Одень свою семью в вельвет и коттон Дэвид Седарис В своей новой книге Дэвид Седарис приподнимает покров скучной повседневной жизни, приоткрывая таящийся в ней абсурд. Его мир полон странных желаний и тайных мотивов, в нем прощение происходит само собой, а холодная рассудочность может оказаться высшей формой любви. Читая Одень свою семью в вельвет и коттон, понимаешь, что перед нами один из умнейших и оригинальнейших писателей нашего времени в расцвете своего мастерства. Дэвид Седарис Одень свою семью в вельвет и коттон Посвящается Хью Глава 1. Мы и они Впервые переехав в Северную Каролину, мы сняли дом в трех кварталах от школы, в которую мне предстояло пойти в третий класс. Мама подружилась с одной из соседок, и ей, казалось, было достаточно этого единственного знакомства. Мы собирались снова переезжать, поэтому, говорила мама, нет смысла сближаться с теми, с кем скоро придется расстаться. Наш следующий дом находился менее чем в миле от предыдущего, и короткое путешествие не располагало к слезам или хотя бы к прощаниям, если уж на то пошло. К ситуации лучше подходили слова «до скорого», однако я разделял мамино мнение, потому что оно позволяло мне делать вид, будто я сознательна не завожу друзей. Я мог с кем-то подружиться, если бы захотел. Просто время было неподходящее. Раньше, в штате Нью-Йорк, мы жили в деревне, где не было тротуаров и фонарей; можно было выйти из дома и никого не встретить. Но тут из окна видны другие дома и их обитатели. Я надеялся, что во время поздних вечерних прогулок стану свидетелем убийства, однако большинство наших соседей просто смотрели телевизор в своих гостиных. Единственный необычный дом принадлежал мистеру Томки, человеку, который не верил в телевидение. Об этом нам рассказала подруга мамы, заскочившая однажды вечером с корзиной окры. Она не прокомментировала этот факт – просто выдала информацию, предоставляя слушательнице самой делать выводы. Если бы мама сказала: «В жизни не слышала ничего абсурднее!», то, полагаю, подруга согласилась бы с ней. Такое же согласие она бы выразила, воскликни мама: «Дай Бог здоровья мистеру Томки!» Все, включая окру, было своего рода проверкой. Сказать, что ты не веришь в телевидение, и сказать, что тебе на него наплевать, – разные вещи. Вера подразумевала, что телевидение следует некоему верховному плану, а ты против него, а также, что ты слишком много думаешь. Когда мама сказала отцу о том, что мистер Томки не верит в телевидение, он воскликнул: «Тем лучше для него. Я сам толком не знаю, верить в телевидение или нет». «Вот и я так считаю», – согласилась мама, а затем мои родители посмотрели новости и все, что показали после. * * * Поползли слухи, что у мистера Томки нет телевизора. Все говорили, что он не имеет права навязывать такие взгляды своей жене и детям, которые страдают ни за что. Считалось, что, подобно тому, как слепой вырабатывает обостренное чувство слуха, семья должна возместить свою потерю. «Может, они читают, – предположила подруга моей мамы. – Или слушают радио, но могу поспорить на что угодно, они хоть чем-то да занимаются». Я хотел знать, что это было за занятие, и поэтому стал заглядывать в окна мистера Томки. Днем я стоял на другой стороне улицы напротив его дома, делая вид, что жду кого-то, а ночью, когда видимость становилась лучше и было меньше шансов обнаружить себя, я пробирался к ним во двор и прятался в кустах возле забора. Из-за отсутствия телевизора семья Томки была вынуждена общаться во время обеда. Они даже не представляли, насколько незначительна их жизнь, и поэтому их бы не смутило то, что они не составляют никакого интереса для кинокамеры. Они не знали, как должен выглядеть привлекательный обед. Им даже не было известно, в котором часу людям надлежит питаться. Иногда они не садились за стол до восьми часов вечера – намного позже того, как все остальные уже помыли посуду. Иногда во время трапезы мистер Томки стучал по столу и показывал на детей вилкой, что их очень смешило. Я решил, что таким образом он изображал кого-то другого, и подумал, уж не подглядывал ли он за нами, пока мы ели. Осенью, когда началась учеба, я наблюдал, как дети мистера Томки шагают вверх по холму с бумажными пакетами в руках. Его сын был на класс младше меня, а дочка – на класс старше. Мы никогда не разговаривали, но время от времени я проходил мимо них в коридорах, пытаясь взглянуть на мир их глазами. Каково быть такими невежественными и одинокими? Нормальному человеку это и представить трудно. Пялясь на коробку для ленча с изображением Элмера Фадда, героя мультфильмов «Уорнер Бразерс», я пытался избавиться от всего, что о нем знал. Я старался забыть о том, что Элмер не выговаривает букву р, о его вечной погоне за умным и гораздо более известным кроликом. Мне хотелось воспринимать Элмера просто как рисунок, тем не менее отделить его от его же славы было невозможно. Как-то в классе мальчик по имени Уильям начал писать на доске неправильный ответ, а наша учительница замахала руками, говоря: «Осторожно, Уилл. Опасность, опасность». Ее голос был синтетическим, лишенным всяких эмоций, и мы засмеялись, зная, что таким образом она подражает роботу из телесериала про семью, живущую в космосе. А дети мистера Томки решили, что у нее случился сердечный приступ. Мне показалось, что им нужен своего рода проводник, который был бы рядом каждый божий день и объяснял все непонятные им вещи. Я мог бы заниматься этим по выходным, но дружба разрушила бы некую таинственность и стала помехой хорошему чувству, которое взрастила во мне жалость. Так что я решил держаться на расстоянии. В начале октября семья Томки приобрела лодку, и все сразу вздохнули с облегчением. Особенно это касалось подруги моей мамы, которая подметила, что мотор у лодки явно бывший в употреблении. Также стало известно, что у тестя мистера Томки есть домик на озере, и он предоставил этот домик в распоряжение зятя и его семьи. Это объясняло отсутствие семейства Томки по выходным, но мне не стало легче от этого знания. У меня было ощущение, что отменили мое любимое шоу. В том году Хэллувин праздновали в субботу, и когда наконец мама повела нас в магазин, все хорошие костюмы уже были раскуплены. Мои сестры нарядились ведьмочками, а я – бродягой. Я предвкушал, как подойду к дверям Томки в этом наряде, но они были на озере, в их доме было темно. Перед отъездом они оставили на крыльце наполненную жвачками банку из-под кофе, а рядом поставили табличку с надписью: «Не будь жадным». Жвачки считались чуть ли не самыми низкопробными из всех хэллувинских лакомств. В подтверждение этому их изрядное количество плавало в собачьей миске. Мысль, что именно так жвачки выглядят в твоем желудке, была омерзительной. Обидным было и наставление не брать слишком много того, чего брать вовсе и не хотелось. «Кем они себя возомнили, эти Томки? «– сказала моя сестра Лиза. Вечером следующего дня мы сидели и смотрели телевизор, когда раздался звонок в дверь. В нашем доме посетители были редким явлением, поэтому пока отец оставался на месте, мама, сестры и я толпой сбежали вниз. Открыв двери, мы обнаружили на нашем пороге семью мистера Томки в полном составе. Взрослые выглядели как обычно, а сын с дочерью были в костюмах. Девочка оделась балериной, а мальчик изображал грызуна с плюшевыми ушами и хвостом из чего-то, смахивающего на удлинитель. Судя по всему, они провели предыдущий вечер на озере и пропустили возможность поучаствовать в празднике. «Мы попросим хэллувинское угощение сейчас, если вы не против», – сказал мистер Томки. Я объяснил их поведение отсутствием телевизора, но ведь и телевизор не научит всему. Требование угощения на Хэллувин – часть традиции, но первого ноября оно расценивалось только как попрошайничество, и от этого становилось неловко. Такие вещи усваиваются естественным путем, и меня возмутило, что семья Томки этого не понимает. – Да, конечно, еще совсем не поздно, – сказала моя мама. – Дети, почему бы вам… не сбегать… за сладостями? – Но конфет больше нету, – сказала моя сестра Гретхен. – Ты отдала последние вчера вечером. – Не те конфеты, – ответила мама. – Другие сладости. Почему бы тебе не сбегать и не принести их? – Ты имеешь в виду наши конфеты? – спросила Лиза. – Те, что мы заработали? Именно о них и говорила наша мама, но она не хотела упоминать об этом в присутствии семьи мистера Томки. Щадя их чувства, она хотела, чтобы они поверили, будто у нас в доме всегда есть ведро конфет, которые только того и ждут, пока кто-то постучит в двери и попросит сладкого. «А теперь идите, – сказала мама. – И поторопитесь». Моя комната была возле прихожей, и гости могли видеть мою кровать и большой коричневый бумажный пакет с надписью: «Мои конфеты. Руками не трогать». Я не хотел, чтобы они знали, сколько у меня сладостей, и поэтому я захлопнул за собой дверь комнаты. Затем задернул занавески и высыпал содержимое пакета на кровать, выискивая то, что хрустит. Всю жизнь я страдал из-за шоколада. Не знаю, может у меня на него аллергия или что-то подобное, но даже от маленького ломтика у меня раскалывается голова. В конце концов я научился держаться от него подальше, но в детстве я не мог отказаться от своей доли. Я съедал шоколадки, а когда начинала болеть голова, винил в этом виноградный сок, дым от маминых сигарет или слишком тесную оправу своих очков – в общем, все, что угодно, только не шоколад. Шоколадные батончики были для меня отравой, но они были фирменными, и потому я отложил их в кучку № 1, которая определенно не предназначалась для семьи Томки. Я отчетливо слышал, как в коридоре мама пытается найти тему для разговора. «Лодка! – говорила она. – Звучит прекрасно. Значит, вы можете просто въехать на ней в воду? – На самом деле у нас есть прицеп, – ответил мистер Томки. – Так что все, что нам нужно, – это заехать прицепом в озеро. – Ах, прицеп. Какого он типа? – Ну, это прицеп для лодки, – прозвучал ответ мистера Томки. – Понятно, но он из дерева или из этого… Мне интересна сама конструкция вашего прицепа. Какова она? Слова моей мамы имели скрытый смысл и несли два сообщения. Первым и наиболее очевидным было: «Да, я говорю о прицепах для лодки, а еще я умираю». Второе сообщение предназначалось мне и сестрам. Оно гласило: «Если вы немедленно не принесете сюда эти конфеты, вам больше никогда не светит испытать чувство свободы, радости и тепла моих объятий». Я знал, что рано или поздно мама войдет в мою комнату и сама станет собирать конфеты, хватая их без разбора и без соблюдения моей рейтинговой системы. Если бы я мыслил здраво, то спрятал бы самые ценные лакомства в ящик с одеждой, но вместо этого я запаниковал при мысли, что мамина рука уже на дверной ручке, и начал разворачивать конфеты и отчаянно заталкивать их в рот, словно участвуя в некоем нелепом соревновании. Большинство конфет были маленькими, что позволяло без труда пристраивать их во рту, где уже почти не осталось свободного места. Но было сложно жевать и одновременно запихивать еще. Незамедлительно началась головная боль, и я приписал ее своему волнению. Мама сказала семье Томки, что ей надо кое-что проверить, а потом открыла дверь и просунула голову в мою комнату. «Какого черта ты здесь делаешь?» – спросила она шепотом, но я не смог ответить с набитым ртом. «Я буду через секунду!» – крикнула мама, и пока она закрывала дверь и подходила к моей кровати, я ломал ириски и карамельные бусы из кучки № 2. Эти вещи были на втором месте среди всего, что я получил на Хэллоуин. И, хотя мне было больно их уничтожать, отдать их кому-то другому было еще больнее. Я увечил миниатюрную коробочку с конфетами «Красный перчик», когда мама вырвала коробку из моих рук, довершая начатое мной разрушение. Крошечные драже застучали по полу, и пока я провожал их взглядом, она ухватила пачку вафель «Некко». «Только не эти! – взмолился я, но вместо слов из моего рта вылетали кусочки пережеванного шоколада, падая на рукав маминого свитера. – Не эти! Не эти!» Мама тряхнула рукой, и кучка шоколада, словно отвратительная какашка, упала на мое покрывало. «Ты только посмотри на себя, – сказала мама, – я хочу сказать, хорошенько посмотри на себя». Вместе с вафлями «Некко» она забрала несколько леденцов «Тутси» и полдюжины карамелек в целлофановой обертке. Я слышал, как мама извинялась перед семьей Томки за свое отсутствие, а потом отдала мои конфеты. «Что нужно сказать?» – спросил мистер Томки. Дети ответили: «Спасибо». Пока я получал за то, что не принес свои конфеты сразу, у сестер были неприятности из-за того, что они вообще не принесли свои. Начало вечера мы провели в своих комнатах, а затем по одному пробрались наверх и присоединились к родителям перед телевизором. Я пришел последним и сел на полу возле дивана. Показывали вестерн, но, даже если бы у меня не раскалывалась голова, я вряд ли смог уследить за сюжетом. Шайка бандитов обосновалась на вершине скалистого холма, щурясь на облако пыли, идущее с горизонта, и я снова вспомнил семью Томки и то, как одиноко и неуместно они выглядели в нелепых костюмах. «Что там у малого был за хвост?» – спросил я. «Т-с-с-с-с!» – зашипели в ответ мои родственники. Месяцами я защищал этих людей и присматривал за ними, но теперь одним дурным поступком они превратили мою жалость в грубое и уродливое чувство. Эта резкая перемена вызвала во мне неприятное ощущение потери. Мы с семьей Томки не были друзьями, но, тем не менее, я одаривал их своим любопытством. Размышления о семье Томки заставляли меня чувствовать себя щедрым, но теперь придется сменить упряжку и довольствоваться ненавистью к ним. Единственным выходом было поступить по совету мамы – хорошенько посмотреть на себя. Это был старый трюк, придуманный, чтобы повернуть свою ненависть внутрь, и, хотя я был полон решимости не попасться на него, мне было сложно избавиться от мысленного образа, навеянного мамиными словами: вот мальчик сидит на кровати, его рот измазан шоколадом. Он – человек и одновременно – свинья, окруженная мусором и набившая брюхо так, что другим ничего не осталось. Если бы это был единственный образ в мире, пришлось бы уделить свое внимание, но, к счастью, были и другие. Например, дилижанс с грузом золота. Новый блестящий кабриолет. Девушка с волосами, похожими на роскошную гриву, попивающая пепси через трубочку. Одна картинка сменяет другую – и так до новостей и всего, что после них. Глава 2. Пусть падает снег! В городе Бингхемтоне, штат Нью-Йорк, зима означала снег. Я был еще маленьким, когда мы переехали, однако хорошо запомнил большие сугробы. Эти воспоминания я использовал как доказательство того, что Северная Каролина была в лучшем случае третьесортным местом для жизни. Мелкие крупицы снега, которые там выпадали, таяли через два-три часа. И вот ты, в штормовке и неубедительных перчатках, лепишь из грязи мешковатую фигуру – снежного негра, как мы их называли. Я учился в пятом классе, когда нам повезло с зимой. Падал снег и впервые за многие годы не таял. Занятия в школе отменили, а через два дня нам снова повезло. Снег выпал слоем в восемь дюймов и замерз вместо того, чтобы растаять. На пятый день наших каникул у мамы случился небольшой срыв. Наше присутствие мешало маминой тайной жизни, которую она вела, пока мы были в школе. А когда ее терпение лопнуло, она вышвырнула нас вон. Это была не вежливая просьба, а нечто близкое к выселению. «Убирайтесь к черту из моего дома!» – сказала мама. Мы напомнили ей, что это и наш дом тоже, а мама открыла входную дверь и вытолкала нас в гараж. «Не дай бог сунетесь в дом!» – прокричала она. Мы с сестрами спустились с холма и покатались на санках с соседскими детьми. Через пару часов мы вернулись домой и с удивлением обнаружили, что входная дверь все еще заперта. «Ну, пошутили и хватит», – сказали мы. Я позвонил в звонок, и когда никто не ответил, мы подошли к окну и увидели, что мама сидит на кухне перед телевизором. Обычно она ждала до пяти вечера, чтобы выпить. Но последние несколько дней она нарушала это правило. Выпивка не считалась таковой, если запивать рюмку вина чашкой кофе, поэтому перед ней на столике стояли и бокал, и чашка. «Эй! – закричали мы. – Открой дверь. Это мы». Мы постучали в окно, но мама, даже не взглянув в нашу сторону, снова наполнила бокал и вышла из комнаты. «Вот стерва!» – воскликнула моя сестра Лиза. Мы стучали снова и снова, а когда мама не отозвалась, мы обошли дом и стали бросать снежки в окно маминой спальни. «У тебя будут большие неприятности, когда папа вернется домой!» – орали мы, а мама в ответ задернула занавески. Наступали сумерки, и, по мере того как становилось холоднее, нам пришло в голову, что так и помереть недолго. Такое случалось. Эгоистичные мамы хотели остаться дома одни, а их детей находили через много лет замороженными, как мастодонтов, в глыбах льда. Моя сестра Гретхен предложила позвонить папе, но никто из нас не знал его номера телефона, и он вряд ли смог бы чем-то помочь. Он ходил на работу специально, чтобы избегать мамы, и в зависимости от погоды и ее настроения могли пройти часы или даже дни, прежде чем отец возвращался домой. «Надо, чтобы кого-то из нас сбила машина, – сказал я. – Это проучило бы их обоих». Я представил, что жизнь Гретхен висит на волоске, а в это время мои родители измеряют шагами коридоры Рэкс-Хоспитал и жалеют, что уделяли детям так мало внимания. Это было идеальным решением. Убрав Гретхен с дороги, остальные получат больше жизненного пространства. – Гретхен, пойди ляг на проезжей части. – Пусть Эми ляжет, – ответила Гретхен. Эми, в свою очередь, спихнула это на Тиффани, которая была самой младшей и не имела ни малейшего понятия о смерти. «Это как сон, – объясняли мы ей. – Только кровать у тебя будет с балдахином». Бедняжка Тиффани. Она бы сделала все, что угодно, ради малой толики благосклонности. Стоило только назвать ее Тифф, и все, что вы хотели, становилось вашим: ее карманные деньги, ее обед, содержимое ее пасхальной корзинки. Ее стремление ублажить было абсолютным и нескрываемым. Когда мы попросили ее лечь посередине улицы, она задала только один вопрос: «Где?» Мы выбрали тихую впадину меж двух холмов – место, где водители были вынуждены лететь без управления. Шестилетка в пальто сливочного цвета заняла свою позицию, а мы сгрудились на обочине – посмотреть, что будет. Первая проезжающая машина принадлежала соседу, тоже янки, который оснастил свои покрышки цепями и затормозил в нескольких футах от нашей сестры. «Это что же – человек? «– спросил он. «Ну, типа того», – ответила Лиза. Она объяснила, что нас выперли из дома, и, хотя мужчина вроде бы принял это за разумное объяснение, я склоняюсь к мысли, что именно он нас и сдал. Проехала еще одна машина, а потом мы увидели нашу маму – задыхающуюся фигурку, неуклюже преодолевающую вершину холма. У нее не было ни одной пары брюк, и ее ноги по щиколотку утопали в снегу. Мы хотели отослать ее домой, вышвырнуть из нашего мира так же, как она выставила нас из дома, но было сложно злиться на кого-то, кто выглядел так жалко. «Ты разве не в мокасинах!» – спросила Лиза. В ответ мама подняла босую ногу. «На мне были мокасины, – сказала она. – То есть они были на мне только что». Вот так мы и жили. Она выгоняет нас из нашего собственного дома, а через мгновение мы рыщем в снегу в поисках ее левой тапки. «Да забудьте вы об этом, – настаивала мама. – Она найдется через пару дней». Гретхен надела свою шапку маме на ногу. Лиза обвязала шапку своим шарфом, и, плотно окружив маму со всех сторон, мы пошли домой. Глава 3. Кораблик Мы с мамой в химчистке стояли за женщиной, которую никогда раньше не видели. «Приятная женщина, – делилась со временем своими впечатлениями мама. – Отличная фигура. Шикарная». Женщина была одета по сезону – в легкую хлопчатобумажную блузку с узором из огромных маргариток. Ее туфли походили на лепестки, а сумочка в черно-желтую полоску висела через плечо, порхая над цветами, как ленивый шмель. Женщина отдала кассиру свой чек, получила одежду, а затем поблагодарила за то, что считала быстрым и эффективным сервисом. «Вы знаете, – сказала она, – люди поговаривают о Рэйли, но ведь это все ерунда, правда?» Кореец закивал – так кивает иностранец, когда понимает, что кто-то закончил предложение. Кореец был не владельцем, а простым помощником, который не имел ни малейшего понятия, о чем речь. «Мы с сестрой приезжие, – произнесла женщина, чуть-чуть повысив тон, кореец снова кивнул. – Хотелось бы ненадолго остаться здесь еще и все разузнать, но мой дом – в общем, один из моих домов, – находится на садовом маршруте, так что мне нужно возвращаться обратно в Вильямсбург». Тогда мне было одиннадцать лет, и, тем не менее, сказанное показалось мне странным. Если женщина надеялась впечатлить корейца, то она зря сотрясала воздух; кому же предназначалась эта информация? «Мой дом – в общем, один из моих домов» – к концу дня мы с мамой повторили эти слова раз пятьдесят. Садовый маршрут не имел значения, но от первой части предложения мы получили огромное удовольствие. Там, где стояло тире, была пауза между словами «дом» и «в общем», короткий промежуток времени, за который женщина подумала: «А почему бы и нет?» Следующее слово – «один» – слетело с ее уст, будто подхваченное нежным ветерком, и тут начиналось самое сложное. Надо было понять все правильно, иначе предложение теряло силу. Балансируя между стыдливым смешком и забавной неловкостью, слово «один» придавало ему двойное значение. Для тех, кто был ей ровня, оно означало: «Смотрите – я постоянно в движении!», а для тех, кому повезло меньше, предложение звучало, как совет: «Не обманывайте себя; иметь больше, чем один дом, очень сложно». Когда мы попробовали повторить сказанное женщиной, то первые несколько раз наши голоса звучали вымученно и снобски, но уже к полудню смягчились. Мы хотели иметь то, что было у этой женщины. Передразнивая ее, мы осознали, что это безнадежно недоступно. «Мой дом – в общем, один из моих домов…». Мама произносила это в спешке, будто на нее давила необходимость быть более конкретной. Таким же образом она говорила: «Моя дочь – в общем, одна из моих дочерей». Однако второй дом был солиднее, чем вторая дочь, и поэтому у мамы не получалось по- добрать верную интонацию. Я, в свою очередь, пошел в противоположном направлении, делая ударение на слове «один» таким образом, чтобы наверняка отдалить от себя слушателя. – Скажи это с такой интонацией, и люди будут тебе завидовать, – сказала мама. – Ну, а разве мы не этого хотим? – Типа того. Но гораздо больше нам хочется, чтобы они за нас порадовались. – Но зачем тебе радоваться за кого-то, кто имеет больше тебя? – недоумевал я. – Я думаю, это зависит от человека, – сказала мама. – Как бы там ни было, это неважно. Со временем, когда наступит нужный день, все получится само собой. И мы ждали. В какой-то момент, ближе к концу 60-х годов, Северная Каролина стала называть себя «Штатом увлекательных каникул». Эти слова были выбиты на номерных знаках автомобилей, а целый ряд рекламных роликов на телевидении напоминал нам, что у нас, в отличие от наших соседей, есть и пляж, и горы. Были те, кто метался между первым и вторым, но большинство стремилось выбрать себе пейзаж и привязаться к нему. Мы были Пляжными Людьми, Людьми с Изумрудного Острова, но главная заслуга в этом принадлежала маме. Не думаю, что нашего отца когда-либо заботил его отпуск. Вдали от дома он чувствовал тревогу и раздражение, а мама обожала океан. Она не умела плавать, но любила постоять у кромки воды с удочкой в руках. Она не ловила рыбы и не выражала ни надежды, ни разочарования по поводу своих действий. О чем она думала, глядя на волны, оставалось загадкой. Но эти мысли явно доставляли ей удовольствие. Как-то наш отец опоздал с заказом гостиницы, и мы были вынуждены довольствоваться остатками – не коттеджем, а жалким, запущенным домом. В таких местах жили бедняки. Двор был огражден железной сеткой, воздух кишел мухами и комарами, которых обычно уносил океанский бриз. А однажды с дерева упала отвратительная мохнатая гусеница и укусила мою сестру Эми в щеку. Ее лицо распухло и обесцветилось, а через час только руки и ноги помогали опознать в ней человека. Мама отвезла ее в больницу, а по возвращении использовала Эми как образец А, указывая на нее не как на собственную дочь, а как на уродливого незнакомца, вынужденного жить с нами. «Вот что получается, если ждать до последней минуты, – сказала мама отцу. – Ни песчаных дюн, ни волн, только это». С тех пор мама взяла заказ гостиницы в свои руки. Мы ездили на Изумрудный остров на неделю каждый год в сентябре и всегда жили на берегу океана. Я хотел бы кое-что рассказать о коттеджах на берегу. Они стояли на сваях и выглядели большими, по крайней мере, внушительными. Некоторые были покрашены, некоторые облицованы деревом в стиле Кейп-Кода, и все они имели названия, самым остроумным из которых было «Рай лентяя». Хозяева вырезали свой знак в виде стоящей рядом пары мокасин. Обувь была реалистично разукрашена, а буквы выглядели раздутыми и корявыми, шатаясь, как пьяницы, на фоне мягкого кожзаменителя. «Вот так название!» – восклицал наш отец, и трудно было с ним не согласиться. Тут были «Дырявый черпак», «Насест пеликана», «Тень и лень», «Шотландский чепец», «Веселые дюны», и за каждым названием шло имя и родной город владельца. «Клан Дунканов – Шарлотта», «Семья Грэфтонов – Роки-Маунт», «Хэлижин Старлинги из Пайнхерста» – эти знаки словно повторяли: «Мой дом – в общем, один из моих домов». На пляже мы сильнее, чем обычно, ощущали, что наши жизни в руках фортуны. При удачном раскладе – когда светило солнце – мы с сестрами чувствовали, что в этом есть и наша заслуга. Мы были удачливой семьей, и поэтому всем разрешалось купаться и рыться в песке. Когда шел дождь, нам не везло. Тогда мы сидели в доме и замыкались в себе. «После обеда прояснится», – говорила нам мама, и мы аккуратно ели, сидя на подстилках, которые приносили нам удачу. Когда это не помогало, мы переходили к плану Б. «Ой, мамочка, ты так много работаешь, – говорили мы. – Давай мы помоем посуду. Давай мы подметем». Мы были детьми из волшебной сказки, надеясь, что наше благонравие сможет выманить солнце из его норы. «Вы с папой были так добры к нам. Давай мы помассируем тебе плечи». Если к вечеру погода не улучшалась, то мы с сестрами затевали ссору и орали друг на друга, пытаясь найти виновника неудачи. Кто из нас был недоволен менее всех остальных? Кто свернулся калачиком на заплесневелой кровати с книжкой и стаканом шоколадного молока так, будто дождь на самом деле не такая уж плохая штука? Мы находили этого человека (как правило, мою сестру Гретхен), а затем били его. Мне было двенадцать, когда летом вдоль побережья двинулась тропическая буря, оставляя после себя небо грязно-свинцового оттенка, такого же, как синяки на теле Гретхен. Зато следующий год начался с удачи. Отец нашел поле для гольфа, которое его устраивало, и впервые на моей памяти выглядел довольным. Расслабляясь на веранде с джин-тоником, окруженный загоревшими женой и детьми, он признавал, что это не так уж плохо. «Я тут подумал: а на кой черт нам эти коттеджи внаем, – сказал он. – Как насчет того, чтобы обойтись без брокера и просто купить домишко?» Он говорил таким тоном, каким обещал нам мороженое. «Кто хочет чего-нибудь сладенького?» – спрашивал он, и мы забивались в машину. Потом проезжали мимо «Лакомого ледка» и останавливались у продуктового магазина, где папа по сниженной цене покупал блок замороженного молочка гнойного цвета. Опыт подсказывал нам не доверять ему, но мы так сильно хотели пляжный домик, что невозможно было не попасться на эту удочку. Даже наша мама попалась. – Ты это серьезно? – спросила она. – Так точно, – ответил отец. На следующий день родители договорились о встрече с агентом по недвижимости в Морхэд-сити. «Мы просто обсудим возможности, – говорила мама. – Это просто встреча, и ничего больше». Мы хотели поехать с ними, но они взяли с собой только Пола, которому было два года, и потому его нельзя было оставлять с нами. Когда родители вернулись, лицо мамы было бесстрастным и казалось почти парализованным. «Все хорошо, – сказала она. – Агент по недвижимости был очень вежлив». Мы поняли, что она обещала чего-то не говорить, и боязнь проговориться вызывала у нее настоящую физическую боль. – Ничего, уже можно, – сказал мой отец. – Можешь им рассказать. – Ну, мы присмотрели один неплохой домик, – поведала мама. – Пока рано говорить о чем-то серьезном, но… – Но он же идеален, – сказал папа. – Настоящее произведение искусства, прямо как ваша мама. Он подошел сзади и ущипнул ее пониже спины. Она засмеялась и ударила его полотенцем, а мы наблюдали то, что позже идентифицировали как омолаживающую силу недвижимости. Вот к чему приходят счастливые пары, когда их сексуальная жизнь поблекла, а они слишком благочестивы для измен. Покупка второй машины может сблизить людей на пару недель, но второй дом способен возвратить брак к жизни почти на девять месяцев. – О, Лу, – сказала мама. – Что же мне с тобой делать? – Все что угодно, детка, – ответил он. – Все что угодно. Странно, когда люди повторяют предложения дважды, но мы были готовы изменить свою точку зрения по этому вопросу в обмен на пляжный домик. В тот вечер мама была слишком взбудоражена, чтобы готовить, и мы ужинали на Санитарном рыбном рынке в Морхэд Сити. Когда мы расселись, я ожидал, что папа упомянет недостаточную изоляцию или ржавые трубы, то есть темные стороны домоуправления, но вместо этого он обсуждал только позитивные аспекты: «Почему бы нам не проводить здесь Дни благодарения? Черт возьми, мы могли бы приезжать сюда даже на Рождество. Повесить пару фонарей, достать немного украшений, как вы думаете?» Мимо стола прошла официантка, и я потребовал еще одну колу, не сказав «Пожалуйста». Она пошла за напитком, а я уселся на стуле, опьяненный энергетикой второго дома. Когда начнется учеба, мои одноклассники станут заискивать передо мной в надежде, что я приглашу их к себе на выходные. А я буду забавляться, настраивая их друг против друга. Так поступает человек, который нравится людям по неправильным причинам, и, повзрослев, я отлично научился себя так вести. «Как ты думаешь, Дэвид?» – спросил отец. Я не расслышал вопроса, но все равно сказал, что это мне подходит. «Мне это по душе, – сказал я. – Да, по душе». На следующий день родители повезли нас смотреть дом. «Я не хочу, чтобы вы сильно на что-то надеялись», – сказала мама, но было уже поздно. От одного конца острова до другого – пятнадцать минут езды, поэтому по дороге мы предлагали свои варианты названий для коттеджа, который уже считали своим. К тому времени я уже обмозговал это дело, но подождал несколько минут, прежде чем выдвинуть свое предложение. – Вы готовы? – спросил я. – Нашим знаком будет силуэт корабля. Никто не издал ни звука. – Дошло? – осведомился я. – Вывеска будет в форме корабля. Наш дом будет называться «Кораблик. « – Что ж, тебе придется написать это на вывеске, – сказал мой отец. – Иначе ни до кого не «дойдет». – Но если выписать слова, шутка потеряет смысл. – А как насчет «Дурдом»? – предложила Эми. – Ха! – сказал папа. – Вот это идея. Он засмеялся, не зная, что «Дурдом» уже есть. Мы проезжали мимо него тысячу раз. – Как насчет названия со словом «кулик», – подала идею мама. – Всем нравятся кулики, правда? В обычных условиях я бы возненавидел их за то, что они не признали мое предложение лучшим. Однако было ясно, что это особенный момент, и я не хотел портить его обидами. Каждый из нас стремился придумать окончательный вариант названия, и вдохновение могло прятаться где угодно. Исчерпав все варианты внутри автомобиля, мы высунулись из окон, дабы изучить проплывающий мимо пейзаж. Две худенькие девочки, прыгая с ноги на ногу на раскаленном тротуаре, набрались смелости пересечь кишащую машинами дорогу. «Грязная пятка, – прокричала Лиза. – Нет, лучше «Лукоморье». Понимаете? «Лук у моря». Автомобиль с лодкой на прицепе подъехал к заправке. «Заправка «Шелл!» – заорала Гретхен. Все увиденное предлагалось как возможное название для дома. Окончательный список вариантов подтвердил, что на территории, не прилегающей к морю, Изумрудному острову явно не хватало природных красот. «Телеантенна», – предложила моя сестра Тиффани. – «Телеграфный столб», «Беззубый негр, продающий креветки из кузова своего фургона». «Бетономешалка». «Перевернутая тележка». «Чайки на мусорном баке». Моя мама вдохновенно изрекла: «Окурок, выброшенный из окна». Затем предложила нам поискать названия на пляже, а не на шоссе. «Боже мой, можно ли придумать еще что-то более нудное? «Она казалась раздраженной, но можно было с уверенностью сказать, что ей нравился процесс. «Предложите мне что-нибудь подходящее, – сказала она. – Что-нибудь такое, что хоть немного бы продержалось». Что в итоге действительно продержалось, так это те пятнадцать минут на прибрежном шоссе, однако тогда мы об этом еще не знали. Повзрослев, даже самые недовольные из нас воспринимали ту четверть часа как доказательство того, что мы когда-то были счастливой семьей: наша мама молода и здорова, наш отец – человек, который, щелкнув пальцами, мог предоставить нам все, что мы хотели, и все мы соревнуемся за право дать имя нашему счастью. Дом, как и обещали родители, был идеальным. Это был старинный коттедж, стены которого были обшиты сосной, что придавало каждой комнате особое ощущение уюта. Через жалюзи в ставнях полосками падал свет, а мебель, включенная в цену продажи, была подобрана по вкусу выдающегося морского капитана. Когда мы разобрали спальни и пролежали без сна всю ночь, мысленно переставляя мебель, наш папа сказал: «Не гоните лошадей, дом еще не наш». На следующий день папа пришел к выводу, что поле для гольфа не такое уж и замечательное. Потом два дня подряд шел дождь, и отец заявил, что было бы умнее купить земельный участок, подождать пару лет, и подумать насчет постройки собственного дома: «Давайте будем практичными». Мама надела свой дождевик. Она обвязала голову кульком и стояла у кромки воды. Впервые в жизни мы точно знали, о чем она думает. В последний день отдыха папа решил, что вместо постройки дома на Изумрудном острове нам стоит усовершенствовать наш старый дом. «Может, построить бассейн, – сказал он. – Что вы на это скажете, дети?» Ответа не последовало. К тому времени как папа перестал перед нами заискивать, пляжный домик стал баром в подвале. Он выглядел как самый настоящий бар с высокими стульями и подставками для вина. Там была раковина для мытья стаканов и куча разных салфеток, на которых в мультяшной форме изображалась светлая сторона алкоголизма. Неделю или две мы с моими сестрами шатались у барной стойки, притворяясь пьяницами, но потом новизна себя исчерпала, и мы напрочь об этом забыли. Во время последующих каникул, с родителями и без них, мы, бывало, проезжали мимо коттеджа, который когда-то считали своим. Каждый из нас называл его по-разному, поэтому со временем потребовались четкие определители. («Ты понял, наш дом».) На следующее лето новые владельцы – или «эти люди», как мы часто их называли, – перекрасили «Кораблик» в желтый цвет. В конце семидесятых Эми заметила, что владельцы «Дурдома» расширили гараж и заасфальтировали подъезд к дому. Лиза почувствовала облегчение, когда «Лукоморье» вернуло себе свой первоначальный цвет, а Тиффани разозлилась, когда «Беззубый негр, продающий креветки из кузова своего фургона» выставил напоказ плакат в поддержку Джесса Хелмза в сенаторской избирательной кампании 1984 года. Четыре года спустя мама сообщила, что «Кулик» сильно пострадал от урагана Хьюго. «Он еще стоит, – сказала она. – Но еле-еле». Вскоре, по словам Гретхен, заправка «Шелл» была снесена и продана как участок под застройку. Я понимаю, что такая история вряд ли способна вызвать сочувствие. («Мой дом – в общем, один из моих домов – рухнул».) У нас не было законных оснований себя жалеть, мы были не способны даже держать в себе недовольство, но это не мешало нам жаловаться. Наш отец продолжал обещать то, чего не мог дать, и со временем мы стали считать его актером, который пробуется на роль доброжелательного миллионера. Ему так и не досталась эта роль, но он наслаждался самим вкусом слов. «Как вы смотрите на покупку новой машины?» – спрашивал папа. «Кто за то, чтобы поехать в круиз по Греческим островам?» Он ожидал, что мы будем разыгрывать из себя охваченную энтузиазмом семью, но нам не хотелось возвращаться к старым ролям. Будто уносимая отливом, мама уплывала все дальше и дальше, сначала к раздельным кроватям, затем вглубь коридора, в комнату, украшенную морскими пейзажами и корзинами с выгоревшими на солнце долларами. Было бы неплохо иметь коттедж на побережье, но у нас уже был дом. Дом с баром. Кроме того, если бы все и получилось, как мы хотели, вы не были бы за нас рады. Мы просто не тот тип людей. Глава 4. Фуллхаус, или Полон дом Мои родители были не из тех, кто ложится спать в одно и то же время. Сон овладевал ими, однако ни время, ни наличие матраса не имели большого значения. Отец предпочитал кресло в подвале, а мама готова была уснуть где угодно, зачастую просыпаясь с отпечатками ковра на лице или со следами узоров дивана на мягкой плоти предплечий. Это меня немного смущало. Она могла спать по восемь часов в день, но никогда не спала восемь часов подряд и не переодевалась ко сну. На Рождество мы дарили ей ночные рубашки в надежде, что она поймет намек. «Они для сна», – говорили мы, и мама смотрела на нас странным взглядом, как будто время сна, как и мгновение чьей-то смерти, было настолько непредсказуемым, что не требовало никакой специальной подготовки. По сути, нас воспитывала пара домашних кошек, и потому у нас не было четко установленного времени сна. В два часа ночи накануне рабочего дня мама говорила не: «Марш в кровать!», а: «Разве вы не устали?» И это был не приказ, а искренний вопрос. Что бы мы ни ответили, она просто пожимала плечами. «Ну, как хотите, – говорила мама, наливая себе не то тридцатую, не то сорок вторую чашку кофе. – Мне тоже неохота спать. Не знаю почему, но неохота». Мы были семьей, которая никогда не унималась, наш телевизор был до того раскален, что для переключения каналов нужна была кухонная рукавица. Каждый вечер у нас был подобием вечеринки с ночевкой, так что настоящие вечеринки не производили особого впечатления на меня и моих сестер. – Но ведь нам можно не спать хоть всю ночь, – как правило сообщали хозяева. – Ну и что с того?