Психология установки Дмитрий Николаевич Узнадзе Дмитрий Николаевич Узнадзе (1886-1950) — выдающийся гру­зинский психолог и философ, создатель теории установки, позволившей по-новому взглянуть на глубинные механизмы человеческого поведения, языковую и познавательную деятельность. Идеи Узнадзе заложили осно­вы одного из продуктивных подходов к изучению бессознательного, оста­ющегося актуальнейшей проблемой современной психологии. Кроме обобщающей работы «Экспериментальные основы психологии установ­ки», относящейся к числу наиболее значительных достижений отечест­венной психологической науки, в книгу вошли статьи, в которых в свете теории установки рассматриваются различные стороны психической жизни человека. Экспериментальные основы психологии установки Введение Все многообразие явлений нашей психической жиз­ни в основном распадается на три отличающиеся друг от дру­га группы: познание, чувство и воля, представляющие три ос­новные, наиболее традиционные единицы обычной класси­фикации явлений душевной жизни. Конечно, в истории нашей науки известна не одна попытка группировать душев­ные явления и на иных основах, но традиционная классифи­кация до настоящего времени доминирует. И вот естественно возникает вопрос: что же является спе­цификой всех этих групп, спецификой, делающей их основ­ными категориями явлений душевной жизни? По-видимому, лишь то, что все эти процессы без исключения являются со­знательными психическими переживаниями. Познание, на­пример, так же как и чувство или воля, одинаково относится к категории явлений сознания. Субъект, переживающий ка­кой-нибудь познавательный акт или какое-нибудь эмоцио­нальное содержание или совершающий какой-либо волевой поступок, сопровождает все эти переживания определенны­ми актами, делающими их вполне сознательными психиче­скими содержаниями. С этой точки зрения нет сомнения, что психика и сознание вполне покрывают друг друга: все пси­хическое сознательно, и то, что сознательно, является по не­обходимости и психическим. Такова традиционная, наиболее распространенная точка зрения на природу психического. Спрашивается, как выгля­дит в аспекте этой теории вопрос о развитии психики. Нет сомнения, что в рамках этой концепции природы пси­хического для понятия развития не остается места. В самом деле! Если считать, что психическая действительность име­ется лишь там, где мы допускаем наличие сознательных про­цессов, то мы должны принять, что психика резко отграни­чивается от всего того, что лишено сознания, от всего ма­териального, и составляет абсолютно самобытную сферу действительности. В этом случае становится неизбежным допустить между психической и материальной сферами дей­ствительности наличие непримиримой противоположности, исключающей всякую мысль о возможности их взаимного влияния. Получается, будто психическое и физическое фак­тически радикально разобщены друг от друга и говорить о возможности их взаимодействия нет как бы никаких основа­ний. Поэтому вопрос об отношении психического к физиче­скому или вообще к материальному может быть решен с точ­ки зрения этой концепции лишь на основе идеи параллелиз­ма. Психофизический параллелизм представляет собою вполне естественный, можно сказать, вполне закономерный вывод из допущенных выше посылок. Но допустить правомерность идеи параллелизма — зна­чит допустить идею немощности нашей мысли перед вскры­ваемыми ею же самою проблемами. Идея параллелизма не может быть признана правомерной. Она должна быть за­менена чем-нибудь более приемлемым, и мы должны отка­заться от мысли отождествления психики с сознанием. Сле­довательно, мы должны допустить наличие какой-то формы существования психики, которая не совпадает с сознатель­ной формой ее существования и, нужно полагать, предшест­вует ей. В психологической литературе известно и другое направ­ление мысли, которое старается разрешить интересующую здесь нас проблему — проблему взаимоотношения психиче­ского и сознательного — совершенно по-иному. Оно считает, что наша психическая жизнь вовсе не исчерпывается созна­тельными душевными переживаниями, что, наоборот, она представляет собою широкое поле действительности, лишь незначительный отрезок которой составляет область наше­го сознания, что, говоря короче, психика и сознание вовсе не совпадают и не покрывают друг друга. Есть основание полагать, что, наоборот, существует и вторая, во всяком случае не менее значительная сфера психической жизни, известная под названием бессознательной или подсознательной психики и покрывающая значительную часть поля нашей активности. Значит, с этой точки зрения для того чтобы считать то или иное явление психическим, нет необходимости, чтобы оно было одновременно и сознательным. Психика включает в себя два больших, одинаково необходимых компонента явле­ний — компонент сознательных и компонент бессознатель­ных психических переживаний. Такова точка зрения так на­зываемой психологии бессознательного. Можно было бы допустить, что психика, согласно этой концепции, проходит в процессе своей активности две ступе­ни развития, из которых предшествующей является ступень бессознательного, а последующей — ступень сознательного. Однако психология бессознательного далека от этой мысли: она вовсе не считает, что сознательная и бессознательная психическая жизнь — это лишь две ступени развития единой психики, две ступени, которые последовательно и необходи­мо следуют одна за другой. Правда, у нас есть случаи, в кото­рых бессознательное состояние психики переходит в созна­тельное, из бессознательного вырастает сознательное. Но это не единственно необходимый путь, который нужно пройти психическому содержанию, чтобы достигнуть сознательно­го состояния. Наоборот, нередко встречаются случаи, в кото­рых имеет место как раз обратный порядок последовательно­сти явлений — переход сознательного состояния именно в бессознательное. Следовательно, нельзя утверждать, что бес­сознательное представляет собою ступень развития, за кото­рой следует далее ступень сознательной психической жизни. Что это действительно так, с точки зрения «психологии бессознательного», видно и из анализа самого бессознатель­ного психического содержания. В самом деле, что же мы должны разуметь под названием «бессознательное»? Как нам характеризовать как определенное качество это бессо­знательное? Допустим, у субъекта появляется какое-то же­лание, которое он считает неподходящим, может быть, по той или иной причине даже постыдным для себя. Что же проис­ходит в таком случае? Психология бессознательного прибе­гает здесь к помощи понятия вытеснения. Она полагает, что субъект «вытесняет» это желание из пределов своего со­знания, что он не окончательно и всецело уничтожает, а лишь укрывает его в недрах бессознательного. Это вытесненное, отныне бессознательное, состояние не осознается, не пережи­вается субъектом как сознательное желание. Это, однако, не означает, что оно потеряно для него раз и навсегда. Оно все же остается в субъекте в какой-то степени и продолжает дей­ствовать в нем, но так, что он об этом ничего не знает. Так со­здается, согласно этой теории, одна значительная часть бес­сознательного психического содержания. Но что происходит с этим содержанием в бессознатель­ном состоянии? Меняется ли оно по этой причине в какой-либо степени или переход его из сознательного состояния в бессознательное — это лишь простое механическое переме­щение одного и того же содержания, нисколько не касающе­еся его самого по существу? Как разрешает «психология бес­сознательного» эти вопросы? Для того чтобы ответить на это, мы вспомним сначала, что происходит при движении психических процессов в обрат­ном направлении, т. е. в случаях перехода из бессознательно­го состояния в сознательное. Нет сомнения, что для того, чтобы считать, что какое-нибудь состояние сделалось сознательным, нужно, чтобы оно предстало перед нами в форме одного из известных нам со­знательных состояний, скажем, в форме какого-нибудь эмо­ционального состояния, например чувства страха. Отсюда бесспорно, что, по этой концепции, бессознатель­ное переживание как с момента своего возникновения, так и после перехода в состояние сознания является по существу одним и тем же переживанием: сознательное состояние мо­жет сделаться бессознательным, и наоборот, это последнее может перейти в состояние сознательное. Но это, конечно, не значит, что всякое сознательное явление обязательно долж­но сделаться бессознательным и, наоборот, всякое бессозна­тельное состояние должно стать сознательным. Все сводит­ся лишь к тому, имеется ли в каждом данном случае атрибут сознательного или не имеется. Психология бессознательного определяет бессознатель­ное душевное состояние лишь отрицательно, т. е. как душев­ное состояние, лишенное сознательности, как бессознатель­ное душевное состояние. Для положительной характеристи­ки у нее нет никаких средств: она считает его процессом, который сейчас же по приобретении им признака сознатель­ности становится обыкновенным явлением сознания. Психо­логия бессознательного обозначает процессы вне сознания и без сознания, лишь отрицательно, лишь как нечто бессозна­тельное. Что касается его положительной характеристики, то такой попытки у нее не встречается вовсе, нужно полагать потому, что этой возможности у нее вообще нет. Таким образом, мы видим, что понятие бессознательного не дает нам ничего нового для интересующего здесь нас воп­роса — для разрешения вопроса о развитии. Бессознатель­ный психический процесс вовсе не является для психологии бессознательного ступенью развития психики, ступенью, предваряющей и подготавливающей возникновение созна­тельных психических переживаний. Бессознательное, точно так же как и сознательное, представляет одну и ту же ступень развития — в качестве представителей разных ступеней раз­вития они не подходят. Словом, нет сомнения, что с точки зрения психологии бес­сознательного понятие бессознательного не может быть ис­пользовано для обоснования факта наличия развития в пси­хике. Таким образом, становится очевидным, что для буржуаз­ной психологии, полагающей психику лишь в субъектив­ном — сознательном или бессознательном — процессе, точка зрения развития остается совершенно чуждой. Конечно, существует не одна попытка, утверждающая на­личие факта психического развития как в онтогенезе, так и в филогенезе. Но в этих случаях речь идет всегда о развитии психического как сознательного процесса. Что же касается вопроса о том, какие же ступени предшествуют возникнове­нию психики как сознательного процесса, как готовится воз­никновение этого процесса и переход его в активное состоя­ние, то в буржуазной науке он до настоящего времени оста­ется без должного внимания. Дело в том, что этого вопроса никогда и не существовало для традиционной психологии, поскольку в ней с самого же начала догматически предпола­галось, что сознательная психическая жизнь так же первич­на, так же самобытна и невыводима, как физическая, матери­альная действительность. Догматически допускалось, что душа, проявляющаяся в акте познания, чувства и воли, явля­ется первичной данностью и поэтому сводить ее к более ран­ним ступеням развития вряд ли могло кому-либо прийти в голову. Во всяком случае можно утверждать, что предысто­рия души как таковой никогда не являлась предметом серь­езных научных исканий буржуазной психологии. Но если допустить, что психика не представляет из себя раз навсегда данной, неразвиваклцейся сущности, а проходит ряд ступеней своего становления, то не будет оснований по­лагать, что она существует вообще лишь в тех формах, в ко­торых открывается сознанию, т. е. в формах сознательных процессов. Скорее наоборот, придется принять, что ступени сознательных психических процессов по необходимости предшествует активность психики, протекающая без всяко­го участия сознания, что существует, так сказать, досознательная ступень развития психики. Что это предположение имеет прочные основания, на это указывает В. И. Ленин. В «Материализме и эмпириокрити­цизме» он говорит, что «в ясно выраженной форме ощуще­ние связано только с высшими формами материи (органиче­ская материя)», что «в фундаменте здания материи можно лишь предполагать существование способности, сходной с ощущением»[1 - В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т. 18. С. 40.]. В дальнейшем, сколько я могу судить, Ленину не прихо­дилось возвращаться к этой идее, у него не было случая ис­пользовать ее с точки зрения психологии. Однако философ­ское значение этой идеи велико, и одной из неотложных за­дач подлинно марксистской психологии является задача использования этого тезиса в конкретном психологическом исследовании. Необходимо поставить вопрос о подлинном развитии психики и, следовательно, о тех его ступенях, кото­рые предшествуют появлению сознательных психических процессов. Спрашивается, что же представляет собой конкретно эта досознательная ступень психического развития? Этот вопрос — существенно важный для психологической науки — может быть разрешен лишь на базе конкретного пси­хологического исследования. Однако до настоящего време­ни на это не обращали должного внимания, и среди достиже­ний нашей науки мы не находим ничего, что можно было бы использовать непосредственно для его разрешения. Вопрос, по существу, ставится впервые, и в дальнейшем мы попыта­емся на него ответить. Мы увидим, что предшествующей со­знанию ступенью развития психики является установка, к изучению которой мы и переходим непосредственно. I. Общее учение об установке Постановка проблемы установки 1. Иллюзия объема. Возьмем два разных по весу, но совершенно одинаковых в других отношениях предмета — скажем, два шара, которые отчетливо отличались бы друг от друга по весу, но по объему и другим свойствам были бы со­вершенно одинаковы. Если предложить эти шары испытуе­мому с заданием сравнить их между собой по объему, то, как правило, последует ответ: более тяжелый шар — меньше по объему, чем более легкий. Причем иллюзия эта обычно вы­ступает тем чаще, чем значительнее разница по весу между шарами. Нужно полагать, что иллюзия здесь обусловлена тем, что с увеличением веса предмета обычно увеличивается и его объем, и вариация его по весу, естественно, внушает субъекту и соответствующую вариацию его в объеме. Но экспериментально было бы продуктивнее разницу объектов по весу заменить разницей их но объему, т. е. пред­лагать повторно испытуемому два предмета, отличающихся друг от друга по объему, причем один (например, мень­ший) — в правую, а другой (больший) — в левую руку. Через определенное число повторных воздействий (обычно через 10-15 воздействий) субъект получает в руки пару равных по объему шаров с заданием сравнить их между собой. И вот оказывается, что испытуемый не замечает, как правило, ра­венства этих объектов; наоборот, ему кажется, что один из них явно больше другого, причем в преобладающем боль­шинстве случаев в направлении контраста, т. е. большим кажется ему шар в той руке, в которую в предварительных опытах он получал меньший по объему шар. При этом нуж­но заметить, что явление это выступает в данном случае зна­чительно сильнее и чаще, чем при предложении неодинако­вых по весу объектов. Бывает и так, что объект кажется боль­шим в другой руке, т. е. в той, в которую испытуемый получал больший по объему шар. В этих случаях мы говорим об ассимилятивном феноме­не. Так возникает иллюзия объема. Но объем воспринимается не только гаптически, как в этом случае; он оценивается и с помощью зрения. Спраши­вается, как обстоит дело в этом случае. Мы давали испытуемым на этот раз тахистоскопически пару кругов, из которых один был явно больше другого, и ис­пытуемые, сравнив их между собою, должны были указать, какой из них больше. После достаточного числа (10-15) та­ких однородных экспозиций мы переходили к критическим опытам — экспонировали тахистоскопически два равновели­ких круга, и испытуемый, сравнив их между собою, должен был указать, какой из них больше. Результаты этих опытов оказались следующие: испытуе­мые воспринимали их иллюзорно; причем иллюзии, как пра­вило, возникали почти всегда по контрасту. Значительно реже выступали случаи прямого, ассимилятивного характе­ра. Мы не приводим здесь данные этих опытов[2 - Ср.: D. Usnadze. Ueber die Gewichtsteuschung und ihre Analogs. Psycal. For. В. XIV, 1931.]. Отметим только, что число иллюзий доходит почти до 100% всех слу­чаев. 2. Иллюзия силы давления. Но, наряду с иллюзией объе­ма, мы обнаружили и целый ряд других аналогичных с ней феноменов и прежде всего иллюзию давления (1929 г.). Испытуемый получает при посредстве барестезиометра одно за другим два раздражения — сначала сильное, потом сравнительно слабое. Это повторяется 10-15 раз. Опыты рас­считаны на то, чтобы упрочить в испытуемом впечатление данной последовательности раздражений. Затем следует так называемый критический опыт, который заключается в том, что испытуемый получает для сравнения вместо разных два одинаково интенсивных раздражения давления. Результаты этих опытов показывают, что испытуемому эти впечатления, как правило, кажутся не одинаковыми, а разными, а именно: давление в первый раз ему кажется бо­лее слабым, чем во второй раз. Табл. 1, включающая в себя результаты этих опытов, показывает, что число таких вос­приятий значительно выше, чем число адекватных восприя­тий. Таблица 1. + число случаев контраста; — число ассимиляции; = число адекват­ных оценок; ? число неопределенных ответов. То же значение име­ют эти знаки и во всех нижеследующих таблицах. Нужно заметить, что в этих опытах, как и в предыдущих, мы имеем дело с иллюзиями как противоположного, так и симметричного характера: чаще всего встречаются иллюзии, которые сводятся к тому, что испытуемый оценивает предме­ты критического опыта, т. е. равные экспериментальные раз­дражители как неодинаковые, а именно: раздражение с той стороны, с которой в предварительных опытах он получал бо­лее сильное впечатление давления, он расценивает как более слабое (иллюзия контраста). Но бывает в определенных ус­ловиях и так, что вместо контраста появляется феномен ас­симиляции, т. е. давление кажется более сильным как раз в том направлении, в котором и в предварительных опытах действовало более интенсивное раздражение. Мы находим, что более 60% случаев оценки действующих в критических опытах равных раздражений давления наши­ми испытуемыми воспринимается иллюзорно. Следователь­но, не подлежит сомнению, что явления, аналогичные с ил­люзиями объема, имели место и в сфере восприятия давле­ния, существенно отличающегося по структуре рецептора от восприятия объема. 3. Иллюзия слуха. Наши дальнейшие опыты касаются слуховых впечатлений. Они протекают в следующем поряд­ке: испытуемый получает в предварительных опытах при по­мощи так называемого «падающего аппарата» (Fallaparat) слуховые впечатления попарно, причем первый член пары значительно сильнее, чем второй член той же пары. После 10-15 повторений этих опытов следуют критические опыты, в которых испытуемые получают пары равных слуховых раз­дражений с заданием сравнить их между собой. Результаты этих опытов суммированы в табл. 2, которая показывает, что в данном случае число иллюзий доходит до 76%. Следует заметить, что здесь, как, впрочем, и в опытах на иллюзию давления (табл. 1), число ассимилятивных ил­люзии выше, чем это бывает обыкновенно; зато, конечно, зна­чительно ниже число случаев контраста, которое в других случаях нередко поднимается до 100%. Нужно полагать, что здесь играет роль то, что в обоих этих случаях мы имеем дело с последовательным порядком предложения раздражений, т. е. испытуемые получают раздражения одно за другим, но не одновременно, с заданием сравнить их между собой, и нами замечено, что число ассимиляции значительно растет за счет числа феноменов контраста. Ниже мы попытаемся объяснить, почему это бывает так. Цифры, полученные в этих опытах, не оставляют сомне­ния, что случаи феноменов, аналогичных с феноменом иллю­зий объема, имеют место и в области слуховых восприятий. Таблица 2. 4. Иллюзия освещения. Еще в 1930 г. я имел возможность высказать предположение[3 - Д. Узнадзе. Об основном законе смены установки // Психология. 1930. Вып. 9.], что явления начальной пере­оценки степени освещения или затемнения при светлостной адаптации могут относиться к той же категории явлений, что и описанные нами выше иллюзии восприятия, В дальнейшем это предположение было проверено в моей лаборатории сле­дующими опытами: испытуемый получает два круга для сравнения их между собой по степени их освещенности, при­чем один из них значительно светлее, чем другой, В предва­рительных опытах (10-15 экспозиций) круги эти экспониру­ются испытуемым в определенном порядке: сначала темный круг, а затем — светлый. В критических же опытах показы­ваются два одинаково светлых круга, которые испытуемый сравнивает между собой по их освещенности. Результаты опытов, как показывает табл. 3, не оставляют сомнения, что в критических опытах, под влиянием предварительных, кру­ги не кажутся нам одинаково освещенными: более чем в 73% всех случаев они представляются нашим испытуемым значительно разными. Итак, феномен наш выступает и в этих условиях. Таблица 3. 5.  Иллюзия количества. Следует отметить, что при соот­ветствующих условиях аналогичные явления имеют место и при сравнении между собой количественных отношений. Испытуемый получает в предварительных опытах два круга, из которых в одном мы имеем значительно большее число точек, чем в другом. Число экспозиций колеблется и здесь в пределах 10-15... В критических опытах испытуемый полу­чает опять два круга, но на этот раз число точек в них одина­ковое. Испытуемый, однако, как правило, этого не замечает, и в большинстве случаев ему кажется, что точек в одном из этих кругов заметно больше, чем в другом, а именно больше в том круге, в котором в предварительных опытах он видел меньшее число этих точек. Таким образом, феномен той же иллюзии имеет место и в этих условиях. 6.  Иллюзия веса. Фехнер в I860 г., а затем Г. Мюллер и Шуман в 1889 г. обратили внимание еще на один, аналогич­ный нашим, феномен, ставший затем известным под назва­нием иллюзии веса. Он заключается в следующем: если давать испытуемому задачу повторно, несколько раз подряд, под­нять пару предметов заметно неодинакового веса, причем более тяжелый правой, а менее тяжелый левой рукой, то в ре­зультате выполнения этой задачи у него вырабатывается со­стояние, при котором и предметы одинакового веса начина­ют ему казаться неодинаково тяжелыми, причем груз в той руке, в которую предварительно он получал более легкий предмет, ему начинает казаться чаще более тяжелым, чем в другой руке. Мы видим, что по существу то же явление, которое было указано нами в ряде предшествующих опытов, имеет место и в области восприятия веса. 7.  Попытки объяснения этих феноменов.Теория Мюлле­ра. Если просмотрим все эти опыты, увидим, что, в сущнос­ти, всюду в них мы имеем дело с одним и тем же явлением: все указанные здесь иллюзии имеют один и тот же харак­тер — они возникают в совершенно аналогичных условиях и, следовательно, должны представлять собой разновидности одного и того же феномена. Поэтому теория Мюллера, по­строенная специально с целью объяснения одного из указан­ных явлений, именно иллюзии веса, не может в настоящее время считаться удовлетворительной. Она имеет в виду спе­цифические особенности восприятия веса и, конечно, для объяснения иллюзий других чувственных модальностей дол­жна оказаться несостоятельной. В самом деле! Мюллер рассуждает следующим образом: когда мы даем испытуемому в руки несколько раз по паре неодинаково тяжелых предметов, то в конце концов у него вырабатывается привычка для поднимания первого, т. е. бо­лее тяжелого, члена нары мобилизовать более сильный мус­кульный импульс, чем для поднимания второго члена пары. Если же теперь, после повторения этих опытов достаточное число раз (10-15), дать тому же испытуемому в каждую руку по предмету одинакового веса, то предметы эти будут казать­ся ему опять неодинаково тяжелыми. Ввиду того что у него выработалась привычка правой рукой поднимать более тяже­лый предмет, он мобилизует при поднимании тяжести этой рукой более сильный импульс, чем при поднимании другой рукой. Но раз в данном случае фактически приходится под­нимать предметы одинакового веса, то, понятно, мобилизо­ванный в правой руке импульс к более тяжелому «быстрее и легче отрывает» тяжесть с подставки, чем это имеет место с левой стороны, и тяжесть справа легче «летит вверх», чем тя­жесть слева. Психологическую основу иллюзии, следовательно, следу­ет полагать, согласно этой теории, в переживании быстроты поднимания тяжести: когда она как бы «летит вверх», она ка­жется легкой, когда же, наоборот, она поднимается выше медленно, то она как бы «прилипает к подставке» и пережи­вается как более тяжелый предмет. Такова теория Мюллера. Мы видим, что решающее значение, согласно этой тео­рии, имеет впечатление «взлета вверх» или «прилипания» тяжести к подставке: без этих впечатлений мы не чувствова­ли бы различия между обеими тяжестями -- иллюзия бы не имела места. Но ведь явления этого рода мы можем переживать лишь в случаях поднимания тяжестей, т. е. там, где имеет смысл го­ворить о впечатлениях «взлета вверх» или «прилипания к подставке». Между тем по существу то же явление, как мы видели, имеет место и в ряде случаев, где о впечатлениях это­го рода и речи не может быть. Так, мы имеем дело с иллюзи­ями объема, силы давления, слуха, освещения, количества, словом, с иллюзиями, которые по существу нужно тракто­вать как разновидности одного и того же явления, не имею­щего существенной или вовсе никакой связи с какими-ни­будь определенными периферическими процессами. Оста­ваясь одним и тем же феноменом, в тактильной сфере она становится иллюзией давления, в зрительной и гаитической — иллюзией объема, в мускульной — иллюзией веса и т. д. По существу же она остается одним и тем же феноменом, для понимания сущности которого особенности отдельных чув­ственных модальностей, в которых он проявляется, суще­ственной роли не играют. Поэтому совершенно ясно, что для объяснения этого феномена мы должны отвлечься от теории Мюллера и искать его в другом направлении. И вот прежде всего возникает вопрос: что находим мы об­щего, в условиях наших опытов, в деятельности отдельных сенсорных модальностей, что можно было бы признать об­щей основой, на которой вырастают констатированные нами аналогичные друг другу явления иллюзии? Теория «обманутого ожидания». В психологической лите­ратуре мы встречаем теорию, которая, казалось бы, вполне отвечает поставленному здесь нами вопросу. Это — теория «обманутого ожидания». Правда, при ее разработке упомя­нутые нами аналоги иллюзии веса были еще не известны: они были впервые опубликованы нами в связи с проблемой об основах данной иллюзии позднее[4 - Д. Узнадзе. Об основном законе смены установки.]. Тем больше внимания заслуживает эта теория сейчас, когда наличие этих аналогов определенно указывает, что в основе интересующих здесь нас феноменов должно лежать нечто, имеющее, по существу, лишь формальное значение и потому могущее оказаться год­ным для объяснения тех случаев, которые, касаясь материа­ла различных чувственных модальностей, столь сильно отли­чаются друг от друга со стороны содержания. Теория «обманутого ожидания» пытается объяснить ил­люзию веса следующим образом: в результате повторного поднимания тяжестей (или же для объяснения наших фено­менов мы могли бы сейчас добавить — повторного воздей­ствия зрительного, слухового или какого-либо другого впе­чатления) у испытуемого вырабатывается ожидание, что в определенную руку ему будет дан всегда более тяжелый предмет, чем в другую, и когда в критическом опыте он не по­лучает в эту руку более тяжелого предмета, чем в другую, его ожидание оказывается обманутым, и он, недооценивая вес полученного им предмета, считает его более легким. Так воз­никает, согласно этой теории, впечатление контраста веса, а в соответствующих условиях и другие обнаруженные нами аналоги этого феномена. Нет сомнения, что теория эта имеет определенное пре­имущество перед мюллеровской, поскольку она в основе признает возможность проявления наших феноменов всюду, где только может идти речь об «обманутом ожидании», сле­довательно, не только в одной, но и во всех наших чувствен­ных сферах. Наши опыты именно и показывают, что интере­сующая здесь нас иллюзия не ограничивается сферой одной какой-нибудь чувственной модальности, а имеет значитель­но более широкое распространение. Тем не менее принять эту теорию не представляется возможным. Прежде всего она малоудовлетворительна, по­скольку не дает никакого ответа на существенный в нашей проблеме вопрос — вопрос о том, почему, собственно, в одних случаях возникает впечатление контраста, а в других — асси­миляции. Нет никаких оснований считать, что субъект дей­ствительно «ожидает», что он и в дальнейшем будет получать то же соотношение раздражителей, какое он получал в пред­варительных опытах. На самом деле такого «ожидания» у него не может быть, хотя бы после того, как выясняется пос­ле одной-двух экспозиций, что он получает совсем не те раз­дражения» которые он, быть может, действительно «ожидал» получить. Ведь в наших опытах иллюзии возникают не толь­ко после одной-двух экспозиций, но и далее. Но и независимо от этого соображения теория «обману­того ожидания» все же должна быть проверена, и притом проверена, если возможно, экспериментально; лишь в этом случае можно будет судить окончательно о ее приемлемости. Мы поставили специальные опыты, которые должны были разрешить интересующий здесь нас вопрос о теорети­ческом значении переживания «обманутого ожидания». В данном случае мы использовали состояние гипнотическо­го сна, поскольку оно предоставляет в наше распоряжение выгодные условия для разрешения поставленного вопроса. Дело в том, что факт рапорта, возможность которого пред­ставляется в состоянии гипнотического сна, и создает нам эти условия. Мы гипнотизировали наших испытуемых и в этом состо­янии провели на них предварительные опыты. Мы давали им в руки обычные шары — один большой, другой малый и за­ставляли их сравнивать эти шары по объему между собой. По окончании опытов, несмотря на факты обычной постгипнотической амнезии, мы все же специально внушали испы­туемым, что они должны основательно забыть все, что с ними делали в состоянии сна. Затем отводили испытуемого в дру­гую комнату, там будили его и через некоторое время, в бодр­ствующем состоянии, проводили с ним наши критические опыты, т. е. давали в руки разные по объему шары, с тем что­бы испытуемый сравнил их между собой. Наши испытуемые почти во всех случаях находили, что шары эти неравны, что шар слева (т. е. в той руке, в которую в предварительных опытах во время гипнотического сиа они получали больший по объему шар) заметно меньше, чем шар справа. Таким образом, не подлежит сомнению, что иллюзия мо­жет появиться и иод влиянием предварительных опытов, проведенных в состоянии гипнотического сна, т. е. в состоянии, в котором и речи не может быть ни о каком «ожидании». Ведь совершенно бесспорно, что наши испытуемые не имели ровио никакого представления о том, что с ними происходи­ло во время гипнотического сна, когда над ними проводились критические опыты, и «ожидать» они, конечно, ничего не могли. Бесспорно, теория «обманутого ожидания» оказыва­ется несостоятельной для объяснения явлений наших фено­менов. 8.  Установка как основа этих иллюзий. Что же, если не «ожидание», в таком случае определяет поведение человека в рассмотренных выше экспериментах? Мы видим, что вез­де, во всех этих опытах, решающую роль играет не то, что спе­цифично для условий каждого из них, — не сенсорный мате­риал, возникающий в особых условиях этих задач, или что- нибудь иное, характерное для них, — не то обстоятельство, что в одном случае речь идет, скажем, относительно объема, гаитического или зрительного, а в другом — относительно веса, давления, степени освещения или количества. Нет, ре­шающую роль в этих задачах играет именно то, что является общим для них всех моментом, что объединяет, а не разъеди­няет их. Конечно, на базе столь разнородных по содержанию задач могло возникнуть одно и то же решение только в том случае, если бы все они в основном касались одного и того же вопро­са, чего-то общего, представленного в своеобразной форме в каждом отдельном случае. И действительно, во всех этих за­дачах вопрос сводится к определению количественных отно­шений: в одном случае спрашивается относительно взаим­ного отношения объемов двух шаров, в другом — относи­тельно силы давления, веса, количества. Словом, во всех случаях ставится на разрешение вопрос как будто об одной и той же стороне разных явлений — об их количественных от­ношениях. Но эти отношения не являются в наших задачах отвлечен­ными категориями. Они в каждом отдельном случае представляют собой вполне конкретные данности, и задача испы­туемого заключается в определении именно этих данностей. Для того чтобы разрешить, скажем, вопрос о величине кру­гов, мы сначала предлагаем испытуемому несколько раз по два неравных, а затем, в критическом опыте, по два равных круга. В других задачах он получает в предварительных опы­тах совсем другие вещи: два неодинаково сильных впечатле­ния давления, два неодинаковых количественных впечатле­ния, а в критическом опыте — два одинаковых раздражения. Несмотря на всю разницу материала, вопрос остается во всех случаях по существу один и тот же: речь идет всюду о харак­тере отношения, которое мыслится внутри каждой задачи. Но отношение здесь не переживается в каком-нибудь обоб­щенном образе. Несмотря на то что оно имеет общий харак­тер, оно дается всегда в каком-нибудь конкретном выраже­нии. Но как же это происходит? Решающее значение в этом процессе, нужно полагать, имеют наши предварительные экспозиции. В процессе по­вторного предложения их у испытуемого вырабатывается какое-то внутреннее состояние, которое подготовляет его к восприятию дальнейших экспозиций. Что это внутреннее состояние действительно существует и что оно действитель­но подготовлено повторным предложением предваритель­ных экспозиций, в этом не может быть сомнения: стоит про­извести критическую экспозицию сразу, без предваритель­ных опытов, т. е. предложить испытуемому вместо неравных сразу же равные объекты, чтобы увидеть, что он их воспри­нимает адекватно. Следовательно, несомненно, что в наших опытах эти равные объекты он воспринимает по типу пред­варительных экспозиций, а именно как неравные. Как же объяснить это? Мы видели выше, что об «ожида­нии» здесь говорить нет оснований: нет никакого смысла счи­тать, что у испытуемого вырабатывается «ожидание» полу­чить те же раздражители, какие он получал в предваритель­ных экспозициях. Но мы видели, что и попытка объяснить все это вообще как-нибудь иначе, ссылаясь еще на какие-нибудь известные психологические факты, тоже не оказывается продуктивной. Поэтому нам остается обратиться к специальным опытам, ко­торые дали бы ответ на интересующий здесь нас вопрос. Это наши гипнотические опыты, о которых мы только что гово­рили. Результаты этих опытов даны в табл. 4 (в процентах). Таблица 4. Мы видим, что результаты эти в основном точно те же, что и в обычных наших опытах (табл. 1), а именно: несмотря на то что испытуемый, вследствие постгипнотической амнезии, ничего не знает о предварительных опытах, не знает, что в одну руку он получал больший по объему шар, а в другую меньший, одинаковые шары критических опытов он все же воспринимает как неодинаковые: иллюзия объема и в этих условиях остается в силе. О чем же говорят нам эти результаты? Они указывают на то, что, бесспорно, не имеет никакого значения, знает испытуемый что-нибудь о предварительных опытах или он ниче­го о них не знает: и в том и в другом случае в нем создается какое-то состояние, которое в полной мере обусловливает ре­зультаты критических опытов, а именно, равные шары ка­жутся ему неравными. Это значит, что в результате предва­рительных опытов у испытуемого появляется состояние, ко­торое, несмотря на то что его ни в какой степени нельзя назвать сознательным, все же оказывается фактором, впол­не действенным и, следовательно, вполне реальным факто­ром, направляющим и определяющим содержание нашего сознания. Испытуемый ровно ничего не знает о том, что в предварительных опытах он получал в руки шары неодина­кового объема, он вообще ничего не знает об этих опытах, и тем не менее показания критических опытов самым недву­смысленным образом говорят, что их результаты зависят в полной мере от этих предварительных опытов. Можно ли сомневаться после этого, что в психике наших испытуемых существует и действует фактор, о наличии ко­торого в сознании и речи не может быть, — состояние, кото­рое можно поэтому квалифицировать как внесознательный психический процесс, оказывающий в данных условиях ре­шающее влияние на содержание и течение сознательной пси­хики. Но значит ли это, что мы допускаем существование обла­сти «бессознательного» и, таким образом, расширяя пределы психического, находим место и для отмеченных в наших опы­тах психических актов? Конечно нет! Ниже, когда мы будем говорить специально о проблеме бессознательного, мы пока­жем, что в принципе в широко известных учениях о бессо­знательном обычно не находят разницы между сознательны­ми и бессознательными психическими процессами. И в том и в другом случае речь идет о фактах, которые, по-видимому, лишь тем отличаются друг от друга, что в одном случае они сопровождаются сознанием, а в другом — лишены такого со­провождения; по существу же содержания эти психические процессы остаются одинаковыми: достаточно появиться со­знанию, и бессознательное психическое содержание станет обычным сознательным психическим фактом. Но в нашем случае речь идет не о такого рода различии между сознательными душевными явлениями и теми специфическими процессами, которые, будучи лишены сознания, протекают вне его пределов. Здесь вопрос касается двух различных областей психической жизни, из которых каждая представляет собой особую, самостоятельную ступень разви­тия психики и является носительницей специфических осо­бенностей. В нашем случае речь идет о ранней, досознательной ступени психического развития, которая находит свое выражение в констатированных выше экспериментальных фактах и, таким образом, становится доступной научному анализу. Итак, мы находим, что в результате предварительных опытов в испытуемом создается некоторое специфическое состояние, которое не поддается характеристике как какое-нибудь из явлений сознания. Особенностью этого состояния является то обстоятельство, что оно предваряет появление определенных фактов сознания или предшествует им. Мы могли бы сказать, что это состояние, не будучи сознатель­ным, все же представляет своеобразную тенденцию к опре­деленным содержаниям сознания. Правильнее всего было бы назвать это состояние установкой субъекта, и это потому, что, во-первых, это не частичное содержание сознания, не изолированное психическое содержание, которое противопо­ставляется другим содержаниям сознания и вступает с ними во взаимоотношения, а некоторое целостное состояние субъекта; во-вторых, это не просто какое-нибудь из содержа­ний его психической жизни, а момент ее динамической опре­деленности. И наконец, это не какое-нибудь определенное, частичное содержание сознания субъекта, а целостная на­правленность его в определенную сторону на определенную активность. Словом, это скорее установка субъекта как це­лого, чем какое-нибудь из его отдельных переживаний, — его основная, его изначальная реакция на воздействие ситуации, в которой ему приходится ставить и разрешать задачи. Но если это так, тогда все описанные выше случаи иллю­зии представляются нам как проявление деятельности уста­новки. Это значит, что в результате воздействия объектив­ных раздражителей, в нашем случае, например, шаров неоди­накового объема, в испытуемом в первую очередь возникает не какое-нибудь содержание сознания, которое можно было бы формулировать определенным образом, а скорее некото­рое специфическое состояние, которое лучше всего можно было бы характеризовать как установку субъекта в опреде­ленном направлении. Эта установка, будучи целостным состоянием, ложится в основу совершенно определенных психических явлений, возникающих в сознании. Она не следует в какой-нибудь мере за этими психическими явлениями, а, наоборот, можно сказать, предваряет их, определяя состав и течение этих яв­лений. Для того чтобы изучить эту установку, было бы целесооб­разно наблюдать ее достаточно продолжительное время. А для этого было бы важно закрепить, зафиксировать ее в необходимой степени. Этой цели служит повторное пред­ложение испытуемому наших экспериментальных раздра­жителей. Эти повторные опыты мы обычно называем фикси­рующими или просто установочными, а самую установку, возникающую в результате этих опытов, фиксированной ус­тановкой. Чтобы подтвердить высказанные здесь нами предположе­ния, дополнительно были проведены следующие опыты. Мы давали испытуемому нашу обычную предварительную или, как мы будем называть в дальнейшем, установочную се­рию — два шара неодинакового объема. Новый момент был введен лишь в критические опыты. Обычно в качестве критических тел испытуемые получали в руки шары, по объему равные меньшему из установочных. Но в этой серии мы пользовались в качестве критических ша­рами, которые по объему были больше, чем больший из уста­новочных, Это было сделано в одной серии опытов, В другой серии критические шары заменялись другими фигурами — кубами, а в оптической серии опытов — рядом различных фигур. Результаты этих опытов подтвердили высказанное нами выше предположение; испытуемым эти критические тела ка­зались неравными — иллюзия и в этих случаях была налицо. Раз в критических опытах в данном случае принимала участие совершенно новая величина (а именно шары, кото­рые отличались по объему от установочных, были больше, чем какой-нибудь из них), а также ряд пар других фигур, от­личающихся от установочных, и тем не менее они восприни­мались сквозь призму выработанной на другом материале установки, то не подлежит сомнению, что материал установоч­ных опытов не играет роли и установка вырабатывается лишь на основе соотношения, которое остается постоянным, как бы ни менялся материал и какой бы чувственной модаль­ности он ни касался. Еще более яркие результаты получим мы в том же смыс­ле, если проведем на этот раз не критические, как выше, а ус­тановочные опыты при помощи нескольких фигур, значи­тельно отличающихся друг от друга по величине[5 - З. И. Ходжава. Фактор фигуры в действии установки // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII.]. Например, предлагаем испытуемому тахистоскопически, последовательно друг за другом, ряд фигур: сначала тре­угольники — большой и малый, затем квадраты, шестиуголь­ники и ряд других фигур попарно в том же соотношении. Словом, установочные опыты построены таким образом, что испытуемый получает повторно лишь определенное со­отношение фигур: например, справа — большую фигуру, а слева — малую; сами же фигуры никогда не повторяются, они меняются при каждой отдельной экспозиции. Надо полагать, что при такой постановке опытов, когда постоянным остается лишь соотношение (большой — ма­лый), а все остальное меняется, у испытуемых вырабатыва­ется установка именно на это соотношение, а не на что-ни­будь другое. В критических же опытах они получают пару равных между собой фигур (например, пару равных кругов, эллипсов, квадратов и т. п.), которые они должны сравнить между собой. Каковы же результаты этих опытов? Остановимся лишь на тех из них, которые представляют непосредственный ин­терес сточки зрения поставленного здесь вопроса. Оказыва­ется, что, несмотря на непрерывную меняемость установоч­ных фигур, при сохранении нетронутыми их соотношений, факт обычной нашей иллюзии установки остается вне всяко­го сомнения. Испытуемые в ряде случаев не замечают равен­ства критических фигур, причем господствующей формой иллюзии и в этом случае является феномен контраста. Нужно, однако, отметить, что в условиях абстракции от конкретного материала, т. е. в предлагаемых вниманию чита­теля опытах, действие установки оказывается, как правило, менее эффективным, чем в условиях ближайшего сходства или полного совпадения установочных и критических фигур. Это, однако, вовсе не означает, что в случаях совпадения фигур установочных и критических опытов мы не имеем дела с задачей оценки соотношения этих фигур. Задача по суще­ству и в этих случаях остается та же. Но меньшая эффектив­ность этих опытов в случаях полной абстракции от качествен­ных особенностей релятов становится понятной сама собою. Подводя итоги сказанному, мы можем утверждать, что вскрытые нами феномены самым недвусмысленным образом указывают на наличие в нашей психике не только сознатель­ных, но и досозпательных процессов, которые, как выясняет­ся, мы можем характеризовать как область наших установок. 9. Проблема восприятия по контрасту. В связи с этим возникает вопрос, который необходимо должен быть разре­шен прежде, чем окончательно признать, что в этих опытах дело касается действительно наших установок. Когда речь идет об установке, предполагается, что это определенное состояние, которое как бы предваряет решение задачи, как бы заранее включает в себя направление, в кото­ром задача на деле должна быть разрешена. В наших опытах установка вычленяется в процессе предварительных или подготовительных экспозиций в направлении того, что, на­пример, шар слева должен быть больше, чем шар справа; но предлагаемая затем критическая экспозиция эксперимен­тальных шаров показывает, что это предположение очень ча­сто не оправдывается. Напротив, получается совершенно обратное: шар слева кажется не больше, чем шар справа, а наоборот, он кажется заметно меньше. Таким образом, факт иллюзий контраста, столь частых в наших опытах, ставит под сомнение наше предположение, что в них — в этих опытах — исследуется именно установка, а не что-либо другое. Спрашивается, как понять факт возникновения иллюзий, контрастных установке, предполагаемой в наших опытах. Прежде всего, по-видимому, не должно быть никакого сомне­ния в том, что в этих опытах мы имеем дело действительно с активностью установки. Дело в том, что, как мы уже указы­вали выше, факт возникновения иллюзий обусловливается исключительно опытами с неравными объектами, предше­ствующими экспозиции равных критических объектов. Без этих предшествующих экспозиций иллюзии обычно не быва­ет. Следовательно, не остается сомнения, что эти экспозиции и являются необходимым условием возникновения иллю­зии, и единственное, что мы можем в данном случае допу­стить, так это факт выработки в субъекте, под влиянием повторных установочных опытов, готовности восприятия все тех же неравных объектов. Не было бы никакого сомнения, что готовность эту можно трактовать именно как установку, если бы мы имели здесь не феномен контраста, а явление ас­симиляции, созвучной с ней. Специальные опыты, которые были поставлены у нас для проверки этой возможности, заключались в следующем: ис­пытуемые получали в качестве установочных объектов кру­ги, которые чем дальше в ряду, тем больше отличались друг от друга по размерам площади: мы начинали с экспозиции кругов в 25 и 26 мм в диаметре, за этим следовали круги 24 и 26 мм и, наконец, круги в 22 и 26 мм. Результаты этих опытов суммированы в табл. 5 (в процен­тах). Таблица 5. Мы видим, что реакции, которые даются нашими испыту­емыми на воздействующие раздражения, не одинаковы в том смысле, что они являются частью ассимилятивными и час­тью — контрастными (не считая случаев оценки их равны­ми). Интерес представляет распределение этих реакций. Мы видим, что они тем больше отличаются друг от друга в коли­чественном отношении, чем сильнее разница между устано­вочными объектами, и притом — и это особенно интересно — это различие распределяется для обоих видов реакций в про­тивоположных направлениях: чем больше разница между этими кругами, тем выше показатели явлений контраста по сравнению с явлениями ассимиляции, и наоборот, чем ниже разница между установочными фигурами, тем выше число случаев ассимиляции. Причем нужно особенно подчеркнуть, что в наших опытах встречается соотношение размеров уста­новочных фигур, которое оказывается особенно преимуще­ственным для выявления именно феномена ассимиляции. Это соотношение кругов в 25 и 26 мм в диаметре. При этом соотношении число ассимиляции равно 68% всех случаев. Вообще следует иметь в виду, что чем ниже разница в вели­чине установочных фигур, тем выше число ассимилятивных восприятий. Эго наблюдение интересно в данном случае в том смысле, что не подлежит сомнению, что в наших опытах мы имеем дело именно с установкой, которая, по существу, может действовать непосредственно лишь ассимилирующим образом. Но, с другой стороны, в этих же опытах мы имеем дело не только с ассимиляциями. Наоборот, число случаев контраст­ных восприятий здесь вовсе не редкое явление. Более того, в преобладающем большинстве случаев, а именно при сравни­тельно высоких разницах в объеме установочных объектов, эти феномены начинают занимать не только преобладающее, но и исключительное место: бывает, что в этих условиях слу­чаев ассимиляции почти вовсе не встречается. Это обстоя­тельство ставит перед нами задачу выяснить, как возможно, что при наличии установки определенного направления мы получаем столь большое число случаев, контрастных этой установке. Если допустить, что восприятия по контрасту особенно часто появляются в тех случаях, в которых между установоч­ными объектами констатируется явно большое различие с какой-нибудь определенной стороны, то следует полагать, что в этих условиях как раз и выступает активность фактора, затрудняющего реализацию наличной установки. Когда на испытуемого повторно воздействуют два резко отличающих­ся друг от друга объекта, то, очевидно, это вырабатывает в нем соответствующую установку — готовность получать в руки именно резко отличные друг от друга объекты. Но вот он получает в руки равные по объему предметы. Это обстоя­тельство, следует полагать, настолько сильно отличается от того, к чему у испытуемого выработана установка, что он не оказывается уже в состоянии воспринять его на основе этой установки. Естественным результатом этого может быть лишь одно: испытуемый должен ликвидировать эту явно не­подходящую установку и попытаться воспринять действую­щее на него впечатление адекватно. Но если мы допустим, что вообще не существует никаких восприятий без наличия соответствующих установок, то станет понятно, что вместо ликвидированной неадекватной установки у субъекта долж­на возникнуть новая, более адекватная ситуации установка. Мы находим, что это становится возможным лишь спустя не­которое время. А до того новая установка, возникающая вза­мен существующей, явно несоответствующей установки, оказывается противоположной этой последней и испытуе­мый воспринимает ситуацию на основе этой объективно не обоснованной, но и не фиксированной противоположной установки. Однако эта последняя замирает сравнительно быстро и у испытуемого постепенно закрепляется установка, дающая возможность адекватного восприятия действующих на него раздражителей. Так протекает процесс постепенного приспособления испытуемого к воздействующим на него впечатлениям[6 - Ср.: Д. Узнадзе. Об основном законе смены установки.]. Эти предположения относительно происхождения случа­ев контрастных восприятий могут показаться несколько ис­кусственными. Однако существуют дополнительные сообра­жения, которые говорят в их пользу, и нам необходимо кос­нуться их здесь. Дело в том, что проблематичным в данном случае являет­ся сам факт контрастного восприятия. В самом деле, откуда этот контраст, когда действие установки должно быть по су­ществу связано лишь с ассимилирующим влиянием? Суще­ственным в этом случае является то обстоятельство, что в этих опытах мы имеем дело с явлениями количественных отношений: задача здесь заключается всюду в сравнении яв­лений в отношении силы давления, веса, объема и т. п., т. е. со стороны моментов, которые могут быть выражены в ко­личественных показателях. Но известно, что контрастность свойственна лишь явлениям количества, к другой какой-нибудь сфере действительности эта категория обычно не при­меняется. Поэтому если мы попытаемся исследовать уста­новку в сфере не количественных, а качественных отноше­ний, то, быть может, там перед нами откроется совершенно иная картина. В дальнейшем изложении мы не раз будем иметь случаи говорить относительно фактов установки по отношению к миру качественно отличающихся друг от друга явлений. Я здесь назову однн из экспериментальных способов изуче­ния фактов этой категории! Если дать испытуемому привыкнуть читать, скажем, текст на латинском языке, а затем через некоторое время предложить ему урывками какие-нибудь русские слова, но составленные из букв, общих с латинским шрифтом (напри­мер, вор), то окажется, что испытуемый в течение некоторо­го времени и эти русские слова будет читать как латинские. Нет сомнения, что здесь в процессе чтения латинских слов у испытуемого активируется соответствующая установ­ка — установка читать по-латыни, и, когда ему предлагают русское слово, т. е. слово на хорошо понятном ему языке, он читает его, как если бы оно было латинское. Только через некоторый промежуток времени испытуемый начинает заме­чать свою ошибку. Из этих опытов становится ясным, что при разрешении задачи, которая здесь стоит перед испытуемым, случаи воз­никновения явлений контраста исключены совершенно и ис­пытуемый проходит все ступени приспособления к адекват­ному чтению, исключая ступень восприятий по контрасту. Таким образом, мы находим, что факт проявления уста­новки в опытах на задачи качественного содержания делает бесспорным, что и в количественных опытах, в которых речь идет о феноменах контраста, мы имеем дело с активностью все той же установки. Следовательно, можно считать, что установка относится к той категории фактов действительности, которая находит возможность проявления в самых разнообразных условиях: установка к оценкам «больше» или «меньше» или вообще ко­личественных отношений этого рода может быть вызвана всюду, где только имеют место эти отношения, точно так же как и установка на качественные особенности. О методе изучения установки Мы убедились, что в основе изложенных выше явле­ний иллюзий лежит некоторое специфическое состояние, ко­торое нужно характеризовать как установку активно дей­ствующего субъекта; все они — эти иллюзии — представля­ют собой иллюзии установки. Но если допустить это, то перед нами сейчас же встанет вопрос более общего характера, вопрос не только о том, что является основой определенной группы психических явле­ний — узкого круга наших иллюзорных переживаний, а прежде всего вопрос о природе этой основы — о психологии самой установки. И вот все дальнейшее изложение посвяща­ется этому вопросу. Важнейшая задача, возникающая сейчас перед нами, это задача установления метода нашего исследо­вания. В предыдущем изложении мы познакомились с экспери­ментами, давшими нам возможность выявить ряд разновид­ностей иллюзий установки. И вот возникает вопрос, можем ли мы успешно использовать этот же метод и для более или менее полного изучения проблемы установки вообще. Прежде всего нужно иметь в виду, что перед нами стоит вопрос об изучении не какого-нибудь отдельного психиче­ского факта, а того специфического состояния, которое я на­зываю установкой. Как мы увидим ниже, для возникновения этой последней достаточно двух элементарных условий — какой-нибудь актуальной потребности у субъекта и ситуации ее удовлетворения. При наличии обоих этих условий в субъекте возникает установка к определенной активности. То или иное состояние сознания, то или иное из его содержа­ний, вырастает лишь на основе этой установки. Следователь­но, мы должны точно различать, с одной стороны, установ­ку, а с другой — возникающее на ее базе конкретное содер­жание сознания. Установка сама, конечно, не представляет собой ничего из этого содержания, и понятно, что характеризовать ее в терминах явлений сознания не представляется возможным. Но допустим, что мы зафиксировали достаточ­но прочно какую-нибудь из наших установок. В этом случае она будет представлена в сознании всегда каким-либо опре­деленным содержанием, возникающим на базе этой установ­ки. Если актуализировать эту последнюю повторно, то мы будем замечать, что каждый раз у нас возникает в сознании все то же содержание. Предложим теперь субъекту с такой фиксированной уста­новкой пережить, скажем, воспринять содержание, лишь в незначительной степени отличающееся от того, что он пере­живает обычно на базе этой установки. Что же получится в этом случае? Из наших опытов мы знаем, что такого рода содержание, вместо того чтобы актуализировать новую, адек­ватную ему установку, переживается всегда на базе уже имеющейся фиксированной установки. Следовательно, мы можем сказать, что одна и та же фиксированная установка может лежать в основе одинакового переживания ряда раз­личных, но близко стоящих друг от друга объективных со­держаний. Установка в этом случае обусловливает иденти­фикацию в переживаниях ряда сравнительно незначительно различных ситуаций. В наших опытах это находит свое вы­ражение в факте иллюзорных восприятий двух равных раз­дражителей (например, равных шаров) неравными, в факте, который выступает обычно в наших критических опытах и остается в силе более или менее продолжительное время, пока фиксированная установка не заглохнет и не даст воз­можности актуализироваться новой, на этот раз уже адекват­ной ситуации установке. Значит, несомненно, пока имеется налицо факт этого ил­люзорного переживания, мы имеем право говорить об актив­ности лежащей в его основе фиксированной установки, и в зависимости от того, как протекает это переживание, у нас открывается возможность судить об особенностях этой уста­новки, следить за процессом ее протекания. Таким образом, мы видим, что наблюдение иллюзии от­крывает нам возможность изучения установок, лежащих в основе этих переживаний. Правда, установки эти могут быть лишь фиксированными, но, во-первых, именно они представ­ляют для нас особенный интерес, поскольку являются обыч­ными основами человеческого опыта, и, во-вторых, они не имеют в себе ничего существенно нового сравнительно с ак­туальными установками, возникающими на базе новых ситу­аций и потребностей субъекта, а потому в известной мере за­меняют возможность изучения и этих актуальных установок. Некоторые из догматических предпосылок традиционной психологии Прежде чем обратиться к исследованию проблемы установки, займемся сначала анализом догматически допу­щенных предпосылок традиционной психологии, исключаю­щих саму возможность постановки этой проблемы. В данном случае мы имеем в виду, во-первых, проблему непосред­ственной связи между сознательными психическими явлени­ями и, во-вторых, проблему эмпирического характера этой связи. 1. О постулате непосредственности. Современная бур­жуазная психология, как мне кажется, целиком базируется на предварительно не проверенной, критически не осознан­ной, догматически воспринятой предпосылке, смысл кото­рой заключается в положении о том, будто объективная действительность непосредственно и сразу влияет на созна­тельную психику и в этой непосредственной связи определя­ет ее деятельность. На основе этой предпосылки возникает ряд ничем не обоснованных, ложных проблем и бесплодных попыток их разрешения. Попытаемся ближе охарактеризовать эту догматическую предпосылку традиционной психологии. Быстрому и плодотворному развитию естественных наук, между прочим, в значительной степени содействовало и то обстоятельство, что с самого начала здесь господствовала точка зрения, которая впоследствии была сформулирована некоторыми из ученых как принцип «замкнутой каузаль­ности». Смысл этого принципа в данном случае заключается в признании того, что физическое следствие может быть активировано действием лишь физической причины, что между этими явлениями можно констатировать лишь нали­чие прямой или непосредственной связи, что для воздействия одного из них на другое нет никакой необходимости искать в качестве посредствующего члена какое-нибудь иное явле­ние, которое не принадлежало бы к категории явлений физических. Нужно полагать, что сравнительно быстрый темн развития естественных наук, характеризующий наше время, был бы вовсе невозможен, если бы не было уверен­ности, что физические явления находятся в непосредствен­ной связи друг с другом и определяются в процессе этой взаимной связи. Итак, быстрый темп развития в области естественных наук в значительной степени базируется на признании фак­та непосредственной связи между физическими явлениями. Her ничего удивительного, что этот же принцип непосред­ственной связи явлений был перенесен и в сферу других наук в надежде, что это обстоятельство сделается основой такого же успешного темпа развития и в этих областях знания. Нет сомнения, что явления психической жизни создают некоторое затруднение для признания принципа непосред­ственной связи между ними. Ведь они имеют смысл, посколь­ку опосредствуют нам особенности внешней ситуации, кото­рая сама не является фактом психической действительности. Несмотря на это, и в психологии была сделана попытка по­ложить в основу ее исследований все тот же принцип непо­средственной связи явлений, в этом случае — принцип непо­средственной связи между самими психическими явления­ми. Согласно этой точке зрения, причины изменений в мире этих явлений следовало бы искать не где-нибудь за ними, а в них же самих, полагая, что психические явления обусловли­ваются психическими же причинами. Теоретическое обоснование этой точки зрения дано «в принципе замкнутой каузальности природы», формулиро­ванной Вундтом. Как известно, Вундт полагал, что психические следствия имеют в своей основе активность психических же причин. Но фактически эту точку зрения применяли в науке и до Вундта. Гербарт, например, всю психическую жизнь, все ее содержание пытался объяснить фактами взаимодействия представлений. Характерно, что, но Гербарту, эти взаимодей­ствия имеют чисто механический характер: сильное пред­ставление одолевает менее сильное и гонит его из пределов сознания. Поэтому вопрос о том, что является в каждый дан­ный момент содержанием нашей психики, всецело зависит от отношений со стороны интенсивности между отдельными представлениями, имеющимися в каждый данный момент у субъекта. Ясно, что у Гербарта речь шла о механике представ­лений. Еще определеннее, быть может, представлен принцип не­посредственности в учениях ассоциационистической психо­логии. Согласно основным положениям представителей это­го течения, все содержание нашей психики определяется на основе непосредственной связи, ассоциации между нашими представлениями: достаточно появиться в сознании одному из членов этой связи, чтобы за ним последовало бы появле­ние и другого, в каком-нибудь смысле связанного с ним пред­ставления. Отсюда понятно, что, согласно убеждениям ассоциационистов, все содержание нашей психической жизни базируется на ассоциациях, закрепленных между психиче­скими явлениями, — психические следствия вырастают на основе психических причин, психические процессы и явле­ния действуют на психическую же сферу действительности. Вундт, который, как известно, стоит в оппозиции как к психологии Гербарта, так и к ассоциационистической психо­логии, не только продолжает практически базироваться на позициях непосредственности, но и пытается дать им неко­торое философское обоснование. Он полагает, что един­ственно бесспорное наблюдение, которое имеется у челове­ка, это наблюдение над единством сознания, т. е. над непо­средственной взаимной связью психологических явлений между собой: психические процессы сами связаны взаимно друг с другом, сами оказывают непосредственно взаимные влияния друг на друга. Психология как эмпирическая наука должна, по мнению Вундта, целиком базироваться на этих бесспорных фактах и пытаться объяснить интересующие ее явления, исходя из этих фактов. Это значит, что она должна полагать в основе явлений психики причины психического же характера; словом, искать объяснения психических фак­тов всецело внутри границ психической жизни. Всякую попытку оставить эти границы для того, чтобы искать объяс­нения психических явлений вне этих последних, следует счи­тать, по Вундту, ненаучной и потому непродуктивной попыт­кой. Следовательно, психика, по представлению Вундта, дол­жна быть понимаема как совокупность закономерно друг на друга действующих и взаимно связанных между собой созна­тельных явлений. Эта точка зрения остается в силе в буржуазной психоло­гии и по настоящее время. Одна из наиболее влиятельных современных психологических теорий, гештальттеория, определенно продолжает стоять на той же точке зрения непо­средственности взаимной связи психических явлений. Основ­ное положение этой психологической теории заключается в следующем: в сфере наших переживаний не частичные про­цессы оказывают влияние друг на друга и, таким образом объединяясь, создают сложные переживания, а, наоборот, именно эти последние определяют собой мир отдельных пси­хических процессов, протекающих в нашем сознании. Но ведь оба эти процесса, как сложные целые, так и частичные, составляют мир психических явлений, и, следовательно, про­блема психической причинности разрешается, согласно принципам гештальттеории, все так же на основе признания идеи непосредственной взаимной связи сознательных психи­ческих процессов между собой. Мы видим, идея непосред­ственности связи сознательных психических явлений и здесь остается в силе. Но существует и другое направление в современной пси­хологии, которое не признает принципа параллелизма меж­ду физическим и психическим феноменами — принципа, ле­жащего в основе указанных выше теорий. Оно допускает воз­можность взаимодействия между явлениями физическими и психическими. Согласно этой теории, ничто не мешает нам считать, что причинная связь может существовать и между этими двумя категориями явлений: физическое, воздействуя на психическое, вызывает в нем ряд процессов, и наоборот. Однако точка зрения непосредственности и в этом случае остается в силе. Здесь допускается факт наличия прямой, непосредственной связи даже между такими разнородными яв­лениями, как явления физические и психические. Так называемые теории взаимодействия отличаются от параллелистических не в чем-нибудь основном и принципиальном, а лишь в производном и второстепенном: мысль о непосред­ственном характере связи между этими явлениями в обеих этих теориях остается догматически принятым постулатом. Но общепризнано, что человек, так же как и вообще все живое, достигает наличной в каждый данный момент ступе­ни своего развития лишь в процессе взаимодействия со сре­дой. Однако с точки зрения теории непосредственности это утверждение не выражает действительного положения ве­щей. Наоборот, оно полагает, что, в сущности, не человек, а психика его находится во взаимоотношениях со средой, что она представляет собой направляющую силу, что всю исто­рию человека создает она — эта психика. Это чисто идеали­стическое утверждение очень характерно для всей буржуаз­ной психологии, и интересно, что оно принадлежит к числу ее кардинальных основных положений. Конечно, попытка совершенно игнорировать субъекта и строить науку о психической жизни человека без всякого участия с его стороны, как это делала традиционная психо­логия, не могла остаться незамеченной со стороны даже бур­жуазных мыслителей. И вот еще Гегель совершенно опреде­ленно поставил этот вопрос и попытался разрешить его как мог. Он утверждал, что субъект представляет собой «созна­ние или самосознание» и ничего более. Таким образом, гово­ря о факте взаимоотношения психики с окружающей средой, он хотел сказать, что субъектом этих взаимоотношений яв­ляется человек, поскольку он ничего, кроме «сознания или самосознания», собой не представляет. В том же смысле пытается разрешить эту проблему и Вундт. Он утверждает, что с точки зрения научной психоло­гии субъект представляет собой лишь совокупность психи­ческих явлений. Мыслить субъекта в ином понимании озна­чало бы, по его мнению, восстановить в науке старое понятие о субстанции, что нисколько не подвинуло бы нас вперед в деле научного изучения фактов психической жизни. Таким образом, мы видим, что и Вундт формулирует свое отноше­ние к интересующей нас здесь проблеме с позиций идеали­стической философии. Наибольший интерес с точки зрения стоящей перед нами проблемы представляет позиция В. Штерна. Принципы его «персоналистической» психологии в основном плохо согла­суются с попытками сведения понятия персоны — этого ос­новного понятия его философских и психологических по­строений — к идее той же совокупности психических фактов. Тем не менее, несмотря на ряд отступлений, он в конце кон­цов все же принужден вернуться к идее связи психических процессов, регулируемых персоной. Так как у него вовсе не имеется точных указаний на фактическую действительность еще чего-либо иного (кроме обычных психических феноме­нов), могущего составить содержание понятия персоны, он, по существу, принужден ограничиться лишь этими феноме­нами, с прибавлением к ним тех же дополнительных опреде­лений, которые взяты исключительно из арсенала метафизи­ческих понятий, не имеющих действительного значения для науки. Ввиду отсутствия в системе Штерна позитивного со­держания понятия личности, он принужден пользоваться при ее характеристике лишь обычными психологическими понятиями. Таким образом, мы видим, что общепризнанным принци­пом традиционной психологии является положение о непосредственности характера связи между обычными психиче­скими или между психическими и физическими процессами. 2. Эмпиристический постулат. К ряду таких же малопроверенных предпосылок эмпирической психологии относит­ся положение, согласно которому в основу человеческой жизни следует полагать наличие некоторого чисто эмпиристического принципа, регулирующего всю жизнь и поведе­ние живого существа. Смысл этого эмпиристического прин­ципа сводится к следующему: между живым организмом и средой следует предположить в принципе наличие глубокой пропасти, которая не дает живому организму возможности непосредственно пользоваться данными этой среды. Для того чтобы живое существо могло выделить в среде что-нибудь для него необходимое, что-нибудь подходящее для удовлет­ворения его потребностей, для этого оно должно обратиться к ряду «проб и ошибок» и продолжать эти «пробы и ошиб­ки» до тех пор, пока случайно не натолкнется на что-нибудь подходящее для удовлетворения его потребности. Всю исто­рию жизни такого животного нужно представлять себе по образу поведения в экспериментальном лабиринте, в кото­ром, например, крыса обычно ориентируется именно в ре­зультате целого ряда «проб и ошибок». С этой точки зрения среда, в которой приходится жить животному, представляет собой громадный лабиринт, в котором удается ориентиро­ваться в какой-то степени лишь в результате большого коли­чества проб, сопровождающихся не менее большим количе­ством ошибок. Условия и образ жизни животных на данных ступенях их развития представляют собой продукт длинно­го ряда «проб и ошибок», совершенных в не менее длинном ряду предшествующих поколений. Такова эмпиристическая предпосылка современной бур­жуазной психологии. Нетрудно было бы показать, с какой исключительностью господствует эта точка зрения в совре­менной науке. Однако я не думаю останавливаться здесь на этом. Я хочу лишь обратить внимание читателя на то, что в наше время была сделана попытка с тем, чтобы хоть несколь­ко смягчить безусловное господство этой эмпиристической предпосылки в нашей науке. В данном случае я имею в виду учение представителей гештальттеории об особой форме на­шего познавательного отношения к действительности, кото­рую они называют Einsicht (insight). Особенно останавлива­ется на этом понятии Кёлер, который, кажется, впервые и ввел его в науку. Он отмечает наличие этого познавательно­го пути у антропоидов, которым нужно было разрешить спе­циально для них построенную задачу на овладение кормом, находящимся в их поле зрения. Антропоиды сразу овладева­ли задачей, после некоторого числа неудачных опытов они ее разрешали «раз и навсегда», без постепенно подвигающихся вперед попыток ее разрешения. По мнению Кёлера, в данном случае мы имеем дело не с процессом постепенного прибли­жения животного к возможности овладения задачей, а с фак­том сразу открывшегося ему способа ее разрешения. Он счи­тает, что в этом случае мы имеем дело с актом своеобразного усмотрения (Einsicht) способа решения задачи животным, отличающегося от дискурсивного пути мышления, свой­ственного человеку. Более близкой характеристики Einsicht, могущей открыть ее истинное содержание, автор по существу не пытается дать, и в дальнейших исканиях по этому вопросу не оказывается ничего существенного, что можно было бы положить в осно­ву понятия об этом своеобразном «способе мышления». Поэтому-то в настоящее время совершенно определенно наблю­дается в науке ряд попыток сведения Einsicht к явлению обычных познавательных процессов. В таком исходе научного мышления о природе Einsicht в наших условиях нет. собственно, ничего неожиданного. Поскольку в распоряжении психологической науки находятся покалишь мысли о наличии обычных явлении нашего созна­ния, в данном случае о наших обычных познавательных про­цессах, ничего общего не имеющих с Einsicht, трудно себе представить, чтобы наблюдения в этом роде нашли бы себе адекватную квалификацию. Но если допустить, что, помимо обычных явлений созна­ния, у нас имеется и нечто другое, что, не являясь содержа­нием сознания, все же определяет его в значительной степе­ни, то тогда перед нами открывается возможность судить о явлениях или фактах, подобных Einsicht, с новой точки зре­ния, а именно; открывается возможность обосновать наличие этого «другого» и, что особенно важно, вскрыть в нем опре­деленное реальное содержание. Если признать, что живое существо обладает способнос­тью реагировать в соответствующих условиях активацией установки, если считать, что именно в ней — в этой установ­ке — мы находим новую сферу своеобразного отражения дей­ствительности, о чем мы будем говорить подробнее ниже, то тогда станет понятным, что именно в этом направлении и следует искать ключ к пониманию действительного отноше­ния живого существа к условиям среды, в которой ему приходится строить свою жизнь. Основные условия деятельности Мы должны исходить из мысли о наличии двух ос­новных условий, без которых акты поведения человека или какого-либо другого живого существа были бы невозможны» Это прежде всего наличие какой-либо потребности у субъек­та поведения, а затем и ситуации, в которой эта потребность могла бы быть удовлетворена. Это — основные условия воз­никновения всякого поведения, и прежде всего установки к нему. Нам необходимо ближе познакомиться с этими условиями. 1. Потребность. В науке нередко приходится встречать­ся с термином «потребность». Особенно часто используется он в экономических науках. Здесь, однако, мы не думаем лишь о том значении, которое мыслится в понятии потреб­ности специально с позиций экономических наук, В данном случае мы имеем в виду самое широкое значение этого сло­ва — не только экономическое. Если представить себе, что организм испытывает нужду в чем-нибудь, например в эко­номическом благе, в какой-нибудь другой ценности — прак­тической или теоретической безразлично, в самой активнос­ти или, наоборот, в отдыхе и т. п., то во всех этих случаях можно говорить, что мы имеем дело с той или иной потреб­ностью. Словом, как потребность можно квалифицировать всякое состояние психофизического организма, который, нуждаясь в изменениях окружающей среды, дает импульсы к необходимой для этой цели активности. При этом нужно помнить, что активность должна быть понимаема в данном случае не только как прием, гарантиру­ющий нам средства удовлетворения потребностей, а одно­временно и как источник, дающий возможность непосред­ственного их удовлетворения. Дело в том, что необходимо различать два основных рода потребностей — потребности субстанциональные и потреб­ности функциональные. В первом случае мы имеем в виду потребности, для удов- летворення которых необходимо что-нибудь субстанцио­нальное, нечто, по получении чего потребность оказывается удовлетворенной. Так, например, состояние голода представ­ляет собой пример определенной субстанциональной по­требности: для того чтобы утолить голод, необходимо иметь, например, хлеб. Но эта категория еще не исчерпывает всех имеющихся у нас потребностей. Как мы только что отметили, в живом организме намечается стремление к тому или иному виду ак­тивности. В организме констатируется не нужда в чем-либо субстанциональном: он стремится к активности как таковой, он нуждается просто в самой деятельности. Это значит, что естественное состояние живого организма вовсе не заключа­ется в неподвижности. Наоборот, живой организм находит­ся в состоянии постоянной подвижности. Он прекращает ее лишь временно и условно. Это — тогда, когда организм при­нужден обратиться к отдыху, хотя, впрочем, и здесь абсолют­ной приостановки деятельности у него никогда не бывает: органические процессы и в этих случаях, как и во всех дру­гих, продолжают быть активными. В зависимости от усло­вий, в которых приходится жить организму в каждый данный момент, у него появляется потребность к деятельности и функционированию в том или ином направлении. Этого рода потребности мы и называем функциональными потребнос­тями[7 - Ср.: Д. Н. Узнадзе. Психология ребенка. 1946.]. Эти две основные группы исчерпывают все богатства по­требностей, имеющихся у животных. Но они же служат ос­новными категориями и тех потребностей, какие появляют­ся у человека по мере развития условий его социальной, его культурной жизни. Культура порождает у него ряд новых потребностей, и чем дальше она развивается, тем обширнее становится их круг. В качестве примера потребности, кото­рую можно было бы считать чисто человеческой, можно на­звать теоретическую потребность. Правда, в литературе мы нередко имеем случаи, когда речь заходит относительно та­ких, как я думаю, чисто человеческих признаков у животных, в частности у обезьян, каким является, например, любозна­тельность. Но, строго говоря, нет оснований антропоморфизировать даже признаки высших обезьян. Сейчас я хочу лишь отметить, что, бесспорно, в качестве своеобразной груп­пы потребностей, выработавшихся у человека, можно на­звать группу теоретических потребностей. Но являются ли эти последние чем-либо новым с точки зрения той основной группировки потребностей, которую мы наметили выше? Субстанциональной считать теорети­ческую потребность или функциональной? Если мы вдумаемся в понятие теоретической потребно­сти, мы найдем, что речь идет здесь о случаях, в которых субъект, стоящий перед теоретическим разрешением задачи, останавливается, прекращает соответствующие манипуля­ции, к которым он прибегает в процессе работы над задачей, и обращает ее, эту задачу, в специальный объект своего раз­мышления. Вот, собственно, перед нами момент объектива­ции (о чем мы будем говорить ниже), за которым начинается процесс теоретического отношения к задаче[8 - Д. Н. Узнадзе. Проблема внимания // Психология. 1947. Вып. 4.]. Спрашивается: что мы имеем здесь? К какой категории можно отнести потребность, которую мы стремимся удовлет­ворить в этом случае? Конечно, говорить здесь о функциональных потребностях вряд ля имеются основания. Акты теоретической мысли на­правлены, несомненно, не на цель удовлетворения той или иной функциональной потребности. Они, эти акты, нужны для вполне определенных целей, скажем, для разрешения вопроса о том, в чем, собственно, заключается задача или ка­кие правила было бы целесообразнее всего применить при ее решении. Нет сомнения, что задача теоретического отноше­ния к предмету стоит несравненно ближе именно к этой ка­тегории потребностей, чем к категории функциональных по­требностей. При разрешении задач последней категории нет никакой нужды в теоретической работе: наличная в этих случаях потребность вовсе не требует процессов осознания, часто необходимых в случаях удовлетворения потребностей субстанциональных. И в этом нет ничего удивительного, по­скольку при удовлетворении субстанциональных потребно­стей всегда может возникнуть вопрос, как и в какой степени данный материал способен удовлетворить наличную потреб­ность. А это уже вопрос, который требует осознания в теоре­тическом плане, прежде чем взяться за его практическое раз­решение. Таким образом, теоретические потребности возникают лишь в помощь нашим субстанциональным потребностям. Поскольку они рассчитаны всегда на то, чтобы обеспечить удовлетворение этих последних, мы могли бы сказать, что теоретические потребности представляют собой лишь даль­нейшее осложнение субстанциональных потребностей. Не касаясь сейчас высших ступеней развития теоретического мышления, мы можем утверждать, что оно — на начальных стадиях своего развития, во всяком случае, — ничего иного не представляет, как форму дальнейшего осложнения про­цесса удовлетворения субстанциональных потребностей. Правда, мы знаем немало случаев действий, направлен­ных на удовлетворение функциональных потребностей. Но это бывает обычно лишь при возникновении какого-нибудь из препятствий, затрудняющих нас при выполнении актов, необходимых для удовлетворения этих потребностей. Одна­ко возникающая в данном случае задача — определить, что же является причиной этих затруднений, — это уже задача вов­се не функционального характера. Она является самостоя­тельной задачей, разрешение которой требуется в данном случае в интересах субъекта, настроенного на удовлетворе­ние функциональных потребностей, но — не непосредствен­но, а лишь косвенно, как необходимое условие для достиже­ний его прямых целей. Коротко говоря, в данном случае мы имеем дело с ситуа­цией, в которой для осуществления прямых целей субъек­та — удовлетворения его функциональных потребностей — предварительно требуется разрешение теоретической зада­чи — выяснения причин, затрудняющих осуществление этих целей. Таким образом, потребности теоретического характера могут иметь место и в случаях удовлетворения функцио­нальных потребностей, но от этого сами они далеко еще не становятся потребностями функционального содержания. Итак, мы находим, что одним из основных условий актив­ности субъекта является наличие в нем какой-нибудь опре­деленной потребности, которая может быть субстанциональ­ной или функциональной. На человеческой ступени разви­тия мы становимся свидетелями выступления нового вида потребностей, т. е. теоретической потребности. Но анализ показывает, что она относится скорее к категории субстанци­ональных, чем функциональных потребностей. 2. Ситуация. Необходимым условием появления установ­ки в определенном направлении, кроме потребности, являет­ся и наличие соответствующей ей ситуации. Если ее нет, то нет и установки: без наличия факта совместного и согласо­ванного воздействия ситуации и потребности на субъект нет основания к тому, чтобы в этом последнем образовалась уста­новка и чтобы, следовательно, он был готов к действию. Конечно, потребность может существовать и вне ситуа­ции, делающей возможным ее удовлетворение. Но в таком случае она не имеет законченного, индивидуально опреде­ленного характера. Она получает его лишь в результате воз­действия наличной ситуации, могущей принести ей удовлет­ворение: потребность конкретизируется, она становится ин­дивидуально определенной потребностью, удовлетворение которой возможно в конкретных условиях данной ситуации лишь при наличии этой последней. Пока такой ситуации нет, потребность продолжает оставаться неиндивидуализированной. Но достаточно появиться определенной ситуации, нуж­ной для удовлетворения этой потребности, чтобы в субъекте возникла конкретно очерченная установка и он почувствовал бы в себе импульс к деятельности в совершенно определен­ном направлении. Таким образом, для возникновения установки необходи­мо наличие соответствующей ситуации, в условиях которой она принимает вполне определенный, конкретный характер. Следовательно, объективным фактором, определяющим установку, следует считать именно такого рода ситуацию. Мы видим, что установка создается не на основе наличия одной только потребности или одной только объективной ситуации: для того чтобы она возникла как установка к опре­деленной активности, нужно, чтобы потребность совпала с наличием ситуации, включающей в себя условия для ее удов­летворения. Здесь было бы интересно коснуться учения Левина о «по­буждающем характере» определенного круга представлений (Aufforderungscharakter). Характер этот выступает, по его мнению, в случаях наших отношений к вещам и явлениям, в которых мы нуждаемся. Когда у нас возникает какая-нибудь потребность, то объекты или явления, имеющие к ней отно­шение, приобретают некоторую силу по отношению к нам: они заставляют нас действовать в определенном направле­нии, они призывают нас к определенным актам деятельно­сти: хлеб влечет голодного к тому, чтобы он схватил и съел его; постель влечет усталого лечь в нее. Но эта побуждающая, эта направляющая сила обнаруживается только в тех случа­ях, в которых субъект имеет соответствующую потребность. Достаточно ее удовлетворить, чтобы вещи и явления потеря­ли эту силу. Это учение Левина интересно в том отношении, что оно представляет собой результат правильного наблюдения, со­гласно которому вещи и явления, когда они выступают ком­понентами ситуации удовлетворения какой-нибудь актуаль­ной потребности, действительно становятся как бы силой по отношению к субъекту этой потребности: они как бы тянут его к себе в буквальном смысле слова. Но это бывает лишь в тех случаях, когда соответствующая потребность определен­но имеется у субъекта, Левин в этом случае дает фактическое наблюдение, которое соответствует предположению о воз­никновении установки в определенном направлении лишь у субъекта, имеющего определенную потребность, и при нали­чии ситуации, необходимой для ее удовлетворения. Итак, мы видим, что для возникновения установки в опре­деленном направлении требуются условия субъективного и объективного характера: нужно наличие как потребности, так и ситуации, в которой она может быть удовлетворена. Это — два основных условия, которые абсолютно необхо­димы для того, чтобы могла возникнуть какая-нибудь опре­деленная установка. Конечно, вне субъективных и объектив­ных условий вообще никакой активности не бывает. Но в данном случае мы утверждаем не только это. Здесь мы хоте­ли бы обратить внимание и на то обстоятельство, что необ­ходимым и действительным условием возникновения уста­новки следует считать как бы некоторое единство обоих этих условий. В нашем случае это единство осуществляется в сле­дующем: потребность, которая имеется в субъекте, становит­ся вполне определенной конкретной потребностью лишь после того, как выясняется объективная ситуация в форме какой-нибудь конкретной ситуации, предоставляющей субъекту возможность удовлетворения данной потребности; оба момента — и ситуация, и потребность — определяются как конкретные факты в связи друг с другом. Обобщенный характер установки 1. О возможности экспериментального изучения организма как целого. Если мы бросим взгляд на все случаи, в которых выше мы констатировали участие установки, то увидим, что не существует почти ни одной более или менее значительной сферы отношения субъекта к действительно­сти, в которой это участие было бы вовсе исключено. Мы устанавливаем отношения с действительностью в первую очередь через наши рецепторы, и из них наибольшее значе­ние для нас имеют, конечно, дистантные рецепторы, т. е. ре­цепторы, опосредствующие в первую очередь наши зрительные и слуховые впечатления. Констатированные выше нами факты иллюзий объема, а также иллюзии слуха имеют отно­шение к этой категории рецепторов. Но действие установки касается и так называемых кон­тактных рецепторов, и из них прежде всего рецепторов так­тильного, а также мускульного чувства. Иллюзии установки, как мы видели, констатируются и в этих чувственных мо­дальностях. Это — прежде всего мюллеровская иллюзия тяжести, а затем и вскрытые нами тактильные иллюзии. Что же касается остальных контактных чувств — вкуса и обоня­ния, — то, нужно полагать, аналогичные иллюзии можно было бы констатировать и в них, но, поскольку они играют сравнительно незначительную роль в наших человеческих отношениях с действительностью, мы могли бы их здесь вов­се не касаться. Круг разновидностей наших иллюзий далеко еще не огра­ничивается этим. Они встречаются не только при оценках количественных и качественных отношений. Достаточно вспомнить отмеченные нами выше опыты с индифферент­ным шрифтом, чтобы это стало ясным. Но о чем говорит нам все это? Если считать, что наши иллюзии в определенных услови­ях возникают во всех модальностях человеческих чувств, то это значит, что иллюзии эти имеют общий характер и что они вовсе не являются иллюзиями, обусловленными особыми условиями деятельности какого-нибудь из наших органов; наоборот, скорее всего, они представляются иллюзиями, ко­ренящимися в закономерностях активности всего организма как целого. Короче говоря, мы должны считать, что в фактах этих иллюзий вскрывается одна из закономерностей дея­тельности живого организма как единого, нераздельного це­лого. С этой точки зрения кажется бесспорным, что в случаях этих иллюзий мы имеем дело с феноменами, имеющими го­раздо больше значения, чем любые другие феномены, харак­теризующие стимулирующий их живой организм с опреде­ленных частных точек зрения. Нужно полагать, что экспери­менты с этими иллюзиями установки впервые дают нам возможность поставить вопрос об изучении активности жи­вого организма как целого. 2. Проблема иррадиации установки. Если поглубже вглядеться в феномены наших иллюзий, мы увидим, что они в своей основе действительно не должны быть понимаемы как явления локального характера. Правда, Мюллер, а за ним и Ах, как и вообще все современные психологи, которым при­ходится высказываться относительно установки, трактуют ее как один из обычных процессов психики. Но более внима­тельное исследование этих феноменов, как мы увидим ниже, не оставляет сомнения в том, что эта точка зрения устарела и в явлениях установки мы имеем дело, бесспорно, с новой сфе­рой действительности, изучение которой представляет не­сомненно большой интерес для понимания психической жизни вообще. Специальные опыты, поставленные нами для освещения этого вопроса, вполне подтверждают это предположение. В основу этих опытов легло следующее соображение: если допустить, что установка представляет обычный локальный процесс, протекающий где-нибудь в определенном месте на­шего психофизического организма, то, ясно, она должна иметь отношение исключительно к тем его сферам, которые принимают непосредственное участие в установочных опы­тах, в то время как другие сферы его должны оставаться совершенно нетронутыми. Так, если установка была активи­зирована, например, в одной левой или правой руке или в од­ном глазу, другие члены пары должны оставаться совершен­но свободными от влияния. Следовательно, для активирова­ния установки и в них должны быть проведены специальные установочные опыты. Но если допустить, что достаточно провести установочные опыты в области одного из глаз или одной из рук, чтобы установка появилась одновременно и в другом члене пары, то это дало бы нам аргумент в пользу предположения, что установка представляет собой скорее целостный, чем узко ограниченный локальный процесс. Вопрос этот был разрешен в отрицательном смысле в опытах Стефенса. Этот автор нашел, что «моторная» уста­новка, которую он изучал, представляет собой чисто локаль­ный феномен, что она, будучи вызвана в одной руке, здесь и остается, не распространяясь на другой член пары. К тому же, по-видимому, пришел и Ах, который, говоря о необходимо­сти признания специфического вида установки, так называ­емой сенсорной установки, подчеркивает, что моторная уста­новка не распространяется на корреспондирующий орган, чего, по его мнению, нельзя сказать относительно сенсорной установки. Стефенс полагает, что установка должна быть понимаема как процесс периферического характера, и поэто­му нет ничего удивительного в том, что она — эта установ­ка — ограничивается лишь той областью, где она специально была выработана, и не распространяется механически с од­ного из корреспондирующих органов на другой. Первоначально, когда мы только еще начинали наши ис­следования но иллюзии установки, нам два раза пришлось проверить верность результатов наших опытов по следующе­му поводу. Сначала, в порядке обычной последовательности наших исканий мы провели опыты по вопросу об иррадиации установки на корреспондирующий орган, а именно мы про­водили установочные опыты в одной из рук, скажем, в пра­вой руке; в левую же мы давали равные шары в качестве кри­тических. Результаты опытов, которые суммированы в табл. 6, совершенно недвусмысленно указывают, что уста­новка сама собой, — без специальных для этого органа установочных опытов, — распространяется с одного органа на другой: число иллюзорных восприятий в этом случае в левой руке оказалось выше 83% (табл. 6), а из них 60% составляли иллюзии по контрасту. Таблица 6. Таким образом, мы могли не сомневаться, что моторная установка, будучи фиксирована в одном из корреспондиру­ющих органов, автоматически распространяется и на другой орган. Знакомство с работами Стефенса и Аха, которое последо­вало значительно позднее, побудило меня еще раз повторить эти опыты, с тем чтобы проверить правильность наших дан­ных, суммированных в табл. 6. По моему поручению опыты были проведены одним из моих сотрудников, и полученные в этих опытах результаты суммированы в табл. 7. Здесь мы видим, что наши опыты не ограничиваются данными перехода установки с одной руки на другую, они касаются обоих из возможных случаев — возможности иррадиации с правой руки на левую или с левой на правую. Табл. 7 показывает, что данные этих контрольных опытов целиком подтверждают верность данных, суммированных в табл. 6. Таблица 7. Прежде всего интересно отметить, что количество иллю­зорных восприятий в обоих критических опытах одинаково: оно равно как при иррадиации налево, так и при иррадиации направо 88%. Разница касается лишь распределения случа­ев контрастных и ассимилятивных иллюзий. Но еще интереснее, что эти данные почти полностью со­впадают с данными, суммированными в табл. 6. Особенно это касается числа, наиболее характерного в этих опытах, — чис­ла контрастных иллюзий. Во всяком случае, результаты опы­тов полностью подтверждают наше положение об иррадиа­ции установки с одного из корреспондирующих органов на другой, в этом случае — с одной руки на другую. В дальнейшей нашей практике вопрос этот, вопрос о воз­можности иррадиации установки с одного органа на другой, считается окончательно разрешенным и мы больше к нему не возвращаемся. Мы ставим опыты лишь по вопросу о степени иррадиации установки в каждом отдельном случае. Но мы, конечно, должны иметь в виду, что свойство ирра­диации характеризует установку не специально в одной какой-нибудь модальности, оно характеризует ее вообще. Спе­циально с этой точки зрения нами был проведен ряд опытов в различных модальностях наших чувств. Прежде всего нужно было убедиться, иррадиирует ли уста­новка, выработанная в одном глазу, и на другой глаз. С этой целью мы провели следующую вариацию наших опытов. Испытуемый закрывает один (например, левый) глаз, а дру­гим фиксирует раздражитель, появляющийся в тахистоскопе. В установочных опытах мы предлагаем ему два круга, от­личающиеся друг от друга по размерам. В критическом же опыте испытуемый получает два равных круга, и на этот раз он должен следить за ними левым глазом и сравнивать их между собой. Таким образом, эти опыты рассчитаны на то, чтобы проверить, распространяется ли установка с одного глаза на другой. Табл. 8, которая включает в себя данные этих опытов, по­казывает, что факт иррадиации налицо и в этом случае. Таблица 8. Таким образом, мы можем заключить, что установка, фик­сированная в одном из парных органов (руки, глаза), иррадиирует и на другой орган, хотя этот последний, по-видимо­му, может быть вовсе отстранен от участия в установочных опытах. Но сейчас же возникает новый вопрос: ограничивается ли факт иррадиации установки пределами одних лишь коррес­пондирующих органов или же пределы ее распространения значительно шире? Нужно полагать, что этот вопрос должен быть разрешен в положительном смысле, если установка не локальное состояние какой-нибудь отдельной части организ­ма, а состояние его как целого. Поэтому результаты опытов по этому вопросу представляют для нас особенно большой интерес, поскольку они призваны окончательно разрешить интересующую здесь нас проблему. В одной из серий опытов мы поступаем следующим обра­зом: испытуемый получает в руки 15-25 раз пару деревян­ных шаров: в правую — шар большего объема, а в левую — меньшего. После этих установочных серий мы ставим крити­ческий опыт тахистоскопически: испытуемый должен срав­нить оптически между собой в отношении площади два объективно равных круга. Результаты этих опытов должны разрешить интересующий здесь нас вопрос. Они должны показать, влияет ли установка, созданная в гаптической сфе­ре, на оценку отношений зрительных восприятий, или точ­нее: ограничивается ли фиксированная в руках установка только областью рук или она вовлекает в сферу своего влия­ния и зрительную область. Результаты этих опытов, прове­денных в нашей лаборатории, суммированы в табл. 9. Таблица 9. Здесь мы видим, что наши результаты в общем подтвер­ждают предположение о возможности иррадиации установ­ки и на столь отдаленные сферы, как сферы гаптическая и зрительная. Мы находим, что иррадиация имеет место не менее чем в 56,4% случаев. Это достаточно высокая цифра для того, чтобы не сомневаться в фактической достоверности такого рода феномена. Но этого мало! В этих опытах в роли критических объек­тов выступают фигуры, отличающиеся друг от друга при­близительно на 1-2 мм. А именно, когда в установочных опы­тах шар с большим объемом находится в правой руке, а шар с меньшим — в левой, то в критических направо демонстриру­ют больший (на 1 -2 мм), а налево меньший по величине круг. Несмотря на это обстоятельство, число контрастных иллю­зий, полученных в этих условиях, доходит до 48% всех слу­чаев. Нужно полагать, что этот процент значительно повы­сился бы, если бы исиы гуемые получали в критических опы­тах равные, как обычно, раздражители. Во всяком случае несомненно, что 48% контрастных иллюзий в этих услови­ях — цифра, не оставляющая сомнения в том, что и в данном случае иллюзия представляет собой неоспоримый факт. Если мы поставим вопрос о возможности иррадиации в обратном направлении, т. е. из зрительной области в гапти- ческую, то из серии опытов, которые были проведены в на­шей лаборатории[9 - Н. Г. Адамашвили. К вопросу об иррадиации фиксированной установки // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII.], становится ясным, что иррадиация на­блюдается и в этом случае. Правда, число констатации нера­венства экспериментальных критических объектов здесь, как и вообще в опытах с иррадиацией, сравнительно невысоко, но тем не менее все-таки ясно, что иррадиация установки — в форме преобладания контрастных и ассимилятивных ил­люзий вместе — встречается чаще, чем в 46% всех случаев (табл. 10). Таблица 10. Следует иметь в виду, что в этих опытах Адамашвили, ко­торой и было нами поручено проверить состояние иррадиа­ции установки в ряде чувственных модальностей (от гаптического чувства к оптическому, от мускульного к гаптическому, от оптического к мускульному и наоборот), обычные опыты были уточнены в том смысле, что от испытуемых тре­бовали, чтобы они сосредоточили свое внимание не на мате­риале, при помощи которого производились опыты, а на чи­стом соотношении экспериментальных объектов. А в таком случае, как мы уже имели возможность указать, число ил­люзорных восприятий несколько уменьшается. Вероятно, этим и объясняется факт некоторого снижения числа иллю­зорных показаний в этих опытах. Тем не менее число это все же достаточно высоко для того, чтобы иметь основание реши­тельно говорить о фактах иррадиации наших иллюзцй в раз­личных направлениях. Далее представляет интерес, иррадиирует ли установка, фиксированная в мускульной сфере, и в гаптику и наоборот, и если это имеет место, то спрашивается, в какой степени. Результаты опытов, проведенных специально с этой целью, представлены в табл. 10. Мы находим, что показатель иррадиации установки в дан­ном случае достаточно высок: более 53% контрастных и ас­симилятивных иллюзий вместе вовсе не составляют низкой цифры. Это станет еще более бесспорным, если обратить вни­мание на распределение данных нашей таблицы, особенно на число контрастных иллюзий, наиболее показательных в этих количественных опытах, Далее следует вопрос об иррадиации установки, наоборот, из тактической сферы в мускульную. Та же табл. 10 говорит нам, что и это имеет место, хотя в сравнительно незначитель­ном числе случаев (26,6% контрастных и ассимилятивных иллюзий вместе). Но если обратить внимание на сравнитель­но высокий процент неопределенных ответов (под рубри­кой «?»), то станет понятно, что 26,6% иллюзий в этих усло­виях мы считаем вполне достаточным для того, чтобы утвер­ждать, что иррадиация установки и здесь налицо, как и в обратных этим опытам случаях, в которых, как мы только что видели, число фактов иррадиации доходит до 53% с лишним. Что касается иррадиации установки с оптической сфе­ры на мускульную, то бросается в глаза, что процент нео­пределенных ответов и здесь очень высок — 53,3. Нужно полагать, что это обстоятельство должно было повлиять на цифры, указывающие на наличие здесь иррадированной иллюзии. Так, общее число случаев иррадиации здесь рав­но 33,2%. Если учесть, что число случаев, в которых иллю­зии не оказалось вовсе, представлено сравнительно низкой цифрой (13,3%), то 33,2% несомненных случаев иррадиа­ции в этих условиях следует расценивать как достаточно высокую цифру. Если рассмотреть, наконец, данные об иррадиации уста­новки, наоборот, с мускульной сферы в оптическую, то мы увидим, что они стоят на достаточно высоком уровне (табл. 10). Случаев иррадиации здесь в общей сложности бо­лее 53%, тогда как на ее отсутствие указывает лишь сравнитель­но низкая цифра — 26,6%. Это дает нам право определенно утверждать, что созданная на различении тяжести установ­ка, распространяясь и на зрительную сферу, обусловливает восприятие равных объектов как явно неравных. Таким образом, мы видим, что все эти опыты не оставля­ют сомнения в факте наличия иррадирования установки из одной чувственной области в другую. Получается впечатле­ние, что рассмотренные здесь чувственные модальности, ко­торые в истории становления вида дифференцировались в достаточно определенной степени, в основном все же не утеря­ли своего единства; они и сейчас являются органами единого целого, который пользуется ими как своими служебными ору­диями при разрешении задач, возникающих перед ним. 3. Генерализация установки. Сейчас нам необходимо коснуться еще одного свойства установки, свойства, о котором мы уже имели случай говорить выше. Мы только что видели, что одной из основных особенно­стей установки следует считать ее иррадиацию. Но наряду с этой последней мы открываем в ней еще одну особенность, которая, по-видимому, стоит близко к особенности иррадиировать. Я называю ее генерализацией. Когда мы вырабатываем в субъекте какую-нибудь фикси­рованную установку, скажем, установку, что шар направо меньше, чем шар налево, то в критических опытах оказыва­ется, что эта установка сохраняет свою силу и по отношению к ряду других предметов, имеющих мало общего с шаром, например по отношению к кубикам, к многогранникам и т. д. Еще ярче проявляется действие установки в тахистоскопических опытах, в которых варьировать фигуры критических опытов значительно легче. Выше, когда у нас речь шла относительно фактора фигу­ры в действии установки, нам пришлось познакомиться с фактами, родственными тем, которые сейчас нас интере­суют[10 - З. И. Ходжава. Действие установки на основе абстракции материала // Тру­ды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII. Н. Л. Элиава. Процесс прекращения действия установки, созданной на чистое соотношение. Там же.]