — прижимаясь к матери, вздохнула Василинка. — Как сказали, что вас до «управы» забрали, я слезами залилась. Возбужденно блестя глазами, Василинка принялась рассказывать, как хорошо будет у Настунькиной тетки. Живет она на хуторе, фашистов там и в глаза еще не видали. Завтра к вечеру они с Настунькой туда доберутся, а если случится попутная подвода, то и к обеду успеют. Спать легла Василинка пораньше. Засыпая, сонным голосом спросила: — Вы, мамо, кота кормили? — Спи, спи, доню. Кормила. Катерина Федосеевна пересмотрела бельишко Василинки, собранное в дорогу. Порывшись в скрыне, положила в узелок ее любимую голубую кофточку. «Нехай хоть чему-нибудь порадуется», — думала Катерина Федосеевна с ласковой грустью. Несколько раз она подходила к кровати дочери, молча любовалась ею. Косы Василинки разметались по подушке, нежный девичий румянец заливал щеки, чуть вздрагивали во сне длинные ресницы. По селу брехали собаки, глухо доносились голоса. В кухню вошла с шитьем Александра Семеновна. Ей тоже не спалось. Усевшись поближе к лампе, она шила, изредка переговариваясь со свекровью. В сенях жалобно замяукал, запросился в хату кот. Катерина Федосеевна встала, чтобы открыть дверь. Кот испуганно юркнул между ног. — А чтоб тебе неладно, — сказала Катерина Федосеевна, споткнувшись, и в ту же минуту с крыльца громко сказали: — Тетка Катерина, а ну открой! — Кто там? — Свои. Катерина Федосеевна узнала голос Сычика, и у нее перехватило дыхание. Рывком прикрыв двери, она бросилась к кровати и затормошила Василинку. Хотела спрятать ее куда-нибудь, но Сычик, посмеиваясь за окном, предупредил: — Вы там не прячьтесь. Все одно вижу, что дочка дома. В дверь глухо заколотили прикладами. Василинка сорвалась с постели, дрожащими руками кое-как натянула на себя юбку, кофтенку. — Ох ты ж, боже наш! — суетилась Катерина Федосеевна. — Куда тебя деть, доню? — Открывайте, никуда я не пойду! — ответила Василинка. Дверь затряслась от новых ударов, и Катерина Федосеевна, тяжело переставляя ноги, вышла в сени. В клубах пара, щурясь от света, вошли Алексей, Сычик, два солдата. Сычик огляделся, задержал мутный взгляд на Василинке. — Нагостевалась у тетки? — спросил он, шагнув к ней и сдвигая шапку на затылок. — Забирай свои манатки, пойдем в «управу». — Никуда я не поеду! — крикнула Василинка. — Убивайте на месте. Катерина Федосеевна притронулась к кожуху Сычика: — Паша, не забирайте ее. Она ж малая еще. Куда она поедет? — Опять двадцать пять. В Германию. Разве не знаете? На печи, разбуженный голосами, проснулся и заревел Сашко́. — Леша, ну скажи ты ему, — дрожащим голосом упрашивала мать. — Она ж одна у меня осталась. — Я, тетка Катря, сейчас ничем помочь вам не могу, — сказал Алексей. Сычик сладко отрыгнул и пошарил глазами. Найдя пальто Василинки, накинул ей на плечи. — Не поднимай голос, все одно без пользы, — сказал он внушительно и, взяв Василинку за руку, потянул к двери. Василинка яростно крутнулась, толкнула его в грудь. Сычик устоял. Нахлобучив шапку, он ринулся к ней. Василинка ухватилась обеими руками за спинку кровати, изворачиваясь и кусаясь, отбивалась от полицая. — Мамочка, родная, ратуйте! — Немен панянку! — хрипел Пашка, обращаясь с солдатам. — Брать, брать! — Не пойду! Все равно с поезда выкинусь! — рыдала Василинка. Пашка оттолкнул Катерину Федосеевну, уцепившуюся за дочь, замахнулся на Александру Семеновну. Солдаты силой выволокли девушку, уже на крыльце накинули на нее пальто, потянули по улице. Катерина Федосеевна побежала следом, причитая и спотыкаясь в сугробах. До утра в школе собрали около полусотни дивчат и парней. Провожать их пришли со всего села. Перед самой отправкой у школы появилась с узелком Настунька. Она кинулась на грудь Катерине Федосеевне. — Ты что, Настя? — удивилась Катерина Федосеевна. — Я с Василинкой вместе поеду, — всхлипывая, объяснила та. — Раз подружку забирают, и я с ней. — Ох, дочечки вы мои, — тихо заплакала Катерина Федосеевна, — за что же это на вас погибель такая?! В одиннадцать утра «завербованных» погнали пешком на Богодаровку. Автоматчики шли по бокам колонны, покрикивали на провожающих и отгоняли их. Все же Катерина Федосеевна старалась держаться поближе. Она несла узелок Василинки, не спускала глаз с нее и Настуньки, шагавших рядом. К четырем часам колонну привели на станцию. На путях стоял длинный состав теплушек, вдоль вагонов расхаживали немецкие жандармы. Они озябли и поэтому были особенно свирепы. Пропустив отъезжающих к составу, жандармы резиновыми дубинками оттеснили на перрон провожавших. Катерина Федосеевна едва успела передать узелок Василинке: девушек сразу загнали в вагоны. Впереди состава лениво пыхтел паровоз, над запорошенными снегом крышами станционных построек кружились вороны, оглушительно хлопал и фырчал за вокзалом грузовик. Катерина Федосеевна ничего не видела, кроме опухшего от слез лица Василинки. Девушка уже была в теплушке и, высунувшись из-за спин своих подружек, глазами разыскивала мать. Катерине Федосеевне хотелось кинуться к вагонам и припасть к дочери, но впереди, широко расставив ноги, стояли жандармы и сердито покрикивали на женщин: — Цурюк! Не мошно, матка. От паровоза прошел к хвосту состава офицер. Он остановился, сказал что-то унтер-офицеру, и тот, щелкнув каблуками, побежал вдоль вагонов. Залязгали двери, девушки запричитали, заголосили. И вдруг из ближнего вагона взметнулся звенящий голос. Чернобровая смуглая дивчина, высунувшись в створки дверей, запела: Ой, посию жито по-над осокою, Чы не будешь плакаты, матинко, за мною. И подружки ее подхватили: Ой, не буду плакать, само сердце вьянэ, Хто ж мою головку до смэрты доглянэ… Рыдающий голос смуглой дивчины вновь взвился над вагонами: Доглянуть головку всэ чужии люды, А я одъизжаю и не знаю, куды… Лязгнув буферами, состав тронулся. Расталкивая жандармов, женщины бросились к вагонам, побежали рядом. И все громче, заглушая плач матерей и сестер, молодые невольницы пели тут же родившуюся песню: Згадай мэнэ, маты, хоч раз у вивторок, А я тэбэ, маты, на день разив сорок, Згадай мэнэ, маты, хоч раз у субботу, Бо я одъизжаю в Берлин на роботу… В последний раз мелькнуло в створке дверей теплушки бледное лицо Василинки. Катерина Федосеевна нечеловеческим голосом вскрикнула, сделала несколько неверных шагов и без памяти рухнула на снег. XV Эшелон, шедший из другого села — Песчаного, остановили партизаны, и молодежь, угоняемая в Германию, разбежалась по окрестным хуторам, а частью ушла в партизанские отряды. Об этом рассказал Катерине Федосеевне Тягнибеда. Он подобрал и доставил ее, больную и разбитую, домой на санях, на которых отвозил в Богодаровку бургомистру продукты. Повернувшись спиной к ветру, чтобы выкресать огня — коробок спичек стоил пятьдесят рублей, — Тягнибеда утешающе сказал: — Если и этот эшелон смогут перехватить, прибежит ваша Василинка до дому. — Хотя б дал господь бог! — вздохнула Катерина Федосеевна. Она не очень верила словам полевода, но, вернувшись домой, всю ночь не смыкала глаз. Вскакивала на каждый шорох за окном, выходила в сени, долго стояла в ожидании, что вот-вот раздастся голос Василинки. Поджидала она ее и на следующую ночь. Утром Катерина Федосеевна жаловалась Александре Семеновне: — Как тихо стало у нас!.. И не стукнет и не грюкнет. А мне верится, что прибежит Василинка ночью, постучит в то оконце, что из сада. Она, бывало, когда у подружек засидится, всегда в то окошко стучала. Не хотела батька беспокоить. — Ничего, мама, не горюйте, — утешала Александра Семеновна. — Из других сел дивчата в Киеве, говорят, остались. Может быть, и Василинке посчастливится… Через два дня в Чистую Криницу пришел меньшой брат Катерины Федосеевны Кузьма, путевой обходчик, живший на разъезде. Раздеваться Кузьма не стал, попросил воды напиться и, осушив большую кружку, сказал: — Видел, Катерина, нашу Василинку. — Где? — рванулась к нему Катерина Федосеевна. — Состав когда проходил на Германию, я около будки стоял. Глядь — племянница. Высунулась в окошко, черная, страшная. Я ее спервоначалу и не признал. А она руки выламывает, жалостно так кричит: «Дядько Кузьма, это ж я, ваша Василинка! Заберите меня!» — кричит. Да куда ж там! В каждом вагоне солдат стоит. Как каторжанов везут… Да ты что, Катерина? Александра Семеновна кинулась к Катерине Федосеевне, успела поддержать ее. Спустя минуту Катерина Федосеевна отошла, вытерла краем платка побелевшее, как мел, лицо. Слабым голосом спросила у брата: — А верно, что эти… партизаны… освобождают людей? С поездов снимают? Кузьма покосился на окно, понизив голос, сказал: — Если б не верно, таких вот бумажек не расклеивали бы. Он достал аккуратно сложенный листок бумаги и вполголоса прочитал: «Воззвание 1. Кто партизанам дает убежище, снабжает их съестными припасами или каким-либо другим образом помогает, будет наказан смертной казнью. Кто сохраняет или прячет оружие, амуницию или взрывчатые вещества, также подвергается смертной казни. 2. О появлении каждого партизана сейчас же следует доложить ближайшей германской военной части или местной комендатуре с точным указанием местопребывания таковых. Все оружие, амуницию и взрывчатые вещества следует немедленно отдать германским властям. Села, которые не сообщают о местопребывании партизан и не сдадут оружия, должны считаться с тем, что они будут наказаны строгими мерами. 3. Во время ночной темноты никому нельзя выходить из своего жилища. Кто будет встречен вне своего жилища, подвергается расстрелу. 4. Села и хутора или лица, которые помогают германской армии в ее борьбе против коварных партизан, будут награждены особой добавкой хлеба, пользоваться особой защитой и другими благоприятствиями.      Верховное командование германской армии». Кузьма спрятал бумажку, надел шапку. — Темнеет сейчас рано, — сказал он. — Еще сдуру под расстрел попадешь. — Иди, иди, — торопила Катерина Федосеевна. — Еще никогда такого не было, чтобы в своем селе люди ходить боялись. Кузьма пренебрежительно махнул рукой: — Им жалко, что ли? А того не учитывают, что партизан ихнего объявления не боится. Ему ночь — в самый акурат. После его ухода Катерина Федосеевна пробовала взяться за хозяйство, но у нее все валилось из рук. Александра Семеновна, незаметно наблюдавшая за нею, предложила: — Вы, мама, отдохните немножко. Я все сделаю. — Теперь уже не доведется ее повидать, — сказала Катерина Федосеевна. — Никто ей головоньку не расчешет, никто спать не положит… «Згадай мэнэ, маты, хоч раз у субботу…» Дытыно моя!.. Она отвернулась к печке. Александра Семеновна подошла, обняла ее, и обе женщины заплакали облегчающими душу слезами. Позже, поняв, что ей дома не успокоиться, Катерина Федосеевна надела мужнин кожух, платок и пошла к старшей дочери. У Ганны недавно умер новорожденный. Первые дни она очень убивалась, никуда не выходила из дому, а потом как-то примирилась с утратой. Не прошло и месяца, как по селу поползли слухи о ней и о вдовом Тягнибеде. Приметили, что он несколько раз проведывал ее дома, видели, как они долго разговаривали у колодца. Никто не мог знать, что Тягнибеда был связан с подпольным райкомом партии и, выполняя его задания, привлек на помощь Ганну, Варвару Горбань, еще несколько молодых женщин. Тягнибеда был замкнут, малоразговорчив. Длинные, худые, как жерди, руки и ноги его, непомерно тонкая шея всегда были предметом ядовитых насмешек молодых баб и дивчат. Мальчишки втихомолку поддразнивали его «черногузом». Но полеводом он считался отличным; уважали его криничане за бескорыстие и честность. Катерина Федосеевна по дороге к дочери увидела его длинную фигуру около бригадного двора. — Жива, соседка? — крикнул он издали. — Ну и добре! Ганны дома не оказалось. Старуха и невестка лущили на полу подле печки кукурузу, тут же играли кочнами босоногие ребятишки… Катерина Федосеевна, расстегнув кожух и ослабив платок, присела на стульчик, погладила голову девчонки. — А Ганька где ж? — спросила она устало. — Пошла до Варьки юбку скроить, — откликнулась Христинья и недовольно добавила: — Она дома и минуты не посидит. Дела себе все выдумывает. — Абы не тосковала, — ответила Катерина Федосеевна. — Теперь вечером только заявится, — вставила старуха. Но Ганна пришла минут через двадцать. Она обрадованно взглянула на мать, спрятала сверток с шитьем в сундук, разделась и потом уже спросила: — А вы, мамо, чего не раздеваетесь? Скидайте кожух, вы до нас давно не заходили. Она поправила перед зеркалом юбку, прошлась гребнем по волосам. Катерина Федосеевна с материнской жалостью подумала: «Моя доля досталась сердешной. Без Степана, как и я когда-то без своего, бедует». Ганна подсела к кукурузе, из проворных ее рук золотистые зерна посыпались на ветошку обильной шуршащей струей. — Не слыхали, что Митька Гашук рассказывал? — спросила она. — В Богодаровке этой ночью тот немец пропал. Помните, приезжал с трубкой, когда батька старостой выбирали? — Как пропал? — Пропал — и все. Там вся жандармерия, солдаты, полицаи на ногах. Шум, Митька рассказывает, такой поднялся! Он же у них за главного, тот немец. — Разлютуются зараз, — с тревогой сказала Катерина Федосеевна. — Нехай лютуют, — передернула плечами Ганна. — Хоть трошки бояться будут. Збандуто вон прослышал про это, так его из нашего села как корова языком слизнула. — И, скажи, отчаянные какие! — со смешанным чувством восхищения и страха воскликнула Христинья. — Есть еще казаки на свете! — весело ухмыльнулась Ганна. Катерина Федосеевна давно не видела дочь такой оживленной и довольной. Глядя на нее, она и сама немного успокоилась и ушла домой умиротворенная, со смутными надеждами в душе. Не чуяло ее сердце новой беды. А она стряслась в тот же день. К вечеру в село приехал на нескольких машинах карательный отряд. Солдаты разместились в школе. Около «управы» был выставлен усиленный патруль. Часов около девяти в хату Рубанюков заскочила бледная, трясущаяся Христинья. — Ганьку нашу забрали, — еще с порога рвущимся голосом крикнула она. — Кто-то доказал. Знамя нашли в подполье. Катерина Федосеевна и Александра Семеновна с ужасом смотрели на нее. — Куда забрали? Какое знамя? — Да то, которое летом ей дали за работу, колхозное, — плача, говорила Христинья. — В «управу» Ганьку повели. Чтобы сообщить об этом, Христинья с большой опаской пробралась огородами. Обратно идти побоялась и заночевала у Рубанюков. Той же ночью арестовали полевода Тягнибеду. К нему нагрянули после вторых петухов. Пока он одевался, Пашка Сычик и еще два дюжих эсэсовца силились открыть сундук в углу, под божницей. Сундук был добротный, с крепким замком, и Сычик, тщетно провозившись над ним, кинул Тягнибеде: — Ключи где? — Нету. — Нету? То мы замок и так собьем. — Какое имеешь право сбивать? — хмуро спросил Тягнибеда. Сычик ощерился: — А ты кто такой — права мне вставлять? — Я человек, а ты продажная шкура. Вот ты кто. — Гляди, а то я… Сычик, сузив глаза, шагнул к нему, но, встретившись со страшным взглядом полевода, трусливо юркнул за спины солдат. — Я вот тебе посбиваю замки, погоди, — зловеще пообещал Тягнибеда. Он все так же спокойно и неторопливо надел старенький полушубок, подпоясался цветным матерчатым поясом и пошел за солдатами. Обыски и аресты по селу продолжались всю ночь: криничанские кобели охрипли, кидаясь на солдат. Уже перед рассветом постучали в рубанюковскую хату. Катерина Федосеевна, так и не раздевавшаяся, быстро поднялась, вышла на крыльцо. Перед ней возникла в сером квадрате двери худощавая фигура офицера, за ним смутно маячили в предрассветном сумраке солдаты. — Ви есть жена оберст-лейтенанта Рупанюк? — спросил офицер и перешагнул через порог. — Зажигайте лампа. Он молча ждал, пока Катерина Федосеевна засветила лампу, и, внимательно посмотрев на хозяйку, сказал: — Мне нужен жена подполковник Рупанюк, оберст-лейтенант Рупанюк. Катерина Федосеевна только сейчас догадалась, о чем он спрашивал. Она намеревалась идти в другую половину хаты, но Александра Семеновна вышла сама. Она слышала вопросы офицера. — Я жена подполковника, — сказала она, зябко кутаясь в платок. — Мы вас должен забирать, потом пудем расследовать. — У меня маленький сынишка, господин офицер, — сказала Александра Семеновна. — Он не совсем здоров. Офицер подумал, помял в пальцах сигарету и добродушно разрешил: — Сынишка можно забирать собой. Германский доктор даст вылечение. — Да куда ты, Шура, его, хворенького? — горячо вмешалась Катерина Федосеевна. — Мы его и сами вылечим. — Сынишка брать! — не раздумывая и уже строго приказал офицер. — Это ребьенок оберст-лейтенанта, дадим вылечение. В глазах его промелькнула и погасла усмешка, и Александра Семеновна, чувствуя, как у нее холодеют руки, сдавленным голосом попросила: — Пусть останется, господин офицер. Он очень болен. — Ну! Шнеллер! Офицер свирепо посмотрел на нее и подал солдатам знак пальцем. Александра Семеновна торопливо собрала бельишко сына, потом разбудила его, сонного и горячего, старательно закутала в одеяльце. Ребенок заплакал. — Не надо, маленький, — быстро шептала Александра Семеновна. — Гулять пойдем… Котик мой… Она обернулась к Катерине Федосеевне и Христипье, губы ее дрогнули. Удобнее взяв на руки сына и узелок, она молча пошла за офицером. XVI Неделю стояла сухая морозная погода, потом посыпал снег, все гуще и гуще. К середине декабря хаты Чистой Криницы занесло до стрех, а сугробы все росли: день и ночь курились они белым дымом. Катерина Федосеевна вставала до света, затапливала печь. Потрескивал, шипел хворост, извивались в сизом дыму багряные, желтые змейки, потом огонь разгорался, вода в чугуне закипала. Щурясь, Катерина Федосеевна смотрела на пламя, блики играли на ее пожелтевших щеках, темной кофточке. Но думы ее были не здесь. Каждое утро, невзирая ни на какую погоду, она носила еду в тюрьму, которую гестаповцы устроили в подвале «сельуправы». Уже два раза пыталась Катерина Федосеевна пробиться к офицеру, который распоряжался судьбой арестованных, носила гостинцы солдатам. Подарки от нее принимали, но к офицеру так и не допустили. У Катерины Федосеевны созрела мысль сходить к Малынцу, задобрить его, упросить, чтобы помиловали дочь и невестку. С вечера она зарезала и зажарила последних двух гусей. Утром завернула их в чистую тряпочку, прихватила бутылку первача, занятого у соседки, и пошла к Малынцу на дом. У старосты готовились к крестинам. В хату Малынец приглашать не стал, разговаривал в сенях. Катерина Федосеевна вынула из-под платка гостинец и, покраснев, сказала: — Это, Никифор Семенович, я вашему новорожденному. Нехай живет здоровенький. Малынец принял подношение с достоинством и тут же передал его в двери хозяйкам. — До вашей милости я… — начала Катерина Федосеевна и опять покраснела. Ей еще никогда не приходилось так унижаться. — Говори, послухаем, — сказал Малынец и снисходительно добавил: — Мы ж с твоим как-никак вместе старостовали. — Поэтому и пришла, — обрадовалась Катерина Федосеевна. — Насчет дочки и невестки. Их за зря посадили, Никифор Семенович. — Ну, не за зря, — важно возразил Малынец. — Как это «за зря»? Невестка твоя… Муж ейный, твой Ванюшка, кто он есть? Подполковник! А-а-а! Как же «за зря»? А Ганна знамя скрывала, с партизанами связана, это точно. Ты вот матерь ей, а сама не знаешь… И не болтай, что «за зря». Малынец глубокомысленно поскреб ногтями висок: — Суд твоей дочке послезавтра. Такое распоряжение вышло. Я тут ни при чем. А невестку в Богодаровку переводят. Еще посидит трошки. — За что же ей суд, бедолашной?! — взмолилась Катерина Федосеевна. — Никифор Семенович, век не забуду!.. Может, офицеру гостинца хорошего? Я б последнюю корову на базар повела… И вас не обижу. Сделайте милость, вызвольте. Малынец долго молчал, сопел. Наконец сказал: — Меня просить толку мало. Они до этих своих дел не допущают. Это истинно, Катря. Он спохватился, что умаляет себя, и с прежней важностью добавил: — Потолкую с офицером, но навряд. Скажу ему про корову. Может, польстится. Ушла от него Катерина Федосеевна с еще большей тревогой в душе. До этого она втайне надеялась, что Ганну и Шуру подержат немного и выпустят. В уме ее никак не укладывалось, за что можно судить Ганну, пусть она даже и прятала честно заработанное ее звеном знамя. А у Малынца тем временем подготовка к гулянке шла вовсю. Он пригласил, по совету бургомистра, важных начальников из района и лез из кожи, чтобы встретить их пышно. На крестины гости начали собираться с утра в воскресенье. Малынец, в праздничном костюме, новых сапогах, подстриженный и сделавший себе коротенькие, как у Гитлера, усики, выходил на крыльцо, здоровался за руку: — Проходьте, панове, пожалуйста, проходьте. Одними из первых приехали Збандуто, в крытой овчинной шубе, и начальник районной почты. Затем на двух автомашинах подкатили новый гебитскомиссар, несколько офицеров. Отряхивая снег с синего жупана и смушковой шапки, вылез «украинский» представитель. Малынец, польщенный столь блестящим обществом и тем, что кумом был не кто иной, как сам бургомистр, не жалел ни водки, ни угощения. Криничане в этот день обходили подворье бывшего почтаря с великой опаской (у ворот зябли на холоде полицаи и автоматчики). Но по улице далеко был слышен пьяный гомон. Низкой октавой рычал бас «украинского» представителя: — За лучшую жизнь, Панове! За освобождение! Визжащим фальцетом откликался хозяин: — Хайль! Уже не один гость резво выскакивал на крыльцо, страдальчески вытаращив глаза, изрыгал съеденное и выпитое; сноха Малынца Федоска уже дважды пробегала через двор с бутылками самогона, а гулянке все не было конца. После обильного обеда сидели в полусумраке, отдыхали. Гости, расстегнув кители и посасывая сигаретки, тянули маленькими глоточками самогон. Малынец в приступе хмельной восторженности мочил сладкими слезами сюртук бургомистра. К вечеру перепившегося гебитскомиссара с превеликими почестями уложили на хозяйскую постель. Збандуто, ругаясь и икая, совал голову в цыбарку с ледяной водой. Лишь офицеры цедили и цедили в граненые стаканы пахнувшую кислым бураком самогонку. — Рус крестин корошо. Панянки никс — пльохо. — Панянки? — тонким голосом взвизгнул Малынец. — Бите! Панянки будут. Федоска, крикни Пашку. Ейн момент! Ейн, цвей, дрей. Аухвидерзейн. Пашка Сычик вошел степенно, с несколько обиженным видом. Глаза его от морозного ветра слезились, нос посинел. Ему пришлось слишком долго ждать на холоде, пока его догадались пригласить. Он охотно, без передышки опорожнил две кружки самогона, закусил огурцом, выпил еще. Узнав от Малынца, что господ офицеров надо сводить к дивчатам, деловито спросил, разжевывая свиной хрящ: — На ночь или на время? — Это как паны офицеры пожелают. Сычик понимающе кивнул, нахлобучил шапку. Офицеры — тучный не по годам обер-лейтенант и его начальник майор — поднялись. Обер-лейтенант давно уже пронизывал сощуренными глазами присутствовавших на празднестве женщин: полногрудую сноху хозяина, сутуловатую вислоносую хозяйку. Майор был хмур и молчалив. За офицерами и полицаем в некотором отдалении шагал автоматчик. — У школьной уборщицы Балашихи две дочки есть, — раздумчиво произнес Сычик и для наглядности оттопырил два пальца. — Цвай панянок… Фарштейен зи? Конечно, меньшой тринадцатый год — не больше. А старшая в восьмой класс ходит. Эсэсовцы шли, слегка покачиваясь, вразнобой мурлыкали песенки. Падал мягкий, редкий снежок. Но мороз не отпускал, пощипывал за уши, и майор, потирая их рукой в перчатке, торопил Сычика. Балашиха спала на лежанке. Она открыла на стук двери и проворно юркнула под одеяло, пряча голые руки. Сычик осветил ее карманным фонариком. — Любка твоя где, Устя? — спросил он. — Она уже три недели как в Богодаровке. Вроде ты не знаешь, Паша! — Чего ее черти туда понесли? — Ты же знаешь. В няньках у бухгалтера. — Опять двадцать пять. Откедова я знаю? Обер-лейтенанту надоело ждать. Он пошарил лучом фонарика по комнате, наткнулся на косички девочки и подошел к кровати. Жмурясь от яркого света, девочка села и вопросительно поглядела на незнакомых людей. — Раздевай себя! — произнес требовательный нерусский голос. Мать испуганно переводила взгляд с офицера на шерстяной свитер дочери. Лишь позавчера она выменяла его у солдат на бутылку самогона. — Скидай, дочка, раз требуют, — сказала она. — Отдай им. Оно, видно, казенное. Девочка покорно сняла свитер, протянула офицеру. Тот пренебрежительно швырнул его на пол и расстегнул шинель. — Весь раздеваться. Аллее! Он быстро обхватил девочку рукой. Фонарик выпал, погас. Балашиха только сейчас поняла намерения эсэсовцев. Она соскочила с лежанки и, задыхаясь от страха, закричала: — Паны офицеры! Что вы надумали? Она дытына совсем. Не дам дочки! Танюша! Сычик рывком оттянул ее к порогу, вытолкал в сени и припер спиной дверь. — Чего кричишь? — недовольно пробурчал он, дыша ей в лицо самогоном. — Ничего с твоей Танькой не будет. Погуляют офицеры и оставят. С собой не заберут, не бойсь. Балашиха с яростью рванула его за ворот и, чувствуя, что не справится, цепенея от ужаса, слушала возню за дверью, громкий плач, потом истошный вопль дочери. Она кинулась к двери, но Сычик наотмашь ударил ее, свалил на землю и прижал коленом. XVII С утра полицаи ходили от двора к двору и зазывали на собрание. Балашиха сидела в окружении соседок. Плача, она рассказывала о ночном злодеянии. Вошел Сычик. — На сходку, Устя, — сказал он таким добродушным голосом, будто накануне ничего не произошло. — Все бабы на сходку! На майдане будет. Он лихо сплюнул сквозь зубы, наступил на плевок валенком и, помахивая резиновой палкой, пошел дальше. — Иди жалься, дурная, — дружно советовали Балашихе соседки. — До самого главного, до Збандуты, ступай. — Это ж, глянь, что ироды вытворяют! — До сих пор дытына не пришла в себя, — всхлипывала Балашиха. — Я кик доползла до ее кровати… Ну, мертвая… Водой отливала. Она косилась на постель, на укрытую с головой девочку. — Как бы умом не тронулась. Ничего не ест, не говорит. Подстрекаемая женщинами, Балашиха решилась пойти в «сельуправу». Збандуто сидел со старостой в прокуренной комнатушке. Его еще мутило после вчерашнего, под глазами вспухли дряблые, трупного цвета мешки. Он угрюмо выслушал плачущую уборщицу и рассвирепел: — Что ты мне басни сочиняешь? Дуреха! Не смей болтать! Господа офицеры этого не позволят. Алексей, которому бургомистр только что поручил доставить в район срочный пакет, задержался. — Так Пашка, ваш свояк, при том был, — не унималась Балашиха. — Какие басни, когда девчонка не при своем уме. — Партизаны! — отрезал Збандуто. — Поняла? Партизаны… э-э… были у тебя. Запомни. Пошла вон! Полицейский, выведи ее, лгунью! Скрипнула дверь, и Збандуто стремительно поднялся, учтивой улыбкой приветствуя гебитскомиссара и сопровождающих его офицеров. Алексей вышел следом за Балашихой. Он тронул ее за рукав. — Пожаловалась? — спросил он насмешливо. — Глупая ты, Устя. Это же одна чашка-ложка. Ты еще к гебитцу пойди. Он тебя пожалеет. — Все вы хорошие, — зло, со слезами в голосе огрызнулась Балашиха. — И где погибель на вас, чертей? Заметив Пашку Сычика, появившегося из-за угла «сельуправы», она посмотрела на него с ненавистью и быстро пошла домой. Сычик подошел к Алексею и ухмыльнулся: — Жалиться прибегала? — Ага. — Ну, и как? — Ей еще влепили. — Нехай не бегает. Дай-ка свернуть. Сычик поплевал на пальцы, отодрал от газетки лоскуток. — Людей, знаешь, зачем на майдан скликают? — спросил он, расправляя бумажку на ладони. — На сходку? — Э, балда! Вешать будут. — Кого? — Ганьку Степанову, Тягнибеду. — Брось ты! — Ей-богу! Сейчас виселицу ставят. Я подслухал. Ночью, в арестантской судили. Гебитц, бургомистр. И этот, что в синем жупане и смушковой шапке, сидел. Клятый, стерва. Прямо кидался до Тягнибеды. Алексей широко раскрытыми глазами смотрел на равнодушное, опухшее с перепоя лицо Сычика, потом быстро сунул кисет в карман полушубка и подошел к коню. — Далеко, Лешка? — Пакет везу в район. — Вертайся шибчей. Интересно поглядеть, как ногами дрыгать будут. Алексей отвязал жеребца, придержал рукой стремя и легко вскочил в седло. Он поехал было к площади. Солдаты действительно тесали подле кооперативной лавки бревна. Двое долбили ломами мерзлую землю. Алексей хлестнул коня, наметом вынесся в переулок, ведущий к подворью Девятко. «Если не задержать хотя бы до вечера, повесят, — лихорадочно думал он. — Пятнадцать километров туда… Пока соберутся… Еще пятнадцать…» Около хаты Девятко он соскочил, торопливо привязал жеребца и вбежал во двор. Кузьма Степанович сидел за столом, глубоко задумавшись. Пелагея Исидоровна возилась около припечка. — Выйдите на минутку, — скороговоркой попросил ее Алексей. Пелагея Исидоровна прихватила цыбарку, пошла в коровник. — Беда, Кузьма Степанович, — сказал Алексеи. — Ганну и Тягнибеду поведут сегодня на виселицу. Ночью суд им был. Народ затем и скликают. — Ах ты ж горе! Кузьма Степанович трясущимися руками стал натягивать валенки на толстые шерстяные носки. — Я зараз в лес подамся. Не может быть, чтобы хлопцы не выручили, — торопливо говорил Алексей. — И верховоды из района акурат слетелись. Застукают в самый раз. Но, боюсь, не поспеют. Как можно, придержать надо… Голова идет кругом — что придумать? — Ты давай поспешай, — сказал Кузьма Степанович. — Дорогу добре знаешь? — Два раза ездил. — Давай, давай шибчей. Я в село пойду. Кузьма Степанович, увидев через окно, как Алексей ускакал в сторону Богодаровского леса, сорванным голосом покликал жену. Он приказал ей немедленно бежать к Катерине Федосеевне, к другим бабам и шепнуть, чтобы они на площадь не ходили. Сам он поспешил с той же целью в колхозное правление. …Без четверти три гебитскомиссару доложили, что к казни все готово, но, кроме солдат охраны и полицаев, на площади никого нет. Гебитскомиссар нахмурился и желчно посмотрел на старосту: — Делать, как намечено! Збандуто позволил себе заметить, что публичное повешение преступников полезно именно тем, что устрашающе воздействует на присутствующих. — Если господин гебитскомиссар не возражает, — добавил он, — в течение часа или двух солдаты и полицейские сумеют доставить публику в… э-э… принудительном порядке. Гебитскомиссар в упор поглядел на него и сказал через переводчика: — Разрешаю отложить исполнение приговора на один час и тридцать минут. Но передайте бургомистру, что я имею основание быть недовольным порядками, к которым он и староста приучают население. Солдаты, полицаи, во главе с самим старостой, пошли по селу. Часа за два до этого Пелагея Исидоровна, бурно дыша, вбежала в хату к Катерине Федосеевне, бессильно прислонилась к косяку двери. — Что с вами, сваха? — удивилась Катерина Федосеевна. — Лица на вас нету! Она только что кончила мыть голову Сашку́, усадила его на лежанку и сполоснула руки в теплой воде. — Про дочку свою еще ничего не слыхали? — Про какую? — Ганьку. Судили ее. Катерина Федосеевна побледнела. Ступив два шага, опустилась на скамейку, глухо сказала: — Говорите все, сваха. Пелагея Исидоровна, причитая и часто сморкаясь, рассказала о приговоре. Катерина Федосеевна вцепилась в подоконник, чтобы не упасть. С минуту она сидела, не проронив ни слова, потом так же молча поднялась, оделась. — Куда вы, сваха? — До «сельуправы». — Может, выручат, Катря, — утешала Пелагея Исидоровна. — Леша подался до хлопцев, в лес. Катерина Федосеевна не ответила. Ей трудно было говорить, она лишь смогла шепнуть Сашку́, чтобы он сидел дома. Пелагея Исидоровна догнала ее за воротами и пошла рядом. На площадь тем временем стекались группками и в одиночку криничане. Полицаи кой-кого избили резиновыми палками, двух женщин вытащили из хаты волоком и привели под винтовками. Толпа стояла молчаливой стеной у сельского кооператива. На тускло-голубом небе чернели наспех сколоченные бревна виселицы. Люди кашляли сдержанно, как в церкви, поминутно оглядывались в сторону «сельской управы». Там выстроился усиленный наряд солдат, толпились ребятишки. Катерину Федосеевну и Пелагею Исидоровну близко к арестантской не подпустили. Они ждали в стороне, около школьной ограды. Мимо сновали солдаты и полицаи, провел в поводу запотевшего маштака сапуновский староста. С заснеженного бугра, со стороны ветряков, дул пронизывающий, порывистый ветер, надоедливо поскрипывала, хлопала ставня в здании школы. Из «сельуправы» выбежал Сычик и поспешил к площади. Потом на крыльце появились бургомистр, эсэсовцы, Малынец. Переговариваясь, они неторопливо прошли по улице. Пелагея Исидоровна первая заметила, как возле арестантской засуетились солдаты, возвышаясь над их головами, показался Тягнибеда. — Ведут, — шепнула она. Катерина Федосеевна подалась вперед. Меж шинелями солдат мелькнул и исчез белый бахромчатый платок Ганны. Конвой, обступив кольцом осужденных, двинулся к площади. Они поровнялись со школой, и Катерина Федосеевна смогла теперь увидеть лицо дочери. Ганна похудела, побледнела, но глаза ее, лучистые, большие, и теперь прямо и смело глядели перед собой. — Доченька, — прошептала Катерина Федосеевна, прижимая руки к груди. Ганна вдруг заметила мать. Взгляды их встретились. Она чуть приостановилась. Солдат, шедший сзади, отрывисто крикнул: — Ходить надо, матка, ходить! Ганна с трудом оторвала взгляд от матери и пошла дальше, медленно переставляя ноги в стареньких, латаных башмачках. Спотыкаясь, Катерина Федосеевна шла за конвоем до площади. В толпе с поспешной предупредительностью пропустили ее и Пелагею Исидоровну вперед, и они стали невдалеке от виселицы. Тягнибеда затянул потуже разноцветную подпояску на дубленом стареньком кожушке и опустил по швам руки. Ганна что-то сказала ему. Он кивнул головой и обвел взглядом криничан. Офицер, распоряжавшийся солдатами, вскинув руку, посмотрел на часы, повернулся к Збандуто и показал ему время. Кузьма Степаныч нетерпеливо ворочал головой, всматриваясь в снежные дали за селом. Серела каемка Богодаровского леса, мертвенно белели снеговые наносы около посадок. Збандуто шагнул вперед, к середине круга, посмотрел бегающими глазами на крестьян, сделал еще два шага, извлек из кармана романовской шубы платок и отер усы. — Панове! — произнес он и, откашлявшись, снова повторил строго и внушительно: — Панове! До сознания Катерины Федосеевны, словно во сне, туманно и несвязно, доходили слова: — …Германское командование… не жалеет сил… навести порядок… спокойная жизнь… за голову коменданта Крюгера… решением полевого суда к смерти через повешение… Ганна Лихолит, урожденная Рубанюк, Митрофан Тягнибеда… такая же участь… всех, помогающих партизанам… Збандуто вернулся на свое место. У виселицы задвигались солдаты. Молчание нарушали только отрывистые фразы. Осужденным повесили на грудь дощечки с надписями, заставили взобраться на табуретки. Тягнибеда вскочил легко, и когда распрямился, все увидели, что он почти касается треухом верхней перекладины. На груди его чернели на дощечке слова: «Я помогал партизанам». Такая же дощечка болталась и у Ганны. Высокий солдат в теплых наушниках, с подвязанным подбородком, поднялся по лестничке и рывком накинул Ганне на шею веревку. — Доню моя родная! — разорвал тишину исступленный крик. — Не дам! Люди добрые, ратуйте! В толпе послышался плач, кто-то, причитая, побежал прочь. Обер-лейтенант с сигаретой в зубах ходил вокруг виселицы, вскидывал к глазам фотоаппарат, выбирал удобное положение, щелкал. — Дайте сказать! — звонко крикнула вдруг Ганна. — Сказать дайте!.. Люди!.. Мамо!.. Не покоряйтесь им!.. Наши придут!.. Степан!.. Солдат в наушниках, повинуясь еле заметному кивку офицера, сильно ударил ногой по табуретке. Перед глазами Катерины Федосеевны сдвинулась, поплыла багровая земля. Кто-то подхватил ее под руки, дрожащую, вскрикивающую, и насильно повел от страшного места… Когда палач подобрался к Тягнибеде, он оттолкнул его локтем, сам надел на себя петлю, поправил ее и спрыгнул с табуретки… Спустя минут десять гебитскомиссар, Збандуто и «украинский» представитель, констатировав смерть обоих осужденных, громко переговариваясь, пошли с площади. В это мгновение из глухого переулка вынеслась в галопе лавина всадников и, дробясь, рассыпалась по майдану. — Партизанен! — всплеснулся и оборвался испуганный крик. Криничане, которые стали было расходиться по домам, сразу угадали в одном из верховых Алексея Костюка. Он остервенело колотил каблуками взмыленного жеребца и круто осадил его перед виселицей. Потом, мотнув локтями, понесся дальше по снегу, вдогонку убегающим палачам. Опережая гебитскомиссара, к дальним домам бежал, путаясь в полах шубы, Збандуто, резво семенил Малынец. Партизаны их уже заметили: трое скакали наперерез. Около «сельуправы» выщелкал очередь и сразу замолк пулемет, бахали одиночные выстрелы. Не ожидавшие дерзкого налета, эсэсовцы были переловлены и обезоружены: их волокли к месту казни. Алексей заскочил в «сельуправу», прихватил знамя, отобранное полицаями у Ганны, принес его на площадь. Всадники подъезжали сюда же, спешивались. Криничане, дивясь и радуясь, узнавали своих односельчан и жителей Сапуновки, Тарасовки, Богодаровки… — Жив, Микола? — радостно обменивались возгласами односельчане. — Я еще тебя переживу. — Гляньте, Федор Загнитко! Он же в плену, говорят, был. — А дедуган вон какой бравый! Ты скажи… От всхрапывающих, приморенных лошадей струился острый запах пота; пена, покрывающая влажные бока, лубенела на морозном ветру. В толпе вдруг затихли. В круг въехал и слез с коня пожилой бородатый человек. Он застегнул кобуру маузера, медленно снял перед повешенными шапку, и все узнали секретаря райкома Бутенко. Бутенко коротко приказал что-то стоявшим возле него партизанам. Те подошли к виселице и, бережно сняв тела Ганны и Тягнибеды, положили их рядом на снегу. Издали, из-за толпы, крупными шагами спешил Остап Григорьевич. Перед ним расступились. Старик протянул руки, как незрячий, сделал несколько шагов, рухнул перед дочерью на колени, обхватил ее голову и беззвучно зарыдал. — Люди! — негромко и отчетливо, так отчетливо, что голос его был слышен в самых дальних рядах, сказал Бутенко. — Большое горе на нашей земле. В черную, беспроглядную ночь кинули захватчики наши города, села, хутора. Вот такими виселицами покрыт весь их путь. Удавить, захлестнуть петлей они хотят всю Украину. Бутенко бросил горящий ненавистью взгляд в сторону гебитскомиссара, Збандуто, Малынца, Сычика, которых окружили партизаны. — Но знайте, друзья, — повысил голос Бутенко. — День уже завиднелся. Вчера под Москвой началось могучее наступление Красной Армии. Фашистских оккупантов погнали, они кидают все, бегут. Нас идут освобождать славные братья наши, идет весь советский народ. Никогда, никому из чужеземцев не пановать на нашей земле! Никакими виселицами и пытками не сломить у наших людей воли, любви к свободе. Бутенко обернулся к Алексею Костюку, стоявшему за его спиной, взял из его рук сложенное знамя, развернул. Он благоговейно прикоснулся губами к знамени, опустился на колено и бережно покрыл красным полотнищем тела Ганны и Тягнибеды. XVIII За последние пять суток пулеметному расчету Петра Рубанюка не удалось ни отдохнуть, ни хотя бы мало-мальски отогреться. Батальон, сдерживая свирепый натиск эсэсовцев, нес большие потери. Третьего декабря день выдался особенно горячий. Вражеские танки несколько раз прорывались на передний край обороны полка, солдаты добегали до самых окопов стрелков. Здесь и там завязывались рукопашные схватки. Лишь к полудню, не достигнув успеха, гитлеровцы немного приутихли. — Погоди! Дай только из этого пекла вырваться… — сказал Марыганов, вытирая платком красные от бессонницы и порохового дыма глаза. — Тогда что будет? — Сандунян сдвинул на затылок шапку-ушанку и устало прислонился к брустверу. — Поведу вас в такое местечко! — продолжал Марыганов. — Тепло, перинки пуховые, яичницу-глазунью можно зажарить или блинчики со сметаной. — Прямо рай, — со слабой усмешкой откликнулся Петро. Он отлично знал, что благословенное местечко существует только в воспаленном воображении второго номера. — Рай не рай, а натопленную избушку я обеспечу, — не сдавался Марыганов, — и яичницу. Однако отдохнуть пулеметчикам довелось не скоро. По всей линии подмосковной обороны не утихали ожесточенные бои. К концу второго генерального наступления на Москву фашистским войскам удалось выйти севернее столицы — к каналу Москва — Волга, в район Красной Поляны и Крюкова, на юге — к шоссе Тула — Москва, а также к Михайлову, Венёву. Именно в эти дни германское информационное бюро сообщало: «…Германское наступление на столицу большевиков продвинулось так далеко, что уже можно рассмотреть внутреннюю часть города Москвы через хороший бинокль». Армия, в которой теперь находился Петро со своим пулеметным расчетом, отражала непрекращавшиеся удары подвижных частей противника на Солнечногорском и Истринском направлениях. Сконцентрировав в районе Красная Поляна и Клушино части 106-й пехотной и 2-й танковой дивизий, гитлеровцы стремились отсюда нанести удар на северную окраину Москвы. Из района Льялово, Алабушево, Крюково, Бакеево наступали вдоль Ленинградского шоссе 5-я, 11-я танковые и 35-я пехотная дивизии. Восточнее Истры действовали пехотная дивизия СС и 10-я танковая дивизия, а вдоль Истринского шоссе на Красногорск рвались 252-я и 87-я пехотные дивизии противника. В подразделениях, на батареях бойцы зачитывали обращение командования Западного фронта: «Товарищи! В час грозной опасности для нашего государства жизнь каждого воина принадлежит отчизне. Родина требует от каждого из нас величайшего напряжения сил, мужества, геройства и стойкости. Родина зовет нас стать нерушимой стеной и преградить путь фашистским ордам к родной и любимой Москве. Сейчас, как никогда, требуются бдительность, железная дисциплина, организованность, решительность действий, непреклонность и готовность к самопожертвованию. В наших рядах не может быть места малодушным нытикам, трусам, паникерам, дезертирам. Самовольное оставление поля боя без приказа командира есть предательство и измена Родине. Бойцы, командиры и политработники! Вы грудью отстаиваете честь и свободу нашего народа. Еще теснее сплотимся вокруг Коммунистической партии и уничтожим фашистскую мразь!» На строительстве оборонительных рубежей вокруг Москвы работали десятки тысяч москвичей. Несмотря на тридцатипятиградусные морозы, лютые ветры и вьюги, они по две-три недели не уходили домой, думая только о том, чтобы помочь войскам задержать рвущегося к столице противника. Положение по-прежнему было тревожным, ко уже к началу декабря общий ход военных действий начал изменяться в пользу советских вооруженных сил. В результате героического сопротивления Советских войск враг потерял в Подмосковье убитыми десятки тысяч человек и оставил на поле боя много боевой техники. Вместо концентрированных ударов на Клинско-Солнечногорском и Венёв-Каширском направлениях гитлеровцы вынуждены были вести напряженные и кровопролитные бои от Московского моря до Тулы и Михайлова, на фронте в триста пятьдесят километров. Они нигде не смогли прорвать оборону, воздвигнутую вокруг столицы. К 6 декабря второе генеральное наступление фашистских орд на Москву выдохлось. Решительный перелом в ходе событий, которого с таким страстным нетерпением ждала вся страна, наступил. В батальоне Тимковского ничего определенного не было известно, пока на энпе комбата не побывал работник политотдела армии. До того знали лишь, что где-то в районе Загорска, Сходни и Химок группируются свежие резервы. Об этом рассказывали бойцы и командиры, прибывшие в полк на пополнение. Политотдельский работник принес с собой последние новости. А у хороших вестей быстрые крылья. Через час на переднем крае уже знали, что у Дмитрова и Яхромы немецко-фашистские захватчики неожиданно получили такой удар, какой были способны нанести только очень сильные свежие войска. На некоторых участках дивизии врага перешли к обороне, а кое-где даже стали отходить. В пулеметном расчете Петра обо всем этом узнали от комвзвода Моргулиса. Гитлеровцы на участке полка с самого утра не проявляли активности. Над полем стоял молочный туман, и Моргулис бежал по ходу сообщения во весь рост. Полы его маскировочного халата, пятнисто-грязные от частого ползанья, хлестали по голенищам сапог, кобура пистолета болталась на животе. — Подготовиться к маршу! — возбужденно крикнул он еще издали. — Живей, ребята! Моргулис помог вытащить из дзота пулемет и установить его на волокушу. Уже по дороге рассказал, что полку дают короткий отдых, вероятно поставят потом новую задачу. К полудню были на месте. Остановились в полусгоревшей деревне, в двух-трех километрах от переднего края. Пулеметчики двинулись к крайней избушке с покосившимся крыльцом. Она была забита танкистами, но те охотно потеснились. — Валяй, валяй, теплей будет! — Царица полей! — Откуда, землячок? — Кто, я? — Нет, вот тот, что в разодранном халате! — Я? Ставропольский. А что? — Ничего. Показалось — родственничек. — Близкая родня. На одном солнышке онучи сушили. В окна дул резкий, с влажным снежком ветер, в избе было не теплее, чем но дворе, но бойцы свернули самокрутки, пыхнули синим дымком, и стало домовитей, уютней. Негромко разговаривали. Петро с Марыгановым и Сандуняном пристроились у порога. Они сложили под стенку вещевые мешки и прилегли рядышком. Длинному, костлявому Марыганову было, как и всегда, неудобно и тесно, но он решительно стянул сапог с налипшим на подошве снегом, взялся за другой, но, не успев скинуть его, заснул. Скрючившись, тотчас же захрапел и Сандунян. Петро закрыл глаза, но сон не приходил. Невдалеке беспрерывно рвали морозный воздух тяжелые орудия, гулко постукивали пулеметы, кто-то в углу хрипло кашлял. Но все это доходило до сознания Петра как в тумане. С неожиданной отчетливостью мелькнула в мозгу и поразила своей строгостью фраза: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой». Петро тщетно пытался вспомнить, кому принадлежали эти суровые слова. Когда-то, в студенческие годы, они так понравились Петру, что он даже выписал их. Углубившись в свои мысли, Петро не сразу обратил внимание на то, что в избе вдруг установилась тишина. Звучный, уверенный голос сказал: — Можете не вставать, товарищи. Отдыхайте. Петро быстро открыл глаза. У двери стояли плотный низенький полковник в черном кожаном пальто с эмблемами танкиста на петлицах и рослый худощавый генерал. Из-за спины полковника виднелось взволнованное лицо комбата Тимковского. «Из штаба», — подумал Петро и, приподнявшись, тихонько толкнул локтем Сандуняна. — Будить не надо, — вполголоса произнес генерал и, вытерев платком влажное от снега лицо, прошел вглубь избы. Но солдатский сон — заячий. Сандунян вскочил, торопливо поправил полушубок, надел ушанку. Стали подниматься остальные. — Командующий армией, — шепнул Тимковский Петру. Солдаты торопливо приводили себя в порядок. Полковник обежал добродушными, улыбающимися из-под густых белесых бровей глазами замызганные маскировочные халаты пехотинцев и раскурил трубку. По избе поплыл пряный аромат медового табака. Командующий повернулся к Тимковскому и спросил: — Тут у вас танкисты и пулеметчики? — Так точно. Генерал кивнул и задержался взглядом на обветренном лице Сандуняна. — Как солдатская жизнь? Патронов хватает? Сандунян, растерявшись, не сразу ответил. — Патронов получаете достаточно? — повторил вопрос генерал. — В патронах недостатка нет, — сказал Петро, — но и фрицев хватает, товарищ генерал. Худощавое лицо генерала тронула лукавая усмешка, молодо блеснули глаза. — Это ничего. Справимся. Как, капитан, думаете, — спросим он Тимковского, — сумеем одолеть фрица? Комбат молча вытянулся. — А тот, Рубанюк, не у вас в батальоне? — спросил его генерал. — Вот он самый, — показав глазами на Петра, сказал Тимковский. Командующий пристально посмотрел на порозовевшее от смущения лицо Петра. — Слыхал, слыхал, как под Выковкой было дело, — проговорил он. — Спасибо за службу. Он сдернул перчатку и протянул Петру руку. — Служу Советскому Союзу! — охрипшим от растерянности голосом сказал Петро. — Один с пулеметом целую роту фрицев задержал, — сказал командующий полковнику. — Видал, какие номера откалывает? Он любовно оглядывал огрубевшие, пошелушившиеся от ветра и морозов лица пехотинцев. Живо повернулся к Марыганову. Тот старался тихонько натянуть на босую ногу сапог. — Портяночки, друзья, аккуратно подгоняйте, — посоветовал командующий. — И вообще покрепче обувайтесь. Он не стал пояснять, почему это нужно, однако по его веселому тону все догадались, что имел в виду командующий, и радостно заулыбались. Веселое оживление долго не проходило и после того, как генерал и полковник ушли в другие подразделения. — Ну, орлы, дел серьезных надо ждать, — вслух заключил Петро. — Командующий не на прогулку сюда приехал. — Смеется, шуткует, — вмешался в разговор пожилой боец. — Стало быть, фрицевская положения незавидная. — Факт, будем наступать. В полночь батальон подняли. После шестикилометрового марша дали короткую передышку и снова повели вдоль линии фронта. Потом, незадолго до рассвета, комбат приказал выстроить роты на лесной поляне и огласил приказ Военного Совета Армии. Наступление назначалось на 10 часов утра 7 декабря. .. На правом крыле Западного фронта глухо громыхала артиллерийская канонада. Резервные армии наносили контрудар в направлении Клип, Федоровка, Красная Поляна, Солнечногорск. Контрнаступление развернулось на фронте в сто двадцать километров и вынудило противника начать отход. Батальону Тимковского была поставлена задача овладеть укрепленной высотой и затем во взаимодействии с остальными батальонами полка, развивая удар на запад, помешать врагу уводить свою живую силу и боевую технику. Батальон занял исходные позиции до рассвета, сменив подразделения, которые держали здесь оборону. Красные пунктиры трассирующих пуль беспрерывно носились раскаленными угольками в черном мареве. По всему горизонту слышалось неумолчное сорочье пощелкивание пулеметов. Гитлеровцы заметно нервничали… Расчет Петра должен был поддержать атаку третьей стрелковой роты. Рядом, в укрытиях, тускло отсвечивали металлические шлемы бойцов. Петро курил в горсть, слушал приглушенный говорок, осторожное покашливание. В укрытие прыгнул парторг Вяткин. — С праздником вас! — сказал он. Глаза его то ли отражали свет ракет, то ли просто возбужденно блестели. — И тебя с праздником, товарищ Вяткин! — приветливо откликнулся Петро. Он питал искреннее расположение к подвижному и энергичному парторгу. — Бежал мимо, слышу — разговор интересный, — сказал Вяткин. — Знаете, во всех окопах сейчас словно перед большим праздником. — Ликует душа у каждого, — сказал Марыганов. — До каких же пор терпеть фашистских злодеев тут, под Москвой? — Точно. Задачу свою знаете, ребята? — озабоченно спросил Вяткин. — За мой расчет, Вася, будь покоен, — положив руку на его плечо, сердечно сказал Петро. Он впервые назвал парторга по имени, ласково, и на душе стало тепло, хорошо. Покурили. Затем Вяткин, собираясь уходить, сказал: — Высотка нам, ребята, имейте в виду, попалась колючая. Шесть дзотов, до полусотни автоматчиков. Ну, и также, учтите, две минометные батареи, артиллерийский дивизион. Это на триста квадратных метров гадючье племя понатыкало. — Ну, и мы же не деревянными зубами кусать тот орешек будем, — ответил Петро. — Это конечно, — согласился Вяткин. — Ну, я пойду, друзья. У меня там боевой листок готовится. Чуть забрезжил неяркий зимний рассвет. Ракеты вспыхивали и гасли все реже, а вскоре и совсем исчезли. Петро начал различать за лощиной неясные контуры высоты, которую предстояло взять сегодня любой ценой. Угрюмо и мрачно высились вокруг нее сосны. Только наметанный глаз мог различить притаившиеся между деревьями присыпанные снегом дзоты. За высотой была деревня Салтыковка. Эсэсовцы несколько дней назад сожгли в ней живьем около ста женщин и стариков. «Возьмем высоту, — прикидывал Петро, вглядываясь в нее, — а там и Салтыковку очистим. Если уцелел кто-нибудь, — освободим. А там, дальше, русские города пойдут: Гжатск, Смоленск, Витебск… До Днепра пойдем. Это не так уж далеко». Петро вспомнил свою Чистую Криницу. Она словно была тоже за той высотой. «Возьмем высоту — и к Чистой Кринице ближе будем». Тяжелые свинцовые тучи ползли на юг. К девяти часам повалил густой снег. — На нас работает, — сказал Петро.. — Лишь бы в глаза не сыпал. Начала атаки ждали напряженно. И все же, когда вверху, мягко шурша, пронеслись первые снаряды и вслед за тем воздух потряс адский грохот, артиллерийская подготовка показалась неожиданной. На высоте блеснули разрывы снарядов, сквозь густую пелену снега зачернели клубы дыма. Через минуту яростно ответили немецкие батареи. Но в артиллерийскую подготовку включались все новые и новые пушки, и когда властно и могуче загрохотали издали орудия большой мощности, ответный огонь врага стал слабеть. Петро поминутно оглядывался, боясь пропустить сигнал атаки. — Минут тридцать будут утюжить, — нагибаясь к его уху, прокричал Сандунян. — Капут! Хенде хох! Конец гансу! Из-за леса один за другим выползали танки. Быстро разворачиваясь, вздымая тучи снежной пыли, они устремлялись вперед. В небо взвилась серия красных ракет. Тотчас же из окопов, траншей, укрытий, ходов сообщения стали выскакивать бойцы. Проваливаясь в непрочном снежном насте, они бросались за танками. Петро первым выбрался на бруствер, помог товарищам. Его охватил такой бурный восторг, он ощущал такой прилив силы, что гитлеровцы, укрывавшиеся где-то за толстыми земляными стенами, за железными перекрытиями, колючей проволокой и минными полями, казались ему уже не теми хитрыми и опасными врагами, какими он считал их раньше, а жалкими и никчемными существами, трусливо прячущимися в своих норах от огненного смерча. Пулеметчики пробежали несколько шагов, обгоняя бойцов, и вдруг Петро увидел, как передний танк закрыло дымом и землей. Танк медленно накренился и застыл на месте. Еще два или три танка, шедших в стороне, загорелись. «Нарвались на мины», — догадался Петро и невольно замедлил шаг. Было видно, как передние бойцы, успевшие пробежать за танками метров полтораста, залегли. Черные круги разрывов пятнили вокруг них снег. С визгом летели осколки. Невдалеке пробежал вперед бледный и обозленный комбат; планшетка болталась у него на боку, шапка с налипшим снегом казалась непомерно большой и лохматой. Противник снова усилил огонь. Рядом сухо зачмокали пули. Петро, заметив впереди, шагах в десяти, глубокую воронку, взмахнул рукой: — За мной в укрытие! — Петро! Рубанюк оглянулся и похолодел. Сандунян, корчась, прижимался грудью к земле. Марыганов переводил с него на Петра растерянный взгляд, не зная, что предпринять. — В укрытие! Пулемет! Петро обхватил Сандуняна рукой и пополз с ним к воронке. Навстречу, помогая друг другу, брели раненые, некоторых санитары тянули за собой на волокушах. Над горящими танками стлались облака желто-грязного дыма, потянуло удушливой гарью. Сандуняна втащили в воронку, сняли с него полушубок, гимнастерку. Выше локтевого сгиба пуля пробила мякоть руки. Израсходовали весь индивидуальный пакет, но кровь продолжала хлестать, и Петро, поняв, что повреждена артерия, мрачно заключил: — Отвоевался, дружок. Придется отправлять тебя на перевязочный. Сандунян приподнялся и молча стал натягивать полушубок. Забинтованная рука беспомощно висела, и Марыганов бросился ему помогать. — Ничего, Арсен, — сказал он ободряюще. — Врачи поглядят и обратно отпустят. — Врачи? — грозно сдвинув брови, переспросил Сандунян. — Никаких врачей! С вами пойду. Сандунян поморщился, вставая на ноги, и потянул к себе здоровой рукой коробку с патронами. — Пригнись! — крикнул Петро. Мина разорвалась где-то за воронкой. Петро выглянул. Первое, что привлекло его внимание, была коренастая фигура полковника-танкиста в черном кожаном пальто. Он твердо и уверенно шагал к горящим танкам. Такое презрение к свистящим вокруг осколкам и пулям было в его чуть покачивающейся походке, в высоко поднятой голове, что Петро подумал: если его убьют, это будет гордая и красивая смерть, поднимающая на подвиг даже слабодушных. Танки начали отходить назад. Вместе с подоспевшими саперами танкисты ползали по полю, копались в снегу. Батареи с обеих сторон довели огонь до предельного напряжения. Спустя минут сорок танки вновь рванулись вперед, в проделанные для них проходы. Высоту взяли к полудню. Крайний дзот продолжал сопротивляться, и расчет Петра задержался, помогая стрелкам пулеметным огнем. Сандунян добросовестно выполнял обязанности помощника наводчика, и о его ране забыли. Когда после ожесточенного обстрела из дзота стали выходить пленные с поднятыми трясущимися руками, он, сгорбившись, постоял несколько минут с закрытыми глазами и, пошатываясь, пошел за товарищами. Около раздавленных гусеницами орудий в извилинах траншей валялись трупы, ящики от мин, разметанные солдатские пожитки. Один из пленных, боязливо поглядывавших на бойцов, неожиданно вскочил на бруствер окопа и, закатывая глаза, закричал: — Катценямер-р-р… умфассен!.. — Тронулся умом, — сказал Марыганов. — Ишь, выкомаривает… Он запнулся на полуслове и одним прыжком скрылся за изгибом траншеи. До Петра донесся его приглушенный, злой голос, потом он появился, держа за ворот высокого, костлявого унтер-офицера. — Гранату собирался кинуть, — тяжело дыша, сообщил он Петру. — Гадюка! Во вторых эшелонах еще шла жаркая рукопашная схватка, а танки, покачиваясь на рытвинах и воронках, уходили вперед — к разбитой деревне. Тягачи подтаскивали могучие орудия. Из-за леса показалась конница. В прорыв вводились войска. XIX В комнатку сельсовета Чистой Криницы, переименованного оккупантами в «сельуправу», набилось столько людей, здесь было так накурено, что керосиновая лампочка стала гаснуть, — пламя в ней, чадя и вспыхивая, замигало. Чья-то хозяйственная рука положила сверху, на стекло лампы, бумажку. Светлее от этого не стало, но язычок огонька все же потянулся ввысь и снова затрепетал неохотно и обессиленно, бросая неверные блики на сосредоточенные, мрачные лица. Люди окружили стол, за которым командир партизанского отряда Бутенко допрашивал бургомистра Збандуто. Совсем недавно Збандуто в этой самой комнатке вершил судьбы селян. С его участием всего несколько часов назад тут был вынесен гитлеровцами смертный приговор звеньевой Ганне Лихолит и колхозному полеводу Тягнибеде. Теперь судили Збандуто. Он был потрясен всем происшедшим. Обмякшее лицо его, с дряблыми мешками под глазами, было бледно, руки дрожали. Когда партизаны втолкнули Збандуто в помещение «сельуправы», где сидел сейчас секретарь райкома, у бывшего районного агронома сперва отнялся язык. Испуганно ворочая головой и отворачиваясь от хмурых взглядов партизан, Збандуто покачнулся и почти упал на табуретку, стоявшую у стола. Он потерял свои очки и напоминал сейчас сову, врасплох застигнутую дневным светом. Жесткое выражение лица секретаря райкома, зловещая тишина, которая установилась, когда Бутенко задал какой-то вопрос, ясно показали Збандуто, что снисхождения ожидать нельзя. И он повел себя неожиданно дерзко. Злобно ощерив редкие желтые зубы и вращая запухшими глазами, он пронзительным тенорком закричал: — Немцы вам этого не спустят… Дураки! Да, да, дураки!.. Оскорбили имперскую армию. Они теперь… э-э… все ваше поганое село сожгут… Хамье! Все видели, что дерзость эта вызвана не только ненавистью, но и животным страхом, отчаянием, и от этого выкрики предателя казались еще более неожиданными и нелепыми. В толпе пересмеивались: — Вин лякае, бо боиться… Бутенко с насмешливым спокойствием переждал, пока Збандуто угомонится, и иронически произнес: — Вы, господин бургомистр, не от храбрости так разошлись. У вас вон поджилки трясутся. — Вид у пана блескучий, а сам смердючий, — громко произнес кто-то в толпе. На минуту наступило молчание. Бутенко смотрел на Збандуто, и ему вспоминалось, как этот человек захаживал в райком, присутствовал иногда на заседаниях бюро, выступал на собраниях с речами. В районе он считался знающим свое дело специалистом, был педантичен, аккуратно выполнял все, что от него, старшего агронома, требовали. О Збандуто постепенно сложилось мнение, как о ценном работнике, хотя, вероятно, никто не смог бы вспомнить случая, когда он внес в работу агрономов что-то свое, не требовавшееся от него по службе. «Как все же мы плохо знали людей, — думал Бутенко. — Сколько лет ходил вокруг нас вот этот тип, дышал с нами одним воздухом, ел, наш хлеб, грелся у нашего очага! А если бы к нему хорошо присмотреться… Из-за него исключили из партии Алексея Костюка. А столкновение с Петром Рубанюком?! Как восстал тогда этот Збандуто против развития садоводства в районе! Не разобрались мы в этом типе…» — Слушайте, вы! Бургомистр! — презрительно окликнул Бутенко. Збандуто пугливо вскинул на него глаза и, словно боясь, что его сейчас ударят, торопливо закрыл дряблую щеку рукой. — Нас не интересует, как вы стали холуем у фашистов, — медленно роняя слова, произнес Бутенко. — Это нам ясно… Я требую… — А вы напрасно требуете, — взвизгнул Збандуто, но, встретившись взглядом с глазами Бутенко, запнулся. — Что бы я вам ни рассказал, — глухо выдавил он, — вы меня… э-э… все равно расстреляете. — Ошибаетесь, господин бургомистр, — перебил Бутенко. — Расстреливать не будем. Мы вас повесим… на виселице, которую вы соорудили для других… Тон, каким были произнесены эти слова, ледяное молчание партизан, тесной толпой стоящих вокруг стола, — все это красноречиво говорило Збандуто, что судьба его решена. Он ощутил, как от страха у него сразу слиплись губы. Уже не отдавая себе отчета в своих поступках, он, нелепо размахивая руками, выкрикивал: — Хорошо! Меня повесите… Хорошо-с!.. Но и вашей шее… не миновать виселицы… — А вы, вдобавок ко всему, еще и наглец, — медленно поднимаясь, сказал Бутенко. — Чего время с ним терять? — зло крикнул партизан с подвязанной рукой. — На шворку его! — Уведите! — коротко приказал Бутенко. — Костюк, сопроводи. — Посторонитесь-ка, люди добрые, — скомандовал Алексей с усмешкой. — Начальство идет… Надо было еще допросить сидящих в подвале гебитскомиссара, старосту Малынца и полицая Сычика. — Займись полицаем и старостой, товарищ Керимов, — сказал Бутенко черноусому смуглому партизану в командирской шинели и казачьей кубанке. — Гебитскомиссаром я сам займусь. — Есть, товарищ командир отряда! — вскинув руку к кубанке, ответил Керимов, исполнявший обязанности начальника штаба. — Заставы не забывай проверять. Бутенко нахлобучил поглубже шапку и шагнул к выходу в сопровождении партизана-автоматчика. Ему предстояло еще встретиться с некоторыми криничанами, связанными с партизанским отрядом. В дверях Бутенко столкнулся с Алексеем Костюком, который только что отвел бургомистра в подвал. — Дуже поспешаете, Игнат Семенович? — спросил Костюк. — А что такое? — Там староста Малынец на весь подвал кричит, будь он проклят. Просится на допрос. «Важное, говорит, скажу Бутенке…» Бутенко постоял, раздумывая. — Приведи. Послушаем, что за неотложные дела у него… Спустя несколько минут Малынец, конвоируемый все тем же Алексеем Костюком, переступил порог и, разыскав глазами Бутенко, рухнул перед ним на колени. — Батьки родные, — завопил он пискливым голосом скопца. — Люди добрые, товарищи дорогие… Не предавайте смерти! Возьмите в партизаны! Попутала меня немчура окаянная… Взлохмаченный и жалкий, он неистово мотал головой, колотил ею об пол, шаря трясущимися руками по грязному полу. — А и жидкий на расправу пан староста, — громко с презрением сказал плечистый партизан с аккуратно подстриженной рыжей бородкой. — Встать! — приказал Бутенко. Он с силой приподнял Малынца за ворот и, крепко встряхнув, поставил на ноги. Но Малынец запричитал, заверещал еще пронзительнее, размазывая по лицу грязный подтаявший снег, налипший на коротко подстриженных, «под фюрера», усиках. Слушать его было противно, и Бутенко сердито прикрикнул: — Перестань выть! Что ты хочешь? Говори, народ тебя слушает. — Смилуйся, товарищ секретарь, — захлебываясь, кричал Малынец. — Возьмите до себя, в партизаны!.. Я их, немчуков, еще больше, чем вас, боюсь… В толпе засмеялись, зашумели: — Глянь, партизан выискался! — Оцэ ухарь! — В партизаны?! Это все, что ты можешь сказать? — Бутенко круто повернулся и пошел из «сельуправы». Ему стоило неимоверных усилий обуздать ярость, которая поднималась в нем при виде предателей. Прежде чем покарать захваченных фашистов и их холопов, надо было получить у них сведения о расположении военных баз и складов, установить силы противника и выявить его агентуру. К тому же Бутенко хотел, чтобы криничане присутствовали на партизанском суде, и решил осуществить казнь на площади. В го же время ему было известно, что группа эсэсовцев с бронетранспортером прорвалась из Чистой Криницы на Богодаровку. Гитлеровское командование, конечно, поспешит снарядить в село сильную карательную экспедицию, а в расчеты Бутенко не входило принимать сейчас бой. Поэтому он и торопился, управиться со всеми делами как можно быстрее. Бутенко отвязал жеребца, нетерпеливо фыркавшего — у коновязи, и, не оглядываясь на следовавшего позади партизана-автоматчика, поскакал вдоль улицы. Метелица загнала все живое под кровли. «Это добре, что пурга, — подумал Бутенко, направляя коня к хате Девятко. — Самая партизанская погодка…» Смахивая время от времени рукой мокрые снежинки с ресниц и настороженно вглядываясь в темноту, он всей грудью вдыхал чистый, освежающий воздух. Мысли его неотступно возвращались к только что происходившему в сельсовете. Бутенко чувствовал себя виновным, что он, секретарь райкома, не сумел в свое время разгадать этих будущих бургомистров и старост. Несколько лет он жил рядом с такими, как Збандуто, Малынец, Сычик, и не знал, о чем они думали, чего втайне хотели! Вчера, в лесу, Остап Григорьевич Рубанюк сказал ему: — А признаться, примечал я и раньше за старшим агрономом, что чужой он человек. Дуже он на замке себя держал. Овечкой смирной прикидывался и на слова сладкий был, а чуть колупнешь его — сразу огрызнется. Нет, Игнат Семенович, сколько волка ни корми, он все в лес смотрит. Он как-никак у графа Тышкевича имением управлял, власть ему была дана от графа не маленькая. Кони свои… Едет, бывало, — ну, чисто помещик… Зевка мы с ним, поганцем, дали… Что можно было ответить старому садоводу? Ему, Бутенко, теперь тоже вспоминается кое-что… Помнит он, что Збандуто неприязненно относился ко всему новому, незаметно и потихоньку пытался глушить его. Думалось тогда, что это просто стариковская косность, и за каждодневными делами так и не успел Бутенко разобраться поглубже в этом почтительном, молчаливом человеке. «Нет, теперь бы мы по-иному меряли людей и не дали бы себя провести…» — думал Бутенко, приближаясь к двору Кузьмы Степановича. Девятко поджидал его. Как только раздался тихий стук в оконце, он вышел навстречу и провел Бутенко в освещенную каганцом хату. Беседовали они недолго. Бутенко договорился о снабжении партизан продовольствием, поручил выделить надежных людей для связи и разведки. Уже собираясь уходить, он спросил: А хозяйку свою, вижу, услал? Конспирацию соблюдешь. Хорошо! — До Рубанюков пошла… Дуже горюют. Старая прямо не при памяти. Такую дочку потерять… Когда хоронили повешенных оккупантами Ганну и полевода Тягнибеду, Бутенко видел, как тяжело переносят свое горе Рубанюки, но так и не успел побыть возле стариков, ободрить их и утешить. Он взглянул на часы. — Пожалуй, минут на пять заеду к ним. — Это старым будет большое утешение, — одобрил Девятко. — Я и сам туда собираюсь. В хате Остапа Григорьевича ставни были закрыты, но в щели пробивался неяркий свет. Бутенко поднялся на крыльцо и, отряхнув снег с валенок, потянул к себе дверь. Вокруг стола, у тускло мерцавшего светильника, сидели, переговариваясь шепотом, Пелагея Девятко, Христинья и еще какие-то женщины, которых в полумраке Бутенко не узнал. Его прихода не ждали, и Пелагея Исидоровна засуетилась: она проворно сняла с одной из табуреток одежду, обмахнула табуретку фартуком и поставила перед секретарем райкома. Остап Григорьевич лежал на лавке, прикрытый кожухом, — его тряс озноб. С печки выглядывала стриженая голова Сашка́. В хате стояла гнетущая тишина, и лишь размеренно тикали на стене старые ходики, потрескивала в печи догоравшая солома. Скрипнула дверь. Катерина Федосеевна, тяжело переступив порожек, вышла из боковой комнатки, держа в руках миску с мукой. Идя сюда, к Рубанюкам, Бутенко мысленно подыскивал наиболее теплые и убедительные слова, которые могли бы смягчить, хотя бы немного ослабить горе стариков. И, увидев Катерину Федосеевну за обычным хозяйственным делом, он был озадачен, хотя и знал о редком самообладании этой много перенесшей на своем веку женщины. Бутенко подсел к столу, пристально поглядел на освещенное неверными бликами лицо Катерины Федосеевны. Глаза ее ввалились, заостренный нос и подбородок почернели, по щекам медленно ползли слезы, но Катерина Федосеевна не замечала их. Она машинальными движениями пересыпала муку в сито. Чем больше Бутенко всматривался в измученное, искаженное страданием лицо женщины, в ее крепко сжатые пепельные бы, тем яснее видел, что Катерина Федосеевна совершенно раздавлена обрушившимся на ее семью несчастьем и что внешнее спокойствие стоит ей неимоверных, нечеловеческих усилий. Он поднялся, подошел к Катерине Федосеевне и положил руку на ее плечо. — Отдохните, Федосеевна, — мягко сказал он. — Без вас найдется, кому хлеб испечь. — И правда, свахо! — вмешалась Девятко. — Мы сделаем, ляжьте, поспите трошки. Она скинула с себя платок, засучила рукава кофточки. Катерина Федосеевна послушно отдала ей сито, неуверенными шагами, словно стала вдруг незрячей, подошла к кровати, села, прикрыв руками лицо. — Доню моя… До-очушка, — застонала она, медленно раскачиваясь. — Что ж они с тобой сделали?! Люди добрые… Ой, моя дочушка!.. Что ж они сделали… На печке всхлипнул, потом громко заплакал Сашко́. Остап Григорьевич заворочался на лавке, отбросил кожух и поднялся. Глядя на жену и на плачущего сынишку, он вздрагивал, как от холода. Неожиданно его тоскливый взгляд остановился на Бутенко. Старик понимал, как много неотложных дел было в селе у командира партизанского отряда. И все же Бутенко пришел, не посчитался ни с чем! — Будет, Катерина, — негромко сказал Остап Григорьевич. — Слезами дочку не вернем… Шагнув к жене, он осторожно поправил сбившийся на лоб темный платок. — О деле надо думать… Долго в селе мы не задержимся… * * * Заключенных караулил Алексей Костюк. Керимов решил на ночь усилить охрану и назначил в помощь ему еще одного партизана, бывшего красноармейца, бежавшего из плена. В подвале сперва слышались глухие голоса, затем арестованные затихли. Алексей Костюк, весьма довольный тем, что предателей схватили благодаря ему, задорно подмигивал партизану, посмеивался: — Нехай попарятся паны господа в цыганской баньке… В рай чистенькими представятся. Он успел немного хлебнуть из бутыли, изъятой при обыске у старосты Малынца, чувствовал прилив энергии, и ему хотелось поговорить. — Чисто сработали? — приставал он к партизану. — По всему району гадам страху задали. Да что ты молчишь, как сорока в гостях? — Там ты сорока, — пробурчал партизан, неприязненно оглядывая разговорчивого напарника. Алексей уже успел сменить свою полицейскую форму на домашний, добротной выделки, нагольный полушубок, обул ноги в валенки, но партизан видел его днем в форме полицая и относился к нему явно настороженно. Алексей это почувствовал. — В отряде у Бутенко давно? — задиристо спросил он. — А что? Давно. — Хорош командир? — Это ты к чему? — К тому самому. Я тебя насквозь вижу. Бутенко Игнат Семенович меня не первый год знает… А ты вот стоишь и прикидываешь: «Черт его знает, что за карась? Днем — полицай, вечером — с нами…» Угадал? — Ничего такого я не думаю, — неохотно сказал партизан. — Ну, раз не думаешь, давай закурим, — предложил Алексей, протягивая кисет. — Чтоб дома не журились… Посветлело. Видимо, за плотными, свинцово-темными облаками светил месяц. Из подвала забарабанили кулаком в обитую жестью дверь, закричали: — Эй, кто там? А ну-ка, выпусти до ветра. — Потерпишь, — равнодушно отозвался Алексей, узнав голос Сычика. — Не дуже великий пан. — При чем тут пан? — раздраженно вопрошал за дверью Сычик. — Не имеешь таких прав, чтоб не выпускать. Алексей ухмыльнулся: — Права устанавливает. Ишь, развоевался! — Он затянулся дымком, сплюнул и, приблизив губы к скважине, спросил: — Что это, Паша, приспичило? — Чего зубы скалишь? — злился Сычик. — Сказано, выпусти! — Куда ж тебя выпустить? — с притворным участием допытывался Алексей. — Опять двадцать пять! — плачущим, сиплым голосом кричал Сычик. — Выпускай, говорю! Он заматерился, заколотил сапогом в дверь, и партизан сказал: — Нехай проветрится. Не убежит. Алексей с минуту помедлил, потом снял с плеча винтовку. — Ну, отмыкай, — согласился он. Сычик, ворча, поднялся по ступенькам и сделал два-три шага в сторону. — Тоже вояки, — недовольно бурчал он. — С винтовками, а безоружного боятся. Алексей, зорко наблюдая за его движениями, стискивал пальцами винтовочное ложе и молчал. — Не знал я, что ты такой потайной, — беззлобно и даже с заметным одобрением в голосе сказал Сычик, — и нашим и вашим. — Ну и радуйся! — строго оборвал его Алексей. — Хоть перед виселицей узнал. Сычик, пропустив мимо ушей его слова, попросил: — Дайте курнуть, хлопцы. С утра не жрал, хоть покурю перед смертью. — Я б тебе, продажная шкура, не то что жрать… — процедил Алексей, — дыхнуть бы не дал. — И правильно, — нагловато, с неожиданной готовностью согласился Сычик, — раз я перед селом обмарался. А недокурок все-таки пожертвуйте. Не обедняете. — Ладно… пускай доброту нашу знает, — сказал партизан. Он затянулся несколько раз подряд и, не без сожаления посмотрев на окурок, протянул его Сычику. Мгновенно Сычик наступил ему на сапог и с силой ударил в подбородок. Выхватив у партизана из разжатых пальцев винтовку, полицай замахнулся на него прикладом, но Костюк ловко одним прыжком метнулся ему под ноги и свалил. Катаясь по снегу, хрипло дыша, они с яростью выворачивали друг другу руки, скрипели зубами, кусались. — Ты вот какой… Гадюка-а!.. — наваливаясь на полицая, хрипел партизан. Он оправился от удара и теперь норовил побольнее стукнуть Сычика по голове. Вместе с Алексеем они скрутили полицая и швырнули его в подвал. Увлеченные борьбой, они не сразу услышали звук моторов. Его донесло ветром из-за поворота ближней улицы. Длинная очередь крупнокалиберного пулемета раздалась совсем недалеко, и тотчас же темноту разорвал мигающий свет ракеты. — Гансы! — крикнул партизан. По ступенькам «сельуправы» торопливо прогрохотали шаги… Раздались крики, разрозненные выстрелы… Под прикрытием темноты и густого снегопада крупному отряду карателей удалось внезапным ударом снять заставу и ворваться в село с северо-запада. Несколько танкеток и броневиков с автоматчиками пытались отрезать пути отхода партизан к лесу. Отряду Бутенко пришлось бы туго, если бы Игнат Семенович заблаговременно не поручил Керимову подготовить оборону. Керимов возглавил группу прикрытия и, быстро оценив сложившуюся обстановку, завязал бой с основными силами карателей, давая возможность партизанам уйти из села левадами. В этой схватке отряд Бутенко понес незначительные потери, но внезапность, с которой эсэсовцы ворвались в Чистую Криницу, позволила им в первые же минуты захватить «сельуправу». За час до рассвета группа Керимова, вооруженная ручными пулеметами, прикрыв отход отряда, сумела оторваться от наседавших гитлеровцев и тоже ушла к Богодаровскому лесу. Уже совсем рассвело, когда со стороны железнодорожного разъезда, из-за бугра с ветряками, показались танки. Скрежеща гусеницами, они медленно, словно прощупывая дорогу, начали спускаться в село. За танками вихрилась снежная пыль, стлались клубы грязного дыма. Криничане, затаившиеся в хатах у окон, видели, как через площадь, подняв воротники, торопливо прошли гебитскомиссар, Збандуто, Сычик и Малынец. Оккупанты снова хозяйничали в селе… XX К полудню метель утихла. Но небо не расчищалось, лохматые облака плыли и плыли над Чистой Криницей, падал редкий снег. Над горизонтом — за Днепром и прибрежным лесом — повисла свинцовая муть, и поэтому казалось, что вот-вот оттуда снова налетит ветер и будет кружить над селом, гнуть тополя и вербы, шарить на чердаках, реветь в дымоходах. — К ночи снова вьюгу ждать, — предсказал Кузьма Степанович, выглянув в окно. Но не погода занимала его, и Пелагея Исидоровна это чувствовала. Уже два раза прибегал за ним из «сельуправы» посыльный. Девятко сказался больным, а теперь ожидал, что за ним придут солдаты или полицаи, и тогда уж, ничего не поделаешь, придется подчиниться. Предположения Кузьмы Степановича оправдались. Едва он успел скинуть валенки, прилечь на лежанку и укрыться кожухом, у калитки щелкнула задвижка, зарычал и залился лаем Серко. — Несут черти! — с сердцем сказала Пелагея Исидоровна. — Павка… Да не один, сатана… Сычик, отряхивая снег, загромыхал по крылечку сапогами, прикрикнул на кобеля и, стукнув дверью, вошел в хату. Лицо его с кровоподтеками и ссадинами было сизо от холода, крупный хрящеватый нос висел красной примороженной сливой. В мятой, промокшей полицайской шинелишке он выглядел жалко, но держался по-прежнему развязно и нагло. — Хворость на вас напала, пан Девятко? — с притворным участием спросил он, не здороваясь и бегая желтыми от бессонья глазками по хате. — Чего ж это с вами приключилось, пап Девятко? Вроде вчера мы с вами на майдане встречали? Говорил Сычик скрипуче и громко, и Пелагея Исидоровна с откровенной неприязнью в голосе попросила: — Не шуми, Паша. Видишь же, человек хворый лежит. Поимей совесть… — Вылеживаться зараз нету времени, — дернув головой, сварливо сказал Сычик, не глядя на нее. — Начальство требует. Слышите, пан Девятко? Кузьма Степанович знал, что если уж Сычику поручили доставить кого-нибудь в «сельуправу», он ни перед чем не остановится. Старик молча слез с лежанки, стал натягивать на ноги валенки. — И что там за начальство такое нетерплячее? — сердито спросила Пелагея Исидоровна. — День и ночь толкутся и людям спокою не дают… — Тчш, молчи знай! — строго остановил ее Кузьма Степанович. Пелагея Исидоровна подала ему полушубок, палку и, проводив его на крыльцо, где поджидали два солдата, быстро оделась. Ее напугал приход Сычика, и она решила пойти вслед за мужем. В селе тем временем происходили события, которые должны были решить судьбу криничан, да и самой Чистой Криницы. Через несколько часов после того как каратели ворвались в село, в «сельуправу» прибыл находившейся в Богодаровке представитель райхсминистра Украины. Он пожелал на месте выяснить размеры и степень опасности партизанского движения в районе. После короткого секретного совещания с офицерами и гебитскомиссаром было решено разместить в Чистой Кринице крупный воинский гарнизон, который мог бы сковать деятельность партизан. Только в конце совещания представитель впервые обратился с вопросом к Збандуто, на которого до сих пор не обращал внимания: — Что имеет предложить по этому поводу господин бургомистр? — Я бы рекомендовал… э-э… наказать бунтовщиков более сурово. — Именно? — Сжечь! Все село сжечь, а жителей подвергнуть общей экзекуции. Представитель райхсминистра пристально посмотрел в дряблое лицо бургомистра. — Я, так сказать, как старожил… — поеживаясь под этим пронизывающим взглядом, бормотал Збандуто. — Опасное село!.. Рассадник большевистской заразы… Представитель снисходительно прикоснулся двумя пальцами к плечу Збандуто. Этим покровительственно-фамильярным жестом он как бы говорил, что решительность бургомистра ему нравится, но в столь крайних мерах пока нет необходимости. — Гарнизоном в селе будет командовать господин майор фон Хайнс, — произнес он по-русски, слегка кивнув в сторону щеголеватого, очень худого офицера. — А майор фон Хайнс имеет знания, как населению делается дисциплина… Мы имеем доверие на его положиться… Майор фон Хайнс небрежно-почтительно поднес к фуражке руку с синей сеткой вен и массивными перстнями на тонких, будто высохших пальцах, чуть слышно щелкнул каблуками. Он держался с подчеркнутым достоинством, и несмотря на то, что представитель райхсминистра был, как заметил Збандуто, значительно выше майора по чину и положению, фон Хайнс слушал его довольно высокомерно. «Это штучка важная, — оценил Збандуто фон Хайнса, подобострастно поглядывая на него, — не иначе, гестаповец». И, стараясь расположить к себе начальство, он сказал: — Мерси, господа… Если вы полагаете, что господин фон Хайнс… э-э… обуздает бунтовщиков, я не против-с… Но его никто уже не слушал. Представитель райхсминистра торопился в Богодаровку. Збандуто упросил взять и его с собой. Он боялся оставаться в Чистой Кринице после всего, что произошло. А майор фон Хайнс, как только броневичок и несколько вездеходов с охраной, сопровождающей представителя райхсминистра, фырча отошли от здания «сельуправы», потребовал к себе старосту. Малынец незамедлительно появился в дверях и стал, вытянув руки по швам. Он осунулся и утратил после пребывания в подвале свой самодовольный вид. Припухшее веко его левого глаза нервически подергивалось. Фон Хайнс смерил его пристальным, изучающим взглядом. Невзрачный и растерянный вид старосты вызвал у него недовольную гримасу. А Малынец, стоя перед лощеным, отлично выбритым, надушенным офицером, делал умиленное лицо. Но майор уставился на него из-под сонно прикрытых красноватых век такими сверлящими глазами, что Малынец опешил. — Кто есть сельский староста? — резко спросил фон Хайнс. — Как вы сказали? — Кто есть сельский староста? — чуть повысив голос, повторил вопрос майор. Он говорил отрывисто, неразборчиво, гортанным голосом, и Малынец никак не мог сообразить, чего он хочет. — Кто должен давать квартира? — теряя терпение, крикнул фон Хайнс. — Почему нет до сих пор квартира? — Бож-же ж мой! — засуетился Малынец, поняв, наконец, требование майора. — Как это так «нету»?! Што за глупости! Ко мне, ко мне! Ком герр. Цу мир… Постелька чистая… перинка, подушечки… Малынец с радостью ухватился за мысль поселить у себя начальника гарнизона. Накануне, встретившись лицом к лицу с партизанами, он понял, что есть люди, которым не страшны оккупанты. Сидя в подвале в ожидании партизанского суда, подавленный и угнетенный, он впервые подумал о том, что свалял большого дурака, связавшись с гитлеровцами. Фашистов могут с Украины погнать, вернется советская власть, и прощения Малынцу тогда у криничан не вымолить. Ему оставалось только одно: держаться немецкого начальства. Не сносить ему головы, если оно его не защитит. Побывали партизаны в селе раз, кто знает — не наведаются ли они еще как-нибудь, и тогда уж виселицы не миновать. Или спалят хату. А будет стоять на квартире майор, при охране не рискнут тронуть. «Брешете! — мысленно говорил он. — У Микифора котелок варит… Голыми руками меня не возьмешь…» Но майор фон Хайнс, неожиданно для Малынца, ответил на предложение отказом. Там, где он, фон Хайнс, будет жить, он русских выселит. Ему нужен дом, отдельный хороший дом. — И так правильно, — согласился Малынец. — Это сделаем. Хат хороших в селе много… Малынец изъявил готовность хоть сейчас пойти с майором по Чистой Кринице, однако фон Хайнс не торопился. Он извлек из кармана записную книжечку, перелистал. Найдя нужную ему страницу, он с минуту смотрел на нее и, наконец, приказал: — Тимчук… Иван Макаровиш… вызвать! Девятко… Кузьма Степановиш… вызвать… Костюк… Алексей… вызвать! — Костюка, это какого? Полицейского? — переспросил Малынец. — Так он же с партизанами ушел… Фон Хайнс молчал. И, видя, что староста медлит, нерешительно переступает с ноги на ногу, он повысил голос: — Вызвать! Малынец кинулся выполнять приказание. Он понял, что с новым начальником надо держать ухо востро: судя по его тону, по манере разговаривать, поблажки ждать нечего. И на семейную пирушку к себе такого вряд ли удастся залучить. Когда в «сельуправу» полицаи привели бывшего заведующего кооперативом Тимчука и Девятко, Малынец, став за дверью, с превеликим трепетом слушал, как фон Хайнс за что-то их отчитывал. Кузьма Степанович вышел от фон Хайнса с бледным, до неузнаваемости искаженным лицом. Он мял трясущимися пальцами шапку. — Что там он? — храбрясь, с напускным безразличием осведомился Малынец. Кузьма Степанович обернулся к нему и, глядя на его г. Взлохмаченные усики, громко сказал: — Гад! Малынец съежился и испуганно оглянулся на дверь. — Никто… еще меня не бил, — раздумчиво, с угрозой в голосе произнес Кузьма Степанович. — Припомнится вам это… душители… Будет вам хлеб… И сало будет! Он рывком нахлобучил на голову шапку и, оттолкнув локтем старосту, тяжело шагнул к выходу. Малынец не успел ни ответить ему, ни обидеться. В дверях появился майор фон Хайнс. — Вы будете показывать квартиру, — коротко и сухо сказал он. Движением пальца приказав стоявшему на крыльце солдату следовать за ним, фон Хайнс, не оглядываясь, пошел яз сельуправы, на ходу натягивая перчатки. Пока переходили заполненную солдатами площадь, майор молчал, и только когда поравнялись с двором Ивана Тимчука, он, внимательно посмотрев на новенький забор и ярко выкрашенные ставни, задержался и спросил семенящего за ним старосту: — Хозяин? Кто? — Пан Тимчук… Это тот, которого вы сегодня вызывали… завмаг… Фон Хайнс подумал и двинулся дальше. Он шел неторопливо, скользя сощуренными глазами по хатам, и снова остановился, на этот раз против аккуратного, ладного дома Рубанюков. Высокие зеленые ели, просторный двор, нарядное крылечко, видимо, ему понравились. — Хозяин? Кто? — повторил он свой вопрос. — А это бывшего старосты, — почему-то шепотом ответил Малынец. — Его дочку вчера повесили. Фон Хайнс не спеша направился ко двору, толкнул ногой калитку. Он молча прошел к хате, мимо хозяйки, несшей из сарая охапку хвороста. Катерина Федосеевна, сжав губы, ждала, пока офицер осматривал чистую половину хаты, боковую комнатку, кухню. Сашко́ сперва испугался офицера, но потом осмелел и тихонько следовал за ним. Наконец фон Хайнс, удовлетворенный осмотром, ткнул пальцем в воздух и отрывисто бросил старосте: — Здесь! Малынец, почему-то утративший во дворе Рубанюков свою суетливость и все время опасливо косившийся на хозяйку, молча кивнул головой, а когда вышли за ворота, сказал: — Семья ненадежная, пан офицер… У хозяйки дочь повешена, муж в партизанах… Вы бы у меня, пан офицер, квартировали. Там все удобства… — Хозяйка? — высокомерно процедил фон Хайнс. — Нет хозяйка! В сарай! Все в сарай! Я хозяин!.. — Ну, воля ваша, воля ваша! — поспешно согласился Малынец. XXI В Чистой Кринице расквартировался крупный эсэсовский отряд. Во дворе усадьбы МТС стояли под брезентом танкетки. У ветряков и на выезде из села, в сторону Богодаровского леса, были установлены орудия. В первые же два дня майор фон Хайнс составил с помощью Малынца список заложников. Расклеенные по селу приказы предупреждали криничан, что за малейшую помощь партизанкам заложники будут расстреляны, а остальные жители Чистой Криницы выселены из пределов Украины. Появление на улицах с четырех часов дня до семи утра было также запрещено комендатурой под страхом смертной казни. В «сельуправе» и в помещении колхозного правления Сычик повесил изготовленные по приказанию фон Хайнса фанерные щиты с надписью: «Порядок и дисциплина превыше всего». Приколачивая щиты, Сычик посмеивался: — Хайнц до порядочка в ейн момент приучит… У него по секундам будете все делать… От него отворачивались с ненавистью. Накануне фон Хайнс дал понять криничанам, как он будет насаждать дисциплину. …Комендатурой было приказано собрать к девяти часам все взрослое мужское население в «сельуправу» для оглашения очередного приказа. Пришло несколько стариков. Стоя на крылечке и поглядывая на часы, фон Хайнс ожидал. Вскоре подошел еще один старик — щупленький дед Гичак, отец колхозного конюха. — Почему опоздание? — спросил фон Хайнс, уставясь на него своим бесстрастным, сонным взглядом. — На пять минут… — Часов у меня нету, — с вызывающе-дерзкой ухмылкой ответил старик. — Были, так ваши солдаты, спасибо им, позычыли… — Нельзя опоздание, — сказал фон Хайнс и, вытянув парабеллум, хладнокровно выстрелил в голову старика. — Явиться всем через час! — громко и невозмутимо приказал он Малынцу и, не глядя на бьющегося в предсмертных судорогах человека, ушел в помещение. После этой свирепой расправы криничане опасались и на глаза показываться фон Хайнсу. Обходили далеко стороной двор Рубанюков, где он поселился. А фон Хайнс, судя по всему, устраивался надолго и основательно. Когда во двор к Рубанюкам пришли солдаты, чтобы выбросить из хаты ненужные майору вещи, Катерина Федосеевна надумала переселиться с Сашко́м к соседке. Но денщик фон Хайнса, узнав о ее намерении, энергично воспротивился этому. — Козяйка нужен доме, — сказал он Катерине Федосеевне, так перевирая слова и делая такие неожиданные ударения, что понять его было почти невозможно. — Дров носить… вода… молоко… Последние слова были понятны. Но мысль о том, что ее заставят прислуживать фашистам, казалась чудовищной, и Катерина Федосеевна, не сдержавшись, запальчиво крикнула: — Да нехай оно сказится, чтоб я в служанках руки свои около вас поганила… Сроду не дождетесь! Солдат выслушал ее с молчаливой улыбкой и даже похлопал по плечу. А перед вечером явился Малынец и набросился на Катерину Федосеевну с бранью: — Ты что, в подвил захотела?.. Скажи спасибо, что комору тебе оставляют. Ишь, барыня! Чтоб мне аккуратно все было… Он был так разъярен, грозил такими карами в случае отказа обслуживать высокое начальство, что Катерина Федосеевна скрепя сердце вынуждена была подчиниться. Денщик фон Хайнса (соседские женщины почему-то окрестили его «Шпахеном») не утруждал себя излишними заботами о своем мрачном и необщительном начальнике. Все, что требовалось сделать: замостить кирпичом тропинку от хаты до уборной, следить, чтобы к утреннему и вечернему туалету майора на кухне была свежая вода, а у печей топливо, — все это «Шпахен» переложил на Катерину Федосеевну. Сам он, пока хозяйка выполняла за него работу, либо сидел у радиоприемника, либо листал иллюстрированные журналы. Когда смеркалось, Катерина Федосеевна шла в свою коморку; ей удалось придать пристройке к амбару мало-мальски жилой вид. Она сама сложила небольшую печку, обила старой дерюгой дверь, соорудила из досок постель, на которой спала вместе с Сашко́м. Все-таки у нее был хоть и не очень теплый, но свой угол: в других дворах хозяев совсем прогнали со двора, и они ютились в вырытых на огородах землянках. Долгими зимними вечерами, ворочаясь на своем жестком ложе, Катерина Федосеевна передумала о многом. С того дня, как партизаны побывали в селе, она ничего не слышала ни о муже, ни о тех, кто ушел в лес, в отряд Бутенко. Ничего не могла она узнать и о судьбе невестки и внучонка, уведенных в Богодаровку. Где-то далеко воюют ее сыновья Иван и Петро, да и живы ли они?! Может, и остались из всей семьи она да Сашко́… Перед глазами возникали то лицо Ганны, каким оно запечатлелось в ее памяти последний раз у виселицы, — бледное, с жарко горящими глазами, то плачущая Василинка, вырывающаяся из рук полицаев… Катерина Федосеевна содрогалась от рыданий и, боясь разбудить Сашка́, тихонько вставала с постели. Прислонясь к двери, она долго и беззвучно плакала, и никто на всем свете не знал об этих материнских слезах. Ей вспоминалось, как еще недавно можно было свободно ходить по селу, люди разговаривали громко и смело, над садками и левадами разносились по вечерам девичьи песни. Все это сейчас казалось чудом. На память приходили самые обыкновенные, простые события. Вот ее, Катерину Федосеевну, премировали телушкой за работу в огородной бригаде. Вот старый Остап схватился на собрании с председателем правления Девятко из-за того, что тот не дал песчаных участков под виноградник. Остап разлютовался тогда так, словно без этих бросовых песчаных земель за Лисьим Крутояром ему ничего другого не оставалось, как тут же, на колхозном собрании, лечь и помереть… И собрание, одобрительно посмеиваясь, поддержало его: решило закладывать виноградник за Лисьим Крутояром, а новую молочно-товарную ферму строить за Долгуновской балкой… Остап Григорьевич вернулся домой после того собрания с таким счастливым видом, будто всю жизнь ему не хватало только этих десяти гектаров песчаника… Катерина Федосеевна находила в этих воспоминаниях утешение. Перед рассветом, осторожно укладываясь на скрипучих досках рядом с сынишкой, она засыпала чутким, беспокойным сном. Спала не раздеваясь, готовая в любую минуту вскочить, если вдруг придет и постучит кто-то из своих, кому она может понадобиться. Но никто к ней не приходил, и утром, вставая, она видела одно и то же: часового с черными наушниками, топчущегося у крыльца, денщика, прогуливающего по двору овчарку фон Хайнса, парные патрули на улице. Сам фон Хайнс выходил из дому редко. Каждый день в строго определенное время он вызывал к себе подчиненных ему офицеров и старосту. Коротко переговорив с ними, отпускал. Изредка во дворе появлялся Кузьма Степанович Девятко. Его по-прежнему именовали председателем колхоза, но эсэсовцы оставили за ним лишь одну обязанность — производить среди колхозников реквизицию продовольствия для содержания гарнизона, и Кузьма Степановиче внешней покорностью составлял списки, ходил с полицаями по дворам неплательщиков. Никто в селе не знал, что бывший заведующий богодарозской сберкассой Супруненко, который устроился на должность помощника начальника районного управления полиции и время от времени приезжал в Чистую Криницу, был связным подпольного райкома партии. Кузьма Степанович получил от него указание всеми средствами разоблачать ложь гитлеровской пропаганды, знакомить криничан с действительным положением на фронтах, вселять в людей уверенность в неминуемом разгроме оккупантов. Стремясь получше выполнить это задание подпольного райкома и в то же время не разоблачить себя, Кузьма Степанович пускался на всевозможные хитрости. Однажды в канцелярии «сельуправы» у Малынца собралось человек двенадцать стариков. Всех их вызвали по одному делу: деды упорно уклонялись от сдачи продовольствия на нужды германской армии. Малынец, багровый и потный от напряжения, то уговаривал их, то грозился отправить «куда Макар телят не гонял» и при этом искоса поглядывал на сидевшего рядом Кузьму Степановича, ища у него поддержки. Старики кряхтели, сдержанно покашливали. — Откуда, пан староста, яиц наберешь? Курей и на развод не осталось. — Куроедов полное село. — А о хлебе и сами забыли, какой он есть. — Мерзлую картошку копаем, тем и живем… Кузьма Степанович, все время молчавший, внушительно произнес: — Правильно староста распекает тут вас, паны старики… Малынец обиженно оттопырил губу: — Все утро мордуюсь. Отправлю в комендатуру, там им быстро мозги вправят… Кузьма Степанович прервал его властным жестом и строго продолжал: — Новые наши власти одно пишут, а вы в свою дудку дуете… Вот я почитаю вам газетку «Голос Богодаровщины», а вы смекайте… Он извлек из кармана старенького, сильно поношенного кожуха сложенную вчетверо газету, развернул ее, надел очки и неторопливо прочитал: — Военный корреспондент эсэс Мартин Швабе пишет: «Край над Днепром стал одним из наших наиболее могучих союзников в борьбе с большевизмом». Деды сидели понуро, не глядя на Девятко, но слушали напряженно: с Кузьмой Степановичем привыкли считаться. — Шваба этот, — продолжал тот, — ясно нам, дурням, растолковал, кем теперь доводится германская держава для украинцев. Дорогие наши «союзнички!» А вы, заместо того чтобы сдавать продукт на их прокормление, наоборот, сдавать не дуже поспешаете. До кого во двор не зайдешь, один разговор: «Нету», или: «Забрали все». Что значит «забрали»? Куда «забрали»? Если забирают, стало быть своего продукта у союзников наших нету. Вслушиваясь в интонации голоса Кузьмы Степановича, можно было подумать, что старик и впрямь возмущен. «Умный человек и сам поймет, куда гну, — думал он, выбирая нужные слова. — А дурак не разберется, так это еще лучше…» И, внимательно поглядывая из-под своих седых кустистых бровей то на селян, то на Малынца, Кузьма Степанович укоризненно продолжал: — По углам шепчутся, выдумки разные выдумывают. То, мол, говорят, червоноармейцы германскую армию от Москвы погнали… Извиняюсь, не то слово сорвалось… Германская армия вроде отступает от Москвы. А «Голос Богодаровщины» нам все описывает: «Аж на Урале уже Червоная Армия, вон куда дошли храбрые германские гренадеры…» Вы газетку читать не хотите, то дело ваше, но и по-за углами нечего шептаться, что, мол, Барвенково и Лозовую червоноармейцы уже забрали… Как же, рассудите, люди добрые, могут они Лозовую взять, если сами за Сибирью?.. Кузьма Степанович не жалел сердитых и гневных выражений, бичуя односельчан за распространение всяческих слухов, которые он тут же подробно пересказывал. Хитро, хотя и рискованно вел дело Девятко. Это деды начинали понимать, и хмурые, напряженные их лица посветлели, заулыбались. А Малынец важно кивал головой, поддакивал, и по выражению его глуповатого лица было видно, что он вполне доволен «поддержкой» председателя. Сдача продовольствия для гарнизона после этого отнюдь не наладилась. Зато в хатах, у плетней и колодцев, всюду, где не угрожала опасность быть подслушанным врагами, криничане с явным удовольствием пересказывали друг другу услышанное от Девятко. Правленческий конюх Андрей Гичак, повстречав как-то в переулке Катерину Федосеевну, поздоровался и, оглядевшись по сторонам, спросил: — Не приметили, Федосеевна, ваш квартирант свои манатки еще не собирает? — Я к нему в комнату не захожу. Ничего не приметила… А почему вы так, дядько Андрей, спрашиваете? — И сват ваш Кузьма Степанович ничего не рассказывал? — Я ж никого не вижу… Со сватом уже неделю словом не перекинулась. — Зря! Вы его порасспросите. Правду ли он про Барвенково и Лозовую в «сельуправе» говорил? Вроде они уже отбиты у немчугов нашими червоными армейцами… — Неужто наши наступают, дядько Андрей? Катерина Федосеевна смотрела на него горящим взглядом. — По селу разное балакают, — уклончиво сказал Гичак. — Волнуются люди… Так вы ничего за своим не приметили? За Гайнцем? — Я его только и вижу, когда, извиняйте, он до нужника ходит… — Вы со сватом потолкуйте, — посоветовал Гичак и, заметив патрульных в конце улицы, попрощался. Взволнованная неожиданной новостью, Катерина Федосеевна в тот же день пошла к Девятко. Пелагея Исидоровна ей очень обрадовалась. Они сели за стол, хозяйка поставила перед гостьей миску с жареными тыквенными семечками. — Крошу тыкву, тем и кормимся со старым, — сказала она и тут только вспомнила, что Катерине Федосеевне живется еще тяжелее. — Что ж вы, свахо, и дорожку до нас забыли? — попеняла она. — Мой говорит: «Сходи, может нужно что…» Так у вас же солдаты стоят на воротах. — Ой, свахо, я и за порог боюсь лишний раз выйти… Ну, а вы как тут? Женщины торопливо выкладывали друг другу свои горести и нужды. Вспомнили о детях. — За Петра и Ванюшу наших так болит сердце, так болит, — жаловалась Катерина Федосеевна. — И про Оксану вспомню — сердце кровью обливается… Где они? Как там они? — И им, свахо, думать про нас доводится… — Про Ганну еще не знают… Каждую ночь вижу то ее, то меньшенькую, Василинку, — говорила Катерина Федосеевна надломленным голосом. — Ганя хоть дома смерть свою приняла… А как там Василинка, на чужбине? Доня моя родная… Никто ж ее не доглянет, никто не спросит, ела она или пила. — И моя там горе терпит, — пыталась утешить ее Пелагея Исидоровна. — Сколько они, катюки, молоди поугоняли. Пелагея Исидоровна всхлипнула, потом громко запричитала. Так и застал обеих женщин плачущими Кузьма Степанович, войдя в хату. Он молча поглядел на них, повесил кожушок у дверей и подсел к столу. Покашливая, сказал: — Ты, стара, обедом сваху угостила бы. Плакать потом будете. Да и мне еще в «сельуправу» идти… Громко вздыхая и вытирая глаза фартуком, Пелагея Исидоровна завозилась у печи. От обеда Катерина Федосеевна отказалась. Ей надо было спешить домой, готовить еду Сашку. — Что я вас хотела спросить, Степанович, — сказала она, поглядывая в окно. — Есть такая чутка, что наши на Барвенково наступают. Правда это? Кузьма Степанович, положив руки на стол и медленно шевеля пальцами, с минуту молчал. — Вам, Федосеевна, можно сказать истинную правду, — произнес, наконец, он. — Знаю, что лишнего никому не сболтнете. Дал мне человек один газету московскую. Наступают наши, на Украине уже. По этому дурачку, Микифору Малийцу, заметно. Он мне по три раза на день «доброго здоровья» желает. Шапочку снимает. Чует, тварюга, куда дело поворачивается. — Ну, а про наших… про товарища Бутенко… ничего не слыхали? — Особого пока ничего не слышно… Они свое время выберут. — Помогай им господь бог! Ушла Катерина Федосеевна от Девятко ободренная, внутренне окрепшая. Понимала она, что еще много испытаний, горя, унижений придется перетерпеть, но мысль о том, что где-то уже недалеко, бьются, гонят врага родные люди, может быть ее сыновья, придавала ей силы, будила светлые надежды. Шла она домой быстрыми, энергичными шагами. Переступив порог, чуть не вскрикнула: на скамейке сидела, разговаривая с Сашко́м, невестка Александра Семеновна. XXII Александра Семеновна поднялась и шагнула навстречу свекрови. Свет проникал в коморку скупо, однако Катерина Федосеевна сразу заметила, каким изможденным было лицо невестки. Худенькая и раньше, Александра Семеновна сейчас выглядела совсем сухонькой и слабой. Катерина Федосеевна с трудом сдержала слезы. — Шурочка! — тихо произнесла она, припадая к ее плечу. И тотчас же, подняв голову и поведя взглядом по сторонам, встревоженно спросила: — А Витя? Глаза женщин встретились. Бескровные губы Александры Семеновны дрогнули в неестественной улыбке, в глазах ее мелькнуло почти сумасшедшее выражение. И Катерина Федосеевна поняла все. — От воспаления легких… В тюрьме, — шепотом, еле слышно произнесла Александра Семеновна. В коморке стало тихо. Часто падали в лоханку капли воды из худого ведра, стоящего на скамейке, сверчал где-то в стропилах сверчок. — Нет Вити, — чуть слышно произнесла Александра Семеновна. Закрыв глаза рукой, она мгновение стояла неподвижно и вдруг закричала: — Нету сыночка… мама… И Ванюши нет… Никого… — Шура, ты что?! — испуганно воскликнула Катерина Федосеевна. — Сядь, голубонько, успокойся… Может, Ванюша живой и здоровый, воюет где-то… Она почти насильно усадила невестку на свою постель, развязала ее платок. — Сашко́, затапливай, — приказала она, прикидывая тем временем, чем бы покормить невестку. — «Шпахен» вас кличет, мамо… Что вы, не слышите? — сказал Сашко́. Только сейчас до слуха Катерины Федосеевны дошли настойчивые крики денщика. — Приляг, Шурочка, отдохни, — поспешно проговорила она. — К майору кличут, чтоб он сказился… Приду, наговоримся с тобой. Денщик стоял на крыльце, широко расставив ноги. — Вассер?! — крикнул он, топорща щетинистые усы. — Вассер! Вассер!.. Куда ходил? — Видя, что женщина не понимает его, он рассердился: — Вода… Почему вода мало? Катерина Федосеевна обомлела, вспомнив, что сегодня пятница, а в этот день фон Хайнс принимал ванну. Катерина Федосеевна бросилась за ведрами, затем побежала к колодцу. Она наполнила кадку, растопила на кухне печь и поставила чугуны. Оставалось вымыть кипятком ванну (ее в первый же день солдаты привезли из сельской больницы) и застлать пол дорожками. Денщик суетливо вертелся тут же и поторапливал ее. В кухню вошел фон Хайнс. Он был уже в халате и домашних туфлях. Солдат, отскочив к порогу и вытянувшись, глядел на него немигающим взглядом. Могли быть крупные неприятности из-за опоздания с водой. Свой девиз «организованность и дисциплина превыше всего» — майор Эрих фон Хайнс привык соблюдать с неуклонной точностью. Не раз денщик тайком, ради забавы, сверялся с часами, когда майор неторопливо шествовал к деревянному домику, специально сооруженному в углу двора. Против ожидания, фон Хайнс, увидя, что ванна еще пуста, сохранил на своей костлявой, худой физиономии такое безразличие, что денщик выпучил глаза еще больше. Майор снял ручные часы, отложил их и стал разоблачаться. Скинул халат, оглядел прищуренными глазами, белье и разделся догола. Катерина Федосеевна торопливо подкладывала в огонь хворост, без видимой необходимости шуровала в печи ухватом, переставляла чугуны, гадливо отворачиваясь, лишь бы не видеть оскорбляющего ее достоинство голого бесстыдника. Такого сраму на своем веку она еще не видела! А фон Хайнс ее просто не замечал. Он прошелся по кухне, постоял перед зеркалом, разглядывая прыщик на подбородке, затем, согнув руки и отставив острые локти в стороны, принялся приседать и распрямляться, вертеть поочередно то правой, то левой ногой… Вода, наконец, согрелась. Катерина Федосеевна зажгла лампу, быстро наполнила ванну и пошла было к дверям. Фон Хайнс окликнул ее. — Жена оберст-лейтенаит Рубанюк? Где? — спросил он, пробуя воду пальцем. — Невестка? В хатынке. Катерина Федосеевна взглянула на майора с испугом. Она еще ни о чем не успела расспросить Александру Семеновну и не знала, как удалось невестке вернуться в село. — Фельдскомендатура дала разрешение жене оберст-лейтенанта Рубанюк проживание дома, — сказал фон Хайнс, распрямляясь. — Я тоже позволяю такой разрешение. Она зайдет ко мне на квартиру. Через полтора часа. — Она же больная, пан офицер! — воскликнула Катерина Федосеевна. — Может, дозволите завтра утречком? — Через полтора часа, — повторил, чуть повысив голос, фон Хайнс. — Вы свободен… Катерина Федосеевна вышла. Над селом стояли густые зимние сумерки. Прихватывал мороз. Под ногами звучно поскрипывал снег. «Зачем она ему понадобилась, этому проклятому, да еще ночью? — думала Катерина Федосеевна, медленно идя к своей коморке. — Наверное, он про нашего Ивана хочет расспросить. Узнал, что муж — подполковник… А может, он, ирод, что плохое сделать замыслил?.. Сидит, как сыч в дупле, дидько лысый его поймет, что у него на уме!» Расстроенная и подавленная, Катерина Федосеевна вошла к себе. Хозяйственный Сашко́ успел уже завесить окно ветошью, засветил плошку и, сидя на корточках, подкладывал в печку хворост. Александра Семеновна отогревалась под стареньким кожухом Остапа Григорьевича. Зачем вас вызывали, мама? — спросила она слабым голосом. — Баню ему готовила, черту проклятому, — с сердцем ответила Катерина Федосеевна, сбрасывая платок. — А обо мне у вас не было с ним разговора? — Спрашивал… Катерина Федосеевна со скрытой жалостью разглядывала бледное, измученное лицо невестки. — Как же тебе посчастливилось до дому попасть? — спросила она, ласково положив руку на ее голову. — И сама не ожидала… Дайте я сяду: — Александра Семеновна поднялась и, поправив кожух, сползавший с худеньких плеч, зябко поежилась. — Когда нас в Богодаровку отправили, я уже с жизнью прощалась… А в тюрьме вовсе упала духом. Витюшка ведь больной был да в дороге еще больше простыл… Кашляет, горит весь. Одно твердил: «Пить, пить!» Домой просился, маленький мой… Подбородок Александры Семеновны дрогнул. Она помолчала, потом продолжала совсем тихо: — Что там делается, мама! Я не одна с ребенком была. Дети, мужчины, женщины — все вместе, в одном подвале. Душно, сыро, из щелей холод идет… Я Витю с рук не спускала. С нами военнопленные командиры наши сидели. Устроили скандал, настояли, чтобы пришел врач. Ну, пришел он. Осмотрел… Крупозное воспаление легких. Пообещал перевести в тюремный лазарет… Забыл, конечно. Им не до меня было. Каждый день по двадцать, тридцать человек отбирали… Расстреливали… Александра Семеновна, заметив, что Сашко́ слушает ее с широко раскрытыми глазами, замолчала. — Ты делай свое дело! — прикрикнула на него Катерина Федосеевна. — Там, в сундучке, пшена трошки осталось, перебери две жменьки, кашу сварим. — …На третий день умер, — закончила свой рассказ Александра Семеновна. — У меня его отобрали, даже похоронить не разрешили… Александра Семеновна глядела, не мигая, в одну точку, и в глазах ее вновь мелькнуло то же странное выражение, которое давеча заметила Катерина Федосеевна. — Ты, Шура, успокойся, — мягко сказала свекровь. — Я вот двоих дочек потеряла. Про сынов, про старого ничего не знаю, а рукам своим не дозволяю опускаться. Нельзя этого. В голосе Катерины Федосеевны было столько материнской теплоты, что Александра Семеновна, внимательно и благодарно посмотрев ей в глаза, доверчиво прижалась к ней. Собирая на стол скудный ужин, Катерина Федосеевна напомнила: — Ты мне, Шура, так и не рассказала, как они тебя освободили… — Подвал разгружали от людей… Меня и еще трех женщин под расписку выпустили. Велели каждый месяц в комендатуру являться для проверки… Я, уже была в «сельуправе», отдала бумажку старосте. — Как-нибудь переживем, — сказала Катерина Федосеевна. — Вдвоем нам легче будет. А то я одна, одна со своими думками… Не знаю, кого доведется живым повидать… — Нас, мама, никто не может услышать? — спросила Александра Семеновна, настороженно оглядев коморку. Катерина Федосеевна вышла за дверь, постояла, прислушиваясь. За плотно прикрытыми ставнями дома было тихо. — Сидят люди по таким вот сарайчикам або в ямах, — сказала она, вернувшись. — И каждый по ночам свою думку гадает: будет он жить или схватят — ив холодную… — Скоро изменится, мама, — шепотом произнесла Александра Семеновна. — О Харькове ничего не слыхали? — Нет. — Наши на Харьков наступают. Мне один лейтенант, из пленных, сказал. Говорит, четыреста населенных пунктов уже освободили… Ручался, что точно знает. — И у нас балачки по селу идут. Дал бы господь! — Вдруг Ванюша где-то уже недалеко, — с надеждой в голосе сказала Александра Семеновна. — А что ты думаешь! — поддержала Катерина Федосеевна. — Если правда, что наши гонят этих идолов, и Ванюша и Петро могут заявиться… Садись, поешь. Сашко́, доставай ложки… Они поели втроем немасленой каши. Невестке Катерина Федосеевна дала припасенный стакан молока. — А что офицер про меня спрашивал? — вспомнила Александра Семеновна. — Староста предупредил, что он здесь главный начальник. — Гайнц деда Гичака с пистолета застрелил, — вставил Сашо́. — За часы. — Какие часы? — Ой, Шурочка, — вздохнув, сказала Катерина Федосеевна, — правда это! Вынул револьвер и убил. Тот на сходку опоздал. — Неужели убил? За опоздание? — Все ж видели… При людях… Такой скаженный, ну зверюга, истинный зверюга! — А что он про меня говорил? — Требует, чтоб ты явилась до него сегодня. — Зачем? — Разве он мне скажет? Я думаю, про Ванюшу будет расспрашивать. Так ты ж за мужа не можешь ответ нести. Так и выскажи ему… — Меня про Ваню уже столько допрашивали, — ответила Александра Семеновна. — Я этим следователям и счет потеряла… Она кое-как привела себя в порядок и, накинув на голову платок Катерины Федосеевны, призналась: — Страшновато идти. — Может, все обойдется. Я ложиться не буду. — Вы обо мне, мама, не тревожьтесь, — сказала Александра Семеновна. — У вас и так есть о ком болеть душой. — Что ж ты, чужая мне?! — рассердилась Катерина Федосеевна. — И скажет такое! Александра Семеновна завязалась платком по-старушечьи и, нерешительно постояв у низенького порога, вышла из коморки. XXIII Майор фон Хайнс сидел в высоком кресле и разбирал только что полученную почту. Он уже завершил свой туалет: безукоризненно ровный пробор поблескивал в холодном свете карбидной лампы, от накинутого на плечи мундира распространялся по комнате тонкий запах одеколона. На столике дымилась чашка кофе. Фон Хайнс пробежал глазами сообщения главной квартиры фюрера о положении на фронтах и, отложив газету, взялся за письма. — Мильда! — резким голосом позвал он. Овчарка спрыгнула с постели на пол и, навострив уши, заискивающе уставила на хозяина желтые глаза. Фон Хайнс смерил собаку строгим взглядом и, приказав ей лечь у двери, вскрыл конверты. Два письма, были из Гроссенгайма, от отца. Их можно было просмотреть бегло: отец аккуратно, два раза в неделю, сообщал об одном и том же в одинаковых выражениях: все в порядке, Эрих может спокойно исполнять свой долг перед великой Германией и фюрером. Одно из писем, со штемпелем фельдпочты, — от брата из действующей армии. Наверное, опять нытье. Подождет. Лиловый конверт с белой каемкой — из Брюсселя. Фон Хайнс вскрыл его. Старый сослуживец Густав Мейзер, с которым в 1939 году пришлось в одном полку начинать войну в Польше, сожалел, что судьба забросила Эриха в дикую, холодную Россию. Густав до сих пор не может забыть чудесных дней, проведенных вместе во Франции… «…Я с таким удовольствием, — читал фон Хайнс, — вспоминаю о приятных вечерах в общей гостиной, с ее глубокими креслами, с пенящимся шампанским в бокалах. Помнишь? На столе целая батарея бутылок с отборными винами и груда бумажных франков. Ночной налет на кабачок Шато-Эссэ и звон колоколов Монришара, свидетельствующих о бьющей ключом жизни…» Фон Хайнс дочитал письмо, морщась. Густав не сетовал на то, что ему удалось остаться в Брюсселе. Газированное пиво и ракушки с жареной картошкой… Обворожительные девушки у мадам Жеймо… — Пройдоха! — громко произнес фон Хайнс. — Отвертелся от России, теперь посмеивается… Овчарка нерешительно постучала хвостом по полу и снова легла, вытянув передние лапы. Фон Хайнс взглянул на часы. Жена русского подполковника придет через десять минут. У него еще было время. Он вскрыл последнее письмо, от брата. Оно долго бродило где-то, Отто написал его еще 9 декабря… «Наро-Фоминск… Сколько мы за это время пережили! Генеральное наступление выдохлось…» Морщины на лбу у майора сбежались к переносице: — Этот мальчишка Отто никогда не отличался храбростью! Паникер!.. Мильда, не смей спать! «…Сейчас мы отступаем при тридцатиградусном морозе, кругом буря и снега… Когда русские в штатском приходят мимо, мы просто срываем с них шапки, поэтому почти на каждом солдате надета русская шапка. Преследуемые большевиками на земле и с воздуха, рассеянные, окруженные, мы мчались назад, по четыре-пять автомобилей в ряд. Рядом с автомобилями — конные повозки… Отказываюсь, дорогой Эрих, от железного креста, хочу свой крестец принести домой целым. Солдаты мечтают получить „хайматшусс“[25 - Хайматшусс — дословно: выстрел на родину (немецк.).], то есть легкое ранение…» Отто писал длинно, многословно, жалуясь на трудности войны на Восточном фронте, и фон Хайнс обозлился. Маленькая военная неудача, вызванная, по-видимому, метелями и сильным морозом, уже повергает в панику таких молокососов, как Отто. Планомерный отход на зимние квартиры, задуманный ставкой фюрера, в изображении трусишек выглядит чуть ли не провалом русской кампании… Фон Хайнс и мысли не допускал об этом. Ему было обещано после «победы» поместье на берегу Днепра. — Идиот! — Фон Хайнс отшвырнул письмо и выругался так громко, что Мильда вскочила. Он прихлебнул остывший кофе, вытянул из папки паспорт Александры Семеновны Рубанюк и раскрыл его. С фотографии смотрели улыбающиеся веселые глаза молодой женщины с изящной прической и по-детски полными, сочными губами. Фон Хайнс внимательно перечитал сведения о владелице паспорта, проверил штампы богодаровской комендатуры и, положив паспорт в папку, позвал денщика. Солдат вытянулся у притолоки. — Жена оберст-лейтенанта явилась? — Ждет, господин майор. — Зови! Мильда, на место! Александра Семеновна переступила порог и, став у двери, обвела комнату тоскующим взглядом. Со стены в упор глядел на нее портрет Гитлера. Увеличенные фотографии Геббельса, Геринга и главного шефа фон Хайнса — Гиммлера, цветные пейзажи Германии, развешанные в простенках между окнами, кожаные чемоданы, пирамидой сложенные у стола, сообщали хате, прежде уютной и милой своей простотой, что-то непереносимо чужое и отталкивающее. Взгляд Александры Семеновны упал на кроватку сына. Она вздрогнула и огромным усилием воли подавила крик. На кроватке, поводя ушами и враждебно уставившись на вошедшую, сидела овчарка. — Вы жена подполковника Рубанюк? — глухо донесся до нее голос офицера. — Что? — шепотом переспросила Александра Семеновна. — Вы мадам Рубанюк? Жена подполковника? В тоне, каким был задан вопрос, сквозило недоверие. Простой деревенский платок, грубые сапоги, изможденное лицо с глубокими темными впадинами под глазами — все это явно разочаровало фон Хайнса. Он снова достал паспорт, посмотрел на фотографию, потом на женщину. — Садитесь, — с холодной любезностью предложил он и, указав на стул, провел ладонью по блестящему пробору. — Я постою. Фон Хайнс пристально смотрел на нее. Втайне он рассчитывал на то, что общество жены русского подполковника окажется более приятным. Во Франции он весьма недурно проводил свой досуг с женой убитого французского капитана. Женщина, стоявшая сейчас перед ним с холодным выражением лица, не могла возбудить в нем ничего, кроме неприязни. — Вы оценили доброту немецкого командования, давшего вам разрешение жить дома? — спросил он, все больше раздражаясь. — В тюрьме у меня умер единственный ребенок, — с усилием разжав зубы, произнесла Александра Семеновна. — Эту доброту я оценила… Глаза фон Хайнса встретились с ее глазами. Во взгляде женщины майор прочел такую откровенную враждебность, что ему сразу стало ясно: она принадлежала к тем фанатичным русским, которые не считаются ни с правилами войны, ни с силой победителей. Впрочем, эта хилая, полубольная женщина не в состоянии причинить какую-либо серьезную неприятность. Фон Хайнс был уверен в своих силах, — он добьется ее покорности. — Чем вы думаете заниматься? — сухо задал он вопрос, косясь на Мильду. Овчарка, шумно сопя, выщелкивала зубами блох. Александра Семеновна с минуту раздумывала: — Если бы мне разрешили… Я могу преподавать. В селе есть начальная школа. — В школах будут преподавать подготовленные нами учителя, — желчно сказал фон Хайнс. — Тогда я займусь физической работой. В колхозе… — Какие сведения есть о вашем муже? — перебил он, угрюмо глядя на Александру Семеновну. — Я рассталась с мужем в первый день войны. Нам пришлось срочно эвакуироваться… Губы фон Хайнса тронула тщеславная улыбка. — Наши «юнкерсы» и мотоциклисты не оставляют времени для размышлений… Александра Семеновна промолчала. Майор поднялся, холодно произнес: — Великая Германия напрягает силы, чтобы победить и дать лучшую жизнь вашей стране. Каждый должен много, хорошо работать. Мы укажем подходящее для вас занятие. — Можно идти? — спросила Александра Семеновна. — Да. Она с излишней поспешностью повернулась, боясь еще раз взглянуть на кроватку сына. Катерина Федосеевна ждала ее, не раздеваясь и не гася коптилки. — Ну что? — спросила она. — Работать на них не буду… Пусть опять в тюрьму гонят, — сказала Александра Семеновна. — Вы мне, мама, помогите к партизанам уйти… — Чего он, катюга, хотел от тебя? Что говорил? — Что бы ни говорил, оставаться мне здесь нельзя… Вы знаете, мама… — Александра Семеновна запнулась. Она собрала все свое мужество, чтобы сказать спокойно, но у нее вырвалось почти с воплем: — Поганая сука в Витюшкиной кровати спит… — Тчш! Не волнуйся, Шура, заспокойся, дочко… Есть и на черта гром, — сказала Катерина Федосеевна. — Посоветуемся завтра со сватом. Он скажет, что делать… Сашко́ уже спал, во дворе слышались голоса солдат, и Катерина Федосеевна успокаивала ее шепотом: — Ложись, Шура, я тебе около печки постелила… Тепло будет… Александра Семеновна покорно легла и сразу затихла. Но Катерина Федосеевна, спавшая все эти ночи чутким сном, слышала, как невестка почти до рассвета тяжело вздыхала, стонала и бормотала во сне что-то жалобное. XXIV Дни становились длиннее. Солнце проглядывало еще редко — февраль стоял пасмурный, с нескончаемыми снегопадами и вьюгами, но уже обозначался перелом к весне: тускнели, покрывались пепельно-серыми плешинами снегоэые просторы за селом. Все чаще дул ветер с юга. По ночам прояснялось, и тогда на черном пологе неба высыпали такие крупные звезды, что светлее становилось и на земле. Раньше, бывало, накинув кожух, выйдет криничанин в такую предвесеннюю ночь наведаться к скотине и долго стоит, слушая, как перекликаются петухи, как замирают на дальних кутках села голоса парубков и дивчат, расходящихся по домам с ночной гулянки. Теперь над селом нависала по ночам глухая тишина, даже собачий брех и петушиный крик не нарушали ее. Тяжело доживали криничане зиму. Тяжело и тревожно… Подступал голод. Оккупанты отбирали скот, зерно, яйца, масло, теплую одежду. С богодаровской станции то и дело отправлялись в Германию товарные составы с награбленным добром. Кузьма Степанович Девятко болел. Он по нескольку дней не слезал с печи, жаловался на ноги и поясницу. Пелагея Исидоровна добывала муравьиный спирт для втираний, делала припарки из сушеной мяты. Фон Хайнс, усомнившись в болезни председателя колхоза, прислал из лазарета фельдшера. Тот осмотрел старика и заключил: «Застарелый ревматизм». Криничане, то один, то другой, ежедневно приходили к Кузьме Степановичу. Не тая своих сокровенных дум, выспрашивали: — Как там, Степанович?.. Не слыхать про Червоную Армию? Скоро погонит она наших «освободителей»? С близко знакомыми надежными колхозниками Кузьма Степанович не считал нужным таиться. — Точно сказать не берусь, — отвечал он, — а что погонят, вы не сумлевайтесь. На морду нашего старосты, Микифора, поглядывайте… На ней, как на бумаге, все прописано… Малынец действительно, как только немецкие газеты сообщали об отходе войск, на зимние квартиры или начинали расписывать необходимость сокращения линии фронта, лебезил перед криничанами, юлил… Если же гитлеровцы наступали, он пыжился, глядел на односельчан свысока. Варвара Горбань спросила как-то Малынца: — Где ж та мануфактура, пан староста, что вы обещали? Говорили, целые поезда в Богодаровке разгружаются, а ни на юбку, ни на кофточку достать негде. — Эт, глупая! — сердился Малынец. — Нехай же война кончится. У германских управителей только и хлопот, что про твою кофточку думать? Других дел нету? Глупая ты, Варька, пустые и вопросы ставишь… Но он помнил, что сам раззвонил на все село об эшелонах с товарами, которыми немцы сулили завалить весь район, и, покрикивая на Варвару, отводил плутоватые глаза в сторону. Стараясь замять неприятный разговор, Малынец вдруг торжественно заявил: — Скоро чудеса будете глядеть! Гебитскомиссар уже теперь в Богодаровке новый Берлин планует… — Слыхали! — кратко сказала Варвара. — Нам в том новом Берлине не жить, а пока что этот гебиц рамы с окон та железо с крыш домой отправляет… в старый Берлин… Скупердяги ж такие, черт их принес!.. Малынец посмотрел на Варвару выпученными глазами и, махнув рукой, пошел прочь. Он бы загнул словечко по ее адресу, но знал, что в долгу она не останется. А старосте как-никак не подобало связываться на улице с бабой. Чем ближе было к весне, тем Малынец держался заносчивей и самоуверенней. К началу марта сводки с фронта ничего угрожающего для гитлеровцев не содержали, партизаны в окрестностях тоже не появлялись. Майор фон Хайнс добился отпуска и, временно передав дела другому офицеру, отбыл в Германию. За два дня до его отъезда Малынец вызвал в «сельуправу» Александру Семеновну Рубанюк. — Так что время и на должность определяться, — сказал он, не здороваясь и не предлагая ей сесть. — Куда же? — Покудова в солдатский лазарет. Александра Семеновна возмущенно уставилась на него. Она, жена советского командира, будет ухаживать за вражескими солдатами! — Нет! — твердо произнесла она, бледнея: — В лазарет не пойду! — Придется иттить. Майор Гайнц дал такое распоряжение. — Да я ничего и не понимаю в этом деле. — Чего ж тут понимать? Миски, ложки перемывать, ведерко вынести, — снисходительно пояснил Малынец. — Докторского образования не требуется… — Значит, судомойкой? — Во-во! При кухне. Александра Семеновна смотрела на Малынца с трудно сдерживаемым гневом. Она поняла, что фон Хайнс придумал для нее занятие, которое унизило бы ее, оскорбило ее достоинство. — Нет, в лазарет я не пойду, — решительно повторила она. — В понедельник выходите на работу, и никаких балачек больше слухать не хочу! — закричал, размахивая руками, староста. Александра Семеновна почти выбежала из «сельуправы» и, не заходя домой, направилась к Кузьме Степановичу. Она ходила к нему и раньше с просьбой помочь уйти к партизанам, но он советовал подождать. Девятко внимательно выслушал ее взволнованный рассказ о стычке с Малынцом и неожиданно повеселел. — Это ж добре все складывается, — сказал он. Александра Семеновна удивилась и даже обиделась: — Не понимаю: почему? Лицо Кузьмы Степановича снова стало озабоченным. Он встал, плотнее закрыл дверь в сени; вернувшись к столу, сказал: — Надо браться за работу, Семеновна. Ой, как надо! Вы женщина грамотная, с понятием, можете большую пользу принести. Правду о том, что делается сейчас на свете, люди наши не знают, а задание такое… Кузьма Степанович сообщил о том, что в надежном месте спрятан радиоприемник и остановка лишь за аккумуляторами для него. — Одна женщина подходящая есть, дозволяет приемник у себя поставить, — добавил он. — И как раз недалечко возле лазарета живет. Согласны взяться? — Согласна, — решительно сказала Александра Семеновна. Но, вспомнив о предстоящей работе в лазарете, она снова помрачнела. — Мне ничего не страшно, кроме одного, — сказала она, похрустывая суставами тонких пальцев: — работать на врагов. Этого я не смогу… — Думаете, мне состоять в председателях сейчас легко? — хладнокровно возразил Кузьма Степанович. — А свекру вашему в старостах было добре ходить? Это небольшая беда, что придется там котелки, миски перемывать. Иначе они вам не дадут разрешения оставаться в селе… А так и пропуск получите и в курсе будете, о чем они там меж собой балакают. — Я в лесу, у наших, любую бы работу делала, — сказала Александра Семеновна после долгого молчания. — Не была б обузой. — Тут, в селе, ваши труды сейчас нужней. Кузьма Степанович промолчал о том, что связи с отрядом Бутенко у него не было с тех пор, как в селе расположился эсэсовский гарнизон. Уже дважды ходили в лес надежные люди, но вернулись ни с чем. Думать о том, что Бутенко ушел куда-нибудь из приднепровских лесов, было тяжело. Пусть партизаны не могли сейчас бороться с гарнизонами, стоящими в Чистой Кринице, Песчаном, Сапуновке, Богодаровке, — факт существования партизанского отряда в районе ободрял людей, придавал силы, чтобы выдержать, устоять в борьбе с оккупантами. «Придется самим посмелее за дела браться, — думал Кузьма Степанович, когда Александра Семеновна ушла. — Навряд хлопцы смогут в скором времени в село заявиться…» Но Кузьма Степанович ошибся. Спустя сутки, в глухую полночь, пришел из леса Остап Григорьевич. Он еще издали разглядел часовых на своем подворье и, обойдя родную хату стороной, направился огородами к Девятко. На тихий стук в оконце вышла Пелагея Исидоровна. — Принимайте гостей, свахо, — вполголоса сказал Остап Григорьевич, переступая порог. Пелагея Исидоровна всплеснула руками: — Сват! Спустя минуту Остап Григорьевич и Девятко сидели у тусклого светильника друг против друга. Рубанюк заметно сдал за время пребывания в, лесу. В свисающих усах его (он и теперь подстригал их с прежней тщательностью), в бровях было больше седых волос, чем раньше, лысая голова отливала желтизной, взгляд светло-серых глаз его, прежде живых и веселых, стал строгим и холодным. — Мы до вас связных два раза посылали, — сказал Кузьма Степанович. — Говорят, нету на старом месте. — Место сменили. А для связи думаем, сват, Сашка́ нашего приспособить. — Не мал? — Зато шустрый. Такой продерется там, где взрослому никогда не пройти… Ну, а как в селе тут? Кузьма Степанович рассказал. Рубанюк слушал, не отводя от него внимательного взгляда, покручивая кончик уса коричневыми от самосада пальцами. — Крепенько петлю они на шее затянули, Григорьевич, — говорил Девятко. — Ох, крепенько! Дыхнуть людям нечем. Никакого интересу ни к работе, ни к чему другому. Я вот и сам проснусь ночью: «Надо б, думаю, инвентарь какой к посевной до кузни собрать, плужки-бороны проверить…» Вспомню!.. Эх! Лежишь так до самого ранку… От думок голова пухнет… — А я акурат об этом собирался иметь балачку с вами, сват, — сказал Остап Григорьевич. — Товарищ Бутенко приказал. — Как он? Жив-здоров? — Все расскажу. Дела оборачиваются так, что будем уходить из Богодаровского леса, видать по всему — далеко. Так вот Игнат Семенович приказал вам о посевной крепко подумать. — Сеять заставят, как не крутись. А зерна ничего они не возьмут. Не будет им зерна! — Это так. А если наша власть вернется? Бои сильные идут — глянь, погонят. — То дело другое. У нас на посевную свой план доведен до каждой бригады. Игнату Семеновичу так и передайте. Надо будет — соберем урожай. Не надо — ни зернинки не дадим. Настроение у людей правильное… Кузьме Степановичу было очень приятно беседовать с верным человеком смело, не таясь, и он торопился выложить все, что у него накопилось за это время. — Ульяну, старшую невестку деда Дабанца, помните? Больше, чем она, никто на власть раньше не ворчал. И за мануфактуру и за селедки, когда их вволю не хватало… Недавно встречает! «Скоро, спрашивает, панам и старостам конец будет?» — «А тебе что, говорю, и эти надоели? Ты ж радянськую власть не дуже почитала». — «Вы, говорит, товарищ председатель, — так и сказала: „товарищ председатель“, — вы, говорит, об этом теперь не вспоминайте. Промеж своих всякое бывает. И в семье ругаются, когда недостатки какие есть. Так то ж своя власть была, она нас уму-разуму учила». — «Поняла теперь?» — «Ой, как поняла, говорит, товарищ председатель! Придут наши, первой стахановкой буду!» Вот такие настроения, сват, у людей! — Это добре! — Люди теперь в политике разбираться лучше стали. — А Игнат Семенович наказал мне: «Сходи, передай от меня, от партии нашей просьбу дедам и жинкам. Мы, может, не скоро в Богодаровские леса вернемся, путь у нас дальний, так нехай люди без нас крепко держатся. Хоть и трудно, а надо держаться, покуда большую силу наберем, чтоб погнать фашистов этих распроклятых…» В окна уже глядел неяркий зимний рассвет, а старики никак не могли наговориться. Часов около семи утра Кузьма Степанович, упрятав гостя в темном чулане, послал жену за Катериной Федосеевной. Вернуться в отряд Остапу Григорьевичу можно было только поздним вечером. Катерина Федосеевна, узнав, что ее муж в селе, покинула топившуюся печь на Сашка́ и как была — в латаной кофте и холстинной юбке — выбежала из хаты, уже на ходу надевая мужнин кожушок. Пелагея Исидоровна, осторожности ради, решила вернуться домой позже и осталась в ее коморке. Катерина Федосеевна, думая только о том, что сейчас увидит мужа, шла по улице с такой торопливостью, что встречные криничане стали обращать внимание и на ее раскрасневшееся, возбужденное лицо и на необычную для ее возраста резвость: «Куда это Рубанючиха так поспешает?» Лишь заметив офицера, который стоял около усадьбы МТС, Катерина Федосеевна умерила шаг и свернула в переулок, хотя ей нужно было идти в противоположном направлении. Она даже зашла сперва к соседям Девятко, сочинив тут же какой-то предлог, а потом уже направилась к хате Кузьмы Степановича. Девятко встретил ее в сенцах, пригласил в кухню и, надевая кожух, сказал: — Пойду на приступочках посижу. Покараулю, чтобы кто случаем не наскочил. — Ну, не приведи, господь, полицаев принесет! — со страхом прошептала Катерина Федосеевна. — Это ж и вам тогда… — На чердаке свата спрячем, — сказал Кузьма Степанович. Там потайное местечко есть. Никакой нечистый не найдет… Он повязал рушником горло и, покашливая, совсем больной и немощный с виду, пошел из хаты. Остап Григорьевич появился на пороге почти неслышно. К рукаву его пиджака, к треуху прилипла паутина, шаровары на коленях были испачканы мукой. Он шагнул вперед, к столу, за которым сидела жена, и негромко произнес: — Ну, здравствуй, Катя. Только в первые годы женитьбы, давным-давно, называл он ее так, уменьшительно-ласковым именем, и Катерина Федосеевна, слегка порозовев, поднялась с места, да так и осталась стоять. Она глядела в постаревшее, родное лицо мужа и в этот миг чувствовала только одно: не было на свете таких тяжких, суровых испытаний, которых бы она не выдержала ради него, отца ее детей, человека, с которым дружно и ладно было прожито столько долгих лет… Остап Григорьевич снял треух, держа его в руке, опустился на лавку. — Садись, стара, потолкуем, — сказал он. — Повидаться теперь доведется нам не скоро… Пелагея Исидоровна, вернувшись домой через час, заглянула на кухню. Рубанюки, увлеченные разговором, сидели все так же, рядышком. Через минуту следом за женою вошел Кузьма Степанович. Они пошептались о чем-то возле печи, и Пелагея Исидоровна стала доставать из шкафчика миски, ложки. — Поснедайте с нами, свахо, — сказала она, заметив, что Катерина Федосеевна поднялась. — Ой, свахо, не такое теперь время, чтоб засиживаться, — сказала та, опасливо поглядывая на окна. — Наскочат полицаи — беды не оберемся. — Верно, нехай идет, — поддержал Остап Григорьевич. Катерина Федосеевна, медленно повязывая на голове теплый платок, смотрела на мужа пристальным, тревожным взглядом. Никто не мог ей сказать, увидит ли она его еще когда-нибудь. — Вы, сват, не забывайте моих, — говорил Рубанюк Кузьме Степановичу. — Случаем помочь в чем придется — помогите. Вернусь — в долгу перед вами не останусь. Ну, иди, Катерина. Да Сашка́ потеплей в дорогу одень… XXV Утром, когда Александра Семеновна, хмурая и подавленная, одевалась, чтобы идти в лазарет, свекровь рассказала ей о безобразной сцене, которую видела накануне. Денщик фон Хайнса, вынося к машине чемоданы своего хозяина, оступился на крылечке и вывихнул ногу. Майор, взбешенный тем, что ему пришлось задержаться и брать в поездку другого солдата, яростно стегнул денщика по лицу хлыстом. — Тот стоит, побелел, аж перекосился весь, — рассказывала возмущенным шепотом Катерина Федосеевна. — А Гайнц сел себе в машину и не оглянулся. Вот же ж паразит! Мне даже жалко «Шпахена» стало… — Чего ради нам жалеть их? — сказала Александра Семеновна. — Пусть не позволяют себя бить… Катерина Федосеевна искоса разглядывала ее похудевшее лицо с большими темными впадинами вокруг усталых глаз, и при мысли, что невестке приходится покоряться вражеской силе, у нее защемило сердце. Она все же нашла в себе мужество ничем не выдать своих чувств, лишь в уголках ее губ обозначились резкие складки. Александра Семеновна постояла с минуту около порога, потом сказала: — Что бы Иван обо мне подумал, мама, если б знал, куда и зачем я иду? Катерина Федосеевна обняла ее и со вздохом сказала: — Не терзай своего сердца, Шурочка. Ты же не по своей воле… Проводив невестку, Катерина Федосеевна подмела пол, кое-как перемыла посуду, собиралась заняться стиркой, но поняла, что не сможет. У нее все валилось из рук. Было жаль Александру Семеновну, но еще более тяжко и тревожно становилось на душе при мысли о муже и ушедшем с ним в лес сынишке. Сейчас она раскаивалась в том, что уступила настояниям Остапа и отпустила с ним Сашка́. Мальчонке предстояло возвращаться одному. О чем только не передумала мать за эти часы! То ее воображению представлялось, что Сашко́ заблудился в лесу, то казалось, будто он замерз или попал в руки полицаев. Первую половину дня она провела в напряженном ожидании, а потом, сказав денщику фон Хайнса, что надо насобирать валежника, попросила у соседки салазки и пошла в лес… * * * …У ворот немецкого лазарета часовой молча и равнодушно указал Александре Семеновне на кирпичное приземистое строение в углу двора. Было время завтрака. Слышался стук металлической посуды, солдаты в куцых холщовых халатах поверх длиннополых шинелей пронесли термосы к больничному зданию. Сутулый повар в очках, распоряжавшийся на кухне, скользнул близорукими глазами по лицу Александры Семеновны, неторопливо доел гороховую похлебку, смахнул со стола в пустую чашку яичную скорлупу и только после этого изложил стоявшей перед ним женщине обязанности кухонной чернорабочей. Изъяснялся он преимущественно жестами и исковерканными русскими словами, по-заячьи шевеля при этом крупным хрящеватым носом и обнажая крепкие желтые зубы. Александре Семеновне выдали заношенный до землистого цвета халат и заставили вычистить два котла, вмазанных в огромную плиту. На кухне стояла сыроватая, как в предбаннике, теплота, густо пропитанная смешанными запахами варева и карболового раствора. Работая, Александра Семеновна задыхалась. Как только котлы были вычищены и женщина разогнула ноющую спину, повар добродушно ткнул пальцем в груду алюминиевой посуды: — Марушка… тарелки… Солдаты, работающие на кухне, вообще обращали на нее внимание лишь тогда, когда нужно было приказать что-нибудь, причем, следуя примеру своего шефа, ее окликали, презрительно-равнодушно: «Марушка, вассер!», «Марушка, выносить!» Александра Семеновна чувствовала, как от жгучего стыда у нее горели под платком уши, и она огромным усилием воли сдерживала себя, чтобы не разрыдаться, не выбежать отсюда, где все невыносимо унижало ее. Прикусив губу и сдвинув брови, она продолжала работать. «Так надо, надо!» — мысленно твердила она, вспоминая свой разговор с Кузьмой Степановичем Девятко и его твердое намерение привлечь ее к подпольной работе. День тянулся нестерпимо долго. Уже к его исходу Александра Семеновна, натирая какой-то едкой мазью кипятильный бачок на крыльце, увидела денщика фон Хайнса — «Шпахена». Солдат, опираясь на палку и волоча завязанную какими-то тряпками ногу, ковылял к больничному зданию. Поровнявшись, он узнал Александру Семеновну и задержался. Постоял немного, топорща рыжеватые усы, покрутил головой и невесело усмехнулся. — Гитлер пльохо, — неожиданно произнес он. Видимо, сам испугавшись этих слов, он оглянулся по сторонам и торопливо захромал дальше. Александра Семеновна смотрела ему вслед озадаченно: впервые слышала она такое от гитлеровца. Как-то этот самый «Шпахен» в отсутствие фон Хайнса позволил им с Катериной Федосеевной послушать у радиоприемника концерт из Москвы. Сопоставив этот поступок с тем, что денщик только что сказал по адресу Гитлера, Александра Семеновна подумала: «А что, если попросить у солдата разрешение слушать и другие передачи?» Нет, это было рискованно! Хорошо было бы, пока солдат находится в больнице, сбегать домой — может быть, посчастливится в его отсутствие записать советскую сводку… У Александры Семеновны даже руки задрожали при этой мысли. Но уйти домой ей удалось только поздно вечером. Катерина Федосеевна, не зажигая света, протапливала на ночь печурку. — Сашко́ вернулся? — спросила еще у порога Александра Семеновна. — Пришел. Поел и до Девятко подался. — Что рассказывал? — Ничего, чертенок, не хочет говорить. Уперся, как тот бычок: «Не спрашивайте, мамо, не велено…» А как ты там, Шурочка? Александра Семеновна махнула рукой, попила воды и стала раздеваться. Поджидая Сашка́, женщины сидели в темноте. Александра Семеновна, нервно комкая платок, вполголоса рассказывала, что пережила в лазарете. — Не выдержу я, мама, — шептала она. — И вовсе ни к чему мне в селе оставаться… Ведь я не старая и не больная… Могла бы что-то полезное делать… Катерина Федосеевна утешала молодую женщину как могла, но втайне и она была убеждена, что лучше бы невестке уйти из села: оккупанты едва ли оставят ее в покое. Спустя немного времени пришел Сашко́. Пальтишко и шапка на нем были влажными — на дворе шел мокрый снег. Когда он разделся, Александра Семеновна зажгла каганец, подсела к мальчику и, разглаживая пальцами его спутавшиеся мокрые вихорчики, спросила: — Ну, Сашуня, кого видел? Чем похвастать можешь?.. Устал, бедняжка? — Когда ходил, устал, а сейчас ничего, — сказал солидно Сашко́. И легонько отведя руку Александры Семеновны, отошел к горячей печке. — Я дуже спать хочу… — сознался он. — Ну, ложись, ложись… Завтра все нам расскажешь… Хорошо? Сашко́ быстро и молча улегся, сонным голосом пробормотал: — И завтра не расскажу… Заснул он молниеносно. Мать укрыла его кожушком, обувку поставила на печку сушиться. — Вот же ж скрытный, — сказала она, поправив под головой Сашка́ подушку и разглядывая его с горделивым удивлением. — А ему только одиннадцатый пошел… — Это неплохо, мама, — ответила Александра Семеновна, задумчиво глядя на чадяший язычок каганца. — Беда только, что у таких вот нет детства… Неожиданно она спросила: — Как зовут денщика майора? — Убей меня бог, не знаю. «Шпахен» и «Шпахен». Тебе на что? — Нужно. — Тьфу, какие вы все секретные сделались! Катерина Федосеевна стала укладываться. В полусне она слышала, как невестка умывалась, потом, скрипнув дверью, вышла из коморки. Хотела окликнуть ее, но Шура уже куда-то ушла. Часовой, куривший у ворот, окликнул Александру Семеновну, когда та поднималась по ступенькам крылечка. — Свои, свои! — откликнулась женщина и, стараясь придать своему голосу возможно больше беспечности, воскликнула: — Больного вашего иду проведать… Кранк… Денщик, расположившись в комнате майора, ужинал. На столе перед ним стояла тарелка с ломтиками шпига, дымящийся котелок, начатая банка консервов. Пропустив Александру Семеновну в хату, он выжидательно уставился на нее. Было что-то испуганное в выражении его глаз, в настороженной позе, и Александре Семеновне не верилось, что он сегодня непочтительно отозвался о Гитлере. Должно быть, солдат раскаивался в том, что сболтнул при ней лишнее… Стараясь расположить его к себе, Александра Семеновна спросила как можно заботливей и ласковей: — Как ваша нога? Солдат не понял, и она указала рукой: — Нога, нога? Окинув взглядом комнату, Александра Семеновна заметила: радиоприемник — цель ее прихода — стоял на месте. Солдат с покорной готовностью положил поврежденную ногу на табуретку, поближе к свету, намереваясь размотать бинт. — Да вы сперва поужинайте, — сказала Александра Семеновна и, не дожидаясь приглашения, села. — Может быть, компресс надо будет сделать… — Я! я! — закивал головой солдат. — Компресс… хорошо… Пока он доедал свой ужин, Александра Семеновна, пользуясь известными ей немецкими словами, помогая себе жестами, расспрашивала его о доме, семье. Солдат отвечал немногословно, но охотно. Работал до войны электромонтером в Гроссенгайме, где живет и майор фон Хайнс. Зовут его Пауль Бунке. Дома остались жена, мальчик и девочка. Если бы майор не был так строг, он смог бы повидать семью. Лицо Бунке, с багровым шрамом через всю щеку, стало печальным. Он размотал бинт. Нога у щиколотки сильно распухла, кожа на ней приобрела от иода зловещий фиолетовый цвет. — Сделайте компресс, будет легче, — посоветовала Александра Семеновна. Солдат принес из кухни смоченное в водке полотенце, обернул ногу и прилег на лавке. Увидев, что Александра Семеновна вопросительно смотрит на радиоприемник, Бунке сказал: — Пошалуста… В хату ворвались звуки джаза. — Анзолина, — сказал солдат и, прикрыв веки, стал слушать, дирижируя пальцем перед своим носом, шевеля губами. Истерично-визгливые