… – отвечали мы. Первую вечеринку с ночевкой, на которой я побывал, устраивал соседский мальчик по имени Уолт Уинтерс. Как и я, Уолт был шестиклассником. Но в отличие от меня он был компанейским и атлетически сложенным, что, в принципе, означало отсутствие у нас каких-либо общих интересов. «Но почему он пригласил меня! – спросил я у мамы. – Я едва с ним знаком». Она не сказала мне, что мама Уолта заставила его пригласить меня, но я знал – это единственно возможное объяснение. «Да иди уже, – ответила мама. – Там будет весело». Я изо всех сил сопротивлялся, но потом наш спор услышал отец, и возможность не идти на вечеринку отпала. Папа часто наблюдал, как Уолт играет в футбол, и видел в мальчике юного себя. – Может, он и не лучший в мире игрок, но он и его друзья – хорошая компания. – Замечательно, – сказал я. – Тогда сам иди к ним ночевать. Я не мог сказать отцу, что побаиваюсь мальчишек, поэтому выдумал причины для личной неприязни к ним. Я надеялся, что покажусь проницательным, а не напуганным, но в итоге показал себя ханжой. – Ты хочешь, чтобы я провел ночь с теми, кто матерится? С теми, кто бросается камнями в кошек? – Так и есть, черт побери, – сказал папа. – А теперь шагом марш туда. Кроме меня, на вечеринке с ночевкой у Уолта было еще трое гостей. Никто из них не пользовался особой популярностью – они были недостаточно симпатичными, – но каждый из них неплохо играл в футбол и имел личное мнение в споре о машинах. Разговор начался в тот самый момент, когда я переступил порог дома. Я притворился, что слушаю, но, правду говоря, мало что понимал. Мне хотелось спросить: «В чем прикол футбола?» или «Есть ли какая-то связь между двигателем V-8 и соком J7?» Меня можно было бы принять за иностранного студента, приехавшего по обмену, однако ответы на эти вопросы дали бы мне хоть какое-то представление, о чем идет речь. На самом деле я ничего не понимал, так что они спокойно могли разговаривать по-китайски. На нашей улице было четыре вида домов, и, хотя дом Уолта отличался от моего, я был знаком с планировкой. Сама вечеринка проходила в комнате, которую методисты называли «гостиной», католики использовали как дополнительную спальню, а единственные в квартале евреи превратили в нечто среднее между кабинетом и бомбоубежищем. Семья Уолта была методистской, поэтому центральное место в комнате занимал большой черно-белый телевизор. Семейные фотографии висели на стенах рядом со снимками разнообразных спортсменов, у которых мистер Уинтерс вырвал автографы. Я восхищался ими, как мог, но меня больше заинтересовал свадебный портрет, висевший над диваном. Рука об руку со своим мужем, облаченным в военную форму, мама Уолта выглядела безумно, почти пугающе, счастливой. Выпуклые глаза и бешеная липкая улыбка: это выражение граничило с истерикой, и последующие годы никоим образом не приглушили его. «Что она принимает?» – шепотом спрашивала мама, когда мы проходили мимо миссис Уинтерс, которая весело махала рукой из своего двора. Я думал, что мама слишком критически к ней относится, но, проведя десять минут в доме этой женщины, я понял, что именно мама имела в виду. «Пицца уже тут!!! – прокричала миссис Уинтерс, когда разносчик пиццы подошел к двери. – Ну, мальчики, как насчет кусочка горячу щей пиццы?!!» Мне показалось забавным, что кто-то употребил слово «горячущий», но не возникло желания по-настоящему посмеяться над этим. Также я не мог посмеяться над жалкой имитацией итальянского официанта в исполнении мистера Уинтерса: «Мамма миа. Кому есче кусочэк де пицца?» Я считал, что взрослые должны как можно меньше показываться на глаза во время вечеринок с ночевкой, однако родители Уолта были повсюду. Они устраивали игры, предлагали закуски и напитки. Когда начался полуночный фильм ужасов, мама Уолта прокралась в ванную и оставила возле умывальника измазанный кетчупом нож. Через час, когда никто из нас не обнаружил его, она стала подкидывать маленькие намеки. «Никто не хочет помыть руки? – спрашивала она. – Кто там ближе всех к двери, сходите проверьте, положила ли я в ванной свежие полотенца?» Над такими, как она, плакать хочется. Как бы старомодно они ни выглядели, я пожалел, что кино закончилось, и мистер и миссис Уинтерс собрались уходить. Было только два часа ночи, но они явно устали. «Ума не приложу, как вам, мальчишкам, это удается, – сказала мама Уолта, зевая в рукав своего халата. – Я не ложилась так поздно с тех пор, как Лорен появилась на свет». Лорен была сестрой Уолта, которая родилась преждевременно и прожила менее двух дней. Это случилось до того, как семья Уинтерсов поселилась на нашей улице, но ни для кого не было тайной, и при упоминании имени девочки можно было не вздрагивать. Ребенок умер слишком рано, чтобы быть запечатленным на фотографии, но все равно к нему относились, как к полноправному члену семьи. У девочки был рождественский носок размером с перчатку, и Уинтерсы даже устраивали вечеринку в честь ее дня рождения, что казалось моей маме особенно жутким. «Будем надеяться, что они нас не пригласят, – говорила она. – В смысле, о Господи, как подобрать подарок мертвому ребенку?» Мне казалось, что именно страх перед преждевременными родами удерживал миссис Уинтерс от новой попытки, и это было печально, тем более что она хотела иметь большую дружную семью. Наверное, у нее было свое представление о большой дружной семье, и вечеринка с ночевкой и измазанный кетчупом нож вписывались в это представление. В ее присутствии мы играли в игры, но, как только она пожелала нам спокойной ночи, я понял, что мне капец. Удостоверившись, что родители заснули, Уолт налетел на Дэйла Гаммерсона с криком: «Сиськокрут!!!» Брэд Клэнси включился в игру, и когда они закончили, Дэйл поднял рубашку, показывая свои соски, скукоженные и покрасневшие, как кусочки папперони, оставшиеся в опустевшей коробке из-под пиццы. «Боже мой», – воскликнул я, с опозданием понимая, что веду себя, как девчонка. Правильной реакцией было бы посмеяться над Дэйлом, а не размахивать руками и верещать: «Что же они сделали с твоими бедными сосками! Может, приложить к ним лед?» Уолт сразу воспользовался моей глупостью. – Ты только что сказал, что хочешь приложить лед к соскам Дэйла? – Ну… не лично я, – сказал я. – Я имел в виду вообще… Все вместе. Или Дэйл может сделать это сам, если ему захочется. Уолт перевел взгляд с моего лица на грудь, и затем я оказался в самом центре вечеринки. Дэйл, который еще не вполне владел своими руками, сел мне на ноги, пока Брэд и Скотт Мальборо прижимали меня к ковру. Мою рубашку подняли, рот закрыли рукой, и Уолт сжал мои соски, выкручивая их туда-сюда, словно пару упрямых и неподатливых шпингалетов. «А теперь кому нужен лед? – сказал Уолт. – А теперь кто считает себя чертовой школьной медсестрой?» Когда-то мне было жалко Уолта, но теперь, когда мои глаза были влажными от боли, я понял, что малютка Лорен поступила разумно, рано уйдя из жизни. Когда меня наконец-то отпустили, я поднялся наверх и стал возле окна кухни, осторожно сложив руки на груди. Мой дом находился в низине. Его не было видно с улицы, но я мог разглядеть свет фонарей над дорожкой к дому. Страшно хотелось уйти, но если бы я ушел тогда, насмешкам не было бы конца. Ребеночек заплакал. Ребеночку пришлось идти домой. Жизнь в школе стала бы невыносимой, так что я отошел от окна и вернулся в подвал, где Уолт тасовал карты над журнальным столиком. «Как раз вовремя, – сказал он. – Садись». Я присел на пол и потянулся за журналом, стараясь вести себя так, будто ничего не произошло. – Я не очень-то люблю карты, так что, если ты не против, я просто понаблюдаю. – Фига с два понаблюдаешь, – сказал Уолт. – Это покер на раздевание. Ты что – гомик, чтобы сидеть и смотреть, как четверо пацанов раздеваются? Его логика была мне непонятна. – Ну, разве мы не все будем на это смотреть? – Видеть – возможно, но не наблюдать, – сказал Уолт. – Это большая разница. Я спросил, в чем же разница, но никто не ответил. Потом Уолт щелкнул пальцами, и я сел за стол, молясь, чтобы произошла утечка газа или короткое замыкание – все, что угодно, чтобы спасти меня от катастрофы покера на раздевание. Для всех остальных голый мальчик был как лампа или коврик для ванной, нечто знакомое и неинтересное, не стоящее внимания, но только не для меня. Голый мальчик был тем, чего я желал больше всего на свете, и, если одновременно смотреть и желать, все становится на свои места, и в особенности то, чему было суждено выделиться и разрушить мою жизнь навсегда. – Мне не хотелось этого говорить, – сказал я, – но игра в покер противоречит моей религии. – Ага, стопудово, – сказал Уолт. – Ты что, баптист? – Я греческой православной веры. – Ну, тогда это все чушь, потому что греки изобрели карты, – парировал Уолт. – Вообще-то, я думаю, это сделали египтяне, – это сказал Скотт, который быстро решил заделаться умником. – Греки, египтяне – один хрен, – заявил Уолт. – Как бы там ни было, о чем твой папаша не узнает, о том и переживать не станет, так что заткнись и играй. Он сдавал карты, а я переводил взгляд с одного лица на другое, выискивая их слабые места и напоминая себе, что я не нравлюсь этим ребятам. Я надеялся раздробить каждую молекулу их привлекательности, но, как показала вся моя последующая жизнь, чем больше я кому-то не нравился, тем привлекательней для меня становился этот человек. Я мог выйти из положения, начав мухлевать, оспаривать каждый ход, пока не взойдет солнце и миссис Уинтерс не спасет меня каким-то бодрящим кошмаром, приготовленным на завтрак. Чтобы обезопасить себя в том случае, если мухлевать не получится, я зашел в ванную и удостоверился, что на мне чистое белье. Допустить серьезный промах было хуже некуда, но если бы к нему добавился еще и след от дерьма на трусах, то мне ничего бы не оставалось, кроме как взять измазанный кетчупом нож и заколоться, пока не поздно. «Ты что там, торпеду запускаешь? – прокричал Уолт. – Шевелись, мы ждем». Как правило, когда меня вынуждали соревноваться, я применял свою стратегию сдачи без боя. Любые попытки бороться означали бы, что ты претендуешь на победу, а это делало тебя еще уязвимей. Человек, который хотел выиграть, но в итоге проиграл, – неудачник, но в то же время человек, которому наплевать на победу, – просто чудак. И я научился уживаться с этим титулом. Тем не менее в данной ситуации сдаться было невозможно. Я должен был выиграть в игре, о которой ничего не знал и которая казалась безнадежной, пока я не понял, что мы все в одинаковом положении. Даже Скотт не имел ни малейшего представления о том, что он делал, и я осознал, что, притворившись знающим толк в картах, я мог обернуть дело в свою пользу. – Джокер и королева гораздо сильнее, чем четверка и пятерка пик, – сказал я, убеждая Брэда Клэнси в своем выигрыше. – Но ведь у тебя джокер и бубновая тройка. – Да, но джокер превращает ее в королеву. – Ты, кажется, говорил, что игра в покер противоречит твоей религии, – сказал Уолт. – Конечно, но это вовсе не означает, что я в нем не разбираюсь. Греки изобрели карты, не забыл? Карты у меня в крови. В начале игры на часах было полчетвертого ночи. Через час игры я сидел в одной тапке, Скотт и Брэд лишились рубашек, а Уолт на пару с Дэйлом были раздеты до трусов. Если у победы был такой вкус, то почему я не попробовал ее раньше? Уверенно побеждая, я выдумывал любые причины, чтобы раздетые мальчики вставали и бродили по комнате. – Эй, Уолт, ты слышал? Мне показалось, кто-то ходит наверху в кухне. – Я ничего не слышал. – Почему бы тебе не сходить и проверить. Нам не нужны неожиданности. Его скомканные трусы сзади провисали, как подгузник, но ноги были плотными, любо-дорого смотреть. – Дэйл, проверь, задернуты ли занавески? Он пересекал комнату, и я глазами пожирал его живьем с уверенностью, что никто не обвинит меня в том, что я пялюсь. Все было бы по-другому, будь я на последнем месте, но, как победитель, я имел право удостовериться, что все в порядке: «Внизу плинтус отошел. Нагнись и поправь его». Прошло немало времени, но, после того как я объяснил Уолту, что пара королей не сравнима по силе с червовой двойкой и пиковой тройкой, он снял трусы и кинул их в кучу возле телевизора. – Ладно, – сказал он. – Теперь вы можете доигрывать без меня. – Но мы уже доиграли, – сказал Скотт. – Нет-нет, – сказал Уолт. – Мне что, одному голышом сидеть? Нет уж, вы, пацаны, играйте дальше. – А ты в это время будешь сидеть и смотреть! – сказал я. – Ты что – гомик? – Точно, – сказал Дэйл. – Давайте займемся чем-то другим. Эта игра нудная, а правила невозможно запомнить. Остальные пробормотали что-то в знак согласия, и, когда Уолт отказался сдать свою позицию, я собрал колоду и повелительно шлепнул ею об стол. – Единственный выход в том, чтобы мы все продолжили игру. – И как же, по-твоему, я это сделаю? – сказал Уолт. – Ты, может, не заметил, но мне больше нечего с себя снять. – О, – воскликнул я, – всегда можно что-нибудь придумать. Может, если проигравший уже и так раздет догола, нам следует загадать ему желание? Ничего особенного – так, чисто символически. – Какое желание? – спросил Уолт. – Не знаю. Придумаем, когда придет время. Когда я вспоминаю ту ночь, мне кажется, я немного переборщил, загадав Скотту посидеть у меня на колене. – Но я же голый! – сказал он. – Слушай, – сказал я ему, – это мне придется страдать. Я просто искал желание полегче. Или тебе проще выбежать на улицу и дотронуться до почтового ящика? Солнце взойдет примерно через двадцать секунд – ты хочешь, чтобы тебя увидел весь квартал? – И долго мне на тебе сидеть? – спросил он. – Не знаю. Минуту, две. Может, пять. Или семь. Я пересел на стул побольше и утомленно похлопал себя по колену, будто для меня это было огромной жертвой. Скотт сел куда следует, и я обратил внимание на наше отражение в темном экране телевизора. Вот он я, один голый парень сидит на моем колене, а трое других готовы выполнять мои распоряжения. Ситуация походила на ожившую мечту, но тут я вспомнил, что они делают это все не по собственной воле. Это было для парней не удовольствием, а, скорее, наказанием, и когда оно закончилось, у них были веские причины избегать меня. Потом пойдут слухи, будто я подсыпал что-то им в колу, будто я пытался поцеловать взасос Брэда Клэнси, будто я украл пять баксов из кармана у Уолта. Даже миссис Уинтерс перестанет махать мне рукой, но все это произойдет позже, в другой жизни. А сейчас я смаковал жалкое подобие нежности, изучая плечи и поясницу Скотта, пока он вздрагивал под моей рукой, не знающей поражения. Глава 5. Размышляя о звездах Каждый вечер перед сном Хью выходит на улицу полюбоваться звездами. Его интерес не научный: он не определяет местоположение созвездий и не бросает небрежно названия типа Канопус – нет, он разглядывает их бесконечное множество, иногда прерываясь, чтобы вздохнуть. А когда его спрашивают, есть ли жизнь на других планетах, он отвечает: «Ну конечно, это же очевидно». Вряд ли было бы справедливо, если бы Вселенная принадлежала только нам, но лично меня очень беспокоит мысль о существовании внеземной жизни. Если существуют миллиарды других цивилизаций, то чего тогда стоят наши знаменитости? Пытаясь разобраться в этом, я вспоминаю празднование Дня труда 1968 года в загородном клубе Рэйли. Я сидел в снэк-баре, слушая, как компания шестиклассников, которые жили в другой части города, обсуждала серьезные изменения своей школьной жизни в грядущем учебном году. По словам девочки по имени Дженет, ни Пэм Доббинс, ни Джей Джей Джексон не были приглашены на празднование Дня независимости, устроенное близнецами Даффи, которые впоследствии рассказали Кэт Мэтьюз, что и Пэм, и Джей Джей выпадают из тусовки, по крайней мере, в седьмом классе. «Полностью, абсолютно выпадают, – сказала Дженет. – Тьфу». Я не знал никого по имени Пэм Доббинс или Джей Джей Джексон, но почтительный тон Дженет поверг меня в состояние легкого шока. Возможно, я наивный, но мне просто никогда не приходило в голову, что в других школах тоже могут быть свои кумиры. Когда мне было двенадцать лет, я думал, что компания из школы И. Си. Брукс была если не известна по всей стране, то, как минимум, была чем-то из ряда вон выходящим для ее членов. Иначе с чего бы она играла настолько важную роль в нашей жизни? Сам я не состоял в компании «звезд» своей школы, но, помнится, тогда подумал, что кем бы ни были кумиры Дженет, они не идут ни в какое сравнение с нашими. А вдруг я ошибался? Что, если я потратил всю свою жизнь, сравнивая себя с теми, кто не имел никакого значения? И как бы я ни старался, я не могу смириться с этой мыслью. Они стусовались в третьем классе. Энн Карлсуорт, Кристи Кеймур, Деб Бевинс, Майк Холливелл, Дуг Миддлтон и Тэд Поуп: они были стержнем популярной компании, и на протяжении последующих шести лет мы с одноклассниками изучали их жизни так же, как должны были изучать математику и английский. Что больше всего нас удивляло, так это отсутствие каких-либо особенных отличий. Были ли они остроумными? Нет. Интересными? Нет. Ни у одного из них не было бассейна или лошадей. Они не обладали особыми талантами и не так уж хорошо учились. Именно это отсутствие совершенства дарило надежду и держало нас в напряжении. Они постоянно выбирали себе нового товарища, и общее отношение к этому среди учеников было: «О, выберите меня!» Неважно, каким ты был на самом деле. Компания делала тебя особенным. И в этом заключалась ее магия. Их могущество было настолько велико, что я даже почувствовал себя удостоенным чести, когда один из этой компании заехал мне камнем по губам. Это случилось после школы, и, возвратясь домой, я вбежал в комнату сестры, прижимая ко рту окровавленную салфетку и выкрикивая: «Это Тэд!» Лиза была на класс старше меня, но она все равно понимала важность произошедшего. «Он что-то говорил? – спросила она. – Ты сохранил камень? « Отец потребовал, чтобы я отомстил. Он сказал, чтобы я дал обидчику под зад. – Эх, папа… – У-у, ерунда. Заряди ему в рыло, и он грохнется, как мешок с опилками. – Это ты мне говоришь? – спросил я. За кого отец меня принимал? Мальчики, которые проводили выходные, выпекая кексы с бананами и орехами, как правило, не отличались особым умением драться. – Папа, ну короче, – сказала Лиза, – очнись. На следующий день меня отвели к доктору Повлитчу на рентген. Камень повредил один из моих нижних зубов, и возник вопрос о том, кто же заплатит за поврежденный корневой канал. Я думал, что поскольку мои родители зачали меня, произвели меня на свет и вырастили меня как вечного постояльца в своем доме, то они и должны оплатить счет. Но у папы было другое мнение по этому поводу. Он решил, что платить должна семья Поупов, и, когда он схватил телефонную трубку, я воскликнул: – Но ты не можешь просто взять и… позвонить Тэду домой. – Да ну? – сказал он. – Посмотрим. В телефонном справочнике было два Тэда Поупа, один Младший, а другой Старший. Со мной в классе учился тот, который шел после Младшего – Тэд Поуп Третий. Папа позвонил обоим – и Младшему, и Старшему, начиная каждый разговор со слов: «Говорит Лу Седарис. Слушай, дружище, у нас тут проблема с твоим сыном». Он произносил нашу фамилию так, будто она что-то значила, будто мы были известными и уважаемыми людьми. Поэтому еще более обидной была просьба ее повторить. Затем сказать по буквам. Встречу назначили на следующий вечер, и перед выходом из дома я стал умолять отца переодеться. Он делал пристройку к гаражу и был одет в заляпанные краской и бетоном шорты цвета хаки. А из дырки в его рваной футболке выглядывал сосок. «Чем, черт возьми, тебе не нравится эта одежда? – спросил он. – Мы же не на бал идем. Кому какая разница, в чем я?» Я воззвал к маме, и в конце концов папа согласился сменить футболку. Снаружи дом Тэда мало отличался от других домов – обычная двухэтажка плюс то, что мой отец назвал абсолютно несоразмерным гаражом. Мистер Поуп открыл двери в светлых штанах для гольфа и провел нас вниз, в «комнату для развлечений», как он ее назвал. «О, – воскликнул я, – как здорово!» Комната была без окон, сырая. Она освещалась лампами Тиффани, в которых кусочки разноцветного стекла складывались в слова «Busch» и «Budweiser». Стены комнаты были облицованы панелями под орех, а мебель выглядела так, словно ее вытесали первые поселенцы, которые переделали детали своего любимого крытого фургона с целью создать удобные стулья и журнальные столики. Заметив эмблему братства, висящую над телевизором, мой папа перешел на свой ломаный греческий: «Kalispera sas adhelfos!» Когда мистер Поуп посмотрел на него непонимающим взглядом, отец засмеялся и перевел свои слова: – Я сказал: «Добрый вечер, брат». – А, ну да, – сказал мистер Поуп, – братства ведь греческие. Он усадил нас на диван и спросил, желаем ли мы чего-нибудь выпить. Колы? Пива? Я не хотел истощать драгоценные кока-кол ьные запасы Тэда, но не успел отказаться, как папа сказал, что, конечно, мы выпьем по стакану того и другого. Заказ прокричали наверх по лестнице, и через пару минут спустилась миссис Поуп, неся жестяные банки с напитками и пластиковые стаканчики. «Ну, здрасьте», – сказал папа. Это было его стандартное приветствие в адрес красивой женщины, но я был уверен, что он говорил в шутку. Не то, чтобы миссис Поуп была непривлекательной – просто обычной, и когда она ставила перед нами напитки, я заметил, что сын унаследовал ее туповатый, слегка курносый нос, который ему шел, но ей придавал чрезмерно подозрительное и осуждающее выражение. «Итак, – сказала она, – я слышала, вы были у стоматолога». Она просто пыталась завязать разговор, но из-за ее носа слова звучали как оскорбление, будто мне только что поставили пломбу и я искал кого-то, кто заплатит за нее. «Именно у стоматолога, – сказал мой отец. – Кто-то попадает тебе камнем в зубы, и, признаться, зубной кабинет – это, по-моему, первое место, куда пойдет нормальный человек». Мистер Поуп воздел руки горе. «Секундочку, – сказал он, – давайте все немного остынем». Он позвал сына, и когда ответа не последовало, поднял телефонную трубку и велел Тэду прекратить трепаться и спуститься вниз как можно быстрее. Мы услышали шаги на покрытой ковром лестнице, и в комнату с извиняющейся улыбкой влетел сам Тэд. Ему звонил пастор. Игру перенесли. «Здравствуйте, сэр. Вы, наверное…». Он посмотрел в глаза моему отцу и твердо пожал ему руку, продержав ее в своей ровно столько, сколько требуют приличия. Его рукопожатие, четкое и ясное, как бы говорило: мы решим все проблемы в ближайшее время и Я с нетерпением жду, когда вы проголосуете за меня в ноябре. Я думал, что без своей компании он будет выглядеть ущербным, как рука, валяющаяся на тротуаре, но Тэд был вполне способен действовать самостоятельно. Наблюдая за ним, я понял, что его популярность не случайна. В отличие от нормального человека, он обладал сверхъестественным даром делать людям приятно. Он не использовал подхалимаж или неуклюжее виляние, чтобы соответствовать требованиям людей. Наоборот, казалось, что он, подобно уитменовскому идеалу человека, имел в себе всего понемножку. Не задерживая внимания на его атлетических данных, можно было легко заметить его изысканные манеры, уверенность, игривый энтузиазм. Присутствие Тэда добавило уверенности и его родителям, так что, когда он занял место рядом с ними, они развели скрещенные ранее ноги и сели ровнее. При других обстоятельствах мой отец восхитился бы им, может, даже назвал бы его сынком, но дело касалось денег, и папа себя сдерживал. «Ну, хорошо, – сказал мистер Поуп. – Теперь, когда все действующие лица в сборе, я надеюсь, мы сможем прояснить картину. За исключением палок и камней, мне кажется, что все сводится к маленькому недоразумению между друзьями». Я опустил глаза в ожидании того, как Тэд исправит отца: «Друзья? Вот с этим?» Я рассчитывал услышать смех и знаменитое хрюканье Тэда, но он молчал. И этим молчанием он завоевал меня окончательно. Маленькое недоразумение – именно так оно и было. Как же я раньше этого не понял? Главной целью стало спасение моего друга, и поэтому я заявил, что сам подставился под стремительно летящий камень Тэда. «На кой черт он бросался камнями? – сказал мой отец. – И во что он их бросал? « Миссис Поуп насупилась, тем самым показывая, что такие выражения не приветствуются в этой комнате. «Господи, парень, должно быть, полный идиот!» Тэд клялся, что никуда не целился, и я поддержал его, сказав, что так делали все мы: «Как во Вьетнаме или еще где-то. Это был всего лишь огонь по своим». Мой папа спросил меня, что я вообще могу знать про Вьетнам, на что мама Тэда скривилась и сказала, что мальчики многое об этом узнают из теленовостей. – Вы не понимаете, о чем говорите, – произнес в ответ мой отец. – Моя жена имела в виду… – начал было мистер Поуп. – Да чушь все это. Все трое Поупов обменялись многозначительными взглядами, словно проводя короткое телепатическое совещание. «Этот человек сумасшедший, – гласили дымовые сигналы, – доставляет слишком много неприятностей окружающим». Я посмотрел на отца, мужчину в грязных шортах, который пил пиво из банки вместо того, чтобы налить себе в бокал, и подумал: тебе здесь не место. Точнее сказать, я решил, что из-за него и мне там не было места. Пустые высказывания на греческом, лекции по приготовлению собственного бетона, склока по поводу оплаты дурацкого счета у стоматолога – мало-помалу это вливалось в мою кровь, лишая меня природной способности ублажать остальных. Сколько я его помню, он всегда убеждал нас, что мнение окружающих не имеет значения: их суждения – бред, пустая трата времени, чушь. Но оно имело значение, особенно когда окружающими были эти люди. «Ну что ж, – сказал мистер Поуп, – я вижу, это нас ни к чему не приведет». Мой отец засмеялся: «Ага, вы абсолютно правы». Это звучало как прощальная реплика, но, вместо того чтобы встать и направиться к выходу, папа откинулся на спинку дивана и водрузил банку с пивом себе на живот: «Никто отсюда никуда не идет». В тот момент я был более чем уверен, что мы с Тэдом представили себе один и тот же мрачный сценарий развития событий. Жизнь идет своим чередом, а мой грязный и бородатый отец продолжает сидеть на диване в «комнате для развлечений». Пришло бы Рождество, друзья Поупов приехали бы к ним в гости, а хозяева бы с горечью предлагали им занять свободные стулья. «Не обращайте на него внимания, – говорили бы Поупы. – Рано или поздно он пойдет домой». В итоге семья Поупов согласилась оплатить половину счета за корневой канал. Но не из-за того, что они посчитали это справедливым, а потому, что хотели от нас избавиться. Иногда дружба возникает на основе общих интересов: вам обоим нравится дзюдо, походы или какой-то способ приготовления сосисок. Иногда формируется в союзе против общего врага. Покинув дом Тэда, я решил, что наша с ним дружба будет, наверное, относиться к последнему типу. Мы бы начали ворчать по поводу мо его отца, а потом понемногу перешли бы к сотням других вещей и людей, которые действуют нам на нервы. Я представлял себе, как он говорит: «Ты ненавидишь оливки – я тоже их терпеть не могу!» Но оказалось, единственным, кого мы оба ненавидели, был я сам. Вернее, я себя ненавидел. И это не могло вызвать даже малейшего стремления к общению. На следующий день после встречи я подошел к Тэду в столовой, где он сидел на своем обычном месте в окружении своих обычных друзей. «Слушай, – сказал я, – прости за эту фигню с моим отцом». Я подготовил целую речь, содержащую пародии, но к тому времени, как я закончил свое вступление, Тэд повернулся и продолжил разговор с Дугом Миддлтоном. Наши лживые показания, поведение моего отца, даже бро сок камня не имели значения: я был настолько ниже его по положению, что это даже не обсуждалось. Тьфу. Тусовки в И. Си. Бруксе еще были сильны в средних классах, но в десятом классе все изменилось. Десегрегация перевела многих в частные школы, а оставшиеся, выглядели глупыми и допотопными, словно члены изгнанной королевской семьи, бежавшие из страны, гражданам которой они стали безразличны. В восьмом классе на Тэда налетела компания новых чернокожих пацанов. Они стащили с него обувь и бросили ее в унитаз. Я знал, что должен испытывать по этому поводу радость, но все же часть меня чувствовала себя оскорбленной. Он был отвергнутым принцем, но я верил в монархию. Когда его имя назвали во время выпускного, именно я хлопал дольше всех, переплюнув даже родителей Тэда, которые вежливо перестали хлопать, как только он сошел со сцены. В последующие годы я много думал о Тэде, гадая, в какой университет он поступил и стал ли членом братства. Прошла эра центровых в студгородке, но шумные дома со столами для пула и фальшивыми мамами продолжали быть опорными точками воссоединения в прошлом популярных людей, на которых теперь смотрели как на серийных насильников и отпетых пьянчуг. Я убеждаю себя, что, пока его братья плыли по течению сложной и несладкой взрослой жизни, Тэд по ошибке попал в класс, который изменил его жизнь. Он – выдающийся поэт Лихтенштейна, хирург, лечащий любовью рак, учитель девятых классов, настаивающий на том, что мира хватит на всех. Переезжая в другой город, я каждый раз надеюсь, что Тэд окажется моим соседом. Мы встретимся в коридоре, и он протянет мне руку со словами: «Простите, но разве я – разве мы – не знакомы?» Это не обязательно случится сегодня, но рано или поздно должно случиться. Я сохранил для него место в своей душе, но, если он так и не появится, мне придется простить отца. Корневой канал, которому надлежало продержаться десять лет, держится уже тридцать, хотя этим не стоит гордиться. Постоянно тускнея и ослабевая, зуб приобрел коричневато-серый цвет, который в каталоге Конрана обозначен как «кабуки». Он держится, но еле-еле. В то время как доктор Повлитч занимал кирпичный домик возле окружного торгового центра, Мой нынешний стоматолог мсье Гиг имеет собственный офис рядом с Мадлен, в Париже. Во время моего последнего визита к нему он взял этот мертвый зуб кончиками пальцев и осторожно подвигал его туда-сюда. Я не люблю без причины испытывать его терпение, поэтому, когда он спросил, что произошло, я на миг задумался над самым простым и очевидным объяснением. Прошлое было слишком запутанным, чтобы перевести его на французский, так что вместо этого я представил себе светлое будущее и свел историю о корневом канале к простому недоразумению между друзьями. Глава 6. Тетя Мони все меняет У мамы была тетя, которая жила в предместье Кливленда. Она однажды навестила нас в Бингхемптоне, штат Нью-Йорк. Мне было всего шесть лет, но я помню, как ее автомобиль скользил по свежезаасфальтированной дороге. Это был серебристый «кадиллак». За рулем сидел мужчина в фуражке, похожей на полицейскую. Он церемонно открыл заднюю дверь, будто в карете, и мы увидели туфли маминой тетушки – ортопедические, но изысканные: мастерски выделанная кожа с маленькими каблучками. За туфлями показалась пола норковой шубки, затем набалдашник трости и наконец сама тетушка. У нее было много денег и не было детей, поэтому мы ее особенно любили. – Ах, тетя Милдред, – воскликнула мама, и все мы в растерянности посмотрели на нее. Обычно в разговоре мама называла свою тетю Мони, и ее настоящее имя было для нас новинкой. – Шерон! – воскликнула тетя Мони. Она посмотрела на нашего отца, а потом на нас. – Это мой муж, Лу, – сказала мама, – а это наши дети. – Как мило, твои дети. Тетин шофер вручил папе несколько кульков с покупками, а когда мы пошли в дом, вернулся в машину. «Может, ему нужно в туалет или еще чего-нибудь? – прошептала мама. – В смысле, он может свободно зайти в дом и…». Тетушка Мони засмеялась, словно мама спросила, не хочет ли автомобиль зайти внутрь: «О, нет. Он побудет снаружи!» Я не думаю, что папа показывал ей наш дом, как другим гостям. Он сам спроектировал некоторые части дома, и ему нравилось описывать, какими они могли быть без его вмешательства. «Что я сделал, – объяснял он, – так это поставил шашлычницу вот здесь, на кухне, поближе к холодильнику». Гости поздравляли его с такой гениальной идеей, и затем он показывал им уголок для завтраков. Я был не во многих домах, но понимал, что наш – очень хороший. Гостиная выходила на задний двор, а за ним простирался дремучий лес. Зимой приходили олени и топтались возле кормушки для птиц, не обращая никакого внимания на кусочки мяса, которые мы с сестрами аккуратно носили им на ужин. Даже без снега вид был впечатляющим, но тетушка Мони, казалось, ничего не замечала. Единственным предметом, о котором она выразила свое мнение, был диван в гостиной. Он был позолоченным, и, судя по всему, этим и развеселил тетушку. «Боже мой, – обратилась она к моей четырехлетней сестре Гретхен, – ты сама его выбирала? «Ее улыбка была быстрой и неумелой. Уголки рта приподнимались, а глаза оставались пустыми и безразличными, как старые десятицентовые монеты. «Ну ладно, – сказала тетя Милдред, – посмотрим, что у нас есть». Она по очереди давала нам незапакованные подарки, которые извлекала из необычного кулька для покупок, стоящего у ее ног. Кулек был из большого универсама в Кливленде, который много лет принадлежал ей, по крайней мере, частично. Владельцем был ее первый муж, а когда он умер, она вышла замуж за промышленника, в конце концов продавшего свое дело фирме «Блэк энд Декер». Потом он тоже скончался, и она унаследовала все. Мне подарили марионетку. Не дешевую, с бледным пластиковым лицом, а деревянную, при этом каждый сустав с помощью крючков крепился к черным веревочкам. «Это Пиноккио, – объяснила тетушка Мони. – Его нос становится длиннее, когда он врет. Ведь ты тоже иногда это делаешь, чуть-чуть привираешь?» Я начал было отвечать, но она уже повернулась к моей сестре Лизе. «А это кто у нас тут такой?» Это было похоже на визит к Деду Морозу, точнее, на визит Деда Мороза к тебе. Тетя Мони подарила каждому из нас по дорогому подарку, а затем пошла в ванную припудрить носик. Большинство людей используют это выражение просто так, но когда тетя вернулась, ее лицо было матовым, будто в муке, и от нее сильно пахло розами. Мама пригласила ее остаться на обед, но тетя отказалась. «Ну, а Хэнк, – сказала она. – Ехать долго, я просто не могу». Как мы поняли, Хэнк – это шофер, который рванулся, чтобы открыть дверцу автомобиля, как только мы вышли из дома. Наша двоюродная бабушка села на заднее сиденье и накрыла ноги шерстяным пледом. «Теперь можешь закрыть дверцу», – сказала она, а мы стояли возле дороги, и моя марионетка махала ей вслед рукой. Я надеялся, что тетя Мони станет частым гостем в нашем доме, но она больше не появлялась. Пару раз в год, обычно по воскресеньям, она звонила и просила позвать к телефону мою маму. Затем они минут пятнадцать разговаривали, однако их разговор никогда не был веселым – не то, что с моей обычной тетей. Вместо того чтобы смеяться и свободной рукой поправлять прическу, мама сжимала в руке телефонный провод, держа его, словно столбик монет. «Тетя Милдред! – говорила мама. – Как замечательно, что вы позвонили». Тот из нас, кто пытался подслушать, бывал незамедлительно пинаем маминой босой ногой. «Ничего. Просто сидела и смотрела на кормушку для птиц. Вам ведь нравятся птицы?… Нет? По правде сказать, мне тоже. Лу они кажутся забавными, но… вот именно. Дай им палец, они и руку отхватят». Это было все равно, что видеть ее голой. Когда я ездил в летний лагерь в Грецию, именно тетя Мони купила мне билет. Мне кажется маловероятным, что она звонила с целью узнать, как еще она может улучшить мою жизнь. Я думаю, что мама упомянула это в разговоре так, как это делается, когда ты рассчитываешь на помощь собеседника. «Лиза едет, но из-за дороговизны Дэвиду придется пару лет подождать. Что вы сделаете? Ах, тетя Милдред, я не могу». Но она могла. Мы знали, что каждый вечер на ужин тетя Мони съедала баранью отбивную. Каждый год она покупала новый «кадиллак». «Уму непостижимо! – говорил папа. – Откатывает на нем где-то две тысячи миль, а потом бежит покупать себе новый. Наверно, еще и за полную стоимость». Это казалось ему безумием, но для остальных из нас служило признаком класса. Вот что давали деньги: свободу покупать вещи, не обращая внимания на скидки и условия покупки в кредит. Отец выкупил фургон, и у него ушли месяцы да запугивание продавцов до того, что они были готовы на все, лишь бы от него избавиться. Он требовал и получил продолженную пожизненную гарантию на холодильник, вероятно, считая, что если тот протечет в 2020 году, то он встанет из гроба и поменяет его. Для него деньги были личными долларами, медленно накапливающимися, словно капельки из крана. Для тети Мони деньги больше походили на океан. Потратишь одну волну, и, пока выпишут счет, новая волна уже на подходе. В этом состоит прелесть дивидендов. Когда я вернулся из греческого лагеря, мама потребовала, чтобы я написал ее тете благодарственное письмо. Это была несложная просьба, но, как ни бился, я не мог сдвинуться с первого предложения. Мне хотелось убедить тетю Мони в том, что я был лучшим в семье, что я понимал переплаченный «кадиллак» и диету из бараньих ног, но как же начать? Я вспомнил маму, болтающую о птицах. По телефону можно было сдать назад или извиваться, чтобы соглашаться с мнением собеседника. Но в письме делать это гораздо труднее, как будто твои слова вытесаны на камне. «Дорогая тетя Милдред» (зачеркнуто). «Самая дорогая тетя Милдред». Я написал, что в Греции было замечательно, потом стер, заявляя, что там было неплохо. Это, подумал я, выглядит как неблагодарность, и поэтому начал заново. «Греция древняя» было вроде ничего, пока я не осознал, что в возрасте восьмидесяти шести лет тетя не намного моложе Дельфийского храма. «Греция бедна, – писал я. – В Греции жарко». «В Греции интересно, но, вероятно, не так интересно, как в Швейцарии». После десятой попытки я сдался. Когда я вернулся в Рэйли, мама взяла один из моих сувениров – соляную скульптуру обнаженного дискобола – и отправила ее вместе с запиской, которую она заставила меня написать на кухонном столе: «Дорогая тетя Милдред. Огромное вам спасибо!» Эту благодарность вряд ли можно было назвать самой лучшей, но я сказал себе, что пошлю ей нормальное письмо на следующей неделе. На следующей неделе я снова отложил это на потом и откладывал, пока не стало слишком поздно. Через пару месяцев после моего возвращения из Греции мама, ее сестра и их гомосексуальный кузен навестили тетю Мони в Гейт-Миллз. Я много слышал про этого кузена: мама отзывалась о нем хорошо, а папа – возмущенно. Он любил рассказывать следующую историю: «Наша компания поехала в Южную Каролину. Был я, твоя мама, Джойс и Дик, а также этот кузен, этот Филипп, точно. Итак, мы идем купаться в океан и…». На этом месте папа начинал смеяться. «Мы пошли плавать, а когда вернулись в гостиницу, Филипп постучал и попросил твою маму одолжить ему – что бы ты думал? – фен для сушки волос!» Вот и все. Конец рассказа. Филипп не засовывал прибор себе в задницу, а просто пользовался по назначению. Но все равно папе это казалось невероятным. «Представляешь, фен для волос! Уму непостижимо!» Меня тянуло к Филиппу, который заведовал университетской библиотекой где-то на западе. «А он похож на тебя, – поговаривала мама. – Большой читатель. Любит книги». Я не был большим читателем, но сумел убедить маму в обратном. Когда меня спрашивали, что я делал после обеда, я никогда не говорил: «Да так…» или «Просто воображал, как бы моя комната смотрелась в алых тонах». Я сообщал, что читал все это время, и мама мне верила. Она никогда не спрашивала названия книги, никогда не интересовалась, где я эту книгу взял, просто говорила: «Молодец». Филипп и тетя Мони часто виделись, так как жили в одной части страны. Вдвоем они проводили редкие каникулы, иногда в сопровождении друга Филиппа. Слово «друг» мама произносила по-особенному, но не в плохом смысле, а как нечто, имеющее, по меньшей мере, два значения. При этом второе значения было гораздо интереснее первого. «У них милый домик, – сказала мама. – Он на берегу озера, и они подумывают о лодочке». «Я в этом не сомневаюсь, – сказал папа и снова пересказал историю про фен. – Представляете?! Мужчина, который хочет воспользоваться ее феном для сушки волос!» Филипп и тетя Мони любили предметы роскоши: симфонии, оперы, прозрачные супы. Их отношения были такими, которые подходят бездетным, умудренным опытом взрослым. Они могли закончить предложение, не боясь получить выговор за поездку в Квик-Пик или лишиться надбавки на карманные расходы в следующем году. Гонения на мою маму за то, что у нее были дети, ставили меня в затруднительное положение. Поэтому я мечтал, чтобы у нее был только один я и чтобы мы жили не в Кливленде. Нам надо было втереться в доверие и быть под рукой, когда тетя Мони окажется на смертном одре, что могло, решил я, случиться в любой день. Тетя Джойс теперь летала в Огайо по три раза в год и звонила моей маме со сводками последних новостей. Она сообщала, что тете Мони стало совсем тяжело ходить, что Хэнк установил одно из этих приспособлений, которое поднимает и опускает инвалидную коляску вверх и вниз по лестнице, что Милдред стала (цитирую) «самое подходящее слово – параноиком». Когда тетя Мони уже не могла справиться с бараниной, мама стала подумывать о том, чтобы ее проведать. Я решил, что она поедет со своей сестрой или гомиком Филиппом, но вместо этого она взяла с собой меня и Лизу. Мы поехали на три дня в середине октября. Шофер тети Мони встретил нас в аэропорту и вывел на улицу к «кадиллаку». «Я вас прошу, – сказала мама, когда он указал ей на заднее сиденье, я сижу впереди и это не подлежит обсуждению». Хэнк хотел открыть ей дверцу, но мама не позволила: «И не надо этих глупостей типа «миссис Седарис». Меня зовут Шерон, ясно?» Она была из тех, кто мог разговаривать не тем четким и вкрадчивым тоном, которого требовали обстоятельства, а вполне обычно, как всегда. Если бы ей поручили взять интервью у Чарльза Мэнсона, она бы вернулась со словами: «Никогда бы не подумала, что ему нравится бамбук». Ее поведение сводило с ума. Покинув аэропорт, мы попали на огромный пустырь. Люди стояли на ржавых мостах, наблюдая за движением отвратительных поездов под ними. Черные облака поднимались из дымовых труб, а Хэнк описывал свой собственный метод жарки ветчины. Мне было интересно, каково это – работать у тети Мони, но мама никогда не затрагивала этой темы. «Ветчина, – сказала она. – Вот это уже по-нашему!» Пейзаж мало-помалу смягчался, и к тому времени, как мы добрались до Гейт-Миллз, мир снова стал прекрасным. Дома из камня и цветного кирпича окружали замечательные деревья с толстыми стволами. Парочка в красных жакетах проехала верхом по центру улицы, и Хэнк замедлил ход, чтобы не напугать лошадей. Это, по его словам, было предместье, и я решил, что он подобрал не то слово. Предместье означало деревянные дома, улицы, названные в честь жен и любовниц основателя поселка: Лора Драйв, Кимберли-Серкл, тупик Нэнси Энн. Где же лодки и кемперы, где почтовые ящики в форме пещер и сейфов? «Остановись… здесь, – шептал я, когда машина проезжала мимо уменьшенного варианта Виндзорского замка, – остановись… здесь». Я боялся, что мы выедем за пределы этой роскоши и очутимся в обычном квартале, таком же, как наш собственный. Однако Хэнк продолжал ехать, и я забеспокоился, что тетя Мони – одна из тех богатых людей, что осознали свою вину перед обществом – про них часто пишут в газетах. Такие люди обычно становятся добровольцами в пожарных отрядах и стараются не привлекать к себе много внимания. Разговор о ветчине и колбасах уже потихонечку подбирался к шашлыку, когда «кадиллак» свернул в сторону бесспорно наилучшего дома из всех. Дома такого рода можно увидеть на обложках университетских каталогов: деканат, зал выдающихся выпускников. Плющ обвивал каменные стены, а витражи размером с игральные карты блестели на солнце. Богатство витало в воздухе, запах опавших листьев смешивался, как мне показалось, с запахом мирта. Тут не было ни живого лабиринта, ни фонтана размером с пруд, но лужайка была хорошо ухожена, и неподалеку стоял домик поменьше, который Хэнк назвал «служебным помещением». Хэнк достал из багажника наши сумки. Пока мы ждали, мимо дома проскакали всадники, приподнимая свои вельветовые шляпы в знак приветствия. «Вы слышите?» – спросила мама. Она плотно прижала свой воротник к горлу: «Разве вам не нравится стук копыт?» Нам нравилось. Служанка по имени Дороти вышла встретить нас, и, словно моя сестра была слепая и не могла самостоятельно подивиться таким чудесам, я повернулся к Лизе и прошептал: «Она белая. И на ней униформа». В Рэйли служанки носили брючные костюмы или поношенные халаты, но эта служанка была настоящей: накрахмаленное черное платье с белыми кружевами на запястьях и воротнике. На ней также был передник и специфическая шляпка, которая сидела у нее на голове как маленький чепчик. Если обычные служанки бубнили, то Дороти объявляла: «Миссис Браун отдыхает» или «Миссис Браун спустится в скором времени». Словно у говорящей куклы, ее словарный запас казался ограниченным горсткой предварительно записанных предложений. «Да, мэм». «Нет, мэм». «Я распоряжусь, чтобы подали машину». В процессе ожидания мы съели бутерброды с лососем и картофельный салат. Я предложил исследовать местность или хотя бы выйти за пределы кухни, но идея оказалась неподходящей. «Миссис Браун отдыхает, – сообщила Дороти. – Миссис Браун спустится в скором времени». Уже почти смеркалось, когда тетя Мони позвонила на кухню, и нам разрешили войти в главную гостиную. «Как насчет попротирать от пыли это», – сказала мама, и я вздрогнул от недостатка утонченности в ее словах. Главным преимуществом роскоши было то, что кто-то другой следил за домом, полировал столы и вытирал грязь между пальцев львиных лап, в форме которых были сделаны ножки стульев. Это значило, что я бы ни за что не согласился их протирать. Пара абажуров – это еще куда ни шло, но гостиная напоминала музейную комнату определенной эпохи, где мебель подобрана маленькими группками, как гости на вечеринке. Стены были обиты шелком, а занавески ниспадали с потолка до самого пола, разделенные чем-то вроде лепнины. Детский стульчик и складной карточный столик не подходили к этой обстановке, но мы сделали вид, что не заметили их. «Миссис Браун», – объявила Дороти, и мы последовали на звук подъемного устройства, собираясь возле стойки с перилами, чтобы поглядеть на спускающееся кресло. Та тетя