. Мы видели тогда, что фиксированная, например, па раз­ницу площади двух кругов установка ассимилирует ряд критических фигур, которые имеют очень мало общего с кругом. Как мы знаем, это может идти так далеко, что можно утвер­ждать, что установка в этих случаях фиксируется скорее на соотношение вообще, чем на соотношение данных фигур. 4. Установка не является феноменом сознания. Мы показали, что установка, касаясь материала, получаемого субъектом при помощи всех его реципирующих органов, должна быть понимаема не как их специальная функция, а как общее состояние индивида. Факты широкой ее иррадиа­ции и генерализации, на которых мы только что останавли­вались, подтверждают и определяют это положение. Возникает вопрос: как же понимать это состояние? Если оно — это состояние установки — представляет со­бой феномен сознания, то тогда придется считать его одним из многих явлений, имеющих в нем место наряду с други­ми. Но мы видели, что установка не может быть отнесена к этой категории явлений. Она должна представлять собой скорее некоторое общее состояние, которое касается не отдельных каких-нибудь органов субъекта, а деятельности его как целого. Для того чтобы получить материал по этому вопросу, луч­ше всего обратиться к помощи эксперимента. Выше мы уже имели случай использовать опыты с постгипнотическим вну­шением[11 - Д. Н. Узнадзе. К теории постгипнотического внушения // Труды Ин-та функц. нервн. забол. 1936. Т. 1.] для разрешения вопроса о теории ожидания как основы наших иллюзий установки. Мы считаем, что эти же опыты дают нам вполне определенный ответ в первую оче­редь именно на вопрос, который сейчас стоит перед нами. Мы уже упоминали выше, как протекают эти опыты. Пос­ле того как испытуемый переводится в состояние глубокого гипнотического сна, ему даются в руки шары — один боль­шой, другой малый — с предложением сравнить их друг с другом и сказать, какой из них больше. После значительного числа повторений этих опытов испытуемый выводится из гипнотического состояния в другой комнате и здесь прово­дятся с ним критические опыты, т. е. ему даются в руки оди­наковые шары с предложением сравнить их между собой. Мы выше, в другой связи, уже упоминали об этих опытах. Но полученные в них результаты представляют большой интерес и с точки зрения занимающего сейчас нас вопроса. Дело в том, что испытуемые, ничего не зная об установоч­ных опытах, проведенных с ними во время гипнотического сна, в критических опытах все же обнаруживают обычную иллюзию установки: один из шаров, как правило, кажется им почти всегда больше другого, и это — определенно под влия­нием проведенных во время гипнотического сна установоч­ных опытов. Нужно заметить, что, как уже упоминалось выше, несмотря на факт обычной в таких случаях постгипнотической амнезии, мы все же внушали испытуемым, что они не будут помнить, что они делали во время гипнотиче­ского сна. Значит, бесспорно, что испытуемые, несмотря на то что сознательно ровно ничего не помнят об установочных опытах, проведенных с ними во время гипнотического сна, все же оказываются фактически под решающим влиянием этих опытов. Совершенно ясно, что в результате установочных опытов у испытуемых вырабатывается какое-то состояние, которое, оставаясь вне пределов их сознания, все же сохраняет способ­ность оказывать на него решительное влияние: не будь с ними этих установочных опытов, равные шары критических экспозиций они воспринимали бы, как правило, вполне адек­ватно. Таким образом, становится бесспорным, что в нас суще­ствует некоторое состояние, которое, само не будучи содержанием сознания, имеет, однако, силу решительно на него действовать. В наших опытах это состояние вырабатывается в результате действия установочных экспозиций, и факт вос­приятия равных критических шаров неравными является за­кономерным результатом активности этого — внесознательного — состояния. Коротко говоря, на основе результатов этих опытов мы можем утверждать, что наши состояния сознания могут про­текать под воздействием не обязательно других сознатель­ных процессов: они могут определяться и такими процесса­ми, которые не имеют определенного места в сознании и, зна­чит, не являются сознательными психическими фактами. Мы должны признать, что, как это бесспорно видно из наших опытов, помимо сознательных психических процессов суще­ствуют и в известном смысле «внесознательные», что, одна­ко, не мешает им играть очень существенную роль. В нашем случае эту роль, как мы видели, играет установка, которую мы предварительно, в состоянии гипнотического сна, фикси­ровали у наших испытуемых. Эта установка в наших опытах ни разу не являлась содержанием сознания. Тем не менее она оказывалась, несомненно, в силах действовать на него: объек­тивно равные шары переживались как определенно нерав­ные. Таким образом, мы можем утверждать, что наши созна­тельные переживания могут находиться под определенным влиянием наших установок, которые, со своей стороны, во­все не являются содержаниями нашего сознания. 5. Ненужность понятия бессознательного. Это дает нам право утверждать, что в распространенных учениях о боль­шой роли бессознательного в психике человека несомненно имеется какое-то очень существенное основание. Однако ближайшее знакомство с этим учением показывает, что осно­вание это не продумано до конца, и потому вся концепция оказывается малоубедительным и слишком искусственным построением. Нет сомнения, что наиболее слабым пунктом учения о бессознательном, например у Фрейда, является утвержде­ние, что разница между сознательными и бессознательными процессами в основном сводится к тому, что эти процессы, будучи по существу одинаковыми, различаются лишь тем, что первый из них сопровождается сознанием, в то время как второй не сопровождается сознанием. Что же касается их са­мих, то внутренняя природа и структура их остаются в обо­их случаях одинаковыми. В таком освещении становится понятным, что бессозна­тельные процессы, которые играют столь существенную роль, например, при психических заболеваниях, могут стать сознательными сначала для психоаналитика, а потом, в оп­ределенных условиях, и для самого больного. По учению психоаналитиков, с переживаниями больного не происходит по содержанию ничего нового, ничего существенного: какое- то содержание не освещалось у него лучами сознания, теперь оно освещается этими лучами, и этого в основном достаточ­но, чтобы больной стал вполне здоровым человеком. Согласно этому учению, все дело сводится к прошлому больного — к каким-то переживаниям, которые имели или могли иметь место когда-то в сознании, но в первом случае подверглись забвению, а во втором с самого же начала были «вытеснены» оттуда. Кажется, что «осознать» в этом случае означает в основном не более как «вспомнить», И получает­ся впечатление, что забытые содержания сознания продол­жают жить и действовать вне сознания и, таким образом, ока­зывают влияние на поведение субъекта. Можно утверждать, что наиболее существенным источ­ником, из которого проистекают основные трудности, напри­мер всего учения Фрейда, является именно эта концепция бессознательного. Я думаю, если бы удалось освободить по­нятие бессознательного от обычного для сознательной жиз­ни психического содержания, если бы удалось найти для него иное содержание, которое, по существу, не было бы ради­кально оторвано от связи с психикой, то тогда мы бы полу­чили в руки орудие, которое дало бы нам возможность глуб­же вникнуть в действительное положение вещей. Мы видели, что понятие установки как раз и представля­ет собой концепт, который больше всего подходит для реше­ния этой задачи. Установка — мы это видели в опытах с постгипнотическим внушением — представляет собой состояние, которое, не будучи само содержанием сознания, все же ока­зывает решающее влияние на его работу. В таком случае на­стоящее положение вещей следовало бы представить себе следующим образом: наши представления и мысли, наши чувства и эмоции, наши акты волевых решений представля­ют собой содержание нашей сознательной психической жиз­ни, и когда эти психические процессы начинают проявлять­ся и действовать» они по необходимости сопровождаются со­знанием. Сознавать поэтому значит представлять и мыслить, переживать эмоционально и совершать волевые акты. Ино­го содержания, кроме этого, сознание не имеет вовсе. Но было бы ошибкой утверждать, что этим исчерпывается все, что свойственно живому существу вообще и особенно чело­веку, не считая его физического организма. Кроме сознатель­ных процессов, в нем совершается еще нечто, что само не является содержанием сознания, но определяет его в значи­тельной степени, лежит, так сказать, в основе этих сознатель­ных процессов. Мы нашли, что это — установка, проявляю­щаяся фактически у всякого живого существа в процессе его взаимоотношений с действительностью. Мы видели из на­ших опытов, что она действительно существует актуально, не принимая форму содержания сознания: она сама протекает вне сознания, но тем не менее оказывает решительное влия­ние на все содержание психической жизни. Таким образом, мы находим, что учение о бессознатель­ном базируется лишь отчасти на правильном представлении о психической жизни. Оно подчеркивает, по праву, что созна­тельные процессы далеко еще не исчерпывают всего содер­жания психики и что поэтому возникает необходимость при­знания процессов, протекающих вне сознания. Мы видим, что понятие установки, как оно оформилось в результате наших гипнотических опытов, прекрасно подходит под это определение. В таком случае возникает мысль, что, быть может, без уча­стия установки вообще никаких психических процессов как сознательных явлений не существует, что для того, чтобы со­знание начало работать в каком-нибудь определенном на­правлении, предварительно необходимо, чтобы была налицо активность установки, которая, собственно, в каждом отдель­ном случае и определяет это направление. Разновидности состояния установки 1. Фиксированная установка. При наличии потреб­ности, которая должна быть удовлетворена, и соответствую­щей ситуации живой организм обращается к определенной целенаправленной деятельности. Но как мы убедились, эта деятельность в первую очередь зарождается в форме уста­новки, которая в дальнейшем раскрывается в виде доступ­ных наблюдателю внутренних и внешних актов поведения. Сейчас перед нами стоит вопрос, как и в каких формах про­исходит этот процесс зарождения установки. В наших опытах дело начинается, как правило, рядом эк­спозиций экспериментальных объектов (установочные опы­ты), с тем чтобы затем перейти к критическим экспозициям и показать, как подействовали на них предшествовавшие им установочные опыты. В чем же заключается роль этих установочных опытов? Выше мы уже говорили относительно феномена фиксации, который является результатом повторного предложения этих опытов испытуемому. Мы полагаем, что в итоге многократного повторения этих опытов у испытуемого фиксируется установка, возникающая при каждой отдельной экспозиции. Повторение в данном случае, по-видимому, играет решающую роль, оно дает воз­можность зафиксировать возникающую при каждой отдель­ной экспозиции установку. Поэтому эти повторные устано­вочные опыты можно было бы назвать фиксирующими. Другое дело, как возможно, чтобы повторение в данном случае играло роль фактора, содействующего процессу фик­сации. Этого вопроса здесь мы не будем касаться. Отметим только, что однократной экспозиции установочных объектов в большинстве случаев не бывает достаточно для того, чтобы соответствующая этой экспозиции установка осталась у ис­пытуемого до такой степени доминирующей, чтобы предла­гаемые затем равные объекты воспринимались на ее основе и, следовательно, казались бы неравными. Поэтому число эк­спозиций должно быть увеличено настолько, чтобы можно было говорить о достаточно фиксированной установке. Фиксация установки может происходить и в следующих условиях: скажем, в условиях какой-нибудь определенной ситуации у меня появилась соответствующая этим условиям установка, которая, повлияв на акт моего поведения, сыгра­ла свою роль и затем прекратила свое действие. Но что же фактически происходит с ней после этого? Исчезает ли она совершенно бесследно, будто ее никогда и не было, или она каким-то образом продолжает существовать, сохраняя спо­собность все же оказывать некоторое влияние на наше пове­дение? Если верно экспериментально подкрепленное выше поло­жение о том, что установка представляет собой целостную модификацию личности или субъекта вообще, то тогда не вызывает сомнений, что она, сыграв свою роль, сейчас же должна уступить место другой, новой, актуально действую­щей установке. Но это еще не значит, что она-то сама окон­чательно и раз навсегда выходит из строя. Наоборот, в случае, если субъект попадает в ту же ситуацию с теми же намерени­ями, что и раньше, в нем должна возобновиться и прежняя установка заметно быстрее, чем это нужно было бы для воз­никновения новой установки в условиях совершенно новой ситуации. Это дает нам право считать, что раз активирован­ная установка, вообще говоря, не пропадает, то она сохраня­ет в себе готовность снова актуализироваться, лишь только вступят в силу подходящие для этого условия. Само собой разумеется, готовность эта не всегда одинако­ва. Нужно полагать, что она зависит в значительной мере от степени прочности установки, которая измеряется числом повторных установочных опытов: чем чаще повторяются эти опыты (в пределах оптимума для каждого данного испытуе­мого), тем прочнее фиксируется установка и тем более силь­ная способность актуализации вырабатывается в ней. С другой стороны, в наших опытах окончательно выясня­ется и то, что существуют единичные случаи действия уста­новки, которые и помимо всякого повторения оставляют по себе значительный след; установки, лежащие в их основе, фиксируются и независимо от повторения установочных опытов и, таким образом, приобретают значительно большую способность к актуализации. Во всех этих случаях достаточно, чтобы начала действо­вать ситуация, похожая на актуальную, чтобы это оказалось достаточным для активирования установки и направления субъекта в соответствующую сторону. Таким образом, мы видим, что бывают случаи, в которых, вследствие частых повторений установочных опытов или высокого личностного их веса, установка становится до та­кой степени легко возбудимой, что она актуализируется и в условиях воздействия неадекватных раздражителей, закры­вая этим возможность проявления адекватной установки. Конечно, нет никакой необходимости, чтобы в условиях действия фиксированной установки адекватная данной си­туации форма установки всегда стушевывалась и заменялась другой, близкой к ней, но все же отличной от нее фиксиро­ванной установкой. Дело в том, что ничто не мешает нам допустить, что могут иметь место и такие случаи, когда субъекту приходится иметь дело с ситуацией, вполне тожде­ственной той, в которой выработалась данная форма фикси­рованной установки. В таких случаях, конечно, актуализиро­ванная фиксированная установка будет вполне совпадать с той, которую для данного случая мы должны считать адек­ватной. Таким образом, в обычных, не экспериментальных усло­виях жизни мы встречаемся не только со случаями замены адекватной для данной ситуации установки близкой к ней фиксированной, но и с такими, в которых фиксированная ус­тановка оказывается вполне тождественной установке адек­ватной. С другой стороны, могут иметь место и случаи, в которых к активности пробуждаются не те установки, которые фик­сировались когда-нибудь в течение жизни данного индиви­дуума, а те, которые сделались фиксированными в истории его вида. Мне не раз приходилось в другой связи указывать на факты проявления такого рода активности, например, в жизни ребенка — на факты, относительно которых нельзя сказать, что они обусловлены потребностью получить имен­но средства, реализуемые этой активностью» В жизни ребен­ка часты случаи, когда он обращается к деятельности исклю­чительно потому, что в нем проявляется сильное стремление к ней: в нем пробуждается потребность функционировать, быть активным. Эта потребность, которую я называю функ­циональной тенденцией, нужно полагать, является наслед­ственно приобретенной формой фиксированной установки[12 - Д. Узнадзе. Психология ребенка. 1946.]. 2. Диффузная установка. Но установочные опыты не яв­ляются обязательно и во всех случаях фиксированными. В некоторых случаях они играют совершенно другую роль. Дело в том, что бывает редко, чтобы для возникновения какой-нибудь индивидуально определенной установки было бы достаточно одного-единственного случая воздействия си­туации на субъекта. Нужно полагать, что на начальных ста­диях зарождения какой-нибудь новой установки она опреде­ляется как индивидуально очерченный факт не сразу. Стано­вится необходимым более или менее длительный процесс для того, чтобы установка определилась как таковая, чтобы она дифференцировалась, вычленилась как состояние, спе­цифически адекватное для наличных условий поведения. Мы полагаем, следовательно, что при первом своем за­рождении установка является сравнительно еще не дифференцированным, не индивидуализированным состоянием. И вот для того, чтобы она дифференцировалась как опреде­ленная, адекватная для данных условий, становится необхо­димым повторное предложение соответствующих раздраже­ний. В таких случаях повторение установочных опытов име­ет совершенно определенную, отличную от фиксационных, цель — она направлена на дифференциацию установки. Это бывает особенно необходимо для зарождения новых, еще незнакомых субъекту установок. Когда в таких случаях начинает действовать на субъекта какой-нибудь новый, впер­вые ему встречающийся объект, то вызываемая им установ­ка должна носить диффузный, малоопределенный характер. Мы можем сказать, что она недостаточно еще дифференци­ровалась и в результате этого субъект не может точно идентифицировать этот объект. Только с течением времени, по мере увеличения числа повторных воздействий того же объ­екта, вызываемая им установка постепенно дифференциру­ется и определяется как установка, специфичная именно для данного случая. Следовательно, установочные опыты бывают не только фиксирующими, но и дифференцирующими. Возбудимость (фиксируемость) установки 1. Опыты на возбудимость установки. Не касаясь вопроса о принципиальном значении повторения, мы здесь остановимся на вопросе о роли его в процессе фиксации и дифференциации установки. Как выясняется, есть какая-то, правда не точно установленная, но все же твердая мера по­вторений, необходимая для фиксации установки в каждом отдельном случае. Если мы проследим с этой точки зрения данные отдельных испытуемых, мы получим достаточно бо­гатый материал, который позволит нам установить суще­ствующие в этом отношении различия между ними. Опыты для этой цели проводятся совершенно просто: после сравнения установочных объектов, скажем, неравных в отношении объема шаров, испытуемый дает показание о со­отношении объемов уже равных (критических) объектов. Это повторяется до тех пор, пока он не покажет, что они рав­ны. Число установочных экспозиций, следовательно, посте­пенно увеличивается, и это продолжается до тех нор, пока у испытуемых не возникает иллюзия о неравенстве объектив­но равных критических раздражителей. Таким образом, мы получаем возможность установить, какое количество устано­вочных опытов необходимо для того, чтобы впервые у нас появилась иллюзия. На основании данных о количестве установочных опытов, необходимых для появления иллюзии, мы устанавливаем степень возбудимости фиксированной установки. Наши опыты показывают, что испытуемые в значитель­ной степени отличаются в этом отношении друг от друга. Есть случаи, когда достаточно бывает и одного установочно­го опыта, чтобы критические объекты стали воспринимать­ся иллюзорно. Но бывает и так, что для этого не оказывается достаточным даже сравнительно высокое число установоч­ных экспозиций. Словом, возбудимость фиксированной ус­тановки оказывается свойством, которое варьирует индиви­дуально и притом в довольно широких пределах. Но указать на минимум установочных опытов необходи­мо лишь для установления нижнего порога возбуждения ил­люзии, а это еще не значит, что возбудимость фиксированной установки охарактеризована в полной мере. Дело в том, что продолжение тех же опытов показывает, что максимум по­вторных экспозиций, необходимых для оптимальной фикса­ции установки, вовсе не совпадает с пороговыми числами этих экспозиций, т. е. бывают случаи, что установка, для на­чального возбуждения которой достаточно и незначительно­го числа экспозиций, для своей оптимальной фиксации тре­бует большего числа установочных опытов, гораздо больше­го, чем для минимальной ее фиксации. Словом, в результате опытов выяснилось, что нижний по­рог возбудимости установки вовсе не совпадает с порогом ее оптимального возбуждения. В результате этого наблюдения становится бесспорным, что каждый из этих порогов возбуж­дения фиксированной установки представляет собой незави­симую величину и установление ее дает нам возможность ха­рактеризовать испытуемых с различных точек зрения. 2. Возбудимость дифференцированной установки. Уста­новить степень возбудимости фиксированных установок у наших испытуемых — это еще не все. Дело в том, что, как мы уже упоминали, помимо точки зрения фиксации существует и другая точка зрения на нашу установку, и для характерис­тики этой последней было бы существенно не оставлять и ее без внимания. Я имею в виду точку зрения дифференциации установки. Правда, круг ее применения сравнительно узок: он включает в себя лишь случаи неокончательно сформиро­вавшихся установок. Но там, где таковые могут иметь место, несомненно представляло бы крупный интерес проследить процесс их постепенного изменения — процесс развития в сторону все более определенной дифференциации. Нет со­мнения, как на это указывают наши многочисленные опыты, что полученные результаты в значительной степени помогут нам разобраться в вопросах дифференцирования наших ис­пытуемых. Экспериментальное затухание фиксированной установки Очередной вопрос, который стоит перед нами, таков: как протекает процесс затухания установки, но не в резуль­тате воздействия фактора времени, а в первую очередь под влиянием специально принятых для этого мер? Ниже мы увидим, что предоставленная воздействию фактора времени фиксированная установка слабеет и в конце концов затухает совершенно, уступая место адекватной для данных условий установке. Наш же вопрос касается сейчас не этого: нам интересно знать, что происходит, если принять специальные меры для того, чтобы фиксированная в экспериментальных условиях установка затухла. 1. Экспериментальная методика. Методика, которая при­меняется для с>той цели, проста. Она сводится к повторению критических экспозиций, пока не получим достаточного чис­ла правильных ответов на вопрос о соотношениях этих экс­позиций друг к другу. Конечно, первого случая констатиро­вания равенства этих объектов недостаточно для того, чтобы считать опыты законченными. Это можно сделать лишь пос­ле пятикратного подряд установления этого равенства, как это и было в свое время показано в специальных исследова­ниях по этому вопросу[13 - Н. Элиава. Процесс прекращения действия установки, созданной на чистое соотношение // Труды Тбил. гос. ун-та. 1941. Т. XVII.]. Испытуемый проходит часто доста­точно длинный, а в некоторых случаях и заметно сложный путь, прежде чем он дойдет до признания критических объек­тов равными. Специальная работа, которая была посвящена этому вопросу, дает материал для того, чтобы составить себе ясную картину о положении вещей[14 - Б. Хачапуридзе. Фазовый характер смены установок // Материалы к психологии установки, 1938. Т. 1.]. Оказывается, что про­цесс ликвидации фиксированной установки проходит ряд определенных ступеней, прежде чем дойдет до состояния полной реализации. Спрашивается, как протекает процесс ликвидации фик­сированной установки в описанных нами выше эксперимен­тальных условиях? 2. Затухание фиксированной установки. Нужно в пер­вую очередь помнить, что в данном случае мы имеем дело с фиксированной установкой на количественные отношения, именно на отношения «больше» или «меньше». Это необхо­димо иметь в виду, чтобы не впасть в заблуждение и не ду­мать, что результаты этих опытов имеют общее значение, распространяясь на все случаи действия установки. И вот мы находим, что в процессе повторного предложе­ния критических объектов испытуемый расценивает их как неравные, а именно: объект, скажем, справа ему кажется больше, чем объект слева. Интересно, что в установочных опытах справа у него помещался всегда объект меньшего раз­мера, чем объект слева. Значит, испытуемый в данном случае становится жертвой иллюзии, которую, следовательно, мож­но расценивать как контрастную иллюзию. Фаза контрастных иллюзий. Если продолжать экспози­ции тех же объектов, то испытуемый на некоторое время бу­дет оставаться во власти все той же контрастной иллюзии. Есть даже случаи, когда число этих иллюзий доходит до не­прерывного ряда. На основании большого количества дан­ных мы можем считать, что если число контрастных иллю­зий доходит до трех и выше, то в этом случае мы имеем дело с первым этапом или первой фазой действия установки. Анализ полученных данных показывает, что с этим этапом мы имеем дело только в том случае, если ряд контраст­ных иллюзий констатируется с самого же начала. (Это необ­ходимо специально отметить потому, что мы нередко ветречаемся со случаями, в которых первые две-три экспозиции вовсе не дают иллюзии; ряд контрастных иллюзий, и притом значительно длинный, начинается лишь с третьей-четвертой экспозиции.) Нужно полагать, что в данном случае мы име­ем дело с наиболее устойчивым состоянием фиксации уста­новки, Это — начальная фаза действия фиксированной уста­новки, наиболее прочная и устойчивая. Фаза выступления ассимилятивных иллюзий. Непосред­ственно за этим начинается следующая — вторая — фаза дей­ствия установки, характеризующаяся явными признаками начинающегося ее затухания. В результате ряда повторных воздействий критических объектов дает себя чувствовать на­чальная стадия сдвига фиксированной установки: она не­сколько ослабевает, и испытуемый, наряду с контрастными, начинает давать и случаи ассимилятивных иллюзий. Нужно полагать, что в этом случае мы имеем дело со второй фазой регрессивного развития установки — с фазой, которая, в сущ­ности, впервые начинает обнаруживать совершившийся факт сдвига и следующего за этим состояния ослабления пока еще действующей фиксированной установки. Нужно отметить, что эта фаза регрессивного развития установки обнаруживается не во всех случаях ее затухания. Она встречается чаще всего в случаях патологии установки, но имеет нередко место и у вполне здоровых индивидов. Также нередки случаи, когда регрессивный процесс, по­степенно развиваясь, дает значительное увеличение случаев ассимилятивных иллюзий. Дело доходит до того, что число ассимиляций начинает доминировать над контрастными ил­люзиями, которые, постепенно затухая, часто всецело усту­пают место им, т. е. чисто ассимилятивным иллюзиям. В иде­альных случаях все это дробится на ряд отдельных фаз, и в результате мы получаем несколько самостоятельных ступе­ней развития. Фаза констатирования равенства. На этой ступени раз­вития фиксированная установка все еще продолжает пребы­вать в активном состоянии — она все еще дает знать о себе, исключая, таким образом, возможность адекватного отраже­ния объективной действительности: испытуемый продолжа­ет оставаться во власти фиксированной установки. И вот мы становимся свидетелями наступления новой фазы в процес­се регрессивного развития фиксированной установки: испы­туемый начинает временами замечать, что, в сущности, он имеет дело не с неравными, а с равными критическими объек­тами. Он видит все это чаще, пока через некоторое время окончательно не переходит к признанию равенства их между собой. Это — новая фаза регрессивного развития фикси­рованной установки, фаза, которая и завершает собой весь этот процесс. Теоретически, конечно, можно допустить наличие значи­тельно большего числа стадий регрессивного хода развития установки. Но фактически обычно мы являемся свидетеля­ми выступления и смены лишь этих трех фаз. 3. Дифференциация видов фиксированной установки в зависимости от процесса ее затухания. Это, конечно, не зна­чит, что ликвидация фиксированной установки может быть достигнута лишь в результате прохождения всех этих трех фаз. Есть немало случаев, в которых фиксированная установ­ка ликвидируется лишь по прохождении одной или двух из этих фаз. В зависимости от порядка и полноты прохождения всех этих этапов угасания установки мы различаем следующие случаи[15 - Д. Н. Узнадзе. К психологии установки // Материалы к психологии установки. 1938. Т. 1. С. 185.]. Статическая установка: пластическая и грубая. Оказа­лось, что среди испытуемых можно найти определенное чис­ло лиц, которые в условиях данного числа установочных опытов не в состоянии выйти за пределы действия фиксиро­ванной установки — как бы часто ни экспонировались им критические объекты, равенства их они все же не замечают. Нужно полагать, что в данном случае мы имеем дело с лица­ми, для которых характерным является преобладание осо­бенно неподвижных, инертных или статических форм уста­новки. Правда, на протяжении многих лет нашей практики исследования установки мы приходили неизменно к одному и тому же заключению относительно немногочисленности людей этого типа среди нормальных испытуемых, но тем не менее его необходимо считать самостоятельной единицей, которая, как увидим ниже, объединяет в себе характерологи­чески несомненно своеобразную группу людей. Но, наряду с этой группой, мы видим следующую, ко­торая резко отличается от нее тем, что она хотя и проходит несколько фаз затухания установки, но фазы полного ее затухания все же не достигает. Это значит, что в данном слу­чае мы имеем дело с лицами, которые, наряду с иллюзиями, дают, быть может, иногда и случаи вполне правильных отве­тов» Нужно полагать, что в этом случае перед нами испытуе­мые, которые не в состоянии развить установку такой же прочности, как лица вышеуказанной группы; тем не менее их установка все же статична до такой степени, что не дает им возможности окончательно достигнуть правильной оценки соотношения действующих раздражителей. Таким образом, мы можем сказать, что если в первом слу­чае мы имеем дело с лицами с прочной статической установ­кой, то в данном случае этого нет и перед нами стоят лица хотя и со статической, но значительно менее прочной уста­новкой. Особенно характерным свойством лиц первой группы следует считать грубость установки. Это можно заключить на основе наблюдения, из которого видно, что воздействие объективных агентов не оказывается в состоянии хоть в ка­кой-нибудь степени изменить характер установки, зафикси­рованной в процессе установочных опытов. Зато среди испытуемых оказалась и вторая группа, кото­рая никогда не бывает в состоянии окончательно констати­ровать равенства предлагаемых им в критических опытах объектов, хотя некоторый процесс развития все же проходит: сначала дает данные, характерные для второго этапа процес­са угасания установки, затем иногда и данные для третьего этапа; дело этим, однако, и ограничивается, оно дальше не двигается, и испытуемый не оказывается в состоянии окончательно пробиться к констатированию равенства критичес­ких объектов. Нет сомнения, что в этом случае мы не имеем той грубо­сти установки, которая характерна для первых двух групп, — установка здесь имеет скорее пластический характер, но она остается все же статической. Таким образом, статическая установка может быть плас­тической или же грубой. Динамическая установка: пластическая и грубая. Даль­нейшую группу испытуемых характеризует следующего рода ход критических опытов: сначала мы видим обычные контрастные иллюзии установки, за ними следуют случаи констатирования равенства критических объектов, и, нако­нец, испытуемый останавливается на признании их равен­ства окончательно. Это значит, что установка, которая была фиксирована в процессе специальных для этой цепи опытов, постепенно слабеет и затем мало-помалу окончательно усту­пает место адекватной для данной ситуации установке. Сле­дует особо подчеркнуть, что в данном случае адекватная си­туация вступает в силу не сразу, а в результате прохождения ряда ступеней своего постепенного угасания. Следовательно, здесь уже нельзя говорить ни о грубости установки, ни о ее статичности. Здесь мы имеем дело со свой­ством, которое можно квалифицировать как пластичность установки, поскольку переход к окончательному констатиро­ванию соотношения критических объектов происходит не непосредственно, а через ряд предшествующих ступеней, и как динамичность, поскольку субъект не остается на одном из предшествующих этапов, а, двигаясь вперед, достигает окончательного констатирования равенства предложенных ему критических объектов. Ликвидации состояния, выработанного в установочных опытах, и создания адекватной для данных условий установ­ки достигают и две последующие группы наших испытуе­мых. Но они переходят к адекватной оценке критических объектов не постепенно, двигаясь от фазы к фазе, а прямо непосредственно с той фазы, с которой они начинают ряд своих показаний о соотношении этих объектов. Характерной особенностью обеих этих групп является то, что они обе до­стигают признания равенства критических объектов, значит, освобождаются от влияния установочных опытов; но делают они это не постепенно, переходя от одной ступени к другой, а сразу — перескакивая с того этапа, на котором находятся с самого начала, прямо к констатации равенства критических объектов. Мы видим, что установка обеих этих групп дина­мична, поскольку в конце концов она дает возможность про­явиться адекватной установке. Но она лишена пластичности, и поэтому ее можно было бы характеризовать как грубую ди­намическую установку. Нефиксируемая установка. Наконец, мы являемся свиде­телями наличия совершенно особенной группы испытуемых,, которые характеризуются тем, что в отличие от всех других групп вовсе не поддаются влиянию установочных опытов, совершенно не фиксируют возникающей у них в каждом от­дельном случае установки и поэтому дают всегда правиль­ную оценку объема экспериментальных шаров. Мы видим, что обычное число установочных экспозиций не оказывает­ся достаточным, чтобы фиксировать у этих лиц установку, которая, следовательно, возникает у них при каждой отдельной экспозиции заново. Нужно полагать, что в данном случае мы имеем дело с ли­цами, которые, будучи лишены внутренней направляющей силы, оказываются как бы в полном распоряжении извне идущих впечатлении и, таким образом, отличаются крайней экстравертностью. Затухание установки при длительных экспозициях 1. Опыты с длительной экспозицией критических объектов. Мы видели, что процесс затухания установки в ус­ловиях наших опытов протекает в определенном порядке: об­наруживается ряд этапов, которые проходит фиксированная установка, прежде чем ликвидация ее сделается совершив­шимся фактом. Но возможно, что этот порядок ликвидации установки имеет место лишь в условиях наших эксперимен­тов, что он не обязателен при всех условиях, в которых она протекает. Для того чтобы проверить это, мы несколько изменили наши обычные опыты: порядок установочных опытов остал­ся то г же, что обычно, перемена коснулась лишь критических экспозиций. Вместо того чтобы кратковременно экспонировать крити­ческие объекты, мы оставляли их перед глазами (или в руках) испытуемого продолжительное время, пока он не оказывал­ся в состоянии окончательно констатировать равенство этих объектов. Вопрос о продолжительности экспозиций изучал­ся в специальных опытах. Оказалось, что оптимальной сле­дует считать продолжительность экспозиций до одной мину­ты: у 55% всех наших испытуемых установка потухает за этот период времени (у 22 лиц из общего числа 40 человек). Бо­лее продолжительные сроки оказываются необходимыми лишь для сравнительно незначительного числа испытуемых (1-2' - для 7,5%; 2-3' - 12,5%; 4-5' - 10%). 2. Результаты этих опытов. Каковы же результаты этих опытов?[16 - К. Мдивани. Процесс ликвидации установки в условиях длительной экспозиции // Труды Тбил. гос. ун-та. 1941. Т. XVII.] 1. После того как испытуемый получает 15 установочных экспозиций, он берет критические объекты, которые остают­ся у него в руках в течение одной минуты, и дает показания о соотношении их. Показания эти приблизительно таковы: сначала выступает контрастная иллюзия, которая остается в силе в течение довольно продолжительного времени. Затем объекты начинают казаться равными, но это проходит быст­ро, и испытуемый указывает, что сейчас шар налево стал больше (ассимилятивная иллюзия). Затем — опять случай равенства, которое снова ликвидируется сразу: «теперь на­право становится больше», и эта контрастная иллюзия сохра­няется сравнительно долго, после чего испытуемый оконча­тельно констатирует равенство критических шаров. Таким образом, испытуемый проходит три определенных этапа, прежде чем окончательно констатирует равенство действу­ющих на него объектов: сначала выступает продолжительная контрастная иллюзия, затем следуют кратковременное впе­чатление равенства и ряд ассимилятивных иллюзий и, нако­нец, ряд случаев равенства, как и иллюзий, после чего уже фиксированная установка ликвидируется окончательно. 2. Встречаются и другие типы угасания фиксированной установки. Второй тип представлен случаями такого рода: сначала действует сравнительно продолжительная контраст­ная иллюзия; затем вмешиваются случаи равенства, но кон­трастная иллюзия остается все еще господствующей формой реакций, и наконец начинают преобладать случаи равенства, которые с течением времени становятся окончательной фор­мой реакций. В этих случаях мы имеем дело с типом, отлича­ющимся от предшествующей формы лишь тем, что там вто­рого этапа — этапа ассимилятивных иллюзий — нет совер­шенно, и весь процесс исчерпывается наличием двух этапов — этапа контрастных иллюзий и этапа таких же иллю­зий, но с участием случаев констатации равенства. 3. Один из испытуемых дает следующий тип реакции: эк­спонируемые круги ему кажутся неравными (45''): сначала круг налево выглядит как бы значительно больше; потом он становится меньше и приближается но величине к кругу справа. К концу процесс этот приостанавливается, и испыту­емый замечает, что круги стали равными. В этом случае мы имеем дело с процессом постепенного ослабления иллюзии но контрасту, вплоть до окончательной ее ликвидации. 4. Наконец, были случаи и такого рода: после 15 устано­вочных экспозиций иллюзия появляется сейчас же и остает­ся без перемены в течение всего времени экспозиции. Пока­зания одного из испытуемых таковы: «Направо больше... на­право... направо... все же направо, но не так, как раньше... все так же... сейчас опять направо больше, чуть больше!.. все-таки направо больше...» В этом случае мы не имеем окончательно­го потухания фиксированной установки. Если специально проверить, каковы же данные этих ис­пытуемых при кратковременных экспозициях эксперимен­тальных объектов, то мы найдем, что по существу картина ос­тается одинаковой в обоих случаях: испытуемые дают ту же последовательность смены этапов ликвидации фиксирован­ных установок в опытах с продолжительной экспозицией критических объектов, что и в опытах с кратковременной их экспозицией. Единственное, что мы должны здесь особенно подчерк­нуть, так это следующее: в опытах с продолжительной экспо­зицией создается возможность следить, что происходит с эк­спериментальными объектами в течение сравнительно про­должительного времени их экспозиций. В кратковременных опытах этой возможности у нас нет, так как продолжитель­ность экспозиции слишком мала, чтобы можно было следить, что происходит с ними за это время. И вот в опытах с продолжительными экспозициями критических объектов мы нашли следующее: испытуемые сплошь и рядом становятся как бы свидетелями определен­ной динамичности процессов, происходящих с эксперимен­тальными объектами, а именно: в то время как в опытах с кратковременными экспозициями критических объектов мы, как правило, констатируем лишь разницу в величине — го­ворим, что один круг или шар больше другого, — здесь, в этих опытах, мы часто являемся свидетелями, как эти объекты из­меняются в величине, как они «расширяются» или же «сужи­ваются». Если в обычных опытах с кратковременными экс­позициями так называемые переживания перехода (Uebergangserlebnis) выступают лишь очень редко, как исключение, то здесь, в опытах с продолжительными экспозициями, они становятся как бы правилом. Если теперь посмотреть ближе на распределение этапов, которые проходят испытуемые в процессе этих эксперимен­тов, то мы увидим, что картина в основном и в этом случае получается та же, что и в условиях опытов с кратковремен­ными экспозициями. Единственное, что обращает на себя внимание, так это сравнительно высокий процент показате­лей грубой (67,5%) и низкий процент показателей пластиче­ской установки (32,5%), чего при кратковременных экспози­циях мы не встречаем. Нужно полагать, что достаточно внимательный анализ случаев грубой установки разъяснит нам это положение. Как мы указывали выше, испытуемые часто подчеркивали в сво­их наблюдениях наличие «переживаний перехода». Эти-то переживания и показывают, что там, где кажется, что мы имеем дело с формами грубой установки, на самом деле речь идет о своеобразной форме пластической установки, кото­рую можно было бы назвать формой «скрытой пластично­сти»[17 - К. Мдивани. Указ. соч.]. Под этой последней мы разумеем те многочисленные случаи, которые мы встречаем в наших опытах и которые ха­рактеризуются как раз тем, что испытуемые констатируют как бы феномен внутреннего движения в переживании раз­меров критических объектов. Словом, раз при наблюдениях явлений грубой установки так часто отмечаются случаи «пе­реживаний перехода», то это дает основание полагать, что здесь мы имеем дело не столько с грубой, сколько с пласти­ческой формой установки. Правда, пластичность носит здесь скрытый характер — она открывается лишь при наблюдениях случаев в опытах с продолжительными экспозициями; но тем не менее факт ее наличия не подлежит сомнению. Быть может, как раз эта осо­бенность наших опытов с продолжительными экспозициями, особенность, которая специфична именно для них, и дает им право на самостоятельное место в арсенале методов изучения установки. Таким образом, мы можем заключить, что затухание фик­сированной установки носит характер развернутого во вре­мени процесса не только в опытах с кратковременными экс­позициями критических объектов, но и в тех, в которых эти последние предлагаются испытуемым в развернутых во вре­мени, длительных экспозициях. Для того чтобы убедиться, что затухание фиксированных установок по существу носит длительный характер, что оно по своей природе является текучим процессом, мы должны посмотреть, как обстоит дело в случаях, когда оно протекает исключительно под влиянием продолжительных времен­ных интервалов, т. е. когда эта установка сама «умирает ес­тественной смертью», без специальных воздействий со сто­роны. Процесс естественного затухания фиксированной установки 1. Стабильность фиксированной установки. Из пре­дыдущей главы становится ясным, что фиксированная уста­новка оказывает некоторое противодействие попыткам ее ликвидации, что она проходит процесс этой ликвидации лишь постепенно, пока наконец совершенно не прекратит своего существования на данный отрезок времени. Но вот возникает вопрос: не является ли этот факт ликвидации фик­сированной установки естественным результатом лишь того обстоятельства, что для этого были приняты специальные меры — повторное продолжительное воздействие критиче­ских раздражителей на субъект вплоть до прекращения дей­ствия фиксированной установки? Для ответа на этот вопрос нам нужно проследить актив­ность фиксированной установки через определенные более или менее продолжительные временные промежутки, чтобы установить, как проходит процесс ее естественной ликвида­ции. Иначе говоря, перед нами стоит вопрос, в какой степени стабильна фиксированная установка и как она ликвидирует­ся с течением времени. На этот вопрос впервые обратил внимание Фехнер, а за­тем он был специально поставлен Стефенсом. «Моторная установка», которая фигурирует у этого автора, может, по его мнению, сохраниться и на достаточно продолжительный пе­риод времени. Однако специального исследования этого воп­роса он не производил. Это было сделано впервые в нашей лаборатории[18 - Б. И. Хачапуридзе. К вопросу о длительности искусственно созданной установки // Материалы к психологии установки. 1938. Т. 1.]. У испытуемых фиксировали установку в течение 3-4-5 дней (число экспозиций 15-16). Критические опыты про­водились через интервалы разной продолжительности вре­мени (1 день, 2-3 дня, 1-2 месяца). Опыты ставились зри­тельными иллюзиями — тахистоскопически. Табл. 11 включает в себя (в процентах) результаты этих опытов. Мы видим, что фиксированная в указанных услови­ях установка не всегда замирает даже через 2-3 месяца пос­ле первого дня фиксации. Цифры указывают, что время, ко­нечно, влияет на степень фиксированности установки, но нужно отметить, что оно влияет не во всех случаях одинако­во. В этом отношении между нашими испытуемыми отмеча­ется иногда очень крупное различие: в то время как у одних фиксированная установка сохраняется месяцами, у других она замирает сравнительно рано. В общем же находим, что фиксированная установка обладает достаточной степенью стабильности, хотя, с другой стороны, нужно отметить, что отдельные индивиды отличаются в этом отношении друг от друга значительно. Вопрос о стабильности установки принадлежит к ряду вопросов, ожидающих своих исследователей, которые могли бы изучить это явление более дифференцированно, чем это сделано в цитированной выше работе начального периода изучения установки, когда перед исследователем стоял пока лишь вопрос о фактической достоверности этого явления. Таблица 11. Однако мы и сейчас можем поставить вопрос, как, соб­ственно, замирает, как затухает фиксированная установка под влиянием более или менее продолжительных отрезков времени. Нужно полагать, что она, подвергаясь этому влия­нию, становится постепенно слабее и в конце концов совер­шенно стирается. Словом, мы должны считать, что прежде, чем установка окажется до конца ликвидированной, она по­следовательно проходит ряд ступеней постепенного за­тухания. 2. О ступенях процесса естественной ликвидации фик­сированной установки. Если проследить состояние фикси­рованной установки через определенный промежуток време­ни, то перед нами откроется вполне определенная картина. Мы увидим, что фиксированная установка проходит опреде­ленные ступени затухания и через некоторое время достига­ет состояния полной ликвидации. Перед нами, по существу, та же картина, что и в случаях ликвидации установки в экс­периментальных условиях. Это обстоятельство дает нам возможность поставить вопрос о ступенях процесса ликвидации установки в естественных условиях. Мы находим, что в первые дни действия фиксированной установки господствующей формой реакции являются кон­трастные иллюзии. Это та же картина, что и в эксперимен­тальных условиях ликвидации фиксированной установки. За этой ступенью доминирования контрастных иллюзий следует ступень иллюзии ассимилятивного характера. Ко­нечно, здесь нет такого состояния, чтобы можно было ска­зать, что мы имеем дело в чистом виде лишь со ступенью ас­симилятивных иллюзий. Как и в обычном ходе ликвидации установки в экспериментальных условиях, так и здесь речь может идти лишь о выступлении, а может быть, иногда и о преобладании этой формы установки. Но и этого достаточ­но, чтобы сказать, что здесь мы действительно имеем дело с новой фазой процесса ликвидации установки. В частности, относительно этой фазы можно сказать, что при естествен­ном ходе затухания установки она представлена в сравни­тельно более чистом виде, чем в случаях экспериментальной ликвидации установки. Здесь она встречается все же чаще, чем там. Наконец, дело и здесь кончается тем, что наряду с иллю­зиями начинают выступать и случаи констатирования равен­ства критических объектов, пока наконец дело не дойдет до состояния, когда иллюзии вовсе прекращаются, уступая ме­сто лишь случаям стабильной оценки критических объектов. Как и в случаях экспериментальной ликвидации установки, и здесь бывает, что у некоторых субъектов установка остает­ся в силе на более продолжительное время, чем у других. Это те случаи, в которых фиксированная установка не ликвиди­руется за принятый в экспериментах максимальный срок (2-3 месяца в нашем случае). Нужно полагать, что ликвидация установки имела бы место и через более продолжительные сроки. Таким образом, фиксированная установка может быть ликвидирована не только в экспериментальных, но и в есте­ственных условиях своего существования и притом в обоих случаях одинаковым образом, а именно: процесс ликвидации и там и здесь протекает по отдельным фазам, которые следу­ют друг за другом в строго определенной последовательно­сти . Во всяком случае, это положение имеет силу по отноше­нию к случаям установки, фиксироэаниой на количествен­ные отношения. К вопросу о действии критических экспозиций 1. К вопросу о фиксирующем действии критических опытов. Мы видели, что после ряда критических опытов фиксированная установка затихает, она глохнет и уступает место установке, адекватной данным условиям. Правда, это бывает не всегда. Как мы знаем, нередки случаи активности и статической фиксированной установки. Но в нормальных случаях, как правило, встречается лишь ее динамическая форма. Это значит, что через некоторый ряд критических экспозиций (экспозиций равных объектов) испытуемый, ос­вободившись от иллюзии, начинает давать правильные пока­зания. Однако дальнейшие опыты свидетельствуют, что че­рез некоторое время — у одних раньше, у других позже — иллюзии пробуждаются снова и показания испытуемого де­лаются неадекватными. Достаточно вспомнить наши экспе­рименты на стабильность установки, чтобы считать это по­ложение несомненным. И вот неизбежно возникает вопрос: как понять это? Чтобы разрешить этот вопрос — вопрос, безусловно, боль­шого принципиального значения, проведем специальные эк­сперименты, рассчитанные на то, чтобы осветить положение вещей, возникающее в результате наших критических опы­тов. Мы ставим вопрос, как действует на испытуемого по­вторное констатирование равенства объектов в этих опытах. Не фиксируется ли вследствие этого обстоятельства — вслед­ствие повторного воздействия критических объектов — именно установка на равенство и в дальнейших экспозици­ях, не по этой ли причине расцениваются эти объекты как равные? В поставленных для разрешения этого вопроса опытах[19 - А. Авалишвили. К вопросу об установочной роли критических экспозиций в опытах на установку // Психология 1942. Т. 1.] испытуемые получали в критической серии, после пятикрат­ного засвидетельствования равенства предлагаемых объек­тов, чуть отличающиеся друг от друга по величине фигуры, а именно круги в 20-21 мм, 20-22 мм, 20-23 мм и 20-24 мм в диаметре, а также квадраты — в 15-16 мм, 15-17 мм, 15- 18 мм и 15-19 мм. Точнее, эксперименты протекали в следу­ющем порядке: испытуемые получали в установочных опы­тах пару контурных кругов (20-36 мм) 15 раз. Затем следо­вали критические опыты: пара равных контурных кругов (20-20 мм). После пятикратного констатирования их равен­ства испытуемым подменивали эти равные критические кру­ги неравными (20-21 мм). Если круги продолжали казаться равными, они снова подменивались сначала кругами в 20- 22 мм, затем — в 20-23 мм и, наконец, — в 20-24 мм. Какие же результаты были получены в этих опытах? При экспозиции пары критических кругов в 20-21 мм были по­лучены результаты, суммированные в табл. 12. Мы видим, что в данном случае иллюзии возникли из 46 только у 4 ис­пытуемых, а остальные 42 дали вполне адекватные ответы. В следующей серии опытов испытуемым были предложе­ны круги, отличающиеся друг от друга в диаметре на 2 мм. Здесь получились еще более показательные результаты: ока­залось, что в этом случае все 11 лиц, которые были допуще­ны к опытам (в этой серии принимали участие лишь те лица, которые в предыдущих опытах уже с самого начала или по­сле лишь некоторого колебания дали пятикратную иллю­зию), констатировали факт неравенства критических кругов. Таблица 12. Чтобы не осталось сомнения, что, быть может, здесь игра­ет роль фактор фигуры, познакомимся с результатами опы­тов с другой фигурой, с квадратами. Здесь при опытах с различиемв 1 мм (15-16 мм) результаты оказались точь-в-точь те же, что и при кругах с той же разницей в диаметре. Три че­ловека имели иллюзию, а 43 оценивали соотношение фигур совершенно правильно. Что же касается квадратов, отлича­ющихся друг от друга на 2 мм (15-17 мм), то полученные в этом случае данные свидетельствуют, что случаи иллюзии встречаются лишь в виде исключения (3 человека из 43, тог­да как правильная оценка здесь в порядке вещей). Мы не приводим данных, полученных в других сериях аналогичных опытов (заполненные круги вместо контурных в первой серии, контурные квадраты вместо заполненных в предыдущей серии); в сущности, они повторяют выводы предшествующих опытов, ничего существенного к ним не прибавляя. Таким образом, мы можем утверждать, что многократ­ное повторение показаний равенства фактически неравных объектов в критических опытах далеко не означает факта фиксации этого равенства. Но это заключение можно было бы признать достоверным лишь в том случае, если бы мы были уверены, что критиче­ские объекты воспринимаются адекватно, т. е. как неравные, именно в связи с отсутствием установки, фиксированной на равенство, а не потому, что неравенство критических объек­тов слишком явно и, таким образом, не может быть ассими­лировано установкой, фиксированной на равенство. Нам необходимо проверить это предположение. Допус­тим, что у нас имеется установка, фиксированная специаль­но на равенство, и предложим испытуемому с такой установ­кой в качестве критических объектов интересующие нас в этом случае фигуры (круги, отличающиеся друг от друга в радиусе на 1-2 мм). Если установка на самом деле окажется бессильной ассимилировать это различие, то мы получим от испытуемого правильные показания относительно неравен­ства предложенных ему фигур; если же нет, тогда фигуры эти будут казаться равными. Проверить это не представляет трудности. Но этого и не нужно, У нас есть опыты, из которых можно почерпнуть от­вет на поставленный здесь нами вопрос[20 - Р. Г. Натадзе. К вопросу о выработке установки на равенство // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII.]. В этих опытах у испытуемых фиксировалась установка на равенство геометрических фигур (кругов и квадратов), а за­тем им экспонировались в качестве критических фигуры, от­личающиеся друг от друга по величине на 1,5 мм и 1 мм (кру­ги диаметром 22,5-24 мм и квадраты с длиною сторон 21- 22 мм). Результаты оказались вполне соответствующими указанным нами предположениям, а именно; общее число лиц, дающих иллюзию хотя бы на одну из критических фи­гур под влиянием установочных опытов, доходит до 30, т. е. до 70,1% общего числа (42) испытуемых. Следовательно, не может быть сомнения, что при наличии соответствующей установки различие фигур на 1-2 мм не играет роли: оно не мешает проявиться ассимилирующему влиянию фиксированной установки. Это значит, что раз в описанных выше опытах различие фигур на 1-2 мм никогда не оставалось незамеченным, т. е. эти различия там никогда не ассимилировались, соответству­ющей фиксированной установки там вовсе и не было. Таким образом, хможно считать установленным, что в на­ших обычных опытах повторная апперцепция равных кругов как равных вовсе не играет роли установочных экспозиций и не фиксирует совершенно никакой новой, соответствую­щей им, установки. Пока равные фигуры воспринимаются как неравные, продолжает действовать все та же фиксиро­ванная в установочных опытах установка. Когда же испыту­емый начинает повторно воспринимать их как равные, то в основе этого лежит уже не фиксированная на равенство, а адекватная настоящему положению вещей установка. Итак, нет сомнения, что критические экспозиции не фик­сируют никакой новой установки. Они содействуют лишь проявлению установки, адекватной данной ситуации. 2. Временное затухание установки. Как было указано выше, спустя некоторое время после прекращения критиче­ских опытов повторное предложение этих последних снова начинает вызывать те же обычные установочные иллюзии. Спрашивается, как понять это? Не подлежит сомнению, что в результате воздействия критических эксиозиций фиксированная ранее установка не окончательно ликвидируется: по всей видимости, она отсту­пает перед непрерывным рядом воздействий критических экспозиций, совершенно не соответствующих ей, уступая ме­сто адекватной им установке. В тех случаях, в которых выра­ботанная в фиксированных опытах установка достаточно прочна, это происходит лишь временно, под влиянием посто­янного, непрерывного воздействия критических экспозиций. Следовательно, стоит пройти этому периоду непрерывного действия критических экспозиций, чтобы сила фиксации снова дала себя почувствовать, снова вернула бы себе способ­ность вызывать к жизни соответствующие ей обычные иллю­зии установки. Поэтому следует полагать, что в экспериментах на ста­бильность установки мы получаем данные, говорящие о фак­те продолжающейся живучести фиксированной установки. Однако живучесть эта ограничена: через некоторое время — в одних случаях раньше, в других позже — фиксированная установка все же замирает и более не оказывает противодей­ствия случаям возникновения новых, адекватных положе­нию вещей, установок. 3. К проблеме асимметрии. В связи с этим необходимо здесь же отметить дополнительно еще одно обстоятельство. Из обычного наблюдения и особенно из специальных опытов известно, что человек, по существу, построен не вполне сим­метрично. Наиболее известным случаем нашей асимметрич­ности является функциональная неравноценность наших рук. Менее очевидна разница в том же отношении в функци­онировании других наших органов: ног, глаз, ушей. В этих случаях в основе функциональной неравноценности лежит более или менее очевидная морфологическая разница меж­ду органами. Специальные исследования по вопросу асимметрии обна­руживают разительные факты ее распространения. Когда в наших опытах испытуемый получает два одинаковых впечат­ления (зрительных, гаптических или еще каких-либо других) для сравнения их между собой, то выясняется, что встречается значительное число случаев, в которых сравнение про­изводится неточно, асимметрично и какой-нибудь из членов отношения, как правило, переоценивается в ту или иную сто­рону[21 - Б. Хачапуридзе. Сенсорная асимметрия и фиксированная установка // Тезисы докл. Отд. общ. наук АН Груз. ССР. 1943. ]. Следовательно, нельзя быть уверенным, чем определяет­ся в каждом отдельном случае показание испытуемого — оценкой ли объективного положения вещей или его субъек­тивным свойством — его асимметричностью. Наряду с явлениями асимметрии в функционировании этих органов, замечены аналогичные факты и в других слу­чаях, в которых морфологической основы этих явлений, по-видимому, не существует. Следовательно, возникает необхо­димость говорить и о фактах функциональной асимметрии. Детальное изучение этой последней покажет нам, насколько широко распространены явления этого рода. Специальные исследования, особенно из области психо­физических экспериментальных изысканий, показывают нам, до какой степени редки случаи адекватной оценки ра­венства впечатлений, получаемых нами из самых различных сенсорных источников. Можно считать экспериментально установленным, что человек вообще легче замечает и пра­вильнее оценивает явления неравенства, чем явления равен­ства. Эти факты показывают, что человек скорее настроен воспринимать окружающее асимметрично, чем наоборот, и что вообще он психически склонен больше к явлениям асим­метрии, чем симметрии. Как понять это? Чтобы найти ответ на этот вопрос, мы постараемся сначала выяснить, нельзя ли искусственно, экс­периментально создать в человеке склонность к асимметри­ческому восприятию воздействующих на него впечатлений. Мы знаем, что в наших установочных опытах мы имеем дело всюду как раз с экспериментально стимулированной асимметричностью наших испытуемых. Когда в результате ряда установочных экспозиций у испытуемого фиксируется соответствующая установка, то после этого в течение опре­деленного периода времени в критических опытах он начи­нает обнаруживать прочную асимметричность восприятия: из двух равных объектов один ему кажется больше другого. Впечатление в этом случае получается такое, какое име­ем мы, когда являемся свидетелями асимметрических вос­приятий у тех лиц, которые и без специальных мероприятий оказываются асимметрическими. Это обстоятельство дает нам основание поставить вопрос, не базируются ли явления асимметрии в обоих случаях на одном и том же фундаменте. Нельзя сомневаться, что ни в случае нашей эксперимен­тальной асимметрии, ни в случае естественной не существу­ет дефекта органического характера, на котором базирова­лись бы явления асимметричности восприятий наблюдаемых нами субъектов. Асимметричность ни в одном из этих случа­ев не имеет органического основания. При эксперименталь­ной асимметрии в основе ее лежит установка, которая была фиксирована нами в результате воздействия наших устано­вочных экспозиций. Не исключена возможность, что и в слу­чаях естественной асимметрии мы имеем дело с аналогичным явлением. Правда, установочных экспозиций в этом случае мы специально не получаем. Но это не исключает того, что в обычных условиях жизни у человека может появиться ситу­ация, которая действует на его установку так же фиксирую- ще, как это имеет место в наших экспериментах. Конечно, для этой цели в последнем случае мы обращаемся к приему мно­гократного повторного воздействия на испытуемого, но мы знаем, что для фиксации установки этот прием не представ­ляет необходимости — бывают случаи фиксации установки и в результате однократного воздействия соответствующей ситуации. Нужно полагать, что в жизни каждого из нас не­редко встречаются случаи, которые и без повторного воздей­ствия закрепляют соответствующую установку. В таком слу­чае ничто не мешает допустить, что в обычных условиях на­шей жизни не раз возникают обстоятельства, которые сразу фиксируют соответствующую им установку. Таким образом, мы можем заключить, что каждый из нас носит в себе бесчисленное множество фиксированных в те­чение жизни установок, которые, активируясь при всяком удобном случае, направляют работу нашей психики в соот­ветствующую сторону. Далее, необходимо отметить, что, как мы видели, в резуль­тате воздействия наших критических экспозиций фиксиро­ванная установка отходит в сторону, и это дает возможность вступить в силу установкам, адекватным ситуациям. Пере­живания субъекта определяются отныне этими последними, и показания его становятся созвучными им. Так бывает в на­ших обычных опытах. Словом, через некоторое число крити­ческих экспозиций вступает в силу адекватная данной ситу­ации установка, а та, что была фиксирована в эксперимен­тальных условиях, вовсе ликвидируется на данный момент. Что же происходит со случаями асимметрии, т. е. с теми случаями, в которых мы имеем дело не с экспериментальны­ми, ас «естественно» зафиксированными установками? Как действуют в данном случае критические опыты? Имеют ли они тот же эффект, что и в экспериментальных условиях, или они проявляют себя как-нибудь иначе? Единственно, что может оправдать такую постановку воп­роса, так это то, что фиксированные эдесь установки имеют непроверенное, а потому неизвестное нам происхождение. Но ведь бесспорно, что, несмотря на это обстоятельство, они остаются все же обычными фиксированными установками и, следовательно, должны разделять в соответствующих усло­виях судьбу этих последних. Это значит, что нет никаких оснований для допущения иной судьбы для естественно фиксированных установок, чем для экспериментально фиксированных. Если в результате воздействия равных критических объектов фиксированная в экспериментальных условиях установка заглушается и всту­пает в силу актуальная установка, то ничего иного не может происходить и с естественно фиксированной установкой: и она должна в этих условиях выйти из строя, чтобы уступить место установке, адекватной данной ситуации. Таким образом, мы видим, что в критических опытах ни­чего не остается от асимметрии, которая так властно давала себя чувствовать до этого: здесь нет никакой разницы, с ка­ким испытуемым мы имеем дело — с тем ли, который пока­зывает определенную асимметричность, или с тем, кто ка­жется нам вполне симметричным. Все это заставляет думать, что в наших опытах явления асимметричности вовсе не играют роли, которая могла бы нас заставить специально счи­таться с ними. Установка возникающая на основе качества материала Мы уже имели случай указать, что наши обычные опыты с установкой имеют в виду количественные отноше­ния, что аспекты качества в этих экспериментах остаются вне внимания. Сейчас перед нами стоит вопрос, можно ли счи­тать, что зти эксперименты имеют частный, специфический для количественных отношений характер и потому малопри­менимы для характеристики явлений других категорий, в частности категории качества, или же, наоборот, они имеют значение и для категории качественных явлении. 1. Опыты по установке на равенство. Прежде чем перей­ти к изложению результатов, которые мы получили в опытах начисто качественный материал, мы считаем нужным позна­комиться с данными исследования с несколько иной поста­новкой вопроса, Я имею в виду следующее: если испытуемо­му давать ряд раздражений, с тем чтобы выработать фикси­рованную установку не на различие, а на равенство, а затем в критических опытах предложить ему пару неравных объек­тов с заданием сравнить их между собой, то естественно воз­никает вопрос, что же получится в этом случае? Конечно, здесь мы имеем все условия, которые следует считать доста­точными для того, чтобы получить факты фиксации установ­ки. Но бесспорно, что это не может быть установкой на отно­шение «больше» или «меньше». Итак, иллюзий контраста мы здесь получить не можем. Следовательно, в данном случае мы имеем дело с опыта­ми в условиях, почти совершенно тождественных тем, которые имеются в наших обычных опытах, и возможность воз­никновения контрастных иллюзий здесь совершенно исклю­чается. Спрашивается, что же мы получаем в этих опытах?[22 - Р. Г. Натадзе. К вопросу о выработке установки на равенство // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII.] Прежде чем перейти к ответу на этот вопрос, необходимо отметить особое положение, которое занимает отношение равенства в ряду других отношений. Дело в том, что развер­тывающиеся вокруг нас явления, бесспорно, отличаются друг от друга с какой-нибудь стороны; вполне одинаковых явлений не существует. Равенство, или тождество, может быть констатировано лишь в результате оценки объективи­рованных явлений, т. е. явлений, которые мы делаем объек­тами своего наблюдения с вполне определенной целью — с целью определить то или иное явление по отношению к миру явлений вообще, не ислючая его самого. Фактически равен­ство может быть констатировано лишь в форме тождества, т. е. лишь по отношению к себе самому. Поэтому понятно, что одинаковыми, т. е. равными, могут быть лишь вещи, которые принадлежат не к миру естественных, а к миру искусствен­ных, человеческими руками созданных явлений. Но если допустить, что это действительно так, тогда само собой станет понятно, что наблюдение отношений равенства значительно труднее, чем наблюдение отношений неравен­ства. Поэтому нет ничего удивительного, что повторение опытов, с тем чтобы фиксировать установку на равенство, встречается с затруднениями, не знакомыми в опытах с уста­новкой на «больше» или «меньше». Стало быть, необходимо принять специальные меры в этих опытах для того, чтобы обеспечить нашим испытуемым возможность повторного переживания предлагаемых им объектов равными. Для это­го достаточно особо обращать внимание испытуемых имен­но на равенство установочных объектов. Не касаясь других мер, ставших необходимыми для облег­чения фиксации установки на равенство, я хочу остановить­ся на вопросе о критических раздражителях. Ведь как было выше указано, таковыми должны были быть не равные, а как раз неравные объекты. И вот в наших опытах возникал воп­рос о допустимой здесь степени неравенства между этими объектами. Нетрудно было установить, что неравенство должно было быть лишь незначительно выше порогового, ибо в случаях слишком высокой разницы ассимиляция его оказалась бы невозможной. Как выяснилось, в качестве критических объектов можно было взять круги, отличающиеся друг от друга на 1,5 мм в диаметре, и квадраты, стороны одного из которых были на 1 мм длиннее сторон другого. Но не исклю­чена была возможность, что для некоторых из испытуемых и эта разница могла оказаться недостаточной. Поэтому опыты обычно протекали следующим образом: в самом начале испытуемым демонстрировались фигуры критических опытов, и в случае, когда они не расценивались как явно различные, они заменялись более дифферентиыми величинами. Из результатов этих опытов в первую очередь, конечно, следует отметить, что, ввиду отсутствия условий для возникновения контрастных иллюзий, таковых не оказалось вовсе. Зато доминировали иллюзии ассимилятивные, т. е. у 70,1% испытуемых, у которых вообще выработалась фиксирован­ная установка, была иллюзия такого рода: неравные кружки или квадратики казались им, как правило, всегда равными. Следовательно, нет сомнения, что в указанных здесь ус­ловиях, т. е. по существу в условиях, обычных для возникно­вения нашей иллюзии установки, могут появиться новые ил­люзии, которые можно квалифицировать как иллюзии уста­новки на равенство. Это первый, самый существенный результат, который мы получаем в этих опытах и которым они отличаются от обычных опытов на установку. Возникает вопрос, как же обстоит дело с рядом других особенностей, выступающих в аналогичных случаях. Преж­де всего оказывается, что возбудимость установки и в этом случае может быть исследована совершенно обычным путем, тем же, что и в наших количественных опытах. Только ре­зультаты, что, впрочем, и следовало ожидать, получаются не­сколько иные, чем обычно. А именно: возбудимость фикси­рованной установки на равенство оказывается значительно ниже, чем в случаях с фиксированной на другие количествен­ные отношения установкой. При работах с такого рода уста­новками это обстоятельство всегда следует иметь в виду, т. е. следует иметь в виду, что в данном случае установка фик­сируется значительно труднее и позже, чем в случаях отно­шения неравенства. Конкретно: фиксируемость в лучшем случае оказывается в границах 12-15 установочных экспо­зиций. В других же случаях число этих экспозиций доходит до 25-30. Таким образом, мы можем повторить, что установка на отношения равенства фиксируется заметно труднее, чем наши обычные количественные установки. Интересно посмотреть, как протекает процесс угасания установки на равенство. Это представляет особенный инте­рес, поскольку феномен контрастных иллюзий здесь отсут­ствует, а в сменах этапов угасания установки как раз он — этот феномен — и играет особенно большую роль. Но если случаи контрастных иллюзий исключить совер­шенно, то мы получим лишь две возможности: иллюзии ас­симилятивные и случаи адекватных ответов. В наших опы­тах по установке на равенство мы получаем как раз эти две возможности: чаще всего имеем дело с рядом случаев, в ко­торых испытуемый дает или бесконечную серию ассимиля­тивных иллюзий, или же, через некоторое их число, — резкий переход к случаям адекватных оценок. Но это не единственный тип реакции, который дают ис­пытуемые в этих ответах. Встречаются и такого рода случаи: испытуемый дает иллюзии не сплошь, и в некоторых случа­ях мы являемся свидетелями правильных ответов. Эта сме­на реакций, однако, через некоторое время прекращается с тем, чтобы уступить место сплошь правильной оценке кри­тических фигур. Очевидно, что в данном случае мы имеем дело с явлениями, которые напоминают нам третий этап в обычном процессе угасания фиксированных установок. Таким образом, в опытах на неравенство мы не встреча­емся с изобилием фаз, характерных для хода угасания фик­сированной установки на «больше» — «меньше». В услови­ях этих опытов иначе и не могло быть. Тем не менее у нас все же нет оснований утверждать, что фиксированная установ­ка на равенство угасает сразу без какой бы то ни было посте­пенности: наличие третьей фазы, т. е. фазы констатации не­равенства, во всяком случае, не вызывает никаких сомнений. Необходимо, однако, отметить, что в этих опытах сравни­тельно часты случаи статической установки, т. е. число слу­чаев бесконечно продолжающихся иллюзий (20% всех слу­чаев). Особенного внимания заслуживает вопрос о степени ста­бильности фиксированных установок на равенство. Фактические данные по этому вопросу следующие. После паузы в 15-20 минут фиксированная установка продолжает быть активной лишь у 38% испытуемых, т. е. из 13 лиц всего только у 5. Это обстоятельство совершенно не­двусмысленно указывает на незначительную стабильность нашей фиксированной установки на равенство. Если при этом принять во внимание, что у 3 из этих 5 лиц установка оказалась до такой степени слабой, что она ликвидировалась после одной—четырех экспозиций, то вывод о незначитель­ной стабильности установок на равенство будет вне всякого сомнения. Что же касается возможности сохранения такой фиксиро­ванной установки на более продолжительное время, напри­мер на сутки, то полученные в этих опытах данные не под­тверждают ее. Во всяком случае, бесспорных показателей в пользу этой возможности мы не получили. Из ряда данных наших экспериментальных исследований по установке можно считать бесспорным, как мы на это ука­зывали выше, что фиксированная на определенном матери­але (скажем, на кругах) установка без всякого затруднения транспонируется на другой материал (скажем, на квадраты), что установка эта вообще генерализируется. Мы знаем, что для наших обычных опытов факт генера­лизации установки до такой степени обычное явление, что если не иметь его в виду, то нельзя постигнуть настоящей сущности этих опытов. И вот для того, чтобы показать, что в опытах на равенство мы имеем дело по существу с обычны­ми фиксированными установками, мы остановимся допол­нительно на опытах, касающихся вопроса о возможности ге­нерализации этих установок. Опыты проводились на испытуемых, у которых установ­ка на равенство фиксировалась точно и определенно. Чтобы проверить факт генерализации выработанной у испытуемо­го установки, были использованы в этом случае лишь круги и квадраты: проверялось, может ли установка на равенство в случае кругов распространиться и на квадраты. В результате опытов оказалось, что явление генерализа­ции следует считать и в этих опытах бесспорным фактом. А именно оказалось, что установка на равенство кругов гене­рализировалась на квадраты, и наоборот. Факт, констати­рованный в опытах с установкой на «больше» — «меньше», оправдывается и в этом случае. Следовательно, если бросить взгляд на все эти фактьь ста­нет бесспорным, что в опытах на равенство мы получаем в основном те же результаты, что и в обычных наших устано­вочных опытах. Отсюда можно заключить, что эти опыты представляют собой те же установочные опыты, только на другом материа­ле. Они представляют для нас большой интерес, особенно в том отношении, что они подводят нас вплотную к вопросу о возможности распространения данных, полученных в ре­зультате установочных экспериментов, на количественные отношения «больше» и «меньше» и на область отношений ра­венства, Если бы нам удалось показать, что это действитель­но возможно, что понятие фиксированной установки так же применимо там, как и здесь, то тогда результаты наших опы­тов можно было бы использовать не только для характери­стики установки на количественные отношения, но равно, быть может, и установки на качественные отношения, по­скольку бесспорно, что равенство в какой-то мере относится и к категории качества. Перейдем к этому вопросу. 2. Опыты фиксированной установки на качественные различия. В наших лабораториях было сделано несколько опытов построения методики исследования установки на ка­чественно различные отношения[23 - З. И. Ходжава. Устойчивость и фазовый характер установки в действии навыка чтения // Психология. 1945. Т. III.]. Мы здесь ограничиваем­ся одной из них, работой, в которой непосредственно ставит­ся интересующий нас вопрос. Выше мы уже имели случай говорить относительно этой работы и в общем уже характе­ризовали метод, который был в ней применен. Там же мы имели случай указать, что метод этот был рассчитан на иссле­дование чисто качественных отношений и вполне пригоден для их характеристики. Сейчас мы можем полнее рассмот­реть полученные в результате этих исследований положения. Испытуемый получает тахистоскопически ряд слов (30), написанных от руки латинским шрифтом, — по 5 букв в каж­дом, например ridal, daluf, tifal и т. д. После этого он получа­ет ряд русских слов (35 и больше) по 5 букв в каждом. Они были написаны нейтральным шрифтом, и их можно было читать и по-латыни; например, почва, топор, рупор и т. п. Слова первого ряда с латинским шрифтом были использова­ны в качестве установочных, а второго — в качестве крити­ческих. Были изучены вопросы о возбудимости и стабильно­сти установки и особенно вопросы о ее фазах. Что же мы получили в результате этих опытов? Первое, что обращает на себя внимание, так это то, что здесь совершенно определенно фиксируется установка на чтение латинских слов: читая ряд слов, испытуемый настра­ивается читать по-латыни. Следующие затем русские слова играют роль критических, и оказывается, что испытуемый читает их согласно выработанной раньше установке, как ла­тинские слова, например, вместо прекрасно ему известного слова «топор» испытуемый читает «моноп», вместо «порча» он говорит «нопра» и т. д. Далее оказалось, что установка фиксируется у всех 100% испытуемых: они все поддаются установке на чтение по-ла­тыни и вследствие этого не догадываются, что «порча», «то­пор» и т. п. русские, а не латинские слова. Но с течением вре­мени им все же приходит в голову мысль, что они имеют дело с русскими словами. Конечно, не все испытуемые поступают в точности одинаково: одни раньше переходят на чтение по- русски, другие это делают позже, одни это делают сразу, дру­гие — постепенно и т. д. Особенно интересным оказывается, что и в этих опытах фиксированная установка замирает, пройдя ряд отдельных фаз. 1. Первое, что раньше всего обращает на себя внимание, так это то, что дело здесь начинается уже не с контрастных иллюзий, как это бывает в наших обычных опытах. Их место занимает обычная ассимилятивная иллюзия: испытуемый читает и русские слова, как если бы они были латинские. Выше мы уже говорили относительно этого; мы тогда специ­ально отметили эту особенность качественных опытов уста­новки. В этом, собственно, единственная разница между эти­ми и обычными установочными опытами. Нужно полагать, что наша точка зрения на контрастную иллюзию, относи­тельно которой мы уже имели выше случай говорить, в до­статочной степени соответствует действительности: явление контраста — это явление, которое свойственно лишь катего­рии интенсивности; качественная сфера действительности контраста не знает. 2. Вторую степень регрессивного развития установки в опытах с чтением характеризует следующее: впервые начи­нают появляться «случаи чтения со смешанной ассимиляци­ей»[24 - З. И. Ходжава. Устойчивость и фазовый характер установки в действии навыка чтения // Психология. 1945. Т. III.] (например, топор читается как мопор или моноп), т. е. чтения, в котором некоторые буквы читаются как латинские, а некоторые как русские). Однако число случаев этого рода со «смешанной ассимиляцией» все же меньше случаев латин­ского чтения. Итак, характерной особенностью этой, второй, ступени следует считать именно чтение со смешанной ас­симиляцией. Число испытуемых, относящихся к этой груп­пе, т. е. читающих со смешанной ассимиляцией, доходит до 60% всего числа испытуемых, принимающих участие в опытах. 3. Если допустить, что за единичными случаями смешан­ной ассимиляции следуют случаи чтения то по-русски, то по- латыни и притом по-русски, т. е. адекватно, сравнительно реже, чем по-латыни, то в таких случаях мы можем говорить относительно третьей ступени регрессивного развития фик­сированной установки. Случаи чтения этого типа встречают­ся сравнительно чаще, чем случаи предшествующей, второй, ступени регрессивного развития установки. Из общей массы испытуемых проходят эту ступень 73,3%, в то время как на второй ступени мы констатируем всего лишь 60% испытуе­мых. Дальнейшие ступени характеризуются следующим: чет­вертая ступень — по преимуществу чтением по-русски; пя­тая — чтением русских слов как латинских, но с быстрой кор­рекцией и правильным произношением (30% испытуемых) и, наконец, шестая ступень характеризуется в общем пра­вильным чтением всех русских слов, но с предварительной апперцепцией ряда этих слов как латинских и быстрым пре­одолением этих невольных апперцепций правильным чтени­ем по-русски (40% испытуемых). 4. Если поближе приглядеться к этим этапам регрессив­ного развития установки, то нам нетрудно будет заметить, что здесь, в сущности, мы имеем дело, во всяком случае прак­тически, не с шестью, а всего лишь с тремя этапами регрес­сивного развития фиксированной установки. Дело в том, что все четыре ступени (третья, четвертая, пятая и шестая), ко­торые следуют за второй, могли бы быть объединены в одну — третью — ступень развития установки. Характерной особенностью этой ступени было бы тогда преобладание слу­чаев чтения по-русски над чтением по-латыни. И вот за ней последовал бы наконец факт полной ликвидации фиксиро­ванной установки, а значит, и ошибочного чтения предло­женного ряда слов. Если бы мы ограничились указанием лишь этих трех ос­новных этапов, имеющих место в ходе регрессивного разви­тия данной установки, то мы нашли бы факт глубоко идущей аналогии между установками обоих видов — между установ­ками качественного и количественного порядка. Мы могли бы тогда говорить, что, в сущности, механизм установки один и тот же, чего бы она ни касалась — количественного или ка­чественного материала, безразлично. Это положение остается в силе и в том случае, если спро­сить себя, можно ли и в этих качественных экспериментах найти те особенности, которые характерны для установки на количественные отношения. В самом деле, можно ли говорить в этих опытах о показа­телях прочности установки? Мы помним, что под прочнос­тью установки нужно разуметь ту ее особенность, благодаря которой установка оказывается в силах противостоять воз­действиям несоответствующих раздражений и сохранить себя в нетронутом виде. Само собой разумеется, эта особен­ность установки в первую очередь должна сказаться в про­должительности первого этапа регрессивного развития, вы­ражающей ее ассимилятивные способности. Следовательно, чтобы проверить степень прочности установки и измерить ее, мы должны установить число критических экспозиций, не­обходимых в каждом отдельном случае для окончательной ликвидации установки. Полученные в этом направлении данные дают нам возможность судить о прочности установ­ки и в этом случае, а именно оказывается, что чтение пример­но 5-7 слов под ассимилирующим влиянием установки ука­зывает на слабую степень прочности установки (26,9% общего числа испытуемых), 8-11 слов — среднюю степень (55,2%), и, наконец, 12 слов и выше указывает на высокую степень прочности установки (66,7%). Но интересно посмотреть, как обстоит дело с числом по­вторений установочных экспозиций, признанным вполне до­статочным для выработки установки, прочно фиксирован­ной на качественные различия. Как мы видели выше, установка на отношение объемов данных тел тем прочнее, чем больше количество установоч­ных экспозиций, затраченных на ее фиксацию. Аналогично с этим, нужно полагать, прочность или сила установки на ка­чественные определения измеряется количеством слов, асси­милируемых действием данного числа установочных единиц. И действительно, опыты показали, что после 5 установочных слов ассимилирующему влиянию их подвергается всего 1 - 2 слова; после 15 таких слов ассимилируются 4-5, а пос­ле 30 — 5-10 слов. Не касаясь других результатов этих опытов, мы можем в общем заключить, что прочность фиксированной установки па апперцепцию латинских слов находится в прямой зависи­мости от числа фиксационных экспозиций, затраченных в каждом отдельном случае. Следовательно, не подлежит со­мнению, что прочность фиксированной установки оказыва­ется измеримой и в качественных экспериментах. Коснемся коротко и вопроса о возбудимости качествен­ных установок. Как выясняется, она оказывается в соответ­ствующих условиях измеримой величиной. Во-первых, эта величина не постоянна — она находится в зависимости от ин­дивидуальности испытуемого: в то время как для одних до­статочно и одного установочного латинского слова, чтобы следующие за ним русские слова ассимилировались вполне, для других число установочных слов должно быть выше од­ного, причем для разных лиц в разной степени. Следователь­но, возбудимость качественных установок оказывается ин­териндивидуально варьируемой величиной. Во-вторых, в сравнении с показателями возбудимости установки на количественные отношения возбудимость на ка* чественные данные оказывается гораздо выше: в то время как одного-единственного латинского слова оказывается до­статочным для того, чтобы фиксировать соответствующую установку (в 80% всех случаев), в количественных опытах необходимо четырехкратное повторение оптических экспози­ций, чтобы получить впервые фиксацию, и притом в значи­тельно более скромных границах (29,5% испытуемых). Наконец, как, впрочем, и нужно было ожидать, в этих опы­тах оказалось возможным поставить вопрос о стабильности установки. Выяснилось, что: во-первых, установка через од­нодневный интервал сохраняется в 60% случаев, тогда как в тот же день она проявляется во всех случаях без исключения. При еще более длинных интервалах, скажем, через один ме­сяц, коэффициент сохранности установки спускается до 25% всех случаев. Таким образом, по мере удлинения интервала между установочными и критическими опытами процент случаев действия установки, правда, значительно понижает­ся, но он в какой-то степени все же сохраняется надолго; во- вторых, нужно отметить, что по мере удлинения продолжи­тельности интервала между установочными и критическими опытами установка, сохраняясь, становится все менее и менее пластичной; так, через один день она сохраняет переходы че­рез все три стадии (I — 40%, II — 10% и III— 10%), тогда как через интервал в один месяц она теряет всякую пластич­ность, сохраняясь лишь в первой стадии своего проявления; в-третьих, в связи с вопросом о стабильности установки от­метим еще одно обстоятельство: через интервал в 24 часа один из испытуемых читает по-латыни подряд 8 русских слов, а трое остальных — по 4-5 слов, за которыми следуют случаи адекватного, правильного чтения. Через интервал в один месяц мы имеем показатели еще более низкие: один из наших испытуемых читает по-латыни три первых русских слова, а двое остальных — по два первых. Полученные результаты в целом можно формулировать следующим образом: «Фиксированная на латинское чтение установка продолжает существовать на некоторое время, но существовать так, что по мере удлинения временного интер­вала актуальность ее становится закономерно слабее, и это выявляется не только в уменьшении ее общей массовой рас­пространенности, но также и в понижении ее прочности и фазовой действенности»[25 - З. И. Ходжава. Устойчивость и фазовый характер установки в действии навыка чтения // Психология. 1945. Т. III.]. 