звуки, гнусавые голоса, кваканье саксофонов, исторгавшиеся из репродуктора, нестерпимо резали слух Александры Семеновны. Сумбурные звуки, наполняющие комнату, ненавистные портреты Гитлера и Геббельса, сусальные олеографии на стенках напоминали ей почему-то сутулого повара в очках из лазарета, пренебрежительные окрики: «Марушка!», брезгливое выражение лица фон Хайнса, овчарку в кроватке сына. Все походило на тяжкий сон, ошеломляло, давило. Александра Семеновна повернула ручку радиоприемника… Бравурное громыхание военного марша… Картавящий голос диктора… Казалось, никуда нельзя было уйти от немецкой речи, она господствовала во всем эфире… Александра Семеновна оглянулась на Бунке: солдат дремал. Она тихонько продолжала вращать ручку, и вдруг из приемника полилась величаво-спокойная, знакомая с детства мелодия, чистая и звенящая, как весеннее утро. Неужели Москва? Транслировалась опера «Евгений Онегин». Глаза Александры Семеновны искрились от счастья. Она не только наслаждалась сейчас чарующей музыкой: она ощущала дыхание своей родины, чувствовала ее непоколебимую, мудрую уверенность, и это сообщало женщине силы, которые, казалось, помогут выдержать любые испытания. Александра Семеновна не обращала теперь внимания ни на шаги часового у окна, ни на сонное бормотание денщика за спиной. Она прослушала оперу до конца и, чувствуя, как от ожидания следующей передачи у нее колотится сердце, прижала руку к груди; уже много месяцев она не слышала голоса Москвы. Каждое слово правды стало бы оружием для борьбы с оккупантами… В приемнике слышались шорохи, напоминавшие шелест листьев в саду, еле уловимое попискивание; казалось, это будет тянуться бесконечно. — Говорит Москва!.. Александра Семеновна торопливо повернула регулятор громкости, заглушая голос; кругом были враги. — …От Советского информбюро… Александра Семеновна, скосив глаза на спящего Бунке, поспешно извлекла из кармана пальто листок бумаги и огрызок остро отточенного карандаша. Звучный баритон диктора произносил слова веско и медленно, она успевала записывать. — …В течение восьмого марта наши войска на ряде участков фронта с боями продвигались вперед и заняли несколько населенных пунктов… — «Но где эти участки фронта?! Люди ведь будут интересоваться…» — За шестое марта уничтожено не тридцать пять немецких самолетов, как об этом сообщалось ранее, а сорок пять немецких самолетов. За восьмое марта под Москвой сбито два немецких самолета… Александра Семеновна лихорадочно писала, забыв обо всем, кроме того, что завтра криничане узнают об истинном положении. Внезапно почувствовав на себе взгляд, она обернулась: Бунке глядел на нее в упор. Александра Семеновна инстинктивно прикрыла написанное рукой. Она отлично понимала, что ей угрожает, если Бунке сообщит в гестапо о ее действиях. Диктор продолжал: в районе Демьянска советские войска сжимают кольцо вокруг шестнадцатой немецкой армии; на Украине партизанский отряд товарища Ф. истребил много немецко-фашистских захватчиков, взорвал несколько мостов и складов… Бунке поднялся со скамейки и, стоя спиной к женщине, о чем-то размышлял. Потом накинул на плечи шинель и, прихрамывая, направился к двери. «Позовет часового, и меня сейчас уведут», — мелькнула мысль у Александры Семеновны. Она быстро выключила радиоприемник и зажала в руке бумажку. Около порога солдат остановился. — Я нишего не видеть, — произнес он вполголоса, не оборачиваясь. — Никто… Дейтше официр нишего не должен знать… Капут вас, капут менья… Он шагнул в сени, потом было слышно, как он переговаривался на крылечке с часовым. Спустя минуту Александра Семеновна, упрятав бумажку под лифчик, вышла из хаты. Солдат, пропуская ее, посторонился. И когда она была уже в нескольких шагах от коморки, Бунке с наигранной веселостью крикнул: — Спокойный нош… XXVI За ночь Александра Семеновна переписала сообщение Совинформбюро набело и, вырвав из школьной тетрадки чистые листки, сняла еще несколько копий. Писала печатными буквами, чтобы измените почерк, и управилась только перед утром. Проснулась она часов в семь, уже было светло. Сашко́ сидел на ворохе соломы, посапывая, обувался. За ночь сапоги его покоробились и не лезли на ноги. — Куда мать пошла, Сашуня? — спросила Александра Семеновна, быстро одеваясь. — Лежанку топят у «Шпахена». — А ты куда собираешься? — С Колькой в одно место… Дело у нас есть. Он справился, наконец, со своей обувью. — Сашуня… — Александра Семеновна подошла к нему и заглянула в глаза. — Так ничего и не расскажешь, что видел в лесу? Он решительно помотал стриженой головой. — Дурачок, мне же можно знать! — Тато сказали, чтоб я себе язык откусил, а никому ничего. Сашко́ напялил пальтишко, шапку. Александра Семеновна пытливо разглядывала его. Сообщения Совинформбюро мог отнести он. Ей надо было торопиться в лазарет, да и не следовало навлекать подозрения частыми посещениями Девятко. — Вот что, — сказала она, — если уж ты такой твердый, я тебе тоже доверю одно поручение. Она положила пачку бумажек в карман его штанов. — Отнеси это Кузьме Степановичу. Лично ему и никому больше, и чтобы никто не знал… Нагнувшись к уху мальчика, шепотом добавила: — С нами сделают то же, что с Ганной, если попадет к полицаям. Сашко́ деловито пощупал через материю штанишек плотный пакет, кивнул: — Отнесу… Александра Семеновна проводила его за ворота, подождала, пока он исчез в переулке, и пошла в лазарет. Все же, работая, она весь день не могла подавить в себе чувства тревоги. У нее не было никакого опыта подпольной деятельности; возможно, она уже с первых шагов допустила промах, пользуясь радиоприемником на глазах у Бунке и положившись на мальчика. Нужно было посоветоваться обо всем с Кузьмой Степановичем. Александра Семеновна решила пойти к нему сразу же после работы, как только смеркнется. Но вечером, выйдя из лазарета, она встретила Девятко на улице. Кузьма Степанович сам поджидал ее. Покашливая, опираясь на палочку, он шагал рядом с ней и, хотя вблизи никого не было, говорил осторожно, вполголоса. Узнав, как была добыта советская сводка, он покачал головой. — Ненадежное дело, Семеновна. Сегодня этот самый ваш «Шпахен» до радио подпустит, а завтра сам же и в гестапу отведет. — Так он из рабочих, — возразила женщина. — Офицер его избил, он злой на него, Гитлера ругает… — Нет, Семеновна… Пока будем на самих себя надеяться… Такой, как фон Хайнс, держать при себе ненадежного солдата не будет. Не надо связываться… — Тогда скорее свой приемник надо налаживать, — с раздражением сказала Александра Семеновна. — Что ж так сидеть? — То вопрос другой… Наладим. Разговор этот оставил у Александры Семеновны чувство досады. Ей хотелось решительных и смелых действий, а старик, по ее мнению, чересчур осторожничал. И вечером, когда Бунке, заглянув в коморку, многозначительно глядя на Александру Семеновну, сказал, что уходит к товарищам играть в карты, и предложил ключи от хаты, она поколебалась, прежде чем взяла их. …Через сутки в село пришел с железнодорожного полустанка Кузьма, брат Катерины Федосеевны. К Рубанюкам домой он зайти не решился и вызвал сестру к Лихолитам. Он сидел в маленькой комнатушке с Кузьмой Степановичем. Перед ними стояла сковородка с остывшей, нетронутой яичницей. По лицам обоих Катерина Федосеевна увидела, что они чем-то очень озабочены. — Вот, сваха, дело какое, — сказал Кузьма Степанович, задумчиво потирая пальцами выпуклый блестящий лоб. — Надо вашему Сашку́ в лес идти. — Одному? — Больше некому. Одному и аккуратней… — Не препятствуй, Катря, — поддержал Кузьма. — Надо вот как! Он выразительно провел ребром ладони по заросшему курчавым волосом кадыку. — Боязно… Малый, — со вздохом сказала Катерина Федосеевна. * * * Вечером Кузьма Степанович, вручая Сашку запечатанный конверт, адресованный командиру партизанского отряда товарищу Б., спросил: — Куда положишь? — В шапку. Или под стельку в чобот. — Не годится. Намокнет. Идти тебе далеко… Бумажку зашили в подкладку пальтишка. — Ну, а если тебе кто встретится? — проверял Девятко. — Что ты будешь говорить? — Иду, мол, до дядька Кузьмы… Разъезд около леса. — Зачем? Сашко́ морщил лоб, с минуту раздумывал. — Тетка, мол, штанцы должна скроить. Старые у меня лезут… Вот… — Это можно. У Сашка́ вдруг заблестели глаза, и он заговорщицким шепотом спросил: — Дядько Кузьма Степанович… А пистолет можно взять с собой? — Какой еще пистолет?! Ты что, хлопец?! Эй! — Я достану. А то вдруг зверюга какая нападет? — И думать перестань… Откуда у тебя может быть пистолет? Ты, сынок, этими цацками не балуйся… Кузьма Степанович встревожился не на шутку: бес его знает, что выдумал чертенок! Еще в самом деле стащит где-нибудь оружие, заварит такую кашу, что не расхлебаешь. А Сашко́, слушая его гневный голос, испытывал большое разочарование: у него с Колькой Боженко давно было припасено оружие — новенький немецкий автомат, забытый одной из проходивших через село частей. Хорошо, хоть не брякнул об этом при Девятко. …На следующее утро, когда солнце уже взошло, мать проводила его в дорогу. Сашко́ видел, как соседней улицей проехали за дровами в лес солдаты и полицаи на высоких повозках. Он постоял и пошел в другую сторону. Под плетнями, в выемках и буераках еще лежал грязный твердый снег, а по обочинам в колеях струилась талая вода, земля раскисла. Идти было трудно, и Сашко́ невесело думал о том, что к партизанскому лагерю он доберется только в темноте, — смеркалось рано. А вечером одному в лесу было страшно, хотя об этом он никому бы не сознался. Миновав столб с надписью на дощечке «Заборонена зона»[26 - Заборонена зона — запрещенная зона (укр.).], мальчик уверенно свернул с просеки на глухую тропу. Несколько дней назад здесь его вел батько. Между деревьями еще громоздились сугробы, но они уже оседали, вокруг стволов образовались лунки, капли с ветвей изрешетили усыпанный хвоей наст. Дул влажный, мягкий ветер. Под ногами чавкал напитанный водой снег, смешанный с опавшими листьями. Сашко́ шел, прислушиваясь к лесным шорохам, к журчавшему где-то неподалеку ручейку. Взгляд его невольно задерживался то на каких-то петлистых следах, отпечатавшихся на сугробах, то на грачах, уже прилетевших и хлопочущих в верхушках кленов и дубов. Было бы интересно шагать вот так по огромному и немножко загадочному лесу, если бы не намокли сапоги и не стали зябнуть ноги. «Пойду быстрей, еще жарко станет», — утешал себя Сашко́, Километра через три тропинка исчезла, и мальчик свернул к виднеющейся за деревьями дороге. Но тут слух его вдруг различил голоса, скрип колес. Сашко́ притаился за кустом орешника, уткнулся головой в мокрую листву. Голоса приближались, становились все явственней, и он прижался к земле. Среди других он различил хриплый голос Павки Сычика. — …Было б здоровье у меня трошки получше… — донесся обрывок разговора, заглушенного стуком удалявшихся повозок. Сашко́ продрог, ему очень хотелось вернуться домой. Но, вспомнив о бумажке, о возможности снова увидеть батька и веселых, добродушных партизан, которые прошлый раз наперебой кормили его горячей кашей, он поднялся, стряхнул пальтишко и пошел дальше. Невдалеке уже виднелась развилка дорог, там надо было идти влево. Раздумывая над тем, зачем Сычик разъезжает по лесу и почему он жалуется на здоровье, Сашко́ прошел еще немного. — А ну, стой-ка, пацан! — окликнули его. Сашко́ вздрогнул от неожиданности и шарахнулся в сторону от дерева, из-за которого раздался голос. На дорогу вышел, опираясь на палку и похрустывая валежником, высокий старик. Сашко́ съежился. В старике он сразу опознал лесника-объездчика. Сашко́ не раз видел его в селе около «сельуправы», со старостой Малынцом. Вот будет дело, если старик заберет его и поведет к старосте! Объездчик, шурша серым брезентовым плащом, надетым поверх ватника и низко подпоясанным ремнем, приблизился и строго разглядывал мальчика. Глаза у него были черные, как у цыган, которые в позапрошлое лето стояли возле Чистой Криницы, и под его сверлящим взглядом Сашко́ почувствовал себя очень неважно. — Ты чей? — спросил объездчик, сдвинув реденькие взлохмаченные брови. — Савченковых, — соврал Сашко́, мигая длинными ресницами и раздумывая над тем, как улепетнуть. И, опасаясь, что ложь его сейчас разоблачат, он поспешно добавил: — А я вас знаю. Вы дядько Филимон… Старик смотрел на него, раздумывая: — Савченковых? Это каких? Что-то не знаю… Ну, и куда это ты чикиляешь? — До тетки Параски. Они мне штанцы обещали скреить… Вот… Сашко́ приподнял полы пальтишка и показал брючки, все в заплатах. Дряблое, неприветливое лицо объездчика, с реденькой бородкой, тронула усмешка. — Так, так… А где же она, эта твоя тетка, проживает? Случаем, не на разъезде? — Ага. — Так, так… Кузьма Федосеевич тебе дядько… А ты говоришь «Савченковых»… Сашко́, поняв, что зарапортовался, густо покраснел и отвернулся. — А в лес ты зачем забрался? — безжалостно допытывался объездчик. — Не знаешь, что тут заборонена зона?.. Га?.. Сашко́ подумал, что в его положении лучше всего заплакать, и уже собирался это сделать, но в это мгновение из-за поворота вынесся мотоцикл, за ним другой, третий, потом показался большой вездеход, полный солдат. Машины трясло и подбрасывало на ухабах; в такт толчкам штыки и каски покачивались вправо, влево. Разбрызгивая грязь, наполняя лес оглушительным треском, мотоциклы стремительно приближались, и лесник, стиснув плечо Сашка́ огромной ручищей, отпихнул его в сторону. Мотоциклы резко затормозили. Солдаты и два здоровенных парубка в полицейских шинелях были, как сразу определил Сашко́, не из Чистой Криницы. Видел он их впервые. Один из немцев подозвал объездчика. Они о чем-то говорили, лесник стоял, вытянув руки, и, быстро кивая головой, что-то тихо и неразборчиво отвечал. Сашко́ косился на ручные пулеметы, на автоматы, на злые, забрызганные грязью лица полицаев и солдат. Ему очень хотелось юркнуть в чащу, но ноги словно приросли к земле, и он не мог шевельнуться. Полицай, сидевший на первой машине, тоже спросил о чем-то лесника и показал при этом на Сашка́. Все повернули головы в его сторону. — Внучонок, — ответил объездчик. — Взял на недельку, пускай поживет. Колонна двинулась дальше. Лесник подождал, пока она скрылась, и вернулся к Сашку́. Он взял его за руку и, посмеиваясь, сказал: — Ну, пойдем поглядим, где эта твоя тетка. Сашко́ попытался выдернуть руку: — Я сам пойду… Пустите, дядько Филимон. — Не пужайся, не съем, — сказал старик. — Я знаю, где твоя тетка живет… Он довел Сашка́ до прогалины, и тот увидел здесь лошадь с бидаркой. Лесник стал ее отвязывать. Сашко́ наблюдал за ним исподлобья. То, что старик не донес на него и даже назвал своим внучонком, крайне озадачило мальчика. Но доверять леснику он все равно не мог Зачем бы тот водился с Малынцом? — Полезай, — сказал объездчик. Сашко́ взобрался на бидарку. Если бежать сейчас, дядько Филимон все равно догонит. А вот если сигануть на ходу, в кусты погуще… Лесник сел рядом и стегнул кобыленку вожжами. Немного проехали, и объездчик, оглядывая Сашка́ сверху и лукаво улыбаясь, сказал: — Так, так. Значит, говоришь, Савченковых?.. А я вот зараз припомнил, чей ты… Голос у него был не такой злой и строгий, как сначала, но Сашко́ насупился и ничего не ответил. Он помнил, что хата лесника стоит возле той дороги, которая от развилки пойдет вправо. Если объездчик повернет домой, он попросится по маленькой нужде, и тогда… Тогда нехай дядько Филимон попробует его догнать… Лесник поехал не направо, а налево. Бидарка катилась легко и быстро, и Сашко́ втайне даже начал радоваться, что все так получилось. Километрах в двух от лагеря старик натянул вожжи. — Отсюда дойдешь сам? Не забыл дороги? Сашко́ мотнул головой и быстро слез. . Еще далеко от землянок, на сторожевой заставе, Сашка́ задержали. Партизан, знающих мальчика, не оказалось, и один из них получил приказание сопроводить Сашка́ в штаб. Он шел быстро, и Сашко́, изрядно уставший, обиженно сказал: — Дядько, у меня уже весь лоб мокрый… Партизан зашагал медленнее. Первым, кого в лагере увидел Сашко́ из знакомых, был Алексей Костюк. Он тащил в одну из землянок ведро с водой и, заметив мальчика, остановился. — Здоров, землячок! — воскликнул он радостно-удивленно. — До батька в гости? Ну, заходи, заходи, погрейся… Сашко́ сказал, что ему надо прежде повидать Игната Семеновича. — Ишь ты! — усмехнулся Костюк. — Зараз отведу до Бутенко. Вот ведро поставлю… Сашко́ смотрел на землянки, вырытые под ветвями огромных сосен, на людей, возившихся возле костра и около лошадей у коновязи. В лагере было многолюдно и оживленно. У саней, на которых стоял станковый пулемет, несколько партизан о чем-то горячо спорили. Но внимание Сашка́ было поглощено другим. Он искал глазами отца; его не было видно, а мальчику не терпелось повидать его. Алексей вынырнул из своей землянки. — Пошли! — А где мой тато? — спросил Сашко́. — Найдем твоего тата… Бутенко в штабной землянке не оказалось. За столом, с врытыми в земляной пол ножками, сидели начальник штаба Керимов, бывший секретарь сельрады Громак и еще двое мужчин в военной форме, но без петлиц и знаков различия. — Связной из Чистой Криницы, — доложил Костюк. Он легонько подтолкнул Сашка́ вперед. Серьезное выражение на лице у паренька, вытянутые по швам руки вызвали у всех улыбки. — Остапа Григорьевича сынок, — пояснил Громак мужчине в военном, — Рубанюка… — С чем хорошим пожаловал? — спросил тот, продолжая улыбаться. — Мне бы самого товарища Бутенко, — солидно произнес Сашко́. — Это наш комиссар, а я начальник штаба, — сказал ему Керимов. — Секретов у Игната Семеновича от нас нет… . Посмотрев на Костюка, он осведомился: — Покормили мальца? Нет? Передай, пусть сюда принесут, что там поскорее можно… Комиссар, пробежав глазами бумажку, которую Сашко́ неохотно извлек из-под полы, передал ее Керимову. Сашко́ устроился на ящике, возле топившейся железной печки, разглядывал землянку. Свет из маленького оконца проникал сюда плохо, на столе горел светильник, сделанный из гильзы от снаряда. На бревенчатых стенах висели портреты Сталина и Хрущева. В углу, на деревянной подставке, стоял радиоприемник. В дверях появился Бутенко. Его уже известили о приходе связного, и он, жмурясь, оглаживая густую бороду, вглядывался в полумрак. — Рубанючок, говорят, пожаловал? — произнес он, шагнув от порога. — Я тут! — воскликнул Сашко́, вскакивая. Бутенко ласково потрепал мальчика по щеке. Ему передали бумажку, он быстро прочел ее, и лицо его сразу стало серьезным и сосредоточенным. — Молодцы! — сказал он, подсаживаясь к столу. — Этого мы давно ждали… У Сашка́ от тепла слипались веки. Сквозь дремоту до него доносилось, как Бутенко, комиссар и Керимов, обсуждая что-то вполголоса, часто упоминали слова: «разъезд», «тридцать седьмой километр», «цейхгауз». Потом он так и не мог вспомнить, когда заснул, не слышал, как Бутенко перенес его за холщовую занавеску на свою постель, снял с него мокрую обувь и бережно укрыл шубой. Когда Сашко́ проснулся, в землянке было много людей; они громко разговаривали, и среди других голосов слышался голос батька. Затем заговорил Бутенко, и все умолкли. Сашко́ понял далеко не все, о чем говорил Игнат Семенович, ему было лишь ясно, что речь идет о той бумажке, которую прислал Девятко. «Батько спросит, как я добирался, и я ему расскажу про дядька Филимона», — подумал он. С этой мыслью Сашко́ заснул снова и спал до тех пор, пока его не разбудили. Перед постелью стояли Бутенко и отец. — Вставай, сынок, вечерять, — ласково говорил Остап Григорьевич. — Ночь впереди, еще выспишься. Сашко́ приподнялся, но голова его бессильно валилась на подушку, глаза никак не открывались. — Ну, пускай спит, — сказал Бутенко негромко. — Наморился, сердешный, — так же тихо произнес Остап Григорьевич. — Он же голодный… Сашко́ внезапно почувствовал, что ему действительно страшно хочется есть, а в землянке стоял такой аппетитный запах жареного, что дольше терпеть было невозможно. — Я не наморился, — сказал он сонно. Спустя несколько минут Сашко́ сидел за столом, рядом с Игнатом Семеновичем, батьком и комиссаром. Ели печеную картошку с солью, потом кашу, сдобренную жареным салом. Разговаривали тихо, почти шепотом, потому что у радиоприемника молодой партизан и девушка записывали сообщение Совинформбюро, медленно, слово за слово, передаваемое из Москвы. Девушка с длинной черной косой время от времени поглядывала на Сашка́, и тогда в ее больших темных глазах мелькала веселая усмешка. Сашко́ держался степенно, подражая батьку, глядевшему на него горделиво и любовно. Его расспрашивали о селе, о том, как он добирался к лагерю. Сашко́ рассказал о встрече с лесником, о солдатах и полицаях, которых он видел невдалеке от хаты объездчика. Бутенко переглянулся с комиссаром. — То же самое, — сказал он. — Дополнительно разведка представит данные к утру… После ужина Остап Григорьевич увел сына в свою землянку. Все уже спали, и Остап Григорьевич тихонько уложил его рядом с собой. Утром Сашку предстояло возвращаться домой, но батько пришел из штабной землянки с озабоченным видом и сказал: — Придется переждать, сынок… Погуляешь денек, а там прояснится… Мать вот только наша тревожиться будет… — Не будет, — беспечно заявил Сашко́. Остаться еще на целые сутки в лагере! Это сулило мальчику столько радости, что не мог он сейчас думать о доме. А в отряде шли спешные приготовления к серьезной боевой операции. Партизаны проверяли оружие, получали второй боекомплект патронов, гранат, готовили коней и повозки. Сашко́ решил проведать Костюка и побрел к его землянке, но Алексей куда-то сильно торопился и, на ходу похлопав мальчонку по плечу, весело сказал: — Не робей!.. Кино сегодня будем немцам показывать… Сашко́ вертелся повсюду, и оттого, что все партизаны были в приподнято-радостном настроении, и ему стало весело и хорошо. Днем девушка с черной косой разыскала его возле лошадей, которых перековывали лагерные кузнецы. Она была в стеганке, сапогах, мужских шароварах с напуском и шапке-ушанке. — Ну-ка, партизанчик, — сказала она, — пойдем перекусим. Батьке твоему некогда… Без тебя тут управятся… Они ели борщ из одного котелка, и Сашко́ узнал, что зовут ее Маринка и что у нее где-то есть десятилетний братишка. Маринка ему понравилась, и он собирался рассказать ей про своих старших братьев, про автомат, который они с Колькой спрятали за клуней, но девушка тоже куда-то торопилась, и слушать у нее не было времени. Керимов обходил землянки, проверяя, как партизаны готовятся к предстоящей операции. Сашко́ втайне мечтал о том, что и ему удастся пойти с партизанами, и он перед вечером разыскал отца. — Тато, — шепотом сказал он, — а меня не возьмут, если Бутенко попросить? — Не выдумывай, — строго сказал отец. Сашко́, разобиженный и огорченный, молча побрел в землянку Остапа Григорьевича, прилег на его постель. Он неспокойно ворочался, перебирая в памяти впечатления, которыми так богат был минувший день, и придумывая, как бы задобрить батька, да так и заснул. Разбудили его громкие голоса партизан, быстро одевавшихся и выходивших из землянки. Остап Григорьевич с винтовкой через плечо, с полной сумкой гранат на боку прикуривал около каганца трубку. Заметив, что Сашко́ не спит, он подошел, наклонился и, словно большому, протянул ему руку. — Бывай здоров, сыночек, — сказал он. — Ты еще поспи, поспи… Сашко́ поспешно натянул на ноги сапоги, схватил пальтишко, шапку. — Возьмите меня, тато, — попросил он. — Я вам буду сумку с гранатами нести. — Эт, какой ты! — сказал Остап Григорьевич, любуясь решительным видом сынишки. — Отстанешь по такой грязюке, что мы с тобой делать будем? — Не отстану. Возьмите. Остап Григорьевич ласково провел рукой по голове Сашка́ и уже другим, озабоченным тоном сказал, задержавшись у выхода: — Может, вернемся не рано, так Маринка тебя накормит. …Из отряда к тридцать седьмому километру и в сторону Богодаровки отправлялись две большие группы. После ухода отрядов Сашко́ побыл возле землянки, потом ему стало скучно, и он пошел разыскивать Маринку. Девушка только что вернулась из штаба и, сидя у стола, переписывала очередную сводку. — Ну как, — спросил Сашко́, — что там по радио Москва передает? — Двадцать семь самолетов сбили наши соколы, — ответила девушка, не отрываясь от работы. — Ложись, поспи… Она писала и все время к чему-то прислушивалась: от волнения у нее горели щеки. Через час Маринка надела стеганку, шапку. — Ну, пойдем, партизанчик, — сказала она и неожиданно сердито спросила: — А ты чего не спишь? Но когда — вышли на воздух, девушка совсем другим тоном, задумчиво и мягко, проговорила: — Ночь-то какая хорошая!.. Где-то невдалеке слышались шаги часовых, охранявших лагерь, светились в темноте малиновые точечки цыгарок. С деревьев капало, пахло прелой листвой, хвоей… И вдруг далеко за чащей деревьев что-то ярко вспыхнуло, багрово-красный свет словно повис на ветвях, зловеще окрасив невидимые до этого высокие облака. И тотчас же глухой взрыв докатился до лагеря, за ним — другой, чуть слабее. Маринка порывисто сжала плечо мальчика и, глядя на зарево, то разгоравшееся, то тускневшее, взволнованно зашептала: — Наши, Сашунчик!.. Наши… Крым 1945–1947 Книга вторая ДОРОГА ДОМОЙ Часть первая I Вторую половину марта и весь апрель 1942 года Петро Рубанюк учился на курсах командиров в небольшом городке под Москвой. Близость фронта еще чувствовалась во всем: по улицам городка непрерывно шли воинские части; сосновые рощи, прилегающие к окраинам, были забиты армейскими тылами. Скучая по фронтовым друзьям, Петро часто глядел из окон казармы на здание вокзала, расположенного неподалеку. Мимо день и ночь проносились к фронту эшелоны. Петро провожал их долгим взглядом. Хотя он и слышал, что его дивизию перебросили куда-то на юг, ему мерещились среди едущих то Арсен Сандунян, то лейтенант Моргулис, то комбат Тимковский. Петро давно уже послал письма товарищам в свой пулеметный расчет и комбату. Написал даже командиру полка Стрельникову. Никто не отвечал. И чем ближе был день выпуска курсантов, тем больше овладевало Петром беспокойство. Мысль о том, что в полку о нем так быстро забыли, не могла не огорчать его. Ведь и комбат и майор Стрельников обещали, что после курсов он вернется в свою дивизию, в ту же роту, с которой воевал под Москвой. — Ты с начальником курсов поговори, — советовали товарищи. — Человек душевный, поймет и поможет… Начальник, — седой добродушный полковник, пользовался расположением и любовью всех курсантов, свой предмет знал в совершенстве и охотно делился знаниями с молодежью. На свои занятия по тактике он приходил с объемистым свертком карт и схем. После рапорта дежурного, молодецки разглаживая усы, он обращался к курсантам с неизменной шуткой: — Ну-ка, разберемся, что еще наши герои преподнесли «непобедимым» фашистам. Карты развешивались на стене, курсанты торопливо раскрывали тетради. Полковник рассказал уже много интересного и поучительного: о наступательных операциях советских войск под Москвой, об освобождении от противника Калинина, Холма, Торопца, Барвенкова, Лозовой… Каждый раз, слушая его, Петро все больше убеждался, что война — дело куда более сложное, чем ему представлялось. И он добросовестно старался постичь военную мудрость. Порой ночи просиживал над своими записями, брал в библиотеке дополнительную литературу, кропотливо изучал ее. Начальнику курсов нравились усидчивость Петра и его толковые ответы на занятиях. За несколько дней до выпуска он вызвал его к себе. Покручивая щетинисто-твердый седой ус и добродушно разглядывая Петра, он сказал: — Садитесь, старший сержант! До войны чем занимались? — Окончил сельскохозяйственную академию, приехал в село, а тут война. Так что и поработать собственно не удалось. — Орден когда получили? — Под Москвой. — Кто там у вас дивизией командовал? Петро сказал, и полковник оживился: — Да ведь это ученик мой! Как же, очень хорошо помню! Способный человек. Помню, помню… Так вот… можем послать вас учиться на более долгий срок. Откомандируем на годик в школу. Как вы?.. Предложение начальника курсов было для Петра неожиданным. Он был твердо убежден, что после затишья, о котором сообщалось ежедневно уже в течение месяца, на фронтах развернутся еще более напряженные бои, чем зимой. Петро просто не представлял себе, как он смог бы сидеть в это время где-нибудь в тылу. — Значит, окончили сельскохозяйственную академию? — повторил вопрос полковник. — Дело хорошее. Обстановка требует переучиваться. Из вас неплохой командир будет. — За доброе слово спасибо, товарищ начальник курсов, — учтиво сказал Петро. — У меня на уме одно — поскорее вернуться на фронт. — Стало быть, отказываетесь от командирской школы? — Не то что отказываюсь, с охотой бы поучился… Но ведь, и бой для воина — хорошая школа. Вы сами об этом говорили. — Бесспорно. Полковник смотрел на Петра с любопытством. Ему нравился этот старший сержант с упрямым и уверенным взглядом больших темных глаз и румянцем на смуглом лице. И то, что Рубанюк побывал уже во многих боях, испытал окружение, был ранен и все же снова упорно стремился на фронт, подкупало старого командира. — Хорошо, товарищ старший сержант, — сказал он. — Все-таки подумайте. Когда примете решение, доложите… Воевать-то еще успеете… Петро поднялся, — коротким движением одернул гимнастерку. — Разрешите по личному вопросу? — Да. — Прошу после курсов направить меня в свой полк. — Назначение в часть не я даю. Впрочем, если смогу, постараюсь помочь, — пообещал полковник. Спустя три дня после этого разговора Петро получил два письма. Перед обедом ему вручили письмо от Оксаны. Последний раз она писала еще в начале марта, незадолго до его ухода на курсы. Оксана тогда находилась не то под Калинином, не то под Клином. Она туманно намекала, что в ее работе предстоят перемены и ей некоторое время придется пробыть в Москве…. Петро таил надежду повидаться с Оксаной перед отъездом на фронт, поэтому ждал от нее вестей с особым нетерпением. Это письмо было совсем коротенькое, в половину писчего листа. Оксана сообщала, что временно работает в санитарном поезде, сейчас находится в Москве и ждет нового назначения. «…Очень прошу тебя, Петрусь, если сможешь, приезжай хотя на сутки, ты ведь недалеко. Сейчас и твой брат, Иван Остапович, — в Москве, так что приезжай обязательно. Поезд наш на Курском вокзале, там тебе объяснят, где меня искать…» Петро читал это письмо, когда в столовую вошел дежурный курсант и передал ему небольшой пакет. — Из штаба армии переслали, — пояснил он, заметив недоуменный взгляд Петра. — Начальник получал… В пакете оказались письма от товарищей с фронта: коротенькое — от комбата Тимковского, два обстоятельных, в общем конверте, — от Арсена Сандуняна и Марыганова. Петро, забыв о еде, жадно пробежал письма. Друзья писали, что дивизия находится в резерве, под Ворошиловградом. Тимковский передал приветы от себя и командира полка, сообщал, что из штаба послано официальное отношение об откомандировании Петра в полк. — У меня сегодня счастливый день, — сказал Петро товарищам. — Письма со всех сторон… — Причитается, стало быть, с тебя. — За этим дело не станет… Петро наскоро доел свой обед и побежал к начальнику курсов. …Получив отпуск, он выехал с рассветом попутной машиной в Москву, торопясь повидать Оксану и брата. * * * Петро сошел с машины на окраине, у войсковых складов, сел в поезд метро и приехал к Курскому вокзалу, когда часы уже показывали четверть двенадцатого. Под сапогами хлюпал рыхлый, пропитанный водой снег, с почерневших крыш и карнизов часто капало. Было начало апреля, и в небе, очищенном от туч, ярко светило солнце. Подходя к вокзалу, Петро, как и перед первой встречей с Оксаной, четыре месяца назад, с тревогой подумал о том, что вдруг почему-либо не удастся разыскать ее или она, возможно, уже уехала. Он протиснулся к окошечку дежурного помощника коменданта и справился об интересующем его санитарном составе. Дежурный, видимо чем-то раздраженный, поднял на Петра покрасневшие от бессонницы глаза и резко спросил: — По какому делу? Ваши документы? Петро предъявил служебную книжку. — Восьмой путь… Возьмите пропуск. Петро спустился в туннель, снова поднялся по лестнице и, выйдя на платформу, разыскал санитарный поезд. Окна вагонов были занавешены. Петро дважды прошел вдоль поезда, прежде чем заметил в одном из тамбуров женщину, вытряхивающую дорожку у открытой двери. Он подошел и спросил: — Как мне повидать Оксану Рубанюк? — Ее нет, — сказала женщина. — Это моя жена, — пояснил Петро. — Может быть, знаете, куда ушла? У меня сутки всего в распоряжении. Женщина взглянула на него участливо: — Надо доктора спросить. Он, может, и знает. Вы повремените секундочку. И подумать, как получилось! Оксаночка совсем недавно ушла… Я сейчас, сейчас… Аккуратно сложив темную дорожку, она скрылась. Петро нетерпеливо шагал около вагона. Вынул портсигар, но в нем оказалась одна сломанная папироска, и он, повертев ее меж пальцев, отшвырнул. Женщина вернулась. — Доктор Александр Яковлевич просит вас зайти… Хирург полулежал с газетой на нижней полке, у окна. Он поспешно встал навстречу Петру. — Привет, привет, старший сержант! Рад видеть в добром здравии… Прошу садиться. — Он выглянул из купе и крикнул: — Глаша, можно попросить два стаканчика чаю? Потом сел напротив Петра и, дружелюбно разглядывая его, заключил: — Вид отличный… Поправились, возмужали… Вы на курсах? Оксана Кузьминична мне говорила… Так-с, так-с… Она поехала к вашему брату. — Вы его видели? — спросил Петро возбужденно. — Как же! Был у нас. Милейший человек! После тяжелой контузии он два месяца в госпитале отлежал. Вам, конечно, известно… Сейчас ему дивизию дали. — Как его разыскать? От волнения у Петра вспыхнули щеки. — Разыщете, — успокоил хирург. — Оксана Кузьминична знает. А мы, как видите, бездельничаем. В резерве… Я уже дважды рапорт подавал. Прошусь куда-нибудь в медсанбат… Не знаю… Боюсь, пошлют в тыл… А это никак не по нутру, никак! Конечно, на передовой труднее, но для врача, работающего над новыми проблемами, значительно интереснее. — Простите, жена не предупредила, когда вернется? — Признаться, я ее сегодня и не видел. — А вдруг она его провожать поехала! Петро волновался все больше, и Александр Яковлевич сказал: — Насколько мне помнится, об отъезде Ивана Остаповича речи не было. Женщина принесла чай и, поставив стаканы, извлекла из кармана халата конвертик. — Дежурная просила передать, — сказала она Петру. — Оксаночка, видите, молодец, догадалась, оставила вам… Петро быстро вскрыл конверт. — Надо немедленно ехать! — воскликнул он. — Брат в гостинице «Москва». Телефона у вас тут нет? — Можно с вокзала позвонить… Пейте чай. Дорогу-то вы знаете? — Еще бы! У вас нет желания прогуляться? Поехали бы вместе. — Пожалуй, неудобно, — заколебался врач. — С братом и женой вы давно не виделись… Мешать не следует. — Ну что вы! Одевайтесь, поедемте. Пока врач собирался, Петро с нетерпением поглядывал на часы и втайне уже сожалел, что пригласил с собой хирурга. Наконец они вышли. Петро позвонил в гостиницу. Ему сообщили, что полковник Рубанюк ушел и вернется через час. В метро Александр Яковлевич, наблюдая за возбужденным Петром, сказал с грустью: — Завидую вам, право… Петро вспомнил о том, что Александр Яковлевич потерял в Прибалтике свою семью. Он мысленно подбирал слова, которые могли бы утешить врача, но, не найдя их, промолчал. Уже в вестибюле гостиницы, у лифта, Петро сознался: — Страшно тревожусь… Каждый раз так перед встречей с близкими… Все кажется: что-нибудь случится, и я их не увижу. — Э-э, нет! Вам везет, — возразил Александр Яковлевич. Дверь открыл Атамась. — Командир дивизии пишлы в магазин, — сообщил он, с особым удовольствием налегая на слова «командир дивизии». — Вы проходьте, воны скоро вернуться. — А Оксана Кузьминична? — нетерпеливо спросил Петро. — Цэ сродствеиница их? Вдвоем пишлы. — Атамась посмотрел на Петра изучающе и пытливо. — Извиняюсь, вы, случаем, не брат нашему командиру дивизии? — Брат. — Я сразу признал. Та шо ж вы не сидаете? Давайте ваши шинелки. Товарищ военврач второго ранга… Помогая пришедшим раздеться и убирая их шинели на вешалку, Атамась с любопытством разглядывал Петра, его орден. Он почтительно спросил: — Цэ вы наше полковое знамя из окружения вынесли? — Не я, а старший лейтенант Татаринцев. — Это так… А когда старший лейтенант помер, знамя ж вы забрали? Об этом уся дивизия знает… — А где жена Татаринцева сейчас? — спросил Петро Александра Яковлевича. — В тылу где-то. Готовится стать матерью… Полчаса спустя, когда в коридоре послышались голоса, Атамась, проворно оправляя гимнастерку, сказал: — Командир дивизии. По шагам слышу… Полковник Рубанюк, пропуская Оксану, чуть задержался в дверях, обежал глазами лица мужчин и, не узнав брата, радушно улыбнулся врачу. — Представителю медицины привет! Весьма кстати. Мы к вам собирались… — Иван Остапович, — звонко воскликнула Оксана, глядя на Петра и прижимая ладони к груди. — Да вы ничего не видите?.. Она метнулась к Петру и, обвив его шею руками, смотрела на его лицо счастливыми, влажными глазами. — Эге-ге! — изумленно протянул Иван Остапович. — Петро?! Он быстро скинул шинель, передал Атамасю и шагнул к брату. — Ну покажись, покажись! Какой стал!.. Да я бы тебя на улице просто и не узнал… Ну, давай почеломкаемся, Петро Остапович, — сказал он, тихонько отстраняя Оксану. Братья обнялись и крепко расцеловались. — Ты тоже… — прерывисто дыша, проговорил Петро. — Ты тоже вон какой… — Большой, — подсказала Оксана, вызвав общий смех. — Да нет, вы взгляните на этого старшего сержанта! — весело приглашал Иван Остапович врача и Атамася. — Я его когда-то за руку водил, в тележке по улице катал… Братья, улыбаясь, глядели друг на друга. — Были бы тут батько с матерью! — невольно вырвалось у Оксаны. Александр Яковлевич, молча наблюдавший эту встречу, тихонько поднялся и снял с вешалки свою шинель. — Я ведь зашел на минуточку, — вполголоса объяснил он Оксане в ответ на ее вопросительный взгляд. — У меня дела… — Нет, нет! — воскликнул Иван Остапович, заметив, что врач намеревается уходить. — Это уж извините! В кои веки встретился с братом, с невесткой… Надо ознаменовать! Да, кстати, у меня и дело к вам… Атамась тем временем извлекал из чемодана свертки, быстро раскладывал еду на столе. Оксана принялась ему помогать, но взгляд ее то и дело задерживался на Петре, — на этот раз она была плохой помощницей. Улучив минуту, она склонилась к Петру и прижалась губами к его щеке. — Ну, прошу к столу, друзья, — пригласил Иван Остапович. Серые глаза его, обычно строгие и несколько холодноватые, сейчас были такими ласковыми и веселыми, что Атамась, поглядывая на своего командира, подумал: «Видно, дуже любит брата полковник. Глянь, веселые стали какие». Иван Остапович налил всем вина и, поднявшись с бокалом, провел рукой по волосам. — Выпьем прежде всего за нашу победу, — предложил он. — За то, чтобы все семьи смогли снова встретиться и чтобы час этот был недалек… Оксана, усаживаясь рядом с Петром, стиснула горячей ладонью его руку. — И я думала о том же, — шепнула она и, чокнувшись со всеми, громко добавила: — И за то, Иван Остапович, чтобы встретили мы всех наших родных после войны живыми и здоровыми. — И за это! Иван Остапович был ко всем внимателен, острил, смеялся. Незаметно он исчез и, вернувшись через несколько минут, отозвал Петра в сторонку. — Заночуешь с жинкой здесь, — предложил он. — Я все уладил. А то и поговорить ей с тобой не удастся… — Мы тебя не стесним? — Никоим образом. Гостиница большая, места свободного много. Иван Остапович вернулся к столу. За чаем, подвинув свое кресло поближе к креслу врача, он сказал: — Я слышал, у вас в Таллине семья погибла. А мои остались на Украине. Жена и сынишка… И вот — вы замечали? — когда видишь, что у других благополучно, как-то легче становится. Надежд на личное счастье больше… Верно? — Вы абсолютно правы!.. — Обдумываю, как этим вот, молодым, помочь. Вместе им быть, конечно, не удастся. Хочу Оксану к себе в дивизию перевести, в медсанбат. Людей у меня там не хватает. Выйдет? Оксана, угадав, о чем беседует Иван Остапович с врачом, прислушалась. — Она прекрасный работник, — сказал Александр Яковлевич. — Нужен запрос из санотдела фронта. Тогда, как сумею, посодействую. — Запрос мы устроим, — заверил Иван Остапович. — В штабе фронта пойдут навстречу. — Может быть, и мне поможете? А? — спросил врач. — Возьмите в медсанбат, право. — Вас? Да отпустят ли? Вы крупный специалист. — Я несколько рапортов подавал. Обязаны же учесть желание. — Хорошо. Потолкую в санотделе. Оксана, не упустившая из этого разговора ни слова, наклонилась к Петру и шепнула: — Две недели уже сидим без дела, Петро. А в резерве иногда по нескольку месяцев торчат. Близился вечер, и врач стал прощаться. Вместе с ним уехала на вокзал и Оксана за увольнительной. Иван Остапович, отпустив Атамася в город, скинул сапоги, гимнастерку и, устроившись на диване, сказал Петру: — Садись. Докладывай, как жил, как воевал. Орден тебе за что дали? — Под Москвой дрался. Комдив представил. — Ну, и Военный Совет нашей армии тебя к награде представил… за знамя. Как судьба столкнула тебя с Татаринцевым? Петро рассказал о своих странствованиях в окружении, о ранениях. Иван Остапович внимательно слушал, черные блестящие брови его то сдвигались над переносицей, то высоко поднимались, и лицо его светлело, становилось добрым и веселым. — Да что это только про меня да про меня, — спохватился Петро. — Ты больше моего пережил… О Шуре так ничего и не знаешь? — Знаю только, что до стариков с сыном добралась. И то добре. — Батько, наверное, партизанит. — Партизанит, не иначе. — У тебя, Иван, седина появилась, — заметил вдруг Петро…… а у матери ни одного седого. Как они с отцом тебя ждали!.. — Не вышло. А жалко очень… Теперь, кто знает, когда удастся… — Как ты полагаешь, союзники скоро выступят? — Надо рассчитывать на свои силы… Петро не сводил с брата глаз. Иван очень изменился за годы разлуки. Черты его лица были все те же, того Ванюшки, который запомнился с детства, но и внешность и манера держаться и разговаривать показывали его как зрелого, много повидавшего человека. Военная профессия наложила на него свой отпечаток: что-то суровое и властное было во взгляде его строгих серых глаз, даже когда он улыбался. Петро представил себе брата в бою и подумал, что ему, наверно, не трудно подчинять своей воле людей; такого командира должны и любить и побаиваться. Короткий московский день истаял незаметно, и, когда Оксана вернулась в гостиницу, столица уже погрузилась в темноту. Петро и Оксана, проводив Ивана Остаповича, остались одни. Усевшись с ногами на диван, Оксана всем телом прижалась к мужу. — Мий! Коханый! — Порывисто и страстно обняв Петра, она долго вглядывалась в любимое лицо, и слезы, внезапные, как ливень, хлынули из ее глаз, полных любви и нежности. — Серденько мое! Я так ждала тебя!.. Петро, тронутый горячим порывом обычно сдержанной Оксаны, молча и жадно целовал ее лицо, руки, шею. . …Нет, не спалось Петру и Оксане в эту ночь! Они говорили о будущем, о завтрашнем дне, о своих планах так, будто не было страшной, кровопролитной войны, затемненной насторожившейся Москвы, предстоящих долгих дней новой разлуки и новых испытаний. Петро видел себя в садах Чистой Криницы, Богодаровки, выводил в грезах новые невиданные плоды. Оксана мечтала о том времени, когда им не нужно будет разлучаться и она снова сможет учиться. Смеясь, она говорила, что после войны надо будет перевести мединститут из Киева в Чистую Криницу. Но потом Петро заметил, что Оксана стала отвечать ему невпопад, все больше задумывалась. — Ты что вдруг такая стала? — спросил он. — Какая? — Рассеянная… — Показалось тебе. А вообще, разве не о чем призадуматься? Ты через несколько часов уедешь… Мне иногда кажется, что я больше не выдержу, — сказала она тоскливо. — Поставлю твою фотографию перед собой, смотрю, разговариваю… как маленькая девочка… — Знаешь, и я как мальчик, — сказал с улыбкой Петро. Потянувшись рукой к гимнастерке, висевшей на спинке стула, рядом с кроватью, он достал из кармана гимнастерки пачку бумажек. — Видишь? Это твое письмо. Еще в Чистой Кринице мне дала. — Письмо было истерто на сгибах, буквы расплылись. — Я его часто перечитываю. Смотри, какое стало, — Петро бережно разгладил его. — Оно как твоя клятва. Прочту… и легче как-то… — Петрусь… милый… Оксана порывисто привлекла к себе Петра. Потом она попросила подать со стола ее сумочку. — Петро… Только ты ничего плохого не думай. Я тебе покажу… Ты должен знать… Она произнесла это таким странным, подавленным голосом, что у Петра забилось сердце. Ее смутная боль и тревога передались ему. Но он взял бумажку, развернул. — Это Александр Яковлевич, — сказала Оксана. — Я потом с ним объяснилась… Петро сперва медленно, потом все быстрее разбирал строки, написанные, видимо, поспешно и потому неразборчиво: «Оксана Кузьминична! Я не имею права писать Вам это, но и молчать выше моих сил. Вы заметили в последнее время, что я более резок с Вами, чем Вы заслуживаете, несправедлив — и придирчив. Я боролся с собой, но не сумел избежать того, что произошло… Оксана Кузьминична, милая! Только Вы можете поддержать меня в самые тяжелые минуты. Только рядом с Вами я обретаю новые силы, которые так нужны сейчас мне, моим раненым… Все это очень плохо, — я знаю, как Вы любите мужа, и знаю, что вы достойны друг друга. Вы можете не отвечать на это письмо, но я хочу, чтобы Вам было известно: моя придирчивость к Вам, порой грубость — тщетная попытка скрыть истинные чувства. Лучшим выходом было бы расстаться, но… это не в моих силах.      А. Р.» Петро, вернув письмо Оксане, спросил: — Что ты ответила? — Я ему ответила так, что он больше никогда не напишет. Родненький, почему же ты сердишься? — Я не сержусь. — Думаешь, я не чувствую? Оксана прижалась к нему. Петро тихонько высвободился. — Но ему хочется в тот же медсанбат, куда тебя забирают, — сказал он с нехорошей усмешкой. — Петрусь!.. Ну и что же из этого? Неужели ты мне не веришь? Петро долго молчал, о чем-то раздумывая, хотел рассказать о своем знакомстве с Марией, но решил, что ничего лишнего себе не позволил и не стоит зря огорчать Оксану. Усталым голосом он произнес: — Я верю тебе… — Я так и знала! — обрадованно воскликнула Оксана. — Ну его, Романовского! Я вот сказала тебе, теперь на сердце легче. Больше ни Оксана, ни Петро к этому разговору не возвращались, и только утром, на вокзале, Оксана тихонько, чтобы Иван Остапович не слышал, сказала Петру: — Я тебе, пожалуй, напрасно о Романовском сказала. — Почему напрасно? — Ничего у нас нет и быть не может, а ты будешь думать… Иван Остапович вдруг вспомнил: — Я тебе на память ничего не подарил, Петро… Он снял с себя полевую сумку, переложил бумаги в карманы, повесил ее брату через плечо. — Носи на здоровье. Тебе, видно, быть командиром, так что пригодится. Проводник настойчиво предлагал пассажирам занять места, и Петро, подойдя к Оксане, сказал: — Ну, Оксанка… Подбородок Оксаны задрожал. Крепясь, она улыбнулась и, не вытирая слез, зашептала: — Пиши, риднесенький… Пиши, мий любый… Она стояла на перроне рядом с Иваном Остаповичем и махала рукой, пока поезд не скрылся за виадуком. II В первых числах мая Петро, закончив курсы и получив звание младшего лейтенанта, выехал в Ворошиловград. Возвращение его на фронт совпало с тяжелыми событиями. В пути случайный попутчик Петра, интендант третьего ранга, едущий из тыла в часть, рассказал о большом контрнаступлении гитлеровцев в районе Изюма и Барвенкова. Интендант, пожилой, лысый мужчина, непрестанно вытирал большим клетчатым платком шею, затылок и то и дело испуганно поглядывал вверх. Когда в небе не было видно самолетов, он успокаивался и начинал уныло рассуждать о количественном превосходстве нацистов в танках и самолетах, о совершенстве их автоматического оружия и автотранспорта. Неопрятный вид интенданта и, главное, его разглагольствования сразу же восстановили Петра против него. Они сидели у открытой двери теплушки, свесив ноги, и Петро, сдерживая нарастающее раздражение, слушал, как интендант, отдуваясь и посапывая, изрекал: — Конечно, весна нынче затяжная. Пока грязь да распутица, далеко они не прорвутся… Это им не Европа. А вот подсохнет, ручаться нельзя. За зиму таночков да самолетиков они настрогали. — Много? — угрюмо спросил солдат, сидевший на корточках за спиной оратора. — Изюм-барвенковская операция — только начало, — не ответив ему, продолжал интендант. — Боюсь я за — Москву. Очень боюсь. — Болтаете, извините меня, всякую ерунду, — зло сказал Петро. — Слушать противно. «Боюсь, боюсь…» Валерианки выпейте. — Верно! — поддержали внутри вагона. — Распустил человек язык… Интендант обиженно замолчал и на первой же остановке, забрав свой чемодан, сошел. Через сутки состав прибыл в Ворошиловград, и Петро стал наводить справки о своей дивизии. В военной комендатуре ему сообщили название поселка, где расположился ее штаб. Дежурный помощник коменданта предупредительно сказал: — Советую подождать с полчасика, младший лейтенант. Будут попутные машины… Выйдя на привокзальную площадь, Петро увидел толпу возле газетной витрины. Он протиснулся, жадно пробежал глазами последние сообщения. В сводке Информбюро говорилось об оставлении советскими войсками Керченского полуострова и об отражении контратак противника на изюм-барвенковском направлении. Не замечая, что его толкают, Петро стоял у витрины, читая сухие, лаконичные строки сообщения. Послышался резкий вой сирены. И тотчас же город откликнулся разноголосым гулом ближних и дальних заводских гудков, а где-то рядом репродукторы призывали граждан к спокойствию и порядку. Петро, не торопясь, сошел в убежище, терпеливо переждал воздушную тревогу. Самолеты к городу не подпустили, но когда Петро нашел, наконец, попутную машину и отъехал километров пять, снова послышались протяжные гудки и яростное бабаханье зениток. — Часто налетают? — спросил он у сидящего вместе с ним в кузове пожилого мужчины в замасленной спецовке. — Та ни. Вже давненько не заявлялысь, — ответил тот, подкладывая под себя аккуратно сложенный ватник. — Сьогодни щось их мордуе… — Он из-под ладони посмотрел на город и веско, угрожающе произнес: — Боны долитаються… Боны до свойого долитаються!.. В уверенном, спокойном голосе рабочего, во всей его крепкой, коренастой фигуре, ярко освещенной солнцем, было столько скрытой силы, что Петро, глядя на нею, с удовольствием подумал: «Такой ни перед какими таночками да самолетиками не оробеет». Вдоль улиц рабочего поселка, с опрятными садиками и заборчиками, согретый майским солнцем ветер лениво гнал прошлогодние листья, покачивал ветви еще не распустившихся акаций и тополей. К строениям жались грузовые машины, у колодцев фыркали кони, оживленно переговаривались с женщинами бойцы. Петро шагал по просыхающим песчаным улицам в приподнятом настроении. Еще немного времени, и он встретится с, друзьями, о которых столько думал и так скучал все это время. В штабе дивизии Петро не задержался. Начальник штаба принял документы, коротко распорядился: — К подполковнику Стрельникову! Я позвоню ему. Он уже о вас спрашивал. Разузнав, где стоит полк, Петро напился у колодца воды и, вскинув за плечи вещевой мешок, пошел пешком. Через час он входил в большое село и вскоре разыскал дом, где помещался командир полка. Стрельников умывался в темноватых, прохладных сенцах. — Проходи, Рубанюк, в комнату, — пригласил он. — Прости, твоего звания не вижу. Дали тебе звание? — Так точно! Младшего лейтенанта. Закончив свой туалет, Стрельников сел за стол, напротив Петра. — Ну вот, — произнес он, разглядывая его и набивая трубку табаком. — Поздравляю с командирским званием. А ты еще, помнишь, от курсов отказывался! — Боялся свою часть потерять, товарищ подполковник. А так очень доволен, что получился. — Дадим тебе взвод. Пока стоим в резерве, познакомься с людьми, пусть и они к тебе присмотрятся… Впрочем, ты в полку не новичок. — Мне к комбату Тимковскому прикажете явиться? — Его нет. Он в госпитале! — Ранен? — Малярия его треплет… Вернется. Его капитан Мочула заменяет. Алтаев! Соедини с третьим. Пока адъютант дозванивался в батальон, Стрельников пробежал бумаги, лежавшие перед ним. Подписывая одну из них, он спросил: — Комиссара Олешкевича помнишь, младший лейтенант? — Как же! Я ведь в госпиталь его сопровождал. — А-а! Ну да, я забыл. Скоро возвращается. Снова комиссаром будет. — Это хорошо, товарищ подполковник! — сказал Петро. — Прекрасный он человек! — Скоро возвращается, — повторил Стрельников, и по тону его и потеплевшим глазам Петро почувствовал, что командир полка очень доволен. Стрельников вышел с ним на крылечко. Поглядев вверх, на звено истребителей, с глухим жужжанием спешащих в сторону города, он сказал: — Тяжелая обстановка на фронте. Видимо, придется нам город Климентия Ефремовича оборонять. Не выдохлись еще фашисты… Петру предстояло пройти еще километра четыре; батальон Тимковского располагался в соседнем совхозе. Шагая по дороге, он обдумывал речь, которую произнесет перед бойцами своего взвода. Петро, как, впрочем, и каждый молодой командир, впервые получающий подразделение, был уверен в том, что его бойцы станут в кратчайшие время самыми примерными в полку. Однако никакой речи произносить ему не пришлось. За несколько минут до его прихода капитан Мочула, исполняющий обязанности комбата, неожиданно получил от Стрельникова приказ срочно подготовиться к маршу. Мочула, которому впервые довелось руководить батальоном, растерялся, без особой надобности бегал по ротам. О предстоящем марше Петру сообщил Арсен Сандунян, повстречавшийся ему невдалеке от конторы совхоза, где размещался штаб батальона. Узнав Петра еще издали, Арсен поставил на землю цинковые ящики с патронами, которые нес из склада вместе с другим, незнакомым Петру бойцом, широко раскинул руки и быстро пошел навстречу. — Дай я тебя обниму, — охрипшим от волнения голосом кричал он, приближаясь и не спуская с Петра блестящих черных глаз. Они горячо расцеловались. Петро схватил Арсена еще раз в объятия, крепко стиснул. — Ох, осторожней! — вскрикнул Сандунян. — Рука… Болит еще. — Зябыл, забыл, друг, прости, — поспешно произнес Петро. — Действует рука? — Медведь! Отъелся на курсантских харчах, — добродушно ворчал Арсен, легонько потирая раненую руку. — Ого! Ты уже младший лейтенант! Прошу прощения за фамильярность. — Давай не будем. — На радостях не заметил. — Что за беготня? — спросил Петро, оглядываясь. — Ночью снимаемся. Арсен понизил голос, недовольно махнул рукой бойцу, который звал его, и сказал: — Фронт где-то прорван. Вяткин слышал. — Василий Васильевич Вяткин? Жив? — Жив. Парторгом по-прежнему. — А как Марыганов? Как командир взвода? — Марыганова немножко царапнуло. Воюет… Моргулиса эвакуировали. Ногу оторвало. Сандунян торопился и не мог рассказать обо всем, что интересовало Петра. — Первый взвод, Петя, вон там, — показал он рукой. — Видишь постройки под черепицей? В нашей роте будешь. Комвзвода на марше при бомбежке убило. Я побегу. Увидимся… Улучив минутку, когда капитан Мочула заскочил в штаб, Петро доложил ему о прибытии. Капитан взглянул на него отсутствующим взглядом и, налегая грудью на стол, повелительно крикнул в соседнюю комнату: — Связной! Командира хозвзвода ко мне! Быстрей! — Разрешите подразделение принимать? — мягко напомнил о себе Петро. — Что? Какое подразделение? Да-а… Рубанюк? Звонили из полка. Принимайте! Через час доложите командиру роты о готовности к маршу. Все? — Пока все. Петро шагнул к двери, но капитан окликнул его: — Погоди-ка, младший лейтенант. Раньше воевал? — Приходилось. — Снова придется. — Ясно! III Ночью дивизию перебросили на автомашинах к железнодорожной станции и стали грузить в вагоны. Петро, накинув на плечи шинель, стоял около теплушки, где уже разместились солдаты его взвода. Ночь выдалась непроглядно темной, и казалось непостижимым, как в этом кромешном мраке не сталкивались машины, люди, обозные повозки. Петро слушал, как перекликались солдаты, неспокойно всхрапывали, били копытами по дощатым подмосткам кони, как где-то еще на подходе к станции скрипели колеса повозок. Мимо прошли, позвякивая котелками, неразличимые в темноте бойцы. Слух Петра уловил обрывок фразы: — …И так мне соленого арбуза захотелось. Ну, терпения моего нету… Около соседнего вагона спрашивали: — Какая рота? Командира во второй вагон. Еще кто-то прошел мимо, громко разговаривая. Петро узнал голос парторга Вяткина. — Василь Васильевич, — окликнул он. — Спешишь? Вяткин подошел. С Петром они виделись днем, но мельком, на ходу, и парторг пообещал в дороге навестить его. — Устроился? — спросил Вяткин. — Все в порядке! — Петро понизил голос. — Не знаешь, куда мы? Вяткин взял Петра за рукав, отвел в сторону. — Как будто в Миллерове будем разгружаться. Иди отдыхай. Утром приду, потолкуем. — Буду ждать… Петро и раньше задумывался над тем, почему в батальоне и бойцы и командиры питали к Вяткину особое расположение. Он видел, что в окопах, в землянке, на привале Вяткина всегда встречают с неизменным и искренним радушием. Отчасти это можно было объяснить общительностью и неиссякаемой энергией старшины. Вяткин обладал удивительной способностью появляться именно там, где в его присутствии ощущалась необходимость. Он охотно включался в работу редколлегии, помогал чтецам, участникам самодеятельности, умел просто и доходчиво ответить на любой вопрос бойца. Помимо того, он был завзятым шахматистом, любил разгадывать сложные ребусы, кроссворды. У него на все хватало времени. Однако это был не просто весельчак, шутник и балагур, какие обычно имеются в каждой роте и каких солдаты любят. Вяткин обладал такими качествами, которые вполне естественно всюду делали его умелым и умным вожаком, и это, пожалуй; больше всего нравилось в нем Петру. Приняв взвод, Петро испытывал настоятельную необходимость о многом посоветоваться с парторгом и нетерпеливо ждал беседы с ним. Вяткин поднялся в вагон к Петру рано утром, когда эшелон был уже в донских степях. Петро сидел на ящике из-под мин. Еще накануне, во время погрузки, два командира отделения крепко повздорили между собой, и теперь Петро разговаривал с ними. — Садись, Василь Васильевич, — сказал он Вяткину. — Уступите место старшине… — Опять гранаты подзаняли один у другого? — полюбопытствовал парторг, мельком взглянув на красные лица младшего сержанта и ефрейтора, стоящих перед Рубанюком навытяжку. — Саперные лопатки, — ответил ефрейтор и сердито посмотрел на товарища. — У меня было десять, товарищ младший лейтенант, все они и есть, — хладнокровно сообщил тот, «окая» по-волжски. — А два автомата, которые Топилин забрал, так то трофей. Они у меня с метками. — Метки поставить недолго, — сказал ефрейтор. Бойкие глаза его искрились лукаво, но во взгляде командира взвода, пристально устремленном на него, он не увидел для себя ничего приятного и поспешил переменить тон. — Если прикажете, товарищ младший лейтенант, — сказал он, — я их Шубину отдам. Нехай пользуется… А только это будет несправедливо. — Почему? — Эти автоматы мы вместе брали, когда в разведку ходили… — Как не совестно, товарищи! — вмешался Вяткин. — Оба кандидаты партии, хорошие друзья. Спите даже вместе. — Они спят вместе, чтобы следить друг за другом, — вставил кто-то с нар негромко, но реплику услышали, и в вагоне сдержанно засмеялись. — Ну, ясно! — твердо произнес Петро. — Насколько я понимаю, у вас дружба дружбой, а табачок врозь… Лишнее оружие и инструмент один у другого потаскиваете. — Они не лишние, — встревоженно сказал Топилин, поняв, к чему клонит командир взвода. — Они пригодятся… — Раз автоматы, лопатки можно утащить, значит они лишние, — перебил его Петро. — Евстигнеев! — Я! — громко и басовито откликнулся с нар усатый пожилой старший сержант и с неожиданной для его огромного тела легкостью соскочил на пол. — Слушаю, товарищ младший лейтенант. — Вы докладывали о некомплекте оружия в вашем отделении? — Так точно. — Получите у Шубина три лопатки, у Топилина — два автомата. — Есть! Евстигнеев отвечал командиру взвода так молодцевато и в то же время с таким сознанием собственного достоинства, что в нем нетрудно было угадать опытного, хорошо знающего солдатскую службу человека. — Все! — коротко объявил Петро. — В следующий раз, если повторится, накажу! — Суд строгий, но справедливый, одобрил Вяткин, цедя в алюминиевую кружку воду из питьевого бачка. — Нравятся мне они, — вполголоса признался Петро, когда командиры отделений разошлись по своим местам. Евстигнеев у тебя крепкий сержант. Еще в прошлую войну воевал. Сибиряк. Охотник. Вяткин знал в батальоне всех, и Петро слушал его с живым интересом. Ведь предстояло вести этих людей в бой. — Топилин из казаков, старый комсомолец, — рассказывал парторг, — станицы… дай вспомнить… Багаевской… Он у нас лучший агитатор. Две благодарности имеет от командования за находчивость в бою. Мы его недавно в партию приняли. Шубин… Этот горьковчанин, сормовец. На его счету три «языка». Командир полка к ордену представил. Вяткин ввел Петра в курс всех событий и, уходя, сказал: — Учти, Рубанюк, ротная парторганизация тебя уважает и за бой под Быковкой и вообще… Тебя в пример ставят. Для коммуниста это все. — Постараюсь не подкачать, Василь Васильевич, — заверил Петро, обрадованный похвалой. Приглядываясь в дороге к бойцам, он все чаше останавливал свое внимание на Евстигнееве, который и внешностью и деловитостью своей очень напоминал отца. И Петру было приятно, что молодежь часто советовалась с ним, относилась к нему почтительно-любовно. Спустя двое суток, когда дивизия, выгрузившись из эшелона, маршем прошла до Миллерова и получила приказание готовить здесь оборонительный рубеж, Петро разговорился с Евстигнеевым. Бойцы рыли за городом окопы и ходы сообщения. Евстигнеев, скинув пилотку и поблескивая на солнце круглой, как мяч, лысой головой, поправлял на бруствере маскировочный дерн. Петро постоял, любуясь искусными, ловкими движениями его рук, потом присел у окопа. Доставая из кармана шаровар голубенький кисет, расшитый Оксаной, он предложил Евстигнееву: — Курите… Хороший табачок. Евстигнеев распрямился, смахнул рукавом гимнастерки крупинки пота с лысины, надел пилотку и присел рядышком. — Не пользуюсь я вообще-то. Ну, разрешите, цыгарочку испорчу. Для компании. Евстигнеев щепочкой счистил с широких ладоней налипшую землю, взял из рук Петра кисет осторожно, как хрупкую вещь. — Извиняюсь, любушка подарила или супруга? — спросил он добродушно. — Жена. — И дети есть? — Детей нет. — Так-так… И еще спрошу, по отчеству как вас? — Петро Остапович. — У нас взводный был Петр Николаевич, подпрапорщик. — Запомнили? Это когда же, еще в ту мировую войну? — Так точно. В тыща девятьсот пятнадцатом и шестнадцатом. Как не упомнить? Всех знали по отчеству. Ротный — подпоручик Георгий Симонович Ферапонтов, полковой командир — Андрей Игоревич Сухомлинов. Петро облокотился на бруствер и подпер щеку ладонью. Солнце согрело землю. В глубине еще влажная и холодная, она уже покрывалась нежными молодыми побегами, настойчиво пробивающимися сквозь жухлый прошлогодний бурьян. — Ну вот опять пришлось воевать, Алексей Степанович, — сказал Петро, провожая взглядом коршуна, парящего над степью. — Пришлось. Евстигнеев бережно снял со штанины жучка, рассмотрел его и, отбросив, добавил: — Это конечно…. Заставил проклятый фашист… Последние слова Евстигнеев произнес раздельно и сумрачно, и сросшиеся брови его сошлись к переносице еще туже. — Только я вот что скажу, — продолжал он, разглядывая нераскуренную самокрутку, которую неумело держал большим и указательным пальцами. — Конечно, воевал наш мужик и в ту войну, при царе Николае, исправно. Земля-то родная, русская… И на проволочные заграждения кидался, и, бывало, в атаку идем, так ни пулей, ни снарядом — ничем не остановишь. Лютый был мужик на тех, кто землю эту, русскую, отнять хотел… А охолонешь трошки, сидишь в землянке или в секрете, про дом вспоминаешь, про землицу эту… «Чья она?» — думаешь. У меня до самой революции земли-то с воробьиный скок было. А у полкового командира нашего, Андрея Игоревича Сухомлинова, все мы знали, тридцать тыщ десятин, чистеньких… Да лесу сколько! И речки свои, и конные заводы, и зерновые ссыпки, и так и далее… «Эх, думаешь, дали тебе в руки винтовочку трехлинейную: за веру, царя, отечество, мол, братцы, вперед! А чье же это самое отечество?» Евстигнеев приподнялся. — Эй, не так, орлы, не так! — крикнул он молодым бойцам, возившимся у пулеметной ячейки. — Извиняюсь, товарищ комвзвода, я сейчас… Он подошел к бойцам, что-то объяснил им и, вернувшись, снова сел рядом с Петром. — Дозвольте, я уж закурю… Так вот… Сейчас мне сказали бы: «Собирай, сержант Алексей Степанович, пожитки да ступай домой». Без тебя, мол, довоюем… Не пошел бы! Истинно говорю. И раненый не пошел бы. Пока фашиста не прогоним, пока и духу его поганого не будет на нашей земле, пригодится Алексей Степанович… Конечно, как говорил мой родитель, в первую силу под старость не войдешь… Ну, силы покудова есть… Не на одного фашиста хватит… — У меня батько вот такой же, — вставил Петро. — Вероятно, партизанит сейчас. Евстигнеев с его умными, проницательными глазами, с обстоятельными, мудрыми рассуждениями все больше нравился Петру. — Вы вот, Степанович, сибиряк, — сказал он. — Оккупанты до вашего села никогда не доберутся. А говорите так, будто ваша хата и семья остались на Украине… или в Белоруссии. — Ну-к что ж? — Вообще, так, конечно, рассуждает каждый советский человек… — Во-во! Жизнь одну строим, что я в Сибири, что, скажем, Арсен Сандунян в своей Армении… Об одной, говорю, жизни мечтаем. Как же совесть у меня может быть чистая, если я, скажем, сижу дома, колхозом своим любуюсь, трудодни подсчитываю, а фашист этот в Белоруссию помещиков обратно понасажал, людей в ярмо впрягает… Евстигнеев выбросил окурок и нагнулся, чтобы сорвать травинку. Перекусив ее, продолжал ровным, спокойным тоном: — …Когда в Запорожье Днепростанцию воздвигнули, а потом заводы поставили, я ездил с нашими ударниками в эту… экскурсию. Премировка нам такая была… Поглядел. «Ну, думаю, дюже это хорошо да ладно будет, если мы таких побольше понастроим. В общественный котел, для общего, сказать бы, нашего… богатства». И вот же, сам я в этом деле ни топориком, ни молоточком не работал, а хожу гордый. Потому что в гражданскую гнал я и гайдамаков и белополяков с Украины И акурат был раненный на Украине, за Днепром. Теперь рассудите, товарищ комвзвода, мог я или другой такие думки иметь в голове, когда над нами всякие Сухомлиновы командовали? У меня старший сынок, он постарше вас, на инженера выучился, мосты строил. А сейчас полковником. Недавно письмецо получил…. Петро заметил Вяткина, ходившего между окопами со свертком газет, окликнул: — Что новенького, Василь Васильевич? Вяткин подошел, вытянул из пачки газету и протянул ему: — Бои сильные под Харьковом и Барвенковом. По восемьдесят самолетов наши сбивают. Он присел рядом и сказал: — Кончите рыть окопы, прошу готовить взвод баню. — Вот это толково! — одобрил Петро. В город батальон повели спустя два часа. Петро вымылся вместе с людьми своего взвода и, с удовольствием ощущая в теле легкость и свежесть, ожидал, пока выйдут все бойцы. Евстигнеев и Вяткин озабоченно пересчитывали белье, укладывали тючки на повозку. Вдруг Евстигнеев поспешно поправил сползшую на затылок пилотку, одернул выгоревшую на солнце гимнастерку и, шепнув что-то Вяткину, вытянулся. К ним, опираясь на палочку и заметно прихрамывая, шел какой-то военный с двумя шпалами на петлицах. Петро узнал его. Это был комиссар полка Олешкевич. Он очень похудел, узкое моложавое лицо его с шрамом на левой скуле вытянулось еще больше и стало болезненно-бледным, волосы на висках поседели совершенно. Но шагал он бодро, даже весело, здороваясь за руку со знакомыми ему бойцами. Вяткина он заметил издали. — Василь Васильевич! Привет тебе из твоего родного города! Вокруг Олешкевича столпились. Узнавая некоторых, он, как бы проверяя свою память, вслух вспоминал: — Стасенке. Еще один треугольник дали? Справедливо. — Э, Сандунян! Что спрятался? Покажи, покажи-ка медаль… Давно заслужил! Петро подошел поближе. Взгляд Олешкевича скользнул по его лицу, потом комиссар поглядел на него более внимательно. — Рубанюк! — воскликнул он не совсем уверенно, продолжая разглядывать Петра. — Ну да… конечно! Батюшки мои, да он уже командир! Ну, поздравляю! От всей души… И с орденом поздравляю, — Олешкевич крепко пожал руку Петра; не отпуская ее, — сказал бойцам — Еще увидимся, товарищи! Пошли, Рубанюк, проводи немного. Василь Васильевич, занят? Ну, потом с тобой… Он шагал, слегка морщась, и Петро, искоса наблюдая за ним, сказал: — Не рано, товарищ комиссар, выписались? Вас ведь тогда сильно покорежило… — Ничего. Медицина приказывает побольше двигаться. Здесь быстрей подживет. Ты мне вот что расскажи: жену свою разыскал? Когда меня в госпиталь эвакуировали, тебе для этого отпуск дали. — Ну и память у вас, товарищ комиссар! — сказал Петро изумленно. — Вы ведь тогда были очень плохи… Виделся с женой, спасибо. Они свернули на площадь, прошли немного. — Пивка не хочешь выпить? — спросил Олешкевич. — После бани это первейшее удовольствие. Там вон, за углом, ларек. — Кружечку выпью с удовольствием. — Нет, здорово, Рубанюк?! А? — говорил Олешкевич, дружелюбно толкая Петра кулаком в бок. — Смотри, хожу без нянек и без костылей. — Он энергично и торжествующе стукнул палкой о тротуар. — А меня комиссия чуть было не забраковала. «Дудки, говорю, поеду на фронт, в свой полк». В киоске Олешкевич заказал кружку пива для Петра. — А вы, товарищ комиссар? — удивился тот. — Не пью. То есть вообще пиво пью, а сейчас не хочется. Чай с командиром полка пили… Продавщица, пожилая женщина с бледным, некрасивым лицом, наполнив кружку, подала ее Петру. Поправляя пеструю косынку на голове, она дрожащим голосом, в котором слышались слезы, спросила: — Что же будет с нами, товарищи командиры? — А что такое? — спросил Олешкевич. — Что случилось? — Ну да как же! Говорят, он, гад, уже в Ворошиловграде… Неужели до нас тоже дойдет? — Ворошиловград в наших руках, хозяюшка, — ответил Олешкевич. — Прислушиваться поменьше надо ко всяким вракам. — Правда? — с надеждой воскликнула женщина. — Не допустите вы его сюда? — Постараемся. Ручаться пока нельзя. Война! — Ах ты ж, бож-же ж мой! — сокрушалась продавщица. — Вот же гад, вот гад! И где он взялся на нашу голову? — Один и тот же вопрос у всех, один и тот же, — сказал Олешкевич, когда они с Петром отошли несколько шагов: — «Не пустите их?» Что на это отвечать? Не хотим, дескать, но… Олешкевич, еще минуту назад пребывавший в радостно-приподнятом настроении, вдруг помрачнел. К тому же он устал от долгой ходьбы. — Ну, будь здоров, Рубанюк! Тяжело опираясь на палку, сутулясь, комиссар медленно похромал по улице.. IV В Днепре с каждым днем прибывала полая сода. Земля давно оттаяла, на буграх весенние ветры уже высушили ее. Подходила пора пахоты, и староста Малынец каждое утро, идя в «сельуправу», наведывался то в колхозное правление, то на бригадные дворы. Девятко продолжал прихварывать, похудел и ослаб, но не сдавался: медленным стариковским шажком он каждое утро добирался до правления. Ему нельзя было болеть. После того как отряд Бутенко взорвал и пустил под откос один за другим два эшелона, шедших к фронту с боеприпасами и продовольствием, и надолго вывел из строя железнодорожный мост на тридцать седьмом километре, повесил старосту из Песчаного и уничтожил большую группу карателей, пытавшихся окружить партизанский лагерь, эсэсовцы встревожились. В Богодаровский район были подброшены специальные части дли борьбы с партизанами, в Сапуновке, Чистой Кринице и Песчаном усилили гарнизоны. Кузьма Степанович знал, что отряды Бутенко в лесу уже нет. Он ушел на соединение с партизанами, действовавшими на правом берегу Днепра, и связной подпольного райкома Супруненко обязал Девятко вести агитационную работу среди населения своими силами, обязательно использовать дли этого радиопередачи из Москвы. Радиоприемник установили в погребе Варвары Горбаль, в хорошо замаскированной нише. Александра Семеновна вместе с хозяйкой хаты принимала сообщения Совинформбюро почти каждую ночь. Райком также потребовал от Девятко, чтобы он вел себя крайне осторожно и ничем не вызывал подозрений оккупационных властей. Поэтому Кузьма Степанович ходил исправно в правление, старался показать, что послушно выполняет все распоряжения «сельуправы» и гебитскомендатуры. — Ну как, Степаныч, дела двигаются? Контора пишет? — задавал ему один и тот же вопрос Малынец, появляясь на пороге правленческой хаты. — Чтоб худоба, бороны, сеялки — все наготове у меня было! Кузьма Степанович делал вид, что весьма поглощен какими-то подсчетами на костяшках. Он знал, что Малынец, пошумев, начадив махоркой, уйдет и до следующего утра в правлении не появится. Но в один из теплых дней Малынец прибежал к нему взъерошенный и суетливый. — Готовь сведения, — взбудораженно требовал он, топчась около стола и размазывая сапогами грязь по полу. — В район меня вызывают до этого… край… сландвирта… Сколько худобы, реманента, как сеять будем? — Про какую это худобу ты балачки ведешь? — спросил Кузьма Степанович. — На козах пахать будем или как, пан староста? Знаешь же, что ни коняки ни одной не осталось, ни бычков. — Коров запрягем и вспашем. — А коров? Две, три — и обчелся. — Пиши, сколько есть, да поживей! — Написать недолго. Ты бы в районе тракторов, плужков истребовал. Бычков десятка два… Семян в амбарах нету. — Разевай рот пошире! Они специально для нас держат. Уехал Малынец в Богодаровку со сведениями малоутешительными: сеять было нечем и не на чем. Вернулся он из района в тот же день, поздно вечером, и, не застав Кузьмы Степановича в правлении, помчался к нему домой. Девятко уже спал. Малынец растолкал его и, жарко сопя над ним в темноте, рассказывал: Всю площадь, какая при старой власти была, требуют обсеять. Не управимся — всех на перекладину! Там будем красоваться. Гебиц так и объявил… Десятидворки велено сотворить, десятских расставить… Обещают землю в частную собственность раздать… Кузьма Степанович слушал с сумрачным любопытством. Из бессвязного шепота Малынца он понял, что с севом дело обстоит плохо не только в Чистой Кринице. Потому-то и угрожает гебитскомиссар суровыми мерами и в то же время пытается заигрывать с хлеборобами, суля им частную собственность на колхозные земли. «Скажи, какие мазурики нахальные! — мысленно возмутился Кузьма Степанович. — Нашу же землю, шарлатаны! Кровью, потом нашим политую…» Он ни на минуту не забывал, что государственный акт на вечное пользование колхоза крииичанскимй землями был припрятан женой в надежном месте. — Что же, пан староста, — сказал Девятко, — раз требуют, надо готовиться. Десятидворки — это неплохо. Трактора, семена когда дадут? — Какие трактора? — Те самые… какими пахать. — Тю, Степанович! Откедова их по военному времени взять? Лопатками, лопатками… — Это такие директивы комендант или… этот… гебиц… дает? Чтоб лопатками? — «Хоть сами впрягайтесь, говорят, а чтоб вспахано, посеяно было…» Одним словом, бросай, Степанович, завтра все дела, будем по десятидворкам людей расписывать… Организацию «десятидворок» Девятко не стал откладывать. В помещении колхозного правления с утра до наступления сумерек толпились женщины и подростки: назначались «десятские», подсчитывались по дворам лопаты, учитывались коровы. — Всурьез, Кузьма Степанович, такая думка — землю лопатками поднять? — любопытствовали старики, не помнившие на своем веку подобного. — Они ж на картинках новые плужки малювали, здоровенных коней. Где эти конячки? Вокруг живых, проницательных глаз Девятко собирались морщинки; только усмешкой и отвечал он собеседнику, и тот не задавал больше наивных вопросов. — Приусадебные участки свои засевайте, — втихомолку советовал Кузьма Степанович. — Как-нибудь прокормитесь… Совету вняли. Криничане с превеликими предосторожностями извлекали свои зерновые запасы из глубоких тайников, сеяли на огородах подсолнух, яровую пшеницу, ячмень. Збандуто, которому Малынец похвалился, что в Чистой Кринице контора пишет, посевная готовится вовсю, в середине месяца навестил село и пришел в ярость. Да ты хлебороб или… э-э… писарь? — обрушился он на старосту. — Контора, видите, у него пишет! Почему ни одного гектара не засеял? В тюрьму, в гестапо захотел? Попадешь, это я тебе предсказываю… С Кузьмой Степановичем разговор у бургомистра был более крутой. — Вы сколько лет председателем колхоза прослужили? — поставил он в упор вопрос, щупая лицо Девятко остренькими, припухшими глазками. — При советской власти шесть, — ответил Кузьма Степанович, спокойно выдержав злобный взгляд бывшего агронома. — Или вы уж запамятовали? — Что за тон! Я все помню… Вы-ка припомните! Когда сеять начинали? Ну-ка? — С колосовыми к пятнадцатому апреля управлялись. В первых числах сеялки уже в поле были… — Ну? — По этой погоде, думаю, уже и с просом и с кукурузой покончили бы, — мечтательно прикинул Девятко. — Вчера почву проверял, добре прогрелась… градусов двенадцать, не меньше… — Прекратите ваши лекции! — взвизгнул Збандуто. Нервно потерев пальцами виски, он крупными шагами заходил по комнатке «сельуправы», где происходил разговор, потом остановился перед Кузьмой Степановичем. — Вы организовали саботаж! — бросил он ему в лицо. — Не забывайте, я агроном. Обмануть вы можете кого угодно… но меня?.. Не выйдет-с! Завтра будете работать под наблюдением полицейских. А на днях приедет посадник… хозяйственный комендант… Вы ему почитайте эти ваши лекции о сроках сева… Угрозу свою Збандуто исполнил. После его отъезда криничан стали выгонять в степь под присмотром полицаев и солдат. Но результаты этой меры были весьма ничтожны. Пока разбивали между «десятидворками» полевые участки, судили да рядили, где достать на посев семян, минули последние дни апреля. Кузьма Степанович наведывался на поля каждое утро. Как и в прежние времена, он шагал по колхозной земле неторопливо, с палочкой в руках. Еще осенью прошлого года вот на этом массиве сочно зеленела, шелестела стеклянистыми листьями кукуруза, там вот красовались пышные саженные подсолнухи… Теперь повсюду сиротливо чернели одинокие будылья, буйно выпирали сорняки — молочай, буркун, сурепа. Шел однажды степью вместе с Девятко Андрей Гичак. Долго глядел на ярко-желтую поросль дикой сурепы и заплакал. — Эх, товарищ председатель!.. — произнес он и, еще раз поглядев на забурьяневшее, пустынное поле, скрипнул зубами. — Никто не знает, как руки тоскуют… — Гичак протянул перед собой огромные, жилистые кисти рук, сжал их в кулаки. — День и ночь работал бы… Какую хочешь работу делал бы… — А ты прибереги их, — не глядя на него и не замедляя шага, ответил Кузьма Степанович. — Пригодятся еще наши руки. Втайне старый Девятко уже не верил в то, что ему лично посчастливится когда-либо приложить свой опыт и знания к этим дорогим его сердцу, исхоженным вдоль и поперек землям. Со дня на день ожидал он ареста, жестокой расправы. Жене своей он как-то, укладываясь спать, сказал: — Если меня, заберут, ты акт на землю товарищу Бутенко передай. Его не будет — другому секретарю отдашь… Но чтоб партии в целости все доставила… Пелагея Исидоровна промолчала, и Кузьма Степанович услышал лишь приглушенные всхлипывания. — Это я тебе на всякий случай говорю, — успокаивающе добавил он, — всех не пересажают… Но время, сама видишь, колготное. Збандуто зубы свои еще покажет… Не маленькая, должна понять. Неожиданно для криничан произошло что-то такое, что вынудило Збандуто и Малынца забыть о Девятко да и вообще о полевых работах. На улицах появились усиленные патрули: вместо пары солдат, фон Хайнс, только что вернувшийся из отпуска, выставлял всюду трех. Через село, в сторону Сапуновки, то и дело проносились мотоциклисты. Юркие машины их с колясками часто останавливались около рубанюковского двора. Комендатура, не считаясь уже ни с чем, не обращая никакого внимания на «сельуправу», спешно реквизировала всех оставшихся коров, телят, свиней. На площади, около усадьбы МТС, худобу грузили на машины и отправляли в Богодаровку. Оттуда длинные составы товарных вагонов и платформ увозили на запад хлеб, скот, сельскохозяйственный инвентарь. Причины всей этой кутерьмы стали ясны из переписанных от руки сообщений Совинформбюро, которые криничане тайком передавали друг другу: советские войска предприняли большое наступление на харьковском направлении. О размерах сражения говорили длинные эшелоны с ранеными, приходившие в Богодаровку с фронта. Санитарные автобусы, грузовики, фургоны, переполненные ранеными немцами и румынами, то и дело появлялись на бугре, около ветряков, медленно тянулись к площади и дальше к зданию лазарета. В больничном саду были развернуты огромные госпитальные палатки, а поток раненых все не прекращался. Александру Семеновну заставили выполнять обязанности санитарки. Малынец, у которого все эти дни настроение было весьма мрачным, встретив ее однажды утром около лазарета, заискивающе сказал: — Ну как, мадам Рубанюк? Не серчаете? Должность у вас не тяжелая, харчи казенные, никто не трогает… А вы отказывались… Когда-сь скажете спасибо… Александра Семеновна смотрела на старосту с презрением, и Малынец, чувствуя себя под этим взглядом скверно, с напускной развязностью спросил: — Что так на меня вызверились? — Ничего. — Эх, люди! Никто не поймет, а только осуждают. — До вас это, наконец, дошло? Малынец покосился по сторонам, снизив голос до шепота, быстро заговорил: — Фрицам тут не вековать, это я вам говорю. Наша Красная Армия прогонит их… Вы своего супруга еще повидаете, за это меня когда-сь поблагодарите. Меня, конечно, энкаведе на цугундер возьмет… Ну, я докажу… Добро людям делал, спасал. Разве вы словцо за меня не скажете? — Нет, не скажу. — Ай-яй, мадам Рубанюк… Я вас от тюрьмы вызволяю, от голода… Слушать его было противно. Александра Семеновна, круто повернувшись, пошла дальше. Она очень уставала, просиживая каждую ночь у радиоприемника, а потом по многу часов работая в лазарете. Нервы ее были страшно напряжены, и она подчас не выдерживала, жаловалась свекрови: — Просто в голове не укладывается! Трачу силы, чтоб убийцам своего сына перевязки делать… С ума можно сойти, мама… — Разве я не понимаю? — пыталась утешить ее Катерина Федосеевна. — Продержаться до времени, пересидеть, это, дочко, тоже надо. В тюрьму попасть легче всего, а польза делу от этого какая? Обиднее всего Александре Семеновне было чувствовать на себе косые взгляды, какими ее провожали криничане, когда она шла в лазарет. Даже Катерине Федосеевне не было известно о ее подпольной деятельности, и женщина с горечью раздумывала над тем, что говорят о ней в селе. Однажды она сказала об этом Девятко. — Не без того, — спокойно ответил он. — И про меня, наверное, не один думает, что я врагам продался. Ну, вы, Семеновна, не журитесь. Придет время — все откроется. А людям, знаете, какая поддержка, что они правду из наших сводок знают? Слова его были справедливы, и Александра Семеновна несколько успокоилась. А когда она увидела, как криничане прислушиваются к каждому слову, долетающему из Москвы, она впервые за эти тяжелые месяцы испытала большую радость. На заборе, невдалеке от «сельуправы», появился листок бумаги, вырванный из школьной тетрадки. Один из полицаев заметил и содрал крамольную бумажку, но прочитать ее успели многие. Содержание ее быстро распространилось по всему селу, и к вечеру не было в Чистой Кринице двора, где бы не знали на память волновавших и ободряющих слов: Братья наши на Запад идут, Мечи острые несут, Чтоб задавить фашиста-ката, Чтоб вызволить сестру и брата. На другой день Андрей Гичак и дед Кабанец, выполнявший обязанности «десятского» в десятидворке, появились в колхозном правлении с первыми лучами солнца. Кузьма Степанович был уже на месте. Ему предстояло идти на самую дальнюю делянку озимой ржи. Рожь успели посеять в августе, до прихода оккупантов, всходы были отличными, но Варвара Горбань, ходившая недавно в Сапуновку, рассказала Кузьме Степановичу, что весь массив за Долгуновской балкой густо зарос осотом, пыреем и еще какой-то чертовщиной. Девятко тогда выслушал это сообщение равнодушно. «Нехай растет», — кратко ответил он женщине, и та понимающе усмехнулась. Больше о сорняках они и не вспоминали. Теперь все оборачивалось по-иному. Относясь к происходящим событиям с осторожностью, свойственной людям его возраста, Кузьма Степанович еще не верил, что гитлеровцы доживают на Украине последние дни. Но суматоха среди них, а главное вера в силу родной советской державы давали старику основание надеяться на скорый приход своих. «Надо жито скорей прополоть, пока сорняки его совсем не забили, — решил он. — Теперь-то, может, хлебушек нашим попадет, а не этим мазурикам». Следовало поговорить с колхозниками, рассказать им о своих соображениях, посоветоваться. Поэтому Кузьма Степанович встал нынче раньше, чем всегда. Дед Кабанец, остановившийся на пороге, упираясь в проем двери старым линялым картузом и заслоняя собой Гичака, громко приветствовал: — Доброго здоровья, Степанович! С праздником!.. — С каким это? Кабанец посмотрел на Девятко из-под свисающих лохматых бровей, с прищуром хитро усмехнулся: — Со святым воскресеньем! — У людей пятница сегодня, — помедлив, сказал Кузьма Степанович. — Какое же воскресенье? Кабанец вошел в комнатку. Снял картуз и, пригладив остатки седых волос к розовато-желтой лысине, снова надел его. — А такое воскресенье, Степанович, — сказал он, приблизив к Девятко свое крепкое еще лицо с бурачно-красными прожилками на скулах, — такое свято, что вот-вот ждать нам освободителей наших… красных армейцев… Надо людям за прополку жита браться… там бурьяну — не продерешься… Кабанец сказал то, над чем раздумывал последние два дня сам Кузьма Степанович. Но Девятко отнесся к его словам настороженно. Держался дед Кабанец при фашистах не так, как остальные. Все знали, что в первые же недели оккупации он и его две невестки зачастили в Богодаровку на базар, спекулировали. Правда, распродав то, что удалось перед приходом немцев нахватать в сельмаге, они на базар ездить перестали, но Кузьма Степанович не мог забыть этого. На всех криничан бросила позорное пятно семья Кабанца. Глядя сейчас на озабоченно-веселое лицо деда, Кузьма Степанович подозрительно подумал: «Эге, дедусь! И ты, как Никифор Малынец, вьюном закрутился… Или совесть взяла?..» Вслух он сказал: — За прополку браться давно нужно. Участок тебе отведен, вот и принимайся… — Так я мыслю, что всем селом надо, — живо возразил Кабанец. — В десятидворке моей одна дряхлость. Есть еще от меня постарше… — С вас много и не спрашивается. Свой участок прополите, а за других твоей голове болеть нечего. — Проговорил это Кузьма Степанович отчужденно, с подчеркнутой холодностью. Не утерпев, добавил: — И дуже великих радостей для себя не ожидай, если вернутся наши. Нутро ты свое выказал, прикидываться зараз нечего… Глаза деда Кабанца часто заморгали. — Степанович! — воскликнул он, сразу охрипнув. — Вдарь! Лучше вдарь, чем такое говорить!.. И сам знаю, что трошки замарался. Так то ж психология проклятая подвела. Ты про торговлишку мою? Кабанец бросал быстрые косые взгляды то на Девятко, то на Гичака, — такой поворот в разговоре был для него неожиданным. А Кузьма Степанович наседал на него безжалостно и с заметным удовольствием. — Спекулировать, кроме тебя, никто в Богодаровку не подался, — говорил он. — Кулачок в тебе заговорил, обрадовался: «Там подороже продам, тут подешевле куплю. Наживусь на людском горе… Глядишь, беду и переживу спокойненько в своей норе…» — По дурости, Степанович… Кузьма Степанович пренебрежительно махнул рукой: — Двадцать пять лет при советской власти прожил, а ума не набрался… потому что не хотел… «По дурости…» Стыдился бы такое говорить! Андрей Гичак сидел в стороне, не вмешиваясь в разговор, но слушать ему было приятно. Значит, и впрямь надвигались крупные перемены, если старики, не таясь, безбоязненно, заговорили о советской власти. Несколько дней назад такой разговор был бы просто невозможен. Андрей держал правую руку в кармане штанов, ощупывая кисет с крепким самосадом. Он терпеливо ждал, пока старики помирятся и снова заговорят о прополке. Тогда он угостит их табачком и они втроем пойдут в степь. С зарей туда шумно и оживленно, как это было только до войны, ушли с тяпками молодухи звена Варвары Горбапь. Однако примирения Кузьмы Степановича с дедом Кабанцом не произошло. Кабанец, смущенный и обиженный, покинул правление, а Девятко взял свою палочку и вышел на улицу, когда дед уже куда-то исчез. За деревьями поблескивал мутно-желтый Днепр. Степные дали еще тонули в сизом тумане; земля парила. Андрей Гичак молчаливо шагал рядом с Кузьмой Степановичем. Уже за селом, когда они пересекали узенькую балку, на дне которой лежал пласт утрамбованного, запыленного и присыпанного пометом снега, Гичак сказал: — Оно, конечно, на пользу деду такая балачка. Нехай в другой раз не спекулянтничает… Но теперь и старый и малый знают, как жить без колхоза, без своей радянськой власти… — Гичак озабоченно разглядывал молодую поросль бурьяна над кромкой дороги. — Гляньте, прет и прет… Наберемся мороки с сорняками! Бутенко вернется с хлопцами, будет гонять нам кота. Вот уж погоняет кота!.. Произнес он это с большим удовольствием. Кузьма Степанович прекрасно понимал, почему Гичак так охотно вспоминает секретаря райкома: с райкомом партии связывалось все то хорошее, чего лишили село оккупанты. С неожиданным азартом Девятко возразил бывшему конюху: — Это ты не прав, Андрей Ананьевич! Товарищ Бутенко разберется, что к чему… На нашей земле и сорняк знает, когда ему расти. V Ночью солдаты и полицаи неожиданно пошли по криничанским хатам с обысками. Александра Семеновна кончала принимать сводку Совинформбюро, когда Варвара Горбань, все время бодрствовавшая около погреба, торопливо приоткрыла люк: — Шурочка… Идут! Александра Семеновна выключила приемник, завалила пишу камышом, погасила каганец и, пряча листки за лиф, быстро выбралась наружу. Наискось через улицу, во дворе у Лихолитов, раздавались голоса солдат, хлопали двери. Светя себе под ноги карманными фонариками, несколько человек шли оттуда к хате Варвары. У Александры Семеновны был круглосуточный пропуск ортскомендатуры, но попадаться на глаза полицаям ей не следовало, и Варвара посоветовала: — Идите огородами. Я запрусь… Уже миновав садок и спускаясь к балочке, Александра Семеновна услышала громкий стук в дверь, потом сердитый голос Варвары: — Детей мне разбудите… Моду взяли!.. Утром стало известно, что обыск у Варвары никаких результатов не дал, а в полдень в лазарет явился полицай и повел Александру Семеновну в «сельуправу». Идя за полицаем, она лихорадочно перебирала в памяти все, что делала последние дни, но так и не смогла догадаться о причине вызова. Б «сельуправе» за столом, кроме Малынца, сидели майор фон Хайнс и Збандуто. — Садитесь, — пригласил бургомистр, указав на свободную табуретку и искоса разглядывая поношенное платье женщины. В руках его Александра Семеновна заметила номер газеты «Голос Богодаровщины». — Ну-с, как работается? — спросил Збандуто и, не ожидая ответа, высокомерно добавил: — С вами немецкое командование поступило весьма гуманно. Вам, так сказать, предоставили полную свободу, службу, хотя вы… э-э… супруга советского командира… Александра Семеновна старалась не смотреть в беспокойно бегающие, ни на чем не задерживающиеся глаза бургомистра. — Мадам Рубанюк хорошо за ранеными смотрит, — брякнул Малынец ни к селу ни к городу. — Вот это похвально! Мы как раз и пригласили вас, госпожа Рубанюк, для беседы о раненых. По поручению господина фон Хайнса. Вы присаживайтесь, не стесняйтесь…. — Благодарю. — По району предпринят сбор подарков для доблестных воинов имперской армии… Читали в «Голосе Богодаровщины?» — Нет, не читала, — ответила Александра Семеновна, глядя поверх лысины бургомистра. — Плохо-с, плохо, — Збандуто укоризненно покачал головой. — Культурный человек обязан газеты читать. Так вот-с… такой сбор надо провести и в Чистой Кринице… постельных принадлежностей, продуктов питания… Мы приглашаем вас написать… э-э… статейку для газеты. Призвать, так сказать, сограждан… В селе знают, что вы ухаживаете за ранеными, образованный человек… — Нет, увольте меня, — твердо произнесла Александра Семеновна, — писать я не умею. Фон Хайнс, скрипнув табуреткой, отвернулся к окну. — Вы слишком поспешно принимаете решение, госпожа Рубанюк, — сказал Збандуто. — За то, что сделано для вас немецким командованием, такая услуга… э-э… весьма мала. — Я ни о чем никогда командование не просила. — Вам придется еще не раз к нему обратиться. — Думаю, что нет. — Мы вынуждены, в таком случае, делать пересмотрение вопроса жены оберст-лейтенанта Рубанюк, — произнес фон Хайнс. — Мы не усматриваем положенной благодарность… — Вот видите, — неприязненно поглядывая на женщину, сказал Збандуто. — Я советую подумать. Сбор, конечно, пройдет и без вас, но… подумайте, подумайте… Завтра принесите статейку в «сельуправу». Ее перешлют в редакцию… Вы меня поняли? — Понимаю. Но писать все равно ничего не буду. — Вы свободны, — холодно сказал Збандуто. — Оставляем вам возможность… э-э… не навлекать на себя неприятностей. Обдумайте просьбу господина фон Хайнса. Минут двадцать спустя Александра Семеновна сидела дома и, бледная от возмущения, рассказывала свекрови о предложении Збандуто. — От, негодяи! — приглушенно восклицала та. — Вот ироды, вот душегубы, трясця им в печенки! Мало поизмывались над народом, что еще придумали… Но, дав выход своим чувствам и хладнокровно поразмыслив, Катерина Федосеевна поняла, что невестке угрожает большая опасность. — Истерзают они тебя, Шура, — с великой тревогой сказала она. — Приневолят… Может, большого позору и нету, если напишешь? Люди ж знают, что ты не по своей воле. Не осудят… — Не мне, мама, слушать, не вам говорить. Люди не осудят, так я сама себя возненавижу. Что это вы! Хорошенько подумайте… — Ой, думала, Шурочка! Все ж таки, то раненые… Какие ость, а люди. Может, их силком да обманом на войну гнали. — Нет, не говорите мне, мама! Голос Александры Семеновны задрожал, и она, забыв уже о том, что ее может кто-нибудь услышать, гневно и громко заговорила: — Это фон Хайнс — человек?! Собаку в постельку ребенка… и матери показать… Это по-человечески? А сегодня… Вы бы поглядели… Гад он! Несколько минут она сидела, задумавшись, похрустывая суставами пальцев, затем заговорила тише: — Женщина одна сегодня в лазарет обратилась. Рука перебита прикладом. У нее отбирали корову, она не давала… Пришла в лазарет, часовой не пускает. Как раз фон Хайнс из ворот вышел. Женщина плачет, у нее вся рука опухла, посинела. Фон Хайнс выслушал ее и только усмехнулся. «Рука будет здоровее, говорит. Перебита немецким прикладом…» — Вот же ирод проклятый! — А вы мне советуете воззвание для них подписывать! Да пусть лучше казнят… как Ганю казнили, Тягнибеду… Катерина Федосеевна слушала невестку с тяжелым сердцем. Было ясно, что на тихую, обычно покорную Шуру сейчас никакие увещевания не подействуют. Да и ее, Катерину Федосеевну, разве уговорил бы кто-нибудь скривить душой и пойти по селу собирать подарки для врагов?! Девятко, которому Александра Семеновна рассказала о предложении бургомистра, решил без колебаний: — Писать не надо… За это не казнят. Ночью Александре Семеновне пришлось задержаться у Варвары дольше обычного, и заснула она только на заре. Разбудил ее стук оброненной табуретки. Сашко́, поднимаясь с пола, виновато и испуганно смотрел на нее и потирал пальцами ушибленный лоб. В окошко светило яркое солнце, на дворе неистово верещали воробьи; чириканье их было по-весеннему шумно и радостно! — Ушибся, Сашок? — Не-е! — Вон шишка вскочила на лбу. — Ну и нехай! Александра Семеновна проворно умылась и села вместе с Сашком завтракать. После смерти сына она всей душой привязалась к шустрому и доброму мальчонке, очень напоминавшему ей Ивана на его фотографиях, сохранившихся с детства. Александра Семеновна посвящала Сашку все свое свободное время, отдавала всю теплоту нерастраченных материнских чувств. Сашко́ платил ей такой же привязанностью. Он удивительно быстро подрос и возмужал, в свои годы не по-детски был серьезен. Ему слишком рано довелось узнать, что такое голод и горе в семье, но все лишения он переносил мужественно, и Александра Семеновна, неприметно любуясь им, как-то сказала матери: — Настоящий Рубанюк растет! В отца и братьев пошел. Сидя сейчас подле Александры Семеновны, Сашко́ степенно макал в молоко сухари, ел и рассказывал: — У бабы Малашки позавчера два солдата козу забрали. Ночью. Она за мэтэсой живет, в переулке… — Не за мэтэсой, а за эмтээс… Эм. Тэ. Эс. Понял? — Ага… Они пришли, заперли ее в хате и повели козу. Баба Малашка смотрит в окно, плачет. А один солдат сложил три пальца, вот так — дулю… И показывает ей… — Чему же удивляться? Грабеж у них дело обычное. — Я вот достану патронов, ка-ак дам этим грабителям, — сказал Сашко́. Александра Семеновна испуганно покосилась на раскрытое окно. — Ты лишнего не мели, — строго предупредила она. — Услышат — попадет всем тогда. — А я их не боюсь, — переходя на шепот, похвастал он. — Мне только патронов достать, я их из автомата ка-ак… — Не болтай! И не вздумай автомат себе добывать. — А у меня он есть. — Говорю — не болтай! — А то нету? Сашко́ торопливо облизал ложку, положил ее на стол и, вскочив с табуретки, полез под койку. Громко посапывая, он извлек большой сверток, уселся на корточки и развернул его. Александра Семеновна оцепенела. На ветошке чернел немецкий автомат. Прежде чем Сашко́ успел посмотреть, какое впечатление произвела его добыча на Александру Семеновну, она в смятении кинулась к оружию, торопливо завернула его и гневным шепотом спросила: — Где ты взял его? — За соломой нашел. Мысль Александры Семеновны работала лихорадочно. Если гестаповцы узнают об оружии, расправа будет ужасной, и не только с мальчиком. В хуторе Песчаном за хищение ручной гранаты оккупанты повесили трех заложников. — Сашко́! — сказала она, негодующе сверкая глазами. — Никто — слышишь? — никто не должен знать об автомате… даже мать. Всех повесят! Обещаешь молчать? Сашко́ насупился. — Никому не скажешь? — Нет. — А теперь ступай. Я выброшу твой автомат. Александра Семеновна мучительно раздумывала над тем, как скрыть опасный предмет хотя бы до наступления темноты. В расщелине между потолком и балкой он не умещался. В сундуке или в постели было опасно. Завернув автомат потуже в тряпку, она втиснула его в узкую щель под сундуком. Все же на душе у нее было неспокойно, и в лазарет она пошла подавленная и встревоженная. Выйдя на площадь, Александра Семеновна издали увидела Малынца. Он с кем-то разговаривал около магазина сельпо, занятого оккупантами под яичный склад. Александра Семеновна хотела пройти незаметно, стороной, по Малынец окликнул ее своим бабьим голоском: — Мадам Рубанюк, ейн момент! Не скрывая выражения досады на лице, она подождала, пока Малынец подойдет, неприветливо спросила: — Что вам? — Одумались? Низенький, не по возрасту вертлявый, Малынец стоял сейчас перед женщиной важно, топорща короткие усики и стараясь придать своему глуповатому лицу возможно больше солидности. «Господи, какой же он ничтожный!» — почти с жалостью подумала о нем Александра Семеновна, холодно разглядывая кургузую фигуру старосты. — Готова заметочка? — Никакой заметочки не будет. Малынец удивленно выпучил глаза: — Это и весь ответ? — Да. — Зря, зря, мадам Рубанюк. Вам добра желают… — Знаете, — вскипев, прервала Александра Семеновна, — оставьте при себе все это добро. Малынец с огорчением вздохнул и, ничего не ответив, зашагал в сторону «сельуправы». Через час за Александрой Семеновной явился в лазарет Сычик. Опершись локтем на руль велосипеда и попыхивая дымком сигареты, он поджидал, пока Александра Семеновна снимала с себя халат. — В проходочку, до Богодаровки с вами пойдем, — осклабясь, сообщил он. — Там что-то дуже соскучились… VI — Что ж, видно, я уж не вернусь? — сказала полицаю Александра Семеновна. — Надо кое-какие вещички взять с собой. Она сказала это спокойно и вообще держалась внешне твердо, хотя сердце ее сжималось от недоброго предчувствия. — Нету времени по хатам расхаживать, — сварливо ответил Сычик. — Мне управиться засветло надо. Полицай и сам не знал, отпустят ли жену подполковника Рубанюка из Богодаровки: пакет, который староста приказал ему доставить в районное управление полиции, был скреплен большими сургучными печатями. Александра Семеновна вспомнила вдруг, что свекровь ничего не знает об оружии, спрятанном под сундуком, и разволновалась. — Пять минут займет, не больше, — упрашивала она. — Узелок возьму, и пойдем. Нет, Сычик был не из тех, кого можно разжалобить. Он спешил. Время подходило к полудню, а поздно возвращаться в одиночестве мимо Богодаровского леса он побаивался. Вначале полицай ехал на велосипеде, то обгоняя женщину, то следуя потихоньку сзади, но в километре от села наскочил на гвоздь. Обливаясь потом и чертыхаясь, он повел велосипед по обочине дороги. — А ну, погоди-ка! — окликнул он Александру Семеновну, ушедшую вперед. — Не торопись, поспеешь… Полицай положил велосипед на траву и стал чинить камеру. Александра Семеновна села на бугорок, лицом к Чистой Кринице, и, с облегчением вытянув ноги в стареньких, истоптанных тапочках, засмотрелась на открывшийся перед нею вид. В прозрачной кисейной дымке тонули, как в необозримом разливе вешних вод, темные ели у реки, цветущие акации меж кровлями домов, изогнутый подковой желтый песчаный берег синего Днепра. Умиротворяющей тишиной веяло от всего окружающего. «А ведь может случиться, что я уже никогда не увижу всего этого», — подумала она, жадно глядя вверх, в глубокую синеву неба, но тут же мысль эта показалась ей нелепой. Ведь вся ее «вина» заключалась в том, что она не захотела поступиться своим человеческим достоинством. «А работа в лазарете?» — с тревогой задала она себе вопрос. Разве это не было первой уступкой фон Хайнсу и, следовательно, ее позором? Как бы поразился Иван, узнав, что жена его — санитарка во вражеском лазарете! И едва ли он смог бы понять, что она не имела возможности поступить иначе, что ее ждала расправа, подвал гестапо, пытки… Александра Семеновна показалась себе вдруг ничтожной и бесхарактерной. Она стала перебирать в памяти все, что было связано у нее с Иваном. Первое знакомство на шефском выпускном вечере в военном училище… Их места на самодеятельном концерте оказались рядом. Ей понравились в молодом командире смелость и меткость суждений. Он был любознателен, жизнерадостен, остроумен, отлично танцевал и сразу же овладел сердцем юной студентки. Спустя год они поженились, и чем ближе она узнавала его, тем все больше покоряли ее цельность натуры Ивана, внутренняя собранность его, неиссякаемая энергия, большая воля — ей самой так не доставало этого! Из-за рождения ребенка она не смогла стать аспирантом, а потом остаться на фронте, когда разразилась эта проклятая война. Теперь… Если посчастливится им встретиться когда-либо, что она скажет ему? Что не уберегла Витюшку? Что испугалась тюрьмы и согласилась ухаживать за солдатами, которые стреляли в мужа и в его товарищей?.. Мысли эти заставили Александру Семеновну жестоко страдать. Она так была погружена в них, что не заметила, как подошел полицай и окликнул ее. Александра Семеновна поднялась и пошла за ним. В Богодаровке Сычик свернул к зданию райпотребсоюза, где теперь помещалась полиция. Александра Семеновна, увидев широкие двери подвала, в котором умер ее сынишка, на мгновение задержалась. Заместитель начальника полиции Супруненко с угрюмым лицом стоял спиной к окну, широко расставив ноги в ярко начищенных сапогах. За столом сидел упитанный немец с прозрачными, изжелта-красными веками и маленькими осоловелыми глазками; он, видимо, успел плотно пообедать. Тут же находился переводчик, молодой краснощекий паренек. Покосившись на немца, переводчик ободряюще улыбнулся подходившей к столу женщине и деловито стал чинить карандаш. Супруненко стукнул кулаком по столу, на котором лежала бумажка, принесенная Сычиком, и яростно, но, как показалось Александре Семеновне, не совсем натурально крикнул: — Что это такое?! А? Против властей агитировать? Кожу сдеру!.. Сгною!.. Чем больше он ругался, тем хладнокровнее глядела на него Александра Семеновна. Кричал он долго, потрясая бумажкой перед бледным лицом женщины, и немцу, видимо, это надоело. Лениво поковыряв мизинцем в ухе, он спросил у переводчика: — Жена подполковника? — Да, но работает в лазарете для солдат, — ответил тот. Немец широко, во весь рот зевнул, ничего больше не сказал, надел фуражку с высокой тульей и пошел к двери. Переводчик последовал за ним. Супруненко сел за стол, в продавленное кресло. — Они на вас разозлились только за это? — спросил он, ткнув пальцем в бумажку. — Не бойтесь, говорите правду, — добавил он тихо. — Нас никто не слышит. У Александры Семеновны мелькнуло подозрение, что ее хотят спровоцировать. Она пристально глядела в лицо Супруненко, и ей не верилось, что это он минуту назад мог кричать на нее так свирепо. Перед ней сидел совершенно иной человек, усталый, по как-то сразу преобразившийся. — Вам ведь сообщили, — сказала она осторожно. — Я отказалась писать обращение в газету о помощи раненым. — Ну, это не так страшно. А все-таки двое суток придется у нас отсидеть. Для отвода глаз. Я посажу вас где почище… Он поднялся, подошел к двери и вызвал полицейского. — В третью! — коротко приказал он и, не глядя на женщину, сварливо пригрозил: — Я отобью охоту агитацию разводить!.. Сидя в одиночной, сравнительно опрятной камере, Александра Семеновна размышляла о поведении Супруненко, и уверенность, что он вовсе не тот, за кого выдавал себя и за кого его принимали гитлеровцы, радовала ее. …В Чистую Криницу она вернулась на третий день. Катерина Федосеевна с плачем бросилась навстречу невестке. — Попрощалась я уже было с тобой, Шурочка, — всхлипывая и обнимая ее, шептала она. — Как сказали, что повел тебя Пашка в район, сомлела. Не знаю, как в себя пришла… — Обошлось на этот раз, мама… Успокойтесь. Пошатываясь, Александра Семеновна добрела до скамейки. — Устала я сильно… Сашко́ где? — Пошел до тетки Христа ночевать. Она попросила. Там квартиранты ее бесчинствуют, боится… Катерина Федосеевна завесила дерюжкой окошко. Зажигая свет, дрожащим от волнения голосом произнесла: — У нас, Шура, новость. — Что такое? — От Василинки письмо пришло. — Нет, в самом деле? Откуда? Да давайте его сюда!.. Забыв об усталости, Александра Семеновна проворно пересела поближе к свету. Катерина Федосеевна подошла к шкафчику, чтобы достать письмо, и вдруг Александра Семеновна услышала ее приглушенный плач. — Да чего же вы печалитесь, мама? — удивленно спросила она. — Дочь нашлась, а вы горюете. — Ой, Шура! Прочитаешь, как им там живется, не будешь спрашивать. Разглядывая объемистый конверт, Александра Семеновна ни увидела ни марки, ни почтовых штемпелей. — Это не почтой. Кто-то передал? — Парубок один тайком принес… из Песчаного… Ты читай, я еще раз послушаю. Катерина Федосеевна села рядом. Василинка писала: «Дорогая моя мамуся! Пишу вам из далекой Германии. Письмо вам передаст мальчик из хутора Песчаного Федя Самойленко. Работаю я у бауэра, по-нашему — кулака, около города Мюнхена. Вы себе не представляете, что делалось, когда нас привезли сюда; перебирали нас, украинок и русских, как на базаре, хозяин давал за меня двадцать марок. Это такой был трудный момент, что не могу передать. Работать приходится так, что скоро и кожа погниет. Работаю я одна, больше никого из наших у бауэра нет. Вы в своей семье, а я сама, как рыбочка в кринице. Хозяин и его жена за человека меня не считают. Они сядут есть и разговаривают между собой, а я сама себе сижу, молчу, и, как вспомню про батька, про вас, мамочка, горько заплачу. Дадут мне брюкву, я ем и вспоминаю: вареники, хлеб свежий, борщ, пироги с ягодами, сыром, капустой, кабаком. Хочется всего! Вспоминаю: сколько хлеба брали мы в поле, а сейчас маленький кусочек на четыре дня. Вспоминаешь, как вы меня заставляли кушать, если я откуда-нибудь поздно приду, а теперь бы я ела и сонная, если бы что-нибудь было. Я уже не дождусь того, чтобы прийти с работы и сказать: „Мамо, я хочу есть“, а вы бы ответили: „Бери там хлеб, молоко или сало“. Ой, матуся, я не могу вас забыть! Вы все время у меня перед глазами. Все говорю во сне „мамо“ или прошу: „Мамо, укройте“. Проснусь — нету. Когда я дома лежала больной, то вы не знали, с какой стороны и подойти ко мне, а теперь лежу больная, сложу накрест руки…» — Доню моя родненькая, — сдавленным голосом произнесла Катерина Федосеевна. — Ласточка моя… «…сложу накрест руки, некому даже рассказать о такой тяжкой доле. Никуда я не хожу, потому что я босая и ободранная. Куда же идти? Как раз юные годы, ходить бы гулять, а я сижу и проклинаю свою жизнь. Если бы вы увидели, какая у меня кофточка залатанная, латка на латке, уже негде заплаток цеплять. Настунька работает тоже у хозяина, только к ней идти далеко, и мы виделись всего два раза. Как я мечтаю встретиться с вами! Когда настанет этот счастливый день? Ой, если б были крылья, Я бы к вам в оконце влетела… Моя дорогая матуся, сфотографируйтесь с теткой Палажкой и пришлите мне и Настуньке. Когда я писала это письмо, то не плакала, потому что нельзя, а как выйду за ворота, то и дорожки не вижу из-за слез…» В заключение письма Василинка передавала сердечные приветы родным и знакомым. Она тщательно перечислила всех поименно, список получился очень длинный; девочка не забыла спросить даже о кошке, и по вопросу этому Александра Семеновна особенно остро почувствовала, как сильно страдает и тоскует Василинка на чужбине. У нее навернулись на глаза слезы. Крепясь, она сказала Катерине Федосеевне: — Девушке, конечно, не сладко в неволе. Но знаем хоть, что жива… И то на душе легче… Катерина Федосеевна сидела, крепко сжав губы, и лишь глубокие бороздки на лбу, под низко повязанным платком, выдавали ее скорбь. Позже, когда женщины, загасив свет, улеглись, она вспомнила: — Я этим письмом так расстроилась, что и не спросила… Как это тебя из Богодаровки отпустили? — А в чем же я провинилась? — Малынец нахвалился, что тебя туда, к Макаровым телятам, угонят. Они вчера по дворам ходили, на раненых собирали. — Ну и как? — А никак. Все одно говорят — давать нечего, сами голодаем… А по правде, не хотят. Чего это ради? Ну, скажи, за ради чего грабителей своих кормить, одевать? Люди не против нации… Немцы, нехай они себе немцы… Так они же сколько горя с собой принесли! Сколько слез из-за проклятых пролито! А мы им — хлеба, яичек? Нет, никто ничего не дал… Микифор, староста этот задрипанный, взъярился, сам бегал, верещал что-то, ну с тем же приветом и к нему… Александра Семеновна вспомнила вдруг об автомате, спрятанном ею под сундуком. Долго колебалась: умолчать или сказать? Решила, что не следует волновать и без того измученную свекровь. Ночью она достала сверток, тихонько вынесла во двор и, в темноте открыв за коморкой ямку, положила оружие и присыпала землей, решив при удобном случае перепрятать автомат в более надежное место. Днем она сказала Сашку: — Твою игрушку, которую ты за соломой нашел, я выбросила. И больше никогда таких вещей в дом не таскай. А об той молчи, кто бы тебя не выпытывал. Обещаешь? — Ла-а-адно. — Твердо пообещай. — Сказал же! Александра Семеновна успокоилась. Она знала, что слово свое Сашко́ умел держать крепко. VII В конце мая в настроении оккупантов произошли заметные перемены. На заборах и на стенах домов Чистой Криницы все чаще расклеивались фашистские газетки и плакаты со сводками главной квартиры фюрера. В них трескуче сообщалось об успешном наступлении в Крыму и на изюм-барвенковском участке. Двадцать третьего мая аршинными буквами было возвещено о взятии Керчи. Криничане не знали, верить или не верить этим сводкам, освещающим, как обычно, положение на фронтах в хвастливом и крикливом тоне. Ведь гитлеровцы не раз уже заявляли о взятии их доблестными гренадерами Москвы и Ленинграда, а потом всю зиму брехали что-то «об отходе на зимние квартиры». Но Малынец повел себя так независимо и вызывающе, а у солдат и офицеров из гарнизона было такое отличное самочувствие, что даже те селяне, которые наиболее недоверчиво относились к фашистской пропаганде, помрачнели: видно, и впрямь фашисты набрались за зиму сил. Еще большее уныние овладело селом, когда, словно в подтверждение слухов об успехах гитлеровцев под Харьковом, в последних числах мая по большаку прогнали длинную колонну пленных. Варвара Горбань, которая собирала топливо за селом, прибежала к Катерине Федосеевне. От быстрого бега платок сполз у нее с головы. Не поправляя его и поминутно оглядываясь на окна, она торопливо рассказывала: — Вроде ваш зять, Ганнин муж, шел, тетка Катря… Да разве признаешь?! Много их, сердешных… В пылюке, черные… Я глядела: может, Андрей мой там… — Куда же их вели? — До разъезда погнали… Тетка Катря! Вы б видели! Раненые меж ними… Кто идти не может, им — плетюги… — Не дай, не приведи, как знущаются. Дня через два в селе стало известно, что возле железнодорожного разъезда устроен концентрационный лагерь для военнопленных. Огромную площадь обнесли несколькими рядами колючей проволоки, пленных держали под открытым небом. Криничанские женщины, собрав тайком хлеба, сухарей, яиц, устремились туда. Но их и близко не подпустили к пленным. А после того как двух женщин часовые избили резиновыми палками, ходить к разъезду вообще стали бояться. Безотрадные, мрачные дни переживало село… Особенно тяжко воспринимали события в маленькой семье Рубанюков. Александра Семеновна, наслушавшись в лазарета хвастливых сводок о победах над русскими и о скором окончании войны, приходила домой удрученная и осунувшаяся. До глубокой ночи они шептались с Катериной Федосеевной; их одинаково волновала судьба близких: Остапа Григорьевича, Ивана, Петра с Оксаной, Василинки. Катерина Федосеевна как-то с тоской сказала Кузьме Степановичу Девятко: — Видать, сват, никогда уже не повидаем наших. Ну, зачем она, такая жизнь? Лучше лечь и помереть. — Помереть, свахо, всегда поспеем, — сердито сказал Кузьма Степанович. — Лег под образа, как деды говорили, да выпучил глаза. Небольшое дело! Тут думка, как прожить да чертяк этих пережить… А своих… будем живы — повидаем. Вернутся свои, Федосеевна… Говорил он будто уверенно, а сумрачное выражение выцветших глаз, устремленных куда-то в угол, скрыть не мог. И голос его задребезжал совсем по-старчески, когда, помолчав, он сокрушенно добавил: — Вот вспоминаю товарища Жаворонкова, командира того, которого расстреляли… что переводчика лопатой огрел…. Помню, как он радовался, что англичане с нашим правительством договор заключили. Что-то не видно, чтоб англичане и американцы поспешали нам помогать… Верно я тогда еще говорил: не за нас, а за себя у капиталистов голова болит. Катерина Федосеевна смотрела на него с состраданием, думала про себя: «Постарел человек, дуже постарел. И глаза как у хворого…» Кузьма Степанович и впрямь очень сдал. Пелагея Исидоровна, сумевшая и в самые тяжкие дни оккупации сохранить твердость духа, мужественно переносившая разлуку с дочерьми — Оксаной и Настунькой, глядела на него с тревогой. — Тебя не ноги мучают, старый? — спрашивала она, когда Кузьма Степанович, придя домой из правления, садился с болезненно-желтым лицом на скамейку и безучастно смотрел, как жена собирала на стол. — Пошел бы до лазарета. Нехай что-нибудь тебе дадут от ревматизму. — Это кто даст? Фашисты? — А тебе не все равно? Что ж, так и будешь мучиться? Кузьма Степанович только отмахивался; ни к чему, дескать, эти разговоры. В конце концов Пелагея Исидоровна поняла, что не болезнь мучит ее старика. С фронта приходили все более мрачные вести, и это подтачивало силы Кузьмы Степановича. Пал Севастополь. Фашистские орды рвались к Дону, подступали к Ворошиловграду, к Ростову. По распоряжению из района, «сельуправа» готовилась отметить в селе победы германского оружия большим праздником. Он был намечен на последнее воскресенье июля, когда с грехом пополам уже скосили озимую рожь и ячмень и сложили чахлые снопы в крестцы. За два дня до праздника, в пятницу перед вечером, Кузьма Степанович, встретив Александру Семеновну на улице, около нывшего сельмага, спросил: — Как там радио? В исправности? — Садятся аккумуляторы. Но принимать пока можно. — Надо. И побольше листков переписать. Дуже прошу… Наших не скоро можно ждать. Так обернулось… Но дела у мазуриков этих не такие уж нарядные. Хотя кричат дуже. Послушаешь, Москва — у них, Сталинград — у них, Ленинград — последние минуты… — Очень сильные они? — Сильный тот, кто на землю валит, а пуще сильней, кто поднимается. Об этом и разговор у нас. Вот они праздник, шарлатаны, удумали сделать. Людям головы хотят забить… Надо правду сказать… Возле Сталинграда, по всему видать, дуже великое кровопролитие, а взять они его никак не могут… — Я все сделаю, Кузьма Степанович. * * * Еще за несколько дней до воскресенья полицаи и староста начали хлопотливо готовить помещение «сельуправы» к празднику. Малынец ждал начальство из района, да и в селе набиралось немало немцев, которых надо было пригласить. Дома жена Малынца выгнала из кукурузы и бурака несколько четвертей самогона, выпотрошила со снохой полдесятка кур, пекла пироги с рыбой и с телячьей печенкой. Но то готовилось для самых избранных гостей, а в «сельуправе», где должен был начаться праздник и куда собирались позвать всех желающих, подготовка шла своим чередом. Солдаты по приказанию фон Хайнса подвезли сюда полную машину сосновых веток. Сычик, получивший недавно звание старшего полицая и весьма возгордившийся этим, из кожи лез, чтобы отличиться. Он совсем загонял полицаев и добровольных помощников из мальчишек, заставляя их навешивать гирлянды хвои на крыше и на стенах, скрести и мыть полы, наличники окон и дверей. — Поднавернем такого, — фамильярно подмигивая старосте, разглагольствовал Сычик, — ух, ты! В Берлине такого не видели. — Ты давай, давай. Старайся, — одобрительно бормотал Малынец. Он самолично прибил над столом портрет в рамке с надписью «Гитлер-освободитель», разложил газетки «Голос Богодаровщины», «Украинский доброволец», «Нова доба», «На казачьем посту». Накануне, в субботу, фон Хайнс пришел посмотреть «сельуправу». Бесстрастно оглядел марлевые занавесочки на окнах, цветочки, сказал: «Гут!» — повернулся и ушел. Однако спал в эту ночь Малынец неспокойно. Можно было ждать подвоха от односельчан. Хоть и бегали полицаи по дворам, строго-настрого приказывая никак не позже девяти утра явиться всем к «сельуправе», а все же черт их знает!.. — Придут! — заверил Сычик. — Не заявятся добром, на веревочке приволокем. — Э-э, дурень! — фыркал Малынец. — «На вере-е-воч-ке…» Ты еще скажи «на цепке». Это ж, голова твоя, праздник… Разъяснить требуется. «На вере-е-вочке»… — Разъясняли, — глядя куда-то вбок мутными глазами, уверял Сычик. Докладывая, он уже не особенно твердо держался на ногах, и Малынец, зная, что поручать ему что-либо в таком состоянии рискованно, решил назавтра сделать все самолично. Потому-то и встал он чуть свет и, надев новый пиджак, начистив сапоги едко смердящей ваксой, немедля пошел в село. Шагал, подозрительно заглядывая через плетни и заборы. Увидев хозяина или хозяйку, тоненьким своим голоском визгливо напоминал: — Не копайтесь! Все на свято! В обязательном порядке… На просторной площадке усадьбы МТС немецкие солдаты, громко перекликаясь, мыли машины, посыпали двор желтым приднепровским песком. Малынец постоял, посмотрел. Солдаты, резвясь, пихали друг друга в кучу песка, весело гоготали. Настроение у них было, видимо, превосходное. Малынец шагал дальше, мимо дворов, и постепенно мрачнел: ему начало казаться, что криничане готовят какой-то подвох. На его напоминания о празднике люди молча улыбались и невозмутимо продолжали заниматься своим делом. «Ну погодите! — грозился он мысленно. — Я еще покажу, кто такой есть Микифор!» Взгляд его скользнул по белой стене общественного амбара. Накануне он велел тщательно выбелить его известкой и уже представлял себе, как хвастнет перед начальством: «Под зерно нашим дорогим освободителям…» Но что это? Малынец схватился обеими руками за голову. Во всю ширину побеленной стены кто-то крупно вывел дегтем: Не видать вам, каты, Сталинграда, Как Москвы и Ленинграда. Малынец в смятении заворочал головой по сторонам. Вдоль плетней, поджав хвост, бежала по каким-то своим делам шелудивая собачонка, поодаль рылись в конском помете две черно-сизые вороны. С вороватым видом староста поднял щепочку, торопливо стал соскребать надпись. На праздничный костюм его, на сапоги, на картуз сыпалась известковая пыль, но все усилия были тщетны. Жирный деготь прочно въелся в глину и не поддавался. Малынец отшвырнул щепочку, отряхивая на ходу пыль, ринулся к «сельуправе». Через несколько минут он бежал назад. Следом за ним спешили со скребками и щетками полицаи. Возились подле амбара долго. Сычик, примчавшийся к месту происшествия позже других, грозно отгонял всех, кто намеревался пройти мимо. — Кругом! Запрещенная зона! — орал он, размахивая резиновой палкой. Но надпись была видна издалека. Криничане шли в обход «запрещенной зоны», гася усмешки, подмигивая друг другу. Кое-как приведя себя в порядок, Малынец заспешил к «сельуправе». Стали съезжаться гости. Около увитого зеленью крылечка, разминая ноги после тряской езды, прохаживался «украинский представитель». Малынец издали опознал его по ярко расшитой сорочке, огромным сборчатым шароварам и соломенной шляпе. — Пану старосте! — басил приезжий, шагая навстречу. — Атаману, так сказать, вольного казацтва украинского. Он был в отменном настроении, этот неизвестно кого представляющий «представитель». Троекратно, по древнему обычаю, облобызав Малынца, пощекотал его вислыми усами, щедро обдал запахом лука и водочного перегара. Взглянув на кислое лицо криничанского старосты, хлопнул его пр плечу широкой ладонью, пропел: Гей, ну-мо, хлопци, ела в ни молодци, Чом вы смутни, невесе-ели?.. — Проходьте в помещение, проходьте, як що желаете, — приглашал Малынец. Он пропустил вперед широкозадого, пропотевшего в подмышках гостя. Глядя на его мощную спину с жирными полукружпями лопаток под полотняной, до блеска выглаженной сорочкой, подобострастно лопотал: — Имя, отчества не помню, ну вы присаживайтесь… Побегу. Еще подъедут… — Ого-го! — рокотал «представитель», разглядывая газетки. — Полная культура! Знает атаман, куда нос держать… — Как вы сказали? — Проехало. Полная культура, говорю… Малынец попытался изобразить улыбку, но вдруг лицо его вытянулось и позеленело. На портрете Гитлера над шальным чубом фюрера, глядевшего на Малынца выпуклыми злыми глазами, торчали приделанные углем рожки. Это уже пахло весьма крупным скандалом. — Жарковато в помещении, пан добродий, — торопливо забормотал Малынец, увлекая гостя обратно, к двери. — Может, на свежем воздухе прохолонете?.. «Представитель», озадаченный столь странным гостеприимством криничанского старосты, слегка сопротивлялся, но Малынец проявлял такую настойчивость, дергал гостя за рукав так энергично, что ему пришлось-таки оставить прохладное помещение и снова выползти на жару. Малынец, еще раз со страхом оглянувшись на рогатого фюрера, плотно прикрыл за собой дверь. На его счастье, остальные гости — гебитскомиссар, Збандуто, фон Хайнс — еще не прибыли. Отыскав глазами среди полицаев Сычика, староста зловещим голосом позвал: — Старший полицейский! А ну сюды! Втолкнув Сычика в помещение, он яростно ткнул пальцем в портрет: — Это что? Га? Полицай непонимающе выпучил глаза: — Это… хюрер… — Я тебя спрашиваю, балбес, что это?.. Кто сотворил такую пакость? — А вы не лайтесь. — Я тебе полаюсь… Ишь ты! Обидчивый какой… Гляди лучше! Раскрой пьяные свои зенки. Сычик, наконец, заметил, как разрисовали портрет. — Ух ты! Какая ж это стерьва? Хлопчаки, сучьи дети… — Лезь, стирай! Взгромоздив на стул табуретку, Сычик вскарабкался на нее. — Держите, а то брякнусь. — Быстрей! Придерживая табуретку и отдуваясь, как в бане, Малынец косился на окно. Где-то за площадью уже гудели легковые машины. — Стирай живей! — почти плакал Малынец. — Тряпочкой не берет. Размазывает только. — Шкуру сдеру, — потрясал кулаками и чуть не плача орал Малынец. — Дайте ножичка… Да держите! А то как бухну… Громко сопя, полицай начал счищать рожки лезвием. В этот момент к крыльцу «сельуправы» подкатили одна за другой две легковые машины. Малынец дернулся: — Готов? — Зараз!.. Ейн момент… Ух ты! — ужаснулся вдруг полицай: впопыхах он выдрал «фюреру» глаз. Этого Малынец уже не мог пережить. В горле его что-то булькнуло, зашипело, и он бессильно присел на корточки. Сычик, потеряв равновесие, судорожно уцепился за рамку и имеете с портретом грохнулся вниз. Едва «оппель» с гебитскомиссаром свернул к «сельуправе», Збандуто, подпрыгивавший на заднем сидении, вытянул по-гусиному голову и, оглядев кучку полицаев подле крылечка и одиноко возвышающегося над ними «представителя» в соломенной шляпе, понял, что празднество сорвано. А ведь он, понадеявшись на старосту, заверил гебитскомиссара и районного сельскохозяйственного коменданта, что в Чистой Кринице их с нетерпением ожидают «освобожденные» крестьяне! Поправив галстук и шляпу, Збандуто резво выпрыгнул вслед за гебитскомиссаром из машины и сердито крикнул ближайшему полицаю: — Старосту! Малынец выбежал на крыльцо испачканный и взлохмаченный. — Тут я, пан бургомистр. Тут! Вид его был столь непрезентабелен, а глаза так испуганно вытаращены, что Збандуто, вместо приветствия, напустился на него: — Вас что, корова жевала, господин староста? — Да тут… извиняюсь… маленькая неувязка случилась… — «Неувязка»! Кто гостей должен… э… встречать? Я? Где люди? Збандуто оглянулся на немцев, которые переговаривались в сторонке с «украинским представителем», приблизился к Малынцу и, сжав кулаки, прошипел: — Голову оторву..! Где люди? Староста виновато вытянул руки по швам: — Приглашали… Да, может, еще подойдут… Бургомистр смерил его с ног до головы свирепым взглядом. Заметив майора фон Хайнса, показавшегося из-за угла, он приподнял над лысиной шляпу, с вежливой улыбочкой засеменил навстречу. Малынец затравленно поглядывал по сторонам. Кроме нескольких мальчишек, сбежавшихся поглазеть на машины, никого из криничан не было. А часы уже показывали десять… Конечно, можно разослать полицейских по дворам, те приведут. Продолжая стоять по стойке «смирно», Малынец сторожко наблюдал, как бургомистр, фон Хайнс и гебитскомиссар о чем-то меж собой разговаривали. — Староста! Малынец подбежал. Фон Хайнс встретил его тяжелым взглядом. — Почему никто нет? — Сейчас все исделаем… Все село сгоним, — с готовностью предложил Малынец. — Может, паны-господа желают закусить с дороги? Горилочки отведать?.. Ягодная… Фон Хайнс протянул ему листовку с последним сообщением Совинформбюро. — Откуда в селе? — Что это? Вытянув голову, Малынец хотел прочесть. Фон Хайнс яростно скомкал бумажку и швырнул ему в лицо. — Сволошь! Находить! Кто распространял? VIII Полчаса спустя, так и не дождавшись людей на «праздник германского оружия», гебитскомиссар, Збандуто и другие гости, разъяренные и голодные, покинули Чистую Криницу. А к вечеру из Богодаровки прибыли офицеры зондерн-команды. Ночью начались повальные обыски и аресты. Вместе с другими был арестован Кузьма Степанович Девятко. Для него это не явилось неожиданностью. Связной подпольного райкома партии Супруненко успел предупредить, что в гестапо поступил на него донос. Чувствуя, что ему не миновать ареста, Кузьма Степанович сказал вечером жене: — Если меня заберут и не вернусь, передай дочкам… пускай они комсомола, партии крепко придерживаются. Это мой батьковский наказ. А партия всегда укажет им, как жить… — И еще сказал он: — будут забирать меня, легко в руки не дамся. Хоть одного паразита решу. Пришли за ним солдаты и полицаи около полуночи, когда он уже разделся и лежал в кровати. — В «сельуправу» вас, пан Девятко, кличут, — объявил Сычик. — Оденусь и приду, — сказал он, поглядев на толпившихся в сенцах солдат. — Давай, давай! — повысил голос Сычик. — Нечего вылеживаться. Кузьма Степанович неторопливо поднялся, подумав, и пул к боковой комнатке. — Куда? — Не кричи. Пиджак и штаны возьму. Сычик намеревался последовать за ним, но Девятко быстро прикрыл за собой дверь, набросил крючок. Услышав, как гукнуло в комнате окно, Сычик рванулся к выходу. — В сад! — крикнул он солдатам, на ходу срывая с плеча карабин. Пелагея Исидоровна, цепенея от страха, слушала топот ног за хатой, треск ветвей, громкие крики полицаев. Через несколько минут Сычик, хрипло отдуваясь и прикладывая к рассеченной щеке листок лопуха, ввалился обратно в хату, крикнул хозяйке со злостью: — Давай одежу! Стоишь, раскрылилась… — И торжествующе добавил: — Поймали голубя… Он сам вынес пиджак и шаровары Кузьмы Степановича во двор, потом с другим полицаем и двумя солдатами принялся обыскивать хату. Ушел через час, ничего не найдя, но прихватив кое-что из сундука. В «сельуправе» тем временем учиняли допрос задержанным. Среди арестованных был шестнадцатилетний подросток Миша Тягнибеда, племянник казненного полевода. Кто-то из полицаев случайно заметил на его пальцах следы дегтя. Паренек держался мужественно. Его избивали всю ночь, с короткими передышками, а он твердил одно: «Ничего на амбаре не писал, никто этого не поручал, мазал к воскресенью сапоги». Смазанных дегтем сапог у него не оказалось. На заре гестаповцы швырнули его, полуживого, в заброшенный колодец на участке огородной бригады. Туда же бросили еще кого-то полуживым. Женщины, проходившие утром мимо, видели около колодца часового и слышали глухие стоны. Обо всем этом Александра Семеновна знала, хотя последние сутки дежурила в лазарете безвыходно. Утром Катерина Федосеевна встретила ее со слезами: — Что ж это, Шурочка, делается? И детей малых казнят и хворых не жалеют…. Свата нашего Кузьму Степановича — слыхала? — тоже забрали… — Знаю, мама. — Что ж это будет, доченька? — тихо запричитала Катерина Федосеевна, обычно сдержанная на жалобы. — Это ж все село могут изничтожить. Александра Семеновна сидела на лавке с одеревенелым лицом и напряженно думала. Она обязана была продолжать подпольную работу, но не знала, что надо делать, с кем связаться. — Ложись, доню, поспи, — сказала Катерина Федосеевна. — Ты зеленая, аж светишься вся… Александра Семеновна прилегла. — Сашка́ никуда со двора не отпускайте, — сказала она, отворачиваясь к стенке. Катерина Федосеевна еще с утра решила пойти навестить Пелагею Исидоровну. Она тихонько сложила в шкафчик перемытую посуду, подмела пол и только что хотела позвать со двора Сашка́, как в дверях показалась Христинья. — Одни, тетка Катря? — спросила она. — Заходи, заходи! Христинья, и прежде отличавшаяся чрезмерной худобой, сейчас выглядела совсем страшно. После того как она проводила на фронт мужа и на ее попечении остались престарелая свекровь и двое маленьких детей, ей пришлось очень туго. Но держалась она гордо, жалоб от нее никто не слышал. Помощь, которую оказывали ей друзья Федора Лихолита, она принимала только после долгих и настойчивых уговоров. Войдя в коморку и покосившись на спящую Александру Семеновну, Христинья спросила у Катерины Федосеевны: — Шура спит? — Она… Что это на тебе лица нету? — Степан, зять наш, пришел, — сообщила шепотом Христинья. — Как пришел? — Ночью… Убежал… Он в плену был. В лагере их держат, около разъезда. — Как же он рискнул? — ужаснулась Катерина Федосеевна. — Такое в селе творится… — Он же не знал. Их начали в добровольцы писать, кто, мол, хочет. Одежду выдали, обувку. Степа получил, послали его и еще двоих воду возить с речки в лагерь этот ихний… Они охранника задушили — и по домам. Степа во всем немецком так и заявился. — Про Ганю знает? — Ну а как же! Он только в хату вошел… ночью… мы с бабкой перепугались… Как есть немец! А он стоит посреди хаты, темно… Мы не светили… «Кто дома?» — спрашивает. Вроде голос знакомый, да разве думалось? А он идет до кровати. Там бабка спала. Тихо так опять спрашивает: «Мамо, это вы? Или ты, Ганя?» Тут бабка как схватится… — Сказали про Ганю? — глухо спросила Катерина Федосеевна. — Сразу не поверил…. Потом, когда все узнал, долго сидел, молчал. «Ну, говорит, попомнят они меня!» Сказал, что в лес пойдет. Дуже жалковал, что оружия никакого у немцев не взял. «Пистолет, говорит, был, так товарищ себе забрал…» День этот переждет, а ночью стронется. — Где ж он у вас переждет? — Нашли ему закуточек. — Ой, глядите! Шныряют эти барбосы по всем закуточкам. — Дома не найдут… Абы по дороге, когда будет идти до леса, не нарвался. — Вот беда ж ты какая! — загоревала вдруг Катерина Федосеевна. — Это мне и повидать его не доведется. Вечером ходить нельзя, днем еще хужей… — А он спрашивал про вас, про дядька Остапа. Всем интересовался… — Я пойду к нему, — неожиданно произнесла Александра Семеновна и поднялась на постели. — Мне ночью можно ходить. Катерине Федосеевне непонятно было, почему невестка хочет повидать Степана, которого совершенно не знала, однако решила не перечить. — Ну, сходи, — сказала она. — Я кой-что передам ему на дорогу, отнесешь. Она до вечера напекла лепешек из припрятанной на черный день муки, завернула их в капустные листья и, положив в кошелку, наказала невестке: — Поклон Степе передай. Скажи ему, будем живы, повидаемся. Александра Семеновна вышла из дому, когда совсем стемнело. Налетевший перед заходом солнца ветер нагнал дождевые тучи: крупные капли брызнули на лицо женщины, прошелестели в верхушках деревьев. За ветряками вспыхивали безмолвные зарницы. Она миновала несколько дворов, оставила позади колодец с журавлем против хаты деда Довбни; в зеленом отсвете молнии деревянный журавль мелькнул, как причудливая носатая птица. Александра Семеновна хотела свернуть в переулок, но тут невидимый возле забора полицай резко окликнул: — Кто идет? Александра Семеновна, помедлив одно мгновение, ответила: — Санитарка полевого лазарета. От забора отделились две человеческие фигуры, подошли. Александра Семеновна предъявила пропуск. Замерцал карманный фонарик. — Этот пропуск недействителен, — сказал второй, оказавшийся полицаем. Луч его фонарика скользнул по лицу женщины, по кошелке. — Куда идешь? — К родственникам. Потом в лазарет… на дежурство. — Что в корзинке? — Халат… и лепешки. — Открой! — Я же сказала… — Открой, говорят! Торгуется… Рука с серым обшлагом зашарила в кошелке. Расшвыряв еще теплые лепешки под халатом, извлекла сверток. Его развернули. В мигающем свете фонарика блеснул металл немецкого автомата. Это было так неожиданно, что полицай даже отступил шаг назад. Эсэсовец злобно выругался. Цепко сжав пальцами руку женщины, он изо всех сил дернул ее. * * * Александру Семеновну допрашивал майор фон Хайнс. Во второй комнате, за стенкой, слышался громкий женский плач, выкрики взбешенного чем-то эсэсовца. Фон Хайнс, не поворачивая головы, прислушался, потом вскинул на стоявшую перед ним женщину пристальный холодный взгляд. — Куда вы несла оружие? Где взяла его? Отвечайте эти вопросы… Потом вы будете рассказывать о листовки… Александра Семеновна стояла перед ним, щупленькая, с мелово-бледным лицом. Она молча глядела куда-то поверх головы фон Хайнса, и тот, заметив ее сурово поджатые губы, вскипел, ударил по столу. — Отвечать! Александра Семеновна вздрогнула. Она перевела взгляд на майора и неожиданно улыбнулась. — Не тратьте энергии, господин детоубийца, — произнесла она раздельно с неожиданным спокойствием. — Я не собираюсь доставлять вам никаких… ничего для вас приятного… Страшный удар хлыстом ожег ее щеку. Она вскрикнула и прикрыла лицо рукой. Солдаты вытолкали ее в коридор. Уже на дворе кто-то в темноте кинулся к ней, обхватил руками ее шею. — Шурочка!.. Дочушка ты моя… — И вас, мама? — с ужасом вскрикнула Александра Семеновна, узнав свекровь. Она нашла ее руку, крепко стиснула. — Вас за что? А Сашко́ как? Солдаты, сердито ругаясь, оттолкнули Катерину Федосеев-ну, и она так и не успела ничего ответить. IX Враг был уже на Дону. Пятнадцатого июля он захватил Миллерово, спустя несколько дней бои завязались в районе Новочеркасска, у станицы Цимлянской. Полк Стрельникова, понесший в непрерывных, изнурительных боях большие потери, отвели во второй эшелон, и он отводил с тыловыми подразделениями через Новочеркасск в направлении станиц Кривянская и Манычская. Там ему предстояло подготовить рубеж по реке Дон, у хутора Белянин. Взвод Петра шагал через город на рассвете. Ночью побрызгал скупой дождь, редкие тяжелые капли выбили в густой жирной пыли оспенные крапинки, испятнали стекла и стены домов. По улицам, наполняя их грохотом, клубами пыли, неслись в разных направлениях автомашины. Связисты возились со своими катушками. У зданий с выбитыми окнами суетились люди: грузили на подводы и машины учрежденческое имущество, снимали вывески. С севера, со стороны Шахт, временами доносился гул канонады. В котловине, за железнодорожной станцией, полк остановился, поджидая обоз с продовольствием, застрявший где-то у переправы. Спустя час выступили в направлении станицы Манычской. Шли глухой, мало наезженной дорогой, мимо бесконечных солончаков. Зной выжег и без того чахлую растительность. Блеклые кусты полыни, серая щетина ковыля да зеленая, несмотря на жару и безводье, поросль донника, занесенного ветрами из степей, лишь подчеркивали безжизненность и бесплодность этих земель. Губы людей, черные, потрескавшиеся до крови, жадно приникали к флягам. Теплая вода смешивалась с ручейками пота, стекающего с красных, опаленных лиц. Вода эта, солоноватая на вкус, только разжигала жажду. Петро шагал позади растянувшихся извивающейся цепочкой людей. Чуть поодаль, впереди, высилась над нестройной колонной голова Евстигнеева, чернели стволы противотанковых ружей. Петро вспоминал мельчайшие подробности последних боев, придирчиво разбирал каждый свой шаг и поступок. Никто не смог бы упрекнуть младшего лейтенанта Рубанюка в том, что он, молодой и еще неопытный командир, в первом бою растерялся или не выказал в чем-то должной решительности. Взвод оборонялся стойко, ни один боец не покинул без приказа своего места, не дрогнул, и командир роты ни разу не услыхал от Петра просьбы о помощи людьми, хотя положение взвода не раз было критическим. Но мысль о том, что оккупанты продолжают продвигаться, необычайно угнетала Петра, и он испытывал такое же тяжелое чувство, как в начале войны, под Винницей, и как в дни гитлеровского наступления на Москву. Солнце жгло все нещаднее. Порой Петра одолевало неудержимое желание броситься на придорожный запыленный бурьян и лежать так, без движения. Но он упорно шел дальше, и так же упорно шли его бойцы, изнуренные, молчаливые, мрачные. У одинокого дерева, в двух-трех метрах от дороги, Петро заметил бойца. Он держался рукой за ногу, возле него лежали автомат и запасные диски. Петро подошел ближе и узнал бойца своего взвода Черникова. — Что с тобой? — спросил он. — Почему отстал? Кто разрешил выйти из строя? Солдат, не поднимая головы, отнял от ступни ладонь и показал Петру натертую до крови ногу. — Ничего не поделаешь, — сказал Петро. — Надо идти! Скоро привал. Санинструктор перевяжет. Черников, с усилием разжимая слипшиеся губы, невнятно произнес: — Не могу… товарищ лейтенант… Я старался… Больше не могу… — Встать! — властно скомандовал Петро. Солдат уперся рукой в землю. Петро помог ему подняться, подал оружие, диски. В это время торопливо подошел Евстигнеев: боец был из его отделения. — Помогите Черникову, — сказал ему Петро. — Если отстанет, потеряет нас. Евстигнеев оглядел ногу бойца. — Погоди-ко, — сказал он, сложил на землю свою ношу — вещевой мешок, скатку, автомат, — срезал с дерева толстую ветвь, очистил ее от сучьев и протянул палку бойцу: — Держи! Сапоги перекинь через плечо. Так… Диски давай мне… Ну, пошли… Черников, опираясь на палку, заковылял за ним. Через несколько минут начали отставать еще два бойца. Идти было все тяжелее. Петро ощущал это и на себе, но останавливаться, не имея на то приказания, он не мог. Тут подоспел Василий Вяткин. Вытерев усталое, запыленное лицо, он извлек из планшетки карту: — Свертывайте с проселка и вот сюда… Гляди на карту… Вот это река, а вот Дубовый овраг… Остальные взводы уже завернули. И предупреди коммунистов — проведем собрание. — Плохи дела, Василь Васильевич? — Неважные дела, — Вяткин говорил медленно и хрипло, словно выдирая каждое слово из горла. — Жмет, проклятый… Петро машинально ковырнул ногтем сальное пятно на своей полевой сумке, потом, прикрыв глаза рукой, посмотрел вверх. Матово-серые в мглистом от зноя небе, шли на северо-восток «юнкерсы». — К переправам, — сказал Вяткин. — И когда они, гадючье племя, выдохнутся! — с сердцем воскликнул Петро. — Хоть бы союзнички наши раскачались. Вяткин безнадежно махнул рукой: — Раскачаются… и еще подбросят немножко завалявшейся тушонки… Метро пошел быстрее, чтобы сообщить бойцам о близком привале. Вскоре из низины, поросшей дубовым мелколесьем и верболазом, потянуло прохладой, впереди заманчиво блеснула вода. Петро, обогнав бойцов, шел теперь в голове взвода, время от времени поглядывая на карту. Цепочка людей растянулась но балке. На дне ее журчал ручей. Бойцы жадно приникали к воде, смачивали головы, снова пили, наполняли котелки и фляги. Ефрейтор Топилин шагал рядом с Петром. Уже подходя к реке, он спросил: — Товарищ младший лейтенант, у вас покурить не найдется? Петро отсыпал ему щепотку табаку, оторвал клочок бумаги и для себя. — Это мне уже до дому недалече осталось, — сказал Топилин. — Радоваться особенно нечему, — жестко ответил Петро. — Я не к тому, — смущенно сказал Топилин. — Вы не думайте, младший лейтенант, что у меня в думках что-нибудь… В его голосе зазвучала искренняя обида, и Петро уже мягче сказал: — В плохом я тебя не подозреваю. А ты все-таки подумай вот о чем… Дальше фашист от твоей хаты — ближе тебе до дому. — Точно… Ну, да войск наших собралось около Дона много. Может, и не пустим дальше? Петро пожал плечами: — Не знаю. А что выгоним — ручаюсь… Зимних фашистов под Москвой крепко били? Что же этот, летний фриц, лучше, что ли? Понахальнее? Так мы всяких нахалов видали. — Так и я объяснял ребятам, — сказал Топилин с улыбкой, — мол, все одно, будет время — погоним. В широком, густо заросшем овраге расположились многолюдным и шумливым табором подразделения, обозы, медсанбат. Пахло нагретым железом, кожаной сбруей. Бойцам выдавали сухой паек, махорку. Тут же, собрав ветки и траву, они разводили огонь. Сидя на корточках подле котелков, поджидали, пока закипит вода. Петро, отдав нужные приказания, снял сапоги, гимнастерку