Мони, которую я знал десять лет назад, была ослабленной, но еще достаточно крепкой, чтобы оставить след на обивке дивана. Нынешняя тетя Мони, спускающаяся в лифте, казалось, весила не больше щенка. Тем не менее она была элегантно одета, однако сильно сморщена. Ее лысеющая голова свисала с плеч как старая луковица. Мама представилась, и как только кресло стало на твердую почву, тетя Мони начала пристально ее разглядывать. – Я Шерон, – повторила мама. – А это двое из моих детей. Моя дочь Лиза и мой сын Дэвид. – Твои дети? – Ну, двое из моих детей, – ответила мама. – Двое самых старших. – А ты…? – Шерон. – Шерон, да, точно. – Вы отправляли меня в Грецию пару лет назад, – сказал я. – Помните? Вы заплатили за мою поездку и я присылал вам письма. – Да, – сказала она, – письма. – Очень длинные письма. – Очень длинные. Чувство вины, которое я так долго хранил, внезапно исчезло. Его сменила боязнь того, что она забудет упомянуть нас в своем завещании. Что же происходило в ее голове? «Мама, – прошептал я. – Сделай пак, чтобы она не забыла, кто мы такие». Как выяснилось, тетя Мони была гораздо смышленей, чем казалась. Она плохо запоминала имена, но прекрасно все воспринимала, по крайней мере, что касается меня. – Где этот мальчишка? – спрашивала она мою маму каждый раз, когда я выходил из комнаты. – Позовите его обратно. Я не люблю, когда люди роются в моих вещах. – О, я уверена, что он нигде не роется, – отвечала мама. – Лиза, сходи поищи своего брата. Второй муж тети Мони был большим охотником, и рядом с главной гостиной он устроил здоровенный трофейный зал, настоящий ковчег из чучел животных. В углу больших кошек стояли снежные леопарды, белые тигры, лев и пара пантер, застывших в полупрыжке. Перед журнальным столиком столкнулись рогами два горных козла. Из-за дивана росомаха подкрадывалась к оленихе, а возле шкафа с ружьями грозно подняла свою могучую лапу медведица гризли, защищая медвежонка, прячущегося у нее между ног. Там были и звери, и вещи сделанные из зверей: табуретка из слоновьей ноги, пепельницы из копыт, торшер из ноги жирафа. Как насчет протереть от пыли это! Я впервые вошел в эту комнату во время очередного купания тети Мони и сел на пуфик из шкуры зебры. У меня одновременно возникли чувства завис ти и паранойи: тысяча глаз, и я хотел обладать ими всеми. Если бы я должен был выбирать, я бы взял гориллу, но, по словам мамы, вся коллекция завещалась крошечному природоведческому музею в Канаде. Я спросил, зачем Канаде еще один лось, на что мама пожала плечами и сказала, что я невыносим. Когда меня выгоняли из трофейного зала, я шел на улицу и пялился на него через окна. «Где он? – спрашивала тогда тетя Мони. – Что он задумал?» Как-то ранним вечером, после пристального рассматривания трофейного зала через окно, я пролез через кусты и увидел, как миссис Брайтлиф, приходящая медсестра, разрезала баранью отбивную для тети Мони. Женщины сидели за складным карточным столиком, а со стенки на них смотрел портрет тетиного второго мужа, стоящего на одном колене возле падшего носорога. Мама зашла со стороны кухни, и я был поражен, как не к месту она смотрелась среди наемных помощников и разделочных столов. Я всегда считал, что имея в наличии все зубы, человек может перейти из одного класса в другой, небрежно меняя ранчо на особняк, но теперь оказалось, что я был не прав. Чтобы жить так, как жила тетя Мони, надо было не только учиться, но и иметь определенную склонность к претенциозности, нечто такое, чем не всех наградил Господь. Мама помахала своим высоким бокалом, и, когда она села на тетушкин детский стульчик, я понял: мы обречены. В воскресенье после полудня Хэнк отвез нас обратно в аэропорт. Тетя Мони продолжала чахнуть и умерла У себя дома в первый день весны. Мои родители присутствовали на похоронах и вернулись в Кливленд через пару месяцев. Они сказали, что надо было разобраться с недвижимостью, встретиться с адвокатами, закончить Дела. Они покидали Рэйли на самолете, а через неделю вернулись на серебряном «кадиллаке», и у мамы на коленях покоилось меховое одеяло. Оказалось, что ее запомнили – и даже хорошо, – но ничто не могло заставить ее раскрыть точную сумму. – Я буду называть числа, а ты просто говори – больше или меньше, – сказал я. – Это миллион долларов? – Я тебе не скажу. – Полтора миллиона? Я осторожно допрашивал ее среди ночи в надежде, что она заговорит во сне. – Два миллиона долларов? Семьсот тысяч? – Не скажу. Позвонил мой друг, назвавшийся агентом налоговой, но мама смекнула, что к чему. У налоговиков на заднем плане не играет «Джетро Талл». Они также, вероятно, редко начинают разговор со слов: «У меня к вам один маленький вопросик». – Но мне надо знать, чтобы всем рассказать. – Именно поэтому я тебе и не скажу, – ответила мама. Я тогда трудился в кафе, но все равно не гнушался раз в неделю поработать нянькой, чем занимался еще с девятого класса. Дети меня презирали, но в их ненависти была некая близость, почти уют, поэтому их родители меня не увольняли. У них в холодильнике всегда была дорогая еда – нарезанные колбасы и сыры, консервированные артишоки. Как-то вечером в день получки я сказал хозяйке, что моя двоюродная бабушка умерла и что у нас теперь есть «кадил лак» и меховое одеяло. «И деньги тоже, – сказал я, – куча денег». Я думал, женщина пригласит меня воспользоваться чудо-холодильником, но вместо этого она закатила глаза. «Кадиллак, – вздохнула она. – Господи, какими же нуворишами можно стать». Я точно не знал, что значит «нувориш», но мне не понравилось это слово. «Вот сучка», – сказала мама, когда я рассказал ей эту историю. Затем она стала ругать меня за то, что я вообще говорил на эту тему с чужой женщиной. Через неделю «кадиллака» не стало – его продали. Я винил в этом себя, но оказалось, что родители все равно хотели от него избавиться. Мама купила себе пару красивых костюмов. Она набила холодильник деликатесными нарезками, но не приобрела ни бриллиантов, ни домика на пляже, ни других вещей, которых мы от нее ожидали. Какое-то время деньги служили предметом торгов. Мама с папой спорили о какой-то мелочи, и когда он смеялся и выходил из комнаты – он всегда заканчивал споры, ведя себя так, будто ты был сумасшедшим, и к этому больше нечего добавить, – мама кричала: «Думаешь, я не могу себе позволить уйти? Это мы еще посмотрим, дружок». Если ее чем-то обижал сосед или кто-то в магазине вел себя так, будто ее не существовало, она возвращалась домой и с грохотом вываливала вещи на стол, при этом шипя: «Я могла бы купить и продать этого сукиного сына». Она часто воображала, как произносит эти слова, и теперь, когда она действительно могла это сделать, я чувствовал, что она разочарована тем, как мало удовлетворения оно доставляет. Я думаю, именно деньги тети Мони оплачивали мою аренду, когда я переехал в Чикаго, чтобы учиться в Институте искусств. Я думаю, именно ее деньги послали мою сестру Гретхен на Род-Айленд в Школу дизайна, а Тиффани – в ужасную, но очень дорогую школу в Мэне. Деньги пошли на то, чтобы переехать с Юга, что для нашей мамы означало повышение уровня жизни. Остальными деньгами занимался папа, финансовый алхимик, который превратил золото в полный почтовый ящик годовых отчетов, которыми только он мог наслаждаться. Что касается чучел, то канадский музей отверг коллекцию моего двоюродного дедушки. Она была слишком мрачной для аукциона, поэтому зверей и все, что было из них сделано, отдали Хэнку. «Ты что сделала? – спросил я маму. – Давай все проясним. Ты что сделала?» Был сделан один телефонный звонок, и мне прислали ковер из медвежьей шкуры, который несколько лет пролежал на полу моей слишком маленькой спальни. Поистине сумасшедший материал для ковра: пойдешь в одну сторону – споткнешься об голову, пойдешь в другую – угодишь ногой в раскрытую пасть. В самую первую ночь наедине с медведем я запер дверь, дважды повернув ключ в замке, и лег на шкуру нагишом, как об этом пишут в журналах. Я надеялся, что побежденный мех и моя голая плоть дадут мне наилучшее ощущение в мире, но единственным чувством была странная неловкость. Кто-то наблюдал за мной, но не сосед или мои сестры, а второй муж тети Мони, тот, которого я видел на картине. С виду он сильно смахивал на Тедди Рузвельта: такая же оправа для очков из проволоки над уродливыми моржовыми усами. Мужчина загонял диких животных по всему миру, и теперь его хищный взгляд падал на меня, нетренированного семнадцатилетнего парня в чересчур больших очках и браслете с бирюзой, осквернявшего имя великого охотника своим костлявым прыщавым задом. Это была неприятная картина, поэтому я за помнил ее надолго. На втором курсе университета Лиза отвезла ко вер в Вирджинию, где он лежал на полу ее спальни. Мы договорились, что она берет ковер временно, но в конце весны она отдала его соседке, которая погибла в автокатастрофе по дороге домой в Пенсильванию. Услышав о случившемся, я представил себе ее родителей, пару в умопомрачительном горе, которые натыкаются на медведя в багажнике автомобиля своей дочери и гадают, какое отношение он имеет к ее или чьей бы то ни было жизни. Глава 7. Я меняюсь Вы осознаете, что молоды, когда кто-то просит у вас денег, а вы воспринимаете это как комплимент. «Ты классно выглядишь, можно тебя кое о чем попросить? « Вопрос был задан девушкой-хиппи лет 18 – 19, которая стояла около магазинчика в торговом центре Норс-Хиллз. На ней была простенькая блуза, а из-за длинных, сильно расклешенных джинсов казалось, что у нее нет ступней. Старомодные очки, амулеты, головная повязка: я не мог поверить, что такая крутая девушка и впрямь обращается ко мне. Тем летом мне было тринадцать. Мы с мамой приехали в Квик-Пик, она вручила мне десятидолларовую бумажку и послала в магазин за сигаретами. Она видела, как хиппи заговорила со мной, как я вошел в магазин и как на выходе задержался, протягивая девушке доллар. «Кто это? – спросила мама, когда я вернулся в машину. – Что это за девчонка?» Если бы я был с отцом, то соврал бы, сказав, что это подружка. Но мама отлично знала, что у меня нет таких друзей, и я был вынужден сказать правду. – Ты ведь дал ей не просто доллар, – продолжала мама. – А мой доллар. – Но он ей нужен. – Зачем? – спросила мама. – Может, купить шампунь или нитку с иголкой? – Я не знаю, я не спрашивал. – Я не знаю, не спрашивал… – Неумелое кривляние легко отбросить и забыть, но моя мама умела копировать людей с необычайной точностью. В ее интерпретации я выглядел испорченным и равнодушным персидским котом в облике человека. «Если ты хочешь дать ей доллар – это твое личное дело, – сказала она. – Но это был мой доллар, и я хочу получить его назад». Я предложил отдать деньги, когда мы вернемся домой, но это ее не устраивало. «Я хочу не какой-то там старый доллар, – сказала мама. – Я хочу именно этот». Было нелепо проявлять такую привязанность к конкретной долларовой купюре, но для моей матери это стало делом принципа. «Это мой доллар и я хочу его назад». Когда я сказал ей, что уже слишком поздно, она вышла из машины и, со словами: «Ну, это мы еще посмотрим» – открыла мою дверцу. Хиппи посмотрела на нас, я вжался в сидение. «Мам, пожалуйста. Так нельзя». На мгновение обстановка накалилась, но я знал, что теперь она дважды подумает, прежде чем вытащить меня из фургона. «Давай забудем об этом? Дома я верну тебе деньги. Честно, клянусь». Мама посмотрела, как я извиваюсь, и только потом снова села за руль: «Ты думаешь, что все, кто просит деньги, действительно в них нуждаются? Господи, какой же ты наивный!». Девушка, клянчащая мелочь, была первой в целой череде ей подобных. Во время следующей поездки в Квик-Пик меня остановил другой хиппи – на этот раз парень. Он сидел на корточках перед автоматом со льдом. Увидев меня, парень протянул мне свою кожаную шляпу. «Приветствую, брат, – проговорил он. – Как думаешь, сможешь помочь другу? « Я отдал ему пятьдесят центов, которые хотел потратить на колу и чипсы, и, опершись на столб, стал наблюдать за хиппи, изучая его повадки. Крутые люди, те, у которых нет лишних денег, никогда не упускали случая сказать: «Извини, братан…». или «Мне бы кто подал…». Тогда хиппи кивал, будто слышал знакомую музыку, крутой кивал тоже. Обычные, некрутые, люди проходили мимо, не останавливаясь, но все равно хиппи имел над ними некую странную власть. «Нет лишней мелочи? Ну, хоть центов десять-двадцать?» Эти незначительные просьбы наталкивали на значительный вопрос: «Разве вам безразлична судьба другого человека?» По-моему, парню также помогало его поразительное сходство с Иисусом, который, судя по слухам, должен вернуться со дня на день. Я наблюдал за парнем около получаса. Потом из магазина вышел кассир, размахивая руками, словно взбивалками миксера. «Кончай разводить наших покупателей, – сказал он. – Давай, проваливай. Кыш!» «Разводить» – молодежное слово, в устах взрослого мужчины оно звучало нелепо. Это напомнило мне, как ковбои из вестернов произносят слово «амиго». Мне захотелось, чтобы хиппи постоял за себя, сказав что-то типа: «Спокойно, старик» или «Это кто кого разводит?» Но вместо этого парень лишь пожал плечами. Затем он элегантно вскочил и, пересекая парковку, двинулся в сторону автомобиля, наверняка родительского. Не имело ни малейшего значения, что парень, скорее всего, жил дома, днем критиковал систему, а ночью нежился в удобной кровати. Может быть, и деньги, которые я дал ему, он потратит на вещи не первой необходимости – на ароматические палочки или гитарные струны, но это тоже не имело никакого значения. Для взрослых он был кошмаром во плоти. И, если забыть про шляпу, я хотел быть таким же. Тогда я еще получал три доллара в неделю на карманные расходы. Свою «казну» я пополнял деньгами за то, что нянчил детей, а также случайными заработками в Дортон-Арена, концертно-выставочном зале, расположенном на территории ярмарки. Когда нам с моим другом Дэном везло, мы надевали белые куртки и бумажные шляпы и стояли за прилавком в буфете. Когда же, и это было гораздо чаще, нам не везло, мы облачались в те же наряды, вешали себе на шею по тяжелому подносу и прохаживались между рядами, про давая попкорн, орешки и содовую, которую, согласно инструкции, называли «прохладительным напитком». В повседневной жизни никто не говорил «прохладительные напитки», однако наш босс Джерри настаивал на такой формулировке. Кроме того, мы еще должны были громко выкрикивать эти слова, и поэтому я чувствовал себя как уличный торговец или мальчишка-газетчик допотопных времен. Во время концертов хэви-метал нас не замечали, но на шоу с музыкой кантри – гулянках, как их называли, – люди частенько возмущались, когда мы орали, заглушая их любимые песни. «Буду с тобой, ПОПКОРН, ОРЕШКИ, ПРОХЛАДИТЕЛЬНЫЕ НАПИТКИ», «Какая женщина, какая женщина, какой ПОПКОРН, ОРЕШКИ, ПРОХЛАДИТЕЛЬНЫЕ НАПИТКИ», «Небо в клетку, ПОПКОРН, ОРЕШКИ, ПРОХЛАДИТЕЛЬНЫЕ НАПИТКИ». Фаны позлее ломились вниз, где напарывались на Джерри, который говорил: «Спокуха, хрящ. Мне надо дело делать». Он обзывал возмущенных «кучкой жлобоватых крестьян», что меня особенно удивляло, так как сам он был в определенной степени деревенщиной. Словцо «жлобоватые» было превосходным доказательством этого, как и стрижка «ежиком», и ингалятор от астмы, который Джерри украсил маленьким американским флагом. «Может, он говорит «крестьян» с чувством симпатии», – предположила моя мама, но я на это не купился. Гораздо вероятнее, что он видел разницу между собой и теми людьми, которые выглядели и вели себя так же, как он. Я тоже видел эту разницу, и, слушая Джерри, понимал, насколько жалко это звучало. Кто я был такой, чтобы называть кого-то деревенщиной, – я со своими брэкетами и очками с толстыми стеклами в черной оправе. «О, ты хорошо выглядишь», – говорила мне мама. Она хотела меня успокоить, но если мама считала, что ты хорошо выглядишь, что-то явно было не в порядке. Я хотел, чтобы ей стало тошно, но в тот момент мои руки были связаны. Согласно правилам, мне не разрешалось отращивать волосы до шестнадцати лет, в этом же возрасте мои сестры могли, наконец-то, проколоть уши. Для моих родителей это имело значение, но уши прокалывались за пару минут, а на отращивание приличного хвостика уходило несколько лет. Как бы там ни было, мне понадобилось Целых девять месяцев, чтобы догнать Дэна, чья мама была разумной и не ограничивала его понятие о стиле бессмысленными возрастными запретами. Его волосы были густыми и прямыми с пробором посередке, а медового цвета локоны заходили за уши и ниспадали на его плечи, как пара занавесок. Еще с четвертого класса мы оба были изгоями – любителями природы, придурками, – но благодаря своему новому облику Дэн знакомился с крутыми ребятами в своей частной школе и захаживал к ним домой послушать музыку. Теперь, когда я называл кого-то «нудягой», Дэн смотрел на меня так же, как я смотрел на Джерри – ку-ку, ку-ку, – и я понимал, что наша дружба близится к концу. Парни не должны обижаться на такие вещи, и вместо этого я затаил тихую зависть, которая быстро росла и которую чем дальше, тем сложнее было скрывать. Ярмарка штата началась в середине сентября, и буфетчики бродили туда-сюда между концертами на арене и небольшими мероприятиями на гоночном треке. Мы с Дэном как раз готовились к первой автомобильной гонке, когда Джерри заявил, что вместо колы мы будем продавать банки с напитком под названием «Диво-пиво». От обычного «Диво-пиво» отличалось отсутствием алкоголя. В пиве таковое имелось, а в «Диво-пиве» – нет. По вкусу оно напоминало газированную овсянку, но Джерри надеялся, что покупателей обманет яркая вполне алкогольная этикетка. «Ум порой способен сыграть с нами злую шутку», – сказал он. Наверное, он был прав, но люди, пришедшие посмотреть на автогонку Северной Каролины, были не из тех, кто не может отличить таблетку аспирина от сахарозаменителя. Наша первая партия разошлась мгновенно, однако во втором перерыве публика «расколола» уловку. «Какое в задницу пиво, – кричал народ. – Вы все обманщики». «Оно даст в голову, когда вдарит жарища», – уверял Джерри, но ему никто не верил. Между первым и вторым заездами был часовой перерыв, и, прогуливаясь с Дэном по рядам, я подумал о замшевой куртке, которую видел на прошлой неделе в магазине «Джей Си Пенни». Именно ее цвет продавщица описала как «мужественный вишнево-красный», еще на ней были полоски бахромы, которые болтались, как ошметки желтка. Восемнадцать долларов – большие деньги, но такую куртку невозможно не заметить. Добавь к ней свитер с высоким горлом или рубашку на пуговицах – и куртка оповестит всех, что ты чувствителен и не чужд миру. Надеть ее на голое тело – и она скажет, что, независимо от длины волос, твоя жизнь проистекала в каком-то богом забытом месте, которое лучше всего назвать «где-то там». Я надеялся, что, работая все выходные, я получу достаточно денег для ее покупки, но с «Диво-пивом» заработки были под большим вопросом. Теперь мне пришлось занести куртку в свой Рождественский список, что явно кастрировало ее привлекательность. То, что казалось хипповым и опасным, представлялось совсем в противоположном свете, если было упаковано в коробку с надписью: «От Санты». Дешевые места стали заполняться перед вторым заездом, и, когда мы направились обратно к гоночному треку, я заметил пару пристойно одетых мальчиков, которые пялились на чертово колесо. Они выглядели, как я, лишь чуть младше, и, скорее всего, были братьями. На них были одинаковые очки в черной оправе, которые держались на их головах с помощью тугих резиновых повязок. Я видел, как они глядели вверх с раскрытыми ртами, и в тот самый момент я увидел и свою красную замшевую куртку. – Мелочевка есть? Братья посмотрели друг на друга, а потом снова на меня. – Да, конечно, – сказал тот, что постарше. – Джин, дай этому парню немного денег. – Почему я? – спросил Джин. – Потому, что я так сказал. – Старший брат приподнял очки и почесал горбик на носу. – Ты хиппи, да? Он говорил так, будто, подобно канадцам или методистам, хиппари тихо бродили среди нас, не различимые невооруженным взглядом. – Ну, конечно, он хиппи, – сказал Джин. – Иначе не приставал бы к людям. Он пошарил в мелочи и дал мне десять центов. – Покедова, – сказал я. Это было самым простым делом в мире. Дэн работал с одной стороны от чертова колеса, я – с другой. Мы просили деньги так же, как вы спрашиваете: «который час», и, когда кто-то давал мелочь, мы благословляли его знаком мира или перекошенным кивком, который означал: я рад, что ты знаешь, откуда я пришел. Взрослые были дешевками и осуждали нас, поэтому мы липли к сверстникам, особенно иногородним, которые слышали о хиппи, но никогда не видели их живьем. Люди давали или не давали, но никогда не спрашивали, зачем нам деньги или почему двое, на первый взгляд, здоровых парней беспокоят совсем незнакомых людей по поводу мелочи. Это была свобода, и, чтобы она казалась нам еще слаще, мы продрались к гоночному треку, где Джерри вел подготовку к третьему заезду. «Я должен надрать вам задницы», – сказал он. – Бросить меня, как сделали вы, – это не по-дружески». Он дал нам наши униформы, а мы бросили их на прилавок, заявляя, что нашли более легкий способ добычи денег. «Тогда проваливайте отсюдова, – сказал он. – И не приползайте обратно. Здесь нет работы для предателей». Это было очень кстати. Вспомнив о том, как глупо человек смотрится в бумажной шляпе, мы с Дэном вернулись к попрошайничеству, часто прерываясь, чтобы похлопать друг друга по плечу. «Предатель, ты можешь подумать, что у меня есть для тебя работа, но подумай-ка еще разок. «Ближе к вечеру, мы заменили слово предатель на слово хиппи, позволяя самим себе верить, что Джерри уволил нас не потому, что мы его бросили, а потому, что мы были свободны и современны. Неважно, что мы больше никогда не будем на него работать, так как эти дни уже позади. Работа была позади. К пяти часам я навыпрашивал достаточно денег, чтобы купить эту куртку, но жадность не дала нам с Дэном остановиться. Мы строили планы по поводу стереосистем и мопедов – всего, чего хотели, – купленных за десятицентовые монетки. Наступали сумерки, и проходы между рядами осветились разноцветными лампочками. Ранний вечер был прибыльным, но теперь пошла другая публика, поползли хулиганские настроения. «Мелочевки не будет?» У парня, к которому я обратился, были пушистые, незрелые усики, не более чем пару десятков волосков, расположенные надо ртом размером с рот новорожденного. «Что ты сказал?» – спросил он. Я отвернулся, но когда он развернул меня к себе, я заметил его военную куртку, которая была не старой и потрепанной, а новой и хрустящей, такой, какую покупают в качестве тренировки перед призывом. – Ты это мне сказал, придурок? – Его рот теперь стал больше. – Ты сказал что-то мне в лицо? Второй парень подошел и положил руку на плечо своего злого товарища. – Спокойно, Курт, – сказал он. – Остынь. – Ты, видать, не догоняешь, что здесь происходит, – сказал парень по имени Курт, – но этот клоун со мной заговорил, – Курт говорил очень гневно, будто я написал ему в рот. – В смысле, он действительно сказал что-то мне. Двое из их компании, которые шли впереди, вернулись, чтобы разобраться из-за чего весь сыр-бор, и стояли, сложив руки на груди, пока Курт описывал ситуацию: «Я себе шел, никого не трогал, а этот кусок дерьма стал разевать варежку почем зря. Выходит так, будто он меня знает, но он меня не знает. Никто, черт побери, меня не знает». Хуже двадцатипятилетнего, вспомнившего Вьетнам, только четырнадцатилетний, которому он предстоит. Я повернул голову в поисках Дэна и увидел, что он отступает, как вдруг кулак Курта зарядил мне в ухо, ломая оправу моих очков. Второй удар пришелся по моей верхней губе, а третий был прерван друзьями, которые схватили Курта за руки, приговаривая: «Чувак, попустись. Он того не стоит». Я попробовал кровь, сочащуюся из моей губы. – Это правда, – сказал я. – Я того не стою. Клянусь, не стою. Спроси кого угодно. – Он не должен базарить с людьми, не зная, с кем, вашу мать, он базарит, – сказал Курт. – В следующий раз, когда кто-то попадется мне на глаза – замочу его к чертям собачим. Клянусь, замочу. – Мы знаем, дружище. Мы знаем. Друзья Курта повели его дальше по проходу, но через минуту один из них вернулся и дал мне доллар. – Ты крутой, чувак, – сказал он. – То, что сделал Курт – неправильно. Он иногда просто срывается, однако мне известно, откуда ты пришел. Я люблю мир. – Я знаю, что ты любишь мир, – сказал я, – и ценю это. Это был первый раз, когда мне дали целый доллар, и меня осенило, что если бы меня избивали по двадцать раз на день, то я бы заработал нормальную сумму. Потом я увидел свои поломанные очки, и все подсчеты пошли прахом. Я поднимал их с земли, когда подошел Дэн, сделавший вид, что он пропустил всю взбучку. – Что с тобой стряслось? – спросил он. – Не надо вот этого, – сказал я. – Не надо чего? – он закусил губу, чтобы не смеяться, и в тот самый момент я понял, что нашей дружбе конец. – Просто позови свою маму, – сказал я. – Я готов отсюда сваливать. * * * На штатной ярмарке был миллион способов пораниться, поэтому, когда мама спросила меня про губу, я сказал, что ударился об поручень, катаясь на карусели. – А ты не слишком взрослый для такого? – спросила она. (Мама перепутала карусель с крутящимися чашками и блюдцами, предназначенными для малышни из детского сада. Мама действительно представила меня втиснутым в летающую чашку.) – Господи, – взмолился я. – За кого ты меня принимаешь? Мама предложила отремонтировать очки, но, когда я попросил новые, она категорически отказала. – Но в этих очках я похож на чучело. – Ну да, – сказала мама. – На то они и очки. Мы с Дэном планировали вернуться на ярмарку в воскресенье утром, но когда он подошел к двери, я отослал его, сказав, что плохо себя чувствую. – Мне кажется, у меня какой-то грипп. – Может быть, куриная слепота, – сказал Дэн, опять еле сдерживая смех. Так поступают с теми, кого жалеют, с теми, кто не понимает шуток, и это было хуже, чем просто пошутить и посмеяться. Он пошел вдоль по улице, а я снова подумал о прошлом вечере и о том, что я сказал после первого удара Курта. Согласие с тем, что я не стою той энергии, которая требуется, чтобы меня ударить, само по себе было мерзко, но разве можно было ссылаться на общественное мнение по этому поводу? Спроси кого угодно. Ничего удивительного, что Курт влупил мне еще раз. Позже, вечером, Дэн постучал в окно моей спальни. «Угадай, кто заработал сорок четыре доллара?» – спросил он. Купюры, сложенные в виде обвисшего веера, он держал за спиной, а доставал их очень торжественно. «Да будет тебе. Ты не заработал сорока четырех баксов». Я отрицал это просто ради спора, зная, что он их заработал. В следующие выходные, отрастив волосы подлиннее, он вернулся на ярмарку и заработал еще больше. Некоторое время спустя он уже носил пончо и сидел по-турецки перед искусно сделанными медными кальянами. Для него наша дружба имела столько же значения и была так же нужна, как комбинация на старом замке. «Вы двое росли порознь», – говорила мама. Она это говорила так, будто нас унесло в разных направлениях, хотя у нас была одна цель. Просто я до нее так и не добрался. Куртка оказалась не замшевой, а вельветовой. Это меня разочаровало, но я столько выстрадал ради нее, что не имел другого выбора, кроме как купить ее. На оставшиеся деньги я купил пару синих вельветовых штанов, которые весьма иронично смотрелись с красной курткой и белой футболкой. Я люблю Америку. Да, люблю! – Обещай мне, что ты не наденешь этого вне дома, – сказала мама. Мне показалось, что она немножко завидует. Ее молодость прошла, за модой ей было уже не угнаться, и ей было завидно, что я наслаждаюсь вещами, которые ей уже недоступны. – Ты можешь меня не дергать, пожалуйста, – попросил я. – Ах, какие мы задерганные. – Она вздохнула и налила себе стакан вина из кувшина в буфете. – Иди, иди, дядя Сэм, – сказала она, – иди, пока я тебя не остановила. В своем новом наряде я впервые появился в Квик-Пике, где в который раз наткнулся на девушку-хиппи. В этот раз она не попрошайничала, а просто стояла с другом и курила. Просто отвисала. Я кивнул в знак приветствия, и, когда я проходил мимо, она назвала меня выдрючкой, имея в виду, что я выделываюсь. Они вдвоем посмеялись, а я сгорал от стыда, возникающего когда тебе четырнадцать и ты понимаешь, что мама права. Меньше всего мне хотелось снова пройти мимо хиппи, поэтому я торчал в Квик-Пике так долго, как мог, пока управляющий не вышвырнул меня вон. Как получается, что в одно мгновение ты выглядишь отлично, а в следующее ты готов отдать все, лишь бы только залезть в бакалейную морозилку, забраться под замороженные пироги и сидеть там, пока не Достигнешь того загадочного возраста, когда человек способен сам думать за себя. Это было бы так умиротворяюще – скорее дрема, нежели сон. Каждый раз ты выглядывал бы и видел, что мода меняется. Все носят шевелюры. Из моды вышли бороды. Ты бы видел мир, будто из автобуса, выскакивая в тот момент, который сам посчитаешь своим звездным часом. Вот в этой точке ты без усилий мог быть самим собой и признать, что тебе нравится музыка кантри и что ты ненавидишь саму мысль о волосах на шее. Ты мог бы выглядеть и вести себя так, как тебе угодно, и проводить целые дни в Квик-Пике, если очень хотелось. Уходя оттуда, ты бы прошел мимо женщины в юбке до пола, узор на которой напоминал увеличенных в сотни раз микробов. Вышитая бисером головная повязка, очки в оправе из проволоки: она попросила бы у тебя четвертак, а ты бы рассмеялся, не жестоко, а вежливо, мягко – так, будто она рассказала тебе шутку, которую ты уже слышал. Глава 8. Паломничество Я не планировал такого, но в возрасте двадцати двух лет, после того как я бросил уже второй колледж и пару раз попутешествовал по стране, я оказался в Рэйли, в подвале родительского дома. Полгода я просыпался в полдень, накуривался травкой и прослушивал одну и ту же запись Джонни Митчелла по сто раз подряд и в конце концов был вызван в логово к отцу, где получил указание выметаться. Папа очень официально восседал на огромном удобном стуле за своим столом, и я почувствовал, будто он увольнял меня с поста его сына. Я знал, что рано или поздно это произойдет, и поэтому, если быть откровенным, не слишком волновался. Я воспринимал изгнание из отчего дома как то, что нужно, чтобы хоть когда-нибудь встать на ноги. «Хорошо, – сказал я, – я уйду. Но однажды ты еще пожалеешь». Я понятия не имел, что значила эта фраза. Просто Мне казалось, что человеку, которому велено уходить, следует произнести подобные слова. У моей сестры Лизы была квартира возле университета, и она предложила мне приехать и пожить у нее сколько захочу, только без Джонни Митчелла. Мама предложила отвезти меня, и после недолгих препираний я согласился. Пятнадцать минут мы ехали через город и по дороге слушали повтор интерактивного радиошоу: люди дозванивались в студию, чтобы описать различных птиц, увиденных ими возле своих дворовых кормушек. Обычно передача шла по утрам, и было странно слышать ее вечером. Птицы, о которых шла речь, уже давно улеглись спать и, скорее всего, даже не помышляли о том, что о них еще разговаривают. Я переварил это и подумал, разговаривает ли кто-нибудь дома обо мне. Насколько мне известно, никто никогда не пытался сымитировать мой голос или описать форму моей головы, и было удручающе осознавать, что меня не замечают в то время, когда куча людей готова удавиться из-за птицы-кардинала. Мама остановилась перед домом, в котором жила моя сестра, и начала плакать, когда я открыл дверцу. Меня взволновали ее слезы, грусть и отчаяние, совсем нетипичные для нее. Только несколько месяцев спустя я узнал, что папа вышвырнул меня из дома не потому, что я был лодырем, а потому, что я был гомиком. Наш короткий разговор должен был стать одним из тех решающих моментов, которые творят взрослую жизнь человека, но он слишком стыдился самого важного слова и совсем его не употребил, сказав только: «Мне кажется, мы оба знаем, почему я это делаю». Я думаю, что мог бы положить его на лопатки, но просто не уловил смысла его слов. «Это потому, что я неудачник? Наркоман? Тряпка? Ну, папа, назови мне хоть одну нормальную причину!» Кто же такое скажет? Мама считала, что мне известна правда, и это разрывало ее на части. Опять наступил решающий момент, и я снова полностью его проворонил. Она плакала до тех пор, пока не стало казаться, будто она давится. «Извини, – сказала она, – извини, извини, извини». Я знал, что через пару недель у меня будет работа и хоть какая-то несчастная квартирка, но мамины слезы заставили меня забеспокоиться. Может, это будет не так просто, как я думал? Неужели она и вправду считала меня неудачником? «Серьезно, – сказал я, – все будет хорошо». Фары автомобиля горели, и мне стало интересно, о чем думают проезжающие мимо водители, слыша мамины всхлипывания. Какими людьми они нас считают? Может, они думали, что она из тех мам-плакс, которые разваливаются на куски каждый раз, когда кто-то роняет на пол чашку? Может, они решили, что я обидел ее? Может, они видели еще одну плачущую мать и ее обкуренного сына-гомика, которые сидят в машине и слушают радиопередачу о птицах, а может, они воображали, хотя бы на мгновение, что мы какие-то особенные? Глава 9. Империя Когда мама окончательно убедилась, что пересмотрела все существующие черно-белые фильмы, она подписалась на кабельное телевидение и стала смотреть ночные передачи на кухне. Папа поднимался из подвала около четырех, и они вдвоем проводили при ятные полчаса, смеясь над всем, что показывали по телевизору. «Ой, не могу, лопну, – хохотали они. – Ей-богу, лопну!» Единственную программу, которую они все-таки воспринимали серьезно, вел выбившийся из низов мужчина, сколотивший состояние на недвижимости и обращавшийся к зрителям так, будто это были студенты, готовящиеся к экзаменам. Он постоянно пользовался школьной доской. В таблицы и графики он тыкал указкой, но, сколько бы раз он ни объяснял, я просто не мог понять, о чем идет речь. Выходило, что, рефинансировав свой дом, он смог купить еще семнадцать, которые затем сдал в аренду, что позволило ему отхватить торговый центр и несколько полей для гольфа. Если пройтись по его карманам, будет большой удачей найти там двадцатку, но на бумаге он обладал миллионами. По крайней мере, по его словам. Если накопление собственности действительно было таким легким делом, то выходило, что каждый последует совету миллионера, но не все смотрели телевизорв четыре утра. Пока остальной мир сладко спал, ты, зритель, принял решение улучшить свою жизнь, а это уже половина успеха, не так ли? У меня тогда еще не было своей квартиры, и я дважды видел эту передачу в доме родителей, прежде чем переехал в свое собственное жилье. Это было весной 1980 года. Через год мама с папой приобрели около десятка дюплексов в южном районе Рэйли и стали на путь обогащения. Мы называли наших родителей Повелителями Трущоб, но, в принципе, дюплексы были не такими уж и плохими. В каждом имелась ниша с окном, паркетный пол и пристойного размера дворик, затененный деревьями. Сразу после постройки в дюплексах поселились белые люди, но с тех пор квартал изменился, и, за исключением старых затворников, все жители были черными. У нескольких была работа, но основная часть состояла на государственном содержании, а для нас это означало, что их арендная плата выплачивалась правительством и, как правило, вовремя. Главным для моих родителей было работать в команде: мама занималась арендой, а папа – техосмотрами и ремонтом. Я предположил, что папа возьмет дело в свои руки и будет делать все сам, но впервые в жизни он действовал согласно плану. Арендные соглашения были подписаны, и уже через месяц мама отлично разбиралась в аббревиатурах названий жилищных управлений штата и всей страны. Приходили бланки, копии складывались в кучи, избыток которых перебрался из подвала в мою бывшую спальню, теперь служившую временным офисом. «Это должно идти под грифом РЖО и ФЖО?» – спрашивала мама. «А Б.Д. подходит для АФДС или только для ССИ?» Она сидела с вымазанными в чернилах локтями, и мне становилось жалко всех, кто участвовал в деле. Что касается меня, то Империя, как мы ее называли, обеспечивала меня временной работой – неделя краски, утепления дома или перекапывания двора в поисках трубы. Ложкой дегтя было то, что я делал эти вещи для отца, так что оплата была договорной. Я показывал рабочий листок, а он его оспаривал, сводя мои часы к цифре, которую сам считал разумной. «Ты думаешь, я поверю, что ты торчал там каждый день с девяти до пяти? Без обеда, перекуров, без просиживания в уборной с заткнутым пальцами носом?» Видеоэкран в моей голове показывал меня занятым всеми этими делами, и папа каким-то образом ловил такие волны. «Я так и знал. Я заплачу тебе за тридцать часов, и только потому, что я добрый». Если мы договаривались о чистой ставке – скажем, 300 долларов наличными за покраску квартиры, – я мог финишировать с 220 долларами, за которыми в конце года следовала форма 1099-МИСК. Каждая работа заканчивалась спором, а мои пустые угрозы и обзывания были заморожены и оставлены для дороги домой. Постояльцы обожали смотреть, как мы кричим друг на друга, и поэтому мы делали все возможное, чтобы лишить их удовольствия. В машине мы были дикарями, но в Империи мы становились послами нашей расы и вели себя не как обычные белые люди, с которыми мы росли, а как исключительные белые люли, смутно припоминаемые из эпизодов Великого Театра. Двери были открыты, и мы тратили уйму времени, подбадривая друг друга идти первым. – После тебя, отец. – О нет, сын мой, после тебя. Если бы не мама, мы могли бы стоять там весь день. «Просто зайдите в чертову квартиру! – кричала она. – Господи Иисусе, вы двое как пара старых бабок». Что касалось Империи, роли моих родителей странно изменились. Мама, безусловно, оставалась самой влиятельной, но если жилец хотел получить какую-либо поблажку, ему следовало идти к моему отцу, который выказывал такой уровень сострадания, который мы редко видели дома. Его собственные дети не могли добиться от него и цента, но, если Честер Кингсли терял свой бумажник или если Реджина Поттс ломала ключицу, папа был рад помочь. Когда Дора У орд задолжала за квартиру, он дал ей продление, потом еще одно и еще. Обнаружив, что она съехала с квартиры среди ночи, прихватив с собой плиту и холодильник, он только сказал: «Ну, что ж. Их все равно надо было заменить». «Черта лысого надо было заменить, – парировала мама. – Этой плите было всего два года. Что же ты за домовладелец такой?» Я надеялся подзаработать на перепланировке пустующей квартиры Доры, но надежда умерла, когда появилась межрасовая пара, представившаяся Ленсом и Белиндой Тейлор. Я с родителями как раз оценивал пустую кухню, когда они постучали в дверь и попросили показать им квартиру, одновременно заявляя, что им квартира нравится такой, как есть. Все, что им было нужно, – плита и холодильник, а об остальном они сами позаботятся. «Плотник и на все руки мастер – вот кто я», – сказал Лене. В доказательство он предложил свои руки, и мы отметили, что его ладони мозолистые. «Теперь покажи им другую сторону, – сказала его жена. – Пусть посмотрят на твои костяшки». Мама предложила паре вернуться через пару месяцев, но папа увидел в ситуации что-то почти библейское. Плотник и его жена в поисках приюта: им не хватало только изнуренного осла. Он вздохнул, когда узнал, что они живут в мотеле, и совсем взвыл, когда увидел фото их троих детей. «Мы собирались немного переделать квартиру, но что я могу сказать? Вы меня задели за живое». «Давай подумаем», – сказала мама, но папа уже достаточно подумал. Ленс заплатил наличными и на следующий день въехал в квартиру со всем семейством. Увидев своих новых соседей, Честер признался, что ему больше всего жалко детей. «В смысле, их и мужа. Меня интересует, эта белая женщина уродина или как?» Папа разыграл роль праведника и постарался увести его от темы. «Ну, вы это не всерьез». «Серьезней не бывает», – сказала мама. Они действительно были странной парой, но не из-за цвета кожи, а из-за того, что они были разными физически. Ленс был красивым и привык, что им восхищаются, а Белинда – костлявой и, по словам моей мамы, «мягко говоря, не очень привлекательной». Вначале Тейлоры были вежливы и полны энтузиазма. А можно, мы заведем огород? Конечно! А покрасить гостиную? Почему бы и нет? Но огород так и не появился, а банки с краской стояли нетронутыми. Тейлоры часто громко ссорились, и полиция не раз приезжала, чтобы разнять пару. В первый раз, когда Ленс задолжал квартплату, он позвонил нам домой, требуя, чтобы мой отец равномерно разбросал гальку на его дорожке. «Я плачу триста баксов в месяц не за раздавленные ракушки под ногами, – сказал Ленс. – Это вредно для моих покрышек и для моей обуви, и, перед тем как вы увидите мои деньги, я хочу, чтобы что-то было сделано». Равномерное разбрасывание гальки на его дорожке означало то же самое для дорожек остальных жильцов, и все мы сильно удивились, когда отец согласился. – И я говорю не про дешевую гальку, – добавил Ленс. – Я хочу хорошую. – В смысле, гравий, – предположил отец. – Да. Его. Дорожка вряд ли была срочным делом, но было приятно видеть, что кто-то встает на защиту своих прав. Именно так поступил бы мой папа, будь он жильцом, и, признав это, он вынужденно проявил недовольное восхищение. «А парень толковый, – сказал он. – В этом нет сомнений». Мы послали грузовик, и я провел три дня, медленно разбрасывая гравий. Ленс заплатил за квартиру и позвонил пару месяцев спустя, жалуясь, что птицы гнездятся на дереве возле окна его спальни. Если бы они были стервятниками, мы бы его, наверное, поняли, но на дереве жили певчие птички, чьим единственным грехом было счастье. «Ну и чего вы от меня хотите? – спросил мой отец. – Чтобы я распугал их? Птицы – часть нашей жизни, дружище. Вы просто должны научиться с ними ладить». Ленс настаивал на том, чтобы дерево спилили, а когда ему отказали, сам срубил его. Это была простая елка, необязательно старая и красивая, но это не имело значения для моего папы, который любит деревья и восхищается ими, как донжуаны восхищаются женщинами. – Посмотри-ка на это! – говорил он, останавливаясь на обочине загруженного шоссе. – Посмотреть на что? – Что значит «на что»? На клен, придурок. Это же отпад. Когда ему сказали, что сделал Ленс, отец ушел в