3. Особенности установки, фиксированной на каче­ственном различии. Какие особенности наблюдаются в про­цессе угасания фиксированной на качественном материале установки? Прежде всего обращает на себя внимание, что в этих слу­чаях мы вовсе не встречаемся с первым этаном процесса уга­сания установки — мы не находим случаев контрастных иллюзий, наблюдаемых нами на начальных стадиях угасания фиксированной на количественные отношения установки. Вместо этого дело начинается прямо с ассимилятивных иллюзий — с эффекта непосредственного воздействия фик­сированной установки на восприятия нашего испытуемого. Факт этот еще раз показывает, что наличие контраста спе­цифично лишь для восприятия количественных отношений и что качественные свойства, наоборот, характеризуются многосторонностью взаимных отношений. Следовательно, явление, обусловленное своеобразными особенностями ко­личественных отношений, нельзя считать спецификой самой установки: оно вырастает на почве внутренних свойств мате­риала, но не природы самой установки. Установка на качественные особенности не включает в себя этапа контрастных иллюзий как этапа, обусловленного спецификой лишь материала количественных отношений, но не особенностями самой установки. Процесс угасания последней по существу представляет­ся значительно более простым, чем это можно было бы ду­мать, исходя из наблюдения над этапами угасания установ­ки на количественные отношения. Если исключить ступень контрастных иллюзий, процесс угасания фиксированной установки представится нам в сле­дующем виде: а) сначала мы будем иметь иллюзии ассими­ляции: русские слова читаются как латинские; б) за ними сле­дует ступень смеси ассимилятивных иллюзий и адекватных восприятий; например, при фиксированной установке на чтение латинского текста может случиться, что испытуемый читает слово «чурек» как «чупек», т. е. смешанно, отчасти по-русски, отчасти по-латыни — ступень «смешанной асси­миляции» (в данном случае третью букву он читает как ла­тинскую, а другие — как русские); в) за этим следует, по су­ществу, последняя ступень, которая сводится к чтению пред­ложенных слов то по-русски, то по-латыни. Нет сомнения, процесс угасания фиксированной установ­ки на количественные отношения представляется значитель­но более сложным, чем тот же процесс в случаях угасания установки на качественный материал. Тем не менее в процес­се угасания фиксированной установки в этом последнем слу­чае мы находим ступень, совершенно не встречающуюся в случаях угасания количественных установок. Мы имеем в виду вторую ступень, т. е. ступень «смешанной ассимиля­ции», которая сводится к чтению одного и того же слова от­части по-русски и отчасти по-латыни. Наличие этой ступени можно констатировать и в другой серии опытов на установку качественных отношений. Так, например, в опытах нашей сотрудницы Н. Л. Элиава, кото­рая фиксировала установку на картину определенного содер­жания, оказалось, что в критических опытах испытуемые воспринимают предлагаемую им новую картину на основе такой же смешанной ассимиляции, как и в опытах на чтение по-латыни, т. е. они видят картину, которая включает в себя одновременно признаки не только критической, но и устано­вочной картины. Коротко говоря, в опытах установки на качественные осо­бенности выявляется своеобразная ступень процесса затуха­ния фиксированной установки, сводящаяся как бы к суммар­ной ассимиляции некоторых из признаков как установочных, так и критических объектов. Ничего подобного мы не находим в опытах с установкой на количественные отношения. Там дело обстоит совершен­но иначе: за этапом контрастных иллюзий следует этап асси­милятивных или смешанных со случаями равенства ил­люзий, пока наконец не наступит этап вполне адекватных показаний. Здесь в каждом отдельном случае выступает одно из двух: отношение равенства или отношение неравенства («больше» или «меньше»). Других показаний здесь не быва­ет и быть не может, так как, поскольку количественные от­ношения взаимно исключают друг друга, невозможно, чтобы члены реляции были бы одновременно и равны и неравны между собой. Другое дело в случаях установки на качественные свой­ства! Здесь дело представляется иначе. Мы видели выше, что на одном из этапов регрессшшого хода развития фиксиро­ванной установки выступает специфическая форма иллю­зии, которая сводится как бы к одновременному проявлению активности двух установочных состояний — состояния, со­зданного в установочных опытах, и состояния, адекватного воздействию критических опытов. Так, при предложении в качестве критического раздражителя русского слова «чу­рек» испытуемый читает его как «чупек», воспринимая рус­ское «р» как латинское «п». То же явление имеет место — и притом совсем нередко — во всех прочих опытах с установ­кой на качественные особенности. Так, бывает, что испытуе­мый воспринимает картину критических опытов как новый образ, включающий в себя элементы как установочной, так и критической картины. Как понять этот новый образ, представляющий собой как бы произведение двух отдельных, но одновременно действу­ющих установок? Если вспомнить, что всякая установка представляет собой целостное состояние личности, тогда относительно возможности возникновения такого рода произведения, представляющего собой как бы смесь отдель­ных частей двух самостоятельных установок, говорить не придется. Но тогда как понять это явление? В опытах с текстом можно указать на один своеобразный момент, выступающий наглядно только в этих опытах, но все же имеющий общее значение. Я имею в виду следующее: когда испытуемому пос­ле ряда латинских установочных экспозиций предлагают прочесть русское слово «чурек» и он читает его как «чунек», это значит, что это слово как русское он все еще не воспри­нимает, несмотря на то что все буквы, кроме одной, или в крайнем случае первые две он читает как русские. Сочетание стоящих перед его глазами букв (ч-у-р-е-к) не представляет для него настоящего слова, потому что слово это прежде все­го указывает назначение данного комплекса звуков; когда же этого значения, как в этом случае, нет или когда я не вижу его, тогда слово распадается на простой комплекс звуков, ничем существенно между собой не связанных. Каждая отдельная буква становится здесь вполне самостоятельной единицей, которая может читаться согласно любому адекватному ал­фавиту, ничего этим не нарушая, кроме, быть может, уста­новки на чтение по определенному алфавиту. Но эта последняя, если ее не поддерживает воспринимаемое в каж­дом отдельном случае значение, легко замирает и уступает место другой установке, выступающей вперед на том или ином основании. Короче: когда я читаю сочетание букв, независимо от зна­чения, которое в нем выражается, то тогда не остается осно­вания для чтения на одном определенном языке. Поэтому легко может быть, что в этих случаях комплекс букв распадается на отдельные единицы, из которых одни воспринима­ются как буквы одного, а другие — как буквы другого алфа­вита. Мы видим, что в этом случае мы не имеем того раздво­ения установки, о котором говорили выше. Но как обстоит дело в других случаях, в случаях опытов с картинами? Как мы видели, бывает, что испытуемые после ряда установочных опытов с какой-нибудь картиной начина­ют воспринимать новую картину, предложенную им в кри­тических опытах, как сложный образ, включающий в себя элементы как установочных, так и критических картин. Ина­че говоря, в этом случае перед нами точно те же явления, что и выше, в опытах на чтение по-латыни. Разница заключается лишь в том, что, в то время как в первом случае мы имеем дело лишь с сочетанием букв, независимо от смысла, кото­рый, быть может, в них заключается, здесь перед нами кар­тины, которые являются картинами чего-нибудь и потому воспринимаются всегда как смысловое целое. Одним словом, в данном случае мы имеем дело обязательно с изображения­ми или картинами чего-нибудь, но не с пустыми, ничего не изображающими сочетаниями линий или красок. Поэтому в этих опытах мы не имеем точного повторения тех же резуль­татов, что мы видели в опытах на чтение. Но значит ли это, что в этих опытах мы принуждены при­знать в субъекте факт наличия одновременно двух вполне самостоятельных, не зависимых друг от друга, установок? Если мы проанализируем относящиеся сюда случаи, мы уви­дим, что на этот вопрос придется дать отрицательный ответ. В самом деле! Когда в критических опытах субъект видит картину, как бы суммирующую особенности и установочно­го и критического объектов, то это вовсе не значит, что в дан­ном случае мы имеем дело действительно с суммарной карти­ной. Наоборот, воспринимаемая картина представляет собой единый, вполне цельный образ, а вовсе не суммарное изоб­ражение предлагаемых в этих опытах картин. Наоборот, до­статочно бросить на нее взгляд, чтобы увидеть, что здесь пе­ред нами вполне самостоятельное, цельное изображение, в котором внимательный анализ обнаруживает лишь элемен­ты, привлеченные в это изображение из образа установочной картины. Но если это так, то в таком случае не остается сомнения, что в критических опытах мы имеем дело не с выступлением и совместной активностью двух установок, а с фактом выра­ботки специфической установки, легшей в основу восприя­тия образа критических опытов. Таким образом, процесс протекания установки, фиксиро­ванной на качественном материале, до такой степени совпа­дает с картиной, которую представляет наша обычная коли­чественная установка, что уже не представляется необходи­мым вести раздельное изучение их. Мне кажется, для исследования установки вообще было бы достаточно, если бы мы использовали один из этих методов. Сейчас мы отда­ем предпочтение методу фиксированной установки на коли­чественные отношения как методу, сравнительно лучше разработанному на сегодняшний день, и продолжаем в боль­шинстве случаев пользоваться им. К дифференциальной психологии установки Общепсихологический анализ явлений установки показывает, что в этом случае мы имеем дело, несомненно, с существенным фактом, определяющим в значительной сте­пени структуру поведения человека. Но наряду с этим встре­чались и факты, которые указывают на дифференциально-психологическое значение изучения вопросов установки. Мы видели, что явления установки протекают не везде и не всегда одинаково, что есть случаи, в которых установка ме­няет свой обычный ход активности, становится иной, чем она бывает обыкновенно. Это обстоятельство, понятно, ставит перед нами задачу — рассмотреть проблему установки под­робнее и с дифференциально-психологических позиций. Не будет ничего неожиданного, если установка окажется момен­том в психологии человека, сопряженным с крупным диффе­ренцирующим значением. 1. Дифференцированность установки. Поставим прежде всего вопрос относительно дифференциации установки, ле­жащей в основе отдельных актов поведения человека. Мы знаем, что в обычных случаях, из которых складывается опыт данного индивида, требуется некоторое число повторных воздействий даийого стимула, прежде чем определится, диф­ференцируется ли соответствующая ему установка. И вот ес­тественный вопрос, который возникает в связи с этим, — воп­рос о значении индивидуального фактора в этом случае. Не будет ничего удивительного, если окажется, что ход диффе­ренциации установки не во всех случаях и не у всех индиви­дов вполне тождествен. И если мы увидим, что это действи­тельно так, то вопрос об исследовании процесса дифферен­циации установки в каждом данном случае придется признать одним из существенно важных дифференциально­психологических вопросов. В самом деле! Если признать за установкой ту роль в психологии поведения, которую мы ей приписываем, то ста­нет совершенно понятно, что характер поведения каждого данного индивида в значительной степени зависит от хода дифференциации его установок, от быстроты их образования и степени их определенности. Путаность поведения, его не­решительность и неопределенность будут естественным результатом плохой дифференцированности установки, ле­жащей в основе этого поведения. С другой стороны, медлен­ность, отсутствие решительности в необходимых поведен­ческих актах придется рассматривать как естественный результат этой особенности процесса дифференциации уста­новки. На основании ряда наблюдений не подлежит сомнению, что между людьми констатируется значительная разница с точки зрения этих особенностей поведения. Поэтому следу­ет полагать, что и процессы дифференциации установок у них окажутся значительно различными. Несомненно по­этому, что задача выявления и определения своеобразных темпов и путей дифференциации установки в каждом от­дельном случае является одной из важнейших дифференциально-психологических задач, стоящих перед психологией установки. Несмотря на это, к сожалению, у нас до настоя­щего времени не имеется экспериментальных исследований по этому вопросу. 2. Возбудимость фиксированной установки. Мы уже указывали выше на настоящее содержание этого понятия. Мы знаем, что для того, чтобы установка фиксировалась, не­обходимо определенное число фиксационных или устано­вочных опытов. Но мы еще не говорили, что это число нель­зя рассматривать как определенную величину, одинаково применимую к установке каждой отдельной личности. На­оборот, наши многочисленные опыты всякий раз доказыва­ют, что в данном случае мы имеем дело с величиной диффе­ренциально-психологической категории. Есть лица, у кото­рых установка фиксируется с самого начала; у них установка оказывается достаточно строго фиксированной с первого же раза, тогда как мы встречаемся и с такими испытуемыми, которые оставляют впечатление лиц, вообще исключающих возможность всякой фиксации установки. Правда, эти две крайние категории встречаются сравнительно редко, но они представляют собой предельные случаи, и наличие их не вызывает сомнений. Конечно, достаточно большое число установочных экспозиций в конце концов все же оказывает­ся в силах фиксировать установку и в этом последнем случае. И вот между этими крайними случаями констатируется на­личие промежуточных состояний, которые варьируют от низких показателей установочных экспозиций до значитель­но высоких. Если подойти к данным возбудимости установки отдель­ных лиц, то нам следует с самого начала иметь в виду, что данные эти должны быть подобраны прежде всего с опреде­ленной точки зрения: несомненно, важно знать, когда, после какого числа установочных опытов можно констатировать определенные, несомненные следы фиксации. Как мы уже отмечали выше, многочисленные опыты по установке показали нам, что в этом отношении отдельные индивиды отличаются друг от друга в значительной степени: есть лица, у которых фиксация установки намечается срав­нительно очень рано, а есть и такие» у которых первые при­знаки фиксации намечаются лишь очень поздно. При изучении проблем установки иногда оказывается очень важным знать, когда установка впервые начинает да­вать признаки фиксирования. И в этом случае становится необходимым изучить возбудимость установки с первых же моментов ее проявления. Но проблема возбудимости этим, конечно, не исчерпыва­ется. Возникает вопрос относительно оптимальной ступени возбудимости, т. е. относительно ступени возбудимости, ко­торая для установки данного индивида является наиболее подходящей. Как и следовало ожидать, показания двух форм возбудимости не совпадают: есть лица, у которых пороги ми­нимальной и оптимальной возбудимости далеко расходятся, тогда как встречаются и такие, у которых эти пороги близко подходят друг к другу. Для полной характеристики возбудимости фиксирован­ной установки того или иного лица становится необходимым установить оба эти порога. В зависимости от разницы в их показателях мы часто находим специфические, отличитель­ные особенности в поведении субъектов, которые во многом другом часто напоминают друг друга. Пороги возбудимости устанавливаются очень просто; они измеряются числом уста­новочных экспозиций, необходимых для: а) начальных сту­пеней фиксации установки (показатели нижнего порога) и б) для наиболее оптимальных ступеней ее (показатели опти­мального порога). 3. Возбудимость фиксированной установки у детей. Кроме индивидуального фактора здесь играет роль и фактор возраста; мы знаем из специальных исследований фикси­рованной установки у детей, что возбудимость ее является одной из основных особенностей, характеризующих этот возрастной период, и прежде всего дошкольный период[26 - Б. И. Хачапуридзе. Некоторые особенности установки у детей // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII.]. Сейчас можно считать установленным следующее: достаточно бывает и одной установочной экспозиции, чтобы фиксировать установку у ребенка этой возрастной ступени. У 80% ис­следованных детей-дошкольников фиксированная установ­ка появляется уже в результате одной-единственной экс­позиции, причем ассимилятивные иллюзии наблюдаются у 60%, а контрастные — у 20% исследованных детей. Таким образом, выясняется, что возбудимость начальных ступеней фиксированной установки в дошкольном возрасте стоит очень высоко, но одновременно становится очевидным и то, что здесь, на начальных ступенях возбудимости, мы имеем дело именно с низкими показателями фиксации, ха­рактеризующимися преобладанием форм ассимилятивных иллюзий. При увеличении числа установочных экспозиций до 4 дело меняется в значительной степени: здесь преобладающей формой реакций становится уже иллюзия по контрасту, тог­да как число ассимилятивных иллюзий спускается до 25%. При дальнейшем увеличении числа установочных опытов (15 экспозиций) число случаев контрастных иллюзий растет уже значительно (74-79%), но не настолько, чтобы только поэтому считать именно это число оптимальным. Однако здесь имеется момент, с которым уже необходи­мо считаться. Это — стойкость фиксированной установки, которая дает значительно высокие показатели при дальней­шем повышении числа установочных опытов. Здесь число случаев контрастных иллюзий поднимается до 67%, в то вре­мя как при 4 экспозициях оно едва достигает 40%. Наряду с этим, здесь и число случаев ассимилятивных иллюзий значи­тельно меньше (при 2 экспозициях их 30%, при 4-8 — 10-12%, при 15 — 6%). Все это заставляет думать, что оптималь­ным числом установочных экспозиций в дошкольном возра­сте следует считать не 4, а скорее 15. Таким образом, можно считать установленным, что воз­будимость установки у детей дошкольного возраста сто­ит на сравнительно высоком уровне: низший ее порог не выше 1, а оптимальный порог если не 4, то, во всяком слу­чае, не выше 15. Если перейдем сейчас к школьному возрасту, мы найдем, что коэффициент возбудимости установки начинает здесь подниматься все выше. Но мы, по-видимому, все же можем утверждать, что коэффициент этот вплоть до 11 лет еще не очень заметно отходит от показателей дошкольного возраста. Во всяком случае, этот отрезок времени в жизни ребенка, именно возраста дошкольной и начальной школы, следует считать, по-видимому, периодом наиболее сильной возбуди­мости установки. Зато за этим периодом следует период неполной средней школы — возрастные ступени 12, 13, 14 и отчасти 15 лет, — который характеризуется совершенно несомненными пока­зателями снижения возбудимости. За этим начинается период 15-16-17-летнего возраста, в котором мы наблюдаем определенный рост показателей воз­будимости. Быть может, можно было несколько усомниться в данных для детей 17-летнего возраста, которые, согласно находящемуся в нашем распоряжении исследованию, сниже­ны в значительной степени. Но ввиду незначительности чис­ла изученных на этой возрастной ступени детей (всего 10 че­ловек, тогда как на других возрастных ступенях число иссле­дованных детей колеблется от 58 до 214), показатели эти можно совершенно игнорировать, приравняв их к показате­лям близких возрастных ступеней. В таком случае мы полу­чили бы вполне определенную картину развития возбудимо­сти фиксированной установки детей школьного периода на­чиная примерно с 15-летнего возраста[27 - См. подробно об этих данных в кн.: Б. И. Хачапуридзе. Некоторые особенности установки у детей.]. Мы видим, что возбудимость установки очень высока в дошкольном возрасте, несколько ниже — до 11 лет, а затем (12, 13, 14 лет) показатели сильно снижаются, чтобы потом — с 15 до 17 лет — опять подняться. Своеобразную картину возбудимости установки дают и психопатологические случаи. Есть основание полагать, как мы это увидим ниже, что возбудимость установки в некото­рых патологических случаях делается несколько своеобразной — в одних ее показатели сильно поднимаются вверх, в других, наоборот, они не менее резко спускаются вниз. В ка­честве примеров можно назвать, с одной стороны, некоторые случаи шизофрении, в которых возбудимость установки зна­чительно высока, а с другой — психастению, где коэффици­ент возбудимости снижается сильно. Но подробнее об этих явлениях мы будем говорить ниже, в главе о психопатологи­ческих случаях. 4. Прочность установки. Наши эксперименты вскрывают далее и прочность фиксации установки как следующую ее особенность. Дело в том, что мы часто являемся свидетеля­ми колебания в широких границах прочности фиксирован­ной установки у разных лиц и в разных ситуациях. Но мы сначала условимся, как понимать это свойство установки. Что такое ее прочность? Можно подумать, что она совпадает с понятием легкости образования установки, что лица, у которых она фиксируется легко, должны характери­зоваться как люди с прочной установкой. Но это положение не обязательно соответствует действительному положению вещей. Наоборот, бывают случаи, когда установка, зафикси­рованная в результате большого ряда установочных экспози­ций, оказывается значительно слабее, чем установка после сравнительно более короткого ряда фиксационных опытов. Но бывает и наоборот. Словом, можно думать, что прочность установки и лег­кость ее фиксации — явления, совершенно не зависимые друг от друга. Во всяком случае, здесь мы имеем дело с проблемой, которую следовало бы изучить особо. Итак, мы можем полагать, что люди отличаются друг от друга не только степенью возбудимости фиксированной ус­тановки, но и прочностью ее. Но возникает вопрос: как вы­является экспериментально уровень прочности наших фик­сированных установок? Надо думать, что показателем прочности фиксированной установки следует считать длину пути, который приходится преодолеть испытуемому прежде, чем он достигнет состоя­ния полной ликвидации фиксированной у него установки, А путь этот измеряется двояко: а) после ряда установочных опытов мы можем экспонировать перед испытуемым крити­ческие объекты на продолжительное время, с тем чтобы сле­дить, через сколько времени он сумеет идентифицировать их. Продолжительность времени, затраченного на этот процесс, и является показателем прочности измеряемой нами фикси­рованной установки; б) есть еще и второй способ измерения того же свойства установки. В основе этого способа лежит следующее соображение: роль измерителя продолжительно­сти экспонирования критических объектов может играть и число их повторных экспозиций, пока не будет точно засви­детельствовано, что они равны. Результат и при этом втором способе получается тот же самый: в начале опытов в этом случае, как, впрочем, и в первом, испытуемый дает ряд оши­бочных показаний, но потом чем дальше, тем больше он при­ближается к возможности правильной оценки предлагаемых ему критических объектов. Отсюда, естественно, вытекает следующее: прочность установки измеряется как продолжительностью критичес­ких экспозиций, так и числом кратковременных повторных экспозиций критических объектов. Итак, из ряда исследований, касающихся фиксированной установки лиц, отличающихся друг от друга но ряду призна­ков, мы видим, что и прочность установки должна быть ква­лифицирована как величина, имеющая несомненное дифференциально-психологическое значение. Однако специаль­ных исследований по этому и аналогичным вопросам мы до настоящего времени не имеем. 5. Динамичность и статичность установки. Когда фикси­рованная установка уже налицо, то, независимо от того, как она фиксировалась, встает вопрос и относительно ее регрес­сивного развития, относительно процесса ее ликвидации. Этот вопрос возникает совершенно неизбежно, потому что уже при изучении общепсихологического вопроса о ликви­дации фиксированной установки совершенно определенно выступает и дифференциально-психологическая природа этого явления. Мы видели, что процесс ликвидации фикси­рованной установки, правда, имеет некоторые общие пути развития, по определенно большую роль играет здесь и ин­дивидуально-психологический фактор. Итак, каковы же дифференциально-психологические во­просы в этой проблеме? Мы уже указывали выше, что суще­ствуют две возможности при разрешении вопроса, стоящего в данном случае перед испытуемым. Он может или ликвиди­ровать свою установку, или же оказаться бессильным это сде­лать. И вот этого обстоятельства достаточно для того, чтобы видеть, что в данном случае мы имеем дело, в сущности, не с общепсихологической, а с чисто дифференциально-психоло­гической проблемой, эти две возможности реакции исключа­ют друг друга и, значит, одновременно водном и том же лице существовать не могут. Выше мы уже видели, что существуют два типа людей, который дифференцируются как раз с той точки зрения, ко­торая сейчас нас занимает. Лиц, которые в результате про­хождения ряда этапов в конце концов все же доходят до при­знания равенства критических фигур, мы относим к тину испытуемых с динамической установкой. К этой группе отно­сятся все испытуемые, которые в наших опытах вообще до­ходят до констатации равенства критических объектов и, ос­вобождаясь от влияния фиксированной ранее установки, начинают решать задачу правильно. Но мы видели, что нередки случаи, когда мы встречаемся и с лицами другого типа. Это — люди, лишенные способно­сти освободиться от власти фиксированной установки, кото­рая доминирует в них в данный момент. Время, по-видимому, не может смягчить, а потом и вовсе искоренить фиксиро­ванную ранее установку. Мы видели выше, что в таких случаях мы имеем дело с лицами статической установки. В отличие от динамической статическая не является рас­пространенной формой установки среди нормальных лиц. Особенность ее заключается в том, что субъект на длитель­ный период времени оказывается под влиянием одной и той же фиксированной установки — установки, которая не толь­ко сама не является адекватной, но и не дает возможности проявиться таковой. Нет сомнения, что лица со статической формой фиксированной установки ни в какой степени не являются вполне приспособленными субъектами. Они в ка­кой-то мере определенно отступают от нормы. Поэтому нет ничего удивительного в том, что чаще всего статическая фор­ма установки встречается в психопатологических случаях. Ниже мы увидим, как высок коэффициент лиц с этой формой установки среди изученных нами патологических субъектов. Тем не менее никак нельзя утверждать, что статичность установки — специфический признак, свойственный одним лишь явно больным субъектам. Это хорошо видно из боль­шого материала, находящегося в нашем распоряжении. Мы видим там, что существуют отдельные группы людей, кото­рые специфически характеризуются статичностью установ­ки или же, по крайней мере, являются носителями, в числе прочих особенностей, также и ее. Ниже, при анализе основ­ных типологических групп, нам специально придется гово­рить по этому вопросу. Там мы увидим, что люди, например, с грубо-статической установкой встречаются вовсе не так редко. Таким образом, признаки динамичности и статичности установки представляют собой признаки, которые необходи­мо учитывать при дифференциально-психологической ха­рактеристике людей. 6. Пластичность установки и ее грубость. Выше, при ха­рактеристике процесса затухания фиксированной установки, мы уже имели случай говорить относительно этих ее сторон. Мы тогда нашли, что процесс ликвидации установки проте­кает в определенном порядке и что, в частности, необходимо различать пластичные и грубые, или инертные, формы ее. Сейчас мы подчеркиваем, что это обстоятельство имеет зна­чение и с типологической точки зрения, и при изучении от­дельных индивидов обойти эти аспекты не представляется возможным. Но что же они собой представляют? Что мы имеем в виду, какую особенность установки, когда говорим относительно пластичности и грубости или, как еще иначе можно было бы выразить ту же особенность, относительно ее инертности? Выше, в контексте общепсихологических проблем уста­новки, мы уже имели случай говорить относительно этого. Тогда мы достаточно подробно останавливались на вопросе о дифференцировании этих форм. Сейчас дополнительно нужно подчеркнуть, какого момента активности установки они касаются. Если при динамичности и статичности установки вопрос касается окончательной судьбы ее, а именно будет она при данных условиях ликвидирована или это окажется невоз­можным, то здесь при установлении пластичности или гру­бости наших установок речь идет совершенно о другом: здесь стоит вопрос о судьбе ее в процессе ликвидирования, о тех из­менениях, которые она претерпевает в этом процессе незави­симо от того, чем он заканчивается, будет она ликвидирова­на или нет. В тех случаях, когда фиксированная установка под влиянием ряда критических опытов начинает сгибать­ся — меняется, делается все слабее, независимо от того, что в конце концов с ней происходит, — мы имеем дело с фиксиро­ванной установкой, которую следует характеризовать как пластичную. В тех же случаях, где процесс критических опы­тов не оказывает никакого влияния на характер установки и она до конца сохраняет себя, по-видимому, без изменений, в этих случаях мы говорим о грубой, или инертной, установке. В результате наших опытов выяснилось, что эти стороны установки имеют также резко выраженный дифференциаль­но-психологический характер. Какую индивидуально-психо­логическую ценность они имеют, об этом нам придется гово­рить ниже. Здесь же нужно отметить, что эти особенности установки, так же как и указанные выше динамичность и ста­тичность, представляют собой моменты, которые варьируют в зависимости от индивидуальных и, может быть, от других (возрастных, сексуальных и т. п.) условий. В частности, относительно возрастных изменений в раз­витии фиксированной установки у нас имеются данные, ко­торые определенно подтверждают как наличие их, так и осо­бенность путей движения их вперед[28 - Б. И. Хачапуридзе. Некоторые особенности установки у детей.]. Правда, они требуют все же некоторого пополнения, но их можно и сейчас исполь­зовать в этом контексте. Мы уже отмечали выше, что опти­мальным числом установочных опытов у детей можно считать 15 экспозиций. Поэтому наиболее характерными для них я считаю те показатели, которые они дают в результате фиксации установки под воздействием на них именно этот числа экспозиций. Если мы рассмотрим имеющиеся данные, касающиеся разных возрастных ступеней, то увидим, что главнейшие формы установки, о которых идет здесь речь, распределяются следующим образом: в дошкольном возрас­те доминирующей формой можно считать статическую фик­сированную установку; в период начапьной школы — опять статическую, но в пластической форме, и, наконец, в период средней школы — грубо-динамическую установку. Правда, эти данные трудно считать окончательными, но приблизи­тельную картину распределения форм фиксированной уста­новки по возрастным ступеням они нам все же дают. 7. Иррадиированность и генерализованность установки. Выше мы уже встречались с проблемой иррадиации установ­ки. Но там нас интересовал этот вопрос лишь с принципиаль­ной точки зрения, как общепсихологический феномен. Здесь нам приходится указать, что эта проблема имеет и свой диф­ференциально-психологический аспект. Правда, установка представляет собой психологический факт, который находит свою характеристику, быть может, даже особенно яркую, именно в том, что она иррадиирует по всему организму в целом. Но, с другой стороны, мы встреча­емся с рядом фактов, которые показывают, что иррадииро­ванность установки не всегда можно констатировать или же что в одних случаях она представлена широко, в других же - распространена на сравнительно ограниченные области. По­скольку это так, становится бесспорным, что в число диффе­ренциально-психологических проблем включается и пробле­ма иррадиации установки. При исследовании проблемы иррадиации установки с об­щепсихологической точки зрения нельзя, конечно, целиком обойти этот дифференциально-психологический вопрос, и в настоящее время у нас выработалась определенная точка зре­ния относительно него. Исследование, посвященное вопросу об иррадиации уста­новки, на которую мы ссылались выше, привело к явному выводу, что иррадиированность установки в степени, выявля­емой применяемой в этом случае методикой, не представля­ет всеобщего явления, что она, наоборот, встречается лишь в некоторых случаях и характеризует, таким образом, лишь уста­новку отдельных индивидов. Впрочем, при установлении состояния иррадиации у отдельных испытуемых уже давно было обращено внимание на его дифференциально-психоло­гическую природу. Но, к сожалению, нам до настоящего вре­мени не удалось еще вскрыть ее в полной мере в специальных экспериментальных исследованиях. Тем не менее при инди­видуально-психологическом исследовании аспект иррадиа­ции установки и сейчас нельзя упускать из внимания. Конечно, не иначе обстоит дело и с родственной пробле­мой — проблемой генерализации установки. Выше мы на­шли, что аспект генерализации — это специальный аспект, который имеет свой особый предмет, свою специфическую задачу и определенное значение с точки зрения общетеоре­тических психологических интересов. Одновременно даже и тот незначительный материал, который мы имеем на сего­дняшний день по этой проблеме, достаточно определенно указывает также на ее дифференциально-психологическое значение. Поэтому, конечно, и проблема генерализации уста­новки должна быть специально исследована в дифференци­ально-психологическом аспекте. Уже и те данные, которые на сегодняшний день имеются у нас относительно этих проблем, указывают, что в данном случае перед нами стоит задача, которая обещает немало ин­тересного материала при изучении индивидуально-психологических особенностей отдельных лиц. В цитированной выше работе Хачапуридзе «О некоторых особенностях установки у детей» мы находим ряд данных по вопросу об иррадиации установки в детском возрасте. Если рассмотреть эти данные в дифференциально-психологиче­ском аспекте, мы найдем в них ряд интересных положений но интересующему здесь нас вопросу. Нужно, однако, иметь в виду, что эта работа была закончена в тот период, когда у нас не было еще понятия генерализации и оно трактовалось пока еще в диффузной связи с понятием иррадиации. Поэтому-то в этой работе мы еще не имеем дифференцированных данных по этим двум проблемам. Тем не менее данные, нашедшие себе место в ней, и по сегодняшний день продолжают сохра­нять за собой значение. Эти данные сводятся к следующему. В дошкольном возрасте установочные опыты проводи­лись в гаптической сфере (в качестве раздражителей предла­гались обычные в наших опытах деревянные шары), а крити­ческие — в зрительной (два равных круга в тахистоскопе). Результаты, которые получались с самого начала, определен­но указывали на наличие факта иррадиации: если в фиксаци­онных опытах принимались меры для того, чтобы фиксиро­вать гаптически установку — «направо больше», то в крити­ческих экспозициях, которые следовали в тахистоскопе непосредственно за установочными, чаще всего круг напра­во казался больше, чем круг налево, т. е. обнаруживались слу­чаи ассимилятивных иллюзий. Но это имело место не во всех случаях наших опытов: правда, сравнительно редко, но слу­чаи контрастных иллюзий все же имели место. На основании многократно и с разных сторон проверенных опытов были получены следующие цифры: ассимилятивных иллюзий — 42% и контрастных — 15%, т. е. всего случаев иррадиации — 57%. Таким образом, мы видим, что в дошкольном возрасте феномен иррадиации в гаптической и зрительной сферах представляет собой несомненный факт. В возрасте начальной школы установочные экспозиции давались так же, как и в дошкольном возрасте, гаптически. Зато критические опыты проводились на экране, т. е. ис­пытуемые получали на экране пару равных кругов, которые освещались на момент и опять затемнялись, так что испы­туемый мог их отчетливо видеть, чтобы сравнить между со­бой. Каковы же результаты этих опытов? Из ряда данных, имеющихся по этому вопросу, мы выби­раем те, которые получены от наибольшего количества испы­туемых. И мы находим, что в этом случае имеется 68% контраст­ных иллюзий и 21% ассимилятивных (остальные 11% падают на случаи правильных ответов, т. е. равные критические объекты расцениваются правильно, как равные). Эти цифры показывают, до какой степени быстро растет число контрас­тных иллюзий в школьном возрасте. Правда, и случаи асси­миляции представлены здесь не низкими цифрами (21%), но если сравнить эту цифру с той, которую мы видели в до­школьном возрасте (42%), то станет ясно, как быстро меня­ется здесь картина, имеющая, несомненно, существенное зна­чение для понимания хода развития детской психики. Этот рост случаев контрастных иллюзии при явлениях иррадиа­ции указывает на ряд изменений, имеющих место в период начальной школы и показывающих значительные сдвиги в психике ребенка, которые приближают его к особенностям психической жизни взрослого. 8. Константность и вариабельность фиксированной установки. Мы знаем, что процесс затухания фиксированной установки протекает не во всех случаях одинаково и что в за­висимости от этого установка может быть динамичной или статичной, пластичной или грубой. Но в ходе наших экспе­риментальных исканий оказалось, что люди в значительной степени отличаются друг от друга и в том отношении, что тип затухания у некоторых лиц в зависимости от обстоятельств меняется часто, он не остается константным, так что не пред­ставляется возможным считать, что данный индивид, вооб­ще говоря, относится к какому-нибудь определенному типу установки. Само собой разумеется, это ставит перед нами вопрос о природе установки вообще: является ли она чем-то внутренне обусловленным или же она всецело и исключи­тельно зависит от внешних условий, в которых приходится жить данному субъекту. Конечно, этот вопрос имеет очень существенное принципиальное значение. От его решения зависит в значительной степени вопрос о механизмах чело­веческого поведения. Для того чтобы ответить на этот вопрос, мы ставили экс­перименты повторно через определенные промежутки вре­мени (через часы, сутки, недели, месяцы и т. д.), ничего не изменяя в условиях опытов. Результаты должны были по­казать, меняется ли картина протекания опытов в том или ином случае, и если меняется, то в каких условиях и в какой степени. Результаты наших многочисленных опытов показывают нам, что константность установки не представляет собой не­обходимого явления, что есть люди, у которых установка ме­няется часто, тогда как встречаются и такие лица, у которых наблюдается постоянно одна и та же картина протекания эта­пов угасания фиксированной установки. Словом, мы можем сказать, что константность фиксиро­ванной установки — не общее явление, что бывают случаи вариабельности установок. Если проследить эти случаи, мы придем к определенно­му выводу относительно константности установки, к выво­ду, что фиксированная установка вполне нормального, здо­рового человека остается во всех случаях константной. Что же касается проблемы вариабельности, то на основании длинного ряда наблюдений можно утверждать, что она вы­ступает лишь в случаях отступлений от нормы — либо во вре­менных и скоро проходящих, либо в сравнительно постоян­ных и стабильных. В первом случае мы являемся свидетеля­ми быстрых и неглубоких колебаний типов затухания установки, во втором же — эти колебания носят более глубо­кий и сравнительно постоянный характер. 9. Стабильность и лабильность фиксированной установ­ки. Выше мы имели случай поставить вопрос о новой сторо­не фиксированной установки, которую мы тогда обозначили как ее стабильность. Она заключается в свойстве установки в течение определенного промежутка времени сохранять способность к активности. Для того чтобы проверить эту способность, мы поступа­ем следующим образом: после того как в результате опреде­ленного числа установочных опытов мы достаточно прочно фиксируем соответствующую установку, мы ставим крити­ческие опыты через определенные промежутки времени, про­должительность которых меняется в зависимости от наших интересов (через часы, дни, недели и т. д.). В отличие от опы­тов на константность установки, здесь установочные опыты ставятся лишь в начале экспериментов и больше не повторя­ются: через интересующие нас промежутки времени повто­ряются лишь критические опыты, которые в каждом отдель­ном случае показывают, какова судьба фиксированной уста­новки — ликвидировалась она или пока еще остается актив­ной силой. Выше мы убедились, что фиксированная установка, вооб­ще говоря, обладает свойством стабильности. Но одновре­менно мы убедились и в том, что это свойство имеет значи­тельно широкое дифференциально-психологическое значе­ние. Установка может быть более или менее стабильна или же она может быть вовсе лишена этого свойства — быть край­не лабильной. С этой точки зрения люди, в зависимости от ряда особенностей, могут значительно отличаться друг от друга. Вопрос касается степени и глубины стабильности. Мы можем на основе экспериментальных данных различить сле­дующие случаи. Прежде всего, конечно, лабильность установки разнится в зависимости от того, через какой промежуток времени эта установка перестает оказывать влияние на восприятие кри­тических объектов. С этой точки зрения нужно различать друг от друга фиксированные установки, из которых одни теряют свою актуальность уже через несколько минут или часов после своего выступления, а другие — через дни и не­дели и т. д. Ряд наших опытов показывает, что в этом отно­шении можно констатировать значительную разницу между испытуемыми: в то время как одни оказываются совершенно лабильными, т. е, совершенно неспособными сохранять еди­ножды фиксированную установку в течение некоторого вре­мени, чтобы проявить ее в случае нужды, другие, наоборот, показывают в этом отношении ряд ступеней, на которых они продолжают стоять; одни сохраняют свою установку на не­дели, другие же — на месяцы и, быть может, даже на годы. Словом, вариабельность испытуемых в этой плоскости дос­таточно большая. Но среди этих же лиц необходимо проследить, в какой степени константности они сохраняют эту установку. Дан­ные наших опытов показывают, что степень эта различная. Встречаются лица, которые сохраняют установку в одной и той же форме; тип фиксированной установки не меняется, пока она у них остается в силе, мы не замечаем никаких при­знаков постепенного снижения силы фиксированной уста­новки — она сохраняется неизменно в одной и той же форме. В этом случае мы могли бы говорить относительно наличия фиксированной установки, которую нужно было бы характе­ризовать как константно-стабильную установку. Наконец, встречаются и такие случаи, в которых дело об­стоит совершенно иначе — установка не обнаруживает ника­кой константности. Наоборот, через определенные проме­жутки времени она дает признаки вариабельности — меняет свой тип, пока продолжает оставаться в силе. Следователь­но, в данном случае мы имеем дело определенно с вариабель­но-стабильной формой установки, которая, однако, может выявиться в ряде различных ступеней, 10. Интермодальная природа типа фиксированной уста­новки. Мы рассмотрели отдельные стороны, или аспекты, фиксированной установки и нашли, что каждый из них име­ет свое дифференциально-психологическое применение. Но мы оставили вне нашего внимания вопрос, имеющий в этом случае бесспорно большое значение. Дело в том, что мы еще не имеем прямых доводов в пользу того положения, что все эти отдельные аспекты фиксированной установки представ­ляют собой но существу не частные, не зависимые друг от друга состояния отдельных модальных областей, а общие свойства, имеющие распространение, по-видимому, на весь организм в целом. Если бы оказалось действительно так, если бы отдельные специфические стороны установки, как на­пример ее возбудимость, динамичность и пластичность, ее константность и стабильность, ее иррадиированность и дифференцированность, оказались постоянными, неизбежными величинами, независимо от областей, в которых они обнаруживаются, то тогда мы могли бы сказать, что имеем дело дей­ствительно с особенностями субъекта как целого, а не отдельных его органов. Правда, судя по тому, что мы уже знаем от­носительно установки, мы могли бы разрешить этот вопрос и без специально на него рассчитанных опытов. Но мы счи­таем целесообразным все же обратиться к ним, чтобы и в этом случае иметь в своем распоряжении возможно точный мате­риал. Итак, если мы вскроем характер фиксированной установ­ки субъекта с точек зрения всех ее нам известных отдельных сторон, во всех имеющихся у нас чувственных областях, то можно спросить себя, каковы же отношения между всеми этими отдельными аспектами проявления установки? Если исследуем особенности установки субъекта в зрительной сфере, а затем постараемся найти, каково же положение дел с установками в гаптической и мускульной сферах и каково отношение их друг к другу, то перед нами будет материал, годный для ответа на интересующий здесь нас вопрос. Для того чтобы сделать это, мы поступаем следующим образом: мы считаем целесообразным провести опыты с на­шими испытуемыми по трем чувственным модальностям (в нашем случае мы ограничиваемся зрением, гаптикой и мото­рикой), причем исследуем динамичность, пластичность, прочность, константность, стабильность и возбудимость фиксированной установки каждого отдельного испытуемо­го, с тем чтобы найти, как относятся найденные результаты друг к другу, повторяют ли отдельные модальности друг дру­га или каждая из них характеризуется установкой со своими специфическими особенностями[29 - А. Авалишвили. К вопросу об интермодальной константности типов фиксированной установки //Труды Тбил. гос. ун-та. 1941, Т. XVII.]. Словом, мы должны убедиться, представляет ли данный тип фиксированной уста­новки прочную особенность каждого определенного испыту­емого или он меняется в зависимости от чувственных мо­дальностей, в условиях которых возникает. Для того чтобы достигнуть этого, помимо обычных ме­роприятий, мы обращаемся к следующему приему: мы стара­емся растянуть протяженность опытов во времени на проме­жутки, достаточные для того, чтобы возможно было в каждом отдельном случае максимально гарантировать чистоту ре­зультатов от возможного влияния иррадиации. Какие же результаты мы получаем в этих опытах? Из 8 испытуемых, данные которых были специально изу­чены по всем отдельным пунктам экспериментов, 4 дают вполне определенную картину; их результаты по всем мо­ментам установки, какие только в этом случае подвергаются экспериментальному исследованию, оказываются одинако­выми, испытуемые дают всюду одну и ту же картину» Для примера назовем испытуемого №1. Этот испытуемый отно­сится к группе косно-динамических, слабых, константных субъектов, которые характеризуются лабильностью и интер­модально-однообразной возбудимостью фиксированной установки. Это значит, что он обнаруживает неизменно в те­чение 10 дней один и тот же тин угасания фиксированной установки: он дает вначале непрерывный ряд контрастных иллюзий и затем сразу, без обычных переходных форм, на­чинает констатировать равенство предложенных ему объек­тов. Но это он делает не только в одной какой-нибудь специ­альной реципирующей области, а во всех трех областях без всякого исключения: фиксированная установка испытуемого №1 сохраняет свой определенный тип процесса угасания, где бы, в какой чувственной модальности она бы ни возникала. Ту же картину мы видим и по отношению к остальным модификациям установки: возбудимость ее одинакова но всем направлениям. То же самое нужно сказать и относитель­но стабильности, несмотря, впрочем, на то что при исследо­вании этих субъектов не было еще возможности дифферен­цировать стабильность их установок с точки зрения степени их константности. Из остальных испытуемых трое представляют ту же кар­тину интермодальной неизменяемости фиксированной уста­новки; однако они отличаются от испытуемого №1 тем, что этот последний относится к типу слабой, но грубой динами­ческой установки, в то время как эти трое принадлежат к субъектам, правда, такой же грубой динамической, но зато определенно прочной установки. Такие же отдельные особен­ности, о которых сейчас нет необходимости говорить, имеют­ся и у остальных испытуемых. Правда, каждый из них дает своеобразную картину фиксированной установки, но они все сходны в том, что фиксированная установка проявляется у них, по всем обследованным нами сенсорным модальностям без исключения, неизменно в одной и той же форме. Большой интерес представляет группа остальных испы­туемых. Это — лица, которые резко отличаются от только что указанных нами испытуемых тем, что фиксированная у них установка оказывается варьирующей в зависимости от сен­сорных модальностей, которые у них подвергаются испыта­нию. Рассмотрим вкратце, что же мы имеем в зтих случаях. В отличие от основной группы испытуемых, особенно вы­деляются двое, относительно которых можно с уверенностью сказать, что они представляют действительно своеобразную картину ликвидации фиксированной установки. Каждый из них дает нам образец оригинального способа разрешения за­дачи — образец, в корне отличающийся от предшествующих случаев. Характерной особенностью этого способа является полная запутанность картины, неопределенность основного пути процесса ликвидации установки. Если в предшествую­щих случаях мы являлись повсюду свидетелями одного опре­деленного способа заглушения активности фиксированной установки, то здесь, в этих случаях отступления от нормы, мы видим полное отсутствие какого-либо твердого порядка, ка­кого-либо более или менее определенного плана. Достаточ­но сопоставить эти два случая друг с другом, чтобы воочию убедиться в этом. Испытуемый № 7 вырабатывает в зрительной сфере сла­бую фиксированную установку, но косную и динамическую. Зато совершенно другую картину обнаруживает он в гап­тической и особенно своеобразную — в мускульной сферах. В гаптике наш испытуемый сохраняет, с одной стороны, ту же картину фиксированной установки, что и в зрительной, но с другой — здесь она оказывается совершенно определенно прочной (число последовательно друг за другом следующих контрастных иллюзий здесь не ниже 13, в то время как в зри­тельной сфере оно не выше 5). Зато совершенно иначе обсто­ит дело в сфере мускульной чувствительности: здесь наш ис­пытуемый никогда не бывает в состоянии освободиться от раз фиксированной установки, сколько бы ни повторялись критические опыты. В этой области установка оказывается статически зафиксированной, ее невозможно ликвидиро­вать в обычных для этого условиях, и испытуемый не в си­лах добиться правильной оценки равенства двух одинаковых тяжестей, в то время как другим испытуемым сделать это не стоит никакого труда. Такая же интермодальная вариабельность характеризует и константность установки этого испытуемого: в то время как она сохраняет свой обычный тип в двух сенсорных модаль­ностях — в оптической и мускульной, — она оказывается совершенно иной в гаптической сфере — здесь она вариабель­на, появляется сначала в форме косной, статической, но дня через два она вдруг меняется и показывает себя в форме ди­намической установки. Так же перепутана в этом случае и картина лабильности установки; в то время как в мускульной области испытуемый дает все время контрастную иллюзию, т. е. обнаруживает стабильно-константный тип установки, в других модальностях дело принимает совершенно иной обо­рот: в зрительной области установка замирает через два дня, а в гаптической — уже через день. Одна лишь картина возбу­димости, по крайней мере нижний ее порог, оказывается во всех случаях одинаковой. Таким образом, в данном случае мы становимся свидете­лями в общем значительно глубокой изменчивости активно­сти установки в зависимости от чувственных модальностей, через которые она вырабатывается. Коротко говоря, в этом случае мы имеем дело с интермодально-вариабельной фик­сированной установкой. Совершенно другую картину обнаруживает фиксирован­ная установка испытуемого № 8 — более путаная, чем уста­новка испытуемого №7. А именно: в оптической сфере испы­туемый обнаруживает прочную пластическую форму уста­новки, но она — эта установка — продолжает оставаться все время фиксированной и не дает вовсе возможности адекват­ного восприятия. Следовательно, она оказывается пласти­ческой, но это не мешает ей оставаться совершенно статиче­ской фиксированной установкой. Та же картина наблюдается и в мускульной сфере, впро­чем, с той разницей, что прочная пластическая установка делается здесь слабой. Однако совершенно меняется карти­на в гаптической сфере: оставаясь пластической, установка оказывается здесь уже динамической. В этой сенсорной об­ласти испытуемый сравнительно легко освобождается от влияния фиксации и достигает возможности вполне адекват­ного восприятия. Понятно, что эта форма установки вряд ли может оказать­ся константной; и действительно, мы видим, что она все вре­мя меняет свой облик, оставаясь сравнительно постоянной лишь в одной мускульной области. Наконец, что касается стабильности этой установки, то она оказывается достаточно вариабельной: в оптической об­ласти она сохраняется за все время опытов без видимых из­менений; в гаптической — ликвидируется уже со второго, а в мускульной — с третьего дня. Только со стороны возбудимости установка испытуемого остается приблизительно одинаковой во всех чувственных модальностях, она с самого же начала (после 5-3 экспо­зиций) имеет форму интермодально-косной динамической установки. Таким образом, можно считать определенным, что обыч­но у каждого нормального субъекта имеется свой тип фикси­рованной установки, который в целом остается неизменным, независимо от различия чувственных областей, принимаю­щих участие в процессе его возникновения. Но выясняется, что не все испытуемые принадлежат к этому основному, так сказать целостному, типу людей, среди них существует ка­кая-то сравнительно незначительная масса, которая не обна­руживает единства и согласованности в проявлениях своих установок: в одних сферах своего организма они представля­ют одну, а в других — совершенно другую картину. Это — люди не единой внутренней сущности, не установленные в определенном порядке, нередко люди — внутренне кон­фликтные. Во всяком случае сейчас можно сказать, что, на­ряду с людьми нормального склада, несомненно существуют и такие, у которых уже в структуре фиксированной установ­ки намечаются бесспорные признаки отступления от нормы. * * * Вот основные сведения, имеющиеся в нашем распоряже­нии по вопросу об установке. О чем говорят нам они? Основное положение таково: возникновению сознатель­ных психических процессов предшествует состояние, кото­рое ни в какой степени нельзя считать непсихическим, толь­ко физиологическим состоянием. Это состояние мы называ­ем установкой — готовностью к определенной активности, возникновение которой зависит от наличия следующих ус­ловий: от потребности, актуально действующей в данном организме, и от объективной ситуации удовлетворения этой потребности. Это — два необходимых и вполне достаточных условия для возникновения установки — вне потребности и объективной ситуации ее удовлетворения никакая установ­ка не может актуализироваться, и нет случая, чтобы для воз­никновения какой-нибудь установки было бы необходимо дополнительно еще какое-нибудь новое условие. Установка представляет собой первичное, целостное, не­дифференцированное состояние. Это не локальный про­цесс — для него скорее характерно состояние иррадиации и генерализации. Несмотря на это, основываясь на данных экс­периментального исследования установки, мы имеем воз­можность характеризовать ее с различных точек зрения. Прежде всего оказывается, что установка в начальной фазе обычно выявляется в форме диффузного, недифферен­цированного состояния и, чтобы получить определенно диф­ференцированную форму, становится необходимым прибег­нуть к повторному воздействию ситуации. На той или иной ступени такого рода воздействия установка фиксируется, и отныне мы имеем дело с определенной формой фиксиро­ванной установки. Установка вырабатывается в результате воздействия на субъекта ситуаций, дифферентных в количественном или ка­чественном отношениях, причем значительной разницы между ними не обнаруживается и закономерность активнос­ти установки в обоих случаях остается в существенных чер­тах одной и той же. Эта закономерность проявляется в различных направле­ниях, и она с разных сторон характеризует состояние уста­новки субъекта. Мы видели, что фиксация установки, так же как и ее дифференциация, реализуется не одинаково быстро (степень возбудимости установки). Мы видели также, что процесс затухания протекает с определенной закономернос­тью. он проходит ряд ступеней и только в результате этого достигает состояния ликвидации. Однако в данном случае выявляется и факт индивидуальных вариаций: с точки зре­ния полноты ликвидации различается установка статиче­ская и динамическая и с точки зрения ее постепенности — установка пластическая и грубая. Следует отметить, что и постоянство фиксированной установки не всегда одинаково: она по преимуществу лабильна или, наоборот, стабильна. То же нужно сказать и относительно ее типологической устой­чивости. С этой точки зрения различаются установки кон­стантные и вариабельные. Таким образом, мы видим, что установка может быть ха­рактеризована с различных точек зрения и ее особенности должны быть квалифицированы с разных сторон. Мы видим, что у человека имеется целая сфера активно­сти, которая предшествует его обычной сознательной психи­ческой деятельности, и изучение этой сферы представляет, несомненно, большой научный интерес, так как без специаль­ного ее анализа было бы безнадежно пытаться адекватно по­нять психологию человека. Сейчас перед нами ставится задача изучить вопрос об установке животного, и если окажется, что установка встре­чается в той или иной форме и у него, тогда у нас откроется возможность и необходимость искать специфические формы активности установки у человека. II. Установка у животных 1. Постановка вопроса. Мы видели, что основными условиями возникновения установки у человека следует счи­тать актуальность какой-нибудь из его потребностей и нали­чие ситуации ее удовлетворения. Поскольку в этих услови­ях нет ничего такого, что было бы специфической, исключи­тельно человеку свойственной особенностью, естественно возникает вопрос о возможности активирования установки и у животных. У нас нет оснований полагать, что на базе по­требности и ситуации установка соответствующей активно­сти может возникнуть лишь у человека. Наоборот, посколь­ку у человека сознательная жизнь играет выдающуюся роль, а ее-то у животных не видно, мы можем полагать, что, быть может, именно поэтому в последнем случае установка полу­чает особенно большое значение. Для того чтобы убедиться в факте актуального наличия установки у животного, целесообразнее всего было бы обра­титься к помощи эксперимента. У нас имеется достаточно богатый опыт в деле экспериментального изучения установ­ки у человека. Мы, конечно, воспользуемся этим обстоятель­ством и постараемся построить методику изучения живот­ного возможно ближе к нашей обычной, уже испытанной методике исследования установки у человека. Правда, в этих опытах предполагается наличие языка у испытуемого, но участие его в этом случае существенного значения не имеет, и оно легко может быть исключено без вреда для результа­тов опытов. Зато мы получаем в этих экспериментах матери­ал, на основе которого можно без колебаний решить вопрос не только о наличии установки у животного, но и сравнить ее с тем, что мы имеем у человека. На сегодняшний день мы имеем возможность проследить вопрос об установке у птиц (в частности, у домашних кур), у белых крыс и, наконец, у обезьяны. Методика в основном во всех случаях одинакова, но так как она все же несколько меняется в зависимости от того, над кем и в каких условиях производятся опыты, нам всеже придется изложить матери­ал не только о результатах, полученных нами в каждом от­дельном случае, но и о самой постановке опытов, Опыты по методу фиксированной установки впервые были поставлены Н. Ю. Войтонисом[30 - Н. Ю. Войтонис. Формы проявления установок у животных и особенно у обезьян // Психология. 1944. Т. III.] над низшей обезьяной. Они дали положительный результат. Однако на них здесь мы не задерживаемся, поскольку они были проведены не в на­шей лаборатории и результаты их использованы автором в рамках более широкой постановки вопроса. Мы остановимся здесь более подробно на работах, кото­рые были проведены непосредственно в нашем институте и под нашим наблюдением и руководством. 2. Опыты с курами[31 - В. Н. Чрелашвили. Иллюзии установки у кур // Психология. 1947. Т. IV.]. Раньше всех был поставлен вопрос о домашней курице: можно ли говорить об установке у кур, и если да, то фиксируется ли она и как протекает? Для того чтобы ответить на эти вопросы, курице давали корм — пшеничные зерна, рассыпанные на поверхности дос­ки, разделенной на две половины — более темную и более светлую. При этом зерна на светлой половине прочно были приклеены к поверхности и их нельзя было клевать; с более темной же половины, наоборот, ничто не мешало ей клевать. Курице предлагали доску, с тем чтобы она успела клюнуть два-три раза, а затем доску удаляли так, чтобы корм стал ей невидим. Это повторялось несколько раз (установочные опыты). После этого переходили к критическому опыту: ку­рица получала ту же доску, но на этот раз обе ее половины были одинаковы по тону и корм был разбросан свободно по поверхности. В зависимости от установки, фиксированной в установочных опытах, курица клевала либо с правой, либо с левой половины. 3. Установка у кур. Результаты опытов показывают, что факт установки у курицы не подлежит никакому сомнению и что в результате повторных установочных опытов установ­ка эта фиксируется в большей или меньшей степени. Нужно, однако, отметить, что в этом случае мы имеем дело с некото­рыми особенностями фиксации установки, характерными для условий наших опытов. А именно: из опытов с людьми мы знаем, что фиксация установки у этих последних не пред­ставляет никаких затруднений; двух-трех экспозиций, как правило, бывает достаточно, чтобы переступить нижний по­рог фиксации. В случаях же с курами минимальное число установочных экспозиций значительно выше — оно доходит чуть ли не до 20. Само собой разумеется, в данном случае мы имеем дело с определенно своеобразным явлением. Мы думаем, что труд­ность фиксации установки здесь в значительной степенн за­висит прежде всего от затрудненности ее дифференциации. Курица, получая установочные экспозиции, должна диффе­ренцировать возникшую у нее установку, чтобы в конце кон­цов быть в состоянии фиксировать ее. Это дает нам возмож­ность заключить, что факт фиксации установки у кур не под­лежит сомнению, но эта фиксация здесь запаздывает в значительной степени. Нужно полагать, что причиной этого является то, что установка у кур малодифференцированна и поэтому необходимо более или менее значительное число эк­спозиций, чтобы дифференциация ее стала окончательно со­вершившимся фактом. Дальнейший обзор этих опытов вскрывает нам еще одну особенность установки. Мы знаем, что в количественных опытах с людьми число контрастных иллюзий преобладает сильно, а ассимилятивная выступает сравнительно редко. В опытах же с курами этого как будто не бывает. Здесь часто число ассимилятивных иллюзий значительно высоко и усло­вия их возникновения видны яснее,, чем в опытах с людьми. Так, у курицы I число этих иллюзий доходит до 85% всех слу­чаев — цифра значительно высокая для таких же опытов с людьми. Но здесь — у людей — мы ясно видим, что иллюзии возникают лишь в определенных случаях, а именно когда установочные объекты не сильно отличаются друг от друга или же в крайнем случае когда установка еще не успела фик­сироваться в достаточной степени. Это положение, которое впервые было найдено нами в результате наблюдения актив­ности фиксированной установки у человека, в опытах с ку­рами выступает значительно чаще, чем в опытах с людьми. Что касается иллюзий контраста, то они, как правило, по­являются у кур тем чаще, чем прочнее фиксируется у них установка. Тем самым лишний раз подтверждается, что в этих опытах мы имеем дело именно с установкой, т. е. явле­нием, с которым мы впервые встретились у человека. Таким образом, мы видим, что в наличии в соответствую­щих условиях установки у кур и возможности ее фиксации сомневаться не приходится. Конечно, возможность эта за­метно ограничена, и она протекает значительно медленнее, чем у человека, но нужно полагать, что это обстоятельство создает здесь специфические условия для проявления асси­милятивных иллюзий, число которых в этих опытах встреча­ется значительно чаще, чем в опытах с людьми. Но это же обстоятельство содействует далее и более ча­стому проявлению контрастных иллюзий. Следуя за стади­ей ассимиляции, они становятся постепенно прочнее, пока совершенно не оттеснят ее в сторону. В описанных опытах резко выступает на сцену еще одна особенность процесса фиксации установки - значительно резче, чем это бывает в опытах с людьми. Я имею в виду сле­дующее. В процессе опытов курица III начала обнаруживать одну характерную особенность: через 10 дней ежедневных опытов она резко изменила поведение — вовсе прекратила реагировать на условия опытов. Как только подавали экспе­риментальную доску с кормом, она отворачивалась от нее и продолжала стоять неподвижно, пока экспериментатор со­вершенно не отходил от нее. Курица голодала таким образом 2,5 дня; ей нарочно ничего не давали есть вне опытов. Тем не менее она продолжала держать себя так же, вовсе отворачи­ваясь в экспериментальных условиях от корма. На третий день, в период установочных экспозиций, она осторожно на­чала подходить к экспериментальной доске и клевать с поло­жительной половины, т. е. с той, откуда можно было клевать. Но когда через 29 установочных экспозиций ей была предло­жена «критическая» доска, она, увидев ее, как бы окаменела сразу, подняла голову вверх и в течение ряда секунд стояла неподвижно... потом сорвалась с места и с кудахтаньем бро­силась в сторону. Мы видим, что опыты с этой курицей проходят естествен­но лишь в пределах ограниченного числа экспозиций. Когда же это число растет чрезмерно, то с ней происходит нечто неожиданное: она теряет способность реагировать или, ско­рее, вовсе отказывается реагировать, и даже трехдневный голод не в силах вывести ее из этого бездействия. Нужно по­лагать, в данном случае мы имеем дело со специфическим со­стоянием» на базе которого развиваются факты, включающие в себя феномен типа «пресыщения», так подробно изученно­го К. Левином[32 - Е. К. Абашидзе. Фактор пресыщения в действии фиксированной установки. 1947.]. Как видно из приведенного примера, существует какая-то норма, превышение которой приводит к полному «срыву» деятельности животного. Быть может, эта норма совпадаете опти­мумом числа экспозиций, свойственным данному животному. Во всяком случае, следует отметить, что вопрос об опти­муме находит здесь свое выражение в достаточно резких формах, чего на более высоких ступенях развития обычно не бывает. Однако это вовсе не означает, что мы не должны его иметь в виду и здесь. Те же самые опыты дают нам материал для разрешения вопроса о прочности, как и о стабильности фиксированной установки у кур. Относительно прочности выясняется, что фиксированная установка курицы сохраняет силу лишь в те­чение двух-трех критических экспозиций. Что же касается стабильности этой установки, то оказывается, что она сохра­няется в константном виде лишь в течение 24 часов. Это, од­нако, не значит, что она далее этого срока не может удержать­ся; она сохраняется около трех суток, но не в константном, а в вариабельном виде, т. е. продолжает оставаться актуальной, но формы ее проявления меняются — она становится лабиль­ной. И этот процесс ее регрессивного развития заканчивает­ся всего за трое суток. Таким образом, мы находим, что факт активности уста­новки у кур, ее дифференциации и фиксации не подлежит со­мнению. Однако не менее несомненно и то, что эти процессы значительно более примитивны, чем у человека; установка у курицы, по-видимому, уже с самого начала имеет малодиф­ференцированный характер, и для того, чтобы добиться не­которой дифференциации, а затем и фиксации ее в этом виде, требуется сравнительно большое число установочных экспо­зиций. Тем не менее фиксация эта носит малоустойчивый характер, и она быстро, через два-три критических опыта, сходит на нет. Если ее не поддерживать постоянно, она мо­жет сохраниться лишь в течение суток в константном виде и двое-трое суток в вариабельном. Установка у белых крыс 1. Постановка опытов. Небольшая клетка имеет с одной стороны вход, а с другой — два выхода, которые за­крываются серыми картонами: один — более светлым, а дру­гой — значительно более темным. Крыса впускается в клет­ку, и при выходе из клетки через темный выход она получает корм. Если же она проходит через светлый выход, она ниче­го не получает. Спустя достаточное количество опытов оба выхода завешиваются картонами одинакового тона. Мы зна­ем, что через определенное число установочных экспозиций картоны начинают ей казаться неодинаковыми: один ей ка­жется светлее, а другой — темнее. Если допустить, что у кры­сы выработалась установка проходить через темный выход, то она в критическом опыте попытается пройти через один определенный выход — тот, который ей будет казаться более темным. В другой серии опытов картоны серого цвета заменяются картонами с начерченными на них кругами с неодинаковой, значительно отличающейся друг от друга площадью. В ряде установочных опытов первой серии крыса приучается прохо­дить именно через выход с большим кругом; как только она впускается в клетку, она бежит через этот выход из клетки и там получает приманку (корм). В критических же опытах крыса получает возможность выйти из клетки из обоих выходов, как с большим, так и с меньшим кругом. 2. Результаты опытов. Коснемся здесь некоторых из ре­зультатов этих опытов. Прежде всего нас интересует вопрос об установке у белой крысы: есть ли и фиксируется ли она у нее? В опытах нашей сотрудницы Н. Чрелашвили, которая впервые и занялась этим вопросом, получились довольно ин­тересные данные. Таблица 13. Прежде всего выяснилось, что и здесь, как и в опытах с курами, установка фиксируется сравнительно поздно, толь­ко после 30, 50 и 65-й экспозиций начинают появляться еди­ничные случаи иллюзий. Затем, как это видно из табл. 13, в пределах до 137 уста­новочных опытов преобладают ассимилятивные иллюзии. Это значит, что ассимиляция выступает здесь по преимуще­ству в начальный период опытов, когда установка еще не ус­пела зафиксироваться решительно. Поэтому совершенно ес­тественно, что после большого числа экспозиций установоч­ных объектов (137-190) начинают выступать уже иллюзии по контрасту (89%). Ассимиляции, правда, и здесь остаются в силе, но это бывает очень редко и то лишь в виде исключе­ния (10%). В этих опытах обращает на себя внимание то же явление, что и в опытах с курами. А именно: когда число экспозиций заметно увеличивается, примерно через 6-9 критических экспозиций, темп работы крыс снижается, они начинают колебаться при выборе, реагируют явно медленнее и наконец вовсе теряют целенаправленность своих реакций. У кур в аналогичных условиях мы отметили случай «срыва», полно­го отказа от участия в опытах. Здесь этого, правда, нет; одна­ко нельзя не заметить, что, в сущности, и в этом случае мы имеем дело с явлением той же категории, что и с курами. Что и в данном случае речь идет действительно о факте «пресыщения», доказывается результатами несколько модифи­цированных установочных опытов. Когда крыса получает не неизменно одно и то же, а ряд постоянно меняющихся раз­дражений и соотношение установочных объектов не остает­ся постоянным, то оказывается, что она сохраняет способность реагировать долго и устойчиво; контрастная иллюзия остается в силе на протяжении 20-25 критических экспози­ций и притом она все время удерживает характер быстрых и решительных реакций. Представляет интерес, что здесь, в опытах с постоянны­ми и меняющимися установочными экспозициями, мы полу­чаем не совсем одинаковые результаты. Когда крыса подвер­нется действию неизменно одних и тех же установочных экспозиций, то возникающая при этом установка не оказы­вается особенно устойчивой, она остается в силе лишь в те­чение 6-9 критических опытов, после чего выступают замет­ные признаки колебаний и понижения темпа, как и целена­правленности активности крысы. Иную картину имеем мы в случаях применения меняю­щихся установочных экспозиций. Так, когда крыса получает в качестве установочных, вместо одних и тех же, ряд меняю­щихся в объеме объектов, оказывается, что возникающая в этих условиях иллюзия удерживается на протяжении доста­точно длинного ряда экспозиций: контрастная иллюзия про­должает появляться даже на 20-25 критических экспозиций. Нужно отметить и другую особенность установки, возни­кающей в условиях воздействия меняющихся установочных экспозиций; они обладают способностью транспонироваться на ряд аналогичных соотношений. Мы имеем в виду следую­щее: если выработать фиксированную установку на ряд со­отношений степеней освещения, то установка транспониру­ется и на ряд соотношений, не имевших места в установоч­ных опытах. Однако эти соотношения не должны резко отличаться от установочных, так как в случаях, в которых установочные экспозиции остаются без изменения, т. е. ког­да установка фиксируется путем повторного воздействия од­ного и того же установочного раздражителя, транспозиции почти никогда не бывает. Не лишено интереса, что при применении рядов меняю­щихся установочных экспозиций обнаруживается следую­щее: когда применяется ряд в 10 экспозиций, то в этих слу­чаях возникает контрастная иллюзия, которая не меняется до конца (грубо-статическая установка). Когда же Число эк­спозицийснижается до 4-5, картина получается иная, и, на­ряду с контрастными, активируются и ассимилятивные ил­люзии, причем преобладают последние. Что касается опытов по вопросу о стабильности установ­ки, они дают следующие результаты: если давать крысе, у ко­торой предварительно была выработана соответствующая фиксированная установка, ряд критических объектов на сле­дующий день после проведения с ней установочных опытов, то оказывается, что фиксированная установка продолжает сохранять свою актуальность, и это повторяется, как прави­ло, в течение еще 1-2 дней. Следовательно, стабильность фиксированной установки у белой крысы измеряется про­должительностью времени в 2-3 суток. Установка у обезьян 1. Постановка опытов. В зоологическом саду в Тби­лиси в настоящее время антропоидов не имеется. Поэтому пришлось ограничиться для опытов по установке лишь низ­шими обезьянами. Наша сотрудница Н. Г. Адамашвили про­вела эти опыты над двумя экземплярами капуцинов (над Во­вой — 8 л. и Виви — 2,5 г.). Методика в принципе была та же, что и в наших обычных опытах по фиксированной установ­ке. Она заключалась в следующем: в одной серии опытов, ко­торая проводилась только с Вовой, обезьяна получала по­вторно в качестве установочных по паре экспозиций — одна с меньшим, другая с большим по размерам кормом. После ряда этих экспозиций обезьяна получала в критических опы­тах два одинаковых по размерам корма. Кроме этого, была поставлена и вторая серия опытов — сначала с этой же обезьяной, а потом особенно с Виви, кото­рая в опытах первой серии не принимала участия. Сначала в течение полутора месяцев обезьяна проходила тренировочные опыты, которые были направлены на то, что­бы она привыкла реагировать различно на одинаковые и неодинаковые по размерам приманки; когда она получала неодинаковые но размерам приманки, она брала большую из них, а меньшая сейчас же удалялась от нее, в то время как одинаковые приманки она подбирала себе одну за другой. В результате этих тренировочных опытов из двух неодинако­вых приманок обезьяна выбирала себе только большую, а меньшую не трогала. В случае же равных приманок она быс­тро, одним импульсом, отбирала их себе и пожирала одну за другой. После этого начинались установочные опыты. Экспози­ции продолжались достаточно времени для того, чтобы обе­зьяне можно было успеть подобрать обе приманки, если бы они показались ей равными по размерам. 2. К вопросу о наличии фиксированной установки у обе­зьяны. Несмотря на то что из предшествующих опытов ясно видно, что установка представляет собой бесспорный факт, который в принципе у животного так же доступен экспери­ментальному исследованию, как и у человека, все же прежде всего нужно поставить вопрос, имеем ли мы дело в результа­те опытов с обезьяной действительно с фактом установки или, быть может, речь идет здесь о явлениях, ничего общего с установкой не имеющих. Прежде всего посмотрим, что мы имеем в этих опытах. Факты таковы: когда обезьяна получает два поля с кормом (в наших установочных опытах), она приучается подбирать больший по объему корм. В критических опытах, в которых ей предлагается на обоих полях корм одинакового объема, обезьяна в большинстве случаев подбирает корм с той сторо­ны, на какой в установочных опытах помещался корм мень­шего объема. По всем признакам мы имеем здесь дело с ил­люзией объема, которая, по-видимому, и определяет поведе­ние обезьяны. Мы знаем, что в основе этой иллюзии лежит фиксированная в предшествующих опытах установка. Сле­довательно, можно думать, что в этом случае мы имеем дело с нашей обычной иллюзией фиксированной установки. В правильности этого положения можно не сомневаться, если иметь в виду, что аналогичные явления, как правило, имеют место и в опытах с людьми при исследовании их фик­сированных установок. Еще менее можно в этом сомневать­ся, если вспомнить, что то же явление имеет место и у ряда животных — у кур и у крыс. Несмотря на это, все же было бы нелишне проследить все наиболее вероятные возможности иного разрешения задачи, стоящей здесь перед обезьяной. Прежде всего нужно спросить себя, не представляют ли реакции животного в критических опытах результатов укре­пления, фиксирования и механизации актов поведения, осу­ществляемых им в течение установочных опытов. Это пред­положение, естественно, может касаться лишь ассимилятив­ных иллюзий, возникающих у обезьян в этих условиях опытов. Что же касается иллюзий контраста, то, поскольку они имеют направление, противоположное установочным реакциям животного, это предположение, конечно, не может их касаться: здесь ведь возникают иллюзии, как раз противо­положные тем, которые укреплялись, фиксировались и меха­низировались. Но если этого не может быть по отношению к контраст­ным иллюзиям, то, нет сомнения, нельзя допустить эту воз­можность и в отношении ассимилятивных иллюзий: мы ведь знаем, что обе эти иллюзии представляют собой по существу явления одной и той же категории. Тем не менее попытаемся допустить, что ассимилятивные иллюзии представляют со­бой все же самостоятельное явление, ничего общего в этом случае не имеющее с иллюзиями контраста. Нельзя ли поду­мать, что они здесь должны быть понимаемы как результат фиксирования и механизации установочных экспозиций? Такое понимание этих реакций, быть может, было бы совер­шенно естественно и оно оправдывалось бы целиком, если бы в случае ассимилятивных иллюзий мы имели дело действи­тельно с бесспорным, не вызывающим возражений повторе­нием точно тех же реакций, что мы имели в установочных опытах. Но так ли это? Анализ ассимилятивных реакций, возни­кающих в этих случаях, показывает, что речь идет здесь о ре­акциях троякого рода. Во-первых, мы имеем в данном случае дело с ассимилятивными реакциями, возникающими без вся­кого колебания, непосредственно за критическими экспози­циями. Относительно их мы не имеем прямых оснований утверждать, что они являются результатом именно устано­вочных экспозиций, а не простого фиксирования и механи­зации этих реакций. Поэтому все эти случаи мы можем оста­вить без внимания. Зато у нас есть два других случая, в которых не может быть сомнения, что мы имеем дело дей­ствительно с новой, адекватной, но не механизированной реакцией, повторяющейся лишь в силу ее фиксированности. Реакция характеризуется тем, что в одном случае ей предше­ствует совершенно явный период колебания, а в другом — такой же период колебания обнаруживается непосредствен­но за совершением акта реакции. Достаточно бросить взгляд на структуру этих реакций, чтобы убедиться, что они не име­ют случайного характера, что, наоборот, в обоих этих случа­ях мы имеем дело определенно с реакциями выбора. Объяс­нить иначе факт наличия колебаний перед и после реакций было бы совершенно невозможно. Итак, мы видим, что предположение о возможности объ­яснения реакций животного фактами фиксации механизиро­ванных актов поведения не находит достаточного основания. Другое объяснение может быть таковым: поведение обе­зьяны определяется тем, что она в установочных опытах при­выкает реагировать на раздражение «слева». Ее реакции представляют собой поэтому просто реакции привычки на определенную ориентацию в пространстве. Но нам достаточ­но вспомнить тот же факт своеобразной структуры реакций животного, чтобы убедиться, что это предположение не име­ет достаточно оснований. Я имею в виду наблюдения, в ко­торых реакции животного сопровождаются, как мы видели выше, явными фактами колебаний. Если бы реакции эти представляли собой простую последовательность привыч­ных движений, то факты колебаний, конечно, не имели бы в них места. Это положение следует считать совершенно бес­спорным, если вспомнить, что в этих опытах мы имеем дело не только с ассимилятивными, но еще чаще с контрастными иллюзиями, которые имеют локализацию, конечно, всегда в противоположном привычному направлении. Можно было бы подумать, что направление действий обезьяны определяется всегда конечностью, которая приво­дится в активность в каждый данный момент: если это пра­вая конечность, то она будет направлена на корм вправо, если же левая, то обезьяна будет стараться схватить корм с левой стороны. Это предположение находит оправдание в ряде случаев, можно сказать, почти во всех начальных ста­диях опытов. Но стоит пройти некоторому времени и фик­сироваться установке в достаточной степени, чтобы от это­го не осталось и следа: обезьяна в этих случаях дает, как правило, реакции, вполне соответствующие смыслу фиксированной установки. Наконец, как указывает наш автор, известны случаи, в ко­торых у животного вырабатывается под влиянием упражне­ния какой-нибудь определенный ритм поведения, и оно сле­дует этому ритму. Можно было бы подумать, что, быть мо­жет, именно с этого рода ритмом мы имеем дело и в наших опытах. Однако достаточно поставить этот вопрос, чтобы решить его определенно отрицательно. Ведь бесспорно, что в наших опытах не имеется никаких условий для выработки какого-нибудь определенного ритма действий со стороны обезьяны; наши критические опыты не имеют ничего, что дало бы нам повод говорить об их ритмической последовательности. Одним словом, у нас нет никаких оснований полагать, что реакции животного — контрастные или ассимилятивные — представляют собой акты случайного характера, не имеющие отношения к предшествующим им экспозициям как экспо­зициям установочным. Мы должны сказать, что в рассмот­ренных актах обезьяны мы имели дело с обычными нашими установочными иллюзиями, возникающими здесь так же, как и у других нами обследованных животных. Словом, мы мо­жем и в этом случае говорить об иллюзиях установки. Когда обезьяна получает в ряде установочных опытов корм, скажем, с правой стороны, и в критических опытах, в которых ей предлагается два одинаковых поля, она набрасы­вается на приманку с левой стороны, то это значит, что корм слева ей кажется большим по размеру, чем корм справа (кон­трастная иллюзия), и потому она спешат завладеть нм. В дру­гих опытах, в определенных условиях, ей может показаться более привлекательным (большим по размерам) корм с ле­вой стороны, и это может лечь в основу противоположной — ассимилятивной иллюзии. Это наблюдение не оставляет сомнения, что в определен­ных условиях у обезьяны возникают те же иллюзии установ­ки, что и у других нами обследованных животных, а также у человека. 3. Фиксированная установка у обезьяны. Сейчас перед нами возникает задача ближе познакомиться с этими реакци­ями обезьяны. Прежде всего необходимо подчеркнуть, что, так же как и в других случаях (у человека или у животного), мы встреча­емся у обезьяны с обоими видами установочных реакций, как с ассимилятивными, так и с контрастными. Причем оказыва­ется, что закономерность выступления этих иллюзий и здесь такая же, как и в других случаях, а именно: ассимилятивные иллюзии выступают чаще в случаях незначительной разни­цы между установочными возбудителями, как и незначи­тельного числа установочных опытов. Эта закономерность, известная нам из опытов с людьми, находит свое подтверждение в достаточной степени и на жи­вотных, в частности особенно явно на обезьянах. Так, мы видим (табл. 14), что при различии приманок в количественном отношении в размере от 0,5 мм до 1 мм у обе­зьяны появляется почти исключительно ассимилятивная иллюзия (от 75 до 90,3%). Но при увеличении разницы дело меняется — начинает расти число случаев иллюзий контра­ста, и при различии установочных возбудителей в 3-6 мм число контрастных иллюзий уравнивается с числом ассими­лятивных. Затем, как это известно и из других данных, оно начинает решительно превалировать над числом ассимиля­тивных иллюзий и наконец вовсе исключает возможность проявления этих последних. Таблица 14. Та же картина развертывается перед нами и при вариации числа установочных экспозиций. Здесь мы находим (табл. 15), что максимальное число ассимилятивных иллю­зий падает на 1-3 установочные экспозиции, тогда как при увеличении этого числа в общем значительио растет и число контрастных иллюзий, в то время как ассимиляции становят­ся реже. Таблица 15. Таким образом, мы находим, что закономерность выступ­ления ассимилятивных и контрастных иллюзий, в основном у обезьяны, остается такой же, что и у людей: мы находим, что при незначительном числе установочных экспозиций (опти­мальным следует, по-видимому, считать две), как и при не­значительной разнице этих последних, у обезьяны появляет­ся ассимилятивная иллюзия, в то время как при увеличении числа установочных экспозиций, как и количественной раз­ницы между ними, начинают выступать иллюзии контраста, которые чем дальше, тем чаще перекрывают случаи ассими­ляции. Если мы обратимся к другим сторонам фиксированной установки обезьяны, нам придется прежде всего остановить­ся на вопросе о степени ее возбудимости. Из ряда опытов с двумя обезьянами получены результаты, которые не дают возможности окончательно судить о возбудимости их фик­сированной установки. Как видно из полученных данных, есть случаи, когда у обезьяны после ряда экспозиций уста­новка фиксируется, но есть и такие случаи, в которых, не­смотря на то что число установочных экспозиций то же или даже выше, чем раньше, установка не фиксируется вовсе. Эта странная неустойчивость возбудимости установки у обезья­ны находит свое выражение дополнительно и в том, что иног­да установка не дает признаков фиксации даже при том чис­ле установочных экспозиций, при котором она только что фиксировалась. Такая вариабельность возбудимости фиксированной установки является очень характерной особенностью обсле­дованных нами обезьян, и возможно, особенностью не толь­ко их одних. Но там, где возбудимость является явным фак­том, у нее оказывается показатель высокой чувствительнос­ти. В опытах с обезьянами мы находим, что часто достаточно 1-2 экспозиций, чтобы установка зафиксировалась в высо­кой степени. Таким образом, мы могли бы сказать, что действительно коэффициент возбудимости установки у обезьяны может быть очень невысоким (1-2 экспозиции), но в общем он ока­зывается сильно вариабельной величиной, колеблющейся от случая к случаю в значительно широких пределах — от нуля и выше. Это обстоятельство возбуждает у нас сомнение в возмож­ности наличия высокой степени устойчивости фиксирован­ной установки у наших обезьян. Как мы знаем, эта особен­ность измеряется данными ряда без перерыва следующих друг за другом контрастных иллюзий. У обезьяны Вовы в двух случаях проявляется ряд вбив двух случаях — ряд в 9 контрастных иллюзий, в то время как в четырех остальных случаях мы являемся свидетелями выступления лишь еди­ничных фактов иллюзий. Приблизительно то же самое нахо­дим мы у другой обезьяны (Виви). Это говорит о том, что мы лишены вообще возможности говорить о прочно фиксиро­ванной мере устойчивости установки у наших обезьян. Она так же как и возбудимость, не представляет у обезьяны постоянной величины, а меняется от случая к случаю, и нет со­мнения, что настоящая основа этих изменений достаточно важна для того, чтобы сделаться предметом специального исследования. Сейчас нам необходимо выяснить, как протекает процесс замирания фиксированной установки у обезьяны. Здесь мы прибегаем к обычному приему повторного воздействия кри­тических раздражителей до тех пор, пока фиксированная установка, ликвидировавшись, не уступит места адекватной для условий этих опытов установке. Что же получаем мы в итоге этих экспериментов? Не вдаваясь в подробности полученных результатов, мы бы хотели указать, что обезьяны в условиях наших опытов очень редко достигают полной ликвидации фиксированной у них установки. И видно по всему, что признак вариабель­ности, который констатируется у них и в других случаях, на­пример при исследовании возбудимости, является наиболее характерной их особенностью. Из полученных данных стано­вится очевидным, что если в какой-нибудь данный момент двух-трех критических экспозиций оказывается достаточно для того, чтобы соответствующая фиксированная установка ликвидировалась, то в другой момент для этой же цели не оказывается достаточным и гораздо большего числа экспози­ций или же обнаруживается, что на этот раз та же фиксиро­ванная установка вообще не поддается ликвидации. Таким образом, мы должны сказать, что у наших обезьян и признак динамичности фиксированной установки отлича­ется высокой степенью вариабельности. Что касается вопроса о пластичности установки обезья­ны, то он представляется в высокой степени проблематич­ным. Дело в том, что у одной из наших обезьян мы вовсе Не встречаемся со случаями замирания фиксированной уста­новки: она ни разу не дает реакции одинаковости критиче­ских раздражителей. Если бы мы сумели гарантировать соответствующие условия и обезьяна перешла бы к этой по­следней фазе опытов, мы получили бы приблизительно оди­наковую картину у обеих обезьян и могли бы сказать, что фиксированная установка их не в такой степени лишена пла­стичности, как это могло бы показаться с первого взгляда. Тем не менее и в этих условиях нельзя сказать, что мы здесь имеем дело действительно с пластичной фиксированной ус­тановкой, потому что в последнем случае мы имели бы дело с последовательным прохождением всех ступеней, или фаз процесса затухания, фиксированной установки. Словом, мы находим, что фиксированная установка обе­зьян отличается малой пластичностью, вариабельностью и динамичностью. Наконец, специальные опыты по вопросу о стабильности фиксированной установки у обезьяны показали следующее. Если фиксировать установку у обезьян, то она сохраняет свою активность в течение достаточно продолжительного времени; есть случаи, когда она оказывается вполне актуаль­ной и спустя неделю после первого дня своей фиксации. Од­нако оказывается, что признак вариабельности, свойствен­ный установке обезьян в других случаях, и здесь продолжает характеризовать ее; нередки случаи, когда обезьяна теряет способность действовать в направлении, но-видимому, проч­но фиксированной установки, в то время как в другой раз, на­оборот, она поражает нас живучестью этой же своей способ­ности. Общая характеристика установки у животных Если пересмотреть в общем полученные нами резуль­таты об установке животных, то мы должны обратить внима­ние особенно на следующее. 1.  Не подлежит никакому сомнению, что установка не представляет собой специфически человеческой особенно­сти. Опыты показывают, что, наоборот, она оказывается свойством, характерным для всех нами обследованных пред­ставителей животного мира. Более того, мы могли бы сказать, что способность реагировать на окружающее в форме той или иной установки представляет собой наиболее характер­ную особенность всякого живого организма, на какой бы сту­пени развития он ни стоял. Она представляет собой самую примитивную, но и самую существенную форму реакции живого организма на воздействие окружающей среды. 2.  Анализ установки обследованных нами животных показывает с достаточной ясностью, что установка ранних сту­пеней развития носит более или менее диффузный характер и, прежде чем фиксироваться, она должна пройти ряд фаз своей дифференциации. В частности, у обследованных нами животных — у кур и крыс, так же как и у обезьян, — она вы­ступает в этой малодифференцированной форме чаще, чем у человека. 3.  Эта сравнительно малая дифференцированность уста­новки находит свое отражение и в том, что установка обследованных нами животных малопостоянна, малоконстантна в формах своего проявления; если, например, в какой-нибудь данный момент она представляет вполне определенную фор­му активности, то в другой момент она может предстать пе­ред нами в совершенно ином виде — вовсе замереть либо, на­оборот, обнаружить резко выраженную активность. III. Установка у человека  Проблема объективации 1.Две сферы воздействия на человека. Если спро­сить, что же является специфически характерной особенно­стью человека по сравнению с другими живыми существами, то в первую очередь в голову приходит, конечно, мысль о языке, и мы говорим, что человек одарен способностью речи, в то время как другие живые существа абсолютно лишены ее. Другой вопрос, является ли эта способность вторичным, про­изводным феноменом, в основе которого лежит какое-нибудь другое явление, имеющее более основное значение, чем она. Не касаясь подробно этого вопроса, мы можем утверждать, что, несомненно, не существует ничего другого, за исклю­чением окружающей нас действительности, что в такой же степени могло бы влиять и определять наше поведение, как это делает речь. Мы могли бы и иначе выразить ту же мысль, утверждая, что нет ничего характернее для человека, чем тот факт, что окружающая его действительность влияет на него двояко — либо прямо, посылая ему ряд раздражений, непосредствен­но действующих на него, либо косвенно, через словесные символы, которые, сами не обладая собственным независи­мым содержанием, лишь презентируют нам то или иное раз­дражение. Человек воспринимает либо прямое воздействие со стороны процессов самой действительности, либо воздей­ствие словесных символов, представляющих эти процессы в специфической форме. Если поведение животного определя­ется лишь воздействием актуальной действительности, то че­ловек не всегда подчиняется непосредственно этой действи­тельности; большей частью он реагирует на ее явления лишь после того, как он преломил их в своем сознании, лишь пос­ле того, как он осмыслил их. Само собой разумеется, это очень существенная особенность человека, на которой, быть может, базируется все его преимущество перед другими жи­выми существами. Но возникает вопрос, в чем заключается эта его способ­ность, на чем по существу основывается она. Согласно всему тому, что мы уже знаем относительно че­ловека, естественно приходит в голову мысль о той роли, ко­торую может играть в этом случае его установка. Перед нами стоит задача выяснить роль и место этого понятия в жизни человека. Если верно, что в основе нашего поведения, развиваю­щегося в условиях непосредственного воздействия окру­жающей нас среды, лежит установка, то может возникнуть вопрос, что же происходит с ней в другом плане — плане вер­бальной, репрезентированной в словах действительности? Играет ли и здесь какую-либо роль наша установка или эта сфера нашей деятельности построена на совершенно иных основаниях? 2. Проблема внимания. Для того чтобы получить возмож­ность разрешить этот вопрос, необходимо в качестве исход- кого пункта использовать проблему внимания, точнее, про­блему возможности акта внимания, более того — проблему осмыслимости этого акта. Дело в том, что обычно принято считать, что внимание, по существу, имеет избирательный характер, что оно дает нам возможность из ряда действую­щих на нас впечатлений выбрать какое-нибудь из них и со­средоточиться на нем, с тем чтобы представить его с макси­мальной ясностью и отчетливостью. Но достаточно хоть несколько приглядеться к этому оп­ределению, чтобы тотчас же увидеть, что в сущности оно со­вершенно лишено должной ясности. Больше того, оно само возбуждает ряд вопросов, без предварительного разрешения которых нельзя остановиться на каком-нибудь из возмож­ных определений внимания. В самом деле! Как возможно, чтобы мы обратили внима­ние на что-нибудь, прежде чем оно стало предметом нашего сознания? Ведь для того, чтобы остановиться на чем-нибудь, чтобы обратить на него внимание, совершенно необходимо, чтобы оно уже было нам дано в какой-то степени. Но чтобы это было возможно, т. е. для того, чтобы что-нибудь было нам дано, необходимо, чтобы мы уже обратили на него свое вни­мание. Принципиально, конечно, не имеет никакого значе­ния вопрос о степени сосредоточения внимания; наша про­блема касается вопроса о возможности первичного сосредо­точения внимания независимо от степени, в какой оно происходит. Таким образом становится очевидным, что обычное опре­деление внимания, по существу, не дает ясного представле­ния о нем; оно нисколько не помогает нам понять, что же та­кое, собственно, то, что называют вниманием. Конечно, все это касается, как мне кажется, наиболее ши­роко распространенного определения интересующего здесь нас понятия. Но ведь существуют же и другие определения! Можно ли и относительно них утверждать то же самое? Я считаю, что основная мысль, которая здесь нас интере­сует, является общей для всех более или менее известных попыток определения внимания. Везде, во всех определе­ниях, основной функцией внимания считается одно и то же, а именно повышение степени ясности и отчетливости возни­кающего представления, и если эти определения отличают­ся в чем-нибудь друг от друга, то, во всяком случае, не в этом. Поэтому, поскольку речь касается основной мысли суще­ствующих определений нашего понятия, мы считаем доста­точным ограничиться сказанным. Если приглядеться к этому определению, возникает мысль, что оно касается не какого-нибудь единичного про­цесса. Скорее всего, можно подумать, что речь идет здесь о двоякой данности одного и того же явления; действующие на нас впечатления как будто переживаются нами двояко: с од­ной стороны, как явления, не сопровождаемые актами наше­го внимания, с другой — как те же явления, но на этот раз опосредствованные как раз этими актами. Следовательно, считается, что мы можем переживать ряд явлений, но без вся­кой ясности и отчетливости их представления; в случае же активности внимания мы переживаем их ясно и отчетливо. Это, конечно, не означает, что в первом случае мы имеем дело со слабой степенью, а во втором — с сильной степенью дея­тельности внимания. Скорее всего, в первом случае вовсе от­рицается наличие внимания. Следовательно, считается, что есть случаи, в которых наша мысль работает, в частности воспринимает ряд явле­ний, без всякого участия нашего внимания, т. е. воспринима­ет явления, которые на этот раз лишены ясности и отчетли­вости. Конечно, в обычном определении внимания предпола­гается, что это возможно, что в сознании могут иметь место и такие явления, которые вовсе лишены предиката ясности и отчетливости. Но вряд ли имеет смысл допустить наличие у нас таких содержаний, которые ничего не получают от того, что они становятся именно психическими содержаниями, что они остаются для субъекта тем же, чем они были до того, т. е. чуждым, «неизвестным», не существующим для него содер­жанием. По-видимому, мы должны допустить, что если существу­ют какие-нибудь психические содержания, то они всегда со­провождаются той или иной степенью «сознания», независи­мо от того, можем мы в этих случаях говорить об участии внимания или нет. В противном случае не было бы никакого основания считать, что мы имеем дело действительно с пси­хическими содержаниями. Можно предположить, что, быть может, в основе традици­онного понимания внимания лежала неосознанная мысль, что работу человеческой психики, собственно, следует пола­гать в двух различных планах, из которых в одном она про­текает без участия внимания, а в другом — с его прямым уча­стием. Причем наличие ясности и отчетливости можно бы было в обоих случаях считать бесспорным. Наша задача за­ключается сейчас в том, чтобы показать, что эти планы рабо­ты сознания действительно имеют место и что для понима­ния психической жизни на различных ступенях ее развития необходимо учитывать это обстоятельство. 