и помылся у ручейка. Холодная вода освежила его. Он с наслаждением прилег на траву, вытянул ноги. — Ну, Яша, — говорил кто-то рядом, в кустах, — чего же ты хвалился? У меня, на Дону, увидите, мол… А глядеть нечего. Что тут хорошего? Лягушата, и те махонькие, землистые. — Мы еще не возле Дона. Тут земля, верно, хреноватая… Ну, да и ее в порядок приведут, не бойся… Петро узнал голоса Топилина и Шубина. — …Ты вот плотину поглядишь, какую на Маныче построили, — продолжал Топилин. — Я сам от колхоза землекопом был наряжен. Три месяца лопатой да киркой орудовал. А на сады погляди да на степи… Красненьких лучше, чем у нас, на всем свете не найдешь. — Что за красненькие? — Ну, томаты. Помидоры, сказать… — А ты что, Топилин, по всему свету ездил и перепробовал все красненькие, чьи, мол, лучше? — подал кто-то голос. — Арбузы ажиновские покушай или виноград… — продолжал Топилин, оставив ядовитый вопрос без ответа. — Пушкин о вине нашем стихи сочинил. — Приплел… То ж про цимлянское он писал, — произнес все тот же задиристый и язвительный голос. — Именно, что про цимлянское… Оно-то и на Дону, — резонно возразил Топилин. — Ты, Шмыткин, географию не знаешь, так не мешайся. Несколько минут за кустами молчали, потом Шмыткин изменившимся вдруг до неузнаваемости, злым голосом произнес: — И когда ему, паразиту, концы наведут? — Если мы с тобой не наведем, больше некому, — сказал Шубин. — Заграничному дяде оно не дюже болит. Петро лежал на прохладной земле и, слушая негромкий разговор бойцов о семьях, домашних делах, о том, что давно не было писем, ощутил вдруг тот щемящий приступ грусти, который охватывал его всегда, как только он начинал думать о Чистой Кринице, об отце и матери, об Оксане… После встречи с Оксаной в Москве он не имел ни от нее, ни от Ивана ни одного письма и ничего не знал о них. И сейчас, невольно связывая мысли об Оксане с тревожными думами о положении на фронте, Петро мрачнел все больше. Он вспоминал немногие счастливые дни, проведенные с Оксаной, и ему казалось, что все это было лишь в коротком сне. Вспомнилось, как однажды утром вскоре после приезда из Москвы он шел степью мимо участка горбаневской бригады и у оврага на узенькой тропинке ему неожиданно встретилась Оксана. Накануне они долго сидели над Днепром и расстались поздно, условившись встретиться на следующий вечер. Внезапно столкнувшись, оба сперва окаменели от неожиданности, потом обрадовались и молча стояли, держась за руки и глядя друг на друга сияющими глазами. Петро не запомнил, о чем они говорили, но на всю жизнь памяти его запечатлелся взгляд чистых глаз невесты — счастливый и любящий взгляд. Потом он вспомнил, как Оксана провожала в Москве на вокзале. Короткая встреча их была грустной: оба чувствовали, что расстаются надолго, может быть навсегда. Сейчас каждого из них свой фронтовой путь, и кто знает, какие испытания суждено еще вынести им! Занятый своими мыслями, он и не заметил, что рядом стоял Вяткин и молча наблюдал за ним. — О чем это комвзвода так глубокомысленно размышляет? — спросил парторг, опускаясь на корточки. — О жене думаю, Василь Васильевич, — чистосердечно признался Петро. — Что с женой? Писем нет? — Нет, Вася. — Так их сейчас никто у нас не получает. Зато потом сразу привалят, успевай только читать! Давай-ка твоего покурим… Ты слыхал, как вчера командир третьего взвода ночью на комдива нарвался? Потеха… Вяткин, закурив, принялся рассказывать о каком-то забавном происшествии. Петро слушал рассеянно и хотя понимал, что Вяткин старается отвлечь его от печальных мыслей, не прерывал. — Ну, обувайся, — сказал Вяткин, отшвырнув окурок и поднимаясь. — Партийное собрание вон там, под той вербой, будет. Зови своих. Попрошу, Евстигнеева пригласи. Петро вспомнил, что Евстигнеев подал заявление о вступлении в партию, но из-за тяжелых боев партийного собрания уже давно не было. Он разыскал Евстигнеева на полянке, около санитарной повозки медсанбата. В одной из последних контратак Алексея Степановича задело осколком снаряда, но он никому о своем ранении тогда не доложил, а в пути рана загрязнилась и стала тревожить. Ему только что сделали перевязку, и одна из девушек натягивала на него гимнастерку. Евстигнеев успел уже побриться, рукав, изодранный осколком, был тщательно заштопан. Петро по всему его виду, по торжественно-сосредоточенному выражению лица понял, что готовится он к партийному собранию с большим волнением. Шагая рядом с Петром, Евстигнеев первый заговорил об этом. — Мне давно бы надо заявление подавать, — сказал он. — Трех сынов имею. Все в партии состоят. Меня еще в колхозе в мирное время приглашали: «Давай пишись в партию, Степанович, не отставай от сынов…» — «Нет, говорю, партии нужны грамотные. Политически чтобы голова хорошо работала». — В политических вопросах вы, Алексей Степанович, по-моему, не хуже других разбираетесь. Уверен, что вас примут. — Я и парторгу, Василь Васильевичу, объяснял: «Без партии, говорю, мне сейчас нельзя, товарищ Вяткин, никак…» Время такое… В панику я, конечно, не ударяюсь, и что фашист нас одолеет, у меня такого в мыслях нету. На всяку гадину есть рогатина… Ну, а с другой стороны, я же понимаю, угроза дюже большая. Такой войны на моей памяти еще не бывало… И главная надежда теперь на партию нашу. Поближе до нее нужно… Как я своим умом мыслю, этим и крепкие мы, этим и держимся. — Будут разбирать ваше заявление, так и скажите. — Беда, что выступать на собраниях я не мастак, — вздохнув, ответил Евстигнеев. — Может, еще начнут вопросы по политике ставить… Конечно, если б не такая горячка, за книжками да газетами посидел… Они пришли как раз вовремя: люди уже собрались, только что подошел сюда, по-прежнему прихрамывая и опираясь на палку, комиссар Олешкевич. Вяткин встал с опрокинутого ящика, заменявшего ему и стол и стул, и объявил: — Времени у нас мало, товарищи, поэтому прошу быть повнимательней… Разберем заявления трех товарищей о приеме в партию, потом попросим товарища комиссара, он сделает сообщение. Первым Вяткин зачитал заявление сержанта Евстигнеева, отличившегося в последних боях. Старый солдат стоял «смирно», не сводя глаз с парторга, и лишь капельки пота, густо проступившие на большом, с глубокими залысинами лбу и на скулах, выдавали его волнение. Петро намеревался выступить. У него нашлось бы немало хороших и теплых слов о лучшем командире отделения, но оказалось, что Евстигнеева знали все, и Вяткин перешел к голосованию. — Единогласно! — громко и с видимым удовольствием подытожил Вяткин. — Поздравляем, товарищ Евстигнеев. Теперь в бой вы пойдете коммунистом. — Служу советскому народу! — хрипло сказал Евстигнеев. Он опустился рядом с Петром на подмятую траву и вытер платком лицо. После того как собрание решило вопрос о приеме в партию двух других бойцов, поднялся комиссар Олешкевич. Скинув фуражку, он пригладил седые волосы. Судя по его бледному лицу и глубоко запавшим щекам, ему нездоровилось. Говорил он тихо, но сразу же завладел вниманием собрания. — Коммунисты обязаны знать, — начал он, — что обстановка на фронтах очень тяжелая. Пал наш доблестный Севастополь… Пала Керчь… Сдан Старый Оскол… Идут бои за Воронеж. В опасности Ростов. Фашисты угрожают Сталинграду. Над нашей Отчизной вновь нависла смертельная опасность… Петро, слушая его, смотрел в лица сидящих на земле людей. Это были его фронтовые товарищи, его друзья и единомышленники. На память пришли партийные собрания, на которых довелось бывать до войны: в сельскохозяйственной академии, в Чистой Кринице. Как бы ни были сложны и запутаны обсуждавшиеся вопросы, сколько бы ни рождалось споров, в итоге всегда достигалась истина, простая и мудрая, и Петро уходил с собрания, проникшись доверием к справедливости коллективного разума, полный бодрой веры в свои силы. Глядя на лица товарищей, которых только что приняли в партию, Петро думал: «Как же велика в народе вера в силы партии, если в дни самых суровых испытаний к ней тянутся вот так, как сейчас…» Словно повторяя вслух мысли Петра, комиссар Олешкевич сказал: — Вокруг большевистской партии объединяется и сплачивается все лучшее, что есть в нашем народе… В этом залог победы! Враг пользуется отсутствием второго фронта, — продолжал он. — Ему удалось за зиму отмобилизовать все свободные резервы и бросить их против нас. Он не оставил мысли сломить, поработить нашу родину. Но разве мы уже не гнали хваленых гитлеровских вояк? Разве битва под Москвой не доказала, что сильнее мы, а не фашисты? Олешкевич говорил страстно и горячо, щеки его пылали. И вдруг он просто сказал: — Так хочется побить его, проклятого! Побить — и увидеть нашу победу… Олешкевич взглянул на часы: — Через пять минут выступаем, товарищи! X К вечеру полк Стрельникова, не задерживаясь в станице Манычской, вышел к Дону. Бойцы, увязая в сыпучем песке и задевая головами и винтовками густо разросшиеся ветки белотала, жадно впивались глазами в мутновато-зеленые волны, лениво лижущие влажный берег. Остановились в полутора километрах от хутора. Тимковский сам объяснил Петру, где занять оборону. Когда комбат собирался уходить, Петро сказал: — У меня командир отделения из Багаевской. Разрешите отпустить его до вечера к семье? Петро знал, что комбат весьма неохотно разрешает подчиненным отлучки, и приготовился отстаивать свою просьбу. Но Тимковский, против ожидания, сказал: — Топилин? Припоминаю… Отпусти. На три часа, не больше. Вернувшись к взводу, Петро отыскал Топилииа. Тот, скинув гимнастерку и нижнюю сорочку, орудовал лопатой. Петро жестом подозвал его. — Твоя семья в Багаевской? — спросил он, когда Топилин, одевшись, с непостижимым проворством подбежал к нему. — Точно! Рядышком… — Давно не видал? — С тридцать девятого. Как ушел на действительную. — Управишься? Комбат разрешил тебе три часа… Глаза Топилина, чуть раскосые и узкие, радостно блеснули. — Очень благодарен, товарищ комвзвода. Туда и обратно — часа полтора. Буду аккуратно. — Ну, привет семейству! Ступай, Топилин… Наблюдая, как ефрейтор поспешно собрался и, не мешкая, исчез в чаще верб, Петро испытывал такое чувство, словно дам получил возможность побывать в родной семье. …Жара спала. Солнце спускалось за деревья. Лучи его пробивались сквозь ветки кустарника. Жужжали комары. Над Доном реяли стрижи, и казалось, они ныряют, плавают в розовом воздухе, как в теплой воде. Бойцы, покончив с делами, спускались к реке. Вскоре оттуда послышались плеск, восторженное уханье, оживленные голоса. Петро купался последним. Растягивая удовольствие, он сидел раздетым на прохладном песке. К нему подсел Евстигнеев. — С родной семьей повидаться — как в жару ключевой водицы испить, — сказал он. — И другим вроде на душе полегчало… — Парень заслужил. — Хороший служака… Всегда исправный, в первых рядах… Остаток вечера прошел спокойно. Правда, Петро не знал точно, где противник. Не знал об этом и ротный командир. Но из штаба полка строго-настрого приказали усилить боевое охранение, непрерывно вести разведку. Это заставляло быть настороже. Петру удалось выкроить часок для сна только к полуночи. Укладываясь на согретой за день земле и снимая походной снаряжение, он вспомнил о Топилине. Справился о нем у часового — ефрейтор еще не возвращался. — Когда придет, пусть доложит. Сон охватил Петра сразу же, и так властно, что его не разбудили ни близкая бомбежка, ни орудийная пальба, часа в два ночи вспыхнувшая где-то северо-западнее. Еле-еле начало светлеть за Доном, за багаевским зеленым островом, когда Петра разыскал командир отделения Шубин. — Танки, товарищ комвзвода! — доложил он, тяжело дыша. — Не разберем, чьи… — Какие танки? — борясь со сном, пробурчал Петро. — Доложите…. этому… — Он, сладко всхрапнув, умолк. — Товарищ комвзвода, проснитесь… Товарищ младший лейтенант!.. Шубин настойчиво тряс Петра за плечо, потом, видя, что и это не помогает, стал приподнимать с земли. — Вражеские танки перед охранением, — уже сердито докладывал он. Вникнув, наконец, в смысл того, о чем говорил командир отделения, Петро вскочил на ноги, ощупью разыскал свое снаряжение и каску. На ходу надевая их, он побежал за Шубиным. Темнота скрывала очертания берега, брустверы окопов, кусты. В просветах меж деревьями полыхали далекие вспышки разрывов; горизонт был багровым. Петро, сопровождаемый Шубиным, спотыкаясь о коряги, добрался до линии окопов и, чтобы лучше видеть, лег на землю. Глаза его различили контуры танков. Их было три или четыре, и стояли они недвижимо, молчаливо. — Черт их разберет, чьи! — выругался кто-то. — С вечера тут много гудело… Так наши же в посадки пошли… А эти… стоят… — Осветить! — коротко приказал Петро. — Ни ракет, ни ракетницы нету, товарищ младший лейтенант, — доложили из темного провала окопа. Но в это мгновение осветительная ракета взвилась поодаль, слева. Танки стояли шагах в двухстах. В свете ракет четко вырисовывались белые кресты с черной каемкой. Едва Петро успел сообразить, что это разведка противника, сзади, из чащобы верболаза, по танкам открыли беглый огонь пушки, правее застучали противотанковые ружья. Противник ответил. Но обстрел застиг его врасплох. Задымил, потом вскинул в мутно-желтое небо каскад огня крайний танк. Второй, скрежеща гусеницами, с ревом вертелся и не мог тронуться с места. К частым выстрелам полковой артиллерии присоединились гулкие удары гаубичных орудий, бивших из-за хутора. В неверном свете горящих танков, орудийных вспышек Петро различил неуклюжие вездеходы, суетящихся подле них солдат. По гулу моторов и невнятным крикам он понял, что фашисты готовятся к атаке. Петро приказал взводу выдвинуться на — переднюю линию окопов и открыть огонь. Уже рассвело, предутренняя заря зажгла за Доном небо, и теперь гитлеровцы были видны явственно: по ним били из ручных и станковых пулеметов, из винтовок. Особенно активно вел огонь пулеметный расчет, засевший в кустах, впереди окопов боевого охранения. Петро и его бойцы с удовольствием наблюдали, как пулеметчики дерзко, почти на виду у противника, расстреливали гитлеровцев, вынуждая их прятаться за танки, прижиматься к земле. «Не иначе Сандунян с ребятами», — догадался Петро, вслушиваясь в пулеметную дробь. Один из вражеских танков, развернувшись, открыл яростный огонь и, неуклюже покачиваясь, устремился на пулеметный расчет. И в то мгновение, когда, казалось, уже ничто не могло спасти пулеметчиков от многотонной машины, извергающей дым и пламя, танк резко дернулся, — под его гусеницей с грохотом взорвалась противотанковая граната. — Топилин! — возбужденно закричали в окопе. — Топилин танк подбил… Петро напрягал зрение, пытаясь что-нибудь разглядеть в дымящихся кустах. Его внимание отвлек связной. Командир роты передавал приказание Тимковского приготовиться к контратаке, и Петро увидел Топилина лишь перед самым броском из окопов. Лицо ефрейтора, его гимнастерка были измазаны землей, к шароварам и локтям пристали репьяки. — Ты что, танк подбил? — мимоходом спросил его Петро. — Ребята говорят, что подбил. — Я тоже видел. Подбил… На левом фланге, вдоль проселочной дороги, началась наша танковая атака, и внимание Петра переключилось туда. «Тридцатьчетверки», вырываясь из засады, не успев освободиться от маскировочных ветвей на броне, устремились вперед. В оранжево-серых клубах вздыбленной пыли нельзя было ничего толком разглядеть, однако по звукам Петро определил: гитлеровцы начинают отходить. Пользоваться танками как прикрытием не было смысла: густая пелена пыли явилась отличной завесой, и бойцы, ринувшиеся из окопов вслед за Петром, бежали, не пригибаясь, теряя друг друга из виду и перекликаясь, как в тумане. Петро, с трудом поддерживая связь с командирами отделений, быстро продвигался вперед. Вражеские солдаты, не успевая отстреливаться, откатывались по равнине, в сторону Манычского канала. Справа, за обрывом к Дону, группка вражеских автоматчиков, отстреливаясь, залегла. Петро крикнул ручному пулеметчику Шмыткину, чтобы тот перенес огонь на них, и, пригибаясь за кустами, бросился с отделением Шубина, вырвавшимся вперед. Он уже был шагах в пятидесяти от обрыва, когда из полуобгоревшего рыжего куста сверкнуло пламя… Выстрела Петро не слышал. Взметнув руками и выронив автомат, он упал на песок. * * * Сознание не возвращалось к Петру долго, и когда он очнулся, солнце стояло уже высоко. Напрягая память, Петро вспоминал обо всем происшедшем. Раскачиваясь, как пьяный, упираясь в землю ладонями, он сел, огляделся. На гимнастерке и рядом на песке глянцево блестела засохшая кровь. Каждое движение стоило Петру огромных усилий, и прошло немало времени, пока он, обнаружив на шее сквозную рану, с трудом извлек из полевой сумки индивидуальный пакет и сделал себе перевязку. Мучила нестерпимая жажда, знобило, перед глазами плыли желтые и фиолетовые круги… Он понимал, что нужно во что бы то ни стало превозмочь слабость и выбраться из кустов, пока его окончательно не оставили силы. Он поднялся, шагнул, и в то же мгновение невдалеке раздалась пулеметная очередь. Шагах в ста были вражеские солдаты. Петро заметил их и лег на землю. Сжав зубы, чтобы не застонать, он отполз в сторону, долго лежал, прислушиваясь. Было ясно, что кругом враги. Петру даже почудился их разговор, и он инстинктивно схватился за автомат. Не выпуская его, ощупал карманы шаровар, гимнастерки. Сознание пронзила мысль: слабый и безоружный, он может попасть в плен, и тогда к врагу попадут его документы: партийный билет, удостоверение личности, карта… …Петру представилось, как его партийный билет, алая заветная книжечка, которой он так всегда гордился, которую сумел сохранить, когда шел из окружения, попадет теперь в руки врагов… Он торопливо достал партбилет, затем другие документы, письма и фотографию Оксаны, уложил все в полевую сумку — подарок брата. Пошарив глазами по сторонам, заметил обломок дерева. Знакомое ощущение тошноты, предшествующее обмороку, вынуждало торопиться. Петро поспешно вырыл небольшое углубление, положил в него сумку и заровнял землею… Надо было бы оставить какую-нибудь метку, но он успел об этом только подумать и вновь впал в беспамятство. * * * …Пришел в себя Петро спустя сутки в полевом госпитале. Перед ним стали возникать, сперва туманно, затем все отчетливее, серая крыша холщовой палатки, квадратное целлулоидное окно… Петро повернул голову и от резкой боли в шее застонал. К его койке бесшумно приблизилась женщина и склонилась над изголовьем. — Надо лежать спокойно, — произнесла она. — Как себя чувствуете? Ее мягкая теплая рука коснулась руки Петра. Она пощупала его пульс, вытерла марлей лоб и лицо, поправила подушку. Петро, покорно ей подчиняясь, оглядел палатку. На близко сдвинутых друг к другу походных койках лежали тяжело раненные. Брезентовый полог был поднят, легкий ветерок шевелил листву деревьев, колебал марлевые занавески, но в палатке стояла духота, запах йодоформа и эфира подступал к горлу. Вали доносились приглушенные расстоянием орудийные выстрелы, пулеметный стрекот. Петро лизнул губы горячим языком, невнятно спросил что-то. Женщина нагнулась ниже. — Где мы? От Дона далеко?.. — раздражаясь оттого, что его не понимают, повторил вопрос Петро. — Лежите, лежите, голубчик. Нельзя разговаривать. — Мне надо знать, — упрямо твердил Петро, намереваясь приподняться. — Документы мои… подобрали? — Лежите же, — испуганно произнесла женщина, придерживая его за руку. — Не нужно волноваться. Нашли ваши документы. Петро, поняв, что она просто успокаивает его, сердито сказал: — Если сумку… не принесете, я встану… — Эх, какой вы! Ведите себя спокойненько, придет дежурный врач, с ним поговорите. В углу заворочался, застонал раненый, и сестра, поправив на груди Петра простыню, отошла к нему. С соседней койки пожилой мужчина с забинтованной головой смотрел на Петра тяжелым, неподвижным взглядом. — Не знаете, где мы? — спросил его Петро шепотом. — В Багаевской. — А немцы? Отогнали их? Сосед Петра устало прикрыл веки. Он был очень слаб, и Петро стал искать глазами кого-нибудь другого, кто смог бы ответить на его вопрос. Но сосед, помолчав и собравшись с силами, сказал, медленно шевеля тонкими, бескровными губами: — За Маныч их отогнали. Там и меня… достало… Петро пошевелил ногами, одной рукой, другой. Он мог двигать ими, и только в затылке и на шее отдавалась резкая боль, словно туда вколотили гвоздь. Все же руки, ноги были целы; это успокоило Петра, он забылся. Громкий, сиповатый голос заставил его очнуться. На сотен койке сидел врач с темно-серым, изрытым оспой лицом и непомерно длинными руками, на которых выпирали узлы вен. Заметив, что Петро проснулся, он пересел к нему. — Ну, голубчик, жив-здоров? — с профессиональной фамильярностью спросил он. — Хорош был. Теперь пойдешь на поправку. Послезавтра эвакуируем… — У меня документы на передовой остались. Их найти надо… — Какие документы? Петро рассказал. Врач выслушал его внимательно, задумчиво потер переносицу. — Марина, — окликнул он одну из сестер, — ну-ка, справься, сумки младшего лейтенанта Рубанюка не подобрали санитары? Девушка с синими, строгими глазами подошла и внимательно посмотрела на Петра. — Ничего не было — ни оружия, ни сумки. Я регистрировала. Врач беспомощно развел руками. Поднимаясь, он шутливо пообещал: — После войны разыщем твою пропажу, Рубанюк. А пока лежи, поправляйся… Одернув халат и дав сестрам указания, он ушел из палатки. Девушка вернулась к койке Петра. Он лежал с нахмуренными бровями, сердито сжав губы, и сестра, взяв его за руку, погладила ее. Пристально глядя ей в глаза, Петро уловил в них сострадание, и это покоробило его. Он отнял руку и спрятал под простыней. — Почему вы на меня сердитесь? — спросила девушка с улыбкой. — Не люблю, когда на меня так смотрят. — Я думаю, как помочь вам, а вы… В голосе девушки зазвучала обида. — Если поможете, будем друзьями, — сказал он. — Вы член партии? — Комсомолка. — Тогда вы поймете меня… У меня партийный билет остался. — Поговорю с начальником, — сказала сестра, подумав. Она ушла, а Петро, проводив ее взглядом, подумал об Оксане. Девушка чем-то отдаленно напоминала ее. Ему вдруг вспомнилось письмо хирурга к Оксане. Оксана горячо уверяла, что ничего не может быть у нее с этим человеком, хотя она уважает и ценит его. И все же думать о том, что Александр Яковлевич старался попасть в один медсанбат с Оксаной, Петру было неприятно. Он искрение верил Оксане и сейчас подумал о себе осуждающе: «Ревнивец, как и все… Сколько еще этого в человеке!..» К Петру подошел юный курчавый паренек с костылями. Ему, видимо, было скучно, и он искал собеседника. — Недавно в госпитале? — спросил он. — Я уже пятые сутки… Разговаривать Петру не хотелось, да и было трудно, и он лишь слегка кивнул. — Нравится сестричка Марина? — спросил, подмигнув, парень. — Ребята из нашей палатки пробовали приударить… Ни-ни: посмотрит вот такими глазами, улыбнуться улыбнется, а только пользы от этой улыбки никакой… — А какую же тебе пользу надо? — сказал Петро, поморщившись. — Делать вам, хлопцы, нечего. — Это верно, делать нечего, — добродушно согласился парень. — Скучища… Он зевнул и, подхватив подмышки свои костыли, поковылял в другой угол палатки… Госпиталь жил обычной жизнью. Поступила новая партия раненых. Готовили к эвакуации в глубокий тыл тех, кого госпитальный персонал именовал «транспортабельными». Весь вечер и на следующий день Петро ожидал прихода сестры, обещавшей доложить о нем начальнику госпиталя. Но девушка не появлялась. После обеда Петро с помощью няни поднялся, медленно ступая, впервые вышел из палатки. Госпиталь обосновался на окраине станицы, в большом колхозном саду. Под деревьями, отягощенными несозревшими плодами, сидели и прохаживались раненые, мелькали белые халаты сестер и врачей. Петро побродил меж палаток, надеясь встретить знакомых. На траве, в тени большой шелковицы, читал газету старший лейтенант. По его запыленной гимнастерке и потному лицу Петро определил, что прибыл он совсем недавно. — Не с переднего края, товарищ старший лейтенант? — Оттуда. — Что там? — Сидим… окопались. — Фашисты по ту сторону Маныча? — По ту. Старший лейтенант охотно рассказал все, что знал: продвижение противника пока приостановлено, и он зарылся в землю. Но силы к нему подходят большие; видимо, готовится удар на Ростов. «Завтра же уйду, — решил Петро, слушая старшего лейтенанта. — А то зашлют, чего доброго, куда-нибудь в Куйбышев или Казань…» Подобрав брошенную кем-то палку, он зашагал мимо акании и тутовников к поблескивающему сквозь листву Дону. Тропинка извивалась в густых зарослях бурьяна, ужом ползла меж старых фруктовых деревьев. Петро рукой защитил лицо от ветвей и с наслаждением вдыхал сладковатый, словно настоенный на подогретых травах воздух. То, что он мог идти хотя медленно, но без посторонней помощи, радовало его, как ребенка. Невидимый в чаще листьев удод тянул свое «уду-дуд…удо-дуд…» Гудели в прозрачном воздухе шмели, шмыгали в кустах безмолвные пичужки. Все будило столько воспоминаний о детстве, мичуринских питомниках, Чистой Кринице, что у Петра закружилась голова. Он сел, потом прилег на траве, под грушей. Разглядывая листья, свисающие над головой, он сразу определил, что дерево сильно повреждено медяницей; человеческие руки уже давно не прикасались к нему. Петро представлял себе яблоневые сады Чистой Криницы, потом воображение его нарисовало необозримые зеленые массивы парков и рощ, оставшихся на земле, захваченной оккупантами. Петро когда-то мечтал составить карту. Это был бы взгляд в будущее, смелый и волнующий план, по которому люди могли бы украсить каждый уголок плодовыми и декоративными деревьями, питомниками, виноградниками, цветниками… Сейчас, глядя на заброшенный колхозный сад, Петро думал о том, что после войны, когда смолкнут орудия и можно будет вернуться к труду, придется начинать почти все сначала… — Вы почему на земле спите? — раздался над ним строгий голос. — Кто вам позволил вставать? Петро раскрыл глаза и приподнялся. Это была Марина. — А я и не думал спать, — благодушно произнес он. — Лежал, вспоминал кое-что… — Вас начальник разыскивает. — Сестра смотрела на него возмущенными глазами. — Сядьте, посидите, — предложил Петро дружелюбно. — Некогда сидеть. Вставайте! Петро и не шевельнулся. Ему очень хотелось поговорить с девушкой запросто, по-дружески. — У меня жена работает в госпитале, как и вы, — сказал он. — И вас, верно, кто-то ждет не дождется. — Ну и что же? Подымайтесь-ка! Сестра старалась выдержать строго официальный тон, однако выражение лица ее смягчилось и в синих глазах мелькнуло любопытство. — Вот лежал я и, знаете, о чем думал? Как бы нам всем поскорей к прежним делам вернуться. — Ну, и что вы придумали? — Нового ничего, — произнес Петро со вздохом. — Хочу вот как можно скорее до своего взвода добраться. — Выздоровеете — доберетесь. — Ну нет! Если дамся, чтобы меня в тыл отправили, не доберусь. — Что это тыла все так боятся? — пожав плечами, произнесла девушка. — Пока выпроводишь, упреков и угроз наслушаешься… — А вот все-таки вы не сказали, ваш муж… или друг… воюет? Девушка протянула ему руку. — Воюет, воюет, пойдемте. Уже подходя к палатке начальника госпиталя, она с усмешкой сказала: — Вы не обо всем допросили меня. Я ведь читаю ваши мысли. Наблюдаете все время за мной, а сами с женой своей сравниваете. Как, мол, они себя в госпитале держат? Все вы одинаковые. Петро тряхнул головой и засмеялся. — Угадали. Сравнивал… Начальник госпиталя встретил Петра весьма сурово. Не дав ему и двух слов произнести, он перебил его: — Рубанюк? Знаю. Докладывали. Завтра эвакуируем… Партбилет? Сообщим вашему комиссару, он примет меры. — Вы меня в часть откомандируйте. Как-нибудь в медсанбате долечусь, — сказал Петро. — Есть там время с вами возиться, — вспылил военврач. — Долечитесь в тылу. Ступайте ложитесь! Вид у вас, посмотрите, какой… Петро действительно испытывал большую слабость после прогулки. Выйдя от начальника, он вернулся в свою палатку и проспал до утра! Через день Марина принесла ему направление в эвакогоспиталь, объяснила, где получить обмундирование. — О своих документах вы не тревожьтесь, — сказала она. — Звонили комиссару вашего полка, он примет нужные меры. — Спасибо! — Скоро будет автобус. Ну, желаю быстрей возвращаться. В углу колхозного двора Петро разыскал склад, получил свое обмундирование, тут же переоделся, но пошел не к автобусу, а к шоферам госпитальных машин. Покурил, перекинулся словечком, а через полчаса уже ехал в кузове санлетучки, направлявшейся к переднему краю за ранеными. Слез он за хутором, около медсанбата. Прощально махнув санитарам и водителю, пошел прямиком к штабу полка. Близкая перестрелка, фырчанье танков, разворачивающихся в недалеком перелеске, деловая суета связистов, тянущих провода вдоль ухабистой проселочной дороги, — все это было Петру куда милее скучного госпитального затишья, и он шагал бодро, почти не ощущая слабости и боли. Олешкевича он нашел в одной из землянок, предназначенную для штабных командиров. Комиссар проводил там совещание агитаторов. Увидев Петра с забинтованной шеей, неожиданно вошедшего в землянку, Олешкевич запнулся на полуслове. — Говорят, привидения не возвращаются, — воскликнул он — Рубанюк! Ты же, по всем нашим данным, лежишь в госпитале! — Разрешите доложить? Или прикажете подождать? — Повремени чуточку. Сейчас кончаем… Петро вышел на воздух. Не успел и папироски выкурить, как Олешкевич стремительно вышел к нему. Присев рядом на земляную насыпь, комиссар сказал: — Теперь докладывай. Да, впрочем, понятно. Сбежал? — Сбежал, товарищ комиссар, — признался Петро. — Что же это ты? Дисциплину нарушаешь… Не полагается так. Олешкевич старался говорить как можно строже, но Петро чувствовал, что комиссар в глубине души одобряет его. — Ты знаешь, тебя Топилин твой нашел, — сообщил Олешкевич. Сняв фуражку, он провел платком по седым, коротко стриженным волосам. — Нет, этого не знаю, — сказал Петро. — Вчера его тяжело ранили. В разведке… — Золотой хлопец, — произнес Петро, помрачнев. — Сквитаемся. И за Топилина и за других… Ну, давай о тебе. Из госпиталя звонили… о партбилете. Рассказывай подробней. Выслушав Петра, Олешкевич подумал, затем предложил: — Придется дать двуколку, провожатого. Езжай, поищи свою пропажу. А насчет эвакуации тебя в тыл… Не знаю, я не врач, но вижу, партийная честь сильнее медицины. Воюй, конечно… Будешь чувствовать себя терпимо, опять бери свой взвод. Через сутки Петро, разыскав свою сумку с документами и доложив командованию, что чувствует себя вполне удовлетворительно, вернулся во взвод. XI Полк Стрельникова отходил на Пролетарскую. Над Ростовом медленно плыл в раскаленном воздухе бурый дым. Там были гитлеровцы. Их танки уже грохотали по улицам Ворошиловграда, прорывались на Кубань. Где-то вверху, за облаками, непрестанно завывали «юнкерсы» и «мессершмитты». В степи, по жнивью, меж неубранных крестцов яровой пшеницы, шли с узелками и чемоданчиками толпы горожан, скрипели тачки колхозников… Все это Петро уже видел в сорок первом году, когда отходил степями Винничины к Днепру, вновь пережил в начале лета под Каменской и Новочеркасском. Но, глядя на полыхающие скирды необмолоченного хлеба, на растерянных людей, бредущих вслед за бойцами, он не был подавлен, как тогда, а чувствовал непоколебимую решимость бороться, бороться до полной победы. Он воевал под Моздоком, когда гитлеровцы прорвались к Сталинграду. Глядя на карту, читая сводки о продвижении гитлеровцев к Волге, об оставлении советскими войсками Краснодара и Майкопа, о боях за Новороссийск, Петро отдавал себе ясный отчет в том, что фашизм угрожает не только отдельным городам, станицам, селам — а всему великому отечеству, всему строю, без которого Петро не мыслил себе жизни. Петро понимал, что участвует в смертельной схватке двух противоположных, чуждых друг другу миров и что борьба эта не прекратится, пока фашизм не будет раздавлен, сметен с земли. Однажды на небольшом привале к нему подсел Арсен Сандунян. Он был необычайно взволнован. Положение защитников Сталинграда становилось все более тяжелым, и кому же, как не Петру, задушевному другу, мог высказать Арсен свою тревогу! — Понимаешь, Петя, — говорил Арсен, вытирая рукавом гимнастерки выдубленное горячими ветрами, похудевшее за последние недели лицо. — Я немало слышал, читал о войнах… Никогда еще такого не было. Сколько городов сожгли, полей сколько вытоптали, садов порубили! И ведь ничего же, никаких правил, сволочи, не признают. Миллионы стариков, детей, женщин перебили, миллионы в рабство угнали… Разве только Чингис-хан или Батый такую мертвую зону оставляли после набегов. — «Правил», — мрачно усмехнулся Петро. — От поджигателей рейхстага каких-то правил ждешь! От громил, детоубийц… Он расстегнул сумку и, достав потрепанный томик, полистал его. — Вот, поднял за Сальском… «Война и мир»… Петро отыскал интересующую его страницу и заложил ее пальцем. — Кутузов, помнишь, сказал про французов: «Будут они, гады, конину жрать». И жрали… И Москву взяли и пол-России прошли, а дохлую конину жрали. И эти будут. А насчет правил… Он прочел вслух: — «…Благо тому народу, который, не как французы в тысяча восемьсот тринадцатом году, отсалютовав по всем правилам искусства и перевернув шпагу эфесом, грациозно и учтиво передают ее великодушному победителю, а благо тому народу, который в минуту испытания, не спрашивая о том, как по правилам поступали другие в подобных случаях, с простотою и легкостью поднимает первую попавшуюся дубину и гвоздит ею до тех пор, пока в душе его чувство оскорбления и мести не заменится презрением и жалостью…» — Понятно тебе, Арсен? — сказал Петро, захлопнув книжку — Может, и мы с тобой еще когда-нибудь не чувство мести к немцам испытаем, а презрение, даже жалость. А пока… дубинкой помахать немало придется, пусть не обижаются. Этот разговор Арсен вспоминал частенько, наблюдая, как воевал сам Рубанюк. Чем дальше прорывались фашисты в глубь страны, чем грознее была опасность, тем хладнокровнее с виду и искуснее в бою был Петро Рубанюк. В начале ноября командующий Северной группой войск Закавказского фронта наградил Петра орденом Красной Звезды за отличные боевые действия его взвода в горных условиях. А через неделю лейтенанта Рубанюка назначили командиром роты. В дивизии готовились к наступлению, и комбат Тимковский, сообщивший Петру о его новом назначении, сказал: — Так что, дорогуша, сидеть нам здесь уже недолго. По моим прогнозам, считанные дни остались. И если ты хорошо в горах сумел освоиться и взвод у тебя дрался не хуже, а лучше других, то в роте ты свой талант должен развернуть вот как… — Тимковский широко развел руками и, многозначительно глядя на Петра, добавил: — Сталинградцы показали, как фашистов бить. Хорошо воевать теперь уже мало. А в высший класс за ручку нас никто переводить не будет. Опыта у нас хватает, и техника уже не та, с которой воевать начинали. — Все это так, — согласился Петро. — Но я вам, товарищ капитан, скажу по совести. Страшновато немного роту принимать. Я ведь военной премудрости на ходу учился, вы это знаете… — Ну, если уж разговор у нас в открытую с тобою, — перебил Тимковский, — то и я тебе скажу… То, что нашему советскому офицеру положено, все у тебя есть. Ты, так сказать, настоящий советский командир. Образование тебе государство дало высокое, партия идейно подковала, с людьми умеешь работать. Пополнение когда приходит, многие просятся: «Пошлите во взвод Рубанюка!» Значит, слава хорошая идет… В штабе полка тоже: «Поручите Рубанюку, этот сделает…» Нет, бояться тебе никаких оснований нет. Да и вопрос решенный, дискуссию разводить вроде неудобно… — Если решенный, делать нечего, — сказал Петро. Тимковский пробыл в роте остаток дня, представил Петра командирам взводов и, поужинав с ним, ушел в штаб батальона уже в сумерки. На следующий день утром Петро переселился в землянку своего предшественника, переведенного в другой полк. В просторной землянке, кроме командира роты, помещались его заместитель по политической части старшина Вяткин, дежурные телефонисты, ординарец. Петро расстелил в углу, на дощатых нарах, свою плащпалатку, приладил в изголовье вещевой мешок, перекинул через плечо полевую сумку, вышел из землянки и присел на пеньке. Долина тонула в утренней дымке. Косматились, переползая через снеговую шапку хребта, облака. Синели отроги дальних гор. На влажно-холодной, прихваченной заморозками росистой траве темнели, не исчезая, следы сапог, мертвенно белели опавшие листья. Печальные краски неяркого ноябрьского утра настроили Петра на лирический лад. Ему вдруг представилось, как он бродил по Ленинским горам в Москве. Под ногами шуршала цветистая листва, и деревья были такими же красными, лимонно-желтыми, матово-золотыми. И так же много было в роще теней, и так же долго не просыхала в тени серебристая роса… Петро расстегнул полевую сумку и достал письма Оксаны. Они пришли неделю назад, все сразу: среди них были датированные маем, июнем, августом… Оксана писала неутомимо, не получая от Петра ответа и не зная, доходят ли ее письма до него, жив ли он. Только сейчас Петро узнал, что ей удалось получить назначение в дивизию Ивана, что работой своей в медсанбате она довольна. Но каждое письмо дышало тревогой о нем. Петро по нескольку раз перечитывал сложенные треугольником листочки. Последнее письмо, написанное в начале сентября, было печальнее других. «…После дежурства (было много раненых) я лежала долго, как в забытьи, и вдруг представила себе, что ты сейчас войдешь неслышно и скажешь: „Здравствуй!“ Тебя нет, а так хочется пожать твою руку, вселить в тебя бодрость, пожелать успеха, счастья. Петро, родной мой!» Петро бережно раскладывал письма по датам, некоторые снова перечитывал. «Что же она не пишет: хирург Романовский тоже в медсанбате?»— шевельнулась вдруг у него мысль. Оксана ни одним словом, ни разу о нем не обмолвилась, а ведь раньше она писала об Александре Яковлевиче часто и восторженно. Подыскать ответ на этот вопрос было неприятно, но и отмахнуться от него оказалось не так-то просто. За землянкой мягко хрустнул суховершник. Вяткин с пилоткой в руке вынырнул из кустарника. — Какое число сегодня, Петро Остапович? Знаешь? Двадцать третье ноября. Так вот хорошенько его запомни! Началось наступление под Сталинградом. На семьдесят километров наши продвинулись… Вяткин протянул ему свежий номер дивизионной газеты: — Читай «В последний час»… Извини, спутал чуточку… Наступление началось не вчера, а на днях… Ну, это еще лучше… Через несколько минут вокруг Вяткина и Петра сгрудились командиры и бойцы. — А все-таки, товарищи, давайте не собираться кучей, — предупредил Вяткин. — Миной накроет — радости мало. — Притих сегодня, — возразил кто-то — Чует, гад, свой капут! Из блиндажа принесли карту, и тогда обнаружилось, что среди бойцов и связных стратегов хоть отбавляй. Горячо споря, перебивая друг друга, одни предлагали новые направления дальнейших ударов советских войск, другие высказывали предположения о возможных последствиях наступления под Сталинградом для остальных фронтов. — Нам бы сейчас хоть какой-нибудь радиоприемничек в землянку, — сказал Вяткин. — Сообщение еще вчера ночью передавали. Теперь дела пойдут… — Калач, Калач взяли! Я ж калачинский. — Пиши письмо тятьке с матерью. — Тринадцать тысяч пленных. — Нам бы рвануть теперь! — мечтательно сказал Вяткин. Петро, глядя на веселые лица бойцов, сказал заместителю по политчасти: — Надо во взводах политинформацию провести, а то еще лучше — митинги. Люди вон как ободрились! В один из взводов он пошел сам. С ним отправился и Вяткин. Солнце уже поднялось высоко и, озарив долину, словно приблизило ее лиловые дали, высекло холодным лучом золотые искры на двух братьях-кленах, зажгло в листве кустарников бездымные костры. Спускаться по крутому откосу, раскисшему и скользкому от непрерывных дождей, было трудно. Вяткин придерживался рукой-за ремень Петра, чертыхался. Пулеметчики, саперы выглядывали из своих земляных нор, из-за мокрых кустов, спрашивали: — Что нового? — Сталинградцы в наступление пошли, — охотно откликался Вяткин и оделял бойцов газетами. Перед траншеями третьего взвода — Петру в нем бывать еще не доводилось — Вяткин предупредил: — Тут бойцы немножко подраспущены… С дисциплиной не в ладах. — Почему так? — Не везет с командирами. За месяц два выбыло. Несколько шагов прошли молча. Потом Вяткин, без видимой связи с только что им сказанным, проговорил: — Любопытный мы народ, русские… Когда гитлеровцы нас гнали, мы только и думали, как бы каждого, кто немецкую форму носит, уничтожить… А сейчас мы начали гнать… и знаешь, о чем я думаю? Не гадалка я, не пророк, а вот знаю, что так будет. Выгоним фашистов, доберемся до их логова и станем немцам все-таки помогать. Что качаешь головой? Такая уж природа у нас, у большевиков. Кто же им правильный путь укажет, кроме нас? Черчилль, что ли?.. Внизу, со стороны вражеских позиций, дважды выстрелило тяжелое орудие и умолкло. Над долиной прокатилось глухое эхо, растаяло в ущельях. Вяткин помолчал, прислушиваясь к разрывам, прогрохотавшим где-то за перевалом, потом продолжал: — Писатель какой-то, не наш, буржуазный… Вылетел из памяти… Да ну, и черт с ним! Так он записал в своей книжечке: «Мы покинем этот мир таким же глупым и злым, каким застали его при приходе…» Что же? Согласиться с ним? Нет, голубчик, нам этот вариант никак не подходит. Мы пришли в этот мир и не успокоимся, пока всю глупость и злость не уничтожим. А иначе зачем приходить? Они уже были около траншей, и Петро первым спустился в окопчик. В укрытии сидели на корточках несколько бойцов и сержант. В двух густо закопченных котелках вскипал то ли чай, то ли суп. Бойцы курили, перебрасывались фразами. Под сапогами хлюпала грязная жижа, сантиметра на три залившая дно окопа. Петро вкрадчиво спросил: — Хворые, что ли, товарищи? — Да нет, пока что здоровые, — ответил за всех сержант. — Почему так спрашиваете, товарищ лейтенант? — Командиры к вам зашли — не встаете… Думал, ревматики собрались, ногами страдают, или миряне с богомолья присели чайком побаловаться… Бойцы поднялись, смущенно оправляли мятые, захлюстанные шинели. — Лопатка найдется у вас, граждане миряне? — насмешливо поглядывая на них, спросил Петро. — Найдется, товарищ лейтенант, — ответил сержант. — Извиняюсь, старшину Вяткина знаем, а вас впервой, видим… Разрешите узнать, вы кто будете? — Буду? Может, буду когда-нибудь командиром полка, пока же командир вашей роты. Лейтенант Рубанюк. Сержант лихо подбросил руку к пилотке, зычным голосом доложил: — Товарищ командир роты! Командир второго отделения, третьего взвода, сержант Корабельников. — Ну, вот и познакомились. Так прошу саперную лопатку, товарищ Корабельников. Взяв поданную ему лопатку, Петро скинул свою сумку и протянул Вяткину. — Вы пока побеседуете с ними, товарищ парторг, — сказал он, — я им водосток сделаю… Они же совсем подплывут здесь. — Товарищ командир роты, — взмолился сержант, — разрешите, мы с этим делом сами управимся. — Да нет! Вы не умеете. — Сделаем, товарищ командир роты. — Почему же до сих пор не сделали? Почему перекрытия глиной, землей, накатником не прикрыли? Сержант, багровый от неожиданно обрушившегося на его голову позора, смотрел в глаза нового комроты, не находя, что ответить. — Долго мы тут сидеть не будем, — попытался вывести его из затруднения один из бойцов, — В наступление пойдем, побросать все придется… Петро быстро повернулся на голос. — И наступать будете так же хорошо, как оборону содержите? Возвращая лопату сержанту, он жестко сказал: — Плохая от вас помощь сталинградским героям. Не читали еще об их делах? — Никак нет! Рассказывая о начале наступления под Сталинградом, Петро заговорил о боевой готовности каждого стрелка к тем боям, которые предстояли и на их участке фронта. Уже в глубокие сумерки, когда вместе с Вяткиным он возвращался к себе, около одной из землянок кто-то невидимый за густым горьковатым дымом от валежника, приглушенно покашливая, сказал: — Рубанюк пошел. Этот, ребята, возьмет в оборот. Комвзвода наш попотел нонче… Войска фронта, решительной атакой заняв тридцатого января сорок третьего года Тихорецк, через двенадцать дней ворвались в Краснодар. Рота Петра стояла на окраине города, около железнодорожного вокзала, пополнялась людьми, мылась, приводила себя в порядок. Вяткин и Евстигнеев пошли на вещевой склад и вернулись с объемистым свертком. Старшина по спискам роздал погоны. Получали их бойцы с веселыми разговорами и шутками, тут же принимались приспосабливать к своим шинелям и гимнастеркам. Евстигнеев, умело приладив к своей шинели погоны с нашивками старшего сержанта, словоохотливо пояснял: — Я еще когда новобранцем был, в старое время, так нам ротный только через месяц дозволил их надеть. «Пока, говорил, бравой выправки у вас не будет, пока дисциплине не научитесь, ни-ни! Солдат есть солдат…» А как же? Погон, ребята, правительство наше зачем дает? Чтоб тебя далеко видно было: это, мол, советский солдат идет. Освободитель нашей родины… Почетный человек… Петро и Вяткин с любопытством поглядывали на оживленных, молодцевато козыряющих друг другу солдат. — А старина прав, — заметил Петро, — подтягивает форма нашего брата крепко. Выбрав часок, свободный от многочисленных забот, Петро решил походить по улицам, посмотреть на город. Во время боев за Краснодар на дальних и ближних подступах он видел огромное зарево над красавцем городом, знал от разведчиков, что гитлеровцы безжалостно жгут лучшие здания. Он побрился, подшил свежий воротничок и стал надевать шинель, когда дежурный передал приказание срочно прибыть к командиру полка. Штаб полка разместился в полуразрушенном здании железнодорожной школы, минутах в десяти ходьбы. Около школы, постукивая каблуками, грели ноги связные из батальона, коноводы, несколько командиров. В дверях Петро столкнулся с Олешкевичем. Майор был в приподнято-веселом настроении, свежевыбритые щеки его разрумянились. Петро козырнул. Олешкевич, не дав снять теплую вязаную перчатку, крепко пожал ему руку: — Здоро́во, здоро́во! Товарищ гвардии лейтенант… Очень приятные новости! Пойдем к Стрельникову… — Почему «гвардии»? — Дали нашей дивизии гвардейское звание… Они пошли в здание мимо почтительно расступившихся солдат. В комнате подполковника Стрельникова было людно. Командир полка, разговаривавший с двумя артиллерийскими офицерами, кивком головы пригласил Петра сесть. Но разговор у него, видимо, был надолго. Извинившись перед собеседниками, он поднялся и, обращаясь к Петру, сказал: — Поздравляю с высокой наградой! С орденом Ленина, товарищ Рубанюк! Головы всех сидевших в комнате повернулись в сторону Петра, который даже побледнел от неожиданности. Молча пожав руку, протянутую Стрельниковым, он лишь спустя минуту звонко ответил: — Служу Советскому Союзу! Стрельников смотрел на него добродушными, ласковыми глазами: — Это правительство наградило тебя за то, что вынес боевое знамя из вражеского окружения, — сказал он. — Выписка из Указа целый год тебя разыскивала… Ну, а за Кубань своим порядком представим. Воюй, воюй, Рубанюк! У тебя это неплохо получается… Завтра орден Ленина вручим перед строем. И Указ объявим… Знаешь, что мы уже гвардейцы? — Так точно! Вышел Петро из штаба полка четким командирским шагом, поправил наплечные ремни и пояс на шинели, а завернув за угол здания, в пустынный переулок, остановился с озорным выражением лица и вдруг, весело притопнув сапогами, прошелся по снегу в лихом переплясе. Нет, никакие фронтовые тяготы не могли сейчас затмить солдатской радости, которую всем своим существом испытывал Петро! XII Подошло время косить ячмень и рожь, и, хотя на полях криничан было засеяно не более пятой части пахотной земли, с уборкой все же не управлялись. Люди старались обрабатывать свои приусадебные участки, и полицаи охрипли, выгоняя криничан на поле. Зерно сыпалось… Раньше в Чистой Кринице до этого никогда не допустили бы, а сейчас женщины, проходя мимо, только пересмеивались: — Нехай Микифор со своим Бандутой рачки полазают по земле, насобирают для немчуков… В «десятидворке» Варвары Горбань молодицы подобрались особенно боевые и дерзкие. Пока маячил где-нибудь невдалеке полицай с велосипедом, они для виду кое-как копошились. Но стоило ему отлучиться на другой участок и скрыться за взгорком или в лощине, как тут же кто-нибудь из женщин командовал: — Сади-ись! До вечера еще далеко… На третий день косовицы в степь пришла Пелагея Девятко. Ей как-то удалось не попасть ни в одну из «десятидворок». Поэтому встретили ее приход с добродушным удивлением. — Чего это вы, тетка Пелагея, хату покинули? — спросила за всех Варвара. — Без вас тут не управятся? Идите себе домой! Микифор, щоб он склзыпся! Сегодня чуть спет прибегает полицаями: «Ступай да ступай снопы вязать, а то и Богодаровку отправлю». — Ну, садитесь, отдохните… — Ничего не слыхать про вашего Кузьму Степановича? — участливо спросила одна из женщин. — Ох, бабоньки, кто ж про него что скажет? И спрашивать боишься. — Замордовали людей, паразиты! — зло сказала Варвара. — Ну, придет им, собакам, конец! — За два дня вот это только и наработали? — спросила Пелагея Исидоровна. — А мы помалу… Как нитка с валу, — смеясь, ответила Варвара. И тут же с возмущением добавила: — Руки и на такую работу не хотят подниматься. Разве при Степановиче… разве на колхоз мы свои силы жалели когда?! Все глядели на Пелагею Исидоровну молча и вопросительно, словно ждали, что она скажет что-то значительное, чего они давно не слышали. Все же она была женой председателя колхоза, и с именем Кузьмы Степановича сейчас связывалось все, о чем тосковали эти люди. Но Пелагея Исидоровна, поправив свои темные косы, в которые уже вплелись серебряные паутинки, посмотрела на женщин глазами, утратившими прежний молодой блеск, и устало произнесла: — Степанович тоже сил своих не жалел. Бывало, и обедать не докличешься. Все по-научному хотел повернуть. Сидит, бывало, над газетами до вторых петухов… Я уж и костила его и добром упрашивала. Сидит, смеется… — Что говорить! — сказала Варвара со вздохом. — Уважительный человек. А эти… Ходят, как басурманы, понадувались… Тьфу! К Збандуте и не доступишься, такого великого пана из себя строит. — Велик пень, да дупляст. — Староста грозился сегодня сюда прийти, — сказала Девятко. — Мы его в косарку заместо бычка впряжем, — вставила Степанида, коренастая, плоскогрудая молодайка, племянница колхозного мельника Довбни. — Сказал: «Все идите на степь, дуже большую радость приду объявлять», — пояснила Пелагея Исидоровна. — Знаем мы эти радости, — махнула рукой Варвара. — Не иначе, немцы опять похваляются… Если б он пришел да сказал: «Бабы, хлопцы ваши возвращаются», во!.. — Ему радость с этого будет маленькая. — Где-то теперь наши хлопцы? — произнес кто-то, протяжно вздохнув. — Я от дочки своей, Настуньки, письмо получила, — сообщила Пелагея Исидоровна. И от Василинки пришло две открыточки. — Что пишут? — А вот, почитайте… — Она расстегнула кофточку, извлекла из-за пазухи открытки и протянула одну из них Варваре. — Это Василинка, свахи моей дочка, пишет. — А ну, слухайте, дивчата, — сказала Варвара. — Да поглядывайте, не видно собак? Она уселась на валок ржи, упершись ногами в горячую, пересохшую землю, вытерла пальцами уголки потрескавшихся губ. — «…Здравствуйте, моя дорогая матусенька! Что же вы молчите, ничего мне не отвечаете? Я вам уже десять открыточек послала, а от вас получила только одну…» — Она и не знает, что мать забрали? — Помолчи! Откуда ж знать ей? «…получила только одну. Работали мы в саду. Когда сказали: „Василинка, тебе письмо“, я не знала, как и бежала за этим письмом. А это письмо от моей роднюсенькой матери. Я вас каждый день вспоминаю, и как придет воскресенье, то только лежу и плачу… Но вы, мама, обо мне не печальтесь, потому что там, где я и Настунька, миллионы народа, так что мы не одни в беде застряли. Погода у нас хорошая, да только часто хмары налетают, и дожди очень большие идут…» — Это наши на них бомбы кидают, — уверенно сказала Степанида. — Малашка Бойченкова тоже все время про дожди отписывает… — Настунька еще точней пишет, — сказала Пелагея. — На, читай, Варька… Вот с этих строчек читай… «…Немцы сейчас женятся, музыка играет, аж земля трясется. Тут у нас чутка есть, что с Харькова уже „идут“. Ой, мамочка, когда же мы дождемся того времени, чтобы домой идти?» — Ты дальше читай, — потребовала Девятко. — Она еще точней пишет. «…Мама, к зиме ожидайте „гостей“. Верно, через год и я приеду до вас, только не в гости, а навсегда…» — Бабоньки! — воскликнула Варвара. — Надо ждать гостей! Убей меня бог! Все наши парубки и дивчата про одно и то же пишут. — Поведя глазами вокруг, она встала, коротко бросила: — Давайте вязать! Видите, пылюка на бугре поднялась. Несет какого-то нечистый… Женщины, завязав лица платками от солнца, разошлись по загонке. Полицай пронесся на велосипеде мимо, издали угрожающе помахивая резиновой палкой: — Вот я до вас вернусь! Празднование себе устроили… Тьфу на тебя, пьянчужка, плюнула ему вслед Степанила и со злостью ухватила грабли. Солнце стояло уже высоко. Нещадно палили прямые, знойные лучи. Работали молча. Вязали скошенное накануне стариками, лениво стягивали в крестцы. В реденьком, низком жите без звучно пробегали полевые мышата, на меже и проселочной дороге столбиками маячили разжиревшие, как амбарные коты, суслики. Малынец приехал в полдень на одноконной бедарке. Покряхтывая, слез, пустил кобылу пастись к меже и, вытерев с лица пыль, подошел к вязальщицам. Постоял, посмотрел. — Обедали? — Мы мечтали, что нам пан староста привезет чего поесть, — сказала с иронической усмешкой Варвара. — Кгм… Это ж с каких-таких радостей? — Самый завалящий хозяин всегда своих работников харчевал. Малынец взглянул на нее исподлобья, сумрачно сказал: — Садитесь… Я вам новости расскажу. — Он извлек из кармана сложенный номер «Голоса Богодаровщины», развернул. — Так вот, слухайте… Тут эта… диклорация… — А что оно такое? — Стой, не перебивай! Прочитаю — поймешь… — Малынец, сосредоточенно посапывая, разыскал в газете нужное место: — Вот… для восточных областей Украины. Подписал… этот… постой… От имени германского правительства подписана райхсминистром Розенбергом. Третьего июля тыща девятьсот сорок третьего года. — Чего там он брешет? — Но, но! Я тебе побрешу! Тут про частную собственность писано. Вся земля вам у чаственность переходит, как до революции. Бери, сей, паши… Без никаких колхозов, стало быть… — Малынец обежал глазами потупленные лица женщин. — Вы, дуры, вижу, не понимаете? Вам немцы землю в собственность дают, а вы молчите. — Они что же, привезут нам землю из Германии? — с невинным видом спросила Степанида. — Обратно дура!. А вот это что тебе? Плохая земля? — Эта? Здо-орово! Она ж колхозная. — Была колхозная, а теперь наша, крестьянская. Варвара, загадочно поблескивая глазами сквозь щелочки желтого, под масть волосам, платка, звонко произнесла: — Дядько Микифор… Извиняюсь, пан староста, можно вопрос задать? — Подожди… Про землю все понятно? — Понятно. — Ну, давай вопрос. — Что это у нас такая погода стоит тихая, в из Германии пишут, дожди да дожди… Гроза все время, аж земля трясется. Климат переменился или как? Малынец дернулся. — Ты агитацию не пущай! Я тебя насквозь вижу. — При чем тут агитация? — возмутилась Варвара. — Про погоду спрашивает, а вы сразу… агитация, заступились за нее женщины. — Сказать ничего нельзя! — Если неправильно что спросила, так вы поправьте, — поучала Варвара, — а не запугивайте. Мы до этого непривычные… — А ну, тише! — прикрикнул Малынец. — У меня был тоже вопрос, а теперь боюсь, — сказала Степанида. — Раз вы такой обидчивый. — Давай твой вопрос, — разрешил Малынец снисходительно. — А обижаться не будете? — Чего мне на тебя обижаться? Сноха ты мне, что ль? — Вы вот, когда в Германию наших дивчат и хлопчиков присоглашали, говорили: «Пускай едут, культуры набираются. С вилочек, ножичков будут есть», — говорили? — Ну, говорил. — А вот один парубок письмо прислал: «Передайте, пишет, что, когда вернемся домой, кой-кому этими вилочками глаза повыкалываем…» Дерзость Степаниды была столь неожиданной, что женщины посмотрели на нее испуганно. Некоторые приглушенно прыснули. Малынец хотел что-то сказать, но только раскрыл рот. — Ему сумно[27 - Сумно — грустно (укр.).], — пояснил кто-то явственным шепотом. Сердито махнув рукой, староста поковылял к своей бедарке. — А ну, давай вязать! — крикнул он, оглянувшись. — Расселись! — Ой, дивчата, горя наживете себе, — сказала Пелагея Исидоровна, когда он отъехал. — Напишет в Богодаровку, что вы ему сделаете? — Не напишет! — пренебрежительно сказала Варвара. — Все одним духом живут. Сидите, дивчата, мы зараз песню заспиваем. — Тетка Палажка, — попросила Степанида, — заведите ту, про дивчат, что в Неметчине бедуют… Девятко подперла щеку ладонью, неуверенно запела: Ой, высоко, высоко Клен-дерево от воды… Женщины подхватили: Ой далеко, далеко Ридна матир от дочки… Низким и мягким, будто созданным для скорбных песен голосом Пелагея Исидоровна пела: Тоди маты згадае, Як обидать сидае, Тоди вона спомяне, Як ложечки роздае… Бесхитростная, сложенная самими матерями песня плыла над пустынной, безрадостной степью, и лица женщин темнели, словно черная туча набрасывала на них свою тень… Одна лышняя ложечка, Ой, десь наша донечка. Ой, десь наше дытятко, Як на мори утятко… Варвара порывисто стянула с головы платок и уткнулась лицом в жесткую солому: меньшая сестра ее погибла в Германии, выбросившись на ходу из поезда. Заплакала и Степанида. Два брата ее были угнаны в Неметчину. Плыве утя тай кряче, Ой, десь наше дытя плаче, Плыве утя тай голосыть. Там дочка, в Неметчыни, хлиба просыть. Не дай, боже, заболить, То й никому пожалить, Не дай, боже, помирать, То й никому поховать… Песня давно смолкла, женщины, наплакавшись, вытирали глаза, а Пелагея Исидоровна еще долго сидела на земле, беззвучно шевеля губами, уставив горестный взгляд в одну точку. В обед она вместе с двумя другими женщинами собралась идти в село, но на бугре появилась вдруг фигурка Сашка́. Медленно ступая по дороге, он осторожно держал что-то в руке. Когда Сашко́ подошел ближе, Пелагея Исидоровна воскликнула: — Боже ж ты мой! Обед несет!.. Сашко́ поставил чугунок, завязанный чистой тряпочкой, вынул из кармана ложку. — Зачем же ты принес? — спросила Пелагея Исидоровна с ласковой улыбкой. — Я тебе ничего не говорила. — Так вы же голодные? — Сам в печь полез? — А кто ж? Пока Девятко угощала женщин борщом, Сашко́ сидел в сторонке, внимательно следил за возней сусликов. Хотелось ему за ними погоняться, но он сдержался, только прутик в его руке чаще бороздил сыпкую, рыхлую землю. Когда, забрав посуду, он снова пошел в село, Пелагея Исидоровна, провожая его взглядом, сказала: — Хотя б, дал бог, довелось ему своих батька и матерь повидать. Так он за ними бедует! Тихонько поплачет, а подойдешь: «Что с тобой, Сашко́?» — ничего не скажет. Нравный хлопчик!.. XIII Всякий дом хозяином хорош… После того как эсэсовцы угнали из Чистой Криницы неведомо куда Катерину Федосеевну и Пелагея Исидоровна забрала к себе Сашка́, совсем осиротела рубанюковская усадьба. Грустная печать запустения лежала на всех ее уголках. Кто-то из соседей заколотил окна и двери пустующей хаты, завязал проволокой калитку и ворота. Давно не беленные стены облупились, завалинка стала осыпаться, тропинки в сад и на огород позарастали лопухами и лебедой. Много таких осиротелых дворов осталось в Чистой Кринице к лету 1943 года. Много людей угнали фашисты из села. Все наиболее энергичные и сильные, не пожелавшие поступиться своим достоинством и свободой, либо ушли в леса партизанить, либо были схвачены и угнаны в концлагери, расстреляны. Неузнаваемо переменилась жизнь в некогда цветущем колхозном селе. Словно какой-то опустошительный смерч прошел над его просторными и светлыми хатами, тенистыми садами, златоцветными полями и левадами. Гитлеровские оккупанты отняли у людей не только их землю, имущество, но и право жить и свободно трудиться. Как о невероятном, почти сказочном, вспоминали сейчас в каждой криничанской хате о самом обыденном, что было в колхозе до вторжения гитлеровцев: о дружной и радостной работе, о бригадах, звеньях, соревновании, премиях, звонких песнях, веселом смехе молодежи на улицах по вечерам, о школе, радио, библиотеке. Не собирались по вечерам на дубках юные дивчата и парни: тяжкие вести о них доносились до родного села из фашистской неволи. Только и жили криничане тайной надеждой: не может так долго продолжаться! Вернется же когда-нибудь своя, родная, желанная советская власть. …После того как оккупанты вынуждены были ранней весной 1943 года снять в Чистой Кринице свой гарнизон и спешно бросить на фронт, куда-то к Белгороду, в селе стало дышать несколько легче. Эсэсовцы из Богодаровки хоть и приезжали сюда частенько, но власть в селе представляли теперь только Малынец и кучка полицаев, а от них в случае чего можно были и откупиться: взятки и магарычи полицаи брали не таясь, как должное. Пелагея Девятко, ничего не знавшая о судьбе мужа, отнесла как-то, по совету соседок, магарыч старшему полицаю Павке Сычику, прося его навести в районе справки о Кузьме Степановиче, Катерине Федосеевне и ее невестке. Сычик только и смог узнать, что арестованных криничан угнали куда-то за Днепр, а куда именно — не знал даже бургомистр Збандуто. …Пелагея Исидоровна окучивала у себя на огороде картофель. Она прошла уже несколько рядков, разогнулась, чтобы счистить землю с тяпки, и в эту минуту увидала около своей хаты Варвару Горбань. — Ты меня ищешь, Варя? — окликнула она ее. Варвара, на ходу поправляя выбившиеся из-под косынки волосы, быстро направилась к ней. — С новостями до вас, тетка Палажка. Дед Кабанец домой пришел… — Где его черти носили? — Вы разве не знаете? Он же был заарестованный. Еще зимой… Неужели не слыхали? — А где ж я бываю, чтобы слыхать? — Был, был заарестованный. Его за слово посадили. Словцо сказал одно при Пашке, полицае… Я почему сразу до вас побежала? Дед, наверное, про Кузьму Степановича знает. Я хотела его расспросить, так он домой поспешал. Девятко смотрела на Варвару, раздумывая, потом решила: — Надо пойти порасспросить, хоть и не люблю я этого деда… Может, и в самом деле что знает. — Пойдем, — поддержала Варвара. — Оттуда я уже до свекрухи своей подамся. Зерна ей трошки натолку. Пелагея Исидоровна позвала Сашка́, мастерившего что-то в сарае с соседскими ребятами, наказала: — Есть захочешь, в печи борщ стоит. И от хаты никуда не отлучайся. — А вы куда? — Побегу тут недалеко. Уже за воротами Варвара вполголоса сказала, оглянувшись на паренька: — Сиротинка! Сколько их, несчастных, теперь в селе!.. — Добрый хлопец растет, — сказала Пелагея Исидоровна, вздохнув. — И до всего у него интерес. Что-нибудь такое спросит, я и ответить не знаю как… Был бы батько или Петро ихний… Она говорила рассеянно, поглощенная мыслями о предстоящем разговоре с дедом Кабанцом. Этот разговор все больше начинал пугать ее. Вдруг дед принес черные вести? — А за что Кабанец сидел? — спросила она Варвару. — Пашка на него донос в район писал. Они, значит, зимой, перед рождеством, сидели в компании, пили, Дед магарычевал, чтобы их Гришку в Германию не взяли. Ну, дед подпил, возьми и ляпни: «Эх, говорит, узнал бы кто, как мы кровь защитников наших пропиваем!» Сказал эдак и заплакал… Пашка сразу на карандаш, составил акт: мол, так и так, Кабанец за советскую власть. Послал акт в Богодаровку, деда через неделю и сграбастали… — Чудно что-то! — задумчиво оказала Пелагея Исидоровна. — Чудно, что такой дед и такое сказал. Про него мой старый говорил: дед Кабанец, дескать, шило воткнет да еще повернет… Вредный характером и до советской власти не дуже прислонялся. — Теперь и такие вот огляделись, когда под чужой властью да под полицаями походили, — ответила Варвара. — Добрый прошли университет. Деда они дома не застали, он понес в «сельуправу» какую-то бумажку. — Да вы подождите, — посоветовала его старшая сноха. — Он ничего и не ел с дороги, скоро вернется… Пришел старик через полчаса. Он заметно похудел и облысел, одежда на нем была рваная, как у нищего, но держался бодро. Зазвал женщин в хату и, пока старуха наливала ему в огромную миску борща, стал рассказывать: — Как же, как же, со Степановичем вместе были! Погнали нас становить мост через Днепр, аж около Никополя. Народу там со всех концов света нагнали… И молодых полным-полно, и таких, как я, приспособили. Песок носили, ямы копали… — Так мой жив, здоров? — нетерпеливо перебила Девятко. — Насчет здоровья ты ж знаешь… прихварывал. Ну, живой… живой… Там же и Рубанючиха Катря, видал и ее. Как они теперь, не знаю. Я уже с месяц как из того лагеря. Грызь у меня вылезла, так меня и выгнали… Старик подсел к миске, поднял по привычке руку, чтобы перекреститься, но почему-то вдруг раздумал: почесал переносицу и взялся за ложку. Пелагея Исидоровна долго расспрашивала о муже и Катерине Федосеевне, потом спросила об Александре Семеновне: — Вы в Богодаровке сидели в тюрьме… то, может, слыхали про невестку Рубанюков? Иванову жену? — Я и в Богодаровке вшей покормил, и аж в запорожскую тюрьму, спасибо Пашке, тягали… Невестку эту, про которую спрашиваешь, еще в январе сказнили. — Как сказнили? — испуганно воскликнули обе женщины. Пелагея, втайне надеясь, что старик что-то путает, напомнила: — Молоденькая такая из себя… Шура… — Да я знаю… Мальчонка у нее в тюрьме помер позапрошлого года… Сказнили ее. На моих глазах… — Ох ты ж, бож-же ж мой! Пелагея Исидоровна сидела, глубоко потрясенная известием. — Это какого числа было, дай бог памяти?.. — вспоминал дед Кабанец. — Третьего или четвертого? Третьего… В Запорожье нас вместе отправляли. Ну, пока вызывали на допросы да расспросы, сидели кто где… Потом в общую согнали… Человек с полсотни. Она меня признала, подходит. «Вы, дедушка, спрашивает, наш, криничанский?» — «Криничанский». — «А мои дела плохи», — говорит, а сама так невесело улыбается. «А что?» — спрашиваю. «Расстреляют меня, — говорит. — То, что жена подполковника, — одно, а тут с оружием примешалось». — «Может, говорю, в концлагерь заберут, на работы какие?» — «Нет, говорит, меня уже и на допросы не вызывают». Ясно, мол, почему. Так, значит, побеседовали мы с нею, а на другой день — тут как тут: выкликают по списку. Вызывают одного, комиссар он был в армии. «С вещами?» — спрашивает. «Нет, без вещей». Вывели во двор, слышим, пальнули из винтовки. Люди кинулись до окон — с общей было видно, что во дворе делается. Глядь, а комиссар уже лежит. Потом другого, третьего… Стоим, смотрим. И Шура эта рядышком со мной стоит, смотрит… Не шевелится, совсем мертвая… Правда, в тот момент я тоже с божьим светом прощался. «Концы», — думаю. Так сказнили человек шешнадцать. Кто тихо смерть принимал, а кто кричал что-то, не слыхать было… Дед Кабанец поглядел на женщин. Они слушали его в страшном волнении, и он сам вдруг заплакал и несколько минут не мог продолжать. Потом, утерев концом скатерти глаза, досказал: — Шешнадцать человек сказнили, потом: «Рубанюк!» — вызывают. Гляжу, белая стала, не может от окна отойтить. Ей еще раз: «Рубанюк Александра! Не задерживай!» Пошла… Крепко так пошла… Я не стал глядеть… Потом уже, когда двадцать казнили и вызывать перестали, глянул в окно… Ей пуля, видать, акурат сюда, меж глаз вошла… Крови на лице много, а лоб чистый, белый… Пелагея Исидоровна ни о чем больше не расспрашивала, торопливо вышла из хаты… Уже за калиткой, прислонясь головой к плечу Варвары, заплакала навзрыд. Часть вторая I Канун 1943 года совпал с событиями, которые доставили полковнику Рубанюку, как и всем советским людям, много радости. Но Ивану Остаповичу казалось, что его личная военная судьба сложилась неудачно. Почти двенадцать месяцев дивизия находилась на одном и том же участке обороны. Великие битвы шли где-то на других фронтах, на иных военных дорогах. «Этак, чего доброго, войска и до германских границ дойдут, а мы все будем торчать здесь, в болотах…» Эта досадная мысль возникла у Ивана Остаповича, когда он, проснувшись рано утром в своей землянке, вспомнил, что до Нового года остались одни сутки. Вчера, по пути в штаб армии, он мимоходом виделся в медсанбате с Оксаной. Она была чем-то крайне расстроена и сказала, что необходимо поговорить. Но Иван Остапович торопился и пообещал встретиться под Новый год. Вчерашний разговор с командующим армией расстроил его; генерал категорически отказал в пополнении людьми, хотя положение дивизии было тяжелым. Несколько атак, проведенных дивизией по приказанию штаба армии, не дали успеха. Удержать свой район обороны Рубанюк, конечно, сумеет, но разве он об этом мечтал! Рухнула возможность осуществить продуманный им план овладения немецким фортом «Луиза», прикрывающим ближние подступы к городу, занятому противником. Атамась, ступая на носках, внес в землянку охапку поленьев, тихонько сложил подле печки и, покосившись на командира дивизии, увидел, что тот лежит с открытыми глазами. Щэ тилько пять, товарищ полковнык, — сказал он. — Вы ж в час легли… Спалы б соби. Рубанюк, не ответив, скинул полушубок, которым укрывался, и стал одеваться. — «Луиза»! — пробормотал он вслух. — И название же придумали! Дали бы мне три-четыре маршевых роты… Одно воспоминание от этой «Луизы» осталось бы… — Вы щось казалы, товарищ полковнык? — спросил Атамась, выглянув из-за плащпалатки. — Не тебе. Приготовь воду!.. Направляя на ремне бритву, Рубанюк вновь вспоминал подробности разговора с командующим. Генерал доказывал, что люди нужнее сейчас на других участках, а когда Рубанюк с горечью заметил, что, может быть, и он, полковник Рубанюк, больше пригодился бы на другом фронте, где хоть что-нибудь путное можно сделать, генерал только засмеялся. «Без нас с тобой немцы здесь заскучают, — отшутился он. — Сиди пока и потихонечку постреливай… Придет наш час…» «Сидеть и постреливать» — это и было для Рубанюка самым мучительным. Из-за контузии ему не довелось участвовать в боях ни под Москвой, ни на других фронтах, где велись наступательные операции. Иван Остапович ночами просиживал над картой, обдумывая один за другим варианты наступательного боя дивизии, но реализовать свои замыслы ему все не удавалось. Иногда приезжающие штабные командиры подтрунивали над Рубанюком и его соседями, державшими оборону: «Что ж, и тыльное охранение нужно фронту…» Ядовитые эти шутки выводили Рубанюка из себя. Бреясь, он вспомнил, как накануне начальник штаба армии довольно прозрачно намекнул, что до весны вообще никаких новых задач перед дивизией поставлено не будет, и посоветовал Рубанюку поосновательней закрепиться… — Подсобные хозяйства в утеху интендантам завести? — хмуро спросил Иван Остапович. — И это неплохо, — с невозмутимым спокойствием ответили ему. — Всему свое время…. В штабе явно скрытничали, зная о чем-то, чего командирам дивизии, видимо, знать пока не полагалось. А Иван Остапович хотел определенности, и туманные намеки и обещания только приводили его в дурное настроение. — Что на завтрак готовить прикажете? — раздался за его спиной голос Атамася. Ординарец пытливо смотрел в пасмурное лицо полковника. — А это ты уж сам соображай. — Повар хотел блинцы с мясом изжарить. Желаете? Или варенички? Рубанюк покосился на него. Атамась, предлагая его любимые блюда, явно старался поднять настроение своего начальника. — Командуй сам, повторил он. — Есть! Мы и того и другого потро́шку… Атамась, бесшумно ступая валенками, пошел в соседний блиндаж. А Рубанюк, шагая взад-вперед по просторной землянке, обдумывал предстоящий разговор с командирами полков. У Каладзе оставалось в полку не больше трехсот активных штыков. Противник, по-видимому, знал об этом: подозрительная возня на левом фланге полка Рубанюку очень не нравилась. Накануне Рубанюк приказал Каладзе прибыть на свой капе рано утром. Позавтракав, Иван Остапович взялся за газеты, которые вечером успел только пробежать. Раскрыв карту, он стал отмечать на ней изменения в линии фронта. Южнее Сталинграда заняты советскими войсками город и железнодорожная станция Котельниково… В районе Среднего Дона продолжаются наступательные бои. Ведут наступательные бои советские войска и юго-восточнее Нальчика. Боевые операции в районе Сталинграда и на других фронтах были, как понимал Рубанюк, реализацией большого и смелого замысла Верховной Ставки. Внимательно изучая карту, он пытался разгадать этот замысел, определить роль и место в нем своего фронта и своей дивизии. Но на каком бы варианте Рубанюк ни останавливался, вывод напрашивался малоутешительный: в обороне придется сидеть еще долго. Уже совсем рассвело, когда, наконец, прибыл Каладзе. Он явился не один, а со своим заместителем по политической части Путревым. Оба были в одинаковых белых полушубках, валенках и ушанках. Глаза Каладзе весело блестели. Смахнув вязаной перчаткой с усов капельки воды от растаявшего снега, он сказал: — Виноваты, товарищ полковник. Немножко запоздали. — Я ждал вас к восьми ноль ноль, — заметил Рубанюк, взглянув на часы. — А сейчас без четверти девять… — Задержало вот это, товарищ полковник… Каладзе поспешно расстегнул планшетку к протянул командиру дивизии листок бумаги, мелко исписанный карандашом. — Что это? — Протокол допроса. — «Язык»?! — с живостью воскликнул Рубанюк. — «Язык»! — ответили одновременно Каладзе и Путрев. В течение последних двух недель ни армейская, ни дивизионная, ни полковая разведки не могли захватить пленного. Немцы вели себя весьма осторожно. А «язык» нужен был дозарезу. Командующий армией лично собирал разведчиков, стыдил их, укорял, пообещал ордена тем, кто первым сумеет добыть пленного. — Прошу садиться! — радушно пригласил Рубанюк. Он пробежал глазами листок. Ефрейтор Брандт показывал, что в его дивизии спешно готовятся к переброске на Ленинградский фронт. О планах своего командования ефрейтор ничего не знал, однако ему было известно, что на передний край сейчас посылаются солдаты из тыловых команд. — Видимо, на Ленинградском и Волховском крепко наши нажали, — сказал Путрев. — Как он попался, этот самый ваш Вилли? — полюбопытствовал Рубанюк. — Он где сейчас? — Через полтора часа доставят. А попался!.. — Каладзе хитро и довольно прищурил глаза. — Красиво попался… Он даже плакал, так ему было неприятно. Крупными слезами плакал. — Вышел из бани, — вставил Путрев, — его и накрыли. Старшина Бабкин три ночи ползал вокруг этой бани. — Бабкина представить к Красной Звезде! Какие данные у вас еще есть? — Все данные сходятся, — доложил Каладзе. — Пленный не врет. Солдат на переднем крае немцы сменяют. — Та-ак… — Рубанюк побарабанил пальцами по столу. — Все идет нормально. — Вполне, — согласился Каладзе. Сказав это, он замолчал, и Рубанюк понял, что майор только из самолюбия не поднимает вопрос о главном, ради чего, собственно, он и явился к нему вместе со своим заместителем. Но сейчас помочь нельзя было ничем, и Рубанюк сказал более холодно, чем ему хотелось бы: — Учтите, людей командующий не дал. — Совершенно? — спросил Путрев. — Обещают прикомандировать к нам группу снайперов. Девушек. — Мне бойцы нужны, а не девушки, — сердито произнес Каладзе. — Очень уж тяжело, товарищ полковник; — сказал Путрев. — Знаю. Каладзе молча разглаживал ладонью раскрытую карту. — Ты Марьяновку не забыл, Каладзе? — спросил его Рубанюк. — Помнишь, как в июле сорок первого года было тяжело, а мы все-таки… Здорово — потрепали немцев в Марьяновке. — А сколько в полку тогда людей было? — вкрадчиво спросил Каладзе, склонив голову набок и уставив на Рубанюка карие глаза. — Ну, дорогой! У фашистов тогда вдесятеро больше было, а все же мы их потрепали… Еще как! Атамась принес почту — свежие газеты и письма — и тихонько спросил Ивана Остаповича: — Конем поидытэ, чи машыну готовыть? — Подседлаешь Вампира. Письма были от Петра и от Аллы Татаринцевой. Наскоро пробежав их, Иван Остапович спросил: — Помните жену старшего лейтенанта Татаринцева? Медсестру? Так вот. Просит снова зачислить в часть, в которой ее муж погиб. Ждет, пока дочь подрастет. — Большая? — спросил Путрев. — Восемь месяцев… Видишь, из глубокого тыла мечтают вернуться в нашу дивизию, — сказал Иван Остапович Каладзе. — А ты говоришь — плохая у нас дивизия. — Знали бы, какой у меня полк сейчас, не мечтали бы, — проворчал Каладзе. — Хватит прибедняться. Сейчас тебе станет легче. Против обозников стоишь, наступать они не решатся, а мы… Говорят, придет и наш час. Он повторил слова командующего, но Каладзе только рукой махнул: — Уже давно слышим… Вместе с командиром дивизии он принялся подсчитывать, сколько бойцов из хозяйственных подразделений можно перенести в строй, с помощью замполита наметил перестановку коммунистов и комсомольцев на самые опасные участки. После ухода Каладзе и Путрева Иван Остапович внимательно перечитал письма. — Преуспевает мой братишка, — откладывая в сторону письмо Петра, сказал он с посветлевшим лицом, обращаясь к Атамасю. — Ротой уже командует. — Оцэ пидходяше, — отозвался Атамась, очень довольный тем, что пасмурное настроение у полковника рассеялось. Татаринцева писала из Калинина. С восьмимесячной дочерью она жила там у старшего брата, инвалида первой империалистической войны. Алла тепло поздравляла с наступающим Новым годом, сожалела, что не может встретить его среди фронтовых друзей. Работая в тыловом госпитале, она встретила кого-то из однополчан, от него и узнала номер полевой почты Ивана Остаповича. Последние строчки Рубанюк дочитывал, уже выходя из землянки. Он сел в седло, но, вспомнив, что скоро должны доставить «языка», слез и пошел в штабной блиндаж. Спустя несколько минут старшина Бабкин и боец Грива привели пленного. — Заходи, хриц, не стесняйся, — приглашал Бабкин, пропуская его вперед. — Твой трофей, старшина? — спросил Рубанюк. — Это не трофей, товарищ полковник, а слезоточивый агрегат, — весело произнес Бабкин. — Прямо из терпения вывел. Мы его тащим… Он только-только из баньки, с легким паром, значит… Ну, мы ему пилотку в рот, волокем его вот с Гривой, а он ревы задает. Слезки ему высушили — и к комбату без пересадки… А он в землянке обратно мокрость развел… Пленный уставился влажными глазами на Рубанюка. Испачканная землей, изорванная в нескольких местах шинель его висела на плечах, шарф, которым он прикрыл уши, был засален. Во всей его плоской фигуре, подобострастно вытянувшейся перед русским командиром, в апатичном выражении лица, в унылом взгляде было что-то жалкое и покорное. Иван Остапович, хорошо изучивший немецкий язык в военной академии, задал ему несколько вопросов, потом, поручив начальнику штаба продолжать допрос, отправился, в сопровождении коновода, в полк Сомова. Во второй половине дня, не заезжая к себе на командный пункт, он поехал в медсанбат. День выдался на редкость солнечный и ясный. Опушенные снегом деревья безмолвно роняли в сугробы крупные хлопья, на чуть вздрагивающих кронах по-прежнему искрились сахарно-белые мохнатые шапки. Коновод, ехавший сзади все время молча, почтительно прокашлялся и сказал: — Растает вся эта красота, товарищ командир дивизии, разольется Ловать, будем тогда плавать, как мыши. Рубанюк не ответил. Отпустив поводья, он задумчиво следил за крохотной точечкой, ползущей высоко в бледно-голубом небе. Самолет оставлял за собой длинный оранжево-дымчатый хвост, долго и неподвижно висящий в этой недосягаемой студеной высоте. Вскоре выехали из леса. Канонада доносилась все глуше. По наезженной дороге медленно брели группками и в одиночку раненые, навстречу неслись машины с продовольствием и боеприпасами, на обочине постреливал мотор буксовавшей пятитонки. Перед самой деревушкой, где располагался медсанбат, Ивана Остаповича обогнали розвальни. Резвую вислоухую лошаденку погоняла женщина с укутанным в белый пуховый платок лицом. Она раза два оглянулась, и глаза ее, блестевшие в щелочки платка, смеялись. Поровнявшись с избами, она раскуталась, и Рубанюк узнал в краснощекой бойкой молодайке жену председателя колхоза, у которой квартировала Оксана. Иван Остапович вдруг ощутил, как властно охватила его тоска по семье, домашнему очагу. Он так ничего и не знал о судьбе жены и сынишки. Хмурясь от саднящей боли, он непроизвольно сжал бока коня, и тот, прядая настороженными ушами, перешел на рысь. Въехали в полуразрушенную бомбежками деревушку. Деревянные избы с листами фанеры вместо стекол, разбитая церковь. По улице, во дворах, около двухэтажного бревенчатого дома с вывеской «Клуб» расхаживали солдаты. Регулировщик, с повязкой на рукаве полушубка, привычно взмахнул флажком, козырнул. Ответив на приветствие, Рубанюк шагом проехал мимо пустыря со свежими холмиками могил, мимо самолета «У-2», приткнувшегося под деревом, и вернул к школе, где разместился медсанбат. Оксана вышла без шапки, в шинели, наброшенной поверх халата. — Занята? — спросил Иван Остапович, передавая коноводу поводья. — Через полчасика освобожусь, — ответила Оксана. — Посылки новогодние между ранеными распределяем. — Ну, ну, действуйте. — К начальству зайдете или ко мне, на квартиру? — Пройду на обменный пункт, затем к тебе. Чаек сумеешь организовать? — Ну конечно… Глаза ее были грустны. Это не утаилось от Ивана Остаповича. Доставая из кармана полушубка письмо Петра, он сказал: — Прочти. Хорошее письмо. — От Петра?! Оксана нетерпеливо взяла конверт; поднимаясь по ступенькам, жадно пробежала письмо. Дела задержали Рубанюка часа на полтора, и когда он пришел к Оксане, та уже поджидала его. Новенькая, видимо недавно сшитая гимнастерка ладно облегала высокую грудь и сильные руки молодой женщины, темные косы, уложенные вокруг головы тяжелой короной, оттеняли нежную белизну лица с широким румянцем на щеках. Вся она была такая светлая и женственная, несмотря на свою военную одежду, что Ивам Остапович откровенно залюбовался ею. — Цветешь, хорошеешь, — сказал он, раздеваясь и вешая полушубок в углу. — Никакая усталость тебя не берет. — Устаю все-таки сильно, — сказала Оксана, оставшись безразличной к похвале и рассеянно думая о чем-то своем. Она принесла из-за деревянной перегородки закипевший чайник, накрыла стол. — Ого, какое угощение! — сказал Иван Остапович, накладывая на блюдечко клюквенное варенье. — Откуда сие лакомство? — Хозяйка угостила. Оксана села напротив: С минуту она сидела задумавшись, не притрагиваясь к своей чашке, потом сказала: — Переведите меня отсюда, Иван Остапович. — Это зачем же? И куда? — В санроту куда-нибудь. — Так тогда иди взводом командовать, — с усмешкой посоветовал Иван Остапович. — Я вполне серьезно прошу. Помешивая ложечкой в чашке, он снова спросил, уже серьезно: — Ты ведь была довольна медсанбатом? — Ну… есть причина… Мне надо уйти отсюда. — Знать эту причину нельзя? Что-нибудь сугубо личное? Лицо Оксаны залилось краской, и Иван Остапович понял, что его предположение верно. Он и раньше смутно догадывался: между ней и ведущим хирургом медсанбата Романовским что-то произошло. — Если основания серьезные, подавай рапорт начсапбату, — сказал Иван Остапович. — В санроте я смогу больше пользы принести… За деревней вдруг забили зенитки, на столе задребезжала посуда. Нарастающий гул самолета заглушил торопливые очереди зенитных пулеметов. — Часто навещают вас? — осведомился Иван Остапович. — «Костыль»? Третий день в эту пору заявляется. «Трусят, черти, разнюхивают», — подумал Иван Остапович. — Да, — вспомнил он, — Татаринцева письмо прислала. — Алла? Вот хорошо! Я ее адрес потеряла. Они вместе перечитали письмо. — А знаете, что я вам скажу? — Оксана на мгновенье замялась. — Только не выдавайте… Когда мы работали вместе в госпитале, Алла каждый день о вас говорила… Мне кажется, она к вам неравнодушна. Иван Остапович промолчал и, допив чай, поднялся. — Я пройду, пожалуй, в медсанбат, — сказал он, взглянув на часы и снимая с гвоздя папаху. — Потолкую с ранеными. — Они очень довольны будут, если вы с нами Новый год встретите. Праздничный ужин будет, самодеятельность, кино. — Уговорила. Останусь… Однако выполнить свое обещание Рубанюку не удалось: его срочно вызвал к себе командующий. — Там, видимо, Оксана, я и заночую, — высказал он предположение. — Жаль, но ничего не поделаешь. — Ну, и я никуда не пойду, — сказала Оксана, вздохнув. — Посидим с хозяйкой, и спать лягу. — А о рапорте хорошенько подумай, прежде чем его писать, — посоветовал Иван Остапович, пожимая на прощанье руку Оксане и пытливо глядя ей в глаза. II Когда ушел Рубанюк, Оксана, не раздеваясь, прилегла на кушеточку. Может быть, на душе у нее стало бы легче, если бы она смогла откровенно рассказать Ивану Остаповичу обо всем, что так тяготило ее последнее время. Не закрывая глаз, она думала о себе, о Петре, Александре Яковлевиче, о том, что покидать медсанбат жалко, по поступить иначе невозможно. После того как она резко отчитала Романовского за его письмо, он, казалось, забыл о своем признании и долго не подавал никакого повода к тому, что могло обидеть или насторожить ее. Это вернуло Оксане ее прежнее расположение к хирургу, и она помогала ему с обычным рвением. Видя, как Романовский мастерски делал одну операцию за другой, Оксана гордилась тем, что работает с ним. Она даже усвоила некоторые его манеры: ласково-подбадривающим тоном разговаривала с тяжело раненными, шутила во время операций. Наблюдая, как Романовский спасал людей, казалось приговоренных к смерти, Оксана думала о враче с восторгом и восхищением. Она понимала его с одного жеста; ей хотелось, чтобы он всегда был бодрым, энергичным. Но как только она оставалась наедине с Александром Яковлевичем, ее оставляла смелость, она отвечала на его вопросы невпопад и робела, как школьница. Все это тревожило Оксану; она боялась, что у нее могут пробудиться более серьезные чувства, нежели обычное уважение. И вот недавно случилось то, чего она втайне боялась. …Отдыхая после особенно напряженных часов работы, Оксана стояла на лестничной площадке второго этажа. В ушах еще отдавались крики и стоны раненых, отрывистые приказания врача. Глядя вниз, на тускло освещенную лестницу, она думала о безмерном горе, в которое-повергла людей война. Почувствовав легкое прикосновение руки к своему плечу, она вздрогнула и обернулась. — О чем вы задумались? — спросил Романовский, устало улыбаясь. Оксана покосилась на его бледное, похудевшее от бессонных ночей лицо. Доброе, с мягким очертанием бровей на крутом лбу, с дружески внимательными глазами, оно показалось ей сейчас близким и дорогим. Они молча постояли, глядя вниз. — А вы о чем думаете? — спросила Оксана, обернувшись. Он не ответил. — Вы бы отдохнули. У вас плохой вид, — посоветовала Оксана. Александр Яковлевич махнул рукой. Глаза их встретились. Романовский склонился над ее лицом, и вдруг Оксана почувствовала его сухие и горячие губы на своих губах. От неожиданности Оксана растерялась. — Зачем… вы… это?! — задыхаясь от обиды, вскрикнула она. Александр Яковлевич, быстро повернувшись и закрыв лицо руками, поспешно ушел. Оксана стояла одна, чувствуя, как у нее горят щеки, и думая о том, что теперь уже ничто не сможет вернуть того большого и искреннего расположения, которое она питала к Романовскому. В эту ночь она никак не могла уснуть, перебирая в памяти все, что было связано с хирургом. «Пусть у него большое чувство ко мне, — думала она с нарастающим возмущением. — Но ведь он хорошо знает, что я люблю Петра! Значит, он не уважает ни его, ни меня и просто ищет легкой интрижки…» Чувствуя, как все больше растет враждебность к Романовскому, и понимая, что ей теперь трудно будет работать с ним рядом, Оксана решила: оставаться в его подчинении, в медсанбате, ей нельзя. …Хозяйка избы вошла, громко стукнув дверью, заглянула за дощатую перегородку. — Я думала, ты ушла, Оксаночка, вместе с полковником, — сказала она, энергично стряхивая пуховый платок. — Лежишь в потемках, притаилась. — Сейчас встану, Пашенька… Между Оксаной и хозяйкой, подвижной тридцатилетней женщиной с бойкими глазами на румянощеком лице, установились дружеские, сердечные отношения; по вечерам Паша, работавшая на молочнотоварной ферме, приходила с кучей новостей, садилась, поджав ноги, на сундук, и если Оксана была свободной от дежурства, они до поздней ночи беседовали, читали газеты или книгу, потом вместе ужинали. Засветив плошку, Паша умылась, надела чистое, платье. Пудрясь перед зеркальцем, она спросила у продолжавшей лежать Оксаны: — Что же ты на концерт не собираешься? — Не хочется что-то. — Пойдем, кино поглядим. — Нет, письма буду писать. Оксана села, задумчиво глядя на огонек плошки, спросила: — Паша, что бы твой муж сказал, если бы ты с кем-нибудь поцеловалась? Женщина беспечно усмехнулась: — А откуда бы он узнал? — От тебя! — Прямо!.. Паша подошла и села рядом; от нее пахло туалетным мылом и пудрой. С добродушной усмешкой оглядывая Оксану, она осведомилась: — А ты, видать, погрешила, раз спрашиваешь? Не с деверем своим? — Нет, я просто так спросила. — Война, милая, все спишет! Паша шутила: вела она себя безукоризненно. Но после этих слов у Оксаны прошло желание поделиться с ней своими переживаниями. — Ничего война не спишет, все это глупости, — пробормотала она. Когда Паша, так и не уговорив ее пойти на концерт, ушла, Оксана достала бумагу и села писать письма Петру и Алле Татаринцевой. Потом, несколько раз перечеркивая и исправляя написанное, составила рапорт на имя командира медсанбата о переводе в санроту. Было только десять часов, спать не хотелось. Оксана достала фотографию Петра и долго сидела, поставив ее перед собой, чувствуя себя страшно одинокой. Она знала, что в клубе, под который приспособили пустующий колхозный амбар, сейчас шумно и весело; дивчата из медсанбата тщательно готовили к новогоднему вечеру самодеятельный концерт; пришли, конечно, командиры соседних подразделений, колхозники. Оксана поднялась и надела шапку, но в эту минуту на крылечке кто-то потоптался, отряхивая снег с сапог. Оксана открыла дверь и увидела высокую, чуть сутулую фигуру Александра Яковлевича. — На минутку можно? — спросил Романовский каким-то чужим, приглушенным голосом. — Прошу, товарищ начальник! Тон у Оксаны, помимо ее воли, был неприязненным и официальным. Александр Яковлевич заметил это. — Думал, вы захворали, — пояснил он, — на концерт не пришли… Он стоял посреди горницы несколько растерянный и смущенный. Оксана смягчилась: — Захотелось побыть одной… Да вы присядьте… Концерт удачный был? — Хороший… Что же, и на ужин товарищеский не собираетесь? Оксана покачала головой. — Так хоть дома Новый год должны как следует встретить, — сказал Романовский, расстегнув шинель и доставая какой-то сверток и небольшую бутылку с вином. — Спасибо, Александр Яковлевич! Зачем это?! Оксана покраснела. Внимание Романовского было ей приятно и в то же время восстановило против него. — А я вот… написала, — произнесла она, стараясь быть решительной. Романовский подошел к свету, быстро прочитал бумажку. — Что ж! — сказал он, и голос его дрогнул. — Давайте обсудим… — Он сел, снял шапку. — Мне все же из рапорта не совсем понятна ваша просьба. Вы знаете, что я привык работать с вами… Мне будет без вас трудно. — Вы все отлично понимаете, — сказала тихо Оксана, машинально перекатывая с ладони на ладонь бумажный комочек. — Не прикидывайтесь… Она сознавала, что говорит слишком резко и даже грубо. Но инстинкт подсказывал, что эта резкость как-то защищает ее. Александр Яковлевич в раздумье нагнул голову, медленно шевелил пальцами. В полутьме крупные кисти его белых рук выделялись особенно отчетливо. — Оксана! Она мельком взглянула на врача и снова опустила глаза. — Я мог бы поддержать вашу просьбу, если бы не знал, что это плохо для дела… — Помощниц у вас и без меня не мало. — Дело не в количестве. — Помощницу вы всегда найдете, — продолжала Оксана ломким голосом. — Вы умный, поймете… Я не имею права оставаться рядом… Лучше расстаться. О вас я буду вспоминать с благодарностью. Вы многому научили меня… Романовский встал и, тяжело поскрипывая половицами, зашагал по горнице. — Вот что, — сказал он спокойно, — порвите ваш рапорт и забудьте о нем. Никуда я вас отпускать не намерен. — Я не порву его. — Порвете!.. У меня достаточно силы воли, чтобы… не мешать вам работать… Романовский кинул рапорт на стол. Не прощаясь и не глядя на Оксану, он шагнул к двери, долго не мог нащупать в полумраке щеколду. III Мария Назарова, московская знакомая Петра, добилась своего: отправки на фронт. Пройдя двухмесячные курсы снайперов под Москвой, Мария с пятью подружками приехала на Северо-Западный фронт. Старшей группы была ефрейтор Саша Шляхова, комсомолка из оккупированного врагами Запорожья, получившая за отличную стрельбу именную снайперскую винтовку в подарок от ЦК комсомола. В группу входили, кроме Маши Назаровой, сибирячка Нина Синицына, прозванная за свои рыжие волосы «Золотым теленком», Зоя Прасолова из Челябинска и две студентки Московского университета — Клава Маринина и Люба Сарычева. Из эшелона выгружались перед вечером, невдалеке от разрушенной станции. Майор Ларина — политработник снайперских курсов, сопровождавшая девушек, отправилась в штаб фронта, пообещав Шляховой и всем остальным заехать навестить их, как только будут улажены все вопросы. Попутная машина довезла группу Шляховой до деревушки, где размещался медсанбат дивизии Рубанюка, затем шофер, пристроив девушек в одной из крайних изб, сказал: — За вами другую машину от командира дивизии пришлют… Близилась ночь, дивчата озябли, и Шляхова пошла искать избу для ночлега. Вскоре она вернулась и повела свою группу к крайней избе. — Принимайте гостей, товарищи! — звонко сказала она, появляясь на пороге. — Тут и так гостей… со всех волостей, — неласково пробасил голос из темного угла за печкой. Его перебил другой, веский и по-начальственному строгий: — Отставить! Из-за стола поднялся круглолицый, коренастый солдат со светлыми волосами, торчащими ежиком. — Заходите, дивчата. Ничего, как-нибудь потеснимся… Приберите свои манатки, бородачи… Солдаты, преимущественно пожилые и степенные, из дорожной команды, встретили девушек сперва недружелюбно: и без них было тесно. Но, узнав, что располагаются они ненадолго, согласились потесниться. С любопытством поглядывая на входивших девушек, солдаты стали складывать в угол инструмент, вещевые мешки, котелки. — Вам, видать, поужинать, дивчата, надо? — по-хозяйски заботился круглолицый, бывший, видимо, старшим в избе. — Сейчас мы вам стол ослобоним… Кипяточек остался… — Устроимся, вы не беспокойтесь, — заверила его Шляхова. Обязанности старшей она выполняла не без гордости. — А от кипятка не откажемся… Девушки сильно устали и проголодались. Скинув шинели, они расположились вокруг стола и дружно принялись за консервы. Солдаты, не желая им мешать, уселись в сторонке, на полу и у печи. Солдат с темной щетиной на небритых щеках и вислыми усами поставил на стол большой черный чайник с кипятком. — Вы что же, дочки, по связной линии на фронт? — поинтересовался он. Это был тот самый солдат, который встретил девушек так негостеприимно. — Нет, мы не связистки, — ответила Мария, посмотрев на него через плечо. — И, видать, не милосердные сестры… — высказал догадку солдат. — Мы с банно-прачечного… Девушки дружно рассмеялись. Солдат, не желая оставаться в долгу, тем более, что к разговору прислушивались его товарищи, притворно вздохнул: — Многовато нынче девок на фронте… В первую германскую меньше было… — Мы снайперы, — сказала Мария. — Понятно? — Ишь ты! — то ли с уважением, то ли с недоверием процедил солдат. — Стало быть, и стрелять умеете? — Они и тебя еще, Осип, научат, — вмешался круглолицый. — Что ты пристал к дивчатам? Дай им спокойно повечерять. — Я не мешаю. Солдат прикурил от коптилки погасшую самокрутку и с достоинством отошел к печке. — Нет, ты брось! — сказал он кому-то приглушенным, ворчливым голосом. — При лазарете или там, при связи, одно… Это акурат бабье дело… — Да-а, — задумчиво говорил тем временем девушкам круглолицый солдат. — Это верно, что такой войны еще не бывало… И, следуя каким-то своим затаенным мыслям, вслух размышлял: — Конечно, снайперскому делу ловчей нашего брата, мужика, учить… Опасное оно дело… Говорил он доброжелательно, с уважением поглядывая на девушек, но было заметно, что и он не слишком доверяет их военным способностям. С рассветом солдаты ушли на работу, и в избе стало просторнее. Девушки сидели у замерзшего окна, поочередно дышали на стекло, чтобы видеть улицу, и вскакивали при появлении каждой машины. Наконец, уже в полдень, у крыльца остановилась полуторка. Саша выбежала из избы, за ней высыпали остальные: Атамась, в белом, перетянутом ремнем полушубке, в добротных валенках, заглушил мотор и неторопливо вылез из кабины. Он обежал живыми черными глазами стройных дивчат в ладно подогнанных военных гимнастерках и довольно усмехнулся: — Сдается, акурат по адресу. Это вас везти? — Если вы от командира дивизии, то нас, — ответила Саша нетерпеливо: на морозном ветру стоять было холодно. — А хто тут у вас за командира? Атамась держался с великолепным достоинством, отлично понимая: по тому, как он, бывалый фронтовик, отнесется к новичкам, будут судить о всей дивизии полковника Рубанюка. — Вы, товарищи дивчата, зря вот на холоде торчите, — с покровительственным видом заметил он, извлекая из кабины ватный стеганый чехол для радиатора. — Зайдэм в хату, там и договорымось… Он открыл мотор, покопался в нем, попробовал ногой скаты. Потом залез в кузов, старательно расстелил сбившуюся солому, а войдя в избу, еще раз поздоровался. — Командыра дывызии прывиз, — сказал он словоохотливо. — Тилькы у ных зараз совещание, нэ змоглы прыйты. — Землячок? — спросила Шляхова, радуясь тому, что услышала родной язык. — А вы звидкиля? — 3 Запорижжя. — А я з Ахтыркы. Будемо знайоми. — Грийтэся та поидемо, — сказала Шляхова. — Мы давно вас ждемо. Атамася задел требовательный, начальнический тон, каким разговаривала с ним, ординарцем командира дивизии, водителем первого класса, эта дивчинка. — Легко сказать: «поидемо»! — произнес он самолюбиво. — Сугробы понаметало такие… Не ручаюсь… — Доедем! — С таким орлом и не доехать! — польстила Атамасю Зоя Прасолоза. — Вы, наверно, давно на фронте? Атамась промолчал. Он вспомнил все разговоры, которые слышал в штабе дивизии о предстоящем приезде девушек-снайперов, и сейчас, разглядывая лица этих самоуверенных, щеголевато одетых дивчат, мысленно заключил: «Нажылы на свою голову морокы. Верно командыры казалы»… Но Атамась помнил и наказ полковника Рубанюка: «Доставить в порядке…» — Давайте собираться, девочки, — приказала Шляхова. — То, раз так, время терять не будемо, — решил Атамась, поднимаясь. — Смеркается рано. — Вот это деловой разговор, — одобрила Мария. За деревней, едва отъехали километра два, машина, как и предвидел Атамась, увязла в снегу. Девушки даже обрадовались этому: они сразу, едва только выехали из деревни, стали зябнуть. Сугробы намело глубокие, понадобилось немало усилий, чтобы вытащить машину. Но через некоторое время грузовик снова влетел в рытвину, занесенную снегом, и повозиться около него пришлось еще дольше. К штабу батальона, где должны были разместиться снайперы, добрались лишь поздним вечером, в темноте. У контрольного поста, из кустарника, окликнули: — Привез, Атамась? — Так точно, товарищ капитан! К машине подошел капитан. Он, видимо, ждал давно и изрядно замерз. Молча наблюдая, как девушки выбираются из кузова, капитан постукивал ногой об ногу, потом, также молча, повел их куда-то узенькой тропинкой, протоптанной в снегу между высокими елями. Он шагал быстро, девушки едва поспевали за ним, и по его пренебрежительному молчанию и отрывистым фразам Саша Шляхова заключила, что капитан не очень-то рад их приезду. — А хозяева не очень-то приветливы, — шепнула она Марии. — Даже не поинтересовался, как доехали, — вполголоса откликнулась та. Впрочем, девушкам сразу же пришлось изменить свое мнение о гостеприимстве фронтовиков, как только они попали в подготовленный для них блиндаж. Жарко натопленная печка, чисто вымытые деревянные полы, аккуратные нары… На столике стояла даже керосиновая лампа, настоящая лампа со стеклом, вместо коптилки из снарядной гильзы. — У вас все так… хорошо устроены? — спросила капитана Клава Маринина, поведя рукой вокруг. — Обстроились, — уклончиво ответил тот. — Живем здесь давно. Сейчас, при свете лампы, капитан выглядел не таким угрюмым, как вначале показалось девушкам. Смуглое, тщательно выбритое худощавое лицо его, с коротко подстриженными темными усами над сухими тонкими губами, было бы мало приметным, если бы его не украшали удивительно выразительные спокойные глаза. Черные, влажно-блестящие, они сразу же приковали к себе внимание девушек: так привлекательна была в них жизнерадостная, немного лукавая усмешка. Капитан присел на корточки, подбросил в жарко полыхающую печь-времянку березовых чурок. — В ведре чистая вода, — сказал он, выпрямляясь. — Можете с дороги умыться. Потом ужин принесут. Капитан прикурил от головешки и вышел. Вернулся он через полчаса в сопровождении двух солдат. Они принесли котелки, термос с ужином, покрыли стол чистым куском полотна и, с откровенным любопытством посмотрев на девушек, ушли. — Садитесь! — предложила Саша капитану, когда девушки разлили в ярко начищенные котелки дымящийся наваристый борщ. — Спасибо! Ужинал. Капитан присел на нарах, в сторонке, и, больше не обращая внимания на девушек, углубился в газету, вернее в обрывок газеты, так как остальная часть ее была, видимо, уже использована на самокрутки. — Вот это борщ! — похвалила шепотом Люба Сарычева. — Я такой, только дома ела, — тоже шепотом откликнулась Шляхова. За дверью блиндажа послышались шаги. Кто-то осторожно спускался по ступенькам, затем пошарил рукой, отыскивая щеколду. Капитан встал и открыл дверь. Высокий, худой человек, в плащпалатке, накинутой поверх шинели и завязанной под подбородком, шагнул вперед, огляделся и неожиданно пропел фальцетом: — Мой крик невольный восхищенья!.. Какой волшебник живет в таком раю?.. С музыкальным слухом у пришедшего было явно неблагополучно, к тому же вместо «р» у него получалось грассирующее «г» — «кгик», «гаю» — и столь неожиданным и комичным было его появление, что все в блиндаже рассмеялись. Засмеялся и вошедший. — Олег Сергеевич Гепейников, — отрекомендовался он все в том же полушутливом тоне. — Фотокогеспондент агмейской газеты. Он только сейчас заметил капитана и приветственно поднял руку: — Капитану Касаткину! Знаменитому снайпегу!.. Репейников развязал шнурки плащпалатки, аккуратно сложил ее и потер озябшие руки. — О! Гогячий чаек! — воскликнул он, увидев пар над котелками, стоящими на печке. — Садитесь! — предложила Мария, подвигаясь и уступая место. Повторять приглашение не требовалось. Репейников, достав из своей объемистой полевой сумки жестяную кружку, подсел к столу, шумно отдуваясь, принялся потягивать крепкий горячий чай. — Я водохлеб, — общительно пояснил он между двумя глотками. — Пгошу не обижаться… Кипяточек весь выдуем… Шедевг, а не чай!.. Он болтал без умолку, и через несколько минут все уже знали, что до войны он работал на Потылихе, на кинофабрике, сперва монтажером, потом оператором, на фронт попал с ополчением, а недавно его взяли в армейскую газету. — Москвичи есть? — сыпал он вопросы. — Есть? Чудесно! Я жил на Смоленском бульваге… Иван Семенович Козловский у меня часто в гостях бывал… Очаговательный человек… Я вам снимки покажу. Мы вдвоем… Он спохватился и полез в сумку. Вытащил газету, протянул ее капитану: — Еще не читали? Сегодняшняя. Посмотгите на пегвую стганицу… Девушки с любопытством посмотрели из-за плеча капитана в газету. Репейников извлек из сумки еще один экземпляр, протянул им. — Узнаете? Фотоснимок изображал капитана Касаткина, прильнувшего к оптическому прибору снайперской винтовки. Подпись под фотографией Мария прочла вслух: — «Снайпер капитан Касаткин в засаде. За время боев у населенного пункта Эн он уничтожил сорок девять гитлеровцев». Лица девушек быстро повернулись к капитану. — Ну, как? — осведомился Репейников с таким значительным видом, словно это он, Репейников, уничтожил столько фашистов. — Плохо, — коротко сказал Касаткин. — Смеяться будут. — Это почему же? — удивленно подняв бровь, спросил фотокорреспондент. — Чудесный кадг. Чегез светофильтг снимал… Смотрите, как облачка пгогаботались. — Про облачка судить не берусь, — перебил Касаткин. — Вам виднее. Но какая же, к шуту, это засада, когда вы меня у штабного блиндажа щелкали? Так бы и написали… Читатель, думаете, не разберется? В засаде, а… фотограф впереди снайпера… Ерунда! — Ах, вы вот о чем! — успокоенно протянул Репейников. — Это пустяки… В искусстве это газгешается… Мария и ее подруги спора не слушали. Перед ними был сам Касаткин, прославленный снайпер, о котором им приходилось так часто слышать на курсах, и они сейчас разглядывали его с величайшим любопытством и восхищением. — Вы тот самый Касаткин? — воскликнула Люба Сарычева. — Вот вы какой! — Обыкновенный… Стены блиндажа вдруг затряслись от близкого разрыва. Репейников вскочил, лицо его вытянулось. — Агтиллегийский обстгел, девушки! — крикнул он. — Я газведаю… Он схватил шапку, шинель и молниеносно исчез за дверью. — Это нас обстреливают? — шепотом спросила Мария. — Нет. Километрах в трех бросил, — успокоил Касаткин. Слева, затем через минуту справа, еще ближе, разорвались два снаряда. Капитан взглянул на ручные часы: — Аккуратные! В двадцать ноль ноль обязательно шум поднимают. Хоть часы проверяй. — И это надолго? — спросила Саша Шляхова. Ей, как, впрочем, и остальным девушкам, было не по себе. — Сейчас прекратят, — уверенно произнес Касаткин. — Балуются… Он не ошибся. Сделав еще три-четыре выстрела, противник смолк. Репейников появился спустя несколько минут, с бравым видом объявил: — Ничего опасного, девушки. Можете спокойно пить чай. В ответ раздался дружный хохот. — Вот спасибо, — давясь от смеха, сказала Люба. — Если бы вы не успокоили, мы бы от страха тоже в щели полезли. — В щели? Репейников осмотрел свою измятую, вывалянную в снегу шинель, отряхнулся и смущенно сказал: — Агтобстгел не пегевагиваю… — Его никто не любит, товарищ техник-лейтенант, — утешил его Касаткин. Он заметил, что кое-кто из девушек стал клевать носом, и поднялся: — Ну, пусть гости отдыхают. Пойдемте, товарищ техник-лейтенант. IV Полковник Рубанюк с утра поехал на командный пункт Каладзе. Пробираясь в его низенькую землянку, он столкнулся с Путревым. — Что у вас за трескотня на левом фланге? — спросил он замполита. — У Лукьяновича что-то немцы шумят. Командир полка связывается с ним. Каладзе, зажав между плечом и щекой телефонную трубку, слушал и одновременно вертел цыгарку. — Что там? — спросил Рубанюк, сбрасывая полушубок и присаживаясь на скрипящую дощатую кровать. — Два немца к Лукьяновичу перебежали, — доложил Каладзе, кладя трубку. — Ну, по ним — свои же… — Любопытно. Пусть ко мне в штаб направят. — Приказал, товарищ полковник. — Девушек устроил хорошо? Каладзе поморщился: — Устроил… Секретаря партбюро пришлось переселить. А вообще, товарищ полковник, что я делать с ними буду? Мне солдаты нужны, а не… — Хорошо! Отдадим Сомову, — предостерегающе сказал Рубанюк. — Потом просить станешь — не дам. — Будут только передний край мне демаскировать. — Вишь! Требуешь людей, а смотри-ка, батенька, какой разборчивый, — разведя руками, сказал Рубанюк. — Они школу специальную закончили. Где ты таких получишь? И ты страху на них не нагоняй. Пороху они, насколько знаю, еще не нюхали. Он встал, привычным движением провел ладонью по волосам и сказал: — Ну-ка, Путрев, свяжись с Яскиным, пусть дивчат пришлет сюда, а мы с командиром полка потолкуем… Девушки прибыли через час. Они вошли чинно и тесно разместились на ящиках, заменявших в землянке мебель. Капитан Касаткин встал у входа. — Садитесь, капитан, — сказал ему Рубанюк с улыбкой. Мария во все глаза глядела на командира дивизии. Узнав, что фамилия командира дивизии Рубанюк, она весь день с нетерпением ожидала встречи с ним. «Как поразительно похож командир дивизии на Петра, когда улыбается, — невольно отметила она. — Конечно, это родной брат Петра!» — Кто же у вас старший? — спросил Рубанюк, и взор его задержался почему-то на Марии. — Шляхова старшая, — ответила она и оглянулась на Сашу. Шляхова встала. Пристальные, испытующие взгляды командиров смутили девушку, и она, покраснев, села. Мария незаметно толкнула ее локтем. Саша снова поднялась и охрипшим голосом доложила: — Ефрейтор Шляхова. Рубанюк смотрел на нее внимательно и добродушно. — Ну, рассказывайте, как добрались, — сказал он. — На фронте никто из вас раньше не был? — Нет, товарищ полковник. — Понятно. — Коммунистки есть среди вас? — поинтересовался Путрев. — Члены или кандидаты партии? — Нет, но будут, — уверенно произнесла Шляхова. — Все мы комсомолки. — И это неплохо… Каладзе, молча и скептически слушавший краткие ответы девушек на вопросы Рубанюка о снайперской учебе, о Москве, улучил момент и, лукаво поблескивая глазами, задал вопрос Нине Синицыной: — Вот вы, девушка, можете мне сказать?.. Находитесь в засаде, — Так? Тихо. Никто не стреляет. Пушки молчат, стрелки молчат. Так? Как вы будете пристреливать свою винтовку? Умеете пристреливать? Нина перехватила его смеющийся, устремленный на замполита — взгляд и, сердито дернув головой, поднялась, нахмурила брови. — Практическую пристрелку я произведу раньше, — уверенно проговорила она. — Во время артиллерийской подготовки или… когда бойцы стреляют. — А если они не стреляют? — допытывался все с той же насмешливо-снисходительной улыбкой Каладзе. — А я их попрошу, они постреляют. — Как, Касаткин? — спросил Рубанюк. — Выход правильный, товарищ командир дивизии. Я так часто делаю. — У меня еще вопрос, — не сдавался Каладзе. Он обежал глазами сосредоточенные, напряженные лица девушек. — Вот вы, — кивнул он Клаве Марининой. — Ваша огневая позиция выше цели. Например, на горке. Влияет это на дальность полета пули? — Где это ты горки здесь нашел? — вмешался Путрев. — Ничего, я отвечу, — сказала Клава. Она, искоса поглядывая на капитана Касаткина, неторопливо, с видимым удовольствием рассказала, как определяется угол прицеливания, в каких случаях происходит перелет или недолет пули. — Разрешите, товарищ командир дивизии? — Мария встала, слегка побледнев. — Может быть, нехорошо, но я скажу… Наши курсы красным знаменем награждены. От ЦК комсомола… Именное снайперское оружие у нашей старшей… За отличную стрельбу… Почему же товарищ майор все время усмехается недоверчиво? Проверьте практически, что мы знаем… Каладзе шутливо поднял обе руки. Блеснув глазами в его сторону, Рубанюк сказал: — Что ж, справедливая обида. Пожалуй, отправим девушек в полк Сомова. Так, Касаткин? Каладзе встрепенулся: — Пушки — Сомову, трофейные автоматы — Сомову… Минометная батарея — Сомову… Нет, Иван Остапович, не выйдет… Рубанюк засмеялся и погрозил пальцем: — То-то!.. «Иван Остапович, — подумала Мария. — Ну, ясно — брат!» Полковник поднялся из-за столика, высокий и плечистый, и, протянув руку, снял с колышка свой полушубок. В эту минуту вошел начальник штаба и доложил, что из батальона доставили перебежчиков. Рубанюк снова повесил полушубок на место. — Разрешите нам идти? — обратилась к нему Шляхова. — Пленных еще близко не видели? — ответил ей вопросом Рубанюк. — Оставайтесь. Это особенные. Образца сорок третьего года… Немцы вошли довольно бодро, приложили руки к пилоткам и застыли. Девушки разглядывали их с нескрываемым любопытством; до сих пор им приходилось видеть пленных только на газетных снимках и в киножурналах. — Так, значит, надумали кончать войну? — спросил Рубанюк и повторил вопрос по-немецки. Низенький и тощий солдат с шарфом на шее, радостно кивнув, извлек из-за обшлага шинели пропуск на русском языке и предъявил. Его товарищ, сумрачно отвернув полу трубой брезентовой робы, тоже полез в карман за пропуском. — Гитлер пльохо, — сказал низенький сипло. Он что-то затараторил, выразительно жестикулируя, тыча грязной рукой в робу товарища, в свои стоптанные башмаки. Рубанюк, выслушав его, повернулся к начальнику штаба: — Дайте ему бумагу, карандаш. Он хочет начертить схему огневых точек возле города и расположение складов, офицерских квартир. Пока немец старательно что-то рисовал, полковник пояснил девушкам: — Оба из обслуживающей команды. На передовую выгнали их два дня назад. Ругают своих офицеров, генерала… Немец в брезентовой робе показал на свой воротник, махнул в сторону города: — Там тьопло… Мьех. Низенький, тыча карандашом в какой-то квадратик на своем чертеже, яростно требовал: — Бух-бух!.. Пушка… Самольот… Генерал фон Рамштейн… Квартир… Подвал… бункер… никс… Генерал капут… Казино. Зеке ур официрен тринкен шнапс… Бух, бух! — Понятно? — спросил Рубанюк смеясь. — Советует накрыть огнем квартиру генерала и офицерское казино. Там по вечерам офицеры пьют… Немцы дружно закивали. — Ну, товарищи! — Рубанюк повернулся к девушкам. — Не делайте, конечно, заключений, что все солдаты у Гитлера настроены уже так… Это первые ласточки. А теперь отдыхайте. И… желаю успеха. — Нас оставят вместе? — задала вопрос Шляхова. — Мы просим. — Хорошо. Будете в распоряжении капитана Касаткина. При нем не следовало бы говорить, да уж придется… Весьма опытный и умелый снайпер. Прошу, как говорится, любить и баловать. — Есть! — нестройно ответили девушки. Когда они вышли, Шляхова сказала Марии тихонько: — Что ты хвастаться начала? Знамя, оружие… Мария, пропустив упрек мимо ушей, со вздохом произнесла: — Лучше б нам не показывали этих фрицев. — Почему? — Мне все проще казалось: появится немец, я возьму его на мушку и выстрелю. А теперь перед глазами будут вот эти… Они же не виноваты, что Гитлер погнал их против нас. Подумаю об этом, и рука дрогнет. Шляхова строго посмотрела в разгоряченное лицо подруги: — У меня не дрогнет. У фашистов же не дрожали руки, когда они швыряли бомбы на мое Запорожье… На эшелоны с детишками, на госпитали. V Рано утром Касаткин повел девушек в роту. Шли по негустому, залитому ослепительно яркими солнечными лучами хвойному лесочку. — Чем не подмосковный бор? — спросил Касаткин, поведя рукой. — Сейчас бы по парочке лыж… И — э-эх! В лесу действительно было чудесно, тихо. Лишь где-то, севернее, время от времени глухо погромыхивало: «Гу-уу… Гуу-уу…» Под валенками хрустел снег, с одной ели на другую суетливо перепархивала сорока, и когда она усаживалась на мохнатую, отягощенную снегом ветку, сыпалась серебристая пыльца. Сорока, избочив голову, лукаво глядела на людей, шагающих по тропке, и, дав им приблизиться, с шумным стрекотанием ныряла под опушенные снегом кроны елей, чтобы через мгновенье выпорхнуть впереди. Девушки всей грудью вдыхали обжигающий воздух, такой крепкий, что от него, как от вина, кружилась голова. Возбужденные и этим воздухом, и великолепием ясного зимнего утра, они с необычайной полнотой чувств воспринимали все, что видели вокруг. От деревьев и разросшегося у их корней молодняка ложились на искрящийся снег мягкие тени. В просветы виднелась, то приближаясь, то удаляясь, неширокая река, местами укрытая толстым снежным покровом. Мария оглянулась на подруг. Похорошевшие от мороза и ходьбы, с густым инеем на бровях и ресницах, они были под стать и ослепительно сверкающему зимнему утру, и этому девственно чистому снежному лесу. — А здорово, дивчата! — воскликнула Мария. — Была бы я художницей… такими бы красавицами вас изобразила… — Ты же не художница, — резонно возразила Нина Синицына. — Девочки, взгляните, кто идет! — воскликнула Шляхова. Все оглянулись. По тропинке догонял их техник-лейтенант Репейников. Он очень торопился; полы его плащпалатки, подвязанной на шее, развевались, как крылья. — Ну, берегитесь, — предупредил капитан Касаткин. — Замучает. Репейников махал рукой, что-то кричал. Наконец он настиг девушек. — Чегт знает что такое! — проговорил он, запыхавшись. — Чуть вас не пговогонил… Ф-у-уу… Мчался, как гысак на ип-подгоме… Он снял ушанку и вытер ею лоб. Деловито оглядывая группу, прикидывал, откуда лучше снимать: опустился на колено, прищурил глаз, встал, отскочил в сторону, снова присел. Девушки с любопытством наблюдали за ним. Заметив, что фотокорреспондент извлекает из-под шинели «лейку», Клава Маринина спросила: — Вы нас не для газеты собираетесь снимать? Репейников солидно кивнул: — В агмии вы пегвые девушки-снайпегы…. Упустить такой кадг!.. — Так мы же ничем себя еще не проявили, — смущенно сказала Шляхова. — Только пленку зря израсходуете. — Хогошо, — согласился Репейников. — Я щелкну себе на память. Для фгонтового альбома. А откгоете боевой счет, будет видно… — Вы с девушками как-нибудь в засаду сходите, — не без ехидства предложил Касаткин. — Вот это будет кадр! Репейников, сделав несколько снимков и пообещав навестить девушек на новоселье, повернул обратно. Прошли еще немного, и Касаткин остановился. — Сейчас будет простреливаемая зона, — предупредил он. — Держитесь поближе к деревьям и не скучивайтесь. Кидает сюда частенько… Вышли к опушке. Деревья здесь были иссечены осколками и пулями, одна сосна наполовину обгорела. Там и сям, пригибаясь и прячась в кустарнике, ходили солдаты. — Немцы нас видят? — спросила почему-то шепотом Люба Сарычева. — В бинокль могут видеть. Став за деревьями, девушки жадно смотрели на открытую, залитую ярким солнечным светом местность. Километрах в четырех впереди лежал город. Почти рядом в легкой морозной дымке вырисовывались фабричные трубы, купола церквей, крыши строений. Это был старинный русский город, о котором так много все слышали. Сейчас там находились враги. Касаткин дал девушкам возможность немного постоять, осмотреться. Он умышленно привел их сюда, хотя была и другая, менее опасная дорога: пусть ознакомятся с обстановкой ещё до того, пока им придется выйти на передний край. Минут двадцать спустя он вывел девушек кустарником к неглубокой, занесенной снегом и заросшей сосновым молодняком лощине. Искусно замаскированные, бугрились кое-где еле заметные холмики. Отмечая расположение землянок, словно из-под земли, тянулся дымок; за кустами слышался глухой говор. — Складывайте пока вещевые мешки, — сказал Касаткин, — а я узнаю у командира, где он вас разместит. — Товарищ капитан! — остановила его Клава Маринина. — Поглядите… Она показала в сторону крайней землянки. На снегу около входа старательно было выложенно из лапок зеленой хвои: «Привет девушкам-снайперам!» Касаткин довольно улыбнулся: — Автоматчики — народ гостеприимный. Велев девушкам подождать, он побежал, придерживая рукой планшетку, к землянке; пригибаясь, вошел в нее. Сидевший на корточках у печки коренастый боец приподнялся, поправил ушанку и козырнул. — Для дивчат? — спросил Касаткин, оглядывая добротные бревенчатые стены и чисто подметенный деревянный пол. — Так точно! Для снайперих. — Хороша землянка, — одобрил Касаткин. — А ты за истопника? — Топлю вот. Вечером, наверно, заявятся. Лейтенант наш говорил. — Пришли уже. Солдат торопливо взялся за веник, сгреб щепки. Девушки ввалились шумной ватагой, с наслаждением освободились от вещевых мешков, поставили винтовки. — Кто тут до нас жил? — поинтересовалась Шляхова, осматриваясь. — Ее сами командир роты с ординарцем занимали, — сказал солдат. — Девушки, это, пожалуй, не годится, — беспокойно проговорила Шляхова. — Надо нам свою хату строить. Девушки дружно поддержали ее. Шляховой и Марии тут же поручили сходить к командиру роты, познакомиться и обо всем договориться. Землянка, в которую перебрался командир, была значительно меньше и хуже. Командир автоматчиков, молоденький лейтенант, сидел у рации босой, в расстегнутой гимнастерке, без поясного ремня. Появление девушек было для него полной неожиданностью. Медно-смуглое лицо его с бойкими глазами стало медленно наливаться краской. Пряча под себя ноги и приглаживая буйные, всклокоченные волосы, он то смущенно поглядывал на щеголевато-подтянутых девушек, то исподтишка метал свирепые взгляды на пришедшего с ними солдата. Саша и Мария переглянулись и, поняв друг друга, сделали вид, что ничего не замечают. — Мы на минуточку, товарищ лейтенант, — предупредила Шляхова, пряча улыбку, растягивавшую ее губы. — Во-первых, от всех девушек спасибо за гостеприимство. Во-вторых, не можете ли вы нам помочь? Хотим свою землянку строить. Она рассказала, какую именно помощь хотели бы получить девушки от автоматчиков. Поеживаясь и думая главным образом о беспорядке в своем туалете, лейтенант сказал, избегая лукавых глаз Марии и Саши: — Мы вас вечером ждали. — А мы уже здесь. — Помочь — поможем, а только и в моей землянке могли бы остаться. — Нет, зачем же! — Никаноров, найти ординарца, — приказал солдату лейтенант. — Пусть все сделает… Нет, пускай ко мне явится… Мария и Саша выскочили из землянки. — Вот врасплох застали беднягу. — Тсс! Слышит… К оборудованию землянки приступили, не мешкая. Ординарец командира притащил несколько лопат, пилу, топоры, лом. Молчаливый старшина с перевязанной щекой повел к месту, отведенному под землянку снайперов. Здесь два солдата уже долбили мерзлую землю. Предстояло вырыть довольно глубокую яму, напилить и поднести бревна, оборудовать нары, стол. Касаткин распределил работу, сам скинул шинель и, лихо поплевав на ладони, взялся за лом. Работа в его сильных, привычных к солдатскому труду руках спорилась легко и быстро. Мария и Клава Маринина откидывали лопатами комья смерзшейся земли. Остальные девушки пилили деревья в глубине леса. Работа быстро согрела, но валенки почти у всех промокли, ноги, обернутые тоненькими портянками, закоченели. — Пальцев и пяток совсем не чувствую, — вполголоса сказала Саша Зое Прасоловой. — Как бы не отморозить. — Скажем Касаткину? — предложила та. — У меня тоже сильно замерзли. — Стыдно… Вроде мы неженки… Но Касаткин, вскоре пришедший проведать «лесорубов», едва взглянув на девушек, скомандовал: — Костер! Собрали суховершник, щепки. Касаткин быстро и умело развел огонь. Сидели вокруг жаркого костра. Зоя первая скинула валенок, стала сушить портянку. Ее примеру последовали остальные. Касаткин, пристроившись на корточках, смотрел, как девушки растирали ступни ног и потом заворачивали их в подсохшие, горячие портянки. — Надо вам получше сушить валенки, — сказал он. — В засаде не вытерпите… К вечеру землянка была почти готова. Незадолго до наступления темноты пришли два сапера, присланные комбатом. Они сколотили нары, вставили раму двери. Шляхова тут же завесила проем двумя плащпалатками. Уже в темноте Клава и Зоя наломали еловых лапок, застлали ими нары. — Живем, дивчата! — бодрясь, воскликнула Мария. У нее, как и у других, ныло все тело, закрывались глаза, непреодолимо тянуло упасть на нары. — Ничего, усталость пройдет, а добрая слава останется, — утешил девушек Касаткин. В землянке было сыровато. Касаткин, исчезнув на несколько минут, вернулся с железной печкой. Она была еще теплой. — У лейтенанта занял, — сказал он, и по голосу его можно было догадаться, что лейтенант об этом «займе» пока не знает. Быстро установив печь, Касаткин сам же растопил ее. Когда загорелись и затрещали березовые чурки, у входа в землянку послышались шаги, негромкое покашливание. — Разрешите? В проем двери протиснулись командир роты и его ординарец — оба в тщательно заправленных шинелях, ярко начищенных сапогах, блистая свежими белыми подворотничками. — Командир отдельной роты автоматчиков лейтенант Камышев, — с достоинством представился лейтенант. — Пришел проверить, как устроились. Лейтенант деловито постучал по настланным доскам носком сапога, оглядел стены, стол. Взгляд его задержался на печке, на капитане Касаткине. — Не дымит? — спросил он. — Пробуем вот, — ответил Касаткин, протирая глаза. Задерживаться лейтенант не стал и, сказав, что пищу для девушек будут доставлять с ротной кухни, попрощался. …Ночью Саше Шляховой почему-то пригрезилось, что рядом стоит мать, вкусно пахнет жареной картошкой… Дом, Запорожье… Ее разбудили странные квакающие звуки, близкие разрывы. Она вскочила, огляделась. В печурке, под пеплом, еще тлели искры. Светильник из артиллерийского патрона неровно освещал спящих девушек, сложенные в углу вещевые мешки, стоящие рядом винтовки. Саша разыскала шапку, надела ее, накинула шинель и быстро выбралась из землянки. Она замерла, изумленная представшей ее глазам картиной. Все небо было расцвечено красными, зелеными, оранжевыми потоками огня. Взлетали и медленно падали ракеты. Казалось, что совсем рядом квакали какие-то гигантские лягушки, и, заглушая их, по временам что-то оглушительно хлопало. — Вот гады, придумали! — раздался над головой Саши сипловатый голос. — Понаделали хлопушек, вреда с них никакого, а спать всю ночь не дают. Саша оглянулась. Около землянки стоял солдат с автоматом и довольно равнодушно смотрел на расцвеченное трассирующими огнями небо. — Это что?.. Всегда так по ночам? — спросила Саша, почувствовав себя вдруг спокойней от присутствия этого незнакомого пожилого солдата. — Нет, зачем всегда? Видать, разведка наша наткнулась на них… Переполошился хриц… — А вы что здесь? Почему не спите? — Спать в карауле не положено… Лейтенант тут поставил… А вы спите. Сюда не докинет… Мы за бугром… Саша постояла еще немного и вернулась в землянку. Гулкие хлопки и кваканье продолжались, но Шляхова сильно устала и, уже не обращая внимания на этот грохот, снова крепко уснула. Касаткин поднял девушек в семь утра. Подождав, пока они умылись и вскипятили себе чай, он повел их знакомиться с расположением обороны. День был не такой ясный, как накануне. Солнце только изредка появлялось в просветах между дымчатыми облаками, и тогда темнозеленая хвоя елок на короткий миг становилась светлее. Вокруг стояла тишина, и Саше казалось сейчас сном все, что она слышала и видела ночью. Но на снегу темнели угольные пятна разрывов, одна землянка, близ первой линии траншей, была разворочена до самого основания. — Тристакилограммовая, не меньше, — вслух определил Касаткин, косясь на вздыбленные бревна и оголенные корневища росшего когда-то здесь дерева. — Это второго дня еще, товарищ капитан, — сказал солдат с забинтованной головой и большим синяком на бледном, заросшем лице. — Когда шестерка «юнкерсов» налетела… — А, Боровков? Здравствуй! — отозвался Касаткин. — Тебя тоже достало? — Зацепило малость… Касаткина знали многие солдаты, знал и он их. Вообще чувствовал он себя здесь как дома, отлично был знаком с расположением каждой роты и легко наметил девушкам удобные и выгодные огневые позиции. Он помог им составить стрелковые карточки, объяснил, как лучше маскироваться, и, когда вся группа собралась около командного пункта батальона, сказал: — Будете завтра действовать самостоятельно. К этому и готовьтесь. Чем сумел, помог… Отогревались в блиндаже командира стрелковой роты. В блиндаже сидели связные, два младших лейтенанта, и девушки чувствовали, что все приглядываются к ним настороженно и недоверчиво. Понял это и Касаткин. — Дивчата попались вам боевые, — сказал он, причем так громко, чтобы слышали все. — Заставят фашистов на пузе ползать. А то эти нахалы у вас здесь как на бульваре разгуливают. — Ну, что ж. Как говорится, ни пуха ни пера, — сдержанно сказал командир роты. VI С вечера майор Каладзе, позвонив комбату Лукьяновичу, предупредил: — Там у тебя завтра снайперихи на «охоту» выйдут. Учти, пусть за боевое охранение не лезут… Утащат фашисты какую-нибудь, нам с тобой хозяин головы поотрывает. — Днем не утащат. Сам буду в роте… Касаткин появился в землянке у девушек в три часа ночи с ворохом белых маскировочных халатов. Зоя Прасолова, которой выпало ночное дежурство, молча разбудила подруг. — Товарищ Прасолова, вы куда наряжаетесь? — удивленно спросил Касаткин, заметив, что Зоя, подобрав свои стриженные под мальчика каштановые волосы, стала облачаться в маскировочный халат. — Как куда? — Кто за вас дежурить будет? Зоя умоляюще посмотрела на капитана. — Почему же я одна должна тут оставаться? — Прекратить пререкания! — резко сказал Касаткин. — Останетесь вместе со своей парой, Сарычевой. Он повел группу в расположение стрелковой роты. За темным перелеском беспрестанно взлетали, сея вокруг мертвый, неприятный свет, немецкие ракеты, и тогда четко были видны силуэты мохнатых елей, протоптанная в снегу тропка, полузанесенные снегом землянки. Ночь стояла на редкость тихая, только где-то, значительно правее невидимого сейчас города, время от времени выщелкивали неровные очереди крупнокалиберные пулеметы да очень высоко в черном небе гудели самолеты. Шагали молча, каждая была погружена в свои мысли. Саше Шляховой вдруг припомнилось, как она в детстве больше всего боялась темноты и, стараясь выработать в себе храбрость, несколько раз заставляла себя часами сидеть в темной комнате. Мария вспомнила свой разговор с Петром Рубанюком о фронте. Сейчас, испытывая невольный страх перед тем, что ей предстояло, девушка думала о Петре с легкой завистью: ему-то ничего не страшно. Ей было приятно знать, что ходит где-то по земле, под этим же самым небом, такой чудесный, сильный человек, ее друг. От этого, думалось Марии, и она становилась сильнее и лучше и теперь, когда шла, старалась ступать твердо, вдавливая в снег свои валенки. Дошли до блиндажа командира роты. Касаткин ушел с двумя девушками на левый фланг, а Саша Шляхова и Мария в сопровождении солдата добрались в один из взводов. Надо было до наступления рассвета вырыть окопчик, подготовить запасную и ложную позиции. Подруги извлекли из брезентовых чехлов лопатки, сгребли снег с земли. Верхний ее слой, пропитавшийся влагой и затем замерзший, был тверд, как кремень. Мария принялась долбить его, время от времени отдыхая и прислушиваясь. В нескольких шагах слева, в дзоте, в окопах и ходах сообщения, слышались приглушенные голоса, кашель. Где-то сзади поскрипывали по снегу полозья, фыркала лошадь. Видимо, по ночам подвозили боеприпасы и продовольствие к самой передовой. Под покровом ночи текла обычная фронтовая жизнь, к которой привыкли и стрелки и ездовые и которая давно стала для них буднями. Но девушки воспринимали каждый звук, шорох как нечто совершенно новое в их жизни, и эта новизна ощущений и волновала и настораживала их. Глубже земля оказалась более рыхлой, но в полушубке работать было неудобно и жарко. Дело подвигалось медленно. — Стрелять в полушубке будет несподручно, — шепотом сказала Мария. — Ничего. Ты будешь наблюдать. Первой стреляю я. Незадолго до рассвета все было готово. Девушки старательно замаскировали окопчик, положили патроны так, чтобы они были под рукой. Пасмурное, угрюмое утро долго боролось с ночным сумраком, потом перед глазами девушек стали постепенно возникать очертания предметов: покрытая изморозью консервная банка возле дзота, ломаная линия ходов сообщения, колья с заиндевевшей колючей проволокой, расщепленное снарядом дерево. Город еще тонул в мглистой дымке, но вскоре уже можно было различить фабричную трубу и серое здание вокзала с разрушенной водокачкой, приземистые цейхгаузы. Ветер гнал по полю снежную пыль, шевелил обрывок бумаги, наполовину примерзшей к насту. Надо было точно знать направление ветра, плотность воздуха. Девушки ничего не упустили. Рассчитав все, что было нужно, Саша протерла стекло оптического прибора и застыла у винтовки. Мария последовала ее примеру. Стена из снега, воздвигнутая врагом впереди своих окопов, скрывала их расположение, но девушки готовы были ждать сколько угодно: не могло же случиться так, что за весь день на вражеской стороне никто не появится! Подруги лежали довольно долго. Мария раздумывала теперь о самых прозаических вещах. Валенки ее оказались великоваты, и в них следовало бы положить соломенные стельки — так делали другие… Зоя взяла у нее протирку и забыла вернуть; как бы не потерялась… У Нины надо будет попросить крем и смазать на ночь лицо. От ветра и мороза кожа стала сильно шелушиться; Касаткин, наверно, потому и улыбался, глядя вчера на нее… Мария думала о том, что хорошо будет после войны собраться всем вместе дома, на Арбате. Придет с завода отец, и она представит ему всех своих фронтовых друзей и обязательно — Касаткина. Будут пить чай… Мама, конечно, постарается блеснуть своим искусством и испечет хворост. Она делала это очень искусно. Вспомнив о еде, Мария ощутила вдруг голод. Она плохо ужинала накануне и не позавтракала утром, — не хотелось так рано есть. Стала затекать нога, и Мария хотела переменить положение, но в это мгновенье из траншеи крикнули: — Дочки, фриц!. Мария быстро обежала глазами неприятельские позиции. В проеме снеговой стены показалась какая-то фигура. Судя по плащу и высокой фуражке, это был офицер. — Видишь? — шепнула Мария пересохшими губами. — Вижу. — Бей! Саша, ощутила, как у нее часто и сильно заколотилось сердце, оледенели ступни ног. Она так и не смогла выстрелить, и офицер исчез. — Ты не волнуйся, — прошептала Мария. — Бей не спеша… Минуты три спустя в том же проеме снеговой стены показался другой гитлеровец. Он шел не торопясь, изогнувшись под тяжестью мешка. Мария впилась в оптику. — Ну, Сашенька! Саша сжала губы, затаила дыхание и плавно нажала на спусковой крючок. Упругий толчок отдался в плече. Саша зажмурила глаза. Мария увидела: мешок выскользнул из рук солдата. Неестественно взмахнув руками, он сел, потом повалился на землю. — Попала! — возбужденно закричали из траншеи. — Молодец, дочка!.. Усатый пожилой солдат в белой каске, с морщинистым лицом, выглянул из соседнего окопа. — Что ж ты испужалась? — успокаивающе говорил он, глядя на Сашу добрыми, несколько удивленными глазами. — Ты не пужайся… Сейчас за убитым придут… Еще давай. — Наблюдай теперь ты, Саша, — попросила Мария. — Сниму, если появятся. — Появились, — откликнулась Шляхова чужим, хриплым голосом. — Видишь? Два солдата шли во весь рост к упавшему. Один из них в нерешительности остановился. Этого для Марии было достаточно. Она выстрелила. Из траншеи ликующе кричали: — Еще! Уу-ух, молодцы дочки! Саша подумала о том, что немцы уже догадались о появлении снайперов, может быть их наблюдатели уже засекли их с Марией. — Давай на запасную, — приказала она, овладев собой. — Потом я… Вжимаясь в снег, Мария стала переползать на запасную позицию. Едва она положила на бруствер винтовку, со стороны немецких окопов яростно застрочил станковый пулемет, затем другой. Низко, над самой головой, засвистели пули. Вобрав голову в плечи и закрыв глаза, Мария слушала, как пули с сухим чмоканьем впивались сзади и справа в снежный наст. «Саша… Сашенька!..» Мысль о том, что подруга не успела уползти, обожгла Марию, и она лихорадочно придумывала, что предпринять. Пулеметы били почти без промежутков, попеременно, и девушка не смела поднять голову. — Сигай сюда! — тревожно крикнули ей из дзота. — Шибче! Было бы сейчас самым благоразумным укрыться от пулеметного огня в дзоте, но тревога за подругу сковала Марию. Прошла минута, может быть две. В дзоте замолчали. Вверху вдруг прошуршал, удаляясь, снаряд и через секунду разорвался в расположении врага. Урчание повторилось правее, потом пронеслись слева один за другим еще несколько снарядов. Разрывы слились в сплошной грохот. Немецких пулеметов уже не было слышно, и Мария отважилась приподнять голову. По всей линии вражеских окопов рвались снаряды, вздымались глыбы снега, перемешанного с землей, клубился черный дым. Мария оглянулась: к ней подползла Саша. Вместе они бросились к дзоту. Маскировочный халат Марии зацепился за деревянную обшивку. Девушка от неожиданности упала, и тотчас же чьи-то руки помогли ей подняться и протиснуться в узкий проход. Учащенно дыша, подруги присели на землю. Несколько солдат сидели на корточках и с любопытством разглядывали их. Сидеть так, молча, было неудобно. — Попить у вас есть, ребята? — спросила Шляхова. Солдат с красными припухшими веками протянул ей котелок. Канонада разрасталась все сильнее: в перестрелку включились немецкая артиллерия, минометы. После каждого близкого разрыва, с потолка сыпалась земля, позвякивали котелки. — Это из-за вас такая каша заварилась, — сказал солдат, принимая котелок от Саши. По голосу его трудно было определить, осуждает он или одобряет девушек. — Из-за нас? — спросила Мария. — Не слышите разве? Вот дают!.. Пожилой усач, который несколько минут назад успокаивал Сашу после ее первого выстрела, задумчиво проговорил: — Набрались дочки страху, так это не беда. Когда я впервой фашиста на штык поддел, тоже испужался. — И вовсе я не испугалась, — ответила Саша и неуклюже придумала: — У меня песок набился в винтовку. — Хочешь, почищу? — спросил услужливо солдат в прожженной на боку шинели и в цигейковой ушанке с болтающимися завязками. Он стал проворно доставать ветошь, оружейное масло. — Нет, нет, я сама вычищу! — запротестовала Саша. — Это именная, — пояснила Мария таким значительным тоном, что сидящие рядом солдаты потянулись взглянуть на Сашину винтовку. Перестрелка мало-помалу затихла. Саша и Мария намеревались продолжать «охоту» из траншеи, но передали, что командир батальона вызывает их к себе на командный пункт. Девушки, огорченные этим обстоятельством, выбрались из обстреливаемой зоны; достигнув перелеска, отряхнули свои маскхалаты и пошли уже знакомой тропкой. — Наверно, попадет нам, что такую кутерьму подняли, — высказала опасение Мария, растирая варежкой сизый от холода вздернутый носик. — Ну и пусть! Зато на счету имеем по одному. — Саша скосила на подругу сияющие от счастья голубые глаза. Разобраться в сложных чувствах, которые по-разному испытывали сейчас обе, побывав впервые на передовой и впервые стреляя по врагу, они смогли лишь много времени спустя. Сейчас же девушки способны были думать только об одном: они не опозорились, не струсили, их похвалили бывалые фронтовики! Вернуться после «охоты» с пустыми руками было бы самым обидным. Уничтожив двух врагов, они утвердили свое право сражаться в одном ряду с мужчинами. Это наполняло девушек такой радостью, что все остальное казалось им не столь важным. В длинной и низкой, перегороженной надвое землянке сидели за столиком, врытым в землю, командир полка Каладзе и хозяин землянки майор Лукьянович. Пока ординарец комбата и повар, стуча алюминиевой посудой, накрывали на стол, Каладзе, щуря карие, в густой опушке светлых ресниц, глаза и морща в улыбке смуглое лицо с коротко остриженными рыжими усиками, рассказывал: — Сейчас затруднений таких нет… А вот когда Ловать разлилась, помнишь, майор? Дорог нет, грязь, ай, ай! Сухарями не могли людей обеспечить. Хоть плачь… Во втором батальоне по три дня — один чай. Пошел поговорить, дух поднять. Спрашиваю одного автоматчика: «Плоховато, кацо?» — «Ничего, товарищ майор, нормально». — «Что ел сегодня?» — «Борщ с мясом ел». А глаза смеются. Вот сукин сын! Другого спрашиваю. «Щи». Никто не жалуется. Один стоит, Качехидзе ему фамилия, стоит и смеется. «И ты ел щи?» — «А как же! Хороший щи. Только, товарищ командир, — с акцентом так говорит, — если бы нымно-ожечко болшэ крупы и нымно-ожечко меншэ воды». В дверь просунул голову часовой: — Товарищ майор. Тут эти пришли… которых вызывали. Лукьянович, слегка прихрамывая, вышел из землянки и сейчас же вернулся, пропуская вперед Сашу Шляхову и Марию. — А-а, снайперята! Каладзе грузно поднялся, шагнул навстречу, долго и крепко жал руки краснеющим от радостного смущения девушкам: — Поздравляю, поздравляю… Молодцы дивчатки! — А все-таки я еще проверю, — добавил он, — как вы ориентируетесь в выборе огневой позиции и маскируетесь… Пожимая руки девушкам, Лукьянович добродушно ворчливо сказал: — Весь батальон переполошили. Командир дивизии звонил: «Что за сражение у тебя идет?» — «Артиллеристы снайперят прикрывают, докладываю. Попали, говорю, под пулеметный огонь, а артиллерийский наблюдатель донес своему начальству…» — Потом расскажешь, — прервал его Каладзе. — За столом… Они же голодные, наверно. Еще ночью поднялись. — Ой, спасибо, товарищ майор! — Мы дома пообедаем. — «Спасибо» потом будешь говорить. Уступая настояниям Каладзе и комбата, девушки остались. Они здорово проголодались, а в землянке так вкусно пахло жареной картошкой и мясом, что Мария, потянув носом и неприметно ущипнув Сашу, скороговоркой шепнула: — Ой, пахнет! Слышишь? Помогая Марии снять маскхалат с полушубка, Саша спросила: — Как Нина с Клавой? Не знаете еще? — Из роты звонили сюда. Клава счет открыла. Но у них тише… Без полушубков, ушанок и больших халатов, делавших девушек похожими на белых медвежат, они приобрели свой обычный вид. Обе румянощекие, в одинаковых аккуратно подогнанных гимнастерках, девушки были так похожи, что Каладзе спросил: — Сестры? — Подруги. Каладзе усадил Сашу рядом. Лукьянович примостился на каком-то ящике, с краешка… — Вам неудобно? — забеспокоилась Саша. — Ничего. Мне выходить придется. Подвигая Саше тарелку, Каладзе поинтересовался: — Украинка? — Да. С Запорожья. — Вижу, что украинка. По выговору и по внешности. А напарница? — Москвичка. — Хорошо начали. Бейте, чтоб знали, какие у нас дивчата! Подали чай, когда Лукьяновича вызвали к телефону. Вернувшись, он сообщил: — Капитан Касаткин докладывал. Еще одного сняли ваши. Спицына, что ли? Есть такая? — Синицына, Ниночка!.. Девушки радостно всплеснули руками. — Рано мы ушли, — с сожалением сказала Мария. К себе в землянку они попали только перед вечером. — Дивчата! Люба, Зоя, поздравляйте! Два! — крикнула Мария, первой ворвавшись в землянку. — Не расстраивайтесь. Завтра и вы пойдете. Зоя и Люба слушали оживленные рассказы Саши и Марии, и по лицам их было видно, как они завидуют. Минут через десять пришла и вторая пара, в сопровождении Касаткина. Капитан, задержавшись у порога, сбивал варежкой снег с валенок. — Вон в уголке веничек, товарищ капитан, — сказала Зоя Прасолова. — Вы, Шляхова, допустили с Назаровой ошибку, — сказал он, присаживаясь. — Менять позицию надо не тогда, когда вас обнаружил противник. У артиллеристов есть иные задачи, чем прикрывать своим огнем снайпера. — Мы не виноваты, товарищ капитан, — отрезала Саша самолюбиво. — И никого не просили нас прикрывать… — Я не обвиняю, а предупреждаю. Начало у вас хорошее, но надо действовать еще лучше. — Учтем! — пообещала Саша. — Учтите… Касаткин посидел немного и вскоре ушел к себе в землянку отдыхать. Прощаясь, он с добродушной усмешкой сказал: — Дневальные тоже не зря день провели. Гляньте, порядочек! Зоя и Люба действительно поработали усердно. Они согрели воду, помыли дощатые полы, прибили над нарами нечто вроде ковриков, натыкали свежих еловых веток, застлали столик нашедшейся у Зои скатертью. Землянка приобрела обжитой, уютный вид. — Если зайдет к нам тот фотокорреспондент, — сказала Зоя, — он обязательно запоет: «Какой волшебник живет в таком гаю?..» Девушки громко и возбужденно обменивались впечатлениями. — Мы чуть снайпера ихнего не сняли, — говорила Клава Маринина. — Гляжу, бьет из амбразуры. Никак не попадешь. — А я своего фашиста интересно подловила, — сказала Нина Синицына. Клава похлопала ее по плечу: — Ты бы не одного могла… Но знаете, девочки, она