свою спальню и стал разглядывать дубы за своим окном. «Подрезать – это одно дело, – сказал он. – Но чтобы срубить что-то? Чтобы действительно оборвать его жизнь? Что же за животное этот парень? « Ленс срубил дерево и оставил лежать его на том же месте. Через пару недель, задолжав уже за целый месяц, он пожаловался, что в ветвях гнездятся крысы. «Я позвоню в мэрию и донесу на вас, – заявил он моему отцу. – А если одного из моих детей покусают, то я позвоню в мэрию и своим адвокатам». «Своим адвокатам, как бы не так!» – сказал папа. Моя мама старалась видеть в ситуации только хорошее, но теперь она забеспокоилась, что Ленс сам покусает своих детей. Поговорив с другими домовладельцами, она смогла определить его вид – это тот тип жильцов, которые живут бесплатно и тянут время, пока наконец не высосут из вас всю кровь. Если и было какое особое умение в сдаче собственности в аренду, то только способность сразу распознавать таких кровососов и никогда не пускать их на порог своего дома. Ленс с женой уже попали внутрь, и теперь моим родителям предстояло избавиться от них, аккуратно и по закону. Они не хотели давать Тейлорам никаких козырей, поэтому договорились об уборке дерева. «Я просто не вижу иного выхода, – сказала мама. – Что бы ни сказал этот сукин сын, нам придется плясать под его дудку». Я пошел с отцом распилить дерево и отнести его куда подальше, и с самого нашего приезда меня не покидало ощущение, что за нами наблюдают, словно мы попали в вестерн – полдень в разгаре, а улицы пусты. «Спокуха, – сказал папа, но больше самому себе, чем мне. – Мы просто сделаем дело и уйдем». Мы начали работу, но через десять минут вышел Ленс, одетый в джинсы и коричневые ковбойские сапоги. Наверное, эти сапоги были маловаты или не разношены – Ленс шел медленно и неуверенно, будто ходьба была ему в новинку. – Начинается, – сказал папа. Сначала Ленс пожаловался, что жужжание бензопилы беспокоит его детей, один из которых предположительно болен гриппом. – В сентябре? – спросил мой отец. – Мои дети могут болеть тогда, когда им вздумается, – сказал Ленс. – Я просто предупреждаю вас: будьте потише. Не существовало способов сделать бензопилу беззвучной, но суть была не в этом. Моему отцу пригрозили, и другие жильцы это слышали, так что могли возникнуть проблемы. Ленс проковылял к себе в квартиру и снова появился через некоторое время. Теперь сапог не было, и вместо них на нем были кроссовки. Я тащил ветку к бордюру, и он решил, что этим я нарушаю целостность его двора, который обладал целостностью помойки. «Ты должен приподнимать эти ветки, – сказал Ленс. – Если одна из них коснется земли, ты будешь отвечать передо мной. Дошло?» Мой отец был на добрых шесть дюймов ниже Ленса, и он поднял голову к небу, чтобы встретиться с ним взглядом. «Эй, – сказал папа. – Не смейте так разговаривать с моим сыном». – Ба, но ведь вы разговаривали так с моим сыном, – сказал Ленс. – Вы назвали его лжецом. Сказали, что у него не может быть гриппа в сентябре. – Да, но я сказал это не ему, – ответил мой отец. – Это то же самое. Вы поливаете дерьмом моего сына, а я полью вашего. – Ну будет, будет, – сказал папа. – Нет никакой нужды так разговаривать. Они начали говорить одновременно, и когда папа повысил голос, Ленс обвинил его в этом. – Вы не имеете права на меня кричать, – сказал он. – Время плантаций кончилось. Я не ваш раб. – Это было сыграно для балкона, с воздетыми к соседним окнам руками. – С кем вы разговариваете? – спросил папа. – Вы думаете, я просто какой-то ниггер, на которого можно кричать? Так вот оно что, вы говорите, что я ниггер? Вы называете меня ниггером? Я никогда не слышал, чтобы папа употреблял это слово, поэтому вдвойне несправедливо, что Ленс приписывал ему это. Пошли бы разговоры, и со временем стало бы казаться, что папа назвал Ленса ниггером. Такова природа пересказывания событий, и с этим ничего не поделаешь. – Вы с ума сошли, – сказал папа. – О, так теперь я еще и сумасшедший ниггер. Так? – Я этого не говорил. – Но подумал. Мой отец оставил свои хорошие манеры. – Вы несете ахинею, – сказал он. – Так я еще и лжец? Теперь их разделяли всего несколько дюймов, и они почти соприкасались носками обуви. Из окон выглядывали Белинда и Честер, Реджина Поттс и Дональд Пуллмен: скандал их явно забавлял. Если бы кто-то угрожал моему домовладельцу, я тоже бы сильно обрадовался, но речь шла о моем отце, и поэтому я ненавидел жильцов за то, что они развлекались. Я не помню, что заставило моего отца и Ленса успокоиться, но это случилось постепенно, как остывает снятый с огня котелок. Сжатые кулаки превратились в ладони, расстояние между ними увеличивалось, и мало-помалу их голоса стали нормальными. Сперва я ощутил облегчение. Мне не надо было ничего делать. Я избежал оскорбления достоинства, ответственности, которые могли возникнуть, если бы отец подрался. Мысль о том, как он наносит удар, была неприятной, но мысль о его поражении – о том, как его положили на лопатки, как он кричит от боли или удивления – была невыносимой. Я с беспокойством подумал, что это еще не конец. Сегодня нас пронесло, но что будет в следующий раз, когда Ленс снова встретится с моим отцом? Человек, который носил ковбойские сапоги и рубил деревья, чтобы избавиться от птиц, был способен на все: внезапно напасть, раскрутить гайки, бросить огненную смесь. Это были резонные опасения, но, даже если они и приходили папе в голову, он этого не показывал. Когда Ленс ушел, он просто надел рукавицы и вернулся к работе, будто после обычного перекура, будто Честер попросил проверить протекающий кран или сестры Барретт спросили, не прочистит ли он желобки для стока воды. Может, Ленс был готов подраться, но мой отец считал иначе. Ни в IBM, ни в загородном клубе Рэйли матчей по борьбе не проводилось, и, хотя папа был агрессивен в малом – таранил чужие корзины в супермаркете, кричал другим водителям, чтобы те купили себе собаку-проводника, я думаю, он уже Давно не помышлял о серьезных драках. Он только сказал: «Уму непостижимо», покачал головой и завел бензопилу. Солнце уже садилось, когда мы погрузили бревна на машину. Папа выудил из кармана ключи, мы сели в кабину – отдохнуть пару минут перед дорогой домой. В доме Минни Эдвардс ребенок открыл двери живущему там же парню, которому не следовало там жить. Такие вещи интересовали отдел соцобеспечения, особенно если парень работал и платил за жилье. Часто приходил инспектор, выискивающий мужскую одежду или иные доказательства бесчинств, и считалось, что и моя семья этим интересуется. Парень зашел в квартиру Минни, и через секунду она вышла и сделала знак моему папе, чтобы тот опустил окно. «Он мой брат, – сказала она. – Вернулся домой из армии». Ох уж эта скрытность. Эти изнуряющие объяснения! «Ну, как тебе это?» – спросил отец. Он говорил не про Ленса или приятеля Минни Эдвардс, а про все вместе. Теоретически все, что мы сейчас видели, принадлежало нам – лужайки, дома, покрытые гравием дорожки. Вот что дает изобретательность: уголок мира, который может со временем увеличиться, вырастая по кусочку, пока не станет таким большим, что можно будет долго ехать по его просторам, имея в качестве спутников чувство вины и неуверенности. Ленс со своей семьей в конце концов выехал из квартиры, но только после того, как, на первый взгляд, отменный потолок ванной обрушился без каких-либо видимых причин на голову его жены. Она доковыляла до суда, глупо и вполне предсказуемо явилась в повязках и с перебинтованной шеей. Однако жюри присяжных купилось на это и присудило ей возмещение ущерба. Потом мы узнали, что эти двое порвали друг с другом, что он уехал с другой женщиной, что она меняла постели в гостинице. Честер тоже расстался с женой и уехал не только с бытовыми приборами, но и с антиштормовыми окнами. Одни неприятности сменялись другими, и казалось, отец, глядя в ветровое стекло, видел их все: женщину, чей ребенок устроил пожар в своей спальне, мужчину, бросившего автомобильный аккумулятор в окно соседу, неясные мечущиеся силуэты враждебно настроенных жильцов, которые разбирали его Империю по кирпичику. – Я собирался прийти тебе на помощь, если бы Ленс, это самое, тебя ударил или еще что-то, – сказал я. – Ну конечно, – ответил отец и на секунду позволил себе поверить в мои слова. – Чувак не знал, на что нарывается, правда? – Да уж, не знал. – Мы вдвоем, плечом к плечу, мама дорогая, вот бы на это посмотреть! Потом мы засмеялись, Веспасиан и Тит в кабине грузовичка. Отец похлопал меня по колену, а затем отогнал машину от бордюра. – Я выдам тебе чек, когда вернемся домой, – сказал он. – Но я сомневаюсь, что заплачу тебе за то, что ты стоял там с открытым ртом. Такое не проходит. Во всяком случае, со мной. Глава 10. Соседка – Что ж, этот маленький эксперимент окончен, – сказала мама. – Ты попробовал, но безуспешно. Так что давай просто идти дальше. – На ней был рабочий наряд: поблеклая бирюзовая юбка, льняная головная повязка и одна из спортивных футболок, которые отец купил ей в надежде приобщить к гольфу. – Начнем с кухни, – сказала мама. – Так лучше, не правда ли? Я снова переезжал. На этот раз из-за соседей. – Нет-нет, – уверяла мама. – Они здесь не при чем. Будем честными. Она любила находить источник моих проблем, которым чаще оказывался я сам. Например, когда я отравился едой в ресторане, шеф-повар был не виноват. – Ты сам хотел поесть чего-нибудь восточного. Ты сам заказал лмэйн. – Ломэйн. Это два слова. – Ты смотри, он заговорил по-китайски! Скажи-ка, Чарли Чан, как назвать шесть часов непрерывной рвоты и поноса? Она имела в виду, что я слишком экономлю. Дешевый китайский ресторан, квартира за семьдесят пять долларов в месяц: «Сведи к минимуму траты, и они всегда вернутся, чтобы укусить тебя за задницу». Это была одна из ее поговорок. Но если у тебя не было денег, то как можно было не экономить? – А кто тебе виноват, что у тебя нет денег? Это же не я воротила нос от постоянной работы. И это не я трачу все свои деньги на блошином рынке. – Я это понимаю. – Хорошо, что понимаешь, – сказала она, и мы стали заворачивать хрупкие вещи. Как я считал, проблема возникла из-за соседского ребенка – третьеклассницы, которая, по словам моей мамы, с самого начала являлась проблемой. «Сложи все воедино, – сказала мама, когда я впервые позвонил ей и рассказал об этом. – Отступи шаг назад. Подумай». Но о чем думать? Она была девятилетней девочкой. – Вот такие-то и хуже всего, – сказала мама. – Как ее зовут? Бренди? Дешевка, не правда ли? – Извини, – сказал я, – но по-моему я говорю с женщиной, которая назвала свою дочь Тиффани. – У меня были связаны руки! – закричала она. – Чертовы греки приперли меня к стенке, и ты это знаешь. – Как скажешь… – Так насчет этой девочки, – продолжила мама, и я знал, о чем она спросит, еще до того, как она это сделала. – Кем работает ее отец? Я сказал ей, что отца нет, по крайней мере, мне о нем ничего не было известно, а потом я подождал, пока она закурит новую сигарету. «Итак, посмотрим, – сказала она. – Девятилетняя девочка, названная в честь алкогольного напитка. Одинокая мать в квартале, куда полиция даже не заглядывает. Какие у тебя еще есть новости?» Она говорила так, будто я слепил этих людей из глины, будто я был виноват, что девочке девять лет, а ее мать не смогла удержать мужа. – Я не думаю, что эта женщина где-то работает. Я права? – Она барменша. – О, это чудесно, – воскликнула мама. – Продолжай. Женщина работала по ночам и оставляла дочку одну с четырех часов дня до двух-трех утра. Обе были блондинками с невидимыми бровями и ресницами. Мать подкрашивала их карандашом, а у дочери, казалось, их и не было. Ее лицо напоминало погоду в местах, где времена года неразличимы. Круги под ее глазами часто становились фиолетовыми. Она могла появиться с опухшей губой или царапиной на шее, но ее черты лица ничего не выдавали. Такую девочку нельзя было не пожалеть. Ни отца, ни бровей, и такая мать. У нас была общая стена, и каждую ночь я слышал, как женщина приползала домой с работы. Чаще всего она была не одна, но, независимо от того, была ли она одна или с кем-то, она всегда находила повод согнать дочку с кровати. Бренди оставила пончик на телевизоре, или Бренди забыла спустить воду в ванной. Это, конечно, важные вещи, но лучше им учить на собственном примере. Я никогда не входил в их квартиру, но и то, что я видел через двери, было довольно мрачным – не просто грязно или беспорядочно, а безнадежно, словом, логово удрученного человека. Учитывая ее домашние обстоятельства, Бренди – и в этом нет ничего удивительного – прицепилась ко мне. Нормальная мать могла бы поинтересоваться, что происходит – ее девятилетняя дочь проводит время с двадцатишестилетним мужчиной, – но этой, казалось, было все равно. Я просто был для нее чем-то бесплатным: бесплатная сиделка, бесплатная сигаретная фабрика, бесплатное все. Иногда я слышал из-за стенки: «Эй, сходи попроси у своего друга рулон туалетной бумаги». «Сходи попроси своего друга сделать тебе бутерброд». Если она ожидала кого-то в гости и хотела остаться одна, то выгоняла девочку за дверь. «Почему бы тебе не сходить к соседу и не посмотреть, чем занимается твой маленький дружок? « До того как я въехал, она отправляла Бренди к соседям снизу, но, вероятно, их отношения испортились. Рядом с тележками из магазина, прикованными к их крыльцу, стоял покупной знак «НЕ ВХОДИТЬ», на котором от руки было дописано: «Это касается тебя, Бренди!!!» На втором этаже тоже было крыльцо, одна дверь с него вела в комнату Бренди, а вторая – в мою. Теоретически оно принадлежало обоим соседям, но было полностью завалено соседским хламом, поэтому я редко им пользовался. «Никак не дождусь, когда ты выйдешь из своей трущобной стадии», – сказала моя мама, впервые увидев здание. Она говорила так, будто росла в роскоши, но на самом деле ее родной дом был гораздо хуже. Костюмы, которые она носила, аккуратные мосты, поддерживающие зубы на месте, – все было нововведением. «Ты живешь в плохих районах, чтобы чувствовать себя выше остальных, – говорила она, делая вступление, к ссоре. – Главное – двигаться вверх. Даже тротуары подойдут для подъема, но какой смысл в движении вниз? « Как относительно новый человек в среднем классе, она беспокоилась о том, чтобы ее дети не скатились обратно в мир социальной помощи и больных зубов. Предметы роскоши еще не были у нас в крови, по крайней мере, так ей казалось. Моя дешевая одежда сводила ее с ума, как и бэушный матрац, который без пружин лежал на моем твердом деревянном полу. «Она не ироничная, – говорила она. – Она не народная. Она мерзкая». Спальни были хороши для людей типа моих родителей, но я как человек искусства предпочитал жесткие условия. Бедность придавала моим потугам необходимую видимость подлинности, и я представлял, как я верну этот долг, возвышая жизнь окружающих, но не всех сразу, а по очереди, как в старину. Это, как мне казалось, было наименьшим из того, что я мог. Я сказал маме, что разрешил Бренди бывать у меня в квартире, и она глубоко вздохнула на другом конце телефонного провода: «Могу поспорить, ты провел ей экскурсию, да? Мистер Показуха. Мистер Важный Индюк». Из-за этого мы сильно поссорились. Я не общался с ней два дня. Потом зазвонил телефон. «Дядя, – сказала она, – ты даже не представляешь, во что ты себя втягиваешь». Забытая девочка приходит под дверь, и что я должен делать, прогнать ее? – Точно, – сказала мама. – Выкинуть ее к чертям собачим. Но я не мог. То, что моя мама назвала хвастовством, для меня было обычным «покажи да расскажи». «Это моя стереосистема, – объяснял я Бренди. – Это электрическая сковородка, которую мне подарили на прошлое Рождество, а вот эту штучку я нашел в Греции прошлым летом». Я думал, что показываю ей вещи, которые есть у любого человека и которые этот человек ценит, но она слышала только притяжательные местоимения. «Это моя почетная ленточка», что означало «она принадлежит мне, она не твоя». Каждый раз я давал ей какую-нибудь вещицу, убежденный в том, что она будет хранить ее вечно. Открытка с Акрополем, конверты с налепленными марками, пачки салфеток с эмблемой авиалиний «Олимпик». «Честно? – спрашивала она. – Это мне?» Ее единственной особенной вещью была тридцатисантиметровая кукла в пластмассовом футляре. Это была десятицентовая версия одной из «Кукол из разных стран», в данном случае из Испании. На ней было свекольно-красное платье, а к голове прицеплена нелепая мантилья. На заднем плане, на картоне, было изображено место, в котором она жила: обсаженная деревьями улица, вьющаяся по холму и ведущая к пыльной арене для корриды. Куклу девочке подарила сорокалетняя бабушка, которая жила в трейлере рядом с военной базой. – Что это такое? – спросила моя мама. – Шутка? Да что же это за люди? – Эти люди, – сказал я, – мои соседи, и я бы предпочел, чтобы ты над ними не смеялась. Это не надо ни бабушке, ни мне, и я уверен, что и девятилетней девочке это тоже не надо. Я не сказал ей, что бабушку кличут Шельмой, а на снимке, который мне показала Бренди, на ней были подрезанные шорты и браслет на лодыжке. «Мы с ней больше не разговариваем, – сказала Бренди, когда я отдавал ей фотографию. – Она ушла из нашей жизни, и мы этому рады». Ее голос звучал монотонно и механически, и у меня сложилось впечатление, что эти слова девочке внушила мать. Бренди говорила похожим тоном, когда представляла свою куклу: «Она не для игры. Она для показа». Тот, кто установил это правило, очевидно, подкрепил его угрозой. Бренди водила пальцем по футляру, искушая себя, но я ни разу не видел, чтобы она поднимала крышку, – словно боялась, что кукла взорвется, если ее переместить из природной среды обитания. Ее миром был футляр – странный мир. «Видишь, – сказала как-то Бренди, – она идет домой, чтобы приготовить этих мидий». Она говорила о кастаньетах, свисающих с запястий куклы. Это была смешная мысль, даже детская, и мне, вероятно, следовало пропустить ее мимо ушей, а не разыгрывать из себя всезнайку. «Если бы она была американской куклой, это могли бы быть мидии, – пояснил я. – Но ведь она из Испании, а эти штучки называются кастаньеты». Я написал это слово на листочке. – Кастаньеты – пишется вот так. – Она не из Испании, она из Форта Брэгг. – Ну, возможно ее там купили, – сказал я. – Но она сделана под испанку. – И что это значит? – Из-за отсутствия бровей нельзя было понять выражение ее лица, но мне показалось, что она на меня злится. – А это не должно ничего значить, – сказал я. – Просто так и есть. – Ты врешь. Такого места нету. – Конечно, есть, – сказал я. – Рядом с Францией. – Ага, по-любому. Это че, магазин? Я не мог поверить, что веду такой разговор. Как можно было не знать, что Испания – это страна? Даже в девять лет можно услышать об этом по телевизору. – Эх, Бренди, – сказал я. – Надо найти тебе карту. У нас сложился жесткий распорядок. Я подрабатывал на стройке и возвращался домой ровно в 17:30. Через пять минут Бренди стучала в мою дверь и стояла там, моргая, пока я не впускал ее. В то время я увлекался выпиливанием из дерева, делая фигурки, чьи головы напоминали различные инструменты, которыми я пользовался в течение дня: молоток, топор, металлическую щетку. Перед началом работы я выкладывал на стол немного бумаги и цветные карандаши. «Рисуй свою куклу, – говорил я. – Изобрази арену для корриды в ее крохотном окружении. Самовыразись!» Я подбивал Бренди на расширение ее мировоззрения, но она обычно бросала все занятия через пару минут под предлогом, что это чересчур трудно. Большую часть времени она наблюдала, переводя взгляд с моего ножа на испанскую куклу, которая лежала перед ней на столе. Она рассказывала о том, какие плохие у нее учителя, а потом спрашивала, что бы я делал, будь у меня миллион долларов. Если бы у меня был миллион долларов в тот период моей жизни, я, наверное, потратил бы все до копейки на наркоту, но я в этом не признался, так как хотел показать хороший пример. – Надо подумать, – говорил я. – Если бы у меня было столько денег, я бы, скорее всего, их отдал. – Ага, стопудово. Ты что, просто раздавал бы их людям на улице? – Нет, я бы создал фонд и постарался изменить жизни людей. – Над этим хихикала даже кукла. Когда я спросил, что бы она сделала с миллионом, Бренди стала описывать автомобили, платья и огромные браслеты с бриллиантами. – А как же остальные? Разве ты не хочешь сделать их счастливыми? – Нет. Я хочу, чтобы они завидовали. – Ты шутишь, – говорил я. – Спорим? – Ах, Бренди. – Я наливал ей стакан горячего молока с шоколадом, и она корпела над своим списком до 18:55, когда дружественный период официально заканчивался. Если работа продвигалась медленно и не было необходимости подметать, я разрешал ей побыть у меня пару лишних минут, но больше – никогда. – Почему я должна уходить именно сейчас? – спросила она меня как-то вечером. – Ты идешь на работу или куда-то еще? – Ну, нет, не совсем. – Тогда зачем торопиться? Мне не следовало ей говорить. Быть импульсивным типом хорошо, потому что вы всегда приходите вовремя на работу. Однако это и плохо, потому что вы все делаете вовремя. Выпиваете ли вы чашку кофе, принимаете ли ванну, идете ли в прачечную – нет никакой загадки в ваших приходах и уходах, нет места для спонтанности. В тот период своей жизни я каждый вечер посещал ИХОП, выезжая из дому на велосипеде ровно в семь и возвращаясь ровно в девять. Я там никогда не ел, а просто пил кофе, глядя в одном и том же направлении, сидя в одной и той же кабинке, читая библиотечные книги ровно час. После этого я ехал в продуктовый магазин. Даже если мне ничего не надо было покупать, я все равно ехал, так как на это было отведено время. Если очереди были небольшими, я колесил домой длинной дорогой или объезжал квартал несколько раз. Я не мог вернуться домой раньше – эти десять или пятнадцать минут не были предназначены для пребывания в квартире. – Что случится, если ты опоздаешь на десять минут? – спросила Бренди. Моя мама часто спрашивала то же самое (все спрашивали): – Ты думаешь, мир рухнет, если ты переступишь порог в-9:04? Они говорили это в шутку, но ответ был «да». Именно так я и думал. Мир бы рухнул. В те вечера, когда другой посетитель занимал мою обычную кабинку в ИХОПе, я был подавлен. «Вам помочь?» – спрашивала официантка, а я обнаруживал, что не могу вымолвить ни слова. Бренди составляла часть моего расписания около месяца с небольшим, когда я стал замечать, что не могу найти некоторых вещей – ластиков и крошечных книжечек с рецептами, которые я приобрел в Греции. Порывшись в своих ящичках и стеллажах, я обнаружил отсутствие других вещей: коробочки с канцелярскими кнопками, брелока в форме ореха. – Я понимаю, к чему ты ведешь, – сказала моя мама. – Маленькая зараза открыла твою дверь на крыльцо и лазила по твоим вещам, пока ты был блинном заведении. Так все было, правда? Я не мог стерпеть, что она так быстро догадалась. Когда я задал Бренди прямой вопрос, она сразу раскололась. Это выглядело так, будто она до смерти хотела сознаться, даже репетировала. Невыразительное извинение, мольба о пощаде. Она обняла меня за талию, и когда она наконец отлипла, я потрогал подол своей рубахи, ожидая, что он будет мокрым от слез. Ничего подобного – он был сухим. Я не знаю, почему я сделал то, что сделал, или, скорее, думаю, что знаю. Это было частью моего смехотворного плана явить собою хороший пример. – Ты знаешь, что мы должны сейчас сделать, не правда ли? – Я говорил твердо до тех пор, пока не осознал последствия, и тут я сплоховал. – Мы должны пойти… и рассказать твоей маме о том, что ты только что сделала! Какая-то часть меня надеялась, что Бренди попытается меня отговорить, но вместо этого она просто пожала плечами. – Ну естественно, – отреагировала моя мама. – Я хочу сказать, ты с тем же успехом мог донести о ней кошке. Чего ты ожидал от этой матери? Что она вышьет для дочери коврик с Десятью заповедями? Очнись, болван, эта женщина шлюха. Конечно, она была права. Мать Бренди выслушала меня со сложенными на груди руками, и это был хороший знак, пока я не понял, что ее гнев был направлен на меня, а не на дочь. В дальнем углу комнаты длинноволосый мужчина чистил ногти ножницами. Он глянул в мою сторону, а потом снова переключился на телевизор. – Большое дело, взяла ластик, – сказала мама Бренди. – Что вы от меня хотите? Чтобы я вызвала службу спасения? – У нее это звучало невероятно пренебрежительно. – Я просто решил, что вам следует знать о происшедшем, – сказал я. – О'кей, я знаю. Я вернулся к себе и прижал ухо к стене спальни. – Кто это был? – спросил мужик. – Да так, один придурок, – ответила мама Бренди. После этого страсти улеглись. Я мог простить Бренди взламывание моей двери, но не мог простить ее мать. Датак, один придурок. Я хотел пойти в заведение, где она работает, и сжечь его дотла. Пересказывая эту историю, я поймал себя на использовании фраз, услышанных по радио. «Дети хотят ограничений, – сказал я. – Они нуждаются в них». Как по мне, это звучало тривиально, но все вроде бы соглашались – особенно моя мама, которая предположила, что в данном случае делу помог бы карцер. Она еще не спихивала всю вину на меня, так что было еще приятно рассказывать ей всякую всячину, греясь в благотворном ореоле ее возмущения. В следующий раз, когда Бренди постучала ко мне, я притворился, что меня нет дома – уловка, которая не сработала. Она позвала меня, сообразила, что происходит, и затем пошла домой смотреть телек. Я не планировал злиться вечно. Пару недель лечения тишиной, а потом, думал я, мы начнем там, где закончили. Иногда я случайно проходил мимо нее во дворе: она стояла с таким видом, будто ждала кого-то, кто бы ее забрал. Я говорил: «Привет, как делишки?», а она дарила мне сдавленную маленькую улыбку, похожую на ту, какую изображаешь, когда кто-то, кого ты терпеть не можешь, ходит с пятнами от шоколада сзади на штанах. Во времена процветания нашего района здание, в котором мы жили, было домом для одной семьи, и мне иногда нравилось воображать такую жизнь: роскошные комнаты с люстрами, не знающее остановок хозяйство, ведомое служанками и лакеями. Как-то вечером я выносил мусор и наткнулся на бывшую каморку для угля, мрачное узкое помещение, теперь забитое досками и заплесневелыми картонными коробками. Там валялись перегоревшие предохранители и мотки электропроводов, а за ними – куча вещей, которые я узнал: вещи, исчезновения которых я не заметил – фотографии, например, и снимки моих неудачных творений. Влага подпортила рамки, и когда я вылез из коморки и посмотрел сквозь них на солнце, я заметил, что пленка поцарапана, и не случайно, а специально, булавкой или бритвой. «Ты гавнюк, – прочитал я на одной из них. – Отсасать не хочиш?» Проблемы с грамматикой были повсюду, а почерк, мелкий и злой, творил умопомрачительные надписи, какие изрыгают из себя пациенты желтого дома, не знающие, когда остановиться. Это был именно тот эффект, к которому я стремился в слабой имитации народного искусства, поэтому я не только чувствовал себя ущемленным, но еще и завидовал. Ведь эта девчонка дала мне сто очков вперед. Там были целые страницы слайдов, и все с отвратительными надписями. Фотографии были тоже испоганены. Вот я младенцем, с выцарапанным на лбу словом гамняный. Вот моя мама сразу после свадьбы с вырезанными глазами собирает крабов. В куче также лежали все маленькие подарки, принятые с притворной благодарностью, конверты и открытки, даже салфетки, покореженные и изувеченные. Я все собрал и пошел прямо к матери Бренди. Было два часа дня, а она вышла в короткой ночной рубашке, похожей на те, которые носят для занятий карате. Для нее было утро, и она стояла и пила колу из высокого стеклянного бокала. – Твою мать, – сказала она. – Кажется, мы об этом уже говорили? – Ну, на самом деле, нет. – Мой голос был выше обычного и срывался. – На самом деле, мы еще об этом не говорили. Я считал себя посторонним в этом квартале, кем-то в роде миссионера среди дикарей, но запыхавшийся, с паутиной в волосах, я вписывался в него. Мама Бренди взглянула на мерзкую кипу в моей руке, хмурясь так, словно я хотел им это продать. – Знаешь что? – сказала она. – Мне этого сейчас не надо. Нет, знаешь что? Мне этого не надо, точка. Думаешь, мне легко содержать ребенка? У меня нет никого, кто бы мне помог, – ни мужа, ни няньки, никого, я здесь одна, ясно? Я попытался вернуть разговор к прежней теме, но для мамы Бренди другой темы не существовало. Все упиралось в нее: «Я работаю в свою смену и должна прикрывать сраную Кэти Корнелиус, а в мой выходной какой-то пидар придалбывается ко мне из-за фигни, о которой я даже не знаю? Так не пойдет. Не сегодня, так что пойди найди кого-то другого и гавкай на него». Она грохнула дверью перед моим носом, и я остался в коридоре, спрашивая себя: «Кто такая Кэти Корнелиус? Что только что произошло?» В последующие дни я в уме прокручивал разговор снова и снова, придумывая всевозможные смелые и разумные слова, которые мне следовало сказать тогда. Что-то типа: «Эй, это не я решил завести ребенка?» или «Меня не колышет, что ты должна прикрывать сраную Кэти Корнелиус». – Это ничего бы не изменило, – сказала моя мама. – Женщина такого типа считает себя жертвой. Все против нее, что бы ни произошло. Я был так зол и взбудоражен, что съехал с квартиры и переехал жить к родителям на другой конец города. Мама возила меня к ИХОПу и назад, точно по расписанию, но все было не так, как прежде. На велосипеде я предавался собственным мыслям, а теперь она читала мне лекции по дороге туда и обратно. «Что ты рассчитывал получить, пустив эту девчонку в свою квартиру? И не говори мне, что хотел изменить ее жизнь, пожалуйста, я только что поела». Она бубнила мне об этом вечером, а потом снова поутру. «Хочешь, я отвезу тебя обратно в твой маленький развалюшный райончик?» – спросила она, но я был на нее зол и поэтому поехал на автобусе. Я думал, хуже чем есть, быть не может, но тот вечер был ужасным. Я возвращался из ИХОПа и шел мимо двери Бренди, когда услышал ее шепот: «Пидар». Она приложила рот к замочной скважине, и голос ее звучал хило и мелодично. Таким я всегда представлял голос мотылька. «Пидар. Что такое, пи-дар? Что-то не так, а?» Она засмеялась, когда я ввалился в свою квартиру, а потом выбежала на крыльцо и стала кривляться возле двери в мою спальню: «Малютка-пидар, малютка-ябеда. Думаешь, ты очень умный, но ты ни хрена не знаешь». – Это все, – сказала моя мама. – Надо вытаскивать тебя оттуда. Не было и речи об обращении в полицию или социальные службы, просто «Собирай свои вещички. Она победила». – Но разве я… – О-о, нет, – сказала мама. – Ты ее разозлил, и пути назад нет. Все, что ей надо сделать – пойти в соответствующую инстанцию и заявить, что ты к ней приставал. Ты этого хочешь? Один короткий телефонный звонок, и твоя жизнь насмарку. – Но я ведь ничего не сделал, я голубой, не забыла? – Это тебя не спасет, – сказала она. – Дело пойдет в оборот, и кому, как ты думаешь, они поверят: девятилетней девочке или взрослому мужику, который ловит кайф от вырезания маленьких существ из бальзаминового дерева? – Они не маленькие существа! – заорал я. – Они люди-инструменты! – Какая на фиг разница? В глазах закона ты просто псих с ножом, который сидит в блинном доме и пялится на чертов секундомер. Одеваешь эту девчонку в рясу и выталкиваешь ее, плачущую в три ручья, свидетельствовать – что, ты думаешь, произойдет? Добавь сюда еще мамашу, и у тебя в кармане уголовный процесс и гражданский иск. – Ты слишком много смотришь телевизор. – Не больше ихнего, – парировала мама, – могу тебе это гара-хрен-тировать. Думаешь, эти люди не унюхают деньги? – Но у меня их нет. – Они не за твоими деньгами гнались бы, – сказала она. – А за моими. – Ты имеешь в виду за папиными. – Я все еще дулся на шутку насчет «маленьких существ» и хотел досадить маме, но не вышло. – Я имею в виду наши деньги, – сказала она. – Думаешь, я не знаю, как прокручиваются такие дела? Я не родилась женщиной среднего возраста с толстым кошельком и достойной обувью. Боже мой, сколького же ты не знаешь. Боже мой! Моя новая квартира была через восемь кварталов от старой и выходила окнами на первую в городе епископальную церковь. Мама внесла залог и плату за первый месяц и приехала на универсале, чтобы помочь мне собраться и перевезти вещи. Она несла коробку с легкими, как пух, фигурками из бальзаминового дерева, по пролету; ее волосы были собраны под хлопковой повязкой, и я подумал, какой она выглядит для Бренди, которая, безусловно, наблюдала через замочную скважину. Что она для нее из себя представляла? Слово «мать» не подошло бы – я не думаю, что Бренди знала его настоящее значение. Человек, который ведет тебя по пути и помогает тебе, когда ты в беде, – как бы она это назвала? Королева? Костыль? Учитель? Я услышал шум за дверью, а затем тоненький голосок мотылька. «Сука», – прошептала Бренди. Я залетел обратно в квартиру, но мама даже бровью не повела. «Сестренка, – сказала она, – ты и половины всего не знаешь». Глава 11. Кровавая работа Многие годы я занимался уборкой квартир в Нью-Йорке, и неплохо зарабатывал себе на жизнь. У моего начальника было маленькое агентство, тариф составлял пятнадцать долларов в час, из которых пять шли ему, а десять – работнику. Можно было заработать больше, работая только на себя, но мне было удобнее иметь посредника, кого-то, кто составлял расписание и в случае чего принимал удар на себя. Если что-то ломалось, наш босс заменял испорченную вещь, а если что-то было украдено, или считалось таковым, то именно он защищал наши интересы. За исключением кабинета хироманта, все мои задания касались жилых помещений – квартир и мансард, которые я посещал Раз в неделю или две. Хозяева в это время обычно работали, а в тех редких случаях, когда они были дома, старались вести себя как можно более незаметно, будто эта квартира принадлежала мне, а они были только гостями. Одним из таких клиентов был юрист лет шестидесяти. Я убирал его квартиру больше года пока, наконец, познакомился с ним, когда он отлеживался дома после операции. У него было что-то с сердцем, и он обратился ко мне, когда я мыл его холодильник. «Не хотелось бы вас беспокоить, – сказал он, – но я собираюсь ненадолго прилечь. Я поставил будильник, но, если по какой-либо причине не проснусь, я бы попросил вас ввести это мне в анальное отверстие». Он дал мне резиновую перчатку и полупрозрачную пилюлю, наполненную янтарной жидкостью. – Если вы не проснетесь до которого часа? – уточнил я. – Скажем, до трех. Он пошел в спальню, а я стал думать о том, что делать, если будильник его не разбудит. Что хуже – вводить пилюлю в анус незнакомца или чувствовать ответственность за его остановившееся сердце? Я решил, что это, как и большинство вещей, зависит от человека. Дядька никогда не жаловался на меня шефу, не просил отнести его вещи в стирку, и он проявил заботу, снабдив меня резиновой перчаткой, так почему же я должен отказывать ему в единственной просьбе? Звонок зазвонил в три, и, когда я уже набирался смелости, бодрый и свежий юрист вышел из спальни. На следующей неделе он вернулся на работу, и, хотя я убирал его квартиру еще целых два года, мы больше никогда не встречались. Мой начальник был взбудоражен случаем со свечой, но я вспоминал его как приключение. Я скучал в одиночестве целый день, поэтому попросил, чтобы меня почаще посылали на задания, где клиенты дома. Часто это были единичные вызовы. Хозяин квартиры устроил бурную вечеринку или засыпал квартиру штукатуркой и теперь хотел, чтобы кто-то справился с беспорядком. Как-то я попал в дом бывшей модели «Плейбоя», которой требовалась помощь в перестановке шкафов. Мы разговорились, и она показала мне снимки трех своих бывших мужей, объясняя, что девизом ее семьи было выражение: «Ешь, пей, жениться не робей!» – Это устарело, – заметил мой начальник, но я никогда не слышал этих слов раньше. В декабре 1992 года рассказ, который я написал, передали по «НПР», а через полгода в Нью-Йорк Таймс появилась маленькая статья под названием «Он ладит с радио и окнами». Она вышла в воскресенье с утра, и уже к десяти часам люди начали трезвонить мне домой с просьбой прийти и убрать их квартиры. Многие из них имели скрытые мотивы и хотели, чтобы я написал о чем-то, что они считали важным или несправедливым: о дискриминации при приеме на работу, о тайных совещаниях правления кооператива, о спорных медицинских открытиях, которые большие шишки решили скрыть. «Это не то, чем я действительно занимаюсь», – говорил я им, но они настаивали и заваливали меня «важными контактными телефонами». Это всегда произносили шепотом – подразумевалось, что повсюду шпионы. Когда люди звонили мне домой, я просил их перезванивать моему шефу и через него договариваться о встрече. Это доказало мою преданность и поставило на место некоторых самых очевидных теоретиков заговора, которые жаловались, что им вешают лапшу на уши. Через месяц после выхода статьи мой начальник уехал в отпуск, а вскоре после этого позвонил незнакомец и спросил, не смогу ли я поработать у него в выходные. Он назвался Мартином и дал свой адрес в восточной части города. Я предложил прийти в два часа в воскресенье, но, после того как мы повесили трубки, он снова позвонил. «В два дня или ночи?» – уточнил он. – Дня, – ответил я. – В два пополудни. Позже я распознал в этом первый признак беды. Северный Ист-сайд летом вымирает по выходным, и по дороге от станции метро я встретил не более дюжины людей. Мартин жил на пятнадцатом этаже новостройки-многоэтажки. Охранник известил о моем при бытии, и, когда я вышел из лифта, мужчина открыл дверь и высунул голову в коридор. Он выглядел лет на сорок пять, пухлый, с круглым загорелым лицом и влажными волосами цвета пшеницы, тонкими, как у младенца. Из его подмышек сочился пот, а футболка с изображением кораблика плотно облегала живот, от чего воды, в которых плыло судно, были тугими и сильно натянутыми. «Вы тот, с кем я разговаривал по телефону?» – спросил он. Я сказал «да», и он со слегка разочарованным видом, будто ему всю жизнь приходилось иметь дело с такими людьми как я, похлопал меня по спине и представился. Я было решил, что Мартин только что вернулся с какой-то тренировки, но, войдя в квартиру, понял, что его пот домашнего происхождения. На улице было около тридцати градусов, но в его гостиной, по меньшей мере, на десяток градусов жарче. «Как в печке для пиццы», – сказал он. И его слова не прозвучали как извинение. Похоже, он хвастался. Я взглянул на кондиционер, который лежал выключенным на середине комнаты, на вереницу закрытых окон, за которыми открывался вид на соседнюю высотку. – Если вам очень жарко, вы всегда можете… – он засунул руки в карманы шорт и посмотрел вниз на свои босые ноги. – Вы всегда можете… ну, вы поняли. Я сперва подумал, он говорит о том, что я всегда могу уйти, но это показалось мне глупым, так как я уже пришел. – Ничего, – сказал я ему. – У меня тоже нет кондиционера. – Но у меня он есть, – ответил он. – Просто я им не пользуюсь. – Правильно. – Он шел вместе с домом, – сказал он. – Это здорово. – Здорово, если вам нравится вентиляция. – А вам она не нравится? – предположил я. – Нет, – сказал он. – Совсем нет. Обычно после пары минут малосодержательной беседы клиент показывал мне пылесос и старался больше не попадаться на глаза. Мартин продолжал разглядывать свои ноги, и мне показалось, что, если я хочу когда-нибудь выбраться оттуда, надо брать дело в свои руки. – Если вы не против, то я, как обычно, начну с кухни, – сказал я. – Как вам угодно. Он направился в сторону соседней комнаты и оперся на дверной косяк, когда я вошел. Можно было сразу сказать, что хозяин не готовил. Плита выглядела совсем новой, а на столе стояла только кофеварка «Мистер Кофе». – Обычно я по выходным не здесь, – признался Мартин. – Во всяком случае не летом. Я заглянул под раковину в поисках чистящих средств. – Неужели? – Наступает пятница, и я первым автобусом еду на Огненный остров, – сказал он. – Вы там когда-нибудь были? На ОГНЕННОМ ОСТРОВЕ? Он произносил слова «Огненный остров» таким образом, будто они были неким условным шифром, паролем, который подавал мне сигналы. Я сказал, что никогда там не был, и Мартин присел на стол. – Как, вы никогда не были на ОГНЕННОМ ОСТРОВЕ? – спросил он. – Мне казалось, там все побывали. – Все, кроме меня. Я открыл холодильник, который оказался пустым, за исключением банки диетической колы и десятков крошечных бутылочек с прозрачной сывороткой. Если бы мне надо было угадать ее предназначение, я бы сказал, что это лекарство от психического расстройства. Дался же ему этот Огненный остров! – Я могу предоставить вам кое-какие сведения, если хотите, – сказал Мартин, и не успел я отказаться, как он полез в ящик, достал оттуда брошюру и протянул ее мне. На обложке были изображены с десяток накачанных мужиков, развлекающихся на борту роскошного судна. Каждый был по пояс голым, а некоторые только в плавках. Я понял, что Мартин хотел услышать мое мнение об острове, но вместо этого я указал на маленький силуэт, еле заметный на отдаленном берегу. – Это рыбак? – спросил я. – Ну, может быть, итак, – ответил Мартин. – Но не в этом суть ОГНЕННОГО ОСТРОВА. Я отдал ему брошюру. – Я слишком нетерпелив для рыбалки. Половить крабов, тем не менее, я не против. Скажите, а у вас есть братья и сестры? Перемена темы, казалось, сбила его с толку. – Сестра. Она живет в Нью-Джерси. Но на ОГНЕННОМ ОСТРОВЕ, понимаешь ли, есть… – А ваши родители? – Отец умер пару лет назад, – сказал он, – но мама еще жива. Ему явно не хотелось говорить об этом, поэтому я решил углубиться в тему в надежде, что он уйдет в другую комнату и оставит меня в покое. – Так кого ваша мама больше любит – вас или вашу сестру? – Я не знаю, – ответил он, – какая разница? – Просто любопытно. Вы когда-нибудь брали ее с собой на Огненный остров? – Нет. – Ну, тогда ладно, – сказал я. Мартин засунул брошюру обратно в ящик стола и отступил в гостиную, где включил телевизор и стал переключать каналы. Убрав его с дороги, я закончил уборку кухни в считанные минуты. Потом наступила очередь ванной и спальни, душных, захламленных и очень жарких комнат. Шкаф был завален одеждой и гомосексуальной порнографией, чередующиеся слои рубашек и журналов напомнили мне научные макеты, изображающие земную кору. Я насчитал пять одеял на незастеленной кровати и пытался с ними разобраться, когда Мартин вошел и сел на складной стул. Про разговор