3. Два плана работы нашей психики. О каких же планах работы нашей психики идет здесь речь? Правда, в нашей науке до настоящего времени не усмат­ривалась с достаточной ясностью необходимость приме­нения этих двух планов работы нашей психики. Однако при научном осознании ряда явлений психической жизни прихо­дилось принимать положения, которые, не будучи правиль­ными по существу, все же скрывали в себе указания на ряд моментов, изучение которых в дальнейшем могло бы вскрыть истинную природу этих явлений. Для того чтобы составить себе ясное представление, о ка­ких планах работы сознания идет здесь речь, мы попытаемся проанализировать какой-нибудь из самых обыкновенных случаев нашего поведения. Допустим, человек пробуждает­ся и обращается к обычному в этом случае акту поведения: он начинает одеваться, берет обувь и начинает ее натягивать, и вдруг оказывается, что дело не подвигается вперед, что что- то мешает этому. В этом случае мыслимо двоякое отношение к данному явлению: или субъект не обращает внимания на это сравнительно незначительное явление и все-таки про­должает обуваться, или же он сейчас же прекращает акт обу­вания, задерживается на некоторое время и начинает фикси­ровать свою обувь, с тем чтобы уяснить себе причину неожи­данно возникшего неудобства. Это он должен сделать для того, чтобы устранить эту причину и совершить необходи­мый для него акт поведения. Этот элементарный пример является самым обычным случаем, который можно констатировать на каждом шагу нашей жизни; можно сказать, что вся человеческая жизнь в значительной степени построена на серии процессов этого рода. Необходимо поближе приглядеться к ним, чтобы уви­деть, что в данном случае мы имеем дело с бесспорно суще­ственным явлением, бросающим свет на истинную природу психической жизни человека. Дело в том, что в этом сравнительно элементарном, обыч­ном акте нашего поведения мы можем вскрыть наличие двух отдельных, существенно различных планов деятельности на­шей психики — плана «импульсивной» и плана «опосред­ствованной» деятельности. Мы должны остановиться на ана­лизе обоих этих планов, чтобы составить себе ясное представ­ление об интересующем нас здесь вопросе. 1. План импульсивного поведения. Если обратиться к пер­вому из них, т. е. к плану «импульсивного» поведения, то мы найдем, что спецификой его психологически являются в пер­вую очередь непосредственность, включенность субъекта, как и его актов, в процесс поведения, безостановочная абсорбированность и того и другого им. Для того чтобы яснее представить себе эту специфику импульсивного поведения, нужно вспомнить о так называемой инстинктивной деятель­ности животного или же о привычной, механизированной ак­тивности человека. Нет сомнения, что в этих случаях акт отражения соответ­ствующих отрезков действительности имеется налицо и субъект отражает эту последнюю не во всей ее целостной со­вокупности, не во всех деталях, а лишь в определенной части ее агентов, имеющих непосредственное отношение к целям поведения. Кроме того, он отражает их достаточно ясно для того чтобы они могли сделаться действительными фактора­ми в процессе его поведения. Курица, например, должна за­метить наличие зерен, чтобы начать клевать. Конечно, для того, чтобы стимулировать этот акт поведения, нет никакой необходимости детально обследовать эти зерна, достаточно заметить их. И этого бывает ей совершенно достаточно, что­бы сохранить себе жизнь. Или же, если вернуться к нашему примеру: вставая утром с постели, человек должен выделить платье или обувь из числа окружающих его вещей, должен достаточно ясно воспри­нять их, чтобы одеться и обуться. Это совершенно необходи­мо для него, но и вполне достаточно в определенных, обычно протекающих условиях его жизни. Ибо бесспорно, что вся­кая целесообразная деятельность предполагает факт отбора действующих на субъекта агентов, концентрацию соответ­ствующей психической энергии на них и достаточно ясного отражения их в психике. Иначе всякая деятельность в этих условиях ее возникновения представляла бы собой один лишь хаос отдельных актов, не имеющих никакого отноше­ния ни к целям субъекта, ни к особенностям внешней ситуа­ции, в условиях которой она протекает. Несмотря на то что здесь мы имеем дело и с фактами от­бора агентов, действующих на субъект, и с концентрацией психической энергии на них, как и с фактом ясного отраже­ния их в психике, говорить об участии внимания в этих ак­тах у нас все-таки нет настоящего основания. Дело в том, что и содержание сознания, вроде образов восприятия, и отдель­ные акты деятельности, включенные в процесс импульсивно­го поведения, характеризуются особенностью, исключающей всякую мысль об обусловленности их актами внимания: они возникают и действуют лишь для того, чтобы немедленно, без всякой задержки уступить место стимулированным ими последующим актам, которые, в свою очередь, также безостановочно делают то же самое. Они играют роль отдельных звеньев в цельной цепи поведения — роль сигналов, стиму­лирующих дальнейшие шаги в процессе поведения. Они не имеют своей независимой ценности, не существуют самосто­ятельно и отдельно от процесса поведения, в который они безостановочно включены. Импульсивное поведение протека­ет под знаком полной зависимости от импульсов, вытекаю­щих из сочетания условий внутренней и внешней среды, — под знаком непосредственной и безусловной зависимости от актуальной ситуации, которая окружает субъекта в каждый данный момент. Словом, в актах импульсивного поведения субъект остается рабом условий воздействующей на него ак­туальной среды. Возникает вопрос: чем же в таком случае, если не той спе­цифической способностью, которую принято называть вниманием, определяются эти процессы — процессы избира­тельного выделения из массы действующих на нас агентов именно тех, которые имеют отношение к задачам нашего по­ведения, концентрации «психической энергии» на них и, в результате всего этого, достаточно заметной степени яснос­ти их сознавания? Этот вопрос оказывается совершенно неразрешимым для обычной психологии, огульно игнорирующей наличие в нас процессов, все еще не известных старой, традиционной на­уке. В свете нашей теории установки вопрос этот разрешает­ся без особенных затруднений. Мы знаем, что, согласно этой теории, когда возникает какая-нибудь определенная потреб­ность, то живой организм, или, правильнее, субъект, силится установить определенное отношение к окружающей дей­ствительности — к ситуации удовлетворения этой потребно­сти — для того, чтобы на самом деле удовлетворить возник­шую потребность. Действительность, со своей стороны, как ситуация удовлетворения наличной потребности воздей­ствует непосредственно не на отдельные процессы, психиче­ские или физиологические, имеющие место в организме — носителе этой потребности, а на живой организм в целом, на субъекта деятельности, порождая в нем соответствующий целостный эффект. Эффект этот может представлять собой лишь некоторое целостное, субъектное (не субъективное) отражение действительности, как ситуация удовлетворения данной потребности, — отражение, которое должно быть трактуемо как предпосылка и руководство ко всей развер­тывающейся в дальнейшем деятельности субъекта, как уста­новка, направляющая данное поведение в русло отражения окружающей действительности. Если принять как основу это положение, то станет понят­ным, что все поведение, как бы и где бы оно ни возникало, определяется воздействием окружающей действительности не непосредственно, а прежде всего опосредованно — через целостное отражение этой последней в субъекте деятельно­сти, т. е. через его установку. Отдельные акты поведения, в частности вся психическая деятельность, представляют со­бой явления вторичного происхождения. Следовательно, в каждый данный момент в психику дей­ствующего в определенных условиях субъекта проникает из окружающей среды и переживается им с достаточной яснос­тью лишь то, что имеет место в русле его актуальной установ­ки. Это значит, что то, чего не может сделать внимание, мыс­лимое как формальная сила, становится функцией установ­ки, являющейся, таким образом, не только формальным, но и чисто содержательным понятием. Таким образом, становится понятным, что в условиях им­пульсивного поведения у действующего субъекта могут воз­никать достаточно ясные психические содержания, несмот­ря на то что о наличии у него внимания в данном случае го­ворить не приходится. Мы видим, что это может происходить на основе установки, определяющей деятельность субъекта вообще и в частности работу его психики. На основе актуаль­ной в каждом данном случае установки в сознании субъекта вырастает ряд психических содержаний, переживаемых им с достаточной степенью ясности и отчетливости для того, что­бы ему — субъекту — быть в состоянии ориентироваться в условиях ситуации его поведения. Правда, ясно и отчетливо переживаемыми становятся в этих условиях лишь те сторо­ны или моменты, которые имеют непосредственное отноше­ние к ситуации данного поведения. Поэтому луч ясности и отчетливости направляется в ту или иную сторону, на тот или иной момент ситуации, не по произволу субъекта. Он на­ходится в зависимости от условий, в которых рождается и, быть может, фиксируется действующая в данный момент установка. Само собой понятно, что в этом случае речь может идти лишь о сравнительно простых ситуациях, на базе кото­рых рождается и с успехом развивается соответствующая этим условиям установка. 2.План объективации. Другое дело в случае усложнения ситуации, необходимой для разрешения задачи, поставленной перед субъектом, — в случаях возникновения какого-нибудь препятствия на пути. Поведение здесь уже не может проте­кать так же гладко и беспрепятственно, как это бывает при импульсивной деятельности. При появлении препятствия наличный, очередной акт поведения, наличное отдельное звено в цепи его актов уже не может у человека, как обычно, возникнув, немедленно уступить место следующему за ним и стимулированному им акту поведения, так как препятствие касается как раз процесса этой стимуляции. В результате это­го поведение задерживается и звено, так сказать, вырывает­ся из цепи актов поведения. Не вызывая более последующих актов, оно перестает быть на некоторое время одним из зве­ньев цепи и становится психологически предметом, объектом, имеющим свое самостоятельное, не зависимое от усло­вий актуально протекающего поведения существование и свои особенности, которые предварительно нужно осознать для того, чтобы снова использовать это звено целесообразно, снова включить его в процесс поведения. Итак, при возникновении препятствий поведение задер­живается на каком-нибудь из актуальных звеньев. Напри­мер, обуваясь, я чувствую, что «нога не лезет в обувь», но я не окончательно прекращаю поведение, направленное на обувание, а лишь задерживаю его па некоторое время: я оста­навливаюсь, прекращаю осуществлять в своих действиях акты обувания. Зато возникает новая форма поведения: обувь, образ которой я получил в результате ее восприятия, включенного в акты процесса обувания, не будучи в состоя­нии стимулировать и направлять удачный, в данном случае достаточно целесообразный, акт обувания, становится сейчас для меня самостоятельным объектом, особенности которого я должен осознать для того, чтобы быть в состоянии обуться, и я начинаю снова воспринимать обувь; она становится пред­метом, на который направляются мои познавательные акты, — я начинаю ее воспринимать с разных сторон, сопо­ставлять замеченные мной особенности, размышлять о воз­можной обусловленности замеченного мной неудобства, быть может, именно обстоятельством, которое бросается в глаза. Словом, на почве идентифицирования обуви начи­нается процесс специально познавательного отношения к предмету, отношения, отвлекающегося от интересов непо­средственного практического применения каждой из отме­ченных мной особенностей, начинается процесс элементар­ного теоретического, а не непосредственного, практического поведения. От результатов этого последнего и зависит, как развернет­ся в дальнейшем моя деятельность, что я сделаю с обувью, чтобы целесообразно закончить процесс обувания. Очевид­но, я внесу в нее необходимые в данном случае изменения, устраню препятствия, задерживающие целенаправленность моего поведения, — словом, в результате теоретического от­ношения к предмету я сперва осуществлю практические акты, необходимые для приведения обуви в годность, и толь­ко после этого возьмусь за осуществление задержанного мною акта обувания. Таким образом, вследствие усложнения ситуации процесс импульсивного поведения может задержаться, и тогда налич­ное звено его, отраженное первично в психике в процессе осу­ществляющихся актов поведения, может обратиться в само­стоятельный для меня объект, может выключиться из непре­рывной цепи актов практического поведения и сделаться предметом моего повторного наблюдения, стать объектом, на который я направляю деятельность своих познавательных функций, с тем чтобы получить более детальное и более яс­ное его отражение, необходимое для целесообразного завер­шения задержанного процесса моего поведения. В результате этого акта поведение поднимается на более высокий уровень — на уровень опосредствованного познава­тельными актами, освобожденного от действия непосред­ственных импульсов поведения. Словом, поведение в этих условиях поднимается иа уровень специфически человече­ских актов, качественно отличающихся от всего того, что мо­жет дать в обычных условиях своего существования то или иное животное. Этот специфический акт, обращающий включенный в цепь деятельности человека предмет или явление в специальный, самостоятельный объект его наблюдения, можно было бы назвать коротко актом объективации[33 - Об опыте экспериментального исследования объективации см.: А. Мосиава. Материалы к вопросу о процессе объективации // Психология. 1946. Т. III; 1947. Т. IV.]. Само собой разумеется, этот акт объективации вовсе не создает впервые предметов или объектов окружающего нас объективного мира; эти предметы, конечно, существуют не­зависимо от субъекта и являются необходимыми условиями возникновения всякого поведения, кому бы оно ни принад­лежало. Но сейчас они воспринимаются субъектом, иденти­фицируются. Акт объективации имеет в виду наличие в дей­ствительности объектов, на которые можно было бы челове­ку направить свои акты, с тем чтобы повторно заметить и в этом смысле объективировать их, а затем, при помощи спе­циальных познавательных функций, уяснить себе, что они представляют собой. Таким образом, объективация не создает объектов, они существуют в объективной действительности, независимо от наших актов, — а обращает наличные объекты в предметы, на которых мы концентрируем наше внимание, или, говоря точ­нее, которые мы объективируем. Если приглядеться к этому процессу, то можно будет ска­зать, что наше поведение, которое было включено в цепь по­следовательных актов отношения к действительности, как бы «освобождается» из этой цепи, «выключается» из нее и становится самостоятельным и независимым процессом. Ре­шающую роль в этом процессе «освобождения» поведения, поднятия его на более высокий, истинно человеческий уро­вень играет, несомненно, акт объективации — акт обращения звена в цепи в самостоятельный, независимый предмет, на который направляются усилия наших познавательных фун­кций. Но нет сомнения, что это и есть акт той самой задерж­ки, остановки, фиксации, который мы наблюдаем в услови­ях работы специфического состояния, известного под назва­нием «внимания». Следовательно, внимание по существу нужно характери­зовать как процесс объективации — процесс, в котором из круга наших первичных восприятий, т. е. восприятий, воз­никших на основе наших установок, стимулированных усло­виями актуальных ситуаций поведения, выделяется какое-нибудь из них; идентифицируясь, оно становится предметом наших познавательных усилий и в результате этого — наибо­лее ясным из актуальных содержаний нашего сознания. Таким образом, акт объективации является специфиче­ским состоянием, свойственным человеку, состоянием, кото­рого лишено животное и на котором, по существу, строится все преимущество человека над этим последним, строится возможность нашего логического мышления. Нам необходимо специально отметить наличие обоих этих уровней психической жизни — уровня установки и уровня объективации. В то время как первый из них являет­ся специфическим для всякого живого существа (в частно­сти, в определенных условиях и для человека), второй пред­ставляет собой специальное достояние лишь этого последне­го как существа мыслящего, строящего основы культурной жизни, как творца культурных ценностей. Если приглядеться к первому уровню — уровню установ­ки, то нетрудно увидеть, что жизнь на этом уровне представ­ляет собой безостановочный поток ряда изменений, неустан­ное становление нового; она не знает ничего повторяющегося, ничего тождественного. Здесь, в плане установки, основным принципом действительности является принцип становле­ния, исключающий всякую мысль о неизменяемой тожде­ственности явлений. Мы видели выше, что действительность отражается в психике лишь в тех своих отрезках, которые необходимы для развития потока деятельности, направлен­ной на удовлетворение актуальных потребностей живого организма. Сама же эта действительность или какая-нибудь из ее сторон остается целиком за пределами внимания субъекта, она не является его объектом, не является тем же предметом, специально обращающим на себя его взоры. Словом, становится бесспорным, что действительность в плане установки представляет собой поле неисчерпаемых изменений, безостановочного движения, исключающего даже мысль о тождественности в бесконечном ряду явлений. Коротко говоря, действительность в плане установки пред­ставляет собой поле не имеющих конца, не знающих переры­ва изменений. Другое дело второй план этой действительности, обуслов­ленный принципом объективации, свойственным лишь это­му плану. Как только действительность сама же начинает ка­заться тон же действительностью, сама же начинает стано­виться объектом для человека, она выступает из ряда факторов, непосредственно обусловливающих поведение че­ловека, и становится самостоятельным предметом, на кото­рый направляется внимание субъекта; иначе говоря, она объективируется. На этой основе вырастают мыслительные акты, направ­ленные на возможно всестороннее отражение объективиро­ванной таким образом действительности. В отличие от отражения в плане установки, здесь, в плане объективации, мы имеем дело с отражением, построенным на основе логического принципа тождества, необходимого для регулирования актов нашей мысли. А именно: после того как мы выдвигаем идею одной из сторон объективированного нами отрезка действительности, нам приходится немедлен­но перейти к другой, затем к третьей и т. д., пока не исчерпа­ем всего предмета, представляющего в данном случае инте­рес для нас. Но, переходя от одной стороны к другой, мы вов­се не приближаемся к удовлетворительному разрешению задачи, если не допустить, что каждая, из рассмотренных нами сторон сохраняется перед нами в своей неизменной тождественности, необходимой для того, чтобы мы могли воссоздать из них образ предмета как целого; мы анализиру­ем и идентифицируем каждую из его сторон в течение вре­мени, необходимого для того, чтобы завершить построение его как целого. Словом, течение нашей психической жизни из живого и активного потока обращается в объективированную дан­ность — из отрезка жизни становится предметом нашей мысли. Представления и идеи 1. Слово как объективный фактор установки. Мы видим, что человек выходит из затруднения, в которое попа­дает в усложненных условиях своей жизни, обращаясь к акту объективации, к акту крутого изменения направления и внутренней природы своего поведения. Вместо того чтобы действовать в том или ином направлении, он останавливает­ся на некоторое время, чтобы сначала «обсудить» создавше­еся положение, и лишь после этого, в зависимости от резуль­татов этого обсуждения, обратиться к актам поведения. Как протекает весь этот процесс? Принимает ли и здесь наша установка то или иное участие? Вот вопросы, которые должны быть разрешены, прежде чем составить окончатель­ное мнение о характере и внутренней структуре человече­ской активности. Для того чтобы разрешить этот вопрос, мы обратимся и здесь к нашим обычным опытам. Только их придется не­сколько изменить, поскольку в данном случае нас интересу­ет не вопрос о влиянии актуально действующей ситуации, а вопрос о влиянии ситуации, вербально опосредованной, си­туации, действующей лишь в плане представления. Новое, что должно быть осуществлено в этих опытах, — это замена актуально воспринимаемой ситуации лишь воображаемой, лишь вербально репрезентированной ситуацией. Во всем же остальном опыты могут сохранить свою обычную структуру. Опыты эти протекают следующим образом: вместо того чтобы давать испытуемому обычные установочные тела, на­пример шары, мы предлагаем ему представить, что в одной руке у него больший по объему шар, а в другой — меньший. Как и в обычных опытах, установочные экспозиции (пред­ставления) повторяются многократно, в этом случае до 15 раз. Нужно полагать, что, если представление может быть фактором, стимулирующим установку, в результате этих 15 представлений у субъекта должна фиксироваться соответ­ствующая установка. И это должно обнаружиться, как обыч­но, в критических опытах, в которых испытуемому предлага­ются обычные критические объекты — равные шары. Опыты этого рода были проведены также и в оптической сфере[34 - Р. Г. Натадзе. К вопросу о стимулированной представлением фиксированной установке // Психология. 1942. Т. I.]. В последнем случае экспериментатор поступал следующим образом: показав предварительно, какого рода раз­дражители следует представлять, он предлагал испытуемо­му вообразить себе на том же экране, рядом, два круга, из ко­торых один должен быть заметно больше другого. После 15-кратного повторения этих представлений испытуемый получал там же на экране два равных круга с заданием срав­нить их между собой в отношении величины. Результаты опытов оказались следующие: наша обычная иллюзия установки обнаружилась как в гаптической, так и в оптической областях. Значит, не подлежит сомнению, что у испытуемых установка фиксируется и путем лишь словесно­го воздействия: достаточно им представить 15 раз, что на них действуют шары разных объемов или что они видят два не­равных круга, чтобы у них фиксировалась соответствующая установка — установка, которая затем не дает им, как обыч­но, возможности адекватно воспринимать на некоторое вре­мя фактически предлагаемые им равные объекты. Правда, такого рода иллюзии, т. е. иллюзии, стимулиро­ванные на основе одного только представления установоч­ных объектов, возникают значительно реже, чем иллюзии, появляющиеся в условиях непосредственного, актуального воздействия этих объектов, но факт наличия этих иллюзий не подлежит никакому сомнению. Так, с обычными иллюзи­ями установки в гаптической сфере мы имеем дело чуть ли не во всех 100% случаев, тогда как здесь, т. е. при стимуля­ции этих иллюзий путем вербального воздействия, процент их не превышает 71,6. Еще ниже процент этих иллюзий в оптической сфере, где он едва достигает 42,2 общего числа испытуемых. Таким образом, на основе данных этих опытов становит­ся бесспорным, что установка может быть фиксирована и на основе представления, стимулированного словесным воздей­ствием на субъекта. Но становится бесспорным и то, что это бывает далеко не так часто, как в наших обычных опытах. Нужно думать, что в общей массе испытуемых встречается какой-то более или менее значительный процент лиц, кото­рым не удается фиксировать установку, стимулированную путем словесного воздействия. Есть основания полагать, что это лица, которые характеризуются наличием какой-то сте­пени аномалии — временной и случайной или, быть может, даже сравнительно постоянной и стойкой. Но если рассмотреть ближе нормально одаренных испы­туемых, т. е. испытуемых со способностью фиксировать уста­новку на базе вербального воздействия, то нам придется при­знать, что и они значительно отличаются друг от друга по сте­пени живости фиксированной установки и легкости ее образования. На основании имеющихся у нас результатов опытов можно утверждать, что, в то время как большинство нормальных испытуемых обнаруживают способность фик­сировать установку на основе вербального воздействия лишь в слабой степени, сравнительно немного испытуемых, состо­ящих главным образом из артистов, а также студентов теат­рального института, оказываются необычайно одаренными в этом отношении: они фиксируют установку на базе представ­ления почти во всех 100% случаев, и притом фиксируют ее в достаточно сильной степени[35 - Р. Г. Натадзе. Указ. соч.]. Если рассмотреть случаи фиксированных таким образом установок со стороны их стойкости или прочности, то нам придется отметить, что установка, стимулированная вер­бальным воздействием, отличается сравнительно низкой сте­пенью стойкости: из 16 испытуемых, у которых имеется фик­сированная в этих условиях установка, у 15, т. е. у 93,8%, от­мечается сравнительно слабая фиксация установки, и только один субъект обнаруживает установку, которую можно было бы считать зафиксированной в сильной степени. Словом, не подлежит сомнению, что фиксация установки этим способом отличается значительно более низкой степе­нью стойкости, чем это имеет место в случаях фиксации уста­новки в условиях воздействия актуальной ситуации. Сравнительно невысокая степень стойкости, или прочно­сти, установки, фиксированной на основе представления, от­ражается и на состоянии ее других сторон, в первую очередь иа степени ее стабильности, а затем также и на ее возбудимо­сти. Из тех же опытов стало ясно, что при испытании ста­бильности интересующей здесь нас фиксированной установ­ки (испытанию подвергались 13 испытуемых, давших явно выраженную картину фиксации вербально стимулирован­ной установки), по истечении 5-15-минутных пауз после опытов ее фиксирования, сохранили ее пять испытуемых, т. е. 38,4% из общего числа их; притом, за исключением од­ного случая, в котором мы имели дело с феноменом статиче­ской установки, все эти лица обнаружили очень слабую сте­пень фиксации, а именно: двое из них дали по две иллюзии, а двое — по одной. Словом, в этих опытах степень стабильности фиксирован­ной установки оказалась очень невысокой. Эти данные указывают, что вербально стимулированная установка, вообще говоря, значительно менее стабильна, чем установка, возникающая в условиях непосредственного воз­действия актуальной ситуации. То же самое приходится сказать и относительно возбуди­мости этого рода установки. При 5 установочных экспозици­ях в гаптической сфере удалось фиксировать установку толь­ко у 3 лиц — из общего числа 13 испытуемых, у которых во­обще удается вербально стимулировать установку. Если сравнить это число с числом лиц с возбудимой установкой при актуальной стимуляции, то, несомненно, оно очень низ­ко: во-первых, низший порог возбудимости там значительно выше (в то время как там достаточно бывает и одной экспо­зиции, чтобы получить ощутимый эффект фиксации, здесь для этой цели оказываются необходимыми уже 5 установочных экспозиций); во-вторых, в то время как в обычных опы­тах число лиц с таким порогом сравнительно высоко, здесь оно не выше 23%; наконец, в-третьих, эта иллюзия здесь ока­зывается очень слабой, поскольку у одного испытуемого она продолжается до 3 экспозиций, у другого — до 2 и у третьего ее хватает лишь на одну-единственную экспозицию. Мы видим, что вербально стимулированная установка возбудима гораздо труднее, чем обычная фиксированная установка. Есть ли какие-либо особенности в процессе угасания этой установки? Согласно данным той же работы, обращает на себя вни­мание следующее: а) из 36 испытуемых, дающих эффект фиксации установ­ки, 9, т. е, 25%, оказываются лицами с статическим типом установки: они дают контрастную иллюзию без изменения в течение более 30 экспозиций. В обычных опытах с нормаль­ными лицами этого нет, там таких испытуемых не более 3-5%. Дальнейшие опыты должны показать, на чем базирует­ся эта особенность вербально фиксированной установки; б) особенно часто (52%) встречаются лица, у которых констатируется грубая динамическая установка. Это — лица, которые обнаруживают с самого же начала контрастную ил­люзию и удерживают ее без заметных изменений до того мо­мента, пока окончательно не замечают равенства критиче­ских объектов; в) наконец, в 25% всех случаев мы имеем испытуемых с пластической установкой — число также невысокое в срав­нении со случаями установки не в воображаемой, а в актуаль­но воздействующей ситуации. Все эти особенности процесса угасания вербально фикси­рованной установки были получены в наиболее ранних экс­периментах Р. Г. Натадзе, поставленных для разрешения вопроса о возможности такого рода установки. Дальнейшие опыты должны показать, что из этих результатов придется сохранить и что изменить в том или ином направлении. 2.  Проблема представления. Если мы окинем взором все, что получили в результате этих опытов, нам придется при­знать, что фиксация установки на базе вербального воздей­ствия является бесспорным фактом. Нет сомнения, что сло­во представляет собой специфическую для нас сферу дей­ствительности, на основе которой строится новый слой установочных состояний человека, обусловливающих и определяющих его поведение. И вот вопрос, который сейчас стоит перед нами, можно формулировать следующим образом: чем же достигает сло­во того, что начинает играть в данном случае ту же роль, что и объективная действительность, на базе которой обычно развертывается наша деятельность? Ведь, в самом же деле, в этом случае не окружающая нас действительность, не факти­чески действующая на нас ситуация является фактором, не­посредственно определяющим возникновение установки, а только вербально опосредованная форма действительности. Мы могли бы сказать, что объективным фактором, определя­ющим возникновение установки, в данном случае является не актуальная, а лишь вербально стимулированная ситуация, Это значит, что вопрос, какая же установка возникает здесь в субъекте, зависит не от того, в каких условиях ему прихо­дится действовать, а от того, какого рода действительность имеет он в виду в выражениях, что он хочет выразить своим словом. Итак, если в обычных случаях наших опытов с установкой мы всегда имеем дело с каким-нибудь индивидуальным отрез­ком актуальной действительности, со вполне определенной для данного лица ситуацией, то в этом случае объективным условием возникновения установки является уже только мнимая или просто идейная ситуация; субъекту приходится считаться не с реально данной, а только с идейно представ­ленной, мыслимой ситуацией. Конечно, объективные условия возникновения установки в обоих этих случаях существенно отличаются друг от друга. Если в обычных случаях действия установки речь идет отно­сительно реально наличной объективной ситуации, то здесь мы имеем в виду ие действительно существующую, актуаль­но действующую на нас ситуацию, а лишь представленную или мыслимую. Следовательно, мы должны признать, что в этих услови­ях речь идет относительно совершенно нового слоя установ­ки, слоя, который может быть лишь у субъектов, оперирую­щих идеей, представлением или мыслью. Что же представляет собой эта идея? Можно было бы по­думать, что здесь вопрос касается обычного представления, т. е. воспроизведенного образа предмета, основывающегося на нашем прошлом опыте. Но в указанных выше эксперимен­тах мы имеем данные, которые не дают оснований принять эту возможность. Дело в том, что представления одного и того же предмета или явления, как известно, могут отличать­ся друг от друга прежде всего по степени интенсивности или яркости. Но в этих опытах оказывается, что момент интен­сивности или яркости не играет существенной роли: пред­ставления могут быть максимально яркими, но они оказыва­ются бессильными стимулировать активность субъекта. Сле­довательно, мы должны признать, что решающую роль в этих случаях играет не представление, не простой образ предме­та, а нечто совершенно другое. 3.  «Представление» в сновидении. Для того чтобы яснее представить себе природу специфических процессов, лежа­щих в этих случаях в основе поведения субъекта, мы долж­ны обратиться к анализу ряда случаев, в которых не только люди, но и животные кажутся носителями переживаний, ана­логичных тем, которые здесь нас интересуют. Мы имеем в виду образы сновидений, которых, по-види­мому, не чужды люди самых примитивных ступеней разви­тия, дети на значительно ранних стадиях их жизни и, нако­нец, даже животные. Мы должны, конечно, признать, что образы сновидений вовсе не являются по существу переживаниями активно дей­ствующих содержаний. Тем не менее они являются, бесспор­но, засвидетельствованными фактами даже на примитивных ступенях развития, где о наличии настоящих актов мышле­ния, по-видимому, и речи не может быть. Вот одно наблюдение! Охотничья собака лежит передо мной и спит; по всем признакам она не спокойна, она скулит, временами лает, правда, глухо, но достаточно отчетливо для того, чтобы заметить, что в данном случае имеем дело с обыч­ным для нее при преследовании дичи специфическим лаем. Словом, все указывает на то, что собака «видит во сне» сце­ну охоты, в которой она как бы принимает участие. О детских сновидениях и говорить не приходится: они до такой степени часты, что не вызывают никаких сомнений. Конечно, то же самое нужно сказать и относительно снови­дения примитивного человека. Словом, факты этого рода нужно считать бесспорными, и мы можем полагаться на них без колебаний. Но если это так, если факт сновидения на этих, сравни­тельно примитивных ступенях развития не вызывает сомне­ний, то это значит, что мы должны признать, что и способ­ность представления на этих ступенях развития бесспорна; животное, в данном случае собака, имеет определенные об­разы, и они вызывают в ней соответствующие реакции — она начинает лаять. То же самое можно сказать и относительно человеческого сновидения: факт наличия в нем представле­ний как будто не подлежит сомнению. Можно сказать, что все содержание сновидения вообще складывается из образов представлений. Но здесь нужно отметить одну из особенностей сновиде­ния. Если мы приглядимся внимательно к случаям наших представлений во сне, то увидим, что они постоянно, сейчас же по появлении трансформируются, немедленно обращают­ся в восприятия. Это бывает так часто, что возникает подо­зрение, можем ли мы в состоянии сновидения вообще, в на­стоящем смысле этого слова, иметь какие-нибудь представ­ления. Конечно, раз процесс модифицирования наших представлений в образы восприятия не вызывает сомнения, то ясно, что сомневаться в фактической данности представ­ления не приходится. Но данность эта имеет часто своеобраз­ный, до такой степени специфический характер, что стано­вится трудным считать ее обычной, настоящей данностью. Дело в том, что образы наших представлений во сне, как мы только что отметили, сейчас же, по обращении на них внима­ния, начинают становиться образами восприятия. То, что вначале начинает появляться в сознании лишь в виде отдель­ных представлений, немедленно начинает трансформиро­ваться в актуальные переживания, в настоящие восприятия, в феномены, которые фактически начинают развертываться перед нашими глазами. Мысли, которые приходят в голову во сне, сейчас же облекаются в плоть и начинают переживать­ся в виде настоящих, актуальных восприятий. Эта трансформация переживается до такой степени ясно, что не остается в ней никакого сомнения; не остается сомнения, что вот мы вспоминаем во сне что-то и уже видим, как образы этого вос­поминания немедленно начинают разворачиваться перед нами в виде настоящих, ясных содержаний восприятия. Это наблюдение, как нам кажется, особенно близко харак­теризует содержание нашего сознания в состоянии сновиде­ний; во сне все, что мы представляем, немедленно трансфор­мируется в образы восприятий. Этот бесспорный факт обращения содержания представ­лений в содержание восприятий представляет большой ин­терес с точки зрения вопроса о психологических особенно­стях сновидения. Раз такого рода трансформация образов представления в содержание восприятия действительно воз­можна, то это дает основание утверждать, что в сновидениях они и не отличаются друг от друга по содержанию: если вос­приятие является отражением конкретной действительно­сти, отражением индивидуально данного определенного со­держания, то то же самое нужно сказать и относительно представления во сие; в противном случае трансформация его в восприятие была бы совершенно невозможна. Раздан­ное содержание может быть содержанием представления или восприятия, безразлично, то это значит, что эти последние нисколько не отличаются друг от друга и одно и то же инди­видуально конкретное содержание может служить как в од­ном, так и в другом случае. Это значит, что восприятие и представление в состоянии сновидения не дифференцирова­ны друг от друга, они представляют собой диффузные пере­живания и представление так же конкретно и индивидуаль­но по своему содержанию, как и восприятие. Следовательно, утверждение о том, что содержание представления вообще носит в какой-то степени обобщенный характер, вряд ли в данном случае имеет достаточно основания. Правда, в случаях неопределенности, диффузности како­го-либо содержания становится трудно отнести его к одно­му, точно определенному переживанию представления или восприятия. Но сами факты нашего сознания от этого вовсе не становятся обобщенными: они характеризуются в данном случае лишь диффузностью и неопределенностью, не пере­ставая быть переживанием, правда, малоопределенного, но все же вполне индивидуального содержания. В аналогичных случаях мы имеем дело не с принципиаль­но обобщенным содержанием, не с совокупностью общих признаков какой-то группы явлений или предметов, а лишь с малоопределенным, диффузным переживанием, которое именно по причине этой диффузности трудно или невозмож­но бывает отнести к какому-нибудь определенному индиви­дуальному содержанию. Таким образом, мы можем утверждать, что представле­ние, которое мы имеем в состоянии сновидений, по основным свойствам своего содержания нисколько не отличается от восприятия — одно переходит в другое, ничего не меняя в своем содержании; в состоянии сновидения дифференциро­ванных друг от друга представлений и восприятий чаще все­го не бывает. 4. Идеи на базе вербального воздействия. Если под пред­ставлением понимать переживания, которые обычно состав­ляют содержание сновидений, то мы должны признать, что они не отличаются принципиально от восприятий и могут иметь место не только у человека разных ступеней развития, но и у животных. Таким образом, мы видим, что идеи, лежащие в основе об­суждаемых нами экспериментов с установкой на базе вер­бальной стимуляции, нельзя отождествить с «представлени­ями» в тесном смысле этого слова. Эти последние могут иметь место и на сравнительно ранних ступенях развития — не только в сновидениях, в то время как идеи, стимулирован­ные на базе словесного воздействия, могут быть констатиро­ваны лишь у обладающего речью живого существа — у чело­века. Что дело здесь, действительно, не в индивидуальных представлениях, это видно уже из той роли, которую играет в данном случае речь. Ведь слово никогда прямо не выража­ет какого-нибудь конкретного, индивидуального образа. Оно всегда обобщает, имеет в виду всегда более или менее общее содержание. Поэтому мы скорее должны принять, что здесь речь идет о каком-то более общем, чем в случае представле­ния, процессе. Мы имеем основание утверждать, что мы здесь отступаем от конкретной сферы единично воспринимаемого или представляемого и поднимаемся в более высокую сферу мыслимого. Это значит, что в этих случаях вступает в свои нрава спе­цифически человеческая особенность, сформировавшаяся на наиболее высоких ступенях его развития, — начинает дей­ствовать мышление. Таким образом, выясняется, что у человека появляется вторая, более высокая форма установки, которая характери­зуется прежде всего тем, что, помимо потребности, стимули­рующей его деятельность, она предполагает наличие ситуа­ции, определяемой в категориях мышления, а не восприятия, как это бывает в случаях действующей в актуальном плане установки. Получается такое положение: у человека вырабатывает­ся способность действовать в каком-то новом плане, в плане вторично отраженной действительности и, таким образом, открыть в себе возможность не только непосредственного, прямого ответа на действующие на него раздражения, что в той или иной степени доступно и животному, но и опосредо­ванных видов реакции на развертывающуюся перед его гла­зами широкую картину действительности. 5.Опыты на базе представлений и идей. В одной из ра­бот Р. Г. Натадзе вскрывается довольно любопытное явле­ние, которое он формулирует в следующих выражениях: «психологическая сущность сценического перевоплощения заключается в выработке установки, соответствующей пред­ставляемой (а не воспринимаемой в данный момент) ситуа­ции; вызванная представлением установка фиксируется в процессе репетиций»[36 - Р. Г. Натадзе. О связи способности сценического перевоплощения со спо­собностью выработать фиксированную установку на основе воображе­ния // Психология. 1945. Т. III.]. Наш автор приходит к заключению, что фиксировать установку на основе «представления» уда­ется гораздо легче способным деятелям сцены, талантливым артистам, чем лицам, не имеющим отношения к сцене или от­личающимся малой способностью к сценическому перево­площению. Особенно характерно, что способность к фикси­рованию установки на основе представления оказывается значительно более развитой у сценически более одаренных студентов, чем у менее одаренных. В ряде самых разнообраз­ных опытов автор показывает, что положение это, безусловно, обосновано: оно оправдывается в самых различных ком­бинациях экспериментальных условий. Для того чтобы показать, как сильно отличаются в этом отношении друг от друга сценически более одаренные лица от менее одаренных, мы обратимся к данным, суммирован­ным в табл. 16. Таблица 16. Здесь мы видим, что сценически одаренные субъекты значительно выделяются по своим показателям в сравнении с лицами, не имеющими отношения к сцене. Раз­ница в данном случае большая: несмотря на то что не исклю­чена возможность, что среди случайно отобранных испытуе­мых, не имеющих отношения к сцене, могли быть и лица, не лишенные способности к сценическому искусству, их данные (31,1%) оказались все же почти втрое ниже показателей ар­тистов (87,7%), как и способных студентов театрального института (80%). По-видимому, нельзя сомневаться, что сце­ническая одаренность в высокой степени положительно кор­релирует с количеством установочных иллюзий, стимулиро­ванных представлением испытуемого (в этих опытах испы­туемому предлагают словесно представить себе, что у него в правой руке больший по объему шар, а в левой — меньший). Особенно интересно, что эти данные существенно не меняются и в более осложненных условиях опытов, а именно в условиях опытов, в которых испытуемые актуально воспри­нимают раздражители, вполне противоположные представ­ляемым установочным объектам. Испытуемые получают в руки одинаковые по весу, но раз­ные по объему объекты Шарпантье. Следовательно, ничто не мешает им получить соответствующую иллюзию. Но они имеют задание представить, что тяжести распределены в на­правлении, обратном их действительному порядку, и, следо­вательно, считать, что с той стороны, с которой воспринима­ется более тяжелый объект, у них имеется более легкий и там, где онн должны чувствовать наличие более легкого, — более тяжелый объект. Результаты, полученные в этих опытах, показывают, что испытуемые оказываются способными преодолеть, путем представления, силу действия иллюзии Шарпантье. Выясня­ется, что в то время как в этих условиях у лиц, не имеющих отношения к театральному искусству (у служащих средней квалификации), вовсе не получаются иллюзии, у театрально одаренных испытуемых число их достигает 65,2%. Нет со­мнения, что цифра эта указывает на наличие большой разни­цы между этими категориями испытуемых. Бесспорно, мы можем заключить, что данные об иллюзи­ях установки в этих условиях в высокой степени положи­тельно коррелируют со способностью к театральному искус­ству. Более того, в другом варианте этих опытов подтвержда­ется, что установка фиксируется на основе представления и в тех случаях, в которых этому представлению явно проти­воречит восприятие той же модальности: если испытуемый имеет в руках, например, одинаковые по объему объекты, то при соответствующих условиях у него может фиксировать­ся установка, что, например, в правой руке у него имеется объект с большим объемом, чем в левой. Причем у лиц теат­рально одаренных это бывает значительно чаще, чем у обык­новенных испытуемых, не отобранных по этому признаку. Не останавливаясь на других вариантах этих опытов, на их основе мы можем вообще утверждать, что способность фиксировать установку на базе представления объекта, про­тивоположного актуально воспринимаемому, распростране­на среди театрально одаренных лиц несравненно в большей степени, чем среди лиц, не имеющих отношения к театру, и тех из студентов театрального института, которые, как вид­но нз данных наблюдений над их работой, лишены артисти­ческих способностей. Резюмируя все сказанное, мы можем повторить, что на основе данных ряда соответствующих экспериментов можно безоговорочно утверждать, что фиксированная установка на базе представления несравненно чаще вырабатывается у лиц, одаренных артистическими способностями, чем это имеет место у лиц, лишенных этих способностей. На что указывают эти результаты? Выше мы отметили, что в этих, как и в аналогичных им опытах, исследуется не способность к живому представлению — представлению вро­де сновиденческих диффузных переживаний, а, скорее, спо­собность к какой-либо идее или мысли вообще. Но результа­ты, полученные и опытах с театрально одаренными лицами, по-видимому, в корне расходятся с этим предположением. Мы ведь не имеем никаких основании утверждать, что эти лица превосходят наших обычных испытуемых именно спо­собностью мыслить. Существуют другие пути, которые дают нам надежные основания судить об интеллектуальных способностях наших испытуемых, и их данные не всегда совпа­дают с результатами этих опытов. Это обстоятельство снова ставит перед нами тот же вопрос: что же исследуют наши эк­сперименты — мысль, идею или просто способность индиви­дуальных представлений? Для разрешения этого вопроса мы обратимся к некото­рым из данных, обнаружившихся в процессе самих опытов. Прежде всего обращает на себя внимание значительная раз­ница между обеими категориями испытуемых: в то время как одаренные артистическими способностями лица легко разре­шают предложенную им задачу представить разрешение, скажем, в смысле, противоположном данному, лица, не име­ющие отношения к театральному искусству, в большинстве случаев достигают этого или с большим затруднением, или вовсе отказываются от этой задачи. Большинство испытуе­мых этой второй группы чувствуют необычайно сильное на­пряжение при ее разрешении: «Собираю все силы»... «Не­обычайное напряжение»... «Знаете, устал необычайно!»... «Сердце утомилось!» — говорят испытуемые этой категории. И если в конце концов им все же удается разрешить задачу, то это лишь после достаточно длинного ряда попыток — лишь после 15-26 экспозиций, в то время как для лиц дру­гой категории достаточно бывает 3-5 экспозиций. Словом, мы можем повторить, что, в то время как сцени­чески одаренные лица легко разрешают такого рода задачи, обыкновенные испытуемые оказываются сравнительно бес­сильными сделать это. Очень существенно отметить, как проходит этот процесс у лиц, которым он удается сравнительно легко. В тех случа­ях, в которых предложенная задача осложняется специаль­ными условиями опытов, испытуемый отмечает трудность ее разрешения. Для характеристики способа ее разрешения, к которому прибегают испытуемые этой категории — сцени­чески одаренные лица, — эти случаи представляют для нас специальный интерес. Испытуемый фиксирует требуемое в задаче представ­ление, но вдруг неожиданно оно выпадает, и испытуемый остается на некоторое время ни с чем, пока не сумеет снова вызвать к жизни нужное представление: «Опять выключи­лась!... Снова включилась!» — говорит одна артистка. «Пой­мал было, но опять ускользнуло!... есть! опять чувствую тя­жесть!» — говорит другой испытуемый. Таким образом, мы видим, что действительно, несмотря на значительные усложнения в условиях опытов, они проте­кают для испытуемых данной категории, вообще говоря, лег­ко, несравненно легче, чем для лиц, не имеющих отношения к сцене. Это дает нам возможность судить, в чем заключается раз­ница в поведении обеих групп наших испытуемых. Мы ви­дим, что одна группа их — способные к сцене лица — сравни­тельно легко настраиваются к разрешению задачи, легко ак­тивируют в себе что нужно (для них достаточно бывает 3-5 экспозиций, чтобы вызвать в себе требуемое представле­ние), легко вырабатывают представление, которое от них требуется. С другой стороны, и способ вы работки этого пред­ставления у них специфический: они «включаются» или «выключаются» вовсе, они «имеют» или совершенно не име­ют его. Одним словом, впечатление таково, что представле­ние это или имеется у них в готовом виде, или его вовсе нет до тех пор, пока оно опять сразу не появится. Это обстоятельство достаточно хорошо характеризует природу этих представлений. Нужно полагать, что это — пси­хические акты, достаточно определенно отличающиеся от того, чем руководствуются в своем поведении в этих опытах испытуемые — не работники сцены. Если они, скорее всего, пользуются в своем поведении актами мысли, или идеями, как мы предпочитаем называть их, то одаренные сценически­ми способностями лица обращаются при разрешении сто­ящих перед ними задач, как правило, не к актам мысли, а к живым, индивидуальным образам, ко вполне определенным представлениям, возникающим и действующим у них как целостные образы, которые или присутствуют в сознании в своей завершенной целостности, или же их вовсе нет там, — т. е. к переживаниям, аналогичным недифференцированным представлениям наших сновидений. Этим они в корне отли­чаются от того, что имеется в этих случаях у наших обыкно­венных испытуемых, не обладающих специфической одарен­ностью к артистической деятельности. Мы могли бы корот­ко в следующих словах сформулировать различие между ними: в то время как у лиц, одаренных к сценической дея­тельности, в ситуации наших опытов возникают индивиду­ально определенные образы или «живые» недифференциро­ванные представления, у других в тех же случаях появляют­ся идеи или мысли, которые начинают определять их деятельность через соответствующие формы установки. Конечно, нельзя сомневаться, что и первая группа наших испытуемых не лишена способности «мыслить», что в соответствующих условиях и она может демонстрировать эту свою способность, но в данном случае условия опыта таковы, что они стимулируют у них скорее активность образуемого представления, чем более или менее обобщенных процессов мысли» Если же с другой группой испытуемых этого не слу­чается, если у них активируется не способность к конкретно­му представлению, а скорее в какой-то мере отвлеченная мысль, то нужно полагать, что это происходит просто пото­му. что образное представление у этих лиц актуально не в та­кой степени, как это имеет место у первой категории испы­туемых. Итак, мы видим, что результаты экспериментов на стиму­лирование установки на основе представления показывают, что в то время как у сценически одаренных лиц в этом случае действительно выступают индивидуальные, конкретные об­разы представлений, у обыкновенных испытуемых в дело вступают сравнительно более обобщенные психические пе­реживания. Мышление и воля 1. Мышление протекает на базе объективации. Мы знаем, что представление, которое можно констатировать у животных, еще чаще бывает, конечно, у человека. Характер­ной особенностью этого психического акта является прежде всего то обстоятельство, что он непосредственно, т. е. в самом переживании субъекта, никогда не противопоставляется акту восприятия: и представление и восприятие — оба они пе­реживаются как данность объекта. Что же касается вопроса о том, актуальна ли эта данность, то это остается здесь в пол­ной мере вне внимания, вроде того, как это бывает, например, в состоянии сновидения, когда переживание восприятия и представления возникает на базе актуальной установки. Но мы видели выше, что на человеческой ступени разви­тия случается нередко, что субъект становится перед каким- нибудь часто непреодолимым препятствием. В результате этого поведение сто теряет способность развиваться дальше и субъект оказывается вынужденным остановиться, отка­заться от продолжения импульсивных актов поведения. Но если в аналогичных случаях животное действительно пре­кращает данное поведение, с тем чтобы перейти на новую его разновидность, то относительно человека этого нельзя ска­зать — он не потому прекращает акт текущего поведения, что думает окончательно отказаться от него. Нет! Приостано­вить, прекратить эти акты он решается лишь потому, что этим он надеется получить возможность их дальнейшего ус­пешного продолжения. Приостановить, прекратить акты сво­его поведения вовсе не означает в данном случае полной от­мены деятельности субъекта. Напротив! Здесь, как мы виде­ли выше, зарождается новый своеобразный слой активности, дающий возможность успешного продолжения дальнейшей деятельности. А именно: на данной ступени поведения про­исходит повторное переживание или, правильнее, объекти­вация возникшего препятствия. Приостановить процесс те­кущего поведения, прекратить его активность необходимо именно для того, чтобы получить возможность такого рода повторного переживания. Мы видим, таким образом, что акт объективации как бы умерщвляет живой ноток поведения и на его место выдвига­ет условия, дающие возможность повторного переживания и, следовательно, испытания и изучения условий поведения на этой базе. Как реализуется этот акт? Как удается человеку изучить объективированное поведение и какие для этого у него име­ются возможности? Когда в процессе нашего поведения выступают условия, принуждающие нас обратиться к актам объективации, в пер­вую очередь возникает вопрос: «Что это такое и почему это так?», «Что случилось бы, если бы это было иначе?» Одним словом, появляется вопрос, требующий немедленного разре­шения. Иначе и быть не может! В процессе развития поведения передо мной возникает затруднение, которое не поддается немедленному и непосредственному устранению и по этой причине возбуждает во мне потребность выяснить в первую очередь характер этого затруднения, как и возможность его устранения. В этом случае, точно так же как и в случае развития обыч­ного имиульсивного поведения, у субъекта появляется по­требность, стремящаяся к своему удовлетворению, — поло­жение точно такое же, как и во всех случаях обычного пове­дения: потребность и ситуация ее удовлетворения — вот оба условия, необходимые для возникновения того или иного акта поведения. Но в то же время между обоими этими случаями замеча­ется и несомненное различие. Дело в том, что возникающая на базе объективации потребность имеет вполне определен­ный характер — она представляет собой вопрос, который как таковой должен быть разрешен в плане познавательной или, можно сказать, теоретической, но не практической деятель­ности, как это бывает в случаях импульсивной активности. Она стоит вне пределов актуальной практической задачи, выше этих пределов и потому не служит ее интересам непо­средственно. Она стремится скорее к освещению обстоя­тельств, представляет собой скорее теоретический вопрос, чем практический, который обычно разрешается в первич­ном плане отражения действительности» Итак, при том или ином поведении человека перед нами открывается следующая картина: скажем, субъект совершает более или менее сложный акт поведения, и вот какое-нибудь значительное препятствие закрывает ему путь к дальнейшей деятельности. В таком случае он чувствует себя принужден­ным отказаться от активной деятельности, приостановиться и вместо очередного акта поведения обратиться к объектива­ции. Это дает ему возможность перенести активность своего поведения в область теории — он обращается к мышлению, с тем чтобы разрешить возникшую перед ним проблему и та­ким образом удовлетворить специфическую потребность, выросшую на основе объективации. Так возникает человеческое мышление. Оно представля­ет собой психическую активность, приходящую в движение лишь на базе объективации и направленную на удовлетворе­ние стимулированной таким образом теоретической, позна­вательной потребности. Следовательно, мы убеждаемся, что мышление, в истинном смысле слова, возможно лишь при наличии способности объективации, что в сфере активности, лишенной объективации, настоящего мышления быть не мо­жет. Значит, мышление, в собственном смысле слова, появ­ляется лишь на человеческой ступени развития психики, и поэтому все попытки буржуазных психологов констатиро­вать наличие действительных процессов мышления и на сту­пенях психического развития животных представляются нам бесплодными и ненаучными. Итак, мы утверждаем, что объективация, как и вырастающее на ее базе мышление, пред­ставляет собой способность, совершенно чуждую для перво­го плана поведения, но абсолютно необходимую для второго плана. Однако было бы неправильно думать, что для активности мышления достаточно одной лишь способности объектива­ции. Совершенно бесспорно, что участие установки здесь так же необходимо, как и на первом плане активности. Спраши­вается: как мыслить участие установки при наличии процес­сов мышления? Какие особенности сказываются в этих усло­виях? Скажем, я обращаюсь к какому-нибудь обычному акту поведения, например беру ручку и начинаю писать. Однако скоро замечаю, что временами это плохо удается, скажем, ме­стами пропись делается невнятной. Поэтому мне не раз при­ходится возвращаться к написанному, чтобы его подправить, Скоро я совсем прекращаю писать и стараюсь найти причи­ну моей задержки, хочу узнать, что мешает мне писать как следует, не перо ли необходимо переменить или, быть может, причину нужно искать в чем-нибудь другом? Мы видим, что на основе определенной установки я раз­вертываю соответствующую деятельность — начинаю пи­сать. Однако скоро обнаруживается, что появляется какая-то задержка — активность понемногу начинает задерживаться» Это заставляет меня прекратить свою деятельность и обра­титься к акту объективации. И вот на почве этого акта, вме­сто того чтобы продолжать деятельность, я начинаю судить, что мешает мне писать. Одним словом, на базе объективации я начинаю совершать акты мышления, чтобы выяснить, как мне изменить поведение, чтобы сделать его более продуктив­ным. Нет сомнения, что процесс мышления и в этом случае не может протекать совершенно независимо от той или иной установки субъекта. Каждый акт суждения, несомненно, вы­текает из соответствующей установки, и задача заключается в том, чтобы выяснить, какова эта установка в каждом от­дельном случае и откуда идет она. Прежде всего нужно заметить, что в данном случае мы имеем дело с установкой, возникшей не на основе актуальной потребности и соответствующей ситуации, а на базе вторич­ной, так сказать, воображаемой потребности и ее ситуации: в каждом отдельном случае у субъекта возникает вопрос (по­требность познания), как и представление ситуации его раз­решения, в результате чего у него появляется совершенно определенная установка. В дальнейшем каждый отдельный независимый акт мышления выступает на базе этой установ­ки и, следовательно, представляет отдельный случай ее реа­лизации. Так реализуется в нашем случае установка, построенная на основе объективированного содержания, — так возникает и осуществляется логическое мышление человека. Мы уже остановились выше на попытке анализа некоторых из основных условий этого мышления. Как известно, наше мышление предполагает наличие не­которого числа бесспорных положений, без которых оно ни­как не может обойтись. Я имею в виду прежде всего, конечно гак называемые основные аксиоматические законы мышле­ния. Для наших целей, однако, будет достаточно, если мы остановимся на рассмотрении лишь одного из них — на рас­смотрении закона тождества как основного и наиболее ти­пичного закона мышления. Основным аксиоматическим положением логического мышления является положение, что все равняется себе, что А=А. О чем говорит нам это положение? Очевидно, о том, что если отвлечься от факта безостановочного мирового движе­ния и повторно пережить что-нибудь, то мы увидим, что все равняется себе, что А=А. Или же, если А противопоставить А, т. е. какое-нибудь явление сравнить с ним самим, совер­шенно необходимо повторно остановиться на нем и пережить его вторично как одно и то же — один раз в роли субъекта и другой раз в роли предиката. Одним словом, то обстоятельство, что необходимым усло­вием логического мышления является аксиоматическое по- ложение о тождестве, указывает на то, что логическое мыш­ление касается действительности как таковой, т. е. повторно переживаемой действительности, действительности как объекта, но не как непрерывно меняющегося течения. Отсюда становится понятно, что необходимой предпо­сылкой нашего логического мышления является факт объек­тивации, на базе которой вырастает возможность пережива­ния тождества, что логическое мышление возможно лишь на той ступени развития, на которой фактическое наличие объективации не вызывает сомнения, что это мышление, сле­довательно, встречается лишь на человеческой ступени раз­вития. 2. Воля как другая специфически человеческая функ­ция. Мышление служит разрешению теоретической задачи, выступающей перед нами в условиях объективированной действительности. Но эта задача в конечном счете служит все же интересам практической жизни; как бы далеко ни шла тео­ретическая проблема, в конце концов она прямо или косвен­но касается все же вопросов человеческой практики. Дело в том, что необходимость объективации возникает всегда лишь в случаях осложнения обстоятельств — в случаях затрудне­ния разрешения задачи, и акты мышления становятся необ­ходимы лишь в этих случаях. Но как только разрешается ряд вопросов или отдельный вопрос, стоящий перед нами, возникает новая задача — зада­ча практического осуществления интеллектуально разре­шенного вопроса. Или иначе: субъект становится перед прак­тической задачей обратиться к такому акту поведения, который мог бы ему гарантировать полное практическое осу­ществление теоретически найденных результатов. Вопрос отныне касается умения переключиться из плана объектива­ции в план актуального поведения. Перед субъектом возни­кает задача осуществить практически то, что он признал тео­ретически целесообразным; коротко: перед ним становится задача совершить соответствующие волевые акты. Как удается это? Задача в данном случае сводится к умению актуализиро­вать установку, соответствующую долженствующему совер­шиться акту поведения. Достаточно появиться такой уста­новке, чтобы осуществление этого акта считать гарантиро­ванным. Задачей волевого акта, следовательно, является именно это обстоятельство, т, е. задача обратить установку, выработанную в плане объективации, в актуальную установ­ку — в силу, направляющую человеческую активность в определенную сторону. Выводы Когда животное повторяет одну и ту же активность, то это по существу не настоящее повторение: животное осу­ществляет в каждом отдельном случае новый акт поведения, оно не переживает его как тот же акт. Это значит, что для жи­вотного повторения как такового не существует. Иное дело человек! Когда перед ним определяется труд­ность осуществления какого-нибудь акта, то он прекращает его и сосредоточивается на одном из его моментов как на центре затруднения; он проводит объективацию этого мо­мента, он останавливается на нем сознательно на некоторое время. Следовательно, он выделяет его из тянущегося во вре­мени процесса поведения, изолирует его и обращает в пред­мет нового — интеллектуального — поведения. Коротко: и животное останавливается на каком-нибудь из моментов своего поведения, но это не остановка в настоящем смысле слова, поскольку для животного, которому сознание тождества чуждо, это не тот же самый момент. Другое дело человек! Он может совершать акты объективации, и на этой основе у него и развивается сознание тождества. Но на что опирается это расхождение между психикой животного и человека? Нет сомнения, оно опирается на ту кардинальную разницу, которая существует между живот­ным и человеком, — на факт социальности человека. Дело в том, что человек живет и действует, т. е. существует, не толь­ко для себя, но и для другого. Он — социальное существо, бытие которого переходит за границы собственного суще­ствования и становится фактической действительностью и для другого: особенно следует остерегаться того, чтобы опять противопоставить «общество», как «абстракцию», индивиду. Индивид — социальное существо. Поэтому проявление его жизни есть проявление и олицетворение социальной жизни. Нет сомнения, что в жизни социального существа — челове­ка — по мере оформления социальности должно было фор­мироваться и сознание объективного бытия. Способность объективации могла быть выработана лишь на базе социаль­ности, потому понятно, что именно эта способность и состав­ляет специфику психики человека. Каковы же те перемены, которые должны были быть обу­словлены этим обстоятельством? В первую очередь это, конечно, то, что психика человека должна была развить свою активность на базе объективации. Мы видим, что это действительно так и случилось и человек стал владеющим речью, мыслящим существом. У него появи­лись интеллектуальные функции, которые стали его руково­дящей силой. Затем, вместе с этим и на базе той же объективации, в об­ласти человеческой активности обнаружилась новая переме­на, имеющая, бесспорно, существенное значение. У человека выработалась воля, или способность свободно, следуя указа­ниям своего интеллекта, управлять своим поведением. Таким образом, и интеллект и воля формируются на базе объективации. Однако не исключена возможность, чтобы до­полнительно и восприятия и память установили с ней связь и в результате этого стали бы определенно активными про­цессами. Но для этого необходимо, чтобы с деятельностью этих функций было бы сопряжено и участие мышления, мо­гущее дать определенно активный характер этим самим по себе пассивно протекающим процессам. В этом случае место такого рода пассивного восприятия занимает наблюдение и место не менее пассивной репродукции — активное воспоми­нание. Таковы перемены, обнаруживающиеся в психике челове­ка как социального существа. Согласно этому легко видеть, что традиционная класси­фикация душевных процессов на познавательные, эмоцно- нальные и волевые совершенно не соответствует объектив­ному положению вещей. Скорее всего, на психику следует смотреть с точки зрения развития, и тогда ошибочность по­зиции традиционной буржуазной психологии при анализе психических процессов станет бесспорной. Но если это верно, то в таком случае мы должны разли­чать два уровня психической активности — уровень установ­ки, где мы, кроме аффективных, находим и ряд малодиффе­ренцированных перцептивных и репродуктивных элементов, и уровень объективации, где мы имеем дело с определенно активными формами психической деятельности - с мышле­нием и волей. Уровень установки констатируется нами в обычных явле­ниях актов каждодневного поведения. Другое дело уровень объективации! Нам приходится подниматься на ее ступень лишь в тех случаях, когда перед нами вырастает какая-ни­будь новая, более или менее сложная задача, требующая со­ответственно нового разрешения. В этом случае нам прихо­дится сначала обратиться к акту объективации, а затем на ее основе н к мыслительным процессам, долженствующим по­мочь нам найти установку, реализация которой возлагается на нашу волю. Таковы интересующие нас здесь особенности психологии человека, в корне отличающие ее от психологии животного. К вопросу об индивидуальных типах установки Бесспорно, что указанные выше стороны активности установки требуют дальнейших, более детальных исследова­ний, которые, нужно полагать, не только уточнят установ­ленные выше дифференциально-психологические понятия, но откроют и ряд новых, которые, быть может, будут не ме­нее продуктивны в учении об установке, чем уже указанные выше. Дальнейшие исследования в этом направлении пред­ставляются, безусловно, неотложными. Но дифференциально-психологический аспект в учении об установке вовсе не исчерпывается изложением лишь тех пунктов, которых мы здесь сумели коснуться. Перед нами стоит и ряд других вопросов, на которые мы имеем возмож­ность дать более или менее удовлетворительные ответы. Сей­час я имею в виду поставить не какие-нибудь частные дифференциально-психологические вопросы, как мы это делали до сих пор, а вопросы более общего порядка — о типологиче­ской ценности нашего понятия установки, о типах установ­ки отдельных индивидуумов. Проследим прежде всего, являются ли выявленные нами выше отдельные стороны установки лишь случайными вари­ациями ее проявления или они представляют собой момен­ты единой структуры, находящей свое выражение в специфи­ческом сочетании отдельных аспектов установки личности. В результате изучения явлений этой категории в течение ряда лет у нас накопился большой материал, который не оставляет сомнения относительно ответа на этот вопрос. Мы можем считать совершенно бесспорным, что существуют специфические сочетания отдельных аспектов, которые, на­ряду со способностью объективации, характеризуют уста­новку того или иного субъекта как представителя определен­ного типа. Нет сомнения, вопрос этот является одним из безусловно существенных. Дело в том, что установка является самым важным моментом в деятельности человека, самым основ­ным, на котором она — эта деятельность — вырастает; и если окажется, что существуют какие-то определенные типы ак­тивности установки, которые выступают в зависимости от индивидуальных особенностей субъекта этой деятельности, тогда придется признать, что установка имеет нечто вроде типологически отличающихся форм своего проявления и что, следовательно, перед нами возникает задача специаль­ного изучения этих форм. 1. Установка отдельных типов людей. Но как разрешить эту задачу? По-видимому, вопрос разрешается довольно просто. Для этого нам необходимо подобрать достаточное число лиц, зна­чительно отличающихся друг от друга типологически, соста­вить из них, в результате наблюдений над ними, отдельные группы и приступить к исследованию фиксированной установки этих групп. Причем следует иметь в виду, что установ­ка субъектов этих групп изучается во всех ее дифферен­циально-психологических проявлениях. В результате этого мы получим материал, достаточно полно характеризующий установку каждой из этих групп, и это даст нам возможность характеризовать людей с точки зрения особенностей их фик­сированных установок. В нашем распоряжении имеется достаточно обширный материал в этом роде, и на его основе мы могли бы разрешить стоящую сейчас перед нами задачу[37 - В. Норкадзе. Характер и фиксированная установка. 1948.]. Мы нашли, что с точки зрения особенностей фиксированной установки людей мож­но разделить на три основные группы. Не учитывая особен­ностей ряда подгрупп, мы можем характеризовать первую группу как группу людей динамической установки или про­сто как группу динамических людей, вторую — как группу статичных и, наконец, третью — как группу вариабельных людей. Познакомимся с каждой из них. 1. Динамичные люди. Опыты по исследованию установки проводились и здесь обычным способом. Причем следует от­метить, что опыты эти во всех случаях касались трех чув­ственных модальностей — зрительной, гаптической и мус­кульной. Изучалась фиксируемость установки в каждой из этих чувственных сфер отдельно, сначала у одной, самой многочисленной из отобранных групп, а затем и у остальных, сравнительно незначительных групп. Следует заметить, что в случае первой группы испытуемых, т. е. группы динамич­ных людей, мы получили вполне аналогичные картины со­стояния фиксированной установки во всех трех испытанных нами чувственных модальностях. Это обстоятельство можно считать одной из специфических особенностей, присущих лицам этой категории. В частности, что касается прежде всего состояния возбу­димости фиксации установки: оказалось, что лица этой группы начинают давать оптимум иллюзии во всех трех чувственных модальностях в общем при 15 установочных экспозициях. При увеличении либо уменьшении этого числа количество иллюзий начинает падать. Конечно, не все испытанные нами чувственные модальности дают точно одинаковое число ил­люзий, но колебания в этих случаях столь незначительны, что они могут остаться вне внимания, и мы можем считать, что возбудимость фиксированной установки интересующей нас категории испытуемых вполне одинакова. Итак, мы можем сказать, что возбудимость фиксированной установки у испытуемых, которые относятся к одной и той же группе, дает в основном одинаковую картину. Возбу­димость эта не очень высокая, но и не очень низкая. Однако существуют лица, которые хотя и очень близко стоят к этой основной группе, но типологически все же не­сколько отступают от нее, и возбудимость у них либо значи­тельно выше возбудимости установки у основной категории наших испытуемых, или же, наоборот, значительно ниже ее. Наша основная категория испытуемых занимает в этом от­ношении среднее место (в то время как оптимум возбудимо­сти установки у этих испытуемых равен 15, у других это чис­ло равно в одном случае 2, а в другом — 25-30). Во вторую очередь нужно поставить вопрос о типах тече­ния фиксированной установки у этой группы испытуемых. При анализе соответствующих данных, как, впрочем, и сле­довало ожидать, оказалось, что в группе наших испытуемых сильно преобладает тип пластичной и динамичной фиксиро­ванной установки (в среднем 83% во всех трех изученных чувственных модальностях). Остальные типы представлены у лиц этой группы в столь незначительных показателях, что их можно оставить без внимания. Нужно, однако, заметить, что к этой же группе испытуемых следует отнести и лиц с грубой динамической установкой, и тогда окажется, что гро­мадное большинство наших испытуемых характеризуются динамичностью своей установки, и потому было бы уместно группу лиц этой категории обозначить как группу динамич­ных людей. Перейдем к вопросу о прочности и стойкости этого типа установки у наших испытуемых. Результаты опытов показы­вают, что цифры в среднем для всех испытуемых колеблются в следующих границах: средний коэффициент в оптиче­ской сфере равен 13,5, в гаптической — 15,7 и в мускульной — 11,4. Это значит, что, несмотря на некоторую разницу числа данных, в общем все же есть основание утверждать, что фик­сированная установка у наших испытуемых заметно стойкая. Что касается вопроса о степени константности фиксиро­ванной установки, то она представляется в следующих циф­рах: в оптической сфере — 87,8%, в гаптической — 78,8% и в мускульной — 37,8%. Эти показатели достаточно высоки для того, чтобы мы имели право заключить, что фиксированная установка изучаемой нами категории лиц, как правило, до­статочно константна. Но она и стабильна в высокой степени: в оптической мо­дальности 84,8% наших испытуемых (их было 33) обнаружи­вают стабильную форму установки в течение ряда дней (5 се­рий опытов), в гаптической — почти все 100% и, наконец, в мускульной — 87,8%. Данные о степени иррадиации установки оказались сле­дующими: а) в опытах с иррадиацией из зрительной области в гаптическую иррадиация констатируется у 75% наших испыту­емых, однако нужно отметить, что иррадиированная уста­новка в этих случаях значительно слабая, что она выражает­ся в сравнительно высоком коэффициенте случаев выступления ассимилятивных иллюзий, которые, как мы знаем, имеют место по преимуществу при слабой фиксации; б) несколько ниже процент иррадиации в обратном на­правлении: фиксированная в гаптической области установ­ка иррадиирует в зрительную область лишь в 67% наших случаев; при этом она и здесь оказывается слабой, хотя не в такой степени, как в случаях иррадиации в обратном направ­лении, т. е, при иррадиации из зрительной в гаптическую область; в) приблизительно так же часто встречаются случаи ир­радиации из зрительной области в мускульную (66,3%). Од­нако у некоторых из подтипов этой группы испытуемых эти случаи достигают высоких показателей (до 100%). Наконец, иррадиация в обратном направлении, т. е. из му­скульной модальности в зрительную, характеризует лишь 62% наших испытуемых. Как и следовало ожидать, особен­но легко протекает она у тех лиц, которые обнаруживают их в максимальной степени в опытах в обратном порядке. Таким образом, мы видим» что для испытуемых изучаемо­го сейчас нами типа людей характерна иррадиация установ­ки из одной чувственной модальности в другую — иррадиа­ция, достаточно экстенсивная, но в большинстве случаев продолжающая пребывать на сравнительно низких ступенях интенсивности. Задавшись вопросом, какова же в целом фиксированная установка лиц, которых мы называем динамичными, можно уже сейчас подытожить данные по этому вопросу следую­щим образом: оптимум возбудимости фиксированной уста­новки этих лиц колеблется в границах 10-15 установочных экспозиций; тип установки у них — динамичный, при этом она константна, стойка в средних границах, иррадиирована и интермодально стабильна. Существуют дополнительные варианты этого типа испы­туемых, но на них нет нужды специально останавливаться здесь, так как число их сравнительно невысокое и к тому же они отличаются от представителей нашего основного типа лишь в незначительной степени: показатели оптимальной возбудимости установки, ее стабильности и иррадиации у них несколько ниже, чем у представителей нашего основно­го типа, во всем же остальном они остаются в полной гармо­нии с ними. Таким образом, мы видим, что в общем все представите­ли обрисованного нами типа людей по данным отдельных сторон и форм фиксированной установки сходятся между собой достаточно близко для того, чтобы считать их предста­вителями одного определенного типа установки. Как видно из данных специальных наблюдений, мы мо­жем без колебаний признать, что лица этой типологической группы обладают значительно развитой способностью объ­ективации. Достаточно появиться необходимости актуализа­ции этой способности, чтобы она пришла в активное состоя­ние. Здесь следует обратить внимание как на специфику объективации динамичных субъектов на легкость ее актуали­зации и гладкость ее протекания. В этих случаях нет вовсе впечатления, что акты объективации наталкиваются здесь на значительные затруднения, которые нужно преодолеть для того, чтобы реализовать их в той или иной степени. Как мы увидим ниже, наши статичные испытуемые часто болезнен­но переживают внутреннюю борьбу за осуществление объек­тивированных ими целей. Итак, развитая способность объективации и готовность легко переключаться в направлении объективированных це­лей — вот что следует особенно подчеркнуть при характери­стике людей динамической установки. Но, наряду с лицами динамической структуры установки, представляющими преобладающее большинство люден — здоровых членов общества, встречаются и лица с установка­ми, несколько отступающими от этой обычной нормы. Это прежде всего люди статической установки. В большинстве случаев это — энергичные члены общества, успешно справ­ляющиеся со своими задачами. Они нередко обращают на себя внимание своей неутомимой активностью в работе, но тем не менее это все же люди, значительно отличающиеся от обычных здоровых представителей общества и специфиче­ски переживающие свою жизнь и деятельность. Интересно проследить, в каких формах протекает фиксированная уста­новка этих людей. 2. Статичные люди. Что касается вопроса о скорости фик­сации установки или ее возбудимости, то оказывается, что у преобладающего большинства интересующей нас категории лиц она оказывается значительно высокой: 88% испытуемых фиксируют установку уже после двукратного предложения экспериментальных объектов. Однако в этом случае возни­кает, правда, грубая, но пока еще динамическая форма уста­новки. Если же число установочных экспозиций довести до 5-10, то динамическая установка уступает место ее статиче­ской форме, и теперь данные большинства испытуемых по­казывают, что именно здесь мы имеем дело с оптимальным числом установочных экспозиций. Итак, мы можем считать, что оптимальная возбудимость фиксированной установки исследуемой категории лиц равна 5-10 экспозициям. Какие же формы установки являются преобладающими для исследуемой категории испытуемых? Данные опытов в разных чувственных модальностях показывают, что харак­терной формой установки для данной категории лиц являет­ся грубая статическая фиксированная установка Именно она — эта форма установки — констатируется у исследован­ных субъектов чаще всего (89-100%). Поэтому эту группу испытуемых, в отличие от динамичных, мы обозначаем как группу статичных людей. Что же касается вопроса о константности установки, то она представлена почти во всех 100% случаев (от 90 до 100%). То же самое нужно сказать и о стабильности ее (100%). При этом нужно заметить, что почти во всех этих случаях (90%) установка сохраняет свой грубо-статический характер. Наряду с этим оказывается, что фиксированная установ­ка интересующей нас группы испытуемых иррадиирует в значительно широких масштабах: она распространяется с зрительной области на гаптическую и мускульную и с этой последней, наоборот, на зрительную и гаптическую области. То же самое нужно сказать и относительно гаптической установки, которая без задержки переходит на остальные две сенсорные области. При этом нужно заметить, что иррадиирующая установка почти во всех случаях сохраняет форму грубо-статической. Характерно, что в громадном большин­стве случаев выступает контрастная форма иллюзии, кото­рая остается доминантной почти во всех случаях иррадиации установки. Итак, мы можем заключить, что фиксированная установ­ка статичных личностей сильно возбудима, грубо-статична, интермодальна, константна и достаточно широко иррадиирована. Такова картина фиксированной установки статичных людей. Но если оценить поведение этих людей, их деятельность в осуществление заданий, принимаемых ими на себя, то мы должны признать, что в данном случае им приходится пре­одолевать внутреннюю противоречивость, пронизывающую их сущность. Если бы вся деятельность статичных людей протекала непосредственно по линии характеризующих их установок, то, нет сомнения, она представляла бы совершен­но иную картину — мы имели бы перед собой подлинную картину поведения шизофреника. Но фактически этого нет, и в кругу статичных людей нередко можно найти деятелей с выдающимися способностями. Спрашивается, чем объяснить это обстоятельство, что корригирует особенности статичных людей, делая их полез­ными деятелями общества? Нет сомнения, что это делает объективация — способ­ность, действующая у них с заметной силой. Эти люди остав­ляют впечатление, что деятельность их протекает по преиму­ществу под бдительным контролем их сознания. Им прихо­дится постоянно задерживать импульсы своих установок и выбирать линии своей активности лишь после того, как на базе возникшей объективации мысленно признается ими це­лесообразность какого-нибудь из конкретных видов деятель­ности, а затем усилиями воли принимаются меры к проведе­нию его в жизнь. Статичные люди — люди объективации, которые прежде всего на этой базе становятся способными корригировать свою не совсем нормально структурированную сущность. Поэтому понятно, что акты объективации переживаются ими значительно более остро, чем людьми динамической струк­туры. Они сами жалуются на болезненность этих пережива­ний, на большое напряжение, к которому приходится им при­бегать, чтобы выбрать и актуализировать установку, соответ­ствующую той, которая на базе объективации была признана ими целесообразной. 3. Вариабельные люди. Обратимся наконец к исследова­нию установки третьей группы испытуемых — группы вари­абельных людей. Нужно, однако, иметь в виду, что группа эта включает в себя по крайней мере две достаточно отличающи­еся друг от друга подгруппы. Это — вариант стабильных и вариант лабильных людей. Попытаемся выяснить наиболее существенные особенно­сти установок этих групп. А. Вариабельно-стабильные лица. Первая группа вариа­бельных людей — группа вариабельно-стабильных — отлича­ется от других по преимуществу одной существенной особен­ностью. Они обращают на себя внимание значительно разви­той силой своих потребностей, и поэтому поведение этих людей идет по линии активации установок удовлетворения этих потребностей. При фиксировании установки ведущую роль играет у них прежде всего субъективный фактор — сила потребностей, ищущих удовлетворения. Это соотношение факторов установки — преобладание субъективного фактора над объективным — накладывает свой специфический отпе­чаток на всю типологию установки вариабельно-стабильно­го человека. Попытаемся охарактеризовать вкратце эту уста­новку. Прежде всего следует выдвинуть далеко идущую ее вариабельность. Это значит, что люди этой типологической группы редко или почти никогда не обнаруживают призна­ков константности своих установок. Совершенно наоборот. Установка их варьирует от момента к моменту, выступая в самых разнообразных формах: то она является грубо-динамической, то пластико-динамической, то она выдвигается в форме пластико-статнческой, ю в форме грубо-статической, часто имеет форму строго локализованной, иногда же доста­точно широко иррадиированной установки. Словом, уста­новка людей этой группы крайне вариабельна. Но вариабельность установки характеризует и другую группу наших испытуемых. Спецификой же этой группы нужно признать стабильность ее варьирующих установок. Это значит, что вариабельная установка в этих случаях до­вольно прочно сохраняет свое содержание — она остается вариабельной в строго очерченных границах. Поэтому-то мы и говорим, что вариабельная установка этой группы людей отличается стабильностью. Если выразить в цифрах степень распространенности этих признаков среди наших испытуе­мых то мы должны подчеркнуть, что в обоих случаях про­цент ее доходит до 100. Правда, каждый из этих признаков установки представлен в разных чувственных модальностях не всегда одинаковыми численными показателями (напри­мер, стабильность установки в гаптике выше, чем в оптике), но разница здесь не столь велика, чтобы необходимо было специально считаться с ней. Следовательно, особенностью лиц этой группы является то обстоятельство, что они могут на ряд существенно друг от друга отличающихся явлений реагировать одинаковыми установками, и наоборот, на ряд одинаковых ситуаций в раз­ное время — разными установками. Допустим, например, что после пяти установочных экспозиций у субъекта вырабаты­вается грубо-статическая установка. Через некоторое время оказывается, что этот же субъект в тех же условиях дает гру­бо-статическую или пластико-статнческую установку; может случиться и так, что в данном случае установка у него не фик­сируется вовсе. Не касаясь других сторон установки, которые отличают­ся теми же свойствами вариабельности и стабильности, я хочу остановиться на способности объективации наших ва­риабельно-стабильных субъектов. Опыты проводились с ними (5 испытуемых) по методу фиксации установки по­средством чтения и письма. Возникающая в опытах задерж­ка вызывала у испытуемого объективацию критического сло­ва, в результате чего он фиксировал его достаточно опреде­ленно как русское слово. Однако испытуемый не оказался в состоянии написать это слово сразу как русское; он писал его в латинской транскрипции, как все еще латинское слово. Для того чтобы преодолеть импульс фиксированной установки и реализовать совершившийся факт объективации, испытуе­мому необходимо прибегнуть к довольно сильному напряже­нию. Только после такого напряжения он оказывается в со­стоянии сделать это. Таким образом, мы можем заключить, что вариабельно­стабильный субъект достаточно легко совершает акты объек­тивации. Но он оказывается не в силах столь же легко раз­вить и волевые акты, необходимые для того, чтобы реализо­вать результаты этой объективации. Б. Вариабельно-лабильные люди. Другую группу вариа­бельных субъектов представляют люди вариабельно-лабиль­ных установок. В характеристику этой группы нужно выдви­нуть в первую очередь обращающую на себя внимание сла­бость их потребностей. В противоположность первой группе вариабельных они характеризуются тем, что фиксируют свои установки под приоритетом ситуации, на базе которой воз­никают и закрепляются эти последние. Можно утверждать, что в установках этих людей внешний фактор играет более значительную роль, чем это имеет место в других случаях. Это обстоятельство накладывает на лиц вариабельно-ла­бильной установки специфическую печать, которая и выдви­гает их в особую группу, отличающуюся от всех остальных групп наших испытуемых. Какова же установка вариабельно-лабильных людей? Прежде всего нужно подчеркнуть, что в данном случае мы имеем дело лишь с подгруппой вариабельных людей. Следо­вательно, нет нужды специально подчеркивать, что установ­ку и этих людей нужно характеризовать как вариабельную. Специфическую особенность их установки нужно видеть прежде всего в ее лабильности, доходящей чуть ли не до 100% всех случаев (фактически до 96%). Они обнаруживают различные формы протекания своих фиксированных уста­новок: чаще слабую, но иногда и сильную пластико-динамическую или грубо-динамическую установку, иногда, в неко­торых случаях, и грубо-локальную или грубо-иррадиированную. Бывает и так, и притом нередко, что установка этой группы испытуемых не фиксируется вовсе. Не лишено интереса, что и возбудимость установки этих людей вариабельна: она меняется от субъекта к субъекту, да­вая достаточно далеко расходящиеся данные. При этом уста­новка ограничивается областью ее первоначального возникновения: она не распространяется на другие чувственные модальности, иррадиирует слабо, хотя и не всегда локально ограничена (показатели иррадиации — от 36 до 21%). Особенно следует иметь в виду сильную лабильность на­ших испытуемых: фиксированная установка у них сохраня­ет силу часто не более одного часа, нередко даже меньше это­го времени. Не исключается возможность фиксации установки и на базе представления. Но она крайне слаба и обусловливает не более одной-двух иллюзий. Согласно с этим проявляется у них и способность объективации, которая лишь сравнитель­но редко приводится в деятельное состояние для целей за­держки импульсивных актов поведения. Нельзя не видеть, в какой степени ярко отражаются эти особенности установки во всем поведении лиц вариабельной установки. Но на этом мы не можем здесь остановиться. Мы выдвигаем этот вопрос лишь для .дальнейшего детального исследования. 2. Объективация как независимая от установки сила. Все эти три группы наших испытуемых отличаются друг от друга значительно своеобразными особенностями фиксиро­ванных установок. Если наиболее крупная из этих групп — группа динамической установки — представляет собой пре­обладающее большинство наших испытуемых, то относи­тельно двух остальных групп — группы статической и груп­пы вариабельной установок — этого сказать нельзя. Они объединяют в своих рядах лишь незначительное число испы­туемых. Тем не менее все же нужно признать, что люди — обыч­ные работники, строители жизни — значительно отличают­ся друг от друга по типу своих установок. Однако эта разни­ца большой роли не играет. Если, несомненно, наиболее при­способленными следует считать людей динамической установки, то и две остальные группы играют не менее зна­чительную роль. Правда, если судить по типу установок, это­го нельзя было бы ожидать от них. Но фактически лица этих групп, особенно люди статической установки, обычно хоро­шо справляются со своими задачами и в ряде случаев зани­мают выдающееся положение в обществе. Мы видели, что это объясняется активностью объекти­вации, представленной в той или иной степени у всех наших испытуемых. Это можно сказать особенно относительно двух последних групп. Конечно, способность объективации пред­ ставлена и у динамичных субъектов. Но у них она активиру­ется легко и действует без напряжения, так что обращает на себя не много внимания. Что же касается лиц двух остальных групп, то акты объективации. как мы видели выше, осуществ­ляются у них с заметным затруднением. И это потому, что развивающимся на их базе актам мышления и воли прихо­дится преодолевать силу природных импульсов — силу им­пульсов статических пли вариабельных установок - и вызы­вать к жизни стремление к целесообразной активности, ча­сто противоречащей импульсам этих установок» Таким образом, если судить по результатам этого рода де­ятельности, нельзя видеть разницу между лицами, представ­ляющими значительно расходящиеся типы установки. Они все могут стоять на одинаково высоких ступенях произво­дительности. Такова роль активности на базе объективации, свойственной представителям всех этих установочных типов. Это даст нам возможность утверждать, что способность объективации освобождает человека от прямой зависимости от природных установок и открывает ему путь к независимой объективной деятельности. Она дает ему силу самостоятель­ного, объективно обоснованного воздействия на обстоятель­ства и управления ими; она освобождает человека от прямой, безусловной зависимости от природы и помогает ему стать независимой от нее силой, способной управлять ею. Однако природные особенности человека, в данном слу­чае особенности его установки, продолжают в нем существо­вать, но они продолжают существовать в нем в снятом виде и, следовательно, ведущего значения в деятельности челове­ка более не имеют» На уровне объективации человек стано­вится как бы независимой от своей природы силой и начина­ет управлять обстоятельствами в согласии с объективно с ними связанными особенностями. Но природная установка человека все же дает себя чув­ствовать. Она находит свое выражение в личных пережива­ниях субъекта и воздействует иа него в определенном, специ­ально ей соответствующем направлении. Лица статической, как и лабильной установок имеют свои личные переживания, которые в общем можно бы было характеризовать как доста­точно тяжелые. Возникает вопрос: насколько постоянна, неизменяема установка субъекта? Насколько подвержена она влиянию об­стоятельств и не остаются ли по этой причине лица с этой установкой жертвой этой последней на всю свою жизнь? 3. Проблема константности установки у человека. Если допустить, что люди рождаются с определенными установ­ками или же приобретают их в жизни раз навсегда и оконча­тельно, то тогда, конечно, не остается сомнения в констант­ной, неизменной природе наших установок. Если же, на­оборот, считать, что установка находится в существенной зависимости от условий, в которых она возникает, определя­ется и фиксируется в них, то в таком случае придется при­знать, что она ни в какой степени не относится к разряду раз навсегда данных, неизменных категорий. Достаточно поставить этот вопрос, чтобы ответ на него стал для нас совершенно бесспорен. Именно, если судить об установке по характеру условий, необходимых для ее возник­новения, то не подлежит сомнению, что она не может отно­ситься к категории врожденных, раз и навсегда данных сущ­ностей, потому что как понятия потребности, так и среды относятся к группе явлений, зависимых от постоянно меня­ющихся условий существования организма. Следовательно, уже одного анализа условий возникнове­ния установки достаточно для того, чтобы видеть, что раз на­всегда разграниченных, фаталистически предопределенных установок не существует» Тем не менее мы попытаемся обратиться к фактам наблю­дения, чтобы выяснить, нет ли там данных, подтверждающих правильность этого положения. Мы должны проследить случаи, в которых, ввиду резко изменившихся условий жизни, сам субъект преобразился бы радикально, с тем чтобы выяснить, что произошло с типиче­скими особенностями фиксированной установки — остались ли они нетронутыми или и они подверглись специфическим изменениям, соответствующим наличным типологическим сдвигам у данного индивида. Мы имеем ряд наблюдений, которые показывают, что такие случаи действительно встречаются[38 - В. Норкадзе. Характер и фиксированная установка. 1948.]. В жизни некоторых из изученных нами лиц имели место события крупного обще­ственного значения, которые одновременно тесно были свя­заны и с личной судьбой этих лиц. События эти, как оказа­лось, сыграли в жизни этих людей роль факторов, произвед­ших глубокий переворот в структуре их личности: лица с вариабельным характером оказались динамически или ста­тически установленными, как и наоборот, динамичные или статичные люди вдруг стали типичными носителями особен­ностей вариабельного человека. Сделать эти наблюдения не оказалось трудным, поскольку вопрос касается лиц, исследо­ванных сначала в довоенные годы, а затем вторично в годы после войны, в которой некоторые из этих людей принимали прямое участие. Из этого материала мы приведем здесь случай, который, вообще говоря, можно было бы считать типичным. Одна из испытуемых — она подробно была изучена в годы до начала Отечественной войны — производит впечатление сильного, убежденного, социально и заодно альтруистически настроен­ного человека. Она берется за дело энергично и решительно и обычно с успехом завершает его. По всем признакам перед нами человек с решительной волей и твердым характером. Она не поддается своим увлечениям, как бы они ни были сильны, и всегда готова помочь нуждающемуся. Словом, пе­ред внешним наблюдателем стоит человек с сильными соци­альными и альтруистическими тенденциями, готовый реши­тельно и стойко бороться за их осуществление. Но стоит при­стальнее вглядеться в нашу испытуемую, чтобы сейчас же убедиться, что в данном случае мы имеем дело лишь с внеш­ней видимостью, что на самом деле она представляет собой полную противоположность тому, чем она кажется. Можно утверждать, что здесь мы имеем чуть ли не завершившийся факт полного разрыва между делом и внутренним миром человека. Исследование фиксированной установки этого субъекта показывает, что она грубо-статична, иррадиирована, кон­стантна и интермодально-стабильна. Но вот через семь-восемь лет после этого мы еще раз встречаемся с тем же субъектом. За эти годы в жизни ее про­изошла значительная перемена: муж ее пошел на фронт, и она осталась одна. Застигнутая неожиданными событиями, она быстро втянулась в заботы о своих детях, об их воспита­нии и здоровье. Ее индивидуалистические и эгоистичные тенденции начали отступать, и в ней вырос сильный, альтру­истически и социально настроенный индивид, окончательно освободившийся от былой своей раздвоенности» Внутренний разлад прошел, по-видимому, бесследно, и перед нами вста­ла вполне гармоничная личность, не чувствующая в себе ров­но ничего из былых своих внутренних терзаний. Если судить по всему этому, то в испытуемой произошел перелом, и конфликтный субъект стал вполне гармоничным человеком. Интересно посмотреть, что же произошло с ее установкой. Осталась ли она все той же или в ней произошли какие-нибудь перемены? Опыты показывают, что и установка нашей испытуемой подверглась резким изменениям. Вместо грубо-статическо­го испытуемая оказывается пластико-дииампчески установ­ленным субъектом. В этом отношении она стала совсем дру­гим человеком. Что же касается других моментов установки, то здесь она осталась менее изменившейся: фиксированная установка у нее стабильна, иррадиирована и интермодально­константна, хотя и в ограниченных пределах — следы вариа­бельности в какой-то, правда незначительной, степени, но пока еще все же прослеживаются у нее. Таким образом, мы видим на этом примере, что типоло­гическая структура установки человека не представляет со­бой ничего рокового и неизменного. Наоборот, она может подвергаться существенным изменениям: например, стати­чески установленный субъект может стать динамически установленным. Но для этого необходимы более или менее резкие переломы в окружающих человека условиях, измене­ния, выходящие за рамки обычного течения его жизни. Таких примеров немало. Однако необходимы дальней­шие исследования, которые должны показать ближе, в каких условиях возникают эти изменения и в каких направлениях они протекают. 