все время кланяется пулям. — А я тоже кланялась, — вызывающе сказала Мария. — Ну и что ж, — пожав плечами, заметила Шляхова. — Ведь страшно, девушки! Условились улечься спать пораньше, сразу же после ужина. Но часов около семи кто-то, поскрипывая снегом, нерешительно потоптался около землянки, и густой бас осведомился: — Разрешите войти? Раздвинув плащпалатку, в землянку осторожно спустились двое: старший лейтенант и старшина. — Из артиллерийского дивизиона, — официально представился старший лейтенант и молодцевато козырнул. — По поручению личного состава… — Пожалуйста, — пригласила Саша. Она сидела на корточках у печки и подкладывала дрова. — Девочки, уступите место. Артиллеристы сняли шапки и сели. Старший лейтенант был значительно моложе своего спутника, круглолиц, выбрит до блеска, над вздернутой сочной губой его чуть-чуть намечались усики. Но держался он солидно. — Простите за вторжение, — начал он. — Хотелось посмотреть, кого мы сегодня прикрывали своим огнем. — Надо было бы нам к вам зайти, — сказала Саша, — поблагодарить. — Вот и ее прикрывали огнем, — представила Клава Марию. — Командиры и бойцы будут очень рады, если в гости придете, — заверил старший лейтенант. Он кивнул на старшину: — Вот он был на энпе, когда вы били из своей засады. Поговорив немного, расспросив, нет ли среди девушек землячек, старший лейтенант поднялся. — Вы им побольше всыпайте, товарищи снайперы, — сказал он. — Мы в обиду вас не дадим. Значит, будем знакомы… Артиллеристы надели шапки и, попрощавшись со всеми девушками за руку, направились к выходу. VII В конце марта морозы внезапно сдали. В приильменских лесах закапало по-весеннему с сосен и елей, и сразу всюду появилось много воды; она выступала под ногами, стояла озерцами поверх взбухшего снега на проталинах, струилась мутными ручьями по обочинам лесных дорог, просачивалась в окопы и траншеи. Апрель начался бесконечными моросящими дождями; за три-четыре дня снег превратился в грязную жижу. Мокро чернела склизкая ржавчина коры на стволах деревьев; унизанные прозрачными бусами капель, ветви при каждом порыва ветра кропили прошлогоднюю мертвую листву, плесень кочковатых мхов. В один из таких ростепельных, слякотных дней Оксана пешком, в промокшей шинели, пришла на командный пункт командира дивизии. Заглянув в дверь, завешенную плащпалаткой, и увидев, что полковник Рубанюк сосредоточенно, сверяясь с лежащим перед ним листом бумаги, наносил что-то на карту, Оксана хотела было подождать, но Иван Остапович заметил ее. — Заходи, заходи! — пригласил он, мельком взглянув на нее и снова склоняясь над картой. — Скоро закончу… Да ты отдай шинель Атамасю, — добавил он. — Пусть просушит. Спустя несколько минут Иван Остапович спросил, свертывая карту: — Ну, как живешь? Давненько не виделись. — Почти два месяца. — Письма от Петра имеешь? Оксана грустно покачала головой. Машинально водя пальцем по крышке столика, она спросила: — Помните, Иван Остапович, я просилась на передовую? — Было такое дело. — Майор Романовский меня тогда не отпустил. А сейчас… Я твердо решила… — Что там у тебя случилось? — Ничего особенного не случилось, а больше в медсанбате оставаться не хочу. Рубанюк искоса разглядывал ее похудевшее лицо. Оксана за последние месяцы сильно изменилась и подурнела. Почти не осталось на ее щеках прежнего цветущего румянца, голубые глаза утратили свой лучистый блеск и, окруженные глубокой желтоватой тенью, казались очень усталыми и растерянными. «Скрывает что-то», — подумал Рубанюк. Вслух он сказал: — Если бы в армии руководствовались подобными соображениями: «хочу», «не хочу», то я, например, давно бы покинул эти болота… Давно был бы где-нибудь поближе к Украине. — Вы и я не одно и то же, — возразила Оксана. — Бывают такие обстоятельства, когда с желанием нельзя не считаться. — Надо знать, что это за обстоятельства. Оксана все так же машинально выводила по столу пальцем какие-то круги и вдруг, вспыхнув, решилась: — Хорошо! Скажу… Мой начальник… Случилась такая беда… Любовь примешалась… — Чувствуя на себе пристальный и испытующий взгляд, Оксана мучительно краснела, сбивалась, слова у нее получались жалкие и бесцветные. — В общем… работать нам вместе нельзя… Он придирается, нервничает… Иван Остапович, вслушиваясь в дрожащий голос Оксаны, тревожно думал: «Еще полгода проторчим на одном месте, в этих болотах, таких вот сюрпризов не оберешься. Народ молодой, все закономерно… Неужели не устояла дивчина?» Словно читая его мысли, Оксана поспешно сказала: — Вы плохое что-нибудь не думайте… До серьезного не дошло и не дойдет. И Александр Яковлевич не пошляк, не бабник. Иван Остапович задумчиво помолчал, потом сказал: — Пожалуй, придется к твоей просьбе прислушаться. Ты рапорт написала? Оксана подала ему аккуратно сложенный листок. — Оставь у меня, поговорю с начсандивом. Через несколько дней тебе сообщат решение… Возвращаясь в медсанбат, Оксана обдумывала, что бы такое сказать Романовскому. Ушла она без разрешения, после того как Александр Яковлевич грубо накричал на нее в перевязочной, а затем прибегал извиняться и говорил какие-то любезности. Уже на полдороге Оксана спохватилась, что забыла сообщить Ивану Остаповичу о письме Аллы Татаринцевой. Алла настойчиво просила помочь ей вернуться на фронт. Она вполне могла бы заменить Оксану в медсанбате. «На следующей неделе пойду еще раз к Ивану Остаповичу, тогда и покажу письмо», — утешила себя Оксана. Но через день произошло весьма важное событие. Дивизию срочно перебрасывали на другой фронт, и Оксана так и не успела оформить свой перевод. За сутки до того как медсанбат покинул деревушку, с передовой доставили девушку-снайпера с осколочным ранением левой руки. Оксана в это время дежурила и, сидя в приемо-сортировочной, узнала, что фамилия девушки Синицына, зовут ее Ниной. Она была ранена при смене огневой позиции. — Меня не отправят в тыл? — тревожно допытывалась Нина, при каждом движении морщась от боли и с трудом сдерживая слезы, наполнявшие ее большие глаза. — Больно? — спросила Оксана, сочувственно глядя на нее. — Не больно… Боюсь как бы меня не задержали здесь долго. — Врач решит, — ответила Оксана уклончиво: рана была серьезная. Она повела Синицыну на осмотр к Романовскому. — В эвакогоспиталь! — приказал он коротко, закончив обработку раны и перевязку. Синицына с мольбой приложила здоровую руку к груди: — Товарищ доктор!.. — Ну, а кто будет с вами в дороге нянчиться, любезная? — Романовский сердито уставился на девушку. — Вам известно, что мы снимаемся? Всех раненых выписываем… Синицына упрямо тряхнула рыжими волосами, сузила глаза: — Это меня не касается. Я не могу отстать от подруг… И пару свою потерять. — Ничего не могу поделать. Романовский снял халат. — Не возьмете — и сама доберусь до станции, — сказала Синицына таким тоном, что и Романовский и Оксана поняли: девушка способна это сделать. — Разрешите, товарищ майор, ехать ей с нами? — сказала Оксана. — Возьму все хлопоты на себя. Романовский с досадой махнул рукой: — Доложите командиру медсанбата… На следующее утро за имуществом и людьми медсанбата пришли автомашины. За три часа колонна добралась до станции Бологое, наполовину разрушенной бомбами. Горьковато запахло угольным перегаром, карболкой, вокзальными запахами — мазута, солдатского сукна, махорки. Оксана, поддерживая Синицыну, помогла ей выйти из кабины, огляделась. На путях лязгали буферами составы, на платформах тесно стояли орудия, автомашины, походные кухни. Перед длинным полуразбитым вокзальным зданием лежали и сидели в ожидании погрузки солдаты. — Почти год не видала всего этого, — сказала Оксана, с любопытством разглядывая пыхтящие паровозы, толчею у баков с кипяченой водой. — Даже чудно как-то… Пока майор Романовский узнавал о порядке погрузки, Оксана и Синицына прошли на перрон. Едва они сделали несколько шагов, Синицына схватила Оксану за рукав шинели. — Дивчата наши! Вон, возле водокачки… Одна из двух девушек, на которых показала Синицына, заметила их и, сказав что-то подруге, первая бросилась навстречу. Оксана с улыбкой смотрела, как девушки с разбегу начали тискать, целовать Синицыну. Они говорили все разом, и сперва невозможно было понять, что произошло. Оказалось, что, разыскивая раненую подругу, девушки отстали от своего эшелона, ушедшего быстрее, чем они предполагали. — Ой, и попадет нам от Саши и от капитана! — воскликнула белокурая девушка и порывисто прижалась к Синицыной. — Ни винтовок, ни котелков… Все уехало… Оксана заметила Рубанюка. Он стоял возле двери с табличкой «Комендант» и что-то говорил окружавшим его командирам. Указав на него девушкам, Оксана посоветовала: — Доложите полковнику. Он скажет, как вам быть. Синицына спохватилась: — Я вас не познакомила… Сестра из санбата… Это она меня выручила… Хотели в тыл эвакуировать. — Мария. — Клава. — А мы где-то с вами встречались, — сказала Оксана, присматриваясь к Марии. — В пятьсот шестнадцатом эвакогоспитале… В Москве… Мимо прошел, размахивая полевой сумкой, командир медсанбата, на ходу бросил Оксане: — Идите к машинам! Будем грузиться… Мария и Клава, проводив Синицыну, узнали, в каком, эшелоне она поедет, и побежали разыскивать командира дивизии. На перроне Рубанюка уже не было. Девушкам указали штабной вагон. Полковник брился. Мария, храбрясь, доложила о происшествии. — Отстали? — спросил он, не оборачиваясь. — Значит, дезертиры…. Нда-а! Что же с вами делать? — прибавил он, чуть заметно улыбаясь. — Придется повесить на какой-нибудь березе… Девушки стояли навытяжку. Окончив бриться, Рубанюк плеснул себе на лицо воды, вытерся и, застегивая верхние пуговицы гимнастерки, с усмешкой оглядел девушек. — Садитесь пока, чай пейте. А я тем временем поговорю с прокурором… Как с вами поступить… От чая девушки отказались, и Рубанюк, еще несколько минут шутливо поговорив с ними, приказал Атамасю: — Проводи. Поедут с медсанбатом, пока эшелон Каладзе догонят. Пусть зачислят на довольствие. Девушки, опередив Атамася, со смехом побежали к эшелону, по висячей лестничке взобрались в теплушку. Командир медсанбата, узнав о приказании комдива, развел руками: — Тесновато… Ну, да как-нибудь разместимся… Тронулся эшелон. Назад поплыли леса и болота, деревушки и бревенчатые настилы на дорогах. Оксана, подстелив плащпалатку, села, свесив ноги, в дверях. Молча разглядывала еще не зазеленевшие здесь, на севере, осины и березки в перелесках, низкие свинцовые облака над ними, зыбящиеся под ветром озерца в торфяных низинках. Молочно-белые хлопья пара время от времени закрывали от Оксаны грустный пейзаж, цепляясь за верхушки сосен, уносились ввысь, таяли в мглистом небе. Немного погодя подсели Синицына и Мария. Они оживленно говорили о своем: вспоминали подруг, боевые эпизоды. — Интересная у вас жизнь, дивчата, — с легкой завистью сказала Оксана и пояснила: — Дружба большая, а это так важно… Мария внимательно посмотрела на нее и неожиданно спросила: — Петро ваш… пишет? — Давно писем не было. — Я ведь знаю его… В нашем госпитале лежал. — Он мне говорил, — с улыбкой ответила Оксана и, заметив, как девушка густо покраснела и смешалась, спросила: — Саша Шляхова, которую вы все время вспоминаете, тоже москвичка? — Нет, она из Запорожья, — ответила за Марию Синицына. — Украиночка… * * * Выгружались ранним утром на станции районного городка под Курском. Прошел теплый дождь. Кусты цветущей сирени, тополя за вокзальными строениями сверкали алмазной россыпью. Два-три облачка, освещенные снизу нежно-розовым светом, плыли на север. Иван Остапович коротко переговорил с поджидавшим дивизию полковником из штаба армии и, как только с платформы сгрузили его машину, уехал к месту расположения полков. После сплошных лесов и болот странно было видеть необъятные степные равнины с большими селами, тихими речушками, широкими полевыми дорогами. «Тут самоходкам и танкам есть где развернуться», — мысленно прикидывал Рубанюк, изредка сверяясь с картой. Радостно-приподнятое настроение, которое испытывал он в последние дни оттого, что его дивизия, наконец, будет действовать на одном из боевых фронтов, сменялось тревогой: его солдаты и офицеры, так же как и он сам, не принимали еще участия в наступательных боях. Сможет ли он осуществить здесь свои замыслы, о которых столько мечтал, сидя по ночам над картой в своей землянке? — Ось гляньте, товарыш полковнык, цэ вжэ таки хаткы, як у нас, — радовался Атамась, искусно лавируя между растянувшейся по дороге пехотой, обозными повозками. В селе, где предстояло разместиться штабу дивизии, задержались. Здесь уже тянули, телефонный кабель, сновали по улицам солдаты хозроты. Рубанюк выслушал рапорт интенданта, прибывшего раньше, потолковал с председателем сельсовета и отправился на совещание в штаб армии. Машина понеслась по улице, обогнула большой затененный вербами пруд. Через каменные заборы у домов, казалось, переливалась молочная пена — так буйно цвели яблони и вишни. Сладкий аромат перехватывал дыхание, кружил голову. Километрах в двух за селом, повинуясь указателю, свернули с грейдерной дороги на измятое гусеницами, выщербленное шоссе. Вся дорога до местечка, где располагался штаб армии, была запружена войсками. Рубанюк видел, какие крупные силы сосредоточивает на этом фронте Ставка. В каждом перелеске, рощице дневали солдаты свежих маршевых батальонов. Дважды машина обогнала длинные колонны крупнокалиберных, невиданных еще Рубанюком орудий. Мощные танки, укрытые брезентовыми чехлами машины с реактивными минометами заполняли улицы и дворы почти в каждом селе. — Таки б цацкы та стилькы людэй нам на старое место! — мечтательно сказал Атамась. — Значит, здесь они больше нужны, — ответил Рубанюк, хотя и он только что подумал о том же, что и водитель. — Хороши! Поможет такая силища погнать фрица, как думаешь? — А як же! У всих тилькы и в голови, щоб швыдче погнать. Украина ось дэ, зовсим рядом… — вздохнул Атамась. Совещание у командующего армией, на которое был вызван Иван Остапович, открылось в помещении школы. За столом, кроме командующего армией и члена Военного Совета Ильиных, сидели начальник штаба фронта и еще два неизвестных Рубанюку генерала. — Дела, видимо, будут жаркие, — шепнул на ухо Рубанюку знакомый полковник. — Несомненно!.. Командующий, предупредив, что после него докладывают начальник штаба армии и начальники родов войск, вкратце познакомил с обстановкой. — В распоряжении командования, — сказал он, — есть данные об усиленной подготовке противника к летним наступательным операциям. С Запада на советский фронт недавно переброшено семнадцать свежих дивизий. Обратившись к карте, генерал перечислил вражеские соединения на Орловском и Белгородском плацдармах: — Вторая и девятая танковые армии. Танковый корпус СС, третий, сорок восьмой и пятьдесят второй танковые и одиннадцатый армейский корпуса сосредоточены северо-западнее Белгорода. — Таким образом, — сделал вывод командующий, — судя по всему, противник будет стремиться окружить наши войска, которые обороняют сейчас Курский выступ. После того как начальники родов войск доложили свои соображения в связи с предстоящими боями, выступил член Военного Совета Ильиных. Рубанюк не видел его несколько месяцев; Ильиных был ранен во время одного из боев на Северо-Западном фронте и приехал сюда прямо из московского госпиталя. Он был бледнее обычного, и от этого смолянисто-черные густые брови и такие же черные, коротко подстриженные усы его особенно резко выделялись на белой, не тронутой загаром коже. Ильиных, рассказав о предстоящей перестройке и боевой учебе войск, взволнованно подчеркнул: — Мы у границ Украины, товарищи! День, когда мы пойдем освобождать братский украинский народ, придет тем скорее, чем мужественнее мы будем сражаться здесь, на Курском выступе. По тому, с каким волнением, страстностью Ильиных закончил свою речь, начатую спокойно, деловито, Рубанюк еще глубже осознал, что войска стоят накануне чрезвычайно важных событий. Под впечатлением этой речи он находился всю дорогу, возвращаясь в дивизию. Весь остаток по-весеннему длинного дня он провел в частях. Ознакомил командиров с ближайшими задачами, весело шутил с солдатами, до которых уже дошли слухи о том, что придется основательно подучиться, прежде чем они попадут на фронт. Перед закатом солнца Иван Остапович добрался до села, где располагались тылы его дивизии. Поговорил с командирами подразделений, с начальником вещевого склада и, когда уже уезжал, увидел Оксану. Она сидела с Ниной Синицыной у крайней хаты на дубках. Рубанюк слез с машины. — Как самочувствие, товарищ снайпер? — спросил он у Синицыной, подсаживаясь и разглядывая ее забинтованную руку. — Отличное, товарищ полковник! — Значит, решили в госпиталь не отправлять? — Ой, я скоро выписываться буду. — Ну, едва ли скоро, — высказала сомнение Оксана. — А вообще Нина держится молодцом. Начальник даже удивляется. — Твой рапорт, Оксана, передал начсандиву, — сказал Рубанюк. — Обещает помочь. — Жду… — Устроились хорошо? — Очень… Да, кстати… Оксана, вспомнив о письме Аллы Татаринцевой, побежала за ним в дом и, вернувшись, дала прочесть Рубанюку. — Просится на фронт, — сказала она. Пробежав письмо, Рубанюк подумал и сказал: — Пожалуй, следует помочь. Напиши ей, пусть официальный рапорт пришлет начсандиву… Посидев еще несколько минут, он попрощался, поехал на отведенную ему квартиру. Пока Атамась ходил за ужином, Рубанюк просмотрел газеты, потом взялся за новый, не разрезанный еще журнал. Атамась принес ужин и уже после того, как полковник поел и выпил чаю, доложил: — Там голова колгоспу до вас прыйшов. Дожыдаеться. — Что же ты молчал? — рассердился Рубанюк. — Пригласи. Председатель вошел, поскрипывая протезом и опираясь на палку, и по тому, как он поздоровался и назвал фамилию, Рубанюк сразу опознал бывшего фронтовика. Пришел председатель с просьбой помочь транспортом для перевозки зерна. — Сами понимаете, товарищ полковник, — говорил он, почтительно глядя в волевое, строгое лицо командира дивизии. — Все порушил фашист. Конячки ни одной не осталось, не говоря уже об автомашинах. А до войны в колхозе их две было. Рубанюк пообещал помочь всем, чем сможет. VIII Потянулись знойные, с обильными грозовыми дождями дни… На огромных степных равнинах, в изрезанных водороинами балочках и перелесках, на пыльных шляхах шла напряженная учеба: день и ночь подразделения полковника Рубанюка штурмовали опорные пункты «противника», брали высоты, совершали многокилометровые броски, учились взаимодействию с танками, — словом, учились наступать. Рубанюк лишь изредка заезжал на квартиру — сменить белье, просмотреть почту — и снова уезжал в полки. В конце июня дивизия, совершив ночью тридцатикилометровый марш, сменила передовые части, державшие оборону неподалеку от Прохоровки. А пятого июля начались ожесточенные сражения с перешедшими в наступление крупными силами противника. Создав две мощные группировки и сосредоточив массу боевой техники, гитлеровское командование поставило перед собой задачу — одновременным ударом с севера, от Орла, и с юга, от Белгорода, окружить советские войска в районе Курского выступа и затем, опираясь на Орловский плацдарм, предпринять наступление на Москву. Накапливая силы для удара на узких участках фронта, фашисты стянули на Орловский плацдарм около полутора тысяч танков, на Белгородский — около тысячи семисот. Здесь было большое количество танков нового типа — шестидесятитонных «тигров». Новой конструкции были также самоходные семидесятитонные пушки «фердинанд». Наступающих поддерживали тысяча восемьсот самолетов, свыше шести тысяч орудий. …Дивизия Рубанюка втянулась в бой на рассвете шестого июля. Ночью в боевые порядки полков были выдвинуты для позиционной обороны танковые подразделения. Еще затемно полковник Рубанюк, артиллерийский и танковый командиры прибыли на наблюдательный пункт. Спустя несколько минут здесь появился член Военного Совета генерал-майор Ильиных. Противник начал артподготовку, не дожидаясь рассвета. — Название придумали грозное… «тигры», — сказал Ильиных, силясь разглядеть в темноте первые линии окопов, где густо вспыхивали разрывы, — а на сближение с нашими танками неохотно идут… — У них на «тиграх» дальнобойные пушки, товарищ генерал, — почтительно откликнулся полковник-танкист. — Восемьдесят восемь миллиметров. Действительный огонь могут вести с больших дистанций. — Вызови «Тополь», — приказал Рубанюк связисту. — У Каладзе, видно, особенно горячо. Каладзе доложил: «Не очень сладко, но придется потерпеть». Рассвело, когда вражеские артиллеристы перенесли на несколько минут огонь в глубину и затем снова, с еще большей силой, обрушили шквал на передний край советской обороны. — Ну, сейчас пойдут, — сказал Рубанюк, внешне спокойно наблюдая за дальним леском, подернутым дымкой. Он уступил место у стереотрубы Ильиных: — Видите ракеты, товарищ генерал? Прежде чем показались танки, со стороны противника донесся густой, басовитый гул, затем из-за верхушек леса выплыли самолеты. Их становилось все больше, они приближались со все растущей быстротой. И вдруг откуда-то, с недосягаемой для глаза высоты, на них ринулись советские истребители… Рубанюку некогда было взглянуть на вспыхнувший воздушный бой; прильнув к биноклю, он внимательно следил за вражескими танками. Вырываясь из леса, они сползали в балочку, перед которой чернела полоса «ничейной» земли, с подбитыми накануне машинами, неубранными трупами. Танки шли волна за волной, по нескольку сотен в каждой. Вскоре все впереди заволоклось бурыми клубами пыли. Наша артиллерия открыла заградительный огонь. Справа и слева заработали гвардейские минометы. Реактивные снаряды устремлялись в вышину, волоча за собой оранжево-огненные хвосты. Там, откуда неотвратимо нарастал гул множества моторов, заполыхало пламя, поднялись черные столбы дыма, вздыбленной земли… С той минуты, когда танки противника, несмотря на минные поля, на встречный ураганный огонь орудий, лихорадочный перестук пулеметов и противотанковых ружей, начали вклиниваться в район обороны дивизии, полковником Рубанюком овладело то знакомое уже ему состояние, когда все происходящее вокруг с обостренной ясностью воспринимается сознанием и мгновенно осмысливается. Неотрывно следя за полем боя и получая донесения из полков, он принимал решения и отдавал приказания с почти автоматической быстротой и со смелостью, которая удивляла других офицеров, присутствовавших на наблюдательном пункте. «Горяч и тороплив», — думал, наблюдая за ним, Ильиных, но вскоре убеждался, что из всех возможных решений комдив, после секундного раздумья, выбирал наиболее правильное. Уверенно держа управление в своих руках, Рубанюк сумел нанести наступающим серьезный урон, задержал их и лишь во второй половине дня, когда противник бросил в бой свежие резервы, отвел свои части на вторую оборонительную полосу, занятую танковыми соединениями. Здесь, совместно с танкистами и артиллерией, удалось создать мощные очаги огневого сопротивления. Танковые колонны противника не сумели их ни преодолеть, ни подавить, хотя и предпринимали одну атаку за другой с возрастающей яростью… Где-то вверху, за свинцовой пеленой дыма, стояло в небе невидимое солнце, выжженная зноем степь горела в нескольких местах, раскаленный воздух был такой чадный, что Рубанюку казалось, — голова его налита чугуном, рот и горло полны горькой пыли. Он жадно пил теплую воду, протирал смоченным платком глаза, воспаленные от бессонных ночей, и ему не верилось, что адский грохот и рев моторов продолжается лишь десять часов, а не тянется уже целую вечность. На правом фланге дивизии, где удары противника отражал полк Каладзе, создалось наиболее напряженное положение. Потери в людях там были особенно велики. Во второй половине дня ранило заместителя Каладзе по политчасти майора Путрева. Рубанюк подумал об Оксане. Недели полторы назад она была переведена санинструктором в одно из стрелковых подразделений Каладзе, жила вместе с девушками-снайперами, и сейчас, вероятно, все они находились на самом горячем участке боя. — Снайперихи воюют. Молодцы! — лаконично доложил Каладзе, когда полковник справился у него по рации о девушках. Рубанюк и Каладзе еще продолжали разговаривать, когда близкий грохот разрыва потряс вдруг бревна наката. Рубанюк ощутил сильный удар по руке. Послышался натужный вой мотора. Немецкий самолёт, сбросивший на бреющем полете кассету мелких бомб, стремительно взмыл вверх. — От же нахал! — ругнул его Атамась, разглядывая осколочные пробоины в деревянных брусьях. Рубанюк осмотрел руку, пошевелил пальцами. В это время зазуммерил телефон. Комдива вызывал к проводу командующий. — У вас кровь на рукаве, товарищ полковник! — воскликнул связист, передавая трубку. Переговорив с командующим, Рубанюк осмотрел свою гимнастерку. Правый рукав ее быстро пропитывался кровью. Маленький осколок впился в предплечье и засел в мякоти. — Цэ ж трэба швыдче в медсанбат, — сказал Атамась, проворно извлекая индивидуальный пакет из полевой сумки комдива. — Может быть, сразу в госпиталь? — насмешливо спросил полковник. — Давай затяни бинтом потуже… Рука у него часа через полтора стала опухать, но уйти он не мог. Незадолго перед вечером молоденький врач из медсанбата тут же, на наблюдательном пункте, удалил осколок, залил рану иодом. — Как состояние майора Путрева? — спросил его Рубанюк. — Страшного ничего. Пулевое ранение. — В госпиталь отправите? — И слышать об этом не хочет… Полковник понимающе усмехнулся. На фронте совершались такие события, что он не представлял, как можно было бы вылежать сейчас где-нибудь в тыловом госпитале… Противник, перебрасывая свежие силы из глубокого оперативного тыла, усиливал натиск. По всей линии Курского выступа, от Мценска до Волчанска, несколько дней неумолчно ревели танки и самолеты, грохотала канонада, горела вздыбленная земля. На третий день ожесточенных боев положение в дивизии Рубанюка стало критическим: танкам противника удалось прорвать оборону на участке полка Каладзе. Только к ночи командование смогло восстановить положение. Рубанюк почти утратил ощущение времени. Ему не хотелось спать; лишь после настойчивых уговоров Атамася он машинально съедал кусок хлеба с мясом или салом. Несмотря на огромное напряжение физических и моральных сил, им владела спокойная уверенность. С каждой новой вражеской атакой он все больше проникался убеждением: его дивизия, несмотря ни на что, устоит против яростного, но уже выдыхающегося натиска гитлеровцев. Все попытки противника прорваться к Курску были тщетны. Крупные танковые соединения советских войск наносили врагу все более мощные контрудары, ослабляя с каждым днем его наступательный порыв. На шестые сутки летнее наступление гитлеровцев было остановлено на Орловско-Курском направлении, а спустя еще пять дней — и на Белгородско-Курском. Почти в три тысячи танков обошлась гитлеровскому командованию попытка померяться силами с Советской Армией под Курском. К 23 июля немецко-фашистские дивизии были отброшены на исходные рубежи. А третьего августа советские войска, довершая разгром Орловской и Белгородско-Харьковской группировок противника, начали решительное наступление. Пятого августа были освобождены Орел и Белгород. Вскоре бои завязались уже на подступах к Харькову. Дивизию Полковника Рубанюка отвели на несколько дней в тыл для пополнения. Штаб дивизии был расквартирован в Николаевке — небольшом селе, раскинувшемся вдоль безыменной застойной речушки с зарослями осоки и камыша, сочными островами зеленой ряски около илистых берегов. Это уже была Украина, с ее вишневыми садами, тенистыми вербами и осокорями. Рубанюк сам выбрал себе хатку поскромнее, в густом вишневом саду, около речки. Хозяин ее, крепкий и подвижной, несмотря на свои семьдесят лет, старик, не сводил зачарованных глаз со своих квартирантов. — Цэ ж як, по теперешньому, вас велычать? — расспрашивал он, разглядывая погоны Рубанюка и молодецки подкручивая зеленоватые от самосада усы. — У нашэ врэмья такой чин «вашим высокопревосходительством» звався… Рубанюк посмеивался: — Превосходительств у нас, диду, нэмае. Зовить Иваном Остаповичем. Старуха в третий или четвертый раз принималась со слезами на глазах рассказывать, как угоняли в Неметчину единственную ее внучку Горпину. — Та помовчи, будь ласка, — беззлобно останавливал свою разговорчивую супругу дед. — Нэ даш з людьмы побалакать. Вэрнуть нам нашу Горпыну. Слушая благодушную перебранку, Рубанюк с грустью думал о жене и сынишке, о своих стариках; теперь уже до Чистой Криницы было не так далеко. Кто знает, может быть, ему выпадет счастье освобождать родное село? «Лишь бы не выйти до тех пор из строя». Рана его почти затянулась, но приходилось ездить в медсанбат на перевязку, а времени и без того не хватало. Нужно было в самые сжатые сроки обучить пополнение искусству вести бой на преследование и окружение противника. Рубанюк дневал и ночевал в батальонах и ротах. Девятого августа из Военного Совета армии приехал офицер связи и передал приказание генерала Ильиных вызвать на другой день в дивизию отличившихся в боях для вручения наград. Список награждаемых был велик. За сутки политработники, облюбовав в соседнем лесу просторную зеленую полянку, любовно украсили ее лозунгами, транспарантами, соорудили большую фотовитрину, привезли звуковую установку. — Молодцы! — коротко похвалил Рубанюк. — Сразу чувствуется праздник… Из полков уже прибывали. Солдаты и офицеры, багровые от жары, густо припудренные дорожной пылью, соскакивали с машин, разминались, отряхивались. В макушках увитых диким хмелем деревьев то слышалось лишь ласковое воркование горлиц, то вдруг поднимали неимоверный писк все пичуги. Подъезжая к лесу, Иван Остапович вслушался в орудийную канонаду, глухо доносившуюся с юга, сказал Атамасю: — Ахтырке твоей сейчас достается. — Зараз усим добрэ достаеться, — вздохнув, ответил Атамась. Поджидая генерала Ильиных, Рубанюк поговорил с командирами полков, затем, увидев группу девушек-снайперов, сидящих на траве, в тени невысокого дубняка, направился к ним. Девушки уже успели побывать в малиннике, нарвали цветов — ромашки, лесного горошка, клевера — и сейчас вязали букеты. Увидев подходившего к ним командира дивизии, они дружно вскочили. — Ну, живы-здоровы? — спросил полковник, ласково оглядывая загорелые, возмужавшие лица. — Обстрелялись? Девушки заговорили вразнобой, так что Рубанюк не расслышал их ответа. Саша Шляхова, заметив усмешку комдива, укоризненно повела голубыми глазами по лицам подруг и сдержанно сказала: — В снайперских книжках, товарищ полковник, записано. — У тебя, землячка, сколько на счету? — спросил ее полковник. — Девятнадцать. Но будет еще… — А у тебя? Мария, вытянув руки по швам, звонко доложила: — Шестнадцать верных и два под вопросом. Некогда было следить. Опросив всех, Рубанюк мгновенно подсчитал: — Больше ста… Хорошо! Никого не ранило? — Нас пули не берут, товарищ командир дивизии, — бойко сказала Нина Синицына и, энергичным движением головы откинув со лба золотистую прядь, протянула горсть малины: — Угощайтесь… Полковника торопливо отозвал адъютант: приехал член Военного Совета. — Ну, заеду к вам в батальон, потолкуем подробнее, — пообещал Рубанюк. Он поспешил навстречу Ильиных, появившемуся на опушке. Здороваясь с комдивом, генерал задержал его руку, с лукавой улыбкой спросил: — Ну-ка, объясни, полковник, что такое маятник? — Гм! Есть в часах маятник. — Раскачивается? Вправо, влево?.. — Так точно. Ильиных засмеялся и легонько похлопал его по плечу: — Не знаешь, не знаешь… Он снял парадную фуражку с витым золотым шнуром над козырьком, вытер платком гладко выбритую голову. — Там твой комендант поставил за селом маяк, — сказал он. Выцветшие на солнце ресницы его подрагивали в веселой усмешке. — Пожилой такой дядько, в обмотках… Подъезжаем. Он вылезает из кукурузы: «Вам куда?» — «А ты кто такой?» Мнется. «Да что ты тут делаешь?» — «Я, говорит… — плотно сбитое тело Ильиных заколыхалось от сдерживаемого смеха. — Я, говорит, маятник». — «Кто, кто?» — «Маятник… Начальство еще с утра поставило, я и маюсь на жаре…» Смеясь, они пошли к накрытому кумачом столу. Ильиных бегло осмотрел аккуратно разложенные ордена и медали, сказал Рубанюку: — Ну что ж, хозяин. Разреши начинать?.. Оксана сидела невдалеке на траве, скрестив ноги и упираясь локтями в колени, механически ощипывала лепестки ромашки. Рассеянно слушая подсевшего к ней Романовского, она задумчиво наблюдала за происходившим. Первый орден — Красного Знамени — генерал вручил полковнику Рубанюку. Поздравляя, он крепко пожал ему руку. Все долго и дружно аплодировали комдиву, и Оксана порадовалась, видя, как посветлело лицо Ивана Остаповича. — Хоть и строг наш комдив, а любят его, — заметил, наклоняясь к ней, Романовский. К столу подходили, один за другим, офицеры, солдаты. Генерал вручал им от имени народа награды, и обветренные, опаленные солнцем лица воинов преображались, будто и не было позади у каждого тяжких испытаний, лишений, смертельной опасности. Оксане вспомнилась фраза, произнесенная Романовским, когда она уходила из санбата: «Если вам будет трудно, сообщите…» Тогда она не придала значения этим словам, а вот сейчас они показались ей обидными и оскорбительными. У нее никогда не было стремления прятаться от опасностей или избегать трудностей, если она знала, что ее знания, силы, энергия нужны делу. Мысленно она перенеслась к тем годам, когда ей с такими усилиями удалось поступить в мединститут, вспомнила изнурительные, бессонные ночи в госпитале и медсанбате. Нет, чем было труднее, тем полноценнее, счастливее она себя чувствовала! Это было уже в характере… Последние дни, живя с девушками-снайперами, сдружившись с ними, она видела, что и они, чистые, прекрасные в споем мужестве девушки, никогда не думали о том, как бы пройти воину дорогами полегче, а рвались туда, где было опаснее. Оксана хотела сказать об этом Романовскому, но тут назвали его фамилию, и он, сутулясь, поправляя поясной ремень и гимнастерку, пошел к столу. Потом, вслед за капитаном Касаткиным, вызвали Сашу Шляхову. Девушка поднялась с чуть побледневшим от волнения лицом, затем овладела собой и подошла к генералу уверенным шагом. Ей вручили орден Красной Звезды. Оксана с сияющими глазами хлопала и ей, и Марии, и Нине, и Клаве Марининой. Она с улыбкой наблюдала, как суетится возле орденоносцев фотокорреспондент Репейников, с запыленным многозначительным лицом, и вдруг неожиданно услышала свою фамилию. У нее онемели ноги, перехватило дыхание. Впоследствии она смутно вспоминала, как ее со смехом подталкивали, и она шла, словно во сне. По примеру других, Оксана хотела произнести несколько благодарственных слов, но поняла, что никакими обычными словами ей не выразить того высокого, неизъяснимо радостного чувства, которое она испытывала. Генерал Ильиных, видя, как у нее от волнения дрожат пальцы, держащие коробочку с рубиновой пятиконечной звездой, улыбнулся Ивану Остаповичу: — Беда-а… Куда вся храбрость у них девается?.. IX Два дня спустя, когда Иван Остапович Рубанюк собирался ехать в медсанбат на последнюю перевязку, из штаба армии прибыл офицер связи со срочным пакетом. Вскрыв его, комдив приказал немедленно вызвать командиров полков. — Готовься к серьезным делам, — сказал он начальнику штаба, передавая секретный боевой приказ. Менее чем через час штабные офицеры и командиры полков были в сборе. Рубанюк, развернув новенькую десятикилометровую карту Генштаба, ознакомил их с обстановкой. …Противнику удалось остановить наступление советских войск, форсировавших реку Ворсклу в районе Вязова и Опошня, Сумской области, и овладевших районным центром Харьковщины — Ахтыркой. Остро отточенный карандаш командира дивизии обводил населенные пункты, дороги, привычно чертил стрелы предполагаемых ударов и контрударов. — По имеющимся разведывательным данным, — в спокойном, внешне бесстрастном голосе Рубанюка послышалась еле уловимая усмешка, — немецкое командование задалось целью снова захватить Белгород… Для осуществления этой задачи созданы две крупные группировки — Ахтырская и Колонтаевская… — Пять танковых дивизий, — подсказал начальник штаба. — Позавчера немцы перешли в контрнаступление, — продолжал Рубанюк, чуть повысив голос. — Им удалось прервать боевые порядки наших войск и снова ворваться в Ахтырку… Он зачитал приказ командующего армией. Дивизии предстояло этой же ночью совершить марш и совместно с танковым соединением, уже завязавшим бой, воспрепятствовать продвижению противника… Чуть стемнело, полки подняли по тревоге. К рассвету один из батальонов подполковника Сомова, шедший в авангарде, уже развертывался для встречного боя в районе совхоза «Ударник». Для командира дивизии оборудовали командный пункт за разбитым снарядами хуторком, в низенькой кирпичной постройке. О мирном назначении ее так никто и не мог догадаться. Зато стрелкам эта постройка, судя по всему, служила уже не раз. В двух стенках были прорублены амбразуры для пулеметов, на земляном полу кучами валялись еще не позеленевшие от времени винтовочные гильзы, обертки махорочных пачек, обрывки окровавленных бинтов. Атамась проворно навел порядок и в этом — котором уже по счету! — командном пункте своего начальника. Связисты с красными от жары, запыленными лицами быстро подтягивали провод, радист вызывал полковые рации. Рубанюк и начальник артиллерии дивизии уточняли по карте обстановку, когда на командный пункт пришел майор из танкового соединения. Представившись, он вытер обильный пот с загоревшего до черноты лица, смущенно попросил папироску. — Больше суток с машины не сходил, — пояснил он, устало опускаясь на корточки у стены и с наслаждением закуривая. — Жмут здорово? — спросил начальник артиллерии. — Они же, знаете… — майор, заволакиваясь дымом, два раза подряд жадно затянулся. — У них масса «фердинандов», «тигров»… Дивизия СС «великая Германия», седьмая и одиннадцатая танковые, десятая мотодивизия, дивизия «мертвая голова»… Вон сколько кинули! — Что ж… Мертвая так мертвая, — отозвался Рубанюк, не оборачиваясь. — Такой ей и быть! * * * …В это время километрах в четырех от капе командира дивизии один из батальонов Каладзе готовился к бою. Комбат Яскин вызвал командира второй роты Румянцева, указал на заросшую кустарником лощину: — Подготовься! Будешь атаковать с фланга. Черта с два усидят… Танкисты подсобят… Останавливая свой выбор на роте старшего лейтенанта Румянцева, очень молодого, но храброго и опытного командира, комбат учитывал, что у него больше, нежели в других ротах, старых, обстрелянных солдат, воевавших с начала войны. А высота — это майор Яскин оценил сразу — была трудная, взять ее в лоб, без хитрости невозможно. Старший лейтенант Румянцев не меньше комбата понимал, насколько трудна поставленная перед ним задача. Но это лишь раззадоривало его: Румянцев был честолюбив. — Он в боевых делах — поэт, — говорил о нем, не без любования, комбат Яскин. Но у Оксаны, назначенной вместо убитой в последних боях девушки на должность санинструктора в роту Румянцева, на первых порах сложилось нелестное мнение о своем командире. «Щеголь… Самовлюбленный красавчик», — решила она, неприязненно разглядывая франтоватого, затянутого в многочисленные ремни старшего лейтенанта, его кокетливо расчесанный чуб, твердый целлулоидовый воротничок, выглядывавший из-под ворота отутюженной гимнастерки больше, чем нужно, начищенные до глянца хромовые сапоги. Впервые они встретились на квартире у Румянцева, когда рота еще стояла в селе, на отдыхе. Повертев служебное предписание Оксаны, Румянцев произнес: — Рубанюк? Не родня нашему комдиву? — Это не имеет никакого значения, — ответила Оксана, хмурясь. — А кто сказал, что имеет? — Красивое лицо Румянцева, с тонким правильным носом и ровными, словно прочерченными углем бровями, стало неприветливым и высокомерным. — Квартиру старшина Бабкин определит, — сухо бросил он, поднимаясь из-за стола. Оксана, исподлобья глядя в его смуглое, по-мальчишечьи гладкое лицо, сказала: — С разрешения комбата, я буду жить вместе со снайперами. Румянцев сердито вздернул бровь: — Снайперы сегодня здесь, а завтра их в другой батальон могут отправить. — Тогда будет видно… Румянцев поморщился и молча пожал плечами. А Оксана, выходя от него, подумала о том, что после дружного коллектива медсанбата, где ее ценили и уважали, привыкнуть здесь будет трудновато. В этот же день она, договариваясь со старшиной Бабкиным о назначении в помощь ей санитаров, нечаянно услышала, как Румянцев, разговаривая с кем-то в соседнем дворе, уснащал свою речь крепкими словечками. — Он у вас всегда такой? — сердито сдвинув брови, спросила Оксана. — Кто? Старший лейтенант?.. Орел! — Оно и видно… — Вы его в деле поглядите, товарищ старшина медслужбы! Как его ребята любят! — Офицер нигде не должен терять своего достоинства… Румянцев через несколько минут прошел мимо, поскрипывая ремнями, насвистывая что-то веселое. Как-то, спустя несколько дней, он отпустил бранное словечко при Оксане, и она, вспыхнув, оборвала его: — Вот что, старший лейтенант… научитесь вести себя прилично хотя бы в присутствии женщин… если дорожите их уважением… — А я что? Разве выразился? — удивился Румянцев. — Да вы все время сквернословите, уши вянут. — Война! — вздохнул Румянцев. — Пораспускались… После этого он стал осмотрительнее в выражениях, и Оксана однажды даже слышала, как он кого-то распекал за ругань. Приглядываясь к нему, Оксана с чувством облегчения убеждалась, что Румянцев не так уж плох, как это показалось ей при первом знакомстве. Несмотря на свой юный возраст, он был энергичным, знающим командиром, старательно и даже ревностно заботился о людях. Старшина Бабкин, с которым у Оксаны сразу же установились товарищеские отношения, рассказал ей о том, что Румянцев в детстве осиротел, воспитывался в детдоме, потом попал в полк и, закончив с отличием военное училище, снова вернулся в часть. — У него ни своего дома, ни родной души на всем белом свете. — Женится после войны, — будет и семья, и свой угол. — Это да, — согласился Бабкин и ухмыльнулся. — За невестой заковычки у старшего лейтенанта не будет. — Есть на примете? — Льнут дивчата — спасу нету… Холостой, при наградах, на лицо приятный. А на гармошке как играет! А пойдет отплясывать — куда-а там! Любая девчонка в бессонницу ударится. В каждом селе, как уезжать, — слезы, платочки, кисетики расшитые… — В общем, сердцеед? — подытожила Оксана с улыбкой. — У-у! Зато дело понимает. Толковый, толковый командир! И душевный… Расспросит каждого, поможет, если надо… — Ну, что ж… Хорошо, если так. Но благожелательное отношение, которое начало складываться у Оксаны к Румянцеву, он сам вскоре разрушил. Она почувствовала, что командир роты стал проявлять к ней чрезмерную внимательность. Впервые заметила она это на ротном комсомольском собрании. Румянцев пришел к его концу и стоял под деревом. Когда Оксана попросила слова и выступила с резкой критикой недостатков комсомольской работы, он уставился на нее, да так до конца собрания и не сводил глаз. «Отвратительная манера», — сердито думала Оксана, стараясь не глядеть на него и все время чувствуя его взгляд. После собрания она пошла к себе на квартиру злая, с неприятным осадком на душе… — Ты чем недовольна, Оксаночка? — участливо спросила ее Нина Синицына, снимавшая во дворе с веревки просохшее белье. — Тебе показалось. Нина, шлепая босыми ногами по влажному, усыпанному свежей травой и мятой полу, свалила белье на сундук, натягивая сапоги, сказала: — Пойдем к девчонкам, в садик. Там Репейников фотографии привез. — Пошли… Дивчата сидели на завалинке хаты, в густом вишеннике, смеясь, слушали, как Саша Шляхова обучала Клаву Маринину и фотокорреспондента украинскому языку. — А ну, Клава: «тэлятко билэ»? — Теленок беленький. — Нет, по-украински! Репейников, зажмурив глаза и раскачиваясь, твердил: — Тгавка зеленые… тгавка зеленые… Репейников удрученно махнул рукой, скрылся под ветвями деревьев и вернулся спустя минуты две с пилоткой, наполненной яблоками. — Чудесный даг пгигоды вечной, — пропел он, фальшивя и неимоверно картавя. — Даг пгекгасный и чудесный… — Товарищ лейтенант, — ехидно посоветовала Мария, — выбирайте песенки без «ры» — ведь плохо получается… Зоя предложила спеть украинскую песню. — Оксаночка, ты мастерица… Начинай… Хозяйка хаты, статная женщина, пришла с ребенком на руках послушать, как поют военные дивчата, подтянула и сама. Пели до сумерек, потом гурьбой пошли в хату ужинать. Оксана, попив молока, собиралась подшить к гимнастерке чистый воротничок, но в эту минуту в дверях появился запыхавшийся солдат: — Старшина медслужбы Рубанюк! До командира роты! — Чего это? — спросила Саша Шляхова. — Может, приказ дальше двигаться? Оксана пожала плечами, быстро собралась. Через несколько минут она постучалась в хату, где квартировал с ординарцем Румянцев. Румянцев открыл дверь, с улыбкой пропустил ее вперед. — Зачем вызывали? — часто дыша от быстрой ходьбы, спросила Оксана. — Садись, будем ужинать. — Румянцев, поскрипывая сапогами, обошел стол, жестом пригласил садиться. — Все с девушками да с девушками… Нельзя от своей роты отрываться. — Спасибо, я ужинала… По какому делу вызывали?. — Соскучился, вот и вызвал. — Ну, знаете!.. Оксана резко повернулась и хотела уйти, но раздумала. Рывком подвинув к себе табуретку, она села, глядя в самоуверенное лицо старшего лейтенанта, запальчиво спросила: — Не кажется ли вам, товарищ начальник, что вы зарываетесь? Ведете себя не так, как положено советскому офицеру? — А как я себя веду? Пригласил поужинать, по-товарищески… Посидим, поговорим… — Ну, говорите! Я слушаю. Румянцеву нечего было сказать, и Оксана, поняв это, уже с улыбкой проговорила: — Вы хотите товарищеского разговора?.. Ладно. Коротко и откровенно кое-что выскажу… Женщинам, которые пошли на фронт, очень обидно, когда о них думают пренебрежительно те, кто на фронт почему-либо не попал. Но еще обиднее, когда вот вы, фронтовики, наши близкие товарищи, позволяете себе относиться к нам без уважения. — Оксана поднялась. — А теперь ужинайте и подумайте над тем, что услышали. Хорошенько подумайте! Видя, что Румянцев растерялся и не находит, что сказать, Оксана усмехнулась и, совсем не по-уставному помахав рукой, выбежала из хаты. Девушки уже укладывались спать. — Чего тебя вызывали? — полюбопытствовала Саша Шляхова. Оксана, посмеиваясь и ничего не утаивая, рассказала. — Надо комбату доложить, — с возмущением сказала Саша. — Он ему быстренько вправит мозги. Нина Синицына сонным голосом предложила: — Давайте спать, а завтра сами возьмем его в работу… Скажем, пришли, мол, на товарищеский разговор… — Ничего этого, дивчата, не надо, — сказала Оксана. — Он, кажется, парень из понятливых… * * * Получив приказание выбить немцев с высоты, Румянцев сосредоточил роту на краю лощины, в запыленных, утративших зеленую окраску кустах. Оксана, расстегнув санитарную сумку, не спеша рассортировала пакеты с бинтами, вскрыла большой флакон с иодом. В раскаленном небе с завыванием проносились «мессершмитты», злобно урчали тяжелые «юнкерсы». Их было очень много. Воздушные бои вспыхивали над самой головой Оксаны, потом рев самолетов, пальба стали доноситься то справа, то слева. Оксана старательно прилаживала пилотку; она держалась на толстых косах плохо. Сияв ее, Оксана спрятала в сумку, покрепче закрутила волосы и покрылась косынкой. Как только бойцы двинулись по лощине, она пружинисто вскочила на ноги, отряхнула юбку. Ее окликнули по имени. Оксана повернула голову. Румянцев, быстро шагая мимо, сказал: — Передай сумку Бабкину… Бабкин! Старшина вынырнул как из-под земли, подбежал. — Ему передай свою аптеку. Будешь принимать раненых тут вот… — Почему? Румянцев отмахнулся и, не оборачиваясь, крикнул: — Начальству вопросов не задают. — Оставайтесь, — сказал Бабкин. — Кого понадобится, вынесем, а вам соваться в такое пекло не следует. Высотка сволочная… — Знаете… новые порядки не устанавливайте!.. Оксана решительно отвела его руку и легкой, чуть раскачивающейся походкой зашагала по лощине, вслед за Румянцевым. …Обходивших высоту солдат немцы через несколько минут заметили и открыли по ним огонь. Стрелки развернулись в цепь, залегли, двигались дальше ползком и перебежками. Первым, еще в лощине, ранило низкорослого веснушчатого пулеметчика. Он сидел за чахлым кустом бузины, и пока Оксана проворно разрезала рукав его добела выгоревшей гимнастерки и бинтовала искромсанное осколком предплечье, раненый нетерпеливо поглядывал в сторону высоты. Там вздымались столбы земли, щебня, лихорадочно били пулеметы. Метров через пятьдесят Оксана наткнулась на другого раненого. Осколком снаряда ему перебило кость на левой ноге. — Потерпи, потерпи, родненький, — опускаясь перед ним на колени, уговаривала Оксана. — Сейчас перевяжу, потом передам санитарам. Подберут… — Ай-ай, горит… гори-ит, — стонал солдат, корчась, припадая щекой к земле. Оксана с большими усилиями оттащила раненого в тень. Провозилась она долго. С высоты, затянутой пылью и дымом, доносились уже крики «ура», глухие разрывы гранат, яростные возгласы атакующих. Пригибаясь, Оксана стала взбираться на холм. Он весь был изрезан окопами, глубокими ходами сообщения, исковеркан воронками. — Сюда, сюда, сестра! — крикнул один из санитаров, махая автоматом. — В блиндаж!.. Бинты нужны… Кругом визжали осколки. Оксана опустилась на землю, вытерла рукавом пот, стекающий по щекам со лба, поползла. Ей сразу пришлось перевязать трех раненых; санитары успели втащить их в немецкий блиндаж, устроили на нарах и сами присели отдохнуть. Один из них, крупный, с фиолетово-багровым шрамом на щеке, вытер грязным платком круглую стриженую голову, присаживаясь на корточки, сказал: — Рацию разбило, вот беда!.. Радиста в клочья… — Это Пастухов. Тащил, а он и кончился, — хмуро сказал второй. Оксана выбралась из блиндажа наружу. С гребня высоты открывался круговой обзор, были видны дальние и ближние пожары. Горели села, хлеб на корню, копны. По большаку, километрах в четырех, в густых клубах пыли шло множество танков. Перекатистый гул доходил волнами; казалось, от рокота моторов дрожит горячий воздух. Солдаты на высотке поправляли захваченные окопы, наращивали брустверы. Румянцев, стоя около пулеметчиков, что-то объяснял расчетам. Старшина Бабкин, присев около блиндажа, запрокинул голову, хлебнул из фляжки, смачно крякнул. — Попейте, старшина, — протягивая флягу Оксане, предложил он. — Спасибо… Рацию разбило, а в лощине раненые… — Пошел связной в батальон… Пришлют… — Танки, товарищ комроты! — донесся крик наблюдателя. Оксана видела, как Румянцев, упираясь локтями в бруствер, повел биноклем, не отнимая его от глаз, крикнул: — Головков, «тигр» идет… Подпускай на семьдесят, раньше не бей… Оксана тщетно старалась разглядеть, что происходило впереди. — Да не туда смотрите, — сказал Бабкин. — Вон, левее лесочка… Разведка…. Оксана; наконец, увидела танк. Он был закамуфлирован я сливался с местностью. Покачиваясь, медленно, словно ощупью, «тигр» полз к высоте. Метрах в двухстах остановился и, развернувшись, пополз обратно. — Ну, сейчас приведет, паразит, — , предсказал Бабкин, поднимаясь. — Что вы на солнце печетесь, шли б в блиндаж… Предположение его оправдалось: через несколько минут два танка, густо облепленные автоматчиками, быстро и уверенно понеслись к высоте. Сзади, разворачиваясь в цепь, бежали солдаты. Румянцев, надевая каску и оглянувшись, крикнул Оксане: — Сестра! Давай в блиндаж… Позовут… Санитаров наверх! Оксана нехотя подчинилась. Едва она успела сойти к раненым и сесть на нары, наверху гулко забили противотанковые ружья, пулеметы. Со стен, с земляного наката над головой посыпалась земля… В блиндаж ввалился, зажимая ладонью окровавленную щеку, стрелок Терешкин. Темные струйки крови ползли сквозь пальцы, пятнали гимнастерку. Оксана смазала ему рану иодом. Скрежеща зубами, он свирепо покрутил головой: — Хватит!.. — Зато газовой гангрены не будет. Отдуваясь, медленно шевеля пальцами, Терешкин рассказывал: — В нашей форме… Гады… Из лощины сыпанули… Чуть было комроты не убило… За своих принял… Вот же жулики! — Давай щеку. И помолчи немножко… Как только Оксана перевязала рану, Терешкин, проверив диски автомата, выкарабкался наружу… В течение сорока минут рота отбила две атаки. Кто-то из смельчаков выполз навстречу танкам и подорвал один из них связкой гранат. Другой танк отошел, продолжая бить по высоте из пушки… Санитары внесли на окровавленной плащпалатке тяжело раненного младшего лейтенанта. Накладывая ему жгут, Оксана слушала, как санитары спорили: — Я тебе говорю, живой… Он сам и в ровик забился… — Его воздушной волной туда скинуло. — Что ты мне рассказываешь? Я же видел… — О ком вы? — спросила Оксана. — О сержанте Гриве рассуждаем, который «тигру» подбил… Он гранату кинул, танк подпортил, а потом его самого жмякнуло… Снарядом. — Не вынесли? — Куда там! Пока не стемнеет, туда не сунешься… Ну, да он в ровике. Перележит… Оксана вспомнила Гриву. О нем, кавалере двух орденов и многих медалей, горячо говорили на ротном комсомольском собрании, ставили в пример его храбрость и воинскую выучку. Грива сидел рядом с Оксаной, и она видела, как он смущался, слушая похвалы в свой адрес: «Та що воны за мэнэ взялысь? Таких вояк у роти скилькы завгодно…» — Ну-ка, пошли, — не колеблясь, сказала Оксана санитарам. …Румянцев заметил ее, когда она уже ползла в сторону догоравшего танка. За ней, подтягиваясь по-пластунски на локтях, ползли два санитара. — Куда она? — крикнул Румянцев возмущенно. Из окопов, перекликаясь, напряженно глядели вниз солдаты. — Отчаянная! Накроют… — Это новая? — Новая. Заместо Любы… Не отрывая глаз, Румянцев смотрел, как все трое удалялись от окопов. Прильнув к биноклю, он видел рыжие облачка пыли в местах, где ложились пули… Видел, что у Оксаны выбилась из-под косынки тяжелая коса. Она откинула ее на спину нетерпеливым движением плеча, поползла дальше… Вот они, все трое, уже доползли, долго возились, видимо никак не могли вытащить Гриву из узкого ровика. Заметили немцы их, когда они уже подтаскивали волоком раненого к передовым окопам. Из-за взгорка донесся приближающийся свист. — Мина! — крикнул кто-то предостерегающе. — Сестра, сигай в ямку! — кричали из окопов. — Убьют… Оксана машинально повернула блестящее от пота лицо в сторону глубокой воронки, плотнее прижалась к земле. Два солдата, не обращая внимания на повизгивание пуль, выскочили за бруствер, помогли втащить в окоп стонущего, бледного от потери крови сержанта Гриву, затем Оксану. Чулки ее изодрались на коленях, оголив свежие, кровоточащие ссадины на белой коже, локти были вымазаны суглинком. Напряжение, в котором были несколько минут ее нервы и мускулы, ослабило Оксану, и она побрела к блиндажу, пошатываясь, как пьяная. …Противник, стараясь во что бы то ни стало вернуть господствовавшую над местностью высоту, предпринял третью атаку. Выкатив из поросшего кустарником оврага орудия, он бил прямой наводкой. У подножия холма показались густые цепи стрелков. Теперь уже ни у кого из обороняющихся на высоте не было уверенности, что и эта, третья атака будет отбита. Связь с батальоном отсутствовала, диски у пулеметчиков и у автоматчиков начали пустеть, и Румянцев строжайше приказал вести только прицельную стрельбу. Оксана, сидя в блиндаже, слышала, как нарастает наверху огонь, видела, что выражение лиц у раненых становится все тревожнее, и догадалась, что положение серьезно. «Вдруг не устоят ребята», — впервые подумала она. Ей представилось, как в блиндаж врываются разъяренные фашистские солдаты, как они глумятся над ранеными. Чувствуя, что ее охватывает страх, она встала, шагнула к выходу. Ее чуть не сшиб с ног вскочивший в блиндаж солдат. Лицо его было бледно, голос прерывался. — Все, хлопцы! — хрипло крикнул он, махнув рукой. — Комроты засыпало… Фриц под самой горкой… Кто пригоден, бери винтовки. Раненые задвигались, зазвякало брошенное в кучу оружие. Оксана, не раздумывая, схватила первую попавшуюся винтовку, взглянула в магазинную коробку и метнулась к выходу. То, что предстало ее глазам, когда она по ходу сообщения добралась к стрелковому окопу, ошеломило ее. На бруствере, сбросив каску, с самым беспечным видом сидел Румянцев и, насмешливо щурясь, глядел под гору. Лицо его было измазано землей, исцарапано. А по скату высоты в беспорядке, что-то крича, бежали фашисты. Со стороны большака, отрезая им путь к отступлению, на бешеной скорости неслись танки с автоматчиками на броне. — Наши! Наши! — восхищенно закричал маленький курносый солдат, сдирая с себя каску, швыряя на бруствер автомат. Оксана сияющими глазами посмотрела вокруг, потом порывисто обхватила руками горячую, едко пахнувшую потом шею солдата и крепко поцеловала его в небритую влажную щеку. Спустя минут десять на высоте появился комбат Яскин. Оксана слышала, как он громко, высоким от волнения голосом сказал: — Поздравляю всех с Харьковом, товарищи! Только что сообщили по радио. X Первого сентября мимо Чистой Криницы потянулись по Богодаровскому шляху немецкие обозы. Шли они не к фронту, а в сторону Богодаровки. Сашко́, как только услышал фырканье моторов, скрип колес, голоса солдат, побежал с соседскими ребятами на шлях. Вскоре он вернулся. — Тетя Палазя! Отступают! — объявил Сашко́, влетая в хату. — В Харькове уже наши! Волнующее это известие подтвердила Варвара Горбань, которая забежала сказать, что надо срезать как можно скорее подсолнухи за селом. Она попросила Пелагею Исидоровну подсобить. — Пропадут же подсолнухи, — учащенно дыша, говорила Варвара. — Все, что соберем, нашим пойдет… — Ты погоди, — невольно заражаясь ее волнением, сказала Пелагея Исидоровна. — Может, они какие свои части перебрасывают? — Тю! Наши в Бахмаче уже… Это я вам говорю точно. Да вы пойдите на улицу, поглядите… Сегодня, только я вышла за ворота, едут на бричке… Румыны… Один рукой, вот так, помахал мне, орет: «Нема хлеба, нема вина, до свидания, Украина». А рядом в бричке сидел, видать, ганс… Ну такой пьяный, языком не повернет… Свесился с брички, рукой землю гребет и тоже себе спевает… Подождите, как он?.. Ага!.. «Война прима, война гут, матка дома, пан капут…» Пелагея Исидоровна, захватив с собой мешок и нож, замкнула хату и уже за воротами с опаской сказала: — Ой, гляди, Варька, срежем подсолнухи, а у нас заберут. — Э, нет! Попрячем так, что не найдут. Обозы тянулись по шляху непрерывным потоком, изредка громыхали по обочинам танки. Шум, гам, скрежет колес, тягачей на большаке не умолкали ни на минуту. Сердцу криничанских женщин эта картина поспешного бегства ненавистных захватчиков была столь радостной, что заниматься будничным делом им не хотелось. Шутка ли! Может быть, свои уже совсем недалеко! В том, что гитлеровцы бегут, а не просто перебрасывают свои войска, никаких сомнений ни у кого уже не было. Не случайно за немецкими подводами с высокими колесами, за румынскими повозками с цыганскими будками кой-где уже ползли приземистые бычьи упряжки и одноконные брички, доверху нагруженные домашним скарбом и домочадцами удирающих старост и полицаев. Криничанские ребятишки не оставляли без внимания ни одной такой подводы. Они увязывались за ней и, вплотную подбегая к понуро плетущемуся рядом с бричкой дядьке, выкрикивали: …Полицаи, старосты, Держить немцев за хвосты. К вечеру поток подвод несколько уменьшился, и в это-то время Варвара и Пелагея Исидоровна, резавшие подсолнуха близ дороги, увидели шагавшую к селу женщину с небольшим узелком в руках. — Молодицы! — крикнула женщина, подровнявшись с ними. — Мыла никому сварить не надо? Таких мыловаров, портних, продавцов галантерейной мелочи и дешевых сладостей и вообще голодающих горожан, ищущих заработка и хлеба, бродило в те дни по селам немало. — Нашла время, — сказала Пелагея Исидоровна Варваре, кивнув на женщину. — Придавят где-нибудь в степи… Вот же народ отчаянный… — Мыла, мыла варить кому? — кричала женщина настойчиво. — Не надо, гражданочка, — отмахнулась Варвара. — Не из чего мыло зараз варить. Женщина, однако, продолжала стоять, потом подошла ближе, поманила Варвару рукой: — На минутку, хозяюшка! Спрошу кой о чем. Варвара опустила подоткнутый подол, помахивая серпом, направилась к ней. Пелагея Исидоровна видела, как женщина о чем-то коротко переговорила с Варварой и та вдруг всплеснула руками. — Тетка Палажка, — крикнула она, обернувшись. — Скорее идите сюда! Голос у Варвары был такой взволнованный, что Пелагея Исидоровна, не мешкая, оставила все и побежала к женщинам. — А ну, поглядите, кто это? — сказала Варвара, кивнув на собеседницу. Пелагея Исидоровна вгляделась. — Любовь Михайловна! — Она самая, — улыбаясь, ответила жена секретаря райкома Бутенко. — Только вы, милые, потише… Давайте отойдем в сторону… Настороженно поглядывая по сторонам, вошли в чащу подсолнухов. — Истинный господь!.. Гляжу на вас, — возбужденно шептала Пелагея Исидоровна, — вроде и Гитлера никогда не было в селе… А где же товарищ Бутенко?.. Ну, с неба, прямо с неба… — Не иначе, хлопцы в лес вернулись, — высказала предположение Варвара, машинально теребя вялую, наполовину исклеванную грачами корзинку подсолнухов. — Алешка Костюк, дядько Остап как? Живы? — Давайте вот о чем договоримся, — перебила Любовь Михайловна. — Хорошо, что именно вы мне первые встретились… Вам я доверяю. Варю знаю давно, Пелагею Исидоровну еще раньше… Так вот прошу… никаких вопросов мне сейчас не задавайте… ничего сказать вам не могу… А вы быстренько расскажите о селе… Задерживаться нельзя мне… Спустя полчаса попрощались. Предупредив, что никому о ее появлении в Чистой Кринице знать не следует, Любовь Михайловна подняла с земли свой узелок: — Ну, скоро повидаемся… Да!.. Кое-что я вам оставлю. Она вынула из-под кофточки бумажку, протянула Варваре: — Возьмите… Постарайтесь, чтобы люди прочитали. — Не опасаетесь так вот ходить? — обеспокоенно спросила Пелагея Исидоровна. — Вас в лицо все знают, а тут полицаев — как собак. — Ничего. Мне не в первый раз ходить в разведку, — успокоила Любовь Михайловна, улыбаясь. — У меня пропуск такой… Ни один полицай не придерется. Беспечно размахивая узелком, она быстро пошла по дороге, и вскоре ее беленький платочек мелькнул и скрылся за порослью кукурузы. — Как будто снится все, — сказала Варвара, зябко передернув плечами. Она развернула бумажку и прочитала. — Верно я угадала… Тут наши хлопцы… в лесу. Крупными типографскими буквами на отличной плотной бумаге было напечатано: «Отступая, немецкая грабьармия забирает у населения хлеб скот и другое имущество. Беритесь, товарищи, за оружие! Бейте фашистов на каждом шагу! Не позволяйте им безнаказанно грабить народное добро. Победа близка. К оружию, товарищи!      Штаб партизанского отряда». — Это мы в ход пустим! — пряча партизанское воззвание за пазуху, весело сказала Варвара. — Ну, давайте поспешать. Бабы вон по домам уже собираются… В эту же ночь предупреждение партизанского штаба подтвердилось. Утром криничане узнали, что проезжающие через Чистую Криницу обозники какой-то саперной части, переночевав на краю села, обобрали хозяев подчистую, не погнушавшись даже старыми ряднами и ржавыми ведрами. У одинокой бабы Харитыны, жившей на отшибе, проезжие солдаты угнали телушку и перепортили весь огород, вырыв картофель и оборвав кабачки вместе с огудиной. Пострадавшие пришли рано утром в «сельуправу» к Малынцу, пожаловаться. — А я вам что? — злобно закричал староста. — Сторожем подрядился ваши бебехи охранять? Ну? Дурьи головы… Покричав, попрыгав по «сельуправе», он вдруг спохватился, что грубить односельчанам сейчас не стоит, и резко изменил тон: — Вот же какие бандиты! — затряс он кулаком по адресу мародеров, которых и след простыл. — Вы жалобу пишите… Вот бумажка… Я перешлю в район… Мы им, сукиным сынам, покажем, как честных хлеборобов обижать… Махнув рукой на старосту и на его обещания «взгреть!», «из-под земли достать грабителей!», пострадавшие побрели по своим дворам. — Не до нас ему, тварюге крикливой… Свою шкуру не знает как сберечь… Не утаилось от криничан, что жена и сноха старосты спешно увязывали в тюки одежду, набивали добром сундуки в дорогу. Грабежами на огородах и в криничанских коморах дело, однако, не ограничилось. Ранним утром третьего сентября в село прикатили, в сопровождении группы солдат полевой жандармерии, Збандуто и помощник начальника районной полиции Супруненко. Следом за ними подошли грузовые автомашины. О чем совещались со старостой в «сельуправе», никто не знал. Пробыли они с полчаса и поехали дальше, на Сапуновку. В тот же день полицаи начали выгонять людей в степь. — В три дня свезти все в скирды и обмолотить! — бушевал Малынец, поочередно вызывая к себе старших в «десятидворках». — Так чем же молотить, пан староста? Цепами и за две недели не управишься, хоть на стенку себе лезьте. — Свозите пока в скирды… Молотарка вот-вот на подходе… В Песчаном молотит. — А куда же зерно пойдет? — простодушно заинтересовалась одна из женщин. — Высыплем тебе за пазуху, — презрительно меряя ее взглядом, пояснил Малынец. Снопы свозили со степи ручными тачками и военными грузовиками. Скирды росли, возле них уже расхаживали часовые, а молотилки все не было. — Ей-богу, бабоньки, подпалю, если наши не подоспеют, — клялась Варвара, поглядывая на шлях, по которому все ползли и ползли в сторону Богодаровки обозы и тыловые части. — Они тебе подпалят сразу, — сказала Христинья Лихолит, кивнув на часовых. — Глянь, глазами лупают… — Нехай лупают, — храбрилась Варвара. Но она и сама видела, что хлеб охраняется очень старательно. Все же Варвара внимательно приглядывалась к часовым, постоянно держала при себе коробок спичек, и, видимо, ей удалось бы осуществить задуманное, если бы в то утро, когда Супруненко привез на ток молотилку, ее не отозвала в сторону Христинья. Делая вид, что помогает Варваре завязать платок, она шепнула: — Ночью наш Степан приходил… из леса… Сказал, боже вас упаси хлеб палить… Молотите, сказал, а там дело не ваше… — Вовремя его ветром нанесло, Степана вашего, — многозначительно сказала Варвара. — Погрелся бы староста сегодня… Молотилку пустили, но с ней что-то долго не ладилось: то зерно сыпалось в полову, то рвались ремни. Супруненко, задержавшийся в селе, чтобы следить за молотьбой, сердито кричал На работающих, грозился пересажать всех в подвал за «саботаж». Потом, сказав Малынцу, что хочет перекусить, оставил его у молотилки и, позвав Варвару Горбань, пошел с ней в село. Выпив у нее дома кружку молока с ломтем хлеба, он сказал: — Так вот тебе боевое задание, Варвара Павловна. Организуй себе в помощь надежных женщин и проследи, чтобы никто из полицаев, а главное, Малынец, не удрал из села. Понятно? — Понятно-то понятно, а чем его, катюгу паршивую, будешь держать, когда у него автомат? Коромыслом? — Хоть коромыслом. Чем хотите! Ночью будут наши хлопцы. А пока глаз не спускайте! Коней попрячьте, самогоном напойте, что хотите придумайте. Зерно, какое успеют намолотить, никоим образом не уничтожайте. — Я про это уже знаю. — От кого? — Были из леса. — Ну, тем лучше… Учти, я на тебя надеюсь. Больше сейчас не на кого. Супруненко оставил пачку листовок подпольного райкома партии, в которых говорилось о необходимости широкой помощи наступающим советским войскам и партизанам, и уехал в Богодаровку. Варвара поспешила на ток. К сумеркам несколько центнеров зерна намолотили, нагрузив две машины. Малынец, не покидавший тока, заикнулся было о том, чтобы продолжать молотьбу и ночью, но женщины так загалдели, что староста поспешил исчезнуть. Впрочем, ему, фашистскому холопу, было уже в выстой степени безразлично, больше или меньше зерна возьмут из Чистой Криницы его прогоревшие хозяева. Еще с вечера он засыпал полные кормушки овса коням «сельуправы», стоявшим у него в сарае, и предупредил жену: — Только стемнеет, грузитесь… Да без шума… Федоска с Пашкой на его драндулет сядут. Глухой ночью успеем аж до Михайловки пробечь… Он еще долго бродил по двору, впотьмах присыпал навозом свежую землю за сараем (несколько мешков с зерном, сахаром и зимней одеждой пришлось закопать), на часок хотел прилечь на груженой подводе, но там уже похрапывала, прижавшись к узлам, жена. Лег на кухне, на голых досках, и только закрыл глаза, от калитки к крыльцу — шаги. Звякнула щеколда. — Ты, Пашка? — сонно спросил Малынец. Скрипнув кроватью, он неохотно поднялся, полез в карман за спичками. Кто-то стоял рядом, часто дышал над его головой, и он уже тревожно спросил: — Да кто это? Стал и молчит… — Свети, свети! — ответили из темноты. — Давно не видались, дядько Микифор. Интересно взглянуть. Руки Малынца затряслись. Все же у него хватило духу, чиркая спичкой, сказать: — Угадал. Алешка Костюков. — Он и есть. А вы дуже ждали, что сразу опознали? Да светите лампу, что нам так в потемках здоровкаться. На крыльце поскрипывали под чьими-то ногами доски, кто-то приглушенно кашлянул, и Малынец, с ужасом осознав смысл происходящего, с силой толкнул вдруг Алексея в грудь, рванулся к окну. — Э, нет! — ухватив его за пиджак, затем за волосы, глухо произнес Алексей. — На этот раз не выпущу. Малынец крутнулся, завыл от боли, потом сел на пол, тяжело дыша, суча ногами. — Поймал сазана, заходите! — крикнул Алексей в сени, прижав на всякий случай старосту коленкой. Жидкий свет лампочки, зажженной Алексеем, скользнул по лицам вошедших, по красным ленточкам на их фуражках. Малынец бросился на колени, но тотчас же чьи-то сильные руки встряхнули его, поставили среди хаты. — Люди добрые, — взвизгнул Малынец. — Не убивайте! — Не будем, не будем, — пообещал смуглолицый партизан с пышными черными усами. — Селяне скажут, что с тобой сделать. Село будет судить. Малынец обвел сумрачным взглядом лица партизан. — Вы меня лучше сами допросите, — сказал он неожиданно. — Я все расскажу. — Ну, знаешь… — уже сурово сказал черноусый. — Торговаться с тобой не будем. — Веди показывай, пан староста, свою работенку, — скомандовал Алексей. — За два года много напаскудил. Он почтительно взглянул на черноусого, спросил: — Разрешите, товарищ Керимов? Мы уже теперь сами со своим землячком побеседуем. — Действуйте! Малынец, вяло переставляя ноги, холодея при мысли об ожидающей его участи, вышел из хаты, безучастно посмотрел, как выводят из сарая лошадей. Жене, кинувшейся с плачем к нему, деловито приказал: — Вузлы снимайте… Не придется ехать… Партизаны дружно засмеялись: — Далеко собирались, господин староста? — Ну, ступай давай! — коротко приказал Костюк Малынцу, легонько толкнув его к калитке. Малынец направился было в сторону «сельуправы», но Алексей сказал: — К Днепру веди… Там, где огородная бригада была. Не забыл? Малынец покорно повиновался. Чиркая подошвами сапог по мягкой пыльной дороге, он прошел немного, сипло спросил: — Расстреливать меня ведете, Леша? — Куда-нибудь приведем. Около поворота на площадь Алексей, разглядев группу людей, окликнул: — Ты, Степан? — Я. — Есть? — Сбежал, сукин сын… — Ну, в другой раз попадется. — Он, подлец, в сад сиганул, — сказал Степан, пристраиваясь. — Шустрая гадючка. — Кто это? — спросил из темноты басовитый голос. — Да Пашка Сычик. Малынец вдруг остановился, с неожиданной для него решительностью сказал: — Дальше я, хлопцы, не пойду! Как хотите… Тут решайте. — Да чего ты слюни пускаешь? — разъярился Алексей. — Противно слушать! — Не пойду! — упирался Малынец. — Вы со мной сделаете то, что гестапо с Мишкой Тягнибедой… Я не кидал его в криницу. — А-а! Ты вот чего боишься… Нет, мы паскудить криницу гобой не будем… До зорьки было еще далеко, но село не спало. Около хат и заборов переговаривались криничане. О появлении партизан знали уже все, и сейчас многие женщины пошли помогать группе Керимова. Надо было до света увезти в лес намолоченный хлеб и угнать оставшийся в селе скот. Алексей Костюк безошибочно угадывал в темноте знакомых, приглашал: — Айда на суд! Пока дошли до колодца, толпа увеличилась. Обступив партизан и схваченного ими предателя плотной стеной, люди выжидающе молчали. Алексей чуть повременил, обдумывая свою речь, затем шагнул вперед: — Граждане и товарищи! Во-первых, низкий поклон вам от нашего партизанского отряда и от его руководителя товарища Бутенко… Сам он дуже занят сегодня и прибыть не смог, а поклон передавал большой… А теперь поглядите на этого вот кровопийцу, что мы предоставили, и порешите меж собой, как с ним быть. Отпустим его, нехай он и дальше помогает фашистам над нашими людьми знущаться, или… дадим катюге по заслугам? — На шворку его! — крикнул кто-то из задних рядов. — Повесить! — поддержали впереди. — Напился крови нашей! — Вот этот — иуда из всех иуд, — ткнув рукой на Малынца, сказал дряхлый дед, опиравшийся на палку. Алексей, вглядевшись, узнал колхозного мельника Довбню. — Ну, дедушка, — подбодрил он, — смелее! Полную критику давай! — Если вы, сынки, хотите с нами совет иметь, — сказал дед, снимая зачем-то шапку, — то я одно скажу… Испоганили вот такие проклятые ироды все село… Что ему, вот этому почтарю, плохого советская власть сделала? А он?.. Продал ее за свою поганую шкуру… Никого, супостат, не жалел, чтоб свою шкуру спасти… Таких людей загубили!.. Ганну — Остапа Григорьевича дочку, Тягнибеду Никифора… Мальца этого… Мишку… Дед потряс палкой: — Нету ему моего прощения!.. Наши орлы от Харькова на германца поднаперли, так этот иуда… — дед даже закашлялся от гнева, — …так этот иуда… Поглядите на него… Сгорбился, скрючился… Он как унюхал, что фашиста гонят, так лисой обернулся… Знает, что со всех боков обмарался… Мне, старой колоде, столько раз на день «здравствуйте!» стал говорить, что деду и здоровья такого не нужно. — Ясно! — коротко подытожил Алексей. — А может, кто в защиту скажет? Нету таких? Он резко повернулся к Малынцу, показал рукой на колодец: — Сюда бросали? — Не я бросал, — глухо буркнул Малынец. — Так вот, бери веревку, полезешь… Своими руками тело нашего героя представишь нам… А потом сполна разочтемся. Кто-то проворно передал Алексею колодезную веревку, тот — Малынцу. — Бери, бери! Обвязывайся… Малынец заколебался, но Степан Лихолит продел веревку ему подмышки, стянул на спине узлом. Малынец, придерживаясь за сруб, тяжело занес ногу над колодцем, сел. — Опущайте! Толпа смотрела в глубоком молчании. Вскоре из черного отверстия донесся гулкий голос: — Тяните! Через несколько секунд показалась голова старосты, и Адексей вдруг крикнул: — Эгей! Тпру! Он себя за шею привязал… Малынца поспешно вытащили, положили на землю и ослабили веревку. Он открыл глаза, часто замигал. — Ты, Микифор, и тут обжулить хотел, — упрекнул его дед Кабанец, подошедший позже и деятельно помогавший спускать бывшего почтаря в колодец. — Поперед батька не суйся… Вот же человек нечестный! От Керимова прискакал верховой. Спешившись, шепнул что-то Костюку. — Ну, граждане, — громко сказал тот. — Времени у нас мало и возжаться с этой псюрней некогда… Что заслужил, получить он должен! А Павка Сычик, полицай, нам еще попадется. …Малынца повесили на той самой виселице, которую фашисты соорудили, когда казнили Ганну Лихолит и Тягнибеду. С первыми лучами солнца партизаны ушли в Богодаровский лес на захваченных вместе с шоферами и зерном немецких грузовиках. XI Дня через четыре после налета партизан вернулась в Чистую Криницу Катерина Федосеевна. Немало довелось хлебнуть ей горя вдали от родного дома, нелегкой была у нее и дорога. Соседка, несшая мимо хаты Рубанюков ворох кукурузных; стеблей, увидев около калитки Катерину Федосеевну, уронила Свою ношу. — Кума! — радостно крикнула она и, подбежав, еле удержалась, чтобы не всплеснуть руками, — такой изнуренной, измученной выглядела Катерина Федосеевна. — Да вы не хворая часом? — спросила она с горестным участием. — Ой же, как они истерзали вас… — Это еще добре, что хоть такой пришла. — устало сказала Катерина Федосеевна. — Оттуда, кума, где я была, немногие живыми возвращаются. Голос ее дрожал, когда с тревогой она спросила: — Сашко́… Живой он? — Живой, живой ваш Сашко́! У тетки Палажки он. — Ну, спасибо. Думала и не увижу его. Соседка отнесла домой топливо и сейчас же вернулась, чтобы помочь Катерине Федосеевне. — Мы вашу хату берегли, — сказала она, отдирая с мужской силой доски, прибитые на дверях и окнах. — Как этот Хайнц уехал, сюда больше никто не заходил… Катерине Федосеевне не терпелось поскорее увидеть Сашка́. Она собиралась лишь мельком взглянуть на то, что творится в доме, и тотчас же пойти к Девятко, но соседка, увидав в конце улицы бегущего паренька, сказала: — Вон бежит ваш… Сашко́ невесть откуда узнал о возвращении матери и несся к дому с такой стремительностью, что Катерина Федосеевна не успела и шагу ступить навстречу, как мальчик уже ворвался во двор, с разбегу кинулся к ней. Он обхватил мать руками, прижался взлохмаченной головой к ее груди и, жалобно всхлипывая, долго не отпускал ее. Катерина Федосеевна гладила его вихры и сквозь слезы, катившиеся по ее худым, выжженным солнцем щекам, видела, как в тумане, худые плечи сынишки, аккуратную заплатку на его чисто выстиранной рубашке. — Смотрела добре за тобой тетка Палажка? — бормотала она первые приходящие на ум слова. — Никто не обижал? — Я думал, вы не вернетесь, — продолжая всхлипывать и не отпуская мать, говорил Сашко́.— А тетка Палазя меня не обижала… Мы с ней на огороде тяпали, я сарай вычистил… — А откуда ты узнал, что я пришла? — Степка Макарчуков, когда вы с горы спускались, видел… Тетка Палазя сейчас тоже прибегут… Они хотят про дядьку Кузьму спросить. Катерина Федосеевна легонько высвободилась из рук Сашка́, сказала соседке с помрачневшим лицом: — Как же скажу я свахе?.. — Что такое? — Нету в живых Степановича… Расстреляли его. Соседка смотрела на нее расширенными глазами. — Кузьму Степановича? — Не одного его. Он с другими взрывать мост готовился… А гестапо дозналось, кто… Там же, около моста, привселюдно… всех… — И Шуру вашу, Кабанец рассказывал… — Шуру в Запорожье… Катерина Федосеевна посмотрела на бледное лицо внимательно слушавшего ее Сашка́, на его увлажненные, испуганные глаза и отрывисто сказала: — Ну, никого не вернешь… Что понапрасну сердце растравлять? Она оглядела мусор, валяющийся в кухне, сенцах и светлице, машинально взялась за веник и сейчас же, услышав стук калитки на дворе, поставила его на место. По звуку шагов нетрудно было понять, как торопится Пелагея Исидоровна. — Дома хозяева? — с веселой ноткой в голосе спросила она, быстро всходя по ступенькам крылечка. — Заходите, свахо, — нетвердо произнесла Катерина Федосеевна. Что-то недоброе почувствовала в ее тоне пришедшая и упавшим голосом спросила: — Вижу, о моем старом не ждать мне хороших вестей? Катерина Федосеевна ответила не сразу, и Пелагея Исидоровна, вдруг обессилев, грузно опустилась на скамейку. — Не хотела бы я вам, свахо, горести добавлять, — медленно, с трудом подбирая слова, произнесла Катерина Федосеевна. — Хватает ее у вас и без этого… — Помер? — прошептала Пелагея Исидоровна, побелев. — Расстреляли свата… Пелагея Исидоровна неестественно протянула руку вперед, словно пытаясь за что-то ухватиться, беззвучно пошевелила почерневшими губами и начала вдруг медленно клониться. Катерина Федосеевна едва успела поддержать ее. Вместе с соседкой они бережно положили женщину на скамейку, обрызгали холодной водой. …В эту ночь Катерине Федосеевне не довелось ни на минуту сомкнуть глаз, хотя она чувствовала себя совершенно разбитой и усталой. Пелагея Исидоровна не кричала и не причитала, никто из криничанских женщин, забегавших до поздней ночи в хату Рубанюков, не увидел на ее бескровном лице слезинки, но она время от времени начинала бормотать что-то жалобное и бессмысленное, а когда умолкала, трудно было понять — сон это или обморочное состояние. — Как бы умом не стронулась, — тревожно поглядывая на нее, сказала Варвара, пришедшая посидеть с Катериной Федосеевной. — Поплакала б, от грудей отлегло… И, пытаясь подыскать объяснение тому, как могло горе в такой степени подкосить эту очень сильную, выносливую женщину, она с горячим состраданием добавила: — Это на любую такое!.. Потерять мужа, без дочек остаться… Сердце не выдержит… Но удар, самый тяжкий за всю ее жизнь, Пелагея Исидоровна перенесла мужественнее, чем можно было предполагать. Утром на следующий день она уже поднялась, истопила печь. Катерине Федосеевне сказала: — Вы, сваха, идите поспите, а потом я приду подсоблю вам… У меня дома не много теперь забот… За два дня они вдвоем с Катериной Федосеевной вымыли и побелили хату, навели порядок во дворе. Недолго, однако, пришлось пожить Катерине Федосеевне в своей хате… На рассвете третьего дня ее разбудил сильный стук в ворота. Катерина Федосеевна торопливо накинула юбку, покрылась платком и выскочила на крыльцо. Длинноногий солдат в каске, с рыжим ранцем за спиной, размеренно колотил прикладом винтовки по воротам. Увидев хозяйку, он монотонно затвердил: — Матка, вег, вег!.. Вещи, детишка… Вег, вег! Богодаровка… Он продолжал стучать, хотя видел, что уже разбудил обитателей двора. Такой же стук, окрики солдат слышались на соседней улице. Оккупанты выгоняли все население деревни на запад. К Чистой Кринице стремительно подкатывалась линия фронта. Пока Катерина Федосеевна собрала кое-что из уцелевших домашних вещей, разыскала тачку и послала Сашка́ за Пелагеей Исидоровной, чтобы держаться друг дружки, совсем рассвело. В сторону Богодаровки уже тянулись со скарбом на ручных тележках, с ребятишками криничанские люди. Было видно, как на противоположном конце села солдаты разбирали ветряки, переносили бревна, рыли землю… Покидая подворье, Катерина Федосеевна увидела Павку Сычика. Он успел сменить форму полицая на пиджачок и старую кепочку, был без оружия. Навьючив на багажник велосипеда вещевой мешок с какой-то поклажей, он изо всех сил жал на педали. — Аллюр — три креста! — крикнул он женщинам, повернув к ним багрово-красное, потное лицо. — Еще встренемся. — Тьфу ты, арестантюга! — плюнула ему вслед Пелагея Исидоровна. — Нет доброй палки на тебя. Сычик оглянулся и, ничего не ответив, наддал ходу. Сашко́, напрягаясь изо всех сил, помогал толкать груженые тачки. На выходе из села, когда поднимались на взгорок, он остановился, шепотом сказал: — Чуете, мамо?.. Вот послушайте… Трудно было различить что-нибудь в шуме человеческих голосов, скрипе колес. Но многие криничане, взойдя на пригорок и став лицом к селу, напряженно вслушивались. — А ну помолчите трошки! — разъяренно крикнул женщинам какой-то дед, напяливший, несмотря на теплынь, старый кожух. — Дайте послухать!.. Издалека доносился невнятный, еле-еле различимый гул… — Ей-богу, наши! — крикнула захлебывающимся голосом молодица, державшая за руку мальчонку. — Ванько, папка твой идет!.. XII Полк Стрельникова, в котором Петро Рубанюк командовал ротой, после освобождения Краснодара весну и лето 1943 года дрался в низовьях Кубани. Гитлеровцы, захватив в сентябре 1942 года Таманский полуостров, сильно укрепили его. В марте 1943 года в Крым приезжал Гитлер. Он приказал удерживать Таманский полуостров любой ценой. В период с 10 по 16 сентября 1943 года наши войска прорвали «голубую линию», нарушив систему обороны противника на Тамани. Это создало благоприятные условия для ликвидации последнего очага сопротивления оккупантов в низовьях Кубани и уничтожения их крупной таманской группировки. Сейчас бои велись за город Темрюк. Комбат Тимковский поставил перед ротой Петра Рубанюка задачу: атаковать с фланга высоту. Со скатов этой высоты гитлеровцы простреливали пулеметным огнем подходы к городу. Атаку батальона предполагалось провести на рассвете. Поздно вечером Петро собрал командиров взводов. Явился и Арсен Сандунян, недавно назначенный командиром пулеметного взвода. Пришли и командир батареи 76-миллиметровых орудий, и командир самоходчиков, поддерживающих роту Петра. Сидели в полуразрушенной хибарке из самана, не зажигая света; в темноте светлячками вспыхивали огоньки папирос. Ожидали разведчиков. Они еще с наступлением сумерек ушли камышами к высоте; данные о противнике и местности, которых Петро ждал от них, должны были помочь ему успешно решить задачу, поставленную перед ротой. К высоте пошли Евстигнеев, два ручных пулеметчика, несколько автоматчиков, саперы. Группу возглавлял Вяткин, и Петро мог быть вполне спокоен за исход разведки. Вяткин еще ни разу не возвращался с пустыми руками или с неточными сведениями. Однако смутная, безотчетная тревога не покидала Петра с той минуты, как он проводил разведчиков до камышей. Это состояние Петра было тем заметнее для окружающих, что среди бойцов и офицеров царило радостно-возбужденное настроение, обычно сопутствующее большому успеху: гитлеровцы доживали на Тамани последние часы, сопротивление их было почти сломлено; и сейчас задача состояла в том, чтобы не дать им удрать через Керченский пролив в Крым. — Что это ты, Петро Остапович, хмурый такой? — тихо спросил его Арсен Сандунян, сидевший у стенки, рядом с Петром. — Так… — отрывисто бросил Петро. — Думаю… — А-а… Ну, думай, думай… В хибарке перебрасывались шутками, рассказывали забавные, с перцем, истории. — Со мной такой факт был, — говорил командир самоходных пушек Красов. — Не анекдот, а сущая истина… — Он выждал, пока умолкли в углу, потом добродушным баском продолжал: — Я до войны бригадиром тракторной бригады работал… Да-а… А в бригаде и мужики и дивчата… Одна была, Дерюжкина ей фамилия… Мотя. Красивая, из казачек, на все село… У меня с ней никаких таких грешков, конечно, не было… — А может, было? — поддел кто-то. — Не перебивай… Жена у меня, законная, та тоже из казачек… Дерюжкиной не уступит… Да… Ну, разбирала как-то эта Мотя свой трактор. Сняла картер, проверила… Прямо на степи… Залезла под трактор, возилась, возилась, потом кличет: «Дядя Гриша, подержите мне болты. Несподручно»… Да-а… Залез я тоже, лег. Подаю ей болты, она прикручивает, дело идет… А бабенка какая-то, дери ее за ногу, моей жене и скажи: видели, мол, Григорий ваш с Мотькой под трактором вылеживаются… Я и забыл про это, когда прибегает моя законная, в бригаду… Спрашивает: «Ты с Мотькой лежал под трактором?» Ну, а я сроду не брехал… Говорю: «Лежал». Она мне никаких вопросов больше не дает — и бац по мордам… «Будешь еще лежать»… Слушатели захохотали. Петро посмотрел на часы. Стрелки показывали уже двенадцатый час. Петро встал и вышел на воздух. Половину неба укрыла темная туча. Ветер дул с моря, пронизывающий и холодный. Где-то, в плавнях, били пулеметы, хлопали одиночные выстрелы. Гудели самолеты. Отсветы бомбовых разрывов окрашивали рдяным светом небо над Крымом. Мимо, легонько позвякивая сбруей, двигались к городу конные, упряжки: артиллеристы перевязали тряпками вальки передков, чтобы не стучали и не скрипели. Пушки, мягко шелестя колесами, одна за другой уползали в темноту. Потом прошла конница. Петро различил на фоне иссиня-черного неба кубанки, куцые стволы карабинов. Донесся острый запах конского пота, приглушенный говорок, звяканье уздечек. Постояв немного, Петро вернулся в хибарку. — Подождем еще, товарищи, — сказал он, опускаясь на корточки у проема двери. — …В Гребенке, там иначе было, — рассказывал сипловатый голос. — Это еще по началу войны… «Граждане! — кричит репродуктор. — Граждане, в воздухе вражеская авиация… Не вдавайтесь в панику»… А самолеты давно уже отбомбились и ушли… Петро слушал рассеянно. По опыту он знал, что перед большим боем избегали говорить о предстоящем деле и разговор нужен был только для того, чтобы скоротать время. Кто-то, заслонив дверь, простуженным голосом попросил: — Огоньку дайте, братки. Петро чиркнул зажигалкой, протянул вошедшему. Огонек выхватил из темноты скуластое энергичное лицо, знак морской пехоты на ушанке. — Ну, с нами полундра, дело будет! — сказали в углу. — В Темрюке встретимся, — ответил моряк, поблагодарив за огонек. Петро вышел за ним. Моряк, прикрывая ладонью цыгарку и исподтишка потягивая ее, пошел к темнеющей на дороге колонне. Около хибарки стояла, негромко переговариваясь, группка моряков, обвешанных гранатами и пулеметными лентами. Это были десантники с бронекатеров. С высоты, которую пошла разведывать группа Вяткина, в сторону камышей пронеслись трассирующие пули. — Показывает, гад, — сказал один из моряков. — Туда казаки пошли. — Засек, значит… Предположение оказалось правильным. Противник, обнаружив движение в камышах, занервничал. На гребне высоты засверкало синеватое пламя крупнокалиберного пулемета, и тотчас же, чуть пониже, дал длинную очередь трассирующими второй пулемет. — Расстреливают, сволочи, боеприпасы, хотят, чтобы легче удирать было, — донесся до Петра голос. Ветер отодрал от тучи большое облако, погнал его прочь от моря. Полная луна сначала робко показала свой тусклый, задымленный рыжеватой пеленой диск, потом совсем очистилась и окропила бледным светом песчаные холмы, чахлые кустарники, моряков, уходящих в обход города. На короткий миг стало тихо, и слух Петра различил шаги, приближающиеся с противоположной, подветренной стороны. Он оглянулся и еще издали узнал высокую фигуру Евстигнеева. Разведчики шли по песчаным барханам к хибарке. — Давайте живей, товарищи! — нетерпеливо крикнул Петро. Разведчики подошли. Евстигнеев, узнав Петра, шагнул к нему, негромко, без обычной своей лихости служилого солдата, доложил: — Товарищ командир роты! Задание выполнено, Сведения доставили… — Все вернулись? Старшина Вяткин где? — быстро спросил Петро, обегая глазами разведчиков. Евстигнеев ответил не сразу; Петро глядел на него тоже молча, боясь услышать самое страшное. — Вяткин… Василь Васильевич… погиб. — Голос Евстигнеева, перехватили спазмы, и он почти шепотом договорил: — Тело вынесли… Петро стоял молча, неподвижно. Почти машинально он вошел вместе с разведчиками в хибарку командиров. В ответ на оживленные возгласы глухо произнес: — Василия Васильевича Вяткина убили… Выслушав разведчиков, он отдал боевой приказ и, поручив замполиту сообщить комбату необходимые сведения, отрывисто сказал Евстигнееву: — Пойдем… Где оставили? — В первом взводе. Петро шагал, спотыкаясь, не глядя под ноги. — Я первый полз, — рассказывал Евстигнеев. — За мной Василь Васильевич… Потом остальные. Василь Васильевич веселый был, не чуял беды… Он еще говорит: «Как бы, Степаныч, луна не показалась… Она всю обедню нам испортит… Отходить будет плохо…» Ну, пробрались хорошо, тихо, разглядели все, назад один за другим отходим… На меня тут сваливается зверюга… Здоровенный, с тесаком. Они, видать, приметили нас, засаду сделали… «Ну, думаю, вот она, смерть моя…» И крикнуть нельзя, кругом враги… Василь Васильевич кинулся ко мне, зверюгу этого — за глотку… А тут их еще несколько… Конечно, приметили они, когда мы туда пробирались. А другого пути у нас для отхода не было… Один лопаткой или гранатой… ударил по голове Василь Васильевича… Я думал, отойдет он. Дышал еще… Тут хлопцы подоспели… Вырезали всех, что в засаду сели… Василь Васильевича, конечно, понесли… В камышах он и… В сознание так и не взошел… Евстигнеев искоса посмотрел на ссутулившегося Петра и умолк. Тело Вяткина лежало на плащпалатке под безлистым деревом. Около него безмолвно стояли бойцы. Петро быстро подошел, опустился перед Вягкиным на колени, долго глядел в его смутно белеющее в темноте лицо. Гимнастерка на Вяткине была порвана, завиток русого волоса на лбу слипся от крови. Петро приложился губами к холодному лицу друга и словно впервые осознал, что произошло непоправимое. Резко распрямившись, он глотнул воздух и, пошатываясь, пошел от дерева. * * * На рассвете батальон Тимковского выбил гитлеровцев с высоты и ворвался в предместье города. В порту, около причалов, еще шла перестрелка, рвались гранаты, а жители Темрюка уже высыпали из убежищ и подвалов, заполняли улицы. Петро, заметив около крайней мазанки дубовую колоду, присел передохнуть. Возбуждение, вызванное боем, еще не прошло, пересохшие и потрескавшиеся до крови губы мелко дрожали. Ему много раз доводилось водить людей в атаку, много раз Петро и сам сходился в рукопашной схватке с врагом, но такой яростной атаки, как сегодня, он не помнил. В ушах еще до сих пор стояли оглушительная пальба, рев, стоны и хрип. Петро устало вытирал грязным, давно не стиранным платком густую пыль со лба, с потной шеи, и воспаленными от бессонницы глазами разглядывал улицу. Было рано, но солнце припекало совсем по-летнему. Бойцы толпились у колодца. Помогая друг другу и оживленно переговариваясь, они смывали грязь с красных, обветренных лиц, наполняли до краев котелки водой и, шутливо чокаясь, жадно припадали к ним. Со двора вышел, подслеповато щурясь на солнце, старик, остановился у каменной огорожи. Одет он был в рванье, на ногах его ярко желтели постолы из резины от автомобильных камер. Старик уставился на Петра, нерешительно шагнул к нему и, колеблясь, опять остановился. — Подойдите, подойдите, папаша! — пригласил Петро. — Не бойтесь. От громкого голоса старик вздрогнул и, торопливо сдернув с головы линялый картуз, подошел. — С освобождением, отец! — сказал Петро. — Хозяин хаты, что ли? Присаживайтесь… С освобождением, говорю, дедушка! Старик, продолжая стоять, вглядывался в Петра. Ветерок шевелил его мочалисто-желтую бороду. — А вы русские? — спросил он. — Русские, русские! Советские. — Нет, правда, русские? Старик вдруг затрясся, засуетился. Лицо его сморщилось, и по изможденным щекам покатились крупные слезы. — Привел господь!.. Сыночки наши!.. Мы не гадали и в живых остаться… Угонял всех, казнил… Старик неожиданно рухнул на колени, поймал руку Петра, прижался к ней холодным ртом. Петро поднял его, усадил, но старик никак не мог успокоиться. — …А я гляжу, погоны… — возбужденно блестя припухшими глазами, бормотал он. — Про погоны нам, правда, брехали, но мы им ни в чем не верили… — Старик с неожиданной легкостью поднялся, вытирая слезы, и, не отрывая взгляда от Петра, сказал: — Побегу бабку покличу… В яме мы сидели… Ховались… Он запнулся и со страхом посмотрел в конец улицы. Оттуда показалась колонна пленных. Они шагали по пыльной дороге, медленно переставляя ноги в неуклюжих башмаках и обмениваясь друг с другом короткими фразами. — Они! — выдохнул старик, сделав шаг к хате. — Эти не страшные, — заверил Петро, улыбаясь. — Клыки у них вырваны… Смело зови бабку… Хозяйнуй. Старик проводил пленных таким ненавидящим взглядом, что те обратили на него внимание, зашептались. Неожиданно старик звучно и громко плюнул в сторону пленных, погрозил им кулаком и, не оглядываясь, заковылял к своему двору. На улице становилось все шумнее и многолюдней. Появились женщины, забегали босоногие ребятишки. Скрипя колесами, потянулись обозы, санитарные повозки. Держась почему-то изгородей, проехал, сильно раскачиваясь в седле, кубанский казак. Петро вгляделся и увидел, что он серьезно ранен: кровь залила его чекмень, часто капала с шеи на кисти рук, на шаровары. Санитары принудили упрямого казака слезть с коня и повели его перевязывать. Он шагал за ними, спотыкаясь и мотая головой, но повода из рук не выпустил. Глядя на смертельно бледное лицо казака, на кровь, стекающую по его одежде, Петро подумал о Вяткине. Он вынул из сумки его документы, взятые на хранение перед уходом парторга в разведку, отделил партийный билет и положил его в боковой карман гимнастерки, вместе со своим, затем развернул записную книжку. На первом листке, над фамилией ее владельца и адресом семьи, было аккуратно написано чернилами: «Трус и в жизни мертв, а храбрый и мертвым живет». Несколько следующих страничек занимали записи карандашом, которые Вяткин озаглавил: «Что надо сделать после войны». К Петру подошел Евстигнеев, у него были такие же воспаленные и красные глаза, как и у Петра, и он так же, как Петро, был подавлен и грустен. — Говорят, снам не надо верить, — сказал он надломленным голосом, садясь рядом на колоду. — Я им и не верю… А вот вчера сон мне очень плохой привиделся… Пил водку, а она черная… горькая-прегорькая… Даже в сознание взять себе не могу, что нету нашего Василь Васильевича… Евстигнеева позвал командир взвода; за ним поднялся и Петро. Ему надо было найти Тимковского, но в эту минуту тот сам показался из-за поворота улицы. С ним был Олешкевич. — Людей никуда не отпускай, Рубанюк, — приказал Тимковский. — Скоро двинемся дальше… Закурив, он пошел к самоходчикам, чистившим невдалеке свои орудия. — Тело Вяткина привезли? — спросил Олешкевич. — Да. В первом взводе. Олешкевич сел на колоду, с которой только что поднялся Петро, и снял фуражку. Петро, передавая ему партийный билет Вяткина, не удержался, и по его лицу, черному от пыли, солнца и ветров, поползли слезы. — Записную книжку я оставлю себе на память, — сказал он, когда Олешкевич собрался уходить. — Как он к будущей жизни готовился! Сколько хороших планов наметил. — Да, — сказал, тяжело вздохнув, Олешкевич. — Настоящий человек был. …Похоронили Вяткина на главной площади. А спустя час полк Стрельникова по приказу командира дивизии уже преследовал противника, панически хлынувшего к переправам через Керченский пролив, к косе Чушка. Стремясь увести в Крым свои потрепанные на Таманском полуострове части, гитлеровцы выставили сильные арьергарды, заслоны, оставляли «смертников», густо минировали дороги. Они сопротивлялись с отчаянием обреченных, и понадобилось несколько дней, чтобы окончательно сломить их упорство. Девятого октября, на заре, преследующие стрелковые подразделения овладели последним населенным пунктом Таманского полуострова — хутором Кордон. Почти одновременно самоходчики ворвались на косу Чушка. Батальон Тимковского, вместе с соседним батальоном гвардии капитана Седых, взявший с боя последнюю высоту, которая преграждала путь к морю, быстро распространялся по песчаной полосе. С небольшой кучкой фашистов, сгрудившихся у плота, разделывались артиллеристы. Открыв из нескольких орудий огонь вдоль косы, они разворачивали остальные пушки стволами на море. Петро подошел к воде. Над проливом плыли пышные, кудрявые облака, окрашенные восходящим солнцем; обеспокоенно кричали кулики и чайки. Тяжелые волны лизали песчаную косу, пенились, с мягким шуршанием откатывались. В утренней серо-голубой дымке вырисовывались лиловые очертания Крымских гор… XIII Небольшая, километра в три, полоса морской воды отделяла советские части, разгромившие таманскую группировку, от гитлеровцев, укрепившихся на Керченском полуострове. И генералы, и рядовые солдаты, и летчики, и моряки — все, кто с боями дошел до моря и с законной гордостью произносил наименования своих частей: «Таманская», «Темрюкская», «Анапская», «Кубанская», — все понимали, что впереди еще более почетная и сложная задача: не дать противнику опомниться от удара на Тамани, поскорее высадиться в Крыму. У командования фронтом были серьезные основания торопиться с десантом не только потому, что каждый день и каждый час противник использовал для усиления на восточном побережье полуострова своей и без того крепкой обороны. На исходе был октябрь, близилось время штормов, и штормовая погода могла серьезно осложнить выполнение задачи Азовской флотилией, которой поручалось обеспечить высадку войск в Крыму. …Рота Петра Рубанюка уже неделю стояла в рыбачьем поселке, на берегу Азовского моря. Невысокие хаты под красной и белой черепицей были разбросаны как попало, в просветах между ними виднелось чугунно-серое море. Свирепый ветер гнал по кремнистой земле колючие песчинки; швырял их в воду, рвался дальше, оставляя мелкую зыбь на тяжелых гребнях волн. Кроме пехоты, в поселке стояли артиллерийские и саперные части. Саперы день и ночь мастерили плоты, ремонтировали старые лодки: не один десяток проконопаченных и просмоленных челнов уже был укрыт в песке. Большую часть суток проводили около моря и люди Петра. Они учились быстро погружать на плоты пушки, отплывали от берега, прыгали в одежде и с оружием в студеную воду, с криками «ура» штурмовали берег. — Пока на крымскую землю выберемся, нахлебаемся водички, — говорили Петру солдаты в короткие минуты отдыха. — Там будет посолоней, так что лучше уж тут похлебать, — отшучивался Петро. Вода обильными ручьями стекала с одежды солдат и офицеров, и Петро, глядя на их посиневшие лица, зычно командовал: — За мной… бегом а-арш! По ночам люди чихали, кашляли, но Петро не допускал в подготовке к десанту никаких условностей, зная, что все усилия окупятся впоследствии с лихвой… Противник, стараясь разгадать замыслы советского командования, непрерывно вел воздушную разведку, но едва ли получал интересующие его сведения. В дневное время строжайше запрещалось движение на косе Чушка и в районе Кордона. День и час высадки соблюдался в глубокой тайне. А шквальные ветры налетали на море все чаще. Знакомый Петру саперный офицер жаловался: — Сизифов труд… Днем забиваем сваи для причалов, а ночью их вырывает штормом и черт его знает куда уносит… Наконец день, которого на Тамани ждали с таким нетерпением, наступил. Двадцать седьмого октября перед вечером командир полка Стрельников вызвал к себе офицеров и ознакомил их с боевым приказом. Начало десантной операции намечалось на двадцать восьмое октября. Объявить боевую задачу рядовому составу разрешалось за три часа до погрузки на суда. Всем десантникам — офицерам и солдатам — выдавался на руки трехсуточный продовольственный паек. Стрельников, сжав ладонями виски, посмотрел на разостланную перед ним карту, обвел лица командиров пытливым взглядом и, снова склонив голову над картой, сказал: — Нас поддерживают катера Черноморского флота, фронтовая и армейская артиллерия, воздушная армия. Но… хочу предупредить… Предстоит рвать очень сильную оборону. Там все встретим: доты, дзоты, минные поля, проволочные заграждения… Даже наблюдательные пункты, сукины сыны, забетонировали… Прошу предусмотреть все… Девяносто восьмая пехотная дивизия противника, с которой мы будем иметь дело, — не новичок в оборонительных боях… Отборные вояки… Уточнив у Тимковского задачу своей роты и возвращаясь к себе, Петро сделал крюк, чтобы пройти по берегу. Море было свирепее, чем обычно. Бурые саженные волны обрушивались на берег с оглушительным грохотом, густая водяная пыль искрилась в лучах заходящего солнца, скрипел, крутился, как щепка в половодье, оторвавшийся рыбачий баркас. «Укачает ребят, — с тревогой подумал Петро. — И до берега в такую погоду не подступишься… Неудачный денек выпал…» Через час он с облегчением узнал, что из-за шторма командование отложило операцию на два дня. …Посадка на суда началась после обеда тридцать первою октября. Спустя три часа из Темрюка вышел один десантньй отряд, а около десяти вечера два отряда отчалили из Пересыпи, у станицы Ахтанизовской. В ожидании погрузки своей роты, которая отправлялась со следующим эшелоном, Петро еще раз прошел по взводам. Ночь была безлунной. С моря наползали черно-фиолетовые тучи; от них на земле становилось еще темнее, и Петро только по голосам узнавал командиров и хорошо знакомых ему солдат. Около деревянного причала кого-то распекал Евстигнеев. — Куда ты собрался? — слышался его возмущенный бас. — На Северный полюс люди меньше с собой запасов брали… Что это? Столько сухарей? Оставь кило, ну полтора… Патронов побольше возьми… Ясно? В сторонке проводили собрание комсомольцы. Петро хотел послушать их, но в это время тихо подкатила легковая машина с затемненными фарами, хлопнула дверца. — Товарищ генерал… приказанию… полтора боекомплекта, — донеслись до Петра разрозненные ветром слова рапорта. Докладывал Тимковский. Петро подошел поближе. Плотный невысокий генерал мягким, спокойным голосом задал Тимковскому несколько вопросов и, сопровождаемый им и адъютантом, направился к причалу. — Лейтенант Рубанюк, доложите командующему о своем передовом отряде, — приказал Тимковский, разглядев Петра. Петро доложил. — Хорошо, — сказал генерал и, пожав его руку, пошел к солдатам. Пока генерал беседовал с десантниками, его общительный адъютант, угостив Петра папироской, рассказал ему последние новости. Петро узнал, что моряки произвели днем на катерах набеговую операцию на восточное побережье Керченского полуострова и, обстрелянные немецкими батареями из Ак-Бурну, Эльтигена, Камыш-буруна, Таклы, отошли под прикрытием дымовой завесы на свои базы. Адъютант сообщил также, что бомбардировщики и штурмовики фронтовой авиации «наделали беды» гитлеровцам в районах Баксы, Маяк, Еникале, Ак-Бурну, Ляховка… — Скорей бы уж и нам добраться до них, — сказал Петре — Нет ничего хуже — вот так вот сидеть у моря и… ждать погоды… — Утром все будем в Крыму, — весело заверил адъютант, покровительственно похлопав Петра по плечу. Однако его предсказание не сбылось. Из-за штормовой погоды командующий фронтом отменил высадку войск и в эту ночь суда вернулись в районы погрузки. Одна гвардейская дивизия, которая, по плану, должна была идти в первом эшелоне, из-за лютого шторма вообще не вышла в море. Войскам соседней армии удалось высадиться в районе Эльтигена. Главные силы, по новому приказу, должны были произвести высадку десанта в ночь на третье ноября. Погрузка началась накануне, в первой половине дня. В порту, куда батальон Тимковского был переброшен утром на автомашинах, стояло у причалов много бронекатеров, мотоботов, плотов. В небе непрерывно барражировали самолеты, где-то в стороне над морем то и дело завязывались воздушные бои. К Петру подошел флотский офицер, потный, в расстегнутом ватнике. Отирая шапкой лоб с крутыми надбровными дугами и глубокими залысинами, он озабоченно спросил: — Из хозяйства Тимковского? — Так точно! Командир передового отряда… Офицер указал рукой на один из плотов: — Вот тот занимайте. Там, где две сорокапятимиллиметровые… С комфортом поедете… На плоту Петро придирчиво проверил своих людей. Подмигнул Арсену Сандуняну: — Даешь Крым?! А? Арсен? Сандунян ответил улыбкой, поправил ящики и сел поудобней. В час дня десант вышел из порта. Волны хлестали о борт, обдавали людей солеными брызгами, покрывали мельчайшей водяной пылью ватники, каски, автоматы. Туманные очертания крымского берега показались в сумерках. Гора Митридат, волнистые контуры скал… В проливе тяжело колыхались, вал за валом, иссиня-зеленые волны, дробились, исчезали в пучине отсветы оранжево-золотого небосклона. Потом стемнело совсем, и Петро потерял из виду даже соседние суда. Десантники переговаривались шепотом: — Ялта недалеко от Керчи? — Сказанул! — А где она? Ты и сам не знаешь… — Закурить бы, ребята… — Подплывем, он тебе даст огоньку… Закуришь… У борта, перевесившись над глянцево-черной водой, кто-то хрипловатым, уверенным баском говорил своему собеседнику: — Ты первый раз? Ничего… Я вот уже третий раз иду и даже контужен не был… Главное, сигай быстрей и вперед… Главное, не копайся… Густую темноту прочертили гигантские огненные полосы. С свирепым шуршанием пронеслись снаряды. Стреляла коса Чушка. Первые разрывы вспыхнули на высотах, в клубящемся черном мраке, алыми мутноватыми сияниями. Через мгновенье орудийная канонада нескольких сотен стволов слилась в сплошной могучий гул. Петро, стиснув автомат, напряженно глядел на клокочущий, бушующий багровыми огнями крымский берег. Запоздало взлетевшие ракеты казались безобидными светлячками. — Вот дают! Фашисты теперь согреются, — восхищался кто-то над ухом Петра, обдавая его жарким дыханием. Плот вдруг сильно встряхнуло. Петро инстинктивно ухватился за плечо соседа. Его хлестнула холодная вода; по шее, по горячей спине поползли струйки. Впереди, слева, взметнулся еще один смерч, потом еще… Противник открыл ураганный заградительный огонь. — Деса-а-ант!.. — протяжно, прорываясь сквозь грохот, прокричал высокий голос в рупор. Окончания команды не слушали. Петро, ощутив близость земли, вскочил на ноги, резко крикнул: — Пе-ервая рота-а!.. Гвардейцы! За мной! Ледяная вода, дойдя до шеи, охватила его чугунными обручами. Петро качнулся. Но ноги его уже нащупали дно. Высоко подняв над головой автомат, сжав зубы до боли в висках, он боролся с тянущей его книзу водой, исступленно пробивался к берегу. С бронекатеров, мотоботов, плотов кидались в море люди… Петро на миг повернул голову: гвардейцы передавали друг другу части пулеметов, ящики с патронами… Вода громко булькала, плескалась… «Зацепиться!» — лихорадочно думал Петро, бредя уже по колено в воде и ощущая, как все тяжелее становится его шинель. «Только бы зацепиться за клочок земли…» Глаза его вдруг резнул яркий свет. По проливу торопливо зашарили ослепляющие лучи прожекторов. Косой трепещущий луч выхватил из кромешного мрака вздыбленную волну, корму судна, каски и бледные лица десантников… Но по земле, пригибаясь, паля из автоматов, уже бежали первые стрелки. Пулеметчики устанавливали на катки пулеметы… Над кромкой берега поплыли молочные клубы дымовой завесы. — Бей по прожектору! — пронзительно кричали за спиной Петра. — Бе-ей! Чего ждешь?! — Полу-ундра! — Давай гранаты! Грана-аты давай… — Пушку, пушку, помогите… На взгорке из траншей раздались разрозненные автоматные выстрелы, затрещал и сразу смолк пулемет… Путаясь в полах мокрой шинели, учащенно дыша, по берегу пробежал Тимковский. — Рубанюк! — Тут, товарищ капитан. — Давай эту высотку занимай… Живей! Не подставляй людей под мины… Тимковский исчез. В кроваво-полыхающее небо взметнулись зеленые ракеты: передовые отряды обозначали свое местонахождение. Петро, нервничая и ругаясь, быстро собрал своих люден, ринулся на высоту. Из первой линии траншей гитлеровцы бежали, не сопротивляясь. Преследуя их, автоматчики ворвались во вторую линию, схватились с фашистами в жаркой рукопашной схватке. Петро, по опыту зная, что сейчас, в пылу ожесточения, вряд ли кто его услышит, вскочил в траншею следом за другими побежал по ее извилистым ходам, спотыкаясь о трупы, каски и котелки… В темноте люди сталкивались и расходились… — Ой, рука, рука! — кричал кто-то с восточным акцентом, корчась на дне окопа. Петро по голосу узнал командира отделения Масуилова. Он чиркнул зажигалку, наклонился: грудь Масуилова была залита кровью. — Я… умираю, — прохрипел сержант. В тусклом, колеблющемся свете зажигалки Петро увидел, как откинулась голова Масуилова, на губах показалась розовая пена, и он затих… Этой же ночью враг был выбит не только из второй траншеи, но и из третьей. По приказу Тимковского Петро с рассветом перешел на высоту «175», занял оборону. В двухстах метрах впереди в дзотах прочно сидели фашисты. — Держи ушки на макушке, — предупредил Тимковский. — Будут контратаковать… — Само собой разумеется. А как вообще, товарищ комбат? — Маяк, Глейка, Жуковка, Рыбпром, Еникале… Мало? XIV Утром у окопов, занятых передовым отрядом Петра, стали рваться мины и снаряды. Наблюдатель доложил Петру о появлении на бугре шести вражеских танков. Петро быстро надел каску, провел жесткой, испачканной ладонью по лицу, сгоняя остатки короткого сна, и приподнялся над бруствером наспех оборудованного ночью наблюдательного пункта. Справа, на кремнистом взгорке, развевался красный флажок. Там были свои. Внизу, у подошвы высоты, за серым гребнем с валунами, копошились около орудий артиллеристы. Это тоже были свои. Командование, видимо, успело за ночь переправить немного артиллерии, а может быть, это стояли пушки, прибывшие с десантниками. Над горой Митридат мертвой рыбиной застыл немецкий аэростат-корректировщик. Взглянув на его продолговатое, пестрое от камуфляжа тело, Петро понял, что противник ведет по проливу прицельный огонь, стремясь помешать подвозу подкреплений. До наступления темноты нечего было и мечтать о какой-либо помощи. А вражеские танки, выползшие из-за бугра, развертывались, устрашающе ворочая орудийными башнями. — С Тимковским соедини! Живо! — приказал Петро телефонисту, сидящему в нише окопчика. — Готовлюсь отражать контратаку, — доложил он, прикрывая ладонью трубку и не спуская глаз с танков. — Пехоту отобью, а вот… Вижу шесть танков… Две самоходки вышли… Это потруднее. Прошу помочь… — Дорогуша! — Голос Тимковского звучал насмешливо и укоризненно. — Я не слышал, что ты сказал… Понял? Думай о том, как гнать фашистов дальше, а не о том, как спасаться от них… Что, ты первый раз танки видишь? Испугался?.. Держись, атакуй смелее… — Я не испугался, товарищ комбат, — сказал Петро, вспыхнув. — Мне надо знать, сумеете помочь или нет? — Вперед пойдешь — помогу… Петро сердито швырнул трубку телефонисту. В трусости его никто еще не мог обвинить. Он хотел закурить, чтобы успокоиться, но в эту минуту противник обрушил на высотку яростный огонь, и танки, видимо, ожидавшие этого, рванулись вперед. Прячась за их броню, за камни, перебегали солдаты. — Приготовиться к контратаке! — передал Петро в окопы. — Пулеметы, огонь! Петро видел наступающих солдат все отчетливей. Их было не меньше сотни. У Петра, вместе с Сандуняном, с телефонистом, — двадцать девять. Первыми же очередями, короткими, но меткими, пулеметчики принудили вражеских пехотинцев прижаться к земле, метнуться в укрытия. — Э-э, жила тонкая! — закричал Петро, подбадривая себя и стрелков. — Сейчас еще добавим!.. Приготовить гранаты!.. Но, лихо выкрикивая первые приходящие на ум угрозы по адресу врага, Петро лишь скрывал тревогу за исход атаки. Он много воевал и понимал, какая тяжелая сложилась обстановка. У фашистов имелись танки, самоходные пушки, артиллерия всех калибров, много солдат. У них была возможность в любую минуту подбросить резервы, боеприпасы. Они, разумеется, воспользуются своим преимуществом и обрушат на горстку десантников сильный удар, чтобы сбросить их обратно в море. — Сандунян!. Евстигнеев! — кричал Петро. — Ослепляйте смотровые щели гадам! Шубин — тоже! Всем подготовиться! Встретим залповым!.. Врете, гадины, не возьмете… Петро мысленно прикидывал расстояние до приближающихся танков. Перед танками взметнулся вдруг щебень, с глухим гулом вздыбилась земля. Комья ее, взлетев вверх, осыпали башню одной из машин… Еще один снаряд… Этот угодил в танк. — Ребята! Чушка бьет, — ликующе закричал Петро. — Чушка бьет!.. Большая земля помогает… Голос его потонул в реве моторов. Советские штурмовики, наполнив все вокруг оглушающим свистом, пронеслись над окопами, обрушив на танки, на надвигающихся следом пехотинцев шквал огня из пушек, пулеметов… Фашистские солдаты, спотыкаясь, толкая друг друга, перескакивая через трупы и раненых, побежали назад. Петро распрямился. Над проливом, быстро увеличиваясь в размерах, неслась еще четверка «илов», за ней — еще… С горы били по самолетам автоматические зенитки. В окопчик впрыгнул Тимковский. — Поднимай! — крикнул он возбужденно. — Поднимай в атаку!.. С фланга морская пехота ударит… Петро метнулся к нему. Царапнувшись носом о колючую щетину на щеке комбата, он звучно поцеловал его. Подхватив на ходу автомат, рассовав по карманам гранаты, во всю силу легких крикнул: — Гварде-ейцы! За Родину! Вперед! …Через полчаса совместными усилиями отряда Петра и морской пехоты противник был выбит и со следующего рубежа. В этот день передовому отряду Петра пришлось отбить еще три яростные контратаки противника. На следующий день, когда через пролив были переправлены подкрепления и к отряду Петра присоединилась вся его рота, Тимковский снова зашел к нему. — Командование довольно действиями твоих бойцов, — сказал он. — Мне поручено поздравить с успехом. Молодцы. Молодцы. Петро радостно и смущенно улыбнулся. — Спасибо. Передам всем. Ребята мои действительно герои!.. — Вообще… от души скажу, Рубанюк. Помнишь, ты боялся роту принимать? А я предсказываю: ходить тебе в маршалах… Переговорив с Петром о делах в роте, Тимковский ушел. Каждый раз, слыша одобрение, похвалу по своему адресу, Петро чувствовал неловкость. Он, как и всякий молодой и способный офицер в его годы, испытывал некоторую неудовлетворенность тем, что им до сих пор было сделано, мечтал о большом деле, какой-нибудь самостоятельной операции, которая показала бы, что учили его не зря и что свои награды он носит достойно. «Не честолюбие ли это? — задавал себе вопрос Петро. — Пожалуй… Что ж, плох тот командир, который считает, что уже всего достиг, ну… и не хочет перед товарищами блеснуть». В эти дни соседняя часть хорошо продуманным и смелым обходным маневром окружила и уничтожила в сильно укрепленном населенном пункте крупный вражеский гарнизон. «Вот это по-гвардейски! — с одобрением и легкой завистью раздумывал Петро. — Если так все будем воевать, меньше крови потеряем и скорее с врагом разделаемся…» Через несколько дней и ему представился случай показать свои знания и опыт. Войска, развивая успех штурмовых десантных отрядов, уже вели бои за овладение северо-восточными предместьями Керчи. Роте Петра было приказано выдвинуться к каменоломням, где контратаки были особенно яростными и враг теснил соседний батальон. — Задержи во что бы то ни стало! — сказал Петру Стрельников. — Надеюсь на тебя. — Сделаем! — заверил Петро, польщенный и этими словами и тем, что боевую задачу поставил перед ним сам командир полка. Приказав своему заместителю форсированным маршем, вести роту в указанный район, Петро немедля направился туда. На полпути ему повстречалась группа раненых. Они брели со стороны каменоломен. — Как там? Держатся? — спросил Петро. — Бомбит, обстреливает — спасу нет, — мрачно ответил пожилой солдат в измазанной грязью шинели и с толстым бинтом на окровавленной руке. — Я спрашиваю, держатся?.. Не продвинулись фашисты? — Покудова нет. Петро ускорил шаг. В воздухе непрерывной каруселью кружились «юнкерсы»; они бомбили село. Уже подходя к рубежу, который ему было приказано удержать, Петро попал под сильный артиллерийский и минометный обстрел. Он бросился на землю, переполз в глубокую воронку. Слушая, как сотрясается земля, визжат осколки, переждал огонь. Обстрел продолжался минут двадцать, затем Петро заметил серию красных ракет, взметнувшихся в расположении противника. «Сейчас пойдут в атаку», — догадался он и, выбравшись на дорогу, заспешил к каменоломням. Навстречу ему бежали несколько бледных, растерянных солдат. — Сто-ой! — крикнул Петро, выхватив пистолет. — Куда бежишь? — Он яростно, в упор посмотрел на добежавшего до него солдата с винтовкой. — Куда бежишь? Где командир? Солдат скользнул глазами по его погонам, оглянулся на товарищей. — Все бегут… — Командира в клочья разнесло, товарищ лейтенант, — сообщил, тяжело дыша, второй солдат. — Ложись!.. Кому говорю? А ты куда? — Я связной! — Ложись! Все ложись!.. Занимай оборону. Сейчас гвардейцы будут здесь… Властный тон Петра, его решительное лицо отрезвили бойцов. Они залегли за камнями, выжидающе поглядывали на молодого командира. Рота уже подоспела, и Петро, приказав задержанным им солдатам возвращаться в свое подразделение, с ходу контратаковал перешедших в наступление гитлеровцев. Ошарашенные неожиданной контратакой, фашисты дрогнули, вскоре их удалось смять. Петро, умело воспользовавшись их растерянностью, одним взводом обошел врага с тыла и выбил из окопов на высотах. Это были последние высоты перед селением Аджимушкай. К полудню, противник был вышиблен из селения и отогнан от каменоломен. Петро поднялся на залитый солнцем известняковый взгорок и увидел Керчь с голубой бухтой, разбитые корпуса завода, имени Войкова, левее — узенькую полоску пролива, отделяющую полуостров от Таманского побережья. Оттуда порывы ветра доносили бодрящий холодок… Мимо прошли два солдата. Петро уловил обрывок их разговора: — …за той вот канавой… Надо на медпункт, боюсь от своих отстать… Душа надвое разрывается… Думаю: «Возьмем, тогда перевяжут…» Петро вспомнил свой первый бой под Винницей… Как изменился он с тех пор… Сегодня он вел себя по-настоящему спокойно, решительно… А может быть, потому, что другие верили в его силы и способности, он не мог вести себя иначе… Размышления прервал Тимковский. Комбат молча стиснул руку Петра, посмотрел на него многозначительно и тепло, но об атаке, проведенной так успешно, не сказал ни слова. Развернув новенькую, хрустящую карту, он указал район, где рота Петра должна была создать опорные пункты обороны. — Пещеры эти проверил? — озабоченно справился Тимковский, указывая на катакомбы. — Как бы там фашистов не оказалось… Ударят в спину… Позиция для этого подходящая… — Послал Евстигнеева с разведчиками. — Хорошо:.. — Комбат откинул с потного лба выбившуюся из-под ушанки прядь волос. — Здорово мы их сегодня турнули, — весело сказал он. — Керчь заберем, а дальше им зацепиться будет негде… Может, на Ак-Монайских высотах… — Пролив им не помог, на суше они тем более не удержатся… Из каменоломни в сопровождении нескольких стариков и женщин вышел Евстигнеев. — Взгляните, товарищ комбат, — сказал Петро. — Там, оказывается, люди есть… Высокая женщина, в теплом мужском пальто с меховым воротником, с девочкой на руках, остановилась, озираясь. Она быстро поставила ребенка на землю и, обняв Евстигнеева, исступленно закричала. Подойдя ближе, Тимковский и Петро содрогнулись, посмотрев на изможденные, землисто-серые лица людей. — От фашистов прятались, — тихо пояснил Евстигнеев, осторожно снимая руки женщины, судорожно вцепившиеся в его плечи. — Там… такое… Не могу рассказать… — Родные вы наши, — кричала, захлебываясь, женщина. — Соколики дорогие… Стоящие кружком жители молча, почти безумными глазами смотрели на командиров. Слезы текли по их запавшим щекам. — Спасители… с могилы… спасители наши… — твердил старик с полотенцем, повязанным вокруг шеи, и поминутно вытирал костлявой рукой слезящиеся глаза. — Накормите их! — шепнул Тимковский Евстигнееву. — Там еще люди есть? — Я далеко не ходил… Фонарь нужен… Как на кладбище… Петро и Тимковский, освещая фонарем низкие своды и стены, медленно шагали с группой автоматчиков по катакомбам. Пахло плесенью, тленом. Вспугнутые светом, человеческими голосами, шарахались, носясь над головами, летучие мыши. Петро время от времени приподнимал фонарь, останавливался… В беспорядке были разбросаны ржавые каски, винтовочные гильзы, противогазы… Несколько скелетов с волосами на черепных коробках лежало у стены. У стола сидел человек в больничном халате. Перед ним лежали пробирки из-под медикаментов, стетоскоп, листки бумаги. Но вместо лица виднелись оскаленные зубы, впадины глазниц… На полу, на железных койках в самых причудливых позах застыли истлевшие люди… В углу валялись ворохи одежды — военной, гражданской, заржавленные ящики, опрокинутые стулья… Еще один длинный переход — и огромный зал. На ящике от снарядов стояла пишущая машинка с вложенным листом бумаги… Рядом на полу — скрюченный скелет женщины в полушубке и темной юбке. — Какая же смерть ее настигла? — шепотом спросил Тимковский. Он вынул желтый листок и прочел: — «От Советского информбюро… В течение восьмого июня существенных изменений не произошло. На Севастопольском участке фронта продолжались упорные бои. Наши войска…» Запись была оборвана. Тимковский подобрал бумаги, тетрадки, засунул их в сумку. — Газами их травили, рассказывают, — хрипло, почти шепотом произнес сзади один из автоматчиков. Петро стиснул дрожащей рукой фонарь; у него кружилась голова. …Один подземный зал за другим, как в тяжком сновидении, проплывали во мраке, и всюду было одно и то же: смерть, уничтожение, тлен… В одной штольне обнаружили загороженные залы, где щели были старательно забиты тряпками и бумагой. Газоубежища, подземные госпитали. И снова — трупы, десятки трупов на железных койках… Петро подошел к низенькому пожилому автоматчику, глядевшему на все это. — Запомни, — сказал он отрывисто. — И внукам, и правнукам расскажем… что такое фашизм… Гляди, Павлов, гляди. XV В ночь на 22 сентября немецко-фашистские войска, после ожесточенных боев, начали общий отход, рассчитывая укрыться за Днепром. Полковника Рубанюка вызвал к себе накануне командующий. Штаб армии размещался в Прилуках. Выехав из Яблуновки в девятом часу вечера, Рубанюк спустя час был там. — Командующий у себя, в автобусе, — доложил молоденький адъютант, когда Рубанюк, выбравшись из машины и стряхнув с себя пыль, прошел на квартиру. — Генерал Ильиных тоже там… Разрешите, провожу? Штабной автобус, искусно замаскированный в густом, тенистом саду, был залит внутри ярким электрическим светом, но темные шторы наглухо закрывали окна, и адъютант, поворачивая никелированную ручку двери, сказал: — Летают по ночам. Вчера хлопушки на военторг бросили… Командующий сидел у столика с телефонами, разговаривал. Ильиных, помешивая ложечкой крепкий чай и поглаживая ладонью до блеска выбритую голову, просматривал шифровки. Поздоровавшись с Рубанюком и пригласив его раздеться, он спросил: — Чай будешь пить? Сейчас Владимир Михайлович освободится, побеседуем… Командующий подошел улыбаясь и, многозначительно поглядывая на огрубевшее, оливковой окраски лицо командира дивизии, проговорил: — Ну-с, прежде всего разреши поздравить с новым званием… товарищ генерал. Рубанюк поднялся. Командующий крепко пожал ему руку: — От души желаю тебе с честью носить высокое, почетное, ответственное звание… — По такому поводу не мешало бы в военторг послать, — заметил с улыбкой Ильиных, тоже вставая. — Ну, поздравляю. Очень рад… Командующий, пошутив, что военторговцев, по слухам, попугал свой же летчик, которому те в чем-то отказали, уже серьезно сказал: — Ситуация сложилась, дорогой полковник… — Генерал, — поправил Ильиных. — Виноват… Погоны меня путают… Обстановка сложилась весьма любопытная… Командующий развернул карту, надел очки. — Противник вряд ли будет всерьез обороняться на левом берегу Днепра… Потрепали его основательно, еле ноги уносит… Надежда у них на Днепр. Из-под Ленинграда отборные дивизии стягивают, из Франции немало подбросили… — Вот пишут… Прошу извинения, Владимир Михайлович, — сказал Ильиных, отбирая листок из лежавшей перед ним пачки. — Ты немецкий язык знаешь, Иван Остапович, взгляни…. «Днепровский вал…», «Крепость на замке…» А вон прямо бухают. Вот здесь, отчеркнуто карандашом… Рубанюк прочел вслух и перевел: — «Днепр — граница между Германией и Россией, и границу эту надо держать во что бы то ни стало!» — Перезимовать, во всяком случае, за этим самым «днепровским валом» им очень хочется, — сказал командующий. — А задача — не дать им передышки ни на минуту… Он изложил план штаба армии по форсированию Днепра и задачи, которые ставятся перед Рубанюком: ему предстояло форсировать со своей дивизией реку и высадиться на правый берег в числе первых. Инженерные части, приданные стрелковым дивизиям, уже прибыли и находились во втором эшелоне армии. — Времени в обрез, — предупредил командующий. — В любую минуту ты должен быть готовым подняться. Ильиных провел пальцем воображаемую прямую по карте в направлении Переяслава: — Похоже на то, что денька через три-четыре наши солдаты будут умываться днепровской водицей. — Жаль, не придется своих стариков и жену освобождать, — сказал Рубанюк, глядя на карту. — Они где у тебя? Иван Остапович показал. Командующий, задумчиво помолчав, энергичным движением погасил о пепельницу горящую папиросу. — Правый берег возьмем — выкроим тебе денек… Съездишь повидаешь жену… Лично командующего фронтом попрошу. Договорились? — Благодарю! — взволнованно ответил Рубанюк. — Так я сразу к понтонерам проскачу, товарищ командующий? Энергично пожимая на прощанье его руку, Иван Остапович еще раз сказал: — От всей дивизии благодарю за доверие, товарищ командующий! Постараемся оправдать… — Действуй, действуй… Выйдя из автобуса, Рубанюк с минуту постоял. И благоприятная обстановка на фронтах, и то, что дивизии поручалось очень важное задание, и присвоение генеральского звания, и мысль о том, что, может быть, удастся в скором времени повидаться с Шурой и родными, — все это наполняло его такой радостью, какой он давно уже не испытывал. — В Рудовку! — весело сказал он Атамасю, легко вскочив в машину. — Так цэ ж треба вас проздравыть з генеральськым званием? — спросил, включая мотор, Атамась. Он уже успел, вероятно от адъютанта, узнать приятную новость. — Выходыть, що треба, — тоже по-украински ответил Рубанюк. Атамась, как и его начальник, был в наилучшем расположении духа. В родной его Ахтырке, где не доводилось ему быть с того дня, как он ушел на службу в армию, Атамась повидался неделю назад с отцом и матерью, которые хоть и хлебнули во время оккупации горя, но остались живы. — От як у нас поставлено! — философствовал Атамась, уверенно ведя машину. — Сын хлибороба, а можэ зробытысь и генералом, и наркомом… Цэ ж и я, товарищ генерал-майор, як схочу, можу добыться такой должносты? В голосе его послышалась лукавая усмешка, но Рубанюк ответил серьезно: — Кончим войну, поедешь учиться… Дорога перед тобой, хлопче, никуда не заказана. Иван Остапович поймал себя на мысли, что он впервые заговорил об окончании войны. Да, сейчас это казалось не таким далеким, как весной. Все, что пришлось испытать, все лишения боевой жизни, тяжкие жертвы, изнурительные бои — все это было во имя победного окончания войны, во имя мира. — Довго будемо стоять в Яблуновке? — поинтересовался Атамась, пользуясь благодушным расположением духа своего начальника. — Третий год воюешь, а такие вопросы задаешь, — упрекнул Рубанюк. — Извиняюсь, товарищ генерал. Я тому спытав, що треба було б пидтяжку мотору зробыть, — схитрил Атамась. * * * Через несколько дней в дивизии был получен приказ о передислокации в направлении на Яготин. Сделав необходимые распоряжения и дождавшись прибытия автоколонны для переброски частей дивизии, генерал Рубанюк рано утром выехал вперед. Еще не доезжая Яготина, он встретил знакомого полковника. Тот возвращался с передовой и сообщил, что фашисты выбиты из Переяслава и отброшены к переправам через Днепр. — Взрывают мосты за собой, стервецы, дороги сильно минируют, а то бы не много их добралось до Днепра, — сказал полковник, прощаясь. — Будете дальше ехать, поглядите, что они, отступая, делают. Переяславский гебитскомиссар более ста человек из пулемета расстрелял. Горы трупов во дворе жандармерии… Партизаны где-то перехватили его семью, так он — в отместку. Расправился с первыми, кто под руку подвернулся. В Яготине, узнав, что дивизия должна расквартироваться юго-западнее Переяслава, Рубанюк дождался автоколонны и двинулся дальше с полком Сомова. Всюду вдоль шоссе и на проселочных дорогах были видны следы поспешного и позорного бегства оккупантов. На обочинах, в кюветах валялись изуродованные автомашины, подбитые танки, опрокинутые повозки с ящиками снарядов и мин. В полукилометре от села Строкова луговую пойму густо усеяли вздувшиеся трупы коров и овец. Они лежали там, где настигла их безжалостная рука фашистского автоматчика, — в ярко-зеленых зарослях сочной осоки, верболаза. Чуть покачиваясь на ветру, темнели над ними, похожие на банники старинных пушкарей, бархатистые шоколадные початки рогозов. Несколько дедов пасли близ дороги выпряженных из повозок волов. Рубанюк вышел из машины и направился к дедам. Они молча смотрели на подходившего к ним генерала, потом так же молча сняли шапки. — Доброго здоровья, земляки! — поздоровался Иван Остапович. Старики ответили вразнобой. — Из Строкова? — С Березани, ваше высокопревосходительство, — бойко ответил за всех дедок с бородкой клинышком и большим угреватым носом. — Ну, «превосходительств» в нашей армии нет, — сказал Рубанюк. — «Товарищ генерал» надо говорить… Куда едете? Дедок с угреватым носом сказал куда и вдруг гневно ткнул рукой в сторону побитой скотины: — Бачите, товарищ генерал, що наробылы поганые!.. Такое добро сгубили… — Ну, скотина нехай, — угрюмо перебил его другой дед, опираясь на кнутовище. — Скотину наживем… Людей зачем, гонят? Гонят, гонят с плетюгами. А куда от своих родных хат идти? Дедок с бородкой клинышком, собираясь закурить, оторвал от смятой бумажки большой клочок, но, покосившись на генерала, постеснялся, сунул бумажку в карман и добавил: — Мы тоже с божьим светом прощались… А потом, чуем, орудия гуркотят… Наши! По лесам, по лесам, и колгоспных быков вот спасли… Ну, теперь, спасибо вам, товарищ генерал, пошли немчуки с Украины без подошв… Рубанюк задумчиво слушал дедов, смотрел на худых волов, флегматично жующих кукурузные стебли, и с тревогой думал о Чистой Кринице, о жене и сынишке, о своих стариках. В этот же день ему еще раз пришлось испытать такую острую тоску и тревогу за своих близких, что даже окружавшие обратили внимание на его подавленное состояние. Не доезжая километров четырех до Переяслава, автоколонна встретила огромную толпу. Это возвращались по домам люди, которых захватчики хотели угнать за Днепр, но не успели, так как в тыл им прорвались советские танкисты. Запыленные, исхудалые женщины и старики, окружив солдат, обнимали их, причитая, смеясь и плача одновременно. Иван Остапович заметил в толпе рослого широкоплечего солдата с маленьким мальчиком на руках. Ребенок, крепко обхватив руками его шею, захлебываясь, кричал, а солдат, не зная, как успокоить малыша, смущенно озирался, передвигал пилотку с затылка на лоб, гладил большой, черствой ладонью курчавую головку. — Сынишка нашелся? — спросил Рубанюк, подойдя к нему. — Никак нет, товарищ генерал-майор. Просто захотелось приласкать. У меня дома такой же остался… А он… — солдат указал глазами на ребенка и понизил голос: — У него мать убили. Кто-то из женщин взял ребенка на руки, и тот притих. Рубанюк поехал дальше, и у него никак не мог изгладиться из памяти плачущий ребенок, так живо напомнивший сынишку… К двадцать седьмому сентября главные силы советских войск вышли к Днепру. Спустя три дня, по приказу штаба армии, ночью двинулась к Днепру и дивизия Рубанюка. На последнем переходе Рубанюк, велев Атамасю ехать вперед, пошел с солдатами. Беззвездное небо, затянутое низкими облаками, казалось совершенно черным, и лишь где-то далеко на западе багровели на нем колеблющиеся отсветы пожаров. Батальоны один за другим втягивались в лес. Шагали молча. Пахло хвоей. Сыпучий песок невнятно шуршал под множеством тяжелых сапог. Генерал, узнав старшину Бабкина, шедшего сбоку колонны, окликнул его. — Когда мы последний раз на Днепре были? — спросил он. — Помнишь? — А как же, товарищ генерал! В августе сорок первого. Вас тогда ранило в плавнях. — Как настроение у людей? — Боевое! — Польщенный тем, что комдив на глазах у роты по-дружески беседует с ним, Бабкин сказал громко, чтобы и другие слышали: — В сорок первом, товарищ генерал, мы хоть и отступали, а не так, как фашист сейчас… Котелки ребята не успевают чистить. Вперед да вперед! — Да. Уж не теми мы вернулись к Днепру, какими были… Прислушивавшийся к разговору пожилой солдат из последнего пополнения сказал: — На том берегу, товарищ генерал, рассказывают, германская буржуазия у себя имения понастроила. Землю нашу поделили промеж собой. — Вот пробьемся за Днепр — поглядим, — сказал Рубанюк. — Церемониться с новоиспеченными помещиками не будем. — Я сам с тех краев, — продолжал солдат. — Может, приходилось слыхать про Новоукраинку?.. И семейство мое все там осталось… Кто-то в заднем ряду хрипловато говорил о Днепрострое, о могиле Тараса Шевченко под Каневом. Генерал вслушивался в знакомый голос и, наконец, вспомнил: говорил старший сержант Кандыба. Перекинувшись несколькими фразами с Бабкиным и с пожилым солдатом, Рубанюк решил разыскать автоматчиков, на которых в предстоящей операции возлагал особенно большие надежды, но подошел командир роты Румянцев, надо было поговорить и с ним. Из-за деревьев потянуло прохладной сыростью, чувствовалась близость реки. Солдаты зашагали быстрее. — Что-то не вижу нашего санинструктора, — сказал Рубанюк, вглядываясь в темноту. — Прикажете разыскать? Она шла с санротой. Румянцев исчез в темноте, и минут через пять Оксана подошла: — Старшина медслужбы… — Знаю, знаю, что ты старшина медслужбы… — Вас с генеральским званием? Поздравляю… Рубанюк положил руку на ее плечо и, замедлив шаг, тихо, незнакомым Оксане голосом сказал: — Страшно хочется повидать своих, не могу дождаться… — Ох, Иван Остапович! Из головы не выходит… Что с ними? За все время пребывания на фронте Оксана старалась отгонять от себя тревожные мысли о Чистой Кринице, о своих близких. Но чем ближе был день изгнания захватчиков из родных мест, тем большее волнение охватывало Оксану. — Когда освободят, может быть удастся денек выкроить. И тебя тогда возьму… — пообещал Иван Остапович. Они не заметили, как приблизились к Днепру. Из-за могучих сосен поблескивала черная вода… Где-то на перекатах плескались щуки, невидимые в ночном мраке, попискивали потревоженные кулики. Волны размеренно плескались у песчаного берега. Солдаты подходили к самой воде, долго и молчаливо стояли над ней… XVI Командный пункт генерала Рубанюка разместился в густом сосновом бору, в нескольких сотнях метров от берега Днепра. По плану, разработанному в штабе армии, срок для подготовки к переправе был дан очень сжатый. Ни у офицеров, ни у солдат дивизии почти не оставалось времени для сна. Штабы полков разведывали вражескую оборону, определяли исходные пункты для переправ, проверяли пути подхода к реке. Солдаты, под руководством изобретательных и проворных саперов, готовили материалы для оборудования причалов, сколачивали плоты, чинили собранные со всех окрестных сел рыбачьи лодки, заготовляли сваи. Многие по собственному почину приспосабливали под поплавки металлические бочки, плащпалатки, трофейные конские кормушки из брезента. В маленькой, вырытой на скорую руку землянке комдива с зари до глубокой ночи негде было повернуться. Генерал Рубанюк вникал в каждую деталь, лично вызывал разведчиков, саперов, артиллеристов. Карта его, с тремя красными стрелами, пронзившими голубую ленту Днепра, заполнялась все новыми и новыми пометками. Трудность форсирования широкой реки усугублялась тем, что высокий противоположный берег, очень сильно укрепленный, позволял врагу видеть все на расстоянии десяти — пятнадцати километров. Лишь у самого берега густой лес скрывал местность от противника. В один из тех погожих дней, когда все вокруг видно особенно ясно и осязаемо, Рубанюк долго наблюдал за вражеским берегом. Он знал, что деревья и кусты, обманчиво мирные в своем пышном осеннем уборе, скрывают глубокие ходы сообщения, окопы, блиндажи, густые минные поля, противотанковые завалы и рвы на противоположном берегу. В течение двух лет гитлеровцы выгоняли население правобережья на земляные работы, а отступив за Днепр, стянули сюда огромное количество тяжелой артиллерии, «тигров», «пантер», «фердинандов», «юнкерсов», «мессершмиттов» — всю мощную технику, какую только можно было выжать из заводов Германии и других стран Европы. Несмотря на все это, враг нервничал. Он отлично понимал, что, если советские войска окажутся за Днепром — великим, почти неприступным водным барьером, — на просторных равнинах правобережной Украины их уже ничто не остановит. Гитлеровские генералы и офицеры твердили своим солдатам, что Днепр — это «линия обороны их собственного дома». По ночам на правом берегу непрерывно взвивались осветительные ракеты, голубые лучи прожекторов до рассвета ощупывали Днепр, величаво кативший по широкому руслу своя вспененные волны к морю… В ночь на второе октября, едва Рубанюк прилег в своей землянке, чтоб хоть немного соснуть, его разбудил начальник штаба: — С того берега человек прибыл, товарищ генерал! Рубанюк вскочил. Протерев глаза, он надел китель, закурил. Начальник штаба вышел и сейчас же вернулся с коренастым, черным от загара человеком. — От штаба партизанского соединения, — по-военному доложил новоприбывший. — Как перебрались? — осведомился генерал, приглашая садиться. — На лодке. Человек был одет в серые немецкие брюки, такого же цвета куртку, и лишь косая алая ленточка на пилотке свидетельствовала о его принадлежности к партизанам. Сняв пилотку и почтительно держа ее в руках, он разглядывал генерала и полковника возбужденно блестевшими глазами, и все его худощавое, гладко выбритое лицо выражало такое восхищение, что комдив и начальник штаба переглянулись с улыбкой. Рубанюк предложил закурить, и гость, с наслаждением затянувшись и, видимо, по привычке прикрывая папироску ладонью, чистосердечно сознался: — Всяко за два с лишним года приходилось… А такой радости, как сегодня мне выпала, еще не испытывал. Он все время, и тогда, когда перешли к делу, часто поднимал на генерала сияющий взгляд, счастливо улыбался. Штаб партизанского соединения направил его к командованию советских войск для установления связи. Прибывший ознакомил комдива с расположением обороны противника, рассказал, где лучше всего переправляться. Сведения эти были очень ценны. — Тут они сильно укрепились. — Партизанский делегат связи водил по карте изуродованным пулей пальцем. — Они знают, что здесь раньше паромы ходили, удобное место для переправы… А вот здесь отмели, перекаты… Здесь переправиться хоть и трудно, но можно. Зато у них тут с обороной послабее… Плохонькие заслончики, орудий мало… Могу вам стариков надежных дать. Они каждый камешек, каждую мель знают… Высадитесь, мы вам и боевой силой поможем. Несколько наших подразделений уже подтянулись к правому берегу. Рубанюк снял трубку, вызвал «Яблоню» и, ожидая, пока соединят, сказал: — Придется вам оперативному отделу армии доложить свои соображения. — Есть!.. В эту ночь Рубанюку отдохнуть так и не удалось. Командующий попросил его приехать вместе с партизанским связным, и там они просидели до утренней зорьки. Сверив разведывательные данные штаба армии с донесением партизан, командующий счел нужным внести в свой первоначальный план некоторые изменения. В соответствии с ними генерал Рубанюк приказал полку Каладзе в течение суток ток перебраться на левый фланг и подготовиться к переправе. Партизанский связной выполнил свое обещание — разыскал и привел утром к Рубанюку четырех седобородых рыбаков. Они брались незаметно перевезти группу солдат через Днепр. Закончив переговоры и поручив доставить стариков в полк, Рубанюк вышел вслед за рыбаками и в изумлении остановился. На пне, возле землянки, сидела Алла Татаринцева. — Какими судьбами? Татаринцева быстро поднялась, развела руками и, улыбаясь, показала на свою военную гимнастерку, сапоги: — Получила от начсандива назначение в медсанбат. Пришла поблагодарить вас. — Как разыскали нас? Да вообще — рассказывайте… — Рубанюк опустился на другой пенек и жестом пригласил гостью сесть. — Как ребенок? — Дочка осталась у бабки. Уже большая. — Татаринцева задумчиво улыбнулась. — На Гришу очень похожа… Алла похудела и несколько подурнела. Ворот гимнастерки был широк для ее шеи, ямочки на подбородке и на щеках, которые раньше делали ее похожей на девочку-подростка, сгладились. «Много пришлось пережить тебе в твои годы», — подумал Рубанюк, вспомнив о смерти Татаринцева, о ребенке, который так никогда и не увидит отца. Татаринцева, перехватив его сочувственный взгляд, грустно усмехнулась. — Изменилась? Жизнь оказалась сложнее, чем я думала. Она в немногих словах рассказала о своей работе в тылу. Рубанюк слушал с искренним участием, подробно расспросил о дочери. — Хорошо, что у меня есть ребенок, — задумчиво сказала Татаринцева. — Какая это радость — ребенок! А первое время я не так думала. Знаете, товарищ генерал, что мне один старик сказал? Запомнились его слова… Мы