на кухне он забыл и теперь был готов вести беседу заново. – Подумать только, вы так усердно работаете! Как вы можете спать под пятью одеялами? – спросил я. – Ну, – сказал он. – У меня диабет, я замерзаю. Никогда об этом не слышал. – А что, все диабетики летом мерзнут? – Придется их спросить. Он порылся в открытом ящичке и извлек оттуда пластмассовое устройство размером с кассетный плейер. – У меня идея, – сказал он. – А давайте-ка мы проверим содержание сахара у вас в крови? – Сейчас? – Конечно, – сказал он. – А почему бы и нет? Я мог привести десятки причин. – Я просто проколю вам палец, промокну кровь специальной бумагой и вставлю листочек в аппарат. Давайте, что скажете? – Не знаю, стоит ли… – А игла в специальной упаковке, – сообщил он. – Абсолютно стерильная. Вы ничего не подцепите. – Спасибо за предложение, но я, пожалуй, воздержусь. Я пытался застелить постель, и, когда я потянулся за подушкой, он схватил меня за запястье и кольнул коротенькой иглой. «Попался!» – воскликнул он. Кровь собралась на кончике указательного пальца, и Мартин накинулся на меня, чтобы промокнуть ее полоской бумаги: «Теперь осталось только вставить бумажку в аппарат… и ждать». Хорошая новость заключалась в том, что сахар у меня был в норме. «Можешь считать себя счастливчиком, – сказал Мартин. – У меня сахар повсюду». Он показал мне шрам на темечке и рассказал, как несколько месяцев тому назад очнулся на полу в гостиной в луже крови. «Полный провал, – сказал он. – Должно быть, врезался в стеклянный журнальный столик, когда падал». А за год до этого он потерял сознание на улице и провел ночь в канаве. «В моем состоянии может случиться все, что угодно», – признался он мне. Подразумевалось, что он не в состоянии нести ответственность за свои действия. От этого мне не полегчало, но я все равно остался, однако не потому, что пожалел его, – просто не знал, как уйти. Это было бы странно – или даже очень странно, и, чем больше я размышлял об уходе, тем хуже представлял себе, как это можно сделать. Вскоре я уже не мог избавиться от мысли, что заслужил этот анализ крови. Я спросил, кого его мама любила больше – его или его сестру. Я посчитал себя самым умным, гордился своим умением избавляться от людей, и Мартин меня наказал. По-моему, мы были квиты. Когда я покончил со спальней, мы переместились в гостиную. Мартин ковылял в двух шагах позади меня. Я собрал несколько смятых газет и журналов в одну кучу и начал протирать телевизор, когда он увалился на диван и включил порнокассету, предварительно вставленную в видеомагнитофон. Это была армейская история. Симпатяга рядовой провинился, недостаточно начистив сапоги сержанта, и теперь ему предстояло чертовски поплатиться за содеянное. «Видел это когда-нибудь?» – спросил Мартин. Я сказал, что у меня не было видика, и когда он спустил свои шорты, я отвернулся. Примером для подражания в сфере уборки для меня была женщина по имени Лена Пэйн, работавшая на мою семью в конце 60-х. Я, бывало, приходил из школы и с интересом наблюдал, как она драила кухонный пол. «Пользуйся шваброй, – говорила моя Мама, – как я». И Лена печально опускала голову. Она знала то, что было неведомо моей маме: или ты хочешь вымыть пол дочиста, или ты пользуешься Шваброй – совместить обе вещи никак нельзя. Шла ли речь о глажке или о выборе наказания для ребенка, Лена знала, как лучше, и поэтому стала незаменимой. Как и она, я хотел контролировать семьи и заставлять людей быть ленивыми, не показываясь им на глаза и не говоря этого. «Разве вы не ели картофельные чипсы вчера?» – спрашивала она, хмурясь на банку размером с барабан, которую мы с сестрами устанавливали перед телеком. Предположение о том, что чипсы – это развращающая роскошь, заставляло их терять свой вкус и означало, что вечером будет меньше крошек, которые надо пылесосить. Лена была умна и очень хорошо знала свое дело. Я боготворил ее. Я стоял в гостиной Мартина, потел и старался представить, как повела бы себя Лена, если бы кто-то из нас вдруг снял штаны и стал мастурбировать на фильм под названием Члены гарнизона. У нас тогда не было видика, но если бы и был, я воображал, что она сказала бы то же, что и я: «У меня нет видика». Это остановило бы меня, но этот парень был явно слеплен из другого теста. Вжик, вжик, вжик. Вжик, вжик, вжик. Локоть Мартина бился о газету, лежащую сбоку, и я включил пылесос, чтобы перекрыть шум. Ничто не заставило бы меня взглянуть на него или на телевизор, так что я держал голову опущенной, пылесося одно и то же место до тех пор, пока плечо не стало ныть и мне не пришлось сменить руку. Просто сделай вид, что ничего не происходит, – сказал я себе, но это было труднее, чем игнорировать музыканта в метро или чокнутого незнакомца, севшего возле тебя за барной стойкой. Словно кашель больного, старания Мартина сеяли микробов – изнуряющие бактерии стыда, которые путешествовали по комнате в поисках нового хозяина. Как ужасно ошибаться, идти на сближение и не получить взаимности. Я подумал о голой по пояс жене-домохозяйке, открывающей двери голубому водителю UPS, о заметках, предлагающих вам удивить кого-то подачей десерта нагишом или неожиданным стриптизом. В них никогда не пишут, что делать, если этот кто-то выйдет из комнаты или посмотрит на вас с отвращением, смешанным с жалостью, которое десять, двадцать, пятьдесят лет будут заставлять вас сгорать от стыда при одной только мысли о случившемся. У меня имелся опыт в этой сфере, и угнетаюшая ошибочная показуха Мартина заставила меня снова вспомнить об этом. Я подумал о тех временах… И о времени… Вжик, вжик, вжик. Вжик, вжик, вжик. Теперь это была мастурбация, больше напоминавшая упражнение в решимости, а не в удовольствии. Ты мог сдаться, но, черт побери, ты человек, который доводит дело до конца, будь это валяние дурака перед незнакомцем или уборка чьей-то гостиной. Я кончу это, – думаете вы. – Я кончу это. И он кончил в конце концов, сопровождая оргазм грустным, протяжным стоном. Газета под его локтем перестала шуршать, видик был выключен, и, надев штаны, он помчался в спальню. Я не ожидал, что он вернется, и был удивлен, когда через пару секунд он вернулся со стопкой банкнот. – Теперь ты можешь прекратить пылесосить, – сказал он. – Но я еще не закончил. – Мне кажется, что уже, – сказал он, потом подошел ближе и стал отсчитывать мне деньги. – Двадцать, сорок, шестьдесят, восемьдесят… Он считал тихим голосом, не тем, каким говорил последние два часа. Этот голос был выше, с оттенком облегчения, которое следует после долгого притворства. «Сто десять, сто двадцать…». Он досчитал до двухсот, что в шесть раз превышало мой обычный заработок. «Все правильно?» – спросил он и, не дав мне возможности ответить, добавил к стопке еще тридцать долларов чаевых. «Можно тебя кое о чем спросить?» – поинтересовался я. В этой истории мне остается непонятной именно следующая ее часть – может, из-за ее невероятности, но в большей степени потому, что, вкупе с анализом крови и пятью одеялами, это было уже слишком. Я предположил, что Мартин узнал обо мне из «Нью-Йорк Таймс», и так оно и было на самом деле. Он прочитал статью, выписал мое имя на бумажку и посмотрел мой номер в телефонном справочнике. Он также, как оказалось, выписал номер эротической службы уборки, который нашел в конце порножурнала. Имена и номера перепутались, и он позвонил, думая, что я сексработник. Такие вещи случаются, но, увидев меня, он мог осознать свою ошибку. Я никогда не имел дела с эротической службой уборки, но что то подсказывает мне, что нанимают туда по внешнему виду, а не по умению работы с пылесосом. Что-то подсказывает мне, что они проводят только поверхностную чистку. Я неделями размышлял, почему Мартин со мной смирился. Он просто мог сказать мне, чего хочет, но такой поступок требовал другого темперамента, прямо линейности, на которую ни один из нас не был способен. Во словаре подтекстов «ОГНЕННЫЙ ОСТРОВ» означает «давай помастурбируем вместе», в то время как «кого твоя мама больше любит? «переводится как «я предпочитаю убирать на кухне в одиночку, если вы не против». «У меня нет видика» значит «ваше поведение меня беспокоит», а «вы всегда можете… ну, вы поняли» означает «я думаю, теперь ты, пожалуй, можешь раздеться». А «давай-ка мы проверим содержание сахара в твоей крови» было обычным бредом сумасшедшего. После того как я собрал свою сумку, Мартин проводил меня до двери. – Надо будет повторить когда-нибудь, – сказал он, имея в виду, что мы больше никогда не увидимся. – Было бы неплохо, – ответил я. Он протянул свою теплую липкую руку, и, охваченный духом братства, я пожал ее. Глава 12. Конец одного романа Парижским летним вечером мы с Хью пошли посмотреть Конец одного романа, фильм Нила Джордана по роману Грэма Грина. Мне было трудно держать глаза открытыми, потому что я устал и не полностью вник в сюжет. У Хью были те же проблемы, потому что его глаза сильно опухли: он всхлипывал от начала до конца фильма, и, к тому времени как мы покинули кинотеатр, он был полностью обезвожен. Я спросил его, всегда ли он плачет на комедиях, а он обвинил меня в чрезвычайной черствости, хотя я ходатайствую о признании этого обвинения просто недопустимым. Теперь я понимаю, что мне следовало дважды подумать, прежде чем сопровождать Хью на любовную историю. Такие фильмы всегда опасны, так как в отличии от сражения с инопланетянами или внедрения под прикрытием с целью выследить серийного убийцу влюбленность – это нечто такое, что большинство взрослых людей действительно испытали в определенный момент своей жизни. Эта тема универсальна и побуждает зрителя провести ряд нездоровых сравнений, сводящихся к вопросу: «Почему наша жизнь не может быть такой же?» Этот ящик лучше оставить закрытым, что объясняет вечную популярность историй о вампирах и буффонад с боевыми искусствами. Конец одного романа заставил меня выглядеть полной жабой. Ненасытную парочку в фильме играли Ральф Файнс и Джулиана Мур, которые сделали все, разве что не съели друг друга. Их любовь была обреченной и тайной, и, даже когда падали бомбы, они выглядели ослепительно. Картина была интеллектуальной, так что я удивился, что режиссер использовал прием, характерный для телевизионных фильмов недели: все замечательно, а потом один из героев кашляет или чихает, что означает его кончину в течение двадцати минут. Все могло бы быть по-другому, если бы у Джулианы Мур вдруг стали кровоточить глаза, но покашливание по своей природе довольно прозаично. Когда она это сделала, Хью плакал. Когда это сделал я, он ударил меня в плечо и велел подвинуться. «Не могу дождаться ее смерти», – прошептал я. Что-то в Джулиане Мур и Ральфе Файнсе заставило меня занять оборонительную позицию, может, их цветущий вид. Я не настолько бесчувствен, как считает Хью, но все меняется, если вы вместе больше десяти лет. Фильмы о долгосрочных парах снимают редко, и на это есть серьезная причина: наши жизни скучны. После многих лет совместной жизни мы стали предсказуемым сиквелом, за просмотр которого никто в здравом уме не стал бы платить. («Посмотри, они распечатывают счет за электроэнергию!») Мы с Хью вместе уже так долго, что для вызова незаурядной страсти нам надо инициировать физическую борьбу. Как-то раз он ударил меня по затылку разбитой рюмкой для вина, и я упал на пол притворяясь, что потерял сознание. Это было романтично, или было бы таковым, если бы он поспешил нагнуться ко мне, а не переступил меня, чтобы взять совок. Назовите меня человеком без воображения, но я все равно не могу представить себя с кем-то другим. В наши худшие времена я надеюсь, что все получится само собой. Когда же все хорошо, я не думаю о наших проблемах. Ни один из нас никогда не выразил бы свою любовь на людях; мы просто не те люди. Мы не можем откровенно признаваться в любви и никогда сознательно не обсуждали наши отношения. Это, по-моему, хорошо. Хью тоже все устраивало, пока он не увидел этот треклятый фильм, напомнивший ему, что есть другие варианты. Картина закончилась около десяти, и мы пошли выпить кофе в маленькое кафе через дорогу от Люксембургского сада. Я мог стереть фильм из своей памяти в любую секунду, но Хью все еще был им очарован. Он выглядел так, будто жизнь не только прошла мимо него, но еще и задержалась, чтобы плюнуть ему в лицо. Принесли наш кофе, и, когда он высморкался в салфетку, я подбодрил его. «Послушай, – сказал я, – мы, может, и не живем в военное время в Лондоне, но Париж тоже могут разбомбить. Мы оба любим бекон и музыку кантри, чего еще надо?» Чего еще ему было надо? Это был невероятно глупый вопрос, и, когда он не ответил, я подумал о том, как мне на самом деле повезло. Персонажи фильма могут гоняться друг за другом в тумане или бегать по ступенькам горящих домов, но такие отношения – для начинающих. Настоящая любовь – это утаивание правды, даже когда тебе представляется идеальная возможность ранить чьи-то чувства. Я хотел сказать что-то в этом роде, но вместо этого придвинул свой стул на несколько дюймов ближе, и мы молча сидели за крошечным столиком на площади, и весь мир смотрел на нас, как на влюбленных. Глава 13. Повторяй за мной Мы с сестрой обсудили мой предстоящий визит в Винстон-Салем, но ни о чем конкретно не договаривались до дня накануне моего приезда, когда я позвонил из гостиницы в Солт Лейк Сити. – Я буду на работе, когда ты приедешь, – сказала она, – поэтому, думаю, просто оставлю ключ под неточным оршком возле адней твери. – Где-где? – Под неточным оршком. Я думал, что у нее что-то во рту, пока не понял, что она использует шифр. – Ты что, говоришь по громкой связи из клиники для наркоманов? Почему ты не можешь просто сказать мне, куда положишь проклятый ключ от дома? Ее голос превратился в шепот. – Я просто не уверена, можно ли о таком говорить. – Ты по мобильному? – Конечно нет, – сказала она. – Это обыкновенный радиотелефон, но все равно, надо быть осторожной. Когда я сообщил, что ей, в принципе, не надо быть осторожной, Лиза заговорила своим нормальным голосом и сказала: «Неужели? Но я слышала…». Моя сестра из тех, кто фанатично смотрит страшилки местных программ из серии «Вы очевидец», запоминая только заголовки. Она помнит, что яблочное пюре может убить, но забывает, что для смертельного эффекта его нужно ввести прямо в вену. Сообщения о том, что кто-то может прослушивать ваши разговоры по мобильному смешивались с информацией о росте количества домашних краж и случаев мозговой опухоли, означая в ее понимании, что все телекоммуникации потенциально опасны для жизни. Если она не смотрела этого по телевизору, то читала в Потребительских известиях или слышала из третьих рук от друга друга друга, чье ухо загорелось при разговоре с автоответчиком. Все постоянно таит в себе угрозу, и если о чем-то ходят слухи, значит, определенно, ведется следствие и это что-то существует. – Ладно, – сказал я. – Но можешь хотя бы сказать, под каким неточным оршком? В последний раз, когда я был у тебя, их имелось довольно много. – Он асный, – сообщила она. – Вернее… асно-ватый. Я прибыл к дому Лизы поздно вечером следующего дня, нашел ключ под цветочным горшком и вошел через заднюю дверь. Длиннющая записка на журнальном столике объясняла, как мне следует обращаться со всем, начиная от телевизора и заканчивая вафельницей, при этом в конце каждой подробно написанной инструкции я читал: «Не забудь выключить и обесточить приборы после использования». Постскриптум внизу на третьей странице гласил, что в том случае, если прибор, о котором идет речь, не имеет шнура – например, посудомоечная машина, – я должен убедиться, что она завершила свой цикл и стала холодной на ощупь к моменту моего выхода из комнаты. В записке была отражена растущая паника, и подтекст вопил: Господи-Боже-мой-он-пробудет-один-в-моем-доме-почти-целый-час. Она оставила свой рабочий телефон, рабочий телефон своего мужа и номер ближайшей соседки, приписав, что не очень хорошо знает эту женщину, так что мне не следует ее беспокоить без крайней в этом необходимости. «Р.P.S. Она баптистка, так что не говори ей, что ты гей». В последний раз, когда я был один в квартире моей сестры, она жила в доме из белого кирпича, апартаменты в котором занимали вдовы и одинокие работающие женщины среднего возраста. Это было в конце семидесятых, когда мы должны были проживать в общежитиях. С колледжем получилось не так, как она рассчитывала, и после двух лет в Вирджинии она вернулась в Рэйли и стала работать в винном магазине. Это была вполне нормальная жизнь для девушки двадцати одного года, но она не хотела жить без высшего образования. Хуже того, этого никто не планировал за нее. Еще детьми мы получили определенные роли – лидер, лентяй, шкодник, потаскуха, – ярлыки, которые эффективно говорили нам, кто мы есть. Считалось, что Лиза как самая старшая, умная и хозяйственная взлетит на вершину знаний в своей дисциплине, получая магистра в области управления, а затем, по ходу, овладеет каким-нибудь небольшим государством. Мы всегда знали ее как авторитетную персону и хотя в какой-то степени и наслаждались ее провалом, было как-то не по себе видеть ее такой неуверенной. Вдруг она резко стала полагаться на мнения других людей, следовать их советам и теряться от малейшей критики. Ты честно так думаешь? Честно? Она совсем утратила свое личное мнение. Моей сестре требовалось терпение и понимание, но я все чаще стал замечать, что хочу задать ей взбучку. Если самая старшая из нас не была такой, какой ей следовало быть, то что это значило для остальных? Лиза была отмечена Вероятно Наиболее Успешной, и поэтому ее приводили в замешательство мои заказы галлоновых кувшинов с розовым бургундским. Меня обозвали ленивым и безответственным, так что было вполне закономерным, что я тоже вылетел из колледжа и вернулся к родителям. После того как меня оттуда вышвырнули, я поселился с Лизой в доме из белого кирпича. Это была маленькая гостинка – взрослая версия ее детской спальни, – и когда я в конце концов уехал, оставив ей поломанный магнитофон и неоплаченный счет на восемьдесят долларов, общим выводом было: «Ну, а чего ты ожидала?» Я, быть может, открою нечто новое для тех, кто меня не знает, если скажу, что до сих пор из всей моей семьи именно я скорее всего устрою пожар в вашем доме. В то время как я смирился со своими заниженными оценками, Лиза упорно боролась за свой прежний титул. Винный магазин был просто временным затишьем, и она ушла оттуда после того, как стала управляющей. Ее заинтересовала фотография, и она выучилась обращаться с фотоаппаратом, в итоге осела в фотоотделе большой международной фармацевтической компании, где снимала микробы, вирусы и людей, реагирующих на микробы и вирусы. По выходным, для дополнительного заработка, она фотографировала на свадьбах, что не было для нее таким уж накладным. Потом она сама вышла замуж и уволилась из фармацевтической компании, чтобы получить диплом по английскому языку. Когда ей сообщили, что спрос на тридцатистраничное эссе по Джейн Остин невелик, она получила лицензию на работу с недвижимостью. А когда ей сообщили, что рынок недвижимости в упадке, она стала изучать растения. Ее муж Боб получил работу в Винстон-Салеме, и они переехали в новый трехэтажный дом в тихом пригородном районе. Странно было представлять свою сестру живущей в месте для серьезных взрослых людей, и я вздохнул с облегчением, когда узнал, что и ей, и Бобу на это наплевать. Городок был миловидным, но сам дом состоял из уймы древнего барахла. На улице ты выглядел если не молодым, то, по крайней мере, относительно беззаботным. Войдя внутрь, ты автоматически накидывал себе лет двадцать и пенсионный план в придачу. Дом моей сестры не располагал к тому, чтобы в нем шарить, и поэтому я провел этот час на кухне, ни о чем беседуя с Генри. Это был тот же разговор, который состоялся при нашей последней встрече, но, тем не менее, мне он показался захватывающим. Он спросил, как мои дела, я сказал, что все в порядке, а потом, будто что-то могло кардинально измениться за прошедшие пару секунд, он снова спросил о том же. Из всех составляющих взрослой жизни моей сестры – дома, мужа, неожиданного интереса к растениям – самой удивительной был Генри. С научной точки зрения, это синегрудый амазон, но для среднестатистического обывателя он просто большой попугай – из тех, что часто сидят на плече у пиратов. «Как дела?» Когда он спросил это в третий раз, мне показалось, что ему действительно не все равно. Я приблизился к клетке, чтобы дать ему четкий вразумительный ответ, но, когда он метнулся к решетке, я заверещал, как девчонка, и выбежал из комнаты. – Генри тебя любит, – сказала моя сестра через некоторое время. Она только что вернулась с работы в рассаднике и сидела за столом, развязывая шнурки на кроссовках. – Видишь как он машет хвостом? Для Боба он так никогда не старается. Правда, Генри? Боб вернулся с работы несколькими минутами ранее и сразу пошел наверх побыть со своей собственной птицей – лысеющим зеленощеким кенаром по имени Хосе. Я, было, подумал, что двое питомцев не упустят возможности мило пообщаться, но оказалось, что они терпеть не могут друг друга. – ДаженезаикайсяоХосеприГенри, – прошептала Лиза. Птица Боба пискнула из кабинета на втором этаже, и попугай ответил тирадой высокого, пронизывающего лая. Это был трюк, которому он научился у Лизиной колли, Чесси, и, что особенно будоражило, он лаял точно как собака. Точно также, говоря по-английски, он копировал голос Лизы. Мне было жутко слышать голос сестры из клюва, но не могу сказать, что это меня не ублажало. – Кто голодный? – спросила она. – Кто голодный? – повторил голос. Я поднял руку и протянул Генри орешек. Глядя на то, как он берет арахис когтями, как почти до жердочки провисает его брюшко, я понимал, что для кого-то мог значить попугай. Вот этот странный толстячок, живущий на кухне у моей сестры, внимательный слушатель, который снова и снова спрашивает: «Ну так как в самом деле твои дела?» Я спросил у Лизы то же самое, и она ответила: «Нормально. Ты сам знаешь». Она боялась рассказать Мне что-то важное, зная, что я моментально об этом напишу. Как по мне, я похож на доброго старьевщика, который создает целое из маленьких кусочков мусора, валяющихся тут и там, однако моя семья стала смотреть на вещи по-другому. Их личная жизнь и есть эти так называемые кусочки мусора, которые я так часто подбираю, и они сыты этим по горло. С каждым разом все чаще и чаще их истории начинаются со слов: «Поклянись, что ты больше никогда этого не повторишь». Я всегда обещаю, но всем и так давно известно, что мое слово и гроша ломаного не стоит. Я приехал в Винстон-Салем, чтобы выступить перед студентами местного колледжа и сообщить кое-какие новости. Иногда, когда накуришься, прикольно посидеть и подумать о том, кто мог бы сыграть тебя в экранизации твоей жизни. Самое смешное, что никто по-настоящему не собирается снимать о тебе кино. Мы с Лизой травку уже не курили, так что было довольно сложно сообщить, что мою книгу выбрали, то есть кто-то действительно собирался снять фильм о нашей жизни – и этот кто-то не студент, а самый настоящий, к тому же довольно известный, режиссер. – Что! Я объяснил, что он китаец, а Лиза спросила, будет ли кино на китайском. – Нет, – сказал я, – он живет в Америке. В Калифорнии. Он здесь с младенческого возраста. – Тогда какая разница, китаец он или нет? – Ну, – сказал я, – он очень… это самое, чувствительный. – Боже мой, – вздохнула она. Я поискал поддержки у Генри, и он что-то пробурчал. – Так что, теперь мы будем еще и в кино? – Она подняла с пола свои кроссовки и метнула их в комнату для стирки. – Что ж, – сказала она, – могу тебе сразу сообщить, что ты не втянешь в это мою птичку. Фильм должен был основываться на нашей допопугайной жизни, но, как только она опустила ногу, я стал подумывать о том, кого можно было бы пригласить на роль Генри. – Я знаю, о чем ты думаешь, – сказала она. – И мой ответ – нет. Как-то на званом обеде я познакомился с женщиной, чей попугай научился имитировать звук, издаваемый автоматической машинкой для приготовления льда в ее новом холодильнике. «Вот что происходит, если оставлять их одних», – сказала она. Это было самое удручающее известие за долгое время, и оно прилипло ко мне на пару недель. Вот существо, рожденное передразнивать своих соседей по джунглям, и оно закончило тем, что стало подражать рукотворным кухонным приборам. Я пересказал эту историю Лизе, и она сказала, что отсутствие внимания здесь не при чем. Затем она приготовила капуччино, давая Генри возможность выступить со своей непревзойденной имитацией пароварки для молока. «Он может и миксер озвучить», – сказала она. Она открыла дверцу клетки, и, когда мы сели пить кофе, Генри спикировал и сел на стол. «Кто хочет чмок-чмок?» Она высунула язык, и он осторожно зажал его кончик между верхом и низом клюва. Я никогда даже не мечтал о таком, но не потому, что это черт знает как отвратительно, а потому, что попугай укусил бы меня так, что я бы ласты отбросил. И хотя Генри мог ненароком распушить свой хвост в моем направлении, было ясно, что он предан лишь одному человеку, и это, по-моему, было еще одной причиной, по которой моя сестра так его обожала. – Как тебе поцелуй? – спросила она. – Тебе понравилось? Я ожидал услышать положительный или отрицательный ответ и был разочарован, когда он в ответ задал тот же вопрос: «Тебе понравилось?» Да, попугаи умеют разговаривать, но, к сожалению, понятия не имеют, что они говорят. Когда Генри только появился у нее, он говорил на испанском, которому научился у тех, кто его поймал. В ответ на вопрос, хорошо ли он за ночь выспался, он отвечал просто: «Hola» или «Bueno». У него бывают различные периоды, когда он выбирает часто повторяющиеся звуки или предложения, а затем переходит к чему-то другому. Когда умерла наша мама, Генри научился плакать. Они с Лизой заводили друг друга, и так продолжалось часами. Через пару лет, посреди короткого учебного периода, она учила его быть ее эмоциональной поддержкой. Я звонил и на заднем плане слышал его крики: «Мы любим тебя, Лиза!» и «Ты можешь это сделать!» Со временем это было вытеснено гораздо более практичным изречением «Где мои ключи?» Допив кофе, мы с Лизой поехали в Гринсборо, где я прочитал свою намеченную лекцию. То есть я читал истории о своей семье. После чтения я отвечал на вопросы о своих родственниках, постоянно думая о том, как странно, что незнакомые мне люди знают так много о моем брате и сестрах. Чтобы спокойно спать ночью, я должен вычленить себя из уравнения, делая вид, что люди, которых я люблю, горячо стараются выставить себя напоказ. Эми рвет со своим парнем и рассылает сообщения для прессы. Пол регулярно обсуждает свои кишечные проблемы на дневных ток-шоу. Я не трубопровод для сплетен, а простой печатник, застрявший посередине. Такую иллюзию гораздо сложнее поддерживать, если в аудитории действительно сидит член твоей семьи. На следующий день после лекции Лиза сказалась больной, и мы провели целый день, разъезжая по магазинам за всякими мелочами. Винстон-Салем – город плаз, торговых центров среднего размера, каждый из которых построен вокруг гигантского продуктового супермаркета. Я искал дешевые блоки сигарет, поэтому мы ездили от плазы к плазе, сравнивая цены и беседуя о нашей сестре Гретхен. За год до того она купила пару плотоядных китайских черепах с острыми носиками и страшной прозрачной кожей. Обе рептилии жили в вольере на улице и были относительно счастливы до тех пор, пока еноты не подкопались под проволоку и не отгрызли передние лапки у самки и задние лапки у ее мужа. – Я могу ошибаться насчет соответствия откушенных конечностей, – сказала Лиза. – Но картина тебе ясна. Парочка пережила нападение и продолжала выслеживать живых мышей, которые составляли их рацион, волочась, как пара «фольксвагенов» без передних и задних колес соответственно. – Грустно то, что она заметила это только через две недели, – сказала Лиза. – Через две недели! – Она покачала головой и проехала мимо нашего выезда с шоссе. – Я, конечно, извиняюсь, но не понимаю, как ответственный хозяин питомца может долго не замечать вещи такого рода. Это просто неправильно. По словам Гретхен, у черепах не было воспоминаний о своих прежних конечностях, но Лиза не верила этому ни на грош. «Да будет тебе, – сказала она. – У них, по крайней мере, должны быть фантомные боли. Я хочу сказать, как может живое существо не противиться потере своих ног? Если что-то подобное случится с Чесси, я не знаю, как потом жить с этим». Ее глаза увлажнились, и она вытерла их тыльной стороной ладони. «Когда у моей колли клещ, я просто схожу с ума». Лиза когда-то стала очевидцем автомобильной аварии, но единственным, что она сказала, было: «Надеюсь, на заднем сиденье не было собачки?» Человеческие страдания не сильно ее занимают, однако она может днями рыдать над историей о больном питомце. – Ты видел этот фильм про кубинского парня? – спросила она. – Он шел у нас довольно долго, но я не пошла. Кто-то сказал мне, что там в первые пятнадцать минут убивают собаку, так что я решила, что ни за что не пойду. Я напомнил ей, что главный герой тоже погиб, при этом ужасной смертью, от СПИДа, а она стала парковаться, приговаривая: «Что ж, надеюсь это была не настоящая собака». В итоге я купил сигареты в «Табакко США», магазине со скидками и названием, как у парка отдыха. Лиза официально бросила курить десять лет назад и могла бы снова начать, если бы не Чесси, у которой, согласно заключению ветеринара, была предрасположенность к легочным заболеваниям. – Я не хочу, чтобы из-за меня у нее началась эмфизема легких, но я совсем не против сбросить немного веса. Скажи честно, я кажусь тебе толстой? – Совсем нет. Она повернулась боком и изучила себя в витрине магазина «Табакко США». – Ты врешь. – Что ж, разве ты не это хотела от меня услышать? – Да, – сказала она. – Но я хочу, чтобы ты действительно так считал. Но я действительно так считал. Больше всего в глаза бросался не вес, а одежда, которую она надевала, чтобы его скрыть. Свободные, обвисшие штаны и слишком большого размера футболки, ниспадающие почти до колен: такой вид она приобрела за пару месяцев до того, после их с мужем визита в горы к родителям Боба. Лиза сидела возле огня и, когда поволокла свой стул к середине комнаты, ее свекор сказал: «Что случилось, Лиза? Стало слишком жирно – в смысле жарко. Стало слишком жарко?» Он попытался исправить свою ошибку, но было уже поздно. Это слово уже въелось в мозг моей сестры. – А я и в кино буду толстой? – спросила она. – Конечно, нет, – сказал я. – Ты будешь такой… какая ты есть. – Какая я есть для кого? – спросила она. – Для китайцев? – Ну, не для всех, – сказал я. – Только для одного. Обычно, будучи дома в рабочий день, Лиза любит читать романы девятнадцатого века, прерываясь в час дня, чтобы пообедать и посмотреть телепрограмму под названием Путаница. К тому времени, как мы покончили с моими покупками, дневной показ уже закончился, и поэтому мы решили пойти в кино – какой бы фильм она ни выбрала. Лиза выбрала историю молодой англичанки, которая борется за свое счастье, пытаясь сбросить пару лишних кило, но в итоге перепутала плазы, и мы попали в другой кинотеатр как раз вовремя, чтобы посмотреть «Можешь на меня рассчитывать», фильм Кеннета Лонергана, в котором блудный брат навещает свою старшую сестру. Обычно Лиза болтает от начала фильма до его конца. Персонаж намазывает майонез на сандвич с курицей, а она нагибается и шепотом говорит: «Как-то раз, когда я делала это, нож упал в унитаз». Потом она садится обратно на место и я провожу следующие десять минут в недоумении, на кой черт кому-то делать куриный сандвич в туалете. Этот фильм так мрачно показывал нашу жизнь, что впервые за последнее время она молчала. Не было никакого физического сходства между нами и главными героями – брат с сестрой были молодыми и осиротевшими, – но, как и мы, они вваливались во взрослую жизнь, играя изношенные, ограничивающие роли, которые им были навязаны в детстве. Кто-то из них постоянно вырывался на свободу, но в большинстве случаев они вели себя не так, как хотели, а так, как от них ожидали. Сюжет такой: парень появляется в доме своей сестры и остается там на пару недель, пока она его не выгоняет. Она делает это не со зла, но его присутствие заставляет ее думать о том, о чем думать не следует, что естественно для родственников, по крайней мере, для тех родственников, которых знаем мы с сестрой. Выйдя из кино, мы долго и вынужденно молчали. Между тем фильмом, который мы только что посмотрели, и тем, который должен был сниматься, мы оба чувствовали себя неловко и стесненно, будто на кастинге для подбора актеров на роль самих себя. Я начал было рассказывать какую-то добродушную сплетню об актере, который сыграл роль брата, но перестал говорить, заявив, что, с другой стороны, это не так уж интересно. Она тоже не могла ничего придумать, поэтому мы молчали, представляя себе заскучавших зрителей, ерзающих на своих сидениях. Мы остановились заправиться по дороге домой и уже парковались возле ее дома, как вдруг она повернулась и начала рассказывать историю, которую я посчитал наиболее характерной для Лизы. «Однажды, – сказала она, – однажды я вела машину…». Рассказ начинался с быстрой поездки за продуктами и неожиданно заканчивался описанием раненого животного, завернутого в наволочку и привязанного к выхлопной трубе ее автомобиля. Как и большинство рассказов моей сестры, этот вызывал потрясающие воображение картины и улавливал мгновение, когда чьи-то действия кажутся одновременно и невообразимо жестокими, и абсолютно естественными. Подробности были тщательно подобраны, а повествование умело развивалось и разбивалось на части вовремя поставленными паузами. «А потом… а затем…». Она добралась до неизбежной развязки, и, как только я начал смеяться, она положила голову на руль и разрыдалась. Это не был тихий поток слез, который вы проливаете, вспоминая какое-то отдельно взятое действие или событие, а бурный взрыв рыданий, который происходит, когда вы осознаете, что все эти события связаны и образуют бесконечную цепь вины и страданий. Я инстинктивно потянулся за блокнотом, который держу в кармане, а она схватила меня за руку, чтобы остановить. – Если ты когда-нибудь, – сказала она, – когда-нибудь перескажешь эту историю, я больше никогда с тобой не заговорю. В киноверсии наших жизней я бы повернулся и утешил ее, напоминая ей, убеждая ее в том, что действия, которые она описала, были хорошими и справедливыми. Потому что так оно и было. Она не способна вести себя иначе. В настоящей же версии наших жизней моей первоочередной целью стало заставить ее передумать. «Короче, – сказал я, – рассказик действительно смешной, и я хочу тебя заверить в том, что лично тебе необязательно в нем фигурировать». Твоя жизнь, твоя личность, твоя случайная печаль – лично тебе необязательно в этом фигурировать. Таким братом я был всегда или таким братом я стал? Я забеспокоился, что, работая над фильмом, режиссер может понять меня и моих близких неправильно, но вдруг худшая мысль посетила меня: а что, если он поймет все верно? Закат. Камера панорамирует ничем не примечательную пригородную улицу, наезжая на припаркованный четырехдверный автомобиль, в котором маленький злой человечек обращается к своей плачущей сестре со словами: «А что, если я использую историю, но скажу, что она приключилась с другом?» Но, возможно, это не конец. Быть может, перед тем как пойдут титры, мы увидим того самого чело века встающим с кровати посреди ночи, проходящим мимо двери его сестры и спускающимся вниз на кухню. Щелкает выключатель, и мы замечаем, что в дальнем углу комнаты стоит большая птичья клетка, накрытая скатертью. Он осторожно подходит и снимает скатерть, при этом будит синегрудого амазонского попугая, чьи глаза вспыхивают красным при резком освещении. Из всего, что происходило ранее, мы догадываемся, что человек хочет сказать нечто важное. Услышанные от него слова не имеют значения, поэтому он придвигает стул. Часы показывают три часа утра, потом четыре, затем пять, а он все сидит перед несравненной птицей, медленно и четко повторяя слова: «Прости меня. Прости меня. Прости меня». Глава 14. Шесть-восемь чернокожих Я никогда не жаловал путеводители, поэтому, если мне нужно сориентироваться в незнакомом американском городе, я, как правило, начинаю с того, что задаю таксисту или консьержу какой-нибудь глупый вопрос, касающийся последних данных переписи населения. Я говорю «глупый», потому что мне на самом деле наплевать на то, сколько людей живет в Олимпии, штат Вашингтон, или в Коламбусе, штат Огайо. Это довольно милые городишки, но цифры для меня ничего не значат. Мой второй вопрос мог касаться количества осадков за год, что, опять же, ничего мне не говорит о людях, избравших это место своим домом. Что действительно меня интересует, так это местные законы о ношении оружия. Могу ли я носить при себе оружие, и если да, то на каких условиях? Сколько ожидать регистрации автомата? Могу ли я приобрести «Глок 17», если я недавно развелся или был уволен с работы? На собственном опыте я убедился, что к этой теме собеседника следует подводить как можно осторожнее, особенно если вы и местный житель одни и к тому же ограничены относительно маленьким пространством. Будьте терпеливы, и вы получите отменные сведения. Я узнал, например, что слепые могут законно охотиться в Техасе и Мичигане. В Техасе их должен сопровождать зрячий спутник, но я слышал, что в Мичигане им разрешено идти самим. И тут возникает вопрос: каким образом они находят то, что подстрелили? А как они доставляют это нечто домой? Может, мичиганским слепым и машины водить разрешено? Я спрашиваю про оружие не потому, что хочу пистолет, а потому, что ответы на мои вопросы в разных штатах резко отличаются. В чрезмерно однородной стране меня утешают очаровательные веяния регионализма. Огнестрельное оружие неактуально в Европе, так что, путешествуя за границей, я первым делом спрашиваю что-либо о домашних животных. Вопрос «Как кричат ваши петухи?» отлично подходит для начала, потому что в каждой стране предлагают различные ответы на него. В Германии, где собаки гавкают «вау-вау», а лягушки и утки одинаково говорят «куэк», петух встречает рассвет искренним «кик-а-рики». Греческие петухи кряхтят «кири-а-ки», а во Франции эти птицы вопят «коко-рико», что звучит как название какого-нибудь ужасного, готового к употреблению коктейля с изображением пирата на этикетке. Когда я сообщаю, что американские петухи говорят «кок-эй-дудл-ду», мои собеседники смотрят на меня с недоверием и жалостью. «Когда вы открываете рождественские подарки?» – еще одно хорошее начало для разговора, так как это, я считаю, много говорит о менталитете нации. Люди, которые, согласно традиции, открывают подарки Рождественским вечером, кажутся более набожными и семейными, чем те, кто ждет Рождественского утра. Они идут на литургию, открывают подарки, съедают позднюю трапезу, возвращаются в церковь на следующее утро и посвящают весь оставшийся день другой большой трапезе. Подарки, в основном, дарят детям, и родители стараются не переборщить. Лично мне это все ни к чему, но, полагаю, полезно для тех, кто предпочитает еду и семью по-настоящему ценным вещам. Во Франции и Германии подарками обмениваются в канун Рождества, в то время как в Нидерландах дети открывают свои подарки 5 декабря, в День святого Николая. Я считал, что это странно пока не поговорил в Амстердаме с человеком по имени Оскар, который посвятил меня в некоторые подробности, провожая от отеля до железнодорожного вокзала. В отличие от веселого и пухлого американского Санты, святой Николай болезненно худ и одет подобно Папе Римскому. Завершает его гардероб высокая шляпа, напоминающая вышитый чехольчик на чайник. Его одежда, как мне сказали, была данью его старой профессии, когда он был епископом Турции. «Простите, – сказал я, – но вы не могли бы повторить? « Не хочу слыть слишком большим культурным шовинистом, но это показалось мне абсолютно неправильным. Для начала: раньше Санта никем не был. Он не на пенсии, и, что более важно, никакого отношения к Турции не имеет. Там слишком опасно, да и люди его там не оценили бы. На вопрос о том, каким образом Санта из Турции попал на Северный полюс, Оскар с полной уверенностью ответил, что в данный момент святой Николай пребывает в Испании, что, снова-таки, просто-напросто неправда. Санта выбрал Северный полюс из-за сурового климата и большой отдаленности. Никто не может за ним следить, и ему нечего беспокоиться о том, что кто-то придет. Кто угодно может явиться к нему на порог в Испании, и в таком убранстве, понятное дело, его узнают. К тому же, кроме пары шуточек, Санта не говорит по испански. «Здрасьте. Как дела? Хотите конфетку?» Ну, хорошо. Пару слов связать он может, но говорить на испанском свободно ему не по силам, и, конечно же, он не ест тапу. В то время как наш Санта летает на санях, голландский аналог приплывает на лодке, а затем пересаживается на белую лошадь. Это событие показывают по телевизору, а на берегу собирается большая толпа, чтобы его поприветствовать. Не уверен, есть ли определенное число, но обычно он причаливает в конце ноября и проводит пару недель, отдыхая и расспрашивая людей об их желаниях. «Так он один? – спросил я. – Или появляется с подкреплением?» Оскар, который почти блестяще говорил по-английски, казался сбитым с толку словом, обычно используемым для обозначения полицейской подмоги. «Помощники, – сказал я. – У него есть какие-нибудь эльфы?» Наверное, я слишком чувствительный. Я не мог справиться с чувством личной обиды, когда Оскар назвал саму мысль об этом смехотворной и нереальной. «Эльфы, – сказал он. – Они же такие глупые». Слова глупый и нереальный были переосмыслены мною, когда я узнал, что святой Николай путешествует с теми, кого все называли «шесть-восемь чернокожих». Я просил нескольких голландцев назвать более точную цифру, но ни один из них не смог указать мне точное число. Оно всегда было «шесть-восемь», что кажется странным, если вспомнить, что у них были сотни лет для точного подсчета. Эти шесть-восемь чернокожих были личными рабами до середины 1950-х, когда политический климат изменился, и было решено, что они теперь не рабы, а просто хорошие друзья. Мне кажется, история доказала, что нечто все-таки стоит между рабством и дружбой, период времени, характеризующийся не печеньем