4. Область установок у человека. Допустим, что акт объективации завершился и возникший на ее базе процесс мышления разрешил задачу во вполне определенном смыс­ле. За этим обычно следует стимуляция установки, соответ­ствующей разрешенной задаче, а затем и усилие для целей ее осуществления, ее проведения в жизнь. Таков чисто челове­ческий путь психической деятельности. Возникает вопрос: не считать ли в процессе активности психической жизни человека этот путь единственно необхо­димым путем, который не оставляет более места для непо­средственной активности установки? Выше, при анализе проблемы объективации, мы пришли к выводу, что субъект обращается к ее актам только в том слу­чае, когда в этом возникает необходимость — когда он стоит перед задачей, не поддающейся разрешению под непосред­ственным руководством установки. Но если этого нет, если задача может быть разрешена и непосредственно, на базе установки, то в таких случаях в активности объективации нет нужды и субъект обходится лишь мобилизацией соответ­ствующих установок. Допустим, что задача впервые была разрешена на базе объективации. В таких случаях, при повторном выступлении той же или аналогичной задачи, в объективации нет более нужды и она разрешается на базе соответствующей установ­ки. Раз найденная установка может пробуждаться к жизни и непосредственно, помимо впервые опосредовавшей ее объек­тивации. Так растет и развивается объем установочных со­стояний человека: в него включаются не только непосред­ственно возникающие установки, но и те, которые когда-то раньше были опосредованы актами объективации. Круг установок человека не замыкается такого рода уста­новками — установками, опосредованными случаями объек­тивации и возникшими на ее основе собственными актами мышления и воли. Сюда нужно отнести и те установки, которые впервые когда-то были построены на базе объектива­ции других, например творчески установленных субъектов, но затем они перешли в достояние людей в виде готовых фор­мул, не требующих более непосредственного участия процес­сов объективации. Опыт и образование, например, являют­ся дальнейшими источниками такого же рода формул. Им посвящается специальный период в жизни человека — школьный период, захватывающий все более и более значи­тельный отрезок времени нашей жизни. Но обогащение та­кого же рода сложными установками продолжается и в даль­нейшем — опыт и знание человека беспрерывно растут и рас­ширяются. Таким образом, расширение области человеческих уста­новок в принципе не имеет предела. В нее включаются не только установки, развивающиеся непосредственно на базе актуальных потребностей и ситуаций их удовлетворения, но и те, которые возникали когда-нибудь на базе лично актуализованных объективаций или были опосредованы при со­действии образования — изучения данных науки и техники. Если иметь все это в виду, то станет ясно, до какой степе­ни далеко стоят друг от друга области установок человека и животных. Ведь эти последние не знают объективации, и у них не может быть опосредованных ею установок. Животное ограничивается лишь областью фиксированных в его жизни установок, и притом установок, в значительной степени диф­фузных, не в пример человеку, установки которого диффе­ренцируются чем дальше., тем тоньше. Поэтому не может быть сомнения, что установка конста­тируется и у животных и активность их строится на ее базе, но это не значит, что животное отождествляется с человеком» Возникающая у общественного человека объективация рез­ко меняет состав и характер его установок. Поднимая чело­века иа высокие ступени развития, она содействует дальней­шему осложнению, уточнению и дифференциации и его не­посредственно актуальных установок. Таким образом, разница между человеком и животным в области установки является, несомненно, существенной. Заключение Подведем итоги сказанному. На человеческой ступе­ни развития мы встречаемся с новой особенностью психиче­ской активности, с особенностью, которую мы характеризуем как способность объективации. Она заключается в следую­щем: когда человек сталкивается в процессе своей активно­сти с каким-нибудь затруднением, то он, вместо того чтобы продолжать эту активность в том же направлении, останав­ливается на некоторое время, прекращает ее, с тем чтобы по­лучить возможность сосредоточиться на анализе этого за­труднения. Он выделяет обстоятельства этого последнего из цепи непрерывно меняющихся условий своей активности, за­держивает каждое из этих обстоятельств перед умственным взором, чтобы иметь возможность их повторного пережива­ния, объективирует их, чтобы, наблюдая за ними, решить наконец вопрос о характере дальнейшего продолжения ак­тивности. Непосредственным результатом этих актов, задерживаю­щих, останавливающих нашу деятельность, является воз­можность воспризнания их как таковых — возможность идентификации их: когда мы объективируем что-нибудь, то этим мы получаем возможность сознавать, что оно остается равным себе за все время объективации, что оно остается са­мим собой. Говоря короче, в таких случаях вступает в силу прежде всего принцип тождества. Но этого мало! Раз у нас появляется идея о тождествен­ности объективированного отрезка действительности с са­мим собой, то ничто не мешает считать, что мы повторно мо­жем переживать эту действительность любое число раз, что она за все это время остается равной себе. Это создает психо­логически в условиях общественной жизни предпосылку для того, чтобы объективированную и, значит, тождественную себе действительность обозначить определенным наимено­ванием; короче говоря, это создает возможность зарождения и развития речи. На базе объективированной действительности и разви­вающейся речи развертывается далее и наше мышление. Это оно представляет собой могучее орудие для разрешения возникающих перед человеком затруднений, оно решает вопрос, что нужно сделать для того, чтобы успешно продол­жать далее временно приостановленную деятельность. Это оно дает указания на установку, которую необходимо акту­ализировать субъекту для удачного завершения его дея­тельности. Но для того чтобы реализовать указания мышления, нуж­на специфически человеческая способность — способность совершать волевые акты — необходима воля, которая созда­ет человеку возможность возобновления прерванной ак­тивности и направления ее в сторону, соответствующую его целям. Таким образом, мы видим, что в сложных условиях жиз­ни человека, при возникновении затруднений и задержке в его деятельности, у него активируется прежде всего способ­ность объективации — эта специфически человеческая спо­собность, на базе которой возникают далее идентификация, наименование (или речь) и обычные формы мышления, а затем, по завершении мыслительных процессов, и акты воли, снова включающие субъекта в целесообразном направлении в процесс временно приостановленной деятельности и гаран­тирующие ему возможность удовлетворения поставленных им себе целей. Объективация — специфически человеческая способ­ность, и на ее базе существенно усложняется и запас фик­сированных у человека установок. Нужно иметь в виду, что установка, опосредованная на базе объективации, может ак­тивироваться повторно, в соответствующих условиях, и не­посредственно, без нового участия акта объективации. Она включается в круг имеющихся у субъекта установок и вы­ступает активно, наряду с прочими установками, без вмеша­тельства акта объективации. Таким образом, становится по­нятным, до какой степени сложным и богатым может сде­латься запас человеческих установок, включающих в себя и те, которые были когда-нибудь опосредованы на базе объек­тивации. IV. Установка в психопатологии О целостности основы психологических явлений 1. Постановка проблемы. В настоящее время можно считать окончательно установленным, что в основе психоти­ческих и психоневротических состояний лежит не какая-ни­будь определенная аномалия частного характера, не заболева­ние в сфере каких-нибудь отдельных психических функций, а некоторый целостный процесс, касающийся патологической личности как целого. Поиски болезненных симптомов в обла­сти отдельных психических функций, можно сказать, не при­водят к положительному результату. Сенсорные функции остаются все теми же функциями, так же как и другие психические функции, представленные у человека. Словом, с уверенностью можно сказать, что не­редко бывает, что в случаях психических заболеваний сами психические функции как таковые остаются нетронутыми и в основном могли бы функционировать так же, как и в нор­мальном состоянии. Патологическим, по-видимому, является не какая-нибудь отдельная функция, а нечто, имеющее более основное, более целостное, личностное значение. Можно полагать, что бо­лезнь поражает в этом случае не какие-нибудь отдельные функции, а саму личность, оперирующую ими. Поэтому нет ничего удивительного, что в случаях заболеваний или просто снижений отдельных психических функций — сенсорных, моторных или даже, быть может, и интеллектуальных — лич­ность в общем продолжает оставаться в границах нормы. Поэтому наиболее яркие формы проявления психоза сле­дует искать не в отдельных психических или каких-нибудь других функциях больного человека, а скорее в его целост­ной личностной структуре. Из всего того, что мы узнали выше об установке челове­ка, мы имеем основание полагать, что психическое заболева­ние должно найти свое выражение в изменениях этой целост­ной структурной сущности. Это предположение ставит перед нами задачу изучить ус­тановку у человека при разных психотических состояниях. 2. О методе изучения установки у больных. Имеющийся в нашем распоряжении метод исследования установки каса­ется в основном лишь ее фиксированных форм» Поэтому мы принуждены и в этом случае ограничиться изучением фик­сированной установки наших больных. Но метод наш, как, впрочем, и всякий другой экспериментальный метод, прин­ципиально допускает у испытуемого наличие готовности подвергнуться испытанию и, значит, следовать указаниям экспериментатора. Нормальные испытуемые не представля­ют в этом отношении никаких затруднений: они легко пони­мают задачу и готовы исполнить все требования руководи­теля. Другое дело опыты с психически больными» Они не все­гда способны считаться с желанием экспериментатора, и поэтому обычная структура опытов, предполагающая готов­ность испытуемого подвергаться исследованию, мало подхо­дит для этих случаев. Естественно, возникает вопрос, как выйти из этого затруднения? В опытах с животными мы пользуемся тем, что предлага­ем им корм, который достаточно энергично активирует их деятельность. Быть может, в том же направлении следовало бы построить и опыты с психически заболевшими людьми! Но в случаях обострения приступа и при этих условиях не всегда можно ждать успеха. Поэтому мы решили ограничиться, пока у нас других воз­можностей не имеется, лишь теми данными, которые можно получить у больных в сравнительно спокойном состоянии. В этом случае у нас нет необходимости внести какие-либо бо­лее или менее существенные изменения в структуру наших обычных опытов; в основном они протекают и здесь в своей обычной форме. Шизофрения Займемся прежде всего больными шизофренией. Их мы изучали и раньше[39 - К. Д. Мдивани. Фиксированная установка при шизофрении. 1936.]. Но предметом систематических исследований шизофрения стала у нас лишь в последнее вре­мя. Сейчас ею занимается весь состав патопсихологического отделения нашего института, и мы используем здесь некото­рые из результатов его исследований, чтобы попытаться раз­решить стоящую перед нами проблему о состоянии фикси­рованной у шизофреника установки и о той роли, которую она у него играет. 1. Результаты опытов по установке шизофреника. В ра­боте сотрудника И. Т. Бжалава[40 - И. Т. Бжалава. Фиксированная установка больных шизофренией. 1947.] мы имеем достаточно боль­шой материал, который дает нам возможность поставить ин­тересующий здесь нас вопрос. Всего было исследовано 195 больных. Из них 32, т. е. 14,5% общего числа больных, оказа­лись в состоянии, исключающем возможность использова­ния их в качестве испытуемых. По той или иной причине, хорошо известной в клинике шизофрении (состояние остро­психотического переживания, деградация и т. д.), не оказа­лось возможным актуализировать у них желание следовать указаниям руководителя опытов, т. е. вызвать у них «потреб­ность» увидеть задачу в условиях опыта и попытаться дать соответствующую реакцию. Поэтому эти 32 больных долж­ны были выпасть из общего числа испытуемых. Другую группу составляли больные, которые лишь вре­менами соглашались следовать указаниям экспериментато­ра и обыкновенно давали данные, в достоверности которых никогда нельзя было быть уверенным. И эти лица (их 30 че­ловек, т, е. 13,1%) выпадают из общего числа наших испыту­емых. Если из общего числа испытуемых (195 человек) исклю­чить представителей этих двух групп, т. е. 62 человека, мы получим все же достаточно высокую цифру больных (133 ис­пытуемых), на данных которых можно было бы базировать­ся при исследовании типических форм установки шизофре­ника. Прежде всего следует отметить, что из результатов опы­тов обращает на себя внимание в первую очередь факт рас­щепленности фиксированной установки шизофреника в зависимости от реципирующих органов, используемых в каждом отдельном случае. Мы знаем, что в норме фиксиро­ванная установка действует совершенно одинаково, незави­симо от того, какие органы принимают участие в рецепции воздействующих на субъекта раздражителей. В неотобран­ной массе испытуемых не имеет значения, в какой чувствен­ной сфере стимулируется фиксированная установка — в гап­тической или оптической; в обоих случаях мы получаем практически одинаковое число иллюзий. Правда, в оптиче­ской сфере число случаев иллюзий несколько ниже, чем в гаптической, но в норме разница эта не настолькозначитель- на, чтобы нужно было бы специально считаться с ней. Зато в случаях опытов с одной из групп наших больных эта разница столь чувствительна, что она невольно обраща­ет на себя внимание. Так, группа больных в 37 человек, т. е. 16,4% всех случаев, дает до того явную диссоциацию уста­новки в зависимости от разницы реципирующих органов, что пройти мимо этого факта без должного внимания не пред­ставляется возможным. А именно: в то время как все 100% этих испытуемых (все 37 человек) фиксируют установку вгаптической области, в зрительной это удается сделать лишь 16 лицам (43,2%). Таким образом, факт диссоциации в области этих двух реципирующих органов не вызывает сомнения; причем зри­тельная сфера оказывается менее подверженной фиксации установки, чем сфера гаптическая. Мы здесь особо подчерки­ваем этот факт, с тем чтобы потом, при изучении установки в случаях эпилепсии, иметь его в виду. Если из общей массы испытуемых выделить этих 37 лиц, характеризующихся столь явной диссоциацией установки в зрительной и гаптической областях, и отдельно проследить все доступные нам стороны действия их фиксированной установки, то мы получим значительно расходящиеся дан­ные и в некоторых других случаях (табл. 17), а именно: пока­затель возбудимости фиксации установки в гаптической сфе­ре значительно выше (75,6%), чем в оптической (37,5%), Разница между этими сферами, впрочем, видна и со сторо­ны динамичности: в то время как оптически фиксированная установка представляет собой динамическую форму в преде­лах 75,6%, гаптически фиксированная характеризуется го­раздо менее значительной цифрой (13,5%). Зато заметно чаще она выступает в форме статической фиксированной установки (86,5%). Таблица 17. Наконец, резко различаются обе эти сенсорные сферы и константностью фиксации установки: в гаптической области она представлена 65% испытуемых, в то время как в оптиче­ской мы имеем всего лишь 25%. В остальных отношениях, как это видно из табл. 18, суще­ственной разницы между показателями фиксированных установок, по-видимому, нет. Так что если характеризовать фиксированную установку этой группы больных по преобла­дающим в обеих чувственных модальностях ее формам, то мы должны будем сказать, что эта фиксированная установка отличается грубостью, прочностью, лабильностью и локаль­ностью. Что же касается остальных особенностей установ­ки — ее возбудимостит статичности и константности, то в гап­тической области они представлены в высоких показателях, в то время как в оптической они остаются лишь на низких ступенях своего развития. Таблица 18. Следовательно, мы могли бы характеризовать интересу­ющую нас группу шизофреников в целом как людей по пре­имуществу грубой, лабильной, локальной и достаточно прочной установки. Если же к этому прибавить и те особенности, которые являются доминирующими лишь в одной — гапти­ческой — области, то в таком случае нам пришлось бы назвать дополнительно и легкость возбудимости, константность и особенно статичность фиксированной установки. Остается последняя, самая многочисленная группа боль­ных шизофреников (96 человек, т. е. 42,6% всех случаев), ко­торая существенно отличается от только что рассмотренной нами и потому должна быть выделена особо. Разница преж­де всего заключается в том, что в этом случае, в противопо­ложность предшествующему, нет никакой диссоциации меж­ду состоянием фиксированной установки в исследованных нами сенсорных областях: данные об установке в гаптиче­ской сфере в основном и существенном целиком совпадают с данными об установке в области зрения. Но это положение оказывается верным лишь в том случае, если достигнуть сте­пени оптимальной фиксации установки в обеих чувственных модальностях, а для этого достаточно бывает обычно 15 установочных экспозиций. Если эффект фиксации в гаптике в этих условиях доходит до 100%, то в оптике он не ниже 81,2%. Цифры эти настолько близки друг к другу, что мы имеем основание утверждать, что в условиях оптимальной фиксации установка в обеих этих сенсорных областях дает приблизительно одинаковые показатели. Разница между этими сенсорными областями выступает лишь в степени их возбудимости. Зрительная сфера значи­тельно отстает в этом отношении от гаптической: при двух экспозициях в гаптике установка фиксируется в 96,4% всех случаев, тогда как при том же числе установочных экспози­ций в зрительной области число случаев фиксации не превы­шает 58,3%. Однако это обстоятельство не является суще­ственным, и оно может быть оставлено здесь без внимания. Обратимся к детальному сличению данных установки в обеих сенсорных модальностях и в других отношениях. Табл. 18 включает в себя результаты всех опытов, проведен­ных с этой целью. Обращает на себя внимание в первую очередь крайне низкий уровень показателей пластических и динамических форм установки. Мы можем утверждать, что установка шизофреника изучаемой нами группы статична и груба. Но наряду с этим она прочна и особенно сильно иррадиирована. Менее решительные показатели имеем мы по отношению к константности и стабильности установки шизофреника. Таким образом, мы видим, что фиксированная установка изучаемой нами группы шизофреников должна быть харак­теризована как грубая, прочная, статичная и иррадиированная установка, которая в большинстве случаев бывает константной и стабильной. Мы находим, таким образом, что наши больные распада­ются на две значительно отличающиеся друг от друга самостоятельные группы. Для того чтобы яснее представить себе их различие, сопоставим данные обеих этих групп, причем для ясности картины ограничимся лишь показателями гап­тической сферы установки (табл. 19). Таблица 19. Табл. 19 показывает (в процентах), что при наличии сход­ства между двумя группами наших испытуемых есть и значительная разница между ними. Разница эта касается преж­де всего показателей иррадиации установки: в то время как у представителей первой группы этих показателей почти нет вовсе (8,1%), у представителей второй группы она — ирра­диация — представлена во всех случаях без исключения (100%). Это наиболее существенное различие, которое мож­но констатировать у представителей обеих этих групп наших испытуемых. Но наряду с этим они отличаются и со стороны стабиль­ности установок: в то время как испытуемые первой группы характеризуются чаще лабильной установкой (72,9%), пред­ставители второй группы, наоборот, в такой же степени от­личаются ее стабильностью. Во всем остальном установка обеих этих групп дает при­близительно одинаковые показатели. Обращает на себя вни­мание разве только сравнительно значительная разница меж­ду показателями случаев наличия пластичных и динамичных форм установки: в то время как испытуемые второй группы мало или почти совсем их не имеют (14,1% и 2%), в первой группе они представлены сравнительно более высокими по­казателями (24,4% и 13,5%). Что же можно сказать относительно обеих этих групп шизофреников? Нет сомнения, что прежде всего данные ир­радиации установки проводят резкую разграничительную линию между ними. Правда, во многом остальном они мало отличаются друг ог друга, но разница но линии иррадиации столь значительна, что вряд ли было бы обоснованно оста­вить ее без должного внимания. Если, с одной стороны, все 100% лиц второй группы обращают на себя внимание иррадинрованиостыо своей установки, то в первой группе, если не считать трех испытуемых, все без исключения явля­ются носителями локальной установки. Конечно, это явле­ние ни в какой степени нельзя считать нормальным, так же как ненормально и наличие 100% глубокой иррадиации уста­новки у лиц второй группы. Но оно резко противоположно этой же особенности лиц второй категории, т. е. громадного большинства испытанных здесь шизофреников. Если принять во внимание существенную важность этой особенности установки в случае шизофрении, тогда придет­ся допустить, что лица первой категории не относятся, во всяком случае, к типичным представителям этого заболева­ния, и все наше внимание нужно сосредоточить на предста­вителях второй группы. Нам придется считать, что это они являются наиболее типичными шизофрениками и что и кар­тину динамики их фиксированной установки следует счи­тать специфически шизофренической. Из общего числа испытанных в данном случае больных (133 лица) к этой по­следней группе, т. е. к группе истинных шизофреников, от­носятся 96 человек (73%), а к первой группе — лишь сравни­тельно небольшое число подвергшихся испытанию больных, именно 37 человек (27%). Таким образом, мы находим, что значительное большин­ство лиц (73%), подвергшихся нашему экспериментальному исследованию, является константным носителем прочной, грубой, статической, стабильной иррадиированной установ­ки. Это дает нам основание считать, что при интересующем нас здесь заболевании выступают, как правило, именно эти формы фиксированной установки. В таком случае нужно допустить, что в основе шизофре­ний лежит, между прочим, и специфическое изменение в дей­ствии фиксированной установки больного — изменение ее в сторону грубости, статичности и иррадиированности. Это было бы бесспорно, если бы мы не знали случая на­личия тех же форм установки и у лиц, которых к настоящим шизофреникам отнести нет никаких оснований. Выше, при типологическом анализе нормальных испытуемых, мы видели, что, несомненно, существует группа лип, установка кото­рых отличается как раз грубостью, статичностью и иррадиированностью, т. е. именно теми особенностями, что и фикси­рованная установка основной массы наших шизофреников. Однако это не мешает им оставаться в ряду здоровых людей и вести вполне нормальный образ жизни. Это — группа так называемых статичных субъектов. Следовательно, не может подлежать сомнению, что вскрытые нами формы деятельно­сти установки шизофреников не могут считаться достаточ­ной основой их психического заболевания. Это значит, что необходимо искать эту основу, быть мо­жет, в другом направлении. Дело в том, что анализ установ­ки наших больных еще не вполне закончен и мы должны сейчас обратиться к изучению специфической, чисто челове­ческой формы установки, к тому, что мы называем объекти­вацией. Итак, что знаем мы относительно способности объектива­ции при шизофрении? 2. Объективация у шизофреника. Нельзя считать, что эта способность в настоящее время уже изучена нами в дос­таточной степени. Сейчас имеются лишь начальные попыт­ки ее исследования, и мы можем использовать полученные данные, чтобы попытаться разрешить стоящий перед нами вопрос. В качестве метода экспериментального исследования объективации шизофреника было использовано сле­дующее[41 - В. Квиникадзе. Акт объективации у шизофреников. 1947.]. Испытуемый получает ряд отдельных слов (числом 8) на знакомом ему языке. Это делается для того, чтобы фиксиро­вать у него установку на чтение на данном языке. Девятое сло­во предлагается в критическом опыте. Оно написано тем же шрифтом, что и установочные слова, но взято из лексикона другого языка, не того, к которому относятся слова устано­вочных рядов. Затем повторяются снова эти последние (по три слова в ряду), а за ними следуют но два критических сло­ва в каждом опыте. Слова экспонируются при помощи обыч­ного мнемометра. Само собой разумеется, испытуемый должен быть в состо­янии подчиниться указаниям экспериментатора и иметь го­товность выполнить точно его задание. Оно формулируется следующим образом: «Смотрите сюда в окошечко! Здесь бу­дут показываться слова. Читайте их громко!» Восьми уста­новочных слов оказывается достаточно для того, чтобы фик­сировать установку на чтение их на соответствующем языке, т. е. на языке этих установочных слов. Но следующее слово относится уже не к тому языку, иа который только что фик­сировалась установка. Следовательно, здесь может иметь место или беспрепятственное восприятие письменного изоб­ражения этого слова, но без всякого осознания его значения, или сейчас же за его чтением — факт некоторой задержки, остановки на нем, — оно должно выпасть из стройного ряда установочных слов и сделаться предметом специального на­блюдения, должно быть объективировано испытуемым, с тем чтобы выяснить, что это за слово. Коротко: условия опыта таковы, что они могут стимули­ровать у испытуемого акт объективации, который дает ему возможность рефлексии о природе данного слова. Но, как мы видели, испытуемый может поступить и иначе: он может про­пустить критическое слово без специальной на нем задерж­ки, может обойтись без его объективации. Само собой разу­меется, для точного выполнения условий этих опытов акт объективации необходим, и нормальные субъекты, подверг­шиеся испытанию в аналогичных условиях, всегда обра­щаются к нему — этому акту объективации. Что касается шизофреников, то эти опыты вполне доступны им и они, сле­довательно, могут быть использованы для испытания спо­собности их обращаться в необходимых условиях к актам объективации, а зат ем на их основе и к актам мышления. В качестве испытуемых были взяты больные — шизофре­ники, изъявившие готовность выполнить все поручения экспериментатора, вытекающие из условий опытов. Ниже мы приведем результаты испытаний 52 больных, среди которых были случаи кататонической и параноидальной шизофре­нии, как и гебефрении, парафрении и simplex’a. Каковы же результаты, полученные на этих больных? Они могут быть формулированы следующим образом: в то время как способность полной объективации оказывается налицо всего лишь у 9 больных (17% из общего числа наших испытуемых), во всех остальных случаях встречаются уже другие разновидности реакции на предложенные испытуе­мым задачи. Чтобы понять смысл этих данных, остановимся на них несколько подробнее. Прежде всего нужно отметить, что все 9 лиц, у которых удается обнаружить способность объективации, производят в этих опытах в общем впечатление нормальных людей. Ког­да они читают критическое слово (например, в ряду грузин­ских какое-нибудь русское слово), они несколько приоста­навливаются и повторяют его два-три раза, причем в конце концов уже в русском произношении. Совершенно не оста­ется сомнения, что им все же удается объективировать его. Поведение этих лиц в данном случае ни в чем существенном не отличается от поведения нормальных людей, если не счи­тать разве только того, что процесс объективации происходит здесь не сразу, а обычно в результате некоторой более или менее заметно выраженной задержки. К числу этих же лиц можно было бы отнести еще 2 испы­туемых, если бы им удалось более или менее продолжитель­но задерживаться и сосредоточиваться на объективирован­ном ими содержании. Но это оказывается для них невозмож­ным: они сейчас же упускают из виду совершенный ими же акт объективации, так что исключается всякая возможность развернуть на ее основе соответствующие процессы мыш­ления. К этой же группе можно присоединить дополнительно еще 7 испытуемых, которым определенно удается совер­шить акт объективации, но лишь временами и урывками: то они оказываются в силах сделать это, то нет. Во всяком случае, нет никаких оснований вполне отказать им в этой способности: она у них налицо, но активация ее не всегда в их власти. Если обратиться сейчас к испытуемым другой категории, т. е. лицам, которые не могут вовсе объективировать воздействующие на них раздражения, то здесь придется отметить наличие определенного числа групп, отличающихся друг от друга в ряде существенных особенностей. Прежде всего обращает на себя внимание группа испыту­емых (9 лиц), которые разрешают предложенную им экспериментальную задачу всегда безошибочно и без задержки; они ясно переживают языковое различие установочных и критических слов, т. е. знают, что одни из них русские, а дру­гие, например, грузинские. Нужно полагать, в данном случае мы имеем дело с испытуемыми, у которых установка в усло­виях наших опытов не фиксируется, и по этой причине им легко удается избегать ошибок, легкодопустимых в услови­ях факта фиксации установки. Другая группа испытуемых (13 лиц) оказывается способ­ной читать предложенные ей ряды слов без всякой задерж­ки, но сейчас же обнаруживается, что лица этой группы со­вершенно не осознают значения прочитываемых ими слов. Если бывает, что они прочитывают какое-нибудь из слов не­правильно, а иногда даже коверкают его, то они зтого не за­мечают и, не делая никаких поправок, продолжают читать дальше. Таким образом, в этом случае мы имеем дело с лица­ми, сознание которых как бы выключено из процесса чтения, поскольку этот последний представляет собой активную ра­боту мысли, гарантирующую понимание значений, связан­ных с графическим изображением слов. Следующая далее группа испытуемых (12 лиц) в резуль­тате установочных опытов получает значительную фикса­цию установки, которая принимает определенно статиче­скую форму. Критические слова воспринимаются ими как слова, взятые из лексикона установочных рядов; например, критическое слово «гора» они воспринимают как грузинское слово «гора». Эти лица остаются во власти своих актуальных установок, не будучи в силах обратиться к актам объекти­вации. Таким образом, строго говоря, лишь 17% наших испыту­емых обнаруживают в условиях опытов способность объек­тивации. Остальная же их масса оказывается, в той или иной степени, не в силах обратиться, когда это нужно, к актам объективации и развернуть на ее базе процессы мышления. Но здесь может возникнуть вопрос: не является ли это заключение специфичным лишь для условий наших опытов? Ведь в них дело касается довольно сложного акта — чтения слов, и притом слов, взятых из лексикона не одного, а двух языков (установочные слова относятся к одному, а критиче­ские к другому из известных испытуемому языков). Поэто­му было бы целесообразно повторить те же опыты в более до­ступных испытуемым условиях. По этим соображениям в другой серии опытов больным предлагается составленная из 17 отдельных частей мозаич­ная постройка, и они должны определить, что она собой пред­ставляет. В случае, если испытуемый затрудняется в этом, ему оказывается нужная помощь. Когда испытуемый дает удовлетворительный ответ, ему говорят: «Это сооружение я сейчас разрушаю! Вы должны его восстановить!» По разру­шении постройки к куче полученного в его результате мате­риала мы прибавляем, незаметно для испытуемых, три-четыре отдельные единицы, которые мало чем отличаются от ос­тальных экземпляров этой кучи. Испытуемый пытается в этих условиях восстановить разрушенную постройку. Удовлетворяют ли условия этих опытов требованиям, предполагающим обязательное наличие способности объек­тивации? Когда испытуемому предлагают восстановить ту же постройку, у него обычно появляется готовность сделать это. Но для того, чтобы разрешить задачу, не оказывается до­статочным взять любую фигуру и положить ее на любое место. Для разрешения задачи требуется нечто большее — требуется специально разглядеть фигуру, испытать ее не только со стороны формы, но и объема, чтобы найти ей над­лежащее место. Таким образом, чтобы правильно разрешить задачу, у испытуемого возникает потребность объективации отдельных единиц мозаики. Условия опытов, следователь­но, имеют в виду способность объективации. К ней должен обратиться испытуемый, чтобы удовлетворительно разре­шить стоящую перед ним задачу. Поскольку опыты эти не предъявляют никаких специаль­ных требований к знаниям и умениям испытуемого, они от­личаются от экспериментов с чтением и могут быть квалифи­цированы как более подходящие при работе с лицами с психическими заболеваниями. Недостаток опытов, однако, следует видеть в том, что они слишком явно стимулируют по­требность объективации; опыты построены так, что с самого начала заставляют испытуемого внимательно рассмотреть каждый отдельный элемент, чтобы найти ему соответствую­щее место в целом мозаики. Каковы же результаты этих опытов с нашими больными? Как и следовало ожидать, опыты сильно стимулируют боль­ных к актам объективации. Больные с самого начала оказы­ваются вынуждены осмыслить особенности каждой данной фигуры с точки зрения места, которое им принадлежит в це­лом. Оказывается, что большинство больных (42 человека) относятся именно к этой группе испытуемых. Значительно меньше число больных, вовсе не объективирующих находя­щиеся перед ними фигуры; они подбирают какую-нибудь фигуру и помещают ее куда попало; таких больных мы нашли не более трех. Наконец, 6 человек оказались в таком состо­янии, что, ввиду проявленного ими негативизма, опыты с ними не дали результатов. Однако внимательный анализ поведения первой группы испытуемых показывает, что способность объективации представлена у них не в одинаковой степени и что в общем большинство обнаруживает более или менее значительный дефект в активировании этой способности. Мы могли бы ска­зать, что способность объективации в достаточно полной мере представлена лишь у 15 испытанных нами больных. Ха­рактерно, однако, что в этой группе встречается сравнитель­но большое число лиц, относящихся с определенным недове­рием к своим силам: им кажется, что они не в силах разре­шить предлагаемые им задания, и этим они несколько отличаются от вполне нормальных людей. Еще дальше отступают от нормы представители последующих групп наших испытуемых. Можно различать несколь­ко таких групп, обнаруживающих некоторые своеобразные особенности при разрешении стоящих перед ними экспери­ментальных задач. Одни из них стоят ближе к возможности разрешения этих задач, другие — дальше. Но для них всех характерна одна особенность: они затрудняются разрешить стоящие перед ними задачи -- им просто не удается это сде­лать, несмотря на то что в некоторой помощи эксперимента­тор им не отказывает. Они жалуются, что не привыкли или просто не могут исполнить заданий, которые касаются ско­рее инженера, но не их, «Это дело инженера», — заявляют наши испытуемые. Можно думать, что это заявление не ли­шено оснований, что в данном случае испытываются дей­ствительно специально конструктивные способности, а не просто способности к объективации. Но внимательный ана­лиз показывает, что интерес экспериментатора здесь вовсе не направлен на установление степени правильности возводи­мых больными конструкций: они могут быть и не совсем пра­вильными. Интерес его заключается лишь в том, чтобы уви­деть, насколько обнаруживает испытуемый способность со­вершать акты объективации для того, чтобы на их основе делать попытку возведения объективируемых им кон­струкций. Нужно иметь в виду, что среди испытуемых встречаются иногда и такие, которым ровно ничего не стоит разрешить поставленную перед ними задачу: они быстро и беспрепят­ственно возводят требуемые от них конструкции. Им удает­ся это сделать без необходимых для этого актов объектива­ции, они импульсивно выполняют задание. Это специально одаренные люди, которые могли бы быть мастерами дела, если бы они отдались ему. В нашем случае речь идет не о них. Мы говорим лишь о людях, которым удается разрешить предлагаемые им задачи лишь в том случае, если они найдут в себе способность обратиться к акту объективации тех сто­рон конструкций, которые им прямо или непосредственно не даются. Задача заключается не в выяснении степени конст­руктивных способностей наших испытуемых, а лишь в их умении сделать некоторые из сторон конструкций специаль­ным объектом своего наблюдения, с тем чтобы получить воз­можность развернуть мышление на этой основе и таким пу­тем найти наиболее надлежащий способ разрешения сто­ящей перед ними задачи. Нет нужды специально останавливаться здесь на всех по­пытках разрешения задачи, к которым прибегают наши ис­пытуемые. Отмечу только, что наиболее часто встречаются случаи, когда больные, приступив к решению задачи, сразу же останавливаются на каком-нибудь, часто недостаточно обоснованном способе ее разрешения, но «детерминирующая тенденция», которая появляется у них в данном случае, ока­зывается слишком слабой — она меркнет, прежде чем приво­дит к актам решения задачи, уступая, таким образом, место непосредственным, импульсивным актам поведения. В об­щем, получается определенное впечатление, что наши испы­туемые не способны достаточно продолжительно удержать­ся на ступени объективации для того, чтобы суметь развер­нуть на ее основе свои мыслительные способности и прийти к удовлетворительному разрешению задачи. Они быстро соскальзывают с этого состояния. Так случается, что задача ими не разрешается и они, утомившись, в конце концов во­все отказываются от дальнейших попыток в этом направле­нии. Таким образом, мы видим, что наши больные и в этих опытах не оказываются способными дать нам что-нибудь су­щественно новое сравнительно с тем, что мы получили от них выше в опытах с текстом. Что же говорят нам эти данные в целом? Как в первом, так и во втором случае мы встречаемся с некоторым, хотя и незначительным, числом лиц, которым как будто и удается правильно и сравнительно легко разрешить предлагаемые им задачи. Однако если внимательно приглядеться к этим случаям, то принуждены будем сказать, что здесь перед нами состояние, в котором наши больные хотя и оказыва­ются более или менее адекватными ситуации, но сравни­тельная поверхностность их суждений все же не оставляет сомнения в том, что мы имеем дело с не вполне нормальны­ми субъектами. Еще яснее это видно в опытах с остальными больными, которым, собственно, вовсе не удается разрешить предло­женные им задачи, хотя все они и обнаруживают более или менее определенную готовность сделать это. Как мы видели, они принимают предложение экспериментатора, обнару­живая желание выполнить его, но не оказываются в силах сделать это: главным образом потому, что им не удается со­средоточиться на задаче. Словом, во всех этих случаях чув­ствуется явно выраженная недостаточность способности объективации. Итак, мы можем заключить, что в случаях шизофрении мы имеем дело с более или менее явным дефектом способно­сти объективации, и нужно полагать, что это служит одной из психологически понятных причин своеобразного сниже­ния поведения больного. Выше, при описании состояния объективации, мы убеди­лись, что это — одна из наиболее существенных особенностей психологии человека. Анализ поведения шизофреника пока­зывает, что патология в этом случае несомненно затрагивает и эту способность: объективация шизофреника становится определенно дефективной. Но если это так, то это значит, что в этом случае мы имеем дело с явлениями глубоких измене­ний в психической жизни больного — мы имеем дело со сни­жением уровня, на котором работает психика нормального человека. Выше мы говорили относительно планов психиче­ской жизни вообще и видели, что у человека, ввиду наличия способности объективации, следует различать несколько та­ких планов. Отсюда становится понятным, что вся система психической жизни человека должна стать иной — она дол­жна совершенно перестроиться, если лишить ее способнос­ти объективации. В случае шизофрении мы имеем дело не­сомненно, хотя и не исключительно, с явно выраженным ак­том поражения этой способности. Но значит ли это, что шизофреник, лишившись способно­сти объективировать явления и развивать акты своей дея­тельности на высоком уровне, этим самым снижается просто до уровня нормальной психической жизни животного? До­статочно поставить этот вопрос, чтобы сейчас же дать иа него отрицательный ответ. Шизофреник, конечно, продолжает быть человеком, но человеком, лишенным того, что является специфической особенностью его психики; он продолжает быть больным, не­нормальным человеком. Нужно помнить, что заболеванию предшествует до­статочно длительный период нормального развития. Сле­довательно, заболевает более или менее сложившийся, нор­мальный человек. На базе установившейся способности объективации у него развивается интеллект — способность логического мышления — и затем, или наряду с ним, и воля — эта основа регулированного, истинно человеческого поведе­ния. Когда начинает разрушаться способность объективации, естественно, прекращается нормальная работа и всех этих систем, базирующихся иа ее основе: и интеллект и воля ста­новятся формами психической активности, лишенными сво­его обычного нормального основания. Будучи лишены его, и мышление и воля начинают проявляться в патологических формах деятельности, и это продолжается до исходных со­стояний шизофрении, в которых они постепенно снимаются, и больной все ближе и ближе подходит к состоянию живот­ного, с которым его, однако, никогда в полной мере нельзя идентифицировать. Дальнейшие исследования должны показать, как широко и в каких направлениях и формах находит свое отражение этот основной сдвиг в психике шизофреника. Они же долж­ны сосредоточить внимание и на разрешении проблемы о специфике зтого сдвига. 3. Типологические основы шизофрении. При попытке типологической классификации людей, ведущих жизнь в нормальных условиях, мы остановились на мысли о необхо­димости разделить их в основном на три большие группы: па группу динамичных, группу статичных и группу вариабель­ных людей. Строго говоря, истинно нормальными следовало бы признать группу динамичных людей, тогда как статичных вместе с вариабельными нужно было бы отнести к категории субъектов, в той или иной мере отступающих от обычной нормы. Однако анализ поведения последних показывает, что те­чение их жизни обычно не выходит из нормального русла и они остаются в общем вполне приспособленными людьми. Более того, не исключена возможность, что в кругу этих лиц встречаются люди, которые по уровню своей одаренности и степени талантливости нередко превосходят обычных сред­них представителей группы динамичных людей. Поэтому, конечно, нет оснований исключить их из числа нормальных субъектов, строителей общечеловеческой жизни. Это обстоятельство, однако, не исключает вопроса об от­ношении того или иного типа нормального человека к той или иной форме психического заболевания. Перед нами воз­никает именно этот вопрос в отношении шизофрении: не встречаются ли среди здоровых типов и такие люди, которые по структуре своего характера особенно близко стояли бы к шизофрении и в случае заболевания должны были бы в ос­новном пополнять ряды шизофреников? Выше, при изучении типов людей, достаточно ярко отли­чающихся друг от друга, мы имели случай говорить относи­тельно той группы субъектов, которых коротко можно бы было назвать группой лиц статической установки. В резуль­тате изучения их фиксированной установки выяснилось, что все они характеризуются прочной, константной, грубой, ста­тической, стабильной, иррадиированной установкой. Это значит, что группа нормальных испытуемых со ста­тической установкой является носительницей в общем такой же фиксированной установки, как и основная группа боль­ных шизофреников: их установка, как мы видели выше, также прочна, константна, груба, статична, стабильна и иррадиированна. Но, само собой разумеется, можно констатировать и су­щественную разницу, которая имеется между ними. При анализе субъектов со статической установкой мы обратили внимание, что они обычно отличаются достаточно резко вы­раженной объективацией — способностью, на базе которой вырастают специфически человеческие функции интеллекта и воли. Вмешательство этих могучих видов активности, покоящихся на базе объективации, открывает субъекту воз­можность нормального руководства своей жизнедеятельно­стью. Но допустим, что способность объективации поражается. В таком случае мы должны допустить и факт снижения ин­теллекта и воли. Можно сказать, что в этих условиях функ­ции эти снижаются и субъект остается в распоряжении лишь тех форм фиксированной установки, которые вообще ха­рактеризуют людей этой группы. Это значит, что поведение их в основном будет развиваться непосредственно на базе представленной у них фиксированной установки, т. е. точно такой, которая характерна для лиц, пораженных шизо­френией. Таким образом, становится понятным, что основной фонд, из которого пополняются ряды шизофреников, это прежде всего люди статической установки. Эпилепсия Результаты нашего анализа шизофрении и выводы, к которым мы пришли, ставят перед нами вопрос: не следует ли искать основ и других психических заболеваний в том же направлении, что и в случае шизофрении? В частности, этот вопрос мы ставим прежде всего в отношении эпилепсии. Ги­ляровский, заканчивая главу о сущности этого заболевания, спрашивает: «В каком отношении к существу болезни нахо­дятся особенности характера эпилептика? Что между этими сторонами клинической картины существует определенная связь, не подлежит никакому сомнению. Можно думать, что характер, как и вообще психические особенности, это — что-то основное, фон, на котором развивается наклонность к су­дорожным формам реакции»[42 - В. А. Гиляровский. Психиатрия. 1938. С. 368.]. Имея в виду понимание проблемы типологической струк­туры человека, мы, естественно, вполне поддерживаем пред­лагаемую здесь постановку вопроса и спрашиваем себя: не следует ли искать основы интересующего нас заболевания в том же направлении, в котором мы ее нашли в случае шизо­френии? Иначе говоря, нет ли каких-нибудь специфических изменений в установке эпилептика, которые могли бы иметь отношение к сущности его заболевания? 1. Фиксированная установка эпилептика. Вопрос этот приводит нас к необходимости поставить наши опыты фиксированной установки над больными-эпилептиками. Это уже сделано несколько лет назад нашим сотрудником И. Т. Бжалава[43 - И. Т. Бжалава. К психопатологии эпилепсии (клинико-психологич. исследование): Дис. д-ра психол. наук. 1944.], и мы коснемся здесь лишь основных резуль­татов его опытов, поскольку они имеют непосредственное от­ношение к поставленному здесь вопросу. Исследованию подверглись 100 больных генуинной или эссенциальной эпилепсией. Результаты этих опытов оказа­лись не во всех случаях одинаковыми. Определенно выясни­лось, что среди больных следует различать три группы, из которых каждая дает в основном особую картину протекания фиксированной установки. Причем выяснилось, что группы эти представлены в количественном отношении среди испы­туемых больных далеко не одинаково: в то время как одна из них включает в себя 72% всего состава испытуемых, другая ограничивается 20%, а третья — 8%. Какова же картина фиксированной установки первой группы испытуемых? Иначе, какова картина установки гро­мадного большинства больных эпилепсией? Если проследить полученные данные но отдельным сто­ронам установки, мы получим следующую картину. Возбудимость фиксированной установки. Она оказалась у наших больных довольно неодинаковой. Первая, основная, группа больных (72 человека, т. е. 72% общего числа боль­ных) на 2-3 установочные экспозиции дает статическую установку, но эта установка в 45% всех случаев оказывается пластичной, т. е. она меняет свою форму, проявляясь то в виде контрастной, то в виде ассимилятивной иллюзии. Это число установочных опытов указывает нам на нижний порог возбудимости установки у нашей группы испытуемых. Если мы увеличим число установочных экспозиций до 5, то полу­чим во всех случаях (100%) сплошь грубую статическую установку. При этом оказывается, что дальнейшее увеличе­ние числа установочных экспозиций — вплоть до 15 — нисколько не меняет этой картины: установка остается грубой, статической. Это обстоятельство дает нам основание считать, что оптимальная возбудимость установки у этой основной группы эпилептиков достигается 5 установочными экспози­циями. Вторая группа больных (20% общего числа испытуемых) обращает на себя внимание тем, что у нее нижний порог воз­будимости совпадает почти в полной мере с ее оптимальным порогом; у этой группы больных установка фиксируется в результате 2-3 экспозиций, и этого вполне достаточно для того, чтобы фиксация оказалась оптимальной. Таким обра­зом, порог оптимальной возбудихмости здесь несколько ниже, чем у лиц первой группы испытуемых. Наконец, остальные 8 испытуемых показывают несколь­ко своеобразную картину: 37% из них, т. е. 3 субъекта, дают типичную для себя фиксированную установку на 2-3 уста­новочные экспозиции. Для остальных пяти лиц для первых признаков фиксации, т. е. ее нижнего порога, необходимо по крайней мере пять установочных экспозиций, а для установ­ления оптимального порога число этих последних должно быть доведено до 10. Это значит, что данная группа больных занимает особое место — она включает в себя лиц различной меры возбуди­мости фиксированной установки: у одних она не выше 2-3 экспозиций, а у других она доходит до 10. Таким образом, мы находим, что основная масса наших больных (72%) достигает типичной формы своей фиксиро­ванной установки уже в результате 5 установочных экспози­ций. Остальные две незначительные группы имеют другие показатели — 2-3 и 10 экспозиций. Ликвидируемость фиксированной установки. Вопрос о ликвидации установки в результате повторного воздействия критических экспозиций представляет самостоятельный ин­терес. Как всегда, так и в этом случае ликвидируемость уста­новки измеряется числом критических экспозиций, необхо­димых для того, чтобы испытуемый освободился от фикси­рованной установки и перешел к адекватному восприятию действующих на него раздражений. В наших опытах оказа­лось, что ликвидируемость установки не у всех эпилептиков одинакова. Из трех групп наших испытуемых первые две дают сплошь одинаковые показатели, а именно: если давать испытуемым этих групп оптимальное число установочных опытов (обычно 15 экспозиций), то все они окажутся носи­телями статической установки. Это значит, что ни один из наших больных не оказывается в силах пробиться к конста­тированию равенства критических объектов, т. е. ни один из них не оказывается в силах освободиться от действия фик­сированной у него установки и получить возможность адек­ватного восприятия действующих на него раздражителей. Нужно при этом иметь в виду, что это положение остается в силе если не при всяком числе критических экспозиций, то во всяком случае при 50-100 экспозициях. Другое дело — испытуемые третьей группы! Они с само­го же начала оказываются в силах пробиться к правильной оценке действующих на них раздражений. Вместо статиче­ской у них оказывается установка динамическая, которая и дает им эту возможность. Но число лиц этой группы слишком незначительно. Их всего восемь человек, т. е. 8% всего числа испытуемых, в то время как остальные 92% дают сплошь показания, указыва­ющие на статический характер их фиксированной установки. Если принять во внимание, что нормальные испытуемые дают обычно почти только показатели динамической уста­новки, то станет бесспорно, что в данном случае мы имеем дело с явным дефектом. Итак, мы можем сказать, что вопрос о ликвидируемость фиксированной установки у эпилептиков разрешается отрицательно: их характеризует явно статическая форма фикси­рованной установки. Фазы фиксированной установки эпилептика. Как мы уже знаем, нормальный испытуемый в процессе критических экспозиций обнаруживает ступенчатую изменяемость своей установки, которая, проходя несколько фаз, уступает место установке, адекватной данной ситуации. Иначе обстоит дело в случаях эпилепсии. Опыты с боль­ными показывают, что они и в этом отношении значительно отличаются от здоровых людей. Именно оказалось следую­щее: у эпилептиков, как правило, с самого же начала высту­пает безусловно контрастная форма иллюзии. Это значит» что установка их фиксируется в сильной степени, несмотря на то что число установочных опытов может и не превышать пяти. Характерно, что, несмотря на сравнительно незначи­тельное число установочных экспозиций, фаза этих контра­стных иллюзий оказывается необычайно продолжительной; она не подвергается каким-нибудь более или менее заметным изменениям и в таком виде продолжает доминировать у ис­пытуемых, не уступая своего места какой-нибудь другой установке, отличающейся от нее по степени или качеству. Так, фиксированная установка эпилептика отличается своей грубостью — она всегда контрастна — и, значит, и боль­шой силой» поскольку не допускает выступления ассимиля­тивных форм. Характерно, что это явление остается в силе не только в отношении какой-нибудь отдельной группы наших испыту­емых, но и в отношении ко всем названным выше трем груп­пам. Следовательно, грубость — это наиболее общая черта установки эпилептиков. Объединив полученные до этого результаты, мы можем охарактеризовать эпилептика как человека с легковозбуди­мой, грубо-статической фиксированной установкой. Иррадиация установки. Вопрос о степени иррадиации установки, как мы знаем, исследуется в основном следую­щим образом: установочные экспозиции производятся в од­ной чувственной модальности, например в гаптической, а критические — в другой, например зрительной, и, в зависи­мости от полученных результатов, мы судим о степени ирра­диации установки из одной сенсорной сферы в другую. В результате такого рода опытов у наших эпилептиков получе­ны следующие результаты, Лица первой группы испытуемых почти не имеют случа­ев иррадиации из гаптической области в зрительную (всего таких случаев не более 4%). Несколько больше случаев ир­радиации в противоположном направлении: из зрительной области установка иррадиирует у 18% наших испытуемых. На основании этих данных мы можем характеризовать установку эпилептиков первой группы в основном как уста­новку локальную, почти лишенную свойства иррадиации. Лица второй группы представляют полную противопо­ложность этому: мы видим, что иррадиация у них пред­ставлена во всех случаях максимально высокими показателя­ми (100%). Если сравнить эти цифры с данными третьей группы ис­пытуемых, то мы увидим, что нигде эти группы так близко не подходят друг к другу» как в этом случае: иррадиацию из гап­тической области в зрительную дают 62,5% испытуемых, а из зрительной в гаптическую — 50%. Таким образом, в опытах на иррадиацию мы впервые по­лучаем результаты, в которых вторая и третья группы, давав­шие до этого всегда далеко расходящиеся результаты, срав­нительно близко подходят друг к другу. В общем обе эти группы обращают на себя внимание большой способностью иррадиации установки, тогда как первая группа, т. е. основ­ная группа эпилептиков, наоборот, радикально отличается от них резко выраженной локальностью своей фиксированной установки. Мы можем сказать, что эта группа эпилептиков (72% общего числа исследованных в этом случае больных) занимает совершенно самостоятельное место, поскольку ир­радиация установки в той или иной степени представляет собой общее явление для двух остальных категорий наших испытуемых. Естественно возникает вопрос: насколько далеко распро­страняется эта способность у эпилептиков? Мы ведь имеем возможность измерить локализацию установки в еще более узких границах — можем проверить, не иррадиирует ли ус­тановка, фиксированная в одном из имеющихся у нас парных органов (глаза, руки, ноги), и на другой член пары. Эти опыты протекают следующим образом: испытуемый сравнивает между собой одинаковые по весу, но отличающи­еся друг от друга по объему шары, но делает это так, что за­дача возлагается на одну из рук; в установочных опытах он поднимает левой рукой сначала малый, потом большой шар, чтобы сравнить их между собой (и эти опыты повторяются 15 раз). Затем, в критических опытах, он получает равные шары один за другим в правую руку с заданием сравнить их сукцессивно между собой. Приблизительно то же самое де­лается и в зрительной области: испытуемый получает тахис­тоскопически два круга различной величины один за другим, причем он воспринимает их одним глазом, в то время как другой глаз он держит в это время закрытым. За этим следу­ют критические опыты; в них принимает участие только дру­гой глаз — тот, который в установочных опытах оставался закрытым, и испытуемый после 15 таких экспозиций сравни­вает между собой пару следующих друг за другом равных кругов. Совершенно аналогичные опыты можно построить и для других чувственных модальностей. Результаты этих экспериментов оказались вполне анало­гичными данным, полученным в описанных выше опытах. У лиц первой, наиболее многочисленной, группы уста­новка не иррадиирует с одной руки на другую или с одного глаза на другой. Она остается ограниченной пределами сво­его первоначального возникновения — пределами того глаза или той руки, которые принимали непосредственное участие в установочных опытах. Таким образом, мы можем сказать, что установка преоб­ладающего большинства наших испытуемых не иррадииру­ет, она остается строго локально ограниченным состоянием. Совершенно иную картину представляют данные второй группы испытуемых. Здесь, как мы видели выше, установка, фиксированная в одной какой-нибудь сенсорной области, беспрепятственно иррадиирует в другую область; например, установка, закрепленная в гаптической сфере, распространя­ется и на зрительную, и наоборот. Само собой разумеется, то же самое нужно сказать и относительно корреспондирующих органов. Словом, феномен иррадиации установки представ­лен у лиц второй группы (20% всего числа наших испытуе­мых) во всех случаях почти без всякого исключения. Наконец, третья группа больных — самая незначительная из всех (8%) — занимает совершенно своеобразную позицию. Оказывается, что, во-первых, они дают в этих опытах не все­гда одинаковые результаты, т. е. нет ни одного испытуемого, который давал бы во всех вариациях опытов те же показания; если, например, опыт касается корреспондирующих органов (например, рук) и иррадиация здесь оказывается актуальной» то это не значит, что то же самое будет иметь место и при ис­пытании другой пары корреспондирующих органов или же разных сенсорных областей (скажем, гаптической и оптиче­ской). Во-вторых, если, несмотря на эти особенности отдель­ных испытуемых, мы все же учтем все случаи иррадиации установки, имевшие место в опытах с этой группой лиц, то найдем, что число их доходит до 50% как при испытании кор­респондирующих, так и других независимых органов. Все это указывает, что данные этой незначительной группы испыту­емых при характеристике общей массы больных могли бы быть оставлены без внимания. О стабильности фиксированной установки эпилептика. Характерные особенности эпилептика — ярко выраженная его неподвижность и иепластичность — дают себя чувство­вать по всей линии действия его фиксированной установки. Прежде всего это следует отметить с точки зрения продолжи­тельности ее во времени, с точки зрения ее стабильности. Со­ответствующие опыты показывают, в какой высокой степе­ни она характеризуется этой особенностью. Нам интереснее всего в первую очередь познакомиться с основной группой эпилептиков. Результаты экспериментального исследования этой группы вскрывают нам характерные особенности, в оди­наковой степени относящиеся ко всем ее членам без исклю­чения. Оказывается, что фиксированная установка у них от­личается высокой степенью стабильности и притом без ма­лейших признаков вариабельности, а именно: если испытать у эпилептика фиксированную у него установку через день, два и т. д., то она оказывается сохранившейся без видимых изменений. То же самое остается в силе и через недели и даже месяцы после дня фиксации данной установки. Таким образом, фиксированная установка эпилептиков оказывается неизменно стабильным, сохраняющимся в тече­ние месяцев феноменом. Но в данном случае речь вдет лишь относительно основ­ной группы наших испытуемых. Спрашивается: можно ли сказать то же самое и относительно остальных двух групп? Что касается испытуемых второй группы, то данные опы­тов с ними показывают, что они совершенно не отличаются от представителей основной группы: они, так же как и эти последние, дают все 100% одинаково высокостабильной установки. Иначе обстоит дело с третьей группой. Представители ее и в этом случае отступают от остальных наших испытуемых. Стабильной оказывается здесь установка лишь у 62,5% все­го состава группы. Остальные 37,5% представляют случаи более или менее лабильной установки. Таким образом, мы видим, что из 100 наших испытуемых 92 являются носителями крутостабильной, в продолжение месяцев действующей фиксированной установки. Константность фиксированной установки эпилептика. Данные относительно стабильности установки эпилептика достаточно определенно указывают на несомненный факт ее константности. Тем не менее специальное исследование это­го вопроса у наших больных все же нельзя считать излиш­ним. Мы знаем, что константность установки измеряется числом повторных опытов через определенные промежутки времени (обычно через каждые 24 часа), в которых установ­ка обычно не меняется ни в каком отношении. В нашем слу­чае опыты, включавшие по 15 установочных экспозиций, повторялись через каждые 24-48 часов 7 раз. Результаты их суммированы (в процентах) в табл. 20. Таблица 20. Мы видим, что испытуемые первой, т. е. нашей основной, группы все без исключения сохраняют фиксированную уста­новку в течение 5 суток. То же делают и лица второй группы: они и в этом случае идут рука об руку с испытуемыми пер­вой группы больных. Другое дело третья группа. Она и здесь стоит особняком: в то время как через сутки все 100% испы­туемых характеризуются той же установкой, что и раньше, через двое суток дело меняется, и число таких испытуемых спускается сразу до 62,5%, т. е. до шести лиц, и это сохраня­ется вплоть до конца опытов, если не считать третьих суток, когда процент испытуемых опять поднимается до 75. Прочность фиксированной установки при эпилепсии. Ка­кова же прочность фиксированной установки у наших боль­ных? На этот вопрос можно было бы дать более или менее точный ответ на основании данных, имеющихся у нас в ре­зультате исследования других особенностей установки эпи­лептика. Но он был разработан в специальных опытах, и для того, чтобы иметь точные данные, обратимся к результатам этих опытов[44 - И. Т. Бжалава. К психопатологии эпилепсии. ]. Во всех этих группах наших испытуемых число критиче­ских экспозиций было увеличено до 100. Первая, основная, дала бесконечный ряд обычных реакций — иллюзий контра­ста, и не оказалось в этом ряду ни одного случая, чтобы у кого-нибудь возникла реакция равенства или ассимилятив­ная иллюзия. Это значит, что прочность фиксированной установки при эпилепсии не подлежит сомнению — она дает исключительно высокие показатели. Те же результаты были получены и в опытах со второй группой больных. Но третья группа дает и здесь совершенно другую картину: несмотря на значительное увеличение чис­ла критических экспозиций (у 5 лиц из 8), природа реакций не меняется и установка продолжает оставаться все время грубо-динамической. Но у 3 испытуемых мы получаем не­сколько иную картину: при увеличении числа установочных экспозиций до 30 сначала на некоторое время они дают сплошь ряд контрастных иллюзий, но в конце концов (через 30-50 таких опытов) и они возвращаются к своему обычно­му типу реакций. Таким образом, эта группа испытуемых и здесь продолжа­ет занимать особое положение, зато все остальные оказыва­ются субъектами исключительно твердой фиксированной установки. 2. Специфика фиксированной установки эпилептика. Чтобы подвести итоги всему сказанному и попытаться дать характеристику фиксированной установки эпилептика, мы должны сначала разобраться в вопросе о значении для нашей цели данных этих трех групп испытуемых. Поскольку данные третьей группы почти во всех отноше­ниях отклоняются от данных двух остальных групп и притом группа эта включает в себя лишь незначительное число лиц (не более 8), то при характеристике эпилептика материал этот можно оставить без внимания. Что касается второй группы испытуемых, то хотя она во многих отношениях и дает те же результаты, что и первая, но в одном, очень существенном, отношении радикально отли­чается от нее. А именно: фиксированная установка этой груп­пы испытуемых оказывается иррадиированной, в то время как у лиц первой группы она совершенно лишена этой осо­бенности и имеет чисто локальный характер. Это крайнее расхождение между обеими группами в столь существенном отношении принуждает нас при характеристике установки эпилептика оставить без внимания и данные второй группы испытуемых (20%). Остается первая группа больных (72% общего числа ис­пытуемых), представляющая собой удивительно однообраз­ную согласованную картину фиксированной установки. Мы имеем основание считать, что это и есть типичная картина установки эпилептика. Эта установка в общем должна быть характеризована как сравнительно легковозбудимая, грубая, статическая, локальная, константная, стабильная, прочная, фиксированная. Поскольку наиболее характерными ее осо­бенностями являются грубая статичность и локальность, мы можем обозначить ее условно этими тремя терминами, гово­ря, что у эпилептика грубая, статическая, локальная фикси­рованная установка. 3. Типологические основы эпилепсии. Возникает вопрос: нет ли среди нормальных людей лиц, которые являлись бы носителями такой же грубой, статической, локальной уста­новки, какую имеют эпилептики? Если обратимся к соответствующим материалам, то мы найдем там данные относительно статической фиксированной установки группы статичных людей[45 - В. Норакидзе. Указ. соч. С. 345 и след.], которые очень близко подходят к картине фиксированной установки эпилептика. Это — одна из групп конфликтных людей со статической уста­новкой, т. е. эпилептоиды. Фиксированная установка их ока­зывается такой же, как и установка эпилептика: это — грубая, статическая, локальная установка, которая сравнительно лег­ковозбудима, константна и стабильна. Строго говоря, не вид­но разницы между установкой лиц этой группы и группы эпи­лептиков. Однако это все же далеко еще не эпилептики. Прежде все­го у них никогда не бывает эпилептических припадков с их характерным моторным выражением, А затем — это нормаль­ные члены общества, полезные работники, достигающие иногда значительно высоких ступеней общественного поло­жения. Среди выдающихся представителей творческих ра­ботников или исторических деятелей можно назвать не од­ного представителя этой категории. Следовательно, нужно полагать, что основу эпилептиче­ского заболевания не надо искать в наличии припадков. Та­кого же рода припадки констатируются, например, и в слу­чаях истерии — заболевания, которое в значительной степе­ни отличается от эпилепсии. В факте припадков, нужно полагать, мы имеем дело с патологическим явлением, ко­торое нельзя рассматривать как специфически эпилепти­ческое. Не касаясь вопроса о настоящей сущности этой болезни, мы обратимся к некоторым из психологических особенно­стей, имеющих место при эпилептоидии и при эпилепсии. Здесь в первую очередь нас интересует вопрос о высших, чи­сто человеческих психических функциях — об интеллекте и воле. Нет нужды в специальном экспериментальном анализе этих психических сил у эпилептоидов. Среди них известны лица с высоким уровнем интеллектуальных и волевых спо­собностей; среди выдающихся исторических деятелей назы­вают лиц, которые, по-видимому, принадлежали к эпилептоидам. Следовательно, мы должны допустить у них достаточ­но высокую ступень развития объективации, на базе которой действуют их выдающиеся интеллектуальные и волевые спо­собности. Другое дело настоящие эпилептики. Анализ их интеллек­туальных и волевых данных, наоборот, показывает, что в этом отношении они стоят на значительно низших ступенях развития. В диссертационной работе И. Бжалава имеется ряд данных, подтверждающих это положение[46 - И. Т. Бжалава. К психопатологии эпилепсии. С. 401 и след., 529-578.]. Из эксперимен­тального анализа понятийного мышления эпилептиков вид­но, что эта существенно важная функция у них в значитель­ной степени снижена. Но и анализ волевых актов, как и сле­довало ожидать, не приводит нас к лучшим результатам. Не касаясь вопроса о конкретной картине воли эпилептика, мы ограничиваемся здесь лишь указанием на факт ее слабого развития. Зато эпилептик известен как человек стенических агрессивных аффектов необыкновенного упрямства и твердости, как человек, который не отказывается от шагов, могу­щих оказаться опасными даже для его собственной жизни. Все это только подтверждает факт слабого развития его во­левых качеств. По всему видно, что эпилептиком управляют именно непосредственные импульсы, но не разумная воля, сущность которой заключается, между прочим, в способно­сти обуздывать и направлять эти импульсы, но не подчинять­ся их руководству. Коротко: интеллект и воля эпилептика носят на себе пе­чать явной деградации. С другой стороны, бывают, однако, моменты в жизни эпилептика, когда он оказывается способным дать высокие образцы как мышления, так и волевой де­ятельности. Нужно полагать, что у него, как, впрочем, и у представителей других заболеваний, поражается в первую очередь пе столько непосредственно сила мысли или воли, сколько способность объективации, являющаяся предпосыл­кой для деятельности их обеих. В таком случае основную причину отсутствия или дегра­дированной активности интеллекта и воли эпилептика сле­дует искать в расстройстве способности объективации, пред­ставленной у него. В силу каких-то обстоятельств, которых мы здесь не касаемся, происходит снижение акта объектива­ции и в результате этого развивается бездеятельность интел­лектуальных и волевых сил индивида. Следовательно, пове­дение его, лишившись руководства со стороны этих высших сил, остается во власти установок, специфических для дан­ной личности. Отныне поведение беспрепятственно развива­ется под руководством этих установок. В случае эпилепсии основой поведения становится грубо-статическая, локальная фиксированная установка и больной лишается возможности коррекции своего поведения иод руководством интеллекта. В случае же шизофрении, как мы в этом убедились выше, ввиду выпадения нормальной активности объективации и базирующихся на ней интеллекта и воли, в дело вступает не­посредственно активность фиксированной установки, кото­рая характеризуется в этом случае своей грубостью, статич­ностью и иррадиированностью. Пограничные состояния Из так называемых пограничных состояний мы оста­новимся на анализе психастении (типа врожденных болез­ненных состояний) и истерии (типа реактивных изменений в связи с психическими переживаниями). Эти состояния, как известно, даже при очень большой интенсивности явлений не представляют болезни в собственном смысле. С другой стороны, еще менее можно отнести их к явлениям нормаль­ных, здоровых состояний. Остановимся на анализе установ­ки при этих состояниях[47 - К. Д. Мдивани. К психологической природе психастении. 1946.]. Психастения 1. Фиксированная установка психастеника. Какова фик­сированная установка при психастении? Для того чтобы от­ветить на этот вопрос, обратимся к экспериментальному ана­лизу этого состояния. Получены, коротко, следующие дан­ные. Возбудимость фиксированной установки. Здесь мы нахо­дим, что среди психастеников встречается лишь очень не­значительное число лиц (не более 12%), у которых можно фиксировать установку в результате 2-3 экспозиций наших обычных экспериментальных шаров. Громадное большин­ство больных (88%) целиком остаются в этом состоянии вне влияния данного числа воздействующих на них экспозиций. Это дает нам право утверждать, что установка психастеника фиксируется сравнительно трудно: двух экспозиций во вся­ком случае редко хватает для этого. Следовательно, мы мо­жем утверждать, что возбудимость фиксированной установ­ки психастеника очень невысока и, для того чтобы достиг­нуть ее оптимума, необходимо значительно поднять число установочных экспозиций. Прочность фиксированной установки психастеника дает очень низкие показатели. Дело в том, что первой фазы, т. е. фазы контрастных иллюзий, в этом случае почти никогда не бывает, а если и бывает, то она очень малопродолжительна — быстро уступает место следующей за ней фазе, в которой пре­обладают ассимилятивные иллюзии. Грубость установки. Уже из этого наблюдения видно, что установка психастеника малопластична. Не проходя ступен­чатого процесса постепенного затухания, она с самого же на­чала останавливается на одной из его фаз. Таким образом, фиксированная установка психастеника должна быть при­знана грубой, непластичной формой установки. Динамичность является дальнейшей особенностью уста­новки психастеника. Фиксируясь с трудом, установка здесь сохраняет начальную свою форму, которую, однако, сбрасы­вает быстро и переходит в состояние адекватной, нефикси­рованной установки. Иррадиация такого рода маловозбудимой, малонрочной, грубой фиксированной установки вряд ли может быть особенно высокой. Опыты показывают, что, действительно, фиксированная установка психастеника иррадиирует лишь в самой незначительной степени: иррадиация установки кон­статируется лишь у 8% наших испытуемых. У остальных она не проявляется в доступной экспериментам форме. Мы мог­ли бы сказать, что в условиях наших опытов фиксированная установка психастеника носит определенно локальный ха­рактер. Константность. Фиксированная установка психастени­ка оказалась далее значительно константной: возбуждаясь скова, ока сохраняет за собой в течение ряда дней одну и ту же форму маловозбудимой, слабой, грубой, динамической, локально фиксированной установки. Это свойство установ­ки психастеника заслуживает особенного внимания, по­скольку в нем прежде всего открывается специфическая осо­бенность, которой психастеник отличается от представите­лей другого типа пограничных состояний — от истеричных субъектов. Но к этому вопросу мы вернемся ниже. Лабильность установки. Наконец, установка психастени­ка оказывается и значительно лабильной. У 80% подверг­шихся испытанию больных установка оказалась нестабиль­ной: она быстро замирает, и вместо нее на сцену выступает адекватная установка. Таким образом, мы находим, что установка психастеника должна быть характеризована как трудновозбудимая, сла­бая, грубая, динамическая, локальная, константная и лабиль­ная фиксированная установка. Мы могли бы коротко обозна­чить ее как трудновозбудимую, слабую грубо-динамическую, константную установку. Если приглядеться к этой картине фиксированной уста­новки психастеника, то в первую очередь мы должны спро­сить себя: можно ли все эти особенности квалифицировать как специфические особенности фиксированной установки психастеника или, быть может, они отчасти должны быть от­несены за счет факта затрудненности процесса ее фиксации? Выше мы указывали, что этому процессу обычно предше­ствует более или менее продолжительный период дифферен­циации установки: будучи с самого начала представлена в более или менее диффузном состоянии, установка в первую очередь должна дифференцироваться, должна определиться как индивидуально выраженное, конкретное состояние субъекта и лишь после этого зафиксироваться как таковое. И вот спрашивается: как обстоит дело с установкой психас­теника, дифференцирована ли она с самого начала в доста­точной степени и в наших установочных опытах имеем ли мы дело именно с ее фиксацией или же вопрос касается процес­са ее дифференциации? Наблюдение показывает, что, для того чтобы у психасте­ника зафиксировалась установка, необходимо воздействие сравнительно большого числа установочных экспозиций. Если принять во внимание, что первой фазы, фазы контраст­ных иллюзий, у наших больных обычно не бывает, то станет бесспорным, как мы уже отметили выше, что установка у них фиксируется в слабой степени. То же самое нужно сказать и на основании ряда других данных, о которых мы уже говори­ли выше. Словом, по-видимому, не может быть никакого со­мнения, что установка психастеника представляет собой сла- бофиксируемое установочное состояние. В таком случае мы должны допустить, что здесь, в процес­се повторных установочных экспозиций, значительное чис­ло их идет в первую очередь на дифференциацию диффузно выступающей установки и что никогда дело не доходит до особенно прочной ее фиксации. Но если это так, тогда мы можем характеризовать психастеника как человека слабо­дифференцированной установки, которая именно по этой причине остается трудновозбудимой, слабой, локальной и лабильной. 2. Объективация в случаях психастении. Для того чтобы понять психастеника, нам необходимо коснуться вопроса об объективации. Как представлена эта особенность у психасте­ника? Нетрудно заметить при наблюдении психастеника, что он обычно находится под властью какой-нибудь из своих идей — той, которая прежде всего и больше всего его беспо­коит. Господство навязчивых представлений, быть может, одна из наиболее характерных особенностей психастеника. Он находится в состоянии постоянных сомнений в правиль­ности своих действий и неудержимого стремления к неусып­ной самопроверке. Получается определенное впечатление, что у психастеника нет точных, достаточно ярко выраженных установок, на основе которых он мог бы развить свою произ­вольную деятельность. Малая дифференцированность его установок является основным препятствием, не дающим ему возможности решительно развернуть свою волевую актив­ность. Нужно полагать, что основная особенность его — слабое развитие волевых актов — покоится именно на недо­статочной дифференцированное™ его установок. Несмотря на значительно высокую степень развития объективации, психастенику плохо удается построить схему своей деятель­ности на ее данных, потому что данные эти расплывчаты и диффузны и в качестве фундамента волевой активности они малоподходящи. У психастеника нет уверенности в правиль­ности какого-нибудь из актов своей деятельности, уверенно­сти, обычно вырастающей на основе определившихся уста­новок и совершенно необходимой для того, чтобы акты эти претворялись в жизнь. Нельзя сказать, что та же судьба постигает и интеллект психастеника. Наоборот, наличие способности объективации создает хорошую основу для его деятельности, которая не­редко, может быть, чаще, чем это действительно необходимо, останавливается на решении вопроса о том, как поступить в данном случае. Несмотря на ряд случаев удовлетворительно­го разрешения этого вопроса, психастеник, ввиду отсутствия основ уверенности, вырастающей на базе определившихся соответствующих установок, оказывается не в силах остано­виться на какой-нибудь, и он чувствует себя вынужденным искать других способов разрешения вопроса или же в самый решительный момент откладывает его на будущее. Следовательно, недостаточность воли психастеника за­трагивает и продуктивность нередко высоких степеней развития его интеллектуальных сил. Она лишает их устойчиво­сти, необходимой для проведения их в жизнь. Нужно пола­гать, что в основе всего этого лежит слабость уверенности, обусловленная недостаточностью дифференциации установ­ки психастеника. Итак, основной феномен, определяющий слабость психи­ки наших больных, следует искать в факте недостаточной дифференциации или значительной диффузности их устано­вочных состояний, на базе которых возникают недоразвитие уверенности, слабость волевых актов и неустойчивость ин­теллектуальных решений. Истерия 1.  Фиксированная установка при истерии. Обратимся сейчас к проблеме истерии — заболевания, изучаемого с дав­них пор и с самых различных точек зрения. Нам нужно кос­нуться ее с позиций нашего понятия установки. Нужно вы­яснить, в каком состоянии находится установка истеричных, как она работает и какие особенности она обнаруживает. На основании специального исследования этого вопроса[48 - К. Д. Мдивани. Иллюзия установки у истеричных // Труды Ин-та функц. нервн. забол. 1936. Т. 1. С. 127.] можно считать установленным, что истерия в значительной степени отличается от ряда других заболеваний, в первую очередь далеко идущей вариабельностью своей фиксирован­ной установки. Трудно найти у истеричного форму актив­ности фиксированной установки, которой можно было бы ждать от него во всех случаях. Наоборот, для него значитель­но более характерным является факт постепенного колеба­ния между возможными формами установки. Тем не менее существует определенная амплитуда, кото­рая характеризует эти колебания, и мы займемся прежде все­го установлением ее границ. Фиксированная установка истеричных в период лечения характеризуется одной существенной особенностью: это, как мы отмечали и выше, факт постоянного ее варьирования в широких пределах. Для того чтобы получить ясное представ­ление об этом, мы приведем данные об одной из пациенток. Больная Д. Л. — 23 г. Образование среднее. Жалуется на еже­дневные приступы. Испытание фиксированной установки (19.XII-35 г.) показало, что она имеет грубую статическую (30 кон­трастных гаптических иллюзий), сильно иррадинроваиную (15 та­ких же контрастных иллюзий в зрительной сфере) установку. 23.XII-35 г. чувствует себя лучше. Испытание показывает, что она имеет грубую статическую установку в гаптической области, которая, однако, не иррадиирует в зрительную; больная сейчас же констатирует зрительное равенство критических объектов. 25.XII-35 г. чувствует себя лучше. Приступы у нее повторяют­ся, но не гак часто, как раньше. Опыты с установкой показывают пластическую иллюзию, которая завершается тем, что больная кон­статирует равенство критических объектов. 27.XII-35 г. Больная чувствует себя лучше. Опыты дают те же результаты, что и два дня назад. 29.XII-35 г. Уже два дня, как у больной не было приступов. Чувствует себя хорошо. Опыты дают приблизительно ту же карти­ну, что и два последних посещения. 1.I-36 г. Накануне чувствовала себя плохо. Но приступов не было. Опыты показали, что установка на этот раз не фиксируется, критические объекты воспринимаются как равные. 7.I-36 г. Накануне был приступ — длительный, около 2,5 часа. Во время приступа она слышит громкую речь, с которой к ней об­ращаются, но плохо ее разбирает. Установка грубая статическая, с кратковременной иррадиацией в зрительную область. Испытание этой больной продолжается и дальше, вплоть до 29.I-36 г. 14.I, 16.I, 20.I и 25.I больная утверждает, что приступов у нее нет вовсе и чувствует она себя хорошо. Опыты в этих случаях показывают, что все дни больная имеет определенно пластическую динамическую установку, которая из гаптической хорошо иррадиирует в зрительную область. В остальные дни, в которые приступы повторялись почти ежедневно, испытуемая дает неодинаковую картину фиксированной установки. В целом в течение всего периода наблюдений испытуемая обнаруживает следующую картину постоянного варьирова­ния своей фиксированной установки. После ряда приступов накануне больная показывает симп­томы депрессивного состояния с головными болями. В этом состоянии она дает длинный ряд контрастных иллюзий с бес­конечной иррадиацией из гаптической в зрительную область, т. е. грубую статическую иррадиированную установку. В этом состоянии больная стоит близко к конфликтным лю­дям со статической установкой. Но это бывает лишь в случа­ях после ряда повторных приступов на пути к улучшению со­стояния. Очень характерно, что при этом бывает нередко, что у больного не фиксируется установка вовсе. При том же состоянии, но в более легкой форме и далее, при чувствительном улучшении самочувствия больной, уста­новка ее меняется: она дает такую же грубую статическую форму, которая при этом вовсе не иррадиирует из гаптнческой в зрительную сферу. Она почти немедленно уступает место случаям адекватного восприятия; создастся впечатле­ние, что в этом случае на сцену выступает как бы фиксиро­ванная установка эпилептика. После ряда свободных от приступов дней больная чув­ствует себя бодрой; она настроена сравнительно жизнерадо­стно и в таком состоянии дает фиксированную установку нормального гармонического человека. У нее пластичная, динамическая форма установки, которая легко иррадиирует из гаптической области в зрительную. Таковы данные одной из пациенток, которая, впрочем, ни в чем существенном не отличается от других испытанных в этой серии истеричных. Таким образом, мы можем повторить, что характерная особенность истеричных заключается в факте вариабельно­сти фиксированной установки, и притом в достаточно широ­ких пределах. Она может быть, в зависимости от состояния больного, то вполне нормальной установкой динамического человека, то болезненно направленной установкой эпилепти­ка с локальной и в некоторых случаях с иррадиированной фиксированной установкой. Такова картина установки истеричных. Мы видим, что истерия отличается от других нами анализированных пато­логических состояний далеко идущей вариабельностью фик­сированной установки, отсутствием константпости этой последней, засвидетельствованной нами во всех вышеанализированных патологических случаях. Нужно полагать, что эта вариабельность фиксированной установки, которая достаточно хорошо характеризует имен­но вариабельность поведения истеричного, является одной из наиболее характерных ее особенностей. Однако у истеричных имеется и ряд других особенностей, которые следовало бы изучить дополнительно, чтобы полу­чить более определенное представление об этом заболевании. Нам нужно выяснить, может ли истеричный стимулиро­вать свою установку на базе представления. 2. Стимуляция установки на базе представления. Спе­циальные опыты по этому вопросу дают нам совершенно определенный ответ на него[49 - Э. Вачнадзе. К вопросу о фиксированной на базе представления установке в случаях истерии. 1947.]. Оказывается, что истерия в ин­тересующем нас сейчас отношении имеет специфические по­казатели, которые значительно отличаются как от того, что дают нам нормальные здоровые испытуемые, так и от того, что нам известно относительно представителей других пато­логических состояний. Если сопоставить данные опытов на стимуляцию фикси­рованной установки на базе представлений у нормальных людей с тем, что дают нам истеричные, то оказывается, что эти последние далеко превосходят первых во многих отноше­ниях. Так, например, у истеричных возникает установка па основе представления значительно легче, чем~у обычных ис­пытуемых, и, что особенно интересно, установка эта заметно прочнее или сильнее, чем у здоровых. Как велика может быть разница в этом отношении между больными и здоровыми, видно хотя бы из следующего: в то время как у 60% наших истеричных вырабатывается сильная иллюзия установки на представление в гаптической и у 46% —в оптической областях, такого же рода иллюзия констатиру­ется всего лишь у одного здорового испытуемого (17%). Несомненно, установка, стимулированная на базе пред­ставления, у истеричного обладает почти такой же силой, как и установка, стимулированная воздействием актуальной си­туации. Таким образом, мы видим, что установка на базе представ­ления у истеричного почти так же прочна, как и установка на базе актуального воздействия ситуации. Если проследить и другие факты фиксированной уста­новки, те же результаты найдем мы почти по всей линии ее развития. Это дает нам право считать, что установка, стиму­лированная у истеричного на основе его представлений, не отстает заметно от установки на основе актуального воздей­ствия ситуации. Все это указывает на большую роль» которую играет у истеричных субъектов мир их представлений. Поэтому совершенно естественно спросить себя: какова же природа этого представления? Выше мы говорили, что следует различать два разных психологически существенных аспекта этого явления. Во- первых, существуют «представления», которые протекают в недифференцированном или малодифференцированном плане нашего сознания. Это — представления, не дифферен­цированные от других аспектов деятельности, и прежде все­го от того, что мы называем «восприятием». Этого рода пред­ставления мы находим, например, в состоянии сновидений. Но представлением мы называем, во-вторых, и наши специ­фические переживания, явно отдифференцированные от восприятия и протекающие вне зависимости от актуального воздействия имеющихся налицо раздражений. Мы убеди­лись выше, что эта дифференциация представления имеет место лишь на основе процесса объективации, т. е. процесса, свойственного лишь человеку. Если иметь в виду эти два значения понятия представле­ния и с этой точки зрения посмотреть на представления ис­теричного, то нам придется признать, что это — переживания, протекающие в первом, малодифференцированном плане сознания. Поэтому понятно, что установка истеричных, воз­никающая на основе представления, почти нисколько не от­личается от установок, действующих на базе их актуальных восприятий, поскольку представления эти не являются пси­хологически отдифференцированными от восприятий пси­хическими состояниями. Таким образом, мы можем сказать, что представления ис­теричных являются не отдифференцированными от актуаль­ных восприятий переживаниями — переживаниями вроде тех, которые, как было сказано выше, мы имеем в представ­лениях наших сновидений. Поэтому мы должны признать, что факт наличия предоставлений у истеричных далеко не указывает на необходимость признания у них способности объективации. Представления истеричных — это вовсе не объективированные содержания сознания. В периоды обо­стрения сознание истеричного погружается в состояние, ко­торое в этом случае близко напоминает состояние нашего сознания в моменты сновидений. Естественно, возникает вопрос: каково же отношение установки, стимулированной представлением, к актуально фиксированной установке истеричного? Мы видели, что эта последняя отличается достаточно далеко идущей вариа­бельностью форм своего проявления. Отражается ли эта осо­бенность и в феноменах фиксированной на почве представ­ления установки? Если проследить данные этой формы ус­тановки, то оказывается, что они и в этом случае почти без исключения повторяют все особенности фиксированной в актуальных условиях установки. Таким образом, мы должны признать, что черта вариабельности продолжает оставаться характерной особенностью истеричных. Резюмируя все сказанное, мы должны характеризовать истеричных как людей с далеко идущей вариабельностью своих установок и легкой их фикснруемостью как иа основе восприятий, так и на базе мало от них отдифференцирован­ных представлений. 3. Преморбидное состояние истеричного. Возникает вопрос о преморбидном состоянии, на почве которого обыч­но развивается истерия. Выше, при исследовании основных типологических единиц, нам пришлось остановиться, между прочим, и на анализе типа так называемых вариабельно-ла­бильных людей. Мы видели тогда, что вариабельность и лабильность фиксированной установки, равно как и частое выступление случаев ее нефиксируемости, являются наибо­лее характерной особенностью людей этого типа. Так же как и у истеричных, фиксированная установка этих лиц лишена константности, она варьирует от случая к случаю и при этом имеет весьма определенный уклон к быстрому затуханию, а иногда и к полному отказу возможности фиксации. Таким образом, если сравнить особенности установки ва­риабельно-лабильных людей со свойствами установки исте­ричных, то близость их окажется вне всякого сомнения. Бо­лее того, получается впечатление, что между ними даже нет заметной разницы. Однако, если иметь в виду острые случаи, истеричный все же существенно отличается от человека вариабельно-ла­бильного типа. В то время как этот последний является од­ним из обыкновенных здоровых людей, ведущих нормаль­ную, а в некоторых случаях и достаточно продуктивную жизнь, истеричный — определенно больной человек, кото­рый в периоды обострения своего состояния вовсе выпадает из числа нормальных работников и делается предметом спе­циальных наблюдений и забот окружающих. Естественно возникает вопрос: в чем искать основу столь существенных изменений в состоянии вариабельно-лабиль­ного человека? Не касаясь других, быть может очень значи­тельных, моментов, я остановлюсь лишь на одном. Дело в том, что вариабельно-лабильные субъекты, как, впрочем, и все варианты типа конфликтных людей, остаются на уровне нормальных участников жизни, поскольку они в случае не­обходимости оказываются в состоянии регулировать свое по­ведение с позиций объективации, которая в какой-то степе­ни все же имеется у них. В решительные моменты своей жиз­ни они мобилизуют силы для этой объективации и на ее основе развивают сравнительно приспособленные акты сво­ей деятельности. В состоянии же приступов они лишены этой способности и поведение их протекает на базе природных, не опосредованных установок. В этом случае перед нами карти­на истерии в точном смысле слова. <1949> Формы поведения человека Понятие поведения занимает в психологии совершен­но особое место. Хотя утверждение бихевиористской психо­логии о том, что поведение является основным предметом на­шей науки, ни в коем случае нельзя признать обоснованным, тем не менее не подлежит сомнению, что для изучения под­линного предмета психологии — психической жизни — это понятие имеет совершенно исключительное значение. Дело в том, что исторически психическая жизнь возникла на осно­ве взаимодействия с окружающей действительностью, на ос­нове практики или поведения, и все характеризующие ее ос­новные особенности, вся обнаруживаемая в ней закономер­ность создавались и развивались в процессе практики. Очевидно, что вне учета этого наисущественнейшего обстоятельства, вне соответствующего внимания к понятию пове­дения психологическое исследование было бы бесплодным. Абстрактный и метафизический характер буржуазной психо­логии, ее схематизм и формализм, ее бесплодность в отноше­нии задач понимания конкретной психической действитель­ности проистекают в немалой мере также и от недооценки этого положения. Само собой разумеется, что в подлинно научной психологии понятие поведения должно занимать совершенно особое место. Несмотря на это, однако, даже в отношении основного психологического содержания этого понятия нет еще окон­чательной договоренности. Как и во многих иных случаях, а возможно и еще в большей степени, правильному решению вопроса помимо всего препятствует та роковая предпосыл­ка, на которой, в сущности, зиждется вся буржуазная психо­логия, — предпосылка, согласно которой психические и мо­торные процессы находятся в непосредственной причинной связи между собой и окружающей действительностью. По этой гипотезе непосредственности получается, что пове­дение осуществляется помимо существенного соучастия субъекта, личности как конкретной целостности, что оно представляет собой взаимодействие с действительностью отдельных психических и моторных процессов, первично определенных непосредственным взаимодействием двух зве­ньев — моторных или психических процессов и их стимулов или раздражителей, и, следовательно, для его понимания, помимо учета этих двух моментов, не требуется ничего дру­гого. Что же касается самого субъекта как конкретной цело­стности, устанавливающей для достижения своих целей это взаимоотношение со средой, — субъекта с его потребностя­ми, — то при анализе поведения с точки зрения гипотезы не­посредственности он полностью исключается из поля зрения как абсолютно лишний. Следовательно, все то, что в поведе­нии говорит о субъекте, его смысл, его значение, по существу, не включено в это понятие; он является будто чуждым, при­внесенным элементом, не имеющим значения для понимания самого поведения. Вот почему субъект вовсе изъят из поня­тия поведения, в котором оставлены только два названных выше находящихся во взаимосвязи момента — процессы или акты (психические и моторные) и их возбудители. Короче говоря, поведение — это стимул плюс реакция. Обратимся к примеру. Поведением в обыденной жизни называют такие случаи: студент читает книгу, колхозник па­шет, Юлий Цезарь переходит Рубикон, Наполеон идет похо­дом на Россию... Как видим, во всех этих случаях мы имеем дело с последовательностью определенных движений, произ­водимых непременно в какой-то конкретной ситуации и служащих удовлетворению совершенно конкретной потребно­сти определенного субъекта — субъекта поведения. Не воз­никни у него этой потребности и не окажись он в этой опре­деленной ситуации, он так и не совершил бы этого поведения. Бесспорно, что превращение последовательности движений в настоящее поведение зависит именно от этих двух момен­тов (от потребности и ситуации). Забудем теперь на время про субъекта с его потребностя­ми, для удовлетворения которых он осуществляет в опреде­ленной ситуации то или иное вышеуказанное поведение. К чему это приведет? Потеряв свои специфические особен­ности, каждый из отдельных случаев поведения превратит­ся в одних случаях в одну определенную последовательность элементарных движений, а в других — в другую. В этом слу­чае, следовательно, за настоящее поведение принимаются эти элементарные движения, а не те или иные их комплексы, ко­торые не имеют сами по себе ничего специфичного и, значит, не содержат чего-либо заслуживающего особого изучения. Что представляют собой эти элементарные движения? Во всех приведенных выше примерах поведения мы имеем дело с одним и тем же обстоятельством: действующий из­вне на чувствительную поверхность тела какой-либо опре­деленный раздражитель сначала вызывает определенный физиологический процесс в нервном волокне, а отсюда распространяется затем на эфферентный нерв и заканчива­ется сокращением мышцы. Согласно бихевиористам, любой случай конкретного поведения состоит только лишь из та­ких элементарных процессов и поэтому любой конкретный акт поведения можно счесть изученным, если выявлены со­ставляющие его элементарные процессы. Эти элементарные процессы названы американским психологом Толменом молекулярным поведением, сложные же конкретные формы, примеры которых нами были приведены выше, — молярным поведением. Настоящим поведением, следовательно, бихевиористская психология считает молекулярное поведение. Согласно си­стеме взглядов этой психологии, жизнь человека может быть признана научно изученной только в том случае, если она полностью сведена к актам молекулярных поведений и если, таким образом, выявлены те подлинно физиологические процессы, которые реально и единственно имеют место в организме, как действительная сущность его поведения. Но тогда психология не могла бы считаться наукой о поведении конкретного человека, так как конкретное поведение, как из­вестно, всегда служит какой-либо потребности, всегда имеет какой-то смысл, какое-то значение; психология в таком слу­чае превратилась бы в науку о рефлексах, в физиологию. Отсюда с очевидностью следует, что если наука о конкретной психической жизни человека возможна, то бихевиористическое молекулярное понимание поведения для нее и бесполез­но и неприемлемо, а его место должно занять понятие моляр­ного поведения. Согласно основным принципам гештальттеории, процес­сы, протекающие в физиологической области, нельзя ни в коем случае считать непременно молекулярными, отрицая наличие в них молярных феноменов. По основной гипотезе Вертгеймера, впоследствии особенно развитой В. Келером и известной под именем изоморфизма, движение атомов и мо­лекул мозга отличается от мыслей и чувств не по существу, а в молярном аспекте; как процесс протяженный оно идентич­но с мыслями и чувствами, и, следовательно, физиологичес­кие процессы также гештальтиы. Отсюда же, по словам Коффка, следует только одно: «Если физиологические процессы обладают протяженностью и если вместо того, чтобы быть молекулярными, они молярны, то нет никакой опасности пренебречь молярным поведением за счет молекулярного» и свести целостное осмысленное поведение человека на ли­шенные всякого смысла процессы[50 - К. Koffka. Principles of Gestalt Psychology. P. 36.]