у него на квартире со Светланкой жили… «Так хотелось иметь детей, — говорю ему, — а теперь жалею. Не ко времени. Война…» А он мне: «Милая, если б сказать всем, что детей ни у кого больше не будет, и воевать бросили бы. Для детей, милая, воюем…» — Очень мудрые слова. — А о ваших ничего не слышно? — Пока ничего. — Отыщутся. Все будет хорошо. Ивана Остаповича вызывали к телефону, и Алла поднялась. — Хочу Оксану разыскать. — Найдите хозяйство Лукьяновича. Она там. Оксана с Машенькой сидели возле шалаша, только что построенного из жердей и сосновых веток. Девушки-снайперы отдыхали. Кроме Марии, которой пришлось дежурить, все спали. Только что письмоносец принес письма; Оксана получила от Петра, Машенька — из дому, от матери. — Что тебе пишут, Оксаночка? — поинтересовалась Мария после того, как перечитала свое письмо. — От мужа, наверно? — От Петра. Хочешь прочесть? Тут и о тебе есть. Оксана протянула письмо. Мария читала вслух; машинально вертя пальцами кончик своего мягкого локона: «Моя далекая и родная Оксана! Третий раз вынимаю из сумки этот листок бумаги, чтобы написать тебе, и все не удается. Честно признаться, у нас „жарко“. Мы освобождаем от врага одно селение за другим, на душе все дни большой праздник, и только одно омрачает: нет рядом тебя и я не могу делиться с тобой всем, что вижу и что чувствую. Когда выпадает возможность часок-два соснуть, я, засыпая, думаю о тебе, вспоминаю малейшие подробности тех часов, что мы были вместе, и чувствую, что люблю тебя все больше и все сильнее. Все мои товарищи просили передать тебе привет. Поздравь нас всех: мы теперь гвардейцы! Увидишь брата, скажи, что письмо его получил и ответил ему. Передай привет всем своим дивчатам и особо — Машеньке Назаровой. Дружите ли вы? Она хорошая искренняя девушка!» Мария вложила листок в конверт. — Ты ему пиши чаще, — сказала она. Оксана спрятала письмо в карман гимнастерки, несколько секунд испытующе смотрела на Марию. Девушка подметила, как ее полные, слегка потрескавшиеся губы вздрагивают в сдерживаемой улыбке. — Ты что? — спросила она, тоже улыбаясь. — Какие отношения были у тебя с Петром? — Самые дружеские… Почему ты об этом спрашиваешь? — Он всегда так отзывается о тебе. В каждом письме… — Я его когда-то стихами развлекала… Когда он ранен был. — Знаю. Он рассказывал. А о том, как ему в любви объяснялась, не говорил? — Э, нет! Об этом промолчал… И ты скрыла… Вишь какая… Мария засмеялась. — Ведь не он мне, а я ему… Кажется, что это давным-давно было. Чистосердечное признание девушки понравилось Оксане. — Ну, и я тебе откровенно сознаюсь, — сказала она, — немножко ревновала я его к тебе… — Ну и что же? — невозмутимо сказала Мария. — Не вижу в этом ничего зазорного. Я, если полюблю по-настоящему, делить, разбрасывать своего чувства ни себе, ни своему другу не позволю… Человек, который разменивает большое чувство, не способен на большое ни в чем… С минуту помолчав, Мария продолжала: — Петро мне очень нравился… Больше того… Я была влюблена в него. Вернее, я молилась на него как на героя; не задумываясь, пошла бы за ним на край света… Это, конечно, девичье увлечение. Петро понимал мое состояние… К его чести, он держал себя прекрасно. Даже скучно было. Лекции о морали читал… Ведь любит он только тебя, Оксана! Слушая ее, Оксана вспомнила Романовского, ей захотелось рассказать Марии, почему она ушла из медсанбата, но в эту минуту из-за деревьев раздался голос: — Оксана Рубаню-юк! Тебя спрашивают… Оксана, еще издали узнав Аллу Татаринцеву, вскочила, отряхивая песок с юбки, пошла ей навстречу. — Приехала все-таки… Молодец! Они обнялись. Держа обе руки Татаринцевой в своих и разглядывая ее усталое после долгой дороги лицо, Оксана говорила: — До чего ж приятно, Алка, на фронте встречать старых друзей! — Я сюда рвалась, как в родную семью. Лукьяновича повидала, Бабкина, Каладзе… Знаешь, даже расцеловалась со всеми… Ну, а ты? Почему из медсанбата ушла? — Потом расскажу. Пойдем в наш «особняк». Умоешься… С дивчатами познакомлю, они скоро проснутся. Ты не обедала? — Нет. Девушки… связистки? — Снайперы… Сегодня мы к кухне автоматчиков примазались. Накормят… Спустя полчаса они, обнявшись, шагали в расположение роты автоматчиков. Около походного лесозавода их догнал Румянцев. Он тихонько подкрался сзади, закрыл глаза Татаринцевой ладонями. — Кто это?.. Пустите! Руки в табаке… Задохнусь… Алла с усилием отняла от лица руки старшего лейтенанта. — А-а-а!.. Привет, привет! — С приездом! — сказал Румянцев, озадаченный ее холодноватым тоном. — Спасибо… Они немного постояли. Когда командир роты ушел, Оксана вполголоса спросила: — Что ты с ним так обошлась? Он тебе искренне обрадовался. Татаринцева пожала плечами: — Не знаю. Фамильярный он слишком. — Хороший хлопец! — с жаром возразила Оксана. — Правда, и у нас были первое время стычки. — Ухаживал, наверно? — Пробовал. Ну, а сейчас фокусы свои оставил. Мы даже подружились с ним. Татаринцева усмехнулась. — Мне как-то крепко от Ивана Остаповича за него досталось. До сих пор помню… Ох, и давно же это было! В ночь на пятое октября командир дивизии назначил высадку десанта небольшими передовыми отрядами, с задачей сковать огневые средства противника, овладеть на противоположном берегу плацдармом и обеспечить переправу главных сил дивизии, танков и артиллерии. Рота старшего лейтенанта Румянцева перед ужином была выстроена на лесной поляне. Густые сумерки окрасили лица в одинаковый, изжелта-серый цвет, все стояли молча, но глаза солдат, неотрывно смотревшие на командира роты, говорили красноречивее всяких слов. И Румянцев и стоявшие в стороне генерал Рубанюк, командир полка Каладзе, его заместитель по политчасти Путрев, комбат Лукьянович — все знали, что не найдется в роте ни одного человека, который не стремился бы на тот берег. Румянцев, взволнованный торжественностью момента и тем, что находился сейчас в центре внимания, говорил подчеркнуто строго, словно рубил каждую фразу: — Перед нами Днепр! Первый, кто переплывет его, — завяжет бой с врагом, вызовет на себя огонь противника. Дело славное, хотя нелегкое и опасное. Но за нами пойдут все наши товарищи и освободят правый берег от ненавистных захватчиков… Кто готов выполнить долг перед родиной? Рота дружно, без колебаний, сделала шаг вперед. Румянцев неприметно покосился на генерала Рубанюка. Уже будничным тоном скомандовал: — Старшина Бабкин! Вправо… Питание отсюда будете обеспечивать… Ефрейтор Понеделко! Вправо… Старшина медслужбы Рубанюк… — Выйдите… Переправитесь со вторым эшелоном… — Погоди, Румянцев… — Иван Остапович подошел к строю. — Кто у тебя будет раненых перевязывать? — У всех индивидуальные пакеты, товарищ генерал. — Не годится. Санинструктор там понадобится. — Есть! Оксана с просиявшим лицом заняла место среди охотников. Пока десантники ужинали, майор Путрев собрал коммунистов и комсомольцев, сказал: — Все вы люди опытные, говорить вам много не нужно. Вы садка будет очень трудной. Левый берег окажет вам помощь незамедлительно. Понтоны, катера, танки — все наготове. На рассвете «бог войны» даст такого огонька, какого мы с вами еще не видели и не слышали. Но помните: нет ничего горячее, ярче большевистского огонька… Сумеете зажечь своих товарищей, увлечь их на подвиг — меньше крови прольется, скорее правый берег станет советским… Путрев говорил, не повышая и не понижая голоса, но скрытая за внешним спокойствием взволнованность его, сила убеждения ощущалась всеми. Это было напутствие партии перед тяжким боем. Как повеление, как призыв партии воспринимали коммунисты и комсомольцы каждое слово. …Погрузка была назначена на два часа ночи, но уже в двенадцать деды-проводники хлопотали около своего хозяйства. Две лодки из четырех были малонадежны, ничего с ними уже сделать нельзя было, но старики бодро уверяли: — Довезуть… Потыхесеньку доберемось… — Нам, отцы, «потыхесеньку» нельзя, — ворчал Румянцев. — Кум Данило, бабайкы тряпкамы обвернить, — распоряжался шепелявый, лысый дед в немецкой прорезиненной накидке и дырявой бараньей шапке. Он же развеселил бойцов хозвзвода, томившихся возле лодок в вынужденном безделье, предложив: — Орудию какую-нибудь ось там, на том островку, надо поставить. Нехай бабахкает, покуда будем доплывать. — Да ты, папаша, стратег, — засмеялся Румянцев. — Правильную мысль подаешь… Он поглядел на луну, показавшуюся за верхушками сосен, на часы и пошел поднимать людей. Холодный порывистый ветер, задувший с вечера, шумел в верхушках сосен, бросал в лицо мелкие колючие песчинки. Будить солдат не пришлось. Большинство уже было на ногах. Толпясь вокруг старшины Бабкина, они сдавали все лишнее, набивали вещевые мешки гранатами и дисками патронов, получше подгоняли снаряжение. — Ты что дрожишь? — проходя мимо, спросил Румянцев ротного остряка — старшего сержанта Кандыбу. Тот, кутаясь в плащпалатку, нарочито громко выстукивал зубами. — Боишься, может? Тогда оставайся. — Не умел бы дрожать, давно помер бы, товарищ старший лейтенант, — громко и задорно откликнулся Кандыба. — Ребята, а где мы там утюг достанем? — спрашивал веселый голос. — Утюг? На кой он тебе? — В случае кто выкупается, шаровары чем разгладить? Солдаты засмеялись, а кто-то ответил: — Военторг мастерскую откроет… Румянцев, улыбаясь, расправляя на ходу складки под поясным ремнем, прошел к шалашу комбата. В два часа ночи солдаты передовых отрядов в ожидании сигнала лежали на рыхлом прибрежном песке против своих лодок и плотов, смотрели на залитую бледным лунным светом воду, на невидимый во мгле берег. До него было метров пятьсот. Оксана молча наблюдала, как рядом солдаты, сняв сапоги и засучив шаровары, закрепляли на плотике станковый пулемет, бережно укладывали ящики с патронами, сухой паек в больших бумажных пакетах. Связист, лежавший неподалеку от Оксаны, внимательно оглядел ее, толкнул товарища локтем: — Иване, нам не страшно. З намы медыцына идэ… На лодке, на которой должны были плыть Румянцев, старший сержант Кандыба с ручным пулеметом, два связиста с катушками кабеля и Оксана, уже восседал дедок в бараньей шапке. Он возмущенно шептал кому-то из своих сверстников: — Идить вы, диду, к господу богу з своимы выдумкамы… Отчепыться!.. Как только луна закрылась большой лохматой тучей, заняли места. — Давай! — скомандовал Румянцев. Рядом солдаты оттолкнули плот, поплыли, толкая его впереди себя. Дедок снял шапку, перекрестился, поплевал в ладони. — Ну, с богом! Гребли он и Кандыба. Плыли в глубокой тишине. Румянцев, поеживаясь от утренника, вгляделся в идущие справа и слева лодки и негромко проговорил: — Чуден Днепр при тихой погоде… Словно разубеждая его, крупная волна хлестнула по борту, обдала всех брызгами. На корме, следя за тем, как разматывается с катушки кабель и, увлекаемый грузилами, уходит на дно, шепотом переговаривались связисты. Метрах в двухстах от берега волны стали более бурными, лодку начало сносить быстрым течением. — Добре, що витэр, — сказал дедок. — Подойдьом потыхэньку. Проплывая мимо заросшего темным кустарником острова, увидели, как, пригибаясь, горбатясь в своих плащпалатках, пулеметчики устанавливали «максим». — Вон, папаша, видите? — спросил Румянцев. — Орудию ставят… — А ну, цытьтэ… Помовчить! — дед опустил весла, вытянув шею. — Чуетэ? Заглушаемый плеском воды, донесся гул самолета. — Вопрос — чей? — сказал Румянцев, тоже вслушиваясь. Гул нарастал, рокот мотора становился явственней, и внезапно все вокруг озарилось нестерпимо ярким, трепещущим светом. Кандыба приналег на весла. Поглядывая на сеющую дымные искры осветительную бомбу, пробурчал: — Ну, сейчас «реве та стогне» будет… Не дали спокойно доплыть, черти… Первый снаряд, с вкрадчивым шуршанием пронесшись над головами, разорвался на левом берегу. Тотчас же, подняв каскад брызг, рванул разрыв позади лодки. Оксана, почувствовав тупой толчок и ощутив на щеках теплый тугой воздух, инстинктивно пригнулась. — Это не прицельный, — успокоил Румянцев. — А каски, ребята, надевайте… Он продолжал пристально следить за другими лодками, стараясь не потерять их из виду. Огонь вражеских орудий нарастал, осколки с пронзительным свиристеньем шлепались в воду. Теперь оба берега сотрясались от непрерывной канонады. Уже ясно очерчивались желтая полоса и лохматые кусты на кручах правого берега, когда плот со станковыми пулеметами подпрыгнул, как щепка, встал почти отвесно и медленно пошел ко дну. Оксана видела, как двое уцелевших пловцов, то проваливаясь, то снова появляясь, барахтались в бурлящей черной воде. Лодка, плывшая невдалеке, рванулась к ним. Румянцев смерил глазом расстояние до берега: — Готовьтесь прыгать в воду! Но старый рыбак искусно подвел челн к самой отмели. Первым спрыгнул Румянцев, за ним Кандыба, связисты. В воду с бульканьем опадали комья глины, камешки. Оксана, схватив санитарную сумку, соскочила неловко и, поскользнувшись, чуть не упала. Из кустов стреляли. — Окапывайся! Огонь! — хрипло крикнул Румянцев. — Ефрейтор Ковбаса, докладывай по телефону… Небо на востоке уже зарозовело, пополз откуда-то густой туман. Оксана, отбежав под кручу к связистам, пригнувшись, тяжело дыша, смотрела, как десантники, прыгая с других лодок и плотиков, залегали, открывали огонь по кустам, по кручам. Дедок, поворочав головой по сторонам, нахлобучил шапку. — Пойду за другымы! — крикнул он, но его уже никто не слышал. Широко разбросав ноги, свирепо продувая трубку, ефрейтор-связист надрывался: — Усманов! Усманов!.. Альо… Усманов! Щоб ты лопнув, бисовый Нуртас… Усманов! Альо!.. Та якого ты черта!.. Цэ я, Ковбаса… Окапуемось… Доложы начальныкам… Га? Переправылысь, потерь пока нету… кроме двох пулеметив и трех солдатив… Що? Точно!.. Нуртас, от слухай… Не «якай», бо «я» последняя буква у алфавыти… Ты слухай мэнэ… Оксана, заметив, как отползает к кустам, волоча ногу, солдат, бросилась к нему, на ходу приготовляя бинт. С этой «минуты она уже не имела возможности ни передохнуть, ни оглядеться. Перестрелка между горсткой десантников и захваченных врасплох гитлеровцами нарастала с каждой минутой. Густой туман помогал советским воинам, среди них были уже партизаны, в Румянцев повел атаку на одну из ближайших высот. Фашисты подпустили атакующих на бросок ручной гранаты и ударили по негустой цепи из пулеметов и автоматов. Оксана, холодея, увидела, как Румянцев, бежавший впереди с поднятым в руке пистолетом, закинул вдруг назад голову, опустился на колени и медленно, словно раздумывая, упал ничком. Он дернулся, порываясь встать, и снова поник. С помощью одного из связистов Оксане удалось оттащить командира роты в укрытие, под глинистую кручу, снять каску и положить его вверх лицом. Слушая, как задыхающимся, сиплым голосом Кандыба поднимал в атаку залегших бойцов, Оксана осторожно расстегнула наплечные ремни Румянцева, обнажила рану на животе. Крепкое ладное тело тряслось в ознобе, вмиг посиневшие губы силились что-то произнести. Оксана склонилась над раненым, уложила его удобнее, заткнула рану тампоном, и вдруг Румянцев, отстранив ее руки, явственно чистым голосом произнес: — Солнце взойдет — наши будут здесь… — Взошло, взошло, — поспешно сказала Оксана. Широко раскрытые глаза Румянцева тускнели. — Наши здесь уже… Румянцев, не слыша ее, прерывисто шептал: — Когда же пойдут горами… по небу… синие тучи… Воды-ы… Рыхлый песок жадно впитывал кровь, струившуюся из раны, лицо Румянцева покрыла испарина, а он все медленнее и тише шептал что-то. Умер он у Оксаны на руках, протяжно, словно с облегчением, вздохнув… — Сестра! — кричали откуда-то сверху, с кручи. — Вон сапера в голову ранило… Оксана прикрыла молодое красивое лицо куском марли, встала с колен… К берегу причаливали лодки, и тотчас же новые группы десантников растекались по песчаной отмели. Туман стал редеть, рассеиваться. Появились вражеские самолеты. По ним били с левого берега зенитки, но самолеты, упрямо кружась над рекой и узкой полоской песка, вспенивали фугасками воду, кромсали берег. В седьмом часу гитлеровцы перешли в контратаку. Их было много, за хребтом урчали танки, самоходные орудия. От непрерывного шума в ушах, страшного напряжения физических и душевных сил Оксаной овладело странное и противное равнодушие. Она двигалась почти механически, и когда ефрейтор Ковбаса крикнул ей из щели, вырытой в приднепровской круче, чтобы она зря не расхаживала, Оксана только махнула рукой. Ефрейтор выскочил из укрытия, насильно втащил ее и сурово сказал: — Хоть вы и старшына медслужбы, а я ефрейтор, забороняю голову пидставлять пид бомбы… Последние слова Оксана не расслышала. Тысячеголосый грохот, словно обрушился весь берег, расколол воздух. Снаряды беспрерывно неслись с левого берега через Днепр, разворачивая кручи, заполняя все вокруг тяжким, гниловатым запахом земли, корневищ. Оксана не видела из укрытия, как за холмами поднялся исполинский лес разрывов и через минуту чистое небо померкло, заволоклось сумраком. Не видела, как в густой, жаркой тьме красными зарницами засверкали частые вспышки. Все внимание ее было приковано к Днепру. Вспенивая воду, к правому берегу мчались катера, шли бесчисленные резиновые паромы с людьми, орудиями, танками. В просветах между взлохмаченными дымными тучами виднелись тяжелые бомбардировщики с красными звездами на широко раскинутых крыльях. Ефрейтор Ковбаса хмельными от счастья глазами смотрел то на Оксану, то на мутные, грозно бурлящие волны. XVII Оккупанты намеревались гнать людей из Богодаровщины за Днепр, но понтонные переправы едва успевали пропускать на правобережье их обозы и тылы, а в конце сентября крупные силы партизан и советская авиация окончательно отрезали гитлеровцам путь через Днепр. Более тысячи колхозников из Чистой Криницы, Сапуновки, Песчаного и других сел стояло табором за Богодаровкой более двух недель. Двадцать восьмого сентября враг был выбит из Чистой Криницы. Об этом Катерина Федосеевна и Пелагея Исидоровна, приютившиеся на глухой окраине Богодаровки, у дальних родственников Кузьмы Степановича, узнали в тот же день. Прибежала с волнующей этой вестью меньшая сестра хозяйки, жившая наискосок, через улицу. — Что вы сидите? — закричала она, вскакивая в хату. — Наших встречайте».. Бабы с цветами и гостинцами давно побежали… Там, в селе, такое делается! Наши при погонах, веселые, смеются… Она торопливо вытирала слезы и, смеясь и плача, спешила выложить все новости: — …Я как увидела… Идут, красные звезды на картузах, на грудях медали дзеленькают, по-русски меж собой разговаривают… Ну, верите!.. Ноги, руки у меня затряслись, не помню, как до них кинулась, обнимаю их, плачу; а они… У них цветов этих в руках — негде деть. Что-то говорят мне, а я, как та дурочка, только и слышу, что по-нашему разговаривают. И до того разволновалась… «Не вернется, спрашиваю, Гитлер?» — «Нет, — говорят и опять смеются. — Гитлер хотел Днепр переплыть, да пошел на дно раков ловить»… Катерина Федосеевна решила идти в Чистую Криницу немедленно. — Это ж старый вернулся, если живой… Да и разузнаю все точно, — сказала она. — Наверно, и хаты нашей нету. — И я пойду! — взмолился Сашко́. — Вы с теткой пока тут переночуете. Конячки какой разживусь, тогда и добро все наше перевезем домой… Она твердо настояла на своем и немедля начала собираться. Кое-кто из криничан и сапуновских людей, так же как и Катерина Федосеевна, торопился домой, и она, найдя себе попутчиков, к вечеру подходила к селу. — Может, один пепел застанем от дворов, — говорила Катерина Федосеевна своим случайным спутницам. — Две недели, говорят, страшенные бои тут были… Но, поднявшись на последнее перед селом угорье и взглянув на село, Катерина Федосеевна с облегчением вздохнула: большинство хат сохранилось, и только на месте ветряков чернели бугры да кое-где по селу дымились, догорая, строения. В селе располагались какие-то части, на улицах было многолюдно и оживленно. Катерина Федосеевна, войдя в село, увидела, что Чистая Криница все же пострадала сильно. Ни в одной хате не было дверей и окон, стены исковерканы снарядами, деревья вырублены, заборы повалились или вовсе отсутствовали. Но не это привлекло внимание и волновало сейчас Катерину Федосеевну. Она видела на улицах, около колодцев, во дворах своих, родных солдат, — а сколько же тяжких дней и ночей ждала она их! Сколько слез выплакали люди в селе, ожидая того дня, когда они вернутся! Катерина Федосеевна здоровалась со всеми солдатами и офицерами, и они как-то значительно, тепло козыряли ей, незнакомой морщинистой женщине, глядевшей на каждого восторженными глазами. Приближаясь к своему двору, она увидела, что, кроме ворот и калитки да сосен, возвышавшихся раньше над хатой, а теперь кем-то спиленных, все было цело. Двор и хата не пустовали. Около коморки топилась походная кухня. В хату шел с ведром солдат. Двое других стояли у крыльца и курили. — Здравствуйте! — сказала Катерина Федосеевна, остановившись посреди двора. И, волнуясь, как девочка, молодым, звонким голосом повторила: — Здравствуйте, товарищи! — Здравствуйте, мамаша, — дружно, в один голос, откликнулись курильщики. Они выжидательно смотрели на женщину, попыхивая терпковатым махорочным дымком и предупредительно разгоняя его руками. Уловив в их глазах вопрос, Катерина Федосеевна пояснила: — Я хозяйка… Когда вы подходили, нас отсюда повыгоняли. — Ну, стало быть, с возвращением, — добродушно приветствовал один из солдат, с густым рассевом веснушек на переносице и на скулах. — Мы долго избу вашу занимать не будем… Дальше двинемся. — Не-не, живите! — поспешно сказала Катерина Федосеевна. — Я же не к тому. — У нас тут санрота, — пояснил веснушчатый. — Командир наш немножко приболел. Малярия у него… Так он квартиру себе на вашей печке приспособил… Сейчас доложим. — Не надо человека тревожить, — горячо запротестовала Катерина Федосеевна — Я в коморке пока устроюсь… — Э, что вы, хозяюшка! Почему это в коморке? Лейтенант, к которому солдаты повели Катерину Федосеевну, лежал на печке, кутаясь в полушубок и сотрясаясь в приступе лихорадки. Он высунул голову, кудрявый, крупногубый, молодой, но измученный малярией. — Скоро пройдет, — сказал он о своей болезни, как бы извиняясь перед Катериной Федосеевной. — Старшина! — Я! — откликнулся кто-то из сенцев. — Очистить для хозяйки помещение. И, чем нужно, помочь. — Есть помочь хозяйке! — Если разрешите, кухоньку пока будем занимать, — попросил командир. — Да живите! Спасибо, — смущенно благодарила Катерина Федосеевна. — Дровец нехай хлопцы нарубят, сейчас печку нажарим… Вам в тепле надо… Солдаты дружно и охотно взялись помочь ей по хозяйству. Раздобыли где-то стекла, тут же, выкинув фанеру, вставили в рамы. Катерина Федосеевна подмела, истопила печь, и хата преобразилась. Прибирая в светлице при свете лампочки, она остановилась около кроватки внучонка. Чувствуя, как задрожал у нее подбородок, хотела отойти, но слезы внезапно хлынули из ее глаз, и, уже не в силах сдержать их, она склонилась над кроваткой и зарыдала. Из сеней заглянул старшина, осторожно шагнул в светлицу, остановился за ее спиной. — Погиб у вас кто, хозяюшка? — спросил он. — Семьи почти не осталось, — вытирая лицо, сказала Катерина Федосеевна. — Старый и сыновья воюют, дочку повесили, невестку расстреляли… Здесь вот внучонок Витюшка спал… А потом… Потом фашист свою собаку сюда клал… — Э-эх! Культура! — глухо произнес старшина Солдаты трогательно ухаживали за Катериной Федосеевной, и это немного смягчило ее острую тоску по семье. — Завтра в блиндажи пойдемте, — предложил ей старшина перед тем, как улечься спать. — Фрицы туда все из села перетаскали: столы, табуретки, рядна. Подушек целые горы… Найдете свое… Узнав, что нужно перевезти из Богодаровки сынишку и кое-какие пожитки, он на следующий день утром запряг в повозку пару лошадей. К обеду Сашко́ и Пелагея Исидоровна уже были дома. В село каждый день возвращалось все больше людей. Отыскивали остатки своего имущества, наводили во дворах и хатах порядок. Катерина Федосеевна обегала всех, у кого партизанили родные или близкие, справлялась, не вернулся ли кто из леса. Никто ничего определенного сказать ей не мог. Одни слышали, что партизаны переправились за Днепр, другие утверждали, что весь отряд Бутенко влился в ряды армии и домой в скором времени ждать никого не следует. — Дождетесь, дождетесь хозяина своего, — успокаивал ее лейтенант. — Хоть проведать придет… Сами же вы рассказывали, что и при немцах они не боялись в село заглядывать… Стало быть, не до конца выполнили свою партизанскую задачу, если никто не пришел… Рассуждения лейтенанта были убедительными, и Катерина Федосеевна решила набраться терпения. Но все же она каждый день подходила к воротам и долго смотрела на улицу, надеясь, что мимо пройдет кто-нибудь из партизан. Однажды, встав, по привычке, рано утром и увидев через плетень хлопотавшую у себя во дворе соседку Степаниду, она спросила ее: — Не разживусь, кума, у вас дрожжей? Хочу своим квартирантам пирогов с яблоками спечь. Просили… — Возьмите… Алешку не видели? Костюка? — Да где, кума? — Проехал только что верхи… Конь под ним добрый, лента на картузе красная… — Ой, матинко моя! Побегу! — Дрожжи вам зараз Галька принесет… Катерина Федосеевна проворно просеяла муку, достала из сундука единственную приличную кофточку, которая у нее осталась, надела ее. Соседкина девочка, вбежав с дрожжами в хату, поспешно спросила: — Тетя Катря, угадайте, кто идет до вас? — Кто? — Ваш дядько. XVIII Остап Григорьевич шагал неторопливо с небольшой котомкой за плечами. Он был не один. Вместе с ним шли Степан Лихолит и Федор Загнитко, бывший колхозный животновод. У всех на фуражках алели узенькие ленточки, за спиной Степана висел карабин. Катерина Федосеевна хотела кинуться бегом за ворота, прильнуть к мужу. Нет, не хватило у нее сил даже спуститься по ступенькам крылечка. Она стала в дверях, прижав руки к груди, и, ощутив, как немеют, словно отнимаются ноги, прислонилась спиной к притолоке. — Что же гостей не встречаешь, стара? Ай-ай! — крикнул Остап Григорьевич. Голос его дрожал, и не трудно было догадаться, что за полушутливым упреком старик хотел скрыть свое волнение. Собравшись с силами, Катерина Федосеевна сошла с крыльца. — Здравствуй, Григорьевич! — звонко сказала она, протягивая руку мужу. — Здравствуйте, хлопцы! Заходите, пожалуйста, в хату… Остап Григорьевич, обежав глазами подворье, заметил около полевой кухни Сашка́. Тот помогал солдатам рубить хворост и, увлекшись, не видел отца. — Сынок! — окликнул его Остап Григорьевич. Сашко́ с минуту смотрел в его сторону, потом отшвырнул топор и кинулся бегом к отцу. В нескольких шагах он остановился, пошел степенно. — Бравый казак растет, — одобрительно заметил Загнитко. — Да подойди к батьку, ты ж сколько раз выглядывал его, — легонько подталкивая сына, подбадривала Катерина Федосеевна. — Ну, давай поцелуемся, Остапович, — сказал отец, разглаживая вислые усы и наклоняясь к нему. Сашко́ растерянно ткнулся губами в его лицо, неумело обнял морщинистую коричневую шею. — На, возьми гостинца, — сказал Степан, вытягивая из кармана маленький нож диковинно тонкой работы в замшевом чехольчике. — Будешь в школе карандаши стругать… — Та заходьте ж в хату, — снова предложила Катерина Федосеевна. — Федя, ты у нас со свадьбы Ганны не был… Степа… Она запнулась, заметив, как Степан помрачнел при упоминании имени жены. Загнитко, торопясь домой, зайти отказался. Катерина Федосеевна, проводив мужа и зятя в светлицу, вспомнила, что ей нечем и угостить дорогих гостей. Выручил ее старшина. Он тихонько вызвал ее на кухню; переглядываясь с лейтенантом, спросил: — Посуда чистая есть? Давай, хозяюшка, вижу затруднение… Чем другим не богаты, а спирту да пару банок консервов найдем… Остап Григорьевич тем временем сложил в углу, на лавке, свою походную котомку, снял картуз. Гладя голову Сашка́, который не отходил от него, он сказал жене: — Спросить о многом надо, а сердце подсказывает, что лучше не спрашивать… Ну, все-таки говори… От Степана вот слыхал, как с внучонком получилось… А Шура где? — Нету ее. — Забрали? — Забрали туда, куда и Витю. Ничем не выдал Остап Григорьевич скорби, только и заметила Катерина Федосеевна, как медленно поднес он руку к горлу; его душила спазма. — А от Василинки ничего нового не слыхать? — Открыточек много присылала… Горюет дуже в чужой стороне… Про свата знаешь? Кузьму Степановича? — Нет. А что? — Расстреляли его… Слишком печальны были вести, которые довелось Катерине Федосеевне сообщить своему старому. Но за два года он много повидал горя и не рассчитывал на то, что беда минует его семью и родное село… — Сваху покликать нужно бы, — сказал он. — Трудно ей сейчас одной. Катерина Федосеевна послала Сашка́ за Пелагеей Исидоровной. Пока он бегал, собрала на стол. Увидев Остапа Григорьевича и Степана, Пелагея Исидоровна заплакала. Ее не стали утешать, зная, что слезы облегчают. — Ну, садитесь за стол, — приглашала Катерина Федосеевна. — Правда, угощать особенно нечем, извиняйте. — Начальника, стара, приглашай, — посоветовал Остап Григорьевич. — Квартиранта. Лейтенант от приглашения не отказался, но пришел позже, когда чарка уже обошла один круг. Ее пили, помянув тех, кто никогда, уже не сядет за стол рядом с живыми: Кузьму Степановича, Ганну и Тягнибеду, Александру Семеновну с Витюшкой… Не забыли и капитана Жаворонкова, чья скромная могилка над Днепром напоминала людям о подвиге советского командира… Лейтенант, принесший с собой две бутылки трофейного вина, предложил выпить за народных мстителей. — Никогда не померкнет их слава, — сказал он торжественно. — Что скрывать? Часто им было тяжелее воевать, чем нам, фронтовикам… В тылу врага, в отрыве от родины… За славных партизан!.. Стоя, он чокнулся сперва с Остапом Григорьевичем, потом со Степаном. Намеревался выпить и неожиданно услышал зычную команду «смирно», поданную за окнами старшиной, и тут же другой голос, произнесший добродушно: «Вольно!» Лейтенант выглянул в окно, пробормотал удивленно: — Генерал идет!.. Прошу извинения… Глядя в окно, Остап Григорьевич видел, как лейтенант, на ходу надев фуражку, сбежал с крыльца, о чем-то доложил. Генерал поздоровался с ним за руку и, что-то спросив, направился к хате. — До нас идет! — Остап Григорьевич нерешительно встал из-за стола. Подкручивая усы, отряхивая пиджак, пошел к двери. — Проходите, пожалуйста, сюда, — гостеприимно приглашал он, распахивая дверь. — Тут у нас трошки собрались… Генерал вдруг сильным движением руки привлек и обнял его: — Не узнаете, батько? Остап Григорьевич изумленно откачнулся и, посмотрев в его лицо, крикнул: — Ванюша!.. Глянь, мать, кто это! Иван Остапович, радостно улыбаясь своей широкой улыбкой, встал на пороге, снял фуражку. Катерина Федосеевна, пристально вглядываясь, шагнула вперед на какую-то долю секунды она приостановилась, усомнившись, действительно ли этот высокий, ладный мужчина — ее сын? Приглаживая волосы и все так же улыбаясь, он пошел к ней. Катерина Федосеевна почти упала на его руки, прижимаясь щекой к мягкому сукну шинели, тихонько и жалобно заплакала. Иван Остапович прикоснулся губами к прядке поседевших волос на ее виске, потом ласково повернул мокрое от слез лицо матери к себе, глядя в глаза ей, сказал: — Взгляните, кого привез вам. Катерина Федосеевна вытерла глаза и, словно боясь потерять Ивана, продолжала держаться за рукав его шинели. Кто-то положил сзади на ее плечо руку: — Да отпустите же, мама… Я с вами тоже хочу поцеловаться. Катерина Федосеевна обернулась. С трудом узнала она в красивой, стоявшей рядом с Пелагеей Исидоровной молодой женщине свою младшую невестку. Оксана, блестя увлажненными глазами, поцеловала свекровь. Держа ее сухие, шершавые руки в своих, сказала: — Ну; сообщу вам главное… Жив наш Петрусь… Воюет, офицером стал… Иван Остапович в это время успел еще раз обнять отца, поздоровался с остальной родней. Шутливо покряхтывая, приподнял младшего братишку. — Нет, опоздал я, Сашко́, тебя нянчить, — смеясь, сказал он. — Вишь, гвардеец какой подрос… Сашко́ восхищенно разглядывал генеральские погоны, фуражку с витым золотым шнуром над блестящим козырьком. Он единственный не понимал, как светлая радость встречи семьи с Иваном идет рядом с безмерным горем. С загорелого до черноты, сухощавого лица Ивана Остаповича еще не сошла веселая улыбка, когда он, поведя вокруг серыми глазами, озадаченно спросил: — А где же… Где Александра Семеновна?.. Ганнуся?.. Шура ведь у вас жила, папа? Часто замигав ресницами, Остап Григорьевич сдавленно сказал: — Не уберегли, сынок… Шуру с Витюшкой и Ганну не вернешь уже……. — Как?… Пальцы Ивана Остаповича вцепились в отворот шинели, краска под смуглой кожей стала медленно сходить с лица. Он вынул из кармана платок и вытер обильный пот, проступивший на лбу. Тяжело ступая, вышел из хаты, зашагал мимо вытянувшихся и козыряющих солдат к калитке, отгораживающей сад. Пелагея Исидоровна, державшаяся в первые минуты встречи с дочерью стойко, не выдержала и заплакала. — И наш батько… — прерывающимся шепотом произнесла она. Оксана мгновение смотрела на нее непонимающим взглядом и вдруг, вскрикнув, припала к плечу матери. …Иван Остапович долго ходил среди привядших, скрюченных от первых заморозков кустов помидоров, распластанных по-паучьи на черной влажной земле сухих стеблей картофеля. Спустя некоторое время Катерина Федосеевна, с опухшими глазами, в одной кофточке, выбежала к плетню, посмотрела в сад. Пригорюнясь, вернулась в хату. — Почернел весь! — сокрушенно сказала она старику. XIX Иван Остапович предполагал задержаться в Чистой Кринице всего часа три-четыре, но старики даже слышать об этом не хотели. — Сколько лет мы тебя не видели? — со слезами в голосе говорила Катерина Федосеевна. — А ну? Да больше десяти лет… А ты… Приехал, батька с матерью подразнил и… Слухать не хочу… Поживи трошки… — Война же не закончилась, мама, — убеждал Иван Остапович, обнимая ее плечи. — Надо гнать фашистов дальше… — Батько, скажи же ты ему, — призывала Катерина Федосеевна на помощь Остапа Григорьевича. — Батько у нас человек военный, он в мое положение вникнет, — искал поддержки у отца Иван Остапович. — Поймите! Дивизия моя срочно пополняется — и на другой фронт. Мне догонять ее придется… — У тебя помощники есть в штабе. Обойдутся пока, — веско возражал отец. Ивану Остаповичу и самому очень хотелось побыть с родными подольше, и он заколебался. Кончилось тем, что он вызвал Атамася: — На машину надеешься? Если сутки задержимся, успеем к месту вовремя? — Машина, як часы. — Сейчас октябрь… Учти! — Дожди пойдут — цепи наденем, товарищ генерал… Я, кажись, ще николы вас не пидводыв… Как только Иван Остапович принял решение остаться, сразу же у него оказалось в селе много дел. Ему хотелось повидать деда Кабанца, сидевшего вместе с Шурой в запорожской тюрьме… Надо было сходить на могилку сестры… Отец подал мысль, что следовало бы поговорить с некоторыми из селян, посоветовать им, как приступить к восстановлению разрушенного колхозного хозяйства Чистой Криницы. — Добре, батько. Потолкуем и об этом, — обещал Иван Остапович. — Вот как бы мне Кабанца разыскать? — Пошлю Сашка́ за ним… Но — ты поизвиняй, сынок… может, не моего ума дело — зачем тебе сердце свое мучить?.. Приняла Шура смерть геройски… — Я хочу знать обо всем, — твердо возразил Иван Остапович. — И вы с матерью мне тоже расскажете все о Шуре, о Витюшке… Все! О Ганне расскажете… Иван Остапович расстегнул ворот суконной гимнастерки. Тихо, словно боясь, что его услышит еще кто-нибудь, кроме отца, добавил: — Тяжело слушать, как умирает любимый человек… Но еще тяжелее ничего не знать… Не знать, о чем она думала все это время, что переживала… Он закрыл глаза рукой, и отец тихонько пошел из светлицы, плотно прикрыв за собой дверь. Оксане, которая проводила мать домой и прибежала справиться о времени отъезда, Остап Григорьевич шепотом сказал: — Не ходи! — Он один? — тоже шепотом спросила Оксана. — В общем, пока не ходи… Оксана, неслышно ступая, пробралась на кухню, к Катерине Федосеевне. Лейтенант, не желая стеснять семью, перешел на другую квартиру, и Катерина Федосеевна была поглощена уборкой. — Давайте помогу, — предложила Оксана, проворно снимая шинель. На груди ее легонько звякали медали. — Зачем тебе пачкаться? — запротестовала Катерина Федосеевна. — Я зараз подмету — и все… Белить потом уже буду. Отворачивая засученные рукава и опуская подоткнутую юбку, она остановилась около невестки, с интересом посмотрела на ее награды. — Это что у тебя, Оксана? — Наградили, мама… Это вот Красная Звезда, это «За отвагу», «За боевые заслуги». Катерина Федосеевна, отведя мокрые руки в сторону, уважительно смотрела на невестку. — Молодец, доченька! — сердечно сказала она. — Ну, я и знала, что вы обое — Петрусь и ты — пошли на войну с открытой душой… Расскажи про него. Как он там? Что-то болит у меня об нем сердце… — Ничего, мама, он жив, здоров; а вообще досталось на его долю в эту войну… Был в окружении и ранен был. Катерина Федосеевна забыла обо всех своих хозяйственных заботах, слушая ее. Теперь, когда почти вся семья собралась вместе, а Петро был где-то далеко, ей казалось, что именно он ближе всех ее сердцу и что никому из родных ей людей не угрожали такие опасности, как ему… Лицо Катерины Федосеевны то бледнело, то покрывалось легким румянцем, когда она слушала о том, что пришлось пережить сыну. Оксана порывисто обняла ее. — Самое страшное осталось позади, мама… Вернется Петрусь наш! И придет со славой; вы же знаете, какой он у нас… — Скорей бы возвращались все по домам… С минуту сидели молча. В хате то темнело, когда осенние облака закрывали солнце, то снова светлело. Со двора доносились голоса Остапа Григорьевича и Атамася. — Видно, мы сегодня уже не поедем, — сказала Оксана, посмотрев через окно на солнце. — А ты еще не знаешь? Ваня дал согласие до завтра погостить. — Вот это хорошо! Я еще с мамой своей не наговорилась… Подмету и пойду… Оксана побрызгала из кружки пол и принялась мести. Мела она осторожно, не поднимая пыли. «Не разучилась в своем госпитале черную работу делать, — одобрительно подумала Катерина Федосеевна, наблюдая за невесткой. — О батьке своем ничего не говорит… Крепкая…» Но не такой уж крепкой оказалась Оксана. Закончив уборку, она стряхнула шинель, надела ее и подошла к зеркалу, висевшему на стене. За его старенькую, почерневшую от времени рамку кто-то засунул потускневшую фотографию. Оксана вынула ее, подошла к окну. На снимке, сделанном давно каким-то фотографом-любителем, были ее отец и Остап Григорьевич. Оба в остроконечных красноармейских шлемах времен гражданской войны, в шинелях с широкими матерчатыми нашивками на груди, они стояли, вытянув руки по швам. Оксана медленно, словно сразу ослабев, прижала фотографию к груди и, сделав несколько неверных шагов, бросилась на постель. Катерина Федосеевна постояла над ней, потом села рядом и осторожно положила руку на ее вздрагивающее плечо. — Ну, заспокойся, дочко, — проговорила она ласково. — Что же теперь сделаешь? У каждого в семье горе, надо как-то его пережить… За дверьми послышался кашель деда Кабанца, и Катерина Федосеевна вышла проводить его в горницу. Когда она вернулась, Оксана сидела с припухшими, красными от слез глазами, устремив взор на фотографию. — Я ее возьму, мама, — попросила она. — Бери, бери… Катерина Федосеевна помыла над ведром руки и, накинув на голову платок, собралась вынести воду. — Вы, мама, бумаги Петра сохранили? — спросила Оксана. — Помните, я передавала вам? — Принести? Они у меня на чердаке были спрятаны. — Принесите, пожалуйста… Петро в письме спрашивал о них, очень беспокоился… На кухню вскочил с большой жестяной банкой озабоченный Сашко́. — Давайте горячей воды, мама, — попросил он. — Зачем она тебе? — Нужно… Дайте… Сашко́ сразу подружился с Атамасем, все время пропадал около автомашины; вода, видимо, требовалась его новому другу. — Иди ко мне, Сашунчик, — позвала Оксана. — Некогда. Сашко́ все же подошел. Чем больше подрастал он, тем заметнее становилось сходство с Петром. Такой же крутой лоб, большие темные глаза, такие же губы, как у Петра. Оксане было приятно смотреть на паренька, и она, стараясь задержать его подле себя, спросила: — Что же за дела такие неотложные у вас с Атамасем, что ты не можешь и минутки мне уделить? — Радиатор будем промывать. — Вон что!.. Сашко́ слегка отвернул борт ее шинели, поглядел на награды. — У Ивана нашего больше, — установил он. — Так он же командир дивизии. — Алешка спрашивал про вас, — вспомнил вдруг Сашко́. — Я за дедом бегал, а он верхом ехал… — Леша? Костюк? Он, что же, не в армии? — удивилась Оксана. — Нет. Был в полицаях, а потом в лесу, с партизанами. — В полицаях? Катерина Федосеевна, наливая кипяток в жестянку, принесенную Сашко́м, пояснила: — В полицаях он по заданию был. От партизан. — Очень хотелось бы его повидать, — сказала Оксана. — Прибежит… Оксана подождала, пока Катерина Федосеевна внесла бумаги Петра. Связка была объемистая. Катерина Федосеевна смахнула с нее пыль и паутину; передавая Оксане, сказала: — Набралась я страху из-за этих бумаг, когда вражьи души на квартиру стали. Найдут, думаю, спалят их, а Петрусь так наказывал сберечь… Помнишь, он говорил, когда отъезжал: «Что другое пропадет, не так жалко, наживем… А тут, говорит, три года моей работы…» Оксана распаковала связку и принялась бережно перебирать листки, исписанные знакомым, дорогим ей почерком. За этим занятием и застали ее Иван Остапович и свекор. Иван Остапович прошелся несколько раз по хате, заложив руки за спину и думая о чем-то своем, потом подошел к Оксане, постоял. — Студенческие записи Петра, — сказала она, протянув ему одну из тетрадок. Иван Остапович перелистал ее, бегло просмотрел несколько страниц. — Может, пока мать вечерю сготовит, прошлись бы, сынку, в сад? — спросил старик. — Видал, над чем работает? — сказал Иван Остапович, не поворачивая головы. — Петро-то, Петро!.. Я не специалист, но думаю, вот это — серьезно и смело… Взгляни, отец… Это по твоей части… Межколхозные лесные питомники планирует, школки по всему району… Лесозащитные полосы на границах района и колхозов… Травопольная система всюду. — Мы не раз над этим делом с ним до петухов мороковали, — сказал Остап Григорьевич. — Если бы не война, Петро добился б… Сам товарищ Бутенко, секретарь нашего райкома партии, совещание специальное хотел собрать… «Доклад сделаешь, — говорил Петру, — а мы всех коммунистов да комсомольцев на это дело поднимем, зазеленеет наш район от края до края…» Эти его слова как сейчас помню… Оксана старательно прибирала в своей маленькой боковой комнатке в отцовском доме. Она повесила на окно полотняные рушники с расшитыми петухами (мать каким-то чудом сумела сберечь их от загребущих полицаев), прибила к стене репродукцию с любимой картины Репина «Запорожцы», аккуратно сложила на угловом столике книги. Каждая вещица волнующе напоминала ей девичью пору. Потом она долго сидела с матерью, перечитывая письма и открытки от Настуньки, разговаривая об отце. Мать держалась мужественно, хотя Оксана отлично видела, как трудно переживает она свое одиночество. — Вот, дочко, — говорила Пелагея Исидоровна, машинально выщипывая нитки из полотняной скатерти. — Прожили мы с батьком твоим неплохо. Друг дружку никогда не обижали, жили в правде один перед другим. А все же не легко ему было мой характер воздерживать. И сейчас мне под грудями печет, как вспомню… Он книжки да газеты любил читать. Прокинусь утром до коровы вставать, а он все за книжкой. «Я тебе, кричу, в печи спалю ее, проклятую!.. Со мной по-людски и поговорить нету времени…» Ну, а того не брала в ум, что это батько не только для себя… Он все, что вычитает, на колхоз поворачивал… По-научному хотел все хлеборобство перевернуть… Мать как-то неожиданно умолкла; тяжело поднимаясь из-за стола, сказала: — Иди спать, доню. Наморилась же с дороги. Оксана засветила плошку и ушла в свою комнатку. Она с удовольствием переоделась в старое синее платье. После шерстяной гимнастерки и суконной юбки оно показалось очень легким и холодным. По двору протопали быстрые шаги, потом из сеней донесся голос Алексея Костюка, спрашивавшего о чем-то. — Входи, Лешенька, — сказала Оксана, открывая дверь. Алексей за то время, что Оксана его не видела, возмужал, раздался в плечах. Не снимая фуражки, на которой все еще краснела ленточка, он остановился у порога; на пиджаке поблескивали орден и две медали, шаровары были вправлены в сапоги. — Живая, землячка? Ну, давай поздоровкаемся. — Здравствуй, Леша. Алексей рывком притянул к себе Оксану, жарко поцеловал ее в губы. Намеревался поцеловать ее еще раз и отшатнулся, оглушенный звонкой пощечиной. — Съел? — Тю! За что это? — искренне удивился Алексей. Оксана посмотрела на него насмешливо-спокойно, и лишь ноздри побелевшего носа ее часто раздувались. — За это самое… Я тебе обрадовалась, а ты… — Да я по-дружески! Не понимаешь? — Ну и я по-дружески. Оксана сняла с табуретки свою гимнастерку и, повесив ее, предложила: — Садись. Да не дуйся, я, правда, очень рада, что ты пришел. Нет, Алексей не мог обижаться на Оксану! Он рассмеялся; скрывая за смехом смущение, произнес: — Черт знает… Я, может, трошки нахально себе позволил… А вот встретишь друзей живыми, так обрадуешься… — Где воевал, Леша? — Я в отряде товарища Бутенко… Далеко были… Попортили фашистам нервы… Как там Петро? — Воюет… Старший лейтенант… — Ого!.. Завтра и я иду призываться. Нехай теперь старики дома посидят, а у меня только-только рука разошлась… — Нюся ваша летчицей… Знаешь? — Не знаю. — Алексей оживился. — Значит, достигла, чего хотела… Она с тобой в одной части? — Нет, переписываемся… Адрес я дам тебе… Они засиделись допоздна, вспоминая знакомых и близких людей, рассказывая о себе. Что-то новое подметила Оксана в Алексее: стал он сдержаннее, мягче. Это был уже не тот шальной, способный на безрассудные поступки парень, каким он был раньше. Оксана не утерпела, чтобы не сказать ему о своем впечатлении. Алексей усмехнулся. — Переменишься… Товарищ Бутенко стружку снимал с нас здорово… В партии там, в лесу, меня восстановили. — Вот с этим тебя я от души поздравляю!.. Перед уходом Алексей вдруг помрачнел, пожимая руку Оксане, спросил: — Скоро обратно на фронт едешь? — Послезавтра. Алексей немного помолчал и, удерживая руку Оксаны в своей, сказал: — Хочешь — обижайся, а я признаюсь… Может, случиться, что не увидимся… Думал про тебя все время… Не выкинул я тебя из сердца… Не могу. — Ну и напрасно, — Оксана высвободила руку. — Спокойной ночи, Леша… Засиделись мы… XX Остап Григорьевич, встав до света, побродил по двору, прикидывая, какие разрушения принесла его хозяйству война. Постоял перед пустующим хлевом для коровы, покачал столб, оставшийся от забора, заглянул в амбар с оторванной дверью… Работы предстояло немало, но об этом старик подумал мимоходом и без особенного огорчения. Мысли его неотступно вертелись около колхозного сада; он тревожил старого Рубанюка куда больше… Остап Григорьевич вышел на огород, поглядел на восток, на остров, и ноги его как-то сами собой повели к Днепру. На небе, у самого горизонта, скрытого темной полосой леса, курчавились малиново-золотые облака. Из них пробился первый солнечный луч, бросил на серебристую от раннего заморозка землю розовые тени. Покряхтывая от утренней свежести, сбивая веточкой обильную влагу с сапог, Остап Григорьевич прошелся по берегу. Немало усилий пришлось ему затратить, пока он разыскал в зарослях чью-то лодку и привел ее в относительный порядок. Конечно, — не на такой неприглядной посудине хотелось бы ему прокатить в свои владения родного сына, но ничего лучшего он сейчас добыть не мог. Сразу же после завтрака старик сказал Ивану Остаповичу, стойко выдерживая косые взгляды Катерины Федосеевны: — На собрание раньше чем к обеду люди не соберутся… Успеем с тобой и на могилку до Ганны сходить, и в сад. Иван Остапович молча надел поданную Атамасем шинель, фуражку. Атамась, молчаливо-сосредоточенный, свежевыбритый, подождав около хаты, тронулся следом за Иваном Остаповичем. — Ты что? Тоже в сад? — спросил тот, обернувшись. Заметив на шее Атамася автомат, улыбнулся: — Передовая теперь, знаешь, где? — Где зараз передовая, не знаю, товарищ командир дивизии, а вы для меня везде есть генерал… — Службу знает, — одобрил старик. Иван Остапович зашагал молча, разглядывая с волнением знакомые с детства места: отлогий берег Днепра с зелеными сосенками на песчаных бурунах, дубы и ясени над водной ширью, вызолоченные осенним багрянцем… Уже недалеко от реки, спускаясь вслед за отцом узкой тропинкой, Иван Остапович спросил: — Ганну где похоронили? — Тут недалечко. — Выдал сестру кто-нибудь? — Думка такая, что полицай. Уголовщик такой был… Пашка Сычик… Его рук дело, не иначе. Жалко, не поймали его наши хлопцы, когда старосту казнили. — Предателей много в селе оказалось? — Нет, почти не было… Село, правду сказать, дружно поднялось против фашистов… Конечно, в семье, как говорится, не без урода.. — Старостой кто был? — По первому времени я… Перехватив удивленный взгляд сына, Остап Григорьевич поспешно пояснил: — Не по своей воле пошел на это дело… Секретарь нашего райкома, Игнат Семенович, приказал… Потом старостой Малынца Никифора поставили. — Какого это? Не письмоносца? — Его. Этот себя выявил. — Помню его. Почему он врагом стал? — Захотелось, видно, в начальниках, походить… Сказать — кулак? Нет… Чтоб политические какие грехи были, так он от политики на десять верст отшатывался… Он как тот бездомный шелудивый кутенок… Кто свистнет или кинет что-нибудь, тот ему и хозяин. Ну, а такие фашистам нужны были. Таких они подхватывали… Остап Григорьевич пропустил сына вперед: — На этот пригорочек… Вот, крайняя… Ганны нашей… Три земляных холмика, один подле другого, успели по краям обсыпаться, порасти травой и лесными цветами. Исполинские вековые деревья распростерли над могилками Ганны, Тягнибеды и капитана Жаворонкова широкие кроны, окропили их янтарной и багряной листвой… Иван Остапович снял фуражку, долго стоял перед могилами в глубоком молчании. Многих фронтовых друзей потерял он, лишился своей семьи… И вот у могилы сестры, которая живо встала в его памяти такой, какой он видел ее, уходя на службу, — тринадцатилетней шустрой школьницей Ганнусей, — он снова испытал давящую сердце горечь утраты близких и дорогих для него людей… Поглощенный и удрученный скорбными воспоминаниями, он не слышал, как старый батько, по-детски всхлипывая, шептал: — Доню моя… Родная моя дочушка… Спустя некоторое время, когда они медленно удалялись от холмиков и уже стали спускаться к Днепру, Остап Григорьевич сказал тихо, как сквозь сон: — На материных глазах она смерть приняла… Молодая же, ей только и жить… А она крикнула: «Не покоряйтесь!.. Придут наши!..» Несколько шагов он прошел молча, потом, следуя каким-то своим мыслям, снова заговорил о предателях: — …Никифор Малынец — это балабошка… А вот бургомистром Збандуто был… Этот сознательно людям зло делал… Из подлецов подлец… И палач… Он и приговор объявлял Ганне перед казнью. Боюсь, тоже удрал он. Того изничтожить с корнем надо бы… …По Днепру свежий северо-западный ветер гнал мелкую рябь, невысокие волны лизали борта скрипучей лодки, потом, отпрянув, колотили ее, исступленно плескались позади… По воде плыли мокрые листья с белоснежной изнанкой; Ивану Остаповичу вспомнилось, как во время днепровской переправы вот так белела рыба, оглушенная снарядами. В вышине, расчищаясь от рваных белых облаков, холодно синело небо. За изгибом реки медленно колебались лиловые дали, и приближающийся берег, с его деревьями и кустарниками, одетыми в полный осенний наряд, нестерпимо ярко блистал бронзой, горел всеми оттенками огненно-красного цвета. Улицы села были оживлены и многолюдны, как в праздничный день. Бабы даже умудрились принарядиться в пуховые платки и цветные юбки, отлежавшие свое по ямам и другим потаенным местам. На проходивших посреди улицы старого Рубанюка и его старшего сына, осанистого, в ладной генеральской шинели, глядели с откровенным любопытством и доброжелательством. Некоторые, знающие Ивана, громко здоровались. — Смотри, батько, народ как быстро оживает, — сказал отцу Иван Остапович. — Сколько высыпало… — Дома теперь никто не усидит, — ответил тот. — Это же людям какой праздник!.. Фашиста и полицаев нет, бояться некого. Вечером Катерина Федосеевна собрала родню, старик пригласил партизан. — Когда теперь посчастливится повидаться, — вздыхала на кухне Катерина Федосеевна, раскладывая с помощью Пелагеи Исидоровны снедь по тарелкам и вытирая слезы… В светлице, за столом, Алексей Костюк, сидя рядом с Оксаной, беспечно говорил ей: — Где-нибудь на фронте обязательно встретимся… Завтра и мы с Загниткой отправляемся… — Фронт большой, Леша. — А я искать тебя буду. Он улыбался, настойчиво искал взгляда Оксаны и, видя, как она хмурится и как недобро темнеют ее глаза, переводил разговор на шутку. Вокруг Ивана Остаповича тесной кучкой сидели криничане, воевавшие вместе с Остапом Григорьевичем в партизанском отряде. Андрей Горбань, день назад вернувшийся с фронта и пришедший несколько навеселе с женой Варварой в гости к Рубанюкам, почтительно поглядывал на Ивана Остаповича, своего ровесника, рассказывал: — Я спервоначалу попал на Юго-Западный, а потом с Воронежским наступал… Там и ногу потерял… Демобилизовали. Куда к черту! — думаю. Война же идет, а мне куда? В Богодаровском районе противник… В одном селе говорят: «Оставайся! Работу легкую, по твоему состоянию дадим». Эге! Все время на карту гляжу, скоро, мол, до Чистой Криницы очередь подойдет? Как войска Первого и Второго Украинского двинулись, снялся и я, сзади подвигался… Вторым эшелоном… Точнее — третьим… Обычно малоразговорчивый и угрюмый, он сейчас был так словоохотлив, что Варвара, знавшая, видимо, уже фронтовые маршруты мужа, сказала: — Да кому это интересно слухать, Андрюша? — Интересно, интересно, — сказал Иван Остапович. — …Так до самой Сапуновки дошел на своей одной… Дальше — тпру-у! В Чистой Кринице фашист… Вот она, хата своя, рядом, а не достанешь… Две недели ждал… — Потом танкист один говорит — вместе на одной квартире жили… «Садись, говорит, отечественный ветеран, в танк со мной. Пойдем твое село освобождать… Посмотришь, как фашиста будем колотить». — «Нет, говорю, не хочу смотреть». Сдуру убьют, думаю, около самого двора… Да и нагляделся уже… Все время на передке, с самого начала… — Это сразу видно, что воевал много и неплохо, — сказал Иван Остапович, посмотрев на грудь Горбаня, увешанную орденами и медалями. — …Мысли всякие были, — продолжал Горбань. — Думаю, доползу до дому, а там что? Или застану своих живыми, или вдовец… Ну, хромаю так по улице потихоньку, мешок за плечами… Глянь! Вот она, Варька моя! Идет куда-то шибко так… «Что за село, тетя?» — спрашиваю… Нарочно… Отвечает. И дальше шпарит. «Та подождите, тетка!» — кричу. «Нету времени… Говорите быстрей, что вам надо?» Тут у меня подозрение… Признала, думаю, ну, видит, калека… На что ей? — И выдумает черт-те что! — громко возмутилась Варвара. — Тут, знаешь, сколько военных? Возле всех не остановишься… — Да-а… Все-таки остановилась… Подхожу… «Как же, спрашиваю, дети наши, Варвара Павловна? Живые?» Кинулась, плачет. «Дай, говорит, подсоблю мешок нести». — «Он пустой, говорю. Трохвей вот один, деревянный… Встречай, какой есть…» — Страшно на войну провожать, — вставила Варвара, преданно глядя на мужа. — А встречать не страшно. Каким бы ни вернулся… — Не дошел до Берлина, — сокрушенно проговорил Горбань. — Уж вы, Иван Остапович, за меня дайте жару проклятому Гитлеру. У калитки послышался цокот копыт, затем Сашко́, вбежав со двора, сообщил: — Игнат Семенович приехал! — Принимаете гостей? — весело спросил Бутенко, шагнув через порог. — Такого дорогого гостя! — Катерина Федосеевна бросилась ему навстречу, приняла от него шапку, поставила у стола табуретку. Знакомясь с Иваном Остаповичем, Бутенко сказал: — Рад. Много слышал от ваших, что есть такой подполковник… а ныне, как я вижу, генерал… Иван Рубанюк. Петра я хорошо знал. С женой вашей был знаком… — Бутенко запнулся. Сказал тише и мягче: — В отряд думал к себе взять; получил срочное приказание в глубокий рейд отправляться — не успел… — Кушайте, гостечки, не стесняйтесь, — приглашала Катерина Федосеевна, довольная тем, что ей снова довелось видеть в своей хате столько дорогих ее сердцу людей. — А я насчет собрания колхозного приехал, — сказал Бутенко Остапу Григорьевичу, придвигая к себе тарелку. — Сумеем народ завтра собрать? — Больше двух лет вместе не собирались, — ответил тот. — Это ж для людей какая радость будет! — О председателе думали? — А вон Андрей Савельевич — чем не голова колгоспу? Бутенко, взглянув на Горбаня, с минуту думал, потом сказал: — Посоветуемся завтра с активом. Ну, и голову сельрады вам надо избирать. Райисполком уже к работе приступил. Хорошо было б, если бы Супруненко в вашем сельсовете согласился работать. Катерина Федосеевна с удивлением спросила: — Это какой же Супруненко, Игнат Семенович? Один в полиции районной служил. Не родня, случаем? — А вот его самого мы и имеем в виду, — ответил Бутенко, посмеиваясь. — В полицаях он по указанию подпольного райкома ходил. Как и ваш Остап Григорьевич — в немецких старостах. — Вон оно что! Федор Загнитко, все время молчавший, обратился к Бутенко: — Дозвольте спросить, Игнат Семенович: Збандуто не успели захватить? — Как же! Сидит, голубчик! Супруненко как раз и представил его, раба божьего. Бутенко оживленно повернулся к Ивану Остаповичу: — Ведь он что придумал, сукин сын! Удрать не успел, вероятно его просто не взяли… Так он вырядился в рваную шинелишку, забинтовал физиономию… Из концлагеря, говорит, вырвался от оккупантов… хотел скрыться. Фокус, конечно, не удался… — Повесить его, катюгу! — хмуро сказал Остап Григорьевич. — Судить трибунал будет, Григорьевич… Посидев немного, Бутенко поднялся: — Мне еще в Сапуновку. Завтра к собранию вернусь. Иван Остапович с отцом вышли его проводить. Сашко́ подвел оседланного коня, и в эту минуту к Игнату Семеновичу приблизилась Пелагея Исидоровна, уходившая зачем-то домой. — Я до вас, Игнат Семенович, — сказала она, извлекая из-под теплого платка завернутую в чистенькую тряпку книжечку. — Степанович наказывал вам передать. Акт на колхозную землю… Припрятывал… Велел вам… Бутенко, заметив на ее ресницах дрожащую слезинку, взял руку женщины, крепко стиснул: — Спасибо, Пелагея Исидоровна… …Рано утром, когда Атамась уже заправил и приготовил в далекий путь машину, Остап Григорьевич, ласково положив руку на генеральский погон сына, спросил: — Куда же теперь, Ванюша? Не на Киев твоя часть пошла? — Могу сказать. Дивизию передали Четвертому Украинскому фронту. Пойдем на Мелитополь, Запорожье. К нижнему течению Днепра. — Ну, и дальше, на Германию? — Это как командование укажет. — Адреса Василины не потерял?.. Может, придется твоей части около Мюнхена этого бывать… На карте он от Берлина недалечко… Иван Остапович уверил: — Уж когда до Мюнхена доберемся, сестричку разыщу… — А я, товарищ комдив, получила приглашение остаться в селе, — сказала Оксана. — Здесь ведь ни врача еще нет, ни фельдшера, ни медсестры. — Осталась бы? — Сейчас нет. А очень хотелось бы дома поработать. Настроение, Иван Остапович, у людей такое, что горы могут свернуть… Но… на фронте я пока больше нужна, по-моему… — Дойдем до Берлина — приедешь, поработаешь… Выехали пораньше, пока не отпустило скованную легким морозцем землю. Иван Остапович глядел на заросшие густым бурьяном поля, на женщин, которые, следуя за Варварой Горбань, проворно обламывали еще не убранную местами кукурузу. Стебли кукурузы были чахлыми и редкими: нелегко им было расти на этой запущенной, плохо обработанной земле. Но лица работавших были веселыми и жизнерадостными. — Да-а, Кузьминична, ты права, — сказал Иван Остапович, обращаясь к Оксане. — Повеселел народ на криничанской земле. Эту землю мы уже отвоевали для мирной жизни. Атамась, не отрывая глаз от изрытой танками дороги, сказал: — Швыдче б нам, товарищ генерал, усю нашу радянську землю до мырного жыття повернуть. — Для этого, Атамась, мы с тобой и в дивизию возвращаемся… Сашко́ провожал гостей далеко за село. Возле Долгуновской балки он нехотя вылез из машины. — В следующий раз приеду, ты комсомольцем уже будешь, — сказал Иван Остапович. — Буду! — Ну, до свидания, Сашко́! — До свидания, Сашунчик! Машина тронулась, а Иван Остапович долго еще с грустью оглядывался на братишку. Тот шел по дороге, размахивая руками и подпрыгивая. Потом фигурка его, в сером пальтишке, слилась с голым придорожным кустарником. Часть третья I В ночь на четвертое декабря Петро Рубанюк решил улечься спать пораньше: утром предстояло большое наступление. Долго ворочался он на своем жестком ложе из плит ракушечника, натягивая шинель то на голову, то на зябнущие ноги, стараясь ни о чем не думать, но заснуть так и не смог; оделся и вышел из блиндажа. С моря дул пронизывающий ветер, забираясь за воротник, обсыпал шею и уши колючими ледяными крупинками. В темноте кто-то шел мимо, покашливая, и грязь громко чавкала под ногами. Поеживаясь, Петро смотрел в сторону горы Митридат. Орудийная канонада доносилась слабо и невнятно, приглушенная расстоянием. Над горной грядой стыл мертвый свет ракет, багровые отблески разрывов кровянили мутный небосвод. Более тридцати суток стояла в районе Эльтигена насмерть горстка моряков и пехотинцев, которые первыми высадились в штормовую ноябрьскую ночь в Крыму. Над клочком земли, в который вцепились советские воины, непрерывно висели фашистские пикировщики, день и ночь бушевал огонь. Мыслями о десантниках-эльтигенцах жили все, находившиеся на Керченском плацдарме, косе Чушка, на Тамани. Накануне вечером комбат вызвал к себе командиров рот и огласил приказ о наступлении. Ставилась задача: прорвать оборону противника, овладеть городом Керчь и соединиться с десантниками Эльтигена. Роте Петра предстояло взять высоту, лежащую в двухстах метрах за передним краем. Петро хорошо изучил эту высоту. Он дважды безуспешно пытался брать ее. На ней была создана многоярусная система огня, отрыта густая сеть траншей. Подступы к высоте были заминированы и обнесены проволочными заграждениями. Оба раза, когда рота Петра пыталась ее атаковать, из глубины обороны обрушивался ураганный заградительный огонь минометов. Высота господствовала над местностью, и противник оборонял ее всеми средствами. Вглядываясь в темноту, Петро раздумывал над тем, что в его сознании объединялось одним словом «завтра». Он мысленно бросался со своими стрелками вслед за огневым валом артиллерии к траншеям. Завязывал рукопашную схватку. Отбивался от контратакующих гитлеровцев. И вот — противник смят, раздавлен… Траншеи захвачены… Проследив за ходом воображаемой атаки, Петро грустно усмехнулся. Он знал, что в действительности не все получается так гладко, как ему сейчас рисовалось. Сколько людей выйдет из строя еще на подступах к высоте! Сколько неожиданностей, коварных уловок врага подстерегает атакующих! Для многих, в том числе и для Петра, завтрашнее утро может оказаться последним. Слева, со стороны окопов противника, внезапно зачастил крупнокалиберный пулемет и сразу же умолк. Эхо гулко прокатилось над буграми и, заглушённое свистом штормового ветра, оборвалось где-то у Аджимушкайских каменоломен. Петро, прислушиваясь, постоял еще немного и вернулся в блиндаж, снял шинель и лег. Надо было поспать. Но смутная тревога гнала сон: что-то еще недоделано. Наконец Петро вспомнил. Командиру пульвзвода было приказано заранее выдвинуть на правый фланг пулеметный расчет. Это необходимо было сделать до рассвета, и Петро решил проверить, выполнено ли в точности его приказание. — Командира пульвзвода ко мне! — приказал Петро связному. Через десять минут плащпалатка, заменявшая дверь, приподнялась, и Сандунян, шагнув в блиндаж, хрипловатым со сна голосом доложил: — По вашему приказанию! С Петром они были закадычные друзья, иногда в частном разговоре Сандунян на правах друга разрешал себе дать совет или сделать замечание своему командиру, но в служебных делах строго соблюдал субординацию. Доложив по-уставному, он коротким и молодцеватым жестом оторвал руку от ушанки и застыл в напряженной позе. — Садись, Арсен. Отдыхал? — Приземлился немного… Сандунян сел на постель Петра, полез в карман за кисетом. — У тебя все готово? — спросил Петро, озабоченно глядя в свежевыбритое скуластое лицо Сандуняна. Тот поднял на Петра блестящие угольно-черные глаза: — Пулеметный расчет, как приказано, я уже выслал. Свои позиции, цели, сигналы люди знают. Петро задумчиво помолчал, потом сказал с внезапной злостью: — Если бы ты знал, как она в печенки въелась, эта высота! Неужели не возьмем? — Крепко, стервы, держатся! — Еще бы им не держаться! Сегодня на совещании комбат говорил — более десяти фашистских пехотных дивизий в Крыму… Да еще продолжают подбрасывать. Семь артиллерийских полков, две дивизии штурмовых орудий. Шутка? Это не считая танков, зенитной артиллерии, кавалерийских полков. Петро раскрыл полевую сумку; порывшись, вынул листок бумаги. — Прочти. Майор Олешкевич из политотдела армии привез. Приказ главнокомандующего семнадцатой немецкой армией генерал-полковника Енеке. Сандунян, склонившись над коптилкой, прочитал вслух: — «.. Нам ясно, что здесь нет пути назад. Перед нами — победа, позади нас — смерть. Мы останемся здесь до тех пор, пока фюрер приказывает нам сражаться на этом решающем участке гигантской мировой борьбы. Кто попытается уклониться от выполнения поставленной задачи, кто оставит указанную ему позицию, кто согрешит против боеспособности армии, тот подлежит смертной казни…» Сандунян раскурил погасшую цыгарку, затянулся несколько раз подряд и, приподняв плащпалатку, выпустил в дверь густое облако дыма. — Ну? — спросил Петро. — Понял, как фашисты своим солдатам гайки закручивают? — До отказа… Друзья посидели молча. — Что твои пишут? — спросил Сандунян: — От батька я тебе письмо читал… А Оксана… ты тоже знаешь. Дивизия моего брата сейчас у Толбухина. Пишет, что трудновато приходится: вода горькая, растительности никакой. Живут в «лисьих норах»… — Вот заберем Крым — повидаешь свою женку. И я тогда увижу ее. — Знаешь, друг? — Петро чуть смущенно улыбнулся. — Смотрю иногда во сне на карту… на Сиваш, на Перекоп… и мне мерещится, что вижу Оксану, кричу ей, а голоса своего не слышу. И такая обида меня берет! Просыпаюсь, а перед глазами все та же голая высота, будь она неладна! Он откинул назад густой чуб и, положив руку на плечо Арсена, сказал: — Иди, друже, отдыхай. Поспишь еще с часок… Петро сел бриться, потом пришил свежий воротничок к вороту гимнастерки, почистил сапоги. С рассветом он отправился в траншеи стрелков. Начало наступления было назначено на восемь часов утра. В половине восьмого Петро узнал, что поддержки с воздуха, как намечалось, не будет и надо рассчитывать лишь на наземные огневые средства. Противник, опередив на час, предпринял ровно в семь большое наступление на южную окраину Эльтигена. — Вся авиация, и армейская и Черноморского флота, брошена туда, — сказал комбат, — на поддержку десантной группы. — Понятно! — ответил коротко Петро. — Разрешите выполнять задачу? — Действуй, действуй!.. …Первые же снаряды, обрушившиеся на высоту, заволокли ее густым дымом, подняли на воздух столбы бурой земли, расщепленные балки, щебенку. Петро оттянул ремешок и, не снимая каски, приладил ее более прочно. Затем отер рукавом шинели свой автомат. С той минуты, как раздались первые залпы гвардейских минометов и началась обработка переднего края обороны противника, Петро почувствовал себя уверенней. Он знал, что сейчас саперы, автоматчики и стрелки его штурмовой группы движутся по траншеям к рубежу атаки. Привычный слух различил в оглушительном грохоте пушечной канонады треск станковых пулеметов. Из глубины обороны противника стали размеренно и вяло бить гаубицы. Но именно потому, что враг отвечал спокойно и огневые точки на скате высоты молчали, Петро понял, что наступление не застало фашистов врасплох. До переноса огня в глубину вражеской обороны оставалось несколько минут, и Петро дал ракетой сигнал к атаке. Блестящая ярко-малиновая звездочка описала дугу, оставляя дымчатый след, и, роняя искры, устремилась вниз. В ту же минуту Петро увидел, как из траншей поднялись стрелки. Гитлеровцы по-прежнему молчали… Теперь уже огонь наступавших был доведен до высшего напряжения. В сплошной рев слились рокот крупнокалиберных орудий и рявканье полковых пушек, певучие аккорды «эрэсов», лихорадочная дробь станковых и ручных пулеметов, стрекотанье автоматов. Почти не дыша, следил Петро за тем, как сокращалось расстояние между цепями атакующих и подножьем высоты… «Шестьдесят метров… пятьдесят… сорок… на бросок гранаты…» — лихорадочно отсчитывал он. И когда, казалось, атакующие уже были у самой высоты, из вражеских траншей и дзотов обрушился на них свинцовый ливень. Позади наступающих взметнулись разрывы отсекающего минометного огня. «Лишь бы не залегли! Ну, вперед! Ну, орлы, ну, соколы, вперед!» — мысленно умолял Петро. Передняя цепь залегла. Людей прижал к земле кинжальный огонь вражеского пулемета. В его сторону понеслись трассирующие пули, ракеты… Пулемет продолжал бить длинными, беспощадными очередями. Покусывая пересохшие от волнения губы, Петро напряженно всматривался в лежащих. Издали, на фоне присыпанной редким снежком земли, они казались темными комочками. Все же Петро заметил, что часть стрелков стала окапываться, а некоторые пытались продвигаться к высоте по-пластунски. Два или три солдата отползли назад, к траншеям. Поднять людей, вывести вперед из-под огня — только это сейчас могло спасти положение. Петро, попросив через артиллерийского наблюдателя подавить ожившие дзоты, доложил комбату: — Передовая группа залегла. Подниму людей лично. Пригибаясь, он добежал до траншей взвода. Тяжело дыша, пошел ходами сообщения, потом выбрался из них и пополз, вжимаясь в клейкую густую грязь. Над изрытой землей стлался удушливый запах гари… Дым забивался в гортань, затрудняя дыхание. Все чаще на пути Петра попадались тела убитых. Одного стрелка наполовину присыпало землей, он шевелил побелевшими пальцами, глухо стонал. Заметив рядом с собой Рубанюка, солдат с усилием приподнял голову, запекшимися, в кровь искусанными губами выдавил: — Партбилет… заберите… И часы… в кармане. У Петра сжалось сердце. — Потерпи, друг!.. Санитары выручат. Он полз, не задерживаясь. Из-под каски стекал на его лоб и на щеки едкий пот, в висках часто стучала кровь. Вот уже рядом разметанные металлические прутья с обрывками проволоки, спины солдат, приникших к земле. Петро видел перед собой забрызганные желтой грязью обмотки, неуклюжие солдатские ботинки со сбитыми подковками на каблуках. У одного солдата осколком вырвало кусок шинели; под разорванным бельем на розовом теле синел кровоподтек. Солдат, раскинув ноги, бил из автомата по амбразуре дзота и отрывисто кричал что-то лежащим справа от него стрелкам. Петро подтянулся поближе к нему и узнал старшего сержанта Шубина, командира отделения. — Бьет, проклятый, терпенья нет, — громко пожаловался старший сержант и радостно крикнул — Ребята, гвардии старший лейтенант Рубанюк! Петро оглянулся. Ветер гнал с моря низкие тучи, сыпал сухим колючим снежком. Поднявшись во весь рост, Петро крикнул: — Вперед, гвардейцы! За мной! Он вскинул автомат, дал очередь по высунувшейся из вражеского окопа голове. Не оглядываясь, с облегчением почувствовал: «поднялись». — Ура-а! — …р-а-а-а! Петро побежал. Облепленные вязкой, тяжелой глиной, сапоги его скользили, притягивали к грунту. Петра обогнал старший сержант Шубин, потом солдат с болтающейся на боку саперной лопаткой. В сторону гитлеровцев полетели гранаты… Несколько стрелков окружили ближний дзот. Вскочив с разбегу следом за старшим сержантом в траншею, Петро понял, что атака удалась: в изломах окопов завязывалась рукопашная схватка. II Прорвать оборону противника на этот раз не удалось, но рота Рубанюка, выполнив свою задачу, закрепилась на новом рубеже, и этот хоть и небольшой успех окрылил его. Петро понимал, что командование повторит попытку овладеть Керчью, и он представлял, как со своими гвардейцами одним из первых ворвется в многострадальный город. Но неожиданно Петра вызвали к командиру полка. Подполковника Стрельникова он застал в хорошем настроении, оживленным и веселым. — Ну, гвардеец, не надоело месить грязь на «пятачке»? — шутливым тоном спросил он, разглядывая обветренное лицо Рубанюка. — Привык, товарищ гвардии подполковник, — настороженно ответил Петро, не зная, к чему клонит Стрельников. — Командование решило дать тебе боевое задание. Подбираем людей к партизанам. Полетишь? — В Крым? — Да. Командир дивизии твою фамилию назвал. — Что ж! Я солдат… Есть лететь к партизанам! Можно узнать, кто еще туда направляется? — Капитан Шурпин, из разведки; старший лейтенант Осташенко. Лейтенанта Сандуняна на штабную работу посылают. В общем целую группу. — Сандунян большой мой друг. — Учти, задание почетное, отбирают самых надежных и опытных. — Благодарю, товарищ гвардии подполковник. — Ну, раз согласен, иди к начальнику штаба. Там все оформят… Да загляни к подполковнику Олешкевичу. Он хотел тебя повидать. В воображении Петра партизаны остались такими, какими он их видел в начале войны в приднепровских лесах: плохо вооруженные гражданские люди, горевшие желанием бороться с врагом, но не всегда знавшие, как это делать. Поэтому он был приятно удивлен, узнав, что в крымских лесах есть настоящие соединения со штабами, артиллерией, рациями, госпиталями, продовольственными базами, с более или менее пригодным к зиме жильем. После кратковременной подготовки группы офицеров, направляемых в крымские леса, к партизанам, для обеспечения связи и передачи необходимых разведывательных данных, с ними лично побеседовал командующий армией. Рассказав об общей военной обстановке на полуострове, он намекнул, что долго оставаться в лесу не придется. Прощаясь с офицерами, напомнил: — Где бы, в какое бы трудное положение ни попали, не забывайте, что вы воины Советской Армии. Примерной, самой твердой воинской дисциплины, высокой командирской культуры, инициативы — вот чего ждем мы от вас. И не только мы, а и партизанские руководители… Ну, желаю успеха… По дороге на аэродром Сандунян сказал Петру: — Тебе хорошо. Ты бывал у партизан, дело знакомое. А я, признаться, немножко волнуюсь. Транспортный самолет, груженный боеприпасами и продовольствием, доставил глубокой ночью офицеров на лесной партизанский аэродром. После беседы с командиром и комиссаром партизанского соединения офицеров стали распределять по бригадам. Петро поступал в распоряжение начальника разведки майора Листовского. Из бригады, в которую направлялся Сандунян, прислали за ним человека, и Арсен, распрощавшись с Петром, ушел. — А вы немножко подождите, — сказали Петру. — Скоро и за вами явятся… Петро вышел из штабной землянки, присел на поваленной коряге. День разгуливался ясный и солнечный, только в долинах молочными озерками оседал густой туман. На недоступно далекой вершине горы, на скалах, на ветвях деревьев снег был таким девственно-белым, что Петро невольно жмурил глаза. Из шалаша, сооруженного под ветвями ясеня, слышались громкие голоса, смех. Петро бесцельно разминая подметкой месиво прелых листьев, слушал обрывки разговоров. — …Семен Степанович сегодня шашлыком угощает… Верно, Семен Степанович? В неторопливый говор полусонных еще людей вплелся задорный голос: — Вот чудо, ребята!.. Как только пойду на заставу, песок в пистолет набивается… Не пойму… — Это из тебя сыплется, — поддел кто-то. В палатке захохотали так заразительно, что Петро невольно улыбнулся. «А народ подобрался веселый», — мысленно одобрил он. — …Нас у той балочки, — помнишь, где лошадь приблудилась? — так вот нас огнем прижали… Голову не поднимешь… Комиссар тогда говорит: «Пощупаем с тыла»… Поползли… В шалашах и на полянке перед ними становилось все шумнее: партизаны умывались, некоторые тут же, под открытым небом, брились. Петро с любопытством разглядывал обветренные лица, разномастную одежду партизан. Среди меховых безрукавок, солдатских ватников, шинелей, матросских бушлатов, гражданских полупальто, комбинезонов пестрели румынские и немецкие мундиры, кожаные куртки. Наряду с неуклюжими, но теплыми шапками-ушанками можно было увидеть шлемы летчиков, зеленоверхие фуражки пограничников, кепи словацких солдат и румынские береты. Петро видел близко перед собой тех, кого называли с любовью и уважением народными мстителями, — отважных и мужественных людей, закалившихся в непрерывных схватках с врагом. Бывалых партизан можно было безошибочно узнать по строгой, даже франтоватой подтянутости, военной выправке. Петро собрался подойти к группе партизан, о чем-то оживленно разговаривающих, но в эту минуту его окликнули. Майор Листовский, невысокий худощавый человек в хорошо подогнанной шинели, с полевыми погонами, шагнув к нему и на ходу застегивая планшетку, предложил: — Ну, давайте пройдемся, гвардии старший лейтенант, потолкуем. Шагая рядом с Петром и приглядываясь к нему, он после нескольких незначащих вопросов сказал, переходя на «ты»: — Сегодня устраивайся, отдохни, а завтра — за дело. Работы много, я поэтому и попросил энергичных ребят на помощь. Листовский обстоятельно разъяснил, в чем будет заключаться разведывательная деятельность Петра. Когда они, побродив, вернулись к штабной землянке, он сказал: — Жить будешь у разведчиков, здесь неподалеку. Товарищи опытные, бывалые, работать с ними легко… Сейчас тебя отведут. Он ушел в штаб, а Петро снова присел на корягу. Спустя несколько минут басовитый голос спросил за его спиной: — Вы старший лейтенант Рубанюк? Петро обернулся. — Прибыл за вами. Перед Петром стоял высокий ладный парень в защитном ватнике и армейской ушанке. Чуть сощурив черные глаза, он изучающе оглядывал Петра. — Первый раз у нас? Петро кивнул. — Ну, пойдем. Ловко перепрыгивая через талые озерца, он зашагал вниз по дороге. Они обогнули огромный камень и вышли к зарослям кизильника. В лесу стояла такая тишина, что слышно было, как в ноздреватый снег с легким звоном падают капли с деревьев. — Табачком богаты? — спросил партизан, останавливаясь. Петро достал кисет. — Как вас зовут? — спросил он. — Смолоду звали Яшей, а теперь Дмитриевичем, — туманно сказал партизан, отрывая от сложенной газеты два лоскутка бумаги — себе и Петру. — По-моему, вам не больше двадцати? — спросил Петро. — Почему же так по-стариковски величают? — Двадцать второй вчера пошел. А величают?.. Командир отряда! Яша широко улыбнулся Петру, сдвигая ушанку озорным мальчишеским жестом на затылок. — Давно в лесу? — спросил Петро. — Давненько… Как только фрицы взяли Симферополь. Даже раньше. Они второго ноября заявились, а я тридцать первого октября уже в лесу был. Словом, как стали в Сарабузе нефтесклады гореть, получил приказ. Петро затянулся горьковатым дымком. Протирая тыльной стороной ладони заслезившийся глаз, он сказал: — Мы еще на Тамани слышали, как крепко вам здесь доставалось. — Всяко бывало… Дмитриевич резким движением плеча поправил автомат и зашагал дальше. — Сейчас что? — сказал он. — Привыкли, обжились. Теперь фашисты в Крыму, как мухи в банке. Захлопнуты со всех сторон. А раньше, конечно, куда тяжелей было. Я сам не знаю, каким чудом выжил. И голодал и ранен был не один раз… Уже и ходить перестал. Думал концы отдавать… Некоторое время Дмитриевич шел молча, потом печальным голосом добавил: — Разве легко было город покидать?.. Когда вышел, остановился на пригорочке и подумал, что, может быть, никогда уже не вернусь домой, заплакал, честное слово! Смотрю на город, а он весь розовый от солнца, деревья вокруг золотом горят. Раньше как-то и не замечал красоты этой. А тут все вспомнилось: и как мальчонкой в Салгире купался и как в Воронцовский сад с девушкой своей ходил… — У вас недавно большие бои, говорят, были? — Это «большой прочес»? Были… Фашисты похвалялись в своих газетах, что всех нас уничтожили… А мы — вот они! Правда, гражданского населения много побили, села пожгли… За разговорами не заметили, как подошли к лагерю отряда. Здесь, как и в штабе бригады, были вырыты землянки, между деревьями белели засыпанные снегом шалаши. Дмитриевич остановился у одной из крайних землянок и, приоткрыв низенькую дверцу, окликнул: — Митя! — Сейчас, — отозвался кто-то в землянке. — Переобуваюсь… Затягиваясь на ходу ремнем, из дверей вынырнул юркий молодой партизан. — Найди там старшему лейтенанту местечко, — приказал ему Дмитриевич. — Есть! — партизан лихо козырнул. — Пойду по своим делам, — сказал Дмитриевич Петру. — А вы отдохните. Но едва Петро успел освоиться в тесно набитой людьми землянке, снаружи послышался зычный голос. Кто-то поднимал людей по боевой тревоге. III В лесу появилась вражеская разведка. Как только наблюдатели с застав донесли об этом, отряду Дмитриевича было приказано быстро выдвинуться и залечь на склоне возвышенности, в густых зарослях боярышника и сумахи. Над горным кряжем разгуливал ветер, лохматились в высоких ущельях обрывки туч, а внизу стояла сонная тишина, оголенные ветви почерневших деревьев были неподвижны. В конце ложбины, где кустарник редел и перемешивался с толстыми стволами крымской сосны и граба, вилась чуть приметная каменистая тропа. Разведку ждали оттуда. Петро, не желая оставаться без дела, пошел с партизанами. Он пристроился со своим автоматом за небольшим камнем, в нескольких шагах от глубокой выемки, облюбованной для себя Дмитриевичем. Колени Петра быстро промокли, руки зябли, но он не чувствовал холода: его охватило то возбуждение, которое он всегда испытывал перед боем. Каратели, против обыкновения, появились в лощине тихо, без стрельбы. Они шли густой цепью, обтекая впадину, держась ближе к зарослям подлеска. Петро покосился на Дмитриевича. Тот, поглубже надвинув ушанку, спокойно и даже пренебрежительно смотрел на поднимающихся по взгорью гитлеровцев. Нет, молодой партизанский командир явно думал в эту минуту не о своей смерти, а о чужой! Враги приближались. Петро уже слышал мягкий хруст подминаемого сапогами намокшего валежника, шуршание скатывающихся камешков. Солдаты двигались медленно, неуверенно озираясь. Голоса их звучали приглушенно, и Петро понял, что этим людям самим страшно здесь, среди могучих деревьев и мокрых, угрюмых скал. Каратели были совсем уже близко, на бросок гранаты, но партизаны, ничем не выдавая своего присутствия, продолжали молчать. Один из солдат, широкоплечий детина с потным, лоснящимся лицом, вскарабкался и встал невдалеке от выемки, где засел Дмитриевич. Сняв каску, отдуваясь, фашист вытирал платком лысеющую голову и щеки. Поведя вокруг щупающим взглядом, он вдруг изумленно выпучил глаза и охнул… Дмитриевич полоснул из автомата короткой очередью. Гитлеровец, дернув головой, хватаясь руками за воздух, рухнул на влажный куст боярышника. Каска его покатилась по камням. Петро успел заметить в конце лощины вторую цепь солдат. Не давая врагам опомниться, Дмитриевич поднял группу в атаку. Партизаны с яростными криками устремились вниз, на ходу стреляя, забрасывая оккупантов гранатами. Петро бежал с автоматом в руках за Дмитриевичем. Уже в ложбине, перепрыгивая через тела убитых и раненых, стараясь не отстать от привычных к лесным схваткам партизан, Петро заметил, что отступающие немцы, теряя оружие, ранцы, нерасстрелянные патроны, смяли румын и увлекли их за собой. Петро нагнулся, чтобы поднять новенький, отсвечивающий вороненой сталью пистолет, и вдруг над его головой тонко просвистели пули. С господствующей над ложбиной справа высотки в спину атакующим партизанам бил пулемет. Два или три человека впереди упали, остальные оглядывались, стали залегать. По выражению лица Дмитриевича Петро понял, что вражеский пулемет на высотке для него неожиданность. — Надо снять! — крикнул он Дмитриевичу и махнул рукой в сторону пулемета. Каратели, оправившись от внезапного удара, стали изготовляться к контратаке. Петро, пригибаясь, подбежал к командиру группы ближе. — Снять расчет нужно, — повторил он. Пулемет бил длинными, все более меткими очередями, и медлить с решением было нельзя. — Давай-ка я попробую, — сказал Петро. — Возьми кого-нибудь… — Митька! — окликнул Дмитриевич. — Иди со старшим лейтенантом! Он сунул в руку Петра две гранаты, побежал за солдатами, продолжавшими теснить карателей. Митя то на четвереньках, то пригибаясь по-кошачьи, взбирался на крутую гору быстро и бесшумно, и Петро еле поспевал за ним. За кустами они залегли. До пулемета оставалось шагов пятнадцать: были слышны голоса солдат, звякание расстрелянных гильз. Петро, тихонько раздвинув ветви, посмотрел. Три солдата в беретах сидели на взгорке, неторопливо выбирали цель и били по лощине. Чувствуя себя в полной безопасности, они громко переговаривались, курили, неторопливо меняли ленты. Улучив минуту, когда наводчик, прильнув к прицелу, снова открыл стрельбу, Петро кивнул товарищу. В несколько прыжков они достигли пулеметчиков и, пронзительно крича, размахивая гранатами, навели на солдат такой страх, что те на мгновенье оцепенели. Первым опомнился лежавший сбоку помощник наводчика. Рука его протянулась к автомату. Петро, заметив это, с силой ударил его пистолетом в висок и, не раздумывая, метнулся к наводчику. Митя с возгласом: «Э-э, да ты шустрый!» — бросился за третьим, который, юркнув в чащу кустарника, побежал в сторону противника. Наводчик, сержант румынской армии, медленно поднял руки и, глядя на Петра расширившимися глазами, забормотал: — Я не стреляй… Я руки вверх… Я свой… Он силился улыбнуться, но лицо его, с отвисшей, трясущейся челюстью, выражало такой страх, что Петро уже беззлобно сказал: — Ладно… «свой»!.. Когда схватишь, все свои… Опусти руки! Вниз, говорю, руки вниз! Да не трясись ты, глядеть противно… Петро поднял обрывок проволоки, проворно скрутил руки сержанта. Потом нагнулся и ощупал его помощника. Тот не дышал: тяжела была рука Петра. Забрав пулемет и нагрузив на своего пленника нерасстрелянные ленты, Петро скомандовал: — Шагай! Да бежать не вздумай… «Свояк», вишь, нашелся! Сержант, не уловив в голосе Петра ничего для себя опасного, заулыбался и послушно стал спускаться с горки… Вражеская разведка, основательно потрепанная партизанами, отошла, не успев даже подобрать убитых и раненых. Партизаны, шумно и оживленно переговариваясь, собирали в лощине трофейное оружие, документы. Петро еще издали увидел, что Дмитриевич, сидя на поваленной коряге, перевязывал себе бинтом руку. Петро и Митя, обходя тела убитых, и раненых, повели своего пленного прямо к Дмитриевичу. Румынский сержант, шедший всю дорогу молча, как только приблизились к Дмитриевичу, поспешно заговорил: — Хочу партизан… Партизан хорош… Герман бить, бить. Капут герман… Дмитриевич насмешливо покосился на него и подмигнул Петру: — Это ты его сагитировал? Слышь, обедню завел… — Когда дьявол старится, он становится богомольным, — с веселой усмешкой сказал Петро. Партизаны, обступившие их, слушали возбужденный рассказ Мити о том, как они вдвоем со старшим лейтенантом накрыли беспечных румынских солдат. — Одного упустили, — с явным сожалением заключил он. — Да куда там! Я бегать мастак, и то не угнался… Остаток дня отряд Дмитриевича провел в лагере. Партизаны разводили костры, сушили намокшую одежду, грели в котелках воду. Петро решил последовать их примеру. Он собрал хворост, сложил его кучкой и собирался зажечь костер. — Не так, товарищ старший лейтенант, не так! — крикнул ему издали Митя. Он подсел к Петру и, быстро перебирая руками суховершник, принялся его сортировать. — Во-первых, — поучал он, — чтоб дыма не было, ты кизильничек норови класть. И не навалом, а елочкой, елочкой. Во, гляди! Дубок тоже гож. Жар хороший, а дыму нету. Листочки выкидай, вот так… Понял? Костер, разведенный Митей, и впрямь не дымил, а тепло шло от него такое, что Петро даже расстегнулся. — За науку спасибо, — сказал он. — А вот где бы еще масла оружейного раздобыть? Хочу свой автомат почистить. Митя достал ему тряпок, принес в баночке черно-зеленого масла. Позже подошел Дмитриевич. Он с минуту смотрел, как привычно и умело Рубанюк перечищает оружие, затем сказал: — А в драку, по-моему, старший лейтенант, вам зря лезть не нужно. Бойцов у нас сейчас хватает. — Так-то так, — смущенно усмехнулся Петро. — Да разве удержишься? Он уже и сам раздумывал над тем, что ему не следовало без особой нужды ввязываться в стычку с гитлеровцами. В лес направили его с иным поручением. Вслух он сказал Дмитриевичу. — Так хочется поскорее разделаться с гадами. Сколько они нам в жизни напортили! — Всем хочется, — Дмитриевич вздохнул. — Мне вон в институте доучиваться надо. Время идет… Быстро темнело, верхушки деревьев неспокойно шумели. Наседал туман. Сквозь молочную муть еле пробивался бледный круг взошедшей луны. IV Петру только один раз и удалось повидаться в лесу со своим другом Арсеном Сандуняном, прикомандированным к штабу бригады. Сандунян пообещал выкроить свободный денек и прийти посмотреть, как устроился Петро, приглашал его и к себе. А через три дня от партизан бригады, в которой находился Арсен, Петро узнал, что в последней ожесточенной схватке с карателями отряд не досчитался трех товарищей, и среди них — Сандуняна. Он был тяжело ранен, и, по всей вероятности, гитлеровцы захватили его, так как трупа разыскать не удалось. Партизаны, участвовавшие в этом бою, рассказывали, как Сандунян, заметив, что миной вывело из строя весь пулеметный расчет, бивший из «максима» во фланг наступавшим карателям, кинулся к пулемету и вел огонь, пока его самого не ранило. Враги стали быстро окружать группу, и ей было приказано отойти к заставе. Лейтенанта Сандуняна и остальных пулеметчиков, несмотря на героические попытки, отбить у карателей не удалось. Петро тяжело переживал горестную весть о друге. — Если бы я в одном отряде с ним был, — говорил он вечером Дмитриевичу, — ни за что не оставил бы его фашистам. — Значит, ничего нельзя было сделать, — хмуро ответил Дмитриевич. — У наших ребят нет привычки покидать товарищей. Плохо, конечно, если он живой им попался… Мучить будут… * * * Арсен Сандунян, раненный двумя осколками гранаты в голову и ключицу, остался жив. Очнулся он в душном, тесном помещении и еще до того, как раскрыл глаза, услышал чужую речь. Лоб его покрылся испариной: он в руках врага! Сандунян пошевелился и не смог удержать стона: затылок пронзила нестерпимая боль. Он с усилием поднял веки. У маленького столика сидели дна солдата. Один из них — в длиннополой шинели и шапке, положив автомат на раздвинутые колени и сонно моргая, слушал собеседника. Сандунян инстинктивно схватился за карман гимнастерки. Документы, последние письма из дому отсутствовали. С него были сняты шинель, кожаное снаряжение. Солдат, разговаривавший с часовым, посмотрел на Арсена, подумал и, оправив мундир, скрылся за дверью. Сандунян, сжав зубы, медленно приподнялся, сел. Ему невыносимо хотелось пить. Он лизнул воспаленные губы, стиснул ладонями виски. Минуты две спустя солдат вернулся, заставил Арсена подняться и в сопровождении автоматчика ввел в коридор, затем в ярко освещенную комнату. Сандунян ослабел от потери крови и, переступив порог, вынужден был прислониться к стене, чтобы не упасть. За столом в скучающе-застывшей позе сидел высокий худощавый офицер с неизвестными Арсену нашивками на петлицах и что-то читал. Все в нем — идеально отутюженный пепельно-серый китель, безукоризненно ровный пробор на продолговатом черепе, холеные руки — как бы подчеркивало непреодолимую пропасть между ним и теми, кто попадал под его власть. Сандунян, страшный в своей окровавленной гимнастерке и испачканных землей шароварах, стоял не шевелясь; смертельная усталость сковала все его изнуренное тело. Офицер, мельком взглянув на Сандуняна, снова углубился в бумаги. Сандунян перевел взгляд на то, что лежало перед офицером. Он увидел свои документы, партийный билет. Да! Это был его партбилет, в коленкоровой обложке, потрескавшейся и покоробленной от времени! И странно, именно в это мгновение исчезло у Арсена чувство одиночества, страха перед ожидавшим его испытанием. Мысль о том, что и в застенке гестапо он остается членом Коммунистической партии, придала ему силы. — Вы лейтенант Сандунян? — глядя не на Арсена, а на кончики своих тонких пальцев, с сильным акцентом спросил офицер. — Вам это известно… — Когда вы попали в лес? — Не помню. На лице гестаповца не дрогнул ни один мускул. Он пододвинул ближе к Сандуняну свою зажигалку, пачку с сигаретами: — Можете курить. — Дайте мне лучше воды, — сказал Сандунян. Опорожнив большую кружку, он облегченно вздохнул, с сожалением осмотрел пустое донышко и попросил еще. Офицер молча наблюдал, как он, передыхая после нескольких глотков, снова прикладывался дрожащими губами к кружке. — Прошу иметь в виду, — произнес офицер, — мы не смешиваем командиров регулярной армии с теми цивильными, которые в бандитских целях незаконно пользуются оружием… Он медленно снял хрустящий целлофан с таблетки «энерго» и положил таблетку на язык. — Вы обязаны подтвердить некоторые известные нам сведения о партизанах. Офицер сделал ударение на слове «известные» и в упор поглядел на Сандуняна прозрачно-голубыми глазами. Сандунян промолчал. Офицер подождал, побарабанил худыми пальцами, с розовым лаком на ногтях, по крышке стола. — Моя фамилия Унзерн, — сказал он. — Я имею полномочия или выпускать на свободу… к вашему семейству… или расстреливать без суда. Сандунян сурово посмотрел на гестаповца. — Вы не хотите ничего сказать? — продолжал Унзерн, не повышая и не понижая голоса. — Это весьма нехорошо… Вы отбираете драгоценное время… Он слегка кивнул солдатам: — Фюнфундцванциг! Сандунян инстинктивно рванулся в сторону от поднявшихся со скамейки солдат. Сильные, как железные тиски, пальцы эсэсовцев поймали запястья его рук, завернули их за спину и связали. Затем Арсена швырнули на скамью. Оголив его спину, солдаты стали по бокам и выжидающе посмотрели на офицера. — Вы будете рассказывать? Экономя силы, Сандунян отрицательно покачал головой. После первого удара железным прутом лоб его покрылся потом, и он закрыл глаза. Острая боль пронизывала все его тело. Арсен заставил себя считать… Сбился… Все усилия его были направлены к тому, чтобы не закричать… Он потерял сознание после пятнадцатого удара, и солдаты, окатив его водой, снова стали по бокам скамьи. — Вы согласны рассказывать? — донесся неясный, будто издалека, голос Унзерна. Сандунян заскрежетал зубами, поднял голову и устремил на гестаповца глаза, налитые яростью. — Фюнфундцванциг! Прутья снова засвистели над иссеченной спиной Арсена. Он глухо замычал. Очнулся Арсен в совершенно темном и переполненном людьми подвале. Упав на чьи-то ноги, Сандунян так и остался лежать, поминутно откашливаясь и выхаркивая комочки солоноватой крови. Спертый, сырой воздух навалился на Сандуняна почти физически ощутимой тяжестью. Он расстегнул ворот гимнастерки, стал дышать часто и бурно, как в бреду. — Давай, браток, устраивайся удобней, — произнес молодой, но грубоватый от простудной хрипотцы голос. Говоривший осторожно высвободил ноги из-под отяжелевшего, обессиленного тела Арсена и прикоснулся пальцами к его плечу. Арсен застонал. — Здорово тебя, браток, выгвоздали, — сочувственно проговорил тот же голос. Сильные руки ловко приподняли и покойно уложили Арсена на нары, под голову просунули что-то мягкое, пахнувшее мокрым сукном. — Живы будем — не помрем, — с задором сказал неведомый Арсену друг и деловито добавил: — Ты спи. Принесут баланду — разбужу… Последних слов Арсен не слышал. Стойко перенеся все испытания, которые судьба уготовила ему за последние сутки, он теперь лишился сил. Разбудили его приглушенные голоса. В тюрьму пробивался через узенькое оконце пасмурный свет. В проходе между нарами происходила свалка. Несколько человек схватились с рослым румынским солдатом. Пятясь к двери, тот молча отбивался локтями и ногами. Наконец юркий морячок в тельняшке, с рыжеватыми волосами, взъерошенными, как у дерущегося петуха, изловчился, ударил его носком сапога в живот и отскочил в сторону, держа в руках пестрый коврик. — Ну что? Стащил? — тяжело дыша, хрипловато кричал он. — Заходи, мы тебе еще накладем… Солдат сердито посмотрел на него маленькими, сверлящими глазками, повернулся и пошел из подвала. Дайте ножик и стамеску, я зарежу Антонеску,— задирая, пропел ему вслед морячок. Он помахал ковриком и, отыскав глазами старика, которому принадлежала вещь, направился к нему. — Зачем вы так? Спасибо… Пусть забирал бы, — смущенно бормотал старик, с благодарностью поглядывая на моряка. Под низкими сводами со свисающими, как в бане, капельками влаги, несмотря на ранний час, стоял неспокойный гул голосов. Кто-то надрывался от кашля. В дальнем, темном углу смеялись. …Подвешены бомбы, в кабину он сел… — попробовал запеть моряк и умолк, видимо устыдившись своего надтреснутого голоса. Арсен приподнялся, снял влажную тряпку, положенную кем-то ночью на его рассеченную щеку. — Ну, отошел, браток? — спросил моряк, подойдя к нарам. — Спасибо, товарищ… Прости, как зовут, не знаю. — Сергеем. — Спасибо тебе, Сережа! Ты меня в чувство приводил? — Крепко тебя вчера обработали… Боялся, что концы отдашь. — Выдержим! Ты-то сам… Смотри, кровь на тельняшке… — Это фрицевская. Моряк без малейшей брезгливости, даже с гордостью разглядывал темные, засохшие пятна на своей одежде. — Не успел отстирать. Сцапали, проклятые, — сказал он и снова запел: …Пред ним расстилается город Берлин, А штурман готовит расчеты… Ну, да я не в долгу. Пока меня заграбастали, семерых на луну отправил. Обижаюсь, правда, рановато я им попался… Мне еще за Севастополь надо сквитаться… Сергей сел на нары, подтянул к подбородку колени. Глядя на Арсена своими светло-карими нагловатыми глазами, он в третий раз попробовал запеть: …Майор и машина объяты огнем, И штурман с сиденья свалился, Но крепкое сердце работает в нем, Он встал, за перила схватился… Нет, ему никак не удавалось прочистить свой голос, и он так и не допел о судьбе бомбардировщика. Приглаживая торчащие рыжеватые волосы, он сказал Арсену: — В плохом, лейтенант, местечке мы якоря бросили. А? — Да, местечко невеселое. Они разговорились. Оказалось, что Сергей почти ровесник Арсену, но успел повоевать уже и с белофиннами, выдержал оборону Одессы, Севастополя, дрался в Новороссийске, участвовал в двух десантах в Крым. В подвал принесли баки с пищей, и Сергей соскочил с нар. — Лежи, принесу, — коротко бросил он. Минут через десять он вернулся с котелком супа на двоих, маленьким кусочком хлеба. Вытянув из-за голенища низкого, собранного гармошкой сапога алюминиевую ложку, он вытер ее, протянул Арсену: — Давай жми, лейтенант. — А ты? — Я после. Арсен взял в рот красновато-мутную жидкость и с отвращением сплюнул. — Ешь, ешь, браток, — сказал Сергей. — Тебе кожи с постолов не доводилось есть? — Не приходилось, — признался Арсен. — А вот я и конину дохлую, жрал, и суп из полевой сумки как-то варил… И ничего. Глянь… Напрягая мускулы, Сергей медленно согнул руку. Над сгибом вздулся внушительный каменно-твердый бугор. — Видал? Все же этот аргумент не убедил Арсена. Попробовав баланду еще раз, он решительно вернул Сергею ложку: — Может, потом… в другой раз… Сергей молча принялся за еду. Он опорожнил уже полкотелка, когда к ним, с трудом переставляя ноги и придерживаясь рукой за нары, подошел старик, коврик которого давеча Сергей отнял у румынского солдата. Старик был изможден, руки его тряслись. — Садитесь, отец, — подвигаясь на нарах, пригласил Сергей. — Сяду, сынок, сяду… Старик принялся развязывать дрожащими пальцами узелок. Он извлек землисто-черные лепешки, несколько луковиц и выложил все перед Сергеем и Арсеном. — Подкрепитесь, сынки, — угощал он. — Чем богат… — Это лишнее, папаша, — твердо сказал Сергей. — Спасибо! Вы себя не разоряйте. — Какое, сынок, разорение?! — настаивал старик. — Мне старуха еще передаст. И зубы мои уже не берут… — Ну, если передаст… немножко разорим… — Кушайте, кушайте! Сергей взял половину лепешки, две луковицы — себе я Арсену, остальное вернул. — Вас, дедушка, за что посадили? — спросил Арсен. — За внучку, сынок… Старик всхлипнул и полез в карман за платком. — Что же внучка? В партизанах или… подпольщица? — Какое там! Четыре годика всего… и тех даже не было… Смешанный брак у ее родителей. В этом и вся вина… Невестка моя еврейка… Сын, конечно, ее одну не пустил, когда забирали, вместе и пошли… А потом… Это на той неделе было, в пятницу, заявляются солдаты… Кто-то донес, что девочка у нас проживает. Заявляются и требуют выдать им девочку. Томочку нашу схватили… Я, конечно, как стоял с палкой… ударил жандарма… Схватили меня… вот сюда кинули. Старуха два раза передачу приносила… Беспокоится… А девочку, видать… Старик, сотрясаясь от плача, судорожно глотнул воздух. Закрыв рукавом поношенного пальто лицо, он сидел так, пока немного успокоился. Снаружи загрохотал засов. Дверь открылась с ржавым скрипом, и вошел полицейский. — Чепурной, выходи! На допрос вызывали Сергея впервые. Он забрал из-под головы Арсена свой бушлат, обмахнул рукавом носки сапог. Ему очень хотелось показать, что идет он в гестапо спокойно, однако Арсен заметил, что лицо его побледнело. Вернулся он через два часа. На лбу и на шее краснели следы жгута, на верхней губе блестела кровь. Шатаясь, как пьяный, он добрел до нар, лег на живот и уткнулся лицом в ладони. Арсен наклонился над ним, тихо сказал: — Сережа! А, Сережа! Давай тряпку намочим, компресс положу. — Ну его!.. — У Унзерн а был? — Ага… Арсен молча глядел на обессиленное распластавшееся тело моряка. Два часа назад он был деятелен, полон энергии, жизнерадостен! Что сделали, гады, с человеком! — Разговаривать можешь, Сергей? — спросил тихо Арсен, наклоняясь к моряку. — Говори. — Бежать не думаешь? — Трудно… Я все приметил. — И я кое-что приметил… — Помалкивай пока… Договоримся. Договориться им, однако, ни о чем не удалось. Арсена вызвали снова на допрос. Его допрашивал не Унзерн, и били меньше. Но когда он вернулся, Сергея в подвале не было. — Сказали: «Собирайся с вещами!» — сообщил Арсену сосед по камере. — Наверное, совсем…. Все же Арсен почему-то надеялся, что моряк вернется, хотя заключенных из общей камеры забирали каждую ночь и каждую ночь во дворе слышались одиночные глухие выстрелы. Несколько дней Сандунян вынашивал различные планы бегства. Но осуществить их не пришлось. В Крыму произошли какие-то события. Комендатура тюрьмы стала поспешно рассортировывать заключенных. Однажды ночью из подвала взяли тридцать человек, а перед рассветом втолкнули новую группу. Арсен, внимательно наблюдавший за происходящим, с трудом узнал в одном из заключенных Сергея. Моряк был настолько изможден и худ, что Арсен, хотя и успел здесь привыкнуть ко всему, содрогнулся. Он бросился к Сергею, помог ему добраться до нар. — Живем, браток! — прохрипел моряк. — Добудь попить… Арсен ни о чем не расспрашивал его, но Сергей сам, после того как выпил полную жестянку воды, зло поблескивая глазами, сказал: — Хорош? В одиночку загнали… Стервы! За все время ел только два раза… хамсу… А пить не давали… Снег с подоконника лизал… Принеси еще кружечку. Он пил жадно, крупными глотками. Худой кадык его, заросший рыжей щетиной; судорожно двигался над вырезом грязной тельняшки. Не расставаясь с пустой жестянкой, словно одно прикосновение к ней доставляло ему наслаждение, он сказал: — Хотел, признаюсь тебе, кончать все… Гвоздь себе добыл… Там, в камере, скамейка садовая стояла… Ну, а потом решил: «Черта! Удеру! А не выйдет, хоть одного еще гада вот этими руками задушу…» V В последних числах января людей в общей камере подняли раньше обычного. У дверей стояли солдаты, появился начальник тюрьмы. — Выходить всем! С вещами! Живо! Арсен соскочил с нар, торопливо застегнул ворот гимнастерки. Сергей вставал с неохотой, потягиваясь и зевая. Он уже оправился после карцера и окреп, но накануне Унзерн долго держал его на допросе, и Сергей не выспался. Арсен, помогая ему надеть бушлат, шепнул: — Ты смотри, рядом становись… — Понимаю… Заключенные собирались, взбудораженно перекликаясь и толпясь в узком проходе между нарами. — Эй, орлы, кто котелок брал? — Спохватился! Тебя и без него напоят. — Леонтий, ты мой сапог надел… Из камеры выпускали по одному. Тут же, во дворе, заключенных построили. Сыпал мокрый, пополам с дождем, снег; земля, истолченная множеством ног, чавкала под сапогами, липла к ним тяжелыми комьями. Арсен, зябко поеживаясь (он был в одной гимнастерке), вслушивался в разноголосый шум за каменной стеной. Перекликались и пыхтели паровозы, лязгали буфера вагонов, уныло завывал рожок стрелочника… Широкий двор лагеря кишел заключенными горожанами, среди них Арсен видел и подростков и дряхлых стариков, некоторые женщины были даже с грудными детьми на руках. — Сколько их сюда нагнали! — сказал Арсен Сергею. — С детишками да с бабами они воевать мастаки, — откликнулся Сергей. Заключенных стали переписывать и разделять на группы. — Куда нас будут отправлять? — спросил Арсен у веснушчатого кургузого полицейского из татар. Тот осклабился, поиграл плеточкой. — В кино поведут. Он, смеясь, блеснул глазами и вдруг накинулся на маленькую, согбенную старушку, стоявшую в сторрне от длинной колонны мужчин и женщин, которых переписывали полицейские. — Чего, как невеста, стоишь? — закричал он и толкнул женщину. Старуха, схваченная, видимо, так, как была дома — в стоптанных комнатных чувяках, в сереньком байковом платке, — совсем окоченела на холодном ветру. Она гневно и пристально посмотрела на полицейского красными, воспаленными глазами. — Тебе говорю, почему тут стоишь? — не отставал от нее полицейский., — Как фамилия? Женщина ответила. — Сколько лет? — Шестнадцать. — Что ты ерунду говоришь? — Я всерьез. Шестнадцать годков мне… Вы же мне «ты» говорите… Совсем еще молоденькая… Старуха спокойно выдержала свирепый взгляд полицейского и с презрением отвернулась. — Ты что ж это, старье… Полицейский шагнул к ней и замахнулся плеткой. Арсен, наблюдавший эту сцену, рванулся к нему и кулаком сшиб с ног. Полицейский, скользя ботинками по грязи, упираясь руками в землю, попытался встать. Арсен вторым ударом опрокинул его. На помощь полицейскому бежали солдаты. — Полундра-а! — крикнул Сергей, снимая бушлат. — Бей их, орлы! Подоспевшая к месту ожесточенной схватки лагерная охрана оттеснила к стене пленных, Арсену и Сергею связали руки проволокой. Так и повели их обоих по городу впереди колонны под охраной автоматчиков. В драке Арсену рассекли до крови кожу на голове, разорвали гимнастерку. Он шел, покусывая губы, время от времени движением головы откидывая со лба слипшуюся прядь волос. — Держись веселей, — шепнул Сергей. — Пускай люди видят — верх наш!.. Он шагал по скользкой от снега брусчатке с хозяйской уверенностью, вскинув голову, и поглядывая по сторонам своими светлыми дерзкими глазами. Тельняшка, измазанная кровью и продранная в нескольких местах, не грела, но Сергей словно не замечал холода. Он молодцевато выпятил грудь, развернул, как на параде, плечи. Миновав привокзальную улицу, колонна потянулась к центру города. Сквозь рваные облака проглядывало и вновь скрывалось предвечернее солнце. Ветер гнал по булыжнику сухие листья, поскрипывал оторванным куском кровельного железа. Тяжелый дробный топот ног по мостовой отдавался в пустых глазницах окон гулким эхом. Встречные прохожие шли торопливо, косясь на колонну пленных и не задерживаясь. — Никогда не рассчитывал в Крым арестантом попасть, — сказал Арсен. — А сколько раз мечтал побывать здесь! И не только когда в Керчи на «пятачке» грязь месил… Еще в школе учился… думал, выберусь летом, пешком вдоль и поперек исхожу весь Крым… В Севастополе, на Херсонесе побываю, в Бахчисарае, в Никитском саду. — Ну и что ж? Еще побываешь! — сказал Сергей. — Я тебе в Севастополе одну высотку покажу… Знаменитая высотка! Я мечтаю туда после войны и мать свою и сеструху привезти, показать. Арсена оскорбляли новые таблички на стенах: «Дойчештрассе», «Гауптштрассе», пестрые афиши, зазывающие смотреть «Рай холостяков», «Исчезновение Перси», «Кельнершу Анну». Ржавые трамвайные рельсы под ногами, колючая проволока, преграждавшая путь к переулкам, и всюду — гитлеровцы… Их было много на улицах, и каждый из них, шагающий по тротуару с надменным и презрительным видом, вызывал у Арсена чувство глухой и бессильной ярости. Его внимание привлекла группка стариков, стоящих на перекрестке центральной улицы. Пугливо перешептываясь, они скорбно смотрели на пленных. Один из них, высокий, благообразный, встретившись взглядом с глазами окровавленного, но гордо и уверенно шагающего впереди колонны моряка, приподнял шляпу и поклонился. Заметил стариков и Чепурной. — Живем, папаша! — крикнул он, улыбаясь. Старики оживленно заговорили о чем-то, еще два-три нерешительно помахали руками. Повернули за угол. Лицо Сергея вдруг утратило добродушно-насмешливое выражение, ноздри его задвигались. Он впился яростным взглядом в лицо расфранченной девицы, которая шагала рядом с таким же франтоватым офицером-эсэсовцем. — Это же Сонька… продавщица севастопольская, — задыхаясь от злости, с трудом, выговорил он. — Ах ты ж сука! Овчарка! Девица, заметив устремленные на нее глаза моряка, что-то сказала офицеру и трусливо прибавила шаг. — Мы кровь проливаем, а она с врагами! — скрипя зубами, сказал Сергей. — Для эсэсовцев завиваться! Нашей кровью за наряды платит! Подожди, гадина, вернемся… — Плюнь ты на нее, — брезгливо морщась, сказал Арсен.:— Шоколадниц не видал? — Мы вернемся, гадина, подожди! — шептал Сергей. — Предательница! Потребуем с нее отчет… Колонна потянулась мимо пустынного сквера вверх по длинной улице. Еще издали Арсен увидел у высокого здания большой черный флаг с зигзагообразной молнией, наспех сооруженную часовню. — Рай холостяков, — недобро усмехаясь, сказал Сергей. VI Ничего хорошего не сулил фашистским захватчикам на восточном фронте тысяча девятьсот сорок четвертый год! В предшествующие летнюю и зимнюю кампании советские войска нанесли германской армии тягчайшие удары и готовились к еще более широким наступательным операциям. Гитлеровское командование считало положение на южном крыле своего восточного фронта наиболее угрожаемым, и поэтому группировка войск противника на юге была особенно плотной. Наглухо запертая в Крыму семнадцатая армия непрерывно пополнялась свежими силами, строились новые и совершенствовались старые оборонительные рубежи на Перекопе, Ишуни, Сиваше и Керченском полуострове. Фашистская разведка в Крыму неистовствовала, стараясь разгадать замыслы советского командования. …Арсена Сандуняна вызвали на допрос в первую же ночь его пребывания в симферопольской тюрьме, на Студенческой, двенадцать. Переступая порог ярко освещенного коридора, Арсен понял, что здесь ему предстоит еще более страшный поединок, чем с Унзерном. Из камеры, куда вел Арсена часовой, шли навстречу два дюжих эсэсовца с ношей, в которой даже трудно было узнать подобие человека. Арсен, пропуская их, отшатнулся к стене. На цементном полу, где прошли солдаты, остались темные следы. У двери камеры часовой подождал возвращения эсэсовцев. Спустя две-три минуты, громко переговариваясь, они вернулись и, не глядя на Сандуняна, продолжая начатый разговор, втолкнули его в комнату… Все, что происходило дальше, казалось Арсену долгим и диким кошмаром, от которого никак нельзя было избавиться. Придя в себя, он понял, что находится в карцере. Холод сковал суставы его рук и ног. Он лежал на — цементном полу. Сверху, из щели в двери, проникал тусклый, неверный свет. Арсен попытался приподняться… Боль пронизала все тело, и он свалился навзничь… И вдруг, словно в полусне, увидел Сергея Чепурного. Моряк, в окровавленной на груди тельняшке, склонился над ним, бойко крикнул: «Живем!» Потом Арсен водил бойцов в атаку… Он звал вперед, но голоса его не было слышно… И не он, Арсен, кричал, а Унзерн — кричал громко и отрывисто: «Фюнфундцванциг!» Когда к Арсену медленно возвращалось сознание, он слышал уже явственно дикие крики за стеной камеры. Кого-то истязали. Крик, переходящий в хрипение, сверлил мозг, поднимал с пола… Несколько дней — Сандунян не знал им счета — действительно происходящее путалось с горячечным бредом. Кто-то заглядывал в дверь, ставил жестянку с водой и уходил… Арсена еще раз, последний, поволокли на допрос, он снова отказался отвечать на вопросы. Его швырнули в камеру и оставили в покое. Два дня его совсем не посещали. На третий, вечером, дверь с шумом открылась. Раздался резкий окрик: — Встать! Смирно! Арсен машинально поднялся. В освещенном провале двери возникла фигура полицейского. Он заметно пошатывался. — Вольно! — разрешил полицейский и пьяненько засмеялся своей шутке. — Страдаешь? Ну, пострадай еще эту ночку… Завтра будешь свободным. Водку дадут, свининки… Любишь свининку? Дадут… Полицейский болтал еще что-то несуразное, потом, издевательски козырнув, закрыл за собой дверь. Сандунян понял, что это — всё! . Арсена вывели во двор гестапо, когда над городом стояла предрассветная мгла. Гестаповцы с фонариками в руках ходили по камерам, сверяясь со списками, выводили заключенных и рассаживали их в крытые брезентом машины. Арсена впихнули в один из четырех уже переполненных грузовиков. Он сел у борта, стал внимательно всматриваться в сидящих рядом людей. Лица их, землисто-серые от затхлого воздуха тюрьмы, побоев, недоедания, казались одинаковыми. — Чепурного Сергея нет здесь? — окликнул Арсен. Никто не отозвался. Чуткое, настороженное молчание стояло в машине и после того, как небольшая колонна выползла за ворота и потянулась по городским улицам. Машины проехали мимо сквера, потом, убыстряя ход, пересекли центральную улицу. Рядом с Арсеном сидел юноша с большими красивыми глазами. Он придерживался за руку Арсена, стискивая ее на ухабах и поворотах. — Обратно в лагерь везут, — неуверенно произнес он, когда вдали показалась привокзальная площадь. Арсен заметил, что юноша произносит слова шепеляво, с присвистом: у него были выбиты передние зубы. Колонна свернула направо и, проехав через железнодорожное полотно, задержалась. Затем грузовики двинулись дальше и, убавив ход, пошли вдоль фруктовых посадок. — Товарищи, совхоз «Красный»! — с перекошенным от ужаса лицом воскликнул юноша. — Ну, конец нам, — тоскливо сказал кто-то. «Какое же число сегодня? — мучительно вспоминал Арсен. — Пятнадцатое или шестнадцатое?» — Какое число сегодня? — спросил он соседа. — Третье февраля. Обгоняя колонну, с ревом промчался на мотоцикле эсэсовец в резиновом плаще, потом пронесся «оппель». Оголенные деревья с капельками влаги на ветвях в безмолвии стояли по бокам дороги. С востока плыли, лохматясь, тяжелые облака, и Арсен, глядя на них, подумал, что, может быть, еще ночью эти самые облака плыли над Керченским полуостровом. Узнают ли фронтовые друзья, сколько выстрадал Арсен за эти дни? Придет ли кто-нибудь поклониться его праху?.. Задумавшись, он даже не заметил, как машины, поднявшись на взгорок, остановились. — Смотрите, что делается! — воскликнул юноша, темнея в лице и показывая трясущейся рукой на скалистую высоту. Арсен выглянул… Солдаты выводили по два человека из передней машины. Офицер, промчавшийся несколько минут назад на мотоцикле, поджидал их с пистолетом в руке. Первая пара миновала его. Офицер вскинул руку — и два выстрела, один за другим, прокатились по низине… В машине зашевелились, наваливаясь сзади на Арсена, смотрели. Еще два выстрела прозвучали у кургана, и вдруг стенящий, хватающий за душу крик полоснул над посадками: — Ох, не попал! Негодяй… Бей еще! Стрелять не умеешь… Сандунян, хватая рукой воздух, выпрямился, ломким голосом крикнул: — Что же мы… товарищи… так и будем ждать?! Около передних грузовиков заключенные сцепились с солдатами в драке. Конвоиры бросились туда. — За мной! Разбегайся! — крикнул Арсен и, свесив ноги над бортом, спрыгнул первым. Он устремился в сторону, противоположную той, где скучились солдаты. Отбежав несколько шагов, оглянулся. Еще несколько человек бежали между деревьями… Некоторые нерешительно топтались около машины. Арсен достиг старых яблонь, упал на землю. В ногах была неуемная дрожь. Не передыхая, он пополз в низину. Дальше за ней виднелся противотанковый ров. Мысль работала с лихорадочной быстротой… Во рву его сразу обнаружат. Выбраться из него не хватит сил… Только сейчас Сандунян почувствовал, как ослабел от побоев и голода. Он прижался к земле, лизнул мутную лужицу. Потом, напрягая последние силы, встал и, шатаясь, побежал к строениям. Лагерь!.. У бараков стояли гестаповцы. К счастью Арсена, они его не заметили. Он снова упал и пополз в противоположную сторону. Останавливался через каждые два-три метра. Снова двигался, ловя ртом воздух, сипло дыша. В нескольких десятках метров от себя он увидел сараи, скирды соломы. Напряженных до предела сил хватило лишь на то, чтобы добраться до скирды. Он не мог даже зарыться в солому. Арсен, мертвея, слушал частые выстрелы, крики у кургана. Обостренный слух его уловил неторопливые шаги. Кто-то приближался. Арсен затравленно оглянулся. Перед ним стояла пожилая женщина с пустым мешком в руках… Она смотрела на Арсена с испугом и жалостью, и это подсказало ему, что женщина не сделает ничего плохого. — Пить! — прохрипел он. — Я от расстрела… ушел… — Сейчас, сейчас. Женщина вернулась через несколько минут. Боязливо озираясь, она достала из-под мешка кружку с водой, кусок хлеба. Арсен исступленно припал к кружке. Отдышавшись, хрипло произнес: — Спрячьте меня, мать. — Ох, как же это сделать?! Солдат полно, увидят… Женщина, кручинясь, глядела на Арсена, потом шепнула: — Ползи, голубчик, вон туда, к сараю. Он пустой. А я приду вечером. Женщина набрала в мешок соломы, подождала, пока Арсен, пошатываясь, добрел до сарайчика. Он постоял у глухой стены, прислушался. В запертом сарае было тихо. Под нижней доской зияла узкая щель. Арсен лег и, подтягиваясь на локтях, протиснул тело в отверстие. В спину его впились гвозди. Мучительная боль отдалась в разбитой ключице. Сжав губы, Арсен разгреб руками землю, вполз в сарай и огляделся. Около внутренней стены был сложен хворост. Арсен прикрылся им и притих. Он лежал не шевелясь, коченея от холода, сдерживая кашель, рвущий ему легкие. Когда стемнело, дверь сарая заскрипела. — Живой еще? — спросил тихий голос из темноты. — Живой, живой! — с радостным облегчением отозвался Арсен. Выглянув и немного постояв, женщина вернулась и, поддерживая Арсена, повела его к домику за сараем. В сенях она задвинула за собой засов, переступила порог тепло натопленной комнаты и, чиркнув спичкой, засветила коптилку. — Танюшка, — сказала она, — принимай еще одного гостя… Из темноты вышла к свету высокая худощавая девушка. Засучив рукава кофточки, она проворно налила в корыто горячую воду, ни о чем не расспрашивая Арсена. — Помойтесь, — предложила она ласково. — Мы с матерью пока пиджачок, брюки подготовим… — Наш батько тоже где-то воюет, — с протяжным вздохом сказала женщина. Она помогла Арсену скинуть гимнастерку, подала кусочек мыла. — Сутки перебудете, а потом хлопцы отведут… в надежное место. Арсен молча приник к ее плечу и заплакал, содрогаясь всем телом. VII По вечерам, с приближением «комендантского часа»[28 - Время, когда жителям запрещалось появляться на улицах.], на окраине Симферополя, в заброшенном противотанковом рву, собирались время от времени одиночки, небольшие группки людей. Сюда собирались те, кого нужно было переправить в лес, к партизанам. Обычно это были подпольщики, которым угрожал арест; люди, бежавшие из плена, из подвалов гестапо или румынской сигуранцы; городские жители, стремящиеся избежать угона в Германию. Через двое суток после побега Сандуняна ему указали дорогу к противотанковому рву. Сопровождала Арсена до городской окраины дочь работницы совхоза, приютившей его в своем домике. Девушка шла с гитарой, беспечно бренча и вполголоса напевая. Расстались они у крайних огородов. — Тут рядом, — сказала девушка, продолжая перебирать струны. — Не надо глядеть в ту сторону… Будет первый ров… пройдете… Потом второй, там!.. Хлопцы знают… Арсен смотрел на свою провожатую влажными глазами. — Как мне вас благодарить?! — Счастливо! Доведется — еще увидимся. Девушка повернулась и, взяв гитару подмышку, зашагала к городу. Арсен, надвинув пониже тесноватую кепку, осмотрелся. У него не было при себе ни оружия, ни документов. Старый ватный пиджак с чужого плеча, замасленные брюки делали его похожим на мастерового, каких он много встречал по пути сюда. Чтобы не привлекать ничьего внимания, Арсен пошел неторопливо. За два дня относительного покоя он отдохнул настолько, что его не смущал предстоящий переход. А мысль о том, что муки в гестапо, позор и унижения остались позади, придавала ему такую бодрость, что Арсен был готов хоть сейчас броситься в атаку. В условном месте, у второго противотанкового рва, уже сидели трое мужчин и две женщины. Проводник — молоденький паренек в излюбленном шоферами одеянии — кожаной коричневой куртке со «змейкой» и в картузе с длинным козырьком, — спустив ноги с насыпи, молча поджидал еще кого-то. Он держался особняком и на собирающихся во рву людей поглядывал довольно недружелюбно. Но Арсену сразу понравился этот не по годам суровый и сдержанный паренек с внимательным взглядом серых раскосых глаз. Было столько уверенности, спокойствия в его движениях, в манере разговаривать, что Арсен понял: ему не впервой приходится выполнять свою опасную работу. Совсем стемнело, когда пришли еще два молодых парня. Проводник посовещался с ними, потом сказал собравшимся: — Давайте поближе! Он подождал, пока все обступили его, и кратко объяснил, как держать себя в дороге. — Никаких разговоров, курения! И не кашлять! Не растягиваться, идти один за другим. Гуськом. Понятно? Патрули могут бросать ракеты. Не метаться! Упал на землю и лежи. Через шоссе будем бегом перебегать. Предупреждаю, не отставать. Раненых нету? Хорошо. Значит, быстрей доберемся… Все понятно? Сандунян шел третьим. Впереди него, за проводником, размеренно шагал высокий старик с узелком на палке. В такт его шагам раскачивался за спиной узелок — вправо-влево, вправо-влево. Шли по бездорожью, сторонясь шоссе. Под сапогами Арсен чувствовал то хрусткую прошлогоднюю траву, то размякшую, скользкую пахоту. Одиноко мерцали кое-где в разрывах облаков неяркие звезды, гудели в небе невидимые самолеты. Где-то справа тарахтели повозки. Арсен слышал спереди и сзади себя осторожные шаги, тяжелое дыхание. Ветерком доносило сырой запах болота… Шоссе пересекли благополучно, не встретив патрулей, но едва углубились в степь, на высоте вспыхнул и пополз книзу яркий луч прожектора. — Ложись! Проводник первым растянулся на земле. Переждали, пока луч, пошарив по кустам и тропинкам, погас, и лишь тогда двинулись дальше. Начинался подъем, с гор потянуло холодом. Уставшие люди пошли медленнее. Арсен чувствовал, что силы его иссякают. По лицу поползли струйки пота, ноги дрожали от напряжения. «Все-таки здорово они меня выездили, сволочи, — думал Арсен, стараясь не отставать от спутников. — Ну, да теперь сквитаемся, как говорил Сергей: за все сразу…» Достигли кустарников. Проводник прошел еще немного и остановился. — Отдыхайте, — разрешил он и пошел дальше один. Арсен слышал, как он, поднявшись на гребень, тихонько свистнул. VIII Петру по просьбе командира бригады и с ведома майора Листовского пришлось временно взять на себя командование отрядом. Дмитриевич в одной из стычек был ранен, и его отправили на Большую землю, в госпиталь. В последние дни оккупанты, опасаясь наступления советских войск, блокировавших Крым, и решив до начала этого наступления разделаться с партизанами, стянули к лесам пехоту, артиллерию, танки. Петро знал, что несколько дней назад была предпринята большая карательная экспедиция против соседнего соединения партизан. Партизаны нанесли сокрушительный контрудар карателям у деревни Бешуй, взяли большие трофеи, истребили крупную вражескую группировку и отбросили остатки ее к городу. Оказавшись перед угрозой вторжения партизан в Бахчисарай, гитлеровцы спешно усиливали гарнизон, оборудовала огневые точки и рыли окопы на окраинах города. Вероятно, учитывая полученный на юге урок, каратели особенно тщательно готовились к операциям против партизанской бригады, в которой служил Петро. Разведка партизан доносила о сосредоточении значительных сил врага в окрестных районах. Вечером, восемнадцатого февраля, Петро проверил заставу. Когда возвращался к себе, уже темнело. С гор бежали ручьи. Все вокруг — ущелье, скалы, деревья, шалаши — быстро теряло очертания. Время от времени далеко внизу вспыхивали бледно-голубые, зеленоватые ракеты. На короткий миг из темноты возникали черные стволы деревьев, причудливые контуры скал, и снова все проглатывала темень. Добравшись до своей землянки, Петро лег спать. Перед рассветом его разбудили. Спросонья он долго не мог понять, о чем ему говорил посланный с заставы партизан. — Морячка задержали, — уже сердито докладывал тот. — Да какого морячка? — Меня, меня, братки, — раздался в дверях сиплый голос, и в землянку протиснулся коренастый парень в измазанном бушлате, с немецким автоматом на груди. — Старшина второй статьи Сергей Чепурной, — отрекомендовался он, оглядывая обитателей землянки лихими, быстрыми глазами. — Замерз я, как цуцик, а вы сожаления не имеете, держите на холоде. Петро, накинув шинель на плечи, сел. Коротко спросил у партизана: — Почему оружие не отобрали? — Не дает. — Автомата не отдам, — шевельнув рыжими бровями, сказал Чепурной. — Он мне нелегко достался. — Ты, браток, давай не бунтуй… Клади оружие вон туда, — строго сказал Петро, указывая глазами на ящик. — Моряк, а порядку не подчиняешься. Чепурной с недовольным видом снял оружие, положил. Петро допросил его. Узнав, что Чепурной был в гестапо, он, не скрывая недоверия, перебил: — Тут, милок, ты что-то загибаешь. Чтобы гестаповцы из рук выпустили, да еще моряка! Навряд ли. — Как хотите проверяйте, — сказал Чепурной. — Если б фриц один из охраны ночью не зазевался и я б не стукнул его камнем, мне давно бы на луне ракушками обрастать. — Автомат где взял? — У того же самого фрица и автомат «занял», — твердо выдерживая испытующий взгляд Петра, ответил Чепурной. Петру морячок нравился, и он в глубине души верил ему, но следовало соблюдать осторожность, и он решил: — Утром разберемся, а пока, извини, придется тебя задержать. — А поспать можно? Я двое суток глаз не смыкал. — Вон место свободное, ложись. — Мне в первый день, когда из города ушел, не повезло, — говорил Чепурной, проворно умащиваясь. — Иду по лесу, ищу живых людей. А тут самолеты налетели. Как начали фугасить! Какой-то дурной осколок меня по кумполу и царапнул… «Ах, такую твою! — думаю. — В раю холостяков, на Студенческой, жизнь свою сохранил, через все посты, патрули ихние прошел, а здесь… По-глупому помирать? Нет!..» Иду дальше, а кровь хлобыщет, а кровь хлобыщет… Сел, поел снегу… Заснул он молниеносно, на полуслове, и сразу захрапел с таким свирепым присвистом, что Митя, давно проснувшийся и слышавший весь разговор, восхищенно сказал: — Ну, силен!.. Утром Петро разбудил моряка и направил его в сопровождении партизана к командиру бригады. К вечеру Чепурной вернулся, принеся разрешение зачислить его в отряд. — Автомат мой в целости? — ревниво спросил он и, получив его, с довольным видом сказал: — Мне он сейчас вот как нужен!.. Петро разрешил Чепурному до возвращения из госпиталя Дмитриевича занять его койку, и моряк, не теряя времени, наломал еловых лапок, соорудил себе ложе. — Живем!.. Разговорившись с Петром, он сообщил ему ряд важных сведений о настроении вражеских солдат, и Петро в эту же ночь доложил о них майору Листовскому. Спустя двое суток Петру довелось проверить Чепурного в деле. В девять часов утра оккупанты двинули в лес несколько танков и, ведя артиллерийский и пулеметный огонь, прорвались где-то в районе соседнего отряда. Получив приказание поддержать соседей, Петро быстро вывел партизан. Впереди, за мшистым голым гребнем, без умолку щелкали выстрелы, слышались крики, гулкие взрывы гранат. До места схватки было уже недалеко, и в это время над верхушками деревьев с ревом пронесся «юнкере», сбросил бомбу, и тотчас же Петра отшвырнуло с тропинки воздушной волной взрыва. Падая, он видел, как впереди качнулся могучий граб и, подминая тоненькие деревца, с хрустом ломая сучья, свалился наземь. Петро ругнулся, поднял шапку и пополз вперед. Сквозь жухлый кустарник он видел Митю и остальных бойцов, прижавшихся к земле. Сзади, из-за круглого камня, выскочил и стремительными, размашистыми прыжками понесся вперед Чепурной. Бушлат нараспашку, шапка на самой макушке. — Что вы, как раки, ползете?! — крикнул он. — Наших же бьют… В этот день каратели предприняли одну за другой еще две атаки. До поздних сумерек в лесу, то стихая, то разгораясь, гремела винтовочная пальба, громыхали горные орудия, будя перекатное эхо в мглистых ущельях. В девятом часу вечера, когда, ничего не достигнув, противник отошел, командир бригады, отдыхая на поваленном снарядом дереве, спросил у Петра: — Лейтенант Сандунян не вместе ли с тобой в лес прибыл? — Со мной. — В госпитале сейчас лежит. При штабе соединения. — Жив?! — Петро даже привстал. — Подпольщики в лес вывели. Он в гестапо сидел, говорит, из-под расстрела бежал. Как же мне повидать его? — Если тихо будет, сходи… Увидеть Арсена удалось Петру только через два дня. В госпитале, оборудованном в большой землянке, осматривал больных прилетевший с Большой земли врач, и Петра попросили подождать. У входа в землянку сидела высокая девушка, повязанная по-старушечьи темным платком: кончики его узелком были завязаны под подбородком. Петро присел рядом. — Вы здесь работаете? — спросил он. Девушка ответила отрицательно. Они разговорились. Петро узнал, что девушка была разведчицей, потом заболела воспалением почек, сейчас немножко оправилась, но врач требует отправки ее на Большую землю. Она добивалась оставления в лагере. — Давно в лесу? — спросил Петро. — Да, как только начали вербовать в Германию, ушла из города… Светлые глаза девушки потемнели. — Как это унизительно и противно, — сказала она и, видимо вспомнив что-то, зябко передернула плечами. — Сидит на бирже этакая «немка» с Мало-Базарной улицы… Наглая, самодовольная… Прическа кренделем… Видели бы вы, как держится!.. «Почему не соглашаетесь ехать добровольно в Германию? Разве там плохо? Ведь вы же хотите помочь нашим избавителям? Разве вы не уверены в победе Германии? Может быть, вы ждете возвращения большевиков?» Строчит, как сорока, не дает рта открыть… Одного паренька при мне так затараторила… Он сбился, не знает, как и ответить… А особа эта уже подмигивает управляющему, гримасничает: «Молодой человек хочет ехать в Германию, но не решается. Мама не пускает…» Управляющий похлопывает парнишку по плечу: «Пишите добровольцем…» Отобрали документы, ничего уже не сделаешь. — Ох, эта фашистская биржа труда! Слыхал я о ней… — Сколько они людей угнали!.. С моими двумя подругами по институту хуже было. Дали на бирже направление на работу. Там же, в Симферополе… приходят по указанному адресу… Встретила толстая расфуфыренная мадам… «Пожалуйте, пожалуйте, девочки!» — «Что нам делать?» — спрашивают. «Будете обслуживать офицеров». — «Как обслуживать?» — «Что вы, не знаете, как женщины мужчин обслуживают?!» Дивчата чуть не поколотили ее. «Обслуживайте сами», — говорят. И сбежали. Где сейчас, не знаю… Девушку позвали в землянку, и она, простившись с Петром, пошла. Минут через пять разрешили зайти и ему. Сандунян сидел в углу, на койке, в расстегнутой бязевой сорочке, с забинтованной шеей и грудью. Увидев Петра, он хотел вскочить, но не смог и сделал лишь слабое движение. Арсен очень похудел, и даже в полумраке Петро заметил несколько седых прядей в его смолисто-черной шевелюре. — Ну, Арсен, рад тебя живого видеть! — произнес Петро и почувствовал, как увлажнились глаза. Справившись с волнением, он сказал уже более спокойно: — Мне рассказывали, что тебе пришлось много испытать. — Всего было… Никому, Петя, не желаю такого!.. Арсен с минуту сидел, понуря голову. — Мы с тобой всегда говорили — смерть лучше фашистского плена, — сказал он, и губы его дернулись в страдальческой гримасе. — А слова эти не всегда понимали. Теперь я понял… Ну, одно тебе, друг, скажу: совесть моя перед партией и перед самим собой чистая. Разбирал я каждый свой поступок, каждый шаг. — Как им удалось тебя захватить? — Ничего не помню. Ключица у меня была перебита, в голову ударило. Ну, а там… еще добавили. — Арсен судорожно втянул в себя воздух. — Мне одного хочется: поскорей поправиться. И за все с ними рассчитаться. * * * Первые дни Сергей Чепурной, общительный, не унывающий в самые трудные минуты человек, вносил в землянку много бодрости, веселья и быстро всех расположил к себе. Потом он вдруг захандрил, подолгу молча лежал под бушлатом и выходил из землянки крайне неохотно. В конце недели, когда Петро Рубанюк, назначая в разведку бойцов, приказал Чепурному тоже готовиться, тот неожиданно заявил, что идти не может. — Это почему? — удивился Петро. — Сам же напрашивался, а теперь на попятную? — У меня с ногой что-то, — буркнул Чепурной. — Пройдет, тогда хоть к черту в пекло… — Что же ты молчал? — рассердился Петро. — Лежит, сопит… Давно все приметили, что с тобой что-то происходит..! Показывай, что там у тебя? Чепурной нехотя скинул с правой ноги сапог и размотал портянку. — Э! Еще говорит: «Я моряк!» Смотри, как запустил… — возмутился Петро. — Ты же отморозил ее… — Надеялся, пройдет. Чепурной попытался пошевелить неестественно белыми, опухшими пальцами. Они не подчинялись. — Ну, чего молчал?! — горячился Петро. — Давно бы врача или фельдшера позвали… В землянке, кроме Чепурного и Петра, был Митя. — Я сегодня же фельдшера Гайденко покличу, — сказал он. — Быстро вылечит. Чепурной обмотал ногу портянкой и, не надевая сапога, сказал: — Помалкивал я почему? Думал, само по себе пройдет… Мне в госпиталь или эвакуироваться — нож острый. Наши вот-вот в Крыму будут. Петро, ничего не ответив, — сердито порылся в своей сумке. Взяв автомат и уходя, он приказал Мите: — Останешься с Сергеем. Из разведки Петро вернулся за полночь. Он сразу же пошел к майору Листовскому. Митя, поставив на огонь котелок, принялся готовить ужин. Чепурной проснулся, когда Петро уже вернулся от своего начальника. — Что хорошего видели? — спросил он, закурив. — Хорошего? Обгоревшие хаты стоят. Собаки воют. Кошки одичалые в селах шмыгают. Гарью за километр несет… Что тебя еще интересует? Ребята два немецких эшелона взорвали — один в Сарабузе, другой в Севастополе. С боеприпасами. Петро, сняв шинель и повесив ее у огня, спросил: — Как нога? — Все так же. — Имей в виду, очень важное задание предстоит. Будешь обижаться, что не взяли. Чини свою ногу, не откладывай… — Он уже вставать не может, — вмешался Митя. — Завтра приведу Гайденко. …Утром отдыхали долго. Митя, вставший раньше всех, исчез, а через час явился в сопровождении рослого усатого человека. Гость, входя, стукнулся о дверь лбом. — Оце добри воякы! — досадливо морщась и потирая ушибленное место, сказал он. — Вже десять часов, а воны вылежуються, сказкы одын одному рассказують… Гайденко присел на корточки у погасшей печурки, свернул папироску. — А ну, дэ ваш хворый? Он долго разглядывал ногу Чепурного, тискал ее, вертел, чертил по коже ногтем. — Нажив соби, хлопче, биды, — сказал он сумрачно. — Одморозив чи що? Пальни гниють… Треба ризать! А то вся нога пропадэ. Чепурной, внимательно наблюдавший за фельдшером, с тревогой сказал: — Ты, браток, только в госпиталь меня не отправляй. Режь тут. — Цэ легко сказать: «режь». Гайденко еще раз осмотрел ногу, огорченно крякнул: — Госпиталь перегружен. Там и положить хлопця никуды… Прыдеться йты за инструментом… Заметив, как оживился и повеселел Чепурной, он с искренним изумлением сказал: — Ну й хлопец! Я йому пальцы ризать буду, а вин радие, наче на весилля збираеться… Грийте воду, я за инструментом пиду… Вернулся он через час, извлек из полушубка склянку с прозрачной жидкостью, металлический ящичек. Приготовив все, приказал: — Ну, хлопци, идить погуляйтэ. Хтось одын нехаи останэться. В операционной посторонним делать ничого. Петро кивнул товарищам, чтобы вышли. Он помог Чепурному перебраться ближе к свету. — Лягай, хлопче, — сказал Гайденко. — А сидеть можно? — Краше лежа. Будэ удобней… Спирту трошки выпьешь? Чепурной не отказался. Опорожнив стаканчик, он запил водой и улыбнулся. — Полный порядок… Дайте, ребята, закурить… Положив руку под голову, он затянулся несколько раз подряд и скомандовал Гайденко: — Давай!.. Петь можно? — Спивай, тилько не крутысь… — Ну оцз й всэ, — сказал спустя некоторое время Гайденко, накладывая бинт на ногу. — Порода у цього хлопчины така що пальци новые выростуть… Перед вечером в землянку зашел проведать оперированного командир бригады. — Ну, показывайте, где крестник Гайденкин, — сказал он, перешагнув порог. Командир бригады посидел немного с разведчиками, уходя подарил Чепурному трофейный пистолет и несколько коробок патронов к нему. — Если этой игрушкой на луну какого-нибудь карателя спровадишь, ему будет лестно, — пошутил он. — Баварского завода штучка… Пистолет заходил по рукам. — Эту штуковину он у одного фрицевского капитана забрал, — сказал Митя. — Еще в прошлом году… Мы вместе тогда были… Митя оживился и, что-то вспомнив, засмеялся. — Я вот вам скажу, как капитан к фрицам в гости попал. — Ты лучше про золотого осла, — подсказал Чепурной, протяжно зевнув. — Они свою казну на осле возили, — обращаясь к Петру, сказал один из партизан. — Как древние… эти… В общем, в Иерусалиме… А ослик во время перестрелки ка-ак припустит к фрицам за сеном… — У него в балке была копна на примете, — пробормотал Митя. — Я про немцев хочу досказать… — Ну, давай про немцев… — Вот, значит, нужно было донесение нести в партизанский район… Он тогда группой командовал… Повел нас… Мороз, снег, метет — ну ничего в лесу не видать… Шли так час, два, позамерзали, сил нет… Глядь, впереди палатки! Стало быть, порядок… Пришли… Мы едва ноги тащим. А он первый туда бегом. Вскакивает в палатку, которая с краю… «Здравствуйте!» — говорит… Присел к печке, руки греет, автомат меж ног поставил… Что такое, молчат все? Глядь… мать честная! Фрицы! — Митя оглядел всех восхищенным взглядом. — Слушайте дальше. Вылупили они глаза: откуда, мол, такой? А один, пошустрей, уже к оружию руку тянет… Ии-э-эх! Как вскочит наш командир, да очередью… Сиганул из палатки, бежит и строчит вокруг. Палаток-то много… С тем ушел. Мы ничего не знаем, а фрицы уже взъерошились. В общем, попали мы в переплет. Постреляли… Вернулись в штаб, докладываем: так и так, погиб командир группы и бумаги с ним. Пожалковали, а он через два дня заявляется. Пакет доставил, все в порядке… В этот вечер долго вспоминали бойцы один эпизод за другим, выставляя их, главным образом, с комической стороны. Петро смотрел на веселые лица партизан и думал: «Ни от кого из них не услышишь, что трудно». А ведь партизаны дрались с сильным и хорошо вооруженным врагом. Они мерзли на открытых всем ветрам заставах, голодали, порой питались опавшими ягодами кизила, курили дубовые листья, болели. Но ни у кого не ослабевала ни на мгновенье вера в праздник победы, в то, что гордыми, непокоренными советскими людьми они вернутся в свои освобожденные города и села. IX Был март на исходе. С юга все ощутимей доносились запахи недалекой весны, дни становились длиннее и солнечней. С утра в лужицах поблескивали хрупкие льдинки, а к полудню и они таяли. Все чаще в просветах кучевых облаков синело небо, солнце все больше нагревало землю и камни, и тогда прошлогодняя опавшая листва источала сладковато-прогорклый запах, над ущельями и скалами поднимался туман. Все эти дни Петро Рубанюк чувствовал прилив сил, душевный подъем: он жил мыслью о скором освобождении Крыма. — Весна в тебе колобродит, — усмехаясь, говорил ему Дмитриевич, недавно вернувшийся с Большой земли, из госпиталя. — Весна весной, а, честно говоря, надоело уже сидеть в лесу и ждать, пока с Керчи и Перекопа товарищи придут. После возвращения Дмитриевича у Петра свободного времени стало больше, и он побывал еще раза два у Сандуняна. Тот почти оправился, из госпиталя его выписали, и он понемногу втягивался в деятельность штаба бригады. Быстро поправлялся и Сергей Чепурной. Жить он перешел в соседнюю землянку. Томясь от безделья, часами проигрывал на патефоне единственную уцелевшую пластинку — «Тачанку», а когда и это надоедало, без видимой нужды разбирал и собирал свой автомат, смазывал его. Как только нога позволила Сергею обходиться без палочки, он пошел рано утром в отряд к Сандуняну. О том, что Арсен бежал из-под расстрела и находится в лагере, он узнал совершенно случайно, рассказывая Петру о своем пребывании в тюрьме у гестаповцев. Вернулся Чепурной в полдень и, разыскав Петра, сказал: — Поклон от дружка. Мы с ним теперь тоже вроде крестных братьев. Одним кропилом нас гестаповцы святили. — Как он там поживает? — Повеселел. Воевать может, а это сейчас для него главное… …Пять дней прошли однообразно, а на шестые сутки майор Листовский вызвал Петра и приказал подготовиться к переброске в партизанское соединение, расположенное на территории заповедника, и находиться там. — Рацию с собой возьмите, — добавил он. — Проводника и одного сопровождающего вам дадут… Перед уходом Петро спросил: — Разрешите обратиться? — Обращайтесь. — Сопровождающим прошу, если другой еще не назначен, дать Чепурного. — Почему Чепурного? — Боевой хлопец да и места здесь хорошо знает. — Выясню в штабе… Просьбу Петра Листовский выполнил, и штаб в этот же день передал Дмитриевичу приказание о Чепурном. С наступлением сумерек Петро и Сергей, попрощавшись с товарищами, тронулись в дорогу. В качестве проводника им дали бывшего служащего заповедника. Шли ночами, держась глухих троп и далеко обходя селения с вражескими гарнизонами. На четвертые сутки, перевалив на восходе солнца горку, добрались до заставы. Радостно-возбужденные партизаны, среди которых у проводника оказался близкий друг, сообщили: — Наши в Армянске уже… Гонят фашиста… Не слыхали? Говорят, по радио приказ Верховного главнокомандующего передавали… Взволнованные сообщением, забыв об усталости, Петро, Сергей и проводник немедленно двинулись к штабу соединения. Оживление, царившее здесь, рассеяло все их сомнения. Еще до того как они разыскали штабную землянку, им стало известно, что первые партизанские отряды уже выступили к побережью, чтобы отрезать пути оккупантам на Севастополь. Готовились к выходу из лагеря и остальные. Командир соединения, проверив документы Петра и узнав о задании, с которым тот прибыл, сказал: — События немного опередили вас, но ничего, работа