и тихими часами возле камина, а кровопролитиями и взаимной враждебностью. У них в Голландии такая жестокость есть, но, вместо того чтобы практиковать ее между собой, Санта и его бывшие рабы решили выставить ее на всеобщее обозрение. На первых порах, если ребенок был вредным, святой Николай и шесть-восемь чернокожих били его тем, что Оскар назвал «маленькой веткой дерева». – Розгой? – Да, – сказал он. – Вот именно. Они лупили его и били розгой. Потом, если чадо было совсем гадким, они засовывали его в мешок и увозили обратно в Испанию. – Святой Николай бьет вас? – Нет, уже нет, – сказал Оскар. – Теперь он просто делает вид, что бьет. Он считал это прогрессивным веяньем, но, по-моему, это еще более неправильно, чем оригинальное наказание. «Я сделаю тебе больно, но не очень». Как часто мы обманывались этими словами? Фальшивый шлепок неизменно создает контакт, добавляя элементы шока и предательства к тому, что раньше было простым старомодным страхом. Какой же Санта тратит время на избивание людей перед тем, как засунуть их в холстяной мешок? Кроме того, конечно, еще есть шесть-восемь бывших рабов, которые могут сорваться в любой момент. В этом, по-моему, и заключается наибольшее отличие между нами и голландцами. В то время как определенная часть нашего населения будет полностью довольна ситуацией, обычный белый американец, если вы скажете ему, что шесть-восемь неизвестных чернокожих проберутся в его дом среди ночи, забаррикадирует двери и вооружится всем, что только будет под рукой. «Так вы говорите, их будет шесть-восемь?» В те времена, когда отопления в домах еще не было, голландские дети оставляли свою обувь возле огня, надеясь, что, святой Николай и шесть-восемь чернокожих наполнят их башмаки подарками, если не решат отлупить или засунуть в мешок. Не принимая во внимание угрозы насилия и похищения, это не слишком отличается от вывешивания чулок над камином. Теперь, когда лишь у немногих есть работающая печка, голландских детей учат оставлять свою обувь возле батареи, «буржуйки» или обогревателя. Святой Николай и шесть-восемь чернокожих приезжают на лошадях, которые со двора запрыгивают на крышу. На этом этапе, я полагаю, они или спрыгивают обратно вниз и проходят через дверь, или остаются на месте и просачиваются через трубы и электропроводку. Оскар не дал вразумительного ответа на этот вопрос, но кто его в этом обвинит? У нас та же проблема с нашим Сантой. Он, по идее, должен пользоваться дымоходом, но, если у вас такового не имеется, он все равно умудряется попасть внутрь. Лучше об этом не думать. Хотя в восемь летающих оленей сложно поверить, наша Рождественская история остается относительно скучной. Санта живет со своей женой в далекой полярной деревне и проводит одну ночь в году, путешествуя вокруг света. Если ты вел себя плохо, он оставляет тебе угли. Если ты вел себя хорошо и живешь в Америке, он подарит тебе практически все, что ты хочешь. Мы наставляем своих детей быть послушными и отправляем их в кровать, где они лежат без сна, предвкушая свою великую награду. Голландский родитель может рассказать гораздо более занятную историю. Он говорит своим детям: «Слушай, а ты не хочешь собрать пару своих вещей перед тем, как идти спать? Бывший епископ Турции приедет сегодня ночью с шестью-восемью чернокожими. Они могут положить конфет в твои кроссовки, а могут засунуть в мешок и отвезти в Испанию или просто сделать вид, что бьют тебя. Мы точно не знаем, но хотим, чтобы ты был готов». Вот вам награда за жизнь в Нидерландах. Еще ребенком вам предстоит услышать эту историю, а став взрослым, повторить ее. Как дополнительный бонус, правительство легализировало наркотики и проституцию – так что же может не нравиться в голландском образе жизни? Оскар закончил свою историю, как только мы добрались до вокзала. Он был отличным парнем – очень хорошим спутником, – но когда он предложил подождать со мной поезд, я отказался, сославшись на то, что мне нужно сделать пару звонков. Сидя в просторном дребезжащем терминале в окружении тысяч вежливых и, на первый взгляд, интересных голландцев, я не мог подавить в себе чувство второсортности. Да, Голландия – маленькая страна, но там есть шесть-восемь чернокожих и по-настоящему классная сказка на ночь. Будучи очень азартным человеком, я почувствовал зависть, а потом горечь. Я уже приближался к состоянию враждебности, как вдруг вспомнил слепого охотника, одиноко блуждающего по мичиганскому лесу. Он может попасть в оленя, а может прострелить живот туристу. Он может найти обратную Дорогу к машине, а может шляться вокруг неделю или Две, прежде чем наткнется на заднюю дверь вашего дома. Мы точно не знаем, что случится, но, прикрепляя разрешение на охоту к своей груди, слепой охот ник вдохновляет на такое изложение событий, которое в конечном счете заставляет меня гордиться тем, что я американец. Глава 15. Петух на насесте В ночь, когда родился петух, отец проскользнул в мою спальню, чтобы лично сообщить мне эту новость. Мне было одиннадцать лет, и я едва продрал глаза, что все же не помешало мне оценить мужскую солидарность момента: патриарх пришел оповестить первородного сына о том, что в команде появился новый игрок. Окинув взглядом мою комнату – камышинки, кокетливо торчащие из вазочки, миску с засушенными травами и цветами, – он должен был понять, что я в его команде не играю. Даже девочка не окружила бы салфеточками все розетки в комнате. Но реальность была для отца столь болезненной, что он старался ее не замечать, играл свою роль, и даже предложил мне обернутую в пластик сигару с надписью на ленточке: «Это мальчик». У него их было две – для Меня и для себя. Моя была из жевательной резинки, а его – настоящая. «Надеюсь, ты не собираешься курить прямо здесь, – сказал я. – Вообще-то я бы не возражал, но я только что заклеил окна на зиму». Первые шесть месяцев мой брат Пол был просто колобком, потом – куклой, которую мы с сестрами пеленали и опекали по своему усмотрению. Одень его соответственно, и можно забыть о маленьком пенисе, лежащем, как соленый гриб, у него между ножками. Небольшая доля воображения плюс необходимые аксессуары – и он превращался то в Полетт, капризную маленькую француженку, то в Паолу, бамбину в темном парике, только что приехавшую из родной Тоскани, то в Полину, хипповую прикольную девчонку. Пока он был маленьким и беспомощным, терпел это; но к восемнадцати месяцам он полностью развеял миф о том, что из человека можно сделать гея. Несмотря на все наши усилия, ленточка говорила правду. Наш брат был мальчиком. Он получил по наследству все мое спортивное снаряжение, даже нераспечатанное, и целыми днями пропадал на улице с друзьями, играя в разные игры в зависимости от сезона. Если он выигрывал – класс, если проигрывал – невелико дело. «Неужели ты не поплачешь? – спрашивали мы. – Ну, хоть чуточку?» Мы пытались объяснить ему преимущества хорошего длинного плача – какое облегчение испытываешь ты сам, какую жалость испытывают окружающие, – но он рассмеялся нам в лицо. Мы все хлюпали, как испорченный душ, но для него производство воды ограничивалось мочой и потом. Он мог замочить простыни, но подушка его неизменно оставалась сухой. Независимо от ситуации, для Пола все превращалось в шутку. Нежное объятие, искреннее проявление заботы – в минуты слабости мы попадались на эту удочку, а потом клялись не повторять ошибку больше никогда. В последний раз, позволив брату обнять меня, я отправился из Рейли в Нью-Йорк с огромной надписью, прилепленной сзади к моей куртке: «Привет, я гей!» Это было после другого торжества – похорон нашей мамы. Когда со временем мы с сестрами уезжали из дому, это выглядело как естественный процесс – молодые люди, переходящие из одной окружающей среды в другую. Мы покидали дом безболезненно, а вот Пол напоминал домашнее животное, выпущенное на волю. Он знал, как приготовить еду, но когда доходило до самой готовки, терпения ему явно не хватало. Замороженные обеды поглощались без всякой обработки – он съедал бифштекс как мясной леденец без палочки. Однажды вечером я позвонил, когда он пытался расчленить большой пакет замороженных куриных крылышек. Он забыл их разморозить и теперь старался ногой разбить монолит на три шестидюймовых порции, которые затем намеревался запихнуть в тостер. Я услышал специфический звук – башмак крушил замороженное мясо – и тяжелое дыхание брата. «Чертовы… гребаные… куриные… крылышки». Я позвонил на следующий вечер и узнал, что все усилия были напрасны – цыпленок никуда не годился. На вкус он был, как рыба, так что брат выбросил его и забил на это дело. Но через пару часов он решил, что испорченный цыпленок лучше, чем никакого цыпленка, вылез из постели, вышел в одних трусах во двор и стал есть остатки цыпленка прямо из мусорника. Я был шокирован. «В трусах?» «Чтоб ты не сомневался, – подтвердил он, – наряжаться, чтобы съесть вонючего цыпленка, я уж точно не стану». Я волновался, когда представлял себе, как мой брат стоит в одних трусах и жует протухшего цыпленка при лунном свете. Я волновался, когда услышал его рассказ о том, как он отрубился на автостоянке, а проснувшись, обнаружил у себя на заднице чьи-то инициалы, написанные помадой. Но я никогда не волновался, что он не сможет заработать себе на жизнь. Он начал зарабатывать, еще учась в школе, а к двадцати шести годам открыл свою компанию по шлифовке полов. Физическая работа тяжела и сама по себе, но еще больше достают всякие мелочи – выписывание счетов, поиски рабочих, бесконечные переговоры с нерешительными клиентами. Когда Пола спрашивают, как ему удается удовлетворить запросы всех заинтересованных сторон, он начинает распространяться о пользе компромиссов. «Иногда возьмешь хрен в рот, да и покрутишь там немножко. Глотать не обязательно, а поиграть можешь. Догоняешь?» «Да, …в общем». Пока нам еле удавалось платить квартплату, он приобрел себе дом. В тридцать два года он продал его и выгодно купил новый, в благопристойном районе внутри городской черты. Теперь у него было четыре спальни и еще грузовики и спортивные машины, заезжавшие на лужайку, которую ему подстригали за деньги. И все благодаря его философии, опирающейся на искусство орального секса. Пол называл свой дом «приютом растерянного клоуна», но, на первый взгляд, клоун был вполне уверен в себе. На камине лежала пукающая горка дерьма с дистанционным управлением, в гостиной на полу – инкрустация в виде петуха – тезки хозяина; добавьте к этому ярко-зеленые стены и музыкальные мясницкие ножи. «Никакой растерянности, все четко», – сказали бы вы, споткнувшись о крокодила из цемента. Это был ужасно большой дом как для одного клоуна, так что, услышав, что к нему перебралась подружка с престарелой мопсихой по имени Венера, я испытал облегчение. Брат был вне себя от радости. «Хочешь ей чего-нибудь сказать? Подожди, сейчас я ей дам трубку. « Я приготовился услышать типичный северокаро-линский выговор, что-то вроде голоса самого Пола, но погрубее, а вместо этого услышал визг пилы, методично вгрызающейся в дерево. Это была Венера. Через несколько месяцев он предложил мне поговорить с их новой собакой, шестинедельным датским догом по имени Дизель. Я беседовал с дворовыми котами, домашними котами и усыновленным поросенком, который был очень мил, пока не научился переваривать твердую пищу. Когда я наконец встретился с его подружкой, дипломированной парикмахершей Кэти, они уже прожили вместе больше года. Если бы не татуировки и противоникотиновый пластырь, она была бы похожа на одну из фламандских мадонн, только на руках у нее был не младенец Иисус, а задыхающийся мопс. Мы полюбили ее сразу – ее грациозность, чувство юмора и свитера, отделанные мехом. А главное – она была с севера, так что, доведись им с Полом зачать ребенка, мы могли быть уверены хотя бы на пятьдесят процентов, что он будет говорить на вразумительном английском. Они объявили о своей помолвке и назначили свадьбу на конец мая специально, чтобы позлить греков. И она должна была состояться не в церкви Святой Троицы, а в гостинице на побережье, в Северной Каролине. Женить их должен был не священник, а ясновидящая, которую они нашли по телефонной книге. Музыку обеспечивал диджей по имени Джей Ди, работавший по будням в местной тюрьме. «Ладно, – вздохнула крестная, – наверное, сейчас у молодых людей так принято». Я прилетел из Парижа за два дня до свадьбы и сидел у отца на кухне, когда отворилась дверь и вошел Пол в костюме и при галстуке. Бывший одноклассник покончил жизнь самоубийством, вот он и решил заскочить по дороге с похорон. С нашей последней встречи мой когда-то стройный братец набрал фунтов шестьдесят. Все как бы пропорционально увеличилось, но основная масса распределилась между лицом и туловищем, приведя к тому, что мой родственник называл зеркальной болезнью: «С таким пузом хрен только в зеркале и увидишь». Избыточный вес смягчил некоторые черты, а другие поглотил полностью. Например, шею. Украшенная вторым подбородком, его голова, казалось, балансирует непосредственно на плечах, и двигался он осторожно, будто боялся, что она скатится. Я сказал себе, что если вижу брата в другом свете, так это из-за костюма, а не из-за веса. Он же теперь взрослый мужчина. Он собирался жениться, и, должно быть, стал другим человеком. Он отхлебнул слабого кофе, сваренного отцом, и выплюнул его обратно в кружку. – Пить эту дрянь все равно что трахаться в лодке. – Что? – Вода мешает. – «А впрочем, – подумал я, – может быть, дело все-таки в весе». На следующее утро я поехал на побережье вместе с сестрой Лизой и ее мужем Бобом. Как самая старшая и единственная замужняя из сестер, она сама себе назначила сразу две роли – умудренной опытом старшей сестры и посаженной матери жениха. Стоило лишь упомянуть Пола, Кэти или даже Атлантик-Бич, как она начала плакать, приговаривая сдавленным голосом: «Не думала я, что мне доведется дожить до этого дня». Начиная от Морхед Сити она практически плакала без умолку, вдохновленная картинками из нашего детства. «О, мостик! О, причал! О, поле для минигольфа!» Отель, где Полу предстояло жениться, раньше назывался «Джон Иенси», но недавно его переименовали в «Королевский павильон». Его изрядно перестроили, и бывшая скромная гостиница на берегу теперь предлагала вашему вниманию банкетные залы и беседку для новобрачных. Официантки носили галстук-бабочку. Если бы вы провели 1980-е годы в состоянии комы, фальшивые колонны и архитектурные решения в пастельных тонах произвели бы на вас должное впечатление, но я узрел в этом что-то печальное и дешевое. Хотя сама церемония должна была происходить в «Королевском павильоне», все гости остановились по соседству, в трехэтажном мотеле «Атлантида,» мало изменившемся с начала космической эры. В нем мы в молодости проводили свои уикенды, когда путешествия на пляж превратились в путешествия на пляже. Грибы, кокаин, героин, пейотль – когда бы я ни приехал туда, я был изрядно наколот, и каждый раз удивлялся, что мебель, как ни странно, стоит на месте. Брат выбрал «Атлантиду» не из сентиментальных соображений, а потому, что там разрешалось Держать собак. Друзья Пола, компания, которую мы называли просто «чуваки», тоже привезли своих любимцев, которые выли, скулили и царапали когтями Раздвижную стеклянную дверь. Вот что бывает с бездетными людьми, с теми, кто даже не знаком с людьми, имеющими детей. У собаки была течка. На репетиции обеда подавали и консервы, и сухие продукты, а когда брат провозгласил тост «За мою клевую сучку!» все решили, что он имеет в виду мопсиху. За час до свадьбы все мужчины семьи должны были встретиться в комнате Пола, без всяких женщин и чуваков. Пошел и я, желая хоть раз в жизни ощутить мужскую солидарность, и теперь, вспоминая об этом, я думаю, что, может, это она и была. После моего собственного безупречного номера комната Пола выглядела темной и грязной, как пещера какого-то зверя. Он прибыл накануне, а номер уже выглядел так, как будто он жил в нем годами, питаясь пивом и мясом пропавших без вести отдыхающих. Я расстелил газету и сел на кровать, а отец как свидетель со стороны жениха поправил на брате пояс. Было пять часов дня – одного из важнейших дней в их жизни, а они сидели и смотрели телевизор, какой-то кабельный канал, по которому передавали специальное сообщение о наводнении в отдаленном городке, бездумно построенном на берегу коварной реки. Жители укладывали мешки с песком под единственную уцелевшую стену. Вниз по улице плыла тележка. «А дождь, – сказал комментатор, – все продолжает идти». Когда-то я слышал – может и вранье, – что во время съемок фильма «Ганди» режиссер нанимал людей на роли мешков с песком. Ему было легче им заплатить, чем найти натуральные мешки. Мне показалось, что это неплохое начало разговора, но не успел я закончить первое предложение, как отец велел мне заткнуться. «Господи, мы тут пытаемся посмотреть телевизор, – сказал он. – Тебе что, это мешает?» В комнате невесты тем временем накладывали макияж и тут же слезами смывали его. При этом говорили важные вещи, и я не мог избавиться от ощущения, что попал не в ту комнату. Отец развернул брата лицом к себе и, не отрывая глаз от телевизора, стал завязывать ему галстук-бабочку. «Такое наводнение испортит на хрен полы из твердой древесины, – заметил Пол. – Этим сукиным детям придется все менять, полностью, я тебе говорю». «Это уж точно». Отец помог жениху влезть в пиджак и обернулся, чтобы бросить прощальный взгляд на жертв наводнения. «Ну, ладно, – сказал он. – Пошли жениться». В «Королевском павильоне» царила суматоха. Пятичасовая свадьба задержалась, так что мы наблюдали из бокового коридора, как капеллан из морской пехоты завершил венчание симпатичной молодой пары – обоим было лет по двадцать, не больше. Лиза и Эми прикинули, что брак продержится года три. Гретхен и я склонялись к полутора годам, а Тиффани сказала, что, если мы хотим добиться точного ответа, лучше спросить ясновидящую, стоявшую у колючего куста вместе с крестной Пола. Это была высокая женщина, традиционно одетая, с волосами телесного цвета и ногтями в тон. На цепочке вокруг шеи у нее висели темные очки, и, рассказывая о своей квалификации, она протирала стекла. Оказалось, что кроме пятничного гадания по картам таро, она лечит рак, диабет и сердечные заболевания наложением рук на всякие потайные и труднодоступные места страждущих. «Дар у меня проявился в семь лет, – объявила она. – И уж поверьте мне, то, что я делаю, я делаю просто замечательно». На свадьбах она предсказывала судьбу жениха и невесты, забираясь в самые глубины их личностей, а затем использовала свои открытия для составления персональной и уникальной супружеской клятвы. «Мне лично кажется, что это прекрасно», – сказала Лиза. «Я знаю, – ответила ясновидящая, – я знаю». Моряки высыпали из беседки, и мы заняли их места. «Что она о себе воображает? – прошептала Лиза. – Я всего-навсего хотела поддержать светскую беседу». «Я знаю, – ответил я. – Я знаю». Диск-жокей Джей Ди застрял в пробке на мосту, так что церемония началась без записи свадебного марша. Лиза, как и следовало ожидать, завыла, как только невеста, под руку со своим отцом, появилась из-за автомата для кока-колы. Ее примеру последовали собаки, и я, твердо решив ни в коем случае к ним не присоединяться, сосредоточился на маленькой полоске океана, проглядывающей из-за деревьев за спиной у ясновидящей. Именно здесь двадцать два года назад брат едва не утонул. Мы резвились в воде во время прилива, перескакивали через волны, уходя все дальше и дальше от гостиницы. Это было неправильно, и я поплыл к берегу в полной уверенности, что он плывет рядом. «Родственники и друзья, поздравляю, – говорила ясновидящая. – Сегодня мы все стоим на…». Тут она глянула на невесту, возвышающуюся над моим братом-недомерком, «…на цыпочках, чтобы поздравить… Пола и Кэти». В это время дня ему не полагалось гулять, тем более со мной. «Ты его заводишь, – говорила мама. – Оставь его в покое, ради Бога». Когда она меня обвиняла в том, что я завожу своих сестер, я всегда чувствовал себя виноватым, но мне было приятно сознавать, что я могу возбудить достаточный энтузиазм у двенадцатилетнего мальчика. Это мне и полагалось делать как старшему брату, и меня радовало, что у меня получается. Я проплыл примерно длину бассейна, остановился и обернулся. Пола не было. «Такую любовь…, в магазине не купишь, – продолжала ясновидящая. – Не найдешь под деревом или под… ракушкой». Было видно, что она старается представить себе все возможные нычки. «Даже в сундуке с сокровищами, зарытом сотни лет назад на этих исторических островах вокруг нас». Накатил новый вал, и брат исчез под ним. Я видел только его правую руку, поднятую в международном жесте, обозначающем: «Я умираю, причем по твоей вине». Я рванулся к нему, пытаясь вспомнить занятия по безопасности на воде, которые посещал много лет назад. «Думай, – велел я себе, – думай как мужчина». Я пытался сосредоточиться, но на ум мне приходил только наш инструктор, семнадцатилетний атлет по прозвищу Блин. Я вспомнил россыпь веснушек у него на плечах и слабый луч надежды, когда он обводил взглядом учеников, выбирая потенциального утопающего. «Меня, меня, – шептал я. – Я тут». Я вспомнил аромат гамбургеров, тянущийся из домика, ощущение спасжилета на моей обоженной спине и чувство глубочайшего разочарования, когда Блин выбрал Пэтси-Пайн; и она потом вспоминала, что тот день «полностью изменил ее жизнь». Такими воспоминаниями жизнь вряд ли спасешь, так что я отбросил прошлое и, наоборот, положился на инстинкт. «Да будет этот брак благословен, и да будет благословений столько… сколько песчинок… в океане». В конце концов я схватил Пола за волосы и заорал, чтоб он лежал, не двигаясь. Его вырвало морской водой, и вместе мы стали пробиваться к берегу, болтаясь примерно в полумиле от гостиницы. Мы лежали рядом, на мелководье, пытаясь отдышаться. Я чувствовал, что надо обязательно что-нибудь сказать, момент требовал какого-нибудь выражения облегчения и братской любви. – Слушай, – начал я, – я хочу, чтоб ты знал… – Да отстебись ты, – ответил мне Пол. «Да», – сказал Пол, обращаясь к Кэти. «Не думала я, что доживу до этого дня», – всхлипнула Лиза. Брат поцеловал свою невесту, а ясновидящая оглядывала гостей и кивала головой, как бы говоря: «Я знала, что так и будет». Щелкали фотоаппараты, и ветер развевал по воздуху фату и шлейф Кэти. Выражение изумления, крепкие объятья – на снимках, сделанных в этот день, она выглядит так, будто только что упала прямо с неба и лишь в последний момент ее удалось поймать тому, кто отныне считает себя самым счастливым человеком на свете. На вечеринке брат танцевал червяком, извиваясь на пузе под речитатив чуваков: «Пляши, толстяк, пляши». Отец произнес короткую неуклюжую речь, размахивая резиновым цыпленком, и аппараты защелкали вновь. «Я не верю собственным глазам, – вмешался я. – Резиновый цыпленок! « Он стал объяснять, что искал, но не нашел резинового петуха, а я объяснил, что не о том речь. «Даром импровизации обладают не все, – сказал я. – Где твои заметки? Почему ты не попросил меня помочь?» Я был так суров к нему потому, что собирался сказать настоящую речь. Я мечтал об этой речи, еще когда Пол был ребенком, но никто никогда не предложил мне ее произнести. А теперь придется ждать до его похорон. * * * Зал сдавали всего до часу ночи, так что возникла идея перенести празднование на пляж. Кэти переоделась, а мы с Полом пошли выгуливать собак на лужайке перед «Атлантидой». Впервые с момента свадьбы мы были одни, и я намеревался воспользоваться этим в полной мере. Ключевые слова – в полной мере. Потому что так никогда не получается. Хочешь сказать что-нибудь запоминающееся – и обязательно ляпнешь что-то, как последний придурок. Может, конечно, тебя и запомнят, но не так, как тебе хотелось. Брат всю жизнь спасал меня от подобных моментов, и сейчас ему предстояло вновь это сделать. Начал моросить мелкий дождик, я откашлялся, Венера присела в травке, выдавливая из себя какашки размером с горошину. «Ты что, убирать за ней не будешь?» – спросил я. Пол указал на землю и свистнул датского дога. Тот с шумом промчался по лужайке и молниеносно сожрал фекалии. «Еще скажи, что это вышло случайно», – сказал я. «Случайно, черта с два. Я этого сукина сына специально тренировал, – ответил он. – Иногда он подставляет морду к ее заднице и ест дерьмо прямо из-под крана». Я представил себе, как мой брат у себя посреди двора учит пса есть дерьмо, и понял, что эта картина останется со мной до самой смерти. Какие там слезы и братские признания – настоящие воспоминания именно такие. Дог облизнулся и поискал в траве добавку. «Так что ты говорил?» – спросил Пол. «Да так, ничего». Чуваки на вершине дюны, которая грозила вот-вот обвалиться, издали боевой клич. Стоя в дверях своей комнаты, Кэти окликнула брата, и он, вместе с собаками, пошел на зов, распространяя вокруг себя любовь, какую не найдешь ни под деревом, ни под ракушкой, ни в сундуке с сокровищами, зарытом много столетий назад на этих исторических островах, окружающих нас. Глава 16. Домовладение «Найти подходящую квартиру все равно, что влюбиться», – сказала нам брокерша, стильная старушка в фирменных темных очках. Крашеные светлые волосы, черные чулки, маленький шарфик, игриво повязанный вокруг шеи – три месяца она таскала нас по всему Парижу в своей спортивной машине. Хью – впереди, а я сидел на заднем сиденье, сложившись пополам, как шезлонг. После каждой поездки мне приходилось заново учиться ходить, но это были мелкие физические неудобства. Проблема же заключалась в том, что я уже влюбился – в нашу квартиру. Она была идеальной, и поиски другой представлялись мне предательством и изменой, как совершение прелюбодеяния. После очередного осмотра я становился посреди нашей гостиной, смотрел на высокий потолок с перекрытиями и пытался объяснить, что другие квартиры для меня ничего не значат. Хью занял противоположную позицию, он обвинял нашу квартиру в том, что нам приходится хитрить. Мы предлагали, мы просто умоляли купить ее, но хозяин держал ее для своих дочек, двух маленьких девочек, которым предстояло вырасти и выгнать нас из дому. Мы могли бы продлить контракт еще на пятнадцать лет, но Хью отказался вкладывать свою любовь в безнадежное дело. Услышав, что наша квартира никогда не будет по-настоящему нашей, он повесил трубку и связался с престарелой брокершей, и так он поступает всегда, если что не по нем: он начинает действовать и движется вперед. Квартира для него больше не существовала, но я все еще надеялся на чудо. Автокатастрофа, пожар на детской площадке – да мало ли что может случиться с маленькими девочками. Когда мы смотрели квартиры, я старался быть объективным, но чем больше мы видели, тем сильнее я впадал в отчаяние. Если квартира была не слишком маленькой, значит, была слишком дорогой, слишком современной, слишком далеко от центра. Я сразу почувствовал, что о любви и речи быть не может, но Хью уперся рогом и во всем находил потенциальные возможности. Ему нравилась разруха, дающая возможность все исправить, и когда поздним летом старушка достала описание того, что можно перевести как «удачно расположенный бардак», он пришел в восторг. Чувство это возрастало, пока мы подымались по лестнице, и достигло апогея, когда дверь отворилась, и на лестничную клетку просочился запах застарелой мочи. Предыдущие жильцы съехали, оставив повсюду следы своего пребывания и характера. Все ниже пояса было искурочено, разбито в щепки, на всем были следы крови и человеческие волосы. На полу в гостиной я нашел зуб, а к двери прилепилось что-то, похожее на целый ноготь, измазанный соплями. Конечно, все это видел я один, вечный пессимист. Пока я искал остальные части тела, Хью носился взад-вперед между пещероподобными кухней и ванной, и глаза его горели безумным огнем. Когда мы нашли нашу старую квартиру, у меня было такое же выражение, но на этот раз я не мог его поддержать, хотя всячески старался разделить его энтузиазм: «Смотри-ка, перерезанная проволока!» – но это звучало неубедительно. Так говорит человек, идущий на компромисс и пытающийся это скрыть. Место было не такое уж страшное. Комнаты были большие и светлые, и против расположения возразить было нечего. Просто оно меня как-то не впечатлило. «Может быть, ты путаешь любовь с жалостью», – сказал я ему, а он мне на это ответил: «Если ты и впрямь так считаешь, мне искренне жаль тебя». Старушка почуяла недостаток энтузиазма с моей стороны и тут же приписала его отсутствию воображения. «Некоторые люди не видят дальше своего носа», – вздохнула она. «Минуточку, – начал я – и сказал невероятную глупость: – я обладаю даром предвидения». Она вытащила из сумочки телефон и предложила: «Докажите. Владелец получил уже три предложения и не собирается ждать вечно». Если найти квартиру все равно что влюбиться, то купить ее все равно что сделать предложение во время первого свидания и пообещать не видеть друг друга до самой свадьбы. Мы назвали свою цену, и когда она была принята, я сделал вид, что счастлив так же, как Хью и старушка, подружка невесты. Мы встретились с банкиром и юристом, к которому надо было обращаться мэтр Ла Брюс. Я надеялся, что кто-нибудь из них прекратит это – откажут нам в ссуде, откопают какой-нибудь кодицил, – но все двигалось по расписанию. Наш мэтр провел подписание документов, а на следующий день появились подрядчики. Начались ремонтные работы, а я все еще просматривал каталоги недвижимости, надеясь выбрать что-нибудь получше. Меня беспокоило, что мы выбрали не только неправильную квартиру, но и неправильный район, неправильный город, неправильную страну. «Обычное раскаяние покупателя, – сказала старушка, – но вы не волнуйтесь, это вполне естественно». Естественно. Странно было услышать это слово из уст восьмидесятилетки с лицом без единой морщинки и волосами цвета американских школьных автобусов. Через три месяца после переезда мы поехали в Амстердам, город, о котором так часто говорят: «Там протащишься, как нигде». Я представлял себе залитые неоновым светом мосты и каналы с ширкой, но Амстердам оказался больше похож на картины Брейгеля, чем на комикс. Нам понравились узкие кирпичные здания и шелест велосипедных шин на опавших листьях. Окна гостиницы выходили на Херенграхт, и, заселившись, я подумал, что мы совершили ужасную ошибку. С какой стати мы поселились в Париже, не изучив всех возможностей Амстердама? О чем только мы думали? В первый же день мы отправились на прогулку и наткнулись на дом Анны Франк, что было для нас неожиданностью. Раньше мне казалось, что она жила в какой-то дыре, а на самом деле оказалось, что в очень красивом здании XVII века прямо над каналом. Тенистая улица, недалеко от магазинов и городского транспорта в смысле расположения место превосходное. За долгие месяцы поисков квартиры я стал смотреть на вещи под определенным углом, и когда увидел толпу перед входом, мне и в голову не пришло, что это очередь за билетами. Я сразу решил, что это день открытых дверей перед продажей дома. Мы вошли в чуланчик за знаменитым книжным шкафом, и, как только я пересек порог, тут же почувствовал то, что старушка называла «ударом молнии»: абсолютную уверенность, что эта квартира – для меня, что она будет моей. Все здание нам было ни к чему, да и дорого, но квартира, где жила семья Анны Франк, была как раз подходящего размера и просто очаровательна. Об этом никто не упоминает – в спектаклях и фильмах ее всегда показывают облезлой и старомодной. Стоит распахнуть занавески, и первые слова, которые приходят на ум, – это не «Я все-таки верю, что все люди в душе хорошие», а «Кого надо укокошить, чтобы получить эту квартиру?» Конечно, я бы внес кое-какие изменения, но я видел, что в целом это то, что надо, особенно без мебели и всяких вещей, из-за которых любая комната всегда кажется меньше. Хью задержался посмотреть на снимки кинозвезд, висящие на стене в спальне Анны Франк – на стене, которую я лично вообще снес бы, – а я рванул в ванную, а потом – в туалет с дельфтским унитазом, напоминавшим большую супницу. Затем – наверх, в кухню с двумя окнами, служившую одновременно и столовой. Я бы убрал столешницу и, конечно, поменял бы трубы. Но в первую очередь я бы выбросил печку и восстановил очаг. Я словно услышал слова старушки: «Это – основной акцент всего оформления». Сначала я решил, что мой кабинет будет в комнате рядом с кухней, но потом увидел чердак с чудесными мансардными окнами, и комната рядом с кухней тут же превратилась в уголок для отдыха. Теперь – снова вниз, еще раз взглянуть на унитаз, потом – опять наверх, получше приглядеться к столешнице, которую, по зрелом размышлении, я решил оставить. А может, и нет. Люди входили и выходили, толпились на лестнице, не закрывали рта, так что сосредоточиться было трудно. Женщина в фуфайке с надписью «Диснейленд» стояла в дверях и снимала мою раковину, и я нарочно пихнул ее, чтобы снимки вышли смазанные и непривлекательные. «Осторожнее!» – воскликнула она. «Сама осторожнее!» Я был как в лихорадке. Ничего, кроме квартиры, не имело значения. Дело было не в том, что тут жила знаменитость, и не в исторической ценности – не то, что приобрести ресницу Марии Каллас или кухонные щипцы, которыми когда-то размахивал Папа Иннокентий ХШ. Конечно, я бы упомянул, что я не первый обитатель этой квартиры, который вел дневник, но я влюбился в нее не потому. Рискую показаться слишком сентиментальным, но я почувствовал, что наконец вернулся домой. По жестокой прихоти судьбы я был далеко отсюда, но теперь вернулся, чтобы потребовать то, что принадлежало мне по праву. Это было самое прекрасное чувство на свете: возбуждение и облегчение в сочетании с головокружительным ощущением, что покупка квартиры расставит все по местам. Оно не покидало меня до той минуты, когда я случайно перешел в соседнее здание, присоединенное к музею. Над витриной огромными буквами были написаны слова Примо Леви: «Одна Анна Франк трогает нас больше, чем бесчисленные другие, страдавшие так же, как она, но чьи лица остались в тени. Возможно, так даже лучше. Если бы мы могли принять в себя страдания всех людей, мы не смогли бы жить». Он не уточнил, что мы не смогли бы жить в ее доме, но это явно подразумевалось и бесповоротно разрушало любые мечты о домовладении. Трагедия Анны Франк усугубляется еще и тем, что она не дожила совсем чуть-чуть, что они с сестрой погибли всего за несколько недель до того, как их лагерь освободили. Их семья пряталась два года, и они могли бы пережить войну, если бы их не заложил сосед – неизвестно, какой именно. Я выглянул из окна, размышляя о том, кто же способен на такое. На меня глядело мое отражение, а сквозь него просвечивала самая красивая квартира в мире. Глава 17. Закрой крышку В туалете аэропорта Ла Гуардиа я видел, как мужчина достал мобильник из кармана пиджака, зашел в пустую кабинку и начал набирать номер. Я подумал, он собирается писать и говорить одновременно, но, посмотрев на щель под дверью, я увидел, что штаны у него спущены до лодыжек. Он сидел на унитазе. Большинство звонков из аэропортов начинается с географии. «Я в Канзас-Сити», – сообщают люди. «Я в Кеннеди». «Я в Хьюстоне». Этот мужчина, на вопрос, где он, ответил просто: «В аэропорту, а где ж еще?» Звуки общественного туалета не похожи на звуки аэропорта, по крайней мере, безопасного аэропорта, поэтому его «А где ж еще?» показалось мне несправедливым. Тому, с кем он говорил, наверно, тоже. «То есть как в каком аэропорту? – сказал Мужчина. – Я в Ла Гуардиа. А теперь давай-ка мне Марти». Чуть позже я уже был в Бостоне. Моя сестра Тиффани встретила меня в холле гостиницы и предложила провести остаток дня у нее. Швейцар вызвал такси, и, усевшись в него, я рассказал ей про человека в Ла Гуардиа. «Представляешь, он действительно звонил, сидя на унитазе!» Тиффани очень уважает всякие правила, но проявляет большую широту кругозора, когда речь заходит о смертных грехах. Изнасилование, убийство, отказ от детей – она склонна рассматривать каждый случай индивидуально. А вот мелочи выводят ее из себя, она их осуждает, преимущественно, в форме деклараций, начинающихся словами: «Никто не может…». «Никто не может взять и начать делать всякие штуки из еловых шишек», – говорит она. Или: «Никто не может употреблять слово малипусенький, говоря о хот-доге. Это не красиво. Это не смешно. Так не делают». Рассказывая Тиффани о мужике на унитазе, я ожидал, что за этим последует взрыв возмущения. Я ожидал декларации, но она сказала только: «Я считаю, что мобильники – это неправильно». – А звонить, сидя на унитазе – правильно? – Ну, насчет этого я не уверена, – сказала она, – но в принципе, конечно. Я снова представил себе туалет в Ла Гуардиа. «Но ведь люди могут догадаться, что происходит? Как ты объяснишь все эти звуки?» Сестра поднесла ко рту воображаемую трубку. Потом лицо ее сморщилось, и она произнесла неестественным прерывающимся голосом, какой бывает у людей, когда они поднимают что-то тяжелое: «Ты это, не обращай внимания. Я тут пытаюсь… открыть эту… крышку». Тиффани снова откинулась на сиденье, а я вспомнил, сколько раз слышал эту фразу, и представлял себе, как моя сестра беспомощно стоит посреди кухни. «Побей крышку о стол, – обычно советовал я. – Засунь банку под горячую воду, иногда помогает». Со временем, после продолжительной борьбы, она с облегчением выдыхала: «Ну, вот… теперь получилось». Потом она благодарила меня, и я чувствовал себя могущественным, единственным человеком на Земле, способным открыть банку по телефону. Апеллировать к моему тщеславию – старый прием, но дело было не только в этом. Тиффани прекрасно готовит. Она не признает упрощенных вариантов, так что я всегда считал, что в банке было что-то, что она законсервировала сама. Может быть, варенье или персики. Я представлял себе, как после открытия крышки по кухне распространяется сладостный запах, а с ним – ощущение гордости и удовлетворения, наступающее, когда делаешь что-то «как полагается, по старинке». Я тоже гордился на расстоянии, но сейчас почувствовал, что меня предали. – Папик слишком много думает, – сказала она. – Папик? – Ага, – сказала она. – Ты. – Никто меня не называет папиком. – А мамик называет. Это у нее такой новый прикол. Всех мужчин она называет папиками, всех женщин – мамиками. В сорок лет она разговаривает как не по годам развитой младенец. Моя сестра живет в Соммервилле, на первом этаже маленького двухэтажного домика. Металлическая сетка отделяет двор от тротуара, а за домом есть гараж, там она держит велосипед и самодельную тележку, которую регулярно прицепляет к велосипеду. Это такая неуклюжая штука, похожая на старинную повозку. Сделана она из фанеры и двух колес, найденных в Металлоломе. Есть много всяких правил, касающихся тележки, в частности, что разрешается, а что запрещается делать при виде ее. Абсолютно запрещено смеяться, а также гудеть, показывать пальцем, растягивать глаза к вискам, намекая на китайца-рикшу. Это последнее нарушение встречается гораздо чаще, чем вы думаете, и бесит Тиффани чрезвычайно. Она начинает свирепо защищать китайцев, особенно свою квартирную хозяйку, миссис Йип, которая ей посоветовала бороться с жиром, нанося ритмичные удары по бедрам и животу. Каждое утро моя сестра включает телевизор и, стоя в гостиной, в течение получаса занимается самоистязанием. Она утверждает, что это ей помогает держаться в форме, но я думаю, что ей помогает велосипед и постоянно нагруженная тележка. «У нее красивый голос, – говорит наш отец. – Ну что бы ей не сделать с ним что-нибудь». А когда я спрашиваю, что именно она должна сделать, он говорит, что ей надо выпустить альбом. «Так она же не поет». «А могла бы». Он говорит так, как будто она не выпускает альбом исключительно из-за собственной лени. Как будто люди просто приходят с улицы, записывают дюжину-другую песен, и вручают радиостанциям, которые их ждут не дождутся. На моей памяти Тиффани сроду не пела ничего, кроме «С днем рожденья,» но зато когда она говорит – тут отец абсолютно прав, – голос ее звучит очень красиво. Даже в детстве голос у нее был полнозвучный, немного таинственный, и это придавало любой банальной фразе загадочный, слегка эротический оттенок. «Человек должен использовать то, что ему дано, – говорит отец. – Не хочет выпускать альбом, могла бы быть секретаршей в офисе. Всей работы – отвечать на идиотские звонки». Но Тиффани не нужны советы по профориентации, а особенно советы нашего отца. – По-моему, она вполне довольна своей жизнью, – говорю я ему. – Ай, не трынди. Когда Тиффани было тринадцать лет, ей надели скобки для коррекции зубов. В четырнадцать она попыталась их снять плоскогубцами. В то время она была в бегах и изо всех сил старалась стать непохожей на школьную фотографию, которую родители дали полицейским. Пытаясь напасть на след моей сестры, я решил поговорить с одной из ее подружек, крутой девчонкой по прозвищу Бандитка. Она утверждала, что ничего не знает, а когда я обвинил ее во лжи, открыла зубами бутылку кока-колы и выплюнула крышку на землю. «Слушай, – сказал я, – я же не враг». Но она наслушалась всяких историй и прекрасно понимала, что доверять мне нельзя. После поимки Тиффани поместили в заведение для малолетних преступников, а потом отправили в школу, о которой мама узнала из дневной телепередачи. Наказание там заключалось в том, что дети лежали животом на полу, а воспитатель засовывал им в рот шарики для гольфа. Это называлось «Любовь не картошка». Там держали до восемнадцати лет, а затем уже можно было сбежать со всем соблюдением законности. После освобождения Тиффани увлеклась пекарским делом. Она занималась в кулинарном институте в Бостоне, а потом много лет работала в одном ресторане. Они там считали, что посыпать шоколадное печенье таррагоном и черным перцем очень остроумно. Тиффани готовила для людей, привыкших читать, а не есть, но платили ей хорошо, да еще предоставляли всякие льготы. От полуночи до рассвета Тиффани стояла на кухне, просеивала муку и слушала радио. Утренние программы бывают смешные и страшные – зависит от того, насколько ты можешь абстрагироваться от тех, кто звонит в студию. Томми из Ревира, Кэрол из Фол-Ривер – они одинокие и сумасшедшие. А ты нет. Но к четырем утра эта разница стирается – ты стоишь одна-одинешенька в бумажном колпаке и крошишь зеленый лук в сливочную глазурь. «Можно мне закурить?» – спрашивает водителя Тиффани и, прежде, чем он успевает ответить, зажигает