. Таким образом, по гештальттеории, в действительности имеет место не молекулярное поведение, а молярное, и, сле­довательно, у психологии есть возможность изучать действи­тельное поведение человека. Можно ли, однако, на самом деле молярное поведение гештальттеории считать поведением, имеющим смысл? Поведение человека, согласно Коффке, более молярно, чем молекулярно, потому что оно представляет собой протяжен­ный процесс, обусловленный не обособленными, локальны­ми, не зависимыми друг от друга связями, а широким полем, в котором эти процессы протекают, — обусловленный не отдельными нервными путями в организме, а протяженной средой, динамическому воздействию которой оно подверже­но и которую Коффка называет «средой поведения». Поведе­нию постольку присуши смыслу значение, поскольку оно представляет обязательный момент целостной структуры, гештальта, поскольку оно занимает в них определенное мес­то и играет определенную роль. Однако по меньшей мере противоестественно говорить о смысле, значении поведения, не учитывая цели, которой оно служит, и гештальттеория оказывается вынужденной встать в этом случае на такой именно противоестественный путь. Ведь о цели поведения вправе говорить только тот, кто увя­зывает его с активным, имеющим определенную потребность субъектом, кто не мыслит поведения помимо такого субъек­та! Гештальтистское же понимание поведения, в сущности, вовсе не учитывает активного субъекта, не видит никакой нужды в таком понятии для понимания того или иного пове­дения. Решающим для гештальттеории является не субъект, а сама среда, из динамики сил которой выводит она специфи­ку поведения. Поведение как протяженный процесс, как сложное целое, как молярное, а не молекулярное содержание здесь непосредственно определяется средой. Как видим, гештальттеория, как и бихевиоризм, продол­жает стоять на позициях непосредственности, вследствие чего понятие субъекта остается вне пределов ее учения, а обо­снование смысла и значения поведения приобретает у нее столь противоестественный характер. В гештальтистском понятии поведения для смысла и значения в действительно­сти так же мало оставлено места, как и в бихевиористской концепции поведения: подобно бихевиоризму, поведение и здесь, в сущности, рассматривается как чисто механический процесс. Более того, даже молярный характер поведения нельзя считать достаточно обоснованным в концепции поведения гештальттеории. Дело в том, что всякое поведение, если ис­ключить из него понятие активного субъекта, — несмотря даже на то что оно может иметь протяженный характер, как это имеет место в гештальттеории, — будет в сущности поня­то молекулярно. Обратимся к примеру: представим себе, что субъект строгает доску; с каким поведением мы имеем дело в данном случае? Сказав, что мы имеем здесь дело со строга­нием, как в этом случае ответила бы гештальттеория, — этим мы, конечно, вовсе не выразим сущности поведения. Ведь мы не знаем, что делает в этом случае субъект: трудится, учится, играет или развлекается, т. е. не знаем, какими именно из этих совершенно различных целей он руководствуется, сле­довательно, не знаем и того, какое именно поведение оп осу­ществляет. Несмотря иа то что, как мы в этом убедимся впо­следствии, труд, игра, учение, развлечение являются совер­шенно разными формами поведения, акт строгания может входить в каждый из них. Следовательно, для понимания того, с каким видом поведения мы имеем дело в том или ином случае, совершенно недостаточно учета только тех движе­ний, которые называются строганием. Строгание является только отдельным актом, который может входить в состав и одного поведения, и другого. В этом отношении оно более молекула поведения, чем целостное конкретное поведение. Ясно, что и для гештальттеории поведение, в сущности, бо­лее молекулярно, чем молярно. Мы видим, таким образом, что решить проблему поведе­ния на основе теории непосредственности нельзя. Поведе­ние — активность, и помимо существенного учета субъекта понять его невозможно. Всякая активность означает отношение субъекта к окру­жающей действительности, к среде. При появлении какой- нибудь конкретной потребности субъект, с целью ее удовлет­ворения, направляет свои силы на окружающую его действи­тельность. Так возникает поведение. Как видим, оно подразумевает, с одной стороны, потребность и силы субъек­та, с другой — среду, предмет, который должен ее удовлетво­рить. Поведение представляет собой приведение в действие этих именно сил, и понять его вне потребности и предмета, ее удовлетворяющего, совершенно невозможно: конкретное действие определенных сил обусловлено конкретной потреб­ностью, которая удовлетворяется определенным предметом. Следовательно, то, какие силы приведет субъект в действие, каково будет это действие, зависит от нужного субъекту предмета, на который он направляет свои силы: особенности действия, активности, поведения определяются предметом. Активность имеет всегда предметный характер; беспредмет­ное действие всегда было бы хаотично, бессмысленно, лише­но всякой определенности, так что никто и не смог бы его на­звать поведением. Однако предмет не определяет того или иного поведения непосредственно, рефлекторно. Это было бы допустимо только в случае возможности независимого существования этих актов, если бы они не предполагали определенной цело­стности живого существа, субъекта, отдельными актами ко­торого они являются. Но живое существо, субъект как орга­низм, представляет собой такую целостность, где целое пред­шествует частям, а части или частные явления возникают на основе последующей дифференциации первичной целостно­сти, где, следовательно, не целое зависимо от частей, а, напро­тив, части зависят от целого. А это означает, что для осуще­ствления живым организмом какого-либо определенного движения, какого-либо поведения или вообще какого-либо отдельного акта он как целостность должен находиться в со­вершенно определенном состоянии; иначе говоря, каждый частный случай его действия, его поведения предполагает индивидуально определенное, совершенно конкретное со­стояние субъекта как целого, которое так определяет этот частный акт его активности, как целое определяет особенно­сти своих частей. Для того чтобы живое существо сделало хотя бы один-единственный шаг, оно как целое должно к это­му соответствующим образом предуготовиться; если оно хо­чет сделать этот именно шаг, оно должно настроиться как целое для осуществления как раз этого шага. Но как удается субъекту такая именно настройка, которая требуется для соответствующего акта поведения, если этот акт еще не наступил и субъект ничего не знает о нем; короче говоря, чем определяется то состояние субъекта как целого, которое предшествует актам поведения? Что определяет его структуру? Ответ ясен: поскольку связь со средой, с предме­том устанавливается самим субъектом, очевидно, что окру­жающая действительность или предмет непосредственно воздействуют именно на него как на целое и, изменяя его со­образно с собой, вызывают в нем как в целостности сил соот­ветствующую себе установку. Следовательно, процесс поведения представляется нам таким образом: с целью удовлетворения потребности, имею­щейся у субъекта, он обращается к окружающей его действи­тельности. Воздействуя на него непосредственно, эта дей­ствительность настраивает его к действию по отношению к предмету, необходимому для удовлетворения данной по­требности. На этой основе субъект развертывает целесооб­разные акты поведения, приводя в действие силы, соответ­ствующие нужному ему предмету, и активируя их таким об­разом, как это необходимо для овладения этим предметом. Следовательно, понятие установки позволяет судить, по­чему поведение целесообразно и имеет смысл, т. е. учитыва­ет в одно и то же время и субъект и предметную действитель­ность, соответствует и тому и другому; оно позволяет понять, почему в участвующих в поведении силах учтен именно определенный предмет, и в случае его наличия стимулирует нас к действию, а при его отсутствии никогда не создает дей­ствительного поведения. * * * Нами уже было отмечено, что зарождение и развитие пси­хики вплоть до ее нынешнего уровня происходит в процессе взаимодействия индивида с окружающей действительнос­тью, в процессе практики или деятельности. Следовательно, пренебрегать этим обстоятельством — значит обрекать на не­успех всякую попытку ее изучения. Поэтому изучение про­блем поведения приобретает для психологии совершенно ис­ключительное значение. Среди этих проблем на первый план должен быть выдви­нут вопрос дифференциации различных видов поведения, или, иначе говоря, — вопрос классификации их форм. Незна­ние того, каковы основные формы поведения, повлекло бы за собой невозможность изучения человеческой психики в свя­зи с конкретной ее активностью. Настоящее исследование содержит попытку такой классификации. Из чего надо исходить, классифицируя формы поведения человека? Поскольку понятие установки имеет существен­ное значение для понимания поведения человека, не подле­жит сомнению, что и при решении данной задачи оно долж­но играть такую же роль. Однако одного этого понятия еще недостаточно. Существенное значение имеет проблема дви­гателя или источника активности, и решающую роль здесь должно играть понятие потребности. Если исходить из это­го понятия, можно увидеть, что все поведение человека мож­но отнести к двум категориям. Каковы эти категории? Когда у человека возникает какая- либо потребность, для удовлетворения которой ему необхо­дим определенный предмет (например, в случае потребности в пище — хлеб), он на основе регулирующего действия уста­новки, созданной в условиях данной ситуации, должен акти­вировать те именно силы, которые дадут ему этот предмет. Как видим, установку поведения, как и самое поведение, определяет здесь тот предмет, потребность в котором побуж­дает его к активности; поведение в этом случае получает им­пульс как бы извне (от предмета) и направляется установкой, определенной извне. Такое поведение мы можем назвать экстерогенным. Однако может быть и иначе. Случается, что у субъекта нет потребности в каком-либо предмете, нет, так сказать, прак­тической потребности, средства удовлетворения которой он должен получить извне. Следовательно, в данном случае у него нет необходимости обратиться к окружающей действи­тельности. Это не означает, однако, что он находится в состо­янии бездействия, абсолютной пассивности. Естественным состоянием человека является активность, и находиться в бездействии — да и то в относительном бездействии, — он может только во время отдыха. Поэтому, чтобы его активи­ровать, вовсе не всегда обязательно наличие у него какой- либо практической потребности, т. е. такой потребности, для удовлетворения которой необходимо какое-нибудь предмет­ное содержание. У него может иметься потребность и в ак­тивности как таковой, т. е. потребность активации в опреде­ленном направлении тех сил, которые по той или иной при­чине оставались бездеятельными, потребность, которую мы можем назвать функциональной тенденцией. При отсутствии у человека необходимости действовать для удовлетворения практической потребности в роли импульса к действию ока­зывается эта функциональная тенденция, и он вновь при­нимается действовать. Активность действия в этом случае определяется уже не извне, а исходит из внутреннего им­пульса и направляется не установкой, первично формирую­щейся в процессе самого поведения, а установкой, фиксиро­ванной в прошлом субъекта. Здесь поведение свободно от по­буждения извне и по своему происхождению является моментом внутреннего порядка. Подобное поведение мы можем назвать интрогенным. Таким образом, необходимо различать два основных вида поведения — экстерогенное и интрогенное. Каждый из них содержит ряд независимых форм поведения. Каковы эти формы? 1. Как мы уже знаем, особенностью экстерогенного пове­дения является активация сил организма, стимулированная необходимостью удовлетворения какой-нибудь потребно­сти: предмет здесь всегда определен потребностью. Актива­ция сил организма при этом может быть двоякой: в одном случае наличествует предмет, но для удовлетворения потреб­ности необходима его ассимиляция. При таком положении организму надо активировать те именно силы, которые пре­доставили бы ему эту возможность. Например, голодное жи­вотное активирует соответствующие роду пищи силы и в ре­зультате начинает есть. Испытывая жажду, оно производит соответствующие движения и пьет. Это — особая форма по­ведения, которую обычно называют потреблением. Однако разве только движения еды и питья составляют в данном случае потребление? Конечно нет. Допустим, живот­ное пасется. Не подлежит сомнению, что потребление состо­ит не только в пощипывании и поедании травы, но и в пере­мене места, в постоянном передвижении животного в зави­симости от того, где оно находит больше травы. Допустим, что человек пьет воду; питье воды состоит не только в про­глатывании жидкости, но и в поднесении своими руками сосуда ко рту. Одним словом, поведение потребления содер­жит по меньшей мере две главные группы движений: с одной стороны, движение органов потребления (откусывание, раз­жевывание, проглатывание и т. д.), и с другой — движения, необходимые для передачи предмета (например, пищи или воды) потребляющему органу, например локомоция живот­ного к траве или к ручью. Эти две группы содержат два существенно различных по своей природе движения. Первые представляют собой врож­денные, отчасти автоматизированные, отчасти инстинктив­ные движения, вторые — главным образом приобретенные, так называемые условные рефлексы. Само собой разумеется, последние значительно сложнее по составу, и, поскольку они содержат приобретенные животным в опыте акты, их слож­ность может быть большей или меньшей. Возникает вопрос о границе, за которой все эти движения могут быть рассматриваемы как содержание новой формы поведения. Действительно, когда жаждущее животное для удовлет­ворения этой своей потребности при виде воды устремляет­ся к ней, можно считать, что его локомоция здесь по своей природе такая же, как и, например, при его постепенном пе­ремещении на пастбище. Однако когда то же животное устремляется к далекому источнику, который ему в настоя­щий момент, может, даже не виден, дело здесь действитель­но значительно сложнее. Но совершенно очевидно, что мы имеем дело с несравнимо более сложными актами, когда, по­чуяв издалека добычу, животное бросается за ней в погоню и после жестокой схватки наконец завладевает ею. Возникает вопрос, имеем ли мы и здесь дело с актами потребления или здесь налицо какая-то другая форма поведения? Еще слож­нее обстоит дело, например, с птицей, вьющей гнездо, или с лисой, роющей себе нору. Не подлежит сомнению, что и в этом случае мы имеем дело с актами поведения, которые воз­никли на почве необходимости удовлетворения потребности. Однако еще вопрос, что это — акты потребления или же иная, более сложная форма поведения? Когда проголодавшийся человек, убив зверя, освежевывает его, разводит огонь, жарит и лишь после этого удовлетворяет свой голод, возникает во­прос - трудится он в этом случае или же лишь осуществляет более сложные акты истребления? Безусловно, ответить на вопрос в данном случае нелегко. Если поставить вопрос альтернативно, имеем ли мы дело в аналогичных случаях с потреблением или трудом, будет пра­вильнее сразу же решить его в пользу потребления. Во вся­ком случае, здесь перед нами всегда некоторый комплекс движений, включенный в контекст удовлетворения опреде­ленной актуальной потребности: все эти акты живого суще­ства определены целью удовлетворения одной актуально действующей потребности. Но если мы зададимся целью ответить на вопрос более точно, то, конечно, правильнее было бы не говорить здесь ни об акте потребления, ни об акте труда. Несомненно, существуют и другие формы поведения, ко­торые хотя и ближе к актам потребления, чем к актам труда, тем не менее все же являются иными формами поведения. Их можно было бы рассматривать как акты, возникшие на осно­ве дифференциации поведения потребления. Поскольку дифференциация актов потребления особен­но отчетливо выступает у человека, будет более целесообраз­но в последующем анализе иметь в виду в первую очередь его поведение. Основными биологическими потребностями че­ловека являются такие как потребность в пище, питье и т. п. Непосредственные акты удовлетворения этих потребностей составляют содержание поведения потребления. Однако, на­ряду с этим, у человека есть и другие потребности, которые опять-таки имеют в виду его физический организм: тело нуж­дается в чистоте, тепле, одежде и пр. Все акты, непосред­ственным следствием которых является удовлетворение этих потребностей, можно рассматривать как вполне анало­гичные поведению потребления. Когда это надо, человек умывается, причесывается, одевается или раздевается. Все эти действия переживаются им как акты, проистекающие из импульсов определенных актуальных потребностей, — со­вершенно так же, как и движения во время еды и питья. Од­нако разница между ними все же очевидна: там человек име­ет переживание потребности, исходящей из глубин организ­ма, здесь же — как бы из периферии того же организма. Поэтому обыденная речь с самого же начала различает меж­ду собой эти две формы поведения: первую она называет по­треблением, вторую — уходом за собой. И та и другая в про­цессе развития жизни человека постепенно усложняется: к актам потребления прибавляются новые акты, которые пе­реживаются как акты, проистекающие из актуальных по­требностей. Если даже человек очень голоден, он не схватит курицу и не будет ее есть, разрывая зубами. Он прежде всего возьмет нож, зарежет ее, очистит, разведет огонь, зажарит или сварит и лишь после всего этого приступит к непосред­ственным актам потребления. Так же обстоит дело и в слу­чае ухода за собой; и здесь нередко Человек прибегает к до­статочно сложным актам: снимает с животного шкуру, на сравнительно более высокой ступени развития кроит ее, шьет и только потом надевает на себя. Основная установка и здесь та же: налицо определенная актуальная потребность, и для ее удовлетворения человеку приходится обращаться к достаточно сложному комплексу движений, за которыми хотя непосредственно и не следует удовлетворение потреб­ности, но которые тем не менее представляют собой единое целое — комплекс, объединенный одной и той же основной потребностью и имеющий значение и смысл до тех пор, пока налицо эта определенная потребность и пока имеется пере­живание необходимости ее удовлетворения. Эта форма пове­дения человека в нашей речи обычно обозначается словом самообслуживание. Ничто принципиально не меняется, когда человек не ограничивается узколичными потребностями, а переживает потребности своей расширенной, так сказать, личности. Жена или дети, отец и мать, одним словом, семья — это пер­вичная форма расширения личности человека. Уход за собой и самообслуживание для расширенной личности принимают форму ухода за другими и обслуживания другого. Следовательно, на почве импульса, идущего изнутри соб­ственного тела, у человека возникает форма поведения — потребление. Актуальные переживания периферической потребности того же организма ложатся в основу другой формы его поведения — ухода за собой. Однако на основе пе­реживания той же актуальной потребности возникают усложненные акты поведения, которые косвенно ограниче­ны рамками удовлетворения той же потребности; возникает третья форма поведения — так называемое самообслужива­ние. При переживании субъектом актуальной потребности своего расширенного «я», и в первую очередь своей семьи и членов своей семьи, он обнаруживает акты поведения ухода за другими и обслуживания других. Все эти формы поведения объединяются вокруг одной родственной группы поведения потребления. Специфичным для всей этой группы является то, что ценность и смысл каж­дого акта поведения, включенного в эту группу, определены рамками удовлетворения актуальной потребности: все, что дают эти акты, только постольку имеет ценность в пережи­вании субъекта, только до тех пор имеет смысл, пока служит цели удовлетворения актуальной, переживаемой в этот опре­деленный момент потребности. Как только эта цель достиг­нута, как только потребность удовлетворена, акты поведе­ния, так же как и все, что они создают или дают, теряют свое значение и перестают существовать для субъекта. Длитель­ность их действия ограничена рамками времени действия ак­туальной потребности; за пределами этих границ психологи­ческий срок их существования как чего-то имеющего смысл и значение — кончается. Одним словом, общим, характерным для всех указанных форм поведения моментом является то, что каждая из них только тогда имеет место и действует толь­ко до тех пор, когда и пока актуальна та потребность, на ос­нове импульса которой она возникает. Исходя из этих соображений, мы должны будем остано­виться также еще на одной форме поведения, которая долж­на быть включена в эту группу, ибо человек имеет не только физические, связанные с организмом и идущие из организ­ма потребности. Не менее для него характерны и специфич­ны другие потребности — потребности, возникшие на основе его социального развития и связанные не столько с его фи­зическим организмом, сколько с усложненными условиями его психической жизни. Наиболее значительной и общеизве­стной среди них, наиболее характерной для человека являет­ся интеллектуальная потребность, любознательность со все­ми теми формами, которые она принимает на высших ступе­нях развития и которые в конечном счете переживаются в виде жажды знания. Не подлежит сомнению, что для удов­летворения этой потребности человек иногда бывает вынуж­ден развивать достаточно сложную активность. Во всяком случае, несомненно, что в инвентаре нашего поведения ак­тивность, возникающая на базе жажды знания, имеет доста­точно большой удельный вес. Внимательный глаз может вы­делить здесь две отличные друг от друга формы поведения. Допустим, что я хочу понять что-либо. Здесь всегда есть возможность выбрать один из двух возможных путей. Можно обратиться к кому-нибудь с просьбой объяснить или осветить интересующий меня вопрос; разумеется тот, к кому я обращаюсь, может удовлетворить мою любознатель­ность, если он располагает нужными мне сведениями и мо­жет передать их мне. Активность моя в этом случае опреде­ляется, во-первых, тем, что я нахожу лицо, имеющее нужные мне сведения, и, во-вторых, тем, что я воспринимаю (слушаю или читаю) и приобретаю нужные мне сведения. Случаи ак­тивности подобного рода в нашей каждодневной практике очень часты: мы желаем знать, что происходит на свете, и ежедневно читаем газеты, мы стремимся к получению точ­ных сведений из той или иной области действительности и с этой целью читаем научные книги и отдельные исследования или, наконец, обращаемся к знакомым и близким, употреб­ляя вопросы «что» и «почему». Но есть и иной путь: вместо получения от другого уже го­товых нужных мне сведений и удовлетворения таким обра­зом моей любознательности я пытаюсь своими силами до­быть эти знания. С этой целью я вынуждаю себя собственны­ми силами начать поиски или исследование и получаю знания не в готовом виде, а приобретаю их усилием собствен­ного разума. Этот вид активности — также нередкое явление в нашей жизни. Возникает вопрос: с какой формой поведения мы имеем дело в этом случае? Исходя из нашего анализа поведения, очевидно, во-первых, что здесь налицо определенная потреб­ность (жажда знания) и, во-вторых, — акты субъекта, служа­щие цели непосредственного удовлетворения этой актуаль­ной потребности. А это все суть признаки, характеризующие и так называемое поведение потребления. Это обстоятель­ство позволяет сделать вывод, что в подобном случае мы име­ем дело с особой разновидностью потребления. Мы не видим принципиальной разницы между актами обыкновенного по­требления и актами любознательности. Специфичным для последних является лишь то, что ведущая роль возложена здесь не на физические, а на психические акты, в частности на интеллектуальные. Вот почему мы считаем неверным рас­сматривать стремление к удовлетворению любознательности в одной плоскости с обычными видами потребления (еда, питье и т. д.); более правильным будет отнести их к отдель­ной форме поведения, типологически аналогичной поведе­нию потребления и приближающейся к эстетическому — на­слаждению. 2. Второй основной формой актов экстерогенного поведе­ния является труд. Акты потребления, ухода и обслужива­ния иногда настолько осложняются, а труд иногда бывает столь простым по природе и содержанию, что стороннему на­блюдателю очень трудно, а иногда и просто невозможно от­личить их друг от друга. Пример: кто-то срубает в лесу дере­во и там же пытается перекинуть его через ручей. Что же — трудится он или занят самообслуживанием? На этот вопрос нельзя ответить до тех пор, пока, отступив от роли сторонне­го наблюдателя, мы не заглянем в «душу» субъекта. Предпо­ложим, что перед нами охотник, которому в лесу повстречал­ся ручей, через который он не смог никак перейти, найти же дичь он рассчитывает как раз но другую сторону ручья. Он срубает дерево и пытается перебросить его, чтобы перебрать­ся иа противоположный берег. У него сейчас определенная потребность, являющаяся в настоящий момент для него ак­туальной: ему надо перейти на другую сторону, и это застав­ляет его действовать указанным образом. Он вовсе не ставит себе цели возвратиться указанным путем или же использо­вать когда-либо в другой раз этот импровизированный мост. Перекинул мостик и перешел на другой берег — вот и все! После этого сделанный им мост как мост для него уже не су­ществует, он потерял все свое значение. Никто не скажет в данном случае, что наш субъект трудился. Все, вероятно, бу­дут согласны в том, что здесь скорее самообслуживание, чем акт труда. Однако положение тотчас же изменится, как только мы допустим, что указанный субъект действует не только под импульсом своей актуальной потребности, но и в силу наме­рения соорудить нечто такое, что всегда, а не только в насто­ящий момент могло бы представлять определенную цен­ность. В этом случае перекинутое через ручей дерево освобо­дилось бы от нитей актуальной потребности субъекта, от всей конкретности данной ситуации и превратилось бы для него в реализацию определенной идеи, определенного понятия — понятия моста. Переброшенное через ручей дерево с этого момента в данном случае приобрело бы, так сказать, сверхсубъектное и сверхвременное значение; активация сил субъ­екта вызывалась бы не голым импульсом актуальной потреб­ности, а намерением создать произведение, имеющее объек­тивную ценность. Само собой разумеется, что в этом случае разговор о по­треблении, уходе или обслуживании был бы лишен всякого основания. Несомненно, что здесь мы имели бы дело с бес­спорным фактом труда. Следовательно, трудовое поведение характеризуется тем, что оно принципиально происходит помимо импульса акту­альной потребности субъекта, и во всяком случае ценность, которая создается в этом процессе, выходит за пределы обу­словленности этой конкретной потребностью: труд произво­дит продукт, содержащий объективный смысл, объективное значение. Следовательно, он свойствен только существу, име­ющему идею этой объективной значимости, существу, могу­щему перешагнуть за пределы конкретной данности и обла­дающему силой постижения смысла, заключенного в ней; ко­роче говоря, труд возможен для существа, которое обладает способностью понятийного мышления. Но было бы ошибкой полагать, будто намерение созидать объект, т. е. произведение, имеющее «сверхсубъектное» и «сверхвременное» значение, составляет признак, характери­зующий только трудовое поведение. Ниже мы поведем речь о таких формах поведения, к которым хотя и совсем не при­ложимо название «труд», однако указанный признак мы встретим и у них. Характерным для труда является и то, что он всегда связан с какой-нибудь потребностью, поскольку ценность, созданная в этом процессе, служит всегда цели удовлетворения какой-либо потребности. Отличие в этом от­ношении от форм поведения потребления, ухода и обслужи­вания состоит только в том, что здесь импульсом поведения служит вот эта определенная, конкретная, актуальная для настоящего момента потребность, тогда как в случае труда такую функцию выполняет идея или понятие потребности. В этом смысле мы вправе были бы утверждать, что акты по­требления, ухода и обслуживания являются актами, вплетен­ными в сеть всегда конкретной, всегда индивидуальной опре­деленной потребности, тогда как труд содержит акты более отвлеченные, свободные от пут индивидуально определен­ной потребности. Но если все это так, тогда понятно, что и потребление, и уход, и в принципе также и акты обслуживания строятся на основе инстинктивных тенденций, в то время как труд по су­ществу своему предполагает уровень волевого развития: пер­вые определены инстинктом (Trieb), вторые — волей. Отсюда само собой следует, что труд подразумевает нали­чие и соучастие социальной среды и социального опыта, так как идея объективной значимости, понятийное мышление и воля являются формами активности, возникшими только на почве социальных условий. Находящийся на необитаемом острове и лишенный социальной среды Робинзон Крузо лишь отчасти может считаться трудящимся существом, по­скольку он все же был мыслящим, волевым и вооруженным социальным опытом человеком. Совершенно излишне говорить о труде где-либо в царстве животного мира. Специфику животного прежде всего состав­ляют акты потребления и, наряду с ними, элементы ухода и обслуживания. Однако на это могут возразить, приведя в ка­честве примера постройку птицами гнезд, т. е. создание ими произведений, представляющих определенную ценность и, следовательно, говорящих о наличии у птиц труда. Для сто­роннего наблюдателя это именно так и есть. Однако доста­точно присмотреться к внутренней стороне этого «труда», как сейчас же станет очевидным, что говорить здесь о труде абсолютно неверно. Еще Марксом, как известно, было отме­чено, что животное, часто даже в наиболее сложных актах своего поведения, ограничено инстинктом, тогда как человек руководствуется созданной заранее идеей и реализует ее при помощи труда. Но, помимо этого, гнездо для животного имеет значение только в контексте определенной индивидуальной потребно­сти и в определенных временных пределах; при постройке гнезда животное руководствуется только импульсом акту­альной и в данный момент испытываемой им потребности, а не идеей своей потребности, не тем, что гнездо может ему по­надобиться и в будущем или может пригодиться кому-нибудь другому, поскольку такую же потребность имеют и все другие подобные животные. Животное не имеет вообще ни идеи потребности, ни идеи о другом, ни идеи времени — оно живет в практической действительности, и последняя толь­ко постольку существует для него, поскольку она связана с его актуальной потребностью. Объективная действительность как объективная ценность ему не известна. Поэтому-то и неудивительно, что оно не имеет представления ни о про­шлом и ни о будущем в особенности. Понятно, что при таких условиях гнездо для него включено только в контекст акту­альной потребности и вне нее оно так же нейтрально, так же нереально, как и все остальное вокруг него в этом обширном мире, что не участвует в процессе удовлетворения его потреб­ности и что практически для него инактивно. Таким образом, постройка гнезда есть скорее акт обслу­живания, тесно связанный с потреблением, чем труд. То же следует сказать о белке, заготовляющей на зиму пропитание. Создается впечатление, будто животное руко­водствуется не актуальной потребностью, а идеей будущей потребности; как известно, белка не поедает всего того, что она добывает, собирая и сохраняя часть к зиме. Несмотря на внешнее сходство этого поведения животного с поведением, осуществляющимся на основе идеи будущего, в действитель­ности оно не столь уж многим отличается от обычного жи­вотного поведения. Что белка не руководствуется идеей бу­дущего, что собранные ею орешки, которыми она будет пользоваться зимой, в действительности не означают запаса, это очевидно из того лишенного всякого смысла поведения, которое можно наблюдать у белки, находящейся в неволе, в комнате человека: она и здесь действует так, как будто соби­рает орешки, несмотря на всю бессмысленность этого пове­дения. Однако все это прежде всего касается понятия физиче­ского труда. Естественно рождается вопрос: неужели насто­ящий труд — только труд физический? Неужели так называ­емый умственный труд представляет собой иную форму поведения? Трудясь физически, человек неоднократно обра­щается и к умственным операциям: вне прочного участия мышления нельзя себе даже представить актов истинного производственного труда; без этого никто бы и не считал их за труд. Для успешности процесса труда необходим умствен­ный учет особенностей материала, орудий, технических при­емов. Перед субъектом встает целый ряд вопросов, требую­щих прежде всего активации его умственных сил. Однако вся его познавательная деятельность вплетена в контекст физи­ческого труда и, следовательно, организована установкой создания материального продукта. Результатом этого явля­ется то, что вся эта активность — умственная и физическая — переживается как активность физического труда. Однако на высшей ступени развития человека умствен­ные компоненты труда получают уже некоторую самостоя­тельность; выделяясь из процессов конкретного труда, они приобретают собственную ценность. Зарождаются отдель­ные отрасли наук, призванные решать познавательные про­блемы, встающие в процессе физического труда; примером этого могут служить технические отрасли научного знания. В дальнейшем развитие идет еще дальше: познавательные акты человека направляются не только на проблемы, связан­ные с физическим трудом, но и на проблемы, не имеющие не­посредственной связи с процессами труда. Возникают и раз­виваются теоретические научные отрасли, служащие цели удовлетворен ля усложненного интереса человека к знанию. Таким образом, познавательный интерес превращается в самостоятельную потребность, удовлетворение которой тре­бует достаточно сложных умственных актов. Как мы видим, определяет эту активность интеллектуальная потребность; особенности самих сил и их действие в каждый данный мо­мент зависят не от самих сил, а от природы той проблемы, которая должна быть решена. Поскольку это так, мы в этом случае несомненно имеем дело с экстерогенной формой ак­тивности. Но имеет ли место и в этом случае намерение создать произведение, как это было характерно для трудовой дея­тельности? Актуальный интерес, находящий себе выход в процессе умственной активности, удовлетворяется не самой активностью как процессом, на основании чего мы и отнесли ее к экстерогенной форме поведения. Нет, этому интересу, этой потребности нужен только тот результат, которого до­стигает процесс интеллектуальной активности. Результат этот мы получаем в виде мысли или тезиса о познаваемой сфере действительности, и потому его можно считать продуктом, произведением умственной активности. Эта мысль обычно приобретает объективно оформленный вид: ученый придает ему словесную форму — устно или пись­менно (скажем, в виде книги и пр.). Однако продукты ум­ственной активности готовы еще до того, как произойдет их окончательное словесно-письменное оформление. В этих продуктах и находит умственная работа свой смысл, свое значение, в силу чего существенной разницы между ней и трудом нет и с точки зрения произведения продукта. Исходя из этих соображений, надо считать совершенно правильным обычное пользование словами «труд», «ум­ственный труд» как названиями, выражающими умственную активность. Таким образом, мы вполне вправе, наряду с фи­зическим трудом, признать существование и так называемо­го умственного труда. 3. Есть, однако, целый ряд профессий, которые не имеют непосредственно в виду создания какого-либо произведения. Несмотря на это, они составляют содержание жизни доста­точно большой группы людей. К примеру, можно указать на транспортные профессии. Возьмем хотя бы шофера. Шо­фер, сидящий весь день за рулем и наезжающий многие ки­лометры пути, несомненно, непосредственно не создает ни­какого продукта или произведения; он только лишь меняет местоположение ценности, созданной другим, перемещает ее с одного места на другое. Конечно, свою энергию шофер рас­ходует не без пользы. Его профессия не менее необходима обществу, чем профессия производственника. Однако, по­скольку деятельность шофера не имеет своим непосредственным результатом созидание продукта, может встать вопрос: «трудится» он или же это столь целенаправленное расходование им энергии является какой-то особой формой поведения человека? Когда вопрос касается транспортировки какого-нибудь материала, из которого производственник делает затем что- то, то шофера можно рассматривать в качестве соучастника производства, так или иначе и он тогда создает произведение. Но ведь понятие транспорта (транспортировки) вовсе не подразумевает перевозку одного только материала. Суще­ствует не только грузовой, но и пассажирский транспорт — пассажирские поезда и машины, и, помимо этого, грузом мо­жет быть не только материал, но и совершенно готовый про­дукт. Следовательно, транспорт в сущности не является не­посредственным участником производства, хотя случайно и может играть в производстве весьма значительную роль. Так что же такое тогда транспорт? С зачатками транспорта мы встречаемся уже в мире жи­вотных, когда коршун похищает цыпленка, он уничтожает свою жертву не на месте, а переносит сначала в какое-либо укромное место. Так же поступает и волк, похищающий яг­ненка. А вот еще более простой пример, но уже из жизни че­ловека: когда я отламываю кусочек хлеба и подношу его ко рту, то это тоже можно рассматривать как рудиментарный зародыш транспорта. Конечно, последний случай мы не бу­дем относить к труду; мы уже знаем, что он подходит к той группе актов поведения, которая выше была названа обслу­живанием. Исходя из этого, транспорт можно было бы в сущности рассматривать в качестве одной из разновидностей обслужи­вания. Но на высших ступенях развития социальной жизни, на почве разделения труда, он переходит обычно в отдельные руки. Вследствие этого субъективно, т. е. для того лица, ко­торое им занимается, отрываясь от идеи конкретной потреб­ности, он приобретает совершенно независимое значение; в этом случае работник транспорта работает не ради удовлет­ворения потребности какого-либо конкретного лица, но ради независимой ценности. Поэтому для субъекта транспорт приобретает все моменты, характерные для труда: он цели­ком переживается как труд. То, что нами сказано относительно транспорта, mutatis mutandis, может быть повторено в отношении множества дру­гих актов деятельности. Допустим, что кто-то упал в воду и тонет, а другой, видя это, с целью спасения тонущего, быст­ро раздевшись, бросается в бушующие волны и после тяже­лых и длительных усилий выносит его на берег. Что можно сказать относительно этого случая? Конечно, все скажут, что здесь налицо похвальная самоотверженность и даже герой­ство. Все это, возможно, и так, но что представляет собой само это поведение? Трудился ли пловец, когда для спасения жизни человека боролся с волнами, или же мы имеем здесь дело с какой-либо иной формой поведения? В принципе тут перед нами та же форма поведения, с ко­торой мы познакомились выше, — уход: на самоотверженный поступок способен только тот, кто к другому относится так же, как к себе. Однако с усложнением жизни акты ухода также приобре­тают независимость: они становятся цепными сами по себе, как будто личность, актами ухода за которой они являются, почти не имеет никакого значения; место определенной лич­ности занимает идея человека вообще, кто бы он ни был — все равно; и возникает возможность превращения поведения ухода в отдельную профессию. В наши дни действительно существует такой профессионал — например, нанятый пло­вец («спасатель»), находящийся в определенном месте и го­товый в нужную минуту прийти на помощь неосторожному купальщику. Таким образом, ясно, что акты ухода, как и акты поведе­ния обслуживания, на сравнительно высокой ступени разви­тия психологически теряют свой зависимый характер и, при­обретая объективное значение, переживаются субъектом в виде трудовой активности. Однако возникает вопрос: теряют ли вследствие этого на­званные акты поведения свои специфические особенности и переживаются как обычные трудовые акты или же в них есть что-то такое, что превращает их психологически в особую фор­му поведения? Когда человек оформляет какой-либо матери­ал таким образом, чтобы получить из него продукт, имеющий независимое значение, т. е. когда он трудится в настоящем смысле этого слова, он и внутренне направлен на эти продук­ты — перед глазами у него все время как бы маячит идея это­го продукта. Когда же трудится шофер или борется с волна­ми спасатель, он направлен ие столько на продукт, сколько на ход самого процесса поведения: на перемещение материа­ла, на спасение утопающего. Поэтому, исходя из обыденного словоупотребления, более подходящим, чем труд, для этой формы поведения может быть слово «занятие»; в процессе обслуживания и ухода производится не продукт, а выполня­ется дело, осуществляется занятие. Это обстоятельство дает основание думать, что в данном случае мы сталкиваемся с психологически некоторым образом отличной формой пове­дения, которое может быть названо делом или занятием. Если окинуть теперь взором ту общую категорию поведе­ния, которая нами была выделена под именем экстерогенно- го поведения, мы увидим, что она содержит две отличные друг от друга (каждая в своей области) доминантные формы поведения, вокруг которых объединяются несколько различ­ных, но зависимых форм. Как мы убедились выше, первой является потребление, а второй — труд. Рядом с первой должны быть помещены уход и обслуживание (самого себя и другого), а рядом со второй — умственный труд и занятие. Как выше уже было сказано, экстерогенными все эти фор­мы поведения мы назвали потому, что импульс активности человека исходит здесь из потребности. Что же касается того, какова будет активность, т. е. каков должен быть предмет, соответственно чему должны активироваться внутренние силы, — это зависит от природы данной потребности: пред­мет, предлагаемый нашим силам, зависит от потребности, а не от самих сил. С этой точки зрения экстерогенные акты по­ведения являются принудительными. Однако богатство сил человека не исчерпывается только тем, что в тот или иной момент оно вызывается и приводит­ся в действие той или иной потребностью. В нашем распоря­жении есть и другие силы, другие функции. Понятие функ­циональной тенденции, обоснованное нами в другом контек­сте, делает понятным, что функция, внутренняя сила, может активироваться не только нод давлением потребности, но и самостоятельно, автономно. В этом случае предмет, обуслов­ливающий действие каждой из этих сил, субъекту или его си­лам предлагается уже не извне, подневольно, а внутренне, автономно. Как выше было сказано, мы имеем здесь дело с особыми типами действий, с определенными формами пове­дения, которые составляют вторую основную категорию по­ведения, названную нами выше интрогенной. Какие же формы поведения составляют эту вторую груп­пу? Недавно я имел возможность опубликовать определенную теоретическую концепцию игры, согласно которой игра должна быть отнесена к категории интрогенного поведения человека. Старейший вопрос — почему играет ребенок и по­чему он играет именно так — находит свое окончательное ре­шение на основе понятия функциональной тенденции; это означает, что внутренние силы ребенка в процессе игры ак­тивируются к действию не под актуальным давлением какой- либо содержательной («вещной») потребности, а под соб­ственным внутренним импульсом. Предмет, помимо которо­го невозможна никакая активность, избирается не внешней потребностью, а внутренними предуготовленными к актив­ности силами. Следовательно, игру надо считать не экстеро­генной, а скорее интрогенной формой поведения. Посколь­ку игра является формой спонтанной активации всех сил че­ловека и их наследственно закрепленных комплексов, она должна быть наиболее генеральной формой поведения. В ней действуют не только комплексы, сформировавшиеся в одну какую-либо форму поведения, но и соответствующие всем остальным формам поведения интерфункциональные комп­лексы. В игре могут обнаружиться все указанные выше фор­мы поведения человека, во всех своих разновидностях: и по­требление, и уход, и обслуживание, и труд, и занятие. Уже поверхностному наблюдателю известно, что в игре ребенка встречаются всевозможные формы активности человека. Но порождены они в данном случае не необходимостью удовлет­ворения соответствующих потребностей, а фактическим на­личием в ребенке комплексов определенных сил и импуль­сами их функциональной тенденции. Поэтому-то игра име­ет столь большое объективное значение, поэтому-то она является, как говорит Гросс, «подготовительной школой». Но игра является специфической формой поведения ре­бенка. Как известно, основное содержание жизни раннего детского возраста составляет именно игра. Остальные фор­мы поведения, в особенности же экстерогенные, либо совсем не встречаются, либо же представлены крайне слабо. Исклю­чение составляет форма поведения потребления, однако и та большей частью встречается здесь в своем врожденном мо­торном содержании. Среди же форм поведения взрослого игра встречается больше как исключение; во всяком случае более свойственна она для периода детства, и если в своем чистом виде она может встретиться в жизни взрослого, то тогда мы имеем, несомненно, дело с оживлением рудимента детства. Но это не значит, что взрослому свойственны одни лишь акты поведения экстерогенного содержания. Нет. В основе его активности может нередко лежать и функциональная тенденция. Иначе и не могло бы быть. Нельзя допустить, что­бы случаи активности, стимулированные целью удовлетво­рения Потребностей, могли бы всесторонне удовлетворить его потребности в активности. Напротив, бывают случаи, когда силы человека только лишь частично и односторонне действуют под давлением ежедневных потребностей. В этих условиях, пока у него еще сохранились и другие силы, он, не­сомненно, будет чувствовать импульс активации последних и создание, выискивание соответствующего им предмета, т. е. активирование этих сил, станет для него совершенно необхо­димым. Следовательно, нет сомнения, что формы интроген­ного поведения должны встречаться и у взрослых людей. Надо полагать, что без этого, при наличии одной лишь эксте­рогенной активности, развитие сил человека носило бы од­носторонний характер: человеку совершенно необходима «свободная игра сил». Но если не в виде игры, то как же еще обнаруживается в жизни взрослого человека эта «свободная игра сил»? С каки­ми формами интрогенного поведения встречаемся мы в жиз­ни взрослого? Несомненно, что их надо искать в те моменты жизни че­ловека , когда он свободен от забот по удовлетворению своих серьезных потребностей, когда он, так сказать, свободен от дел. Бесспорно, что все это свободное время не занято сном; нередко хотя он и свободен от каждодневных забот, однако все же что-то «делает». Но что именно? Чаще всего он развлекается. Развлечение не значит лень; это, несомненно, одна из форм поведения. Нередко ее даже не отличают от игры. Действительно, бывает же, что человек развлекается игрой. Однако разве это значит, что иначе он не мог бы развлечься и что игра и развлечение взаимно не пе­рекрываются? Человек может развлекаться, например, так­же и чтением, и театром, и концертом или кино, пением или тайцем, прогулкой, беседой со знакомыми или приятелем, игрой в шахматы. Несомненно, не одна лишь игра доставля­ет нам развлечение. Развлечение — больше, чем игра, однако и игра не является только развлечением; и она — больше, чем развлечение. Как же понимать развлечение? Составляет ли оно действительно особую форму поведения? Уже тот известный факт, что одним из эффектов игры яв­ляется также и развлечение, указывает нам на то, что между ними должно быть нечто общее. Как известно, игра есть спон­танное, свободное действие сил человека. Но и развлечение не является пассивным состоянием: оно также представляет собой некоторую активность, однако, безусловно, не подне­вольную, вызванную импульсом ежедневных потребностей; поведение развлечения — вполне свободная и добровольная активность. Следовательно, оно является одной из форм не экстерогенного, а интрогенного поведения; направляющий импульс, как и в случае игры, здесь должен исходить из функциональной тенденции. Вот, собственно, все, что оно имеет общего с игрой. В остальном между ними весьма суще­ственная разница. Как выше нами уже было сказано, игра является некой ге­неральной формой поведения: все формы экстерогенного по­ведения могут составить содержание игры. Поэтому игра всегда является как будто формой того или иного серьезного поведения; она является «разыгрыванием» серьезной жизни человека, ее, так сказать, «представлением». Настоящая игра — это всегда игра иллюзий. Совсем иное дело — развле­чение. Здесь мы имеем дело с совершенно иным положени­ем; здесь нет никакого «представления», никакого разыгры­вания, иллюзии. Все, что здесь делается, по существу есть то же, чем оно является феноменологически. Возьмем, к приме­ру, чтение книги. По содержанию оно может быть и игрой, и развлечением. В первом случае ребенок не действительно читает ее, а «как будто читает»; во втором же случае мы в дей­ствительности читаем, но только не с целью удовлетворения какой-нибудь серьезной потребности — потребности приоб­ретения знания или получения эстетического удовольствия, а только лишь для того, чтобы прочесть, дать пищу нашим духовным силам, предоставить внутренним функциям пред­мет, который дал бы им возможность активироваться. Или когда мы поем, танцуем, гуляем, играем в шахматы или бесе­ду ем с кем-либо, — разве мы «представляем» здесь что-либо? Разве пение, танец, шахматы или беседа означают что-нибудь иное, чем они есть на самом деле, и разве здесь не имеют ме­ста настоящее пение, настоящий танец, настоящие шахматы? В случае игры это не так: там мы всегда имеем дело как бы с пением, как бы с танцем, как бы с беседой. Таким образом, мы видим, что акты, составляющие раз­влечение, подобно игре, порождены импульсом функцио­нальной тенденции. Однако цели они здесь достигают своим функциональным содержанием, а не разыгрыванием «смыс­ла» или «значения», заключенного в них. Акт развлечения мы всегда переживаем подобно акту отдыха, чего нельзя ска­зать об игре. Близко к развлечению стоит вторая специфическая фор­ма поведения, элементы которой встречаются еще в раннем детском возрасте и которая впоследствии формируется под именем спорта. К спорту мы нередко прибегаем с целью раз­влечения. Однако, как и в случае игры, это еще не дает доста­точного основания для того, чтобы не различать их между собой. Дело в том, что основное переживание субъекта в обо­их случаях различно, и психологически это уже достаточное основание, чтобы считать их разными формами поведения. Что же мы обыкновенно подразумеваем, когда говорим о спорте? В первую очередь спорт касается моторных функ­ций. Первичное назначение последних всегда составляет служба какой-либо цели, какой-либо потребности; ни одна моторная функция сама по себе не имеет значения. Это все столь очевидно, что, по общему убеждению, всякое движение непременно вызвано каким-нибудь внешним моментом — какой-либо причиной или какой-либо целью. Само же движение как спонтанный акт человеку кажется непонят­ным . Согласно распространенному взгляду, всякое движение в конце концов может быть сведено к рефлексу, Так называемая рефлексология представляет собой крайнюю точку это­го взгляда: не только явно моторные функции, но и все дру­гие человеческие функции она относит к явлениям двига­тельного и, следовательно, рефлекторного типа. Однако, несмотря на это, бесспорно, что живой организм, и в особен­ности человек, нередко и в таких случаях производит те или иные, иногда достаточно сложные, движения и целые комп­лексы их, когда для этого нет никакой внешней причины. Импульс в этом случае надо искать в самой функции или в самом субъекте. Функционирование, и в первую очередь функционирование моторного аппарата, как это счел необхо­димым особо подчеркнуть К. Бюлер, само по себе доставляет удовольствие. По его убеждению, это так называемое удовольствие функции может стать независимым двигателем, стимулирующим моторный аппарат живого организма, при­чем, даже когда нет никакой биологической потребности, со­здающей в этом необходимость. Моторные акты, следова­тельно, могут иметь и независимый генезис. Если освободить этот взгляд Бюлера от элементов гедонизма, его, бесспорно, можно будет отнести к значительным научным достижени­ям. Но тогда рациональное ядро этого положения будет выг­лядеть намного иначе. Моторная функция может иметь не­зависимый характер, однако не кажущийся, как это получа­ется по Бюлеру, а как существующий в действительности. Двигатель ее надо искать в ней же самой, а не в том результа­те, который может следовать за ней. Невозможно допустить, чтобы удовольствие функции предшествовало как возбужда­ющий импульс приведению в движение моторной функции. Оно может быть только ее следствием. Но если же оно воз­никает только в результате активации функции, принципи­ально невозможно рассматривать его как моторную актив­ность: ведь должен же был быть когда-то в жизни организма случай такой активации моторной функции, когда ему еще было незнакомо удовольствие функции. Но что же тогда оп­ределяло факт активации этой функции? Несомненно, что функция движения сама по себе содержит импульс активации: функция, так сказать, сама стремится к деятельности, сама имеет тенденцию функционирования. Отсюда понятно, что человек нередко производит движе­ния, которые во все не направлены на осуществление какой-либо заданной извне цели: движение здесь производится как будто для движения же, а не для чего-то другого. В этом фак­те мы имеем дело с импульсом самоукрепления функции движения. Но самоукрепление движения означает также и развитие его, и понятно, что человек как существо, обладаю­щее сознанием, может разумно относиться к импульсу функ­циональной тенденции своего моторного аппарата и созда­вать особые условия для ее проявления, ее активации; для этой тенденции своих внутренних сил он может сам созда­вать соответствующие внешние условия, предмет. Когда че­ловек свободен от обычных забот, когда он недостаточно занят, он имеет возможность уделить внимание функцио­нальной тенденции своего моторного аппарата, дать ей воз­можность проявиться. Вот тогда-то он и начинает двигаться: бегать, прыгать, поднимать тяжести, играть в мяч, плавать, скользить по льду... Он замечает при этом, что его моторный аппарат от этого только укрепляется и развивается. Факт этот он называет упражнением, и, поскольку в понятии уп­ражнения переживаются улучшение функции, ее укрепление и усиление, а последнее же становится очевидным ему при сравнении, у человека зарождаются идея и импульс соревно­вания. Таким именно образом превращается активация фун­кциональной тенденции в упражнение, а последнее — в со­ревнование и спорт. Однако было бы заблуждением полагать, что все это име­ет силу только в отношении моторного аппарата и его функ­ций. Все это полностью относится ко всем другим функци­ям, и в частности к умственным функциям. Поэтому спорт касается не только функций тела, но более или менее и ум­ственных функций; если, например, футбол входит в содер­жание понятия моторного спорта, не менее спортивный ха­рактер имеют шахматы, несмотря на то что участие моторно­го аппарата здесь минимально. Таким образом, когда субъект создает условия повторной активации своей функции с целью оценки и упражнения ее возможностей, он превращается в субъект особой формы по­ведения, в субъект спорта. Элементы спорта можно наблюдать и в раннем детском возрасте, когда в течение первого года своей жизни ребенок упражняет свое тело, производя повторно одно и то же дви­жение, — старается встать на ножки или ходить, когда он, ис­пользуя термин Бюлера, занимается «функциональной иг­рой», то он, по нашему мнению, не играет, а обнаруживает элементарные акты спортивного поведения. Но когда на бо­лее высокой ступени, в школьном возрасте, к аналогичным движениям присовокупляется переживание проверки силы функции и ее усовершенствования, мы имеем уже дело с бо­лее определенной формой спортивного поведения. Бюлер, между прочим, рассматривает спорт как одну из ступеней в развитии игры. Мы видим, что это не так. Правда, начальные элементы спорта можно наблюдать и в раннем детстве, однако надо иметь в виду, что четко сформировав­шихся форм этого поведения у ребенка нет; они, как и все во­обще формы поведения, зарождаются, растут и дифференци­руются в процессе развития. Ясно поэтому, что четкое вы­деление спорта из других форм поведения маленького ребенка — дело нелегкое. Но, несмотря на это, все же возмож­но выделить из инвентаря поведения ребенка некоторые акты, которые должны быть рассматриваемы в качестве за­чатков именно спорта, а не, например, игры. Что представляет собой художественное творчество? Яв­ляется ли оно одним из видов труда и, следовательно, отно­сится ли оно к экстерогенным формам поведения или же его место среди актов интрогенного поведения? Художествен­ное творчество заканчивается всегда каким-либо произведе­нием. Вне этого никто его не назвал бы творчеством: творче­ство означает созидание чего-то. В этом отношении между ним и трудом нет никакой разницы. Если же к этому доба­вить еще и то, что произведение это обладает объективной ценностью и, следовательно, должно удовлетворять опреде­ленной потребности, то между ним и трудом как будто вооб­ще стирается всякая грань. Несмотря на это, знаменательно и симптоматично, что художественное творчество, никто обычно не называет трудом. В чем состоит разница между художественным творче­ством и трудом и насколько она обоснованна? Начиная трудиться, человек прежде всего имеет в виду продукт своего труда, который обязательно должен удовлет­ворять определенной потребности. Удовлетворение потреб­ности является, так сказать, основным, ведущим аспектом, придающим смысл и ценность всему трудовому акту: трудит­ся человек потому, что имеет в виду определенную потреб­ность, удовлетворение которой возможно только с помощью определенного продукта, определенного произведения, и главным, основным для труда является намерение создать продукт, способный удовлетворить эту потребность. Соот­ветственно с этим человек вынужден активировать именно те силы, которые необходимы для создания продукта, спо­собного обеспечить удовлетворение этой потребности. Совершенно иначе обстоит дело в случае художественно­го творчества. Говорить, что и художником движет какая-то определенная потребность, пусть даже потребность эстети­ческого удовольствия, и он стремится создать художествен­ное произведение, способное удовлетворить эту потреб­ность, — нельзя. Если бы дело было в удовлетворении по­требности эстетического наслаждения, вероятно, никогда бы не возникал импульс собственного художественного творче­ства. В этом случае было бы вполне естественно для худож­ника обратиться к произведениям других лиц, чтобы с их помощью удовлетворить свою потребность. Так именно по­ступает каждый из нас, и в том числе сам художник, когда хочет удовлетворить эстетическую потребность: он направ­ляется в художественную галерею, чтобы испытать, пере­жить творения выдающихся мастеров, он берется за Гёте или Руставели, а не сам начинает предварительно писать картину или сочинять стихи, чтобы затем удовлетворить с помощью собственного же произведения свою эстетическую потреб­ность. Нет никаких оснований думать, что импульс художе­ственного творчества идет из потребности в эстетическом наслаждении, между тем как в случае труда все определяет­ся именно аспектом удовлетворения потребности. Так в чем же искать имиульс художественного творче­ства? Ответить на этот вопрос будет нетрудно, если мы поставим другой вопрос: если для художника не является главным создание произведения, максимально удовлетворя­ющего его собственную потребность в эстетическом наслаж­дении, то к чему же он стремится в процессе своего творче­ства? В каком случае чувствует он удовлетворение от своего художественного творчества, и, следовательно, если не по­требности в эстетическом наслаждении, то чему же служит художественное творчество? Художественные произведения художественными называются не потому, что они адекватно изображают нечто объективно существующее. Если бы это было так, то величайшим искусством была бы фотография. В действительности, несмотря на возможность точнейшего изображения действительности, никто не относит ее к искус­ству. Нет, искусство не служит цели соответствующего изоб­ражения объективно данных предметов; его задачей являет­ся выражение интимных установок самого художника. Ис­кусство — это форма воплощения внутреннего, и поэтому оно дает не фотографическую репродукцию действительно­сти, а в порядке объективации установок личности художни­ка создает новые формы действительности. Но если произ­ведение искусства есть объективация интимных установок художника, следовательно, оно является обогащением су­ществующей действительности, созиданием, творчеством новой действительности. Но если это так, то легко понять, что же именно движет художником, когда он приступает к художественному твор­честву. Импульс художественного творчества, несомненно, надо искать в стремлении воплощения установок художни­ка и, следовательно, в стремлении к их завершению и реали­зации. Художественное творчество состоит в борьбе за адек­ватное воплощение установок художника, и ясно, что чем более успешна эта борьба, чем более адекватны формы, на­ходимые художником, тем больше удовлетворения приносит творцу процесс творчества. Отсюда очевидно, что художественное творчество явля­ется одной из форм такого поведения, импульс которого про­истекает из недр функциональной тенденции, и место его, следовательно, надо искать среди интрогенных форм поведе­ния. Как это было в случаях развлечения, спорта и игры, в случае художественного творчества чувство удовольствия и удовлетворения в конечном счете вызывается не результатом активности, а самим ее процессом. Все эти формы поведения носят процессуальный характер. Несмотря на это, художественное творчество специфи­чески отлично от остальных интрогенных форм поведения. Продукт, произведение, играет там значительно большую роль в течение всего процесса поведения и его характера, чем в ином другом случае. Степень, в какой находит здесь удов­летворение функциональная тенденция, зависит в конечном счете от того, каким будет продукт творчества; степень же удовлетворения субъектом процессуальной стороной твор­чества в конце концов зависит от того, насколько адекватно воплощены в произведении искусства его (субъекта) внут­ренние переживания. Идея произведения искусства не толь­ко ежеминутно определяет процесс творчества, но и зовет к его окончанию и завершению. Процесс художественного творчества потеряет свой смысл, если он прекратится до за­вершения произведения. В игре же дело обстоит не так: каж­дый отрезок процесса имеет здесь свою независимую цен­ность, а потому и принципиально и фактически он может прекратиться в любой момент. Так же в развлечении и, в сущ­ности, в спорте. О создании здесь какого-либо произведения, конечно, говорить не приходится. Зато главное здесь успех, венцом которого в спорте является рекорд. По существу, он имеет значение произведения. Разница заключается в том, что успех — признак самого акта, самой функции, а не резуль­тат, получаемый в виде продукта активации функции. Поэто­му спорт также носит процессуальный характер. Хотя в этом отношении художественное творчество ближе к процессу труда, однако, несмотря на это, как мы выше убедились, его все же надо отнести к процессуальным формам поведения. Согласно одной из теорий художественного творчества — теорий Шиллера и Гросса, — искусство происходит из игры. Поскольку они оба — и художественное творчество и игра — представляют собой формы поведения, возникающие на ос­нове нереализованных установок и функциональной тенден­ции, они основаны на здравом смысле. Однако, поскольку обе эти формы поведения все же специфически различны, обще- го между ними, кроме указанного, не может быть ничего. Мы уже имели случай противопоставить их — художественное творчество и игру — друг другу. Как мы видим, эти две фор­мы поведения действительно специфическим образом отли­чаются друг от друга. Чтобы внести в это положение больше ясности, обратимся к такому примеру: допустим, в войну иг­рают дети, и войну представляют на сцене. Одинаковым ли будет поведение в этих двух случаях? Несомненно, случаи по существу будут отличаться друг от друга. В первом случае игра протекает свободно и каждый из участников, в опреде­ленных и достаточно широких границах, поступает так, как ему вздумается. Он может, когда пожелает, даже совсем бро­сить игру: от этого значение и смысл его игры ничего не те­ряют, от нее ничего не убывает. Участие же в представлении войны на сцене связано с потерей такой свободы поведения, поскольку оно должно быть строго подчинено намерению придерживаться возможности адекватного изображения войны. Если хочешь участвовать в представлении, то ты уже не можешь по желанию прекратить «игру»; в противном слу­чае драматическое искусство представления превратится в простую игру. Тенденция адекватного представления войны, тенденция ее соответствующего воплощения придают здесь поведению от начала до конца определенно подневольный характер, тогда как в случае обычной игры «в войну» каждый ее момент имеет самостоятельное значение, по существу не определяя целого, будучи сам обусловлен этим последним. Из этого примера ясно, что представление или художествен­ное творчество и игра психологически совершенно отличны друг от друга: несмотря на то что в обоих случаях в центре ин­тереса участников стоит само действие или сама активность, в случае игры эта активность психологически в каждый дан­ный момент независима, в случае же художественного твор­чества — неразрывна с целым, от начала до конца определе­на им. Отдельные акты поведения там сами по себе имеют значение, здесь же они являются только средствами, служа­щими идее воплощения целого. Несмотря на это, к этим ак­там поведения субъект обращается не потому, что он заинте­ресован в их результате, а потому лишь, что он чувствует импульс выполнения актов, определенных этим целым. Что же сказать об эстетическом наслаждении? Никто не будет отрицать того, что человек нередко испытывает свое­образную потребность, удовлетворить которую можно путем переживания красоты, заключенной в произведении искус­ства или в природе. Эстетическое удовольствие является тем именно состоянием, когда субъект удовлетворяет эту свою потребность. Так же как и в случае удовлетворения других обычных потребностей, и здесь мы обязаны различать две категории актов. Первая — акты удовлетворения самой по­требности (в случае эстетического наслаждения — созерца­ние произведения искусства); вторая — комплекс актов, со­здающих условия их реализации (в случае эстетического на­слаждения — приобретение билета в театр, приход туда, поиски своего места и т. д.). Из этого как будто ясно, что эс­тетическое наслаждение относится к той форме поведения, которая нами была названа выше потреблением. Однако до­статочно глубже вникнуть в его сущность, чтобы убедиться в том, что эстетическое наслаждение в достаточной мере от­лично от обычных актов потребления. Обратимся для при­мера к акту еды. Субъект испытывает потребность в пище: организм его нуждается в определенном веществе (пище). Удовлетворение этой потребности производится вводом это­го вещества в организм и его ассимиляцией. Что же касается самих актов, необходимых для этого (откусывание, разжевы­вание и пр.), сами они непосредственно не участвуют в удов­летворении потребности; удовлетворение потребности го­лодного организма возможно и помимо этих актов; если в организм пища будет поступать, даже минуя акты еды, то все равно его потребность будет удовлетворена; ибо известно, что и путем искусственного ннтания жизнь организма мож­но сохранять достаточно долго. Аналогично ли этому эстетическое наслаждение? Как обычно, и здесь для удовлетворения потребности необходим определенный предмет — произведение искусства. Но пред­мет здесь играет совсем непохожую роль. Тогда как там (на­пример, в случае еды) удовлетворение потребности происхо­дит только предметом, а не актами, необходимыми для его получения и усвоения, здесь, в случае эстетического наслаж­дения, напротив, основное и существенное значение имеют сами акты: удовлетворение потребности производится не са­мим предметом, а реализацией тех актов, которые возника­ют под воздействием предмета — произведения искусства, — т. е. эстетическим созерцанием. Если бы потребность в пита­нии заключалась только в активации актов процесса питания (откусывание, разжевывание, проглатывание), а не в ассими­ляции самих питательных веществ, то тогда между ней и эс­тетическим наслаждением не было бы существенной разни­цы и ясно, что процесс питания нельзя было бы рассматри­вать как отдельный вид поведения. Но поскольку это не так, и даже, напротив, произведение искусства лишь постольку имеет значение удовлетворения эстетической потребности, поскольку предоставляет нам возможность активации имен­но нужных актов, его нельзя рассматривать не только в каче­стве разновидности обычного поведения потребления, но даже и вообще в качестве формы экстерогенного поведения. С другой стороны, как это видно из нашего анализа, несом­ненно и то, что нельзя отрицать его родства с поведением потребления. Тем самым мы убеждаемся, что если среди ин­трогенных форм поведения в случае художественного твор­чества мы имеем дело с аналогом труда, то в лице эстетиче­ского наслаждения налицо аналог поведения потребления. Таким образом формы поведения человека делятся на две главные группы, которые могут быть представлены в форме перечня (см. табл. 21). Таблица 21. Было бы заблуждением, однако, считать, что эти формы поведения разделены между собой какой-то непроходимой стеной. Напротив, в нашей обыденной жизни они настолько тесно связаны между собой, что не всегда легко какое-либо конкретное поведение человека отнести к той или иной оп­ределенной форме. Поскольку в основу классификации форм поведения положена психологическая точка зрения, надо полагать, что для отнесения поведения человека к той или иной форме исходным и основным является само пе­реживание субъекта. Представляет определенный интерес показать, как часты случаи, когда объективно якобы совер­шенно идентичные поведения, в зависимости от основного переживания субъекта, в действительности оказываются су­щественно различными. Это явилось бы одним из непрелож­ных доказательств в пользу того взгляда, что научное иссле­дование поведения на основе бихевиористской психологии является делом совершенно безнадежным. Однако специаль­ное рассмотрение этого может увести слишком далеко. Впол­не достаточно здесь предупредить читателя, что выделенные нами формы поведения в конкретной действительности не резко разграничены между собой и нередко переходят друг в друга. Однако исчерпывается ли поведение человека только установленными выше формами или же есть случаи, когда нельзя даже сказать, к какой из указанных выше форм пове­дения можно его отнести? Возьмем пример учения. Не подлежит сомнению, что оно занимает весьма значительное место в жизни живого орга­низма, в особенности человека. Что представляет оно собой? Отдельная ли это форма поведения или же она относится к одной из форм, охарактеризованных выше? Обыкновенно принято считать, что учение является всего лишь разновид­ностью труда, в частности умственного труда. Мнение это столь популярно, что некоторым может даже показаться странной такая постановка вопроса. И действительно, как можно усомниться в том, что учение, в особенности школь­ное, может быть чем-либо другим, кроме как разновидностью умственного труда. Таков общераспространенный взгляд. Тем не менее не представляет большого труда убедиться в полной его несостоятельности. Чем же вызвана такая популярность этого ошибочного мнения? Когда мы говорим, что учение — это как бы своеоб­разная разновидность умственного труда, у нас, несомненно, заранее уже есть какое-то понимание учения. А именно: мы думаем, что целыо учения является приобретение каких-то ценностей, например — навыка или знания. Но для достиже­ния этого необходима определенная активность, следствием которой явится приобретение навыка или знания. Так же в труде, где главное — продукт; сама же активность, создающая этот продукт, как и вообще всякое средство, не имеет неза­висимого значения. Точно так же обстоит дело и с учением. Главной заботой здесь считается знание или навык как про­дукт учения; само же учение рассматривается как затрата энергии, необходимой для получения продукта, и энергии, нужной и значимой лишь постольку, поскольку без этого не получить ни навыка, ни знания. Следовательно, здесь зара­нее предполагается, что так же как труд был бы бессмыслен, если бы продукт труда давался в готовом виде, так и учение было бы совершенно лишне, если бы необходимые знания и навыки получались без него. Словом, согласно предвари­тельно не проверенному взгляду, учение само по себе ника­кого значения не имеет, ценны только навыки и знания, до­стигаемые нами при помощи учения. Однако так ли глубока аналогия между продуктом учения и продуктом труда, чтобы считать это мнение обоснован­ным? Когда речь идет о труде, в сфере нашего внимания все­гда находится тот продукт, ради которого мы вынуждены затрачивать свою энергию. Кроме создания этого продукта, в понятии труда не подразумевается получения какого-либо другого эффекта. От конкретного трудового процесса не тре­буется ничего другого, кроме этого конкретного продукта. Обстоит ли так дело и с учением? Мы обучаем ребенка пись­му, и вот он уже выучился писать две-три буквы. В чем же здесь эффект учения? Неужели только в умении писать эти две-три буквы? Конечно нет! Кроме умения их писать он приобрел и нечто другое, чего у него не было ранее, и приоб­рел именно вследствие того, что мы научили его этим не­скольким буквам, — он приобрел умение акгивно регулиро­вать в определенных границах работу своих малых мышц. Научившись писать эти две-три буквы, он, кроме этого, при­обрел и нечто другое: он способен сейчас легче овладеть пись­мом других букв. А когда он научится писать несколько слов, он будет знать, как писать не только эти слова, но и другие. Поэтому, для того чтобы научиться писать, вовсе не надо учиться писать все те слова, случаи написания которых нам представятся когда-либо впоследствии. Грамотный человек умеет, конечно, писать и такие слова, которым не только ни­когда не учился, но которых раньше даже и не слыхал. Все, что было сказано относительно обучения письму, можно полностью отнести ко всякому другому учению. Иное дело труд. Он дает только один определенный продукт и ни­чего больше. Иначе говоря, обучение предполагает приобре­тение не только этого конкретного, индивидуального навы­ка или знания, которому мы научаемся в настоящий момент, но и нечто большее, а именно: оно направлено на развитие соответствующих сил учащегося. Поэтому-то, говоря об обучении, всегда имеют в виду на­учение письму вообще, а не научение писать то или другое слово; в случае же труда говорить о делании вообще стола или делании другого какого-либо предмета вообще — бессмыс­ленно. Что это действительно так, что между трудом и учением в этом отношении есть существенная разница, очевидно так­же и из того, что понятие учения значительно шире не толь­ко понятия умственного труда, но и понятия труда вообще. Учение касается всех без исключения форм поведения. Че­ловек может обратить в предмет учения и акты потребления, - во всяком случае акты, имеющие природу условных реф­лексов, но объединенные в комплекс поведения потребления, - и все формы труда, ухода и обслуживания, а также и акты умственного труда и занятия. Одним словом, нет ни одной экстерогенной формы поведения, которую нельзя бы было превратить в предмет учения. Более того, все формы поведе­ния в том или ином виде и до той или иной степени становят­ся нам доступными только иа основе обучения. Уже этого, не вызывающего сомнений, факта достаточно, чтобы поставить под сомнение взгляд о тождестве труда и учения. На что же указывает, однако, этот, так сказать, генераль­ный характер учения? Несомненно, что как одна из форм активности учение должно иметь в виду прежде всего не про­дукт или предмет, в связи с которым осуществляется этот процесс, а развитие активирующихся в этом процессе сил. Активность, возникающая в процессе учения, имеет, следо­вательно, не только значение средства, но и свою независи­мую ценность; основное место в учении занимает не продукт, который оно предоставляет нам в качестве конкретного на­выка или знания конкретного содержания, а развитие в опре­деленном направлении сил учащегося. Основное в учении не конкретный навык или знание, а развитие сил, участвующих в процессе учения. Действительно, целью трудового процесса никогда не яв­ляется развитие сил: трудятся только ради продукта, а не ради развития участвующих в его создании сил. Правда, хотя за процессом труда также следует развитие сил человека, од­нако это — сопутствующее ему как определенному виду ак­тивности явление, а не его сущность или специфический признак. Труд же, напротив, по сущности своей предполага­ет наличие законченных, завершенных сил. Его цель — их применение, а не развитие. И разве не измеряется сам уро­вень развития степенью готовности сил к ведению трудовой деятельности? Политехническая школа не потому является трудовой, что учение она обратила в труд или труд в учение, а именно потому, что она считает ошибкой превращение школы в завод или завода в школу. Напротив, основная ее идея состоит в том, что развитие трудовых сил человека так­же требует особых забот, требует учения, причем забота эта всегда должна быть тесно связана именно с заботой об общем развитии человека или, лучше, должна объединяться с ней в одно целое. А это означает, что обучение политехническому труду — дело не профессиональной школы, а общеобразова­тельной, которая должна быть школой не одностороннего воспитания — обучения, а школой политехнического труда. Одним словом, между учением и той специфической фор­мой поведения, которая выше была названа производствен­ным трудом, имеется существенное различие. Как известно, интенция развития сил подростка никакой другой форме поведения так не специфична, как игре. С дру­гой стороны, именно поэтому, как это выше было отмечено, игра является общей формой поведения. Однако мы убеди­лись и в том, что оба эти признака свойственны также и уче­нию. Следовательно, можно сделать вывод, что оба — и уче­ние и игра — представляют собой одну и ту же форму пове­дения. И действительно, в истории педагогики эта мысль встречается неоднократно. Так, Жан-Жак Руссо и вообще . сторонники так называемой свободной школы в конечном сче­те основывались именно на идее тождества учения и игры. Поскольку идея Руссо и сегодня кое-где находит себе при­верженцев, а с другой стороны, поскольку, согласно широко распространенному мнению, между игрой и учением нет ни­чего общего, мы считаем необходимым хотя бы вкратце кос­нуться этого вопроса. Все наши рассуждения относительно взаимоотношения понятий учения и игры были направлены к тому, чтобы ясно показать, насколько учение отлично от труда и близко к игре. Почти все основные признаки, отличающие понятие учения от понятия труда, оказались свойственными игре. Наиболее же решающее значение имеет то, что и учение и игра в сущ­ности служат цели развития сил. Думается, после всего это­го уже будет излишне продолжать доказывать родственность понятий игры и учения. Да и все наши рассуждения были до сих пор таковы, что у читателя, естественно, скорее должно было возникнуть представление о тождестве этих двух форм поведения, чем об их различии. Поэтому сейчас необходимо задержаться на правильности этой именно мысли. Однако действительно ли учение и игра так схожи, что можно думать об их тождестве? Если учение является формой активности, смысл которой должно искать в развитии внутренних сил, то ясно, что нет здесь никакой внешней потребности, заранее определяющей предмет, необходимый этой активности. Следовательно, уче­ние также относится к той форме активности, двигателем ко­торой не является импульс внешней потребности: подобно игре, эту роль здесь должны выполнять функциональные тенденции. А это означает, что необходимый для активности учения предмет дается субъекту не извне и подневольно, а внутренне, соответственно предуготовленным к действию силам, и свободно. Это соображение лишний раз подтверж­дает мысль о том, что учение и игра как бы тождественны между собой. Во всяком случае, отсюда очевидно как будто, что учение - такая же интрогенная форма поведения, как и игра. Но в действительности это совсем не так. Учение все­гда предполагает что-то, чему обучаются. Уже само содер­жание этого понятия содержит идею чего-то внешнего, что учащемуся предлагается именно извне, а не строится на ос­нове свободного импульса его сил. Мы научаем чему-то уча­щегося, мы активируем его силы в определенном направле­нии или, говоря иначе, даем этим силам предмет, а не они выбирают сами или создают его свободно. Функции речи, например, на определенной ступени развития подростка на­столько созревают, что у него возникает тенденция или им­пульс их активирования. Но ведь активация функции речи означает речь! Речь же можно вести только на каком-либо определенном языке. Следовательно, удовлетворение функ­циональной тенденции речи помимо материала извне, т. е. помимо какого-либо определенного языкового материала, невозможно. Учение состоит в активации речевой функции именно на основе извне предоставленного материала или предмета. Или же возьмем другой пример: допустим, что у ребенка умственные функции счета созрели настолько, что возникла тенденция их активации. Надо полагать, что, предоставлен­ный в этом случае самому себе, ребенок сумел бы активиро­вать свои функции лишь настолько, чтобы пройти ступени развития, которые в процессе своего естественного развития прошло арифметическое мышление первобытного человека. В нашей же действительности, в нашей школе, функции арифметического мышления подростка начинают действо­вать на основе материала и арифметических правил, соответ­ствующих сегодняшней ступени развития культуры. Но ведь этот материал и эти правила создаются не независимо сами­ми функциями подростка, а все это предлагаем ему мы сами, т. е. извне, и обучение счету в этом, собственно, и заключает­ся: на основе этого извне предлагаемого материала развива­ется функция арифметического мышления ребенка. Таким образом, мы видим, что хотя учение и подразумевает функ­циональную тенденцию внутренних сил подростка, однако деятельность ее осуществляется только на том материале, ко­торый нами извне ему предлагается. Внутреннее у подрост­ка здесь не само находит, выбирает или создает внешнее, со­ответствующее, необходимое для его активации (как это име­ет место в случае игры), а определяется выбором старшего по возрасту. Следовательно, развитие здесь осуществляется не на свободно выбранном материале (как это имеет место при игре), а на том материале, который старший считает целесо­образным. Возникает вопрос о причинах этого. Неужели учение не­обходимо? Неужели нельзя предоставить подростка самому себе, поручив судьбу его развития руководству чутья, возни­кающего на основе функциональной тенденции? При пра­вильном понимании понятия функциональной тенденции решение этого вопроса не встречает трудностей. В отдельно­сти каждая функция является реальностью только как пред­мет нашего научного анализа, поскольку в конкретной дей­ствительности она существует только в цёлом, т. е. только в соотношении с другими, в интерфункциональной связи. Функциональная тенденция означает импульс активации этой целостности. Следовательно, когда мы говорим, что в основе формы активности лежит иногда функциональная тенденция, это надо понимать только в том смысле, что на определенной ступени развития у человека возникает им­пульс активации определенных интерфункциональных ком­плексов, причем эти комплексы, конечно, не вечны и не по­стоянны. Они формируются в процессе развития человече­ства, и каждое отдельное человеческое существо получает его по наследству в виде определенной возможности. Следова­тельно, человеческий отпрыск на каждой ступени развития человечества, соответственно специфике этого развития, яв­ляется обладателем своеобразных интерфункциональных целостных комплексов, полученных его предками на основе длительного развития. Таким образом, они — эти комплек­сы — представляют собой продукты культурного развития, и ясно, что их активация нуждается в соответствующем ма­териале, в соответствующем предмете. Возьмем, к примеру, следующий простой случай: сравним между собой арифме­тическое мышление ребенка первобытного человека и воз­можность математического мышления ребенка современно­го культурного человека. Можно ли считать, что в обоих этих случаях мы имеем дело со вполне одинаковыми интерфункциональными воз­можностями? Конечно нет. Можно ли считать, что актива­ция этих возможностей нуждается в совершенно одинаковом предмете или материале? Опять-таки — нет. Если различны функции, столь же различны и те предметы или материалы, которые необходимы для их активации. Для активации арифметического мышления детей первобытных людей ни­кто никогда не пользовался, да и не мог пользоваться, тем сложным математическим материалом, к которому обраща­емся мы для развития математического мышления современ­ного культурного человека. Этот материал, так же как и со­ответствующие ему функции, как интерфункциональная це­лостность, — результат культурного развития, культурное достояние. Следовательно, развитие сегодняшнего ребенка может осуществляться только на таком, приобретенном в процессе культурного развития, материале. Но этот мате­риал — в данном случае современная математика — таков, что ребенок сам, своими силами не мог бы, конечно, его со­здать с целью активации своего математического мышления; он обязательно должен быть предложен ему извне взрослым, владеющим этим материалом. Так как нельзя допустить су­ществования когда-либо совершенно некультурного, совер­шенно примитивного и натурального человека, поскольку само понятие «человек» исключает эту возможность, то надо полагать, что учение как подача материала находящимся в процессе развития силам всегда составляло неотделимую часть воспитания человека. То, что добыто человечеством в процессе своего культурного развития, человеческое дитя никогда не смогло бы усвоить помимо этого культурного влияния, одним лишь натуральным путем. Таким образом, совершенно бесспорно, что активация сил человека в процессе учения осуществляется на основе мате­риала, предлагаемого старшим, а не на почве спонтанно най­денного или созданного им самим предхмета; в этом случае силы подростка находят себе предмет не спонтанно, а он предлагается извне кем-то другим. Этим учение похоже на труд и отлично от игры, и ввиду этого оно более экстерогенно, чем интрогенно. Однако, несмотря даже на это, отнести учение к интрогенной форме поведения все же нельзя. Дело в том, что в случае экстерогенных форм поведения получе­ние предмета не связано с учетом актуальной потребности сил подростка. То, какова, например, потребность субъекта, активированная в тот или иной момент, и, следовательно, каковы силы, необходимые для удовлетворения этих потреб­ностей, совсем не зависит от особенностей сил, находящихся в настоящий момент в состоянии установки или готовности к действию. Та или иная интенсивная, непреодолимая потребность, требующая достаточно большого напряжения сил, может возникнуть у человека и тогда, когда он из-за болезни или вследствие продолжительной работы до крайности изнурен. В случае учения это не так. Поскольку основная интенция учения направлена на развитие сил учащегося, то, конечно, руководящий его учением старший никогда сознательно не предложит ему активировать силы, которые не предуготов­лены еще к действию на этой ступени развития учащегося. В противном случае он заранее был бы уверен в бесплодно­сти своей работы. Нет, преподаватель в своем обучении все­гда ограничен именно теми формами культурных достиже­ний, которые пригодны для активации сил, находящихся в настоящее время в готовности к действию. Содержание учеб­ного материала зависит, следовательно, от состояния сил ре­бенка, хотя, конечно, и не только от этого: оно зависит также и от того, в развитии каких именно сил ребенка мы заинтере­сованы, к развитию каких его функциональных возможно­стей мы стремимся или, иначе говоря, воспитание какого че­ловека мы ставим себе целью. Одним словом, учение — это процесс, двусторонне обусловленный, с одной стороны, си­лами, тенденция активации которых возникает на данной ступени, и с другой — идеалом воспитателя, считающего цен­ным развитие именно этих, а не других сил. Исходя из этого, учение как будто можно отнести и к интрогенной форме поведения и к экстерогенной, хотя в от­дельности оно не есть ни то и ни другое. Это, пожалуй, ско­рее переходная форма между этими двумя основными кате­гориями поведения; в частности, оно занимает место между игрой и трудом, является переходной ступенью, которую че­ловек должен пройти, чтобы, поднявшись над уровнем игры, возвыситься до уровня существа, обладающего способнос­тью трудиться. Из этой концепции учения очевидно, как ошибался Жан-Жак Руссо, или так называемая педагогика свободной шко­лы, низводя учение до уровня игры, или, с другой стороны, как ошибалась схоластическая школа, направлявшая учение только сообразно с воспитательными целями, вне учета уров­ня развития внутренних сил и тенденций подростка. Школа — это не площадка для игр, но она и не фабрика, где силам человека поручено изготовление определенных продуктов и где, следовательно, выбирают для работы толь­ко тех, у кого уже развиты необходимые для этого силы. От­сюда ясны принципы, на которых должна строиться работа школы как по своему содержанию, так и но своим методам. Когда у общества возникает определенная потребность, до­пустим, становятся нужными электрические машины, оно принимается строить соответствующим образом оснащен­ные заводы и для работы в них подбирает наилучшим обра­зом подготовленных к производству этих машин лиц. Иначе обстоит дело в случае учения. Основной целью здесь являет­ся развитие сил подростка. Поэтому проблема того, каковы должны быть содержание и методы учения в каждый данный момент, требует учета этих сил, т. е. педагогического обосно­вания. Продуктивный труд подразумевает психотехнически обоснованную организацию, а продуктивное учение — педа­гогически обоснованные содержания и организацию. Таким образом, учение представляет собой особую фор­му поведения, которая не может быть отождествлена не толь­ко с игрой или трудом, но и ни с какой другой формой пове­дения. Тогда как все установленные нами формы поведения относятся либо к интрогенной, либо к экстерогенной группе, включая в себя элементы обеих, учение отличается и от од­ной и от другой. * * * 1. Несмотря на фундаментальное значение практики в процессе психического развития человека, в современной психологии формы человеческой активности или поведения еще недостаточно изучены. Основная предпосылка буржуаз­ной психологии — принцип непосредственности воздействия стимула на психику — является причиной того, что понятие «молекулярного» поведения не преодолено в буржуазной психологии (не исключая и гештальттеории) до настоящего времени. 2. Правильное понятие поведения может быть найдено лишь в том случае, если в противовес принципу непосред­ственности связи психики или моторики со стимулом при­нять положение, что отношение к действительности устанав­ливается субъектом, живой человеческой личностью, и что действительность, воздействуя первично и непосредственно именно на нее, а не на психику или моторику, вызывает в субъекте некоторый целостный эффект, установку к опреде­ленной активности, которая реализуется им в виде той или иной формы поведения. 3. Если в основе поведения лежит установка субъекта как целостная направленность, возникшая на почве наличия определенной потребности и ситуации ее удовлетворения, то формы нашего поведения должны быть дифференцированы в зависимости от этой установки субъекта. Но установка может быть двоякой: а) установка, возник­шая в каждом отдельном случае в результате воздействия наличной объективности ситуации; в этом случае поведение протекает в соответствии с данной ситуацией и его можно назвать экстерогенным; б) установка, возникшая в прошлом, но не реализованная или же фиксированная; в этом случае поведение можно назвать интрогенным. 4. Автор в результате тщательного анализа приходит к заключению, что к экстерогенным формам поведения отно­сятся: потребление, обслуживание, труд, занятие, а к инт­рогенным — эстетическое наслаждение, игра, развлечение, спорт, художественное творчество. Учение автор рассмат­ривает как особую форму поведения, которую нельзя отне­сти ни к экстерогенным, ни к интрогенным формам, но кото­рая включает в себя элементы обеих. Психология деятельности. Импульсивное поведение[51 - Раздел «Психологиядеятельности. Импульсивное поведение» взят из кн. Д. Н. Узнадзе «Общая психология», гл. V (Тбилиси, 1940).] 1. Живое существо и витальная потребность.Ничто так не специфично для живого существа, как наличие у него потребностей и необходимость самому заботиться об их удовлетворении. Это значит, что для него характерна актив­ность, т. е. установление определенного взаимоотношения с внешней действительностью, без чего, разумеется, ни одна потребность ие может быть удовлетворена. Бесспорно, эта активность составляет по существу все содержание жизни; было бы неуместно говорить о жизни без активности. Отсю­да ясно, что понятию потребности принадлежит исключи­тельное место во всякой науке, ставящей себе целью понима­ние живого существа в частности и особенно в психологии. Потребность — источник активности.