найдется. — Верно, что приказ Верховного главноуправляющего был? — спросил Петро. — Приказа пока не было… Но будет!.. Обязательно… К Ишуни вышли. Петру хотелось более подробно расспросить обо всем. Но в землянку набилось много людей, все торопились, и Петро с Сергеем вышли. Связавшись по радио с Листовским, Петро получил приказание помогать штабу партизанского соединения радиосвязью и ждать дальнейших указаний. Ночью, вместе с отрядами, получившими приказание выступить в направлении шоссе Алушта — Ялта, Петро и Чепурной покинули лагерь. На заре взору партизан представилась отрадная картина. Враг в беспорядке отступал. Бесконечный поток разномастных машин устремился по прибрежному гудрону в сторону Севастополя. Хаос, заторы, опрокинутые в кювет машины — все свидетельствовало о том, что гитлеровским солдатам и офицерам явно изменила хваленая привычка к строгому порядку. — Вот чешут, сукины сыны! — с усмешкой воскликнул Чепурной. Над морем громоздились снежно-белые тучи. Казалось, что и там, за свинцово-серой ширью, стоят огромные, окутанные дымкой горы. Снизу, из-за отвесных известняковых скал, доносились выстрелы; партизанские отряды, вышедшие раньше, завязывали бой с отходящими оккупантами. Петро не знал обстановки под Керчью, а она особенно интересовала его: там была его рота, дрался его полк. Но сообщение о прорыве вражеской обороны на Перекопе и о боях в районе Ишуни, бегство оккупантов к Севастополю наполняли все существо Петра ликованием. В самые ближайшие дни, а может быть и часы, он мог встретиться со своими друзьями в уже освобожденном Крыму. Отряд быстро спускался с гор к морю, но Петру казалось, что он движется медленно. Беспокойно поглядывая, на длинную цепочку партизан, растянувшуюся по извилистой горной тропе, он говорил Сергею: — На Тамани у нас в армии группы преследования были на машинах… Самоходки, танки, кавалерия… Там далеко гады удрать не могли… — Тут они тоже дальше Камышевской балки не забегут, — невозмутимо откликнулся Чепурной. * * * Войска Отдельной Приморской армии, овладев Керчью, направили удар на Феодосию. Ко второй половине дня двенадцатого апреля подвижные отряды, пройдя больше ста километров, отбросили захватчиков с Ак-Монайских позиций. К вечеру, встретив сильную оборону врага в предместьях Феодосии, советские войска завязали бой. Ночью противник был выбит из порта, днем — из города. Продолжая преследовать его деморализованные части, советские войска одновременно вступили в горно-лесистую местность и вели наступление в сторону Старого Крыма, Карасубазара, Симферополя. По шоссе пестрой, шумливой толпой шли пленные. Многие, сняв свои береты, с подобострастными улыбками приветствовали запыленных, усталых гвардейцев. — Черт их знает, чего радуются! Вроде их освободили, — пересмеивались солдаты и партизаны. На спуске к городу от стоявшей вдоль дороги толпы отделился мальчуган. Он подбежал к партизанам. В двух шагах остановился и, почему-то избрав среди других Сергея, возбужденно воскликнул: — Дядя моряк! Дядя моряк!.. Послушайте, дядя моряк… Чепурной остановился. — Дядя моряк, — блестя черными глазами и захлебываясь, твердил мальчуган, показывая рукой на соседний двор. — Там немецкий начальник прячется… Поймайте его, дядя моряк… Он удирал, потом спрятался… Я сам видел… — Пойдем, — предложил Чепурной Петру. — Поглядим, что за пташка. Не успели они с Петром сделать и нескольких шагов, как гурьба женщин и подростков с шумом и гамом вытолкнула со двора упитанного человека. Головного убора на нем не было, ворот голубой рубашки разорван. Он то пытался пригладить дрожащими руками косой пробор на голове, то поспешно вытаскивал из кармана пиджака какие-то бумажки и тут же растерянно совал их обратно. — Заберите этого негодяя! — крикнула пожилая женщина с заплаканным бледным лицом. — Староста немецкий… — Подлец! — кричала ему в упор другая, стискивая кулаки. — Сына моего выдал на расстрел… Палач!.. Мужчина трусливо косился на партизан, невнятно бормотал трясущимися губами: — Граждане дорогие… Несправедливо ругаетесь… Кто же о вас заботился, как не я? Кто спасал?.. Петро, дернув Чепурного за рукав бушлата, сказал: — Тут без нас разберутся… Женщины теперь его не выпустят… Внимание его уже несколько минут было приковано к шоссе. Там шли самоходные орудия, танки, грузовые и легковые машины с солдатами и офицерами. Одна из них свернула с шоссейной дороги и стала быстро приближаться. Еще издали, по шлемам и комбинезонам офицеров, сидевших в автомобиле, Петро понял, что это были танкисты. — Значит, наши где-то тоже должны быть недалеко, — предположил он. Машина резко затормозила около толпы. Сухощавый смуглый офицер, с полевыми погонами майора, проворно выскочил из автомобиля, снял шлем и направился к женщинам. Петро и Чепурной подошли к машине. Кроме водителя, в ней сидел молодой офицер. — Не с Керченского «пятачка», товарищи? — обратился Петро к нему. — С Керченского… Офицер с любопытством смотрел на матросскую тельняшку Чепурного, на красные ленточки. Петро справился о своей дивизии. — Пока Феодосию брали, были все вместе, — ответил танкист. — А потом часть приморцев на Симферополь пошла… — Он с веселой улыбкой добавил: — Вам надо прямо на Севастополь пробираться… Там все повстречаемся… Перекинувшись еще несколькими фразами с танкистом, Петро и Чепурной побежали догонять свой отряд. — Может, и в самом деле на Севастополь двинем? — предложил Чепурной. — А если полк мой где-нибудь в Феодосии? — возразил Петро. Вскоре ему удалось разузнать, что дивизия его находится где-то за уже освобожденным Симферополем. Офицер, сообщивший ему об этом, посоветовал: — Вы в Симферополь поезжайте. Там, в штабе армии, наведете точные справки… В этот же день Петро и Сергей отправились в Симферополь. * * * За два дня, проведенных в Симферополе, Петро успел доложиться майору Листовскому, повидать Дмитриевича, Арсена Сандуняна и других товарищей из соединения, получил необходимые документы в партизанском штабе. Гитлеровцы, в беспорядке отступив к Севастополю, еще яростно сопротивлялись, по ночам бомбили населенные пункты и дороги, но уже ни у кого не было сомнения в том, что полный разгром оккупантов в Крыму — дело самых ближайших дней. Прощаясь с Чепурным — тот торопился в свою бригаду, — Петро и Арсен взяли с него слово не терять связь, а при случае разыскать друг друга в Севастополе. Уже совсем стемнело, когда Петро и Сандунян, свернув около шаткого деревянного мостика с истолченной в мельчайшую белую муку дороги, пошли по широкой сырой лощине, переполненной людьми, повозками, лошадьми, орудиями… Под кустами лежали и сидели солдаты, от походных кухонь тянул горьковатый дымок, хрустели сеном лошади. Свой полк Петро и Арсен разыскали в лесочке, далеко за Бахчисараем. Первым, кого они увидели из своих, был Евстигнеев. Стоя к ним спиной, он говорил что-то двум солдатам. Те слушали, вытянувшись. Петро подошел ближе. Евстигнеев, почувствовав, что кто-то стоит за его спиной, обернулся. Глаза его изумленно округлились. — Товарищ гвардии старший лейтенант! Он по-стариковски засуетился. — Ну, как в роте? — спросил Петро. — Все живы?.. Э-э, вам лычки старшины, Алексей Степанович, дали? — Ротой товарищ Марыганов командует. Он сейчас на совещание пошел. Майор Тимковский собирает. — Тимковский уже майор? — Перед самым наступлением присвоили звание. — Ну, показывайте, где штаб. Пошли, Арсен! Переговариваясь, они подошли к палатке, из которой доносились громкие голоса, смех. У входа в нее стояли офицеры и курили. В одном из них Петро сразу признал Тимковского. — Разрешите доложить? — вскинув руку к шапке, весело сказал Петро. — Прибыли в родную часть… X Петро принял свою роту и, как только у него выдался свободный час, пошел в штаб полка. Было еще утро. Стрельников и Олешкевич сидели за палаткой на траве и завтракали. — Ну-ка, партизан, иди, иди, докладывай! — крикнул Стрельников, заметив Петра. — Садись, перекуси с нами. — Спасибо! Уже завтракал. — Как воевалось в лесу? Рассказывай… — Не плохо. По роте своей соскучился здорово… Петро сел на траву. Склоны близких долин тонули в белой пене цветущих яблонь. В ветвях шиповника молчаливо прыгали воробьи, воровато подбираясь к остаткам снеди, лежащей на разостланной газете. Петро стал рассказывать о партизанском лагере. Стрельников, немного послушав его, перебил: — Ты извини, мне в штаб дивизии нужно. Вот что могу тебе сказать: разведчики довольны твоей работой. — Старался. Стрельников поднялся, пожал ему руку и ушел. — Как Сандунян в гестапо попал? — спросил Олешкевич. — Как это случилось? — По этому поводу и пришел. Парень крепко переживает. А вины у него никакой нет. — Ну, и зря переживает! Он же не откуда-то со стороны к нам пришел, — сказал Олешкевич. — Мы-то его за два с лишним года изучили. С минуту Олешкевич молчал, щурясь на залитые солнцем горы, потом спросил: — Отвоюемся — какие у тебя личные планы на дальнейшее? Петро ответил не сразу. Он заметил напечатанный в газете портрет улыбающейся девушки в костюме летчицы. Чем-то она напоминала Нюсю, задушевную подругу Оксаны: лукавые, веселые глаза, изогнутые тоненькими дужками брови, полные губы. Петро торопливо отряхнул газету и прочел подпись под снимком: «Кавалер двух орденов гвардии лейтенант Анна Костюк. Совершила на своем легком бомбардировщике более двухсот ночных вылетов». — Что увидел? — спросил Олешкевич. — Землячку. Из Чистой Криницы… Олешкевич взял газету, посмотрел на портрет девушки. — И до войны летчицей была? — Рядовой колхозницей. В звене у сестры работала. — Молодец! Ну, так ты на мой вопрос не ответил. — Вы спрашиваете, чем я думаю после войны заняться. Самым что ни на есть мирным делом. Садоводством. — В армии нет желания остаться? Пожизненно? — Откровенно говоря, нет. Я человек сугубо мирный. Предпочитаю рыть землю для сада, а не для окопов. Если бы нас не трогали, я бы с большим удовольствием занимался агрономией. Олешкевич еще долго расспрашивал о партизанах, о Сандуняне, потом сказал: — Ну, иди, Рубанюк. Готовь свою роту. Самое серьезное еще впереди… Бои предстояли жестокие. Противник сильно укрепил высоты перед Севастополем: Сапун-гору, Горную, Кая-Баш, «Сахарную голову». В штаб армии был доставлен захваченный разведчиками приказ главнокомандующего армейской группой «Южная Украина» генерал-полковника Шернера от 20 апреля 1944 года. Генерал писал: «В ходе боев нам пришлось оставить большую территорию. Ныне мы стоим на грани пространства, обладание которым имеет решающее значение для дальнейшего ведения войны и для конечной победы. Сейчас необходимо каждый метр земли удерживать с предельным фанатизмом. Стиснув зубы, мы должны впиться в землю, не уступая легкомысленно ни одной позиции… Наша родина смотрит на нас с самым напряженным вниманием. Она знает, что вы, солдаты армейской группировки „Южная Украина“, держите сейчас судьбу нашего народа в своих руках». * * * Рота Петра была в числе штурмующих. За ночь, несмотря на беспрерывный обстрел, она выдвинулась вперед, к проволочным заграждениям у безыменной высоты, и хорошо зарылась в землю. Чуть светало… Ярко-зеленая звезда, низко повисшая над темным кряжем, казалась взвившейся вверх ракетой. Голая с крутыми каменистыми скатами гора тонула в предутреннем голубоватом сумраке. Перед ней, правее и левее, синели очертания других высот; ветерок налетал из-за них порывами, оставлял на губах солоноватый привкус моря. Обходя воронки, Петро подошел к укрытиям, где расположились подрывники, приданные его роте. Среди многих голосов он различил басок Евстигнеева. Слышался стук ложек. По ходу сообщения Петро прошел в укрытие, поздоровался. — Завтракаем сегодня рано, товарищ гвардии старший лейтенант; — доложил Евстигнеев. — Обедать в Севастополе придется. — Севастопольцы есть здесь? — спросил Петро. — Есть! Стрижаков. — Павлуша, отзовись… — Я! Поднялся худощавый, невысокий солдат. Держался он с Петром почтительно и в то же время с достоинством человека, видавшего всякие виды и уверенного в себе. Петро не смог сразу определить, сколько ему лет: за двадцать или все тридцать. — Родились в Севастополе? — спросил Петро, обращаясь к севастопольцу на «вы», хотя большинству солдат, по фронтовой привычке, говорил «ты». — Никак нет. — Что ж, долго жили в нем? — Не довелось. Оборонял в тыща сорок первом. — А-а… тоже севастополец… Справедливо! Если возьмем гору, будет виден город? — Как на ладошке… Там уж зацепиться фрицу не за что. — Значит, сопротивляться будет отчаянно. — Точно! Ну, сковырнуть его можно быстро. Запсиховал фриц… Думает о своей гибели, а не о победе. Это уже вояка никудышный… — Сумеем первыми на высоту прорваться? — Надо, товарищ командир роты. Я припас… Вот… Солдат извлек из-за пазухи алый кусок материи, развернул. — Мечтаю первым достичь. — Это по-гвардейски… Позже, побывав у бронебойщиков, минометчиков, Петро увидел красные флажки у многих. Солдаты оживленно переговаривались, шутили, и Петро понял, что, пожалуй, в этом спокойствии людей, которым предстояло штурмовать сильно укрепленную гору, таилось для противника самое страшное. Люди не только страстно хотели поскорее выбить противника из последнего, севастопольского, укрепленного района. Они знали, что сумеют сделать это так же мастерски, как и под Перекопом, на Сиваше, под Керчью… Едва с рассветом началась артиллерийская обработка высоты, Петро быстро добрался к своему наблюдательному пункту. И здесь, приглядываясь к солдатам, которые должны были находиться при нем во время боя, Петро увидел, что и они так же оживлены, как те, кто ожидал в укрытиях сигнала к атаке. Артиллерийская канонада все усиливалась, сливаясь в общий, несмолкаемый гул. — Такого еще не было, — громко и восхищенно сказал пожилой солдат, наблюдавший из-за бруствера окопчика за происходящим. Противник открыл ответный огонь. Снаряды и мины ложились то позади, то впереди наблюдательного пункта Петра. В безветренном, по-летнему жарком воздухе дым и пыль становились все гуще. Из-за гребня горы поднялось солнце; темный диск его проглядывал будто сквозь закопченное стекло. За грохотом Петро не слышал, как над его головой низко пронеслись штурмовики. Он увидел их, когда рев моторов заполнил все бездонное небо. А к вершине горы, еще дрожавшей от ударов «илов», уже плыли бомбардировщики… Во вражеские траншеи штурмующие группы ворвались через несколько минут после того, как над исходными позициями со свистом взвилась ярко-красная ракета. Первая высота была захвачена. Петро перенес вперед наблюдательный пункт. Но еще до того, как он расположился со своими связными в глубокой воронке, которую чья-то бомба, словно нарочно, разворотила на удобном для энпе взгорке, гитлеровцы перешли в контратаку. Враг был тотчас же отброшен. Лишенные растительности и почти отвесные скаты горы, густо покрытые железобетонными дотами, проволочными заграждениями, дымились, вздрагивали от разрывов. В боевые порядки штурмующих групп и стрелковых подразделений артиллеристы выдвинули свои пушки, и штурм горы возобновился. Это была третья атака за день. Медленно, шаг за шагом вгрызаясь в оборону врага, стрелки через час заняли первую линию траншей противника и с неимоверными усилиями продолжали пробиваться вперед. Меняя наблюдательный пункт, Петро попал под пулеметный огонь, пополз, вскочил в развороченную снарядом траншею. Она вся была завалена трупами вражеских солдат. Два пулеметчика из роты Петра, в мокрых, прилипших к телу гимнастерках, пытались установить на бруствере «максим». — Черт!.. Поставить негде… Петро выкарабкался и поспешил за связистами, тянувшими кабель. К полудню у противника оставался только гребень высоты, но держался он за него упорно, и продвижение стрелков снова застопорилось. Особенно досаждал наступающим пулеметный огонь из амбразур большого бетонного дота. Его долго и сосредоточенно обстреливали тяжелые орудия, бомбили штурмовые самолеты. Но как только поднималась пехота, из амбразур дота снова хлестал огонь крупнокалиберных пулеметов и прижимал атакующих к земле. Рота Петра несла потери, орудия сопровождения отстали, и пока артиллеристы тянули их на лямках в гору, командиры взводов пытались прорваться вперед под прикрытием огня бронебойщиков и минометов. — Что ж вы, гвардейцы?! — хрипло кричал впереди младший лейтенант. — Или сил не хватает?.. Не дадим им удрать из Севастополя… За мной, орлы!.. Он встал во весь рост и тут же упал, срезанный пулеметной очередью. Петро понял, что теперь не оторвешь людей от земли, а это-то и было губительным: гитлеровцы вели по ним прицельный огонь. Надо было во что бы то ни стало блокировать проклятый дот, ослепить, раздавить его!.. Петро глядел на бетонную грибообразную глыбу с узкими амбразурами, и у него перехватывало горло от ярости. Никаких скрытых подходов к доту, которыми могли бы пробраться подрывники, не было. А Тимковский, нервничая, поминутно требовал: — Поднимай людей! Что залегли? До утра будете тянуть?! Петро с большим усилием сдерживал желание броситься лично в атаку. Может быть, ему удалось бы увлечь людей, оторвать их от земли… Но рассудок подсказывал другое: так можно поступить лишь в отчаянии. В лоб здесь не возьмешь. — Принимаю меры к блокированию дота, — доложил он Тимковскому. — Прошу прибавить огонька… Петро вызвал Евстигнеева, поручил возглавить группу и вместе с ней обезвредить дот. — Да-а, без этого не продвинемся, — сказал Евстигнеев, измеряя прищуренным глазом расстояние до противника. И вдруг радостно воскликнул: — Флажок!.. Солдаты тоже заметили красный лоскут материи на гребне по цепи понеслись восторженные крики: — Флажок! Флажок!.. Товарищ комроты, глядите! Петро видел, что фашисты еще бьют из дота, но огонь их уже ослабевал. Красный флажок, поднятый каким-то смельчаком в тылу у противника, создал в настроении атакующих тот перелом, который должен был обеспечить успех атаки. Петро вскочил на бруствер, поднял над головой автомат: — Вперед, гвардейцы! Высота наша! Он взбирался вверх не пригибаясь, хрипло дыша. Только один раз оглянулся… Гвардейцы поднимались за ним цепью, стреляя на ходу, скользя по крутому подъему. Сзади, не отставая от пехоты, волокли орудия артиллеристы. На плечи людей, на развороченную землю оседала белая, горьковатая пыль. Уже на самом гребне Петро смахнул пот, заливавший глаза, огляделся. Из траншей, испуганно вскинув руки, вылезали один за другим вражеские солдаты. Офицер, в мятом, испачканном известняком и глиной кителе, без головного убора, признав в Петре командира, шагнул к нему. Не опуская рук, услужливо доложил: — Цейн зольдатен… ейн официр… Плен… Из окопов, укрытий, щелей карабкались все новые и новые группы гитлеровцев. Петро, приказав одному из лейтенантов разоружать их и направлять на пункт сбора пленных, прошел с Евстигнеевым вдоль линии вражеской обороны. В некоторых траншеях еще сидели растерянные, оглохшие от обстрела и бомбежки солдаты. Они робко и подобострастно следили за каждым движением Петра и Евстигнеева, заискивающе улыбались. — Вылезай, хриц, вылезай! — покрикивал Евстигнеев. Тучный лысый ефрейтор с бурыми от пота пятнами подмышками, уцепившись грязными руками за кромку щели, пытался выкарабкаться и никак не мог. Из-под скрюченных, с крупными заусенцами, пальцев его сыпалась рыхлая каменистая порода. Не спуская с Петра округленных от страха глаз, он с силой уперся тяжелым ботинком в грудь раненого, лежащего на дне щели, и, наконец, выбрался. Раненый застонал, но толстяк даже не обернулся. — Эх, пес, а не человек! — выругался Евстигнеев. — Не задерживаться! — донеслась до, слуха Петра команда. — Вперед, на Севастополь!.. Петро узнал голос Тимковского. Придерживая рукой полевую сумку, он подбежал к комбату. Тимковский, возбужденный и сердитый, отдавал какое-то приказание начальнику своего штаба и одновременно переругивался с артиллерийским капитаном. На груди у него болтался вынутый из чехла бинокль; Тимковский брался за него, подносил к глазам, но его то и дело отвлекали. К Петру подошел Сандунян, по-прежнему командовавший пулеметным взводом. — Ругается — значит, доволен, — сказал он, показывая на комбата одними бровями. — Когда сердит, — вежлив, как… японский дипломат… Петро засмеялся. Они закурили. Пыхнув папироской и уже спокойнее поглядев по сторонам, Петро только сейчас увидел внизу, в легкой дымке, зеленое море, бледно-золотые облака над ним, серые квадраты города… Он схватил Сандуняна за рукав гимнастерки: — Севастополь!.. Арсен, да посмотри же! Перед ними лежал город, о котором они за годы войны слышали столько легендарного!.. Он казался совершенно вымершим, безлюдным. Даже издали было видно, что строения разрушены, закопчены пожарами. И сейчас, справа, в районе южной бухты клубился угольно-черный дым. — Это возле Графской пристани горит, — сказал кто-то. К городу спускались с горы тягачи, пехота… Штурмовики и тяжелые бомбардировщики обрушивали свои удары уже где-то дальше, за, городом. Предстояло овладеть третьим рубежом обороны противника, и впереди уже велась разведка боем. Потеряв ключевую высоту перед Севастополем, захватчики не могли оказать серьезного сопротивления. Днем, девятого мая, рота Петра вела бой у самых окраин города. К ночи разведчики ворвались в предместья. Через несколько часов наши орудия уже открыли огонь с Северной стороны… Гитлеровцы, теснимые частями Четвертого Украинского фронта и Отдельной Приморской армии, отходили на последний свой рубеж в Крыму — к Херсонесу… На рассвете Тимковский разыскал Петра в полуподвальной комнате трехэтажного жилого дома. В здании были выбиты все окна, пол усеян стеклом и штукатуркой. Лежа в самых разнообразных позах, спали солдаты. Петро, уронив на руки голову, со сбившейся на затылок фуражкой, сладко похрапывал в углу, около низенького детского столика. Тимковский постоял над ним, тихонько потянул за прядь полос. Петро вскочил, красными, воспаленными глазами посмотрел на майора. — Все царство небесное так проспишь, — сказал Тимковский. — Поднимай роту, пойдем фашистов добивать… Он показал на карте, куда нужно Петру вести людей. Петро поднял роту, забрал каску и автомат. В полутемном коридорчике, очевидно служившем жильцам квартиры прихожей, он мимоходом взглянул в расколотое снизу доверху зеркало и так и застыл с протянутой к двери рукой. На него удивленно смотрел какой-то чумазый детина, с впавшими, небритыми щеками и вымазанным известкой носом. Петро задержался у зеркала, немного привел себя в порядок и, вскинув автомат по-охотничьи, на плечо, вышел на улицу. По изрытой взрывами брусчатке шли саперы с миноискателями, моряки, тянули провод связисты. Пехотный майор в перетянутой ремнями шинели помогал растащить сбившиеся в узком проезде повозки. — Ну, куда вас черти несут? — беззлобно кричал он на ездовых. — Фрицы еще в городе… Повозочные, флегматично помахивая кнутами, упрямо пробивались куда-то вперед, к центру. Над израненным, превращенным в камни и щебень городом поднималось утро… В легкой дымке вырисовывалась перед Петром гавань, Корабельная сторона. У памятника погибшим кораблям, то совершенно скрывая его, то четко вычерчивая белую высокую колонну, вздымались к прозрачно-синему небу исполинские клубы черного, жирного дыма. Петро вспомнил, что там еще с вечера было подожжено нефтеналивное судно. С возвышения, на котором стоял дом, приютивший Петра и его роту, были видны контуры здания Севастопольской панорамы, памятник Тотлебену. Они были знакомы Петру по фотографиям. Откуда-то, с горы, затянутой свинцовым маревом, протягивались в сторону Херсонеса бесшумные огненные пунктиры: били гвардейские минометы. Гитлеровцы беспорядочно и как-то вяло стреляли по городу из орудий. Снаряды рвались то на голых холмах, за окраиной, то в бухте. На них никто не обращал внимания. Более неприятным было частое повизгивание пуль: трудно было определить, откуда стреляют… Проходивший мимо Петра пожилой связист с катушкой провода беспокойно говорил своему спутнику, тащившему вслед за ним два телефонных аппарата: — Шальных пуль сколько… — Пули — дуры, — откликнулся солдат, — вот мину как бы не достать из-под земли ногой… Связисты посторонились, уступая дорогу трем солдатам, катившим по тротуару внушительный бочонок. Бочонок был массивный, крепкой работы, в нем тяжело плескалась какая-то жидкость, и солдаты, заметно взбудораженные, хлопотали около него с хозяйской рачительностью и усердием. Один из них, в мешковатой гимнастерке и рыжих обмотках, деловито покрикивал встречным: — Поберегись, ребята!.. В нескольких шагах от Петра катившие бочонок остановились передохнуть. О чем-то таинственно переговариваясь, они оживленно жестикулировали. Потом Петро слышал, как солдат в обмотках дружелюбно объяснял невесть откуда вынырнувшим двум морячкам-патрульным: — Масла подсолнечного разжились… Верно говорю, масло… — Ну и жадные вы! Зачем вам столько масла? — укоризненно говорил мрачный на вид моряк с черными бачками на висках, принюхиваясь к бочонку. — Так это… На общее, сказать, питание… Всей хозкоманде, — отстаивал солдат в обмотках, ревниво придерживая бочонок рукой. — Нет, дядя, ты пушку не заливай, — строго сказал моряк с бачками. — Никакое это не масло, а чистый спирт… Понял? А спирт хозкоманде ни к чему… Беззвучно смеясь, Петро наблюдал, как бочонок, подталкиваемый расторопными морячками, покатился дальше, глухо погромыхивая по камням, подпрыгивая на выбоинах. — Приходите… Полведерка отпустим, — пообещал второй моряк, оглядываясь на заметно приунывших солдат и широко улыбаясь. — Пожертвуем за труды… Петро подождал, пока его рота разобрала свое оружие, построилась, и повел ее запруженными улицами и переулками к Камышевской балке. У одного из перекрестков, над рядами колючей проволоки, стоял воткнутый в землю шест с прибитой к нему дощечкой. На ней было написано: СТОЙ! КТО ПРОЙДЕТ ДАЛЬШЕ, БУДЕТ РАССТРЕЛЯН! Мимо грозной надписи прошли посмеиваясь. Кто-то из задних рядов ударом ноги вывернул шест с дощечкой из земли, отшвырнул далеко в сторону, к куче щебня, золы и ржавого железа. XI Немецко-фашистские захватчики удерживали теперь в Крыму лишь Херсонесский мыс с Камышевской бухтой, в которой на скорую руку было сооружено несколько временных причалов. Сюда, в район селения «Максим Горький», хлынули толпы вражеских солдат. Командир сто одиннадцатой пехотной дивизии генерал-лейтенант Грюнер, представлявший в эти последние часы боев за Крым гитлеровское командование, приказал срочно строить вторую линию обороны. Он рассчитывал, задержав натиск советских войск, эвакуировать остатки крымской группировки в румынские порты на кораблях, обещанных Гитлером. Но солдаты и большая часть офицеров, бросая в панике имущество, устремились к морю в надежде попасть на суда. На них уже не действовали никакие увещевания и угрозы фанатиков офицеров и генералов, которые, вопреки здравому смыслу, пытались продолжать сопротивление. Начальник штаба сто одиннадцатой пехотной дивизии подполковник Франц посоветовал Грюнеру отправить к русским парламентера для переговоров о сдаче. Он даже предложил для выполнения этой миссии свои услуги, но Грюнер резко и категорически отклонил его совет. Огонь советских войск по Херсонесу все усиливался. Над клочком земли, в который вцепились гитлеровцы, беспрерывными волнами появлялись штурмовики. Прорвавшись в бухту сквозь плотный заградительный огонь советских батарей, четыре вражеских судна смогли принять на борт лишь незначительную часть солдат и офицеров из тридцати тысяч, скопившихся на Херсонесе. Два корабля тут же были потоплены советской авиацией. Паника и хаос усилились еще больше, когда распространился слух, что генералы Бэмэ и Грюнер, переодетые в летние комбинезоны, собрались бежать на самолете, который круглые сутки держали наготове. У маленьких суденышек около причалов началась неописуемая давка. Сталкивая, друг друга в море, ругаясь и схватываясь в кулачной потасовке, незадачливые покорители Крыма старались как можно быстрее покинуть землю, которая жгла им пятки. Двенадцатого мая советские войска мощным ударом танков и пехоты взломали оборону противника и, подавляя разрозненные группки сопротивляющихся солдат и офицеров, начали распространяться по Херсонесскому полуострову… …Петро из своего неглубокого укрытия в расщелине меж камней, которое даже не хотелось ему «обживать», видел, как цепь вражеских солдат, с которой рота уже несколько часов вела перестрелку, внезапно дрогнула. Часть гитлеровцев побежала, некоторые продолжали отстреливаться. Петро поднял солдат, и они рванулись вперед с такой яростью, что даже самые упорные из фашистов побросали оружие и торопливо подняли руки. Проходя мимо пленных, Петро обратил внимание на то, что большинству из них давно перевалило за третий десяток и что, судя по регалиям, болтавшимся на их грязных мундирах и кителях, его роте довелось вести последний бой в Крыму с матерыми вояками. — Капут! — кратко подытожил Арсен Сандунян, догоняя Петра, шагавшего вместе с Евстигнеевым к морю. — Сработано чисто, — весело улыбаясь и усталым жестом вытирая пыль со лба, откликнулся Петро. — Сколько же их тут! — удивлялся Евстигнеев, осматриваясь. Подозрительно разглядывая злые, грязные лица фашистов, он на всякий случай держал свой автомат наготове. Небольшое пространство древнего Херсонесского полуострова было заполнено толпами оккупантов. На развороченной, пахнущей дымом и гарью земле валялись вперемешку с трупами людей и лошадей опрокинутые автомашины, орудия, остовы разбитых самолетов. Чем ближе к бухте, тем гуще была усеяна земля брошенными чемоданами с награбленным добром, ящиками с продуктами, бутылками, консервными банками, медикаментами, рулонами бумаги, деньгами, порнографическими открытками и сентиментальными семейными фотографиями, коробками с шоколадом и древесным спиртом, пачками сигарет. Пленные, окликая друг друга гортанными резкими голосами, понукаемые своими офицерами и ефрейторами, собирались в кучу, строились. — Эти уже отвоевались, — с удовольствием сказал Сандунян Петру. — Разрешите, товарищи офицеры? — окликнул их низенький шустрый лейтенант с «лейкой» в руках и с какими-то футлярами, сумочками, чехольчиками на боку. — Херсонес очищали? Минуточку… Петро и Арсен машинально поправили головные уборы, одернули гимнастерки. — Так… А вы, папаша, извиняюсь, гвардии старшина, в серединку, — командовал фотокорреспондент. — Фриц, фриц, стань там… Хир!.. Дорт!.. Отлично!.. Щелкнув, он справился: — Не больно? Тогда еще разочек… Великолепно… Папаша, подбородочек повыше… Ус не надо крутить… Превосходно!.. Минуточку… Фамилии… Он исчез так же стремительно, как и возник. — Бойкий! — похвалил Евстигнеев. — Корреспонденту иначе нельзя, — сказал Петро. Они дошли до крутого, кремнистого обрыва над морем, глянули вниз. Море отделялось от обрыва узенькой кромкой песка, утыканного крупными валунами и отполированном волнами галькой. Пленные кишели на этой узенькой прибрежной полосе, как раки. Они бросали в плещущиеся волны оружие, документы… Лица их были зелеными, как морская вода. От моря тянулись высеченные в скале лестницы. У одной из них стоял мокрый с ног до головы немецкий офицер; размахивая руками и почему-то коверкая слова, он истошно кричал вниз: — Камрад! Сюда!.. На гора… Сандунян принялся подсчитывать поднимающихся на берег пленных: — Сто… Сто пятьдесят… двести… — Их без нас потом сосчитают, — махнув рукой, сказал Петро. Он беззлобно смотрел на давно не бритые, растерянные и угрюмые лица врагов, и вдруг его внимание привлек шум, одиночные выстрелы. — Старшина, узнайте, в чем дело, — поручил Петро Евстигнееву. Выстрелы стали чаще, и Петро, вынув из кобуры пистолет, поспешил вслед за старшиной. За несколько десятков шагов он увидел небольшую, плотно сгрудившуюся кучку гитлеровцев. Они отстреливались от наседающих бойцов. Высокий старый офицер, яростно размахивая парабеллумом, что-то кричал. Потом, не целясь, он выстрелил. — Генерал ихний, — крикнул бежавший рядом с Петром лейтенант и, опустившись на колено, вскинул автомат, зашарил пальцем по спусковому крючку. — Не бей! — Петро ударил кулаком по стволу автомата, но лейтенант уже успел дать короткую очередь. Генерал ухватился рукой за плечо и выронил револьвер. Петро метнулся к нему и вдруг согнулся, взялся обеими руками за живот. Сделав несколько мелких шагов, он со стоном стал валиться на бок. Сандунян прибежал минутой позже. Он видел, что в Петра выстрелил стоявший за спиной генерала рослый немецкий офицер со многими орденскими ленточками на кителе. Зажав в кулаке рукоять пистолета, Арсен бросился на стрелявшего. Заметив его сверкающие глаза, искаженное бешенством лицо, офицер попятился, рывком поднес к своему виску пистолет и застрелился. Сандунян склонился над Петром. Он лежал, подвернув под себя руку, на зеленых бриджах густо проступала кровь. …Очнулся Петро спустя несколько минут. Рана в верхней части живота нестерпимо горела. Над ним вполголоса разговаривали. Петро с усилием открыл глаза и увидел командира полка Стрельникова и Олешкевича. Не разжимая зубов, он тихонько всхлипнул. — Ну, ничего, ничего, — сказал Стрельников. — Живой… Заштопают, все будет в порядке… — Пуля в животе осталась, — произнес женский голос — Надо срочно в госпиталь… Помогите, товарищ лейтенант. Чуть-чуть приподнимите… От резкой боли в животе Петро снова лишился сознания… Очнулся он в санитарном автобусе. Машина катила медленно и плавно, мягко шурша по асфальту шоссе. Покачиваясь на висячих носилках, Петро медленно размежил веки… В автобусе было душно, сильно пахло иодом, эфиром… Один из раненых непрерывно стонал, потом хриплый голос его перешел в рыдание. Рядом с ним сидела девушка, держа в своих руках его желтую, безжизненную руку. — Куда мы? — слабо шевеля губами, спросил Петро. — Слышите, сестра? — В госпиталь, в госпиталь… Скоро уже… Вдоль шоссе тянулись нескончаемые колонны пленных. Петро безразлично смотрел на них. Заросшие щетиной, запыленные, они шли медленно, без конвоя, потом вдруг начинали почему-то бежать, сбиваясь в кучу, наталкиваясь друг на друга… Автобус, гудя, обогнал голову колонны, и Петро неожиданно заметил сквозь стекло Сергея Чепурного. Моряк ехал рысью, впереди колонны пленных, понукая каблуками и хворостиной свою неказистую, явно трофейного происхождения кобыленку. Ноги его в широких матросских брюках были раскорячены, бескозырка лихо сдвинута на затылок. Увидев, что колонну обогнал автобус, Чепурной махнул прутиком, сжал каблуками вспученные бока кобыленки: — Шнеллер!.. Петро еще несколько мгновений видел покорно ринувшуюся за моряком колонну и вновь впал в забытье. XII Через несколько дней после операции Петро спросил у хирурга во время перевязки: — Крепко меня заштопали? Скоро выпишете? Хирург, седой человек со свежим шрамом на щеке, мыл над тазом руки. Он покосился на Петра: — А куда вы так торопитесь? — То есть как «куда»?.. На фронт. Вместо ответа врач, обращаясь к сестре, распорядился: — Можете к бульону добавить еще манной каши… Он вытер салфеткой желтые от иода руки. Скручивая влажными еще пальцами папироску и глядя Петру прямо в глаза, он с подчеркнутой суровостью проговорил: — На фронте, молодой человек, обойдутся уж без вас… Вам сделали резекцию желудка… Знаете, что это такое? — Нет, — беспокойно сказал Петро. — Это тридцать третья статья. — А я не знаю, что это за статья. — Демобилизация со снятием с учета. К службе в армии вы не пригодны… Петро несколько минут молчал. Заметив, что санитары намереваются взяться за носилки, на которых он лежал, Петро слабым движением руки остановил их. — Сколько мне придется проваляться, доктор? — спросил он. — Месяц, полтора… Теперь уже все зависит от вас, молодой человек… от вашего организма… В палате Петро первые дни после операции часами лежал молча, неохотно отвечая на вопросы своего соседа — раненного в бедро капитана. Подниматься ему не разрешали, читать — тоже; свое недовольство и злость за все — за нелепое ранение, тупую боль в животе, перспективу быть отправленным в тыл — он вымещал на дежурной сестре, низенькой рыжей девушке с зелеными глазами-щелками и задорно вздернутой кверху губой. Медсестру было легко раздразнить, и Петро донимал ее при всяком удобном случае, получая безотчетное удовлетворение, когда она вспыхивала и начинала ему дерзить. Мрачно балагуря, Петро немного забывал о своем несчастье, но едва наступали летние сумерки, как он снова начинал хандрить. В завешенное марлей окно доносился неумолчный плеск моря, шуршали по гравию шаги, слышались мужские и женские голоса, смех, — и при мысли, что совсем рядом жизнь идет своим чередом, а он прикован к постели, Петро едва не плакал. Сосед-капитан долго ворочался на своей койке. Потом он брал костыль, стучал в стенку: — Эй!.. Няня!.. Сестра!! В дверях бесшумно возникал силуэт дежурной. — Что вы шумите, больной? — Сделайте мне укол… Я не могу заснуть… — Все могут, а вы не можете, — сердито упрекала дежурная. — Сами не спите и другим не даете… — Сделайте укол! — упрямо настаивал капитан. — Мне же не жалко, — начинала колебаться дежурная. — Врач не разрешает… — Он не узнает… — Ладно! Только не выдавайте… Сестра приносила шприц, производила инъекцию, и капитан тотчас же засыпал. Петро знал от сестры, что капитану впрыскивают не морфий, а физиологический раствор и что делается это по совету самого врача. Сперва его развлекал этот безобидный обман, потом наскучил. Подолгу рассуждая с самим собой, Петро сперва утешал себя тем, что как только он почувствует себя несколько лучше, ему удастся убежать из госпиталя. Сейчас, когда Крым полностью очищен от оккупантов, дивизия его здесь долго не задержится, а врачи, чего доброго, и впрямь вздумают его демобилизовать… Он никак не мог представить себя в тылу, пока продолжалась война… Но заметного улучшения не наступало. Из разговоров с врачами и сестрами Петро понял, что ранение желудка чревато весьма неприятными последствиями. «Теперь уже на всю жизнь изуродованный и больной», — с отчаянием думал Петро. «Но ведь живут же, работают, борются люди с еще более серьезными недугами, чем у меня», — мысленно успокаивал он себя. На память приходил Николай Островский с его страшной болезнью и неукротимой волей к жизни, борьбе. В конце концов при мысли, что его собственная воля оказалась такой расслабленной, Петро испытывал чувство стыда. «И не пробовал еще бороться, а уже записался в инвалиды», — горько упрекал он себя. Постепенно, по мере того как крепли его физические силы, все больше росла уверенность в том, что ему удастся сделать еще много полезного и нужного. Спустя девять дней после операции Петру разрешили сидеть на постели. Он попросил у сестры бумагу, конверты, написал письма Оксане и в Чистую Криницу отцу. Немного передохнув, написал также и в свою дивизию. Но послать это последнее письмо не пришлось… Петро доедал свой бульон с двумя тоненькими сухариками, когда в дверь просунула голову сестра. Щуря свои зеленые щелки-глаза, она сообщила: — К вам товарищи… Навестить Петра приехали Олешкевич и Сандунян. Натягивая беспрестанно сползавшие с плеч халаты, они вошли в палату, присели возле кровати. — Да ты молодцом выглядишь, Рубанюк! — сказал, осматриваясь, Олешкевич. — Герой… Только похудел немножко, — поддержал его Сандунян. — С этих вот харчей — молодцом? — спросил Петро, пренебрежительно показывая на тарелку с остатками бульона. — А мы тебя поздравить приехали, — сказал Олешкевич. — Со званием капитана и со вторым орденом Красного Знамени. — Спасибо! — Лицо Петра просияло. С минуту все помолчали. — Ну, как там у нас? — спросил Петро. — От всей роты большой привет, — сказал Сандунян. — А особый — от старшины Евстигнеева… — Скоро уходить из Крыма собираетесь? — Приказа нет, — ответил Олешкевич. — Пока учимся… Штурмуем, ползаем… Он стал расспрашивать об операции, о самочувствии Петра, о книгах, которые тот читает, но Петро на все вопросы отвечал рассеянно, и Олешкевич понял, что Рубанюка волнует лишь один вопрос. Сам Петро вскоре его затронул. — Что ж, товарищ майор, — сказал он грустно, — видно, я уже отвоевался?.. В голосе Петра прозвучала скрытая надежда. Он посмотрел на Олешкевича так, словно в руках того находилось решение его судьбы. — Да, Петя, придется тебе долечиваться в тылу, — сказал Олешкевич, впервые назвав его по имени. — Я с врачом беседовал… Но горевать нечего… Повоевал ты немало, а дело идет к развязке… Скоро все займемся мирными делами… Они говорили на эту тему долго, и у Олешкевича, как всегда, нашлись такие убедительные слова и доводы, что под конец разговора Петро приободрился. — Ну, добре, — сказал он. — Когда Берлин возьмете, ко мне в гости, в Чистую Криницу, приезжайте… К тому времени я уже обживусь там… на инвалидном положении… — Обязательно приедем, — пообещал Сандунян. Перед уходом он положил в тумбочку Петра увесистый сверток, подмигнул: — Это от меня и Евстигнеева… Станет тебе легче — выпьешь с товарищами по маленькой… — Не скучай, Рубанюк, — сказал Олешкевич, пожимая Петру руку. — Будем навещать. Тебя в полку помнят. Через несколько дней Петра посетили Евстигнеев и Марыганов. Потом он получил ящик с подарками от командования дивизии и солидную пачку писем от солдат роты. Однажды утром на террасу, где сидел Петро, вбежала сестра. В этот день он впервые вышел из палаты и, устроившись в плетеном кресле, глядел на море. — Рубанюк, — возбужденно сообщила сестра, — вас генерал-майор разыскивает… «Какой генерал?» — хотел спросить Петро и не успел. Следом за сестрой поднимался на террасу Иван Остапович. — Сиди, сиди! — остановил он Петра, заметив, что тот встает с кресла. От Петра не утаилось, что брат смотрел на него изучающе и с соболезнованием. Когда они поцеловались, Петро спросил со смущенной улыбкой: — Хорош я? — Обыкновенный… Я в госпитале выглядел похуже. Иван Остапович положил руку на плечо брата, подбадривающе сказал: — Наша порода крепкая, Петро. Унывать нет никаких оснований. Улыбаясь и испытующе глядя на Петра, он сказал: — А я ведь не один к тебе… Жену твою привез… Петро сделал порывистое движение и, сморщившись от резкой боли, закрыл глаза. — Ну, вот, — добродушно-укоризненно сказал Иван Остапович, — так и думал… Поэтому и решил войти сначала один. Чтоб не слишком тебя волновать. Иван Остапович облокотился на балюстраду, снял фуражку и знакомым Петру жестом провел по своим волосам. — Как же узнали, что я здесь? — А мы ведь с тобой, оказывается, вместе Крым брали. Только я со стороны Перекопа шел… И вот… Оксана твоя… Снимок обнаружила. Иван Остапович извлек из кармана сложенный номер армейской газеты, протянул Петру. — Видел себя? Петро взглянул на фотографию и вспомнил, как фотокорреспондент запечатлел его с Евстигнеевым и Сандуняном на фоне разбитых у Херсонеса немецких машин и орудий. — Пришлось Оксане в Симферополь съездить, в редакцию, — рассказывал Иван Остапович, с улыбкой наблюдая, как нетерпеливо поглядывает Петро на аллею. — Там она разведала, где твоя часть… Нашла друзей твоих. В общем, развила такую деятельность… Петро, прервав его на полуслове, поднялся и, нетвердо ступая, сделал несколько шагов навстречу быстро приближающейся Оксане. Иван Остапович поспешил за ним, чтобы поддержать, но Петра уже крепко сжимала в объятиях Оксана. Гладя рукой его спину, она шепотом бормотала: — Петрусь… Милый мой… Оксана, не выпуская руки Петра из своей, горячей и дрожащей, бережно усадила его на место. — Ну? — произнес он пересохшими губами. — Вот как встретились… Оксана провела ладонью по его щеке, словно не верила еще, что перед ней живой Петро. А у него даже голова закружилась, когда он увидел близко перед своими глазами ее сияющее, слегка побледневшее лицо. Петро зажмурился, как от нестерпимо яркого света, потом снова раскрыл веки: да, это была Оксана, его рука лежала на ее темных тяжелых косах, короной обвивавших голову, к нему были обращены ее глаза. Но Петро и в эти минуты радости помнил о большом несчастье, постигшем брата и Оксану. Он обеспокоенно и участливо глядел на них, зная, что никакими словами не утешить родных ему людей. — Тебе писали из дому? — спросила Оксана. — Получил два письма от батька. — Обо всем знаешь? Лицо Петра помрачнело. — Вы… вот что… — пробормотал Иван Остапович, поднимаясь. — Я пойду пройдусь, взгляну на сад… — До сих пор не могу поверить, что нет в живых Ганнуси, Шуры, Кузьмы Степановича, — сказал Петро. — Как все это стряслось? — Тяжело, Петро… — Оксана закрыла лицо руками. — Вспомню о батьке, о Шурочке… Витюшке маленьком… Сколько горя в одной нашей семье! Внизу, между кедрами, кипарисами и высокими южными соснами, лениво плескалось иссиня-зеленое море. От кустов жасмина, густо окропленных золотистыми цветами, струился пряный запах. Несколько минут назад Петро любовался массивной громадой Аю-Дага, залитого солнцем до самой макушки, дивился бушующему изобилию яркой крымской зелени, воды, кристально-чистого воздуха, подоблачных скал и утесов. Все это Петро уже видел, ощущал и раньше. Но сейчас чудесная красота окружающей его природы волновала неизмеримо сильнее. — Хорошо здесь! — сказала Оксана. — Я рада, что ты в таком уголке… Петро вздохнул: — Если бы только не госпитальный халат! Оксана повернула к нему голову: — Не огорчайся, Петрусь… Поверь мне… Нужно только время. Они стали рассказывать друг другу обо всем, что видели и пережили. Иван Остапович, вернувшийся спустя полчаса, присоединился к разговору, и никто не заметил, как наступил полдень. Пришла медсестра и пригласила всех к обеду. Иван Остапович, переговорив с начальником госпиталя, сказал Петру: — Оксана денек-два поживет здесь… Согласен? Перед вечером он уехал к себе в дивизию, а Оксана, устроившись у госпитальных сестер, целиком взяла на себя заботы о муже. На следующий день, рано утром, Петро попросил врача разрешить ему первую прогулку к морю. — С таким надежным сопровождающим разрешаю, — ответил хирург. Они шли по аллее, и Оксана поддерживала Петра, не позволяла ему делать резких движений. Петро, забыв о своих болях, оживленно говорил: — Посмотри… Серебристо-сизый атласный кедр… Дальше вон… видишь? — пушистый крымский дуб… Петро быстро и безошибочно называл самые редкостные, никогда не виданные Оксаной деревья, и она с искренним восхищением заметила: — Право, ты молодец, Петрусь!.. Ничего не забыл… Это вот что? Вон, вон, розовые листья? — Ладанник… Как он сюда попал?.. Любопытно… Оксана не отрывала взгляда от Петра, радуясь его оживлению. Он был очень худ; возбужденно блестящие глаза, легкий румянец на скулах, тонкая шея делали его совсем юным. — Мать все твои выписки о садах и почвах сохранила, — сказала Оксана. — Обидно все-таки, Оксана! — сказал Петро. — Вы с Иваном, конечно, побываете в Берлине… — Я бы лучше с тобой в Чистую Криницу поехала… Знаешь, как там люди к работе рвутся?! Да и устала я от войны. Они выбрали большой покатый камень у моря и сели рядышком, свесив ноги над водой, как когда-то усаживались над Днепром. — Мне один товарищ на фронте как-то, в минуту откровенности, знаешь, что сказал? — спросил Петро, улыбаясь. — «Для меня, говорит, жена моя всегда как невеста…» А он с ней пятнадцать лет прожил… Вот и… и ты… Внизу беспрерывно закипала серебряная пена водоворота… Под ударами волн мягко шелестела разноцветная галька… Воздух был пропитан солью, и еле ощутимое дуновение ветерка, касаясь их разгоряченных лиц, делало щеки влажными, губы солеными. Они глядели на прибой, на черно-синюю глубину и, умолкая на минуту — на две, снова и снова рассказывали друг другу о себе, о пережитых за эти годы радостях и невзгодах. После одной из пауз Оксана сказала: — Машенька Назарова очень хотела тебя видеть. — Она по-прежнему в вашей дивизии? — Да. Знаменитый снайпер… — Я бы тоже хотел повидать ее. — Передай ей… Она приедет… Оксана загадочно усмехнулась, и Петро, заметив это, удивленно спросил: — Ты что смеешься? — Тебе показалось… Уехав на следующий день по срочному делу в дивизию, Оксана через два дня вернулась с Марией. Увидел Петро их еще издали. Машенька шла незнакомой ему, твердой и уверенной походкой, спокойно поздоровалась с ним. Опустившись в кресло, она, так же спокойно разглядывая его, заметила: — Вы почти не изменились за эти годы, Петя… Вот усики только… Сбрейте их… — Не идут? — Без них вам лучше. Петро вопросительно взглянул на жену. — А я об этом как-то не думала, — сказала Оксана. — Почему же, если нравится… — Расскажите-ка лучше о себе, Мария, — предложил Петро. — Довольны, что мечта осуществилась? Вы так стремились На фронт… — Очень довольна. — Слышал, знатным снайпером стали. — Ну уж, знатным! Таких, как я, много на фронте. — С мамой переписываетесь? — Конечно. — Прошу передать от меня привет. — Спасибо. Передам… Обмениваясь с Марией односложными, незначительными фразами, Петро глядел в ее серьезное лицо, и ему не верилось, что перед ним та самая Машенька, которая когда-то декламировала ему по-детски наивные стихи и с непосредственностью девчонки признавалась в своих чувствах. Словно прочитав его мысли, Мария задумчиво сказала: — Помните, Петя, какой глупенькой и наивной я была, когда мы встретились? — Не помню, чтобы вы были глупенькой. — Я вам в любви объяснялась, а вы меня убеждали, что все пройдет. — Ну, и прошло ведь? Мария, смеясь, утвердительно кивнула головой. Уезжая с Марией в дивизию, Оксана пообещала Петру, что при первой же возможности приедет опять. Но в Крыму встретиться им больше не довелось. Спустя три дня Петро получил от Оксаны наспех написанную открытку: «Дорогой мой! Срочно грузимся. Пишу на ящике. Куда едем, никто не знает. Береги себя, родной. Надеюсь, что скоро будем вместе и тогда уж не расстанемся. Иван Остапович обнимает, я крепко целую.      Твоя Оксана». Петро с грустью вертел открытку в руках, Сейчас, когда Иван и Оксана были, видимо, уже в дороге, он с новой силой испытал горечь при мысли, что не может, как они, сесть со своими фронтовыми друзьями в эшелон и двигаться вперед… А ведь как мечтал он об этом все долгие и тяжкие месяцы войны! Он чувствовал себя достаточно окрепшим, чтобы покинуть госпиталь. К тому же после отъезда Оксаны каждый уголок здесь навевал грустные воспоминания. Через день он получил от Оксаны большое письмо. «Я с каждым часом все больше удаляюсь от тебя, Петро, — писала она, — но никогда еще не была так близко к тебе, мой родной, единственный, мой хороший Петрусь! Я так понимаю твое состояние, что, кажется, это не ты переживаешь свое ранение и разлуку с фронтовыми друзьями, а я. Нас никогда и ничто не сможет разъединить, Петро, как бы далеко судьба нас друг от друга ни забросила! Верно ведь, любимый мой? Ты столько сделал для нашей победы, мы все так гордимся тобой! Я буду достойна тебя, верь мне, иначе как я смогу называться твоим другом, твоей женой?! Петрусь, милый! Когда ты будешь в тех местах, у моря, где мы с тобой сидели, я почувствую, что ты думаешь обо мне, и мысленно приду к тебе… Едем с Иваном Остаповичем в одном вагоне. Он мне, между прочим, сказал о том, что Романовский получил предписание выехать в Москву и с нашей частью распрощался…» Оксана подробно писала о девушках-снайперах, настоятельно просила Петра беречь себя, передавала множество приветов. Письмо доставило Петру большую радость, но в то же время с еще большей силой его охватило желание поскорее выбраться из госпиталя, быть рядом с близкими людьми. В тот же день он пошел к начальнику госпиталя и потребовал, чтобы его выписали. — Почему вы так спешите? — спросил тот удивленно. — Мы с врачом собирались вам путевочку в дом отдыха организовать… Поправились бы, а потом уж… Вы куда решили ехать? — Домой на Украину. XIII Поезд пришел в Богодаровку рано. Петро решил, если не будет попутной подводы, добираться до Чистой Криницы пешком. Он приспособил за плечами полупустой вещевой мешок, привычным движением оправил новенькую, полученную в госпитале гимнастерку с погонами капитана, шинель перекинул через левую руку, чемоданчик взял в другую и пошел к базарной площади. У здания райпотребсоюза стояло несколько бричек и бидарок. Подойдя к ним, Петро увидел конюха из Чистой Криницы Андрея Гичака. Гичак узнал его сразу. — С прибытием, Петро Остапович! — крикнул он, сняв картуз и приближаясь. — На побывку или совсем? — Там будет видно. — Сейчас будем ехать. Подвезем. — Ты с кем здесь? — С председателем. Вон идет Андрей Савельевич. Горбань, поскрипывая протезом, сошел с крыльца. Он был чем-то озабочен и поздоровался с Петром так, как будто виделся с ним совсем недавно, а не три года тому назад. Едва кони вынесли бричку из районного центра и покатили по Богодаровскому шляху, мимо знакомых кленовых перелесков и темных дубрав, Петро стал волноваться. Он живо представил себе, как часа через полтора переступит порог родной хаты и громка произнесет: «Ну, принимайте, мамо и тато, сына…» Видимо, душевные переживания явственно отражались на его лице. Андрей Гичак, погонявший коней, сказал: — С фронта мало кто в целости вертается. То ж счастье какое батькам!.. Помолчали. — Вижу, хорошими конями разжились, — заметил Петро. — Откуда такие? — Кони ничего, добрые, — довольно ухмыльнулся Гичак. — Да беда… по-нашему не балакают… Это же трохвей партизанский, из лесу пригнали… Бричка, качнувшись и скрипнув подкрылками, свернула с грейдерной дороги на идущую рядом проселочную, миновала Соловьиный Гай, а Горбань все сидел молчаливый и угрюмый. — Чего ты такой невеселый, Андрей Савельевич? — полюбопытствовал Петро. — В глупаках остался, вот чего, — кратко откликнулся Горбань. Он звучно сплюнул и отвернулся. Приспособив удобней протез, заменявший ему ногу, он злым, высоким голосом заговорил: — С чего это, скажи мне, веселым быть?.. Послушал бы, как Бутенко сегодня за шкирку брал… А с кем работать? Горбань удрученно засопел и полез в карман за куревом. Нащупав пустой кисет, отрывисто спросил: — Закурить есть? Петро достал коробку «Казбека», угостил Горбаня и Гичака. — Какие это? «Чужбек»? — с лукавой деловитостью осведомился Гичак, разминая крупными черными пальцами папироску. — На прошлой неделе Игнат Семенович Бутенко приезжал до нас, — пасмурно продолжал Горбань. — Прошелся по полям… Видит, что с сорняками мы не управились… «Ты, спрашивает, хочешь колхоз из прорыва вывести или не хочешь?» — «Хочу», — говорю. «Ну, раз хочешь, значит сделаешь». С тем уехал… Ну, и что? Хочу, допустим, а если не получается? Если я из шкуры лезу и ничего поделать не могу, какими глазами мне на него глядеть? Га? У Горбаня даже жилы вспухли на шее от волнения. — Нет, надо за ребро брать, тогда научатся работать по-ударному, — погрозил он кулаком неведомо кому. — Меня берут, и я возьму… — Да ты, Андрей Савельевич, — вступил в разговор Гичак, молча слушавший до этого председателя, — расскажи лучше, что нам оккупанты оставили в селе… С чего нам начинать сызнова пришлось… Горбань погасил окурок, сказал устало: — Обобрали насквозь! — Об этом я слышал, — сказал Петро. — Но люди остались… те же самые… Разве хуже стали работать? — Брехать не стану, люди берутся дружно… Да, видать, я негожий руководитель. Сделав ударение на «я», Горбань безнадежно махнул рукой. Потом, помолчав, с обидой в голосе произнес: — А кто начинал? Горбань! Хоть и без ноги. Раз надо, тут за инвалидство свое прятаться нечего… Глядя на него, Петро представил, как трудно Горбаню мотаться по степным участкам, удаленным от села на пять, шесть и даже восемь километров. И чтобы как-нибудь подбодрить его, он спросил: — Все же за это время сделал, вероятно, не мало? Горбань оживился. Он ухватил Петра за рукав и, торопясь, несвязно, словно боясь, что ему не дадут выговориться, стал выкладывать: — Как же не сделали? Не сравняешь с тем, что было… Выбрали меня в прошлом году… Акурат твой брат, генерал, в гости приезжал… Да-а… Выбрали. Скликали мы с Остапом Григорьевичем свой актив. Супруненко Роман Петрович пришел. Голова сельрады. Сидим, думаем… «С чего начинать будем?» — спрашивают. «Абы колеса крутились», — говорю. А у самого прямо хруст в мозгах идет от тех думок… Ну ничего же, ровно ничего в колхозе нету… «Давайте, говорю, сносить до кучи, что у кого припрятано».. Один мехи от кузницы закопал, вижу — несет, другой — инструмент… Доски, балки в бункерах взяли… Наладили мельницу, взялись за Маслобойку… К весне с маслом и мукой были… Пять электрических моторов откопали. Еще покойный Кузьма Степанович спрятал от фрица, да куда они нам? Станции нету… Да-а… Подошла весна. Чем работать? Ни конячки, ни бычка… Передают бабы, на хуторе у одного хозяина маштачок приблудился. Пошел поглядел. Гадкая кобыленка, вся в коросте. Все ж коняка. «Что хочешь?» — спрашиваю дядька. — «Ставь магарыч», — говорит. Я, конечно, задание бабам; те наварили самогонки. Выпили с дядьком, повел я кобыленку на колхозную конюшню… Петро, сидя вполоборота к Горбаню и слушая его сетования, смотрел на поля. Вдоль дороги валялись остовы разбитых орудий и сгоревших танков. Частые воронки от снарядов и авиабомб уродовали пашню; впадины уже осыпались, покрылись свежим покровом зелени, но Петро, глядя на них, без труда представил, что творилось здесь еще несколько месяцев назад. — Тракторов ни одного не осталось? — спросил он. — Ха! «Тракторов»! Мэтэсе еще нету, лопат и то с превеликим трудом разжились… Теперь подошло время сеять. Зерна для посева нету, сеялки исправной ни одной. Начали копать землю лопатами. Впрягались в борону по нескольку человек и так бороновали. Ты же, Петро Остапович, сам из хлеборобов. Тебе не надо пояснять, как это лопатками сотни гектаров земли переворошить. Не пять и не десять, а сотни… — Понимаю. — Спасибо Бутенко, район пять конячек подкинул. Ну, все равно кругом еще светится. Чи спишь, чи не спишь, спохватываешься. Не дают думки покою. Там дыра, тут дыра… Бричка перевалила через пригорок. Теперь из глубины зеленых просторов доносилось беспечное попискивание полевых жаворонков и коноплянок, по чуть пожелтевшей озими катились волны, словно теплый ветерок гладил посевы ласковой рукой. Белели косынки работающих женщин, паслись на толоке красно-бурые телята. Будто и не скрежетали никогда по этим полям и дорогам гусеницы танков, не рвали снаряды на куски жирную, пахнущую корневищами трав землю, не топтали ее тысячи ног… Тишина и покой… Петро перевел взгляд на Горбаня; в своей вылинявшей кепке, в пиджачке тот выглядел таким глубоко штатским и невоинственным человеком, что невозможно было представить себе, чтобы он когда-нибудь держал в руках оружие, ходил в атаку. Но в два ряда орденская планка на его старенькой гимнастерке под расстегнутым пиджаком красноречиво говорила, что воевал Горбань отважно. — Вижу, Андрей Савельевич, ты на фронте человеком боевым был, — сказал Петро. — Что было, то прошло, — неохотно ответил Горбань. Он вдруг рывком вытащил из-под Гичака ременный кнут, яростно потянул правого коня. — Но-о, ло-одырь! Постромки натянулись, и бричка покатилась резвее. — Радио есть в селе? — спросил Петро. — Там ваш Сашко́, кажется, что-то смастерил. Ходят люди, слушают, — ответил Горбань и пожаловался: — Живем, правду сказать, в отрыве. Докладчик один раз приезжал… еще в зимнее время… А в селе этим делом заняться некому… — Что ж, разве нет ни комсомольцев, ни врачей, ни учителей? — допытывался Петро. — Ведь когда-то в селе и кружки были, и чтецы-агитаторы, и артисты свои, и докладчики по любым вопросам… Горбань только рукой махнул: — Разве я не помню?! Ничего такого подобного нету. Некому за это взяться. Учительша одна, молоденькая, недавно приехала… Как ей фамилия, Андрюша? — Это что у Балашихи квартирует? Полина Ивановна. — Да… Попросил я ее как-то лекцию людям сделать про международное положение. Так она скраснелась: «Не берусь», — говорит… Сама еще девчонка. Линейка поднялась на последний бугор, и внизу открылось село. С волнением глядел Петро на знакомые улицы Чистой Криницы. В первое мгновение он даже не заметил, что родные хаты, некогда радовавшие белизной, облупились, деревья около дворов были повырублены, заборы и плетни отсутствовали. Перед ним лежала Чистая Криница! Это была минута, о которой Петро страстно мечтал все эти годы и всюду, куда бы ни забрасывала его фронтовая судьба. . Гичак остановил коней возле рубанюковского двора, поглядел на хату: — Замок на дверях… — На работе все, — откликнулся Горбань. — Придется послать кого-нибудь за матерью. Она буряки полет сегодня. Петро сложил свой небольшой багаж на крыльце, побродил по двору, заглянул в сад и на огород. Хозяйственные постройки были разломаны, фруктовые деревья поредели, пасеку растащили; следы разрушения лежали на всем, но Петро и не ожидал увидеть иное. Он уже заметил, как безлюдно на улицах и во дворах, и понял, что не до приусадебных участков и домашних дел криничанам. Петро вернулся к хате, задумчиво постоял у палисадника, над поблекшей под солнцем ночной фиалкой. «Это уже мать посадила цветы», — догадался он. Ему вдруг живо представилось возвращение домой из Москвы, после окончания Тимирязевки. Вспомнилась холодно-сдержанная встреча после долгой разлуки с Оксаной и бурная стычка около сельрады с Алексеем Костюком. «А ведь всего три года назад это было! — подумал Петро. — Как бродила, играла кровь!.. Сколько тогда было светлых надежд, планов, уверенности в своих силах!» И будто со стороны увидел себя Петро в те дни: пышущего здоровьем, с дерзким взглядом веселых глаз, жизнерадостного, способного горы свернуть… «А ведь мало радости я доставлю отцу своим возвращением», — мелькнула мысль у Петра. Он даже поморщился, представив себе свое страдальчески вытянутое, худое лицо и вспомнив однообразные мрачные шутки по поводу «недорезанного желудка». Петро пошарил над дверью, надеясь разыскать ключ от хаты там, где всегда оставляла его мать, уходя из дому, и заметил в эту минуту батька. Остап Григорьевич шел от Днепра огородами; увидев Петра еще издали, прибавил шагу. Петро пошел ему навстречу. Целуя жесткие, пропахшие самосадом щеки отца, он подметил, как под седыми усами дрогнули его губы; только этим и выдал свое волнение старик. — Что ж ты ни письма не послал, ни телеграммы, — с легким укором сказал отец. — Встретил бы на станции. — Я точно не знал, когда поезд приходит. — Мать еще сегодня ранком вспоминала: «Что-то не едет наш Петро…» Остап Григорьевич, держа в руке картуз и вытирая рукавом рубашки лысину, с сердечной радостью, любовно оглядывал сына. Сам он заметно постарел, но глаза его смотрели по-прежнему молодо, был он бодр, крепок, как и раньше. — Вас, батько, ни года, ни трудности не берут. Прямо богатырь вы у нас… Они пошли к хате и едва успели отпереть дверь и внести вещи, прибежала Катерина Федосеевна. Петро, обнимая мать, заметил, что волосы у нее стали совершенно седыми, множество морщинок легло мелкой сеткой на коричневые от солнца и ветров щеки, худую шею. — Не надо так плакать, мама, — ласково уговаривал Петро, тихонько поглаживая ее голову. — Ничего страшного со мной не стряслось. Поправлюсь, еще здоровее буду… — Я с радости, сынок, — шептала мать, вытирая глаза и припадая к его руке, обливая ее слезами… — Отдохну с дороги — увидите, что я совсем герой, — утешал Петро, подметив тревогу в ее глазах. Но то, чего он втайне побаивался, все же случилось. Дорога сильно изнурила его, и, едва схлынула радость встречи с родными, Петро ощутил во всем своем теле такую слабость, что вынужден был прилечь. Мать, с разрешения бригадира, в этот день после обеда в степь не пошла. Внешне ничем не выдавая жалости и сострадания, которые вызывали у нее худоба и болезненный вид Петра, она принялась деятельно за ним ухаживать: согрела в большом чугуне воду, достала чистое белье, сбегала к соседке за молоком и творогом. — На домашних харчах, хоть и не те они, что прежде, ты у нас быстренько сил наберешься, — уверенно пообещала она, застилая колени сына полотняным рушником и в радостной рассеянности уже который раз вытирая концом передника щербатую вилку. — Ешь, сынок, отъедайся… Да рассказывай про Ванюшу, про Оксану… Как они там?.. К ее огорчению, Петро не притронулся к еде. Выпив немного молока, он отставил стакан в сторону. «Больной, совсем больной, только признаваться не хочет, — обеспокоенно думала мать. — Сегодня же скажу старому, чтоб доктора позвал…» Уже темнело, когда со степи примчался Сашко́. — Спит? — шепотом спросил он у матери. — Тише, нехай спит, — тоже шепотом откликнулась мать. Сашко́ на цыпочках вышел из хаты. В стекле приоткрытого в палисадник окна отражалась огненная полоска заката… Наперебой сверчали в саду кузнечики… В комнату вливались вместе с прохладным вечерним воздухом теплые запахи душистого лугового сена, ночной фиалки… За окном кто-то ворошил сухое сено. По улице, переговариваясь, прошли женщины. — С возвращением сыночка, Федосеевна! — крикнула одна из них. Шуршание сена прекратилось. Катерина Федосеевна ответила негромко, однако Петро проснулся. Что именно сказала мать, он не разобрал, но голос у нее был счастливый и по-молодому звонкий. Петро энергичным движением руки скинул с себя одеяло, стал одеваться. — Сашко́! — позвал он, заметив за окном шарообразную стриженую голову братишки. — Есть Сашко́! В сенях звякнуло задетое босой ногой пустое ведерко, и Сашко́, мигом появившись на пороге, бросился обнимать брата. — Ну-ка, стань вот так, рядышком, — сказал Петро, расцеловавшись с ним. — Ого, скоро меня обгонишь! Большой, большой стал. Они, радостно улыбаясь, разглядывали друг друга. Сашко́ выглядел значительно старше своих двенадцати лет, голос его ломался и басил, как у шестнадцатилетнего. Но он так застенчиво разговаривал со своим братом-фронтовиком, лицо его, нежное, поросшее на щеках пушком, так часто краснело, что Петро понял: Сашко́ не утратил детской непосредственности, хотя на его долю и достались жестокие испытания. — У тебя, говорят, радиоприемник есть? — спросил Петро. — Есть, а слушать нельзя. — Почему? — Аккумуляторы сели… Сашко́, шлепая босыми ногами по полу, направился в угол, содрал дерюжку с ящика. Пощелкав ручками, печально подтвердил: — Не берет… В Богодаровку их надо отвезти. Он бросил дерюжку на радиоприемник и присел на табуретку. — Ты мне вот что, друг, разъясни, — сказал Петро, подсаживаясь к нему и кладя на его худенькое плечо ладонь. — Комсомольская организация в колхозе, конечно, есть? — Меня не принимают, — угрюмо прервал Сашко́. — Говорят, мал еще… — Придет время — примут… Секретарем кто в комсомоле? — Полина Ивановна Волкова. Учительша. — Учительница, а не «учительша»… Ну, так вот… Комсомол, значит, есть, а колхоз в прорыве… Как ты, друг, это объяснишь? Вопрос был трудный. Сашко́ насупился и сосредоточенно крутил пальцами уголок скатерти, постланной матерью по случаю возвращения Петра. Взглянув в окно, поднялся: — Пойду матери подсоблю… Сено сгребаем для телушки. Петро, смеясь, удержал его за рукав: — Ты не удирай! Сперва ответь… Хлопчаков много ведь в селе… Помогаете этой Полине Ивановне? Вы же теперь вместо мужчин… — А то не помогаем! — обиженно произнес Сашко́, садясь на место. — У меня шестьдесят семь трудодней уже заработано… — Ну, а комсоргу ты вот лично, Сашко́ Рубанюк, помогаешь? — продолжал допытываться Петро. — А то нет! — Газеты читать в бригадах, восстанавливать разрушенное, с вредителями на полях бороться?.. Да мало ли забот у хороших комсомольцев? Сашко́, видимо тяготясь разговором на эту тему, неожиданно спросил: — Тибр — большая река? — Тибр? — Петро посмотрел на братишку озадаченно. — А при чем здесь Тибр? Ну, большая… — Больше, чем наш Днепр? — Сравнил! Днепр тянется на две тысячи с лишним километров, а Тибр… вспомню сейчас… километров пятьсот… — А какая шире? — Да на что тебе? — А ты скажи. — Днепр шире, глубже, длиннее… Петро смотрел на брата с любопытством. А Сашко́, радуясь тому, что может блеснуть своей осведомленностью, пояснил: — Американцы… хвастуны. Переплыли Тибр этот и хвастаются… Я в газете читал… Только я думал, он большой, — разочарованно заключил он. Заметив, что Петро ищет поясной ремень, Сашко́ помог разыскать его, услужливо протянул. — Петя, а орденов тебе никаких не дали? — спросил он вполголоса и чуть замявшись. Петро перехватил разочарованный взгляд Сашка́, устремленный на его гимнастерку: на ней одиноко поблескивал гвардейский знак. — Есть, есть ордена, — успокоил он братишку. — У председателя нашего, дядьки Андрея, аж три ордена и четыре медали, — сообщил Сашко́ с таким видом, словно он сам был владельцем этих наград. — А у тебя сколько? — Как-нибудь с тобой посчитаем, — ответил Петро, чуть приметно усмехаясь. — Давай-ка лучше матери поможем… Он вышел на крылечко. Катерина Федосеевна в развязавшемся платочке, с засученными по локоть рукавами, спешила управиться с раскиданным для просушки сеном. Петро подошел и взялся за держак навильника. — Идите, мама, другими делами занимайтесь, я сложу. — Да тут совсем трошки осталось, — возразила Катерина Федосеевна. — Отдыхай. Петро все же отобрал у нее навильник, уверенно и умело принялся за работу. На дворе совсем стемнело, но из-за крыш уже выползла огромная луна, и от хаты, сараев легли на землю неясные тени. Из сада пришел Остап Григорьевич. Петро сел рядом с ним, закурил. Обоим, и сыну и отцу, не раз рисовалась во время разлуки эта долгожданная минута… И вот они снова вместе. Можно спокойно, не торопясь, переговорить обо всем, поведать друг другу, как прожиты грозные годы, испытаны суровые превратности судьбы. Но именно потому, что каждому нужно было рассказать о многом, они не коснулись пережитого. У Остапа Григорьевича накопилось много неотложных вопросов. Он был парторгом колхоза, и все, что его волновало, как-то сразу вылилось в, разговоре с сыном. Недоделок и недостатков в Чистой Кринице было столько, что «хоть садись и кричи», как выразился Остап Григорьевич. А ему никогда не приходилось работать парторгом. По неопытности он многое упускал, да и грамотность у него была небольшая. А тут еще и у колхозного председателя, Андрея Горбаня, не ладилось. — И вот, сынку, — со вздохом подытожил Остап Григорьевич, — прямо надо сказать, хромаем… Послушать разговор вышла и Катерина Федосеевна. Она молча стала рядом, прислонившись к притолоке. — Я вот за покойным Кузьмой Степановичем жалкую, — сказал Остап Григорьевич. — Был бы он живой, это — руководитель! Да-а… Подход он до людей имел, ну и люди за ним. А вот у Савельича прямо-таки неуважительные манеры… Ругается, никогда ни до кого не улыбнется. «Слушай, говорю, Савельевич, ты хоть человек и беспартейный, а прислухаться к партии должен. Она с людьми не позволяет такие фокусы выделывать». Обижается… «Мне, говорит, перед каждым выгинаться, упрашивать тоже терпения не хватит… Время, говорит, военное, ну и нехай понимают мой военный язык…» Вот и вся балачка с ним. На другой день Петро поднялся рано. Он намеревался поехать с отцом за Днепр, поглядеть на сад, потом навестить тещу, Пелагею Исидоровну, работающую на птицеферме, но почувствовал себя снова плохо. Остап Григорьевич, заметив, как лицо Петра побелело и исказилось от боли, когда он поднял наполненное водой ведро, тревожно сказал: — Ты, сынку, со здоровьем своим не шути… Посиди дома. Я Василия Ивановича попрошу прийти, лекарств каких-нибудь выпишет. Проводив всех на работу, Петро написал письма Оксане и товарищам в дивизию, потом стал разбирать свои студенческие выписки о почвах и садах. До обеда он приводил их в порядок и, увлеченный делом, не заметил, как ясная, тихая с утра погода испортилась, задул сухой северо-восточный ветер. Петро стряхнул с тетрадок желтую пыль, нанесенную со двора, плотно прикрыл окно и вышел на крыльцо. Над приднепровской поймой и плавнями белели облака; они, лохматясь, меняя очертания, быстро плыли куда-то в сторону Богодаровского леса, подгоняемые горячим, не ослабляющим зноя ветром. Природа будто нарочно, подтверждая мысли, которые возникли у Петра при чтении записок, предстала сегодня со всеми своими прихотями и причудами… Над кровлями сельских хат и дальше, над степной ширью, небо было угнетающего желтовато-дымного цвета; необузданный, разгульный, со свистом метался жаркий ветер… А совсем недалеко, у Богодаровского леса, угадывалась прохладная тишина, стояли почти недвижно белые громады облаков… Петро вернулся в хату, снова принялся за свои выписки. Несколько минут спустя кто-то, покашливая, поднялся по крыльцу, завозился со щеколдой, потом постучал. Пропуская в светлицу худенького, хромающего старичка, Петро догадался по специфическому запаху больницы, который гость внес с собой, что это врач. Протягивая Петру руку и подслеповато щурясь, пришедший осведомился: — Сын Остапа Григорьевича? Очень рад… Буря… Василий Иванович… — Очень приятно! Прошу садиться, Василий Иванович. Врач поставил в угол свою палочку; внимательно разглядывая Петра, долго стирал платком с лица и с шеи пыль. — Напрасно вы беспокоили себя, — смущенно сказал Петро, — да еще в такую погоду… — Я не метеоролог, чтобы за погодой следить… Врач, видимо, хотел пошутить, но слова его прозвучали неласково, и, почувствовав это, он смягчил их запоздалой короткой улыбкой. Сливая ему на руки воду, Петро про себя отметил, что только по иронии судьбы старик был обладателем такой фамилии. Тщедушный, с блестящим черепом, утыканным кое-где седыми клочками волос, со склеротическими малиновыми прожилками на скулах, он производил впечатление болезненного, даже дряхлого человека. Шея его, жилистая и худая, казалась чересчур тонкой даже в узеньком вороте старенькой, но опрятной рубахи салатного цвета. — У вас, Остап Григорьевич говорил, резекция желудка была? — спросил врач, вытирая руки. — Попрошу раздеться… Он долго выстукивал и ощупывал Петра, причем проделывал все это с таким непроницаемым выражением лица, что невозможно было понять: доволен он или недоволен состоянием больного. — Вы мне, доктор, откровенно скажите, — попросил Петро, — будет ли из меня какой-нибудь толк? Врач сердито покосился на него. — Здоровью своему не верите?.. Молодости?.. Вооружив свои блеклые усталые глаза очками в железной оправе, он написал рецепт. — Будете пока принимать вот это… Есть вам надо хорошо проваренную, свежеприготовленную пищу. Поняли? И отдохнуть, молодой человек, обязательно!.. Восстановите силы — забудете, что у вас когда-то в желудке ковырялись… — Можно будет и на фронт снова попасть? — А это уж от вас зависит, — неопределенно сказал Буря, поднимаясь. — Резекция по поводу ранения — наиболее тяжелая форма… Вспомнив, что отец назвал фамилию Бури в числе коммунистов села, Петро спросил: — Вы в Чистую Криницу приехали из эвакуации? — Нет. Был у товарища Бутенко… в партизанском отряде. Петро с интересом посмотрел на тщедушную фигуру старика. — Там и в партию вступили? В лесу? Выслушав односложные, лаконичные ответы врача, Петро предпринял еще одну попытку расшевелить несловоохотливого собеседника: — Трудно сейчас медработникам на селе! — А раз трудно, следовательно интересно, — с неожиданным задором ответил Буря, и в глазах его мелькнул веселый огонек. — Вы вот, ваш отец рассказывал, фантазируете насчет садов, новых посадок во всем районе… Как вы предполагаете обойтись без трудностей?.. Ну-ка?.. — Ответ резонный. — То-то! Буря взял свой старенький, потертый саквояж с инструментами, подумав, добавил: — Помните, у Чехова один из героев пьесы составлял такую карту? Кстати, мой коллега… — Доктор Астров. Помню… Но тот показал на картограмме, как за пятьдесят лет в его уезде уничтожались леса, вымирали животные, иссякали водоемы… А я хочу показать, как лет за десять — пятнадцать, если взяться дружно, можно покрыть весь район фруктовыми садами, прудами… — Большое дело — эти посадки… Передовые люди давно мечтали о них… Вы не пионер… — Ну и что ж?! — уловив в его голосе сомнение в реальности своих замыслов, сказав Петро. — Люди много десятилетий мечтали, а сделаем это мы!.. — В добрый час, в добрый час! Потомки оценят… — Почему потомки? Мы с вами сами еще увидим результаты. — Вы — может быть… Дерево, молодой человек, десятилетия растет… Буря, совсем уже собравшийся уходить, остановился у порога. — Вы вот задали вопрос, трудно ли, — произнес он, косо, из-под бровей, взглядывая на Петра. — Было бы легко — я с удочками на реке свои дни доживал бы… Мне под семьдесят, не шутите! Перед войной на пенсию ушел… Загляните в больницу, увидите, как мы сейчас работаем. Один градусник на всех больных… Чистая койка для больного, обыкновенный аспирин — вот мои мечты!.. В окна дует, дверей нет… Могу я с удочками?.. Буря нахлобучил поглубже фуражку, протянул Петру руку и пошел из хаты. * * * Рано утром, почувствовав себя лучше, Петро попросил отца показать сад. Пока Остап Григорьевич вычерпывал со дна ветхой лодки накопившуюся за ночь воду, Петро глядел на противоположный берег и вдруг поймал себя на мысли, что машинально оценивает его с чисто военной точки зрения: вон там, на вогнутой песчаной отмели, он мог бы зацепиться со своей десантной группой, вон то мертвое пространство под глиняной кучей — отличный рубеж для накопления сил… Там легко держать круговую оборону. — Ну, садись, Петро, — пригласил Остап Григорьевич… Лодка причалила к острову, и Петро первым выпрыгнул на влажный песок. Ему хотелось поскорее увидеть сад, где он еще подростком помогал отцу садить золотистый ранет; сад, который Остап Григорьевич с такой гордостью показывал ему в самый канун войны, — цветущий, разросшийся, поразивший тогда Петра обилием новых, невиданных здесь сортов. — Дуже не поспешай, Петро, — невесело сказал старик. — Похвалиться пока нечем. Когда поднялись на кручу, Петро замер, подавленный увиденным. Вздымая кверху свои обугленные, исковерканные кроны, старые яблони словно взывали к кому-то. Петро удрученно смотрел на обгоревший валежник, устилавший землю, на глубокие воронки и траншеи, которыми были перепаханы междурядья. — Пойдем, пойдем дальше, — сказал Остап Григорьевич. — Не весь он такой… Путаясь ногами в дремучей чаще бурьяна, они прошли вглубь. В саду, видно, долго стояла и оборонялась какая-то часть. Ветви яблонь и слив-рекордисток были срублены для маскировки, из-под земляных брустверов торчали обрывки виноградных лоз, глубокие котлованы, вырытые под автомашины и орудия, были усыпаны ржавыми гильзами. Но над искалеченной и истерзанной землей поднимались уцелевшие стволы деревьев с молодыми побегами. Скрывая безобразные рвы и траншеи, густо разрастался молодой малинник. Петро заметил, что за сгоревшими старыми яблонями зеленели ровные ряды молодых, недавно посаженных деревьев. Там уже проступал облик прежнего, доброго, богатого сада. Петро устремился туда. Он с облегчением увидел — здесь были уже приложены умелые хозяйские руки: аккуратно обработаны лунки, обмазаны свежей известкой стволы, тщательно обрезаны ветви, очищены от бурьяна междурядья. Подойдя к дереву, Петро притянул к себе ветку и увидел обильную завязь. Остап Григорьевич с посветлевшим лицом издали наблюдал за сыном. А Петро, не отрывая взора от нежной завязи, мысленно видел уже золотистые, налитые соком плоды. Неистребимая сила жизни, выдержав все беды И невзгоды, снова торжествовала в старом колхозном саду. Часть четвертая I Дня через три после возвращения в Чистую Криницу Петро решил съездить в Богодаровку. Нужно было взяться на партийный учет, раздобыть необходимые книги, а главное — повидаться с Бутенко. Именно с Игнатом Семеновичем Петро хотел обсудить свою дальнейшую судьбу, посоветоваться о работе над картой садов. — Съезди, сынок, повидайся, — горячо поддержал его Остап Григорьевич. — Он о тебе много раз справлялся. С рассветом в Богодаровку ушла подвода за частями для лобогреек, и Петро, приехав в районный центр к восьми утра, направился в райком. У крылечка свежепобеленного райкомовского здания одиноко дремал на скамеечке сторож. Он с проворством, выдававшим в нем старого солдата, поднялся и, искоса поглядывая на погоны Петра, сообщил, что Бутенко «мотаются по колхозам». — Наведаются на час-два, бумажки почитают, обратно на бричку — и айда, — сказал он, и по интонациям его голоса Петро не понял, осуждает или одобряет сторож поведение секретаря райкома. — Что ж, ничего не поделаешь, — сказал Петро с сожалением. — А вы, если дело срочное, на квартиру позвоните. Там скажут… супруга ихняя, Любовь Михайловна… Петро подумал и пошел звонить. — Должен быть к обеду, — ответил по телефону женский голос, показавшийся Петру незнакомым. — Вечером заседание бюро… Кто спрашивает? — Рубанюк. Несколько секунд длилось молчание, потом неуверенный голос переспросил: — Рубанюк? Неужели Петр? — Он самый. — Вот неожиданно! Мы только недавно с Игнатом Семеновичем вас вспоминали… Вы в райкоме? Приходите обязательно! Любовь Михайловна вышла встретить гостя за калитку. Энергично и радостно пожимая Петру руку, она сказала: — Батюшки, как изменился! Увидела бы на улице — не узнала… Рассказывайте, какими судьбами… Они сели на веранде, где хозяйка, видимо, только что работала: на столике лежали раскрытые книжки, листы исписанной бумаги. Петро, рассказывая, почему пришлось ему, недовоевав до конца, демобилизоваться из армии, внимательно поглядывал на Любовь Михайловну. Внешне она почти не изменилась, лишь в густые темные волосы ее вплелось много сединок и в узких черных глазах застыло какое-то новое выражение не то усталости, не то грусти. — Ну, а вы как здесь? — спросил Петро, подумав о том, что много, должно быть, довелось испытать этой женщине за годы войны. — Буквально с ног сбиваемся. Оккупанты такое натворили в районе… Людей мало, комбайнов и тракторов почти нет. Любовь Михайловна вдруг забеспокоилась: завтракал ли гость? Она поднялась, но Петро остановил ее жестом. — Мне сделали резекцию желудка, и я питаюсь только микстурой и пилюлями, — мрачно пошутил он. Любовь Михайловна взглянула на него пристально. — Огорчаетесь, что пришлось демобилизоваться? — Конечно, хотелось до конца довоевать. — Здесь, в районе, тоже фронт, — сказала Любовь Михайловна, прикоснувшись к смуглой руке Петра. — И скучать вам будет некогда. — А я вообще не умею скучать. — Скучают бездельники, ленивые люди, так что не хвалитесь. — Любовь Михайловна улыбнулась. — Если бы вы и хотели побездельничать, Бутенко вам не даст… Он, увидите, попытается сосватать вас к себе в райком… У него людей не хватает… Она взглянула на часы, поспешно встала и, убрав со стола разбросанные бумаги, сказала: — Извините меня. Вам придется ожидать Бутенко в одиночестве. Мне на работу… Я оставлю свежие газеты. — Вы кем работаете? — Старшим агрономом. — А-а! Вместо Збандуто? Кстати, как с этим?.. — Зимой его судили… Вы знаете, что он был при оккупантах бургомистром? — Оксана мне рассказывала. — А в лесу, говорят, видели недавно бежавшего полицая. Был такой. Сычик. Старший полицай… — Знаю. — Видимо, с кем-то связь в селе держит. Дважды встречали его ночью в садах. А задержать не сумели, он был с оружием. Отстреливался. — В нашем лесу нетрудно укрыться… Перед уходом Любовь Михайловна поставила перед Петром кувшин с молоком и хлеб. Повязываясь простенькой косыночкой, сказала: — Проголодаетесь — выпьете… Петро принялся за газеты. Он перечитал последние сводки об успешном наступлении советских войск на Карельском перешейке. Подумал о том, что где-то далеко от Богодаровки, оставшейся уже в глубоком тылу, грохочет канонада, в небе мечутся бомбардировщики… Может быть, в эту самую минуту, когда Петро сидит около цветника и смотрит на беспечно жужжащих пчел, кто-нибудь из его фронтовых друзей падает, сраженный пулей или горячим осколком… Мысли Петра перенеслись к Оксане, брату, и сердце у него заныло… Еще несколько дней назад, лежа на жесткой полке бесплацкартного, битком набитого вагона и слушая разговоры пассажиров, преимущественно фронтовиков, едущих из крымских госпиталей, он понял, что ему будет очень трудно жить в тылу. Его мысли были по-прежнему заняты ротой, ее людьми, будто он ехал не в глубокий тыл, а к себе в полк… В госпитале ему казалось, что он смирился с необходимостью демобилизоваться, но теперь почувствовал, что это был самообман… Петро перелистывал одну газету за другой… Горняки «Ворошиловградугля» досрочно выполнили полугодовой план добычи топлива… Комсомольцы едут из всех уголков страны в Сталинград отстраивать его… Инженеры и рабочие Харьковского тракторного завода рапортуют о пуске первой электроплавильной печи… Перечитывая эти скупые сообщения о работе тыла, Петро раздумывал о своей судьбе. Снова и снова он задавал себе вопрос: как он поступит, если здоровье его восстановится? «Поживу немножко в селе, у отца с матерью, — размышлял он, — силенок наберусь — и в военкомат, на переосвидетельствование… Руки и ноги ведь целы… Догоню дивизию где-нибудь за Варшавой…» Он так задумался, что не слышал, как стукнула калитка и к веранде подошел Бутенко. — Что за военное начальство, думаю, нагрянуло? — произнес оживленно Игнат Семенович, бросив на перильца веранды дождевик. — А это оказывается… Каким званием тебя величать? Ну, здравия желаю, гвардии капитан Рубанюк… Петро вскочил, машинально расправил складки гимнастерки под ремнем. — Давай-ка поздороваемся как следует, — сказал Бутенко и, шагнув к нему, звучно поцеловал в обе щеки. — Рад видеть здоровым и невредимым… искренне рад… — И я соскучился по вас, Игнат Семенович, — чистосердечно признался Петро. — Прибыл в район и — к вам. — Попробовал бы не заехать! Да ты что стоишь? Садись. На Бутенко поверх темной косоворотки был серый легкий пиджак и такие же заправленные в сапоги серые брюки. Он постарел и выглядел очень утомленным. Петро понял, что не только возраст положил свою печать на лицо этого крепкого и в сущности еще молодого человека. — Сторож мне говорит: «Начальство военное пошло к вам на квартиру», — сказал Бутенко, усаживаясь напротив Петра и набивая табаком трубку. — Совсем прибыл или в отпуск? — Затрудняюсь ответить… Уволили меня из армии по чистой… Но думаю еще повоевать. — Что такое с тобой стряслось? — Пулевое ранение в желудок. — Н-да… паршивое ранение. Впрочем, строгий режим, диета… Поправишься… На фронте заниматься этим, конечно, некогда. Какие же у тебя планы? Продумал? — Надо подлечиться… Работа пока в колхозе какая-нибудь найдется. Подыщу… Бутенко настороженно сузил глаза: — Зачем подыскивать? Иди ко мне, в райком… Инструктором. — Я, признаюсь, о другом думал… Да у меня и опыта никакого нет. — Вот здорово! Воевал, воевал… Роту, не меньше, в бой водил — «никакого опыта». Это ты, товарищ гвардии капитан, прибедняешься. — Я откровенно говорю. — Откровенно? Вот я тебя разоблачу сейчас. Скажу, какие у тебя планы в голове. «Куда спешить? Я, как выгодный жених в селе, где много невест… Поосмотрюсь, покапризничаю». Что? Усмехаешься? Стало быть, угадал… — Не совсем точно, Игнат Семенович. Оглядеться, конечно, нужно. Это верно. А главное, за карту садов мечтаю приняться. — Это которую в Тимирязевке начал? Расскажи-ка поподробней. Любопытно! — Был в Тимирязевке такой профессор, Вильямс Василий Робертович. — Слыхал. — Выдающегося ума человек… Большевик. Его труды по борьбе с засухой, суховеями меня и натолкнули на мысль о своей карте. Вильямс полагает, что всю нашу степь, особенно возвышенные места, надо опоясать лесными полосами. Создать мощные зеленые заслоны от ветров… Насадить леса на водоразделах. Тогда мы освободимся от всяких случайностей, капризов природы… — Так, так. — Леса местного значения плюс эти самые лесополосы изменят климат, помогут привести в порядок наше водное хозяйство. Станут, так сказать, регулятором влажности. Ну и зимой снег не будет сдуваться в овраги и балки, как сейчас. В общем, это специальный и большой вопрос… — Продолжай. Вопрос не новый… — Конечно, не новый, Игнат Семенович. О степных лесах и почвах наших богатейшие труды у профессора Докучаева есть. Докучаев разработал научную картографию почв… — Ну, и ты?.. — Я сделал выписки о наших почвах, и мне хочется установить, где какие древонасаждения осуществить, показать это на карте. — В каком масштабе? — Пока, может быть, в масштабе нашего колхоза. — Вот это правильно! По плечу. Бутенко слушал с одобрительной улыбкой, и Петро загорался все больше. — Нашим людям, если показать наглядно и убедительно, как зацветет край, — продолжал он, — показать, как зашумят зеленые дубравы, какое обилие хлеба, фруктов, дичи даст все это… Так они… Сделают, Игнат Семенович! Ручаюсь, сделают. Бутенко грустно покачал головой. — Сделать, конечно, наши люди могут всё. Да сейчас делать некому. Еле-еле управляемся с прополкой, подъемом паров. В Чистой Кринице и то расстроились дела до последней крайности. Отстает твой колхоз по всем статьям… По нашим сводкам, на пятнадцатом месте в районе. — Хозяйство разрушено. Там ведь бои какие были! Мне дома рассказывали. — Не тот, не тот колхоз, каким был. Горбань тянет, сколько может… Крутится, бушует, но… без толку. — Я уже видел. — Слабоват председатель. А твой батько парторгом сейчас. Прямо скажу, ты не обижайся, упускает старик многое. Переживает, из кожи, как говорится, лезет, но запущена партийная работа чрезвычайно. А инструкторов у меня толковых нет, сам я везде не успеваю… Вот и ты отказываешься помогать… Бутенко задумчиво смотрел на Петра. Ему вспомнился первый приезд молодого Рубанюка после окончания Тимирязевки три года назад; вспомнилась стычка его с агрономом Збандуто. Петро был тогда полон самых светлых и смелых юношеских мечтаний, но у него еще не было житейского опыта, он лишь вступал в жизнь. Сейчас перед Бутенко сидел человек, перенесший самые суровые испытания, закалившийся в армии, научившийся руководить людьми и отвечать за их судьбу. «Дельный председатель колхоза будет», — подумал секретарь райкома, но вслух этой мысли не высказал. — Большая утрата для криничан — смерть Кузьмы Яковлевича Девятко; — сказал он. — Беспартийный был, а жил и погиб, как настоящий большевик. Жаль мне этого человека! Разговор прервала Любовь Михайловна, вернувшаяся домой. Она стала накрывать на стол. После обеда Игнат Семенович, взглянув на часы, воскликнул: — Эге! Уже четвертый час. Ты извини меня, капитан, я прилягу. Светлое время мы жалеем и заседаем по ночам. Сегодня бюро, и вопросы все важные, откладывать нельзя… Ложись-ка и ты, сосни. Любовь Михайловна тебе на диване постелит. Поднялся, вероятно, рано? Но, улегшись в саду; на плетеной кушеточке, Бутенко позвал сюда Петра. — Я все о твоей карте думаю, — сказал он. — Садись… Замечательная идея! И вот что я тебе хочу сказать… Ты мечтаешь на фронт вернуться? — Мечтаю, — сознался Петро. — Я вот тоже просил, чтобы в армию взяли… А мне разъяснили, что восстанавливать район не менее важно, чем бить фашистов. Солидно разъяснили, я надолго запомнил… Разговор зашел о жизни криничан при оккупантах, о том, какой ущерб причинен району, а потом Бутенко снова вернулся к садам, прикидывая, как и что можно было бы делать уже сейчас. Вопрос, поднятый Петром, задел секретаря райкома за живое. Петро проводил Бутенко до дверей райкома. — Даю тебе несколько дней на отдых и размышление, а пока и мы подумаем здесь, как тебя лучше приспособить, — сказал Бутенко, прощаясь. — Думается, свое гвардейское звание ты и в наших мирных делах оправдаешь. II Возвращались в Чистую Криницу с фронта пока только те из криничан, кто не мог воевать по ранению или по болезни. За несколько месяцев до приезда Петра вернулся домой его родственник Федор Лихолит, которому оторвало кисть правой руки. Еще раньше демобилизовался после серьезного ранения школьный товарищ Петра Яков Гайсенко. И Гайсенко и Лихолит вступили на фронте в партию, и Петро, с живым интересом расспрашивавший отца о каждом из односельчан, сказал: — Получается, что коммунистов в селе не так уж мало. — А вот считай… Доктор у нас, Василий Иванович, партийный, учительша, Волкова, эта пока в кандидатах… Да, Супруненко забыл, Романа Петровича, председателя сельрады. Он, правда, на курсах… — Яшка-то, Яшка Гайсенко! — весело удивился Петро. — Ведь он, бывало, любой общественной работы сторонился. А теперь коммунист! — Яша добре сейчас работает. — Комсомольцы помогают? — продолжал расспрашивать Петро. — Плохо… Тут, правда, моя вина. Я больше в саду, а Полина Ивановна — это учительша — как следует еще не взялась… Поздно вечером, в тот день, когда Петро вернулся из Богодаровки, наведался к Рубанюкам Яков Гайсенко, в замусоленных солдатских шароварах и гимнастерке. Он пришел прямо с работы, кинул на крылечке сумку с инструментом. — Хозяева не спят еще? — Заходи, заходи, Яша! — обрадованно пригласил Петро, появляясь в дверях. — Грязи вам нанесу, — сказал Гайсенко. — Я с кузницы… — Ничего, заходи. — А мне Андрюша Гичак только сегодня новость принес, — проходя в светлицу, сообщил Гайсенко. — «Петра, говорит, подвозил на днях». Совсем вернулся, Петро? — По ранению… Ну, а ты? — Меня тоже по инвалидности. Контузило под Кременчугом, и крепенько. — Ты, я вижу, в мастерскую определился? — На должность «начальника куда пошлют», — сказал Яков насмешливо и с обидой. Он снял кепку, сел на краю скамейки, боясь загрязнить своей одеждой скатерть. — Чем же все-таки занимаешься? — Эмтеэс еще не восстановили. Все самим приходится делать. Кузницу паршивенькую слепили… Стукаю помаленьку… — Что ж, тоже дело нужное. — Никто не говорит, что ненужное… Только не помогают. Ни угля, ни инструмента. Как хочешь, так и выкручивайся. — Ты что-то злой, Яша! — Будешь злым… Яков отложил кепку в сторону, прикурил от лампочки папироску, предложенную Петром. — Я, когда из госпиталя домой приехал, спервоначалу дуже в работу вгрызся, — сказал он. — «Надо, думаю, помочь Андрею Савельевичу, он же в руководстве сосунок…» До войны бригадой командовал, а тут не бригада, а весь колхоз. Поставил он меня завхозом. Дело и для меня новое, но кручусь. А он, заместо того чтобы помогать, стал нехорошие слова говорить: «либерал», «актив в кавычках», «бездельник»… Я терпел, терпел, а потом осерчал: «Раз ты такой один шибко грамотный, думаю, работай сам…» А я контуженный, имею право и отдохнуть… — И все-таки отдыхать совесть не позволила, — подсказал Петро, улыбаясь. — Нет, дня два прохлаждался. Потом Остап Григорьевич пришел, дал я согласие перейти в кузницу. Две жатки привел в порядок, бороны сейчас ремонтирую, сеялки. — Так это же здорово! — воскликнул Петро, шагая по хате. Гайсенко взглянул на него исподлобья: — Что «здорово»? — То, что ты сейчас делаешь для колхоза, — жатки, бороны… — Я же с малолетства имел с этим дело. Петро несколько раз прошелся из угла в угол и остановился перед Яковом: — Принудили людей поля лопатками ковырять! Это в Чистой Кринице! Помнишь, сколько «челябинцев» было у нас, комбайнов, и вот… лопатка! Какой-нибудь фашист, который здесь виселицы сколачивал, небось посмеивался… Отшвырнули, дескать, на сотни лет назад. А мы через год или два снова тракторы на поля выведем. И делает это своими руками Яков Гайсенко, контуженный на, фронте… Сегодня жатку, борону пустим, завтра — комбайн. Другой мог бы сказать: «Я свое отвоевал, у меня ноги нет. Мое дело — на печке…» А Савельевич на протезе передвигается, сотни гектаров обработал и засеял с одними старухами, детьми! И выходит, что фашист рано посмеивался. Не из такого теста мы, чтобы руки опускать… Вот ты и подумай, чего твои бороны сейчас стоят. — Можно было больше сделать, — сумрачно произнес Яков. — Мы бы уже и электростанцию, наверное, пустили, если б Кузьма Степанович Девятко живой был… — Так нет же его… Стало быть, Савельевичу помогать нужно. Покритиковать его, подсказать. Гайсенко махнул рукой. — Он на критику только взъедается. Здоровкаться перестает. Разговор прервали. В комнату вошел Остап Григорьевич и вслед за ним высокий мужчина в туго затянутой ремнем гимнастерке. — С прибытием, Остапович! Петро, вглядываясь, не сразу узнал в похудевшем, подтянутом армейце некогда грузноватого и медвежастого шурина Федора Лихолита. Федор протянул ему левую руку, и Петро, вспомнив, что правая у него покалечена, крепко пожал его ладонь своей левой. — Прибывает, стало быть, нашей гвардии, — сказал Лихолит, подсаживаясь к столу. — Где же воевать довелось, Остапович, после Винницы? Речь зашла о фронтах и последних событиях, об односельчанах и родичах, потом Яков снова заговорил о делах в колхозе. Петро внимательно слушал своих товарищей. Да, сильно все разладилось в селе после оккупации. Недостатки, нужда во всем; куда ни кинь — всюду клин. Надо приложить много сил, чтобы Чистая Криница снова зацвела. И Петро уже думал о том, чем он сможет помочь односельчанам, какое место займет в селе среди бывших фронтовиков-коммунистов. III Яков Гайсенко сделал Петру сюрприз. Вернувшись среди недели из Богодаровки, куда пришлось ему съездить за новыми мехами для кузницы, он привез отличные аккумуляторы для радиоприемника. Приемник этот подарил старикам Иван Остапович в свой последний приезд, но электрические батареи, питавшие его, разрядились, а достать в Богодаровке новые Петру не удалось. — Хоть ты в курсе дела будешь, — сказал Гайсенко, ставя аккумуляторы перед Петром, — и нам что-нибудь расскажешь. Петро шутливо козырнул: — Постараюсь оправдать доверие, товарищ начальник! Послужу обществу… Его очень обрадовала возможность слушать сводки о положении на фронтах и вообще быть осведомленным о последних событиях. Петро прожил в Чистой Кринице уже неделю. За это время он несколько окреп и все чаще стал наведываться в бригады, на фермы, в колхозный сад, с увлечением помогал Остапу Григорьевичу налаживать партийную работу: поговорил с чтецами, показал комсомольцам, как лучше выпускать боевые листки, провел несколько бесед на бригадных станах. Вопросов Петру задавали каждый раз множество. Все проявляли такой живой интерес к происходящему в стране и за ее рубежами, что появляться на таких беседах с устаревшими сведениями было неловко. — Вот видишь, сынок, — говорил Остап Григорьевич, — как было мне одному со всеми делами управиться?.. Ты с образованием, расскажешь — и людям все ясно. А мы с Андреем Савельевичем двух слов толком не свяжем… — Вы с председателем еще такие лекции будете читать, ого-го! — А я сокрушался: где лекторов этих мне добыть?! — иронически ухмыльнулся Остап Григорьевич. — И не сообразил, что мы с председателем сможем… — Я серьезно говорю, отец. — Нам бы с Андреем Горбанем самим ученого человека послушать, — сказал Остап Григорьевич с горечью. — Да кто у нас может делать доклады? С деда Довбни или Кабанца лекторы вроде мало подходящие. — А врач? Василий Иванович! А Волкова, учительница?.. Кстати, где она? Что-то ни разу не довелось ее видеть. — У них в школе каникулы. Поехала домой за вещичками. — Больше надо в самих себя верить, пойдет дело, батько! — убежденно сказал Петро. — Нельзя тянуться по всем статьям в хвосте, как Чистая Криница сейчас. Поверите, рука не поднимается Ивану и Оксане такое написать. К воскресенью Петро вместе с Сашко́м проверил и наладил приемник и вечером, когда подошло время последних известий, приказал брату: — Зови отца с матерью. Пусть послушают. — Добра штука! — кивнув на приемник и подсаживаясь к столу, сказал Остап Григорьевич. — Такие бы по бригадам иметь. — В бригадах репродукторы можно приспособить, — деловито отозвался Сашко́. Катерина Федосеевна вышла, оправляя юбку и повязываясь платком, — она уже собиралась спать. — Может, и о своих услышим? — с надеждой в голосе спросила она Петра. — Все может быть… Петро сосредоточенно вертел ручку… Сквозь шум и треск в эфире властно прорвался знакомый перезвон позывных Москвы. Сашко́, взбудораженный тем, что вся семья собралась у приемника, заглядывал в лица родных. — Минск взяли! Или Витебск! — возбужденно-радостно предсказывал он. — Тиш-ше! — зашикал отец, услышав голос диктора. Внимательно выслушав приказы Верховного Главнокомандующего, поздравлявшего войска Первого и Второго Белорусских фронтов с победами на Бобруйском и Могилевском направлениях, Остап Григорьевич даже крякнул от удовольствия. — Добре жмут хлопцы! За трое суток триста населенных пунктов… Это ж… Ты слышала, стара?.. — Столько генералов назвали, нашего не упомянули, — со вздохом посетовала Катерина Федосеевна. — Так что же, что не упомянули? — возразил старик. — Фронтов много, не один. Ну, и придерживают частя… Так я говорю, Петро? — Конечно. — Дело военное, — пояснил Остап Григорьевич жене. — Нажимать нажимай, а… резерв держи… — Ух! Сейчас ка-ак двинут! — восхищенно бормотал Сашко́, приникнув к приемнику. — Из двухсот двадцати четырех… Петро сидел, глубоко задумавшись, не принимая участия в разговоре. Как только раздались первые залпы салюта, он встал и молча вышел из хаты. — Чего он такой невеселый? — тихо спросила Катерина Федосеевна мужа. — Чего-то затосковал. За товарищами своими, за Оксаной. Те воюют, а он, видишь… негожий к этому делу… Остап Григорьевич, придумав предлог, пошел к сараю, повозившись около него, медленно зашагал к хате. Петро сидел на завалинке, курил. — Тепло стало, — сонно зевая и вскинув голову к небу, произнес отец. — Через неделю, если такая погода подержит, жито косить можно. Петро не ответил, и Остап Григорьевич, постояв немного, подсел к нему, осторожно справился: — Про фронт думки не выходят из головы, верно, сынку? — О себе думаю… о Чистой Кринице… Отвоюются наши скоро. Слыхали, как идут? Приедут домой. Может быть, и Ванюша наш в гости завернет. «Рассказывайте, как вы тут, в Чистой Кринице? Что успели, какие достижения?» Так и так, товарищи фронтовики, извините, мол, но силенок не хватило, плетемся сзади. На вас, дескать, вся надежда была… Остап Григорьевич удрученно сказал: — Вроде так получается… — И вот что я надумал, батько. Государство меня учило, дало знания. Пора браться за свое дело… Хочу съездить в район, пусть назначают агрономом. Как вы посоветуете? — Ты что ж, уехать надумал? — с беспокойством спросил Остап Григорьевич. — Нет, почему? Сюда пусть назначают, в колхоз. — Это другое дело. — Старик повеселел. — Это дуже кстати. Тут и советовать нечего… Верное твое решение. Ему не терпелось порадовать и мать; не раз она высказывала отцу опасения, что Петра не удержать в селе, как только здоровье его поправится. — Когда хочешь в район ехать? — спросил он, поднимаясь. — Откладывать не буду… Велосипед сохранился? — Валяется на чердаке чей-то. Наверно, немцы оставили… Петро возвращался из Богодаровки перед вечером. Часа два назад прошел короткий, но сильный дождь. В колеях еще поблескивала вода, деревья роняли крупные капли. Сейчас распогодилось, и солнце бросало на все окружающее мягкий предзакатный свет. Петро ехал потихоньку, держась тропинок посуше. Местами ему приходилось спешиваться, вести велосипед, и тогда он шагал неторопливо, наслаждаясь умиротворяющей красотой родных мест. В омытых теплым ливнем придорожных травах радостно сияли фарфорово-белые лепестки ромашки, веселыми ватагами кучились ярко-синие васильки, золотились колокольцы наперстянки. Над влажным разнотравьем беспокойно носились тяжеловозы-шмели, вспархивали перепела. Петро с удовольствием думал о том, что скоро примется, наконец, за работу. В районе пообещали удовлетворить его просьбу и, как только из колхозов вернется Бутенко, немедленно сообщить окончательное решение. …Солнце, то прячась за облака, громоздившиеся на западе, то вновь появляясь и окрашивая придорожные деревья и степь в красные и золотые тона, клонилось к горизонту все ниже, когда Петро добрался до земельных участков Чистой Криницы. На межи клонились колосья уже давно отцветшей яровой пшеницы, кукуруза местами выбрасывала султаны, цвел картофель, начинали смыкаться рядки свекловичных посевов. Здесь дождь был, видимо, послабее, и Петро, выбравшись на узенькую, почти сухую тропку, идущую вдоль кустов орешника и дикой акации, наддал ходу. Не сбавляя скорости, беспечно посвистывая, он обогнул небольшую лужицу около пышного, облитого розовой пеной куста шиповника и внезапно наскочил на шагавшую по тропинке девушку. Вскрикнув от испуга, девушка шарахнулась в сторону, но Петро, не успев затормозить, все же задел ее. Потеряв равновесие, он выпустил руль, взмахнул руками, весело ухнул и вылетел из седла. Девушка сделала движение, чтобы помочь ему, но Петро уже вскочил на ноги и, стряхивая грязь с колен, смущенно и сердито проворчал: — Разве можно так метаться?! — Надо уметь ездить! Глядя на Петра, девушка беззвучно смеялась. Испытывая желание надерзить ей и в то же время сознавая, что виноват он сам, Петро молча занялся велосипедом: проверил спицы, выпрямил сбитый при падении руль, вытер испачканные седло и планшетку. Прежде чем вскочить на велосипед, он еще раз оглянулся на девушку. Она собирала рассыпанные полевые цветы, приводя в порядок свой букет. Тяжелые белокурые пряди поминутно сползали ей на лоб, она отбрасывала их тыльной стороной кисти и уже не обращала внимания на Петра. Цветов она нарвала много, большую охапку. Подбирая их, она мягко ступала по траве босыми ногами, и Петро невольно залюбовался ее стройной и ловкой фигуркой физкультурницы в аккуратно сшитом светло-сером платье. Он только сейчас заметил стоящий в стороне объемистый чемодан, бумажный сверток и туфли на нем. «Приезжая, — подумал Петро, — либо практикантка, либо студентка… На каникулы приехала…» — Вам далеко? — спросил он. — А что? — Если по пути, могу помочь… Я в Чистую Криницу. — Спасибо. Доберусь как-нибудь. Девушка ополоснула ноги в лужице, присела на чемодан, вытерла ступни травой и стала надевать туфли. Лицо ее, с чуть вздернутым носиком и маленькими вишневыми губами, было неприветливо нахмурено. — Поезжайте! — сказала она, так как Петро продолжал стоять. — Давайте, давайте-ка ваши вещи, — настойчиво повторил он. — Чемоданчик на багажник пристроим. Ведь тяжело же… Не слушая возражений, Петро отобрал у нее чемодан и стал прилаживать к велосипеду. — Ну вот и ладно будет, — сказал он. — А то до ночи тащились бы… товарищ Волкова… Она метнула на него удивленный взгляд, потом догадалась, что он прочел ее фамилию на багажном ярлыке, приклеенном к чемодану, и усмехнулась. Солнце уже скрылось где-то за протянувшейся по горизонту густой порослью желтой акации, а подожженные им клочья облаков все еще продолжали жарко полыхать. Волкова, прижимая к груди свой букет, шла легко и быстро. «Красивая дивчина, ничего не скажешь», — отметил Петро. Две розовые ямочки на ее щеках не исчезали даже сейчас, когда она была серьезной. И хотя девушка, встречаясь глазами со взглядом Петра, хмурила густые темные брови и старалась казаться строгой, Петро понял, что все это напускное. «Сколько в девчонке еще наивного и детского, — подумал он добродушно. — А ей ведь доверили ребят воспитывать…» — Школьники, должно быть, очень боятся вас? — сказал он, с трудом скрывая улыбку. — Вон вы какая суровая… — Не знаю, боятся ли… — Преподавателем, очевидно, недавно? — А зачем вам все это нужно? — сердито спросила она. — Вот тебе и раз! — Я же совсем вас не знаю. — А-а… Тогда разрешите отрекомендоваться. Рубанюк Петр Остапович… гвардии капитан запаса… Волкова посмотрела на него с любопытством: — Остап Григорьевич — ваш отец? — Получается так. — Слышала о вас. — И я о вас много слышал. — Что? — Что вы секретарь комсомольской организации… Что комсомольцы ждут не дождутся, когда под испытанным руководством своего вожака они помогут колхозу вылезть из прорыва. Волкова вспыхнула: — И помогут! Напрасно язвите… — Задело, — сказал Петро, посмеиваясь. — Это хорошо… Учтите, в Чистой Кринице был и я в свое время комсомольским секретарем. Так что пригожусь, может быть… Теперь уже Волковой было трудно сохранить прежний строгий тон, и спустя несколько минут она разговаривала с Петром непринужденно, как с давнишним знакомым. В ответ на его вопросы она рассказала свою несложную биографию. Отца с матерью лишилась еще в раннем детстве, потом жила в Запорожье, у тетки, там же окончила десятилетку, затем — пединститут. — Я настаивала, чтобы на фронт послали, — сказала она. — Ничего не вышло. Всю войну в Казахстане, в эвакуации, просидела. — Своей профессией вы довольны? — спросил Петро. — Я еще в детстве мечтала стать учительницей! И обязательно работать на селе. Тетушка моя уговаривала с ней остаться. Она на заводе, инженер. Ну, да я упрямая… — Это я заметил, — Петро улыбнулся. — Почему все же вы решили работать в селе, а не в городе? Под боком у тетушки как-никак легче и вообще спокойнее, интереснее. Волкова посмотрела на него искоса: — Вы меня разыграть хотите? Или испытать? — Понять. — Да что же вам непонятно? — с жаром воскликнула девушка. — Я совсем не хочу тихой и спокойной жизни! Вырвалось у нее это искренне и задушевно, и Петро взглянул в ее лицо уже серьезно. — К тому же желающих работать в городе очень много, — продолжала Волкова, перекладывая цветы с одной руки на другую. — А от села почему-то отмахиваются. — Деревенской «глуши» пугаются, — сказал Петро. — Боятся, что театра нет, кино, электрического света. У нас, в Чистой Кринице, до сих пор средней школы, например, никак не соберутся открыть. Еще накануне войны готовились. — В будущем году откроют обязательно, — ответила Волкова. — Деньги, материалы уже отпустили. Возвращаясь к своей мысли, она сказала: — Да… Я знаю девушек, у которых представление о своём будущем самое обывательское: хорошо зарабатывающий муж, наряды, уютная квартирка, по вечерам гости… У нас были такие студентки. Они ногами и руками от села отбивались. И мне не хотели верить, что я сама настаивала на селе. «Комедию, мол, разыгрываешь, рисуешься…» — Это и я в свое время кой от кого выслушал, когда уезжал из Москвы. — А я думаю, что нам, педагогам, нужно свой трудовой путь в селе начинать. Обязательно! Волкова взглянула на Петра пытливо: — В селе лучше можно проверить, на что ты способен. Личную инициативу проявить в воспитании ребят. Это же очень важно! Ведь первые шаги самостоятельной жизни… Петро с любопытством наблюдал за ее лицом, очень живым и энергичным. И в то же время, когда она взглядывала на него, было в этом лице что-то по-детски бесхитростное, и глаза ее, ясные, голубые, смотрели вопросительно и доверчиво. До села оставалось километра два, и Петро замедлил шаг. — Вы уже работали в школе? — спросил он. — Раньше? — Нет. В эвакуации я в колхозе была. — Трудно было в эвакуации? — Совсем нет. Я работы не боюсь. Вы читали дневники Сергея Лазо? Какой замечательный человек! — В связи с чем вы его вспомнили? — Он мой любимый герой. У него многому можно поучиться. Мне особенно запомнился один его совет. Лазо писал, что никто не может знать заранее, в каких условиях придется ему быть. Нужно готовить себя к тому, чтобы никакая случайность не застигла врасплох. Научиться переносить лишения… хорошо плавать, а главное, много ходить пешком. Я все время тренировалась. Это потом здорово пригодилось… За разговорами они не заметили, как подошли к селу. Совсем стемнело. Квакали где-то на реке лягушки. Небо расчистилось от облаков, густую темную синеву его усеяли крупные звезды. — Вы у кого живете? — спросил Петро, когда его спутница остановилась у крайних домов. — У школьной сторожихи, тети Меланьи. — Давайте уж я провожу вас до дому, — вызвался Петро. — Это лишнее, — запротестовала Волкова. — Я и так задержала вас. Она забрала свой чемодан, с неожиданной для ее маленькой руки силой пожала руку Петра и быстро зашагала к переулку. «Если бы Оксана была дома, они непременно сдружились бы», — подумал Петро, все более проникаясь уважением к молодой учительнице. Дома его ждало письмо от Оксаны. Петро, не снимая фуражки и не умываясь после дороги, нетерпеливо принялся за чтение. — Мы с батьком не дождались, распечатали, — созналась мать. — Батько где? — рассеянно спросил Петро. — Пошел в правление. Там какое-то большое начальство из Киева приехало… Оксана сообщала, что дивизия Ивана еще не воюет и стоит пока в лесу, недалеко от фронта. «Скоро и мы пойдем вперед, — писала она. — Ты не представляешь, дорогой Петрусь, как радостно при мысли, что сможем скоро с победой вернуться домой, к своим родным, к любимому занятию. Такие дела каждый день у нас делаются, что на сердце как в самый большой праздник…» Оксана просила Петра беречь себя, давала советы, как быстрее поправить его здоровье, и даже приложила очень, по ее словам, хороший рецепт. Затем следовали приветы от Ивана и от Машеньки, просьба писать почаще… Катерина Федосеевна не мешала сыну читать, но как только Петро сложил письмо, подсела к столу. — Что же не хвалишься? — спросила она, поправляя фитиль в лампе. — Что тебе в районе сказали? — Обещают назначить агрономом. Буду тут, в колхозе, около вас. — Дома будешь, Петрусю? — обрадовалась мать. — Это ж… это ж… Вот же спасибо тебе, сыночку! Катерина Федосеевна, не сдержавшись, всплакнула от радости. Сбылась ее давнишняя мечта: хоть один сын вернулся под кровлю родной хаты. — Бутенко еще иначе может решить, — высказал опасение Петро. — Повидать мне его сегодня в Богодаровке не удалось. — Так он же в правлении сейчас! — воскликнула Катерина Федосеевна. — Побеги, Петро, побалакай с ним, он не откажет… IV Около колхозного правления было людно, несмотря на позднее время. У раскрытых настежь окон и в дверях толпились женщины и старики, из хаты доносились громкие голоса. Шло совещание. Петро, миновав шумливую ватагу подростков, сгрудившихся у легковой машины, подошел к окну. — А вы проходьте в помещение, — посоветовал дед Кабанец, узнав Петра. — Бутенко про вас спрашивал. — Ничего. Услышу и отсюда. Петро приподнялся на носках, заглянув через головы внутрь хаты. Она была переполнена людьми. За столом разместились Остап Григорьевич, Бутенко, Горбань и незнакомый в полувоенном костюме, с густой шевелюрой и внимательными, строгими глазами. Горбань, отставив протез и уткнувшись разгоряченным лицом в бумажки, презрительно шевелил рыжеватыми бровями. — Кто вон тот, в гимнастерке? — спросил Петро Кабанца. — Секретарь партии. Из Киева. Яков Гайсенко, заметно волнуясь и от этого повышая без нужды голос, говорил, обращаясь к сидящим за столом: — …Или вон, дисциплину возьмем… Это главная у нас беда. Почему? — задам вопрос. А вот почему. Кой у кого на переднем месте свои собственные участочки, огороды, свои поросята. Числятся в бригаде, а поглядишь — нуль без палочки. — Ты конкретно, — раздраженно перебил Горбань. Бутенко вынул изо рта погасшую трубку, успокаивающе положил на его плечо руку. — Тебе конкретно? — укоризненно спросил Яков. Близко расставленные под сросшимися черными бровями глаза его угрожающе сощурились. — Черненчиха Одарка… — Она красноармейка. Детей орава. — Таких по селу не одна она. Зачем ей ходить на степь, когда зерна и так из амбара выписали больше, чем другим, которые по двести трудодней заработали… — Ерунда! — вспылил Горбань. — Ты, Савельич, слушай человека, слушай, — миролюбиво вставил Остап Григорьевич. Усы его взлохматились, но он не замечал этого, и Петро понял, что батько подавлен. На смущенном лице Остапа Григорьевича было написано: «Тут и я проморгал, давай, брат, ответ держать». — Ерунду говоришь, — упрямо повторил Горбань. — Нет, извиняюсь, не ерунду, — возразил Яков. — Еще назову… Сноха старосты Федоска, Кабанец Мефодий… Андрюшка Гичак… Этот, что конюхом у председателя. Ездит не ездит — полтора трудодня. Посыльным от сельрады пишут, пожарникам пишут… Дед Кабанец сторожем на пожарке устроился, а он же в кузнецком деле почище моего кумекает. На пожарке одна бочка и насос, да и тот неисправный… А деду, дежурил он или на Днепре рыбалил, — единица идет… — Ни учета ни причета, — поддержал женский голос. Кабанец досадливо крякнул, покосился на Петра шельмоватыми глазами и снова впился глазами в Якова. — А я и такой еще вопрос поставлю Савельевичу, — продолжал Гайсенко. — Есть у нас правление или нету? Было добро, да давно. Председатель один за всех решает. Записочку кладовщику — пожалте… Отпустить в горячее время на базар — пожалте… Даже бригадира не спросит. Ну, ровно помещик старорежимный какой-то. С людьми здороваться перестал… Уязвленный этой речью, Горбань не вытерпел и встал, скрипнув протезом. — Мелешь ты черт-те што! — возмущенно выкрикнул он. — Ты, Савельевич, не чертыхайся, — хладнокровно осадил его Яков. — Если общее собрание созвать, оно все выявит. — Собрание давно было? — спросил секретарь обкома Горбаня. — Давно, — ответил за Горбаня Остап Григорьевич. — Еще когда итоги подбивали. Думка была актив собрать. — Актив активом, а собрания надо проводить регулярно, — сказал секретарь обкома. — Продолжайте. — Все у тебя, Яков Платонович? — осведомился Остап Григорьевич. — Нет, еще не все. Вот при товарищах Бутенко и секретаре обкома Корниенко надо вопрос в упор поставить. Негожим руководителем оказался Андрей Савельевич. Хоть бы он чем ни на есть мог похвалиться: это, мол, по моему совету сделано… Тут я инициативу подал… Ничего такого подобного! Один разговор: «планы выполняем…», и все. Вот про такой случай расскажу. Только, может, закругляться надо?.. — Ничего, говорите, — подбодрил секретарь обкома. — Это и товарищу Горбаню послушать не вредно. — Был такой случай. Строили мы в сорок первом году свою электростанцию. На речушке на нашей — Подпольной называется. Захватила война… Вернулся я с фронта, пошел поглядел. Конечно, разрушена она сильно. Турбину разбили, генератора нету. Но плотину легко восстановить, стены машинного отделения почти целые. Кой-что я по дворам у людей нашел, спасибо, прихоронили… Говорю Савельевичу: «Давай, председатель, станцию восстанавливать. Легче управляться будет в хозяйстве». И слушать не стал: «Не такое, говорит, время бирюльками заниматься». Это он мне намек дает, что я по бункерам да разбитым танкам лазил, винтики, гаечки собирал… Ну, станция — ладно. Мы ее все одно поставим… Так ничего же не строится в селе! Скотина зимой обратно будет на улице зимовать. Нет у председателя нашего таких способностей, чтобы поднимать колхоз на высшую точку… Я это к тому объясняю, что голове колхоза думать надо, на то и головой называется. А у Савельевича, не в обиду скажу, отсталости больше, чем у… Он даже газет не читает. Надо ломать ему эту отсталость, она в тягость колхозу… — Тогда садись на мое место и руководи, — хмуро прервал его Горбань. — Я и сам знаю, что не гож. — С меня такой же руководитель, как с тебя, а может, трошки и похужее, — свеликодушничал Яков. — А человек есть. У нас Петро Остапович Рубанюк с фронта вернулся. Просим его на председателя… — Верно! — крикнули из сеней. — Этот потянет… Яков надел фуражку, отошел к стене и опустился на корточки рядом с Федором Лихолитом. Тот сейчас же поднялся: — Разрешите? Федор приблизился к столу. Пока Бутенко вполголоса переговаривался о чем-то с секретарем обкома, он повременил: поправил ремень на линялой солдатской гимнастерке, достал из кармана платочек и вытер лоб. Петро никогда раньше не слышал Федора на многолюдных собраниях, выступать тот робел. Сейчас и тени смущения не было на его выбритом черном от степного загара лице. — Бригадир полеводческой бригады Лихолит, — отрапортовал Федор, когда секретарь обкома поднял на него глаза и приготовился слушать. Голоса оживленно переговаривавшихся меж собой людей стихли. — Выходит, Андрей Савельевич, ты против коммунизма? — сказал Федор, глядя на Горбаня пристально и строго. — Почему такими словами кидаешься? — Горбань дернулся и, пораженный обвинением, — застыл. — А потому, что против самокритики идешь… На тебя только начнешь критику наводить, ты, как сало на сковородке, шкварчишь и ничего уже слушать не хочешь. А самокритика борется со старым и прокладывает нам путь до коммунизма… — Вот это правильно! — сказал Бутенко и переглянулся с секретарем обкома. — Верная мысль, Федор Кириллович… Петро слушал уверенную речь свояка и радостно удивлялся: «Да когда же он вырос так?! До войны двух слов толком на собраниях сказать не мог…» — Дуже добре, что партийные руководители приехали нам на помощь, — продолжал Федор. — Доработались мы до того, что и в чужом селе стыдно показаться… — Скоро сапуновцы приедут на буксир нас брать, — сказала насмешливым голосом Варвара, жена председателя. — Похвалялись сапуновцы, это верно, — подхватил реплику Федор. — Неуправка у нас из-за чего? Я так понял товарища Корниенка, что надо все болячки наши выложить… Такой простой пример возьму. Сорняки. Это ж такая, поизвиняйте, пакость! Тут в оккупацию и пырей, и осот, и свинорой появился. И плодится, идол, ни жара его, ни холод не берут… — Злаковое растение дает до двух тысяч семян, а курай двести тысяч, а то и больше, — подсказал Бутенко. — А почему эту пакость мы никак вывести не можем? Таить нечего, завелся сорняк и среди людей. Фашисты кое у кого мозги своей психологией поганой подпортили. Яков Гайсенко правду сказал насчет того элемента, который в свои огороды ударяется. Так тут что надо? Тут покрепче взять их в работу, а передовикам дорогу расчистить. При покойном Кузьме Степановиче, при Девятко, лодырям ходу не давали, потому что Девятко был настоящий руководитель. Большевистский руководитель. Федор покосился на Горбаня и, увидев, что лицо у председателя становится все более багровым и лоснится, словно после бани, чуть запнулся. Он подумал вдруг о том, что валить все беды на одного Андрея Савельевича несправедливо, хотя он и слабый, неумелый работник. Эта мысль несколько нарушила ход его размышлений, и он уже не совсем последовательно заговорил о плохой работе парторганизации и комсомольцев, о том, что в колхозе забыли об уставе сельскохозяйственной артели и что самого устава в правлении вообще нет. Под конец он сказал: — Тут предлагают сменить Андрея Савельевича. Согласен, и я с тем, что Петро Остапович Рубанюк был бы дуже желаемый председатель. Ну, трошки вернусь назад и еще выскажусь про Андрея Савельевича. Человек он для нас не чужой, кровь свою за колхоз проливал, и сегодня не сладко ему краснеть за отставание, которое у нас получилось. Так я говорю, Савельевич? Горбань буркнул что-то невнятное и отвернулся. — Начал Савельевич неплохо, — продолжал Федор. — Добре начал. Поднялись мы быстро. Осенью в постройках еще ветер гулял… Шли на степь и не знали: мину искать или хлеб сеять. Савельевич ночей недосыпал, это все видели, старался человек. На другой работе он еще себя выявит. Там, где чуток полегше будет ему с его здоровьем и общим образованием… — Начал за здравие, кончил за упокой, — угрюмо усмехаясь, откликнулся Горбань. — Я по справедливости. — Дозвольте мне слово! — звонко сказала Варвара, протискиваясь к столу. — Я хоть и не член правления и Андрей Савельевич вроде мне доводится сродственником, скажу… — Давай, давай, Павловна! — Остап Григорьевич закивал ей лысой головой. Варвара, на ходу завязывая смуглыми быстрыми руками белый платок, смело оглядела совещание и заговорила бойко и сердито: — Мое слово короткое. Как нам жить дальше, это ж не пустяшное дело! Федор Кириллович тут расписывал председателя, соломку под него подстилал… Верно, старался Андрей, другой раз и не поест и не поспит. Душа у него болела, я же это видела. Ну, время сейчас не такое, чтоб председателя на буксире тянуть. Он должен нас вперед вести, а у него получается так: то на веревочке его вот Игнат Семенович и партийная организация тянут, то мы в спину подпихиваем… Я тоже Петра Остаповича отстаиваю. Он еще, помню, в комсомоле был, как тогда все крутилось живо!.. А мой нехай поучится… Он хлебороб не плохой. Варвара вернулась к женщинам, стоявшим у дверей, и уже оттуда добавила: — Петро Остапович пришел. Надо спросить, нехай дает согласие. Из-за стола поднялся Бутенко. — Я думаю, так сделаем, — сказал он, — нужно собрать завтра общее собрание, пока уборка не началась. Заслушаем отчет Андрея Савельевича, обсудим, как лучше урожай снять, Нет возражений? — Нету! — Надо собрать! — Потом трудно будет! — Что же касается предложений о замене председателя, то пока я не вижу причин для этого. К тому же мы решили уважить просьбу Рубанюка и назначить его к вам агрономом… — Дайте и мне сказать! — потребовал Горбань. Он тяжело встал и, избегая встречаться взглядом с глазами односельчан, глухо сказал в наступившей тишине: — Спасибо вам за науку, а председателя выбирайте себе другого. Я свое отработал… Обиды не таю ни на кого, окромя как на самого себя… Голос его дрогнул, и он молча сел на место. — Обидели человека, — сказал дед Кабанец и, скручивая цыгарку, неприметно исчез в толпе. Секретарь обкома и Бутенко уехали сразу же с заседания в Песчаное, и Петро повидал секретаря райкома только на следующий день, за два часа до собрания. Встретились они невдалеке от полевого стана второй бригады, откуда Петро возвращался в село. Бутенко слез с райкомовской брички, приказал кучеру ждать его около стана и сказал Петру: — Не очень торопишься, товарищ академик? Давай пешочком пройдемся, озимку посмотрим, побеседуем. — Мне тоже хотелось потолковать с вами, — ответил Петро, придерживаясь одной рукой за руль велосипеда и шагая рядом с Бутенко. …Рано утром в колхозном правлении, на столе Горбаня, была обнаружена подброшенная кем-то анонимная записка. Неведомый автор предостерегал криничан от избрания председателем колхоза Петра Рубанюка. «…Неизвестно, где всю войну шатался, — говорилось в этой безграмотной записке. — Спросите его, субчика, где его медали, которые имеет кажный фронтовик, потом будете садить его председателем и дуже ошибетесь…» Петро узнал об этой записке от отца и спросил: — Интересно, какая это сволочь? — Стоит ли голову ломать? — сказал отец. — Стервец какой-то. Петро, ничего не ответив отцу, вскочил на велосипед и уехал на полевой стаи. Он должен был присутствовать при выборочной косовице ячменя, по просьбе бригадира поглядеть на зараженную головней кукурузу, а потом провести беседу о взятии Минска. Кроме того, Петро хотел проверить, как будут действовать зерноуловители, которые Яков Гайсенко приспособил на лобогрейках. Да и вообще дел у него в степи было сейчас очень много. В бригаде, где встретили его, как всегда, очень радушно, Петро несколько успокоился, а сейчас эта записка снова вспомнилась ему. О ней-то он и хотел поговорить с Бутенко. Игнат Семенович шагнул с дороги, забрел в посевы, сорвал несколько стеблей и, повертев их в руках, спросил: — Как, агроном? По-моему, пора косить. — По ту сторону стана есть более спелый участок. Решено начать с того. Утром пробовали. Бутенко покачал головой: — Затянули, затянули с косовицей! Надо бы снимать, пока восковая зрелость. Солнце жгло нестерпимо, хотя полдень миновал уже давно. На выгоревшем небе не было ни облачка, только за далекими лиловыми курганами пластались и не имели силы оторваться от горизонта белые барашки. Бутенко снял пиджак и остался в синей сатиновой косоворотке, подпоясанной узким ремешком. Он задумчиво поглядел вокруг, на оливково-зеленые макушки осота и молочая, густо поднимающиеся над низкорослым ячменем, вполголоса, словно про себя, проговорил: — Проглядели мы село. Придется посидеть несколько деньков, повозиться с Горбанем. — Его вчера крепко пробрали, — сказал Петро. — Теперь он возьмется. Ничего, Игнат Семенович, вытянем колхоз, обязательно вытянем. Бутенко испытующе взглянул на Петра и, стряхивая цветочную пыльцу с пальцев, спросил: — А ты слышал, академик, в председатели народ тебя просит? — Если парторганизация будет покрепче да подобрать ей хорошего руководителя, и Андрей Савельевич справится. — Парторга райком даст. Громака. Помнишь, секретарем сельрады до войны работал? — Александр Петрович? Знаю отлично. — Он в отряде у меня парторгом был. Сейчас на курсах. — Бутенко лукаво прищурился. — А от ответа на мой вопрос ты увильнул. Руководство колхозом примешь на себя? — Да меня ведь агрономом сюда назначили! Вы знаете, Игнат Семенович, мои планы. Я к ним со студенческой скамьи стремлюсь. — Видишь ли… — Бутенко проводил взглядом стайку куропаток, с шумом вспорхнувших почти из-под ног его. — Видишь ли… Вздумай ты оставить свою идею о садах — я первый разругаю тебя жесточайшим образом. Но твоей работе обеспечен успех лишь при высоком уровне труда в колхозе, при определенном уровне техники, достаточном наличии людей, средств… Понятна моя мысль? Надо поднять колхоз. Это сейчас главное. Без этого мы твоих планов не осилим. — Понимаю, — согласился Петро. — И все-таки оттягивать надолго нельзя. Работа над картой потребует много времени. С минуту Бутенко молчал. Крупные сильные пальцы его мяли сухой стебель, глаза внимательно глядели на Петра. — А еще какая причина? — спросил он. — Только выкладывай начистоту. — Есть и еще одна. В правление сегодня подкинули анонимку. — Знаю. Она у меня. Они вышли на дорогу. Возле самых ног их юркнул и, тяжело переваливаясь, побежал к своей норке жирный суслик. — Вот еще следы оккупации, — сказал Бутенко, провожая его взглядом. — До войны мы почти всю эту пакость в районе изничтожили. Он извлек из кармана трубку и, набивая ее табаком, сказал: — Вот что, дорогой Рубанюк. Анонимка — вещь неприятная не только для тебя. Продажные твари, служившие фашистам, притаились кое-где по району. Клевета, компрометация советских людей — одно из подлых орудий врага. Расчет простой: посеять недоверие друг к другу, выбить нас из колеи. Ты едва ли помнишь, а батька своего спроси, он знает, какие в тридцатом году о колхозах слушки пускали. — Я тоже кое-что помню… Это когда кулаки школу подожгли, председателя сельрады и секретаря комсомольской ячейки убили ночью… Мне тогда было тринадцать лет, а в памяти навсегда осталось. — Сейчас совсем не то. Народ врагу крылышки пообрезал. Но вот, видишь, сорнячок не весь выдернут. К Збандуто и ему подобным своевременно мы не пригляделись, при оккупантах они свои клыки показали… Тебе не обижаться нужно на клевету, а браться за дело да нервы в кулак собрать. Они тебе, ой-ой, как еще пригодятся. Петро промолчал. — Ну, мы с тобой еще вечером повидаемся, — сказал Бутенко. — Пойду в бригаду… Остаток дня Петро провел в саду, где он вместе с отцом проверял результаты черенкования туркестанского клена и липы, а когда, уже в сумерки, он пришел на собрание, Бутенко подозвал его и предупредил: — Видать по всему, завтра будешь принимать от Горбаня дела. Закапризничал, никаких доводов не слушает. Битый час мы с ним беседовали. Решето вишен съели… В виде доказательства Бутенко, смеясь, показал черные от вишневого сока пальцы. — А не лучше ли Федора Кирилловича Лихолита в председатели? — спросил Петро, подумав. — Он прямо-таки поразительно вырос. — Послушаем, что собрание скажет. Настроение людей мне приблизительно известно… Бутенко за день успел побывать в обеих полеводческих бригадах, на животноводческой ферме, съездил с Яковом Гайсенко на разрушенную плотину. Для него было уже совершенно ясно, кого криничане хотят избрать председателем. На собрании он сел в сторонке, среди стариков, слушал отчет Горбаня, затем очень бурные прения. Они затянулись далеко за полночь, и к выборам нового правления собрание приступило незадолго до рассвета. Горбань, усталый и за последние два дня заметно осунувшийся, попросил слово первым. — Как вы тут меня ни хаяли, — сказал он осипшим голосом, — со всех боков щипали, — духом я не упал. Доверите бригаду — я свое докажу. Не доверите — и в рядах поработаю. Ну, последнее слово такое хочу оказать. Лучшего председателя, чем Петро Остапович Рубанюк, нам искать нечего. Тут уже многие его предлагали, а я прямо настаиваю. Дело у нас живей пойдет, это я вам точно говорю… — Рубанюка… — Нехай поруководствует… По оживленному шуму, дружным хлопкам было ясно, что кандидатура молодого Рубанюка вполне устраивала криничан. Все же Бутенко поднялся и, повременив, пока собрание угомонилось, сказал: — Аплодисменты — вещь хорошая, но… давайте обсудим все серьезно, по-деловому. Председателя вы не на месяц и не на два избираете. Возможно, есть возражения против Рубанюка? — Какие могут быть возражения! — крикнули из задних рядов. — Голосуйте! — Может быть, автор этой записки выскажется? — спросил Бутенко, поднимая над головой бумажку. Собрание притихло. — А вы прочитайте, Игнат Семенович, — попросил кто-то. — Да нет уж, — махнув рукой, ответил Бутенко. — Что читать, если автор в кусты забился и трусливо помалкивает! — Руководитель желаемый, — крикнул дед Кабанец и, прокашливаясь, ласковенько добавил: — Вот интересно послушать, или есть какие награды у Петра Остаповича с фронта? — Ответь, товарищ Рубанюк, — сказал Бутенко. — Награды есть, — ответил Петро. — Имею три боевых ордена и медали. — Не будем времени терять, — выкрикнул Яков Гайсенко. — Голосуй, Федор Кириллович. Лихолит поднял фонарь «летучая мышь» повыше, чтобы лучше видеть руки голосующих, хотя бледный диск полной луны хорошо освещал двор. — Против есть? Нету. Запишите: единогласно, — сказал он Полине Волковой, добровольно принявшей на себя обязанности секретаря. Громко переговариваясь и перекликаясь, люди начали расходиться, и уже вдогонку им Лихолит крикнул: — Глядите же, граждане! Завтра массовая косовица начинается, так давайте дружно, все как один возьмемся… V Домой Петро возвращался, когда уже начало светать. Со стороны Днепра тянул прохладный предутренний ветерок. Большая круглая луна стояла над влажными от росы крышами усадьбы МТС. Петро шагал медленно, перебирая в памяти подробности минувшего дня. На заседании правления нового состава обсудили самые неотложные дела: надо было начинать косовицу, цвел картофель, подходила прополка бахчи. Вслед за косовицей и молотьбой Петро предлагал обязательно провести в этом году взмет зяби. Бывшему председателю предложили руководить животноводством, и он охотно согласился. Потом заменили бригадира первой полеводческой бригады, дряхлого и больного деда Усика, Варварой Горбань. Мысли Петра сейчас целиком были поглощены всеми этими сразу свалившимися на него делами. «А записка, пожалуй, дело рук Кабанца», — подумал вдруг Петро, вспомнив, каким журчащим голоском спросил дед о его фронтовых наградах. Но подыскать объяснение такому поступку старика было трудно. Замедлив шаг, Петро внимательно рассматривал неприглядные в своей запущенности хаты без изгородей, полуразрушенные строения, одинокие уцелевшие деревья, каким-то чудом не срубленные оккупантами на блиндажи или на топливо. Петро и раньше видел все это — и безобразные развалины на каждой улице, густо поросшие лопухом, и облупленные стены домов, и черные от времени соломенные стрехи, тоскующие по старательной руке хозяина, — видел и не раз уже раздумывал над тем, как помочь родному селу залечить свои раны. Но сейчас, зная, что именно ему, Петру Рубанюку, надо принять на свои плечи руководство колхозом, он испытывал новое, волнующее и горделивое чувство. На него, недавнего комсомольца, еще молодого сравнительно человека, односельчане, райком партии возложили такую трудную и почетную задачу. Это было доверие к его знаниям, опыту, зрелости. Думая об этом, Петро ощущал такой прилив сил, энергии, какой испытал когда-то на фронте, принимая от командира дивизии свой первый орден. Тогда он чувствовал, что нет такого боевого задания, которое ему не удалось бы выполнить. Сейчас он тоже верил, что никакие трудности, неизбежные на новой работе, не испугают его. Петро поравнялся со школой и разглядел около нее, в утренних сумерках, силуэт девушки. Это была Полина Волкова. — Вы-то почему не спите? — спросил он, приостанавливаясь. — Жалко терять время, — смеясь, ответила Полина. Потом добавила серьезно: — Я условилась с ребятами отправиться в бригаду пораньше. Она подошла ближе и, подняв на Петра глаза, просто сказала: — Как хорошо, что вы будете председателем! Все очень довольны… — Погодите, скоро ругать будут, — с усмешкой ответил Петро. — Не будут! — весело заверила Полина. — Комсомольцы возьмутся сейчас дружно. Андрей Савельевич ведь не хотел с ними возиться, не поддерживал их, а они горы могут свернуть. — Ну, горы, пожалуй, пока сворачивать не нужно, — пошутил Петро, — тем более что в Чистой Кринице их нет… Но если комсомольцев для начала поставить в бригады учетчиками, будет здорово. Запущен учет до безобразия. Кое у кого трудодни не записаны в книжки с начала года. — Ребята, конечно, согласятся. Павлушу Зозулю можно, Гришу Кабанца, — вслух размышляла Полина. — Правда, Гриша и во сне комбайны видит… — Придут в эмтеэс комбайны — переведем. — В общем, учетчиков выделим, — пообещала Волкова. Она стала советоваться с Петром, как привлечь и других подростков к уборке, и он, слушая ее, с удовлетворением отметил: «А девушка-то толковая… Эта, пожалуй, расшевелит ребят…» Когда они попрощались, над лесом уже алел небосвод, у летних кухонек и на улице появились сонные хозяйки, из труб потянулись дымки. Мать, как понял Петро, войдя на подворье, встала давно: на глиняной печурке грелась в чугунах вода. Сашко́ в одних трусиках и майке сидел на корточках и с сосредоточенным видом чистил картофель. — Я тебе в коморе постелила, — сказала Катерина Федосеевна Петру. — Там не жарко, поспи трошки. Она стояла у печи с засученными по локоть рукавами и, отгоняя одной рукой дым от лица, другой подкладывала хворост. — Спать, мама, уже не удастся. Батько встал? — Да они с Игнатом Семеновичем и не ложились. В садку сидят. — А вы тоже на ногах всю ночь? — Я выспалась, Петрусь. Обед сварю и на бураки побегу… Сейчас снедать буду давать… Да как же это ты не спавши? — забеспокоилась она. — Ничего, ничего… не привыкать… Петро зашел в свою комнатку, быстро подшил к вороту гимнастерки чистый воротничок, начистил сапоги. Потом наскоро побрился, умылся холодной водой и направился в садок. Отец и секретарь райкома сидели под яблоней, завтракали. — Э-э, председатель, как новый гривенник, сияет, — добродушно приветствовал его Бутенко. — Ты, что же, и не отдохнул? — Теперь уже после уборки будем отдыхать, — сказал Петро, подсаживаясь к столику. — Вот это неправильно! — укоризненно заметил Бутенко. — У тебя здоровье пока еще не блестящее. Много ты не наработаешь, если нормально спать не будешь… — Засиделись в правлении. — Ну и что же вы там надумали? Петро стал рассказывать… — С укрепления бригады начал, это хорошо, — говорил Бутенко. — Производственная бригада — это, академик, твоя рота. Всемерно укрепляй ее. Тут и командира хорошего поставь, тут и центр политической работы. Учетчик — очень важная фигура, подбирай народ крепкий, грамотный… — Я так думаю, — с улыбкой поглядывая на отца, сказал Петро, — батько немножко поможет, даст людей полеводческим бригадам… Остап Григорьевич крякнул. — Каких людей? Позавчера Савельевич уже снял из сада шесть баб… А у меня половина площади не культивирована. Нет, я с этим несогласный… Это ж буксиры те самые, кампанейщина… — Сняли правильно, — хладнокровно выслушав его гневный протест, ответил Петро. — Подсчитаем силы, пожалуй еще кое-кого придется забрать. — Нажил себе сына-председателя, — захохотав, сказал Бутенко. Но старик не разделял его веселья и отнесся к последним словам Петра с явным недовольством. — Осенью будет легче, — сказал ему Петро, — мы с вами такие плантации, такие школки заложим, каких район никогда не имел… Мать принесла еду, и Петро, принявшись за нее, сказал, чтобы задобрить отца: — Как ни тяжело с людьми, а подсадили в саду все деревья вместо тех, что погибли в оккупацию. Если бы все бригады работали, как садоводческая! — Ты мне зубы не заговаривай, — сказал Остап Григорьевич, искоса оглядывая сына и сердито поводя бровями. Но по его голосу нетрудно было догадаться, что похвала ему приятна и настойчивость Петра он в общем одобряет. Бутенко, лукаво усмехаясь в усы, молча слушал разговор отца с сыном, потом сказал старику: — Расскажите, Остап Григорьевич, кого комсомольцы видели в селе. — Павку Сычика, вот кого, — сообщил отец, и лохматые брови его нахмурились. Петро застыл с поднесенной ко рту ложкой: — Сычика? В селе? — Павлушка Зозуля видел, как он перед светом от снохи Малынцовой выходил, — сказал отец, понизив голос. — Понимаешь, с кем, подлец, стакнулся? — Комсомольцы решили правильно, — вставил Бутенко. — Засаду! Раз он вертится вблизи, придет за харчишками или еще за чем-нибудь. Я так Зозуле и приказал: по очереди следить за хатой этой старостихи. — Он разгрыз крепкими зубами абрикосовую косточку. Положив сжатые кулаки на столик, на который падали замысловатые тени от ветвей, сказал с нескрываемой досадой: — Живут же на нашей земле такие вот… сычики! Не забыли, как его папаша в девятьсот тридцатом году воду мутил? Сколько крови он попортил нам! — Как же забыть! — Явный куркуль был, шибай… А хотел в колхоз записаться, подпаивал кого надо, смирненьким прикидывался. — Вы тогда акурат до нас приехали, — припомнил Остап Григорьевич, стряхивая крошки с лоснящихся на локтях рукавов своего пиджака. — Да… Потом папаша этого Сычика положенное за контрреволюционную агитацию отсидел и в спекуляцию ударился. Закуривая трубку, перед тем как встать из-за стола, Бутенко назидательно сказал Петру: — Людям твоего возраста, дорогой, намного легче, чем было нам. Партия вам дорожку хорошо расчистила. Если такой вот Сычик и уцелел случайно, людям пусть он и не показывается — растерзают… А годков эдак пятнадцать назад эти сычики здорово нам палки в колеса ставили… — Теперь что! — махнул рукой старик. Бутенко вдруг заторопился. Он сказал, что с утра побывает на участках нового бригадира Варвары Горбань, а потом съездит в Сапуновку. Петро, тоже торопливо покончив с завтраком, вложил в планшет свежие газеты, сел на велосипед и, сокращая путь, поехал узенькой тропинкой, мимо конопляника, на стан Федора Лихолита. VI В первый же день Петро с тревогой увидел, что все складывается куда сложнее, чем он предполагал. С уборкой колосовых явно задержались: уже созрели большие массивы ячменя, а пшеница обещала «дойти» вот-вот. На посевах свеклы, на бахчах назойливо рос и рос плодовитый и живучий сорняк, а бригадиры не могли выделить на прополку ни одного человека. Надо было и заготовлять корм для скота, и окучивать картофель, и вырубать бурьян в саду. Но главное — Петро помнил об этом — нужно было быстро и организованно убрать урожай. Стране, фронту требовался хлеб, и к обмолоту, к сдаче зерна государству надо было приступить немедля, как только скосят первые гектары. Было от чего голове пойти кругом даже и у более опытного колхозного председателя! Петро сидел с Федором Лихолитом у единственной саманной стенки, оставшейся от прежнего полевого стана, и тщательно подсчитывал силы бригады. — За косьбу я не боюсь, — говорил Федор. — Ты глянь, как деды стригут!.. Здорово включились! Петро молча глядел на косарей. Они шли по старинке — в ряд, одновременно взмахивая сверкающими на солнце косами: дед Луганец, дряхлый мельник Довбня, хромой шорник Сахно и еще два старика, которых Петро не мог узнать по спинам. — Ух, специалисты! — похвалил стариков Федор. — Дед Сахно, даром что кривой, два с половиной гектара в день свалить может. — Свалить — это еще полдела… Петро, щурясь от солнца, смотрел вокруг. В изжелта-зеленых разливах ячменя и пшеницы маячили остовы разбитых и обгорелых танков. Землю вокруг них осенью запахали и засеяли, хлеба обступили со всех сторон их стальные уродливые коробки, и мерещилось, что танки продолжают ползти, покачиваясь на рытвинах, порой почти скрываясь в чащобе колосьев. По стерне прошли