сигарету. «Курите и вы, если хотите, – добавляет она. – Мне это нисколько не мешает». Водитель, русский, улыбается ей в стекло заднего вида, демонстрируя полный рот золотых зубов. «Ага, папик, теперь нам ясно, куда ты вкладываешь свои денежки», – говорит Тиффани, а я начи наю жалеть, что ни она, ни я не водим машину. Моя сестра, как и наша мама, может болтать с кем угодно. Если б меня тут не было, а она могла бы себе позволить ехать на такси, то уже точно сидела бы впереди, хвалила водителя за то, как он здорово сигналит, а потом, чтоб мало не показалось, посмеялась бы над его фотографией на удостоверении личности и над именем под этой фотографией. В детстве все ее обвиняли во лжи, и ее безжалостная, а часто и неуместная манера резать правду-матку – своего рода компенсация. «Я вам врать не стану», – заявляет она, забывая при этом, что есть еще одна возможность – просто промолчать. По дороге из Кембриджа в Соммервилль Тиффани показывает мне еще пару мест, где ей довелось поработать за минувшие пятнадцать лет. Последней была традиционная итальянская пекарня, в которой работали пожилые ветераны с именами типа Сал или Малютка Джой. Во время рабочего дня они выдумывали всякие предлоги, чтобы потрепать ее по заду или провести рукой по ее фартуку, и она им это позволяла потому, что: а) «это было не больно», б) «я там была единственной женщиной, так что кого же еще им было хватать?» и в) «шеф разрешал мне курить». К деньгам она не привыкла, но продержалась почти год, пока хозяин не объявил, что едет в отпуск. Его многочисленная семья назначила место встречи в Провиденс, так что пекарня будет закрыта первые две недели октября, и платить никому не будут. У Тиффани нет кредитной карточки, и междугородной телефонной связью она не пользуется. Все деньги у нее уходят на квартплату и кабельное ТВ, так что она провела свой отпуск перед телевизором, колотя себя по пустому животу и все больше и больше свирепея. Когда две недели подошли к концу, она вышла на работу и поинтересовалась у шефа, как он провел свой «мудовый месяц». Обычно она прекрасно отдает себе отчет в том, насколько далеко она может зайти, но на сей раз, видно, просчиталась. Мы как раз проезжаем мимо пекарни, и она выбрасывает сигарету в окошко. «Мудовый месяц, – повторяет она, – ну как это может не показаться смешным?» После итальянцев наступила эпоха тележки и возвращения к вампирскому расписанию начала ее поварской карьеры. Теперь, когда все люди спят, моя сестра роется в мусоре, выброшенном ими. Она носит с собой фонарик и резиновые перчатки и находит потрясающее количество зубов. «Но не таких, как У тебя, – говорит она шоферу. – Я, в основном, нахожу фальшивые». – В основном? – уточняю я. Она роется в рюкзаке и извлекает несколько разрозненных коренных зубов. Один маленький и чистенький, по виду детский, а другой огромный, и вид У него такой, будто его вырыли из земли. Постучав им по стеклу, я рассматриваю его на свет, чтобы убедиться, что он не из пластмассы. – Ну кто выбрасывает настоящие зубы? – спрашиваю я. – Не я, это уж точно, – откликается водитель, периодически участвующий в разговоре после того, как Тиффани разрешила ему курить. – Ага, – говорит она. – С тобой нам все ясно. А вот кто-нибудь другой, какой-нибудь американец, распрощается с зубом, да и выкинет его. В этой стране, папик, что из пасти выпустил, то, считай, мусор. Кроме зубов, моя сестра находит поздравительные открытки и керамических пони. Гневные письма, написанные, но так и не отправленные конгрессменам. Трусы. Амулеты. Мелкие вещички отправляются в рюкзак, а все остальное – в тележку, а затем – в ее квартиру. Кто-то умирает, и за вечер она делает три-четыре ходки, вывозя все – от кресел до мусорных корзин. – А на прошлой неделе я нашла индюка, – рассказывает она. Я жду, предполагая, что это только половина фразы. «Я нашла индюка… из папье-маше. Я нашла индюка… и зарыла его во дворе». Когда до меня доходит, что продолжения не будет, я начинаю нервничать. – То есть как это, ты нашла индюка? – Замороженного, – поясняет она. – В мусорнике. – И что ты с ним сделала? – А как ты думаешь, что люди делают с индюком? – интересуется она. – Сварила его и съела. Это экзамен, и я его не выдерживаю, повторяя все занудные мещанские слова. Что, наверное, была серьезная причина, чтобы выбросить индюка. Что, несомненно, производитель сам объявил, что индюк негодный, как тухлые рыбные палочки. Или кто-нибудь что-нибудь с ним сделал. – Кто бы специально долбался с замороженным индюком? – спрашивает она. Я стараюсь представить себе такого человека, но в голову мне ничего не приходит. – Ну, может его разморозили и снова заморозили. Это же опасно, правда? – Тебя послушать, – отвечает она, – так если он не куплен у Балдуччи и не вскормлен полентой и дикими желудями, то уже сразу и опасный. Я имел в виду совсем другое, но когда я пытаюсь ей это объяснить, она кладет руку на плечо шоферу. «Если б тебе кто-нибудь предложил абсолютно хорошего индюка, ты б его взял, правда?» Шофер отвечает: «Да», и она гладит его по голове. «Ты мамику нравишься», – говорит она. Да, она его привлекла на свою сторону, но нечестными методами, и моя злость по этому поводу удивляет меня самого. – Предложенный кем-то прекрасный индюк и индюк, найденный на помойке, – это разные вещи, – говорю я. – В мусорнике, – поправляет она. – Господи, когда ты так говоришь, мне кажется, что я снова роюсь на помойке Звездного рынка. Это же всего-навсего индюк, расслабься. Конечно, иногда она находит ценные вещи и людей, желающих их купить. Это типы, каких можно встретить на блошином рынке, бородатые мужики с длинными ногтями, из тех, что зловеще хмурятся, стоит тебе назвать определенный оттенок посуды «Фиеста» не «рыжим», а «оранжевым». Что-то в их облике не вызывает моего доверия, но, если вы меня спросите, почему, я не смогу ответить ничего, кроме того, что они чужие. Знакомясь с друзьями Эми или Лизы, я испытываю чувство «узнавания», но те, с кем якшается Тиффани, – совсем другого поля ягоды. Я думаю о женщине, которую семь раз ранили, когда она убегала от полиции. Она классная, конечно, но убегать от полиции? Как сказал бы мой брат: «Зэчка какая-то». Чем ближе мы подъезжаем, тем чаще моя сестра обращается к водителю, и к моменту, когда он останавливается перед ее домом, я уже вообще исключен из разговора. Выясняется, что жене водителя было тяжело адаптироваться в Соединенных Штатах, и недавно она вернулась в свою деревню под Санкт-Петербургом. «Но вы же не развелись, – говорит Тиффани. – Ты же ее все равно любишь, правда?» Расплачиваясь с водителем, я чувствую, что ей было бы гораздо приятнее, если бы он, а не я, был ее гостем. «Не хочешь зайти и воспользоваться туалетом? – спрашивает она. – Может, тебе надо кому-нибудь позвонить тут, в городе?» Он вежливо отказывается от приглашения, и, поникнув, она следит за машиной, отъезжающей от обочины. Он хороший парень, но ей нужна не столько его дружба, сколько буфер между нею и моим неизбежным осуждением. Мы поднимаемся на ее крыльцо, и она колеблется перед тем, как достать ключ из кармана. «У меня не было возможности прибрать, – говорит она, но ложь звучит неубедительно, и она тут же поправляется. – В смысле, меня абсолютно не жарит, что ты думаешь о моей квартире. Во-первых, я и не хотела, чтобы ты приезжал». Мне должно быть приятно от такой откровенности Тиффани, но сначала нужно преодолеть обиду. Если бы я спросил, моя сестра в подробностях рассказала бы мне, с каким ужасом она ждала моего приезда. А потому я не спрашиваю, перевожу разговор на кота, который отирается большой ржавой головой о перила. «А, – говорит она, – это Папик». После чего снимает туфли и открывает дверь. *** Во время наших телефонных разговоров я представляю себе совсем другую квартиру, а не настоящее жилье Тиффани. То есть физически это одно и то же пространство, но я предпочитаю представлять его таким, каким оно было много лет назад, когда у нее еще была нормальная работа. Экстравагантной квартира не была никогда, никто ее специально не украшал, но она была чистой и уютной, и в нее было приятно возвращаться после работы. На окнах висели занавески, а вторая спальня была готова к приему гостей. А потом она завела тележку и, по мере превращения дома во временный склад барахла, избавилась от всех следов сентиментальности. Вещи появлялись, а когда подходило время квартплаты, исчезали. Кухонный стол шел на продажу вместе со старинной миской, принадлежавшей когда-то престарелой тетке, или с рождественским подарком с прошлого года. Вначале она подыскивала замену исчезнувшим предметам, но потом началась полоса невезения, и моя сестра научилась обходиться без стульев и абажуров. Вот этого отсутствия вещей я и стараюсь не замечать, и у меня неплохо получается, пока мы не заходим на кухню. Во время моего прошлого приезда Тиффани сдирала линолеум. Сначала я думал, что это часть определенного процесса, первый этап, за которым должен последовать второй. Мне и в голову не пришло, что весь процесс и состоял из одного этапа, в результате которого обнажился пол, покрытый листами толя. Добавьте к этому босые ноги, и можете представить себе кошмарный сон любой педикюрши. Лодыжки моей сестры заканчиваются какими-то отростками. На них можно различить пальцы и подошву, но назвать их ногами я не могу. Цветом они напоминают задубевшую кожу на конечностях человекообразных обезьян, но на ощупь больше похожи на копыта. Чтобы удержать равновесие она время от времени очищает подошвы от всякого мусора – пробок, кусочков битого стекла, куриной косточки, – но через секунду наступает на что-нибудь еще, и все начинается сначала. Вот что бывает, когда продашь и веник, и пылесос. Я окидываю взором грязную тряпку, закрывающую нижнюю половину окна, грязные сковородки с отломанными ручками, громоздящиеся на жирной плите. Кухня моей сестры напоминает фотографии Доротеи Ланж, а мне, как любому гомосексуалисту, хочется стать на колени и скрести, покуда пальцы не начнут кровоточить. Так я и делаю во все свои приезды в надежде, что плоды моих трудов продержатся хоть какое-то время. Блестящие поверхности, ванная, благоухающая аэрозолем. «Понюхай, как чудесно пахнет!» – говорю я. В последний приезд я отскреб, отчистил и натер воском пол в гостиной, после чего она опрокинула стакан вина на результат шестичасовой работы. Причем не случайно, это была политическая декларация: мне не нужно то, что ты можешь предложить. Позже она позвонила брату и назвала меня Мэри Жоппинс, и я бы не обиделся, если бы не было так смешно. В этот раз я не собирался ни во что вмешиваться, но без уборки я совершенно не знаю, чем себя занять. – Мы могли бы поговорить, – предлагает Тиф – фани. – Мы ведь никогда не пробовали говорить. – Да неужели? – думаю я. Если с Тиффани я общаюсь меньше, чем с другими сестрами, так это потому, что она никогда не приезжает домой. Несколько месяцев мы уговаривали ее приехать на свадьбу брата, и даже когда она наконец согласилась, слабо верили, что она и впрямь приедет. С Полом у нее нормальные отношения, но вся семья в целом ее нервирует. Мы бездействовали, когда ей в рот запихивали шарики для гольфа, и чем меньше она с нами видится, тем лучше для нее. «До вас что, не доходит? – спрашивает она. – Не нравитесь вы мне все вместе взятые». Вместе взятые – как будто мы агентство по выбиванию долгов. Тиффани гасит сигарету об пол, и когда она усаживается на тумбочку, я вижу тлеющий окурок, прилипший к ее правому копыту. «Я много работала с плиткой», – говорит она, и я следую взглядом за ее пальцем, указывающим в сторону холодильника. Там, у стены, стоит мозаичное панно. Она начала их делать несколько лет назад, используя при этом осколки посуды из мусорника. Ее последнее творение размером с коврик для ванной. На нем запечатлены остатки хуммелевской статуэтки, ангельское личико из прошлого, ныне кружащееся в вихре осколков кофейных чашек. Мозаика Тиффани, так же, как ее изысканные имбирные пряники эпохи работы в пекарне, отображает кипучую энергию художника, который просто взорвется без самовыражения. Это редкое качество, оно предполагает полное отсутствие самооценки, так что сама она этого не замечает. – Одна женщина предлагала его купить, – говорит она с искренним удивлением, что панно могло кого-то заинтересовать. – Мы сговорились о цене, а потом, У, не знаю, мне показалось, что брать у нее деньги Нехорошо. Это ощущение, что ты ничего не стоишь, мне знакомо, но деньги нужны Тиффани позарез. «Ты могла бы продать картину и купить пылесос, – говорю я. – И постелить новый линолеум, было бы красиво». – Да что ты привязался к моему полу? – спрашивает она. – Кому какое дело до чертова линолеума? В углу комнаты Папик приближается к моей куртке и дерет ее лапами, прежде чем улечься, свернувшись калачиком. «Не знаю, чего я вообще с тобой вожусь», – говорит Тиффани. Она хотела показать мне свои произведения – то, что ей действительно интересно, что она умеет делать, – а вместо этого я, как наш отец, начинаю ее уговаривать стать другим человеком. Я читаю на ее лице смесь усталости и высокомерия и вспоминаю диалог, происходящий ежегодно между мной и моим другом Кеном Шорром. Я: Ты уже купил елочку? Кен: Я еврей, я не украшаю елку. Я: Так что, ты думаешь обойтись венком? Кен: Я тебе уже сказал, я еврей. Я: Ясно, подешевле хочешь веночек купить. Кен: Не хочу я никакого веночка. Отстань ты от меня. Я: Ты просто нервничаешь, потому что не успел купить рождественские подарки. Кен: Я не покупаю рождественские подарки. Я: Да что ты болтаешь? Ты что, сам делаешь все подарки? Кен: Я не дарю рождественских подарков и точка. Черт подери, я ж тебе сказал, я еврей. Я: Так что ж ты, и родителям ничего не подаришь? Кен: Они тоже евреи, кретин. Именно поэтому я я еврей. Это наследственное, понял? Я: Конечно. Кен: Словами скажи: «Я понял». Я: Я понял. А куда же ты повесишь носок для подарков? Я не могу себе представить, что то, что важно для меня, для других людей может не иметь значения, поэтому и похож на миссионера, памятующего, что его задача – обращать, а не слушать. «Да, ваш бог Тики очень красивый, но мы тут собрались поговорить об Иисусе Христе». Неудивительно, что Тиффани ждет моего приезда с ужасом. Даже молча я ухитряюсь излучать снобистское неодобрение, сравнивая реальную Тиффани с ее улучшенной версией, которой она никогда не будет, женщиной, сражающейся с настоящими кастрюлями и оставляющей чужие зубы и замороженных индюков там, где она их находит. Не то, чтобы я ее не любил – совсем наоборот, – я просто беспокоюсь, что без постоянной работы и нормального линолеума она провалится в какую-нибудь щель, и мы никогда ее не найдем. В гостиной звонит телефон, и меня не удивляет, что Тиффани снимает трубку. Она не говорит своему собеседнику, что у нее гости, а, наоборот, пускается, к моему облегчению, в длинную беседу. Я смотрю, как моя сестра меряет шагами гостиную, поднимая своими здоровенными копытами тучи пыли, и удостоверившись, что она на меня не смотрит, сгоняю Папика со своей спортивной куртки. Потом наполняю раковину горячей мыльной водой, закатываю рукава и берусь за спасение моей сестры. Глава 18. Банка с червями Хью захотелось гамбургеров, так что мы – его приятельница Энн, он и я – отправились в заведение под названием «Шарлотка». Дело было в Лос-Анджелесе, городе, которого я не знаю. Некоторые названия мне знакомы по фильмам, но я не знаю, как выглядит Калвер-Сити, Сильвер-Лейк, или Венис-Бич. Мне называют какое-нибудь место, и я плыву по течению, предвкушая сюрпризы. Я думал, что «Шарлотка» – ресторан, а оказалось, это забегаловка. Никаких столов, одни табуреты вокруг стойки в форме подковы. Мы заказали гамбургеры повару в бумажному колпаке. Пока он их готовил, Энн достала несколько фотографий своего бультерьера. Она профессиональный фотограф, поэтому у нее получились портреты, а не просто снимки. Вот пес выглядывает из-за занавески. А вот пес сидит в кресле, совсем как человек, поглаживая лапой живот. Кажется, его зовут, Гарри. Когда Энн не снимает свою собаку, она летает по всей стране, выполняя заказы для разных журналов. Накануне она вернулась из Бостона, где фотографировала пожарного по фамилии Бастардо. «Это бастард, и еще ов конце, – рассказывала она. – Смешно, правда?» Хью рассказал ей о своих соседях в Нормандии. Их фамилия звучит как «жареная задница», но, если не говоришь по-французски, трудно понять, в чем шутка. – Через черточку пишется, да? – поинтересовалась Энн. – Типа, мисс Жареная вышла замуж за мистера Задницу, или все пишется одним словом? – Одним, – ответил Хью. Решив, что разговор некоторое время будет крутиться вокруг этой темы, я решил внести и свою лепту, вспомнив о некоей миссис Бронсон Чарльз, с которой познакомился в Техасе на этой неделе. Будь она помоложе, я бы задумался не о ней, а о ее родителях, которым, вероятно, казалось, что они очень остроумны. Но Бронсон Чарльз было семьдесят лет, а фамилия ей досталась от мужа. Так что это было не смешно, а просто странно: благовоспитанная матрона и киногерои, у которых все перепуталось – пол, имена и характеры. Как, например, у застенчивого парня по имени Тейлор Элизабет. Энн и Хью познакомились в колледже, и когда принесли наши гамбургеры, они стали вспоминать людей, с которыми учились. «Как этого мальчика звали? Ну, который учился на художественном факультете, Майк или, может, Марк? Он еще встречался с Карен. По-моему, ее звали Карен. Или Кимберли. Ну, ты знаешь, о ком я говорю». Такой разговор может тянуться часами. За ним Можно не следить, но терпеть его приходится. Я смотрел прямо перед собой, наблюдая, как повар со сломанным носом выкладывает сыр на гамбургеры, а Потом чуть-чуть повернулся влево и начал прислушиваться к разговору двух мужчин, сидевших напротив. В них чувствовалась усталость людей, которые не могут себе позволить выйти на пенсию и будут тянуть лямку, как рабочие лошади, покуда не откинут копыта. На одном из мужчин была футболка с надписью «Флорида», а на другом – шерстяной свитер грубой вязки и толстые вельветовые брюки, как будто погода по ту сторону бутылки с кетчупом была совсем другой. На коленях у него лежала куртка, а перед ним на прилавке стояла пустая чашка из-под кофе и валялась газета. «Про червей читал?» – спросил он. Он имел в виду контейнер с нематодами – крохотными червями, – недавно обнаруженный на равнине в Техасе. Их забросили в космос на корабле, предназначенном для уничтожения, но им загадочным образом удалось пережить взрыв. Мужчина в свитере потер подбородок и уставился в пространство. «Я вот думал, мы бы эту загадку могли решить в момент, – сказал он. – Если бы только…если бы только заставить этих тварей говорить». Это прозвучало дико, но я вспомнил, что во время суда над О. Дж. Симпсоном думал то же самое об Аките. «Вызвать ее как свидетеля. А мы послушаем, что она нам расскажет». Мысли вроде этой на какой-то миг кажутся вполне логичными, уместными как единственно возможное решение проблемы, больше никому не пришедшее в голову. Мужчина в футболке задумался. – Ну, – сказал он, – даже если бы черви и заговорили, толку бы от этого не было. Ты что, забыл, они же в банке. – Пожалуй, ты прав. Мужчины встали, чтобы рассчитаться, и пока они дошли до двери, их места уже заняли другие люди, не знакомые друг другу, – мужчина в элегантном костюме и женщина, которая, не успев сесть, тут же начала что-то читать, кажется, сценарий. Справа от меня Хью решил, что их одноклассницу звали не Карен и не Кимберли, а Кэтрин. Пока я подслушивал разговор соседей, Энн заказала мне кусок пирога. Когда я взял вилку, объяснила мне, что начинать есть пирог надо с верхней хрустящей корочки, постепенно вгрызаясь внутрь. – А напоследок должен остаться краешек, и на него ты должен загадать желание, – сказала она. – Тебе что, никто никогда этого не говорил? – Повтори, что ты сказала, пожалуйста. Она глянула на меня, как смотрят на людей, постоянно бросающих в огонь деньги. Какая бессмыслица! Какая пустая трата! «Ну, лучше поздно, чем никогда», – сказала она и переставила мою тарелку. Когда Энн и Хью возобновили беседу, я подумал обо всех пирогах, съеденных мною за всю жизнь, и о том, что она могла бы быть совсем другой, если бы я загадывал желание на краешек. Прежде всего, я бы не сидел в «Шарлотке», это уж точно. Если б я загадал желание, когда мне было восемь лет, то по сей день охотился бы за египетскими мумиями, выманивал их из гробниц и запирал в прочные железные клетки. А все последующие желания были бы связаны с моим образом жизни: новые башмаки, новый кнут, усовершенствование языка мумий. В том-то и беда с этими желаниями – они заманивают тебя в ловушку. В сказках от них одни неприятности, они раздувают людскую жадность и тщеславие. Лучшее, что можно сделать, – и в этом мораль сей басни – не быть эгоистом и задумать что-нибудь для общего блага, считая при этом, что счастье других сделает счастливым и тебя. Идея неплохая, к ней просто нужно привыкнуть. Тем временем в «Шарлотке» стало многолюдно. Теперь все места были заняты, и люди, прислонясь к стене, высматривали, кто из посетителей уже готов заплатить и убраться восвояси. Оглядевшись вокруг, я понял, что мы – наиболее подходящие кандидаты. Официант в бумажном колпаке уже убрал обертки от наших гамбургеров, осталась только тарелка с краешком моего пирога. Я пожелал, чтоб люди у стены перестали глазеть на нас, а потом быстро – но недостаточно быстро – попытался взять это желание назад. «Пожалуй, нам пора», – сказал Хью, и они с Энн вытащили свои бумажники. Потом они немного по спорили, кому платить: «Я угощаю – нет, я». А я размышлял о событии, которое могло случиться, истрать я свое желание. Лаборатория, наполненная чувствительными приборами. Люди в белых халатах дрожат, предвкушая чудо. Они наклоняются, пытаясь рас слышать тоненький голосок. «Вообще-то, – говорит червяк, – сейчас я вспоминаю, что действительно видел кое-что подозрительное». Глава 19. Цыпленок в курятнике Это была гостиница без дополнительных услуг, из тех, что вполне сгодится, если вы сами оплачиваете счет; но если его оплачивает кто-то другой, у вас возникнет к ней много претензий. Я счет не оплачивал, так что все недостатки, свидетельствующие о полном безразличии тех, кто меня пригласил, сразу бросились в глаза. Ванны не было, только пластиковая душевая кабина, а мыло крошилось и пахло, как средство для мытья посуды. В ночнике у кровати не было лампочки, но этому горю было легко помочь. Стоило только попросить лампочку у портье, но мне не нужна была лампочка. Я хотел чувствовать себя обманутым. Все началось с того, что авиакомпания потеряла мой багаж. На заполнение формуляров ушло время, и прямо из аэропорта мне пришлось ехать в колледж, что в часе езды на север от Манчестера, где предстояло выступать перед группой студентов. Затем последовал прием и 45-минутный проезд в гостиницу, которая оказалась у черта на куличках. Я приехал в час ночи и обнаружил, что мне зарезервировали комнату в подвале. Поздней ночью это не имело особого значения, но утром все изменилось. Раздвинуть шторы означало выставить себя на обозрение, а нью-гемпширские жители пялились в окно без зазрения совести. Смотреть было не на что, разве что на меня – как я сижу на краешке кровати, прижав к уху телефонную трубку. Представитель авиакомпании поклялся, что за ночь доставит мой чемодан, и когда этого не произошло, я позвонил по бесплатному номеру, напечатанному на обороте моего билета. Мне предложили на выбор – поговорить с машиной или подождать свободного агента. Я выбрал человека, и, прождав восемь минут, повесил трубку, размышляя, на кого бы свалить вину. – Мне все равно, идет ли речь о моем сыне, моем конгрессмене или о ком угодно. Я просто не одобряю такой стиль жизни, – говорила женщина по имени Одри, позвонившая на местное радио, чтобы поделиться своими соображениями. Скандал вокруг католической церкви не сходил с первых страниц газет уже целую неделю, и когда всех священников разобрали по косточкам, дискуссия переключилась на педофилию вообще, потом на педофилию среди гомосексуалистов, и все сошлись на том, что это – худшее из зол. Легкая тема для радиопередачи, вроде непомерного повышения налогов или массовых убийств. «Что вы думаете о взрослых мужчинах, занимающихся содомией с детьми?» – О, я против этого! – это всегда произносилось, как откровение, позиция меньшинства, которую никто раньше не осмеливался сформулировать. Последние десять дней, разъезжая по стране, я всюду слышал одно и то же. Ведущий выражал свое восхищение непоколебимой моральной позицией говорившего или говорившей, а те, подбодренные похвалой, спешили перефразировать свое первоначальное заявление, освежая его наречием или определением: «Пускай я покажусь старомодным, но я считаю, что это абсолютно неправильно». А потом они потихоньку начинают подменять слово педофил словом гомосексуалист, рассуждая так, будто эти понятия – синонимы. «Сейчас их даже по телевизору можно увидеть, – продолжала Одри, – и в школах. Как пресловутый цыпленок в курятнике». – Лиса, – поправил ведущий. – О, вот уж они хуже всех. В «Симпсонах» и прочих – я никогда не смотрю этот канал. – Я говорю, в курятнике, – сказал ведущий. – По-моему, в поговорке речь идет о лисе в курятнике, а не о цыпленке. Одри на минуту запнулась. – Я сказала – «цыпленок»? Ну, вы поняли, что я имею в виду. Эти гомосексуалисты неспособны к воспроизводству, поэтому они идут в школы и пытаются завербовать нашу молодежь. Подобные разговоры я слышал и раньше, но сегодня меня все раздражало больше, чем обычно, и потому, стоя посреди комнаты в одном носке, я заорал на радиоприемник: «Никто не завербовал меня, Одри. А уж я просил-умолял». Она была виновата в том, что я застрял в этом подвале, без багажа, она и ей подобные, самодовольные семьи, трусцой бегущие от парковки к ресторану на первом этаже, обитатели гостиниц с джакузи и окнами с видом на близлежащий лес. «Зачем гомику красивый вид? Ему только и заглядывать, что школьникам в задний проход. А чемодан? Да ради бога, мы все знаем, что они с этим делают». Может, они и не сказали так прямо, но подумали – точно. Уж я-то знаю. Это было вполне логично: раз уж весь мир ополчился на меня, кофеварка в номере тоже оказалась сломанной. Она стояла в ванной на умывальнике, из нее капала холодная вода. Издав короткий и неубедительный вопль, я закончил одеваться и вышел из комнаты. В конце коридора была лестница, а перед ней – небольшая площадка, по которой ползала примерно дюжина пожилых женщин, раскладывая куски лоскутного одеяла. Они все наблюдали за мной, и когда я поравнялся с ними, одна из них задала мне вопрос: «Черков'дете?» Рот у нее был полон булавок, и я не сразу понял, что она говорит: «В церковь идете?» Вопрос показался мне странным, но потом я вспомнил, что сегодня воскресенье, а на мне галстук. Кто-то в колледже одолжил его мне прошлым вечером, и я надел его в надежде отвлечь внимание от своей рубашки, мятой и выцветшей подмышками. «Нет, – ответил я. – Я не иду в церковь». О, в каком я был отвратительном настроении! Посреди лестницы я остановился и посмотрел вверх. – Я никогда не хожу в церковь, – сообщил я. – Никогда. И сейчас не собираюсь. – Как жнаете, – ответила она. В центре холла, за рестораном и сувенирным киоском, стоял автомат с бесплатными напитками. Я решил взять себе кофе на вынос, но не успел подойти поближе, как передо мной проскользнул мальчик и стал размешивать себе горячий шоколад. Он был похож на всех детей, встречающихся мне последнее время в аэропортах или на парковках: фуфайка слишком большого размера с эмблемами какой-то команды, мешковатые джинсы и яркие кроссовки. На руке у него были толстые пластмассовые часы, похожие на игрушку йо-йо, привязанную к запястью, а волосы выглядели так, будто его стригли крышкой от консервной банки: неровные вихры были смазаны гелем, чтобы торчать под разными углами. Приготовить чашку горячего шоколада – дело непростое. Какао в порошке нужно протащить с одного конца стола на другой, используя при этом как можно больше палочек-мешалок и не забывая хорошенько помусолить их испачканные шоколадом концы, прежде чем швырнуть палочку на пачку неиспользованных салфеток. Вот что я люблю в детях – всепоглощающее внимание к одной детали при полном равнодушии к остальным. Проделав все это, он бросился к кофейному автомату, наполнил две чашки черной жидкостью и закрыл крышечками, после чего он сделал на столе башню из чашек и попытался осторожно ее приподнять. «Ох», – прошептал он. Горячий шоколад сочился из-под крышечки нижней чашки, обжигая ему руку. – Помочь тебе с этими чашками? – спросил я. Мальчик с минуту смотрел на меня. – Ага, – сказал он, – отнеси их наверх. Без всяких «спасибо» или «пожалуйста», очень просто, «шоколад я отнесу сам». Он поставил чашки с кофе обратно на стол, и, потянувшись за ними, я вдруг подумал, что, может быть, это не самая лучшая идея. Я был незнакомцем, явным гомосексуалистом, заехавшим в маленький городок, а ему было лет, примерно, десять. И он был один. Глас разума нашептывал мне на ухо: «Не делай этого, дружище. С огнем играешь». Я отдернул руки, остановился, задумался: «Постой-ка, это же чокнутая Одри из радиопередачи, а не глас разума». Настоящий глас разума звучит, как Би Артур, и, не услышав его, я схватил чашки со стола и Понес их к лифту, где мальчик уже изо всех сил давил на кнопку измазанными шоколадом пальцами. Проходившая мимо горничная состроила рожу дежурному: «Симпатичный мальчуган». До церковного скандала я бы сказал то же самое, только без сарказма. Но сейчас такое замечание показалось бы подозрительным. Одри, конечно, мне ни за что не поверила бы, но у меня никогда не возникало физического влечения к детям. Они для меня вроде зверушек – смотреть на детей забавно, но они вне поля моих сексуальных фантазий. Вообще-то я из тех, кто чувствует вину за преступления, которых не совершал или, по крайней мере, не совершал много лет. Полиция ищет маньяка-насильника на железнодорожной станции, а я прикрываю лицо газетой и думаю: а может, это я сделал во сне? Последней моей кражей была восьмидорожечная кассета, но в магазинах я каждый раз чувствую себя мелким воришкой. В общем, одни переживания и никакого удовольствия. А в довершение всего, я еще и ужасно потею. Моя совесть подсоединена прямо к потовым железам: где-то происходит замыкание, я начинаю психовать из-за того, чего не делал, и вид у меня становится еще более подозрительным. В невинном стремлении облегчить ношу ребенку не было ничего дурного – это я знал точно, – но, забрав со стола чашки с кофе, я тут же начал обливаться потом. Как обычно, сильнее всего потели подмышки, лоб и – самое ужасное – задница, что для меня всегда оставалось загадкой. Если шоковое состояние продлится, я почувствую, как капли стекают у меня по ногам и оседают в хлопчатобумажных носках, купленных исключительно за абсорбирующие качества. Если бы в холле была установлена скрытая телекамера, она бы показала следующую картинку: мальчик ростом в четыре с половиной фута давит на кнопку лифта, а потом дубасит по ней. Рядом стоит мужчина, примерно на фут выше, в рубашке с галстуком и с накрытыми чашками в руках. На улице что, дождь? Ах, нет, – тогда он, вероятно, только что выскочил из душа и натянул на себя одежду, не вытираясь. Глаза у него бегают туда-сюда, как будто он кого-то ищет. Может быть, этого седовласого джентльмена? Он только что вошел и выглядит весьма стильно в твидовом пиджаке и удачно подобранной кепке. Он заговаривает с мальчиком, кладет ему руку на затылок и, наверное, ругает ребенка, и это правильно, он того заслуживает. А другой, мокрый, так и стоит, пытаясь одновременно удержать в руках чашки и вытереть рукавом пот со лба. Крышка соскальзывает, и что-то – с виду кофе – проливается ему на рубашку. Он дергается, чуть ли не подскакивает и пытается отодрать прилипшую ткань от кожи. Теперь мальчик рассердился, он что-то говорит. Пожилой джентльмен предлагает свой платок, мужчина ставит чашку на пол и бежит, буквально убегает, задыхаясь, из поля зрения камеры. Через тридцать секунд он возвращается с новой накрытой чашкой вместо старой. К этому времени приходит лифт. Джентльмен держит дверь чтобы не закрылась, и они с мальчиком ждут, пока мужчина поднимет с пола вторую чашку и присоединится к ним. Затем дверь закрывается, и они уезжают. – Так кто тут у нас? – спрашивает джентльмен. Голос у него веселый и жизнерадостный. – Как тебя зовут, парень? – Майкл, – отвечает мальчик. – Да ведь это же имя для взрослого? Майкл соглашается, а мужчина, поймав мой взгляд, Подмигивает, как делают люди, вступая в заговор. Как Насчет того, чтоб немножко подразнить малого? – Бьюсь об заклад, у такого здорового мужика и подружка должна быть, – сказал он. – Ведь есть, правда? – Нет. – Нет? Да как же так? – Не знаю. Нету, и все, – говорит Майкл. Я всю жизнь ненавидел вопросы о подружке. Мало того, что это пошло, так еще какая-то часть твоей личной жизни становится достоянием чужого воображения. Ответь: «Да», – и они тут же представят себе мелкотравчатое ухаживание: хот-доги и картофельные чипсы при свечах, мятые простыни с картинкой Снупи. Ответь: «Нет», – и окажешься недоделанным холостяком-второклассником. Отношение к детям как к маленьким взрослым меня забавляло примерно так же, как собака в солнечных очках. – Ну, на кого-то ты же все-таки положил глаз. Мальчик не ответил, но мужчина не отставал, пытаясь вытянуть из него хоть что-нибудь. – А мамочка, значит, еще спит? Снова никакого ответа. Мужчина сдался и обернулся ко мне. – А ваша жена, – поинтересовался он, – я так понимаю, еще в постели? Он решил, что я отец Майкла, и я не стал его поправлять. – Да, – ответил я. – Она наверху… в отключке. Я не знаю, почему я так сказал, а впрочем, может, и знаю. Мужчина нарисовал себе эдакий портрет счастливого семейства, и было очень приятно разрушать его. Вот Майкл, вот папа Майкла, а вот и мама, валяющаяся лицом вниз на полу ванной комнаты. Лифт остановился на третьем, и мужчина приподнял кепку. «Ну, пока, – сказал он, – хорошего дня вам обоим». Майкл к этому времени уже раз двадцать нажал кнопку пятого этажа, а теперь надавил еще пару раз, чтобы мало не показалось. Мы остались одни, и в мою голову полезли неприятные мысли. Иногда, в тяжелые минуты, мне нужно прикоснуться к чьей-нибудь голове. Это со мной часто бывает в самолетах. Я бросаю взгляд на пассажира, сидящего впереди, и тут же потенциальная возможность превращается в острую потребность. Выбора нет – я просто вынужден это сделать. Самый простой способ – сделать вид, что я поднимаюсь, ухватиться для поддержки за сидение перед собой, и пальцами слегка погладить волосы пассажира. – Ой, прошу прощения, – извиняюсь я. – Ничего. Чаще всего я выбираюсь из кресла, прохожу в конец самолета или в туалет, стою там несколько минут, пытаясь противостоять неизбежному: мне нужно снова прикоснуться к голове этого пассажира. По опыту я знаю, что проделывать этот трюк можно три раза, после чего владелец головы либо начинает орать на меня, либо зовет стюардессу. – Что-то случилось? – спрашивает она. – Вроде бы ничего. – Что значит «ничего»? – вмешивается пассажир. – Этот урод все время хватает меня за голову. – Это правда, сэр? Это не обязательно должна быть голова. Иногда мне достаточно прикоснуться к сумочке или к портфелю. Когда я был ребенком, это вынужденное поведение составляло всю мою жизнь, но сейчас такая потребность возникает у меня только в тех случаях, когда я не могу закурить, в самолете, как я уже упоминал, или в лифте. «Потрепли мальчика по голове, – промелькнула мысль, – старику можно, а тебе нельзя, что ли?» Я пытаюсь напомнить себе, что это неприлично, но голоса становятся настырнее. Это необходимо сделать потому, что это неприлично. Если бы не было неприлично, тогда чего и огород огородить. «Он и не заметит. Потрогай его, быстренько». Если бы мы ехали дольше, я бы проиграл эту битву, но, к счастью, долго ехать не пришлось. Лифт остановился на пятом этаже, я вывалился из двери, поставил чашки с кофе на ковер и закурил. – Придется тебе дать мне передышку на пару минут, – сказал я. – Но моя комната в конце коридора. И тут для некурящих. – Да знаю, знаю. – Это вредно, – сказал он. – Большинству людей это и впрямь вредно. Но вот мне как раз полезно. Честное слово. Он прислонился к двери, снял с нее табличку «Не беспокоить» и некоторое время разглядывал, прежде чем сунуть в задний карман джинсов. Для перекура мне хватило минуты, но, докурив сигарету, я понял, что вокруг нет ни одной пепельницы. Рядом с лифтом было окно, но оно, ясное дело, было заклеено намертво. Гостиницы. Они делают все возможное, чтобы вам захотелось выпрыгнуть навстречу своей смерти, а потом ни в коем случае не позволяют вам этого сделать. – Ты уже покончил со своим какао? – спросил я. – Нет. – А с крышкой покончил? – Да вроде бы. Он протянул ее мне, и я плюнул в центр крышки. Это было непросто, так как у меня совсем пересохло во рту. Пятьдесят процентов всей влаги организма уже просочилось через задницу, и вторая половина готовилась сделать то же самое. – Так делать нехорошо, – сказал он. – Ну да, конечно, но ты уж как-нибудь меня прости. Я потушил слюной сигарету, положил крышку на ковер и снова взял чашки. – Ладно, куда нести? Он показал в конец длинного коридора, и я поплелся за ним, размышляя над вопросом, мучившим меня годами. Вот если бы у меня был ребенок и мне… мне просто приспичило бы его потрогать в неположенном месте. Я не говорю, что я бы его хотел. Я бы желал ребенка не больше, чем того человека, к чьей голове я только что прикоснулся. Это было бы скорее вынужденное, а не сексуальное действие, и для меня это большая разница, но попробуй объясни это прокурору или – того лучше – младенцу. Сразу станешь негодным отцом, а когда ребенок научится говорить, и ты ему велишь никому не рассказывать, так еще и манипулятором, короче, чудовищем станешь, и тут уж никто не станет разбираться в причинах. Чем ближе мы подходили к концу коридора, тем сильнее я нервничал. Мальчика я и пальцем не тронул. Я сроду не щупал и не хватал никаких младенцев и детей. Тогда почему же я был так противен самому себе? Частично это была моя маскировка, глубинная уверенность в том, что я заслужил комнату в подвале, но в значительно большей степени – мерзкое желание ответить голосам, которые я слышу по радио и к которым я, наперекор самому себе, все-таки прислушиваюсь. Мужчина в лифте без всякой задней мысли задавал Майклу интимные вопросы и трепал его по затылку. Ему нечего было смотреть на себя со стороны – ведь он-то не священник и не гомосексуалист. И ему не надо волноваться, что любое его слово или жест неправильно поймут. Он может бездумно бродить по коридорам с незнакомым мальчиком, а для меня это политическое выступление – стремление до казать, что я ничем не хуже любого. Да, я гомосексуалист; да, я весь промок от пота; да, мне иногда надо погладить кого-нибудь по голове, но я могу проводить десятилетнего мальчика до номера, не представляя для него никакой опасности. Мне не понравилось, что приходится доказывать людям такие элементарные вещи. Тем более людям, которых не переубедить. – Вот здесь, – сказал Майкл. Из-за двери доносился звук включенного телевизора. Это был утренний воскресный журнал, еженедельный час, когда вам предлагают только хорошие новости. Слепой Джимми Хендерсон тренирует волейбольную команду. Для больного сурка делают специальный корсет. Всякая всячина. Мальчик вставил электронный ключ в щель и открыл дверь в светлый, хорошо обставленный номер. Он был вдвое больше моего – и потолки повыше, и кресла со столиком. Из одного окна открывался вид на озеро, из другого – на пурпурные клены. – А, вернулся, – сказала женщина. Было ясно, что это его мать – профиль у них был абсолютно одинаковый, лоб почти незаметно переходил во вздернутый веснушчатый нос. У обоих светлые волосы торчали во все стороны, хотя у нее, я думаю, это вышло случайно, из-за того, что она подсунула под голову подушки. Она лежала на кровати с балдахином, рассматривая одну из брошюрок, валявшихся поверх одеяла. Рядом с ней спал мужчина. Когда она заговорила, он заворочался и, согнув руку в локте, прикрыл себе глаза. «А почему ты так долго?» – она посмотрела в сторону открытой двери, и глаза ее расширились, когда наши взгляды встретились. «Что за?.». В ногах кровати валялся желтый халат, и, надевая его, женщина повернулась ко мне спиной. Ее сын потянулся за кофе, а я схватил чашки покрепче, не желая расставаться со своим «реквизитом». Благодаря ему я из незнакомца становился хорошим незнакомцем, и, как бы со стороны, я видел себя с чашками в руках, пока родители мальчика пытались выяснить, что же происходит. – Давай сюда, – сказал он, и я ослабил хватку, чтобы не устраивать сцену. Кофе отняли, и я почувствовал, что моя решимость слабеет. С пустыми руками я был просто гад ползучий, омерзительный мокрый тип из подвала. Женщина подошла к комоду и, когда дверь начала закрываться, подозвала меня. «Погодите-ка», – сказала она. Я обернулся, готовясь дорого продать свою жизнь, а она сделала шаг вперед и сунула мне в руку доллар. «У вас тут такая приятная гостиница, – сказала она, – жаль, что мы не можем побыть подольше». Дверь захлопнулась, и я остался один в пустом коридоре, разглядывая свои чаевые. «Неужели это все?» Глава 20. Кто в доме хозяин? – Умоего босса резиновая рука, – сообщил я за обедом нашим парижским гостям после своего первого и единственного рабочего дня. По-французски слово «босс» звучит как наше «шеф-повар», так что получилось даже лучше, чем я ожидал. Шеф-повар с резиновой рукой. Она бы у него, небось, расплавилась. Гости придвинулись поближе к столу, решив, что я, должно быть, употребил неверное слово. «Твой начальник! С каких это пор ты работаешь? – они обернулись к Хью за подтверждением. – Он что, работает? « Видимо воображая, что я не замечу, Хью отложил вилку и произнес одними губами: «Это волонтерская работа». Что меня разозлило, так это его интонация – не сказал прямо, а еле прошептал. Так можно сказать, когда ваш трехлетний малыш хвастается своими достижениями в школе: «Это детский садик». – Волонтерская или нет, а начальник там был, – сказал я. – И рука у него была резиновая. Я переваривал эту информацию часами, даже репетировал, как именно я ее подам, проверяя все слова по словарю. Не знаю, чего я ожидал, но