Там, где нет ника­кой потребности, не может быть и речи об активности. В этом смысле понятие потребности очень широко. Оно касается всего, что является нужным для живого организма, но чем он в данный момент не обладает. Однако то, в чем живой организм может испытывать нуж­ду, зависит от уровня развития самого организма. Потребно­сти развиваются, и ни для кого не является спорным, что че­ловек на нынешней ступени развития обладает множеством таких потребностей, подобных которым нет не только у жи­вотного, но и у человека, стоящего на примитивной ступени культурного развития. Несмотря на это, есть все же некоторые потребности, без которых не может существовать ни один живой организм, на какой бы ступени развития он ни находился. Это те потреб­ности, которые связаны с основными процессами самой жиз­ни — с питанием и размножением, и, следовательно, они яв­ляются основными витальными или чисто биологическим» потребностями. Потребности питания, роста, размножения имеются у каждого живого организма, как у простейшего, так и у сложнейшего. Конечно, это не значит, что эти потребнос­ти не изменяются в процессе развития, что у амебы и у чело­века одна и та же потребность питания. Нет, мы хотим толь­ко отметить, что каждый живой организм, на какой бы высо­кой ступени он ни находился, имеет витальную потребность, что без нее жизнь вообще невозможна. Однако никому, ко­нечно, не придет сегодня в голову отрицать, что и эта потреб­ность развивается, усложняется и разнообразится, что на низшей ступени она одна, а на высшей иная. 2. Витальная потребность и поведение. Что же характер­но для витальной потребности? Прежде всего совершенно не обязательно, чтобы она и психически была дана. Достаточно, если она существует объективно, т.е. если организм действи­тельно испытывает нужду в чем-то. Невзирая на то что субъект, возможно, не имеет о ней никакого представления, он все же безошибочно прибегает к средствам, необходимым для ее удовлетворения. Эта происходит приблизительно так, как в случае потребности дыхания. Организм вовсе не чув­ствует особо, что ему чего-то не хватает, что это нечто есть воздух и добыть его можно только посредством дыхания. Несмотря на это, он дышит с максимальной точностью, для этого ему не требуется ни собственного предварительного опыта, ни чьей-либо помощи. Так по существу происходит во всех случаях основных витальных потребностей. Если новорожденному ребенку по­ложить в рот сосок груди и при этом его организм нуждается в питании, т. е. если у него имеется потребность в пище, он тотчас начнет сосать, несмотря на то что его никто этому не учил. И теленок не нуждается в обучении тому, как пастись, или цыпленок — как клевать: первый сразу находит именно ту траву, которая может его выкормить, а второй — зерно, а не, скажем, песчинки, несмотря на то что у него нет еще ни­какого опыта. Словом, животное изначально, без научения, находит со­ответствующий корм и соответствующе с ним обращается. Витальная потребность сама направляет организм к нужно­му предмету. Организм не постепенно научается находить предмет удовлетворения потребности. При наличии опреде­ленной потребности из бесчисленного множества предметов, находящихся в окружающей среде, на него оказывает влия­ние тот из них, который может удовлетворить эту его потреб­ность. В результате у живого существа возникает установка соответствующего действия и, если этому ничто не мешает, осуществляется и само это действие. В таком случае обычно говорят: у животного, цыпленка или человека с рождения имеются врожденные способности удовлетворения некото­рых потребностей; всякое живое существо не только обраща­ется именно к тому, что может удовлетворить его потребно­сти (цыпленок — к зерну, а не к песку), а прибегает и к дей­ствиям таким, которыми можно достигнуть этой цели (начинает сосать, клевать и т. д.). Такое врожденное, целесо­образное поведение обычно называют инстинктом и подра­зумевают, что оно связано с основными элементарными по­требностями. 3.  Обслуживание как отдельная форма поведения. Од­нако такая картина раскрывается перед нами только в том случае, когда удовлетворение потребности не встречает ни­какого препятствия, когда среда непосредственно предостав­ляет то, что нужно для удовлетворения этой потребности. Например, в случае нормального дыхания в изобилии име­ется воздух и организму не требуется ничего, кроме вдыха­ния его; или же перед цыпленком на песке разбросаны зерна, и он начинает их клевать. В таком случае процесс удовлетво­рения потребности протекает сам собою, не требуя вмеша­тельства сознания, и все поведение протекает инстинктивно. Но таков лишь первичный вид поведения, та примитивная активность, когда вопрос ставится относительно процесса самого удовлетворения потребности, а не добывания средств, которые нужны для этого. Эта форма активности известна под названием потребления, и мы видим, что она осуществ­ляется без участия сознания, в виде инстинктивных актов. Но допустим, что на пути удовлетворения потребности возникло препятствие, например затруднилось дыхание. Что же тогда произойдет? Несомненно, у субъекта возникнет спе­цифическое чувство, чувство беспокойства, что ему чего-то не хватает, и, наряду с этим, — состояние некоторой напря­женности, которое каждую минуту готово перейти в состоя­ние активности. В этом случае мы уже будем иметь дело с фактом выявления потребности в сознании, с потребностью как с психическим феноменом. Как мы видим, она пока ограничивается только рамками состояния субъекта и ниче­го объективного в ней нет. Но немного больше задержки в удовлетворении потребности, и она даст отражение и в пред­метном сознании: к вызванному недостачей чувству беспо­койства и напряжения добавляется и специфическое пережи­вание того объекта, который является средством удовлетво­рения потребности. Например, в случае голода, когда нет возможности его непосредственного удовлетворения, субъ­ект переживает его в первую очередь, разумеется, как соб­ственное мучительное состояние, но, кроме этого, и пережи­вание объективной действительности становится своеобраз­ным: голодный замечает в окружающем в первую очередь то, что может удовлетворить его потребность. Следовательно, потребность определяет и восприятие субъекта. Но интересно, что это восприятие совершенно специфич­но: субъект не просто видит то, что может удовлетворить его потребность, а вместе с тем испытывает чувство определен­ной его притягательности, своего рода влияние, идущее от предмета восприятия и призывающее к определенному дей­ствию. На такое психологическое воздействие потребности впервые обратил особое внимание Курт Левин и для его характеристики ввел специальное понятие (Aufforderungscharakter), пользующееся сегодня в нашей науке общим вни­манием. Левин имеет здесь в виду наблюдение, что голодно­го, например, притягивает пища, а жаждущего — вода, а ког­да обе эти потребности удовлетворены, тогда, быть может, они окажутся вовсе незамеченными или, во всяком случае, совершенно безразличными для субъекта. Теперь у этих предметов уже не осталось ничего от их прежней притяга­тельной силы и, следовательно, они не могут побудить субъекта к действию. Таким образом, в случае, когда удовлетворение потребно­сти затрудняется, когда потребность непосредственно не реализуется, она проявляется в сознании субъекта в виде спе­цифического содержания. Со стороны субъекта она пережи­вается в виде чувства неудовлетворенности, содержащего в себе моменты возбуждения и напряжения, а с объективной стороны — в виде определенных предметных содержаний, побуждающих к действию. Случаи осложнений удовлетворения потребности, разу­меется, часто встречаются и в повседневной жизни живот­ных. Вот, например, с дерева слетела птичка, начала что-то клевать на земле; вот на глаза ей попалось насекомое, и она устремилась к нему. Содержание почти всей ее жизни запол­нено такими поисками и нахождением корма. Так и у других животных. Свинья, например, постоянно ищет пищу, беспре­станно роет землю, переходя с одного места на другое, и т. д. Словом, там, где средство удовлетворения потребности не­посредственно не дано, животное вынуждено в поисках его перемещаться с места на место и вести себя соответственно тому, что оно найдет для себя полезным. Эти случаи поведения животного по существу мало чем отличаются от случаев поведения потребления. Если для последнего характерна такая непосредственная данность средств удовлетворения потребности, что живому существу нужно только, так сказать, взять корм в руки и положить в рот, то здесь положение осложнено в том отношении, что для овладения средствами удовлетворения потребности требу­ются некоторые дополнительные простые акты, в частно­сти — перемещение с места на место. Например, животное вынуждено пойти к роднику для удовлетворения жажды; или же, когда кончится корм на одном месте, перейти на дру­гое место. Вдумываясь в эти случаи, мы убеждаемся, что и здесь мы по существу имеем дело с актами потребления, только сравнительно усложненными. И в самом деле, чистый акт потребления в чистом виде состоит, например, и в еде, и в питье. Но разве поднесение пищи ко рту и жевание явля­ются иными актами поведения? Разумеется, и тот и другой акты, взятые отдельно, например поднесение пищи ко рту не с целью еды, а с какой-то иной целыо, не являются актами по- требления. Но когда они непосредственно связываются и не­посредственно служат чистым актам потребления, тогда, ра­зумеется, и они должны считаться поведением потребления. Однако обычно мы имеем дело с еще более усложненным положением. Случается часто, что пища находится перед гла­зами животного, но заполучить ее ближайшим путем не уда­ется; тогда Животное ищет обходный путь и при этом решает довольно сложные задачи. Об этом свидетельствуют, напри­мер, опыты И. С. Бериташвили над различными представи­телями беспозвоночных, а также особенно опыты Келера над человекообразными — антропоидами. Рассмотрим некоторые примеры. Собака видит, что кусок мяса выбросили из окна на улицу. Ей не удается выпрыгнуть из окна за мясом, поэтому она бежит в другую комнату, от­сюда выбегает через заднюю дверь во двор и со двора — на улицу. Она полна ожидания найти там желанный кусок. Как хмы видим, прежде чем овладеть мясом и начать акт потреб­ления — еды, собака вынуждена выполнить довольно слож­ные акты. Но можно наблюдать и гораздо более сложные слу­чаи, особенно в экспериментальных условиях. Антропоид заперт в клетке; снаружи лежат пища, кото­рую обезьяна очень любит, но достать ее рукой она не может. Тогда она хватает палку, которая преднамеренно положена рядом с ней в клетке, и при ее помощи затаскивает пищу к себе в клетку. Или же еще: высоко, к потолку клетки, подве­шен банан, обезьяна старается достать его, но это ей не уда­ется, потому что банан висит очень высоко. Она тащит рядом лежащий ящик, устанавливает его под бананом, вскакивает иа ящик, но все же не может дотянуться до банана. Тогда она подтаскивает второй и третий ящики, ставит их на первый и так достигает своей цели. Чтобы охарактеризовать это поведение антропоида, надо в первую очередь отметить, что здесь вся деятельность жи­вотного от начала до конца побуждается одной основной це­лью — животное стремится удовлетворить свою потребность, ни на одну минуту не забывая о ней. Эта потребность стано­вится для него актуальной не только тогда, когда начинается процесс ее непосредственного удовлетворения — процесс по­требления, она актуальна и тогда, когда, например, животное тащит один ящик, потом другой и третий. Несмотря на то что обезьяна прибегает к целому ряду актов, которые не имеют с потреблением такой непосредственной связи, какая была от­мечена в вышеприведенном случае усложненных актов по­требления, все же бесспорно, что все эти акты находятся под влиянием основной потребности. Таким образом, акт потребления предваряется довольно сложным процессом поведения, который питается из источ­ника одной определенной потребности и от начала до конца служит цели ее удовлетворения. Это особенно наглядно вид­но хотя бы из той взаимосвязи, в какой он находится с актом удовлетворения указанной потребности — с процессом по­требления: он незаметно переходит в этот процесс и с ним вместе создает одно нераздельное целое. Несмотря на это, бесспорно, мы имеем здесь дело с новой формой активности, с новой разновидностью поведения. Если специфичным для этой формы поведения мы сочтем ту тесную связь, в какой она находится с актом потребления, т. е. то обстоятельство, что она непосредственно служит цели подготовки этого акта, тогда, очевидно, наиболее целесооб­разным для нее названием было бы обслуживание. 4. Импульсивное поведение и обслуживание. Как проте­кает активность субъекта в случае обслуживания? Чем она определяется? Для решения этого вопроса наиболее подхо­дящим является опять-таки наблюдение поведения челове­ка: ведь в инвентаре поведения человека случаи обслужива­ния занимают одно из первых мест! Молено сказать, что обслуживание является обычной формой нашей повседнев­ной активности. И в самом деле, когда у нас появляется ка­кая-либо конкретная потребность, не всегда же нам удается удовлетворить ее беспрепятственно! Наоборот, гораздо чаще мы сталкиваемся с каким-либо препятствием и бываем вы­нуждены, прежде чем приступить прямо к акту потребления, выполнить целый ряд других операций, производимых толь­ко для того, чтобы преодолеть указанное препятствие и дать нам возможность удовлетворить свою потребность. Поскольку эти операции служат цели непосредственного удовлетворения определенной конкретной потребности, мы можем признать их за отдельный случай обслуживания. Этот момент — обслуживание какой-либо конкретной потребно­сти, — как уже отмечалось выше, является тем основным при­знаком, которым обслуживание отличается от других форм поведения. Скажем, у человека возникла какая-то потреб­ность, например он голоден, но пищи нет под рукой, и поэто­му придется ради нее пуститься в дальний путь. В каком слу­чае человек пойдет на это? Безусловно, только в том случае, если потребность настолько сильна, что покрывает неприят­ность прохождения дальнего пути. Без этого условия субъект не выполнит акта обслуживания, т. е. не пустится в дальний путь, и предпочтет остаться без пищи. Словом, совершенно невозможно выполнять акт обслуживания так, чтобы он не побуждался импульсом основной потребности. Там, где в его основе лежит другой импульс, уже нельзя говорить об акте обслуживания. Может случиться, что некоторые моменты акта обслужи­вания окажутся трудновыполнимыми, но, несмотря на это, они все же выполняются и опять-таки остаются актами об­служивания. Посмотрим, как протекает обычно акт обслуживания. Внешне перед нами раскрывается такая картина: как только появляется какая-либо интенсивная потребность, субъект начинает деятельность для ее удовлетворения; иногда эта де­ятельность очень сложна и длится до тех пор, пока не будет обеспечена возможность удовлетворения потребности. Как же протекает эта деятельность? Скажем, дикарь по­чувствовал голод. Он отправляется на охоту: берет оружие для охоты, идет в лес в определенном направлении. В зави­симости от того, какой ему встретится зверь и в каких условиях, он или засядет в засаду, или прямо начнет его пресле­довать, или же пустит в него стрелу. Если он убьет зверя, то потом освежует его и после выполнения целого ряда других операций приступит к удовлетворению своей потребности — начнет есть. Эта простая схема охоты дикаря фактически ча­сто наполняется сложным содержанием. Эта активность со­стоит из цепи последовательных моментов, каждое звено этой цепи занимает свое место и действует целесообразно. Как все это происходит? Разве дикарь заранее обдумыва­ет все свое поведение, заранее взвешивает его? Конечно нет. Стоило ему почувствовать голод, и он тотчас обратился к ак­там определенного поведения — охоты. Отдельные акты это­го поведения как будто сами собой, без особого вмешатель­ства субъекта, сменяют друг друга: дикарю не нужно задумы­ваться в каждом отдельном случае, как теперь поступить, к чему прибегнуть, чтобы быстрее достичь цели. Обычно здесь все протекает принципиально совершенно так же, как и в том случае, когда мы испытываем жажду, а вода или стоит в по­суде тут же на столе, или в другой комнате. Разумеется, мы никогда специально не задумываемся, как поступить, что предпринять, чтобы удовлетворить жажду: сами условия си­туации диктуют нам, что надо делать. Если вода тут же в по­суде на столе, одна рука потянется к стакану, а другая к по­суде с водой; если же нет этого, тогда мы будем действовать так, как потребуют обстоятельства. Словом, мы хотим сказать, что, когда поведение осуще­ствляется под влиянием актуального импульса опреде­ленной потребности, отдельные его этапы и моменты проте­кают как бы сами собой, без сознательного управления ими субъектом. Их, скорее, определяет та ситуация, в которой субъекту приходится разворачивать свои действия. Что же фактически лежит в основе этого поведения? Чем оно управляется? Мы, разумеется, не можем сказать, что в этом случае все поведение представляет собой цепь отдель­ных рефлекторных движений, всецело зависящих оттого, ка­кое внешнее впечатление или раздражение воздействует на субъекта. Этого нельзя сказать, во-первых, потому, что подобное поведение никогда не повторяется в совершенно неизменном виде, что оно вполне стереотипно, будь даже условия совершенно одинаковыми; и, во-вторых, роль субъек­та как целого мы не можем отрицать в наше время даже в слу­чае рефлексов. Совершенно спорно, что здесь мы имеем дело с настолько сложной формой активности, что сегодня и ду­мать нельзя серьезно о попытке ее механистического объяс­нения. Теоретически для нас ясно, что ситуация как целостный комплекс внешних раздражителей действует на моторный аппарат живого существа не непосредственно и не таким пу­тем вызывает в нем соответствующие движения. Нет, ситуа­ция в первую очередь воздействует на самого субъекта и если и вызывает где-либо какой-то эффект, то только в самом субъекте. Среда оказывает влияние на поведение только че­рез этот вызванный ею в субъекте эффект. Чем можно объяснить, что несмотря на то, что во всем поведении дикаря во время охоты ни само поведение его в целом, ни отдельные его моменты не осознанны и не предна­меренны, а поведение все же протекает так целесообразно? На субъекта, возбужденного определенной потребностью, воздействует актуальная ситуация, вызывая в нем опреде­ленное целостное изменение, определенную установку, и вот его последующее поведение строится на основе этой установ­ки. Потому-то оно целесообразно и помимо осознания. Таким образом, становится ясным тот специфический признак, который отличает течение поведения обслужива­ния: когда субъект с целью удовлетворения актуальной по­требности обращается к внешней среде, у него появляется определенная ситуация, которая вызывает в нем такую же определенную установку и посредством этой последней на­правляет все его последующее поведение. Так как во всех случаях такого поведения действует всегда импульс удовле­творения актуальной потребности, мы могли бы назвать его (поведение) импульсивным. Тогда получилось бы, что для импульсивного поведения характерно, во-первых, что его источником является актуальная потребность и, во-вторых, что оно определяется установкой, созданной актуальной си­туацией. 5. Труд и потребность. Потребление и обслуживание встречаются и в инвентаре активности животного. Но суще­ствует и такая форма активности, которая присущатолько человеку; таковой в первую очередь является труд. Энгельс наглядно доказал, что источником всех особенностей, харак­теризующих человека как человека, является труд. И нам се­годня ясно, что смысл и цель подлинно человеческой жизни заключаются в труде, что он является не проклятием для че­ловека, как это переживалось всеми испокон веков до сего дня, т. е. до установления в Советском Союзе социалистиче­ского строя, а благословением и отрадой, источником счас­тья, «делом чести, делом доблести и подвигом славы». Что же мы подразумеваем, говоря о труде? Разумеется, если за труд мы признаем всякий процесс целесообразного использования энергии или то, с чем связано преодоление трудностей, тогда и потребление и обслуживание следует считать видами труда, потому что и то и другое, несомненно, состоит из целесообразных актов и, возможно, как одно, так и другое нередко требует довольно большой энергии. Оче­видно, для труда не специфичны ни целесообразность, ни сравнительно высокий уровень трудности, проявляющейся в процессе его выполнения. Психологически характерным для труда является нечто совершенно иное. То, что делается в случае обслуживания, имеет целью удовлетворение потребности, вызывающей эти акты обслу­живания: продукт обслуживания предназначен для актуаль­ной потребности. Например, у человека жажда. Эта потреб­ность вынуждает его прибегнуть к соответствующим актам обслуживания — принести или налить воду. Продукт обслу­живания — налитая вода — предназначен для удовлетворе­ния жажды. Обслуживание служит только той конкретной актуальной потребности, которая дала ему начало. Без нее и независимо от нее не существует никакого акта обслужива­ния. Без нее и независимо от нее не может быть и никакого продукта обслуживания, потому что продукт обслуживания не может иметь какого-либо значения, ежели предположить, что не существует того, для чего этот продукт должен быть предназначен. Иначе обстоит дело в случае труда. Разве мы только тог­да делаем что-либо, когда нам это нужно, и делаем только для того, чтобы удовлетворить наличную потребность? Конечно нет! В жизни человека обычным является то, что он обраща­ется к активности и тогда, когда то, что создается этой актив­ностью, совершенно не нужно для удовлетворения его на­сущной потребности. Рабочий хлебного завода берется за работу не только тогда, когда ему хочется поесть хлеба, и ра­ботает он не для того, чтобы выпечь столько хлеба, сколько необходимо для удовлетворения теперешнего его голода. Если бы он поступал так, мы имели бы дело с процессом об­служивания. Нет, он работает, чтобы изготовить определен­ный продукт — хлеб, несмотря на то что в данный момент он ему совсем не нужен. Именно это обстоятельство особенно характерно для его трудовой активности, которая проявля­ется не для создания продукта, необходимого для удовлетво­рения актуальной потребности, той потребности, которую субъект испытывает сейчас, в данный момент, а для удовлет­ворения потребности в питании вообще. Эта потребность может возникнуть у него или у кого-либо другого завтра или когда-либо в другое время. Таким образом, в то время как обслуживание имеет в виду только удовлетворение актуальной потребности, труд имеет целью удовлетворение возможной потребности. 6. Труд и воля. Но откуда же приобретает человек энер­гию делать то, потребности чего у него в данный момент нет? Как возможен труд? Разумеется, здесь понятия рефлекса недостаточно. Не умещается труд и в рамках импульсивного поведения. Мы достаточно убедились в том, что он не начинается с импуль­са актуальной потребности, да и впоследствии не направля­ется им. Мы убедились, что труд подразумевает совершенно иной вид активности, такой вид, который имеет силу дей­ствовать без актуальной потребности и создавать независи­мые от последней ценности. Таким видом активности, как мы убедимся ниже, являет­ся воля. Следовательно, вне воли труд никогда не сформиро­вался бы в том своем законченном виде, какой он имеет на сей день как специфическая особенность человека. С другой сто­роны, и воля не достигла бы человеческой ступени своего развития, если бы труд не создал специфических условий для ее стимуляции и развития. Воля 1. Общее определение понятия. Что такое воля? На­зовем несколько бесспорных примеров волевого действия и посмотрим, в чем сказывается специфическая особенность воли. Спишь в холодной комнате. Проснулся утром и видишь, что время вставать. Вставать не хочется, но уже время — мо­жешь опоздать. Наконец делаешь усилие и встаешь. Потре­бовался определенный акт воли, чтобы преодолеть есте­ственную леность. Очень хочется курить, но ты уже решил отказаться от этой привычки; сдерживаешь себя и не закуриваешь. Допустим, я пишу книгу и в одном месте должен выска­зать мысль, которая в основном противоречит моим прежним взглядам, не раз защищаемым мною публично. Возникает вопрос: высказать эту новую мысль или нет? Если выска­жешь ее, этим публично признаешь, что ошибался, а твои противники были правы. Если же скроешь этот свой новый взгляд, это будет изменой основному принципу, согласно которому в науке главное истина, а не ложное самолюбие. В конце концов вопрос решается согласно интересу объек­тивной истины. Несомненно, для этого снова понадобилась помощь воли. Когда нам надо что-либо сделать, скажем, надо написать какой-то труд, то предварительно мы составляем план: како­го вопроса следует коснуться вначале, о чем говорить после и как приблизиться к конечному вопросу. Разумеется, реше­ние каждого из этих вопросов потребует волевых актов, и в конце концов мы остановимся на вполне определенном пла­не работы. После этого вновь потребуется особый волевой акт, чтобы начать писать труд, т. е. приступить к исполнению выработанного плана. Что является характерным для всех этих случаев? Во-первых, — и это должно быть отмечено в первую очередь, — субъект и его поведение, его деятельность противостоят друг другу. Субъект дан не в деятельности, а вне ее. Мы себя пе­реживаем отдельно, а свои действия — курение, вставание с постели, служение объективной истине, свой план — совер­шенно отдельно. Мы ведь пока еще не действуем! Мы пока только ставим вопрос, как действовать! Во всех этих случаях и наше «я» и наши возможные действия как бы даны извне, мы о них рассуждаем и думаем как о чем-то объективно пе­ред нами существующем. Таким образом, мы видим, что для всех случаев воли ха­рактерна объективация своего «я» и своего поведения. Второй, не менее характерный для воли момент проявля­ется в своеобразии переживания поведения и «я». Само по­ведение еще не дано, оно принадлежит не настоящему, а бу­дущему; оно происходит не теперь, а должно совершиться после; стало быть, оно переживается как феномен будущего, а не настоящего. Во всех указанных выше случаях процесс протекает так: прежде чем осуществится определенное пове­дение — вставание с постели, отказ от курения, объективное изложение взглядов, — мы рассуждаем, думаем: осуществит­ся ли оно? Следовательно, для волн характерно то, что она имеет дело не с наличным актом, а с тем, который должен осуще­ствиться в будущем. Воля глядит вперед, она, говоря терми­ном В. Штерна, является проспектным актом. Что касается переживания своего «я», оно в случае воли занимает совершенно особое место. Во всех рассмотренных примерах «я» переживается как единственный источник, от­куда вытекает всякое волевое поведение, как единственная сила, от которой всецело зависит, каким будет поведение, что произойдет: встану ли я или буду нежиться в постели, заку­рю ли или совсем брошу курить, словом, так ли я поступлю или по-иному — это зависит от меня, причиной этому я сам. Короче, воля переживается как активность «я» или «я» пе­реживается в воле активным, действующим. Если теперь сравнить случаи воли со случаями импуль­сивного поведения, сразу станет ясно, как велика разница между ними. Скажем, я почувствовал жажду. Иду, беру в руки графин с водой, наливаю в стакан и пью. Все это проис­ходит так, что субъект (я), объект (посуда, вода) и поведение (подойти, налить, выпить) включены в один целостный про­цесс и вне этого процесса в отдельности не переживаются: здесь нет ни объективации «я», ни объективации поведения. Кроме этого, поведение протекает здесь в настоящем, оно ак­туально, происходит сейчас, и говорить здесь о будущем со­вершенно излишне. Наконец, поведение — наливание воды, питье — переживается так, будто оно происходит само собой. Во всяком случае, субъект здесь обычно вовсе не чувствует, что для этого поведения нужно проявить особую активность: источником поведения переживается скорее потребность, чем активность«я». С этим обстоятельством связан один исключительно важ­ный момент, который существенно отличает друг от друга акты импульсивного и волевого поведения. В случае импуль­сивного поведения, как мы только что отметили, основным его источником является потребность: как только возникает потребность (жажда), субъект прибегает к точно соответ­ствующему поведению (идет и пьет воду); импульсивное по­ведение начинается импульсом потребности и заканчивает­ся актом ее удовлетворения — актом потребления. Совсем иначе обстоит дело в случае волевого поведения. В приведен­ных выше примерах волевого поведения отношение между актуальной потребностью и окончательным поведением но­сит иной характер, чем в случае импульсивного поведения. Здесь у субъекта всегда возникает какая-либо актуальная по­требность. Однако его поведение никогда не подчиняется им­пульсу этой потребности, субъект делает не то, что ему хочет­ся, а нечто другое: в первом случае ему хочется лежать, но он встает, во втором — хочется курить, но он воздерживается. Словом, в случае воли источником деятельности или по­ведения является не импульс актуальной потребности, а не­что совсем иное, что иногда даже противоречит ему. Таким образом, еще одним особенно специфичным при­знаком воли является то, что она никогда не бывает реализа­цией актуального импульса, и, следовательно, необходимую для деятельности энергию она всегда заимствует из другого источника. Этот признак воли заслуживает особого внима­ния. Можно сказать, что корень проблемы воли гнездится именно здесь, в этой особенности, и психология воли несет особенную обязанность выяснить, из какого источника при­обретает воля энергию своей деятельности. Поэтому ниже мы специально будем говорить об этом. А пока необходимо отметить хотя бы одно. Дело в том, что нередки случаи, когда человек по своей воле обращается именно к тому поведению, к которому стре­мится и импульс актуальной потребности. Например, чело­веку хочется пить. Импульс его актуальной потребности вле­чет его к воде. Но он не подчиняется этому импульсу, разду­мывая, можно ли пить воду в этих условиях. Наконец он решает: «Эта вода ведь минеральная, и пить ее не вредно, а даже полезно» и пьет. Как видим, здесь мы как будто несом­ненно имеем дело с волевым поведением. Однако, с другой стороны, субъект все же пьет воду, т. е. удовлетворяет свою актуальную потребность! Следовательно, для воли, оказыва­ется, вовсе не обязательно, чтобы она противостояла акту­альной потребности. Но если глубже вникнуть в сущность дела, можно убедиться, что и здесь актуальную потребность нельзя считать силой, направляющей поведение. Правда, субъект хочет пить, это его актуальная потреб­ность, и после некоторого колебания он и пьет воду, т. е. удов­летворяет эту потребность. Но в действительности акт питья воды вызывается не только жаждой как таковой. Нет, субъект прибегает к этому акту — пьет воду — только после того, как вспоминает, что минеральная вода полезна. Если бы не так, жажда осталась бы жаждой и субъект отказался бы от воды. Так что дело не в том — выпьет субъект воду или нет, когда ему хочется пить. Дело в том, чем вызван этот акт: им­пульсом актуальной или же неактуальной потребности? Согласно всему этому, мы получаем возможность гово­рить о специфических свойствах волевого акта, т. е. о призна­ках, отличающих его от остальных видов активности. Эти признаки заключаются в следующем: а) в случае воли им- пульс актуальной потребности никогда не вызывает дей­ствия, волевое поведение никогда не опирается на импульс актуальной потребности; б) в случае воли происходит объективация входящих в процесс активности моментов: «я» и по­ведения; «я» противостоит поведению; в) волевое поведение не является поведением, протекающим в настоящем, оно будущее поведение: воля проспективна; г) это будущее поведе­ние со стороны «я» заранее предусматривается, и его реали­зация зависит от «я»: воля всецело переживается как актуальность «я». 2. Физиологические основы воли. Всякая активность, всякое поведение в первую очередь дается нам в виде опре­деленных движений тела и отдельных его органов. Это обсто­ятельство настолько очевидно и закономерно, что некоторые психологические направления, особенно бихевиоризм, счи­тают поведение от начала до конца производным нашего мы­шечного аппарата и для его понимания довольствуются изу­чением деятельности этого аппарата. Но, разумеется, наше поведение представляет собой не только одно лишь мышеч­ное явление. Большая роль психики в поведении вообще ив частности в волевом совершенно несомненна. Но также не­сомненно и то, что едва ли многое в психике имеет столь тес­ную связь с телом, как волевой процесс. Поэтому рассмотре­ние общих телесных основ воли совершенно необходимо. Анатомо-физиологической основой воли, без которой ни одно живое существо не обладало бы ею, является большой мозг. Когда мы действуем произвольно, в определенном цент­ре коры больших полушарий мозга рождается физиологиче­ский импульс, который по пути нижележащих аппаратов продолговатого и спинного мозга направляется к моторному нерву и посредством его вызывает сокращение мышц и дви­жение соответствующего органа. Это движение произволь­ное, и оно отличается от рефлекторного движения не только тем, что имеет корковое происхождение, тогда как рефлекс имеет непосредственно субкортикальное происхождение, но и с другой стороны: в случае рефлекса физиологический импульс распространяется по неизменным, врожденным пу­тям и вызывает вообще движения стереотипного характера; в случае же воли такие врожденные пути не имеют никакого значения, произвольные движения протекают всегда в новом виде и изменяются сообразно цели, какую субъект ставит пе­ред собой. Центром, регулирующим эти движения, считает­ся зона левого полушария, и понятно, что, когда эта послед­няя нарушается, у субъекта снижается способность осмыс­ленной, целенаправленной деятельности. Описанное впервые Гуго Липманом заболевание, назван­ное им апраксией, проявляется именно в расстройстве спо­собности к произвольному поведению: субъект проявляет полную несостоятельность в выполнении даже самых про­стых преднамеренных действий (например, он не в состоя­нии расстегнуть или застегнуть пуговицу по заданию), тогда как импульсивно он совершенно легко выполняет те же акты. Однако когда ему самому нужно расстегнуть или застегнуть пуговицу, когда у него есть актуальная потребность в этом, тогда выполнение этого акта не представляет для него ни­какой трудности. Апраксия является расстройством произ­вольного поведения и, как мы видели, связана с нарушением определенной корковой зоны. Выполнение волевого акта 1. Периоды воли. Из характеристики случаев волево­го поведения ясно, что воля является процессом, имеющим определенные периоды. Характер этих периодов ясно виден даже из совершенно простого примера воли. Допустим, что вечером предстоит очень интересный кон­церт, и у меня большое желание послушать его. Однако есть соображение, мешающее мне присутствовать на концерте: нужно срочно выполнить кое-какое дело. Скажем, я в конце концов решаю остаться дома и работать. И так поступаю. Бе­зусловно, в этом случае мы имеем дело с подлинно волевым поведением. Несомненно, что прежде чем начнется само воле­вое поведение, должно быть вынесено решение, что будет вы­полнено именно это поведение. Но до того, пока будет приня­то решение, субъект должен обдумать, что же именно решить, учесть какие-то соображения, которые помогут ему принять решение. Ему надо обдумать, что для него лучше — пойти на концерт или же остаться дома и продолжать работу. Стало быть, волевой процесс содержит в себе по крайней мере три периода: подготовительный период решения, кото­рый выявит, какое решение принять и по каким соображени­ям; период принятия самого решения и, наконец, период вы­полнения решения. Психология воли обязана изучить все эти три периода, но несомненно и то, что не все они имеют одинаковое значение и специфическая особенность воли, очевидно, должна прояв­ляться в каком-то одном из них особенно. Какой же из этих периодов следует считать специфичным для воли? Интересно, что из этих трех периодов только об одном, а именно о периоде выполнения, можно сказать, что он встре­чается и в других видах активности. В периоде выполнения дано само действие, поведение, а ведь с поведением мы име­ем дело и во всех других случаях активности. Зато остальные два периода, представляющие собой по существу моменты одного и того же акта, акта решения, могут существовать только в случае воли. Надо полагать, что если где и проявля­ется специфическая особенность воли, то это именно здесь. Несмотря на это, согласно нашим обычным, повседневным ненаучным наблюдениям, сущность воли как будто следует искать именно в моменте выполнения. Поэтому начнем изу­чение периодов процесса воли с его последнего периода. 2. Течение волевого поведения. После акта решения на­чинается реализация последнего: то, что решено, должно быть выполнено. Внимательное рассмотрение случаев воле­вого поведения показывает везде одно и то же: ни одно из них не содержит в себе ни одного такого действия или отдельно­го движения, выполнение которого само по себе представля­ло бы какую-либо специфическую трудность и воля прояв­лялась бы именно в преодолении этой трудности. Разумеет­ся, есть и такие случаи, когда человек решает выполнить какое-нибудь технически трудновыполнимое дело, но это вовсе не является непременно специфичным для воли. Тех­нически трудновыполнимые акты могут быть и в импульсив­ном поведении. Следовательно, нет основания говорить, что специфика волевого поведения заключается в трудности его выполнения. Это настолько несомненно, что, наоборот, где имеется непреодолимая трудность выполнения действия, там нет и речи о воле. Ежели для нас что-либо трудно выпол­нимо или совершенно невыполнимо, тогда мы не хотим, а желаем (Wünsch). Воля касается только того, выполнение чего зависит от нашей воли. А то, что для нас недоступно, никогда не может стать предметом воли. Словом, анализ во­левого поведения показывает, что это поведение всегда мо­жет быть вызвано и импульсом актуальной потребности. В содержании и построении самого поведения ни в чем не за­метно, является ли оно волевым или импульсивным. Поэто­му неудивительно, если подлинно волевое поведение всегда сопровождается своего рода переживанием: «Это я могу сде­лать», «Выполнение этого в моей власти». Это переживание очень характерно для волевого процесса, и на нем мы оста­новимся ниже. Значит, мы можем заключить: трудность исполнения ни в коем случае не характерна для волевого поведения; воля не подразумевает обязательно комплекса каких-то сложных, трудновыполнимых движений. С этой стороны нет никако­го различия между импульсивным и волевым поведением. Если взять теперь само течение импульсивного и волево­го поведения, мы убедимся, что и здесь не найти какого-либо принципиально значимого различия между ними. Как мы уже знаем, каким бы сложным ни было импульсивное пове­дение, оно протекает будто само собою, само продвигается вперед; оно направляется актуальной ситуацией, и нигде не требуется специального вмешательства субъекта. Но имен­но поэтому возможно, чтобы под влиянием импульса какой-либо вновь возникшей потребности импульсивное поведение отклонилось от своего пути и приняло совершенно новое на­правление. Конечно, это не всегда так бывает. Наоборот, го­раздо чаще импульсивное поведение от начала до конца яв­ляется одной нерушимой целостностью и служит одной цели. Это происходит потому, что лежащий в основе этого поведения импульс актуальной потребности гораздо сильнее, чем случайно возникшие на пути новые импульсы, а где это не так, там импульсивное поведение часто меняет свое направление и уже не является нам в виде одного закончен­ного цельного поведения. Совершенно иначе выглядит волевое поведение. Закон­ченность и цельность для него не случайное обстоятельство, а специфическая особенность. Там, где цельность поведения нарушается, где оно отклоняется от пути, ведущего к избран­ной цели, и направляется в другую сторону, там мы уже не имеем дела с волевым поведением. Для последнего характер­но именно это: каким бы сложным ни было волевое поведе­ние, оно является от начала до конца упорядоченным поведе­нием. Поскольку его отдельные части, отдельные действия служат одной цели, постольку они составляют одно цельное поведение, в котором каждое из них занимает определенное место. Эта особенность воли наиболее отчетливо проявляется в случаях планового поведения. Плановое поведение является единым целостным, но сложным поведением. Намечена основная цель, определены средства, с помощью которых должна быть достигнута эта цель, и эти средства подготавли­вают и обусловливают друг друга, находятся в некоем иерар­хическом отношении друг с другом и, таким образом, объ­единяются в одно сложное структурное целое. И вот вопрос именно в этом: как строится эта структура? Как воля доби­вается того, что наше поведение часто принимает вид слож­ной иерархической системы действий? Нужно ли предусмат­ривать каждое частное действие, каждый отдельный шаг, активно его подбирать? Нужно ли постоянно вмешиваться в протекание поведения и давать ему целесообразное направле­ние или же целесообразное течение волевого поведения про­исходит и без такого непрерывного вмешательства субъекта? В психологии воли одним из непререкаемых, эксперимен­тально обоснованных фактов является упорядоченная целесообразность волевого поведения. Это значит, что когда человек что-либо решает, например пойти на концерт, а, ска­жем, не остаться дома и работать, этого решения вполне до­статочно, чтобы он и без специального обдумывания осуще­ствил целый ряд соответствующих действий: вот ал, соответ­ственно оделся, вышел из дому и пошел по направлению к концертному залу; если по пути встретится какое-либо пре­пятствие, он все же будет продолжать действовать сообраз­но своей цели. Словом, когда человек что-либо решает, по­следующая его деятельность как бы сама собою протекает в соответствии с этим решением. Человеку не требуется зара­нее обдумывать каждый шаг, всегда специально оценивать каждое свое действие со стороны его целесообразности. Нет, у него возникает тенденция целесообразного поведения, тен­денция именно того, что нужно. Левин описывал этот факт так: когда человек что-либо решает, например пойти на концерт, тогда все, что относится к выполнению этого намерения — соответствующая одежда, дорога, другие возможные средства, — все это приобретает силу особого воздействия на субъекта, притягивает его к себе и побуждает к определенному действию («Aufforderungscharakter»). Таким образом, волевое поведение характеризуется упо­рядоченностью и целесообразностью. Однако эта упорядо­ченность вовсе не подразумевает на каждом шагу активного вмешательства субъекта, сознательных поисков и нахожде­ния средств выполнения решения. Достаточно свершиться акту решения, чтобы после этого дело как бы само собой дви­нулось вперед. Словом, течение волевого поведения, т. е. по­ведения решенного, преднамеренного, такое же, как и тече­ние импульсивного поведения: пока остается в силе решение завершить поведение, это последнее протекает как в случае импульсивного поведения. Однако этот экспериментально засвидетельствованный факт противоречит нашим повседневным наблюдениям. И в самом деле, кто не знает, что трудность заключается не в ре­шении, а в выполнении того, что решено! Кто не знает, что курить вредно! Сколько раз мы решали отказаться от куре­ния, но нам не удавалось выполнить это решение! Как будто и в самом деле бесспорно, что трудность заключается имен­но в выполнении и решение вовсе не гарантирует выполне­ния. Но если мы немного лучше вникнем в сущность дела, убедимся, что это возникшее на основе повседневного на­блюдения суждение ошибочно» Дело в том, что, решив что- либо, мы и выполняем это, пока решение остается в силе. Но несчастье в том, что решение часто меняется. Вместо него под воздействием чего-либо начинает действовать какой-нибудь новый импульс или возникает новое решение» Ясно, что те­перь уже излишне говорить о выполнении того, что было ре­шено раньше. И понятно, что выполняется не оно, а новое решение. Таким образом, пока решение в силе, выполнение не пред­ставляет никакой трудности» Конечный период волевого по­ведения — выполнение, несмотря на его структурную труд­ность, иерархическую системность, протекает как бы автома­тически. 3. Теории детерминирующей тенденции и квазипотреб­ности. Как решение достигает того, что в период его выпол­нения обычно без особого усилия обнаруживается именно то, что способствует достижению намеченной цели? В совре­менной экспериментальной психологии известны две раз­личные попытки решения этого вопроса. Первая вносит с этой целью понятие так называемой детерминирующей тен­денции, а вторая — понятие квазипотребности. Смысл теории детерминирующей тенденции таков: когда субъект представляет себе цель своего поведения и решает ее осуществить, это представление цели начинает действовать на другие психические содержания так, что они принимают сообразное этому направление. И так получается, что в слу­чае воли поведение протекает упорядоченно: оно регулиру­ется исходящей из представления цели детерминирующей тенденцией. Следовательно, подразумевается, что пред­ставление цели само имеет способность воздействовать на поведение субъекта таким образом, чтобы оно приняло соот­ветствующее ему направление, но притом так, что никакого участия самого субъекта как целого здесь совершенно не тре­буется. Как мы видим, теория детерминирующей тенденции одно­временно и телеологична и механистична. Телеологична она потому, что признает существование тенденции, исходящей из представления цели. Следовательно, согласно этой теории, силой, непосредственно определяющей поведение, является представление цели. Механистично же это учение потому, что, согласно ему, представление цели само непосредствен­но действует на психические содержания и поведение субъекта и, следовательно, делает излишней активность субъекта. Согласно Левину — представителю второй теории, — по­ведение есть результат разгрузки той энергии, источником которой являются наши потребности. В случае воли мы имеем дело с таким поведением, которое опирается на источ­ник энергии не естественных потребностей, а на совершенно иной — на источник так называемых квазипотребностей («будто бы потребностей»). Когда человек решает что-либо, например послать письмо знакомому, это решение создает в нем некоторое напряжение, стремящееся к разрешению в виде соответствующего поведения: у него возникает по­требность написать письмо. Так как эта потребность не явля­ется природной потребностью, но в то же время во многих отношениях похожа на нее, Левин называет ее квазипотребностью. Стало быть, решение или, вернее, намерение создает в че­ловеке потребность выполнить определенное действие — квазипотребность. Эта новая потребность придает опреде­ленным предметам и явлениям — тем предметам и явлениям, которые имеют связь с удовлетворением потребности, — своеобразную силу направлять субъекта к определенному действию. Например, стол, бумага, ручка как будто призыва­ют субъекта сесть к столу и написать письмо; конверт — по­ложить в него письмо и запечатать; почтовый ящик — достать письмо из кармана и бросить в ящик. Как мы видим, доста­точно субъекту решить что-либо, например написать письмо и, следовательно, пробудить в себе некую квазипотребность, чтобы в дальнейшем его поведение протекало вполне упоря­доченно и целесообразно. Такой силой обладает, по мнению Левина, квазипотребность. Теория квазипотребности является скорее точным описа­нием течения волевого поведения, чем его настоящим объяснением. Левин только свидетельствует тот несомнен­ный факт, что после принятия решения человек приступает к деятельности так, как будто эта последняя имеет в основе подлинную потребность. Но так как фактически здесь нельзя говорить о подлинной потребности, автор вносит понятие квазииотребности. Ничего больше это понятие не дает; оно ни в коем случае не объясняет целесообразного характера по­ведения. Согласно Левину, решение порождает некое напря­жение, и это автор называет квазипотребностью. Отсюда воз­можно объяснить только то, почему после принятия решения появляется тенденция его выполнения. А почему процесс выполнения характеризуется упорядоченной целесообраз­ностью, и притом без непрерывного сознательного контроля со стороны субъекта, об этом одно только понятие потребно­сти ничего нам не говорит. 4. Установка как основа выполнения. Говоря об импуль­сивном поведении, мы убедились, что характер его протека­ния станет достаточно легкообъяснимым, если мы допустим, что в его основе лежит установка. Это положение решает и те вопросы, которые в данное время стоят перед нами, пото­му что, если и волевое поведение протекает так же, как и им­пульсивное, ничто не мешает нам и здесь говорить об уста­новке. И в самом деле, прежде чем мы вынесем окончательное решение, как поступить, выполнение решения часто кажет­ся нам очень трудным. Например, до тех пор, пока мы решим отказаться от какой-либо привычки, скажем курения, эта ус­тупка разумному решению — не курить — кажется нам не­обычайно труднопереносимой. Если у нас кончился табак и мы вынуждены воздержаться от курения, это очень болез­ненно переживается нами. Но стоит нам действительно ре­шить никогда больше не курить вообще, действительно от­казаться от этой привычки — и мы сразу заметим, что эта потребность как бы в некотором роде ослабела и ее неудов­летворение уже не так невыполнимо, как это было раньше. Именно с этим обстоятельством должно быть связано пере­живание, что выполнить наше намерение не является для нас невозможным, что у нас есть силы для его выполнения, пе­реживание — «я могу» (können). Что же произошло? Что привело к этому изменению? Ответ на этот вопрос может быть только один: после решения субъект преобразился. По отношению к курению табака он уже не тот, кем был. Теперь он уже изменился в том отноше­нии, что табак потерял для него притягательную силу и, сле­довательно, отсутствие табака его уже мало беспокоит. Ког­да у него была потребность курить и к табаку он относился с этой точки зрения, табак вызывал в нем некий эффект, кото­рый следует представить в виде установки к курению. На основе такой установки, как мы уже знаем, строится импуль­сивное поведение. Теперь же, в случае решения отказаться от курения, потребность субъекта, с которой он подходил к табаку, изхменилась: он хочет не курить. Следовательно, из­менился субъективный фактор установки; и теперь, когда субъект видит табак, понятно, что этот последний вызывает в нем соответствующую установку, установку некурения. В результате этого субъект чувствует, что в состоянии сдер­живать себя, и последующее его поведение протекает в соот­ветствии с этой установкой. Поведение становится целесооб­разным и, поскольку в основе всего его протекания лежит одна определенная установка, — упорядоченным. Таким образохм, мы видим, что в основе процесса выпол­нения решения лежит установка. Это и делает понятным и сравнительную легкость, как бы автоматичность протекания и все же упорядоченную целесообразность данного процесса. Но установка и в случае импульсивного поведения вы­полняет ту же роль. Тогда в чем же различие между импуль­сивным и волевым поведением? Очевидно, это различие сле­дует искать в периоде выполнения волевого поведения. Акт решения 1. Феноменология переживания воли. Акт решения занимает особое место в процессе воли. В экспериментальной психологии известно понятие первичного волевого акта. Как выяснилось, содержание этого понятия таково: а) во время акта решения субъект чувствует довольно отчетливое мы­шечное напряжение в той или иной части тела: у него возни­кают определенные ощущения напряжения (Ах называет это наглядным моментом воли); б) кроме этого, у субъекта есть ясное представление того, что ему надлежит делать, и при­мечательно, что эта будущая деятельность переживается им как собственная будущая деятельность (предметный мо­мент); в) в то же время субъект всегда свидетельствует о воз­никновении в момент решения одного специфического пере­живания, которое он может выразить только следующим образом: «Я хочу»... «Теперь я действительно хочу» (акту­альный момент). Как надо понимать это переживание? Оно — не простая констатация, не простое познание или понимание, простое засвидетельствование того, что субъект до этих пор не хотел, а вот теперь хочет. Нет! Это подлинный акт, подлинное пе­реживание: будущая деятельность, которая должна про­изойти, должна быть осуществлена мною, моим «я», которое этого хочет. Это «я хочу» является тем актуальным факто­ром, который регулирует будущую деятельность. В нем пе­реживается, что произойти должно именно это, а не что-либо другое, что всякая иная возможность исключена: оно — пе­реживаемая активность, и описать его, как говорит Мишот, невозможно; г) кроме этого, в момент решения субъект чув­ствует некое усилие, которое, как выяснилось, тем больше, чем сильнее концентрация воли (момент состояния). Во время подлинного акта решения в сознании проявля­ют себя эти четыре фактора, или момента, и все четыре вме­сте создают то специфическое целостное переживание, кото­рое имеет место во время этого акта и которое каждому из нас знакомо. Из этих моментов только один имеет специфически волевое значение: актуальный момент, переживаемая ак­тивность — переживание «я хочу». Где нет этого последне­го, там не может быть речи и о воле. Остальные моменты совершенно не имеют специфиче­ского волевого значения. Хотя обычно они сопутствуют энергичному волевому акту, но это не значит, что благодаря этому они должны быть признаны существенными момента­ми воли. Обычно мы уверены, что якобы для воли должны быть характерны именно моменты напряжения и усилия, но результаты экспериментального исследования совершенно не оправдывают этой нашей уверенности. Наоборот, оказалось, что ни напряжение, ни усилие не имеют для воли существенного значения. После гальванометрических опытов английского психолога Эвелинга следу­ет считать объективно доказанным, что воля и усилие хотя и встречаются вместе, но по существу представляют собой два различных явления. Эвелинг установил, что в случае волево­го акта, хотя бы даже очень энергичного, гальванометр не свидетельствует ни о каком усилии; в то же время тот же гальванометр дает наглядные показатели усилия, как толь­ко дело коснется не собственно воли, а процесса выполнения. Эти объективные данные вполне оправдывают вышеотмеченный анализ, согласно которому, как мы видели, ни мо­мент наглядности и ни момент состояния, т. е. ни напряже­ние, ни усилие, не являются существенными для воли. Воля сама по себе абсолютно свободна от усилия. Однако это не мешает ей вызывать иногда необычайно интенсивное усилие. После этого становится понятным и то, что в случаях им­пульсивного поведения мы можем встретиться с довольно высоким уровнем напряжения и усилия. Мышечное напря­жение и усилие в первую очередь связаны с выполнением движений, составляющим моторное содержание поведения. Поэтому они могут встретиться везде, особенно же гам, где имеет место моторное поведение — в случаях импульсивно­го волевого поведения. Различие здесь будет только в том, что в первом случае субъект вынужден прибегнуть к усилию под влиянием импульса актуальной потребности, а во вто­ром — под влиянием волевого акта. Таким образом, волевой акт может быть охарактеризован следующим образом: когда человеку нужно что-либо решить, появляется момент, когда он сразу чувствует, что вот сейчас он «действительно хочет», возникает переживание «самоак- тивности», в котором тут же, теперь дано то, что должно про­изойти в будущем, именно то, что «я действительно хочу». Следовательно, в акте воли переживается отношение субъек­та к будущему поведению; оно является исходящей из «я» переживаемой активностью в которой определяется отношение субъекта к будущему поведению. Особенно следует от­метить, что сам этот акт как таковой абсолютно сврбоден от момента какого-либо усилия. Несмотря на это, он пережива­ется именно актом «я», актом, который зависит только от «я». Для полноты описания волевого акта необходимо уяс­нить, как он происходит и какое оказывает влияние на субъекта. Экспериментально удостоверено, что до осуществ­ления акта решения субъект переживает некоторую несосто­ятельность, колебание, возбуждение. Акт решения не посте­пенно созревает и подготавливается, а происходит сразу, как бы неожиданно, без подготовки. Результатом же является ис­чезновение прежней несостоятельности и чувства неопреде­ленности, и взамен возникают переживания определенности, устойчивости и спокойствия. То, что акт решения именно таков, видно из самого его названия[52 - Грузинское слово gadatkveta, которое переводится здесь словом «решение», приближается по смыслу к слову gatkveta, означающему «оборвать», «прервать». — Примеч. ред.]: слово «решение» ука­зывает на то, что он прерывает прежнее состояние и вступа­ет в совершенно новое, в котором не сохранилось ничего от старого состояния. 2. Решение есть переживание смены установки. Из опи­сания волевого акта явствует, в чем по существу он должен заключаться. Если он состоит в том, что субъект внезапно чувствует, что он действительно и окончательно хочет вы­полнить определенный акт, что этот акт полностью исходит из его «я», что теперь его осуществлению ничто не будет пре­пятствовать, ясно, что волевой акт указывает на изменение, касающееся субъекта как целого и определяющее его буду­щее поведение. Внезапное возникновение волевого акта, его целостно-личностный характер, данное в нем сознание того, что будущее поведение уже определено, что оно, несомнен­но, будет выполнено, и притом то обстоятельство, что этот акт не характеризуется усилием, — все это ясно доказывает, что в данном случае мы имеем дело со сменой установки. В волевом акте дано преобразование установки, и все пере­живания, имеющие место в сознании субъекта, являются от­ражением этой смены. Таким образом, волевой акт, феноменологически прояв­ляющийся в сознании активности, в переживаемой активно­сти, в переживании «я действительно хочу», указывает на смену установки: у субъекта возникает установка именно того поведения, по отношению к которому он переживает «я хочу», и реализация этой установки является содержанием его последующей деятельности. Следовательно, теперь уже ясно, откуда возникает та установка, которую следует считать основой и регулятором волевого поведения. Несомненно, это та установка, факт воз­никновения которой находит свое отражение в переживани­ях акта решения и образование которой переживается как последствие воли. Вопрос о твердости воли 1. Основа твердости воли. В результате эксперимен­тального исследования считается установленным, что, каким бы твердым ни был акт решения, весьма вероятно, в опреде­ленных условиях решение окажется невыполнимым. Для обеспечения реализации самого поведения недостаточно осуществления подлинного волевого акта, т. е. создания уста­новки будущего поведения. Очень часто случается, что чело­век примет какое-либо решение, примет его со всей серьез­ностью, например решит больше не прикасаться к табаку, но не может выполнить этого решения. Обычно это происходит потому, что выполнение решения сталкивается с целым рядом препятствий и не все люди бывают в состоянии преодо­леть их. Вот поэтому мы и говорим о твердости или слабос­ти воли. Когда, невзирая на препятствия, решение все же выполняется, мы объясняем это твердостью воли. Когда же решение не выполняется, мы говорим о слабости воли. Как же это понять? С какими же препятствиями сталкивается выполнение решения? В процессе выполнения человек встречается со многими явлениями, которые пробуждают в нем потребности, более или менее противоположные его решению. Конечно, может иногда случиться, что импульсы этих потребностей окажут­ся настолько сильными, что заставят субъекта забыть или изменить свое прежнее решение. В этом случае, разумеется, уже излишне было бы говорить о выполнении прежнего ре­шения. Такое препятствие может возникнуть во время любо­го волевого поведения, и дело в том, сможет ли субъект ока­зать ему достаточное сопротивление. Возьмем тот же пример. Скажем, дело касается решения бросить курить. После того как субъект примет окончательное решение и ему уже не нра­вится табак, может случиться, что кто-нибудь предложит ему очень хорошие папиросы. Вид папирос напомнит ему прият­ное состояние, не раз испытанное им раньше при курении хорошего табака. Может случиться, что он не сможет усто­ять перед желанием и не откажется от папирос. В таком слу­чае, разумеется, мы имеем полное право говорить о слабости его воли. Но может быть и так, что он откажется от предла­гаемых папирос, но потом в течение многих дней не сможет избавиться от мысли или представления о хорошем табаке; наконец он не выдержит исходящего от этого навязчивого представления импульса и вновь начнет курить. Такое навяз­чивое представление называют персеверирующим представ­лением, и экспериментально доказано, что исполнению ре­шения может помешать не только обычное воспоминание (например, воспоминание о приятном состоянии), но и пер­северация. Как это происходит? Что лежит в основе невыполнения решения? Если акт решения указывает, что у субъекта выра­боталась соответствующая его цели установка, то, пока эта установка в силе, возникшее на ее основе поведение должно протекать с почти автоматической точностью и легкостью. И это действительно так и происходит, пока у субъекта под влиянием какого-либо импульса, скажем вида хорошего табака, не появится сильная тенденция закурить. Если бы ему предложили обычный табак, он сравнительно легко от­казался бы от него. Но дело в том, что ему предложили ис­ключительно хороший табак, и это смогло пробудить в нем прежнюю потребность. Здесь ясно видно, что установка, со­зданная во время принятия решения (не курить больше), оказалась не настолько стойкой, чтобы и в случае восприятия хорошего табака остаться в силе, и вот она уступает место противоположной установке — установке курения. Мы ви­дим, что в этом случае в основе слабости воли лежит лабиль­ность (легкая изменчивость) установки, созданной в момент принятия решения. Но, как выяснилось, исполнение решения сталкивается и с препятствиями иного рода. Сомнения нет, что не всякое действие технически легковыполнимо; некоторые из них со­стоят из более легких операций, а другие — из более трудных. Согласно опытам Н. Аха, когда намеченное поведение легко­выполнимо, тогда легко и выполнение решения, но иное дело в случае технически трудных операций. Здесь осуществле­ние решения затрудняется не только Тем, что сначала трудна сама задача решения, а особенно тем, что трудности, возни­кающие в процессе выполнения, каждую минуту действуют против выработанной в акте решения установки. В результа­те этого часто случается, что трудность операций становится все более ощутимой и в конце концов субъект отказывается от выполнения своего решения. Как мы видим, и здесь ска­зывается слабость воли, основой ее и здесь является смена установки. Выполнение решения иногда задерживает и то обстоя­тельство, что раз начатое дело после определенного времени надоедает человеку. Результат этого обнаруживается опять-таки в виде пресечения созданной в волевом акте установки и возникновения противоположной ей, новой установки: че­ловек меняет прежнее решение, отказавшись от его выпол­нения. Однако изменение решения может быть вызвано и други­ми причинами: а) легко может случиться, что в процессе вы­полнения внимание субъекта привлекут некоторые обстоя­тельства, которых он раньше не замечал. В этом случае, ког­да это новое обстоятельство делает неприемлемым прежнее решение, установка нарушается и субъекту приходится при­нять повое решение, создать новую установку; б) может слу­читься и так, что изменится сам субъект: у него появятся но­вые интересы и стремления, тогда само собой подразумева­ется, что старое решение как неподходящее теперь для него теряет силу и субъект будет вынужден прибегнуть к новому волевому акту — принять новое решение. Однако ни в одном из этих случаев нельзя говорить о сла­бости воли. Правда, решение и здесь меняется, и вместо ста­рой установки создается новая, но происходит это не пото­му, что установке не хватает устойчивости, что она сама шат­кая, изменчивая и поэтому субъект вынужден заново прибегнуть к акту решения. Нет, сама установка может быть очень стойкой, процесс выполнения может протекать беспре­пятственно, но так как субъект видит, что это решение теперь для него неприемлемо, возможно, он совершенно сознатель­но постарается освободиться от прежнего решения и при по­мощи нового акта воли вызвать установку нового, более под­ходящего поведения. Наоборот, здесь мы имеем дело не со слабостью, а с несомненной твердостью воли. Бывают слу­чаи, когда человек видит, что решение оказалось несоответ­ствующим, что поэтому было бы целесообразно отказаться от его выполнения, но ему это не удается — он не в состоянии изменить раз выработанную установку. В этом случае он раб своего решения; не он владеет этим последним, а наоборот, не будучи в силах по своей воле изменить уже выработанную установку, он не может отказаться от принятого решения. Как мы видим, это упрямство является показателем скорее слабости, чем твердости воли. Итак, ясно, что твердость воли заключается в способности до конца сохранить раз принятое решение. Когда одного акта решения достаточно, чтобы намерение до конца остава­лось в силе, когда не приходится на каждом шагу вновь при­нимать то же самое решение, тогда мы, несомненно, имеем дело с твердой волей. Пока возникшая в момент решения установка актуальна, процесс выполнения решения протекает легко. Но если эта установка поколеблется, это тотчас скажется в переживании затруднения в выполнении и субъект становится перед необ­ходимостью вновь прибегнуть к акту решения. Если ему уда­стся вернуться к старому решению, установка останется в силе и процесс выполнения продлится, если же нет — он бу­дет вынужден отказаться от начатого дела. Тогда затраченная уже энергия окажется потерянной бесплодно и дело придет­ся начинать сначала. Отсюда ясно, как велико значение устойчивости решения. Акт решения сам по себе моментален. Но для того, чтобы вы­полнять то, что решено, решение обязательно должно остать­ся непоколебимым, дабы до конца направлять поведение со­образно себе. Такое стабилизированное решение называется намерением. Как мы уже убедились, в его основе лежит уста­новка, выработанная в акте воли, и чем устойчивее во време­ни эта основа, чем она непоколебимее, тем более твердым пе­реживается намерение и тем тверже воля. Но твердость воли проявляется и в другом отношении. Обычно трудность выполнения предусматривается субъек­том уже сразу — до осуществления акта решения. Когда эта трудность невелика, тогда сравнительно легко дается и само решение, оно требует меньшей концентрации воли, меньше­го напряжения. А когда трудность велика, тогда необходи­мой становится гораздо большая мобилизация энергии, и вот то свойство воли, которое дает субъекту возможность (невзи­рая на то что он заранее знает, насколько дело трудновыпол­нимо) все же нринять энергичное решение, указывает на ее твердость. Разумеется, понимаемая так твердость воли совершенно не совпадает с тем понятием твердости воли, которое подра­зумевает непоколебимость решения, его устойчивость во вре­мени. Бывают случаи, когда человек не страшится мысли о преодолении ожидаемых трудностей и принимает энергич­ное решение, однако стоит действительно появиться этим ожидаемым трудностям, как он сразу охладевает и теряет охоту выполнить принятое решение. В этом случае мы, не­сомненно, можем говорить о слабости его воли. Однако надо отметить, что способность легко принимать решение оказа­ла бы ему в этом случае определенную помощь — он вновь решил бы выполнить то, к чему он только что так охладел, и, таким образом, в результате такого неоднократного повторе­ния решения он, вероятно, довел бы дело до конца. Слабость воли проявляется и в виде общего понижения способности принимать решение. Известен не один случай, когда человек не в состоянии принять даже самое простое решение. Да или нет? Как поступить — так или этак? Вопрос этот остается вопросом, и субъекту так и не удается присту­пить к делу. Разумеется, в своем резко выраженном виде это состояние должно считаться довольно серьезным заболева­нием: оно известно под названием абулии и подразумевает настолько основательное ослабление воли, что больной не может решить даже самое простое дело (например, известен один случай, когда больному понадобилось два часа размыш­ления, прежде чем он смог решить раздеться и лечь в по­стель). Но в более простом виде случаи понижения способности решения встречаются и среди нормальных людей. Художе­ственный портрет одного из них представляет собой Гамлет Шекспира. Обычно такие нерешительные люди легко подчи­няются чужой воле» Тогда они сравнительно легко решают какой-либо вопрос, но часто у них такое чувство, будто это решение несвободно, исходит не из глубины их «я», а какое-то навязанное извне, вынужденное, хотя и выражает теперь их желание. Для воли, как мы отмечали выше, характерно именно пе­реживание активности «я», а здесь снижено именно это: в мо­мент решения субъект не переживает самоактивности, он не чувствует самостоятельности. Это хорошо согласуется и с повседневным наблюдением, что силой самостоятельного действия обладают только люди с твердой волей. Интересно, что в случаях такой слабости воли субъект об­наруживает достаточно наглядную способность выполнять принятое решение» Часто, невзирая на значительные препят­ствия, он твердо стоит на своем пути и заботится о полной реализации принятого решения. Это наблюдение еще раз на­глядно доказывает, что, во-первых, акт воли надо искать не в моменте выполнения, а в моменте решения и, во-вторых, про­текание процесса выполнения имеет свою основу, одинако­во успешно действующую и в том случае, когда она выявля­ется в результате собственного волевого акта или под влия­нием какого-либо другого обстоятельства» 2. Опыты экспериментального изучения твердости воли. Первый подлинный экспериментально-психологический опыт в этом направлении принадлежит пионеру эксперимен­тального изучения воли Н. Аху. Н. Ах дает своему испытуе­мому несколько пар бессмысленных слогов (например, дус — лор, фуд — неф) н заставляет повторять их до тех пор, пока испытуемый не заучит их настолько хорошо, что сможет сво­бодно повторить их наизусть. Автор предполагает, что в этих условиях при виде одного члена из пары слогов у испытуе­мого возникнет достаточно сильная тенденция (так назы­ваемая ассоциативная тенденция) назвать второй член этой пары. После этого тому же испытуемому даются другие задания по отношению к тому же члену пары слогов. На основе зада­ния у него возникает новая — волевая — тенденция, которая должна вступить в борьбу с ассоциативной и, насколько это возможно, одолеть ее. Например, испытуемый твердо по­мнит, что слог «дус» дан в паре со слогом «лор», так что до­статочно ему услышать «дус», и тотчас у него возникает силь­ный импульс сказать «лор». И вот теперь ему дают такое задание: «Как только я пока­жу вам какой-либо из бессмысленных слогов, вы должны тотчас прочитать его обратно (например, если я покажу "руд", вы должны сказать — "дур")». Когда испытуемому по­казывают «дус», он решает сказать «суд», в то же время у него невольно возникает сильный импульс сказать и «лор». Таким образом, экспериментально создается такое поло­жение, что субъект переживает конфликт между волевой и неволевой тенденциями. Какая из них победит, волевая или неволевая, это зависит от силы каждой из них. Твердость не­волевой тенденции зависит в этом случае от того, насколько испытуемый твердо запомнил, что этот определенный слог находился в паре именно с этим определенным вторым сло­гом, насколько прочную связь установил он между членами данной пары. Выяснилось, что связь эта тем прочнее, чем чаще испытуемый повторял материал. То число повторений ряда слогов, небольшого увеличения которого вполне доста­точно, чтобы неволевая тенденция победила волевую, Н. Ах называет ассоциативным эквивалентом тенденции. Когда число повторений меньше этого, тогда побелсдает волевая (или детерминирующая) тенденция и испытуемому удается прочитать слог в обратном порядке; если же нет — тогда вме­сто этого он проговорит слог, находящийся на втором месте (в нашем примере — «лор»). Отсюда ясно, что твердость или стойкость детерминиру­ющей тенденции или волевого акта должна измеряться коли­чеством повторений бессмысленных слогов: чем больше ас­социативный эквивалент, тем тверже должна быть детерми­нирующая тенденция, т. е., согласно Аху, волевой акт, потому что, как мы уже знаем, детерминирующая тенденция являет­ся эффектом этого последнего. Таким образом, понятие ассоциативного эквивалента подразумевает возможность измерения твердости воли. Бе­зусловно, значение его было бы очень велико, если бы он ока­зался действительно обоснованным. Последующими экспе­риментальными исследованиями было выяснено, что неволе­вая тенденция, противостоящая в опытах Аха волевой, возникает только в определенных условиях, что достаточно слегка изменить эти условия, чтобы ничего от этой тенден­ции не выявилось и волевая продолжала бы действовать бес­конфликтно. Так, например, если согласовать с испытуемым, что, скажем, при виде слога, написанного красным, он дол­жен прочитать его обратно, а при виде слогов другого цвета — действовать по-другому, он всегда будет вести себя согласно этому заданию и ни разу у него не возникнет тенденция на­звать последующий слог (Мак-Керт). Следовательно, здесь не может быть и речи об ассоциатив­ном эквиваленте и измерении с его помощью твердости воли. Зато из этого явствует, что здесь достаточно большую роль играет внимание: когда оно направлено на задачу, другие тенденции мало проявляют себя и очень мало мешают вы­полнению решения. Согласно этому, произвольное измене­ние какой-либо привычки трудно потому, что она привлека­ет к себе внимание человека, а это мешает ему с достаточным вниманием отнестись к своему решению. Таким образом, слабость воли зависит, оказывается, и от колебания внимания. 3. Воля и персеверация. Как мы вскользь уже отметили выше, бывают случаи, когда одно какое-либо представление, часто помимо нашей воли, возникает в нашем сознании и не покидает его. Наше внимание стойко и длительно направле­но на это представление и ни до чего другого ему нет дела. Такое состояние называется персеверацией. Оно представля­ет собой явление, совершенно противоположное колебанию внимания. Стало быть, кто обладает более сильной способ­ностью персеверации, у того должна быть более твердая воля. Этого следует ожидать тем более, что твердость воли, как это было показано выше, проявляется и в способности длительного неизменного сохранения решения, но из специ­альных исследований Лэнкса стало очевидно, что это пред­положение совершенно необоснованно, что персеверация, являющаяся врожденным свойством нервной системы, не имеет абсолютно ничего общего с твердостью воли. Выясни­лось, что воля человека в состоянии направить свою деятель­ность против естественной склонности, оказать противодей­ствие врожденной персеверационной тенденции собствен­ной нервной системы. Следовательно, ясно, что воля — не врожденная биологи­ческая наша особенность, а явление более высокой катего­рии, обладающее силой изменять и направлять сами биоло­гические врожденные тенденции собственной нервной си­стемы. Исходя из этого, твердость воли, разумеется, ни в коем случае не может считаться врожденным свойством: она приобретена человеком в течение его личной жизни, и поэто­му воспитание твердой воли является одной из важнейших задач педагогики. 4. Установка и слабость воли. Экспериментально уста­новленный фактический материал и вытекающие отсюда вы­воды о слабости воли совершенно не противоречат нашему положению об этом же вопросе. Напротив, можно сказать, что они говорят скорее в пользу его правильности, чем в про­тивовес ему. И в самом деле, если твердость воли не является врожден­ной особенностью нервной системы, если она является делом личности как целого, тогда сомнения нет, что здесь решаю­щее значение следует присвоить именно понятию установки. Мы уже в свое время убедились, что установка является не врожденным свойством нервной или иной биологической системы, а состоянием личности, которое возникает на почве взаимодействия потребности последней и соответствующей внешней ситуации* Такое понятие установки делает вполне понятным, что твердость воли не имеет ничего общего с врожденными тенденциями нервной системы. С другой сто­роны, понятным становится и то, что в случае колебания вни­мания мы имеем дело со слабостью воли. Мы уже знаем, что установка означает готовность к актуализации определен­ных переживаний. Следовательно, когда у нас определенная установка, в нашем сознании предоставляется место только вполне определенным явлениям. Достаточно нашему внима­нию отклониться в сторону, чтобы мы имели право сказать, что наша установка изменилась. Если мы предположим, что в основе воли лежит установка, станет понятно, почему ко­лебание внимания указывает на слабость воли: ведь она мо­жет проявиться в результате ослабления установки. Итак, полученные в результате экспериментального ис­следования факты относительно твердости воли говорят опять-таки в пользу установки как основы, от качества кото­рой зависит и такая формальная сторона воли, как ее твер­дость или слабость. Значительное преимущество понятия установки прояв­ляется в этом случае и в другом обстоятельстве. Дело в том, что слабость или твердость воли ни в коем случае не может считаться ее формальной стороной. Такой формалистиче­ский взгляд по существу противоречит фактам, засвидетель­ствованным как нашими повседневными наблюдениями, так и экспериментальными исследованиями. Кто не знает, что человек твердой воли иногда проявляет довольно заметную слабость, в зависимости от того, что ему приходится решать, тогда как слабовольный человек именно в этом случае под­час обнаруживает способность к гораздо более энергичному действию. Нет сомнения, что наше решение во многих отношениях зависит и от того содержания, к какому оно относится. Воля, безусловно, не является чисто формальной силой, напротив, содержание имеет для нее исключительное значение. Но если это так, тогда это вновь говорит в пользу установки как ос­новы воли, потому что для установки особенно основопола­гающее значение имеет именно содержательный, или объек­тивный, фактор: установка — это отражение именно объек­тивной обстановки. Мотвация - период, предшествующий волевому акту 1. Значение изучения периода мотивации. Мы пока знаем только одно, что в основе волевого поведения лежит установка и эта установка проявляется в момент принятия решения. Мы знаем, что создание этой установки дается нам в виде своеобразного переживания, в виде специфического переживания самоактивности, не похожего ни на одно из из­вестных переживаний; оно считается переживанием воли. Но знаем мы и то, что и импульсивное поведение протекает на основе установки и что эта установка возникает под воздей­ствием ситуации, соответствующей актуальной потребности. Мы, однако, пока еще не знаем главного: того, что порож­дает установку в случае воли и, следовательно, чем в конце концов отличается волевое поведение от импульсивного. Правда, мы знаем, что в случае импульсивного поведения нет переживания акта решения, переживания самоактивности. Но как происходит, что акт решения переживается как само­стоятельность? Как происходит, что в случае воли возникно­вение установки является нам в виде активности «я»? Это нами пока еще не изучено. Чтобы ответить на этот вопрос, надо уяснить, что создает установку в случае воли? Волевое поведение отличается от импульсивного особен­но наглядно и тем, что оно имеет предшествующий акту ре­шения период, предназначенный, без сомнения, для того, чтобы создать условия созревания установки, подготовить ее возникновение. Изучение этого подготовительного периода, несомненно, имеет исключительно большое значение для ре­шения основных вопросов воли. 2. Смысл периода мотивации.Когда субъект действует под влиянием актуальной потребности, когда его поведение подчиняется силе этой потребности, тогда мы имеем дело с импульсивным поведением. Однако человек не всегда усту­пает этому импульсу. Мы знаем, что он обладает способнос­тью противопоставить самого себя окружающей среде, объек­тивировать действия своего «я». Это обстоятельство дает ему возможность высвободиться от принуждения импульса акту­альной потребности и, следовательно, поставить вопрос о бу­дущем своем поведении: теперь он сам должен решить, как себя вести, раз он уже не следует за импульсом актуальной потребности. А ситуация именно такова: субъект сознает, что его поведение отныне зависит от него самого, от его собствен­ной личности, от его «я». Следовательно, заранее надо про­думать, какое поведение предпочтительнее для его «я». Может быть, импульс актуальной потребности окажется благоприятным, но возможно и то, что он будет противоре­чить другим потребностям личности и поэтому будет вооб­ще неприемлемым для «я», чье существование, а значит, и интересы не исчерпываются одним данным моментом. Ноч­ную бабочку влечет к себе огонь; она не в силах противиться этому импульсу и гибнет. К счастью, совсем иным является человек. Прежде чем обратиться к какому-либо поведению, он заранее предусматривает, насколько это поведение вооб­ще приемлемо для него; ведь ясно, что существование чело­века не ограничивается только данным моментом. Субъек­том своего поведения он переживает самого себя, свое «я». Поэтому понятно, что прежде чем решить окончательно, как поступить, он должен обсудить, какой акт поведения наибо­лее соответствует его «я». Отсюда ясно, что в случае воли человек делает не то, к чему принуждает его актуальная потребность, чего ему хо­чется сейчас, а то, что соответствует общим интересам его «я» и чего в данный момент, возможно, ему вовсе не хочется. Следовательно, акту решения предшествует период, в ко­тором происходит предварительное обсуждение, предвари­тельные поиски вида поведения, сообразного общим интере­сам «я» — субъекта* Этот процесс поиска завершается актом решения, т. е. нахождением такого вида поведения, который, по мнению субъекта, является актом, соответствующим его «я», и за который он может взять на себя ответственность. Таким образом, мы видим, что благодаря способности объективации самого себя и своего поведения человек дей­ствует не по импульсу своей актуальной потребности, а согласно общим потребностям своего «я». Акт решения озна­чает, что найден тот вид поведения, который он считает наи­более подходящим для своего «я», а период, предшествую­щий этому акту, следует считать периодом поиска нужного поведения. 3. Выбор и мотив. Предварительный общий анализ содер­жания этого подготовительного периода убеждает нас в том, что он подразумевает участие по крайней мере двух основ­ных факторов. Во-первых, вместо того чтобы непосредствен­но приступить к действию, субъект начинает поиски вида це­лесообразного поведения: он размышляет, обдумывает, сло­вом, мыслит, дабы подыскать наиболее целесообразный для него вид поведения. Во-вторых, он имеет в виду потребнос­ти своего «я» и, только сообразуясь с этими потребностями, принимает окончательное решение. Каким бы целесообраз­ным ни казалось ему то или иное возможное решение, ему удается принять это решение лишь после согласования его с потребностями своего «я». Рассмотрим оба эти фактора более детально. А. В случае воли человеку приходится сделать выбор: что лучше? Какое поведение целесообразнее для него? Совершенно бесспорно, что такой вопрос может быть по­ставлен только перед мыслящим существом, которое в состо­янии догадаться, что для него более и что менее целесообраз­но. Когда человек прерывает одну деятельность, чтобы при­няться за другую, более для него целесообразную, он прежде всего начинает размышлять: насколько в этих условиях было бы разумно, целесообразно поступить так или этак. Выбор целесообразного поведения всецело зависит от того, насколь­ко правильно мышление. Стало быть, акт решения предваряется мышлением: субъект рассуждает, оценивает целесообразность каждого возможного акта и наконец останавливается на каком-либо одном. Например, когда перед Юлием Цезарем встал вопрос о захвате власти вооруженной силой, он не тотчас же отдал распоряжение о переходе Рубикона и выступлении в поход против Рима, а лишь после предварительного довольно дли­тельного обдумывания пришел к заключению, что выступле­ние против республики было бы особенно целесообразно и надежно именно при существующих условиях. После того как он постиг умом, что для него выгодно выступить против республики именно теперь, перед ним встал вопрос о немед­ленном решении перейти Рубикон и выступить против рес­публиканских войск. Итак, мы повторяем, акту решения всегда предшествуют обдумывание, взвешивание всех возможностей, словом, до­вольно сложный мыслительный процесс, в результате кото­рого субъект сочтет для себя особенно целесообразным одно какое-либо поведение. Однако дает ли это последнее обстоятельство гарантию, что субъект решит выполнить именно это поведение? Доста­точно ли убедиться в том, какое поведение предпочтитель­нее, чтобы действительно взяться за его выполнение? Доста­точно ли успешного завершения интеллектуального процес­са для того, чтобы совершился и соответствующий волевой акт? Будь это так, тогда между волей и мышлением не было бы никакого различия: тогда акт интеллектуального решения вопроса и акт волютивного решения должны были бы совпа­дать друг с другом. Но и самое простое наблюдение подска­жет нам, что это не так. Представим себе, что Юлий Цезарь был слабовольным человеком. Это обстоятельство, возмож­но, не помещало бы ему прийти к выводу, что начать борьбу за власть наиболее целесообразно именно теперь. Но разве он смог бы тогда так же легко решить отдать приказ своему ле­гиону перейти Рубикон и выступить против республики? Разумеется нет! Для этого ему понадобилось бы еще нечто, не относящееся к мышлению как таковому. Для этого ему дополнительно потребовалось бы совершить волевой акт. Возникает вопрос, на что опирается акт самого решения? Несомненно, он опирается на тот интеллектуальный про­цесс, в результате которого обоснована целесообразность определенного поведения. Но, как мы убедились, этого еще недостаточно для акта решения. Он еще нуждается в своей специфической основе. Основанием или основой волевого действия в психологии называют мотив. Следовательно, прежде чем человек что-либо решит, он должен начать поис­ки соответствующих мотивов: акт решения предваряется процессом мотивации. Стало быть, весь процесс следует представить так: сна­чала установление целесообразного поведения посредством мышления, затем процесс мотивации и, наконец, акт ре­шения. Б. В психологии воли понятию мотива принадлежит ис­ключительно важное место. Несмотря на это, с подлинно психологической точки зрения оно и по сей день недостаточ­но изучено. Раньше это понятие рассматривалось скорее с этико-философской точки зрения, и это положение пока еще не ликвидировано окончательно в психологии. И конечно, пока это не сделано, трудно говорить о подлинной психоло­гии воли. Да и как, в самом деле, трактуется обычно понятие мотива? Некоторые психологи, например Рибо, мотив называют «причиной воли». В этом случае дело представляется так: когда человеку надо принять какое-либо решение, в его со­знании непременно должны быть переживания, вынуждаю­щие его принять именно одно определенное решение, и мо­тивом являются именно эти переживания. Здесь подразуме­вается, что мотив находится в таком же отношении с волевым актом, как физическая причина с физическим следствием. Гораздо чаще мотив объявляется «основанием или осно­вой деятельности». Это означает следующее: когда человек что-либо решает, это происходит не потому, что его нечто вынуждает принять именно это решение, а потому, что по разным соображениям именно это решение выгодно для него. Всякий выбор, безусловно, имеет какое-то основание, и в случае воли этим основанием является мотив. Возьмем простой пример: допустим, сегодня вечером на­значен концерт, который меня очень интересует. С другой же стороны, по моему рабочему плану именно сегодня ве­чером я должен выполнить определенную работу. Во мне возникают две противоположные тенденции: пойти на кон­церт и остаться дома. Скажем, остаться дома и работать не так уж привлекательно для меня: я предпочитаю пойти на концерт. После предварительного обдумывания я прихожу к заключению, что лучше остаться дома и выполнить свою работу. Чтобы действительно решить остаться дома, мне понадобилось найти преимущества этого поведения: если я сегодня останусь дома работать, я своевременно выполню свой план, что для меня чрезвычайно важно, а если я сего- дня не поработаю, мой план провалится, потому что завтра у меня совсем не будет времени. Следовательно, если я хочу иметь те результаты, которые последуют за выполнением плана, я должен отказаться от концерта и предпочесть ос­таться дома. Скажем, я действительно предпочел остаться. Почему это произошло? Почему я решил делать не то, что меня больше привлекало, а именно то, что в данный момент совсем меня не привлекало? Потому, что это последнее име­ло для меня больше ценности, чем первое; остаться дома и работать будет иметь результатом выполнение плана и все связанные с этим преимущества, а это имеет для меня боль­шое значение, гораздо большее, чем удовольствие, которое я получил бы на концерте. Таким образом, определенное поведение — быть дома и работать — нашло оправдание. То, что последует за ним, име­ет для меня большую ценность, чем то, что будет результа­том посещения концерта. Именно это и есть мотив моего ре­шения: оно является осознанием преимущества ценности для меня, присущей тому или иному поведению, и в этом смысле мотив есть оправдание одного из них. Таково по су­ществу современное понимание мотива. Отсюда ясно, почему иногда решению предшествуют до­вольно длительное обдумывание и колебания. Дело в том, что человек — существо сложное, у него много потребностей, и то или иное поведение может быть во многих отношениях приемлемо для него и во многих — неприемлемо. В этих ус­ловиях, разумеется, колебание не удивительно. Имеется один ряд мотивов, которые оправдывают данное поведение, и другой ряд мотивов, которые направлены против него. Ка­кому из них следует отдать предпочтение, это зависит от того, какой из них обладает наибольшей силой и какой победит. В связи с этим говорят, что акту решения предшествует борь­ба мотивов, и процесс выбора представляют в виде борьбы мотивов. Таково распространенное учение о мотивах. Основная его мысль заключается в следующем: существует поведение; бу­дет оно приемлемо или нет, это зависит от того, какие моти­вы говорят в его пользу и какие — против. Между поведени­ем и мотивом проведена своего рода граница: поведение — одно, а мотив — нечто другое. И вот поэтому возможно, что­бы одно и то же поведение имело и положительные и отри­цательные мотивы. Например, в пользу посещения концерта говорит мотив эстетического удовольствия, но это же пове­дение имеет и противоположный мотив: посещение концер­та с другой точки зрения можно считать потерей времени. 4. Понятие физического поведения. Такое понимание мотива правомерно с точек зрения этики и криминалистики. Но это не значит, что поэтому оно должно быть правомерным и для психологии. И в самом деле, что интересует этику или криминалистику? Как для первой, так и для второй основ­ным является вопрос об оценке данного поведения: хорошее оно или плохое с нравственной точки зрения, преступное или нет с правовой точки зрения; этика и криминалистика инте­ресуются именно этим. Следовательно, в обоих случаях не­обходимо должно быть дано сначала само поведение как факт, описать который могут все. Например, посещение кон­церта или пребывание дома есть определенное поведение, состоящее из комплексов определенных движений и как та­ковое объективно данное. В этом случае и в этом смысле мы могли бы говорить о физическом поведении. Этика и крими­налистика, конечно, имеют в виду это физическое поведение и интересуются его достоинствами и недостатками. Пример: кто-то нашел на улице какую-то вещь, взял ее и присвоил. Перед нами определенное поведение: присвоение вещи, т. е. указанный субъект, вместо того чтобы объявить, что на та­ком-то месте нашел такую-то ценную вещь, и призвать хозя­ина прийти за ней и взять ее, не говоря никому о своей наход­ке, обращается с нею как со своей собственностью. Итак, пе­ред нами определенное поведение, определенная данность. Здесь вопрос об оценке поведения может быть поставлен лишь после того, как поведение будет дано нам как факт: с нравственной точки зрения этот поступок является плохим, а с точки зрения криминалистики — преступным. Словом, здесь одно и то же поведение; вопрос касается только его оценки. В таких условиях, разумеется, и понятие мотива получа­ет соответствующее содержание. Мотив — это соображение, заставившее субъекта совершить этот акт, это та потреб­ность, для удовлетворения которой данное поведение было признано целесообразным. Но так как возможно, чтобы одно и то же поведение удовлетворяло различные потребности — одни хорошие, а другие плохие, поэтому для этики и крими­налистики одно и то же поведение может иметь один или другой мотив — хороший или плохой. Отсюда понятно, что, когда перед человеком стоит вопрос — поступить так или нет, можно подумать, что его решение зависит от того, какой мо­тив окажется сильнее и победит. 5. Понятие мотива в психологии. Психологическая точ­ка зрения не может быть такой. Следовательно, для нее и само понятие мотива должно быть иным. И в самом деле, что представляет собой поведение с психологической точки зре­ния? Ее, безусловно, не интересует вопрос о достоинстве и недостатках поведения. Для нас поведение как физическая данность, как комплекс определенных движений вовсе не яв­ляется поведением. Психологически этот комплекс может считаться поведением только в том случае, когда он пережи­вается как носитель определенного смысла, значения, ценно­сти. В поведение его превращает именно этот смысл, эта ценность, это значение. Без этого оно было бы простым фи­зическим фактом, изучение которого во всяком случае мень­ше всего входит в задачи психологии. Но если это так, тогда должно быть возможно, чтобы одно и то же физическое поведение представляло собой психоло­гически много совершенно различных поведений. Например, посещение концерта как физическое поведение есть посеще­ние концерта и больше ничего. Это одно определенное пове­дение, но психологически посещение концерта как таковое не представляет собой никакого поведения. Таковым оно стано­вится, когда к нему добавляется психологическое содержа­ние: посещение концерта с целью музыкально-эстетическо­го удовольствия. Но посещение концерта может иметь и дру­гой смысл, оно может удовлетворять и другую потребность, например, во время концерта мне нужно встретиться с при­ятелем. В этом случае психологически это будет уже совсем иным поведением, не имеющим ничего общего с первым. По­сещение того же концерта для развлечения или же для того, чтобы познакомиться с новым музыкальным произведени­ем, — это тоже различное поведение с психологической точ­ки зрения. Следовательно, одно и то же поведение, имеющее различный смысл и возможность удовлетворить различные потребности, психологически следует считать фикцией. Фи­зическое поведение и психологическое поведение ни в коем случае не совпадают друг с другом. Психологически суще­ствует столько различных поведений, сколько имеется целей, которым они служат. 6. Функция мотива. Это положение следует считать со­вершенно бесспорным до тех пор, пока мы продолжаем сто­ять на психологической точке зрения. В психологии можно говорить о поведении только лишь в этом смысле. Но если это так, тогда и понятие мотива должно трактоваться по-ино­му и смысл мотивации должен быть освещен иначе. Вернемся опять к нашему примеру. Мне надо решить: пойти сегодня вечером на концерт или нет? После долгих размышлений я наконец решаю: хотя меня очень интересу­ет сегодняшний концерт, но нужно работать, нужно остать­ся дома. Скажем, именно в это время мне звонят по телефо­ну, что сегодня на концерте будет один мой знакомый, встреча с которым представляет для меня очень большую ценность. Думаю снова — пойти на концерт или нет? И те­перь уже решаю — пойти. Спрашивается, почему? Что слу­чилось? Ответ прост; возник новый мотив посещения кон­церта — мотив встречи со знакомым, и он добыл победу тому поведению, которое, согласно прежнему решению, было отвергнуто. Чем же новый мотив достиг этого эффекта? Вникнув в сущность дела, мы убедимся, что здесь мотив заставил меня принять не отвергнутое поведение и тем самым изменить ре­шение, нет! Мотив здесь заставил меня найти новое поведе­ние, которое оказалось обладающим большой ценностью для меня — во всяком случае большей, чем остаться дома и про­должать работу. И в самом деле, актом предшествующего решения я отверг посещение концерта с целью эстетическо­го удовольствия. Теперь же, когда появился мотив встречи со знакомым, я изменил не прежнее решение, а только решил выполнить физически то же самое поведение, от которого раньше отказался (посещение концерта), психологически же я предпочел совершенно новое поведение, а именно пойти на концерт, чтобы повидаться со знакомым. Ведь ясно, что это последнее поведение нечто совсем иное, чем пойти на кон­церт с целью получить эстетическое удовольствие. Таким образом, в этом случае мотив выполняет ту роль, что он заменяет одно поведение другим, менее приемлемое более приемлемым, и этим путем создает возможность опре­деленной деятельности. Отсюда понятно, что по существу говорить о борьбе мо­тивов совершенно лишено основания, нет столкновения мо­тивов pro и contrs одного и того же поведения. Этой борьбы не существует потому, что нет одного и того же поведения, которое могло бы иметь различные мотивы. Было бы пра­вильнее говорить, что есть столько же поведений, сколько и мотивов, дающих им смысл и значение. Согласно этому, значение мотива неизмеримо. Поведение становится волевым только благодаря мотиву, который так видоизменяет поведение, что последнее становится приемле­мым для субъекта. 