на скошенную загонку женщины с граблями. Невдалеке возились около лобогрейки два старика в соломенных брилях. Босоногая девчонка гнала из лощины коров с водопоя. «Ставок свой бригаде нужен», — мысленно заметил себе Петро. До чего же тоскливо было видеть степь почти пустынной в эту страдную горячую пору! Ни веселого стрекота комбайнов, ни фырчанья автомашин и тракторов, ни звонких девичьих песен… — Ну, давай еще раз подсчитаем твои людские ресурсы, — говорил Петро, разглаживая на планшетке клочок бумажки с пометками. — Вязальщиц у тебя пяти недостает… возчиков двух… Загребалыциков и вовсе нет. — Этого нету, — со вздохом согласился бригадир. — Старух придется просить, — сказал Петро, подумав. — Так никого ж в селе не осталось! Таких, как моя матерь или бабка Бабанчиха, на степь не мобилизуешь. Рассыплются, пока дойдут. — Ничего другого не придумаем, — грустно сказал Петро. — День-два полежит хлеб в валках — осыплется… Пойду сам сегодня по хатам, попрошу. Пускай выручают… Он хотел направиться в село сейчас же, по пришел Павлушка Зозуля и сообщил, что у Якова Гайсенко не ладится с молотилкой и тот просил председателя заехать на ток. На току Петро задержался. Старенькая малосильная молотилка, собранная Яковом Гайсенко из невесть где добытых им частей и деталей, накануне была перевезена сюда, и ею можно бы еще с грехом пополам попользоваться. Но не менее старый нефтяной двигатель, приспособленный для нее, при первом же пробном запуске отказал. Около двигателя возились с самой зари Яков и помотавший ему меньший братишка. — Собаке под хвост такую душегубку, — свирепо ругался Гайсенко, швыряя наземь гаечные ключи, какие-то пружины, болты. — Это ж истинная душегубка… Подведет она, вижу я ее настроение… Гайсенко ругался с яростью, и по болезненному виду его худого, измазанного мазутом лица Петро понял, что Яков либо крайне переутомлен, либо захворал. И он ведь ни разу никому не жаловался; ни разу, с тех пор как Петро приехал, не напомнил о своей контузии! Он знал, что был сейчас единственным в селе человеком, разбирающимся в машинах, что на нем одном лежали все кузнечные и слесарные работы. — А ну, погоди, Яша, — сказал Петро мягко. — Передохни немножко. Давай побеседуем. Возможно, зря силы тратишь на эту свою душегубку. — Ну, а что же делать? — раздраженно спросил Яков. — Где мы лучший двигатель достанем? На шляху они не валяются. Гайсенко сел на землю, раскинув ноги и вытирая паклей руки. — Я на него, подлюгу, две недели угрохал, — едва не плача, сказал он. — А вон еще красуня стоит! — Яков зло ткнул рукой в молотилку. — Ты знаешь, как я ее лепил? Из дому доски таскал, гвозди сам делал. Хлопца нашего совсем замучил. — Ничего, Яша, — тепло проговорил Петро, — вот разбогатеем, станцию свою построим, электричество будет нам и молотить, и пахать, и сеять. Мы тогда музей откроем, а в нем, на видном месте, будет стоять твоя «красуня» и движок. «Смотрите, скажем, люди добрые, что нам после оккупации осталось, а все-таки не сдались. И урожай вовремя убрали, и хлеб армии послали». — Дай закурить, Остапович, — попросил Яков, лизнув сухие губы. Петро наделил его махоркой. — Ну, я его все равно заставлю крутиться, — сказал Яков, глубоко затянувшись дымом, и презрительно кивнул на двигатель. — Действуй, дружище… Все же мы попробуем раздобыть более надежный движок, — пообещал Петро. — И потом я сегодня деда Кабанца тебе в помощь пришлю. Пускай около горна поработает. Яков кивнул: — Это дуже надо. У меня около кузницы трое конных граблей дожидаются, лобогрейка, две мажары… Куда это, к бесу, годится? — Ты хоть завтракал сегодня? — Я уж сразу в обед поем… — Ну… это ты зря… Петро достал из планшета кусок домашнего коржа, ломоть сала, отдал Якову и вскочил на велосипед. «Вот тебе и Гайсенко!» — мысленно дивился Петро происшедшим в его школьном товарище разительным переменам. Более беспечного и, пожалуй, ленивого парня, чем Яков, трудно было до войны сыскать в селе. Комсомола с его хлопотными делами Гайсенко всегда чурался; он нередко сквалыжничал, гонялся за «длинным рублем», ворчал и ругался, если в МТС приходилось поработать лишнюю минуту. «А гляди-ка, сейчас ему и напоминать о работе не требуется, — раздумывал Петро, все более проникаясь симпатией к Якову, — сам ищет, а о заработках и не заикается. Значит, понял за время войны многое…» Помня о своем обещании перевести в кузницу, в помощь Якову, деда Кабанца, Петро решил сделать это без проволочки. Подъезжая к селу, он остановился у наблюдательной вышки. Ее смастерили комсомольцы для наблюдения за полями и селом. Вышкой пользовался и дед Кабанец, выполнявший малообременительную должность старшего пожарника. С верхнего помоста свешивались босые ребячьи неги. — Эй, кто на дежурстве? — окликнул Петро. Ноги исчезли, и тотчас же показалась круглая, низко остриженная голова Сашка́. — Ну-ка, слезь на минутку, Сашуня, — попросил Петро. Сашко́ мигом спустился с вышки; на ремешке у него болтался бинокль — подарок Ивана. — Дежурный звена охраны урожая Рубанюк Александр, — лихо доложил он, став перед Петром «смирно». — Молодец! — похвалил Петро. — Деда Кабанца не видел? — Был недавно. Ушел додому. — Отнеси ему вот это… Петро достал клочок бумаги, стал писать. — А как же я могу? — возразил Сашко́, переминаясь с ноги на ногу. — Оставить пост нельзя. Полина Ивановна заругает. Петро взглянул на братишку со сдержанной улыбкой. — Ничего. Я отвечаю. Выполняется последний приказ. — Есть! Не сворачивая в село, Петро направился в бригаду Варвары Горбань. Там, как и у Федора, должны были начать уборку, готовили ток. Кроме того, в бригаде сейчас находился Бутенко, Петро надеялся при его помощи достать двигатель для молотьбы. В полукилометре от Варвариной делянки он чуть притормозил, сдерживая разбег велосипеда, и, прикрыв глаза от солнца, огляделся. На изволоке, спускающемся к левадам и приусадебным огородам криничан, стоял первый ряд крестцов, а дальше темнели на золотистой стерне кучки валков и уже связанных снопов. Глядя на спорую работу женщин, расцветивших пестрыми юбками и платками степь, прислушиваясь к стрекоту косилок, Петро с облегчением подумал: «Ну, не так уж плоха бригада, как опасались…» Он остановил велосипед на меже, около ржавой рамы немецкой автомашины, валявшейся здесь со дня отступления оккупантов, и зашагал в сторону работающих. У ближних крестцов, закутав голову и щеки платком, сгребала колосья Полина Волкова. Петро издали узнал учительницу по ее стройной фигурке и беленькой кофточке. Волкова тоже узнала Петра и, освободив губы от платка, задорно крикнула: — Эгей! Включайтесь, товарищ председатель! Взмахнув рукой, она снова взялась за грабли. Петро, приближаясь к ней, отметил про себя, что работает Волкова ничуть не хуже сельских дивчат: проворно и с той легкостью, которая дается только умелым и физически сильным людям. — Если и вязать так можете, — сказал Петро, — поздравляю нашего нового бригадира. — С чем? — С хорошей помощницей! — Будет вам смеяться! Маленькие вишнево-яркие губы приоткрылись в довольной улыбке. Петро показал рукой в сторону крестцов: — Дела, вижу, неплохи… Лихолит, пожалуй, отстанет. — Любопытно! — проговорила Волкова. — Очень любопытно… Председатель почти весь день пробыл в бригаде, а теперь боится, что ее обгонят… Петро смутился. Он ведь и впрямь ничего еще не сделал, чтобы помочь Федору Лихолиту. А девушка, не догадываясь, видимо, о том, что слова ее повергают молодого председателя в еще большее смущение, оживленно говорила: — Товарищ Бутенко у нас тут здорово разжег людей, поговорил с ними, пошутил, вызвал на соревнование…. Вот в полдень будем подводить итоги. — Волкова вынула из-за пояса несколько красных флажков. — Вручим передовикам первой половины дня. Это все товарищ Бутенко подсказал. Бригада дала ему слово переходящее знамя Ганны Лихолит завоевать. — А где сейчас Игнат Семенович? — спросил Петро, испытывая острое чувство досады при мысли, что не догадался сделать и доли того, что сделал тут Бутенко. — Игнат Семенович был недавно здесь. Кажется, к лобогрейкам пошел. — А бригадир где? — Она вяжет. Вон, видите, в синем платочке? Петро пошел к Варваре. Она, ответив молчаливым кивком на его приветствие, продолжала вязать. Петро, взглянув в ее лицо, спросил: — Что с тобой, Варя? — Ничего, — сухо сказала Варвара и плотно сжала губы. — Неправда! Всегда веселая, а сегодня что-то загрустила. Варвара, положив связанный сноп, оправила соседний валок, распрямилась и стала приводить в порядок свои волосы. Зеленоватые глаза ее зло блеснули, лицо, обычно жизнерадостное, белое, — а сейчас испятнанное коричневыми конопинами, выдававшими беременность, стало еще более темным. — Нехай они сгорят, чтоб я до них еще ходила! — процедила она сквозь зубы. — Кто? — Лайдаки проклятые. Не хотела брать бригаду, так уговорили ровно маленькую. Всю ночь бегала по хатам. Ноги у меня не казенные… — Постой, постой! Кто не вышел? — Лаврентьиха отказалась. — Как отказалась? — «Не пойду!» — и все. Я ей: «Федоска, да ты одумайся, что ты мелешь? При оккупантах выходила, на душегубов работала, а на себя не хочешь». — «Своих я не боюсь, говорит, ничего мне не сделают, а вот вывезем весь хлеб на заготовки, чем я детей кормить буду?» — «Федосья, говорю, у меня тоже двое; так, значит, давай своими огородами займемся, нехай хлеб пропадает?» — «Я хоть огородину соберу, говорит, прокормлюсь как-нибудь с пацанами». Я и так, и так… «Федосья, говорю, стыдные у тебя слова, стыдно их и слухать!» С тем хлопнула дверьми и пошла. — Не свои слова — чужие повторяет она, — сказал Петро. — Муж у нее на фронте, сама она сколько горя хлебнула во время оккупации. А кто еще не вышел? — Малынцова — сноха. «Больная», говорит. Брешет… Горпина Грищенчиха… — К вечеру дай мне списочек. Разберемся. А ты подними голову выше, Варя! Не такие трудности были. Как там Андрей Савельевич поживает? — С утра подался на ферму. — Он… обиды не затаил? — Да он радуется. А там кто его знает? Обижаться ему нечего. Высказав Петру то, что ее тяготило, Варвара взяла перевясло. Солнце припекало все сильнее, зной струился над степью, затрудняя дыхание, обжигая лица и руки. — Где же Игнат Семенович? — спросил Петро. — Что-то не видно его. — Был. Пошел в село. А как там у дядька Федора? — Убирают. Грозятся знамя переходящее забрать. — Ну, нехай, — с напускным равнодушием ответила Варвара. — Это мы еще посмотрим. Был полдень, когда Петро вернулся в село. Не заезжая в правление, он спрыгнул с велосипеда около двора Федосьи Лаврентьевой и, вытирая пот со лба, зашагал к хате. По дороге сюда Петро с трудом подавлял острое враждебное чувство к Лаврентьихе, принуждая себя быть хладнокровным и спокойным. А вошел на подворье, увидел худенького мальчишку и девочку — и сердце его дрогнуло. — Где мамка, орлы? — спросил Петро. Он присел перед ними на корточки и тут увидел хозяйку, идущую с огорода к хате. — Доброго здоровья! — с преувеличенной приветливостью и не без смущения поздоровалась она. — Здравия желаю, Федосья Михайловна! Женщина молча подняла и отбросила с дороги хворостину, отставила с порога щербатый чугунок, открыла ставни в чистую половину хаты. — Проходьте, что ж так под сараем сели? Петро провел рукой по голове мальчугана, подмигнул девчонке и пошел к дому. В светлице с незастекленными окнами он увидел голые стены и непокрытый стол, длинную лавку, кучу проросшего картофеля, сваленного в углу, почувствовал гниловатый запах запустения. — Поизвиняйте, что у нас так, — сказала хозяйка, смахивая фартуком пыль с лавки. — Ничего не оставили, проклятые. Сидайте, пожалуйста. Петро вспомнил: дом Ефима Лаврентьева, превосходного плотника и неутомимого работяги, был до войны одним из самых зажиточных, благоустроенных в селе. — Что слышно про хозяина? — спросил Петро, сняв фуражку и пятерней расчесывая влажный от пота горячий чуб. — Никаких известий? — Ничего нету. Как с первого дня ушел тогда, ни письма, ни похоронной. — Зачем же похоронная? Воюет где-нибудь. Федосья вытерла кончиками пальцев уголки сухих губ, вздохнула. Она была еще довольно молодой, но густая сеть мелких морщинок оплела смуглое, когда-то красивое лицо. Петро раздумывал, как бы начать разговор. — Варька, наверное, жалилась? — опередила его своим вопросом Федосья, бросив на председателя настороженный взгляд. — Я же знаю, чего это вы в гости зашли. — Догадливая, — усмехнулся Петро. — Надо идти в степь, Федосья Михайловна. — Заберите пацанов моих, тогда пойду. Куда я их дену? Чем я их кормить буду? — Федосья даже захлебнулась от волнения. — С базара я их не нагодую. Купленым, говорят, не наешься. Крыши вон совсем нет, — ветер по хате гуляет… Петро вспылил: — Вам не стыдно такие вещи говорить? А как же наши фронтовики врага будут бить, если мы им хлеба, мяса не дадим вовремя? Что ваш Ефим скажет, когда вернется и узнает: Федосья отказалась общему нашему делу помогать! А разве колхоз не кормит вас, не одевает? А? Вспомните, когда все работали дружно, что вы на трудодень имели? Вспомните-ка! — Так у меня ж детей полная куча. — За детей прятаться нечего. Дети и у других есть. — Ну, возьмите их! Берите! Я пойду, — виновато пряча глаза, пробормотала Федосья. — Что я, работы боюсь? Иль у меня сердце за колхоз не болит? — Не болит, Федосья Михайловна. Болело бы, давно пришли бы, посоветовались: «Что делать?» А детей можно пристроить. Ясли откроем. Федосья краснела и бледнела и, наконец, созналась: — Сбила меня эта сноха Малынцова. «Хлеб, говорит, бабоньки, весь в заготовку пойдет, ничего не останется, а огородину не заберут». Петро нахмурил брови, сердито посоветовал: — Вы в одну компанию с этой Малынцовой не ввязывайтесь. До нее мы еще доберемся. — Выйду завтра. Я свое нагоню. Во дворе Петро задержался, оглядел крышу. — Да-а… немножко управимся — привезем соломы или камыша, накроем. — Спасибо, Петро Остапович! Такое уж будет спасибо! Дел у Петра было еще много. Надо было наведаться к старухам и упросить их помочь на степи, проверить, пошел ли дед Кабанец в кузницу. Увидев на подворье старуху Кабанца, Петро соскочил с велосипеда. — Бабушка, дед Мефодий где? Глуховатая бабка, выпростав из-под платка и седых косм ухо, приложила к нему ладонь. — Где Мефодий Гаврилович, спрашиваю! — крикнул Петро громче. — Черти его понесли, а куда — не сказал, — неожиданно сильным, визгливым голосом ответила старуха. Размахивая длинными руками, ударяя себя по костистым, выпиравшим под домотканной юбкой бедрам, она вдруг заверещала на всю улицу: — И где он взялся, паразит, на мою голову?! С самого ранку до ночи черти его носят, а ты корми его, паразита, стирай на него! До Харитины ходит, а придет — есть просит, давай ему… — Да он, случаем, не в кузню пошел? — посмеиваясь, перебил ее Петро. — Га? Наверно, в кузню, сынок… Старуха вновь принялась громогласно честить своего мужа, и Петро, смеясь, хотел уже уйти, но столкнулся у ворот с матерью Федора Лихолита, семидесятилетней бабкой. — Чего она развоевалась? — спросила та, здороваясь с Петром. — Посильней громкоговорителя. А я как раз к вам собирался. Он рассказал ей о тяжелом положении на степи, попросил помочь. — Хоть по нескольку снопов каждая из вас свяжет, и то легче нам будет, — сказал он. — Сами не управимся. К радости Петра, старуха не только дала согласие выйти завтра в степь, но и вызвалась переговорить со своими соседками. Обойдя еще несколько дворов, Петро убедился в том, что договориться с людьми ему удастся. Когда он разыскал Василия Ивановича Бурю, чтобы упросить его хотя бы временно создать детские ясли силами больницы, старый врач сперва критически сказал: — Несколько странные поручения, товарищ молодой председатель, даете лечебному учреждению! — Подумав, он уже более мягко добавил: — Но раз надо, следовательно надо. Что-нибудь придумаем. Завтра пусть ведут детвору, примем… * * * На другое утро Петро, направляясь в степь, увидел в полукилометре от села необычное шествие. По утоптанной полевой дороге шла с песней, вооруженная вилами, граблями, тяпками, бригада старух. Видимо, вспомнив свою давнюю молодость, некоторые из них принарядились в расшитые «крестиком» сорочки, узорчатые фартуки и даже старинные корсетки. Пели они хотя и старческими, не сильными голосами, но дружно, и Петро, следуя за ними в некотором отдалении, с улыбкой прислушивался, как, напрягаясь, выводила высокие ноты бранчливая бабка Кабанчиха. Петро издали подсчитал. Собралось семнадцать старух. Это была немалая сила — почти полная бригада. Он обогнал их возле двух терновых кустов у развилки дорог. Сняв фуражку, поздоровался. — Кто же за бригадира у вас, дорогие хозяюшки? — спросил Петро, чрезвычайно довольный тем, что его затея удалась. — Каждая себе за бригадира, — шустро откликнулась краснощекая и крупноносая бабка Харитина. К седьмому десятку эта дородная, широкоплечая женщина не утратила ни бойкости, ни физической силы. — Так не годится, без бригадира, — возразил Петро. — Ну, да ладно, на месте договоримся. Варвара Горбань, уступив настояниям Петра, с неохотой согласилась допустить старух на свой участок, а своих, более молодых, одиноких женщин отправить в дальнюю бригаду, в помощь Федору Лихолиту. Она отобрала наиболее крепких старух на вязку снопов; остальным поручила окучивать картофель. — Нехай себе ковыряются, — сказала Варвара, снисходительно посмеиваясь. Старухи, гордясь тем, что сам председатель приходил к ним за помощью, и не желая посрамить себя перед молодицами, принялись за работу весьма ревностно. Подоткнув юбки, сняв с себя лишнюю одежду, они закопнили за полтора часа снопы, связанные накануне, чисто подгребли стерню, а когда взялись вязать, то косцам и лобогрейщикам пришлось туговато. Гриша Кабанец, уже приступивший к обязанностям учетчика, замерил перед обедом убранную старухами делянку и сообщил Варваре: — Придется, кажется, бабкам флажок передать. К обеденному перерыву пришел Остап Григорьевич. В бригаде не было ни одного коммуниста, всю массовую работу пришлось возложить на кандидата партии Волкову, на комсомольцев, и у старика было на душе неспокойно. Не раз попадало ему от секретаря райкома за эту отстающую бригаду. Но Волкова сразу его успокоила. — Послушайте, что будет через полчасика, — сказала она, широко улыбаясь, — когда объявим результаты сегодняшней работы. Гриша уже заканчивает подсчеты. — Ну, а как слабосильная команда? — поинтересовался Остап Григорьевич, кивнув обнаженной, лоснящейся от пота головой в сторону старух. — Вот вы услышите, — ответила Волкова, блестя глазами. В обеденный перерыв, когда к одному месту, на полевой стан, сошлись все колхозники, Гриша Кабанец, возбужденный тем, что именно ему предстояло сообщить нечто неожиданное, дрожащим голосом зачитал экстренно выпущенную комсомольцами «молнию». И все собравшиеся в эту минуту на полевом стане несколько мгновений молчали, до крайности удивленные услышанным. Первая нарушила тишину дородная бабка Харитина. — Сопли вам утерли, хоть вы и молодые! — торжествующе крикнула она молодицам, потрясая узелком с харчами. — Щоб не дуже похвалялись: «мы» да «мы»… — С обеда, голубоньки, еще не так вам навтыкаем! — весело, пронзительным голосом поддержала ее Кабанчиха. Остап Григорьевич, и сам приятно удивленный тем, что старухи ухитрились за полдня связать на восемьсот снопов больше, чем постоянные вязальщицы, поднял руку, призывая к тишине. — А ну, помолчите, сороки! — прикрикнула мать Федора Лихолита. — Дайте человеку сказать. — Тут, дорогие бабоньки, дуже интересно получается, — начал Остап Григорьевич, прокашлявшись. — Конечно, слов нет, поздравляем престарелых наших домохозяюшек, и даже с большим уважением, за то, что в первый день забрали они своей фронтовой, ударной работой красный флажок. А теперь ставлю вопрос до тех, которые помоложе. Как вы дальше мечтаете быть? Это же, получается, вроде позор для вас? — После обеда еще раз подсчитаем, Григорьевич, — звонко отозвалась Степанида, соседка Рубанюков. Она издавна славилась в колхозе как первая вязальщица. — Абы лобогрейки управились. — Неужели, дивчата, не докажем? — крикнула Варвара. — Доказали уже, — язвительно подковырнул кто-то из старух. — Да что вы сцепились? — спросил чей-то добродушный голос. — На обчественную пользу стараемся. — Верно, тетка Горпина. Заговорили, зашумели снова все сразу, и Остап Григорьевич, поглядывая на разгоряченные лица женщин, внимательно вслушиваясь, понимал: нет, сейчас они уже не позволят друг другу работать кое-как. А женщины и про обед забыли. Возбужденные крики еще долго раздавались над полевым станом: — Забрали флажок несправедливо! У нас делянка не такая тяжелая. — А-а… нашла, на что спираться! Вумница! — Вот перейдем с обеда на ту загонку, с краю… Там хлеб высокий, густой. — Нехай товарищ Бутенко приедет или председатель… Они скажут, кто спереди, кто позади. Петро, возвращаясь из лихолитовской бригады, еще издали услышал галдеж на полевом стане Варвары и обеспокоен-но подумал: «Что за черт! Подрались, что ли?» И, выяснив у Гриши Кабанца, встретившегося ему на дороге, причину шума, рассмеялся над своим предположением. — Сколько всего убрали до обеда? — спросил он учетчика. — Десять гектаров и шесть соток. Могли б и больше, да дядько Андрей простоял с лобогрейкой сорок минут. — Ну, я им еще подбавлю масла в огонь, — сказал Петро. — Федор Кириллович сегодня убрал уже двенадцать и восемь сотых. VII Полина Волкова никому не могла бы признаться в том, что переживала она в последние дни. Впрочем, она и сама себе еще не давала ясного отчета в происходившем. Днем, пока она была среди людей и на нее сваливалось множество всяческих обязанностей и забот, было легко и хорошо. Работа секретаря комсомольской организации ее увлекала и радовала. Ее умение во всем и со всеми быть простой и непосредственной молодежь быстро оценила. Комсомольцы и ребятишки наперебой старались придумать, подсказать что-нибудь новое, чтобы заслужить у Полины короткую похвалу: «Молодец!» или нежное: «Ты — мое золото!» Но, приходя поздно вечером к себе домой, в маленькую комнатку в хате школьной сторожихи, Полина старалась поскорее лечь и заснуть, чтобы не остаться наедине со своими мыслями. Память настойчиво воскрешала перед ней тот солнечный летний день, который она провела в последний раз вместе с Саввой. Накануне она уговорила его поехать в пионерский лагерь «Запорожстали», где когда-то работала вожатой отряда. Они, вспомнив детство, весь вечер резвились, как дети, побыли с ребятишками на традиционном костре. Глядя на тлеющие искры догорающих веток, на шумную детвору, на веселое, ставшее вдруг по-мальчишески беспечным и озорным лицо Саввы, она думала тогда: «Как хорошо жить!» Впереди все рисовалось безоблачным и светлым. Оба они — студенты выпускного курса — давно решили ехать работать в село вместе, и до этого желанного дня оставалось совсем немного. А в полдень, уже собираясь в город, они услышали по радио речь Молотова о нападении гитлеровских полчищ. Полина смотрела в лицо Саввы; он сильно волновался, хотя и старался этого не показать. В сентябре она узнала, что Савва, ушедший на фронт добровольцем, погиб под Киевом, и после этого ей было невыносимо трудно видеть молодых мужчин, почему-либо оказавшихся не на фронте, а в эвакуации. А теперь эта встреча с Петром Рубанюком! Он удивительно был похож на Савву! И не только внешностью — глазами, голосом, улыбкой, смуглым румянцем; Савва был таким же деятельным и энергичным, так же, как Петро Рубанюк, умел зажигаться на работе, ладить с людьми, увлекать их тем делом, которым сам увлекался. Полина никому не говорила об этом сходстве, которое заставило ее снова пережить свое горе, выбило из колеи. Самым непонятным и досадным было то, что ее невольно влекло к Петру, так же как когда-то к Савве: ей были приятны его удачи, ее огорчало, если у него что-либо не ладилось. С какой радостью прислушивалась она к словам криничан, хваливших молодого председателя! В это время она чувствовала себя почти счастливой, словно речь шла об очень близком ей, дорогом человеке. Лишь огромным напряжением воли ей удавалось скрывать от Петра все, что с ней происходило. На другой день, после того как в первой бригаде случилась перепалка между старыми и молодыми вязальщицами, Полина Волкова, чуть забрезжил свет, помчалась к Варваре. Перед зарей покрапал дождик. Трава под ногами, потемневшие кусты сирени, розовые и желтые мальвы у хат блестели бисеринками брызг. С деревьев медленно падали капли. Пахло мокрой землей, подопревшим сеном. У ворот Горбаней стоял, сонно позевывая, Андрей. Держа в руке конец налыгача, он смотрел, как телушка с хрустом щиплет бурьян у плетня. — Доброго ранку, Андрей Савельевич! — Доброго здоровья, если не шутишь! — Варя дома? — На степь собирается. Варвара выглянула из дверей с махоткой в руках. — Что так рано, голубонько? — Дело, Варвара Павловна. — Девушка улыбнулась насупленному Горбаню. — К вам тоже разговор, Андрей Савельевич. Волкова побежала к хате и на цыпочках последовала в кухню за хозяйкой. — Придумала, как быстрей вязать, Варя, — торопливо прошептала она, поглядывая на спящих детей. — Людей потребуется меньше, а сделаем больше. Варвара пристально, с явным сомнением посмотрела на возбужденное лицо девушки. — Не верите? — Волкова откинула прядь волос, упавшую на лоб. — Можно в два раза больше сделать снопов. Я попробовала вчера вязать и думала над этим. Варвара, покрывая голову платком, часто мигая ресницами, слушала. На пятнистом, чуть припухшем со сна лице ее было написано снисходительное любопытство. — Это как на производстве, — пояснила Волкова: — разделение труда. Одна готовит перевясла — и только! Другая — валки. Третья вяжет. — Ну и что? — Двинем дело быстрей. Несколько минут спустя Волкова, поджидая Варвару возле ворот, говорила Горбаню: — Мы, Андрей Савельевич, обсуждали вчера, чем вашей животноводческой бригаде помочь. — И что надумали? — Решили выделить пока двух комсомольцев. — Зачем это? — Будут массовую работу вести. За молодняком смотреть. К телятам и ярочкам прикрепим пионеров. Пусть шефствуют;. Горбань поскреб ногтем висок, неохотно согласился: — Не препятствую. Подумав, он повторил: — Нет, не препятствую. Давайте… Партейных у меня нету, нехай комсомольцы заворачивают. Село просыпалось… В соседнем дворе, за кустами акации, опоясанными глиняной огорожей, отбивали косу. — Дедушка Егор! — крикнула Волкова наугад. Звук затих. Из-за листвы показалась желтая плешина, Потом борода. — Кликал кто? — На степь пора, опаздываете. Старик поднял голову, поглядел на грязные обрывки дождевых туч. — Успеем… С зари не укосишь, роса… Варвара и Полина вышли за село, когда над бугром, окутанным дымкой, уже золотились низкие облачка. Медленно гасли последние звезды. С пруда долетел свежий ветерок. Заглушая птичий гомон, исступленно квакали лягушки. У крайней, стоящей на отшибе полуразрушенной хаты вдовы Одарки Черненко догнали Федосью Лаврентьеву. — Ты сегодня, милушка, раньше всех, — похвалила Варвара. — А что ж срамиться перед старыми, — с улыбкой ответила та, отворачиваясь и поблескивая серьгами. — Одно дельце сегодня испытаем, — сказала Варвара и подмигнула Полине, — по-научному… Пока взошло солнце и просушило жнивье, женщины успели попробовать, что получится из скоростной вязки. — Да так же можно тыщи за день связать! Дуже просто, а глянь… — удивленно сказала Степанида, которой Федосья Лаврентьева готовила и клала на валок перевясла. Христинья Лихолит оправляла вслед за Степанидой и Федосьей валок. Петро Рубанюк приехал в бригаду позже, когда уже пустили лобогрейки. Он походил с Варварой и учетчиком по делянке, ощупал на крепость два-три снопа, связанные утром. — Ничего не скажешь, придумали здорово! Кто это? — Полина Ивановна подсказала, — гордо, словно идея принадлежала ему, ответил Гриша Кабанец. Варвара подтвердила: — Полиночка! Еще до света ко мне прилетела. — Только давайте вот еще что… — Петро, меряя взглядом ряды валков, что-то прикидывал. — Давайте так: пусть дивчата не за лобогрейкой идут следом, а поперек покосов. Поняла? Тогда… — А ведь и правда! — восхищенно перебила Варвара. — …тогда валок один от другого будет лежать не в четырех метрах, а рядышком. Ходить меньше придется. — Ей-богу, ловко как получится! Варвара побежала к вязальщицам. — Сегодня бабкам туговато придется, — весело сказал Гриша Кабанец. — Отнимут у них флажок. — Ничего! Завтра все будем вязать по-новому. Петро был несколько уязвлен тем, что такой простой способ вязки снопов подсказал не он, агроном, председатель колхоза, а девушка, в сущности мало искушенная в сельском хозяйстве. Но думать о Волковой, живой, смышленой девушке, так быстро и глубоко проникшейся интересами колхоза, было ему приятно. Петру захотелось повидать ее и сказать что-нибудь теплое. — Где Полина Ивановна, не знаешь, Гриша? — спросил он паренька. — В село пошла, в ясли. Там у доктора что-то с ребятами не ладится. Петро, глядя на паренька, подметил, что лицо его бледнее обыкновенного, белки глаз покраснели. — Ты что зеленый такой? — спросил он. — Не высыпаешься, что ли? — Мы же с Павлушкой всю ночь около хаты Малынчихи, в бурьянах, загорали. — Ну, и что? — Дождь нас чешет, а мы накрылись Павкиным пиджаком и сидим себе. — Без толку просидели? Гриша с сожалением кивнул головой. До обеда Петро решил побыть в первой бригаде, на скоростной вязке снопов. Варвара, убедившись, что новый метод экономит время и силы женщин, тут же, не откладывая, перестроила работу вязальщиц. Степанида, Федосья Лаврентьева и она сама вязали, а каждой из них помогали еще двое. Теперь уж пришлось крепко подтянуться скидалыцикам и укладчикам копен. — Давай, давай! — задорно покрикивали женщины, не позволяя останавливаться лобогрейкам ни на минуту. Через два часа Гриша Кабанец подсчитал и ахнул. — Да если так дальше пойдет, норм по пять сделают, — возбужденно говорил он Петру. Забыв об усталости, паренек стремительно носился между молодицами, взволнованно кричал: — У вас, знаете, уже тысячи по полторы снопов, не меньше! Неожиданно вырвалась далеко вперед со своими помощницами Федосья Лаврентьева. Она сократила переход от прогона к прогону и на этом сэкономила много времени. В двенадцатом часу в бригаде появился Бутенко. Поднявшись на взгорье и прикинув на глаз количество копен, он сразу определил, что их значительно больше, чем можно было бы ожидать. — Вы, я вижу, серьезно решили сапуновцев обогнать, — удивленно и тепло сказал он подошедшему Петру. — Вишь сколько за полтора дня наворочали! — А в Сапуновке давно косят? — осторожно спросил Петро. — В Сапуновке? — Бутенко прищелкнул языком. — Они сегодня первые три мажары зерна повезли сдавать государству. Обскакали вас. — Раз уже повезли — обскакали, — скрепя сердце согласился Петро. — Мы их осенью на соревнование вызовем. Сеять и пахать будем уже без штурмовщины. — Ну, а это все-таки штурмом? — кивнув на копны, спросил Бутенко. — Э, нет! Сообразительность и сметка… Петро стал рассказывать. — Да ты погоди, погоди, как это? — то и дело прерывал Бутенко Петра, расспрашивая о каждой мелочи. Уяснив, в чем суть нового метода, он с восторгом воскликнул — Это же расчудесное дело! Ну-ка, пойдем к этим чародейкам. И сегодня же готовь заметку. Захвачу в район. Нет, в область пошлем. В Киев нужно написать. Настроение его поднялось еще больше, когда он сам посмотрел, как споро и ладно кипела работа у женщин. — Да ведь если так, с толком, умно, с огоньком, будем работать всегда, знаете вы, как быстро поднимемся! — с жаром говорил он вязальщицам, когда они устроили себе короткую передышку. Бутенко увлекся и с воодушевлением принялся рассказывать о передовиках района, о том, как работают соседние, более успевающие колхозы. — А теперь мы и о вашем опыте расскажем, — закончил он. — На весь район его распространим. Они вместе пошли посмотреть на работу старух. — Что-то не вижу у вас красного флажка, дорогие хозяюшки, — сказал Бутенко, здороваясь со всеми, но глядя на стоявшую ближе к нему бабку Харитину. И громко, так, что слышали многие, продолжал с лукавой усмешкой: — А я радовался, думал — не подведет меня старая гвардия, покажет молодым, что такое стахановская работа. — Ой, лышечко! Сколько ж можно показывать, Семенович? — шустро спросила громкоголосая Харитина. — Вчера утерли нос и сегодня докажем. Чего загодя балакать? — Сегодня навряд ли. Там сейчас чудеса делают. — И-их, гражданин начальник! — встряла в разговор Кабанчиха. — Прибегал хлопчик дядьки Грищенко… этот… забываю, как звать. Хвалился! Да ни в жизнь не поверю, что по тыще снопов можно за день. — Тут сотни три скрутишь — и то поясницу ломит, — поддакнула ей мать Федора Лихолита. Старухи, пользуясь возможностью передохнуть, сгрудились вокруг Бутенко и Петра. Перебивая друг друга, загомонили: — Выдумывают черт-те что! Это которой перевясла вязать, ей легко. А другим? — И-и, кума! Сколько ни живу, у нас так, ей-богу, сроду невязали, — клялась Кабанчиха, покрывая остальные голоса своим визгливым фальцетом. — Один день, может, и налепят. — Это не тот… не конбайн. — Чтоб тыщу? Да ни за что не поверю, хоть убейте! Бутенко слушал, улыбаясь. — Все наговорились? Теперь расскажи, председатель, как все-таки вяжут по тысяче. А я пока водички попью. Найдется у вас водичка? — Там квасок яблочный в сулее, — сказала мать Федора Лихолита. Наполнив кружку, она поднесла Бутенко. Бабка Харитина шутливо упрекнула: — Это зазря, свахо, угощаете. Они еще не заработали… — И другим, уважительным тоном добавила: — Пейте на здоровьичко. — Квасок ширяет в носок, — отведав холодного кисловатого напитка, ответил шуткой Бутенко. С жадностью допив, заверил: — Сейчас мы отработаем. За нами не пропадет. Он снял пиджак и, закатав рукава косоворотки, предложил: — Давайте попробуем. Мы с председателем, так и быть, сядем на лобогрейки, а вы вязальщиц побойчее выставляйте. Он пошел к лобогрейке и на первом же круге удивил всех. Валки у него ложились аккуратно и ровно, вязать было легко. — Гляньте, бабы, — обратила внимание Харитина, — лучше, чем у нашего Андрюшки, ровней. — Учитесь, — порекомендовал Петро Гичаку и другому лобогрейщику, деду Даниле Черненко. — Ну-ка, покажи класс, председатель! — подзадорил Бутенко Петра, поровнявшись на втором круге. — Покажи гвардейскую хватку. Петро, зашагав ко второй лобогрейке, повел плечами, расправляя их, молодцевато поплевал на ладони. До отъезда в Тимирязевку его не раз премировали как одного из лучших косцов колхоза. И сейчас Петро управлялся искуснее, нежели Бутенко, и, проработав с час, накосил немало. Но, когда он соскочил с сиденья, на спине и подмышками у него темнели большие пятна от пота, губы пересохли, на дрожащих ладонях вспухли багровые рубцы. — Без привычки тяжеловато, — признался Петро, передавая вилы Гичаку. — Нет, ловко у вас получается, — сказал тот. VIII Старухи долго приноравливались вязать по-новому, дело у них шло туго, и Бутенко, понимая, что мешать им не следует, сказал Петру: — Давай, председатель, вон под копной полежим. Начальству тоже положено отдыхать. Он расстелил в тени, возле копны, свой дождевик, положил под голову пиджак и с наслаждением растянулся. Петро прилег рядом. Отсюда далеко были видны поля колхоза, крыши Чистой Криницы, сторожевая вышка, правый берег Днепра с дубняком, вербами и осокорями. Петро глядел, как невдалеке, у кустов придорожной полыни, вились дрозды. Старики в широкополых соломенных брилях выпрягали коней и собирались полдничать. И вдруг, без всякой связи с тем, что видел перед собой, он вспомнил о фронте. Какая здесь тишь! Словно и нет уже на земле войны, с ее взрывами, полыхающими пожарами. Прошла с какой-то девушкой к полевому стану Полина Волкова; обе оживленно жестикулировали. Их обогнал на велосипеде Яков Гайсенко и, обернувшись, крикнул что-то, видимо озорное, потому что. Волкова погрозила ему кулаком. Провожая ее глазами, Петро вспомнил, как накануне, перед вечером, он увидел ее с малышами у въезда в село. Волкова сидела на траве с огромной охапкой полевых цветов на коленях и надевала пышный венок на голову самой маленькой девочке. И у нее самой и у девчушки были такие счастливые лица, что Петро, любуясь, остановился. «Вот за это, за ребятишек, стоило воевать, терпеть фронтовые лишения и невзгоды», — подумал он тогда. «А все-таки зря я не поехал в райвоенкомат, — неожиданно подумал он. — Сейчас бы переосвидетельствовали, здоровье улучшилось». — Ах, и расчудесно! — бормотал между тем Бутенко. — Всю жизнь под копной пролежал бы! Петро поглядел на него с усмешкой: это Бутенко-то смог бы спокойно лежать! А секретарь райкома на какой-то короткий миг отдался дреме, даже легонько всхрапнул. Но в следующую же минуту он приподнялся, сорвал побег повилики с розовыми цветочками и, зажав его потрескавшимися губами, сказал: — Ну, докладывай, председатель, чем занимался эти дни. Какие у тебя тормоза, скрипы, помехи? — С движком у нас плохо, — ответил Петро и сел, поджав под себя ноги. — Завтра молотить, а старый движок подводит. Гайсенко замучился с ним. — Возьмешь у сапуновцев. Я уже договорился с ними, у них два запасных, — ответил Бутенко так быстро, будто просьбу Петра он предвидел давно. — А у вас они просили саженцев. — Это батько даст сколько угодно. — С движком кончено. Ну, а чем занимался эти дни? Делись опытом. Петро добросовестно, не обходя и мелочей, рассказал о первых шагах своей председательской деятельности. Бутенко вначале прерывал его вопросами, вставлял замечания, а под конец Петро увидел, что глаза у него закрыты, ресницы подрагивают. Петро, стараясь не разбудить его, тихонько приподнялся, и в эту минуту Бутенко вынул вдруг из кармана трубку и, нащупывая кисет, сказал: — Взялся ты горячо, но не совсем правильно. Распыляешься… Набивая трубку, он облокотился на сложенный пиджак; крошки самосада посыпались на брюки, на дождевик, но ему не хотелось менять позу. Он все-таки за последние дни сильно устал. — Сам ты везде не поспеешь, — продолжал Бутенко, закуривая, — хоть и автомобиль тебе дать вместо велосипеда. Представь себе председателя, который начнет обходить хаты всех лодырей… — Эта Федосья Лаврентьева не лодырь. — Я о системе говорю, а не об исключениях. Создай себе надежную опору, актив, укрепи авторитет бригадиров. Я бы лично начал с этого. И совершенно незачем руководителю колхоза самому бегать, скажем, к кузнецу, проверять, выполнил или не выполнил, он твое распоряжение. Мелочь? Нет, опять-таки речь идет о системе, о принципе. Кузнец твой, или плотник, или другой колхозник привыкнут к мысли, что председатель не верит в своего завхоза или бригадира. А будем говорить прямо: в колхозе все немножко разболталось, тут придется подвинтить шурупчики покрепче… Бутенко вдруг спохватился: — Я тебе, кажется, слишком элементарные вещи разжевываю. — Нет, слушаю вас, Игнат Семенович. — Я хотел бы еще послушать тебя, — сказал Бутенко, делая ударение на слове «тебя». — Твои планы, думы твои… Ну, закончите уборку, вспашете, посеете, дальше что? Ожидая ответа, он занялся своей трубкой. — Дырок в колхозе столько, что, честно признаюсь, не знаю, за что в первую очередь и взяться. — А знать положено. — Строиться нужно. Полевых таборов нет, амбары худые, фермы надо возводить новые, клуб необходим. А главное, до зарезу нужна электростанция. Я уж не говорю о том, что почти все хаты нуждаются в серьезном ремонте. Потихоньку примемся за все это. — Езди потиху, не будешь знать лиха? Так? — Бутенко решительно повел рукой, словно отрезал. — Не годится! Эта премудрость, дорогой академик, нам не годится. Вот если бы ты сказал: «Хочу строить быстро, строить фундаментально, прочно, красиво», к пользе и славе российской, как когда-то говорил Михайло Васильевич Ломоносов; вот если так строить, тут и я и райисполком тебе первые помощники. Петро невольно вспомнил, как стараются колхозники раздобыть лишнюю тяпку, ссорятся из-за ведерка, топора. Вон Сашко́ изловчился делать проволочные гвозди, так ему проходу не дают: «Сашуня, сердце, одолжи десяточек, до зарезу нужно!» А тут, не говоря уже о генераторе и моторах, потребуются десятки лопат, ломы, пилы, топоры, бестарки, носилки. Но в воображении Петра встали электрифицированные молотильные тока, фермы, радиоузел, поливные установки на огороде и в саду. И свет, свет далеко вокруг… — Мы с электростанции начнем. Кое-что все-таки от нее осталось. Пять моторов Кузьма Степанович успел в землю закопать. — Абсолютно правильно. Но не «потихоньку». К весне, никак не позже, она должна дать ток. — Людей потребуется очень много. Плотину привести в порядок — и то… Транспорта сколько! Нет ни турбины, ни генератора, ни электропроводов. Оба на минуту задумались. И Петру и Бутенко было совершенно ясно, какие трудности возникнут перед Чистой Криницей, если взяться за строительство. — Есть вариант, Игнат Семенович! — сказал Петро. — До войны криничанскую станцию проектировали только на двадцать киловатт. Маленькая, а строили ее два с половиной года… Что, если теперь построим побольше? Силами нескольких колхозов? — Рад, что ты сам дошел до этой мысли, — сказал Бутенко с довольным лицом. — Сапуновцы уже интересовались, не примете ли вы их в пай. Такой речки, как у вас Подпольная, нет ни у них, ни в «Дне урожая», ни в Песчаном. Вот и мозгуй. Прямой резон объединиться. Каждый колхоз выставит строительную бригаду. Гидротехников и монтажников я уже на себя беру. Подыщем… Старухи несколько раз приходили, но так и не дозвались Петра и Бутенко обедать; они всё сидели под копной. Федор Лихолит и Варвара Горбань, которым понадобился председатель, чтобы окончательно решить вопросы, связанные с молотьбой, застали около них и Якова Гайсенко. Все трое склонились над листком бумаги, испещренным цифрами. Это был всего-навсего приблизительный расчет людей, которых можно было привлечь к восстановлению гидростанции, однако Петро так бережно положил его к себе в планшет и выражение лица у него было таким, что Лихолит не утерпел и спросил: — О чем-то важном, вижу, толковали? — Так вот, друзья, — сказал Петро, — давайте думать, как нам и с уборкой справиться и за гидростанцию взяться. Игнат Семенович установил срок — дать ток весной. — Придется крепко думать, — сказал Яков, поглядывая, на Бутенко. — Игнат Семенович мягкий, мягкий, а как срок назначит — требовать крепко будут. — Это ты, Гайсенко, правильно подметил, — сказал Бутенко, пожимая всем руки на прощанье. * * * В течение недели Петро, с трудом выкраивая время, ездил в соседние колхозы, говорил с председателями. Участвовать в строительстве гидроэлектростанции все брались охотно, но требовали подождать до конца полевых работ; с людьми было туго повсюду. В Чистой Кринице убирали хлеб значительно быстрее и лучше, чем в предыдущем году. О выдающихся рекордах криничанеких вязальщиц, в частности о Федосье Лаврентьевой, изо дня в день вязавшей по пять тысяч снопов, появилась в областной газете корреспонденция. Но молотьба и вывоз хлеба подвигались медленно: к концу месяца оба тока были завалены зерном, а с очисткой его не управлялись — на весь колхоз осталась одна веялка. Потом пошли дожди, зерно сушить было негде; пришлось расчищать дополнительные площадки, собирать по дворам рядна, мешки, вязать соломенные маты, снова и снова перелопачивать горы зерна. Петро за последние дни вымотался так, что мать, и до этого с тревогой наблюдавшая, как он и спит и ест на ходу, однажды накинулась на него с упреками. — Да ты что думаешь, сынок? — дрожащим от слез голосом укоряла она. — Глянь, какой стал, разве же можно так?! Ни поешь, ни поспишь, как все люди. А ты хворый… — Это я хворый? — протестовал Петро. — Да я никогда еще таким крепким не был. Вот.. Он расправлял плечи, показывал мускулы, но перехитрить мать было не так-то легко. — И с фронта приехал ты не дуже гладкий, а теперь и половины тебя не осталось, — отчитывала она его. — Ну, к чему так? Кому это нужно? — Ничего, мама, — уже серьезно говорил Петро, — сейчас всем достается. И тут и на фронте. Главное, самое трудное осталось позади. Год-полтора поднатужимся, война закончится — увидите, как пойдет у нас дело. Кое-как успокоив мать, Петро ушел в свою комнатку, посмотрел в настенное надколотое зеркальце. — Н-да! — вслух произнес он с мрачным юмором. — Красавец! «Нет, надо следить за собой, — думал он, намыливая щеки перед зеркалом. — На фронте и погорячей бывало, а всегда держал себя аккуратно». С крыльца, прервав его размышления, басовито спросили: — Можно к начальству? Из темных сенцев шагнул в комнату невысокий, кряжистый мужчина, в серой кепке, в черных, заправленных в короткие сапоги шароварах и в армейской гимнастерке, поверх которой был такой же черный пиджак. Пришедший сделал шага два, и Петро только тогда узнал Громака. — Рад п-приветствовать в родных краях, — сказал Громак, пожимая руку Петра повыше локтя и слегка заикаясь. — Александр Петрович! — с радостью воскликнул Петро. — Давно ждем! — Ты не спеши, спокойно брейся, а то п-порежешься, — подсаживаясь к столу, сказал Громак. Он старался произносить слова протяжно, чтобы меньше заикаться. Последний раз Петро виделся с ним в день объявления войны, и сейчас, искоса поглядывая на его лицо с широкими твердыми губами, с высоким облысевшим и изрезанным морщинами лбом, думал о том, что, пожалуй, только глаза Громака, зеленовато-янтарные, с прямым, несколько тяжеловатым взглядом, остались прежними. Казался он теперь намного старше своих лет.. Петро, поминутно поворачивая к Громаку намыленное лицо, расспрашивал: — На курсах, значит, был? — Пришлось… Три месяца. Вместе с Супруненко учились. Он завтра приедет. — Игнат Семенович рассказывал, что ты у него в отряде партизанил? — Довелось. Громак встал и, подойдя к угловому столику, потрогал давно засохшие полевые цветы. Из букета вылетело несколько сонных комаров. — Хороший загашник устроил для мух, — сказал он, улыбаясь. — Как у тебя со временем? Туговато? — Скучать не приходится… Ты жить где будешь? — Хату мою разрушили. Пока устроились с женой у т-тещи. Они вместе пошли на ток, потом в бригаду, на скирдование. Наведались к Горбаню на ферму, и Петро с удовольствием наблюдал, с каким пониманием и интересом ко всему приглядывался Громак. К исходу дня он был уже в курсе всех забот и нужд колхоза. Коммунисты знали Громака давно, и когда на партийном собрании было сообщено, что райком рекомендует его парторгом, он был избран единогласно. Остап Григорьевич, передавая ему дела и поминутно вытирая платочком блестящую лысину, оправдывался: — Протоколы у меня, верно, не все тут подшиты. Посидим вдвоем ночку — разберемся. — Ладно, — сказал Громак, — бумаги — дело важное, но мы начнем все-таки не с них. Вот если добьемся, что на решающих участках у нас всюду будут коммунисты, так сказать верный партийный глаз, дело пойдет веселее. По его совету, Петро в этот же вечер предложил Кабанцу принять кузницу и назначил заведующим током Якова Гайсенко. Сам Громак вызвался обеспечить отгрузку хлеба. — Ну, трошки на душе полегче стало, — говорил Остап Григорьевич, когда они с Петром возвращались ночью после партийного собрания. — Громак у нас в отряде здорово партейную работу завернул. Теперь тебе спокойнее будет. На следующий день Петро, подходя рано утром к колхозному правлению, увидел Громака, Полину Волкову и рослого незнакомого мужчину. Они с увлечением разговаривали. — Хорошую мысль подает секретарь комсомола, — сказал Громак, здороваясь с Петром. — Расскажите, товарищ Волкова. Да, вы еще не знакомы с председателем сельсовета! — спохватился он. — Роман Петрович Супруненко. Петро пожал Супруненко руку, пошутил: — Грозный начальник полиции? — Только помощник. До начальника не успел дотянуться. — Так что вы придумали хорошего, Полина Ивановна? — * спросил Петро Волкову. — Комсомольцы предлагают организовать своими силами ночную очистку зерна, — сказала девушка. — Можно учеников старших классов привлечь, учетчиков, работников конторы, сельсовета. — Очень дельное предложение, — оценил Петро, сразу сообразив, как это ускорит работу. — Если комсомольцы возьмутся, дело пойдет… Он с благодарностью посмотрел на Полину. IX С приходом нового парторга дела в колхозе заметно улучшились. Уже через три дня с токов Чистой Криницы потянулся к железнодорожному разъезду красный обоз с хлебом нового урожая. Нелегко было собрать этот обоз. В селе насчитывалось всего шесть заморенных страдой лошадей и две пары старых быков. Тягла не хватало даже для подвоза снопов, лущевки стерни и прочих неотложных работ. И все же обоз, из двенадцати повозок, тронулся из Чистой Криницы на диво соседям, знавшим, как жестоко пострадал криничанский колхоз во время оккупации и особенно при отступлении гитлеровцев. И хотя в упряжках были коровы и бычки-малолетки, криничане гордились: в трудные для родины дни они никого не обременяли просьбами о помощи. В эти дни Громак возвращался домой с первыми петухами. Приходил охрипший и взвинченный; уговорить владельцев коров, особенно женщин, отпустить скотину на перевозку зерна, сперва казалось невозможным. Но парторг посовещался с коммунистами и комсомольцами, собрал бывших фронтовиков. Тут же наметил агитаторов, распределил их по улицам и дворам. Сам побеседовал с наиболее неподатливыми хозяйками. И весьма трудная задача была успешно решена. Между Петром и Громаком как-то сразу возникла большая, душевная дружба, полное доверие друг к другу. Однажды они вместе возвращались из фруктового сада, где началась массовая уборка слив и груш-скороспелок. Громак сказал: — Немножко вытянем село из разрухи, — чтоб этим проклятущим фашистам пусто было! — и садись, Остапович, за свою садовую карту. Разгрузим тебя от лишних хлопот. — Что-то не предвижу я в ближайшее время такой разгрузки, — ответил Петро. — А приниматься придется! Это как партийное поручение тебе. Не мои это слова, а Игната Семеновича. Он так и сказал: «Учтите, парторганизация отвечает за то, чтобы Рубанюк не забросил свою работу. Это общее дело, а не его личное». — Думаю, что зимой всю работу закончу. После этого разговора Петро дважды пытался заняться своей картой, но сделать ему удалось очень мало. С каждым днем прибавлялись новые заботы. Не успели обмолотить и половины скошенного хлеба, как надо было браться за уборку пропашных культур, поднимать зябь, готовиться к осеннему севу. Петру часто приходилось ездить то в Богодаровку, то в другие ближние и дальние села, добывать нужные для строительства материалы, разыскивать людей. Здоровье Петра стало заметно сдавать. — Устрой ты себе, ради бога, один-два выходных дня, — сказал ему Громак. — Сходи в лес, птичек послушай. Выспись за все ночи сразу и ни о чем не думай. Выкинь все из головы! — Птички… выходной день! — Петро, глядя на Громака с нескрываемой насмешкой, иронически спросил: — Может быть, еще путевочку в Сочи предложишь? Или куда-нибудь в Кисловодск? — Неплохо было бы. — Все работают без выходных, каждая минута на счету, а председатель пойдет в лес птичками наслаждаться! А потом будет говорить людям о трудовой доблести, призывать работать по-фронтовому. Так, выходит? — Ничего страшного не произошло бы, — невозмутимо возразил Громак. — Все знают, что у тебя здоровье плохое, упадок сил. — А у Якова Гайсенко? А у Горбаня, у Федора Кирилловича, инвалидов, здоровье крепче? Нет, птичками будем с тобой в другой раз любоваться, и ты эти рецепты подальше припрячь, товарищ парторг. Едва брезжила зорька, Петро был уже где-нибудь возле молотилки, у амбара с семенным зерном, на отгрузке фруктов. Много сил вкладывал Петро в оборудование пилорамы. Бревна было достать нетрудно, а делать доски из них никто не брался, и правление решило соорудить в колхозе свою небольшую лесопилку. В первых числах августа к пилораме, где уже устанавливали станок и двигатель, приобретенные в соседнем совхозе, начали подвозить и складывать в штабеля бревна для просушки. Здесь Петра и застал как-то Бутенко, возвращаясь на своей бричке из дальних колхозов. Петро часто представлял себе, как он, когда пилорама заработает, пригласит сюда Игната Семеновича и с наслаждением будет наблюдать за выражением его лица. Не легко было в столь короткий срок соорудить деревянный шатер, каменные пристройки к нему и склад. Этот успех, как думал Петро, возвращал криничанскому колхозу хоть небольшую долю его былой доброй славы. Но до пуска пилорамы оставалось не меньше недели. Поэтому, узнав еще издали гнедых лошадей и знакомый картуз секретаря райкома, Петро не без досады подумал: «Эк понесло его именно по этой дороге! Никогда здесь не ездил, а сейчас как будто нарочно…» Он машинально скользнул пальцами по складкам выгоревшей гимнастерки к поясному ремню, когда Бутенко тронул рукой плечо кучера и тот, повинуясь его короткому жесту, свернул с узкой приднепровской дороги. Не доезжая шагов десять, секретарь райкома легко спрыгнул с брички и, разминая ноги, отряхивая пыль с дождевика и фуражки, пошел к строениям. — Показывай, показывай, председатель, — сказал он на ходу вместо приветствия. — Хвастать еще нечем, — бормотал Петро, шагая за ним. — Нечем? Гм!.. И никакой такой лесопилки у тебя нет? И мой бывший партизан Грищенко не возится сейчас около станка? — Бутенко засмеялся. — Хотел тихонько пустить пилораму, а потом уж ошарашить меня? Догадался, а? Он взял Петра за локоть и подвел к еще не собранной пилораме, возле которой хлопотал сутуловатый сухонький старичок. — Павлу Петровичу! — приподнял картуз Бутенко. — Доброго здоровья, Игнат Семенович! — живо и весело откликнулся старичок. Он распрямился, сдвинул на вспотевший лоб очки в железной оправе и пошевелил кепочку на лысой голове. — Стало быть, не только хороший стрелок, но и мастер на все руки? — спросил Бутенко, улыбаясь. — Да оно как сказать, Игнат Семенович. Старик протер большими пальцами стеклышки очков, снова прикрыл ими бледно-голубые глаза, подернутые старческой желтизной. — Какой же из меня стрелок? — подслеповато щурясь и разглядывая ржавый болт, сдержанно произнес он. — Вот мое рукомесло. — Скромность — дело не зазорное. — Бутенко повернул запыленное лицо к Петру. — Шесть карателей на боевом счету. Ни одного промаха. А?! «Не мое рукомесло…» — Вот это сейчас, конечно, надо, — сказал Бутенко, указывая на станок, штабеля бревен. — Но слишком не увлекайтесь. В Богодаровке начали большой лесозавод строить. Беритесь за электростанцию покрепче. Учтите, на днях гидротехники к вам из Сельэлектро прибудут. Покажите им плотину, вместе составьте расчеты. Вообще обмозгуйте все по-хозяйски. — Мы, как пионеры, всегда готовы, — шутливо козырнув, сказал Петро. Бутенко торопился в Богодаровку и не мог долго задерживаться. Но у Громака накопилось к секретарю райкома много вопросов, засиделись они допоздна, потом загромыхал дальний гром, сильный ветер пригнал с юго-востока грозовые тучи, и Бутенко решил заночевать в Чистой Кринице. Петро вернулся домой около полуночи. Проходя мимо палисадника, взглянул в освещенное раскрытое окно. За столом, у радиоприемника, сидели мать и Бутенко. И хотя разговаривали они вполголоса, Петро понял, что речь шла о нем. Усмехнувшись, Петро устало поднялся по ступенькам крыльца. — Батько не приходил из сада? — осведомился он, снимая планшет и присаживаясь на лежанке. — Приходил и обратно подался, — ответила мать. — Буря налетела: у них там яблоки посбивало. — Так он, что же, ночью собирать их будет? — А ты батька нашего не знаешь? Катерина Федосеевна, поправив фитиль в лампе, пошла на кухню готовить ужин. — Ну, Рубанюк, Дрогобыч наш, — сообщил Бутенко, кивнув на приемник. — Ставь флажок. Он искоса наблюдал, как Петро, тяжело переставляя усталые ноги, побрел к карте, потом сказал: — Садись-ка, поговорим. Как ты работаешь, дружище, я видел. Пока претензий нет. А вот вид у тебя неважный. Не следишь за своим здоровьем. Устаешь здорово? «Так и есть, мать нажаловалась», — догадался Петро. — Чувствую себя ничего, — сказал он. — А вот я устаю чертовски, — пожаловался Бутенко, — иногда с ног, понимаешь ли, валюсь. И честно признаюсь, так хочется выкроить свободный денек, забраться куда-нибудь в лес или на речку… поспать вволю, рыбку поудить. Ты давно не рыбачил? — Давно. — Это напрасно. Удочки есть у тебя? — У Сашка́ нашего есть. — Давай-ка завтра на Днепр с тобой катнем! Рыбные места знаешь? Лето проходит, а я ни разу на рыбалке не был. Дела наши никуда не уйдут, прах с ними. — Бутенко вдруг сердито вздернул бровь. — Чего ты ухмыляешься? Я серьезно говорю. — Ни на какую рыбалку вы не поедете. — Я? Федосеевна! — уничтожающе глядя на Петра, крикнул Бутенко. — Вы нам крупы какой-нибудь сможете пораньше распарить? На зорьке пойдем с вашим сыном рыбачить. — Жмыхи лучше, — подсказал, все так же улыбаясь, Петро. — Пожалуй, — не задумываясь, согласился Бутенко. — А червяков там накопаем. Значит, чуть свет забираешь снасти, жмыхи — и на Днепр! А я только с Громаком повидаюсь — и туда же! На весь день! Какой-нибудь котелок возьми. Уху будем варить? — А как же! — В глубине темных зрачков. Петра вспыхнули веселые искорки. — Обязательно будем уху варить. После ужина он внес в комнату рыболовное имущество Сашка́. — Давайте, Игнат Семенович, распутаем пока. — Давай, — не колеблясь, согласился Бутенко. Петро искоса критически наблюдал, как секретарь райкома беспомощно вертел в руках леску. — Глянь, заядлые рыбаки! — послышался удивленно-добродушный голос Остапа Григорьевича. Он перешагнул порог и, подойдя ближе, замахал рукой: — Дозвольте, Игнат Семенович, не так, не так… Эту штуку вот как вяжут. Никогда еще не рыбалили? — Как это не рыбалил? — грозно спросил Бутенко. — Эх, было б у меня время посвободней, — вздохнул старик, — посидел бы с вами, а еще лучше с волокушей… Остап Григорьевич был не менее страстным рыболовом, чем садоводом, и мог часами говорить о рыбных местах, волокушах, вентерях, привадах. — Вы подавайтесь на Долгуновский ставок, — посоветовал он. — Оно чуть дальше, зато там королевского и зеркального карпа развелось! Я как глянул, ну, поверите, такого еще не видел… Бери руками, вынай… А место какое! Остап Григорьевич так вдохновенно расхваливал Долгуновский ставок, что место это живо возникло в памяти Петра, словно был он там последний раз не лет шесть назад, во время летних каникул, а только вчера… Вместе с сестрами, Ганной и Василинкой, они ходили в Богодаровский лес по грибы и ежевику, а потом дошли до ставка и решили искупаться. Разделись в тени могучих верб и осокорей. Из росшего поодаль малинника, перевитого липкими нитями паутины, струился терпкий, спиртной аромат и, смешиваясь с запахами переспелых грибов и прелью сложенного по берегу сена, пьянил, кружил голову. Над зеркальной гладью пруда сновала золотистая мошкара, поблескивали на острых лезвиях ядовито-зеленой осоки крылышки стрекоз. От тяжелых всплесков рыбы расходились мягкие круги, и тогда мерно покачивались желтые цветы водяных лилий, густая насыпь ряски. — Да, хорошо бы сходить порыбалить, — сказал Петро, вздохнув. Безо всякой видимой связи с этими своими мыслями он сказал Игнату Семеновичу: — Комсомольцы хорошую идею подали: собрать по балкам и обочинам дорог семена дикого клевера. У нас нет совершенно семян. Завтра… — Завтра рыбалка — и никаких больше дел! — строго перебил его Бутенко. — А идея действительно хорошая. * * * Перед зарей прошел сильный короткий дождь, потом грозовые облака разметало, и к восходу солнца от грозы только и осталась обильная роса да освежающая прохлада в прозрачном, чистом воздухе. Бутенко проснулся в шестом часу. Поеживаясь, вышел в нижней сорочке на крыльцо, поглядел на бричку, дожидавшуюся его. — Ушел наш рыболов? — осведомился он у Катерины Федосеевны. — Чуть зорька схватился… Вы умываться на дворе будете? — Удочки свои или удилища, как их там, забрал? — допытывался Бутенко. — Не видать нигде… Наверное, забрал. — Ну, молодец! Пусть хоть чуточку отдохнет. Катерина Федосеевна довольно усмехнулась: — Спасибо! Только вас он и слушается… А вы тоже на ставок? Бутенко вздохнул: — У меня в девять заседание райисполкома. Да и рыбак из меня… смех один… Петро тем временем находился километрах в пяти от ставка, у которого так заманчиво было бы позоревать, поудить жирных королевских и зеркальных карпов. Он успел уже побывать на токах, принял от счетовода сведения за вчерашний день и собирался на самый дальний участок первой бригады. Там не ладилось с подъемом зяби. X До глубокой осени Петру так и не удалось заняться своей картой, в конце ноября, когда у Петра оставалось по вечерам свободное время, пришло письмо из Харькова, с завода, куда были посланы технические расчеты для изготовления турбин и генераторов. Заказ был готов, надо было его получить, а заодно купить моторы, необходимый инструмент, провод, рубильники, лампы, выключатели, патроны. Колхозное правление порекомендовало Петру поехать в Харьков самому. — Вернее будет. Выехал Петро с Яковом Гайсенко. На полпути к Богодаровке почтарь, возвращавшийся с почтой, дал Петру письмо от Оксаны. Она коротко писала об Иване и о себе, сообщала, что соединение продвигается все дальше на запад. «У нас большое горе, — читал Петро. — Сегодня мы хоронили хорошего товарища, старшину Сашу Шляхову. Она со своей напарницей вышла на рассвете на „охоту“, и пуля фашистского снайпера оборвала жизнь этой чудесной девушки. Все знавшие Сашу горячо любили ее, она была совестью всех девушек, их вожаком, замечательным другом. Мы похоронили Сашу в латвийском городке Добелэ на братском кладбище. Как тяжко терять таких друзей!..» — Что-то плохое пишет жинка? — спросил Гайсенко, глядя на лицо Петра. Тот молча передал ему письмо и весь остаток дороги до вокзала не проронил ни слова. Уже в вагоне сказал: — Тяжело, Яша, достается нам победа… Дни стояли ясные, но холодные. Деревья осыпались, потемнели. Густые тени от них ложились на запревшие от осенних дождей мертвые листья. По утрам первые заморозки покрывали серебристым инеем бурую траву, ботву картофеля возле железнодорожных будок. Петро и Яков сидели у окна, глядели на безлюдные степи, стаи галок над ними. Всюду бросались в глаза следы прошедших боев… Торчали фермы мостов. Вдоль насыпи зияли огромные, наполненные мутной водой воронки, валялись каркасы опрокинутых вагонов. Ржавые проволочные заграждения… Полуосыпавшиеся траншеи и ходы сообщения… Расщепленные снарядами, обгоревшие стволы деревьев… Иссеченные пулями и осколками станционные строения без окон и крыш… Мимо этих пепелищ шли с востока, вперемежку с воинскими поездами, длинные товарные составы с тракторами, автомашинами, заводским оборудованием, скотом. Яков Гайсенко, давно не выезжавший из села, глядел неотрывно на встречные поезда. — Да откуда добра столько?! — возбужденно восклицал он. — Москва шлет… Украине нашей! — Нам бы вон тот станочек токарный! Ой, и бравый станочек!.. Богатства, которыми они любовались, шли сейчас не в Чистую Криницу, тем не менее оба чувствовали себя их обладателями. Разве они не пролили свою кровь на фронте за то, чтобы страна могла производить эти тракторы, станки, машины! — В такое время, в самый разгар войны, — говорил Петро, — едем с тобой, Яша, электростанцию получать… для колхоза!.. Для маленького, ничем не приметного колхоза… — Я об этом всю дорогу мечтаю, из думок не выходит, — откликнулся Гайсенко, лаская глазами новенькие экскаваторы, скреперы и другие неизвестные ему машины, тесно стоящие на платформах встречного состава. В Харькове они за неделю управились с делами. Бережно упаковав все добро и добившись от руководителей завода обещания прислать бригаду для монтажа и пуска гидростанции, Петро и Яков погрузили ящики с оборудованием и пятого декабря подъезжали к Богодаровке. — Домой как будем добираться? — спросил Яков, когда они вышли на привокзальную улицу. — Что-то автомобиль нам не догадались подать. — Сегодня суббота? В Богодаровке базарный день. Наши должны привезти фрукты в ларек. Петру необходимо было зайти в райисполком, повидаться с председателем и районным агрономом, затем доложить Бутенко о результатах поездки. Он взглянул на часы. — Рано еще, седьмой час. Разыщем своих, потом уж я по другим делам пойду, — решил Петро. Базарная площадь, до которой от вокзала было рукой подать, встретила их обычным многоголосым ярмарочным гомоном, толкотней, мычаньем скота, бойкими выкриками торговок, запахами конского пота, прелого сена, вареного мяса. — Хорошо, что при коммунизме не будет всего этого содома, — сказал Петро, пробираясь между тесно составленными возами и ручными тачками. — Покуда от содома этого не избавились, Остапович, надо нам все-таки поснедать. — Гайсенко с аппетитом втянул ноздрями острый запах чесночной колбасы! — Найдется у своих что-нибудь, — возразил Петро, не доверявший базарным стряпухам. Возле ларька с самодельной вывеской «Колхоз „Путь Ильича“» всегда оживленно толпились покупатели. Криничанские яблоки — папировка, пепин литовский и особенно желтый ранет (гордость Остапа Григорьевича) — раскупались нарасхват. Дела в ларьке шли бойко, и колхоз положил уже на свой текущий счет порядочную сумму. Деньги нужны были до зарезу на покупку скота, на строительство, и Петро хозяйственно прикидывал, как в будущем году он вывезет на базар не только фрукты и овощи, но и птицу и яйца с фермы, мед, плодоягодное вино, арбузы и дыни, брынзу, масло. — Никогда не предполагал, — признавался он как-то Бутенко, — не думал, не гадал, что торгашом доведется сделаться… А сейчас хожу по колхозу и во все закутки заглядываю. На чем еще можно сэкономить, что еще продать? — А ты как думал? — посмеивался Бутенко. — Без этого пока не обойдемся. Тут, брат, мудрая диалектика. Хочешь, чтобы поскорей с рынками, деньгами и прочими подобными штуками развязались, торгуй поэнергичней. Правление выделило в ларек разбитную, грамотную колхозницу Степаниду Горбань, а в помощь ей хромого подростка из садоводческой бригады. Еще не доходя до ларька шагов пятнадцати, Петро услышал сочный, звонкий голос Степапиды: — Возьмите вот еще этих, дамочка. Ой же, и яблука! Ой же, солодкие, мед, а не яблучки… Потом еще раз придете. А вот еще сорт… До чего ж духовитые да нежные!.. Кисленькие? Есть и кисленькие… Нигде таких и не шукайте, не найдете. Винные, пахучие… Всех отпущу, не гомоните, люди добрые. Язык ее работал без умолку, руки ловко и сноровисто взвешивали, перебирали, перекладывали товар. — Не Степанида, а станковый пулемет «максим», — восхищенно сказал Яков. — С прибытием! — крикнула Степанида, издалека заметив Петра и Гайсенко. Приветливо блеснув быстрыми черными глазами, она одним движением перевязала пуховый платок на голове и, передав торговлю подростку, вышла к приехавшим. — Ну, как дела, Степанида Пантелеевна? — здороваясь с ней за руку, осведомился Петро. — Добре, Петро Остапович. — Торговля, вижу, идет неплохо. А что в селе нового? Петро расстегнул шинель, вытащил из кармана платок и, вытерев яблоко, с хрустом надкусил его. — Две арбы сегодня Остап Григорьевич еще пришлют, — сказала Степанида. — Торговля дуже добре идет. — Кто тут из села есть? — Товарищ Громак и Супруненко приехали. У них в райкоме совещание. И учительница, Полина Ивановна. Степанида внезапно спохватилась: — Вы же с дороги! Есть хотите?.. — Догадалась, наконец, — добродушно проворчал Яков и первый шагнул в пристроечку ларька, заставленную ящиками яблок. Пока они ели холодную курятину, квашеные помидоры, пирог со сливами, Степанида успела выложить криничанские новости. На строительстве гидростанции уже два дня работают все соседние колхозы — с подводами, лошадьми, волами. В самой Чистой Кринице дома не остается ни малых, ни старых. Все там… У Варвары Горбань родился мальчик… Приезжала из района милиция и арестовала сноху Малынца, Федоску… — Я ж и забыла рассказать! — воскликнула Степанида. — Пашку Сычика, арестантюгу этого, полицая, поймали… — Где ж его застукали? — спросил Яков и перестал жевать. — Тут, в Богодаровке… По-разному люди толкуют. Одни говорят, на улице опознали, другие — на вокзале. Вроде у него билет уже был взятый. Морду себе завязал тряпкой и паспорт на чужое фамилие… — Загнали волка в кут, там ему и капут, — с довольным видом проговорил Яков и отломил себе внушительный кусок пирога. Часа полтора спустя Петро, сидя в просторном, заполненном людьми зале районного дома культуры, рядом с Громаком и Волковой, слушал доклад Бутенко о задачах партийных и комсомольских организаций в зимний период. Пришел сюда Петре минут за десять до начала совещания, успел побеседовать с Громаком о криничанских делах, и тот, между прочим, сообщил, кивнув на Волкову, которая в эту минуту появилась в зале: — Дивчина тебе подарок приготовила. И когда она только все успевает? — А что такое? Какой подарок? — Это ты у нее узнай, — лукаво посмеиваясь, ответил Громак. В это время Бутенко начал доклад, и девушка, облокотившись о спинку стула, стоявшего впереди, приготовилась слушать его. Секретарь райкома, дав обстоятельную оценку хозяйственного состояния района, перечислил сроки, в которые уложились Колхозы при проведении уборочных работ, приводил цифры урожайности, стоимости трудодней. Все это в общем было Петру известно, и он сперва слушал рассеянно. Раза два он задержал взгляд на Волковой: Громак возбудил его любопытство. Но когда докладчик назвал криничанскую артель «Путь Ильича», Петро невольно подался вперед. — Сейчас разложит нас по косточкам, — шепнул Громак. — Казалось бы, не за что, — тоже шепотом, не поворачивая головы, ответил Петро. — «Путь Ильича» вышел из прорыва, — говорил Бутенко, поглядывая время от времени в сторону Петра и Громака. — Коммунисты правильно расставили свои силы, укрепили производственные бригады, сплотили актив. Это дало возможность колхозу в очень хорошие сроки, к пятому сентября, посеять озимую рожь, а к пятнадцатому они уже закончили и посев пшеницы. Отлично трудятся садоводческая бригада и ее бригадир Остап Григорьевич Рубанюк. Бригада собрала отменный урожай фруктов, сумела засеять новый участок в лесопитомнике, хорошо подготовилась к зиме. Вообще люди в Чистой Кринице работают добросовестно. Я присутствовал на последнем общем собрании, где обсуждался вопрос о постройке межколхозной электростанции. Прямо скажу, порадовался… Криничане дружны и едины в стремлении превратить свой колхоз, свое село в передовое, культурное село. Но… — Бутенко сделал глоток из стоящего перед ним стакана с водой. — Но к руководителям, в частности к председателю колхоза товарищу Рубанюку, райком имеет серьезные претензии. Петро почувствовал, как затылок его мгновенно вспотел, а лицо покраснело. Какой упрек мог предъявить ему секретарь райкома, да еще с трибуны? — …Первый и самый главный твой недостаток, — говорил Бутенко, глядя на Петра, — слабо у тебя, товарищ Рубанюк, развито качество, без которого хороший руководитель из тебя не получится. Я говорю о чувстве нового… Наш долг видеть и энергично поддерживать все новое, живое, творческое, что рождается благодаря патриотической инициативе масс… Ты, вероятно, догадываешься, товарищ Рубанюк, о чем я веду речь. — Комсомольско-молодежную бригаду не организовал? — внезапно осипшим голосом сказал Петро. — Я имею в виду скоростную вязку снопов. Сколько у тебя людей работало новыми методами к концу уборки? — Немного. — Вот видишь… Прекрасное начинание возникло в колхозе «Путь Ильича», — говорил Бутенко, обращаясь теперь к участникам совещания. — Вы все о нем слышали, а многие и у себя применили. Метод прямо-таки незаменимый при отсутствии нужного количества людей, техники… По пять-шесть норм выполняла одна вязальщица. Так, Рубанюк? — И по семь было… — А вот председатель этому со стороны порадовался, но внедрить в своих бригадах широко, по-настоящему не постарался. Не поддержал полезной инициативы. А партия чему нас учит? Любовно, заботливо поддерживать каждый ценный почин, каждую крупицу опыта, выдвигаемого массами… Бутенко говорил далее, резко и убедительно, о слабом внимании руководителей колхоза «Путь Ильича» к животноводству, о запущенности семенных участков, и Петру слушать это было неприятно. Он держался внешне как бы спокойно, однако Громак видел, как от волнения на его побледневших скулах перекатывались желваки. — Ты что нос повесил, Остапович? — спросил он его во время перерыва и сочувственно похлопал по плечу. — Брось! Критика справедливая. — Ничего не справедливая, — неожиданно вмешалась Волкова. — Больше не нашел, к чему придраться… Она сама смутилась своего резкого тона и уже мягче добавила: — Обвинить Петра Остаповича в том, что он плохо поддерживает передовиков! Да это же ни на чем не основано. В том, что с вязальщицами так получилось, нашей вины больше… — Вы не п-поймете од-д-ного, — заспорил Громак, заикаясь более обычного, — Игнат Семенович н-никому н-нико-гда не дает застаиваться, держит на боевом взводе. Понятно? Чем больше верит в человека, тем с-суровее с ним. Я знаю, как он в лесу брал з-за шкирку… И учтите, когда дела в отряде хорошо шли, он особенно всех подзуживал… Такой у него с-стиль… — Несправедливо, — упрямо твердила Волкова. — Иной раз похвала на человека лучше действует, чем вот так… В длинном полутемном коридоре и на крыльце, шумно переговариваясь, дымили цыгарками курильщики; другие участники совещания толпились около продавщицы, молчаливо отпускавшей ситро, папиросы, розовато-белые черствые пряники. За окнами уже кружились первые снежинки. Чуя близкую зиму, встревоженно каркали грачи в верхушках оголенных тополей. — Быстро время летит, — сказал Громак, поглядывая на мутное, свинцовое небо. — Давно ли пшеницу косили? Закуривая и тоже глядя на небо, Петро сказал: — Надо нам вопрос об учебе продумать. Игнат Семенович говорил только о политической учебе и агротехнике… А у меня тут одна мысль зародилась. В дороге потолкуем… Как только закончилось несколько затянувшееся совещание, Петро и Громак, торопясь засветло выехать домой, решили, оставив прочие дела до следующего приезда, побывать только в райкоме. Пока Громак получал в парткабинете литературу, Петро заглянул в комнату секретаря. — Заходи, заходи, Рубанюк! — пригласил Бутенко. — Садись. Отпустив посетителей, он повернулся к нему и радушно произнес: — Ну, с приездом поздравляю! Отгрузили? — Так точно. Бутенко пытливо посмотрел в спокойное, немного усталое с дороги лицо Петра. — Дуешься? — Нет, Игнат Семенович. — Искренне? — Не за что мне на вас дуться. Вы правы. — Понял? Очень важно, чтобы и ты и другие поняли, чего я добиваюсь. Бутенко погладил рукой стриженый затылок. С добродушной усмешкой сказал: — Пришлось тебе сегодня горькие слова выслушать… Есть, правда, чем и порадовать. Вам разрешен долгосрочный кредит. У вас с тяглом плохо. Фермы надо возрождать. Думаю, денежки вам пригодятся. Петро просиял. — Большое спасибо! Большое! От всего колхоза… Я вот о чем хотел посоветоваться, Игнат Семенович… Курсы, кружки, о которых вы говорили сегодня, все это мы создадим. А вот молодежь надо профессиям обучать. Нам плотников, кузнецов и особенно электриков очень много потребуется… Бутенко слушал, не перебивая, и только в глубине зрачков его засверкали знакомые Петру искорки. — Обучать у нас найдется кому, — продолжал Петро, все больше воодушевляясь от сознания, что в райкоме оценят и поддержат его начинание. — Грищенко, например… Павел Петрович… Вы знаете его по отряду. Первейший плотник и столяр… Или старик Кабанец. Он же знаменитым кузнецом был. — Все понятно. — Нам тогда легче будет. Свои кадры… Гайсенко по электричеству просветит ребят. Кабанца к кузнечному делу привлечем… — Ясно, ясно! Бутенко, наморщив лоб, мысленно что-то подсчитывал, делал пометки в своей записной книжке. — Мы, может быть, в районном масштабе что-нибудь сообразим, — сказал он. — Если по-настоящему думать о будущем, нам скоро потребуются и энергетики, и мелиораторы, и обыкновенные кузнецы. И столько, что даже трудно сейчас представить. Он открыл один из ящиков письменного стола, достал папку и, похлопав по ней ладонью, сказал: — Времени у меня, к сожалению, в обрез. А давно мечтаю всерьез поработать. Бутенко раскрыл папку, и Петро прочитал на обложке тетради: «Перспективы экономического развития сельского хозяйства района с точки зрения расширенного воспроизводства». — Интересная тема, — сказал Петро. — Вы, если не ошибаюсь, Харьковский институт кончали? — Да. Собирался экономистом стать, о научной работе мечтал. Не вышло. — А почему бы вам, Игнат Семенович, не написать диссертацию на эту вашу тему? Бутенко усмехнулся. — Диссертацию! Дай бог хоть материал собрать и систематизировать. — Он убрал папку в стол, и лицо его стало серьезным и даже сердитым. — Не умеем, Рубанюк, мы время организовать. А работу свою я все-таки доведу до конца… — Нет, правда, подумайте о диссертации. — Не теперь… Может быть, через годик-два… Вернутся люди с фронта, легче станет. — Намного легче, — сказал Петро и задумался. — Лет пятнадцать — двадцать, может быть, новоявленные гитлеры не вылупятся и на нас не полезут. Какие чудеса могли бы наши люди совершить! — Какие, например? — Бутенко задал вопрос машинально, раздумывая о чем-то своем, но, увидев, как глаза Петра вдруг загорелись, он спросил уже с живым интересом: — Любопытно, каким же тебе представляется наше будущее лет через пятнадцать? — Чистую Криницу через три пятилетки я отчетливо представляю. Утопающий в садах красивейший поселок нового типа. Все механизировано. Электропахота, электроуборка, электромолотьба… Красивые светлые дома… — Тротуары и асфальтированные площади, — подсказал Бутенко, улыбаясь одними глазами. — Что ж, и тротуары и площади! — Петро задорно тряхнул чубом. — Газовый завод на каком-нибудь местном топливе. На соломенных брикетах, допустим. В общем, вижу село совершенно новое, опирающееся на мощную индустрию. А вы, Игнат Семенович, за свою научную работу взялись разве не для того, чтобы показать, что все это нам будет по плечу?.. Что такое перспектива экономического развития района? Какая цель этого развития? Бутенко минуту молчал, затем ответил: — Мой дорогой академик! Раз уж ты заговорил о своих мечтах, откровенно сознаюсь. Сплю и во сне вижу новые села над нашим Днепром. Электровозы вместо бычьих упряжек. Троллейбусы между твоей Чистой Криницей и Богодаровкой. И все это придет! Всего сейчас себе и не представишь. Но мы ведь не маниловы с тобой. И тебе должно быть понятно, сколько трудов придется затратить, пока создадим базу для всего, о чем мы говорим… Кстати, ты продумал, как твои фермы будут обеспечены кормами на следующий год? Не забывай, план развития животноводства по колхозу «Путь Ильича» намного должен увеличиться. Разговор зашел о заливных лугах, о силосовании, кормовых травах, и Петро, минуту назад высказавший секретарю райкома свои заветные мысли о сказочно-прекрасном будущем родного села, словно спустился с заоблачных высот на не устроенную еще, ждущую крепких работящих рук землю. Бутенко, понимая его состояние, сказал с доброй усмешкой: — Конечно, было бы приятнее, Рубанюк, сидеть вот так с тобой и обсуждать план нового социалистического села, проектировать дворцы культуры, новые автострады в районе… А надо о хлебе насущном думать… Это, брат, и экономика и политика! Хлеб, хлеб! Не сумеем удвоить, утроить урожай, грош цена в базарный день таким мечтателям, как мы с тобой… Прощаясь, Петро спросил: — Полицай этот, Сычик, говорят, на казенный харч перешел? — Сидит… С чужим паспортом намеревался бежать. Еще при оккупантах паспорт убитого гестаповцами подпольщика Донченко стащил, мерзавец… Ну, аллах с ним! Пусть теперь его делишками прокуратура занимается. …Из Богодаровки Петро, Громак и Волкова выехали перед сумерками. Яков Гайсенко уехал раньше с председателем сельсовета Супруненко. К вечеру сильно похолодало, хотя ветер и утих, снежинки продолжали падать, но уже не вихрились, не метались беспокойно, как днем. — Поднимайте, други, воротники, — сказал Петро, когда бричка миновала окраинную улицу Богодаровки. — Скоро придется в кожушки облачаться… Он был весел, разговорчив; от мрачного настроения и следа не осталось. — Вы там, в кабинете Игната Семеновича, мирились, видно? — спросил Громак. — Мирятся после ссоры, — возразил Петро. — А мы не ссорились… Он принялся расспрашивать о работах на плотине, о пилораме, потом поделился с Громаком и Волковой своей мыслью о необходимости обучать молодежь различным профессиям: — Важно не только то, что свои плотники, электрики, кузнецы будут. Каждый комсомолец, подросток сможет свои индивидуальные способности проявить, таланты… А? Верно? Глядишь, в каком-нибудь Степке великий мастер, гениальный изобретатель откроется… — Я могу с физикой ребят познакомить, — предложила Волкова, глядя на Петра из-под большого платка. — Вообще надо грамотность их немножко поднять… Отстали за время оккупации… — Наиболее способных учиться пошлем в техникумы, институты… — За такое дело я руку охотно поднимаю, — сказал Громак, внимательно слушавший Петра. — Я две! — живо подхватила Волкова. — Замечательно будет! Она, подрагивая от холода, прятала руки в рукава. Петро придвинулся к ней ближе. — Александр Петрович, защищай комсорга с правого фланга. Придвигайся плотнее… — Мне вовсе не холодно. Волкова сделала движение, чтобы отстраниться от Петра, но рядом с ним ей стало теплее, и она притихла. — Рассказала тебе Полина о своем подарке, Остапович? — спросил Громак. — Нет. — При чем тут подарок? — недовольно буркнула Волкова. — И почему мой? Ребятишки охотно вызвались все сделать. Им интересно было… — Это они хорошо надумали… школьники наши, — пояснил Громак. — Пошли по полям, балкам, оврагам… Собрали подробные данные о почвах, о рельефе, о заброшенных источниках на полях колхоза. — А я как раз хотел просить об этом школу. Опередили, — сказал Петро. — Нам ведь до зарезу нужны такие сведения. — Для карты? — спросил Громак. — И для карты и для колхозного плана. Петро обернулся к девушке: — Это вы все, Полиночка, надумали? Вас расцеловать надо. — Но, но! Напишу жинке на фронт, — шутливо погрозил Громак. — Вы вот говорите: «до зарезу нужны», а помалкивали, — насмешливо сказала Волкова. — Да ведь работы у всех и без этого хватает. — А карту вы, что ж, для личного удовольствия составляете? Нет? Тогда и нечего скромничать. В голосе Волковой появились те строгие, нравоучительные нотки, над которыми Петро обычно украдкой посмеивался. Но сейчас он слушал ее с чувством признательности. «Да, с такими вот славными, отзывчивыми людьми, — думал он, — работать рядом — огромная радость…» XI Зима вторглась в Чистую Криницу как-то неожиданно, ночью. Еще накануне громыхали по кремнистым дорогам колеса подвод, возивших к железнодорожному разъезду свеклу, еще вчера чернели мертвые поля за селом, неясно просвечивала сквозь холодную мглу рыжая кайма пасмурного леса за Днепром. А к утру ослепительно белый, переливающийся мириадами искр снежный покров застлал степь, улицы, стрехи домов, левады, тропки в садах и огородах. Еще в хатах даже у самых хлопотливых криничанских хозяек не закурились голубые дымки из труб, луна, бежавшая навстречу рваным зеленым облакам, еще лила на землю свой неверный, то тускнеющий, то вдруг ярко вспыхивающий свет, а на краю села скрипели уже по снегу полозья саней. Бригада Федора Лихолита вышла из села до рассвета со всеми своими лошадьми и волами. Полчаса спустя туда же, к Долгуновской балке, тронулась бригада Варвары Горбань, проползли две бычьи упряжки животноводческой фермы. К полудню десятки тропинок, широких и узких колей протянулись в рыхлом, упруго поскрипывающем снегу, между дворами и общественными усадьбами колхоза, зазмеились по низу левад, между бригадными делянками. Ни на час не приостанавливались работы по восстановлению электростанции. Яков Гайсенко раздобыл ему одному известным путем старый, все время чихающий движок, который тарахтел до полуночи, освещая помещение школы, колхозное правление, огромную хату деда Довбни. Здесь ежевечерне собирались на занятия комсомольцы, демобилизованные фронтовики, колхозницы. Потом из района последовало распоряжение отобрать наиболее грамотную молодежь для подготовки комбайнеров а трактористов: в криничанскую МТС прибыла партия комбайнов и тракторов. Курсы разместились в полуразрушенной конторе МТС. Почти все трудоспособные днем были заняты на гидростанции или заготовляли лес, добывали на карьере камень, щебенку. А надо было, кроме этого, проводить снегозадержание, вывозить на поля навоз, готовить к севу семена, инвентарь. Однажды Федор Лихолит осторожно сказал: — Как будем, Петро Остапович? Мне надо загодя сено в бригаду перевезти с плавней. Начнется распутица, его тогда не достанешь. — До распутицы еще добрых полтора месяца. — Ну, это нехай так, сделаем поздней. А вот навоз нужно раскидать, аж кричит. И правление, сам знаешь, обязало полевой стан строить. Начнется посевная — люди опять простужаться будут или до дому по восемь километров маршировать… — Что же ты от меня хочешь? — прервал Петро. — Отпусти со строительства часть людей. — Не дам ни одного человека! — В таком случае я хлопцев своих с курсов сниму, — проговорил угрюмо Федор. — Мне никто спасибо не скажет, если бригада завалится… — Решение правления знаешь? — сузив глаза и в упор глядя на бригадира, спросил Петро. — Сам руку поднимал? Больше ко мне с такими просьбами не приходи! Он резко повернулся и ушел, но после этого весь день раздумывал над тем, как помочь Федору. Вечером, увидев его, Петро примирительно сказал: — Полевой стан поставим тебе, Кириллович, общими силами. Хлопчаки строить будут, которые учатся сейчас. В порядке практики, так сказать. А с вывозкой навоза ты уж сам выкручивайся. Женщины у тебя свободные имеются, пару быков Андрей Савельевич даст. Я с ним договорился… Два дня спустя Петру довелось выдержать еще один неприятный разговор. Он вернулся только что домой, зажег лампу, достал папку с материалами о почвах и сел к столу. Из кухни доносились обрывки разговора, стук: мать рубила капусту. Петро успел исписать полстранички, с увлечением углубился в работу и, когда, скрипнув дверью, вошли Яков Гайсенко и отец, покосился на них с откровенной досадой. — Поизвиняй, Остапович, — сказал хладнокровно Яков, подсаживаясь к столу. — Трошки помешаем. Отец, прислонившись к притолоке, стал не спеша набивать самосадом трубку. — Ты, Остапович, давно в кузницу не заглядывал? — спросил Яков, сдвинув шапку со лба на затылок. — На прошлой неделе был. А что? — А я сегодня. — Ну? — Я тебе вопрос как председателю ставлю. Строит колхоз электростанцию… Кадры обучаем. И вот спрашиваю, все должны одинаково труд свой вкладывать? Или одни будут от зорьки до зорьки спину гнуть, а другие на салазках без подмазки в самое царство небесное предбудут?.. — Ты поконкретнее, — прервал его Петро. — Лодырничает дед Кабанец. Два плужка за все время наладил, одну сеялку дисковую отрегулировал, а остальном инвентарь, который свезли, снегом позаносило. Подойдет посевная, опять бегать начнем: «Давай, Гайсенко, выручай…» — Ему же правление план дало, — напомнил нетерпеливо Петро. — Я ему про план тоже сказал. А он мне, знаешь, что? «Ищите, говорит, кто подурнее… Такого, чтоб до ночи показывал пацанам, как молотом стукать, а потом еще план выполнял… Мне, говорит, семьдесят лет…» — Стар он и на самом деле. Завтра сам потолкую с ним. Яков кивнул головой, но и не подумал уходить. — Еще вот об чем хотел спросить, — тихонько покашливая, заговорил он снова. — Не дуже крепко мы на людей налегаем, Остапович? — Как это? — Бывает, дашь мотору газку побольше, хочешь, чтоб тянул сильней… а он взял да и захлебнулся. — А ты без ребусов. — Много хотим за один раз осилить. Тут и лесопилка, и гидростанция… А от степи не уйдешь, она своего все одно требует. Ну и получается плохо… Людям, поверишь, другой раз помыться нету времени… — Что ж, давайте бить отбой! Прекратим строить электростанцию, — подрагивая бровью, сказал Петро. — Она у нас больше всего сил и людей отнимает. — Такого в мыслях ни у кого нету, — сдержанно ответил Яков. — Ну, думаю, беды большой не стрясется, если пустим ее не к маю, а, скажем, к жнивам. Легче будет, а то в бригадах по полторы калеки осталось. Остап Григорьевич, куривший молча у порога, подошел и сел рядом с Гайсенко. К Петру у старика был свой счет. Еще во время уборки хлебов забрали из садоводческой бригады на степь восемь человек. Потом их переключили на заготовку леса. А сейчас подошло время напряженных работ в саду: надо было уничтожать гусеничные гнезда, снимать лишай и мох с деревьев, укутывать их. — Вон батько мне тоже сейчас будет мылить голову за сад, — сказал Петро, взглянув на отца с улыбкой. — Плохо! — добавил он, переведя взгляд на Якова, и выражение лица его снова стало хмурым. — Нужно дело поправлять, — ответил тот, вздохнув. — Я не об этом… Плохо, что ты вот, член правления, коммунист, рассуждаешь, как отсталая баба… — Не один я так рассуждаю. — Тем хуже… Вспомни, как было под Москвой в сорок первом году… или под Сталинградом в сорок втором. Тяжелей, чем нам сейчас… Одному нашему бойцу, бывало, против десяти фашистов приходилось драться. А ведь у Верховной ставки были резервы. Но их не позволяли по частям растаскивать… — Знаю… — Сохраняли для главного направления. Поэтому и смогли так ударить под Москвой, а позже под Сталинградом… — Это так. Дали жару здорово! — Главное направление… Ты понимаешь, что это такое? У нас сейчас с тобой электростанция — главное направление. А ты говоришь: «Давай оттянем с него силы…» — Это ты зря… Не говорил я так… — Ведь ты коммунист, ты обязан лучше бабы Мелашки разбираться в этих вопросах. Помыться, видишь ли, некогда… А есть где людям сейчас мыться? Об этом ты думал? Яков, насупившись, что-то чертил на скатерти худым, покрытым у ногтя заусенцами пальцем. Петро, искоса поглядывая на его небритое лицо, ждал ответа. — Что ж, Яша, — проговорил Остап Григорьевич, — прав Петро отчасти… Оно, конечно, по бригадам сейчас не легко, ну, надо как-то выходить из положения… Раз сами порешили, взялись, обязаны доводить до конца. — Отстроим станцию — знаешь, Яша, насколько легче нам станет? — сказал Петро. — Нигде столько физического труда не затрачивается, как в сельском хозяйстве, если нет моторов. Тебе это не хуже моего известно… Яков надвинул шапку поглубже на голову, поднялся. — Так, с Кабанцом поговори, Остапович, — сказал он. — Завалит он нам ремонт… * * * На другой день Петро по дороге в правление зашел к деду Кабанцу. В хате было жарко натоплено, пахло прокисшими помоями, еще чем-то прелым. От всего этого Петро едва не задохнулся. Старуха сидела на лавке, пряла. Поздоровавшись с ней, Петро спросил: — Хозяина нет дома? — Кто такой? — откликнулись с печи. Дед в одних исподних штанах, распаренный, с почерневшим серебряным крестом на широкой груди, лениво стал спускаться на лежанку. — Заболели, Мефодий Гаврилович? — Трошки прилег, — гнусаво протянул Кабанец. — Что-то поясницу ломит. — Всю ночь в карты играет, — отозвалась Кабанчиха, не переставая гонять колесо прялки. — Один раз выиграет, десять проиграет. — Не бурчи, — огрызнулся старик. — Дай чистую рубаху. — Не дам, — решительно отказала старуха. — До бабы Харитины ходит, паразит, а ты стирай на него, корми… И где ты взялся на мою голову? — Замолчишь ты?! — прикрикнул дед, бешено округлив глаза. — Человек по делу пришел, а она плетет черт-те что… Он рывком натянул на себя грязную, заплатанную рубаху, разгладил всклокоченную бороду, отряхнув с нее подсолнечную шелуху, и придал лицу выражение, подобающее при разговоре с начальством. — Неладно у нас, Мефодий Гаврилович, с ремонтом получается, — начал Петро. — …А то на охоту черти его носят, — продолжала ворчать бабка. — Чи убьет, чи не убьет, а домой приходит, есть просит… — И сотворит же господь бог такое! — прогнусавил дед с искренним изумлением. Он потянулся за веретеном и яростно метнул его в старуху: — Перестанешь ты?! — Э-э-эй! Человека постеснялся бы — довольно хладнокровно пробурчала бабка, видимо привыкшая к такого рода перепалкам. — Вот покину его, сатану, и поеду в этот… Танарог… или Тышкент… — Тьфу! Не даст об деле потолковать, — возмутился дед и предложил: — Пойдемте в светлицу. Выслушав упреки Петра по поводу ремонта инвентаря, он долго мял бороду, скреб ногтями морщинистую шею и, наконец, уныло проговорил: — Две мои невестки на плотину ходят, Грунька и Гришка там тоже все время пропадают. А у меня года, товарищ председатель, сказать, не маленькие… на Кирилла и Мефодия восьмой десяток начинается… — Ну, вам до ста лет жить. Гляньте, какое здоровье, — польстил Петро. — А получится молодежь, мы вас на отдых отпустим. Тогда уж хотите — на охоту, хотите — в «козла» режьтесь… — Это она дурные разговоры плетет, — сказал дед, свирепо посмотрев на дверь, и, снова принявшись за свою бороду, с протяжным вздохом добавил: — Отдо́хнем, когда подохнем… Петро понимал, что старик по своему возрасту имел право требовать работу полегче. Поэтому он долго и горячо доказывал деду, что без него никак не обойтись, похвалил его кузнецкое искусство, сулил, если только всё будет вовремя подготовлено к посевной, предоставить Кабанцу длительный отпуск. Старик слушал с хитровато-равнодушным лицом, выкурил несколько председательских папирос и пообещал: — Так и быть… доведется уважить. А вы уж и меня не обидьте… С фермы кабанчика деду выписали б. И маслица хоть сулею, если больше нельзя. Харч, по моим трудам, жирный требовается. Петро вскипел, но сдержался: обойтись без опытного кузнеца колхоз не мог. — Трудновато сейчас, — сказал он, скрывая раздражение. — По плану нам еще тридцать штук поросят не хватает… Но, делать нечего, посоветуемся с членами правления, что-нибудь придумаем. Шагая по улице, Петро с огорчением думал: «Вот толкуй такому о патриотическом долге, тяни к лучшей жизни! А у него только и в мыслях, как бы себе урвать побольше, на трудностях нажиться. Ведь двух подсвинков уже завел…» За кабанчиком дед зашел на следующий же день. — Ну и жила ты, дед Мефодий, — с сердцем сказал Горбань, выпуская из загороды четырехмесячного поросенка. — Старый человек, постыдился бы свой колхоз обдирать. — И стар, да петух, и молод, а протух. — ответил Кабанец с ехидцей. — Бувайте здоровеньки… — Совести у него на гривенник, — сказал вслед ему присутствовавший при этом Петро. — Видишь, как проворно ковыляет… Его несказанно обрадовало, когда, недели две спустя заглянув на кузницу, он увидел, что подростки Алеша Нетудыхата и Николай Черненко, выделенные комсомольской организацией в обучение к Кабанцу, сами, без посторонней помощи, оттягивали лемеха к плугу, ковали зубья для борон. — Ну, как подручные? — спросил он Кабанца, только что кончившего свой обед и надевавшего брезентовые рукавицы. — Да вот, — сыто икая, неопределенно прогнусавил дед. А Петро с радостной улыбкой наблюдал, как чумазые пареньки, стараясь не осрамиться перед председателем, сноровисто и молчаливо, как и положено солидным кузнецам, били молотами по наковальне, небрежно смахивали горячую окалину. Вечером в комнате Петра сидели Сашко́, Полина Волкова и редактор колхозной стенгазеты Павка Зозуля, завернувшие после занятий послушать радиопередачу. Москва только что сообщила о новом мощном наступлении советских войск, начавшемся двенадцатого января, и в хате царило радостное оживление. Раскрасневшийся от мороза Сашко́ — он только что прибежал с Днепра — стоял около карты с флажками и громко излагал свои прогнозы по поводу возможных событий на фронте. — Вот сюда Рокоссовский ка-ак ударит! — Сашко́ ликующе прикрывал озябшей пятерней часть карты. — А потом сюда… Краков, Лодзь… Ух ты! А Берлин… Петро, сколько до Берлина от Варшавы? Его не слушали. Павка Зозуля ломким и хриповатым голосом рассказывал о делах плотничьей бригады. — Да ты, Павлик, немножко того… прихвастываешь, — перебила его вдруг Волкова. — Как не стыдно! Повернув к Петру влажное лицо с капельками оттаявшего снега на щеках, на кончике вздернутого носика и темных ресницах, она живо заговорила: — Ребята, которые с Гайсенко работают, уже полсотни столбов подготовили. Крючья в запасе у них еще есть, а вот они, — Волкова кивнула в сторону Павки, — они отстали, позорно отстали. Ты, Павлик, не рассказываешь, как вас пришли на буксир брать… — Нас вчера Павел Петрович заставил ступицы тесать, — сердито оправдывался паренек, накручивая на палец клок волос, падающий на лоб. — Мы бы не отстали… — Сашко́, помолчал бы ты хоть минутку, — попросил Петро братишку, оглашавшего комнату воинственными возгласами. — Садись рядом, слушай… — Зато мы указатели для дорог и витрины газетные сделали, — продолжал оправдываться Павка. — Это не готовые крючья забивать… Они долго говорили о том, что к возвращению фронтовиков надо не только пустить электростанцию, но и привести в порядок общественные постройки, отремонтировать хаты, а весной обязательно обсадить деревьями нее улицы и дороги, украсить могилы казненных во время оккупации. Перед уходом Волкова спросила, не сможет ли Петро побеседовать со школьниками ее класса. Она задала им тему для изложения «Наш колхоз»; ребята написали, теперь хорошо было бы рассказать им о будущем колхоза и Чистой Криницы. Петро охотно согласился. Он слышал от Сашка́ и от других ребят восторженные отзывы об организованной учительницей экскурсии в лес, по партизанским местам, об интересных походах вдоль Днепра, на остров, в соседний совхоз. — Мне нравится, как вы работаете с ребятами, — сказал он. — И я понимаю, за что вас они так любят. — С ними же очень интересно, Петро Остапович, — розовея от радостного смущения, ответила Волкова. В школу Петро пошел на следующий день. Волкова должна была провести еще урок географии, и он попросил разрешения послушать. Сидя сзади, за низенькой школьной партой, закапанной чернилами, Петро с любопытством слушал бойкие ответы четвероклассников. И пожелтевшие от времени карты Китая и Европы, и своеобразный сложный запах мела, мытых полов и свежеиспеченного ржаного хлеба, который школьники приносили из дома в сумках, — все живо напоминало Петру его школьные годы. Он вспомнил место, где стояла парта, за которой они сидели с Гришей Срибным. Казалось, это было так недавно! Волкова вела свой урок уверенно, спокойно поправляя учеников и краснея от удовольствия при особенно удачных ответах. Позже, когда с ребятами стал беседовать Петро, по сосредоточенным лицам, разгоревшимся щекам он увидел, что их захватил рассказ о будущем села. Он увлекся и сам и не заметил, как быстро пробежал час. — С большим удовольствием я вас слушала, — сказала Волкова, прощаясь. — Если бы я смогла вам чем-нибудь помочь!.. Хотите, произведу расчеты к вашей карте? — Было бы просто замечательно! Волкова с этого дня стала принимать в работе Петра над картой самое деятельное участие; это занимало у нее теперь все свободные вечера. К началу февраля Петро почти закончил карту. Оставалось лишь кое-что уточнить и вычертить расположение полей севооборота, новых плантаций, водоемов, рыбопитомников. Однажды они засиделись позже, чем обычно. Полина склеивала большие листы ватманской бумаги, прочерчивала на них ровные квадраты. — Закончим сие творение, — сказал Петро, — и вывесим в правлении. Пусть каждый представит себе, как будет выглядеть колхоз через несколько лет. — Хорошо бы и в школе такую иметь. — Ну и что же?! Снимем копию и повесим. — Ох, батюшки! — воскликнула Волкова, взглянув на часы. — Третий час. У меня школьные тетради еще не проверены. Она торопливо поднялась, накинула на голову шаль и стала надевать пальто. — Может быть, помочь вам тетради просмотреть? — предложил Петро. — Еще что придумаете! Петро стал натягивать шинель. В эту минуту в сенях послышался приглушенный кашель отца. Петро открыл дверь. Скользнув глазами по пиджаку и валенкам отца, он понял, что тот еще не ложился. — Поздновато засиживаетесь, — произнес Остап Григорьевич без обычного добродушия и, загородив глаза ладонью, посмотрел на ходики. — Не разберу без очков: часа три, не меньше? — Двадцать минут третьего, — ответила Волкова, натягивая варежки. — Мы хоть с пользой потрудились, — сказал Петро. — А вы что полуночничаете? Остап Григорьевич, мельком взглянув на расчерченный лист бумаги, ушел на кухню. На улице было морозно и темно, луна уже давно зашла, но и в темноте был виден молочно-белый иней на крышах и на деревьях. — К урожаю, — заметил Петро, шагая рядом с девушкой и прислушиваясь к хрусту твердого наста под ногами. Волкова за всю дорогу не проронила ни слова. Еще далеко от школы она остановилась. — Я дойду одна, — сказала она. — Спокойной ночи! — Завтра закончим карту? — спросил Петро. — Это уж сами… Прийти не смогу. — Жаль. А почему? — Не надо. — Надоела вам возня со всеми моими цифрами и выкладками? — Неужели вы не понимаете? — вырвалось у девушки. Волкова сухо попрощалась и быстро, не оглядываясь, зашагала к школе. Возвращаясь домой, Петро раздумывал над последней фразой Полины. Он начинал понимать, что в прежнее, чисто дружеское отношение девушки к нему вмешалось какое-то новое чувство. «А может, я и ошибаюсь, — думал Петро, перебирая в памяти свои последние встречи с учительницей. — Так или иначе, надо держать себя с дивчиной осмотрительней. Натура она увлекающаяся, а интересная работа слишком сближает». Весь следующий день Петро провел на строительстве гидростанции. Вечером, за час до партийного собрания, на котором ему предстояло сделать доклад о подготовке к весеннему севу, Волкова пришла к Рубанюкам вместе с Громаком. Петро был уже в шинели, шапке-ушанке и укладывал в свой планшет бумаги. — Придется тебя немножко огорчить, Петро Остапович, — сказал Громак, взяв со стола свежую газету и бегло просматривая ее. — Чем? — Расскажи, комсорг, — кивнул Громак Волковой. Взгляды ее и Петра встретились. В глазах девушки дрогнуло еле уловимое смущение, но она, быстро справившись с собой, сказала: — Есть директива из райкома комсомола. Нужно часть нашей молодежи послать в Донбасс… Главным образом требуются комсомольцы. — Это для чего? — Восстанавливать шахты. Уголь добывать. — Дело нужное, — заметил Громак. Петро, повесив планшетку через плечо, помолчал. «Отпустим самых лучших ребят, и все наши благие замыслы — прахом», — подумал он и решительно проговорил: — Послать никого не сможем. Дел у самих по горло. — Как, как ты сказал? — Громак, свернув газету, бросил ее на стол и критически посмотрел на Петра. — Ребята, как только узнали, притащили кучу заявлений, — сообщила Волкова. — Двенадцать уже есть, еще собирались писать… — Тогда давайте уж весь колхоз распустим, — хмурясь, промолвил Петро. — Нет, пускай райком в других колхозах ищет, где людей побольше… Стойко выдержав пристальный взгляд Громака, он с напускным равнодушием бросил: — Пошли, что ли? На собрание опаздываем… Он шагал крупно и молча, давая понять, что продолжать разговор на эту тему не намерен. Громак, пройдя немного и все так же критически поглядывая на него, сокрушенно покачал головой. — И повернулся же язык! «Своих дел по горло». Это «мои» дела, это «чужие».. Государственные нужды чужими стали для тебя? — Ну, знаешь, Александр Петрович, ты меня не агитируй! — сухо прервал Петро. — Государство не меньше нас с тобой заинтересовано, чтобы колхозы были восстановлены… И как можно скорее… А работникам райкома комсомола подумать лень, они и строчат: «всем, всем». Им что, неизвестно наше положение? — Вы не правы, — вмешалась Волкова. — В Песчаном, в Сапуновке молодежи больше, зато и пошлют они больше нашего. — Да дело не в этом, — сказал Громак. — Больше, меньше… Надо же чуточку совести иметь. Нам вон завод электростанцию помогает строить, государство долгосрочный кредит дало, комбайны подбросило. А мы, как та лягушка из басни Крылова: «Лишь мне бы ладно было, а там весь свет гори огнем…» — Оратор ты хороший, известно, — усмехнулся Петро. — А о том не думаешь, что с одними дедами да бабками станцию мы три года строить будем. Все же слова парторга уязвили его. Петро уже осознал, что, противясь посылке молодежи на восстановление промышленности, он поддался местническим расчетам, эгоистическому инстинкту. Петро уже готов был признаться в этом, но Громак неприязненно спросил у него: — Стало быть, придется ставить вопрос перед парторганизацией? Так, что ли? — Ну что ж? Ставь, пожалуйста. Петро произнес эту фразу, прежде чем понял, что теперь им уже руководит просто-напросто упрямство. — А не хотелось бы, — с искренним сожалением произнес Громак. — Ты же не отсталый какой-нибудь колхозник. Всыпят тебе коммунисты… Это была первая размолвка между парторгом и председателем. Остаток дороги все трое шагали в тягостном молчании. Возле колхозного правления Петра окликнул дед Кабанец. — Подпишите накладную, товарищ председатель, — сказал он, вынимая из кармана дряхлой, замызганной кацавейки бумажку. — На уголь… Петро бегло прочитал бумажку, положив на планшетку, подписал. — Еще задержу трошки, — тронув Петра за рукав шинели, сказал дед. — Хотел спросить… Есть такие нрава у комсомола моим парубком и девкой распоряжаться? — А что такое? — Я своих не пущу… Груньку и Гришку. Прибежали до дому, сундучки складывают… Да за каким дидьком лысым понесет их в эти шахты? Я их от немчуков три года прятал, двух кабанов полицаям отдал, чтобы в Германию не брали, а зараз на шахты? Нет, работы им и дома хватит… Петро растерянно и враждебно смотрел на широкое, измазанное угольной копотью лицо деда, с неопрятной бородой и хитрыми глазами. Не сам ли он пять минут назад высказывал почти такие же мысли, как этот скаредный, прижимистый дедок? — Что бы стало со страной, если бы все так рассуждали? — заговорил Петро раздраженным тоном. — По-вашему выходит, что своя, что чужая, вражеская, страна — это все равно? — Оно не все равно… — Кто же будет восстанавливать го, что враг разрушил? А? Заморский дядя? Петро, закипая все больше, отчитывал Кабанца, и тот, поняв, что допустил промашку, забормотал: — Ага… ага… Так, так… Истинные слова… Я ж только посоветоваться хотел… Спустя несколько минут Петро вошел в помещение и, еще сердитый, взбудораженный, спросил Волкову: — Сколько нам предложено выделить комсомольцев? — Пять. — Ну, это ничего… Надо послать… Громак обернулся, с улыбкой поглядел на него: — Заговорила совесть? Хорошо… Сегодня сняли бы с тебя стружку. Перед тем как открыть собрание, он мирно, словно между ними не произошло никакой перепалки, сказал Петру: — Я и не успел тебе сообщить… Восьмого февраля прибудет выездная тройка… Бумажка есть… Сычика будут судить. Так что людей придется отпустить с работы. Пускай послушают. — Пускай, — так же мирно ответил Петро. XII На другой день, после того как с речами и песнями проводили из Чистой Криницы трех парней и двух девушек в Донбасс, с Петром произошел случай, едва не стоивший ему жизни. На строительной площадке электростанции устанавливали щиты водосброса. Петро, помогая, оступился и упал в котлован с талой ледяной водой. Тут же, в новом, еще не остекленном, но уже подведенном под крышу помещении машинного отделения, он кое-как обсушился. К ночи ему стало плохо. У него поднялась температура, и пришлось вызывать Василия Ивановича Бурю. Врач выслушал больного, проверил пульс и задумчиво помолчал. Глядя исподлобья на Катерину Федосеевну и Остапа Григорьевича, пригорюнившихся у постели, он негромко сказал: — Воспаления бы легких избежать. А так, что же? Сейчас определить что-либо трудно. — Долго придется валяться? — хрипло и учащенно дыша, спросил Петро. — Не дольше, чем потребуется, — отшутился врач. Двое суток Петро находился почти в бессознательном состоянии, бредил, звал Оксану и все время просил пить. Потом, после особенно тревожной ночи, когда Буря уже подготовил шприц и ампулы с камфорой, Петру неожиданно стало легче. Громак, каждый день заходивший справляться о здоровье больного, в это утро посидел у его кровати, рассказал, что делается в колхозе. — Ранняя весна намечается, — сказал он перед уходом. — Так что поправляйся быстрее. На той неделе столбы будем ставить. Яков уже начал внутреннюю проводку на фермах. В общем, весной двинем Дело крепко… После того как парторг ушел, Петро заснул и проснулся за полдень. Он собирался позвать кого-нибудь, но в эту минуту мать тихонько приоткрыла дверь и, заглянув, стала прислушиваться. — Заходите, мама, я не сплю, — позвал Петро. — Дайте попить. — Добренько поспал и не стонал, не крутился, — довольно говорила мать, ставя перед ним чашку чая с молоком. — Писем от Оксаны не было? — Может, батько принесет. Он в сельраду пошел. Катерина Федосеевна была одета в новую кофточку и юбку, повязана шалью, которую она обычно носила, когда ходила на собрания или в гости. — Собрались куда-то? — спросил Петро. — Так надо же на суд идти. За свидетеля меня выставили. — На какой суд? — Забыл разве? Пашку Сычика сегодня судят… Сашко́ скоро из школы прибежит, посидит с тобой. — Идите, мама, идите! Когда она перед уходом еще раз заглянула в комнату, Петро тихим голосом попросил: — Если у Громака минутка свободная будет, скажите… пусть придет. Дело к нему есть. — Господи бож-же ж ты мой! — воскликнула Катерина Федосеевна. — Какие там еще дела тебе решать? Хоть бы зараз трошки передохнул. — Вы все же скажите ему, — мягко настаивал Петро. — Скажу, скажу, — пообещала мать. После того как она ушла, Петро, чтобы скоротать время, принялся мысленно подсчитывать, сколько дней осталось до выхода бригад в поле, до пуска электростанции, до закладки и набивки парников… Но мысли путались, обрывались, почему-то вспомнился Татаринцев, умирающий на лесной опушке, полковое знамя. Память воскресила встречи с Оксаной в Москве, в Крыму. Петру живо представилось, как они сидели с женой у моря и мечтали о том, что после войны никогда уже не будут разлучаться. С неизъяснимой силой ему захотелось, чтобы Оксана была сейчас с ним рядом. «Может, она приедет?» Отец написал ей о его болезни. Она могла бы взять отпуск. Думая об этом, Петро уже не сомневался; что мечты сбудутся, возможно даже сегодня. Возможно, Оксана уже подъезжает к Чистой Кринице и сейчас войдет в хату, встревоженная и ласковая. Как только снаружи доносился какой-нибудь звук, Петро приподнимал голову с подушки, нетерпеливо смотрел на дверь. И когда за окном раздались шаги, быстрые и легкие, он невольно схватился рукой за грудь, так сильно забилось сердце. Но это был Сашко́. С шумом ворвавшись и внеся с собой поток морозного воздуха, он только в комнате вспомнил, что брат болен, и с виноватым видом остановился. Петро взглянул на него со слабой улыбкой, вяло попросил: — Рассказывай… что в школе… — Две пятерки принес, — выпалил Сашко́ и метнул сумку с книгами на лежанку. — Мама наказывали, чтоб я дома с тобой сидел… — Ну? — Я в село хочу побежать… на чуточку, чуточку… Петрусь! — Зачем? — Павку Сычика поглядеть… Хлопчаки все туда прямо из школы подались… Там, ух, народу сколько! И милиция… — Ты пообедай. — Кусок хлеба возьму с собой… — Ну, ступай… Не видел, Громак тоже туда пошел? Сашко́ утвердительно кивнул головой. — Полина Ивановна до нас идет! — глядя в окно, воскликнул он. В окне промелькнула тень, скрипнули ступеньки крылечка. Через минуту Волкова, раскрасневшаяся от быстрой ходьбы, скинула шубку и, не снимая белого пухового платка, села около кровати Петра. — Да вы совсем молодцом выглядите! Петро повернул к ней бледное, изможденное лицо с глубоко запавшими глазами. — Хорош молодец! Чуть с белым светом не попрощался, — сказал он, с усилием шевеля запекшимися губами. — Что же ни разу не навестили? — Не решалась… Больных не следует тревожить. — Мне сейчас легче… — Вот прекрасно! Только вам много нельзя разговаривать. Вы помолчите, а я расскажу, как у нас идут дела. Волкова принялась перечислять сельские новости. …Парни и девушки, учившиеся на курсах в МТС, уже самостоятельно водили тракторы. С фронта пришел раненый муж Федосьи Лаврентьевой. Бригада Варвары кончает вывозить удобрения на свой участок… Заметив, что глаза у Петра закрыты, девушка поднялась. — Пойду. А вы спите… Петро не стал ее удерживать. Ему действительно следовало отдохнуть. Но едва он задремал, домой вернулись мать и Сашко́. Не раздеваясь, мать устало присела на скамейку. — Ну, что там было на суде? — полюбопытствовал Петро. — К высшей мере присудили, — опередил Сашко́ мать. — Ох же ж и антихрист проклятый! — негодующе произнесла Катерина Федосеевна. — Мы не всё и знали, что этот душегуб проклятый вытворял… Она подсела ближе к Петру, развязала платок. — Сначала уперся, как бык: «Знать не знаю, никого не арестовывал, никого в Германию не отправлял…» Ну, люди ж видели, какие пакости он сотворял!.. Все как есть рассказали судьям. Тогда он встает и говорит: «Раз такое дело, ваш верх, все скажу. Только вы, говорит, меня не вешайте, а куда-нибудь на высылку…» Видал такую подлюгу?! Катерина Федосеевна разволновалась, рассказывая о наглости полицая. — И как начал, как начал… Все выложил, как было… Ничем не брезговал. За деньги, говорит, за бутылку водки выдавал партизан… — И за сигареты, — подсказал Сашко́. — Он до снохи Малынцовой, Федоски, несколько раз приходил. Помнишь, записку про тебя подкинули, когда на председателя выбирали? Это они вдвоем с Федоской писали… Катерина Федосеевна склонилась над Петром, шепотом спросила: — Спишь, сыночек? Петро не ответил. Мать взяла Сашка́ за руку, и они тихонько ушли на кухню. * * * Поправлялся Петро довольно быстро и через несколько дней уже мог ходить. Но его стала беспокоить раненая нога. Бури прописал компрессы с водкой, строго наказал избегать холода. С неделю Петро занимался делами правления дома, в свободное время заканчивал свою карту. По вечерам семья собиралась у радиоприемника. С каждым днем сообщения становились все более радостными: советские войска уже давно вели бои с гитлеровцами на территории Чехословакии, вторглись в Восточную Пруссию и Немецкую Силезию. — До посевной отвоюются, — предсказывал Остап Григорьевич. — Это уже по всему ходу дела видать… — Если б он, супостат, не огрызался так, — тяжело вздыхая, говорила Катерина Федосеевна. — Как там дети наши? Вся душа изболелась… Письма от Ивана и Оксаны приходили все реже, и по смыслу их нетрудно было догадаться, что дивизия участвует в жестоких боях где-то на важном направлении. Это-то и наполняло сердце матери острой тревогой. В конце февраля, когда в сообщениях Совинформбюро стали уже упоминать Берлинское направление, шел однажды Петро на ферму к Андрею Горбаню и, поровнявшись с двором Лихолита, услышал громкие причитания, доносившиеся из хаты. «Со Степаном что-нибудь стряслось», — мелькнула мысль у Петра. Он быстро свернул с дороги, пробежал двор и открыл дверь. Старуха почти замертво лежала в кухне на кровати. Христинья то принималась брызгать на свекровь воду, то закрывала глаза платком и голосила. Петро увидел на столе извещение со штампом и печатью воинской части. Командование гвардейского танкового полка сообщало, что гвардии старшина Лихолит Степан Кириллович погиб смертью храбрых в боях за город Сохачев, в Польше, и посмертно награжден орденом Ленина. Тщетно пытаясь подыскать слова, которые могли бы их утешить, Петро молча опустился на лавку, машинально свернул дрожащими пальцами самокрутку. В этот же день он узнал от Громака о том, что погиб на фронте и Григорий Срибный. Мать его умерла во время оккупации, больше никого из близких, кроме Нюси Костюк, его невесты, у погибшего не было, и похоронное извещение осталось в сельраде. Два дня после получения этих извещений Петро ходил угрюмый, с потемневшим лицом. Смерть по-прежнему вырывала тысячи людей из огромного, сияющего под весенним солнцем мира. Но с весной прибавилось хлопот и у Петра и у остальных криничан. Как только оттаял верхний покров земли, люди Чистой Криницы, Сапуновки, хутора Песчаного, вооружившись лопатами, кирками, ломами, вышли рыть ямы для столбов электропередачи. Строители штукатурили, стеклили новое здание электростанции. Рабочие из Харькова, как было обещано, приехали монтировать оборудование, помогали тянуть провода к колхозам. До начала посевной оставался добрый месяц, но уже полным ходом шла работа в бригадах: проверялся инвентарь, озимые посевы подкармливались навозом-сыпцом, ставился на отдых рабочий скот. Громак, забывая о сне, переоборудовал с помощью комсомольцев просторный дом Малынца под временный красный уголок и радиоузел. За несколько дней перед этим Громак говорил на собрании коммунистов и комсомольцев колхоза: — Учтите, товарищи, потрудиться нам предстоит напряженнее, чем до сих пор. Мы стали более крепкими, организованности у нас больше. Но надо не только залечить раны, нанесенные войной. Мы обязаны двигаться вперед, сделать за год столько, сколько в другой раз хватило бы на три-четыре года… Не можем мы топтаться на одном месте. — Сделаем, — откликнулся со своего места Федор Лихолит. — Раз надо, сделаем!.. Простые эти слова крепко запомнились Петру. В душу его нет-нет да и закрадывались сомнения: «А осилим ли то, что задумали? В хозяйстве столько прорех, что, того и гляди, опять попадешь в отстающие… Не лучше ли подождать, пока вернутся с фронта самые молодые, энергичные, напористые?» Но вспоминались твердые слова Федора: «Раз надо, сделаем!» — и тревога Петра рассеивалась. XIII В Днепре с каждым днем прибывала, поднималась полая вода. — Земля давно оттаяла. У обочин дорог, на криничанских огородах и садах сквозь прошлогодний рыжий бурьян пробивались прозрачно-нежные былинки травы. На тополях и вербах набухали, распускались почки. В пасмурное и теплое мартовское утро к Петру в правление вошел высокий пожилой мужчина, в аккуратной солдатской шинели, без погон, в цигейковой ушанке. Пока Петро разговаривал с приехавшими из соседнего колхоза людьми, он, поминутно вытирая платком лоб, долго стоял около карты будущей Чистой Криницы. Приезжие, наконец, попрощались. Тогда солдат подошел к столу и, глядя на Петра большими навыкате глазами, отрекомендовался: — Здравия желаю! Лаврентьев… Петро, вглядываясь в тщательно выбритое лицо пришедшего со свежим шрамом на крупном, раздвоенном подбородке, узнал мужа Федосьи. Последний раз Петро видел его еще до своего отъезда в Москву на учебу. — Здравствуйте, Ефим Васильевич, — пожимая его большую волосатую руку, сказал Петро. — Слыхал, слыхал, что приехали! Отвоевались, значит? — Извиняюсь, правильное мое отчество — Сергеевич, — поправил Лаврентьев. — Вы меня помните плохо, мальчонкой тогда были… Отвоевался, товарищ председатель, по ранению, и пришел поблагодарить за жену и деточек, что не дали им погибнуть. — Благодарить не за что! Да вы садитесь. Лаврентьев сел. Сняв ушанку, осторожно положил ее на краешек стола. — Зайду, думаю, посоветуюсь, — продолжал он, — потому что семейство мое, видать, на лето еще тут останется. — А вы что же? Уезжать задумали? — с нескрываемым огорчением спросил Петро. Лаврентьев, не отвечая, оглянулся на карту. — Хочу спросить вас… вот этот план, он что планирует? — Это схема наших работ в колхозе, — охотно пояснил Петро и слегка зарумянился, как и всякий раз, когда ему приходилось говорить с кем-нибудь о своих замыслах. — Что же к чему? Поясните, пожалуйста… — Там вон штрихом обозначены поля севооборота, зеленым — сады. Голубые кружки — пруды, водоемы. А вон те кружочки — новые фермы, мастерские, амбары, колхозный гараж… Лаврентьев долго, не мигая, глядел на карту, потом перевел глаза на Петра. — И когда думаете взяться за это дело? — Уже взялись. Людей маловато, но кое-что делаем… Электростанцию к Первому мая пустим, питомник для молодых садов расширили. — Так, так… Лаврентьев снова повернулся к карте. Петро ревниво следил за выражением его глаз. О Ефиме Лаврентьеве еще до войны упрочилась добрая слава человека, у которого «золотые руки» и светлая голова. Первоклассный плотник, рассудительный и дельный человек, он жил неплохо и до коллективизации, но в колхоз вступил одним из первых, сразу оценив его преимущества перед единоличным хозяйством. И, следуя его примеру, в колхоз тогда потянулись многие середняки. Петро не без волнения ожидал, как отнесется Лаврентьев к его планам, получившим пока воплощение вот в этой карте. — Так, так; — задумчиво произнес Лаврентьев, как бы подытоживая какие-то свои мысли, но не торопясь их излагать. — Куда же вы задумали уезжать, Ефим Сергеевич? — с деланым равнодушием осведомился Петро. — Доложу, ежели интересуетесь… Лежал я последний раз на излечении в Краснодаре. Так вот из Майкопа туда приезжал инженер. С завода. Дуже приглашал мастером на деревообделочный. Квартира с огородом, деньги хорошие, ну и так и далее. По моей квалификации, думаю, в селе сейчас работы нету. Двери сколотить, заборчик поставить или еще такое подобное — это каждый может. Мудрости тут никакой нет… «Это, дорогой товарищ, дудки! — слушая медлительную речь Лаврентьева, беспокойно думал Петро. — Придется инженеру другого мастера подыскивать». Вслух он сказал: — Не знаю, о каком вы селе говорите. А вот у нас правление решило в этом году полевой стан в бригаде Федора Кирилловича строить — большой дом, о пяти комнатах. Повторяю, большой! Хороший, из кирпича, под черепицей. Дневные ясли, столовая, женское и мужское общежитие. Душевая. Конюшни отдельно, крытый ток. Ну, конечно, электричество, садик, прочие удобства… — И когда думка такое строить? — Кирпич уже купили в Богодаровке. — Так, так… — И вот, когда мы услышали, что вы вернулись, очень обрадовались. Думали — есть кому возглавить строительство. Не давая Лаврентьеву открыть рта, Петро рисовал перед ним самые заманчивые перспективы: — Вы говорите — двери, заборчики… Имейте в виду, план у нас такой: станем на ноги, разбогатеем, переработочные пункты будем строить, сушилки, фундаментальные, из кирпича. Во как!.. — Ну что ж! В добрый час, как говорится. Дело хорошее задумали. — Так включайтесь! — Вы уж дозвольте с супругой совет поиметь. Обманывать не стану: думка была на заводе несколько годков поработать. Детишки подрастают, как ни говорите — город… Он ушел, явно поколебленный в своем намерении покинуть Чистую Криницу. Но Петро не мог успокоиться на туманном обещании Лаврентьева. Он решил переговорить с женой его, Федосьей, и, узнав, что та с другими женщинами перевеивает семенное зерно, пошел к амбарам. — Значит, проводы скоро устраиваем, Федосья Михайловна? — спросил он у нее, здороваясь. — Не скоро, — откликнулась женщина, блеснув глазами из-под цветастого платка. Она неузнаваемо помолодела и расцвела за эти дни. Смахнув ладонью серый налет пыли с опаленного морозными ветрами, горящего густым румянцем лица, Федосья счастливо произнесла: — Сколько ж одной бедовать, Петро Остапович? Раз он хочет, поедем. — И не жалко покидать родное село? — Оно бы не хотелось, да хорошие люди везде найдутся. — Так вот что, Михайловна, отойдем-ка в сторонку… Женщины, перечищавшие сортовую пшеницу, исподтишка наблюдали, как председатель горячо убеждал в чем-то Федосью, и потом слышали, как она, оправляя платочек, говорила: — Да нет, Петро Остапович! Один он от семьи не отковырнется. На следующее утро Петро, подходя к правлению колхоза, увидел, что Лаврентьев, все в той же аккуратной солдатской шинели, в армейских ботинках и обмотках, прохаживался, пощипывая ус, около правления. Несколько минут спустя он, сидя напротив Петра и щупая шаткий, сколоченный из сосновых планок столик, говорил: — Выберем время, Петро Остапович, сколько-нибудь подсушим дубнячка — кабинетную обстановочку разделаем. А пока, вы дозвольте, я в бригаде, на месте, погляжу, как там полевой стан расплановать. За два следующих дня он вместе с Павлом Петровичем Грищенко, у которого когда-то обучался специальности плотника, составил подробный график строительных работ, уточнил количество материала, необходимого для полевого стана, и правление, утвердив расчеты, назначило Лаврентьева бригадиром строительной бригады. Уже в марте строители подвели каменный фундамент под основное помещение полевого стана и стали возводить стены. Федор Лихолит, как-то отвозивший бороны и сеялки на свой участок, вернулся в село к вечеру и, повстречав Петра около усадьбы МТС, остановился. — Ну, Остапович, — сказал он, широко улыбаясь от удовольствия, — поглядел я, как там Юхим мудрует. — Хорошо подвигаются дела? — Сроду еще на степи у нас такого не становили. Поглядел я — да это же не хата будет, а… Куда там пану Тышкевичу! — Ну, это ты через край хватил, Кириллович! — улыбнулся Петро. — Ты же усадьбу графа Тышкевича не видел? — Ничего, что не видел. Батько, покойничек, в экономии у него батрачил, рассказывал… — Ведь люди проводят большую часть года в степи, — прервал его Петро. — Пускай и живут с удобствами, культурно. А то от зари до зари работают, а спят под скирдой. — Тоже верно… Нет, дуже я доволен. — А зимой ворчал, помнишь? Плотников, дескать, потом будем готовить. Говорил? — Ну, не я один так говорил, — уклончиво ответил Федор. Разговор зашел о других хозяйственных делах. В эту минуту Петро заметил в конце улицы Полину Волкову. Она скорым шагом шла по направлению к усадьбе МТС, потом, как бы вспомнив о чем-то, круто повернулась и еще быстрее зашагала обратно. Видел ее Петро за последние дни всего два-три раза. Он знал, что Волкова из-за болезни другой учительницы ведет сейчас уроки в двух сменах и с трудом выкраивает время для общественной работы. Но и мимолетных, коротких встреч было достаточно, чтобы Петро заметил: девушка стала упорно сторониться его, разговаривать с ним подчеркнуто сухо, даже грубовато. А Петру нужно было переговорить с Волковой. Надо было условиться о привлечении комсомольцев к проверке договоров социалистического соревнования между бригадами, о создании на время сева контрольных постов. Провожая глазами удалявшуюся девушку, Петро не без огорчения думал: «Так легко было раньше разговаривать с дивчиной обо всем, и вот… Неладно получилось. И ничем ведь я ее не обидел…» В тот же вечер Петро решил поговорить с Волковой по душам. Он умышленно задержался в правлении колхоза, надеясь, что Волкова, может быть, забежит, как бывало раньше, по какому-нибудь делу. Не дождавшись ее, пошел домой не через площадь, как обычно, а мимо школы. Около низенькой хатки сторожихи постоял, поглядел на слабо освещенные оконца и, свернув во двор, постучал. — Спите уже? — спросил Петро Балашиху, вышедшую открыть дверь и в темноте не узнавшую его. — Собирались укладываться. Узнав председателя, она засуетилась: — Заходите. Не спим еще. Заходите… — Кто там, тетя Меланья? — донесся голос Полины. — Петро Остапович, Полиночка… Вытирая ноги, Петро видел в приоткрытую дверь, как Волкова торопливо привела в порядок волосы, потом, накинув на себя шаль, стала перебирать раскиданные по столу книги. Держалась она подчеркнуто холодно, на все вопросы отвечала односложно и неохотно. После длинной и неловкой паузы Петро, прислушиваясь, как за ситцевой занавеской ворочается и вздыхает хозяйка, проговорил: — Жалко, что с временем у вас туго. Надо бы комсомольские контрольные посты создать. Помните, как на уборке было? Они бы за соблюдением сроков сева следили, за качеством. И соревнование следовало бы проверить. По этому делу я и зашел. — Мы уже беседовали с товарищем Громаком об этом, — ответила, несколько оживляясь, Волкова. — А время что ж!.. Найду. — Много приходится вам работать. — Я этого не боюсь. — Значит, посты установим? — Да. Петро поднялся и снова сел. — Чего вы так изменились, Полина, ко мне? — неожиданно для себя спросил он. Волкова с опаской взглянула на занавеску. — С чего вы это взяли? — Она вскочила с табуретки, накинула на плечи шубку. — Пойдемте, провожу вас. У калитки девушка остановилась, протянула руку: — Спокойной ночи. — А на вопрос мой вы не ответили, — сказал Петро, взяв ее маленькую гибкую руку в свою горячую ладонь. Волкова, делая слабые попытки освободить руку, приглушенно сказала: — Не хочу кривить душой. Нам не надо встречаться с вами. Мне неприятно… — Даже так? — Не то что неприятно, а тяжело… Я не так выразилась. Мне трудно говорить об этом… Несколько справившись с волнением, девушка сбивчиво рассказала обо всем, что тяготило ее. — Вы, может быть, посмеетесь, но вот как бывает, — сказала она. — Когда в первый раз я увидела вас, мне даже страшно стало. Вы так напомнили человека, который был мне другом! — А где он сейчас? — спросил Петро. — Погиб. На фронте. Петро помолчал, раздумывая над тем, что услышал от девушки, потом осторожно и мягко проговорил: — Я не имею права расспрашивать. Это было, наверное, большое чувство. Но… почему должны портиться наши отношения? Так хорошо работалось вместе с вами. — Я и сейчас работаю. — Но с вами что-то происходит. — И сама не понимаю. Ну, ничего, пройдет… Спокойной ночи! Уже поздно. Волкова повернулась и быстро пошла к хате. Ее признание взволновало Петра и расположило его к молодой учительнице еще больше. Идя домой, он думал о том, что так мужественно переносить личное горе, как Волкова, могут только сильные, волевые люди, а уже это одно было достойно глубокого уважения. Через день, узнав от Сашка́ о том, что Полина Ивановна сильно простудилась и впервые за все время пропустила занятия, Петро снова решил навестить девушку. На этот раз Волкова оказалась более гостеприимной, весело подшучивала над своей болезнью, и Петро ушел от нее с радостным ощущением, что ледок ее отчужденности растаял. Но посещения эти соседки Балашихи истолковали по-своему. На следующий день утром, собравшись возле колодца, они стали выпытывать у сторожихи: — Председатель, часом, не сватается за учительницу? Что-то дуже он зачастил до вас?.. Чернобровая, румянощекая Одарка Черненко, поддевая коромыслом ведро, сказала с протяжной зевотцей: — Оксана там далеко где-то. А он человек молодой. Ему не все в конторе сидеть… Балашиха хотя и не прочь была посудачить, отмалчивалась: как-никак речь шла о ее квартирантке, а от учительницы она за все время ничего, кроме добра, не видела. Но и она не утерпела и, отнеся однажды на птицеферму гусиные яйца, спросила у Пелагеи Исидоровны как бы между прочим: — Оксана ваша ничего не пишет? — Давно письма не было. Балашиха присела на опрокинутую вверх дном деревянную цыбарку, сказала, сокрушенно вздохнув: — Ох, возвращалась бы она до дому. Что за жизнь такая! Муж дома, она где-то… — Оксана не одна там, — заступилась за дочь Пелагея Исидоровна. — Ну все-таки… Обое они молодые, вместе и не жили еще… Пелагея Исидоровна, нахмурив брови, молча просматривала яйца, а Балашиха тем временем тараторила: — В разлуке, тетка Палажка, всяко бывает. Ну, там полгода, год, скажем, врозь, оно еще туда-сюда, а три года… Дело молодое… — За свою я не беспокоюсь, — оборвала ее Пелагея Исидоровна. — Так я же не про Оксаночку, — сказала Балашиха. — Про зятя вашего бабы языками треплют. Может, ничего такого и нету, ну, а все ж Петро до учительши частенько заходит. Полиночка — красивая барышня и личиком… и одевается аккуратненько… — Хватит тебе языком трепать черт-те что! — сердито перебила Пелагея Исидоровна. После ухода Балашихи она продолжала заниматься своим делом: осмотрела наседок, вычистила пристройку, предназначенную для цыплят, но настроение у нее явно испортилось. Балашиха растравила больное место: до Пелагеи Исидоровны и раньше доходили слухи о Петре и Волковой. Самолюбивая и гордая, она сумела бы молча пережить оскорбительные для нее бабьи пересуды, но несколько дней спустя от Оксаны пришло письмо. Дочь писала о своей фронтовой жизни, а в конце вскользь намекнула о том, что ей кое-что известно про Петра и молодую криничанскую учительницу. В тот же день Пелагея Исидоровна пошла к Рубанюкам. Катерина Федосеевна была дома одна. Она искренне обрадовалась приходу свахи, тут же отложила недошитую мужнину сорочку и проворно стала собирать угощенье для гостьи. — Вы не затрудняйте себя хлопотами, свахо, — сказала Пелагея Исидоровна, расстегивая пуговицы теплого полупальто и, прежде чем сесть, подворачивая юбку. — Я сейчас пойду. Шла тут по делу — дай думаю, проведаю. — Гуляйте! Что-то совсем вы нас забыли, — упрекнула Катерина Федосеевна, — будто мы с вами и не родичи. Пелагея Исидоровна тяжело вздохнула. Внешне почти совсем не изменилась жена Девятко: румянец, густой и яркий, по-прежнему заливал ее щеки, строгие черные глаза не утратили блеска, и лишь на лбу и около сухих тонких губ морщинки стали глубже. Но в выражении ее сурового, неулыбчивого лица было что-то недоброе, заставившее Катерину Федосеевну насторожиться. Испытующе глядя на гостью, она сказала: — Вижу, свахо, на сердце у вас горе какое-то. Пожальтесь, что стряслось? — Горе не горе, — ответила та пасмурно, — а трошки обидно мне за дочку. Она рассказала о дошедших до нее слухах, о последнем письме Оксаны и под конец, не выдержав, заплакала. Вытирая краешком платка покрасневшие глаза, Пелагея Исидоровна тихонько жаловалась: — Оксана и без этого столько пережила — и батька потеряла, и сама уже три года не поспит, не поест… Приедет, а тут, — голос ее дрогнул, — срам такой… — Да с чего вы, свахо, взяли? Чего только бабы не набрешут! — с досадой возразила Катерина Федосеевна. — Всех сплетен, как говорится, не переслушаешь. — Оксана и сама пишет. — Все равно брехня! Вот же проклятые балаболки! — Верно же, свахо, что Петро ваш ходит до учительши. — Ну и что с того! И она до нас ходит. Он председатель, мало ли делов у них! Катерина Федосеевна искренне и горячо возмутилась услышанным. Когда Пелагея Исидоровна ушла, она стала вспоминать: не было ли чего-нибудь лишнего в отношениях Петра с Волковой. Нет, ничего зазорного в его поведении мать не примечала! Петро любит энергичных, живых людей, и лишь недавно, разговаривая о Волковой, все в семье сошлись на том, что такая учительница, как она, — сущий клад для Чистой Криницы. Катерину Федосеевну тревожило другое. «Никаких глупостей Петро, конечно, не допустит, — думала она. — Оксану он любит. Но раз уж пошли по селу такие разговоры, не надо ему позорить и себя и дивчину». Вечером, как только домой пришел Остап Григорьевич, она обо всем рассказала ему. Старик слушал ее внимательно, а когда она умолкла, кряхтя стал стаскивать с себя пропитанные влагой сапоги. — Что ж ты молчишь? — прикрикнула Катерина Федосеевна, отбирая у него мокрые портянки и развешивая на печи. — Тебе надо с ним поговорить, раз он сам не понимает. Остап Григорьевич сунул ноги в постолы, неторопливо шаркая ими, подошел к кадке с водой, осушил полную кружку и, вытирая ладонью усы, проговорил: — Тебе сорока на хвосте принесла эти новости, а я давно уже замечаю. Но думал, в нашем роду никто еще семьи своей не порочил, а чем Петро хуже? А он, видишь… Старик не бушевал, не ругался, но по вздрагивающим кустикам седых бровей, по тому, как он мял пальцами отложной воротник черной рубашки, жена видела, что он очень сердит. Опасаясь, как бы он сгоряча не наговорил Петру лишнего, Катерина Федосеевна примирительно сказала: — Ничего Петро плохого не позволил, и ты на него не кидайся. Голова у него есть на плечах, ты ему только подскажи. Он сразу поймет, что не годится ее под пустые сплетни подставлять. Остап Григорьевич беспокойно потоптался около стола, затем достал из посудного шкафчика книгу, очки, подсел к лампе. Отставив книгу на вытянутую руку, прочитал, медленно шевеля губами: — «Мичурин… Итоги шестидесятилетних работ…» XIV — Ступай, батько, Петро пришел. Остап Григорьевич поднял от книги глаза, непонимающе посмотрел на жену. — Ты ж хотел поговорить с Петром. Ну, так он дома. — Не мешай, стара. Старик снова углубился в книгу. Водя пальцем по строчкам, он читал с таким увлечением, что Катерина Федосеевна поняла: теперь его с места не сдвинешь, пока не дочитает. Минут десять спустя Петро вскочил в кухню радостно возбужденный. — Последних известий не слышали? — восторженно крикнул он. — Войска Третьего Белорусского взяли крепость и город Кенигсберг… К Вене наши подошли… Петро, обняв мать за плечи, предложил: — Идемте, на карте покажу. Тато, пойдемте. Бросайте книгу! Старики с сосредоточенными лицами выслушали объяснения сына возле карты. — Ну, теперь нашим бойцам не много дела, — произнес отец, присаживаясь на кровати и набивая трубку. — Это и Василинку и Оксану надо вскорости ждать… если живы. — Ой, наверное, соскучились дивчатки за домом, — глядя на сына, сказала мать. — А ты, Петро, не соскучился? — Как же им не скучать, дочкам? — подняв брови, спросил Остап Григорьевич. — Я и то, когда молодым воевал, вспомню, бывало, про дом, про семейство, и-и, эх!.. Кинул бы все, пешки тыщу верст прошел бы. Мы с тобой, стара, сколько уже?., скоро пятый десяток как живем? — Через год будет ровно сорок. — По три, по четыре года дома не бывал, — обращаясь к сыну, говорил старик, — а никто не скажет худого слова ни про меня, ни про мать. Дружно прожили… — И о ваших детях никто ничего плохого не скажет, — произнес Петро. — В том-то и беда, что говорят! — отрезал старик и нахмурился. — Это о ком же? — О тебе и Полине Ивановне. Как по-твоему? Красиво? — На чужой роток не накинешь платок. Возвести напраслину на кого угодно можно. Я не гуляка, вы это добре знаете. — Эх, сынку! Добрая слава лежит, а худая бежит. Вернется Оксана с фронта, каково ей будет слушать про тебя? — Да в чем моя вина? — вспыхнул Петро. — Объясните. — Скажу… Ты уже не парубок, сынок. Тебя люди к руководству поставили. — Ну и что? Лицо Петра стало багровым. — Не кипятись, не кипятись! Слушай, что батько тебе говорит. С тебя пример берут. Может, с учительницей у вас ничего такого нету. Я и сам примечал, что вы больше про дела, про работу с ней. А люди этого не знают… Вон теща твоя до матери приходила. Письмо ей было. Все Оксане описали про тебя. — Оксане?! — Описали. А как, по-твоему, слушать ей на чужбине про такие дела? Только сейчас Петро понял, почему ему давно нет писем от Оксаны. — Так знайте, тато, — сказал он запальчиво, — Оксане краснеть за меня не придется. А что нравится мне Полина, какой же грех в этом? Какой? — Голос его дрожал, брови то сдвигались у переносицы, то высоко изгибались. — Всему колхозу она по душе. Золотая девушка! У нее своя личная жизнь, свое горе. И, может быть, мы все недостаточно чутки к ней. Слушая его, Остап Григорьевич думал: «Кто их, молодых, разберет? На гулянку вроде не тянутся, работают дуже хорошо. Видать, зря сучьи бабы наклепали». — Ну, гляди, — успокоенно проговорил он, — семья — это, сынок, не так себе… В семье, как пословица говорит, и каша гуще. Он медленно перекатывал в пальцах зажигалку из винтовочной гильзы, потом, чиркнув, поднес коптящий язычок пламени к погасшей трубке. Выпустив облачко желтого дыма, Остап Григорьевич повеселевшим голосом сказал: — Ты знаешь, о чем я сегодня вычитал у Ивана Владимировича Мичурина? В той книжке, что ты привез?.. Катерина Федосеевна, зная по опыту, что теперь батька с сыном не скоро разведешь, бесшумно удалилась на кухню. Ночью, когда все уже легли спать, Петро долго ворочался на своей постели, перебирая в памяти подробности разговора с отцом. Старик был, конечно, прав, заботясь и о душевном покое невестки и о незапятнанном имени сына. И не потому ли заговорили об этом в селе, что хотят видеть своего руководителя безупречным во всем: и в работе и в семейном быту? Но разве не дорожил этим и он сам, Петро? Утром, проводив в степь людей, выехавших сеять подсолнух и свеклу, Петро пошел на птицеферму. Надо было посоветоваться о приобретении кое-какого имущества для фермы, а заодно поговорить с тещей о письме Оксаны. Пелагея Исидоровна встретила его сдержанно. Кивнув головой в ответ на приветствие, она пошла кормить кур, вытянула из колодца и налила в поилки свежей воды, потом, вытирая руки, села рядом с Петром. — Як вам, Пелагея Исидоровна, вот по какому делу, — начал Петро, разглядывая свою ладонь. — Никогда не приходилось вам иметь дело с инкубатором? — И не видела его. Что оно такое? — Э-э, чудесная штука! До девяноста процентов выхода цыплят и гусят… Есть возможность приобрести в богодаровском птицесовхозе… Пелагея Исидоровна пожала плечами. — Про ку… Как его? Кубатор… не знаю, решайте. А вот если у них есть холмогорские гуски, купить бы на развод. Ох же и бравая птица! — Чем? — Да ее когда откормишь, по восемь, а то по девять килограммов заважит. На птичнике до войны были. Жира одного на два пальца, килограмма три-четыре с гуски. — Спрошу. Не плохо бы нам таких гусей завести… — Потом, если будешь, Петро, в совхозе, племенных яечек надо. Наши куры плохонькие, от силы сотню, полторы яечек несут. А породная, она больше двух сотен может дать. Петро пообещал разузнать все в совхозе и, крепко затянувшись папиросным дымом, спросил: — Вам Оксана письмо прислала? — Прислала. — Можно прочитать? Пелагея Исидоровна, отмахиваясь рукой от дыма, вынула откуда-то, из-за обшлага жакетки, бумажный треугольничек. Письмо было коротенькое и состояло главным образом из вопросов к матери о том, как она живет, не слышно ли чего о Настуньке. Быстро пробежав его глазами, Петро задержался на приписке в конце: «…Дошли до меня басни о Петре и какой-то учительнице. Я им не верю, и человека, приславшего эти сплетни, не знаю, а Петра знаю. Не хочу думать, что он такой. Надеюсь скоро с вами повидаться…» — Все это, мама, ерунда, — спокойно произнес Петро, возвращая письмо. — Я жду Оксану честно, с нетерпением. Он впервые назвал Пелагею Исидоровну «мамой». Это взволновало женщину и, может быть, убедило ее больше, чем все другие слова Петра. А он, увидев, как ее лицо просветлело и стало добрым, простым и чем-то напомнило лицо Оксаны, произнес повеселевшим голосом: — Моим отцу с матерью и вам, Пелагея Исидоровна, стыдиться за нас с Оксаной не придется. XV Обещание, данное секретарю райкома Бутенко строителями межколхозной электростанции, было выполнено. К Первому мая в Чистой Кринице, хуторе Песчаном, Сапуновке и еще в двух ближних колхозных хуторах появилось электричество. Свет из-за нехватки проводов и малого количества изоляторов и лампочек был проведен пока только в общественные учреждения, на фермы и в бригадные дворы, но и те немногие яркие огни, которые вспыхивали теперь по вечерам, вызывали у криничан радостное, праздничное оживление. Яков Гайсенко, охотно принявший на себя заведование электростанцией, повесил две большие лампы на высоких столбах у сельрады и около колхозного правления. В теплые весенние вечера старики, подростки, женщины, сидя на завалинках, крылечках, смотрели на огни, переговаривались: — Как в городе! — Ну, в Киеве или в Харькове трошки больше таких каганцов. — На пять лампочек, — иронически добавлял кто-то. — Вот, повремените, Яша в хаты свет проведет, вот тогда… — И молотить будем с электричеством? — Ну, а как же! Особенное восхищение вызвало у всех купленное колхозом оборудование для столярной мастерской. Здесь была и круглая пила, и строгальный и долбежный станки, электрорубанок. Ефим Лаврентьев быстро освоил все это богатство и ходил именинником. — Погодите, поставим скоро моторы на соломорезку и корнерезку, — сулил Яков Гайсенко. — А летом поливную установку смонтирую огородной бригаде. Когда захотим, запустим себе дождик… Но еще не остыло возбуждение, вызванное пуском электростанции, как радостное событие снова