уж точно не этого. – Я уверен, что это была не настоящая резина, – заметил Хью. – Наверное, какой-нибудь пластик. Друзья с ним согласились, но им же не приходилось видеть моего начальника, рассеянно вертящего карандаш искусственными пальцами. Пластиковую руку так не изогнуть. Если бы рука была пластиковая, звук при этом был бы совсем другой. – Я знаю, что видел, – сказал я. – Это была резина, и пахла она как карандашная резинка. Если б мне кто-то сказал, что рука его босса пахнет, как карандашная резинка, я бы уже заткнулся и унялся, но с Хью случился один из его припадков: – Этот парень что, дает тебе понюхать свою руку? – Да нет, – отбивался я, – не совсем. – Ну тогда, значит, это был пластик. – Так что ж, – не сдавался я, – значит, все, что тебе не суют прямо под нос, пластик? Это что, новое правило? Одно из наших совместных нью-йоркских решений гласило: «Не ругаться при чужих». Но с ним было просто невозможно не ругаться. – Рука была из резины, – повторил я, – из толстой резины, как шина. – Так что ж она, надувная была, что ли? Гости засмеялись шуточке Хью, а я подумал о них все, что мог. Надувная рука – это полный абсурд, ее и представить себе невозможно. Неужели они этого не понимали? – Слушай, – снова начал я. – Это же не какая-то штучка, увиденная в магазине. Я там был, в одной комнате с ней. – Прекрасно, – сказал Хью. – Еще что скажешь? – В каком смысле, «еще что»? – Насчет твоей волонтерской работы. У босса резиновая рука. Дальше что? Тут нужно пояснить, что найти волонтерскую работу в Париже не так-то просто. Государство платит за какую угодно работу, особенно в год выборов, и когда я пришел в благотворительный центр, все, что они смогли мне предложить, – один день помогать слепым на станции метро. Этой программой руководил мой босс. Он себе оборудовал временный офис в маленькой каптерке за билетной кассой. Я же не виноват, что слепые не пришли. – Слушай, – сказал я. – Я просто просидел шесть часов в чулане, а человек с резиновой рукой меня вообще не замечал. Что ты имеешь в виду говоря: «Дальше?» Что мне еще надо? Друзья пялились в полном недоумении, и я понял, что перешел на английский. – По-французски, – велел Хью, – скажи это по-французски. Наступил один из тех моментов, когда вдруг осознаешь разницу между «говорением» и «выражением своих мыслей». Я знал слова – слепые, выборы, год, чулан, – но, даже добавив глаголы и местоимения, я не мог заставить их выразить то, что мне хотелось. По-английски мои предложения могли иметь двойную смысловую нагрузку: и что я работал как волонтер, и что Хью будет наказан за то, что не слушает о самом интересном событии, произошедшем со мной с момента моего приезда в Париж. – Да ладно, – сказал я. – Как хочешь. Я вышел из-за стола, чтобы налить себе стакан воды, а когда вернулся, Хью рассказывал о мсье Ди Бьясио, сантехнике, которого мы позвали, чтобы он заменил раковину в ванной. – У него одна рука, – поведал я гостям. – Не одна, – возразил Хью. – Две руки у него. – Да, но одна не функционирует. – Но она же есть, – сказал Хью, – она наполняет рукав. Он всегда спорит со мной в присутствии посторонних. Мне оставалось сделать то, что я всегда делаю в таких случаях: задать ему вопрос и не дать возможности ответить. – Дай мне определение руки, – сказал я. – Если ты говоришь о длинном волосатом предмете, торчащем из плеча, тогда и впрямь у него их две. Но если ты говоришь о длинной волосатой штуке, которая двигается и фактически делает всякую фигню, так такая у него одна, понял? Кому и знать, как не мне – это ведь я пер эту треклятую раковину вверх на три пролета. Я, а не ты. Гостям стало неловко, но мне было плевать. Технически Хью прав, у сантехника было две руки, но мы не в суде, и легкое преувеличение не каралось по закону. Люди любят представлять в уме картинки; они им дают возможность не просто слушать, а еще и что-то делать при этом. Мы что, этого не обсуждали? А теперь, вместо того чтобы меня поддержать, он меня выставил вруном, ох, как я его за это ненавидел. Поскольку он лишил мой рассказ о сантехнике всякого правдоподобия, с резиновой рукой было покончено. Гости даже не представляли пластик, они видели живую рабочую руку, из мяса, костей и мышц. Картинка, возникшая в сознании, была стерта, и теперь они никогда не поймут, что рука определяется движением, а не формой. На руке моего начальника были ногти, линии – по ним можно было предсказывать его судьбу, – но она была розовая и неподвижная, как фальшивая рука, которой пользуются, чтобы научить хищного зверя рукопожатию. Я не знаю, как она прикрепляется, но я абсолютно уверен, что он может ее снимать без особых сложностей. Пока мы вдвоем сидели в ожидании слепых, которые так и не появились, я представлял, как эта рука может выглядеть на ночном столике – если он кладет ее туда. Наверное, в постель ее незачем надевать, там она вряд ли поможет; пальцы не сжимаются и не разжимаются. Это обман, как парик или накладные ресницы. Застольная беседа кое-как продолжалась, но вечер пропал. Это было ясно каждому. Через несколько минут гости начнут поглядывать на часы и бор мотать что-то о няньках. Пальто будут поданы, и мы будем стоять в передней, повторяя «до свидания» снова и снова, пока гости спустятся по лестнице. Я уберу со стола, а Хью помоет посуду, ни один из нас не заговорит, и мы оба будем гадать, не настал ли этот самый момент. «Я слышал, ребята, вы расстались из-за пластиковой руки», – скажут люди, и я снова испытаю прилив ярости. Спор будет продолжаться, пока один из нас не умрет, и даже тогда война не закончится. Если мне суждено уйти первым, надпись на моей надгробной плите будет гласить: «Это была резина». А он, наверное, займет соседний участок и закажет себе плиту побольше с надписью: «Нет, это был пластик». Живому ли, мертвому, мне не найти покоя, и поэтому я сдаюсь, как приходится сдаваться тем, кто полностью зависим от другого. В последующие недели я представлю себе, как эта рука машет на прощанье или ловит такси – словом, занимается своими делами, как я занимаюсь своими. Хью спросит, почему я улыбаюсь, и я отвечу: «Да так просто», – и больше ничего объяснять не стану. Глава 21. Маленький Эйнштейн Мы с мамой сидели на пляже, втирали масло друг другу в спину и гадали, кто первый в нашей семье за ведет детей. «Я думаю, Лиза», – сказал я. Дело было в начале 1970-х. Лизе было лет четырнадцать, и, хотя особых материнских чувств у нее не наблюдалось, она любила все делать по порядку. Закончив колледж, следовало выйти замуж, а после замужества следовало завести ребенка. «Попомни мои слова, – продолжал я, – к двадцати шести годам у Лизы будет… – тройка крабов подбиралась к брошенному бутерброду, и я усмотрел в этом знак судьбы, – у Лизы будет трое детей». Это звучало очень пророчески, но мама отмахнулась. «Нет, – сказала она, – первой будет Гретхен». Она, прищурясь, посмотрела на свою вторую дочку. Гретхен стояла на берегу и бросала кусочки мяса стае чаек. «У нее на бедрах написано. Сначала Гретхен, за ней Лиза, а потом Тиффани». «А Эми?» – спросил я. Мама на мгновение задумалась. «У Эми не будет ребенка, – сказала она. – У Эми будет обезьянка». Себя я в пророчество о детях не включил, поскольку не представлял себе, что наступит день, когда гомосексуалисты смогут создавать настоящие семьи, усыновляя детей или пользуясь чьей-нибудь взятой напрокат утробой. Я не включил и своего брата, поскольку всякий раз, когда я его видел, он что-нибудь ломал, не случайно, а нарочно, радостно. Он своего ребенка расчленит, искренне веря, что потом соберет его обратно, а потом что-то подвернется – фильм о карате, пара дюжин лепешек, – и ребенок будет забыт. Ни мама, ни я и подумать не могли, что из всей нашей семьи первый – и единственный – ребенок появится именно у мальчишки, разбивавшего бутылки на дорожке к дому. Когда это случилось, мамы уже давно не было на свете, и моим сестрам, отцу и мне пришлось самим справляться с потрясением. «Это произошло так быстро!» – повторяли мы друг другу, словно Пол – как мы, – перед тем как что-нибудь сделать, собирался десять лет. Но он не такой, как мы, и, по его словам, дискуссия закончилась очень просто: «Снимай штаны!» Кэти так и поступила, и вскоре после свадьбы он позвонил мне и объявил, что она беременна. «Какой срок?» – поинтересовался я. Пол отвел телефонную трубку в сторону и заорал в соседнюю комнату: – Мамочка, который час? – Ты называешь ее «мамочка»? Он снова позвал ее, и я объяснил ему, что если в Париже четыре часа, то в Рейли десять утра. «Так какой у нее срок беременности?» Он прикинул, что около девяти часов. Они сами провели тест на беременность. Накануне результат был отрицательный. А сегодня утром – положительный, поэтому Кэти стала «мамочкой», а позже – «мамашей», а еще позже, по непонятным причинам, – «мамашей Д». Когда мой друг Энди и его жена обнаружили, что у них будет ребенок, они держали эту новость в секрете восемь недель. Как я узнал, многие так делают. Ведь зародыш совсем крошечный – просто скопление блуждающих клеток – и настолько несерьезный, что в любой момент может исчезнуть. А если случается выкидыш, несостоявшихся родителей жалеют, поэтому люди и не хотят заранее всем рассказывать. «Знаешь, ты не обижайся, – сказал я Полу, – но лучше бы вам обоим некоторое время помалкивать». Он покашлял в трубку, и я понял, что они с Кэти висят на телефоне не один час, и я, судя по всему, был последним в списке. То, что мне представлялось разумной предосторожностью, он отмел как суеверия: «Если до того дойдет, я его цепями прикую – мой ребенок вовек из утробы не выскочит». Повесив трубку, он отправился в магазин и приобрел детский стульчик, стол для пеленания и слюнявчик с надписью «Я люблю папочку». Я вспомнил о детях, которых иногда можно увидеть на демонстрациях. Надписи на их маечках гласят: «Младенцы за мир». Или мое излюбленное: «Я счастлив, что мамочка не сделала аборт». «Может, лучше было повременить, пока малыш начнет ходить, и сам тебе это скажет? – поинтересовался я. – Или, по крайней мере дождаться, пока у него вырастет нормальная шея. Ты соображаешь, зачем нужен слюнявчик?» В следующий раз он позвонил, стоя у прилавка магазина, где покупал комплект видеофильмов «Маленький Эйнштейн»: – Мне все равно, кто родится, мальчик или девочка, но голова у этого сукина сына работать будет, это уж точно. – В таком случае, он вряд ли унаследует это качество от родителей, – сказал я. – Кэти еще даже у врача не была, а ты уже накупил видеофильмов? – И колыбельку. И стоит эта сраная колыбелька до хрена. – Звонить во Францию по мобильнику в одиннадцать утра в среду стоит столько же, – заметил я, как будто забыл, с кем говорю. Мой брат жить не может, если не сопит в телефонную трубку. Если ты ему враг, он будет звонить тебе раз в день, но если ты член семьи и у вас более-менее нормальные отношения, тогда звонок каждые восемь часов тебе гарантирован. Он тратит деньги, звоня нам, а мы с сестрами тратим деньги, звоня друг другу и обсуждая, как часто нам звонит брат. Когда о беременности сообщили официально, он стал звонить еще чаще: «Большие новости, брательник. Сегодня мамочке делают тест Корки». Корки – это такой персонаж из телесериала начала 1990-х годов, его играет актер с синдромом Дауна. Лизе он тоже рассказал про тест, и она не поняла, будут ли проверять плод на наличие триплоидной двадцать первой хромосомы, или устанавливать, станет ли он актером. «Я уверена, что сейчас вполне могут обнаружить драматический ген», – сказала она. К шестому месяцу тайной оставался только пол Младенца. Пол с женой строили догадки, но никто из них не хотел знать наверняка. Это, говорили они, чтоб не сглазить. Но куда уж сглазить сильнее после того, как они полностью обставили детскую и подписали открытки, сообщающие о рождении ребенка? Как и все в нашей семье, я составил список возможных имен и время от времени звонил им со своими предложениями: Грязнуля, Рыжик – и все они были отвергнуты. Подрядчики и плотники, с которыми брат работает, тоже предлагали имена, в основном, навеянные продолжающейся войной или же сияющим, хоть и слегка подпорченным образом Америки. Популярными были Либерти, Глори, Вендетта, звучащая слегка по-итальянски, и Дай Саддаму Под Зад. С последним именем, заметил отец, для второго имени совсем не останется места. Сам он предлагал исключительно греческие имена, совершенно не думая, о том, какие ассоциации они могут вызвать. «Ни одни ребенок по имени Геркулес не может появиться в третьем классе, – объясняла ему Лиза. – Это в равной мере относится и к Лесбосу, как бы красиво это имя ни звучало». Потом решили, что ребенка надо назвать по имени его дедушек и бабушек. Мы могли предложить Лу и Шерон, но не следовало забывать и о родителях Кэти. «Ах, ну да, – вспомнила моя сестра Эми. – Эти». Уилсоны были милыми людьми, но для нас они представляли возможную угрозу, препятствие, выросшее между нами и тем, о ком мы привыкли думать как о маленьком Седарисе. «А разве у родителей Кэти еще нет внука?» – спрашивал я, как будто внук, подобно номеру социального страхования или позвоночнику, мог быть только один. Мы решили, что они жадные и от них всего можно ожидать, но, когда подошло время состязания, мы сразу стушевались. Их команда была в полном составе к моменту рождения ребенка, а нашу представляли только Лиза и отец. Роды у Кэти продолжались пятнадцать часов, когда доктора наконец решили делать кесарево сечение. Эту новость сообщили в приемный покой, и, когда время подошло, отец посмотрел на часы и сказал: «Вот как раз сейчас ее и разделывают». И отправился домой покормить собаку. После этого назвать ребенка Лу было все равно, что назвать его Адольфом или Вельзевулом. Впрочем, все три варианта были отметены, когда младенец оказался девочкой. Они назвали ее Мадлен, а пока ее помещали в кювез, имя сократилось до Мэдди. Я в это время был в гостинице в городе Портленд, штат Орегон, и услышал новость от брата, позвонившего из реанимации. Голос у него был тихий и мелодичный, почти шепот. «У мамочки из письки торчат какие-то трубки, но это ерунда, – сказал он. – Она лежит, малышка Медди сосет сиську и счастлива, как слон». Это был новый, нежный Пол: словарный запас не изменился, но тон стал мягче, и в нем слышалось изумление. Кесарево прошло тяжело, но, поубивавшись по времени, потраченном впустую на занятиях по подготовке к родам, он предался размышлениям. – Некоторых приходится вырезать, другие сами по себе выскакивают, но ты только вдумайся: рождение ребенка – это же офигенное чудо! – Ты сказал «вдумайся»? – переспросил я. К концу недели Кэти вернулась домой, но у нее были осложнения: опухали ноги, она задыхалась. Ее забрали в больницу и там откачали тридцать фунтов жидкости – скопившуюся воду и, к ее страшному разочарованию, грудное молоко. «Оно все равно будет прибывать, – объяснил Пол, – но, поскольку она принимает столько лекарств, придется откачивать и откачивать». Этот медицинский термин Пол услышал от врачей, которые заодно сообщили ему, что Кэти больше не может иметь детей. «Сердце у нее слишком слабое, ты такую херню когда-нибудь слышал?» – его новый голос был на время забыт. – Такое сказать Мамаше Д, она и так с отсосом Напугалась до полусмерти, я ему и говорю, козел, исчезни со своими насосами-засосами, выпускник хренов пакистанской школы для придурков. Я себе специалиста найду. – Интересно, – сказал я, – что в девятнадцатом веке использовали щенков, чтобы отсасывать молоко из груди. Пол ничего не ответил. – Я просто представил себе эту приятную картинку, – продолжал я. Он согласился, но думал при этом явно о другом: о больной жене, о младенце, нуждающемся в уходе, о втором ребенке, которого они хотели и которого у них никогда не будет. – Щенки, – повторил он, – задницу тебе они точно бы отсосали. Через две недели после рождения ребенка я прилетел в Рейли, и отец, небритый и выглядящий на свои восемьдесят, явился за мной в аэропорт с получасовым опозданием. «Ты меня извини, но я что-то расклеился, – сказал он. – Чувствую себя не ахти, и пришлось долго искать лекарство». Он подхватил какую-то инфекцию и боролся с ней антибиотиками, которые доктор прописал его собаке – датскому догу. «Таблетки есть таблетки, – рассуждал он. – Будь они для собаки или для человека, все равно одни и те же чертовы таблетки». Мне это показалось забавным, и позже я рассказал об этом сестре Лизе, которая почему-то не разделила моего веселья. «По-моему, это ужасно, – сказала она. – Как же Софи может вылечиться, если папа съедает все ее лекарства?» На отце, кроме майки в пятнах, были драные джинсы и бейсбольная кепка с эмблемой тяжелых металлистов. Я спросил про нее, но он только пожал плечами и сказал, что нашел шапочку на парковке. – Ты думаешь, отец Кэти одевается, как фанат группы «Айрон Мейден?» – спросил я. – А мне плевать, как он одевается, – ответил отец. – Ты думаешь, когда он заболевает, он бежит в зоомагазин, и сам себе прописывает лекарства? – Да нет, наверное, но какая, к черту, разница? – Я просто спросил. – А ты что, – сказал отец, – думаешь, получишь приз Лучшего Дяди, отсиживаясь в Париже и жаря лепешки со своим дружком? – Лепешки? – Ну, или как их там, – сказал он, – блинчики. Он отъехал от бровки, свободной рукой поправляя слишком большие очки, купленные еще в семидесятых и недавно обнаруженные в ящике стола. По дороге я рассказал ему историю, услышанную в аэропорту. Молодая мать подходит к пропускному пункту с двумя бутылками грудного молока, и жлоб на контроле заставляет ее открыть обе бутылки и отпить из них. – Не трынди, – говорит отец. – Да нет, – отвечаю я. – Правда. Они хотели убедиться, что это не яд или какая-нибудь взрывчатка. Поэтому и доноры спермы стали ездить междугородными автобусами. – В паршивом мире мы живем, – замечает он. Предложения по усовершенствованию этого паршивого мира можно прочесть у него на бампере. Унас с отцом разные политические взгляды, поэтому, когда он меня везет, я стараюсь съежиться на сиденье – стыжусь ехать в этом «Бушмобиле», как мы с сестрами его называем. Будто возвратилось детство. Папа за рулем, а я сижу так низко, что не вижу, где Мы. «Ну, что, приехали? – спрашиваю я. – Мы уже приехали?» Когда мы прибыли, Мадлен спала, так что мы с Полом и отцом столпились вокруг ее кроватки и стали шепотом восхищаться. Кто-то из них сказал, что она похожа на нашу маму, но она была, как любой младенец, не кукольно-хорошенький, с рекламы пеленок, а красный и сморщенный, похожий на злобного старичка. – Когда вырастут волосы, она будет выглядеть совсем иначе, – сказал Пол. – Некоторые дети прямо с ними и рождаются, но для матери лучше, когда они лысые – легче пролазят, – он помахал руками перед закрытыми глазами дочери. – О матерях думать надо. Представляешь, каково, когда внутри тебя сидит кто-то, покрытый мехом и всякой фигней? – Ну, вообще-то мех и волосы это разные вещи, – заметил отец, – конечно, если внутри сидит енот – это да, я понимаю, о чем ты, но пара волосков еще никому не повредила. Пола передернуло, и я рассказал ему содержание нового документального фильма. Там шла речь о мальчике, отделенном хирургическим путем от его внутреннего близнеца. Этот близнец жил в нем семь лет, как кукла, без сердца и мозга. – Это все еще полбеды, – прошептал я, – но вот волосы у него и впрямь были очень длинные. – Насколько длинные? – заинтересовался Пол. Честно говоря, фильма этого я не видел, а только читал о нем. – Длиннющие, – соврал я. – Фута три. – Это вроде как внутри тебя сидит гребаный Вилли Нельсон, – заметил Пол. – Все это сплошная брехня, – сказал отец. – Не, честно. Я сам видел. – Ни черта ты не видел. Малышка поднесла кулачок ко рту, и Пол склонился над колыбелькой. – Это всего-навсего твой голубой дядька и голозадый дед несут свою обычную хренотень, – пояснил он. И это прозвучало так… уютно. Потом отец ушел, а Пол разогрел бутылочку с детским питанием. Малышка проснулась, Кэти усадила ее на кушетку, и мы вчетвером стали смотреть фильм, снятый в больнице. Я подозреваю, что Пол не заснял всю процедуру кесарева сечения лишь потому, что ему наотрез запретили по юридическим или, может, гигиеническим соображениям. На пленке остался пробел между появлением доктора и багроволицым младенцем, с воплем извивающимся на конце пуповины. Зато съемки в реанимации продолжались бесконечно – вероятно, чтобы восполнить этот семиминутный перерыв. Кэти пьет воду из пластикового стаканчика. Медсестра вплывает в комнату, чтобы сменить повязку. Часто на экране моя невестка была голой или полуголой, но если Кэти и беспокоил ее вид на широком телеэкране, то по ней это было не заметно. Иногда она держала камеру, и тогда мы видели Пола в обрезанных шортах, рекламной майке и бейсбольной кепке, повернутой задом наперед. Они оба видели этот фильм раз сто, но все равно смотрели его с упоением. «О, вот эта санитарка заглядывает», – сказала Кэти. Пол выключил звук, и когда женщина просунула голову в дверь, «озвучил» ее. – Эге, тут вроде как все спят. – Покажи еще раз, – попросила Кэти. – Эге, тут вроде как все спят. – Еще. – Эге, тут вроде как все спят. Дальше на пленке было первое испражнение малышки. Какашка выглядела, как деготь, и, когда наконец она вылезла вся, Пол нажал кнопку реверса, чтобы посмотреть, как вся кучка сжимается и вползает обратно в тело его дочери. – Видишь, какое темное дерьмо? – спросил он. – Я тебе говорю, малышка дает всем фору. Он поднес Мадлен к экрану телевизора, и она издала какой-то трехсложный звук, который Пол интерпретировал как «ого-го!», но мне послышалось «помоги!». Люди, которым ничего не нужно доказывать, дарят младенцу практичные подарки: толстые полотняные комбинезоны, способные выдержать полный цикл рвот и стирок. А те, кто борется за звание любимых теть и дядей – как мои сестры и я, – посылают в подарок атласные штанишки и изящные свитерки ручной вязки, сопровождая их записочками типа: «P.S. Меховой воротничок отстегивается». Малышку фотографируют в каждом новом наряде, и я получаю снимки почти каждый день. На них мой брат с женой выглядят не как родители, а как злодеи-киднепперы, стерегущие богатую кашмирскую наследницу. Любой жест и шаг Мэдлин фиксируется фото– или видеокамерой и публикуется под общим названием «Малышкин первый…»… «Малышкин первый выезд на пляж», он же «Малышкин первый шторм». Сидя на руках у матери, она глядит на морскую траву, прибитую ветром, и на чернеющее небо. На ее сморщенном личике читается мудрость и тревога, сроду не виданная на лицах ее родителей. Четвертое июля, Хеллувин, День благодарения: для нее это просто дни, но ее одуревшие от любви родители настаивают на том, что их дочь распознает праздники и радуется им так же, как они. На «Малышкин первый день зимы» Мадлен сидела перед телевизором, по которому шла «Рождественская песня», а потом смотрела, как мой брат, изображая джентльмена викторианской эпохи, прицепил себе бакенбарды. Он не пользовался карнавальным набором, а просто прилепил два куска сырого бекона вдоль челюсти, и там они чудесным образом висели несколько минут, поскольку жир приклеился к коже. Потом Пол достал лестницу и развесил рождественские гирлянды с лампочками по фасаду дома. Они тоже оказались недолговечными, и, как только были сделаны снимки, лампочки начали перегорать и падать в кусты. Малышка, разумеется, знала, что она получит. Подарки вручались сразу же, по приходу Пола из магазина. «Малышкина первая книжка игрушка», «Малышкина первая говорящая кукла». Среди подарков была фонетическая игрушка под названием «Учим азбуку вместе». Нажимаешь, к примеру, букву «П», и машина вслух произносит название буквы. Нажимаешь «П», потом «А», потом опять «П», и она соединяет буквы в неуклюже произнесенный слог «Пе-Аа-Пе». Голос у машины механический, она слишком сложная для ребенка возраста Мадлен. Девочка не хотела иметь с ней ничего общего, так что к рождественскому утру машина превратилась в игрушку моего брата. Он твердо решил заставить ее ругаться, но «Учим азбуку вместе» – машина хитроумная и благопристойная. Она быстро разобралась, куда он клонит. «М-а-т-ь» набирается нормально, но попробуй вслед за этим набрать «т-в-о-ю», и машина уже на второй букве захихикает и натуральным голоском маленькой девочки выскажет все, что она о тебе думает: «Ха, ха, ха, ха. Ты дурачок! « – Ее даже «хрен» сказать не заставишь, – возмущается Пол, – а это же, черт возьми, овощ. По состоянию здоровья моей невестке надо спать всю ночь, поэтому, когда Мадлен просыпается в два и в три часа ночи, а потом в пять утра, Полу приходится ее кормить и переодевать, а еще носить на руках по всему дому, упрашивая сменить гнев на милость. Ложиться в постель бессмысленно, поэтому он швыряет свои подушки из комнаты в комнату и валится на пол перед детской кроваткой или перед креслом-качалкой в столовой. Когда последняя из моих сестер отправляется на боковую, он набирает мой номер и подносит трубку к ротику малышки. Целыми месяцами я слушал ее плач по междугородке, но потом она подросла, научилась смеяться, ворковать, вздыхать с особой детской интонацией, и, слушая ее, я начинаю понимать, как некоторые люди решаются привести младенца в наш паршивый мир. – Рано или поздно она разберется, что к чему, – говорит отец. – Подожди еще. Через пару лет Мадлен и знать его не захочет. Я заглядываю в будущее и вижу лицо моего бра та, невыносимо повзрослевшее. Дочь отвергла все его ценности и теперь стоит на подиуме одного из престижных университетов – выпускница, готовящаяся произнести прощальную речь. Что она подумает, когда ее папаша появится посреди прохода, захрюкает, как боров, и задерет майку, демонстрируя надпись на трясущемся голом пузе? Отвернется ли она, как предсказывает мой отец, или вспомнит ночи, когда просыпаясь, она видела его рядом – этого жлоба, этого увальня, дурацкую слюнявую игрушку, спящую у ее ног. Глава 22. Nuit живых мертвецов Я сидел на крыльце, пытаясь утопить мышь в ведре, когда этот фургон остановился перед домом. Странно. В среднем, за день мимо дома может проехать пятнадцать машин, но они никогда не останавливаются, разве что кто-то здесь живет. Да и время было позднее, три часа утра. Соседи напротив уже в девять часов спят, а те, что живут рядом с нами, укладываются примерно на час позже, насколько я знаю. В нашем нормандском селе нет уличных фонарей, так что когда темно, у нас и впрямь темень, а когда тихо, слышно абсолютно все. «Я вам рассказывал про грабителя, застрявшего в дымоходе?» Прошлым летом все рассказывали эту историю. То она случилась в деревушке у подножья красивого, разделенного надвое рекой холма, то произошла в пятнадцати милях от этой деревушки, совсем в другой стороне. Я слышал ее от четырех человек, и каждый раз она происходила в другом месте. «Так вот, этот грабитель, – рассказывали люди, – он пробовал пробраться в двери или влезть через окно, а когда у него ничего не вышло, взобрался на крышу». Речь всегда шла о дачном домике, коттедже каких-то англичан, чьей фамилии никто не помнил. Супруги уехали в начале сентября, а вернувшись через десять месяцев, обнаружили у себя в камине башмак. «Это твой?» – поинтересовалась женщина у своего мужа. Они только что приехали. Нужно было застелить кровати и проветрить кладовки, и за всякими делами про башмак забыли. Это было в начале июня, погода была промозглая, и, когда стемнело, муж решил разжечь камин. Дойдя в своем повествовании до этого момента, рассказчики уже были просто вне себя, их глаза горели, как будто в них отражалось пламя камина. «Вы что, правда думаете, что я вам поверю? – спрашивал я. – Нет, серьезно!» В начале лета местная газета посвятила три колонки состязанию едоков камамбера. Были представлены фотографии участников: руки у них были связаны за спиной, а лица почти полностью залеплены мягким липким сыром. И это все на первой странице. В селе, где туго с новостями, голодная смерть может обеспечить газету заголовками лет эдак на шесть. «Да погоди, – отвечали мне. – Это же еще не все!» Комната начала наполняться дымом, и тогда муж стал тыкать в дымоход метлой. Что-то забило трубу, он снова и снова тыкал в этот предмет метлой, и, в конце концов вытолкнул грабителя, превратившегося к тому времени в скелет. Грабитель рухнул в пламя ногами вперед. Тут рассказчики всегда делали паузы, перерыв между самой историей и практическими вопросами, сводившими весь рассказ на нет. «Так кто же был этот грабитель? – спрашивал я. – Тело опознали?» Он бывал цыганом, бродягой, а два раза арабом. Никто не мог точно припомнить, откуда он был. «Но это правда, – говорили они. – Спроси кого угодно» При этом они имели в виду соседа, рассказавшего им эту историю, или же кого-нибудь, кому они сами ее рассказали пять минут назад. Я никогда не верил, что грабитель умер от голода в дымоходе. Я не верю, что его скелет свалился в очаг. Но я верю в привидения, особенно когда Хью в отъезде, и я остаюсь в селе один. Во время войны наш дом занимали нацисты. Предыдущая хозяйка умерла в спальне, как и хозяйка, владевшая домом перед ней, но их призраки меня не беспокоят. Я знаю, что это глупо, но я опасаюсь зомби, бывших жителей села, которые разгуливают в ночных рубашках, испачканных гноем. Примерно в четверти мили находится деревенское кладбище, и пожелай его обитатели выйти за ворота и повернуть налево, они сразу наткнутся на наш дом, третий от угла. Включив все лампы в доме и улегшись в постель, я разрабатывал план действий на случай их маловероятного визита. Самым разумным было бы спрятаться на чердаке, но перед этим надо запереть дверь, но на это уйдет время, а как раз времени-то и нет, когда зомби тесными рядами лезут в ваши окна. Бывало, я часами лежал без сна, но теперь, если Хью не возвращается на ночь, я просто не ложусь и стараюсь чем-нибудь себя занять: пишу письма, чищу печку, пришиваю недостающие пуговицы. Белье я не стираю, потому что машина работает очень громко и может заглушить другие, гораздо более важные звуки, а именно шаркающие шаги живых мертвецов. В ночь, когда к дому подъехал фургон, я был в кухне, служившей заодно и гостиной, и пытался собрать сложную модель «Прозрачного человека». Тело у него было из прозрачного пластика, а внутри помещались органы – их цветовая гамма колебалась от ярко-красного до матового фиолетового, печеночного. Мы его купили в подарок тринадцатилетнему мальчику, сыну наших друзей. Он объявил, что это фигня, имея в виду «никчемная, противная вещь». Летом за год до этого он собирался стать доктором, но за последние несколько месяцев изменил свое намерение, решив стать модельером обуви. Я предложил ему оставить хотя бы ноги, но он с презрением отвернулся, так что пришлось дать ему двадцать евро, а модель оставить себе. Я только отделил пищеварительную систему, как над головой у меня раздался знакомый шум, и я уронил половину прямой кишки на пол. В боковом дворе растет ореховое дерево, и Хью каждый год собирает орехи и раскладывает их на чердаке для просушки. Вскоре после этого появляются мыши. Я не знаю, как они взбираются по лестнице, но как-то им это удается, и орехи Хью – первый пункт у них по списку. Орехи слишком большие, чтобы утащить их в зубах, так что мыши катят их по полу, подталкивая к своим норам, которые сооружают в узких щелях между стеной и карнизом. Добравшись до щели, они обнаруживают, что орехи не пролазят, и, хотя мне это кажется очень забавным, Хью думает иначе и расставляет по всему чердаку мышеловки, которые я обычно обезвреживаю, прежде чем мыши успевают до них добраться. Вот если б это были крысы, тогда другое дело, но парочка мышей? «Да что ты в самом деле, – говорю я. – Что может быть симпатичнее? « Иногда, когда перекатывание начинает действовать мне на нервы, я зажигаю свет на чердаке и делаю вид, будто поднимаюсь по лестнице. Это их успокаивает на некоторое время, но сегодня мой прием не сработал. Шум не утихал, но звук был такой, как будто что-то не катят, а волокут. Кусок шифера? Большой кусок жареного хлеба? Я снова включил свет, и, поскольку шум продолжался, поднялся наверх. Я увидел, что в одну из мышеловок, расставленных Хью, попалась мышка. Стальная перекладина опустилась ей на спину, и она крутилась вокруг собственной оси не в смертельных судорогах, а твердо решив научиться жить в новых условиях. Казалось, она говорит: «Я могу к этому приспособиться. Честно. Только дайте мне возможность». Я не мог оставить пойманную мышь, сунул ее в картонную коробку и снес вниз на крыльцо. Я решил, что свежий воздух взбодрит ее, и, оказавшись на свободе, она сбежит по лестнице в сад, оставив за спиной дом, с которым у нее теперь связаны такие тяжелые воспоминания. Мне следовало поднять перекладину пальцами, но я боялся, что мышь попытается меня укусить, и поэтому, придерживая мышеловку ногой, я пытался открыть ее металлической линейкой. Это было глупо. Не успев подняться, перекладина тут же защелкнулась снова, на этот раз на мышиной шее. Следующие три попытки оказались столь же безуспешными – когда мышь, наконец, высвободилась, каждая кость у нее была переломана как минимум в четырех местах. Она, спотыкаясь, побрела по коврику, и было ясно, что лучше ей не станет. Даже ветеринар не смог бы собрать эту мышь, и, чтобы избавить ее от мучений, я решил ее утопить. Для начала – и это было для меня самым трудным – нужно было спуститься в погреб за ведром. А это значило покинуть ярко освещенное крыльцо, обойти вокруг дома и залезть в самую мрачную и ужасную нору во всей Европе, это уж точно. Низкий потолок, каменные стены, земляной пол с отпечатками лап. Я никогда не вхожу без предупреждения. «Эге-гей! – ору я, – эгей!» Так кричит мой папа, входя в мастерскую. Это крик ковбоев, загоняющих скот, и в нем явно слышится приказ. Змеи, летучие мыши, ласки – пора убираться! Разыскивая ведро, я держал в каждой руке по фонарику, дулом вниз, как пистолеты. Потом я лягнул дверь: «Эгей, эге-гей!» – схватил, что искал, и побежал. Я вернулся на крыльцо меньше, чем за полминуты, но руки у меня дрожали гораздо дольше. Когда топишь зверька – даже покалеченного, – основная сложность в том, что он никак не хочет в этом участвовать. У этой мыши не было никаких перспектив, а она все-таки боролась, мобилизуя уж не знаю какие силы. Я пытался удержать ее под водой рукояткой метлы, но это был неподходящий инструмент для такого дела, и мышь снова и снова выскальзывала на поверхность. Видя в живом существе такое упрямство, хочется уступить, но я же хотел как лучше, даже если мышь этого не понимала. Мне еле удалось пригвоздить ее хвост ко дну ведра, когда этот фургон затормозил и остановился перед домом. Я говорю «фургон», но это был, скорее, мини-автобус, с окнами и тремя рядами сидений. Фары были включены на полную мощность, и дорога перед ними казалась черной и абсолютно гладкой. Через пару минут окно со стороны водителя опустилось, и в круге света, падавшего с крыльца, показалась голова мужчины. «Бонсуар», – поздоровался он. Так человек в спасательной лодке кричит «привет!» проходящему мимо кораблю: создавалось впечатление, что он очень рад меня видеть. Когда он открыл дверь, зажегся свет, и я увидел, что за ним сидит пять человек, двое мужчин и три женщины, и все смотрели на меня с явным облегчением. Они были взрослые, шестидесяти-семидесяти лет, и у всех были седые волосы. Водитель заглянул в маленькую книжечку, которую держал в руке. Потом опять перевел взгляд на меня и попытался воспроизвести только что прочитанное. Это было не очень по-французски – он произносил слова фонетически, не имея понятия, как надо расставить ударения. «Вы говорите по-английски?» – поинтересовался я. Водитель хлопнул в ладоши и обернулся к своим пассажирам: «Он говорит по-английски!» Эта новость была встречена с энтузиазмом и переведена одной из женщин, явно недооценившей ее важности. Тем временем моя мышь снова выбралась на поверхность и пыталась уцепиться здоровой лапой за край ведра. «Мы ищем одно место, – сказал водитель. – Дом, который снимаем вместе с друзьями». Он говорил громко и с легким акцентом. Мне показалось, с голландским, а может, со скандинавским. Я спросил, в каком городе находится этот дом, а он ответил, что не в городе, а в дереуне. – Где? – В дереуне, – повторил он. То ли у него был дефект речи, то ли в его языке буква «в» отсутствовала. В любом случае мне хотелось, чтоб он повторил это слово еще раз. – Простите, – сказал я. – Но я не расслышал, что вы сказали. – Дереуня, – повторил он. – Друзья сняли домик в маленькой дереуне, и мы никак не можем его найти. Мы должны были там быть давным-давно, но совсем заблудились. Вы знаете эту местность? Я сказал, что знаю, но название деревни мне ни о чем не говорило. В нашей части Нормандии бессчетное количество маленьких деревушек – кучки каменных построек, прячущиеся среди лесов или приютившиеся у края немощеной дороги. Может быть, Хью знал бы, о чем идет речь, но я не вожу машину и потому обычно не обращаю внимания на названия. «У меня карта, – сказал водитель. – Может, взглянете на нее?» Он вылез из фургона, и я увидел, что он одет в белый нейлоновый спортивный костюм с широкими штанами, присобранными у лодыжек. К такому костюму подошли бы кроссовки, но на нем были черные туфли из мягкой кожи. Ворота были открыты, и когда он начал подниматься по ступенькам, я вспомнил, чем занимался до их приезда, и подумал, как странно должно это выглядеть. Я было решил пойти ему навстречу, но к тому времени он уже поднялся на крыльцо и дружески протягивал мне руку. Мы обменялись рукопожатием, и, услышав слабый плеск, он скосил глаза в сторону ведра. «О, – сказал он. – Я вижу, у вас тут плавающая мышка». Тон у него был такой, что объяснять ничего не хотелось, ну, я и не стал. «Мы с женой держим собаку, – продолжал он. – Но мы ее не взяли с собой. Слишком много хлопот». Я кивнул, и он протянул мне карту, ксерокопию с ксерокопии, со всякими стрелочками и пояснениями на языке, который я не распознал. «По-моему, в доме есть кое-что получше», – сказал я и предложил следовать за мной, что он и сделал. Неожиданный и незнакомый посетитель позволяет вам увидеть знакомое жилье как бы впервые. Я представляю себе техника, пришедшего снять показания счетчика в кухне в восемь часов утра, свидетеля Иеговы, стоящего посреди вашей гостиной. Они как будто говорят: «Вот, посмотри моими глазами». Мне всегда казалось, что у нас веселенькая гостиная, но, войдя в дверь, я понял, что ошибался. Не то, чтобы в ней был беспорядок или грязь, но выглядела она как-то подозрительно, как человек, бодрствующий, когда все вокруг крепко спят. Я посмотрел на «Прозрачного человека», разбросанного по столу. Его составные части лежали в тени большого чучела цыпленка, и казалось, что цыпленок оценивающее смотрит на них, решая, какой орган наиболее аппетитный. Сам стол, ореховый, ручной работы, радовал глаз, но стулья вокруг него были разукомплектованы и в разной степени поломаны. На спинке одного из них висело полотенце с эмблемой окружного суда Лос-Анджелеса. Это был подарок, мы его не покупали, но, тем не менее, оно там висело, привлекая внимание и к стоящей рядом кушетке, на которой валялись два номера дешевого журнала полицейской хроники. Я его покупаю специально, чтоб улучшать свой французский. На обложке последнего номера была фотография молодой бельгийки, туристки, убитой куском асфальта. «Нет ли в вашей местности маньяка-убийцы?» – вопрошал заголовок. Второй номер был открыт на странице с кроссвордом, который я пытался решать несколькими часами раньше. Одно из определений переводилось как «женский половой орган», и я вставил в нужное место слово «вагина». Это было впервые – мне удалось ответить на вопрос французского кроссворда, и, чтобы отметить это событие, я поставил на полях яркие восклицательные знаки. Похоже, все складывалось в единую картину, и все, на что падал мой взор, дополняло ее: альманах огнестрельного оружия, вдруг ставший очень заметным на книжной полке, тесак для мяса, лежащий без всякой причины на фотографии соседской внучки. – Это скорее дача, – сказал я. Мужчина кивнул. Теперь он смотрел на камин, который был чуть выше его. Обычно я вижу там только монолитный каменный очаг и дубовую облицовку, но он изучал крюки для мяса, свисающие в темных внутренностях камина. «Во всех домах, которые мы проезжали, было темно, – сказал он. – Мы едем уже несколько часов, пытаясь найти кого-нибудь, кто не спит. Мы увидели огни вашего дома, открытую дверь…». Его слова были мне знакомы по бесконечным фильмам ужасов – так заблудшая душа является графу, сумасшедшему ученому, оборотню, за пару минут до его превращения. – Извините за беспокойство. – Да что вы, никакого беспокойства. Я всего-навсего топлю мышь. Входите, прошу вас. – Так что, – вспомнил водитель, – вы говорили, у вас есть карта? У меня их было несколько, и я выудил самую подробную из ящика, где лежал, кроме всего прочего, короткий обрывок веревки и дорожный набор для шитья, похожий на расчлененный палец. «Откуда взялся весь этот хлам?» – спросил я себя. Рядом со столом стоит низкий комод, и, отпихнув в сторону хрупкий череп детеныша обезьяны, я разложил карту на его поверхности и нашел на ней дорогу, проходившую мимо нашего дома, и деревню, которую разыскивал мужчина. До нее было не больше десяти миль. Путь был несложный, но я все-таки предложил ему взять карту, понимая, что он будет чувствовать себя увереннее, если сможет свериться с ней в дороге. – О, нет, – стал он отказываться, – я не могу. – Но я настоял на своем и с крыльца наблюдал, как он несет ее по ступенькам в фургон – его мотор работал на холостых оборотах. «Если возникнут проблемы, вы уже знаете, где я живу, – сказал я. – Вы вместе с друзьями можете переночевать здесь, если хотите. Правда, я серьезно. У меня куча кроватей». Мужчина в спортивном костюме помахал мне на прощанье, и фургон скатился с холма и исчез за соседской покатой крышей. У мыши, так отчаянно боровшейся с моей метлой, кончилось и второе дыхание; безжизненная, она плавала на поверхности воды. Я подумал – вылить ведро в поле за домом, но без фургона с его горящими фарами и уютным урчанием мотора все за пределами крыльца выглядело уж очень зловеще. Внутренность дома вдруг показалась мне такой же угрожающей, и вот я стоял и смотрел на то, что теперь называл в уме «моя дереуня». Когда взойдет солнце, я похороню своих мертвых и наполню пустое ведро гортензиями, в них есть жизнь и цвет. Они так чудесно смотрятся на столе. Они так приятны для глаза.