всколыхнуло село. Советские войска принудили остатки гитлеровской армии к капитуляции. Пожалуй, с возникновения Чистой Криницы ее широкие, ровные улицы и просторный майдан не видели такого буйного веселья, какое охватило село на рассвете девятого мая. Никто не мог объяснить впоследствии, какими путями долетела до криничан весть о победе. Когда Петро Рубанюк, услышав по радио правительственное сообщение, выскочил на улицу, чтобы поднять село, во всех его концах, в садах, левадах уже хлопали выстрелы из невесть как сохранившихся при оккупантах охотничьих ружей. У кого-то нашлись ракеты; сверкающие золотоискрые шары беспрестанно взмывались в небо, рассыпались над улицами, заполненными народом. У хат, на майдане, в бригадных дворах — всюду, где собиралось хоть несколько криничан, дрожала земля от ударов каблуков — молодицы и дивчата плясали не переставая; не нашлось в селе человека, который не приложился бы к праздничной чарке горилки или хмельной сливянки. В этот день в поле, за село, с утра вышли только парторг Громак, комсомольцы во главе с Полиной Волковой и плотник Ефим Лаврентьев с несколькими своими помощниками из строительной бригады. На границе села, в сторону Богодаровского шляха, они спешно воздвигали массивную арку и дальше за ней наглухо вкапывали в землю аккуратные указатели, сделавшие бы честь любой самой благоустроенной фронтовой дороге в дни продвижения советских войск на запад. По случаю победы готовился большой колхозный бал, и Петро смог выбраться из села лишь около полудни. Ради праздника он надел новый, сшитый зимой у богодаровского портного костюм из добротною синего шевиота, галстук, фетровую шляпу, повесил все награды; криничане провожали его долгими, восхищенными взглядами. Триумфальная арка, давно задуманная Громаком и Ефимом Лаврентьевым, уже возвышалась на взгорье, обсаженном зеленым кустарником и серебристыми тополями. Петро, подкатывая к ней на велосипеде, с удовольствием отметил, что она сразу придала въезду в село нарядный вид. Громак, тоже в праздничном пиджаке, в новой сорочке с галстуком, сидел на бревне, смотрел, как Лаврентьев приколачивал последние доски, а Павка Зозуля и Гриша Кабанец, взобравшись на верх арки, выводили кистью крупные буквы: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, ДОБЛЕСТНЫЕ ВОИНЫ-ПОБЕДИТЕЛИ!» Рядом, у обочины дороги, возвышался указатель, украшенный стеклышками стоп-сигналов, снятых с разбитых немецких автомашин: ЧИСТАЯ КРИНИЦА Петро проехал несколько дальше, соскочил, звеня орденами и медалями, с велосипеда, полюбовался на арку издали и подошел к щиту. Громак поднялся с бревна, они постояли рядом, посмотрели на четко выписанные буквы. — Не заблудятся теперь наши землячки? — шутя спросил Громак. — В Европе не заблудились, а домой как-нибудь разыщут дорожку, — ответил Петро, прикасаясь пальцем к стекляшкам на указателе и щурясь от солнца. — Теперь уж скоро начнут возвращаться. Он смотрел на родное село, живописно раскинувшееся над зеркальной полосой Днепра, на тенистые садочки, высокие журавли колодцев, белые хаты и думал о том, как оживет, забурлит Чистая Криница, когда домой вернутся отвоевавшиеся фронтовики, молодые парни и девушки, угнанные в Германию. — Знаешь, Александр Петрович, — сказал он Громаку, — даже не верится, что война уже позади, что теперь знай спокойно работай, никакая фашистская сволочь не помешает. — Война-то позади, а пакости на свете осталось еще немало, — с коротким вздохом ответил Громак. — Ну да головы разным гадам добре научились откручивать. — Где же остальные ребята? — спросил Петро, оглядываясь по сторонам. — А они пошли с Волковой щиты ставить. — Проехать мне помочь? — Помоги! Тут недалеко. Последний указатель в пяти километрах поставят и вернутся. Петро вскочил на велосипед. Отъехав немного, он обернулся и, притормаживая, крикнул: — Забыл сказать! Кинопередвижка из района приехала. Вечером картину посмотрим. В полутора километрах, у развилки дорог, стоял деревянный указатель: «К Днепру». Еще дальше Петро увидел щит с надписью: ДО КОЛХОЗА «ПУТЬ ИЛЬИЧА» 2 КИЛОМЕТРА «Хоть кое-какой порядочек навели к концу войны, — думал Петро, разглядывая хорошо прокультивированные черные пары, густые посевы озимой пшеницы. — Жалко, до садов руки не дотянулись в этом году. Ну, теперь легче будет». Комсомольцев он нашел у последнего указателя, на пятом километре от села. Они сидели рядышком у дороги, на поросшей молодой травкой насыпи, щелкали семечки. Волкова разбирала на коленях полевые цветы. Груня Кабанец, озорная девушка, что-то сказала, и все, глядя на подъезжающего председателя, дружно засмеялись. — С праздничком! — поздравил Петро, кладя свой велосипед на траву и подходя к ним. — У вас, вижу, весело. — Какой там весело! — с притворным унынием откликнулась Груня. — Животы поподтягивало. Мы думали, вы нам обед привезли. — Грунька сегодня второй раз пообедать еще не успела! — звонко воскликнула дочь школьной сторожихи Люба. Все снова засмеялись. — Был у нее кусочек хлеба, — продолжала Люба, — хотела размочить, а он в ведро не влез, так всухомятку и съела. Петро с улыбкой смотрел на беспечно шутивших дивчат. Задержавшись взглядом на Волковой, он заметил, что глаза у нее были печальные. «Это не годится, — подумал он. — Такой день, а на лице тоска». Девушки немного побалагурили, поднялись, чтобы идти в село. — А ведь хорошо придумали? — сказал Петро Волковой, стараясь задержать ее и указывая на деревянный щит. — Правда? Девушка усмехнулась. — Звучит солидно… «До колхоза „Путь Ильича“ пять километров»… Дивчата, погодите! Куда вы удираете?! — Вы их догоните, — сказал Петро, придерживая ее за рукав. Они пошли рядом. Стараясь казаться веселой, девушка улыбнулась, но губы ее неожиданно дрогнули. Закрыв лицо руками, она заплакала. Петро растерянно смотрел на нее и не знал, что сказать. Горе по соседству с радостью ходит. Петро вдруг понял: девушка в часы всеобщего торжества грустила о своем друге. — Полина! — сказал он. — Слушайте, Полина… у каждого из нас есть о ком подумать в этот день. У меня погибла сестра, лучшие друзья погибли… Волкова, не оглядываясь и прижав к щекам руки, быстро пошла к селу. — Куда же вы?! — Оставьте меня, — глухо пробормотала девушка. — Я хочу побыть одна… — И, сердито посмотрев на Петра, вдруг добавила: — Какое вам дело до меня? У вас своих забот много. Поезжайте… Это было несправедливо и грубо. Петро, скрыв обиду, сказал: — Напрасно вы так. Для нас всех вы стали родным, близким человеком. Постепенно Петру удалось несколько отвлечь девушку от печальных мыслей. — Помните, как мы в первый раз познакомились? — спросил он, когда они подходили к арке. — Еще бы! Вы тогда чуть не искалечили меня. Кажется, это было совсем недавно, а уже скоро год… Неужели целый год?! — Зато какой год! Будут вспоминать его и друзья наши и враги… Волкова, глядя на празднично разряженных, ликующих людей, заполнивших улицы и дворы, снова стала грустной. В этот день вечером Петро видел ее среди танцующих, а потом Полина незаметно исчезла. …Затихли над селом последние звуки празднества, и люди шумно разошлись по домам. Петро долго сидел у раскрытого окна. Вот и пришел долгожданный мир, во имя которого пролили свою кровь тысячи таких чудесных советских людей, как Василий Вяткин, Григорий Срибный, Ганна и Степан Лихолит, Тягнибеда, Кузьма Степанович Девятко… Сколько жизней отдано во имя мира, во имя человеческого права свободно жить и трудиться! Петро знал, как изголодались руки по мирному, привычному труду у тех, кто долго находился в окопах, и в его воображении рисовались самые заманчивые картины послевоенного мирного строительства. Несколько дней он, как и все криничане, провел в ожидании, что фронтовики вот-вот будут возвращаться домой, но от Оксаны и Ивана одновременно пришли письма, из которых он понял, что из армии пока не демобилизуют и рассчитывать на скорую встречу нельзя. — К зиме, не раньше, начнется демобилизация, — высказывал предположение Громак. — Американцам самим с японцами не справиться. Непременно запросят помощи у нас. Так что, товарищ председатель, придется нам летом рассчитывать на те силы, какие есть. — Придется, — согласился Петро с огорчением: многие планы переустройства колхоза, выношенные им, отодвигались на неопределенное время. Уже выбросили колос пшеница и ячмень: надо было усиленно готовиться к уборке. Подоспела первая прополка подсолнуха, подкармливались пропашные культуры; в саду нужно было выпалывать сорняки, уничтожать гусеницу. Каждый вечер, собираясь с членами правления и бригадирами, Петро ломал голову над тем, как управиться с полевыми работами и одновременно дать людей в распоряжение Лаврентьева, Якова Гайсенко, Грищенко. Надо было строить новый скотный двор. На таборе Федора Лихолита подводили под крышу и штукатурили общежитие бригадного стана. Лето начиналось трудно, и хотя за колхозом «Путь Ильича» упрочилась репутация надежного и даже крепкого колхоза, Петро был совершенно неудовлетворен результатами работы. В середине июня Волкова, собираясь уезжать на время школьных каникул в Запорожье, зашла к нему в контору попрощаться и застала его расстроенным. — Что с вами? — участливо спросила Полина, заметив, как он, сдвинув брови, ходит из угла в угол. — Вы в Сапуновке давно были? — спросил он вместо ответа. — Давно. Еще в марте. — Значит, не видели, какую они ферму построили? — Хорошую? — Ангар, а не ферма. Масса света, электричество, автоматические поилки… — Так и у нас же ферма строится! — У нас! — Петро страдальчески сморщился. — На днях переключаем всех людей на уборочные работы. — Сапуновка во время оккупации так не пострадала, как «Путь Ильича», — попыталась утешить девушка. — Зато нам государство помогает больше. Стыдно брать уже… А что мы сами сделали? Петро снова зашагал по комнате. — Холода долго держались в начале весны, — сердито продолжал он, — теперь все сразу доходит: и озимка и яровые… Вот и тпру!.. Сели на мели! Петро безнадежно махнул рукой. — Так вы надолго уезжаете? — изменил он разговор. — Собиралась на все лето. И вот… не знаю. Пожалуй, съезжу, повидаюсь — и обратно. — Вам надо отдохнуть, — сказал он дружелюбно. — За вас Павлик Зозуля остается? — Павлуша. Буду рваться сюда, я чувствую, — задумавшись, произнесла она и уже твердо добавила: — Да, недели через полторы вернусь. * * * Приближалась страдная пора. Гриша Кабанец уже привел на бригадный табор комбайн, прикрепленный к колхозу «Путь Ильича», когда Громак, ездивший в район, вернулся с новостями, взволновавшими все село. В Богодаровку прибыл первый эшелон с молодежью, освобожденной советскими войсками из фашистской неволи. Катерина Федосеевна, услышав об этом вечером от соседки, тут же, как пришла со свеклы, в будничной кофте и старенькой юбке, побежала к сельраде. Громак встретился ей на полдороге. — Справляться о дочке? — улыбаясь, опередил он ее вопрос. — Петро ваш уже знает. Ждите домой завтра или послезавтра. Боясь, не ослышалась ли она, Катерина Федосеевна переспросила: — Александр Петрович… я про Василинку нашу спрашиваю. Не слыхали про нее? Хоть живая она? — Так я про нее и говорю. Живая и даже веселая. Видел ее. Можете печь паляницы, Федосеевна. Настю Девятко, Варьку Грищенкову, Фросю Тягнибеду — всех повидал… Не дослушав его, в радостной растерянности даже забыв поблагодарить за весть, Катерина Федосеевна заторопилась домой. Она боялась, что Василинка может явиться в ее отсутствие; дома никого не было. В этот вечер в селе царила радостная суета. Родные вернувшихся с чужбины дивчат и хлопцев до поздней ночи готовили для них угощение, запасались выпивкой, наводили в хатах чистоту. Много горя хлебнули угнанные в неволю, и их хотели встретить как можно теплее и ласковее. Катерина Федосеевна, не глядя на ночь, замесила тесто, к рассвету испекла любимых Василинкой кнышей с макой, пирожков с вишнями, поставила в погреб махотку с молоком. Днем она наведалась с поля домой, забежала справиться к Пелагее Исидоровне. Сашко́ с обеда подался за село и прокараулил там до темноты, но так и вернулся один. Катерина Федосеевна, истомившись ожиданием, накинулась на Петра: — Не мог сесть на велисапед, пробечь в Богодаровку! Может, она хворая. Может, ей харчей повезти надо было. — Я же около комбайна и лобогреек был до обеда занят. Потом совещание бригадиров, вечерний наряд… Будто вы не знаете! — Я б сама туда побежала. — Ну, хватит! — прикрикнул Остап Григорьевич. Старик волновался больше всех и уже несколько раз выходил к воротам, настороженно прислушивался к каждому звуку на улице. — Завтра поеду, — сказал Петро. Семья села вечерять. Мать поставила на стол миску с оладьями и глечик ряженки, как вдруг дверь из сеней распахнулась, словно от вихря. На пороге стала, тяжело дыша, Василинка. Лицо ее было так неузнаваемо искажено волнением, так бледно, что только по глазам ее, почти безумным от радости, можно было поверить, что это действительно Василинка. И хотя этого момента все давно ждали и каждый по-своему представлял его, появление Василинки казалось неправдоподобным. Первое мгновение никто не мог произнести ни слова. Потом Василинка, уронив узелок, бросилась к сидевшим за столом и, смеясь, невнятно что-то бормоча, схватила в объятия и затормошила первым попавшегося ей Сашка́, прижалась к Петру и уже на груди у матери обессиленно и счастливо зарыдала. Прошло немало времени, пока улеглась суета — объятия, поцелуи, слезы — и Василинку усадили за стол. Подвигая ей дрожащими руками еду и неотрывно глядя на нее, мать всхлипывала: — Ешь, доню! Какая ж ты худенькая… одни косточки. Наедайся! Сметанку бери, пирожочков. — Я уже поправилась, — похвалилась Василинка. — Вы бы поглядели, какая была в Германии. Когда наши пришли и освободили, мы наелись вволю. И хлеба, и бекону, и борща себе наварили… Петро принес из светлицы бутылку вина, разлил в стаканы. — Ну, сеструшка, — сказал он, чокаясь. — За твое возвращение, за славную нашу армию! — За армию и ридну краину! — добавила Василинка, переводя затуманенные глаза с Петра на отца, на мать. — Ой, как же мы скучали по ней! — Ешь, ешь, — твердила мать. — Закусывай, а то опьянеешь. Косы заставили отрезать? Проведя рукой по коротко остриженным волосам, Василинка судорожно глотнула. Лицо ее было изможденным, с печатью какой-то незнакомой робости, со множеством глубоких морщинок у некогда живых и ярких, а теперь потускневших глаз. Она то по-старушечьи пригорюнивалась, то вдруг вскакивала и ластилась к матери, прикасалась к Петру, к домашним вещам, словно боялась, что все это сон. Поймав дичащегося ее кота, она незаметно прижала его к щеке и тихонько всплакнула. Спустя полчаса в хату к Рубанюкам набились соседки. Они вздыхали, утирали кончиками платков глаза и разглядывали Василинку так, точно она явилась с того света. — Где же ты мыкалась там, бедолашная? — допытывалась Степанида Горбань, соболезнующе разглядывая худые руки и покрытые веснушками острые скулы девушки. — Сразу как пригнали нас, взял меня бауэр, — рассказывала Василинка почему-то шепотом. — Потом дивчата научили меня, как руки попортить, кислотой… Она отвернула рукава старенькой, аккуратно заштопанной кофточки, обнажив рубцы лиловых шрамов на запястьях. Соседки жалостливо ахали, а Василинка все тем же торопливым шепотом продолжала: — Думала, домой отправят. А меня не отправили. Положили в лазарет, морили голодом, били. Рассказывая, Василинка дрожала, и Остап Григорьевич, недовольно косясь на женщин, сказал: — Ну, хватит! Что зря себе душу растравлять… Но Василинка, убедившись, что можно не таясь делиться пережитым, все говорила и говорила: — …Когда подлечилась, перевели на деревообделочную фабрику, в Мюнхен. Мы там носилки делали… Ой, а как пригнали нас всех спервоначалу на Гинденбургплац! Посходились фрау, старики, выбирают, щупают, как на базаре… Мы стоим, так стыдно, провалилась бы! Тогда меня и взял бауэр. В семье — он, хозяйка, старуха, девочка. Спала я у них на дерюжке, в чулане. Холодно, спину ломит. — Хлопцы писали, что на заводе не так трудно было, — сказала одна из соседских девчонок. — Писали, потому что заставляли. На фабрике деревообделочной еще хуже было. Фрау Мюллер поставили над нами, фюрершу, по-ихнему. Старая, лет семьдесят… в очках…. кости одни, глядеть гадко. А как ударит — и мужчина так не сможет. В другом цехе французы работали. Хорошие хлопцы были. Мы у них только и могли дознаться, где наши, что на фронте делается. Уже было за полночь, когда разошлись люди от Рубанюков, а Василинка все не могла всласть наговориться. Она легла спать вместе с матерью, на ее кровати, и Остап Григорьевич, выходивший уже перед зорькой загнать в хлев вырвавшуюся на волю телушку, слышал перешептывание матери и дочки. XVI Дня два дивчата и парни, вернувшиеся из Германии, ходили по гостям, навещая родню и знакомых и отъедаясь домашними яствами, а потом стали появляться в колхозном правлении, у Петра, настаивая, чтобы им поскорее дали работу. Василинка пришла вместе с Настунькой. Петро до этого виделся со свояченицей только мельком и сейчас разглядывал ее с критическим любопытством. Пребывание в Германии наложило отпечаток на ее внешность. Свои рыжеватые волосы Настунька укладывала на темени каким-то причудливым кренделем. Петро сказал ей насмешливо: — Вижу, Настя, набралась ты «культуры» в Европе! — Вот это? — Настунька смущенно ткнула пальцем в крендель на голове. — Это самое… Брось, Настуня, эти фигли-мигли. Глядеть неприятно. — И верно, Настунька, — поддержала брата Василинка. Там осточертело глядеть на эти бублики, а ты еще здесь всем очи мозолишь. Я себе косы отпущу. — Ну, добре, — кивнула Настунька, — я себе тоже отращу. Так завтра мы с Василинкой на степь пойдем, Петро Остапович? — Федор Кириллович скажет, что делать. У него плохо с людьми… Парни и дивчата с жаром взялись за работу, с какой-то особой радостью повиновались всем колхозным порядкам и дисциплине. Чувствовалось, что молодежь, изведавшая позор и мучительное бремя фашистской неволи, с удесятеренной силой стала любить свою родину, по-новому оценила все то, что раньше казалось обычным, само собой разумеющимся. Вскоре после начала молотьбы вернулась в Чистую Криницу Полина Волкова. Весь свой отпуск она проводила в степи.. — Дивчата требуют, чтобы их в комсомоле восстановили, — сказала она как-то Громаку и Петру. — Некоторые даже свои комсомольские билеты сумели уберечь, здесь, в селе, спрятали. Как поступим? — Пускай пока работают, — сказал Громак. — Огулом подходить нельзя. Будем каждого принимать индивидуально… Так, Остапович? — Совершенно верно. Приглядимся, кто как работает, что у него на совести. — Очень старательные ребята, — похвалила Волкова. — Бригадиры уже кое-кого к премии собираются представлять. * * * Еще летом стали возвращаться пожилые фронтовики, потом, после капитуляции японской армии, начали прибывать эшелоны с демобилизованными, которые побывали в Берлине, на Эльбе, в Харбине. Теперь казалось, будто и не пережила Чистая Криница столько бед: снова разносились до первых и вторых петухов над селом и левадами девичьи песни, весело перекликались баяны, балалайки, губные гармоники. Как-то перед вечером в правление колхоза к Петру зашли Яков Гайсенко и Михаил Грищенко — сын колхозного плотника Павла Петровича, служивший в армии связистом и на днях вернувшийся с фронта. — Штучку одну обмозговали, Петро Остапович, — сказал Гайсенко, — можем свой телефонный коммутатор заиметь. — Каким образом? — Лежит один трофей у нас на складе. Уже ржаветь начал. Вот Мишка глядел, говорит — вполне подходит… Могли б связать правление с бригадами, с электростанцией, сельрадой и так далее. — Перебрать, почистить надо, и точек пятнадцать — двадцать обеспечу, — подтвердил Грищенко. Он стоял, опустив по солдатской привычке руки по швам, и Петро с удовольствием поглядывал на его румянощекое лицо. Сейчас таких здоровых, расторопных парней в селе появилось много, и они охотно брались помогать колхозу. — А кабель, аппараты где достанем? — спросил Петро. — Кто будет сидеть на коммутаторе? — Кабель нам черногуз в клюве принесет, — загадочно ухмыляясь, ответил Гайсенко, — моточка три-четыре. А об аппаратах уж вы, товарищ председатель, похлопочите. Из райсвязи монтеры были, провод в сельраду тянут. Они говорят, остановки за аппаратами не будет, абы разрешение начальства. — А на коммутатор, товарищ председатель, можно посадить мою сестренку Варю, — добавил Грищенко. — Я ее за два-три дня обучу. Дело нехитрое. — Что ж, — подумав, сказал Петро. — Если больших расходов не требуется, давайте. Аппараты беру на себя. Они тут же осмотрели пустующую полутемную комнатку в правлении, которую Петро наметил для установки коммутатора, определили, куда прежде всего надо тянуть телефонный провод. В первую же поездку в Богодаровку Петро достал шесть аппаратов, и Михаил Грищенко с энтузиазмом принялся мастерить несложную станцию. За три дня до Октябрьских праздников явился домой Алексей Костюк. Он приехал поздно вечером на попутной автомашине и вскоре пришел к Рубанюкам. Все, кроме Василинки, были в сборе. Алексей, широкоплечий, тщательно выбритый, прежде чем раздеться, степенно поздоровался со всеми за руку, поцеловался с Петром. Сняв фуражку и солдатскую шинель с эмблемой танкиста на погонах и повесив их на гвоздь у двери, подошел к столу. — Э, да ты, брат, вот с чем домой вернулся! — с искренним восхищением сказал Петро, заметив на гимнастерке Алексея золотую звездочку Героя, прикрепленную повыше других орденов и медалей. — Ну, поздравляю, поздравляю! Где заработал? — На Одере, — ответил Алексей, расчесывая чуб, и, мельком взглянув на два ряда орденских ленточек Петра, подмигнул. — У тебя вроде побольше моего! — А все-таки, за что Героя получил? — Все ребята моего экипажа по звездочке получили, — с гордостью сказал Алексей. — Мы на Одере первыми ворвались к фрицам. Нас, понимаешь, заградительным огнем отрезали, а мы не сдрейфили — на огневые позиции! Расчеты передавили, наделали паники немцам. Тут и наши поднажали. А сдрейфили б, — все! — Совсем вернулся или в отпуск? — Совсем. — О Нюсе вашей ничего не слышно? — осведомилась Катерина Федосеевна. — Мы с ней переписку имели, а сейчас как-то потерялись. Думаю, что она где-то в оккупационных войсках. Алексей и говорил и держался с достоинством, подобающим его почетному званию. Он угостил Петра и Остапа Григорьевича дорогими папиросами, а когда чуть позже в кухню влетела запыхавшаяся Василинка, он, поразив всех, встал и подвинул к ней табуретку. Но девушка и бровью не повела. — А Оксана что ж, не приехала еще? — спросил он, искоса разглядывая Василинку. — Нету нашей Оксаны, — со вздохом ответила Катерина Федосеевна. — Из всех, наверное, одна осталась. — Обещала к празднику приехать, — добавил Петро, — да, видно, что-то помешало. Алексей посидел еще с полчаса. Когда он собрался уходить, Петро поинтересовался: — Что думаешь делать, Леша? Чем займешься? — Бутенко решит. Меня восстановили в партии, знаешь? — Да, батько говорил. — Механиком в эмтеэс опять хочу пойти. Ну, бувайте здоровеньки! С матерью еще и не поговорил как следует. После его ухода Василинка важно села на табуретку. Закинув ногу на ногу и стараясь придать своему голосу как можно больше солидности, она похоже передразнила: — Кгм! Мы с Бутенко порешим, как там и что. — Такой шальной был, бедокур на все село, — смеясь ее шутке, сказала мать. — А теперь, гляди, каким стал! — Он хороший парубок, — вставил Остап Григорьевич. — Бутенко его еще в лесу образовал. Петро молча поднялся и пошел к себе в комнату. Каждый раз, когда кто-нибудь возвращался домой с фронта, его начинала одолевать все большая тоска по Оксане. Он сел к столу и написал ей длинное письмо, упрекая за долгое молчание и прося более настойчиво добиваться демобилизации. В конце ноября от Оксаны пришли сразу телеграмма и письмо. Телеграмма была из Киева. Оксана сообщала о времени прибытия в Богодаровку и указывала номер вагона. XVII Петро с Пелагеей Исидоровной подъезжали к богодаровской станции, когда пассажирский состав с белыми от инея вагонами уже подходил к перрону. — Говорил, опоздаем! Жми давай! — торопил Петро Гичака, и без того стегавшего взмыленных лошадей. С момента получения телеграммы Петра ни на минуту не покидало чувство радостной приподнятости. Он плохо спал — все представлял себе встречу с Оксаной. Временами его охватывала смутная тревога. Прошли многие месяцы после того, как они виделись. Может быть, Оксана изменилась за это время и встреча будет менее теплой, чем хотелось бы Петру. Ведь бывает же, что долгая разлука делает и очень близких людей чужими! Все произошло иначе, чем рисовалось Петру. Не успели подъехать к вокзалу, как он заметил Оксану, стоявшую у выхода на привокзальную площадь с чемоданом в руке. Оксана тоже увидела мать и мужа. Ее лицо просветлело, и она побежала к Петру, соскочившему с брички на ходу, с такими сияющими, счастливыми глазами, что все его терзания и сомнения вмиг развеялись. — Родненькие мои! Думала, не встретите, — отрывисто и часто дыша от волнения, говорила она, целуя Петра в щеки, губы, лоб. — Боялась, успеет ли телеграмма… Мамонька моя, золотце… Оксана оторвалась от Петра, чтобы поцеловаться с матерью, потом, держась за его руку и заглядывая ему в лицо, сказала: — Выглядишь хорошо… Не болел? Как твоя рана? — Я уже и забыл о том, что меня оперировали. Петро, поправляя выбившийся у нее из-под синего берета с красной эмалевой звездочкой завиток волос, ощутил ее горячий влажный лоб, а она это прикосновение его грубых, шероховатых пальцев приняла с радостью. — Ну, а ее скоро сымешь? — спросила мать, кивнув на шинель Оксаны с узенькими серебристыми погонами. — Уже все домой вернулись. — Сниму, сниму! Приедем… и все! Что же мы ждем? Здравствуйте, дядя Андрей! Давайте поедем. — Лошадей чуточку подкормим и тронемся, — сказал Петро. Они стояли около брички, и нетерпеливым взаимным вопросам, казалось, конца не будет. — Как там Иван Остапович наш? — спрашивал Петро, затягиваясь дымком от папироски и осторожно выпуская его в сторону. — Не обещал приехать? — Говорил, в отпуск обязательно приедет. Он ведь Герой Советского Союза. Не читали в газетах? — Ну?! Как же это мы пропустили! — Герой, Герой! Генерал-лейтенант… — Молодец Иван! Леша Костюк, между прочим, тоже со звездочкой вернулся. Он у нас теперь директор эмтеэс. — Сколько новостей! — Иван не женился? — полюбопытствовала Пелагея Исидоровна. Оксана замялась. — Как будто к этому дело идет, — сказала она неуверенно. — Ты ее знаешь, Петрусь… Аллочка… — Которая с тобой под Москвой была? — Ага! — Вот это неожиданная новость! Пара ли Ивану? — удивленно сказал Петро. — Правда, я плохо помню ее. — Я и сама долго не могла ее понять. А последнее время полюбила. Она, знаешь, скрытная очень. Ей тяжело было на фронте. Сильно она тосковала по девочке. А никогда не выдаст своих переживаний. Еще других подбадривает. И какой товарищ прекрасный! Нет, если Иван женится на ней, Алла будет чудесной женой. — И как у них? — Ты знаешь, она сперва и слышать не хотела об этом. А потом плакала навзрыд у меня. Она ведь давно любит Ивана Остаповича. «Он, говорит, такой человек, за него можно жизнь отдать, не задумываясь. Что я смогу сделать большого и хорошего для него!» — Она в медсанбате по-прежнему? — На днях должна демобилизоваться. Минут через тридцать Андрей Гичак, напоив коней и кинув в передок брички, себе под ноги, торбы с остатками овса, объявил: — Так что можно трогаться. Лошади, словно и не пробежали до того двадцать километров, пошли резво и к двум часам докатили бричку до криничанских земель. Оксана сидела сзади, рядом с матерью, укутанной в большую шерстяную шаль, и не сводила с Петра глаз. — Я тебя о главном не спросила, — сказала она, когда бричка миновала указатель невдалеке от села. — Как твоя карта? — Закончил. На днях обсудим на правлении. — А это кто придумал? — оглядываясь на щиток, показала она рукой. — Комсомольцы наши. Парторг. — Я ведь кандидат партии, Петро. Кто парторгом у нас? — Громак. — А в комсомоле? — Та девушка, о которой тебе писали. Оксана метнула на Петра быстрый взгляд. — Волкова?! Петро покосился на тещу; та делала вид, что не слышит разговора, или действительно не слышала. Оксана тайком от матери шутливо погрозила Петру кулаком. Несколько минут ехали молча. Увидев триумфальную арку, белеющие за ней хатки внизу, Оксана порывисто приподнялась; на ресницах ее блеснули слезинки. — Не выдержало сердце солдата, — смеясь сквозь слезы и пряча за шуткой волнение, сказала она. …Катерина Федосеевна и Василинка, поджидая невестку, старательно прибрали, развесили на стенах вышитые рушники, наставили цветов, аккуратно сложили книги Петра. Оксана, поцеловавшись со всей родней, оглядела комнатку. — О, и электричество есть? — воскликнула она восхищенно. — Скоро и радиоузел открывается и телефон будет, — похвалился Сашко́. — Знаешь, Петро, — говорила Оксана, приводя в порядок прическу перед зеркальцем, — в Германии приходилось жить в разных домах и квартирах. Просторнее, удобнее, чем вот у нас, ничего не скажешь… ванны, газ и все такое прочее… а вот не променяла бы этой хатки ни на что. — А мы как раз мечтаем сдать свои хатки в архив, — улыбнулся Петро. — Ну об этом потом. А пока… ванны пока предложить не можем, но чугунок горячей воды к твоим услугам. Оксана, потрепав его за чуб, принялась распаковывать чемодан. Василинка помогла ей умыться, потом побежала за Настунькой. Пока накрывали в комнате у Петра стол и Остап Григорьевич колдовал в кухне над бутылками, Петро и Оксана вышли на воздух. — Давай к Днепру пройдемся, — предложила Оксана. — Не намерзлась в дороге? — Ну-у! Потрогай, какие горячие руки. Они прошли в сад, потом, обнявшись, стали спускаться тропинкой к реке. Под ногами вяло шелестели мертвые влажные листья, в почерневших от первых заморозков кустах перепархивали стайки воробьев. — Что же ты, Оксана, о Волковой ничего не спрашиваешь? Оксана сняла с дерева багряный, свернувшийся в трубочку листок, разглаживая его на ладони, произнесла с усмешкой: — Если есть о чем, ты и сам расскажешь. — Особенного нечего рассказывать. — А не особенного? — Тебе ведь кто-то писал, что у меня роман с ней. Все это чья-то фантазия! А Волкова очень славная, ты убедишься. Думаю, что вы с ней сдружитесь. Оксана промолчала. Лицо ее вдруг стало грустным. — Не всем, Петрусь, посчастливилось вернуться к своим близким, — сказала она. — Помнишь, я тебе о Саше Шляховой писала. Она так мечтала о встрече с матерью, с сестрой и братишкой! — А Машенька Назарова? Ты писала, что она была ее снайперской парой. Жива? — Машенька до конца воевала, потом домой; в Москву, уехала. У нее очень хороший друг есть, майор Касаткин. Она, вероятно, замуж выйдет за него. — Маша заслуживает большого, настоящего счастья! — горячо сказал Петро. — Хорошая девушка, — отозвалась Оксана. Спустя немного времени, поднимаясь в село переулком, они уже невдалеке от своей хаты увидели Василинку и Алексея Костюка. — Фу ты, каким он франтом стал! — с веселым удивлением произнесла Оксана, увидев на Алексее модное городское пальто и шикарную кепку. Алексей подхватил Василинку под руку и быстро зашагал навстречу. — С приездом, землячка! — сказал он, протягивая большую руку. Светлые, слегка раскосые глаза его искрились, губы подрагивали в улыбке. Оксана лихо, как заправский вояка, козырнула: — Здравия желаю, товарищ директор. Глаза ее вдруг озорно сузились. Обхватив Алексея за шею, она поцеловала его в губы. — Тебя, Лешенька, следует, — сказала она, посмеиваясь, — за звездочку, за все… — Раз следует… давай еще, — не растерялся Алексей и протянул руки для объятий. Оксана отстранилась. — Но, но! — шутливо пригрозил Петро другу. — Что, Лешенька, о Нюсе слышно? — спросила Оксана. — Где она сейчас? — В Каунасе. Вчера письмо получил. — Домой собирается? — Непременно… Они стояли, радуясь тому, что можно вот так стоять всем вместе и говорить обо всем, о чем хочется, а можно и ни о чем не говорить, — только ощущать, что жизнь снова удивительно хороша и будет еще лучше!.. Оксана вспомнила, что Василинка бегала за Настунькой. — Что же ты мою сестричку не привела? — спросила она, нетерпеливо поглядывая по сторонам. — Мы с ней разминулись. Она узнала, что ты приехала, побежала к нам. — Пойдем посидим у нас немножко, — взяв Алексея за рукав, предложил Петро. — Со всем бы удовольствием! В район меня вызывают. — Они же теперь начальство! Алексей яростно замахнулся на съязвившую Василинку, но та проворно увернулась. Оксана, смеясь, загородила ее руками и в эту минуту заметила стройную, ладную девушку, вышедшую из хаты Варвары Горбань. — Кто это? — спросила она. — Это Волкова… учительница, — сказал Петро, с улыбкой взглянув на жену. — Позови ее. — Зачем? — Ну, позови. Петро окликнул девушку и сделал шаг ей навстречу. Волкова подошла. — Знакомьтесь, Полина, — сказал Петро, представляя ей жену. — Я о вас слышала много хорошего, — сказала Оксана, сильно пожимая руку девушки и оглядывая ее с пристальным вниманием. Девушка вполне спокойно, с едва уловимой усмешкой в голосе ответила: — Насколько мне известно, вы слышали обо мне не только хорошее. Она глядела Оксане в глаза прямо и независимо, и вся ее стройная фигурка в новой, ладно сшитой шубке с каракулевой опушкой и выражение ясных глаз на нежном, румяном лице словно говорили: «Я знаю, что ничто плохое ко мне пристать не может, а вы уж там думайте, что хотите…» — Вам, кажется, успели даже написать обо мне, — добавила она безразлично. — Ну, то чепуха! — быстро сказала Оксана. — К досужей бабьей болтовне я не прислушиваюсь. Для первого знакомства разговор между ними был необычен, и Петро мысленно поблагодарил Алексея, который ловка повернул беседу. — Я с вами совет хотел иметь, да не собрался, — сказал он Волковой. — Комсомольцев у нас в эмтеэс еще маловато. Может быть, пока комсомольскую группу создадим? — Пожалуй, следует. Алексей заговорил о молодых ребятах, взявшихся восстанавливать МТС, беседа стада общей, и когда спустя несколько минут Волкова, торопясь в школу, стала прощаться, Оксана сказала: — Вы обязательно заходите к нам. * * * После обеда Оксана, устав от встреч, разговоров, расспросов, сняла свой китель, переоделась в легкое платье и прилегла на постель. Петро сел рядом. Хмурые сумерки глядели в комнату. Было слышно, как мать, звякая посудой, переговаривалась с Пелагеей Исидоровной. Монотонно поскрипывали от ветра ставни за окном. — Петро? — Что? — А Полина эта — интересная девушка. Я представляла ее себе иной. Старше и… легкомысленней. — Ты посмотришь, с каким огоньком она работает! И в школе и с комсомольцами. Людей мало было, так она и сельраде и на фермах помогала. Побольше бы таких в селе! — Ничего, война кончилась, Петрусь. Теперь все возьмемся за дело. Оксана лежала с закрытыми глазами. Петро вглядывался в родное лицо и прислушивался к ровному, спокойному дыханию жены; порыв нежности сжал его сердце. XVIII В морозный декабрьский день у сельрады, завизжав тормозами и взметнув комья снега, остановилась легковая машина. Громак, выглянув в окно, увидел: из машины вышел секретарь райкома Бутенко, за ним — жена его Любовь Михайловна и еще кто-то, в офицерском кожаном пальто и шапке-ушанке. Громак, надев шапку и полушубок, вышел к ним. — Знакомься, парторг, — сказал Бутенко, легонько подталкивая к нему женщину в кожаном пальто. Только внимательно вглядевшись, Громак узнал Нюсю Костюк. — Видишь, какие кадры селу возвращают? — сказал Бутенко, довольно улыбаясь. — Кавалер четырех боевых орденов… член партии., гвардии старший лейтенант запаса. — Ой, вы столько наговорили, Игнат Семенович! — произнесла смущенно девушка. — Ты еще не сообщил, что на боевом счету у Нюси больше трехсот вылетов, — подсказала Любовь Михайловна. — Ну, с приездом, с приездом! — догадался, наконец, сказать Громак. — Мы дуже рады. Проходите, пожалуйста, в помещение, погрейтесь. Морозец кусается сегодня… — Я собственно на ваше совещание приехал, — сказал Бутенко. — Состоится? — А как же? На три часа назначили. Люди пообедают — и начнем… Бутенко посмотрел на часы: — Тогда ты, Любовь Михайловна, поезжай к Остапу Григорьевичу и завези домой Нюсю, а мы с парторгом потолкуем. — Хотел спросить вас, Игнат Семенович… Громак отозвал Бутенко в сторону и, поглядывая на Нюсю, что-то зашептал. — Ей уже известно, — сказал Бутенко. — Это о Григории Срибном, Нюся… — Я знаю, — тихо произнесла девушка, и Любовь Михайловна, заметив, как опустились углы ее губ и потемнели глаза, ободряюще положила руку на ее плечо. Известие о приезде Костюк мгновенно облетело все село. Желающих повидать и поприветствовать землячку-летчицу было много. Но Нюся пока из хаты не показывалась. Она сидела, обнявшись с Оксаной; им, задушевным подругам, нужно было столько поведать друг другу! В четвертом часу Оксана спохватилась: — Мне на совещание идти надо. Петро и тебя приглашал. Пойдем, Нюся, он сегодня о своей карте докладывает. По дороге, продолжая незаконченный разговор, Оксана спросила: — Ты что же, на фронте ни с кем и не дружила? — С дивчатами. А ребят… Вообще много их приставало, И хороших и плохих. Ты же знаешь, у нас с Гришей Срибным…. Да вот видишь — не суждено было… Оксана порывисто обняла подругу. Небо заволокло облаками, сеялся колючий и частый снежок. Мороз прихватывал все крепче. Оксана терла нос и подбородок шерстяной варежкой, прибавляла шаг. Хата Малынца, переоборудованная под красный уголок, была залита электрическим светом, в узорчато расписанных морозом окнах маячили неясные силуэты людей. Оксана и Нюся протиснулись в двери и стали у стены. В красном уголке собралось человек шестьдесят. …Петро уже заканчивал доклад, и Бутенко, сидевший за столиком рядом с Громаком, все время делал какие-то пометки в своем блокноте. — Дельно, дельно! Молодчага! — говорил он, наклоняясь к Громаку и снова поглядывая живыми, внимательными глазами на раскрасневшегося от волнения докладчика. Это был не обычный доклад о текущих работах в колхозе; на обсуждение актива — членов правления, бригадиров, звеньевых, коммунистов и комсомольцев села — Петро поставил такие вопросы, решение которых позволило бы криничанам в ближайшие годы превратить колхоз в высококультурное хозяйство, получать невиданные урожаи, добиться изобилия хлеба, мяса, овощей, плодов. Многолетние мечты Петра, которые не покидали его даже в самые тяжелые дни на фронте, нашли свое воплощение в этом взволнованном докладе. Все, что впитал он в Тимирязевке, все, что воспринял из трудов великих русских ученых, должно было теперь послужить народу. Он предполагал, что план его встретит сомнение, даже недоверие, и не ошибся. — Извиняюсь, дозвольте вопрос? — спросил с места старик Грищенко. — Выходит, больше сотни гектар чернозема надо под лес отнять? — Нет, это не, значит отнять, — быстро ответил Петро.. — Под лес мы займем всего семь процентов земли, а урожайность из-за этого поднимется вдвое, а то и больше. Грищенко недоверчиво покачал головой и зашептался с соседом, и Петро, снова поднявшись, заговорил: — Не верите? Думаете, это одна теория? Так я вам расскажу, что мне пришлось самому повидать. Видел я лесополосы в знаменитой Каменной степи. Это еще когда студентом ездил туда на практику. Зимой там, на участках, обнесенных лесом, дополнительно сохраняется по три с половиной сотни, а то и по полтыще кубометров воды на гектар. Это два добрых дождя! Нас мучают суховеи — злые ветры, а там они не страшны. Скорость ветра на полях, защищенных лесополосами, сокращается на треть, а иногда и наполовину по сравнению с открытой степью. И что интересно? Чем ветер свирепее, тем больше уменьшается среди лесных ветроломов его скорость… А урожай у них, знаете, какой? — Полтораста пудов на круг в этом году получили. — А сколько лет тем полосам? — спросил Федор Лихолит. — Пятьдесят! Кто-то легонько присвистнул. — Долго ждать! — Столько ждать не потребуется, — горячо возразил Петро. — Посадки начнут оказывать влияние уже через пять-шесть лет. А главное, когда они будут, мы сможем по-настоящему планировать свой урожай. И на засуху оглядываться нам не придется. Бутенко с одобрением слушал страстную, убежденную защиту плана. «Крепко выношено, — подумал он. — Драться за свой проект Рубанюк будет смело». Он взял слово первым. — Не знаю, как вас, товарищи, — начал он, оглядывая тесно сидящих людей, — а меня доклад очень удовлетворил. Прямо скажу, получил большое удовольствие. — Добре рассказал, — подал из угла сипловатый голос Андрей Горбань и, вытерев изнанкой шапки вспотевший лоб, подался вперед, приготовясь слушать секретаря райкома. — Не напрасно затратил несколько лет Рубанюк на свой труд, — продолжал Бутенко. — Вы имеете теперь, так сказать, полную инвентаризацию ваших почв, их агрономическую характеристику. Это большое дело! Председатель ваш не только доказал с цифрами в руках, что вы можете с помощью травопольной системы и лесозащитных полос брать из года в год устойчивые и высокие урожаи… Он показал, как это сделать… Колхозный строй создает все условия для повышения плодородия почвы, это закон социалистического земледелия. И я не сомневаюсь, что вы порадуете страну большими достижениями. Правда, посадить лесополосы не так просто. Понадобятся очень большие усилия. И тут вы должны хорошенько все продумать. Но я хочу заглянуть немножко вперед. Когда вы достигнете высоких, устойчивых урожаев — а вы их достигнете, начав создавать многоотраслевое хозяйство, — тогда уровень вашей жизни настолько поднимется, что сейчас даже трудно себе представить. Вот на этом мне хочется задержаться подробней. — Просим! Бутенко шагнул к трибуне. — Вы уже планируете новое строительство. У вас намечены три фермы, бригадные таборы, два новых амбара, механическая мастерская, клуб… А в дальнейшем Рубанюк мечтает, насколько мне известно, и о постройке хороших жилых домов по новому типу для всех колхозников. Так, Петро Остапович? — Совершенно верно. — Что ж, идея неплохая. Но давайте все обсудим трезво. По-хозяйски и по-государственному. Не следует увлекаться тем, что пока преждевременно, что отвлечет внимание колхоза от главной задачи. — Вон во второй бригаде стоит одна уже агромадина, — ехидно поддел кто-то у двери, — без крыши, без полов… — Людей пришлось на уборку переключить, — ответил на реплику Петро. — Вы разве не знаете, Пилип Гаврилович? — К весне достроим, — уверенно добавил Ефим Лаврентьев. — С полевым станом у вас вышла осечка, это верно, — заметил Бутенко. — А почему? Плохо рассчитали свои возможности. — Табор добрый будет, чего там дед Пилип насмешки строит?! — вставил Федор Лихолит. — Весна нас трошки с толку сбила. — Прикинем хотя бы приблизительно, какой материал вам потребуется, — продолжал Бутенко. — Петро Остапович, сколько кирпича на полевой стан у вас идет? — Двести тысяч. — Немало. На строительные работы тысячи четыре трудодней затратите да столько же на заготовку материала. Так? — Приблизительно. — Это только на один полевой стан. Вам надо два стана да три фермы… Затем клуб… Ты что-то говоришь, Варвара Павловна? — Нет, ничего. Натопили — дохнуть нечем. Ф-фу! — Федор Кириллович, ты там поближе, — сказал Петро, — толкни форточку. Бутенко переждал, пока Лихолит возился с примерзшей форточкой. — Так вот, дорогие товарищи. Только укрепив свое общественное, артельное хозяйство, вы создадите прочную экономическую базу для дальнейшего движения вперед. Вот тогда… — Бутенко улыбающимися глазами обвел сосредоточенные лица слушателей, отпил воды из стакана, — …тогда уж нам по плечу будет и то, о чем сейчас мечтает ваш председатель. А помечтать с вами и я не прочь. Почему не наметить себе перспективу? Как я представляю себе Чистую Криницу через две-три пятилетки? Есть такой колхоз «Красный Октябрь» в Кировской области. Слышали? Там в домах колхозников и водопровод, и ванны, и даже кое-где есть центральное отопление. Вот какие дома будем строить, когда колхоз по-настоящему разбогатеет: просторные, в несколько комнат, с большими окнами, высокими потолками, теплой уборной, с верандой, ледником. Именно такие! Прибедняться тогда нам будет нечего. — Дозвольте спросить? — не утерпел Андрей Гичак, слушавший его с большим любопытством. — Пожить в такой хатыне, как вы говорите, никто не против. И чтоб потолки высокие и окна… А сколько же годов я буду строить такую квартиру? А натоплю как такую? Там одной соломы арб сто надо. Или стекло, возьмем… Вы говорите, окна большие. Сейчас если разобьется, вставить — забота небольшая, в крайнем разе подушкой заткнул… В зале дружно засмеялись. — И городит черт-те что! — возмущенно сказала Варвара Горбань. — Ничего, ничего, — смеясь вместе со всеми и подняв руку, сказал Бутенко. — Вопросы у Андрея Ананьевича законные… Но ведь прежде чем вы начнете так строиться, экономическая база наша должна окрепнуть во много раз. Тогда уже ни о стекле, ни о топливе тревожиться не придется… А я ведь еще и не все обрисовал, как у нас будет, — продолжал Бутенко. — Хорошими уголками природа нас не обделила. Парки надо будет разбить. Спортивный стадион для молодежи соорудить, водные станции. Верно, Волкова? Я бы скульптуры расставил у общественных зданий, в парке, на площади. А то и фонтанчик бы провел. Вышел вечерком, посидел с кумом или сватом… Хорошо-о! Кто-то смачно крякнул, и все дружно засмеялись. Бутенко заметил, что большая часть присутствующих слушает его с живым интересом, но кое у кого на лицах появились скептические улыбочки. — Тут, я вижу, некоторые сидят и думают: «Вот загинает секретарь райкома», — сказал Бутенко. — Так, Андрей Савельевич? — Есть трошки, — чистосердечно сознался Горбань, и все снова засмеялись. — Дожить бы до такого! Потом и умирать, — сказал Яков Гайсенко, вытирая платком потное лицо. — А ты что, запланировал себе жить еще годиков пять — десять, не больше? — спросил Бутенко. — Я, например, не таясь скажу: хочу пожить при коммунизме, очень хочу! Самое заветное мое желание. И думаю, лет десяток прихвачу… Да и другие, конечно, не против… А чтобы это не осталось лишь мечтой, каждый из нас пусть сообразит, подсчитает, обдумает, какие неотложные хозяйственные задачи надо решать сегодня, какие резервы не используются в колхозе, как спланировать новые таблицы севооборота, предложенные вашим председателем. Вы же опытные хлеборобы и знаете, насколько важно выбрать ту культуру, которая на ваших землях родит охотнее. Скажем, озимая, пшеница дает наибольший урожай — значит, клин под нее надо расширить. Обсудите, сколько зерновых, сколько технических культур следует планировать. В каких полях севооборота разместить их с наибольшей пользой для дела. Горбань пусть свои претензии о животноводстве предъявит, о водоплавающей птице. О большой пасеке пора подумать, о поливных огородах… В общем, по-хозяйски все взвесьте, обсудите. Вот тогда сегодняшнее совещание сможет поставить интереснейшие проблемы… Бутенко сел, а Петро, наблюдавший за своими активистами с разгоревшимся лицом, сказал: — Ну, я думаю, у каждого найдется о чем поговорить сегодня… А пока, я вижу, курцы кисеты повытягивали. Давайте перекурим? — Курить на двор, товарищи! — строго предупредил Громак, стуча карандашом по графину. В хате задвигали скамейками, зашумели, заговорили все сразу, перебивая друг друга, устремляясь к двери. В духоту помещения, разгоняя запахи отсыревших полушубков, мокрых валенок, хлынул морозный воздух. — Ну как, Нюся? — спросила Оксана. — Разговаривали когда-нибудь в селе о таком? — Если бы не война, все это уже было бы, — сказала девушка. Они стояли на крыльце, прислонившись к перильцам. Колхозники, узнавая, подходили к ней, пожимали руку. Оксана, заметив протискивающуюся сквозь толпу Волкову, окликнула ее: — Полина Ивановна! Знакомьтесь. Нюся, это секретарь нашей комсомольской организации. Девушки обменялись рукопожатием. — Демобилизовались или в отпуск приехали? — Демобилизовалась… Рядом, попыхивая огоньком цыгарок, дружно хохоча, переговаривались: — Дед Мехводий… Слышите вы, черти безрогие? Дед Мехводий придет с кузницы и к своей Кабанчихе: «А ну, набуровь воды в ванну!» — Кха-кха-кха! Кто-то простуженным баском яростно доказывал собеседнику: — Что ты мне говоришь — двенадцать? На квадратный метр всегда клали шешнадцать. Если пазовая черепица, марсельская называется… А желобчатой тридцать две штуки… Вот и считай… — Нам бы такие выпасы, как у сапуновцев, — завистливо вздыхал кто-то в сторонке. — Ох же и выпасы! — А чем наш плох, тот, что за Долгуновской балкой? Туда только хозяина путного, чтоб по-культурному… После перерыва Громак объявил, что в прениях собираются выступить двенадцать человек. — Будем, товарищи, сегодня сидеть хоть до светанку, — предупредил он, — а свое мнение все должны высказать. Вопрос решаем не о паре быков. Первой предоставили слово Варваре Горбань. Для нее оказалось неожиданностью, что ей пришлось говорить раньше других, и она, краснея и смущаясь, попыталась было отказаться. Но Громак, подбадривающе ей улыбаясь, объявил: — Послушаем Варвару Павловну. Боялась она принимать бригаду, а сейчас крепко держит первенство по колхозу и никому не отдает переходящего знамени Ганны Лихолит. Просим, Варвара Павловна! Неторопливо спустив на плечи теплую шаль и поправив волосы под голубой косынкой, Варвара сказала: — Пока тут перерывались на перекур, я разного наслушалась. Один и такое ляпнул: «Это, говорит, сказки на салазках. Дуже, говорит, Петро Остапович высоко нас подсаживает, как бы не хряснуло и то, что сегодня имеем». — Кто это так? — спросил Федор Лихолит, подозрительно скосив глаза на деда Кабанца, примостившегося у печки. Варвара вытерла губы платком. — Он, если ему совесть дозволит, встанет и сам перед народом скажет. А я свое выскажу. И не только свое… Мы тут посоветовались с дивчатами. Дуже завлекательно все сегодня объяснили. Мы со всем согласные. Как говорится, кто за добром не пойдет, тот его не найдет… — Верные слова, Варя! — воскликнул старик Грищенко. — Конечно, работать придется не абы как, если собрание решит, что надо и лес сажать, и поливные огороды заиметь, и за другие отрасли взяться крепко… В другой раз, может, сытного куска недоедим, недоспим трошки, так это ж для самих себя. И мы этого не боимся. Из злыдней колхоз вылез. Осенний сев провели вовремя, качественно. Пары подняли тоже вовремя. Семенами себя обеспечили. Дали руководителям обещание взять на тот год такой урожай, какого никогда не сымали, по двадцать пять центнеров пшеницы с гектара. А теперь я еще такое скажу… Было в войну и в оккупацию трудней, и то выход находили. А теперь легче… — Тут, Варвара Павловна, ты немножко не права, — прервал Бутенко, поднимаясь. — На легкие успехи себя настраивать нельзя. Будет трудно. Учтите, что вам предстоит, помимо всего прочего, плавни осваивать. Никита Сергеевич Хрущев твердо этот вопрос ставит. Так что трудов перед вами много. — Мы же теперь, Игнат Семенович, землю не лопатками вскапываем, как в оккупацию, — возразила Варвара. — Сейчас в эмтеэс тракторы есть, комбайны. Электричество свое. Немного полегче… — Вот это верно! — Я такой вопрос хочу нашему правлению поставить. Неправильно у нас трудодни пишутся. Нормы застарели. Передовики наши выполняют их гуляючи, а тому, кто приленивается, это дуже удобно. На подсобных работах, в хозяйственной бригаде, получают больше, чем в степи… — Насчет норм правильно! — крикнул с места Федор Лихолит. — Урожайность не учитывается. Сколько бригада ни соберет, ей пишут одинаково. — А ты встань и выскажись, — предложил Громак. — Черед до меня дойдет — я скажу. А нормы надо переглядеть. — Ну, я с тем заканчиваю, — проговорила Варвара. — Если что не так, извиняйте. — Чего же, очень хорошо выступила! — Петро захлопал, его поддержали. — А ты, Андрей Савельевич, тоже встань да скажи, — голосисто крикнула Варвара мужу, сидевшему в противоположном конце помещения. — Про кормовой бурак скажи, про травяной клин… Чего стесняешься? Горбань отмахнулся, но его кто-то шутливо подталкивал, и он встал, вышел к столу. — Хотел других послушать, ну да ладно… — проговорил он, доставая из кармана тетрадку и разворачивая ее. — Проводил я позавчера собрание своей животноводческой бригады, и вот что мы порешили… Если правление больше внимания на фермы уделит, мы через два-три года не меньше, чем Остап Григорьевич со своим садом, будем давать колхозу прибылей… Хвалиться дуже не буду, а скажу. Обязались мы сами перед собой средний живой вес крупного рогатого скота довести до полтыщи килограммов. Настриг шерсти с овцы не меньше четырех кило… Удой молока поднять втрое… Это на первое время… Ну, все наши цифры тут записаны. Только без многолетних трав и корнеплодов все они будут потолочные… Он обстоятельно и со знанием дела говорил о корнеплодах и концентратах, о зеленом конвейере, комплексной механизации фермерского хозяйства артели. Петро слушал и радовался. Значит, по душе пришлось новое для Горбаня дело, если он так все продумывает, прикидывает, взвешивает. Самым коротким было выступление Ефима Лаврентьева. — Я так мыслю, — сказал он, расправляя пальцами широкие усы: — Петро Остапович на добрые дела нас приглашает. Дружно возьмемся, введем новые севообороты не позже будущего года, уже в пятидесятом году вступим в первый год севооборота. Надо браться! А руки наши никакой работы не боятся… Громак и Федор Лихолит высказали по-разному общую мысль. Если поддержать предложение Варзары Горбань и пересмотреть и повысить нормы, резко повысится производительность труда, сократятся сроки проведения сельскохозяйственных работ. Тогда будет достаточно времени и для лесонасаждений, и для нового колхозного строительства, и для освоения плавней, для создания больших ферм и новых плантаций. Уже к концу совещания, затянувшегося до часу ночи, выступил Остап Григорьевич. И хотя все устали, кое-кто успел тайком вздремнуть и Громак поторапливал ораторов, чтобы они «закруглялись», старый Рубанюк, как все поняли, не намерен был торопиться. Выйдя к столу, он не спеша снял и аккуратно сложил кожух, оправил праздничный пиджак с партизанской медалью на лацкане, полез в карман за очками. — Надолго настраиваешься, Григорьевич? — иронически осведомился Андрей Горбань. — Надолго, — с невозмутимым спокойствием ответил Остап Григорьевич. — Это не так, что «была не была — катай сплеча». Печка трошки и подождать тебя может. — Ничего, время еще терпит, — сказал Бутенко. — Послушаем. Остап Григорьевич с минуту помолчал, медленно и негромко заговорил: — Расскажу одну быль. А вы слушайте и на усы себе мотайте, у кого есть. Лежали в бурьяне, под жерделами, два хлопчака. Оба босые, оборванные. Лежали они в бурьяне потому, что стыдно им было показаться перед людьми. Не было у них ни чобот с бульдогом, которыми похвалялись на улице другие парубки, пиджачишков не было. А дело случилось на пасху. И об чем же эти двое хлопчаков между собой говорили? — Прослышали они, эти хлопчаки, — продолжал Остап Григорьевич, — про какую-то Калифорнию. Будто такая страна есть или в Америке, или в Африке. Вроде там валяется под ногами золота и алмазов, как у нас в саду яблок после бури. И замыслили себе хлопчаки раздобыть лодку, ружьишко какое-нибудь и плыть по Днепру до той самой Калифорнии, абы не видеть убожества, в котором проживали. Батрачили обое у куркулей, ну, а жизнь эта известная… Один из тех пареньков Андрей Горбань, второй — Иван Рубанюк. Вот он сидит Андрей Савельевич, и скажет сам, было так или не было. — Было, было, истинная правда, — охотно подтвердил Горбань. — Ну, а теперь я такой вопрос ставлю. Кто из хлопчаков наших будет в мечтаниях своих про ту Америку с Калифорнией думать? На какого дидька лысого сдалась она нам, когда теперь вон какая жизнь перед нами открытая! И тот, кто в думках своих не вперед глядит, а на одном месте хочет топтаться, нехай про тех двух хлопчаков вспомнит… Остапу Григорьевичу дружно и весело зааплодировали, а он, смахнув пот, обильно проступивший на лысине, продолжил: — Прошу меня поизвинять, что, может быть, говорил не к делу. Но дело у нас идет своим чередом, сложа руки не сидим. Расскажу про свою бригаду. Хвалиться пока еще рановато, далеко нам до колхоза «Сичь», ну, а дальше будет видно. — Вы о сичевиках расскажите, тато, — попросил Петро, не без гордости наблюдавший за тем, с каким интересом люди слушают отца. — Про них можно всю ночь рассказывать, и то времени не хватит. Ну, я трошки скажу… Был я, как вы знаете, незадолго перед войной в колхозе «Сичь», под городом Запорожье. Ходил, глядел. «Ай, думаю, что разумная людына может сделать!» Одних ветроломных полос, по семь рядов, посадили сичевики двадцать семь гектаров. Тысяч полтораста деревьев стоит у них — там, не меньше. Если в ряд растянуть, и в двадцать километров не уберется. Под садами да лесопосадками шестьсот гектаров земли у них без малого занято. Спрашиваю садовода — моих лет человек, Ананий Калинович, — спрашиваю: «Да у вас тут, Ананий Калинович, наверное, испокон веков садами занимались?» — «Какой там, говорит, в тридцать первом году только колхоз поселился! На дубах по Днепру приехали, когда остров Хортицу водой заливать стали. Раньше голая степь была. С Маныча как задуют, бывало, ветра, все чисто выметало. Сеять — сеяли, но косить не всегда приходилось». — «Так-таки голая степь была?» — спрашиваю. «Ничего этого, что вы видите, не было. Надоумил нас председатель, он и колхоз создавал. Партийный человек, Иван Константинович Лотко. „Давайте, говорит, дружно возьмемся, можно такие сады развести, не хуже, чем в Крыму, будет“. Многие тогда в сомнение взяли… Ну, а теперь сами видите». Ходил я, смотрел, и еще тогда мне в голову ударило: чем мы хуже сичевиков?! Сделаем! Война помешала, мы бы уже, знаете, чего у себя понасажали? — Вы расскажите, что уже сделано, — подсказал Громак, — и что намечаете. — Скажу. Заложили в этом году новый питомник на пятьдесят тысяч деревьев. Весной саженцев можем дать сколько надо. Посадить, конечно, посадим, все по плану. Но дерево, как говорится, посадить легко, а вот вырастить его трудно. Тут дружно надо будет всем взяться. Новые школки, плантации планируем. Комсомолу спасибо — семенами обеспечили, осенью в лесу ребята насобирали. Имеем семена ясеня, клена татарского, желудей достаточно. Любовь Михайловна, записывавшая что-то в книжечку, спросила: — Они у вас, Остап Григорьевич, просто лежат, семена, или вы их к посеву подготовляете? — Как это так «лежат»! — Остап Григорьевич даже обиделся. — Вы за труд не посчитайте, утречком загляните в наш амбар. Крылатку подсушили, сложили, как положено, в мешочки, подвесили к потолку. Сосну всю осень просушивали, перетерли, на ситах очистили. Желуди — в песочке. Правда, беда у нас — ни одного градусника не осталось. Вы же знаете, Любовь Михайловна, сколько возни с семенами. С бересклетом одним бородавчатым хлопот не оберешься. Скудней держи при температуре десять — двенадцать градусов, потом еще сто двадцать — при одном-двух градусах. Иначе, сей не сей, не взойдет… — Долго, — сказал Бутенко. — Это да, — согласился Остап Григорьевич. — Семена клена тоже, пока они к жизни пробудятся, надо полтораста дней выдерживать, а ясень, так тот двести сорок дней. Мы сейчас пробуем ускорять прорастание, — сказал Петро. — Стратификация? — спросила Любовь Михайловна. — Стратификация само собой, кое-что еще. — Градусники вам районный агроном поможет раздобыть, — сказал Бутенко, поглядывая на жену. — Помогу, — пообещала Любовь Михайловна. Она уже исписала не один десяток страниц в своей книжечке, черные глаза ее поблескивали, и Петро, время от времени поглядывая на нее, видел, что Любовь Михайловна совещанием довольна. Вдумчивая и спокойная, и в то же время смелая, быстро зажигающаяся, как и Игнат Степанович, всем новым, она во многом поможет криничанам, станет энтузиастом первых в районе больших насаждений, травополья, орошаемых огородов. Об этом думали и Петро и Остап Григорьевич, у которого тесная дружба с Любовью Михайловной завязалась в партизанском отряде, где они подолгу беседовали о криничанском саде, его богатом будущем… После коротких выступлений Якова Гайсенко и Алексея Костюка совещание решило все практические предложения о преобразовании колхоза обсудить на ближайшем общем собрании артели. Стали расходиться по домам. Петро, задержавшийся немного в клубе с Бутенко и Громаком, догнал Оксану, Полину Волкову и Нюсю около поворота к школе. — Ну как, дивчата? — спросил он. — Не скучали на совещании? — Я вот не могу придумать, за что мне браться, — ответила Нюся. — Столько интересной работы в селе! — А ты приходи завтра в правление, — сказал Петро, — подберем работу по вкусу. XIX Было воскресенье. Уборщица колхозного правления подмела с утра пол, протопила печку и намеревалась замкнуть дверь, но в этот момент во дворе появилась гурьба оживленных, румяных от хваткого мороза парней и девушек. — Тетя Гаша, не запирайте! — крикнул Павлик Зозуля, шагавший впереди с тоненькой папкой подмышкой. За ним гуськом, поскрипывая валенками и сапогами, по узкой тропинке в снегу шли Гриша Кабанец, Василинка, Настунька Девятко, две дочери школьной сторожихи и Полина Волкова. Уборщица заворчала. — Мы ноги веничком обметем, — заверил Павлик. — Председатель велел нам тут собраться. Он сейчас придет. Когда все, стряхнув снег с ног, шумно расселись, Настунька опросила: — А откуда ты, Павлик, знаешь, что председатель придет? Все рассмеялись. Павлик покосился на тетю Гашу. Та добродушно проворчала: — Сидите уж! У них с утра заседание назначено. Придет. Петро появился минут через десять с Громаком. — Раненько вы сегодня, — сказал Петро, снимая ушанку и с улыбкой оглядываясь. — Что-то новое надумали? — Кое-что хотим предложить, — сказала Волкова. Она сидела около стола в распахнутой шубке, румянощекая, с губ ее еще не сошла улыбка: перед тем как вошли Петро и Громак, в правлении слышался громкий хохот. Петро, узнав, что комсомольцы пришли с просьбой сделать вторую бригаду молодежной, призадумался. Волкова тем временем поясняла: — Семейным тяжеловато за восемь километров ходить. А молодежь может на все лето в бригаду перебраться. Ну и, конечно, хочется ребятам применить у себя новейшие достижения агротехники. Мы вот и список обсудили. — Как, Александр Петрович? — спросил Петро, пробегая глазами список. — Пожалуй, резонно. — И второе предложение у нас, — сказала Волкова, — мы просим строительство одного пруда доверить комсомольцам. Так и назовем его — Комсомольским. — Да ведь прудами мы сможем заняться только с будущего года. — Ну и что же? А готовиться надо уже сейчас. Громак, взяв у Петра список и оглядывая внимательно слушающих комсомольцев, сказал: — Надо их поддержать. Пусть покажут класс работы. — Что ж, и я согласен. Обсудим на правлении, — сказал Петро, поглядывая на часы. Заседание правления намечалось на десять утра, и люди уже начали собираться. Появилась и Нюся Костюк в сопровождении Алексея. Нюся пришла в своем кожаном черном реглане, но уже без погон, и вместо шапки-ушанки на ней был большой платок. — Ну, товарищ летчик, что надумала? — спросил ее Петро. — А что раздумывать? — ответила Нюся, присаживаясь на свободную табуретку. — Как работала в бригаде, так и буду. — Прославленный кавалер четырех орденов… и на рядовую работу. Мы тебе что-нибудь поответственнее подыщем. — Возьму звено на бураках, если доверите. — Дело нужное, но в общем… Ладно, решим. Пришли Андрей Горбань, Федор Лихолит, Остап Григорьевич, и Петро открыл заседание. Начали с плана весеннего сева. Петро, откинув со лба чуб, сказал: — Для начала обсудим предложение комсомольцев… Колхозное правление охотно приняло решение об организации молодежной бригады, но по поводу кандидатуры на пост бригадира мнения сперва разошлись. Комсомольцы назвали Нюсю Костюк. Петро предложил оставить Лихолита. — Против, Костюк у меня возражений не было бы, — говорил он, глядя на Нюсю. — Но нам и на свеклу нужны хорошие работники. А Федор Кириллович прекрасно изучил свои участки, да и опыта у него побольше. — Мы Федора Кирилловича в комсомол примем, — пошутила Волкова. После недолгого обсуждения оставили бригадиром Лихолита, а Нюсю Костюк утвердили бригадиром свекловичной бригады. В этот же день, к вечеру, постоянный состав бригад был утвержден общим собранием, после чего Федор Кириллович, собрав своих людей, сказал: — Глядите, дивчатки та хлопцы! Посевы у нас добрые. Не считались с работой, чтоб по двадцать пять центнеров собрать, как привсенародно обязались. Отсеялись в срок, седьмого сентября. Пшеничку проверили на всхожесть в лаборатории, все как полагается. Забороновали в один след легкими боронами, а на огрехах и руками подсевали. Знамя переходящее имени Ганны Лихолит, конечно, пока не в нашей бригаде, ну, надо забрать его. А то дуже они нахваляются. На следующий день, после обеда, Василинка предложила Настуньке сходить в степь и посмотреть на участки, которые они засеяли осенью. — Да будь оно неладно! Идти по такому скаженному морозу восемь километров! — испугалась Настунька. — Там же один снег. Что мы увидим? — Вот и поглядим, сколько снегу, — настаивала Василинка. — Нам снегозадержание надо будет делать. Не хочешь — я одна пойду. — Ну, ладно, пойдем. В компанию девушки пригласили Павлика Зозулю. Он вздыхал по Василинке, но так тайно, что она могла только подозревать о его чувствах. Не доходя усадьбы МТС, они встретили Алексея Костюка. — Далеко? — полюбопытствовал тот, останавливаясь и вынимая из кармана коробку с папиросами. — Отсюда не видно, — ответила Настунька. — Так, значит, собираетесь класс работы показать? — спросил Алексей, глядя на Василинку. — Придется шефство взять над вами. — Справимся и без шефов, — ответила Василинка с независимым видом. — Правда, Павлуша? — Все не «слава богу»! — Алексей усмехнулся. — Думал, как лучше сделать. Он хотел спросить еще о чем-то, но Василинка, подхватив под руки Настуньку и Павлика, увлекла их вперед. …После того как была создана молодежная бригада, Василинка забегала домой только поесть. С утра девушки и парни собирались у Настуньки Девятко, благо хата весь день пустовала, потом все вместе шли на работу, а вечером снова сходились: читали агрономическую литературу, добытую Василинкой у Петра, готовили щиты для снегозадержания, перебирали семена кукурузы к весеннему севу. Катерина Федосеевна, замечая, как Василинка, поправившаяся было на домашних харчах, снова начала худеть, добродушно укоряла ее: — Что ты, доню, себе думаешь? Не поспишь, не поешь вовремя. Никуда ваша бригада не денется. До весны еще далеко. — Ой, мамочко! — с глубоким вздохом отвечала девушка. — Еще прибавить восемь часов в сутки, и то не хватит… Впрочем, не хватало времени не только Василинке. Все село жило напряженной, хлопотливой жизнью. У каждого было множество неотложных дел и забот, и по домам, у теплых печек, отсиживались лишь самые дряхлые старики да старухи. Бригада колхозных электриков, составленная из подростков, заканчивала под руководством Якова Гайсенко проводку света и радио в хаты, тянула телефонный провод, а по вечерам помогала Гайсенко монтировать поливную установку. Достраивался полевой стан в бригаде Федора Лихолита, а тем временем подвозился камень с карьера для строительства новых птице- и свиноферм. Дважды в неделю занимались по агротехнике. Село готовилось к выборам в Верховный Совет, и по вечерам в красном уголке агитаторы, доверенные лица, лекторы из района проводили беседы. Незадолго до Нового года начали работать радиоузел и телефонный коммутатор. Громак ликовал. Он положил много сил на приобретение оборудования для радиоузла, не давал покоя Гайсенко, чтобы тот побыстрее его смонтировал. — Ты понимаешь, что такое радиоузел? — говорил он Якову. — Это мы и доклады разные будем передавать, и музыку из Москвы и Киева, и радиогазету наладим. Актив теперь у нас для всего есть. В активе у парторга действительно недостатка не было. Когда для проведения избирательной кампании понадобилось подобрать в агитколлектив грамотных, культурных людей, в селе оказалось их с избытком. Взялись за агитационную работу врач Василий Иванович Буря, Нюся Костюк, Оксана, Полина Волкова и другие учителя, Петро, Супруненко. Заведовать агитпунктом поручили Оксане. Она уже приступила к работе в больнице, изрядно там уставала, но свое партийное поручение выполняла очень усердно. Однажды, пригласив Нюсю Костюк, Павлика Зозулю с его баяном, несколько девушек из кружка самодеятельности, Оксана предложила сходить всем на самую дальнюю окраину села. — До нашего красного уголка старикам и старухам оттуда трудновато добираться, так мы сами к ним заявимся, — говорила она. — Доклад о выборах сделаем. Павлик поиграет, дивчатки частушки споют… Увидите, как люди довольны будут. Выступление агитбригады прошло с большим успехом. После доклада и небольшого концерта молодежь затеяла танцы под баян. В эту минуту в хате вдруг появился запыхавшийся, бледный подросток. Он протиснулся сквозь танцующие пары к Оксане, торопливо сказал: — Товарищ докторша, с матерью нашей беда приключилась. Помирают… Идите скорее, дуже просим… Оксана и Нюся Костюк побежали за пареньком. По дороге Оксана сказала ему со смущением в голосе: — Я же не врач, а медсестра. — Ну, все равно, в лекарне работаете. Женщину они застали почти без сознания, и Оксана, не сумев поставить диагноза, послала за Василием Ивановичем. Буря явился через час. Расспросив родных о больной, затем осмотрев ее, он недовольно сказал Оксане: — Надо было быстрее доставать подводу и везти в больницу. Тут же совершенно ясные симптомы. А в таких случаях, дорогая, медлить не положено. Оксана всю дорогу подавленно молчала. Поздно ночью, вернувшись домой, она долго не могла уснуть. — Что ты все ворочаешься и вздыхаешь? — спросил ее Петро. — Случилось что-нибудь? — Ничего не случилось. — Неправду говоришь. Ты чем-то взволнована. Оксана приподнялась на локте, сказала дрожащим голосом: — Случилось то, что и должно было случиться. Твоя жена — неуч, простейших вещей не знает. Сегодня из-за моей оплошности чуть человек не погиб. — Как это? Оксана, волнуясь, рассказала о случае с женщиной. — Конечно, тебе надо будет мединститут заканчивать, — сказал Петро, достав папиросы и закуривая. — Но как вспомню, что нам снова придется с тобой расставаться… — Ты ведь знаешь, как я все время мечтала на фронте об институте! Нельзя мне на полпути останавливаться! — Заканчивать тебе учебу надо. — Петро вздохнул. — Ну, Киев не так далеко от Чистой Криницы. Видеться будем часто. — Я знала, что ты поймешь меня, — сказала Оксана, прижавшись щекой к руке мужа. — Думаешь, мне с тобой расставаться легко? Зато вернусь в нашу больницу врачом. Уж тогда не буду себя недоучкой считать… * * * У Рубанюков кончили обедать. Василинка принялась убирать со стола посуду, и вдруг Сашко́, взглянув в окно, вихрем сорвался с лавки и, как был, без шапки и без кожушка, метнулся на двор. — Ваня наш! — неистовым голосом крикнул он уже в сенях. — А ведь верно, — подтвердила Оксана, подбежавшая к окну. — И не один! Катерина Федосеевна, на ходу набрасывая платок, вышла на крыльцо, когда Петро и Остап Григорьевич были уже возле саней и помогали снимать чемоданы. Стремительно пронеслась по ступенькам крылечка Василинка. Выбежав за ворота, она повисла на шее у брата. Защитив рукой глаза от яркого солнца, Катерина Федосеевна смотрела, как из меховой полости извлекали укутанную девочку, потом Иван, передав ее на руки Василинке, сказал что-то женщине, стоявшей у саней, и все пошли к хате. Иван Остапович, целуясь с матерью и Оксаной, говорил: — Ждали меня одного, а я, видите, с семьей… Знакомьтесь, мама. Жена… и наша дочка. Алла поздоровалась с Оксаной и смотрела на мать Ивана с настороженной и смущенной улыбкой. — Ну, будем знакомые, — просто и радушно произнесла Катерина Федосеевна и торопливо наклонилась к ребенку, пряча слезы. — Проходите же в хату. Что на морозе стоять? — приглашал Остап Григорьевич. — Как же тебя звать, пташечка моя? — спрашивала Катерина Федосеевна, подняв девочку на руки и гладя ее головку в пушистом капоре. — Светочка. Девочка, с чуть выдающимися, как у монголочки, скулами, смело глядела на незнакомую бабку большими серыми глазами. Пока Оксана и Василинка помогали раздевать Светланку, Иван, снимая шинель, говорил отцу и братьям: — Мы к вам на полтора месяца, если не выгоните. Весь свой отпуск хочу с вами побыть. — Добре, сынку, что батьками не брезгаешь, — благодарно говорил Остап Григорьевич, с мягкой настойчивостью отнимая у Ивана шинель, чтобы самому повесить ее. — Ты из Германии сейчас? — поинтересовался Петро. — Из Потсдама. Глядя на Ивана, Сашко́ даже зажмурился: такое великолепие предстало его взору. Кроме золотой звездочки Героя, на широкой груди старшего брата сияли золотом и серебром ордена Ленина, Красного Знамени, еще какие-то невиданные ордена, плотный ряд тоненько позванивающих медалей. — Ну, Алла, со всеми перезнакомилась? — спросил Иван Остапович. Он привлек к себе Сашка́, ласково поерошил его вихорки. — А ты все поправляешься, Алла! — заметила Оксана. — Впрочем, тебе это идет. Алла, улыбаясь, развела руками. Она очень похорошела и расцвела. Пышные волосы были собраны на затылке тяжелым узлом, а раньше, на фронте, она подстригалась коротко, по-мальчишечьи. Оксана и Петро шепотом посовещались. — Если не возражаешь, — сказал Петро, подсаживаясь к брату, — вы здесь, в нашей комнатушке, устроитесь. — А вы? — Мы пока у тещи поживем. — Хата у матери просторная, им вдвоем с Настунькой скучно, — вмешалась Оксана. — Э, вы, я вижу, даже телефоном обзавелись? — А ты как думал? — Петро подмигнул. — Мы тебе еще не то покажем… После того как приехавшие умылись, привезенные подарки были розданы и Алла стала укладывать Светланку спать, Иван Остапович пошел на кухню, к старикам. Отец, оседлав нос очками, направлял на бруске нож. — Кабанчика думаю утречком заколоть, — сообщил он, пробуя лезвие мякотью большого пальца. — Обзавелось село скотиной? — Еще того нету, что до войны было. Но коровы в каждом дворе есть, фермы восстановили, племенными бугаями и коровами государство, спасибо, помогло хорошо. Мать, кончив перемывать посуду, села около сына, разглядывая его счастливыми глазами. В простой теплой пижаме, оживленно беседующий с батьком о племенном бугае Геркулесе, о холмогорских гусях, купленных правлением на расплод, он казался ей не таким недоступным, как в генеральском кителе, со множеством орденов и медалей. Это был ее сын, тот Ванюшка, первенький, которого она вынянчила в свои молодые годы и о котором столько передумала в тяжкие ночи войны и оккупации. Катерина Федосеевна, любовно вглядываясь в сына, отмечала каждую морщинку на его высоком крутом лбу, первые седые нити в курчавых волосах. И не ей ли было тревожиться о том, как сложится дальше его жизнь! — Рассказывай же о жинке своей, Ванюша, — попросила она. — Давно поженились? Какая у нее родня, батько, матерь? Иван ждал этого вопроса. — Алла — сирота, — сказал он. — Родители ее умерли, когда она была ребенком. Жила у дедушки. Дочь у нее от первого мужа, как вы, вероятно, догадались. Отец Светланки служил в моем полку. Погиб. — Последние слова он произнес быстро, понизив голос, и мать ответила шепотом: — Сколько таких вот сиротиночек осталось! — Татаринцев погиб, когда спасал знамя нашего полка, — сказал Иван Остапович. — Не говорили вам об этом? Потом Петро вынес это знамя из окружения… — Так это ее муж помер на руках у Петра? — спросила Катерина Федосеевна. Иван Остапович кивнул головой: — Мужественный, хороший человек был. — Петро нам рассказывал. — Ну, что еще? Знаю Аллу Владимировну четыре года… Впрочем, поживете вместе — увидите… — Уважительная женщина, я уже приметил, — сказал отец. — Потерять любимого мужа, — продолжал Иван Остапович, — самой подвергаться опасности каждую минуту, никогда виду не подавать, что ей, женщине, тяжело, — это не каждая умеет. И мать она превосходная. Иван говорил о жене с такой теплотой, что Катерина Федосеевна успокоилась. «Жалко Шурочку и Витюшку, — подумала она, вздохнув. — Не довелось им выжить в страшное время. Ну, ничего не поделаешь». Утром Иван Остапович с помощью Сашка́ и его друзей смастерил для дочери огромную снежную бабу, постоял около батька, смолившего в затишке кабанчика, а после обеда собрался с Петром идти смотреть колхоз. Погода, сулившая с утра оттепель, изменилась. Крепко морозило, и Алла уговорила Ивана Остаповича надеть бекешу на меху. — День в гору пошел, а холода все крепче, — сказал Остап Григорьевич, провожая сыновей до калитки. Холодные лучи высекали в снегу мириады искр, они вспыхивали на сугробах, заиндевелых проводах электролинии, на отяжелевших кронах деревьев. Кристально прозрачный воздух приблизил волнистые дали. Казалось, что темная полоска леса, крутой заснеженный берег Днепра — совсем рядом. Иван Остапович и Петро неторопливо шагали по улице. У хаты с двумя газетными витринами, выкрашенными в яркую голубую краску, с алыми полотнищами и плакатами на стенах толпилась молодежь, из репродуктора далеко разносился сочный голос диктора. — Это что же, агитпункт у вас? — спросил Иван. — Временный красный уголок. — Кого выдвигаете депутатом? — В Верховный Совет? Бутенко. — Достойный человек! В красный уголок не зайдем? — Вечером зайдем. Радиоузел заодно посмотришь. — И так можно. Перебрасываясь короткими фразами, они прошли одну улицу, другую. Невдалеке от колхозного правления их обогнали двое саней. На передних, рядом с Павликом Зозулей, облаченным в кожух и бараний треух, сидела на подсолнечных и кукурузных кулях Василинка, укутанная по глаза в большой пуховый платок матери. Она оглянулась на братьев, глаза ее весело заискрились. Петро замахал ей рукой, и Павлик натянул вожжи. — Навоза много сегодня вывезли? — осведомился Петро. — Четыре тонны, — откликнулась Василинка. — Кули вот отвезем, потом еще ездки три сделаем. — Устаешь, сеструшка? — спросил Иван. — Это ж нам за удовольствие прогуляться в степь. Ну, погоняй, Павлик. Сани, визжа полозьями, двинулись дальше. — Не удалось ей доучиться как следует, — сказал Петро. — Еще молодая! — Времени у всех у нас маловато, а то я бы помог ей в техникум подготовиться. Из колхозного правления Петро позвонил на животноводческую ферму. Горбань был там. — Зайдем, посмотришь его хозяйство, — предложил Петро. — А то обидится. Андрей Савельевич поджидал их у корнерезки, действующей от электромотора. Две пожилые свинарки готовили поросятам корм. Горбань, что-то записывая, ходил вокруг машины по дощатому полу. Корнерезку Гайсенко установил три дня назад, и Горбань никак не мог налюбоваться ею. — Ну, как там в Германии? — спросил он Ивана Остаповича, когда были осмотрены корнерезка, племенные хряки, супоросная матка Пампушка, дающая по восемнадцать поросят. — Что ж в Германии? Помогаем немцам залечить раны. Горбань округлил глаза. Бумажка, которую он приготовил под щепоть самосада, застыла в воздухе. — Это как же получается, Иван Остапович? Они на нас с ножом, а мы… — А что тебя, Андрей Савельевич, поражает? Гитлеры приходят и уходят, а народ остается… И если мы не поможем этому народу, то кто же? Горбань, обдумывая возражение, медленно вертел цыгарку. — Может, я своей пустой головой кое-что недопонимаю, — произнёс он, приминая пальцем табак. — К примеру, так скажу: не дай бог, фашисты взяли б верх… шкуру до самой кости сняли бы с нас. — Несомненно! Так то ж фашисты… — А у нас самих ран мало? — ворчливо сказал Горбань. — Нам их никто не помогает залечить. Петро, молча сидевший на мешках, наполненных кукурузными початками, вмешался: — Мы в состоянии сами на ноги встать. Организм у нас, Андрей Савельевич, живучий. Сам видишь, и двух лет не прошло, а в колхозе кое-что появилось, чего и до войны он не имел. Было трудно понять, удалось ли убедить Горбаня. Он перевел разговор на другую тему. Но позже, в столярной мастерской, заговорил о Германии с Иваном Остаповичем и Ефим Лаврентьев. Сгребая с верстака смолистую стружку ребром большой, в бугристых мозолях, ладони, столяр сказал: — Я, конечно, извиняюсь, Иван Остапович, но в селе такой слух прошел, что вы в Берлине на больших должностях. То, наверное, знаете, как там наше правительство предполагает о дальнейшем? Накажут Германию за все ее злочинства? Или простим? Разные разговоры идут между фронтовиками. — Вы же читали, что в Нюрнберге сейчас проходит суд над фашистскими главарями? — Следим по газеткам. И радио слушаем. Потянуть на цугундер только главных вроде маловато будет… — Всех, о чьих преступлениях известно, судят. Были процессы в Харькове, Краснодаре, на Смоленщине. Вы говорите: «Простим». Нет, поджигателей войны, палачей прощать нельзя. Они получат полной мерой. А народ… Как бы вот вы, Ефим Сергеевич, решили? Что делать с немецким народом? Лаврентьев, захваченный вопросом врасплох, слегка растерялся. Потом, подумав, сказал с легким юморком: — Если они на нас больше не полезут, нехай себе живут. Я не против. Не люблю долго серчать. На небе уже появились крупные и яркие звезды, над высоким столбом с репродуктором повис тоненький серп луны, когда Иван и Петро, побывав и на гидростанции, и в МТС, и у амбаров с семенным зерном, возвращались домой. Поравнявшись с красным уголком, Петро остановился. — Ты, наверное, уже устал, — сказал он. — Много мы с тобой сегодня отшагали. Отдыхай. А я — на радиоузел. По выражению его лица, освещенного уличным фонарем, по интонации голоса Иван Остапович понял, что брату было бы приятно его присутствие на радиоузле. — Схожу домой, посмотрю, как там себя мои чувствуют, и, пожалуй, вернусь, — сказал он. — Когда надо быть? — В двадцать ноль ноль. Приходи, пожалуйста. Петро варежкой сбил с валенок снег, поднялся по скрипучим ступенькам в красный уголок. Дивчата из бригады Нюси Костюк, сгрудившись вокруг стола, внимательно слушали негромкий и внятный голос бригадира. — На кислых почвах нужно применять известкование, — говорила Нюся. — Хорошие результаты на всех почвах дает применение фосфорных и калийных удобрений… Петро, неслышно ступая валенками по дощатому полу, прошел в соседнюю комнатку — радиоузел. Яков Гайсенко уже был здесь. Скинув шинель и оставшись в стеганке, он сращивал концы провода. Пальцы его были черными от смолы. — Принесли сведения из правления? — спросил Петро, раздеваясь. Яков положил перед ним папку. Петро, взглянув на часы, принялся разбирать бумажки. Спустя несколько минут появился Громак. — Ну, как сегодня? — спросил он, растирая ладонями озябшие уши. — Хорошо поработали… Вот кузнецы только опять подкачали. — Придется им несколько неприятных слов сказать. Громак, поглядев через плечо Петра в записи, с ласковым удивлением воскликнул: — Ты смотри, что делается! По две с лишком нормы есть. Ну, орлы! Иван Остапович пришел без пяти минут восемь вместе с женой. Сняв папаху и положив ее на стол, Иван Остапович пошутил: — На дверях такая грозная надпись, — мы уже думали назад поворачивать оглобли… Алла с любопытством оглядывалась. Ей впервые пришлось попасть на радиоузел. Все здесь было просто и примитивно, но Яков Гайсенко священнодействовал около пульта и распределительного щитка с таким важным видом, что она неприметно усмехнулась. — Что же вы собрались передавать? — полюбопытствовал Иван Остапович. — Расскажем, как кто сегодня работал, — ответил Петро. — У нас, как двадцать ноль ноль, — полная картина, — добавил Гайсенко. — Сейчас все спешать к репродукторам. Петро посмотрел на часы. ¦— Еще две с половиной минуты. Иван Остапович улыбнулся: — Точно, как в аптеке. — Включай! — скомандовал Петро. Громак сел за стол. — Внимание! — проговорил он в микрофон. — Говорит радиоузел колхоза «Путь Ильича». Сообщаем результаты работы за сегодняшний день. У микрофона председатель колхоза Петро Остапович Рубанюк. Он поспешно подвинулся, уступая место Петру. — Сегодня, — откашливаясь, начал Петро, — все бригады, кроме кузнечной, свои задания выполнили и перевыполнили. На вывозке удобрений и снегозадержании особенно хорошо потрудилась молодежная бригада товарища Лихолита. Она вывезла навоза на участей свыше двух новых норм, принятых в колхозе. Петро проговорил еще минут пять, рассказывая о результатах соревнования строительной, садоводческой бригад, заготовщиков леса и камня. Гайсенко сдернул вдруг наушники, сросшиеся густые брови его страдальчески изогнулись. — Рубильник выхода забыл включить, — со стоном проговорил он. — Значит, сам для себя говорил? — возмутился Петро. Пришлось повторить все снова. После того как Петро поставил задачи перед бригадирами, к микрофону снова подсел Громак. — Товарищи колхозники и колхозницы! — угрожающе косясь на Гайсенко, начал он. — Идет напряженная борьба за большевистский урожай наступающего нового года. Скоро мы будем также избирать депутатов в Верховный Совет. Лучшие передовики наши: бригадир Варвара Горбань, колхозники. Христинья Лихолит, Федосья Лаврентьева, возчик Данило Петрович Черненко, девушки Настя Девятко, Василина Рубанюк, бригадир Анна Костюк и многие другие — не покладая рук добросовестно трудятся, чтобы встретить выборы образцами стахановской работы. Честь и слава им! Громак лизнул губы, прокашлялся. — Но есть, товарищи, отстающие граждане. Кузнечная бригада Мефодия Гавриловича Кабанца сегодня недовыполнила норму по ремонту плугов и сеялок. Надо подтянуться, Мефодий Гаврилович! Что ж вы позорите весь колхоз? — Ну, запрыгали у деда ножки, — сказал Гайсенко, едва микрофон был включен. — Это ж привселюдный страм! — Ты бы, Яша, уж помалкивал, — остановил его Громак. — Сам сегодня осрамился. — Сегодня еще полбеды, — сказал Петро. — Был номер почище… — Он повернулся к Ивану и Алле. — Рубильник как-то Яша забыл выключить, а сам начал ругаться с тетей Глашей — уборщицей: что-то она ему нашкодила в аппаратной. Честят друг друга на все корки, а колхозники слушают и не поймут: спектакль, что ли, транслируется? Иван Остапович сидел, облокотившись у стола, разглядывая Громака, Якова и Петра. — Молодцы, честное слово, молодцы! — сказал он, улыбаясь. — Неспокойно живете и другим не даете покоя… — Когда-то, конечно, поспокойнее жилось в селе, — поддержал Громак. — Бывало, с осенними работами дядьки управятся… Зима… Что делать? Палить керосин не каждый мог себе дозволить. На печь или при каганцах в картишки. А вот через часок, если желаете, загляните до нас в красный уголок. Увидите, что будет твориться. Уже и сейчас из смежной комнаты доносился многоголосый говор, оживленный смех. Стала собираться молодежь. — Не будем стеснять, — сказал Иван Остапович. Громак проводил Рубанкжов до перекрестка дорог. В морозном воздухе было явственно слышно, как на соседней улице, возле колхозной кузницы, перекликались, гомонили подручные деда Кабанца. Из дымоходов вырывались искры. — Ну, сегодня до света дед Кабанец две нормы даст, — убежденно сказал Громак, прощаясь. — Зайду на кузницу. XX — У Рубанюков решили собраться всей семьей, с близкими родичами, отпраздновать встречу Нового года, а заодно — приезд старшего сына и невестки. — А то даже совестно, — говорила накануне Василинка скороговоркой отцу, — из Берлина приехали, с дальней дорогой не посчитались… а у нас вроде нечем угостить! Да еще генерала, героя такого. — Эт, цокотуха! — добродушно ворчал отец, а сам исподтишка, лукаво поглядывал на розовое от возбуждения лицо своей любимицы. — Разве в том остановка, что угостить нечем? — А в чем же? Василинка теребила кисти теплого шерстяного платка, нетерпеливо засматривала в лицо отцу быстрыми карими глазами. Она забежала домой только на минутку, возле ворот ее поджидали в санях дивчата. — Зачем ты ее дразнишь, батько? — вмешалась Катерина Федосеевна. — Дивчина же в степь поспешает. — Что ж она такое неподобное своим батькам торочит? — Посмеиваясь, Остап Григорьевич подправил закопченными пальцами усы. — Будто батько и мать без понятия… — Иди, иди, доню, — ставя в печь большой чугун с водой, сказала Катерина Федосеевна. — Соберем гостей. — Рукавицы забыла! — крикнул отец вдогонку Василинке, радостно метнувшейся из хаты. — Ты, старый, лучше б дровец еще наколол, я не управлюсь, напомнила Катерина Федосеевна. Хлопот ей предстояло много. За праздничным столом должно было собраться двенадцать человек. Поэтому Катерина Федосеевна еще с вечера договорилась со свахой Пелагеей Исидоровной, что та, как только освободится на птицеферме, придет подсобить. Утром, по дороге в правление, зашел Петро. На скулах его смуглого бритого лица мороз оттиснул кумачовые пятна; Барашковый воротник пальто, ушанку, густые брови побелила серебристая изморозь. Он отогрелся в жарко натопленной кухне, понаблюдал, как мать и Алла, засучив рукава, выводят из скатанного теста затейливые узоры на пирогах, спросил: — Ваня что делает? — С дочкой возится, — ответила Алла, убирая под косынку светлую прядь. На щеке ее осталась мука. — Скучает? — Есть ему время скучать! — сказала мать. — Встал до света — и сразу за книги. — Пойду навещу. — Зайдите. Кухня сегодня для него — запрещенная зона, — смеясь, сказала Алла. В сенцах Петро столкнулся с отцом. Остап Григорьевич вносил со двора елку. — Это внучке, — пояснил он вполголоса. Василинка наказала срубить. — Вы ее пока в боковушку. Придут дивчата, украсят. Иван Остапович сидел около стола, в одной руке он держал раскрытую книгу, а другой машинально гладил головку девочки, озабоченно размалевывающей цветными карандашами тетрадь. Он так увлекся чтением, что даже не слышал, как вошел брат. — Интересное что-то вычитал? — спросил Петро. Иван Остапович вскочил и возбужденно хлопнул Петра по плечу. — Слушай… Байрон о войне. Читал его «Дон-Жуана»? — Конечно. Еще в Тимирязевке… — Слушай: …Я последний, кто желает Войны, я крикнул бы, ее увидя: «Стыд!» — Не будь я убежден, что мир от адской бездны Лишь революция спасет рукой железной… Сто с лишним лет назад так писать! — воскликнул Иван Остапович, захлопнув книгу. — Здорово, а? — У меня мало времени остается для чтения, — со вздохом произнес Петро. — А я вот, наконец, добрался до книг. Уж теперь отыграюсь… Иван Остапович раскрыл большой чемодан, стал выкладывать на стол книги. — Вон сколько не успел проштудировать. Петро с жадностью просматривал заголовки: Короленко — «История моего современника», Маркс — «Гражданская война во Франции», Куприн — «Молох», Иван Франко — «Избранные произведения». Английский текст… — Что это? — Кристофор Марло, «Трагическая история доктора Фауста». — Свободно читаешь? — В словарик потихоньку заглядываю. Среди военных книг, новинок художественной литературы, журналов Петро заметил несколько медицинских учебников. — А эти тебе зачем, Ванюша? — Это имущество Владимировны. Она в мединститут готовится. — Пап-ппа, — протяжно произнесла девочка, тыча карандашом в размалеванную тетрадь. — У-у! Как здо-орово! — Ну, пойду, — сказал Петро. — Я ведь только навестить зашел. Вечером встретимся. — Погоди! Иван Остапович подхватил девочку на руки, закружил по комнате. Светлана радостно повизгивала, захлебываясь от удовольствия, настойчиво требовала: — Пап-пка, еще! Иван Остапович усадил ее на колено. Девочка зачарованно смотрела на него смышлеными серыми глазами. Петро с одобрительной усмешкой наблюдал за ними. — Крепкий мороз сегодня, — сказал Иван Остапович. — Не останетесь без электроэнергии? — Э, нет! Мы мороза-воеводу в свой штат зачислили, — пошутил Петро, — Ничего, старается старик добросовестно. — Именно? — У нас ведь запруды-перемычки, по опыту алтайцев… Инженер подсказал. Петро объяснил, как верхний слой льда используется в качестве надежного покрова, предохраняющего реку от замерзания. Иван Остапович взял с тарелки яблоко, разрезал его на две половинки, одну из них дал дочери. — Угощайся, Петро, — пригласил он. — Сад как переносит морозы? У вас ведь молодых яблонь много. — Обвязываем. — Соломой? — Нет, в соломе мыши заводятся. Камышом, подсолнухом. — Окуриваете? — Само собой. Батько за термометром все время следит. Если в час дня температура ниже нуля, предупреждаем людей. Особенно в ясную погоду, во время восхода солнца, приходится быть начеку. Все время ветви держим под дымом. — Хлопот много. — Без этого нельзя. Петру было приятно, что брат, давно уже утративший связь с селом, интересуется колхозными делами так подробно. — Приглядывался я вчера, как вы работаете. И знаешь… хорошо! — Глаза Ивана потеплели. — За два года столько чудес натворили! Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить… — А мне все время кажется, не то еще, не то, — сказал Петро. — Вот приезжай годиков этак через пять. — Гм! Благодарю за такое гостеприимство. А я, грешный, рассчитывал на будущий год приехать. Ну, а через пять лет что ты обещаешь? — Я тебе кое-что уже рассказывал. Думаем все свое колхозное хозяйство по-новому перестроить. Высокопродуктивные фермы создадим. Сады разведем в каждом дворе. — Карту твою я видел. Реально это сейчас? — спросил Иван с сомнением. — Если электрифицируем по-настоящему свое хозяйство, сможем поставить примерно моторов тридцать — сорок на производственные работы, — тогда справимся… И сомневаться нечего. Иван Остапович собирался закурить, но, взглянув на Светланку, отложил папиросу в сторону. — И затем, продолжал Петро, чувствуя, что брат все же слабо верит в его замыслы, — государство нам безусловно поможет. В комнату, мягко ступая валенками, вошла Алла. Нос ее покраснел, глаза были заплаканы. — Что стряслось? — обеспокоенно спросил Иван Остапович. Алла, вытирая слезы, засмеялась: — Ничего… Хрен помогала матери тереть. Светочка, пошли молоко пить. Она увела с собой Светланку, а Петро, собиравшийся было уходить, снова присел на табуретку. — Хорошо живете? — спросил он. — Очень! Иван Остапович протянул Петру пачку с папиросами, закурил сам. — Больше того, я скажу тебе, — продолжал он. — Я рад, что обстоятельства свели меня именно с Аллой. С Шурой нам было хорошо, смерть ее я пережил очень трудно. Что ж поделаешь? Без семьи я не могу… Люблю детей. Если бы у Аллы не было настоящей большой души, какого-то удивительного такта, врожденной чуткости, что ли, не скоро бы я мог найти своего друга. Петро слушал брата с глубоким участием, и Иван Остапович редко говоривший кому-либо о своей интимной жизни, сейчас испытывал потребность в дружеском разговоре. — Я, как и другие, продолжал он, — считал Аллу когда-то поверхностной, даже легкомысленной. Не понял, что в новой для нее обстановке ей трудно, она не знала, как держать себя. И то, что она могла прийти запросто и вымыть голову фронтовику или предложить заштопать его гимнастерку, некоторые истолковывали по-своему, пошло. Знаю Аллу четыре года — и открываю в ней все больше достоинств. Учиться начала, — всячески помогу! — Ну и хорошо, что ты доволен, — сказал Петро. В комнату вошла Катерина Федосеевна. — Так я пошел, — сказал Петро, нахлобучивая шапку. — До скорого свидания! …Поздно вечером, покончив со всеми делами, Петро зашел на агитпункт за Оксаной. С неба бесшумно падала густая масса снега, в рое белых хлопьев не было видно ни хат, ни столбов, ни прохожих. — Смотри, как переменилась погода, — сказала Оксана, беря Петра под руку и прижимаясь к нему. — Теперь потеплеет. Улицы были пустынны, навстречу попалась лишь однотонно поскрипывающая полозьями запоздалая бычья упряжка. На санях, нахохлившись, сидел засыпанный снегом возница, лениво покрикивал: — Цоб-цобе! — Вот уж спокойный транспорт, — пряча лицо в меховой воротник и приглушенно смеясь, сказала Оксана. — Пережиток феодализма. — Ничего… Пока тягачами да автомашинами обзаведемся, лысые еще честно послужат. Побольше бы нам их в бригады. Хата Девятко, куда перебрались на время Петро и Оксана, была на замке. Снег укрыл пышным ковром дорожку на подворье, осыпал крыльцо, кроны каштанов. — Мать и Настунька, видно, давно ушли, — сказала Оксана, стряхивая с рукава снег и отмыкая замок. — И следочки занесло… В хате, доставая новый костюм Петра, Оксана напомнила: — Ордена и медали не забудь надеть. — Зачем? — Батько просил. Меня тоже. Ты ведь знаешь его. Все вместе никогда не собирались. Ему хочется на своих детей поглядеть во всем их блеске. — Придется уважить, — ответил Петро посмеиваясь. Оксана выбрала бордовое бархатное платье. Ей сегодня особенно хотелось выглядеть хорошо, поэтому она старательно расчесала и уложила волосы, припудрила лицо, слишком разгоревшееся на холоде. И когда вышла из боковой комнатушки к Петру, он восторженно развел руками: — Ты просто королева! Оксана зарделась совсем по-девичьи и, стараясь скрыть радостное смущение, сказала: — Дай я тебе галстук поправлю… король. Надо поспешать — одиннадцать уже. * * * Заслышав стук калитки, Остап Григорьевич вышел на крыльцо. В новом, недавно сшитом пиджаке, чисто выбритый, с подстриженными усами, он помолодел, и Оксана не утерпела, чтобы не сказать ему об этом. — Так оно же, как говорится… горе старит, а радость молодит, — ответил Остап Григорьевич, молодецки подправляя усы. — Проходьте, деточки, а то мы уже намерялись угощение сами поесть. Вот снежок сыплет, это дуже добре, к урожаю… В жарко натопленной, залитой ярким светом хате было весело и оживленно. Около нарядной елки шумно возились со Светланкой Василинка, Настунька, Сашко́. Иван Остапович, в парадном генеральском мундире, сидел подле накрытого уже стола, разговаривал с Федором Кирилловичем Лихолитом. Жена Федора, Христинья, в малиновой кофточке с напуском и синей юбке, помогала Алле расставлять стаканы и чарки. — Тесноватой стала наша хата, батько, говорил Петро, помогая Оксане снять шубку. — Новую надо строить. — Ну так что ж? Трошки разбогатеем и новую поставим. Иван Остапович поднялся, позвякивая орденами, подошел к ним. — Ну-ка, ну-ка, дайте взглянуть на свояченицу. Оксана почти незаметным движением, как и все женщины, когда разглядывают их туалет, оправила свое платье, провела по волосам и, приосанившись, задорно спросила: — Хороша? — Хороша-то ты, Оксана, и без бархата, — сказал Иван Остапович, — а сегодня прямо-таки расчудесная. Катерина Федосеевна и Пелагея Исидоровна внесли большие миски с дымящимся жарким. В комнате пряно запахло лавровым листом, перцем. — Садитесь, дети, а то все наши труды пропадут, — приглашала Катерина Федосеевна, вытирая усталое, но довольное лицо. Рассаживались со смехом, с шутками. — Три минуты осталось, — объявил Иван Остапович, взглянув на часы и включая приемник. Он разыскал глазами меньшого братишку. — Сашко́! Порядка не вижу… Сашко́, с тщательно причесанными вихрами, в шерстяном костюме — обновке, подаренной накануне Иваном Остаповичем, стремглав бросился в сени, вернулся с двумя замороженными бутылками шампанского. — Что ж, предоставим первый тост батьку, — сказал Иван Остапович. — Петро, разливай. Федор Кириллович, действуйте. Остап Григорьевич, проведя ладонью по лысине, с достоинством поднялся. В руке его чуть приметно дрожал стакан с искрящейся влагой. Он поправил усы, собираясь что-то сказать, но в это мгновение заиграли кремлевские куранты, и все встали. Было так торжественно под невысокими сводами старой рубанюковской хаты, лица всех стоявших вокруг стола светились такой спокойной радостью, что Остап Григорьевич закрыл глаза, стараясь удержать слезы. Но они просочились сквозь крепко стиснутые веки, поползли по щекам. Старик торопливо вытер их и кашлянул от смущения. — Я вот вспомнил про тех, кого нету с нами, — сказал он. — Про Ганнусю, про наших дорогих людей, которые отдали свою жизнь, чтобы семьи могли быть вместе, работать… в свободе… Многое хотелось Остапу Григорьевичу сказать сейчас своей семье! Если бы он умел выразить свои чувства, он сказал бы, как гордится детьми, как радуется его сердце, когда он, бывший батрак, видит, по какой широкой дороге идут они, какие просторы открыты перед ними. Нет, не сумел старый садовод рассказать о той отцовской гордости, что наполняла его. Обведя влажными глазами собравшихся, он только и мог произнести: — Ну, дети мои, сыны и дочки мои… с Новым годом! С новым счастьем! Будем здоровые… Позвякивали чарки, и хозяйки, пригубив вино, захлопотали около угощения. Федор Кириллович, осушив свой стакан, почмокал губами, покосился на Ивана Остаповича. — Вижу, понравилось, — заметил тот, подливая ему. — Винцо доброе… Ну, слабоватое, вроде ситра… Горилочка вернее. — Перейдем и на горилочку. Мне как-то, за Брестом, пришлось повидать одного дегустатора, — смеясь, вспомнил Иван Остапович. — Проезжаю, сидит у дороги землячок, из тыловой команды. Бутылки из-под шампанского кругом валяются. «Чем занят?» — спрашиваю. «Да ось, товарищ начальник, пробую, що то за напыток якыйсь чудный. Шостую пью — шыпыть, а не бере…» Посмеялись. Следующий тост произнес Иван Остапович. Поднимаю чарку за всех сидящих здесь, — сказал он. — За ваши честные, трудовые руки. За осуществление мечты вашей — новую, прекрасную Чистую Криницу. И — особо — за отца и мать. Мы гордимся вами, тато и мамо. Семьей нашей гордимся. Пусть она всегда будет крепкой, дружной, как была. Остап Григорьевич, расправляя пальцами усы, а другой рукой бережно наливая в рюмку Аллы вино, говорил ей: — Детей своих мы, невесточка дорогая, так воспитывали, чтоб они друг на дружку опираться могли, чтобы и другим людям опора в них была. Не обижаемся на детей. Сидели долго. Спели «Широка страна моя родная», «Реве та стогне Днипр широкий», «Вечер на рейде», «Ой, Днипро, Днипро…» Потом опять включили радио. Из Москвы передавали большой праздничный концерт. — Вот же какая разумная штука! — похвалил Остап Григорьевич. — Сидим себе в хате, за тыщу километров, — в Москва, вот она… Вскоре Федор Кириллович с Христиньей ушли домой, Пелагея Исидоровна, намаявшись за день, легла спать в боковушке. Сидя на лежанке и заложив руки за спину, Остап Григорьевич рассказывал, как в канун сорок третьего года партизаны совершили налет на гарнизон оккупантов, устроивших новогодний праздник. Зазвонил телефон. Иван Остапович взял трубку, ответил на чье-то поздравление и протянул трубку Василинке. — Тебя просят. Василинка взглянула на брата с недоверием: — Меня? Та кто же это? Она осторожно взяла трубку, долго слушала, переводя задорные глаза с Ивана Остаповича на Настуньку, на Петра. — Поздно уже! — воскликнула она. — И выдумал такое… — Кто это? — полюбопытствовал Петро. — Алексей… Придумал! Зовет меня и Настуньку гулять к ним. — Скажи, пусть к нам идет. Петро взял трубку, притворно-сердитым голосом проговорил: — Товарищ директор, вы что наших дивчат сманиваете? Приходите-ка лучше к нам. Серьезно говорю. У нас тут бал в самом разгаре. Через полчаса на крылечке затопали ногами, в сени ввалились запорошенные хлопьями снега Алексей и Нюся Костюк. Полина Волкова, Павлик Зозуля. Они долго со смехом отряхивались, в хату вошли с мокрыми лицами. — Мы с культурным активом, — сказал Алексей, кивнув на Павлика; у того висел за плечами завернутый в холстину баян. Алексей немного стеснялся генерала и то и дело косился в его сторону. Но Иван Остапович сразу дал почувствовать пришедшим, что он им не помеха, просто и весело заговорил с девушками, потом попросил у Павлика баян и неожиданно для всех сыграл несколько мелодий. — Ну-ка, что-нибудь повеселее, — сказал он, передавая баян владельцу. — «Польку», Павлик-золотце, — попросила Василинка и заглянула в лицо парня такими глазами, что тот не сразу даже нащупал нужные клапаны баяна. И вот к стенке отодвинули табуретки и скамейки, завертелись в танце пары. — А ну-ка, тряхните стариной, батько, — подзадоривал Иван Остапович отца. — Вот Владимировну можете пригласить. Остап Григорьевич после минутного колебания поднялся, лихо подкрутил усы и взял Катерину Федосеевну за руку. — Мы с матерью. Она, смущенно смеясь, упиралась:. — Та отчепись ты, старый… Нам с тобой пора на печи лежать. Но темные добрые глаза ее засияли по-молодому: когда-то, в девичьи годы, она была завзятой плясуньей. Танцевали старики сосредоточенно, с серьезными лицами. Катерина Федосеевна шла плавно, мелкими шажками. Остап Григорьевич сперва тоже приплясывал, не сгибая ног, и только молодцевато поводил плечами, потом разошелся, стал выделывать такие затейливые коленца, что хата ходуном заходила. — Ай, батя! — воскликнул Иван Остапович. — Поддержал честь старой гвардии, поддержал… Позже, отдыхая, пили чай с сушеными вишнями а мятой, ели пироги. — Ну, кажется, отгуляли сегодня за все годы, — говорил Остап Григорьевич. — Когда еще доведется всем встретиться? — Жалко, не погадали, — сказала Нюся. — Что за Новый год без гаданья? — А это мы сейчас исправим, откликнулась Оксана, исчезая в дверях. Она принесла из кухни несколько яиц, стакан с водой. — Проработает нас завтра парторг, — шутливо высказала опасение Полина Волкова, — будет нам. — Мы не сознаемся, — успокоил ее Иван Остаповач. — А если и сознаемся, скажем — секретарь комсомола осуществлял идейное руководство. — Ну, ладно, сложу голову за вас всех. Дурачась, лили яичные белки в воду. Нюсе Косткн и Волковой выпала свадьба. Настуньке, Сашку и Алле — исполнение желаний. — Интересуюсь, какое желание у нашего школяра? — положив руку на плечо братишки, сказал Иван Остапович. — По секрету, только мне… Сашко́ дернул головой и причмокнул языком. — Стать генералом! — шепнул он и покраснел. — Ну, это, козаче, в твоих руках, — улыбаясь, ответил Иван Остапович. — Для этого что надо? — Хорошо учиться. — Абсолютно правильно! Василинка выпытывала в сторонке Настуньку: — Ты что задумала? Хихикая, жарко дыша в ухо подружке, та шепотом сказала: — Купит мать в этом году швейную машину? — Пхи! Придумала! Василинка напряженно, приоткрыв губы, смотрела, что сулил ей стакан. — Замужество! — воскликнула Нюся, вскакивая и тормоша девушку. — Ну и погуляем же в этом году! — сказал Алексей, смотря в лицо Василинки. — Сколько свадеб предстоит! — Мой жених еще в люльке качается, — пренебрежительно сказала Василинка. — Что вы все о свадьбах! — крикнула Оксана. — Всем судьбу свою интересно знать. Она извлекла откуда-то черную шаль, вызвалась быть предсказательницей. Ей со смехом накрыли голову, обступили. Вещала Оксана замогильным голосом, сидела под шалью не шевелясь, как изваяние. Но после того как она предсказала Катерине Федосеевне, что той «ложится дальняя дорога и большая государственная деятельность в Берлине», а Алле «предстоит в недалеком будущем вывести сорт яблонь, которые будут плодоносить и зимой», ее с хохотом разжаловали. — Врет, как и все гадалки! — крикнула Нюся, срывая с нее шаль. Иван Остапович, заметив, что отец сидит грустно задумавшись, спросил: — Чего, батько, зажурился? — Гляжу вот… И радостно и сумно… Что мы видели в молодые годы? А сейчас что? Электричество, радио, ученье — все доступно. Работай знай с совестью — и обуться, и одеться, и ешь — не хочу… А у нас с твоей матерью, сынок, поверишь, одна свитка на двоих была. То я надену, когда со двора иду, то она. Не то что электричества — керосину часто не бывало. Посидим в потемках, побубним меж собой и — спать. Хата сырая, холодно, голодно. Словом, нечего и вспомнить… А работы ж мы никогда не боялись. Такая несправедливость была, чтоб его дождь намочил, старый режим! — Вот так сейчас еще многие живут за границей, — сказал Иван Остапович. — Насмотрелся я на крестьян… Ну, ничего, и там все изменится. — Если мои дети так по ямам не лазят, как я лазил, — продолжал старик, — то вашим детям, Ванюша, еще лучше будет. Я так понимаю. XXI Иван Остапович наслаждался полным отдыхом. Он часами просиживал с батьками, читал книги, возился со Светланкой, побывал в фруктовом саду, раза два дед Кабанец сводил его поохотиться на зайцев. Потом он принялся за большую статью для военного журнала и, окунувшись в привычную работу, — стал выходить из хаты редко. Ничто ему не мешало. Алла уводила Светланку к старикам, помогала свекрови по хозяйству, затем садилась за учебники. — Что это невестка ваша будто школярка какая? — заметила однажды Пелагея Исидоровна с усмешкой, увидев, как Алла старательно переписывает что-то в тетрадку. — Так она ж на докторшу собирается учиться, как и Оксаночка, — ответила Катерина Федосеевна. — И-их, свахо! Ну к чему это? Что она, за таким, как ваш сын, не проживет? Абы хозяйка путная была. — Хозяйка она хорошая. — Ну, и нехай бы себе мужа да детей доглядала… Катерина Федосеевна в душе и сама полагала, что заботы замужней женщины должны сосредоточиваться на семье, но вмешиваться в такие дела не хотела. — Знаете, свахо, — говорила она Пелагее Исидоровне, — мы свое отживаем, а дети нехай так плануют, как им лучше. Как-то заговорила с Аллой на эту тему и Оксана. Зайдя днем к Рубанюкам, она застала Аллу за учебниками. — Много ты занимаешься, — сказала Оксана. — По-фронтовому живешь. Вчера, говорят, в два часа легла? — Вместе со мной каждое утро встает, — с упреком сказала Катерина Федосеевна, услышав разговор из соседней комнатки. — А спать ложится позже всех. Алла посмотрела на свекровь с добродушной улыбкой. — Ты мне вот что скажи, товарищ медик, — повернувшись к Оксане, спросила она. — Какая-нибудь существенная разница между инстинктом и рефлексом есть? — Инстинкт, по Павлову, это тот же сложный врожденный рефлекс. Павлов так и говорил — сложный безусловный рефлекс. Оксана присела рядом. Спустив пуховый платок на плечи, стала перелистывать учебники. — Ты, Аллочка, всерьез решила поступить в мединститут? — Конечно. В ясных голубых глазах Оксаны мелькнуло недоверие, и Алла, заметив это, проговорила с улыбкой: — Я знаю, о чем ты думаешь. Залезла, дескать, тебе, милая, в голову блажь. Чтобы стать хорошим врачом, надо иметь призвание. — Обязательно! — вырвалось у Оксаны. — Согласна. Догадываюсь, почему ты относишься к моим стремлениям скептически. Я тебе как-то рассказывала, что сделалась медсестрой случайно. Вот ты и не веришь, что из меня получится врач. Оксана, откинув отягощенную толстыми косами голову, испытующе смотрела на невестку из-под приспущенных темных ресниц, с дружеским участием думала: «Не хочет отставать от Ивана Остаповича. Молодец! Тот все время учится, растет. Станет Алка врачом, специалистом, тогда и жизнь у них будет интереснее». — На фронте я поняла, что медицина — мое призвание, — сказала Алла. — И будь уверена, своего добьюсь. — Если так, ни пуха тебе ни пера, как говорится. Алла, лукаво взглянув на Оксану, сказала: — Ты ведь тоже не хочешь быть только женой своего Петра? И с мыслью о медицинском образовании, насколько я знаю, не рассталась? — Знаешь, как хочется учиться? Петро умница, он меня понимает. Летом поеду… Со двора, внеся с собой шум и оживление, ворвались Василинка со Светланкой, и беседа молодых женщин оборвалась. Алла, целуя тугие, пахнущие снегом щечки дочери и разматывая ее шарфик, спросила Василинку: — Где же вы генерала потеряли? — Они с батьком около клуни разговаривают. Иван Остапович пришел несколько минут спустя и еще не успел раздеться, как Оксана, глядевшая в окно, сообщила: — К нам гости. По крыльцу заскрипели шаги. Постучав, в комнату вошли Полина Волкова и Алексей Костюк в подпоясанном ремнем полушубке и меховой ушанке. — Зашел попрощаться, — сказал Алексей. — Видно, уже не застану вас: — Далекий путь? — спросил Иван Остапович. — В Киев, на курсы. — Надолго? — На два месяца. Волкова, воспользовавшись школьными каникулами, тоже ехала в Киев, и Оксана обрадованно сказала: — У меня к вам большая просьба, Полиночка. Не сможете ли зайти в мединститут? — Зайду, конечно. Оксана поглядела на оживленное лицо молодой учительницы и, переведя взгляд на Алексея, внезапно подумала: «Какие они хорошие!» Ей от души захотелось, чтобы и Полина и Алексей нашли свое счастье. * * * Месяц, прожитый Иваном Остаповичем в Чистой Кринице, промелькнул незаметно, и еще за несколько дней до его отъезда семья Рубанюков загрустила. — Я на тебя, Ванюша, и не нагляделась. Внучку не покохала как следует, — сетовала мать, гладя голову девочки морщинистой рукой. — Вам еще много внуков придется вынянчить, — успокаивал Иван Остапович. — А когда определится Аллочка на ученье, кто ж за дытыной будет глядеть? — допытывалась мать. — Может, у нас она пока поживет? — Нет, без дочки мне остаться невозможно, — запротестовал Иван Остапович. — В разлуке это только и будет отрадой. — Алла в Киеве или в Москве останется, а Светланочка? — Со мной… Мы с ней не пропадем! Катерина Федосеевна вздохнула. Она очень привязалась к девочке, и Светланка платила ей тем же. — Я вам обещаю обязательно приехать на следующий год, летом, — заверил Иван Остапович, видя, как добрые, грустные глаза матери наливаются слезами. — Приедем, Светочка? Девочка устремила на него внимательный взгляд, тряхнула бантом: — Приедем! Она лишь недавно научилась внятно произносить букву «р» и, прыгая то на одной ноге, то на другой, припевала: «Пр-рие-дем! Пр-риедем!» Последние дни перед отъездом Иван Остапович старался побольше быть с родными. Он два вечера просидел с Петром, изучая его карту садов. С отцом обсудил занимавший того вопрос о постройке плодово-переработочных пунктов. Пообещал раздобыть и прислать нужную литературу. В один из ясных морозных дней, когда Василинка, собираясь в бригаду, одевалась, Иван Остапович спросил ее: — В поле? — Нет, тут недалечко. На леваду. Будем сено возить. — И куда будете возить? — В свою бригаду. — Заезжай за мной. Василинка, недоверчиво глядя на него, засмеялась: — У нас же, знаешь, какой шарабан? Чего это вдруг вздумалось? — Прогуляюсь. Новый полевой стан погляжу. Заезжай на своем шарабане. — Да ну тебя! — Василинка сердито всунула руки в рукава кожушка. — Повезу я тебя на быках, чтоб люди смеялись: «Гляньте, скажут, генерала Рубанюка на быках везут». — Быки ведь не краденые. — Да ну тебя! Отдыхай лучше. — А ты слухайся, — вмешался отец. — Раз ему в охотку, не прекословь. — Он же в репьях вывозится, в полове… Доброе дело! — Василинка негодующе всплескивала руками. — Я батьков кожух надену. Хочется вилами поработать. — Хоть бы конями, а то на лысых. — Давай, давай! Жду, — сказал Иван Остапович, легонько выталкивая сестру из хаты. Минут через сорок Василинка, все еще не уверенная в том, что над ней не подтрунивают, нерешительно остановила бычью упряжку около ворот. Иван Остапович тотчас же появился на крыльце. В рыжевато-зеленом от давности отцовском тулупе, перепоясанном матерчатым поясом, в мохнатой шапке и валенках, выглядел он моложавым, ладным, плечистым. С наслаждением плюхнувшись в сани, он весело приказал: — Нажимай стартер! Василинка, багровея от сдерживаемого смеха, стегнула кнутовищем по волам: — Цоб-цобе! Цоб!.. Медленно покачиваясь, поскрипывая обмерзлыми полозьями, просторные сани поползли переулками к Днепру. Василинка успела позаботиться о брате, положив в сани охапку сенца, и лежать было удобно, мягко. Залитая синью безоблачного дня, искрилась студеная ширь. Иван Остапович, жмурясь, смотрел на ровный частокол столбов электролинии, уходивший заснеженными садами и огородами к гидростанции, провожал взором уползающие назад дворы с высокими сугробами у плетней и заборов, кирпичные стены строящейся животноводческой фермы. Мрачные следы разрушения ощутимо стирались, и уже немало хат стояло под новыми крышами, а около хат красовались вновь насаженные деревца, аккуратные заборчики, ограды из бутового камня. За селом, на спусках к Днепру, разминулись с четырьмя подводами, груженными круглым и пиленым лесом. — Вторую ферму и новые амбары ставят, — сказала Василинка. У развилки дорог она свернула от Днепра, усеянного детворой, к левадам. Полозья звонко завизжали железными подрезами по целинному атласному снегу. В спину дул пронизывающий ветерок, гнал, заметая заячьи и лисьи следы, поземку, звенел в унизанных стеклярусом кустах дикого терна. Иван Остапович поднял ворот, спрятал руку за пазуху. Василинка повернула к нему укутанное до бровей лицо, высвободила рот. — Замерз? — спросила она. — Морозец хваткий. Покалывает. — А мне байдуже. — У тебя кровь молодая. — Ох, тоже мне старичок! У скирд задержались недолго. Глухонемой Данило Черненко и еще один дед, в заячьей шапке, быстро навалили на сани гору пахнущего прелью сена. Иван Остапович взял вилы, кинул несколько больших ворохов. Старик в заячьей шапке, учтиво покашливая, сказал: — С недельку навильником пошвырять, Иван Остапович, добрый скирдоправ будете. — А сейчас неважный? — И сейчас ничего, — свеликодушничал дед. Покурили… Когда отъехали и свернули на степную дорогу, Иван Остапович, сидевший рядом с Василинкой, сказал: — Быки пусть плетутся, а ты мне про себя рассказывай. Мы с тобой по-настоящему и не поговорили. — А что мне рассказывать? Вроде нечего. — Какие у тебя жизненные планы? Когда на свадьбу приезжать? Василинка задорно взглянула из-под платка карими глазами, усмехнулась. — На тот год об эту пору. — Учиться не собираешься? Ты ведь и десятилетку не закончила? — Семь зим только и походила… потом война. Лицо девушки потускнело. Помолчав, она сказала: — Я добре в школе училась, отличницей. А когда в Германию угнали, мои занятия никому Не нужны были. — Сейчас пригодятся. — Мне надо на курсы какие-нибудь… агрономические… — Пошлют. Колхозное правление ведь многих посылает. — Батько советует на садовода учиться. — Что ж, интересное дело. Батько — садовод, брат — садовод… — Я и сама не против. Трошки колхоз поднимем, разбогатеет он, поеду… Василинка заговорила вдруг горячо и страстно: — Если б ты знал, как охотно работается! Люди один впереди другого стараются, потому что видят: колхозу лучше, и им легче становится, и все можно сделать… Не умею я понятно сказать… Посмотрели мы, как на чужбине. Там же какие-то жадные, абы себе побольше, в свою кладовочку. Такая нудная жизнь! Я, бывало, лежу ночью, думаю: «Как можно так?» И, знаешь, они со мной как с собакой — на дерюжке спать кладут, из паршивого казанка кормят, а мне их жалко. Они же не живут, а только едят да спят. Лежу, бывало, ночью, хозяева храпят, а я мечтаю себе. Вот прогонят наши фашистов с Украины, настроят всего еще лучше, чем до войны было: и хаты красивые и театры там, клубы, техникумы в селах, дороги, комбайнов чтоб много было, тракторов, скота разного, машин… Да богаче нас никто не будет! Нехай тогда с какого угодно государства приезжают поглядеть. И так хочется, чтоб скорей все это было! Никакой работы не боишься. Пусть она самая тяжелая. Иван Остапович слушал сестру, не перебивая. В ее рассуждениях перед ним раскрывался такой удивительный душевный мир девушки, такое скромное и в то же время горделивое ощущение своего достоинства, что, поддаваясь внезапному порыву, он крепко обнял ее. — Хорошая ты у нас, Василинка! Право, хорошая. Василинка, не поняв, чем вызвана неожиданная похвала брата, посмотрела озадаченно. — Все, о чем ты мечтаешь, сбудется, — убежденно сказал он. — Будут приезжать к нам учиться жить, другие народы будут признательны нам, что мы первые пошли по новому пути, ничего не побоялись. У дымчато-сизого горизонта, еле различимого в волнистом разливе снегов, смутно замаячили строения. — Вон то ваш полевой стан? — спросил Иван Остапович. — То уже хутор Песчаный. Бригада наша за той вон лощинкой. Километра три до нее, не больше. Быки все так же, размеренным шагом, помахивая хвостами, шли и шли по одинокому следу полозьев, мимо перешептывающихся кустов перекати-поля и придорожной полыни. От курчаво заиндевевших кострецов их шел пар. — И все же ты не рассказала о своих сердечных делах, Василинка, — напомнил Иван Остапович, — я ведь не из любопытства. Есть, вероятно, дружок на примете? — Никого нету. — Ой ли? А я знаю, какой паренек по тебе вздыхает. «Это ему кто-то успел про Павлушку Зозулю наболтать», — подумала Василинка. Смущенно потупясь, избегая глаз брата, она принялась поправлять веревку, которой было увязано сено. — Вон наш участок, — сказала она, ткнув кнутовищем куда-то вбок. Земля, на которую она показала, была укрыта толстым покровом снега, и лишь кое-где на залысинах пробивались зеленые кустики озими. Насколько хватало глаз, стояли аккуратно расставленные щиты для снегозадержания, заготовлены кучи навоза. — Выбирать себе друга надо на всю жизнь, дорогая сестра, — сказал Иван Остапович. — И когда дело дойдет да замужества, ты в секрете от семьи ничего не держи. Мать наша большую жизнь прожила, и ты знаешь, прожила красиво, с достоинством. Она многое тебе подскажет. Будешь ты счастлива — и мы вместе с тобой порадуемся. А нелады пойдут, как это иной раз бывает, — и мы переживать будем. Высокий, крытый черепицей дом второй бригады уже показался из-за сугробов, и Василинка проворно соскользнула с саней, стала заворачивать быков к бригадному двору. В этот же день, вернувшись со степи, Иван Остапович застал дома служебный пакет. Его вызывали в Москву для переговоров. — Так ты и отпуска своего до конца не отбудешь? — огорченно спрашивала мать, с грустью наблюдая, как Алла сразу начала готовить вещи в дорогу. — Солдат и в мирное время на войне, — ответил Иван Остапович. — Завтра пойдем на избирательный участок, проголосуем, а в понедельник придется ехать. Катерина Федосеевна заикнулась было о том, чтобы Алла с дочкой, пока он будет ездить, пожила у них, по Иван Осипович убедил ее, что это делать не следует: Москва, по всей видимости, вызывает для нового назначения, и там сразу же надо будет решать вопрос о поступлении Аллы в институт. XXII Перед вечером, возвращаясь из соседнего сельсовета, к Рубанюкам завернул Бутенко. Заехал он на несколько минут, но, узнав об отъезде Ивана Остаповича, задержался, потом согласился вместе поужинать. Пока Алла и приунывшая Катерина Федосеевна собирали в чистой половине хаты на стол, мужчины вышли в боковушку покурить. Остап Григорьевич смахнул рукой подсолнечную шелуху с табуреток, сам присел на лежанке. — Сегодня по радио надо ждать важного выступления, — сообщил Бутенко. Поговорили о делах в районе. — Посмотрел я полевой стан во второй бригаде, — сказал Иван Остапович, когда разговор коснулся нового строительства в колхозах. — Ну, и какое впечатление? — Знаете, водил меня бригадир-строитель… — Юхим Сергеевич, — подсказал Остап Григорьевич. — Хожу из комнаты в комнату… Ясли, женское общежитие, мужское, столовая, душевая. «Да у вас, говорю, санаторий какой-то, а не полевой стан». Строители ходят следом за мной, посмеиваются: «Дадут нам стройматериалу вволю — мы еще не такое отгрохаем». — Все закончили? — спросил Бутенко. — Остались мелочи — побелить, окна и двери покрасить. — Вот все закончат, повезу всех колхозных председателей смотреть, — сказал Бутенко. — Лепят, прах их дери, какие-то курятники из кизяков, а не полевые станы. — Прошу к столу, — пригласила Алла. Уже пили чай, когда в комнате раздались позывные московской радиостанции. Иван Остапович пересел поближе к радиоприемнику. В хату, запыхавшись, вошел Петро. Поздоровавшись с Бутенко, тихонько подсел к приемнику. — Радиоузел ваш работает? — справился у него вполголоса Бутенко. — Ну а как же! Все слушают. После долго не прекращающихся оваций раздался спокойный, неторопливый голос. — …Что касается планов на более длительный период, — говорил докладчик, — то партия намерена организовать новый мощный подъем народного хозяйства, который дал бы нам возможность поднять уровень нашей промышленности, например, втрое по сравнению с довоенным уровнем. — Сколько? — не расслышав, спросил Иван Остапович. — Втрое, — сказал Петро. Остап Григорьевич, одобрительно крякнув, обвел всех многозначительным взглядом и снова впился глазами в радиоприемник. — Неужели так быстро карточную систему можно будет отменить? — с сомнением шепнула Алла. Бутенко живо повернулся к ней. — А вы как думали? Все взвешено. На лице его сияла веселая и довольная улыбка. Он хорошо понимал, что значит для страны, претерпевшей столько испытаний, почти сразу же после окончания войны проявить такую экономическую мощь. Петро несколько минут сидел молча, взволнованно раздумывая над задачами, намеченными партией перед страной. Сейчас все прежние его планы показались ему несовершенными и робкими. Надо было сделать во много раз больше того, что намеревались сделать в ближайшие годы криничане. Это и радовало и серьезно тревожило Петра. — Мое сердце такая думка точит, — сказал Остап Григорьевич. — Не помешают нам «союзники» наши, чтоб их на том свете комары заели, своими делами заняться? Сегодня в газетке читал, в Америке какие-то лоботрясы против нас пишут. И товарищ Молотов тоже недавно указывал, что американцы и англичане про третью войну кричат. Много германского войска у себя придерживают. Что-то мне это не нравится. — У вашего батька основательные опасения, — поддержал Бутенко, поглядывая на Ивана Остаповича. — Куда идти дальше, когда вон польскую банду Андерса на фунты стерлингов содержат?! Белогвардейский корпус полковника Рогожина в Австрии, на территории союзников, до сих пор подвизается. Гитлеру помогал, теперь американские генералы его у себя приютили. — Ну, да мы ведь не младенцы, — сказал Иван Остапович, — понимаем, что к чему. Он встал, сделал несколько шагов по комнате, потом остановился перед собеседниками. Добродушное до этого лицо его стало вдруг суровым, жестким. — Верно кто-то сказал, что история злопамятнее народа, — проговорил он. — Вспомните июнь сорок первого года. Кое-кто старается забыть, но история ничего не забывает. С чем Гитлер начал воевать против нас? Войска Италии, Финляндии, Венгрии, Испании, Румынии были у него. Заводы Шкода, Шнейдер-Крезо, Ансальдо — у него! Это помимо германской промышленности. А мы заставили Гитлера в ходе войны отказаться от его прославленных марок самолетов, перестроить артиллерию, заменить основные типы танков. И все же до конца войны противопоставить что-нибудь нашей технике он ничего так и не смог. Вот это кое-кому забывать не следовало бы, как и последнюю сводку Совинформбюро за пятнадцатое мая сорок пятого года. Помните? — Какую сводку? — спросил Бутенко. — Самую короткую за время войны. Она гласила: «Прием пленных немецких солдат и офицеров на всех фронтах закончен». Разговор, волнуя всех, затягивался. Бутенко несколько раз поднимался, снова садился. В одиннадцатом часу с избирательного участка прибежали Оксана и Василинка. — Ой, накурили! — в один голос воскликнули они. Бутенко, взглянув на часы, торопливо попрощался. Оксана пошепталась о чем-то с Петром, убегая, предупредила: — Смотрите не проспите! Первыми собирались голосовать, так уж придется пораньше встать. Катерина Федосеевна подняла всех на ноги в пятом часу. Долго будили сонного Сашка́, остававшегося со Светланкой за няньку. Он, протирая глаза и раскачиваясь, как пьяный, побродил по хате, снова прилег, «на минуточку». На улице после жестокого мороза началась весенняя оттепель. Снег проваливался под ногами до влажно чернеющей земли. Мокрые, липкие хлопья сыпали и сыпали, обволакивая словно ватой ветви деревьев, заборы, крыши хат. Поеживаясь от сырости, которая забиралась под теплые шубы и полушубки, Рубанюки неторопливо шли к ярко освещенным окнам избирательного участка: впереди отец с матерью, за ними Иван Остапович с Аллой Владимировной и Василинкой. Невдалеке от красного уголка к ним присоединились принаряженные Федор Лихолит с Христиньей, сзади слышались еще чьи-то шаги. Чавкая копытами по напитанному водой снегу, прорысила мимо кобыленка: куда-то торопился нарочный. Из распахнутых настежь дверей избирательного участка широкими полосами ложился на крылечко свет. Навстречу старикам по ступенькам быстро спустились Петро и председатель сельсовета Супруненко. — Вот это добре! Первыми пришли, — похвалил Петро. — Ну, с праздником, мамо! И вас, тато! Заходите, заходите, сейчас начинаем. Поднимаясь по ступенькам, Остап Григорьевич бережно поддержал под руку Катерину Федосеевну. Петро пропустил вперед Ивана Остаповича с женщинами и Лихолитов, постоял у крыльца, глядя, как они веселой, шумной гурьбой входят в залитое электрическим светом помещение. Ощущение спокойного, прочного счастья, разлитого вокруг, поднималось в нем. Всё в эти минуты — и свежий предутренний ветерок, приятно обвевающий разгоряченное лицо, и приветливые огоньки на улице и в оконцах ближних хат, и веселые голоса родных, — все сливалось в одном чувстве большой и ясной радости, до краев переполняющей сердце. И большие белые буквы на кумачовом полотнище над ярко освещенным крыльцом — «Добро пожаловать!» — показались сейчас Петру полными особого, неохватного значения, словно этими ласковыми, призывными словами сама великая партия уверенно и властно звала его, Петра Рубанюка, его близких, всю Чистую Криницу, всех советских людей в светлые коммунистические дали. Крым. 1947–1951. АВТОБИОГРАФИЯ Писать о себе — дело нелегкое, хотя за плечами уже долгий жизненный путь и всего испытать довелось немало. На долю моего поколения выпали и войны, и голодные, тифозные годы, и горькие времена хозяйственной разрухи, и радостные события сотворения нового мира. Первые ребячьи впечатления откладываются в памяти навечно. В далеком, невозвратном детстве, с тех пор, как я себя помню, воображение мое особенно сильно поразили вещи, которые для взрослых были привычными и примелькавшимися, — деревянный журавель у ветхой криницы, длинноногий аист на крыше клуни… Изможденные погорельцы из дальних сел, побиравшиеся «Христа ради». Мне шел пятый год, когда я впервые услышал церковный благовест и увидел истово крестившихся людей… Увидел шинок с двуглавым царским орлом над огромной дверью… Такого же огромного усатого стражника с шашкой на боку, привычно усмиряющего пьяных, дерущихся на ярмарке… Раздумывая над своей автобиографией, то и дело наталкиваешься на другие детские воспоминания… «Туманные картины» в школе, которые заменяли только что появившийся кинематограф, или, как его называли — «биоскоп»… Венки из полевых цветов, сплетенные руками деревенских школяров к портретам дедушки Крылова, Пушкина, Кутузова, Суворова. Стихи о Бородино… Пышный приезд из города архиерея… Кочующий с убогой кибиткой лавочник, у которого «товару про всякого»… Солнечное затмение, повергшее всех в неописуемый страх… Призыв рекрутов на войну «За веру, царя и отечество!» Но церковь, с ее заунывно-торжественными песнопениями и ладанным благоуханием, отчаянно-дерзкие «дядьки», пропивающие в шинке сивые свитки, усатый стражник оставили более глубокий и прочный след в памяти. Смутно припоминаются люди, которые захаживали к отцу, — сельскому учителю. Попечитель школы, землемер, местный аптекарь, священник, — ими и ограничивалось «интеллигентное общество» тогдашнего села. Кстати, один из самых частых посетителей школы, пахнущий вечно табаком и водкой священник отец Леонид постарался упрятать в тюрьму отца, распространявшего вместе с другими поборниками справедливости революционные прокламации и листовки. В этом селе Петроостров, Херсонской губернии, где я родился 26 февраля 1907 года, и прошла часть моих младенческих дней. Почти каждое лето я проводил у бабушки в глухом хуторе. Ездил с мальчишками в ночное пасти лошадей, и уж сколько ребячьих «страшных» историй довелось и послушать и самому сочинить у костра! Дед и бабушка были неграмотны, суеверны. В доме хранилось всего три книжки: рекламный проспект швейной компании «Зингер», молитвенник и часослов, которые я много раз перечитывал и почти затвердил наизусть. Самыми приятными минутами этого скучного детства были те, когда удавалось наблюдать деревенские обряды: свадьбы, крестины, поминки. Более поздними впечатлениями были события, сопутствующие гражданской войне. По улицам небольшого провинциального городка Новомиргород, куда в 1913 году переехала мать и где я жил до 1923 года, проходили и войска Красной Армии, и белогвардейские части. Глухой, беззащитный городок терзали банды Махно, Григорьева. Петлюры, Тютюнника, вооруженные шайки разных «Марусь» и «Архангелов». Мне, с матерью и сестрой, приходилось каждый раз во время таких нашествий скрываться либо у знакомых, либо в окрестных деревнях; мать была районным женорганизатором, депутатом Новомиргородского совета. Никогда не изгладятся из памяти двадцатые, голодные годы. Почему-то именно в ту пору, когда в стране, истерзанной врагами и разрухой, не было хлеба, нестерпимо хотелось есть. Уходя на работу, в школу, мать оставляла нам с сестрой два сухаря, кастрюльку супа из чечевицы или горстки пшена: — На весь день! Все это, конечно, съедалось немедленно, а затем наступали гнетущие, мучительные часы ожидания следующего дня. Вскоре и этой скудной еды не стало. Под заборами и на пустырях валялись опухшие, черные люди, живые и мертвые. Мы перебивались варевом из травы, невесть еще чем… Счастьем было, когда мне удалось позже получить поденную работу в «экономии», на прорывке и шаровке бураков. Там давали немного хлеба, щепотку соли… До 1922 года я учился в Новомиргородской трудовой школе. Еще в 1921 году вступил в комсомол. В ту бурную эпоху становления молодой советской власти у комсомола, пожалуй, не было более важной задачи, чем борьба с бандитизмом, участие в продотрядах, ликвидация самогоноварения. Я состоял в отряде ЧОН (часть особого назначения), гонялся вместе с другими комсомольцами за бандами всевозможных «батек», укрывавшихся в лесах, всегда был вооружен каким-то древним оружием. Первое ответственное комсомольское поручение — работа старшего политрука допризывного пункта — увлекла меня настолько, что учеба в школе стала всерьез прихрамывать. Зато с какой жадностью я набрасывался на все, что можно было добыть в городской библиотеке! Запоем, как это бывает лишь в юности, читал Гоголя, Пушкина, Шевченко, Гончарова. Примерно в это время началась моя литературная деятельность. Написал две пьесы, в которых, разумеется, главными действующими лицами были рабочий и крестьянин, поп и буржуй. Пьески эти даже исполнялись комсомольским драматическим кружком. Окрыленный этим успехом, одну из пьес я отважился показать режиссеру профессионального театра. Какими-то судьбами этот театр оказался в нашем степном городке. Режиссер тут же, в моем присутствии, перелистал тетрадку и… велел своей жене напоить меня чаем с вареньем. Пока я, обжигаясь и поминутно вытирая вспотевший лоб, судорожно глотал чай, старый актер деликатно заговорил о высоком призвании театра, о подводных камнях и течениях, которые подстерегают служителей Мельпомены. — Учиться надо, молодой человек, — неожиданно сердито заключил он — И не с пьесок начинать, а с азов… У вас, извините, владелец фабрики изъясняется языком какого-то… э… местечкового балагулы… И запятые научитесь ставить там, где положено… Он долго и ворчливо говорил в таком же духе что-то еще, а «молодой человек» комкал в ладонях злополучную тетрадку и, едва оказавшись на улице, изорвал ее… Но писать после этого сурового и, что говорить, полезного урока я не бросил. С каким-то яростным ожесточением сел и в три — четыре дня написал пьесу «Вечерний звон», где-то потерял ее и принялся за повесть «Плесень», в которой изобличались обывательские нравы глухой провинции. Но так и не дописал ее, окончательно разуверившись в своих литературных способностях. В те дни произошло событие, чрезвычайно взволновавшее нас, комсомольцев. Кулаки убили нашего товарища Ваню Стоянова. Мы поняли, что хотя с вооруженными бандами покончено, враг не сдался. То там, то здесь кулачье совершало вылазки, травило все новое, преследовало комсомольцев, селькоров. В село Панчево, где был убит наш товарищ, райком комсомола послал меня. Затем я работал секретарем комсомольских организаций в селе Каменка и в Новомиргороде, был секретарем райкома комсомола. О литературных упражнениях мне и думать тогда было некогда, но уже не по юношескому увлечению, а по долгу общественного работника я стал выступать в газетах. Один из весенних дней 1923 года, когда, развернув, одесскую газету для молодежи, я впервые увидел напечатанной небольшую заметку с подписью «юнкор Е. Поповкин», запомнился навсегда. Я перечитывал газету много раз, бережно хранил и, пожалуй, именно тогда всерьез уже начал писать, сперва заметки, затем очерки и небольшие рассказы. С 1926 года мои корреспонденции стали печатать и московские журналы. Лишь много позже, когда прибавилось житейских наблюдений, знания людей, я почувствовал, что первые литературные пробы пригодились. Работа в окружкоме комсомола в 1924–1925 годы, и особенно пропагандистская деятельность (Кировоградский окружком партии назначил меня штатным пропагандистом) дали то, чего нельзя было возместить ни юношеским жаром, ни добросовестным подражанием полюбившимся писателям: Гоголю, Пушкину, Толстому. Накапливался жизненный опыт. В 1925 году, когда мне исполнилось восемнадцать лет, я был принят в партию. Работая пропагандистом, каждый месяц я приезжал в новый район, в какое-нибудь большое село или в совхоз, налаживал «школу-передвижку», как назывались тогда кратковременные курсы сельского актива. Новые люди, конфликты классовой борьбы, бурные культурные сдвиги на селе, — все было необычайно интересно: В ту пору, еще не зная, что придет час, когда мне удастся написать повесть или роман, я стал вести записные книжки. Не все они сохранились, но приучили осмысливать увиденное. В 1928 году меня командировали на учебу в Москву, в Первый Государственный Университет. Нетрудно представить чувства юноши, жившего до этого в глухих селах и деревнях и вдруг получившего возможность слушать лекции известных профессоров, ходить по столичным музеям, посещать Большой театр, МХАТ. Литературный факультет МГУ я окончил в 1931 году, работал после этого в одном из московских пропагандистских журналов, написал несколько брошюр об опыте партийной работы. События тридцатых годов, когда в стране началась коллективизация, заставили меня расстаться с Москвой и уехать на Северный Кавказ, в донскую станицу. Здесь борьба за становление колхозов отличалась особенной остротой, вековые казачьи традиции, серьезно препятствовавшие колхозному движению, укоренились особенно глубоко. Работая редактором политотдельской газеты Манычской МТС, участвуя в повседневной жизни придонских колхозов, я задумал первую свою большую книгу — роман «Большой разлив». Первая книга этого романа, повествующая о становлении казачьих колхозов на Дону, вышла в Ростовском издательстве небольшим тиражом в 1940 году. Великая Отечественная война прервала работу над второй книгой. Лишь спустя четырнадцать лет мне снова удалось вернуться к своему первому роману, почти заново переписать и дополнить его. В 1955 году он был издан в Москве, в издательстве «Советский писатель», а год спустя в Киеве, «Радянським письменником». После реорганизации в 1935 году политотделов МТС я полгода работал в станице Багаевской, редактором районной газеты, затем в ростовской газете «Молот». В 1939 году меня призвали в кадры Красной Армии. С тех пор, в течение десяти лет, я был кадровым офицером, военным журналистом. * * * Самым суровым испытанием для людей нашего поколения была война с гитлеровскими ордами, напавшими на советскую землю в июньский день 1941 года. В конце июля я был уже на фронте. Объятая пламенем Старая Русса, затемненный и настороженный Ленинград, изнуряющие налеты немецкой авиации на Москву, толпы беженцев на дорогах моей Отчизны, длинные санитарные эшелоны с раненными, плач детей, растерянность женщин, стариков — первые, наиболее остро воспринятые впечатления этих тяжких дней и ночей. Мне, редактору армейской газеты, довелось быть на Северо-Западном, Степном, Воронежском, Украинском фронтах, принимать участие в освобождении Киева, затем Крыма. И всюду я был свидетелем несгибаемой воли к победе, мужества наших советских людей, славных воинов. Заветной целью было написать обо всем увиденном и пережитом. …Зимой тысяча девятьсот сорок третьего года советские войска освобождали от гитлеровских захватчиков Украину. Кто из солдат и офицеров украинских фронтов смог бы забыть эти волнующие, радостные дни! Еще рвались вблизи снаряды, кипел ожесточенный бой с вражескими арьергардами, а женщины, подростки, дети выбегали за село встречать разгоряченных боем разведчиков. — Наши! Наши идут! Мело на степных шляхах поземку, по обочинам их догорали в сугробах фашистские машины и танки, заглушённая метелями орудийная канонада еще погромыхивала невдалеке, а в хатах с выбитыми стеклами и давно небеленными стенами хозяйки на скорую руку наводили порядок. В одной из таких хаток, в небольшом селе Житнегоры, мне довелось выслушать рассказ пожилой колхозницы о жизни ее семьи в тяжкую пору фашистской оккупации. Этот взволнованный рассказ простой и мужественной женщины о людях, не покорившихся захватчикам, с честью пронесших сквозь самые суровые испытания гордость свободного советского человека, верность Родине, лег в основу романа «Семья Рубанюк». Писать его я начал еще во время войны. Но лишь после ее окончания, спустя год после того как над рейхстагом в Берлине было водружено алое знамя Победы, первая книга романа была завершена и напечатана в журнале «Октябрь», а затем вышла отдельным изданием. Меня бесконечно волнует и радует, когда я вижу этот роман в руках у советского читателя, когда почта приносит «Семью Рубанюк» на языках братских нам народов — чешском, болгарском, польском, китайском… Это — не только огромное вознаграждение за нелегкий писательский труд, но и вдохновение для новых книг о нашем замечательном советском народе. Евг. ПОПОВКИН. Крым. Октябрь 1956. notes Примечания 1 Очипок — домашний головной убор замужних женщин (укр.). 2 Квитчення — ветки дуба и клена для украшения хаты и двора (укр.). 3 Жерделы — мелкий сорт абрикосов. 4 Куток — буквально: уголок. В тексте — дальняя улица, часть села (укр.). 5 Комора — кладовая (укр.). 6 Сулея — бутыль (укр.). 7 Скрыня — сундук (укр.). 8 Надобранич — спокойной ночи (укр.). 9 Позычить чоловика — одолжить мужа (укр.). 10 Весилля — свадьба (укр.). 11 Чон — часть особого назначения. 12 Я работник из Дрогобыча. Якуб Домбровецкий (польск.). 13 Поляк (польск.). 14 Я ищу своих товарищей. Мы убежали от фашистов (польск.). 15 Я шахтер… Рабочий (польск.). 16 Нет (польск.). 17 Вы мне не верите?… Я шахтер. Я ненавижу гитлеровцев (польск). 18 Я в Красную Армию просил меня взять. Не принимают. На мою родину пришли фашисты. Как я должен поступить? Если русские нам не помогут, Гитлер останется в Польше хозяином. Только тогда и засиял для нас день, когда вы пришли с востока. А сейчас сплошная ночь (польск.). 19 Сердечно благодарю (польск.). 20 У гитлеровцев? (польск.). 21 Русские нас никогда не называли баранами, чье место только в хлеву. И не назовут, я знаю. А что гитлеровцы пишут о нас? (польск.). 22 Пастух не потерпит, чтобы его бараны сравнялись с ним. Об этом пишет их поэт Георг Гервег. Гитлер не признает никаких прав ни за поляками, ни за чехами, ни вообще за славянами. Поляк не должен владеть землей, не должен иметь права голоса. Остается ему только рабский труд! Почему я должен быть рабом? Я хочу быть человеком! (польск.). 23 Позычать — занимать (укр.). 24 Гыцель — собачник, шкуродер (укр.). 25 Хайматшусс — дословно: выстрел на родину (немецк.). 26 Заборонена зона — запрещенная зона (укр.). 27 Сумно — грустно (укр.). 28 Время, когда жителям запрещалось появляться на улицах.