7. Мотив и высшие потребности. Выше мы отметили, что акту решения предшествует процесс мышления, которому надлежит уяснить, какое поведение является более целесо­образным для субъекта Для того чтобы за этим последовал подлинный акт решения, нужно еще нечто, ибо то, что в дан­ных условиях является объективно целесообразным, пока еще не имеет притягательной силы, представляет собой хо­лодное индифферентное суждение, из которого не исходит импульса активности. Чтобы это произошло и субъект при­нял бы решение осуществить именно эту активность, необ­ходимо вмешательство нового фактора. Мы уже отметили выше и сейчас видим, что этим новым фактором является мотив. Спрашивается, на что опирается мотив, когда ему удает­ся соответствующе модифицировать поведение? Этот вопрос заставляет нас обратиться к рассмотрению потребностей «я». Дело в том, что в случае воли субъектом деятельности переживается «я». Но, как мы видели, «я» вы­ходит за пределы момента и является носителем таких по­требностей, ни одна из которых не определяется частной си­туацией или моментом «Я» в этом смысле как бы является об­ладателем «отвлеченных» потребностей, которые имеют силу в каждом возможном частном моменте. Что это за по­требности? Правда, всякая витальная потребность связана со вполне определенной, конкретной ситуацией: она является потреб­ностью определенного момента. Например, голод может пе­реживаться только в каждом отдельном случае, «голода во­обще» не существует. Но, несмотря на это, он входит в круг отвлеченных потребностей «я». Дело в том, что когда у чело­века возникает определенная потребность, когда он в этой определенной ситуации, например, проголодается, то, начи­ная заботиться об удовлетворении этой потребности, он ве­дет себя не так, будто она ограничена рамками только этого момента, — он ест не все, что имеет, а учитывает, что эта по­требность будет у него и в будущем, и, исходя из этого, удов­летворяет свой сегодняшний голод. Таким образом, со своей витальной потребностью он се­годня обращается как с такой, которая является для его «я» потребностью вообще и поэтому может сказаться и в буду­щем. Или же еще: он ест не все, что может удовлетворить эту потребность (например, сырое мясо или вкусную, но вред­ную для его здоровья пищу), а такую, которая не может при­нести ему вреда. В этом случае особенно ясно видно, что че­ловек и при удовлетворении своей витальной потребности руководствуется не импульсом момента, а общими потребно­стями своего «я». Но то, что было сказано о голоде, можно говорить и отно­сительно других витальных потребностей: для культурного человека и витальная потребность не может считаться по­требностью настоящего времени и потребностью момента. Совсем иное дело животное или дикарь, а также и ребе­нок. Они удовлетворяют потребности момента: других по­требностей для них не существует. Однако у человека имеются и другие потребности, кото­рые не имеют непосредственно ничего общего с витальными потребностями. Это те, которые известны под названием высших потребностей, а именно наши интеллектуальные, моральные и эстетические потребности. У человека есть идея истины, идея добра и идея прекрасного, и все, что он видит и делает, он созерцает и через призму этих идей. В своем по­вседневном поведении он стремится удовлетворить не толь­ко ту потребность, которой непосредственно оно служит, но и высшие потребности. Таким образом, его низшие виталь­ные потребности тесно связываются с высшими: наш голод — это не только просто голод, не голый голод; процесс его удов­летворения должен считаться и с нашими высшими потребностями. Еда кажется нам вкуснее, когда она согласуется с нашим эстетическим вкусом, когда ее подают на красиво сер­вированном столе и в красивой посуде, чем в эстетически не­привлекательных условиях. То же самое можно сказать и об остальных витальных потребностях. Любовь, например, из простого полового влечения возвысилась до высокого нрав­ственного и эстетического переживания, как это справедли­во замечает Ф. Энгельс. Таким образом, для человека стало характерным, что он каждую свою потребность, возникающую у него в определен­ный момент и в определенных условиях, связывает с посто­янными, высшими, неизбежными потребностями своего «я» и, исходя из этого, заботится об их удовлетворении. 8. Мотивация и установка. Это обстоятельство характер­но для всякого человека, но не для всех одинаково. Для не­которых людей высшие потребности имеют большее значе­ние и большую силу, а для других витальные потребности определяют их жизнь и придают ей стиль. Для одних эстети­ческая потребность служит источником неиссякаемой энер­гии, для других же — моральная и интеллектуальная потреб­ности. Словом, между людьми существуют довольно много­сторонние различия, в зависимости от того, какая потребность более характерна для их «я». Разумеется, здесь решающее значение имеет прошлое лю­дей — та ситуация, в которой протекала их жизнь и в кото­рой они воспитывались, те впечатления и переживания, ко­торые имели для них исключительный вес. Без сомнения, в силу всего этого у каждого выработаны свои особые фикси­рованные установки, которые так или иначе, с большей или меньшей очевидностью проявляются и становятся основой готовности к деятельности в соответствующих условиях и в определенном направлении. Между прочим, личность человека создают исключитель­но эти установки: они являются причиной того, что для не­которых основным источником энергии является одна си­стема потребностей, а для других — другая. Приняв это во внимание, нам станет понятно, что не все для всех имеет одинаковую ценность. Отдельные предметы или явления оцениваются в зависимости от того, какую по­требность могут они удовлетворить, а ведь потребности у людей разные. Когда перед человеком встает вопрос, как себя повести, сказывается следующее обстоятельство: из тех воз­можных действий, какие его разум признает целесообразны­ми, только некоторые привлекают его с определенной сторо­ны, только по отношению к некоторым из них чувствует он готовность, только некоторые приемлет как подходящие, как истинно целесообразные. Смысл мотивации заключается именно в этом: отыскивается и находится именно такое дей­ствие, которое соответствует основной, закрепленной в жиз­ни установке личности. Когда субъект находит такую разно­видность поведения, он особенно его переживает, чувствуя к нему тяготение, переживает готовность к его выполнению. Это именно то переживание, какое появляется при акте ре­шения в виде специфического переживания, охарактеризо­ванного нами выше под названием «я действительно хочу». Это переживание наглядно указывает, что у субъекта созда­лась установка определенного поведения: свершился акт ре­шения и теперь вопрос касается его выполнения. 9. Волевое и импульсивное поведение. Роль мотива со­стоит в том, что то или иное физическое поведение он пре­вращает в определенное психологическое поведение. Это ему удается благодаря тому, что он включает это поведение в си­стему основных потребностей личности и порождает в субъекте установку его выполнения. Так получается, что ос­новой волевого поведения становится определенная уста­новка. Но ведь и в основе импульсивного поведения лежит установка! Какая же тогда разница между волевым и импуль­сивным поведением? С этой стороны действительно нет никакой разницы меж­ду этими двумя основными формами поведения: в основе обеих лежит установка. Для нас это бесспорно. Значит, раз­личие надо искать в другом направлении. Дело в том, что эта установка в одном случае создается так, а в другом — иначе и различие между этими формами поведения следует подразу­мевать именно в этом. В случае импульсивного поведения установку создает актуальная ситуация. Яснее: у живого су­щества возникает определенная конкретная установка. Она находится в определенной конкретной ситуации, в которой должна удовлетвориться его конкретная потребность. На основе взаимоотношения этой актуально переживаемой по­требности и актуально данной ситуации у субъекта появля­ется определенная установка, которая и ложится в основу его поведения. Так рождается импульсивное поведение. Есте­ственно, что переживание субъекта тут таково, что он не чувствует свое «я» подлинным субъектом поведения: он не объективирует ни своего «я», ни поведения, поэтому импуль­сивное поведение никогда не переживается как проявление самоактивности «я». Совсем иное дело в случае волевого поведения. Что здесь вызывает установку? Ни в коем случае нельзя сказать, что это делает актуальная ситуация! Как мы знаем, актуальная ситуация, т. е. та конкретная ситуация, в какой субъект нахо­дится в данный момент, не имеет решающего значения в слу­чае воли. Дело в том, что субъект здесь заботится не об удов­летворении переживаемой в данный момент потребности. Воля руководствуется не целью удовлетворения актуальной потребности. Нет! Как уже выяснилось выше, она стремится к удовлетворению, так сказать, «отвлеченной» потребнос­ти — потребности «я», и понятно, что актуальная ситуация, в которой субъект находится в этот момент, не имеет для него значения: она является не ситуацией потребностей «я», а си­туацией потребностей момента, с которыми воля не имеет дела. Что же это за ситуация, которая принимает участие в со­здании установки, лежащей в основе воли? Приведем при­мер. Когда мне надо решить, как действовать — пойти сего­дня на концерт или остаться дома работать, я заранее пред­ставляю себе обе эти ситуации (и присутствие на концерте и пребывание дома за работой); предусматриваю все, что мо­жет последовать в результате одного и другого, и наконец, в зависимости от того, с какой потребностью «я» мы имеем дело, у меня возникает или установка остаться дома, или же установка посещения концерта. Воздействие какой ситуации создало эту установку? Без сомнения, это та ситуация, кото­рая была дана мне не непосредственно, не актуально, а пред­ставлена и осмыслена мною самим. В случае воли поведение, которому надлежит стать предметом решения, должно осу­ществиться в будущем. Следовательно, и ситуация его не может быть дана в настоящем, она может быть только пред­ставлена и обдумана. Поэтому неудивительно, что установ­ка, возникающая в момент принятия решения и лежащая в основе волевого поведения, создается воображаемой или мыслимой ситуацией. Как мы видим, генезис установок импульсивного и воле­вого поведения обусловлен различно: первое имеет в основе актуальную ситуацию, а второе — воображаемую или мыс­лимую. 10. Активность воли. Какое имеет значение это различие? Весьма примечательное! В случае воли установку действи­тельно создает субъект, она является результатом его актив­ности. И в самом деле, воображение, мышление являются ведь своего рода творчеством, своего рода психической дея­тельностью, в которой действительность отражена не пассив­но, а активно. В случае воли субъект обращается к этим ак­тивным процессам — воображению и мышлению, с их помо­щью создает ситуацию своего возможного поведения, строит идейную ситуацию, которая вызывает в нем определенную установку. И вот эта установка и становится основой процес­са волевого поведения. Таким образом, в случае воли субъект сам создает уста­новку: он, несомненно, активен. Но, разумеется, он не прямо, не непосредственно вызывает установку, ибо это не в его си­лах; он и не пытается этого сделать. Его активность заключа­ется в создании мыслимой, воображаемой, словом, идейной ситуации, что и дает возможность вызвать соответствующую установку. Иная активность вообще и не характерна для че­ловека. Наша активность проявляется не в непосредствен­ном, а в опосредованном воздействии. Для человека вообще специфично именно действие с орудием. Поэтому понятно, что в волевом акте субъект чувствует самоактивность. Это переживание очень своеобразно. Как мы уже знаем, его адекватная характеристика возможна в та­ком выражении: «Теперь я действительно хочу». Здесь одно­временно дано несколько моментов. Прежде всего пережива­ние, что здесь активным является «я», что этого хочу именно «я». Затем второе переживание, что это «я» действительно хочет. Это указывает на то, что субъекту знакомо и такое переживание, в котором он только хочет, а не действитель­но, по-настоящему хочет. В волевом акте подчеркнута эта подлинность, действительность хотения. Наконец, третий момент таков: субъект чувствует, что он вот теперь уже дей­ствительно хочет. Он как бы подтверждает, что вот теперь в нем произошло важное видоизменение, что вот теперь он действительно хочет. Следовательно, в переживании воли, которое, как мы от­метили выше, представляет собой одно цельное пережива­ние, дано, с одной стороны, подлинное переживание актив­ности «я», но в то же время такой активности, начать кото­рую зависит не от «я», а которая проистекает как бы без него: «я» только подтверждает, что «вот теперь оно уже действи­тельно хочет», а до сих пор оно или не хотело, или не хотело действительно. Теперь же ясно, что «я» действительно хочет. Это изменение в нем произошло как бы без его участия. Это специфическое переживание несомненной активности и в то же время несомненной зависимости очень характерно для во­левого акта. Оно подтвердилось во всех значительных экспе­риментальных исследованиях, которые имели целью описа­ние волевого акта (Мишот и Прюм и др.). Как объяснить это специфическое переживание? Откуда оно исходит? Для нас не представляет труда ответить на этот вопрос. Надо полагать, что это переживание является под­линным отражением того, что происходит в субъекте во вре­мя волевого акта. Судя по этому переживанию, в субъекте происходит нечто такое, что, с одной стороны, выявляет его активность, а с другой — его пассивность, зависимость. То, что мы знаем относительно сущности воли, может оказаться основой переживания. Да и в самом деле, волевой акт указывает на то, что вот в этот момент в субъекте возникла установка, которая станет основой его будущего поведения и поведет его по определен­ному пути. Следовательно, субъект до сих пор как бы «не хо­тел» и вот теперь уже «хочет» и «хочет действительно», так как установка действительно возникла в нем именно сейчас. Создание этой установки было его делом. Поскольку он, не­сомненно, активен, естественно, что он и переживает эту ак­тивность. Но ведь он не может прямо воздействовать на уста­новку, чтобы произвольно изменить ее, вызвать или пресечь, он только через идейную ситуацию действует на нее. Одна­ко не от желания субъекта зависит, когда эта идейная ситуа­ция сможет вызвать установку; субъект может только засви­детельствовать, произошло ли в нем опосредованно вызван­ное им изменение или нет. Как мы видим, в случае воли в человеке действительно происходит такой процесс, что он переживает себя и актив­ным и пассивным. 11. Проблема свободы воли. С этим тесно связана про­блема свободы воли — старейшая проблема, в прошлом яв­лявшаяся чаще предметом метафизических рассуждений, нежели научного исследования. Вопрос о свободе воли является в первую очередь вопро­сом психологии. Несмотря на это, он изучался философией, теологией и криминалистикой гораздо больше, нежели науч­ной психологией. Это объясняется тем, что решение этого вопроса имело большое практическое значение с нравствен­ной, религиозной и криминалистической точек зрения. Если человек свободен, если его поведение всецело зависит от него самого, тогда поступит он морально или нет, выполнит рели­гиозные нормы или нет, подчинится юридическим нормам или нет — все это зависит от него, и этим мы получаем воз­можность соответствующе воздействовать на него: наказать, когда он ведет себя плохо, и наградить, когда он ведет себя хорошо. Известны две противоположные попытки решения этого вопроса — одна положительная, а другая отрицательная: ин­детерминизму признающий волю свободной силой, силой, которая не подчиняется общераспространенному закону причинности, и детерминизм (речь идет о механическом де­терминизме), который, напротив, не признает самостоятель­ности, свободы воли, ее способности действовать вне крута причинности. В результате эмпирического исследования воли подтвердилось, что детерминизм лучше согласуется и с фактами, и с общенаучными принципами, согласно которым невозможно, чтобы что-либо происходило без причины. В частности, зависимость волевого акта от мотива, тот факт, что решение всегда должно быть мотивироваио, доказывает необоснованность индетерминизма. Тем не менее пресечь разговор о свободе воли совершенно невозможно... Свобода вовсе не означает безосновательности, беспри­чинности. Для нас бесспорно, что течение волевого поведе­ния всецело направляется установкой. Следовательно, нельзя говорить ни о каком индетерминизме, а что касается, в частности, волевого акта — момента решения, в котором происходит возникновение установки, что касается самой этой установки, то и она не стоит вне всякой причинности. Мы знаем, что и она, так же как и обычная установка, лежа­щая в основе импульсивного поведения, определяется ситу­ацией. Разница только та, что в одном случае мы имеем дело с актуальной ситуацией, а в другом — с воображаемой, мыс­лимой. Но ведь здесь это обстоятельство не имеет никакого значения: ситуация, будь она актуальная или данная в пред­ставлении, все равно одинаково имеет силу выступить в роли причины возникновения установки. Лежащая в основе воле­вого поведения установка так же всецело детерминирована мыслимой ситуацией, как лежащая в основе импульсивного поведения установка — актуальной. Таким образом, воля свободна постольку, поскольку она не подчиняется влиянию актуальной ситуации, поскольку не переживает исходящего отсюда принуждения. Она свободна, поскольку действующая на нее ситуация воображаема, сле­довательно, осознана самим субъектом. Но она детерминиро­вана, не свободна, поскольку обусловлена хотя и воображае­мой, но все же ситуацией. Патология воли Изучение патологических случаев всегда имеет боль­шое значение для понимания истинной природы нормаль­ных процессов, и, разумеется, в этом отношении и патология воли не составляет исключения. Можно сказать и больше: так как экспериментальная психология воли сталкивается с исключительно большими препятствиями — в силу той ин­тимной связи, какая имеется между личностью и ее волей, — патологические явления как эксперименты, поставленные самой природой, приобретают особенно большое значение именно в психологии воли. Здесь мы получаем возможность, с одной стороны, проверить, насколько правильны соображе­ния, выработанные нами другими путями исследования, с другой стороны, здесь нам предлагается на основе нового ма­териала увидеть некоторые новые грани исследуемого нами предмета — воли: психопатология воли проверяет и пополня­ет психологию воли. Если мы примем во внимание эту точку зрения, станет ясно, что здесь следует учесть не полную картину патологии воли, а только основные ее случаи. 1. Одна группа патологических случаев волн состоит из тех действий или отдельных движений, которые характери­зуются принудительностью. Часто больной чувствует, что движение, действие, представление которого у него неизвест­но откуда возникло, не имеет никакого смысла, что иногда оно и вред может нанести. Несмотря на это, он вынужден его выполнить и только тогда сможет почувствовать некоторое облегчение. Если же нет, то принуждение становится на­столько сильным, что больной совершенно теряет самообла­дание. Подчеркивается, что он прекрасно сознает, что дела­ет, сознает, что он хочет совершить действие, не имеющее ни­какого смысла, неуместное, неприличное, быть может, даже иногда ведущее к чьей-либо гибели. В последнем случае он призывает близких — придите, помешайте ему, заприте в комнату, чтобы он, скажем, не совершил убийства и т. д. Со­гласно Жане, для этих случаев специфично то обстоятель­ство, что больной оказывает принуждению более или менее длительное сопротивление. Словом, у больного возникает неодолимая тенденция вы­полнить какое-либо действие или отдельное движение, тен­денция, которой он некоторое время сопротивляется как бессмысленной, безнравственной и иногда гибельной, но в конце концов все же уступает ей, если не лишен соответству­ющих технических возможностей. Больной все делает созна­тельно, он не знает только, откуда в нем появилась эта не­одолимая и бессмысленная тенденция. В эту группу патологических случаев входят действия и движения различной сложности, начиная от простейших, каковы: так называемые неоправданные движения псих­астеников (тики), поднимание и опускание лопаток, качание головы, словно для проверки, хорошо ли надета шапка, и кончая довольно сложными действиями: самоубийство, под­жог и т. д. Для того чтобы вполне ясно осознать особенности этой группы патологических случаев, познакомимся с одним ин­тересным наблюдением. В клинику нервных заболеваний приходит женщина, которая жалуется на следующее явле­ние: уже несколько лет как у нее появилась совершенно не­понятная привычка — желание свистеть, причем с такой силой, что она абсолютно не в силах противодействовать это­му желанию и вынуждена уступить ему. Свист сопровожда­ется движениями рук, словно она что-то от себя отгоняет, от чего-то отказывается, потом она успокаивается и до нового приступа чувствует себя вполне нормальным человеком. Что можно сказать об этих явлениях? Для понимания их природы нам следует особо рассмотреть их специфические особенности. Больной в общем психически хорошо сохранен, но у него возникает неодолимое стремление выполнить опре­деленные движения. Он вполне сознательно относится к это­му стремлению, сознает его бессмысленность, но не знает, откуда оно исходит, для чего ему нужны эти движения. Мы уже знаем, что действие не прямо вызывается стиму­лом, а через посредство установки, созданной им в субъекте. Мы знаем, что действие определяется этой установкой. В этом мы убедились как при рассмотрении импульсивного поведе­ния, так и при изучении волевого поведения. Надо полагать, что и в патологических случаях роль играет установка, лежа­щая в основе того действия, импульс которого чувствует больной и которому он не в силах противостоять. Если пред­положить, что когда-то по какой-либо причине у субъекта возникла установка определенного действия, что она проч­но в нем закрепилась и в то же время он ничего не знает ни о субъективном, ни об объективном ее факторах, тогда станет понятно, почему он чувствует такую стойкую тенденцию определенного действия и почему он не знает, откуда исхо­дит эта тенденция. То, что такое состояние возможно (чтобы человек чув­ствовал неодолимую тенденцию к некоему действию, но при­том совершенно не знал бы, зачем и почему он хочет его вы­полнить) — это мы знаем из факта постгипнотического вну­шения. Указанный фактор настолько наглядно напоминает наши патологические случаи, что их отождествление вполне возможно. Ежели мы возьмем под наблюдение одного из таких боль­ных, а затем какому-либо здоровому субъекту в гипнотиче­ском сне внушим задание выполнить после пробуждения именно то действие, неодолимую тенденцию к которому об­наруживает наш больной, мы увидим, что между этими дву­мя субъектами — больным и здоровым — нет никакой разни­цы: и один и другой будут чувствовать одинаково сильную тенденцию к выполнению одного и того же действия. Разли­чие будет только в том, что одному мы в гипнотическом сне внушили выполнение этого действия, а у другого мы не зна­ем, откуда оно появилось. Разве мы не имеем полного осно­вания думать, что по сути дела основа этой тенденции у обо­их должна быть одинакова: патологическая тенденция боль­ного должна быть того же происхождения, что и внушенная тенденция здорового! Но мы знаем, что внушение при гип­нотическом сне создает соответствующую установку, кото­рая, продолжая существовать и после пробуждения, застав­ляет субъекта выполнять определенные действия. Итак, основой постгипнотического внушения является установка» Это экспериментально доказанное, бесспорное положение. Следовательно, можно считать доказанным и то, что в основе патологической, неодолимой тенденции долж­на быть тоже установка. Как уничтожить у субъекта вытекающую из постгипноти­ческого внушения тенденцию? Совсем просто. Достаточно убедить его, что эта тенденция внушена ему в гипнотическом сне, чтобы он тотчас избавился от нее. Этот факт несомнен­но указывает и на то, как излечить упомянутое заболевание воли. Есть факты, убеждающие нас в том, что и здесь имеет силу тот же прием, посредством которого мы рассеяли постгипнотическое внушение. Вышеупомянутая больная сама собой излечилась, как только во время беседы, прове­денной с ней при гипнотическом сне, удалось выяснить ту по­требность и ситуацию, на почве которых возникла установ­ка, лежащая в основе ее заболевания. 2. Патологическая слабость воли известна под названием абулии. Множество случаев абулии описано в психопатоло­гической литературе. Один из них мы назвали выше (случай Жане). Здесь мы приведем один очень известный случай, описанный впервые Бийо. Один болевший абулией нотари­ус должен был заключить договор. Он написал текст с нача­ла до конца, оставалось его только подписать. Но этого он не смог сделать! Десять, сто раз пытался он написать свою фа­милию. Никак не получалось. Как только он приближал перо к бумаге, рука отказывалась служить, тогда как она совер­шенно беспрепятственно выполняла в воздухе все те движе­ния, какие были нужны для написания его фамилии. Только после 45 минут мучительных стараний удалось ему подпи­саться, да и то очень неуклюже. Абулическая слабость воли чаще всего характерна для врожденной невропатии, истерии и психастении. У нее мно­го разновидностей. В сущности же мы везде имеем дело с од­ним и тем же явлением: у больного необычайно снижена спо­собность даже самой простой преднамеренной активности. Известные в психологической литературе попытки объ­яснения этого явления различны. Рибо полагает, что это заболевание следует объяснить снижением чувства. Когда ничего не привлекает, все безраз­лично, ничто не радует и не огорчает, какой же, мол, может быть разговор о какой-либо способности к действию, о ка­кой-либо активности, волевом усилии! Однако приведенный выше случай с нотариусом плохо согласуется с этой теори­ей: нотариус вовсе не был безразлично настроен к тому, что ему следовало сделать. Случаи абулии настолько мало связа­ны с безразличием или апатией, что, по мнению некоторых авторов (Вернике, Крафт-Эбинг и др.), напротив, основой абу­лии следует считать сильную эмоциональную возбудимость. Интересна теория П. Жане. Согласно этой теории, в слу­чае абулии нарушена функция реальности: больной живет как бы в чужой стране, он не в силах принять решение, скон­центрировать внимание на чем-либо, имеющем реальное зна­чение. И вот поэтому он хорошо выполняет лишь дело, ли­шенное значения, или такое, ответственность за которое не­сет не он, а кто-либо другой. Проще было бы следующее объяснение. В чем затрудня­ется абулик? Он не в состоянии действовать; его поведение не может протекать беспрепятственно, как это обычно быва­ет у нормального человека. Следовательно, надо полагать, что у него нет установки соответствующей деятельности, ибо, как мы знаем, процесс деятельности направляется уста­новкой. Без установки, может быть, удастся сделать какое- либо отдельное движение, но деятельность как осмысленная система движений немыслима без нее. Поэтому при истери­ческом параличе больной хорошо выполняет отдельные дви­жения. Следовательно, мышечная система у него не повреж­дена, но, несмотря на это, он не в состоянии объединить эти движения в осмысленное действие; истерик, например, не может ходить. Однако, если у него появится установка, па­ралич исчезнет бесследно. Может случиться, что у абулика только под влиянием мыслимой ситуации не возникает уста­новка, а в непосредственной ситуации она действует нор­мально. Так бывает, например, в случае психастении, когда больной, будучи в одиночестве, хорошо выполняет то или иное действие, например пишет, но в присутствии другого человека это ему не удается. Итак, изучение случаев абулии опять-таки говорит в пользу того соображения, что решающая роль в волевом про­цессе, видимо, принадлежит установке. То, что у абулика и в самом деле имеется специфический дефект именно в этой сфере, подтверждается экспериментальными данными. В ре­зультате специальных опытов выяснилось, что в случае пси­хастении выработанная однажды установка очень недолго­вечна — она быстро исчезает; установка психастеника ла­бильна. Более интересны с точки зрения теории установки случаи так называемой апраксии. О ней мы уже говорили мимо­ходом, а теперь рассмотрим ее несколько подробнее. После Г. Липмана, первым описавшего это заболевание, под назва­нием апраксии обозначают случаи, когда больной, несмотря на полную сохранность двигательного аппарата, не в состоя­нии выполнить даже самое простое произвольное действие. Назовем некоторые классические случаи: а) один больной Джексона никак не мог высунуть язык, когда этого требовал врач, но он совершенно свободно смачивал губы языком, ког­да у него возникал к этому соответствующий импульс; б) больной Гольдштейна не мог, по предложению врача, за­крыть глаза, но, когда он ложился спать, это не представляло для него никакой трудности; в) известны случаи, когда боль­ной апраксией прекрасно застегивал и расстегивал пуговицы на своей одежде утром и вечером, когда он одевался и разде­вался. Но стоило ему предложить расстегнуть пуговицу, ког­да в этом не было прямой нужды, чтобы сразу эта простая операция становилась для него совершенно невыполнимой; г) интересны описанные Липманом случаи так называемой идеаторной апраксии. Больной абсолютно не в состоянии правильно выполнить какой-либо достаточно сложный акт; он хорошо выполняет все частичные акты, входящие в этот сложный акт, но путается, не может соблюсти их правильную последовательность, которая бы привела к выполнению все­го сложного действия, у него, по словам Липмана, нарушена «формула действия». Природа апраксии станет необычайно ясной, как только мы станем рассматривать ее в аспекте теории установки. И в самом деле, сразу бросается в глаза то, что больной в одном случае прекрасно выполняет одно действие, а в другом — об­наруживает полную неспособность к повторению того же действия. Что может быть причиной этого явления, как не то, что в одном случае у него есть установка, соответствующая надлежащему действию, а в другом нет. Но когда, в каких ус­ловиях есть у него эта установка, а в каких она отсутствует? Когда актуальная потребность требует выполнения опреде­ленного действия — для сна нужно закрыть глаза, а чтобы раздеться и лечь в постель, надо расстегнуть пуговицы, — больной не затрудняется в его выполнении. Следовательно, в подобных условиях у него полностью сохранена способ­ность соответствующего поведения. Но когда у больного нет актуальной потребности того же действия и когда он должен выполнить действие, требуемое воображаемой ситуацией, тогда все нарушается и он не в со­стоянии выполнить даже простое привычное действие: вооб­ражаемая или мыслимая ситуация не имеет силы вызвать в нем соответствующую установку. Бесспорно, у больного по­вреждена воля. Единственное, что требует здесь объяснения, это — поче­му мы говорим о воображаемой или мыслимой ситуации, ког­да больному предлагают что-либо сделать. Сомнения нет, что самому больному вовсе не требуется решать то, что ему пред­лагают. Следовательно, в ситуации его актуальных потреб­ностей нет ничего такого, что требовало бы выполнения это­го действия. Действительно, актуальная ситуация больного такова: он находится в комнате врача, его осматривают, обследуют состояние его здоровья. Эта ситуация вовсе не требует расстегивания пуговиц или высовывания языка. Следовательно, желая выполнить задание врача, он должен вообразить, сделать актуальной ситуацию, требующую вы­полнения этого акта. Следует думать, что, очевидно, в неко­торых случаях он не в состоянии сделать это, а в других — он, возможно, и представит соответствующую ситуацию, но по­следняя не может создать в нем необходимой установки. Таким образом, природа апраксии становится вполне по­нятной, если мы ее рассматриваем как заболевание воли. Тог­да неудивительно, что в актуальной ситуации больной сохра­няет способность выполнять соответствующие действия — импульсивное поведение у него не повреждено. Другие виды активности 1. Проблема внушения. Существуют и другие, кро­ме импульсивного и волевого поведений, формы активности. Дифференциация их может быть произведена в зависимости от того, что вызывает установку, лежащую в основе проте­кания данной активности. Выше мы различали импульсив­ное и волевое поведения именно по этому признаку: в одном случае установку вызывает ситуация актуальной потребно­сти или же, короче, — актуальная ситуация, а в другом — идейная или воображаемая, мыслимая ситуация. Возникает вопрос: бывают ли случаи, чтобы установку создавало и что-либо другое? Здесь в первую очередь следует назвать так называемое внушение. Сегодня никто не сомневается в его существова­нии. Что оно собой представляет? Вначале это понятие упо­треблялось в очень узком смысле. Как известно, при гипно­тическом сне создается возможность, чтобы предложение гипнотизера было дано в переживании медиума как приказ, который он обязательно выполняет. Бывает и так, что при­каз выполняется после пробуждения, если таково желание гипнотизера («постгипнотическое внушение»). Выяснилось, что тот же эффект возможен и при бодрствовании» И здесь случается порой, что человек помимо своей воли, неосознан­но подчиняется приказу другого лица и выполняет его. Та­кое воздействие одного человека на другого называют внуше­нием; различают внушение гипнотическое и постгипнотическое и внушение, полученное в состоянии бодрствования. Раз установлено, что внушение удается и в состоянии бод­рствования, возникает вопрос: в каких условиях это проис­ходит? По Штерну, надо различать две группы условий: условия, необходимые для принятия внушения, и условия, которые необходимы для того, чтобы осуществилась переда­ча внушения. Для того чтобы субъект мог принять внушение, необходи­мы три условия: а) он должен быть внушаемым; послушный, некритично настроенный, безынициативный субъект обыч­но более внушаем, нежели человек с противоположными чер­тами; однако внушаем не только такой человек; б) ситуация, в которой находится субъект, должна создавать такую об­щую настроенность, чтобы это служило помехой для само­стоятельных вдумчивых суждений (эмоциональная ситуа­ция); в) внушение должно касаться такой стороны, где мень­ше всего можно ожидать самостоятельности субъекта: сравнительно чужой для него сферы, незнакомых вопросов и таких, чтобы они не противоречили обычному течению его воли. Что касается передачи внушения, главным условием для него является специфическое свойство — внушительность, или суггестивность. Нет сомнения, что внушать может не каждый, хотя бы даже и были максимально соблюдены все условия для принятия внушения. Для этого необходимо не­кое специфическое общее свойство — суггестивность. Без этого свойства не принесет желаемого эффекта ни красноре­чие, ни некоторые благоприятные черты внешности, которые в руках суггестивного субъекта могли бы, наоборот, иметь ис­ключительное значение. Суггестивностью обладает не только человек, она может исходить и от коллектива. Например, в случае так называе­мой паники всех охватывает страх и все безотчетно бегут куда-то; или, когда все восторженными аплодисментами встречают или провожают артиста, это происходит потому, что коллектив, масса оказывает внушающее влияние на от­дельного человека. Таким же примером внушения является мода, все равно, касается ли она формы одежды или чего-либо иного, — она является плодом суггестивности, исходящей от коллектива. Предметы также могут обладать суггестивностью, приме­ром этому служит реклама. Возможно и самовнушение (когда тобой владеет какое-либо сильное желание, в конце концов начинаешь верить в реальность его осуществления). Такую же роль выполняют ожидание и страх: в случае паники мы имеем дело с самовну­шением, исходящим не только от коллектива, но и от нашего страха. Таким образом, мы видим, что в определенных условиях бывает так, что человек действует не согласно своей актуаль­ной потребности, не по собственной воле, а под чужим влия­нием и в то же время имеет такое переживание, будто он дей­ствует по своему желанию, а не по чужому импульсу. В по­добном случае мы имеем дело с внушением. Стало быть, характерным для внушенного поведения является отсутствие у субъекта чувства, что его поведение направлено чужой волей. Это обстоятельство заставляет нас думать, что в случае внушения и в самом деле не чужая воля направляет поведение человека, что он действительно сам направляет свое поведение, несмотря иа то что объективно он не выполняет ничего, кроме чужого приказа. Если бы можно было как-нибудь показать, что это так и есть, тогда тайна вну­шения стала бы для нас совершенно явной. Посмотрим, быть может, действительно есть такая возможность! Допустим, что гипнотизер оказывает влияние не непо­средственно на поведение субъекта, не непосредственно вы­зывает у него те или иные акты поведения, а в первую оче­редь оказывает специфическое влияние на самого субъекта. Допустим, что он изменяет последнего так, что тот по своей воле думает то, чего на самом деле хочет сам внушающий. Каким же тогда будет переживание субъекта? Именно таким, как это и бывает в случае внушения: субъект и в самом деле будет делать то, что хочется ему самому, именно ему самому, а не кому-то другому, хотя объективно он делает только то, что ему приказано. Следовательно, надо полагать, что в слу­чае внушения непосредственному влиянию подвергаются не действия субъекта, а его личность, которая видоизменяется так, что возникает стремление, готовность — установка — выполнения актов определенного поведения. И когда субъект выполняет эти акты, он реализует свою собственную установку, а не чужой приказ. Понятно, что и переживание у него именно таково. Итак, в основе внушения, очевидно, лежит механизм уста­новки; иначе было бы невозможно дать ему удовлетворитель­ное объяснение. К счастью, есть и фактическое основание, говорящее в пользу этого предположения. Как уже отмеча­лось выше, мы экспериментально доказали, что так называе­мое постгипнотическое внушение является реализацией со­зданной в гипнотическом сне установки. Но то, что в этом случае говорится о иостгипнотическом внушении, разумеет­ся, с полным правом можно повторить и относительно любо­го вида внушения. 2. Принуждение и его роль в генезисе воли. Есть и такие случаи деятельности, когда мы не имеем дела ни с импуль­сивным, ни с волевым поведениями, ни с внушением. Во всех этих случаях активности субъективно имеется хотя бы одно общее — во всех трех случаях переживание субъекта таково, будто он действует согласно своему желанию, делает то, что хочется ему самому, а не кому-то другому. Однако не всякая деятельность человека сопровождается таким переживанием, бывают случаи, когда мы испытываем принуждение: мы действуем, делаем что-то, но при этом чув­ствуем, что выполняем в этом случае чужую волю, что по сво­ему желанию мы бы не взялись за это дело. Здесь подразуме­ваются все те случаи, когда мы выполняем идущие извне тре­бования и знаем, что эти требования навязаны извне. Примерами этого служат: а) команда, выполняемая солда­том; б) закон или правило, в основе которого лежит автори­тет государства или какой-либо организации и исполнение которого обязательно; в) приказ, который хочешь не хочешь, а выполнить надо (приказ старшего по отношению к млад­шему). Оставим в стороне другие возможные случаи, т. к. уже из названных примеров ясно видно, в чем заключается особен­ность этого вида активности» Как уже говорилось, здесь ос­новное — принудительность: человек вынужден делать то, что ему диктуют. Возникает вопрос: как здесь осуществля­ется деятельность? Что ее направляет? Об установке здесь говорить трудно. Дело в том, что здесь субъект переживает свою деятельность как навязанную кем-то, принудитель­ную, а не как собственную активность. Но, с другой сторо­ны, вообще невозможно, чтобы процесс какой-либо более или менее сложной деятельности протекал без установки. Решение вопроса надо искать в следующем: субъект, хотя и по принуждению, в конце концов все же сам берет на себя порученное дело, все же приемлет его. Следовательно, это дело выполняет все же он, и потому оно является его делом» Стало быть, у нас нет основания для полного отрицания установки. Это обстоятельство делает понятным, что в конечном сче­те деятельность этой категории служит подготовительной ступенью волевого поведения, той почвой, на которой, хотя бы частично, возникла воля человека. Дело в том, что в слу­чае принудительной активности человек делает то, по отно­шению к чему у него в данный момент нет никакого импуль­са. Мы знаем, что одним из специфических признаков воли является именно то, что здесь субъект действует не для удов­летворения актуальной потребности, делает не то, что ему именно сейчас хочется, а то, что для него в данный момент не­актуально, чего ему сейчас, возможно, вовсе и не хочется. Словом, одним из характерных моментов воли является то, что здесь человек делает что-нибудь не потому, что ему хочется этого в данный момент, а по совершенно иной причи­не. Стало быть, принудительная активность представляет в этом отношении своего рода предшествующую ступень для воли: она приучает человека делать то, что не имеет ничего общего с актуальными желаниями, и в этом отношении она закладывает фундамент человеческой воли. Но в случае за­конченной, полной воли деятельность имеет ведь в основе установку! Отсюда будет ясно, что возможность такой уста­новки должна быть подготовлена в процессе принудитель­ной деятельности. Согласно всему этому, генезис воли в этом направлении следовало бы представить так: вначале был приказ, потому что сам приказывающий не хотел делать того, что обязывал сделать другого. А сделать то, что ему не хотелось, он был не в силах, ибо у него пока не было воли. Раб был вынужден вы­полнять приказ, т. е. делать такое дело, к чему у него не было актуального интереса. Но делал он это по принуждению, дви­жимый импульсом, исходящим из принуждения. Поэтому его деятельность была в конце концов скорее импульсивной, нежели волевой: воли пока не было и у него. Подлинная воля появилась лишь после того, как человек привык приказывать не другому, а себе самому. Однако приказ себе самому — уже не приказ, это уже потребность делать то, к чему в данный момент субъект никакой потребности не испытывает. Это со­знание руководящей роли потребностей «я». Следовательно, такой «приказ» является показателем возникновения под­линной воли. Онтогенетическое развитие активности Каков путь развития детской активности, пока она достигнет ступени законченной, зрелой воли? Детальное изучение этого вопроса является задачей от­дельной психологической дисциплины — психологии ребен­ка. Здесь, в курсе общей психологии, мы ограничимся рас­смотрением главным образом того, что имеет значение для понимания природы человеческой активности, особенно же воли. Уже давно ребенка характеризуют как сенсомоторное общество. Это значит» что всякое впечатление вызывает в нем непосредственный импульс безудержной реакции. Исходит ли это впечатление извне или изнутри, из самого организма, это безразлично: оно тотчас завершается реакцией. Следова­тельно, реакции ребенка должны иметь такой же случайный, неупорядоченный характер, как внешние и внутренние впе­чатления, вызывающие эти реакции. Субъекта как внутрен­него агента, центра, который вносит порядок в этот хаос, на некоторые впечатления реагирует, а другие оставляет вовсе без ответа, некоторые потребности удовлетворяет, а другие ставит на второй план, — такого субъекта в новорожденном ребенке еще нигде не видно. Для того чтобы он зародился, развился и созрел, нужно время, а именно — вся пора детства, которую можно считать вполне законченной только с того момента, когда подросший человек превратится в самосозна­ющее «я», которое обладает способностью подлинной воле­вой регуляции своей жизни. Процесс развития ребенка протекает в специфических ус­ловиях: он растет в упорядоченной среде. Это играет решаю­щую роль в процессе его развития. Воздействующие на ре­бенка впечатления теряют характер хаотичности, так как в течение долгого времени, пока ребенок еще слаб, их упоря­дочивают взрослые. То же происходит и в отношении потреб­ностей ребенка. Взрослые вносят порядок и в дело их удов­летворения. Вследствие всего этого у ребенка постепенно вырабатываются упорядоченные реакции, имеющие вначале вид условных рефлексов. Ребенок привыкает отвечать опре­деленными реакциями на определенное впечатление, а на другие — затормаживать реакции. Элементарные потребно­сти он удовлетворяет в определенное время и в определен­ном месте. Словом, под влиянием упорядоченной среды у ребенка вырабатываются определенные элементарные навы­ки, которые вносят известный порядок в поведение этого сенсомоторного, чрезвычайно импульсивного существа. Исключительно большое значение для упорядочения по­ведения ребенка имеет и словесное воздействие, к которому мы прибегаем тотчас же, как только заметим у ребенка при­знаки понимания речи; мы каждый раз запрещаем ребенку делать то, чего нельзя, учим и побуждаем вести себя так, как считаем наиболее правильным. Таким образом, перед ребенком строится целая система запрещенного и дозволенного, постепенно высвобождающая его поведение из-под господства импульса и придающая это­му поведению упорядоченное направление. Так или иначе, ребенок 1-3 лет вынужден постепенно привыкнуть сдержи­вать свои импульсы и действовать путем, указанным взрос­лыми. В этот период для его поведения особенно специфич­но то, что он легко подчиняется дисциплине, постоянно тре­нирующей его в определенном направлении. Однако активность ребенка в эти годы развивается и в другом направлении. В течение первого и второго года жиз­ни он особенно стремится овладеть своим телом. Вскоре он научается ходить — это все больше и больше освобождает его от взрослого. Сам процесс овладения своим телом, особенно же учение ходьбе, требует от ребенка довольно-таки большо­го напряжения, достаточно заметного усилия, и интересно, что ребенок совершенно не избегает этого; наоборот, он стре­мится к этому до тех пор, пока не достигнет цели — научить­ся свободно ходить. Проследив за поведением ребенка, ког­да он учится ходить, мы будем вынуждены заключить, что имеем дело с настоящим волевым поведением, настолько ве­лико напряжение ребенка и так целеустремленно все его по­ведение. В действительности же, конечно, пока еще совер­шенно неуместно говорить о волевом поведении; роль воли в этом случае выполняет импульс, исходящий из тенденции к созреванию врожденной функции. Механизм ходьбы уже достаточно созрел, и приведение его в действие становится прямо необходимым. Это и приво­дит к тому, что ребенок становится источником такого замет­ного усилия и с таким успехом заглушает все другие импуль­сы, которые всегда могут возникнуть. Нередко ребенок пада­ет и даже, может быть, получает болезненные ушибы, но, несмотря на это, он упорно продолжает свои попытки встать на ноги и ходить. Это учит его проявлять^силшг и оказывать противодействие. То же самое происходит и в его элементар­ных играх, в которых он удовлетворяет потребность функци­онирования своих сильнейших тенденций. Импульсивная сила этих тенденций велика, и при ее помощи ребенок при­выкает бороться с противоположными тенденциями и дру­гими препятствиями. Таким образом, характерным для активности ребенка первых трех лет являются две направленные друг против друга тенденции. С одной стороны, он легко, почти без сопро­тивления, подчиняется той регуляции, какую взрослые вно­сят в его активность, всем мероприятиям, используемым для его тренировки. В этом отношении ребенок податлив и пла­стичен, как воск. С другой стороны, под руководящим влия­нием сильных импульсов врожденных, естественных тенден­ций в нем развивается способность бороться с препятствия­ми, проявлять усилия и преодолевать сопротивление. К 3-4 годам процесс развития этой последней тенденции достигает такого высокого уровня, что она уже не может ми­риться с присущей ребенку (1-3 лет) тенденцией подчине­ния и пластичности, разрушает ее и своеобразно преобразу­ет всю структуру поведения ребенка. Теперь уже эта тен­денция занимает первое место, и покорный, мягкий, как воск, ребенок превращается в чрезвычайно своенравное, ка­призное и упрямое существо. Он обнаруживает неукротимые импульсы своих желаний, зачастую оказывает нам не­обычайное противодействие и, чтобы настоять на своем, не­редко выявляет способность поразительного усилия. Неко­торое время становится почти невозможно бороться с ним, и только физическим принуждением удается упорядочить его поведение. В этот так называемый период первого упрямства ребенок на каждом шагу сталкивается с противодействием взрослых, болезненно переживает непреклонность их воли, знакомит­ся с нерушимостью их требований и правил и очень быстро переходит на новую ступень активности. У него развивается сознание неизбежности, нерушимости объективно существу­ющих правил, объективно существующей обстановки. Он снова становится покорным и податливым. Различие, по сравнению с первым периодом, заключается в том, что там ребенок субъективно не чувствовал принуждения, а теперь он чувствует, что всегда должен считаться с объективной об­становкой, что правила изменить нельзя, им надо подчинить­ся — теперь он субъективно переживает принуждение. Сообразно этому меняется и содержание игр ребенка. Он охотнее участвует в коллективных играх, где необходимо со­блюдать определенные правила. Он уже имеет силу понять эти правила и подчиняться им и охотно выявляет эту силу. Его игра тоже развивает в нем способность сознательного, принудительного поведения. Итак, у ребенка уже не остается ничего от упрямства и негативизма (делать все наперекор указаниям старших) трех-четырехлетней поры; с этого времени он уже чувствует неизбежность и обязательность правил; он признает их при­нудительную силу и подчиняется ей по своей воле. Разуме­ется, этим он достигает более высокой ступени активности. С точки зрения будущего развития особенно примечательно и важно то, что в этих новых условиях поведения подготав­ливаются твердые основы воли и обнаруживаются первые признаки ее проявления. О том, что сознательное принудительное поведение явля­ется подготовительной ступенью воли, мы уже говорили выше. Так или иначе, созревшие в течение предыдущего пе­риода сильные импульсы ребенка уже подчинены исходя­щим извне правилам как таковым, в обязательности выпол­нения которых он уже не сомневается. Теперь он уже знает и порой высказывает вслух, что ему вовсе не нравятся обяза­тельства, накладываемые на него правилами, но он все же должен их выполнять. Он вообще не ставит вопроса о целе­сообразности этих правил, так как такая точка зрения ему еще чужда: в основе этих правил лежит авторитет взрос­лых — родителей, воспитателя. В 4-7-летнем возрасте, кото­рый характеризуется этой ступенью развития активности, с исключительной энергией развивается сознание авторите­та. К последнему году этого периода у ребенка уже достаточ­но твердо выработана способность выполнять то, к чему его обязывает авторитет. Это уже подразумевает достаточную зрелость элементов воли. Третий период характеризуется именно тем, что в рамках той формы поведения, каковым является учение, ребенок привыкает к самостоятельному управлению своим поведени­ем, но в направлении не тех целей, которые намечаются им самим, а тех, которые указывает ему авторитет. Специфично для этого периода то, что у подростка возникает вопрос о це­лесообразности тех целей и правил, какие ему предлагает ав­торитет старших — семьи и школы, однако этот вопрос за­ключается вовсе не в том, что ребенок сомневается в их целе­сообразности или подвергает их проверке. Нет, он сразу же принимает их как несомненно целесообразные, и ему даже не приходит в голову мысль, что, быть может, его авторитеты ошибаются. Учение является главной формой поведения ре­бенка этого возраста, оно-то и превращает вопрос о значении правил и порядка в предмет повседневных детских пережи­ваний. Процесс учения способствует дальнейшему закрепле­нию способности организованного, систематизированного поведения ребенка. Но в том же периоде продолжает развиваться и другой момент активности, момент, который на определенной сту­пени своего развития вступает в неизбежный конфликт с первым, т. е. с тенденцией некритичного подчинения уста­новленным правилам. Физическое развитие подростка вы­зывает преобразование биологической основы физического субстрата его личности. Особенно велико значение происхо­дящего в эндокринной системе видоизменения, в первую оче­редь перестройки активности желез. Активация половых желез накладывает свой отпечаток на весь организм. Этот последний теперь уже является законченной, завершенной индивидуальностью, у которой уже достаточно созрели воз­можности самостоятельной жизни: у подростка сразу появ­ляется сильное стремление к самостоятельности. Наряду с этим созревший в процессе учения интеллект помогает ему критическим взором пересмотреть и оценить все то, что ему до сих пор преподносил авторитет. В результате этого под­росток еще раз коренным образом меняет свое поведение: на все, чему он до сих пор так верил и чему довол ыю охотно под­чинялся, он теперь смотрит отрицательно и вновь становит­ся своевольным, упрямым, негативистически настроенным существом, который лучшим своим господином считает са­мого себя. Таким образом, в период полового созревания повторно проявляются негативизм и упрямство. Подросток чувствует неуклонную тенденцию суверенной самостоятельности и беспощадного отрицания всего до сих пор существовавшего. Эта вторая пора упрямства тоже быстро заканчивается и уступает место новой, теперь уже высшей ступени развития человеческого поведения. Фантазия и интеллект подрастающего человека уже достаточно развиты для того, чтобы он мог взять на себя регуляцию собственного поведения. Его окрепшее самосознание, постоянное подчеркивание своего собственного «я» и своих идеалов достаточно подготавлива­ют его для того, чтобы именно это «я» стало субъектом его по­ведения. Итак, подрастающий человек уже окончательно до­стигает ступени волевой активности. Внутренняя форма языка 1. Всякая наука стремится к отражению тех законо­мерностей, существование которых подразумевается в пре­делах изучаемого ею предмета — определенного отрезка дей­ствительности. Зато этот вопрос можно считать совершенно законным по отношению к так называемым общественным наукам. Конеч­но, как во всех науках, так и здесь вопрос состоит в отраже­нии закономерностей, существующих в действительности: общественная наука тоже не сочиняет того, о чем говорит, она также стремится к максимально достоверному познанию действительности и тех закономерностей, которые считает закономерностями, возникшими в пределах действительно­сти. Но вот тут-то именно и возникает вопрос: по какому пра­ву общественная наука — нас в данном случае интересует, в частности, языкознание, — по какому праву приписывает языкознание независимый закономерный характер измене­ниям, происходящим в сфере языка. Дело в том, что та об­ласть действительности, которую изучает языкознание, со­всем не является единой объективной, независимой от чело­века сферой действительности, например такой, каковой является предмет исследования физики — область физиче­ских явлений. Наоборот, то, что исследует языкознание, — язык — является лишь принадлежностью человека, лишь продуктом его творчества: язык возник в обществе людей, и он не существует вне человека; в языке не существует ниче­го такого, что бы не было сказано человеком, что бы не было создано им. Гумбольдт говорит, что определение языка мо­жет быть лишь генетическим. А именно, он — «вечно повто­ряемая работа духа, единственной целью которой является — снабдить членораздельный звук способностью выражения мысли». Следовательно, как будто должно быть ясно, что мир языковых явлений является производным, так сказать, зависимым миром, за которым стоит человек, и все, что со­вершается в нем, совершается посредством человека. Но если это так, то будет совершенно справедливым спро­сить: как возможно, чтобы происходящие в языковой действительности изменения были обусловлены явлениями са­мой этой действительности и объяснялись их взаимоотноше­нием, тогда как за ними всегда стоит человек? По какому праву мы подразумеваем, что язык сам имеет собственные, независимые от человека закономерности и, следовательно, должна существовать наука, которая для изучения языковой действительности может удовлетвориться изучением фак­тов, существующих в ее пределах, тогда как эти факты все­гда подразумевают активность человека? Совершенно очевидно, что без соответствующего ответа на этот вопрос существование языкознания как независимой науки осталосьбы необоснованным, и не лишено интереса то, что этот вопрос впервые поставил именно основатель язы­кознания Вильгельм Гумбольдт. Разумеется, это было его большой заслугой перед языкознанием. Однако не меньшую услугу оказал он этой науке и тем, что сумел найти по суще­ству правильный ответ на этот вопрос. Гумбольдт считает, что язык имеет свою «внутреннюю форму», и те закономер­ности, которые языковед находит в жизни языка и рассмат­ривает в виде соответствующих грамматических форм, долж­ны определяться этой внутренней формой. Таким образом, по мнению Гумбольдта, язык имеет свой собственный внутренний принцип, и было бы неоправданно для понимания закономерностей, имеющихся в языке, выхо­дить за его пределы и проводить исследование вне их. Со­гласно этому, языкознание должно считаться совершенно не­зависимой наукой. 2. Однако теперь возникает вопрос: что такое эта внутрен­няя форма? Что подразумевает Гумбольдт, когда говорит о ней? Интерпретатор Гумбольдта, известный Штейнталь ост­роумно замечает: «Для Гумбольдта внутренняя форма язы­ка является ребенком, рожденным для высокого назначения, но в его руках оставшимся навсегда слабым». И действитель­но, мы видим, что хотя внутренней форме языка Гумбольдт отводит большую роль (по его мнению, это она определяет независимость языковой действительности), однако, в кон­це концов, ему все же не удается ясно раскрыть содержание этого понятия. Можно сказать, что вопрос внутренней фор­мы языка и поныне остается в ряду неразрешенных вопросов. Так что же такое внутренняя форма языка? В первую оче­редь необходимо принять во внимание взгляд самого Гум­больдта. Правда, как отмечает и Штейнталь, Гумбольдту трудно «определить, теоретически фиксировать и отграни­чить» это понятие, однако это не означает, что относительно этого последнего он не сказал ничего определенного. Наобо­рот, наблюдения Гумбольдта относительно внутренней фор­мы языка, в особенности в отношении ее функции, ее места, ее структуры, безусловно, заслуживают большого внимания, и мы не думаем, чтобы, не приняв их во внимание, было бы возможно постижение настоящего содержания этого поня­тия. Несмотря на это, ясного и четкого определения этого понятия, такого, которое бы достаточно учитывало все то, что отмечено самим Гумбольдтом относительно внутренней формы языка, у него все же нет. Всякий язык состоит из огромного количества элементов, из отдельных слов и частиц, так же как из множества правил их соединения и употребления. Но, несмотря на эту много­образную пестроту, он все же является единым целым, еди­ным нерасчлененным живым организмом. Язык — не пред­мет, не простой продукт (εργα); он больше сила (ενεργεια), полностью индивидуальное стремление, с помощью которо­го та или иная нация придает языковую реальность мысли и чувству. Мы не можем схватить это стремление в нерасчлененном, целом виде — оно проявляется лишь в отдельных ре­зультатах своей активности, — и, наблюдая эти результаты, мы видим, что в случае отдельного языка оно всегда действу­ет своеобразно и в этом действии всегда соблюдено какое-то однообразие, какая-та однородность. В этом однообразии работы языковой энергии Гумбольдт видит форму языка. Таким образом, согласно Гумбольдту, формой языка во­обще можно назвать все то, в чем виден целостный характер того или иного языка. Она, в первую очередь, может быть на­блюдаема извне: она может быть представлена наглядно, на­пример в виде грамматических форм — фонетической, мор­фологической и синтаксической. В этом случае мы имеем дело с внешними формами языка, сформировавшимися в зву­ке, или, просто, с звуковыми формами. Однако существует также внутренняя форма языка, кото­рая не представлена наглядно, не проявлена вовне, не имеет звукового состава, но сама лежит в основе таких, проявлен­ных вовне, форм, сама определяет их. Правда, мы не можем «допустить существование внутренней формы там, где ей не соответствует никакая фонетическая форма» (Штейнталь). Одпако это не означает, что «внутренняя форма» имеет свою твердую, неизменную «внешность», «что каждая внутренняя форма имеет свое особое выражение», «это может быть звук, но может быть и его прекращение или временное отсутствие, может быть лишь качество или сила звука, может быть гото­вая морфологическая форма, может быть простой порядок таких форм...». Форма не является выраженной вовне фор­мой, звуковой формой; она больше является тем, что должно считаться основой этой внешней формы, что находится за ней или в ней самой, но не имеет звукового построения, не по­строено из звукового материала[53 - Г. Шпет. Внутренняя форма слова. 1927. С. 80.]. Дело в том, что материал языка, согласно Гумбольдту, со­ставляет не только звук. Он считает, что материалом языка является, с одной стороны, звук вообще, а с другой — един­ство чувственных впечатлений и самодействующих движе­ний духа, которые предшествуют составлению понятия с по­мощью языка. Если звук должен подразумеваться в ряду яв­лений внешней природы, то относительно чувственных впечатлений и самодействующего движения духа этого сказать нельзя: здесь мы, конечно, имеем дело с явлениями внут­ренней природы. Если внешняя форма языка связана с поня­тием звука, то естественно было бы думать, что понятие внут­ренней формы должно иметь что-то общее с чувственными впечатлениями и действием духа. Разумеется, это не означа­ет, что внутренняя форма является формой этих чувствен­ных впечатлений и действия духа. Нет, она так же не может считаться формой их самих, как и не считается чувственно данной формой звуков. Для понимания настоящей мысли Гумбольдта было бы более уместно, если бы мы предусмотрели процесс возникно­вения слова так, как он сам его представляет. Гумбольдт под­черкивает, что слово никогда не является эквивалентом самого предмета, данного чувственно, что оно больше является эквивалентом того, как отражает (auffasst) его субъект. Тогда путь возникновения слова мы должны представить себе так: когда субъект противопоставляется действительно­сти, в нем — в случае поисков словесного выражения — воз­никают два процесса, которые, правда, в действительности являются не отдельными, независимыми друг от друга, вы­деленными процессами, а единым процессом языкового творчества, однако для научного анализа выглядят все же как отдельные процессы. Одним процессом является настоящий, чистый, внутренний процесс — процесс отражения, освоения объекта, подлежащего наименованию. Следовательно, он должен считаться «интеллектуальной частью языка» (Гум­больдт), который в результате дает понятие подлежащего объекта: «язык выражает не сами предметы, а понятия отно­сительно их, созданные духом в процессе становления язы­ка», — говорит Гумбольдт (с. 356). Этот процесс не является независимым процессом. Он протекает совместно с другим процессом, как бы его другая сторона: он «предуготовляет ему своеобразное духовное отражение предмета», а имен­но — наименованное понятие. Второй же процесс — процесс, направленный вовне, — протекает на основе звукового ма­териала и проявляется в оформлении этого материала, т. е. в создании соответствующего слова. Таков, в представлении Гумбольдта, процесс языкового творчества. Как видим, он — единый цельный процесс, но со­держит два потока, протекающих одновременно и вместе, один из которых отражает предмет в понятии и предуготов­ляет его второму процессу; второй же, со своей стороны, для предуготовления первому производит оформление звуково­го материала. Первый из этих процессов — внутренний про­цесс, а второй проявляется в оформлении звуков и, следова­тельно, является внешним процессом: первый дает языку внутренние формы, второй создает его внешние формы. Таким образом, мы видим, что для Гумбольдта внутрен­няя форма языка является «интеллектуальной частью» язы­ка, духовным отражением объекта, его понятием, следова­тельно, представляет собой определенное логическое содер­жание, которое процесс языкового творчества «выставляет навстречу слову» (dem Wort entgegen bildet). Однако может ли интеллектуальная часть языка, понятие, выполнить ту роль, которую Гумбольдт с самого же начала отводит понятию внутренней формы языка? Если звуковые формы, которыми характеризуется тот или иной язык, зако­номерности, представленные в них, определяются внутрен­ней формой эгого языка, а эта последняя является интеллек­туальным содержанием, то очевидно, что для объяснения этих закономерностей языкознанию придется выйти за пре­делы языка и изучать интеллектуальное содержание. Ему придется взяться за дело тех наук, сферу исследования кото­рых составляют эти интеллектуальные процессы и факты; словом, языкознание будет вынуждено для выполнения сво­его дела проникнуть в сферу психологии и логики и исполь­зовать их понятия и методы. Безусловно, напрасно было бы говорить о независимости такого языкознания. Следователь­но, понятие внутренней формы у Гумбольдта, поскольку оно является «интеллектуальным» понятием языка, совершенно не может выполнить ту роль, для которой оно с самого нача­ла же было призвано; оно не обосновывает идею языкозна­ния как независимой науки. Наоборот, оно широко раскры­вает двери в языкознание обоим противоположным ложным направлениям — как логицистическому, так и психологисти­ческому. 3. В недрах учения Гумбольдта о внутренней форме язы­ка возникли две попытки, имеющие значение для дальнейше­го развития этого понятия, — одна в направлении логики, другая — психологии. Первая принадлежит Гуссерлю, вто­рая — Вундту. Гуссерль, как известно, резко разграничивает друг от дру­га выражение, значение и предмет в слове. Выражение явля­ется внешней формой, которая разрабатывается в граммати­ке. Но одной грамматики недостаточно, так же как недоста­точно учения об отношениях предмета. Анализ показывает, что грамматическим различиям соответствуют различия и в сфер езначения. Так, например, категорематическим и синкатегорематическим понятиям, принадлежащим сфере выра­жения, согласно Гуссерлю, соответствуют понятия независи­мого и зависимого значения. Следовательно, наряду с обык­новенной грамматикой становится необходимым и «учение относительно чистых форм значения» или, как говорит Гус­серль, «чистая грамматика», И вот, Гуссерль именно в этих чистых формах значения видит то, что Гумбольдт называет внутренней формой языка. Таким образом, сферу значения он считает доминантной сферой, которая определяет и окончательно формирует внешние формы языка. Чисто языковые закономерности но существу являются отражением закономерностей, действу­ющих в сфере значения, и языкознание, ставящее своей це­лью исследование этих языковых закономерностей, вынуж­дено за руководством обратиться к логике. Как видим, гуссерлиаиское понимание внутренней фор­мы языка не обладает никакими преимуществами перед по­ниманием Гумбольдта: здесь нет даже попытки обоснования идеи независимости языкознания. Однако учение Гуссерля не совсем удовлетворительно и с другой стороны. Дело в том, что, как отмечает Порциг, име­ются случаи, когда значение слова остается тем же, т. е. в сфе­ре значения ничего не изменяется, тогда как в языковом от­ношении подтверждаются чрезвычайно существенные изме­нения. Например, когда одно и то же слово в одном случае употребляется в качестве объекта, а в другом — как субъект, конечно, его значение от этого не меняется, хотя с граммати­ческой точки зрения мы имеем дело совершенно с различны­ми явлениями[54 - W. Pozzig. Der Begriff der inneren Sprachform. «Inclogerm Forschungen», B. XL. L, 1923, S. 154]. Кроме того, если внутреннюю форму следу­ет усматривать в идеальных отношениях чистых значений, то ясно, что может существовать лишь одна-единственная внут­ренняя форма, так как сфера чистых значений может быть лишь одна. Но тогда все языки должны иметь одинаковую внешнюю форму или же форма ни одного языка не может быть определена внутренней формой. На существенно отличающейся позиции стоит Вундт. Если Гуссерль при установлении понятия внутренней фор­мы языка совершенно игнорирует роль субъекта, если он во всех попытках зачитывания этой роли видит психологизм, ко­торый, как бесплодное и вредное начинание, отрицает, Вундт, наоборот, выступает против концепции идеальных форм языка, т. е. в первую очередь против того, что Гуссерль при установлении понятия внутренней формы языка счита­ет именно существенным. Вундт говорит: «Конечно, понятие внутренней формы языка в том смысле, в каком оно было выставлено Гумбольдтом с самого же начала, является совер­шенно законным, весьма необходимым понятием, к которо­му мы приходим при учитывании всех структурных свойств и их взаимоотношений того или иного языка. Однако если мы хотим, чтобы это поиятие осталось действительно полез­ным, то мы должны совершенно освободить его от понятий — все равно, существующих в действительности или вымыш­ленных, — подобных понятию идеальной формы, которыми должен измеряться каждый отдельный язык и которые, на­чиная от Гумбольдта и поныне, сопровождают это понятие. Наоборот, так же как внешняя форма языка бесспорно про­является лишь в конкретном, действительно существующем языке, точно так же под внутренней формой языка мы долж­ны подразумевать лишь сумму фактических психологиче­ских свойств и их взаимоотношений, которая порождает определенную внешнюю форму как свой результат»[55 - W. Wundt. Volkerpsychologie. S. 440.]. Следовательно, язык оформляется духовным состоянием говорящего субъекта, и для понимания закономерностей языка остается единственный путь, путь психологического исследования. Как видим, идея независимости языкознания по существу полностью отрицается, и поиятие внутренней формы языка, вопреки заявлению Вундта, в действительно­сти предстает как совершенно бесполезное и, следовательно, лишнее поля гие. В самом деле, для чего нужно понятие внут­ренней формы языка, если эта внутренняя форма принадлежит не самому языку, а дрзтой сфере действительности, с которой язык непосредственно не имеет ничего общего? Вундт, между прочим, не учитывает одного бесспорного наблюдения, на которое обратил внимание еще Гумбольдт[56 - W. Humboldt. Указ. соч. С. 249.]. Он упускает из виду то обстоятельство, что не существует и не мог когда-либо существовать говорящий субъект так, что­бы он не находился под влиянием уже существующего язы­ка. Индивид не может говорить, если не существует языка, на котором он мог бы говорить. Очевидно, закономерности это­го языка предшествуют психическому состоянию субъекта в момент речи, и, следовательно, невозможно, чтобы они явля­лись его результатом, как думает Вундт (Порциг). 4.  Если теперь мы окинем взглядом все рассмотренные выше типичные учения относительно внутренней формы языка, то увидим, что, в сущности, перед понятием внутрен­ней формы языка ставятся по крайней мере три требования, без выполнения которых было бы невозможно формирова­ние правильной концепции этого понятия. Первое, наиболее существенное требование таково: слово представляет собой единство значения и звука, так сказать, синтез двух совер­шенно гетерогенных процессов, и неизвестно, как становит­ся возможным, чтобы эти два существенно отличающихся друг от друга процесса вообще встречались и создавали кон­кретное внешнее оформление языка. Концепция внутренней формы языка была бы неприемлема, если бы она не смогла решить этот вопрос. Кроме того, внутренняя форма языка должна быть имен­но формой языка, она должна принадлежать языковой сфе­ре, чтобы с ее помощью было возможно объяснение языко­вых явлений. В противном случае она была бы не формой языка, а явлением или фактором, взятым из чужой по суще­ству действительности, который, если бы даже имел свою форму или сам представлял собой какую-либо форму, во вся­ком случае, был бы его формой, а не формой языка. Мы убедились, что ни одна из указанных выше теорий внутренней формы языка не удовлетворяет этому требованию. Внутренняя форма Гумбольдта и в особенности Гуссер­ля взята из сферы логической действительности: она — фор­ма выражения понятия и, следовательно, форма логическо­го содержания, а не собственная форма самого языка. Что из того, что она может иметь большое значение в процессе фор­мирования языковых форм, что она может даже определять этот процесс! Несмотря на это, она, конечно, не может изме­нить свою природу — она все же останется логической кате­горией. То же самое можно сказать mutatis mutandis и относитель­но учения Вундта, Кто скажет, что в процессе фактической речи состояние психики субъекта не имеет значения? Кто скажет, что это состояние не влияет на формирование внеш­них форм языка? Но разве из-за этого кто-нибудь скажет, что это состояние превратилось в форму языка? Нет. Совершен­но очевидно, что если действительно существует внутренняя форма языка, то она каким-то образом должна быть соб­ственностью именно языковой сферы, должна быть именно формой языка, а не логическим, психологическим или дру­гим каким-либо неязыковым содержанием. Второе требование, которое также должно быть принято во внимание, таково: бесспорно, что язык создан человеком и, конечно, он нигде не существует вне речи. Поэтому было бы совершенно необоснованно говорить о настоящем языке и совершенно игнорировать это обстоятельство, т, е. не учи­тывать того, что язык дается в речи, Гумбольдт, конечно, не мог оставить этот факт без внимания, и язык он определяет как работу духа (ενεργεια). Но, с другой стороны, язык — не только речь, не только активность субъекта, не только «энер­гия», но также и определенная система знаков, которую уже в готовом виде застает каждый говорящий субъект и без под­чинения которой невозможна никакая речь. Гумбольдт под­черкивает и это существенное значение языка: для него язык не только «энергия», но и «эргон». Следовательно, в понятии языка одновременно объединены два момента — момент пси­хологический, который определяет язык как речь, как «энер­гию», и момент логический, который нам представляет язык как собственно язык, объективно данную систему знаков, как «эргон». Само собой разумеется, что понятие внутренней формы языка можно было бы считать адекватным понятием лишь в том случае, если бы оно соответственно учитывало оба эти момента — и психологический и логический. В про­тивном случае оно было бы односторонним и, следователь­но, ошибочным. Как мы убедились, понятия внутренней формы языка как Гуссерля, так и Вундта являются такими односторонними понятиями. То же самое можно сказать и относительно Гум­больдта, поскольку его понятие внутренней формы объявле­но «внутренней интеллектуальной частью» языка. Однако Гумбольдт, в противоположность окончательной дефиниции этого понятия, все же пытается в процессе суждения о нем как-то отразить в нем оба момента, как психологический, т. е. момент «энергии», так и логический, т. е. момент «эргона». Это, безусловно, является большим преимуществом его кон­цепции. Но как только перед ним ставится вопрос относи­тельно конкретного раскрытия этого понятия, мы видим, что он также не может избавиться от односторонности. Таким образом, мы убеждаемся, что если понятие внут­ренней формы языка — законное понятие, то тогда оно долж­но представлять собой нечто такое, что будет в силе, во-пер­вых, объяснить факт объединения, факт синтеза значения и звуковой формы в слове; затем должно учесть двойную при­роду языка — психологическую и логическую, и, наконец, оно само по себе не должно быть ни тем ни другим, но все же должно принадлежать к языковой действительности. Что может отвечать таким требованиям? * * * 1. В повседневной речи человека давно замечен целый ряд факторов, которые заставляют думать, что структура языка не исчерпывается только лишь интеллектуальным и звуко­вым факторами. Без сомнения, обоим этим факторам пред­шествует третий, имеющий фундаментальное значение для обоих. а)    Когда мы говорим на каком-либо определенном языке, нам обыкновенно приходят в голову слова и формы этого языка, а не, скажем, родного языка, который, как правило, запечатлен в памяти намного прочнее, чем какой-либо другой язык. Например, когда говорим по-русски, находящиеся во­круг нас предметы всплывают в нашем сознании в виде русских слов. Как только начнем говорить, скажем, по-английски, нож, например, превратится в knife и выглядит как именно knife. Это обстоятельство играет большую роль: безусловно, благодаря этому обстоятельству мы можем говорить бегло и без смешения. б) Замечено, что дети, говорящие на двух языках, — до того, пока окончательно овладеют языком, — уже на втором году с матерью пытаются говорить на одном языке, а с няней, говорящей на другом языке, — на другом. Здесь интересно то, что дети редко путают друг с другом и употребляют в своем контексте как отдельные слова, так и формы каждого из этих языков, которыми они еще не совсем хорошо владеют. Оба эти наблюдения ясно доказывают, что началу процес­са речи предшествует какое-то состояние, которое в субъек­те вызывает действие сил, необходимых для разговора имен­но на этом языке. Надо полагать, что в этом случае субъект, пока он начнет говорить, заранее претерпевает определенное изменение целостного характера, проявляющееся в установ­ке на действие в определенном направлении; после этого по­нятно, что в этом одном направлении и развертывает он свою активность, — в наших примерах — говорит на одном опре­деленном языке. Короче, в этих наблюдениях мы всюду име­ем дело с установкой речи. Однако правильно ли это предположение? В Институте психологии давно выработан метод, с помощью которого производится фиксация той или иной установки, и, следова­тельно, имеется возможность проверить, действительно ли мы имеем дело с установкой в случаях, подобных вышеука­занным примерам. Если испытуемому для чтения тахисто­скопически предложить написанный латинским шрифтом ряд иностранных слов (скажем, немецких) и затем, в качестве критического опыта, дать какое-либо такое русское слово, которое не содержит ни одной специфической русской бук­вы, то в таких случаях испытуемый, как правило, и это слово читает латинской транскрипцией, т. е. как иностранное сло­во. Из последних исследований З. Ходжава известно, на­сколько закономерно проявляется этот феномен. Основной смысл этих опытов состоит в следующем: если у человека вы­работана достаточно фиксированная установка чтения на одном из каких-либо языков, то он написанное на другом языке (аналогичным шрифтом) воспринимает также соглас­но установке. Аналогичные результаты дают опыты с установкой пись­ма (А. Мосиава). Обычным путем у испытуемого вырабаты­вается фиксированная установка писать на определенном языке, а именно, ему диктуют ряд слов определенного языка и он записывает их. В критических опытах ему дают слово другого языка; результат обыкновенно бывает таким: испы­туемый это слово также воспринимает как слово, принадле­жащее тому языку, на котором была выработана установка, и пишет соответствующим шрифтом. Таким образом, можно считать экспериментально уста­новленным, что языковая установка является бесспорным фактом и что эта установка дает направление механизму речи на соответствующем языке, в наших опытах — механиз­му чтения и письма на данном языке. Или, говоря иначе: можно считать установленным, что эта установка активизи­рует именно те силы субъекта, которые нужны для чтения и письма на этом языке. Таким образом, наше теоретическое предположение, со­гласно которому в основе речи на каждом конкретном языке лежит соответствующая языковая установка, нужно считать экспериментально доказанным. Какое значение имеет это приобретение для нашего вопроса и что у него общего с проблемой внутренней формы языка? Мы видим, что в языке, кроме работы интеллекта и мотор­ных процессов, также обязательно принимает участие уста­новка. Мы видим, в частности, что беглый разговор на каком- либо языке — так, чтобы на каждом шагу не было бы обяза­тельным вмешательство сознания, — возможен лишь благодаря участию установки: другой фактор совершенно исключен, поскольку говорить о бессознательной работе ин­теллекта лишено смысла, а упоминать здесь о звукомоторном процессе, конечно, никому даже не пришло бы в голову. Без соответствующей установки мы не смогли бы по-настояще­му говорить ни на одном языке: когда, например, у меня по­является установка говорить по-русски, тогда, как было отмечено выше, начинает действовать лишь механизм рус­ского языка, становится актуальным словарь и грамматика русского языка. Достаточно переключиться на установку разговора на другом языке, чтобы положение сразу же из­менилось и чтобы не осталось и следа действия механизма русского языка: теперь — вместо русской лексики и графи­ки — моим сознанием овладевают лексика и графика друго­го языка. Ясно, что к формам какого языка обратимся мы в каждом частном случае речи, это полностью определяется моей акту­альной языковой установкой. В этом смысле как будто ста­новится бесспорным, что установка выполняет именно ту роль, которую Гумбольдт отвел внутренней форме языка. 2. Однако какой конкретный вид принимает тогда пробле­ма языка вообще? Мы думаем, что рассмотрение этой про­блемы должно производиться в двух отличающихся друг от друга аспектах: в более теоретическом и более эмпирическом. Первый подразумевает точку зрения языкового творчества, второй — точку зрения овладения существующим языком и речью на этом языке. Фактически оба эти процесса — процесс творчества языка и процесс овладения языком — протекают вместе и разобщить их трудно: мы не знаем такого периода в истории человека, когда бы он являлся только субъектом языкового творчества и не располагал бы уже готовым в ка­ком-то объеме языком — без этого он вообще не смог бы го­ворить. Однако теоретически все же необходимо и возмож­но представить такого фиктивного человека и попытаться угадать, как должен был проходить процесс языкового твор­чества в этом случае. Второй аспект — это реальный, обык­новенный процесс, который сегодня проходит каждый чело­век, пока превратится в говорящего человека. Правда, пер­вый взгляд мало соответствует действительности, однако он имеет большее принципиальное значение, чем точка зрения эмпирически более реального процесса. И поэтому наш воп­рос в первую очередь должен быть рассмотрен с точки зре­ния языкового творчества. Каждое живое существо, в частности человек, вследствие импульса какой-нибудь потребности и в аспекте этой потреб­ности вынужден установить определенное отношение с внешней действительностью. После этого, согласно теории установки, у него, как у целого — субъекта этого взаимоот­ношения, — возникает установка определенной активности и последующая его активность, в частности и психологиче­ская, направляется этой установкой. То, как отражается внешняя действительность, к которой он обращается, обусловлено его установкой. Это один из слоев психической жиз­ни, простейший слой, который является специфическим для мира животных: ориентация животного в действительности протекает под непосредственным руководством установки. Психическая жизнь человека содержит второй, более вы­сокий слой. Когда вследствие какой-либо причины, напри­мер усложнения потребности, ее удовлетворение задержива­ется или становится невозможным с помощью непосред­ственного импульса установки, тогда субъект на некоторое время останавливается, чтобы начать повторное осознание, скажем, повторное восприятие предмета своего восприятия или других психических процессов: он производит объекти­вацию своего восприятия, или же, как мы говорим в таких случаях, обращает внимание на предмет своего восприятия. Начинается второй слой активности психической жизни — переработка психических содержаний на более высоком уровне, уровне объективации: повторное переживание уже пережитого иа основе установки, повторное восприятие объективированного содержания. Понятно, чту именно должно быть целью этого процесса повторного осознания. В первую очередь, конечно, одно — а именно точно найти место объективированного содержания в объективной действительности, выяснить, где, в круг каких категорий нужно поместить его. Мы увидели, что начало действия внимания субъекта, или объективацию, вызывает та или иная задержка. Это означает, что человек в процессе всякой своей активности, в частности и особенности в процессе труда, вынужден противостоять непосредственному руководству импульса актуальной уста­новки и, вместо продолжения активности, обратиться к актам объективации. Поскольку активность человека, в осо­бенности труд, представляет собой явление социальной при­роды, поскольку она подразумевает необходимость и воз­можность сотрудничества людей, естественно, что у субъек­та в случае задержки своей активности и объективации соответствующих содержаний может возникнуть потреб­ность — заставить и другого объективировать то, объектива­цию чего производит он сам, привлечь на то же самое внима­ние и другого и тем самым сделать сотрудничество более воз­можным и плодотворным. Ясно, что в таких условиях слово может выполнить особенно большую роль. Мы не говорим, что с самого начала речь зародилась именно так. Здесь мы хотим сказать лишь то, что в таких условиях необходимость словотворчества должна была бы стать особенно актуальной, поскольку, как мы убедимся ниже, в первую очередь и в осо­бенности лишь ему, слову, под силу стимулировать объекти­вацию, лить оно может заставить другого также совершить объективацию того, что объективирует сам субъект. Таким образом, мы как бы оказываемся перед ситуацией перворождения того или иного слова. Мы видим, что необходимость в коммуникации вынужда­ет человека найти звуковое выражение объективированного и затем осознанного им содержания, выражение, которое смогло бы и в другом вызвать объективацию такого же содер­жания. Каким должно быть это звуковое выражение, следо­вательно, зависит от того, как отражено субъектом, в каком виде осознано им то содержание, объективацию которого он должен обеспечить посредством слова. Возникает вопрос: как случается, что психическое отра­жение предмета или вообще объективного положения вещей, определенное содержание сознания, идея, вызывают в субъек­те речи определенные звукомоторные акты и формируются в определенных формах звукового материала, как происхо­дит, что идея связывается со звуком и в виде слова превра­щается в одно неделимое целое? Ведь идея и звук — гетеро­генные в своей основе процессы! Как же делается возмож­ным, что они встречаются друг с другом и проявляются в слове в соединенном виде? Для теории установки этот воп­рос не представляет никакой трудности, поскольку, соглас­но одному из основных положений этой теории, подтверж­денному также и экспериментально, не только воздействие самого объективного положения вещей вызывает непосред­ственный эффект в субъекте в виде смены его установки, но н воздействие идейных содержаний. Следовательно, ничто не мешает нам считать, что достаточно воздействия хотя бы только идеи на субъекта, чтобы в нем, в соответствующих ус­ловиях, проявилась соответственная установка. Однако если это действительно так, то, очевидно, процесс словотворчества мы могли бы представить себе следующим образом: когда то или иное объективированное содержание окончательно формируется в виде определенной идеи, оно, в случае потребности в коммуникации, начинает воздейство­вать на субъекта и вызывает в нем определенную установ­ку — специфическое, целостное отражение этой идеи, офор­мленное на фоне потребности в коммуникации, своеобраз­ную модификацию личности, модификацию, которая дает единый источник интеллектуального содержания этой идеи и ее звуко-моторного выражения, Слово, как расцененное единство идеи и звуко-моторной формы, является реализаци­ей этой специфической установки — языковой установки. Основой его является языковая установка,обусловлен­ная объективированным содержанием и потребностью в ком­муникации. Она определяет его как целое, она придает ему специфический звуковой вид, вообще — всю внешнюю фор­му. Следовательно, можно сказать, что в сущности она явля­ется тем, чю выполняет роль так называемой «внутренней формы» языка. Для примера назовем слово слон в санскрите. Как отмеча­ет Гумбольдт, здесь слона называют несколькими именами: иногда «дважды пьющим», иногда «двузубым», иногда «од­норуким». Несомненно, что множественность названий в этом случае должна объясняться тем, что по отношению к одному и тому же предмету (например, слону) у человека могут быть различные установки и, следовательно, он может его отражать в разных аспектах, воспринимать по-разному. По мнению Гумбольдта, это наблюдение указывает на то, что «слово является эквивалентом не чувственно данного пред­мета, а эквивалентом его отражения — в определенный момент нахождения слова» и что оно олицетворяет не сам предмет, а понятие. Гумбольдт убежден, что факт обозначения одного и того же предмета различными словами должен быть объяснен именно этим (с. 356). Это замечание Гумбольдта безусловно правильно. В основе разности наименования предмета действительно лежит разность отражения. Однако этого замечания недостаточно. Дело в том, что, во-первых, отражение само представляет собой вторичное явление и, следовательно, оно, в свою очередь нуждается в объяснении. С другой же стороны, оно определяет качество слова не непосредственно, а лишь с помощью установки, которую в результате своего воздействия оно вызывает в субъекте, дающем наименование. Следовательно, можно считать окончательно установленным, что слово определяется не тем или иным частным психическим содержанием — тем или иным концептом или иде­ей, — а самим субъектом, имеющим ту или иную установку; «внутреннюю форму» слова создает не «интеллектуальна часть» языка (Гумбольдт) или то или иное психическое содержание (Вундт), а установка. 3. До сих пор мы говорили о языковом творчестве. Но реальной действительности, в которой мы живем, язык с caмого же начала дан в готовом виде. Поэтому здесь вопрос может касаться лишь использования уже существующего языка — его изучения и употребления, когда появляется необходимость этого, и его понимания, когда мы выступаем в роль пассивного субъекта речи — слушателя. Процесс возникновения речи в своих начальных фазах здесь такой же, как и в случае языкового творчества. Различие касается лишь одного: если при языковом творчестве мы должны пользоваться лишь продуктами собственного творчества, здесь в нашем распоряжении находится богатый, завершенный языковой запас, накопленный на протяжении многовекового прошло­го всей нации, и вопрос может касаться лишь использования этого запаса. Как нам это удается? Само собой разумеется, что, для того чтобы говорить на каком-либо языке, необходимо знать этот язык, необходимо изучить его. Именно поэтому в первую очередь должны быть освещены вопросы усвоения языка. Как ребенок усваивает язык, как овладевает им? Здесь нас, конечно, интересует вопрос усвоения не иностранного, а род­ного языка. Согласно гениальной формуле Гумбольдта, «усвоение ре­бенком языка — это не примерка слов, не укладывание их в памяти и затем их выговаривание губами, а рост способности языка благодаря возрасту и упражнению. Услышанное дела­ет больше, чем только то, чтобы быть переданным кому-либо; оно придает способность духу лучше понять то, чего он еще не слышал; оно внезапно освещает услышанное раньше, но понятое тогда лишь наполовину или вообще не понятое, по­скольку развившаяся за это время сила сразу замечает сход­ство между услышанным сейчас и раньше»[57 - W. Humboldt. Указ. соч. С. 285.]. И действительно, результаты научного изучения разви­тия языка ребенка, так же как и результаты каждодневного наблюдения, ясно показывают, что это именно так, что в про­цессе изучения языка ребенок усваивает больше того, чему его обучают. Кто не замечал, что ребенок в один прекрасный день начинает правильно употреблять такие слова, что диву даешься — откуда у него они берутся, употребляет совершен­но правильно такую форму, что бываешь поражен. Конечно, если бы он никогда не слышал этих слов или если бы никог­да не был свидетелем использования этих форм в речи, он бы никогда не смог обратиться к ним. Но бесспорно, что то, что до того было совершенно непонятным для него, сейчас сразу становится настолько доступным, что даже входит в сокро­вищницу его активной речи. Ясно, что вопрос касается не самих форм и слов — усвое­ния этого языкового материала, а чего-то другого, находяще­гося глубже в его существе, такого, на основе чего возникно­вение этих форм и слов происходит как бы само собой, — той стороны речи, которая более существенна, чем проявленный материал речи — ее правила, ее формы и ее лексический со­став. Очевидно, для того чтобы этот глубинный слой созрел, окреп и начал действовать, необходимо повторное воздей­ствие проявленного материала языка; следовательно, про­цесс усвоения языка в первую очередь нужен не для того, чтобы этот материал накопился в памяти или чтобы зароди­лись и укрепились как можно более ясные связи между эти­ми элементами, как сказала бы всякая ассоцианистическая теория. Коротко говоря, мы бы не могли не сказать, что в про­цессе изучения ребенком языка основное значение имеет раз­витие фактора, который не проявляется в материале языка, но лежит в его основе и создает его. Говоря языком Гумболь­дта, мы бы не ошиблись, сказав, что процесс изучения языка по существу состоит в овладении внутренней формой языка. Следовательно, усвоение языка — процесс преобразова­ния самого субъекта как целого: свою реализацию он находит в развитии и уточнении языковой установки субъекта. Здесь, в этом контексте, нет необходимости со всех сторон рассматривать процесс усвоения языка: для нас достаточно увидеть, что в нем — в процессе усвоения языка — установка принимает значительное участие. Согласно этому, мы можем сказать, что у ребенка, в результате усвоения языка, выраба­тывается соответствующая языковая установка. Конкретно это означает, что в результате многократного воздействия форм и слов данного языка в нем происходит фиксация со­ответствующей установки и поэтому, когда у него возникает задача речи и он в той же или иной ситуации что-то должен сказать, у него, вместо, так сказать, первого возникновения соответствующей установки и ее проявления в каком-либо оригинальном слове или форме, возникает фиксированная установка, которая находит свою реализацию в использова­нии изученных слов и форм: субъект использует материал того языка, который он усвоил с детства. Очень интересен и очень показателен анализ процесса по­нимания языка с точки зрения теории установки. Замеча­тельно, чрезвычайно глубоко и в то же время художественно определяет этот процесс тот же Гумбольдт: «Беседу никогда нельзя сравнивать с передачей какого-либо предмета. В слу­шателе, как и в говорящем, она должна развиться из соб­ственной внутренней силы, и то, что получает первый, явля­ется лишь гармонически звучащим возбуждением» этой силы. «Слыша то или иное слово, никто не мыслит именно то и точно то, что мыслит другой... Поэтому всякое понима­ние в то же время является и непониманием, всякое согласие в мыслях и чувствах в то же время является несогласием», — говорит Гумбольдт. Как видим, он особо отмечает два момента: 1) беседуя друг с другом, мы посредством слова не передаем друг другу готовую мысль, а только возбуждаем в слушателе внутрен­нюю силу, которая создает соответствующее понятие; 2) это понятие всегда индивидуально: оно — не совсем то, что под­разумевает говорящий, хотя было бы ошибкой думать, что оно существенно отличается от него. Это наблюдение Гумбольдта, как и многие другие, заслу­живает особого внимания. Мы видим, что он совершенно не согласен с утверждением ассоцианизма, будто бы слово яв­ляется знаком, представление которого вызывает репродук­цию связанного когда-то с ним представления, и что будто бы именно это является тем, что лежит в основе процесса пони­мания речи. Однако концепция Гумбольдта не идет дальше признания негативного значения этого наблюдения; она не может показать, чем в сущности и конкретно является эта «внутренняя сила», в которой слово в первую очередь вызы­вает изменения и которая, следовательно, подтверждает возможность коммуникации. Поэтому остается непонятным и второе его наблюдение: будто бы значение слова всегда индивидуально, но в опреде­ленных границах, т. е. будто все по-своему понимают значе­ние каждого слова, но в то же время все же подразумевают одно и то же, т. е. будто бы значение слова и индивидуально, и в определенных границах общо. Первый член этого про­тиворечия — факт индивидуальности языка, как отмечено выше, Гумбольдт объясняет тем, что человек наименовывает не предмет, а свою концепцию об этом предмете, понятие, ко­торое у каждого индивида свое, специфическое. Однако люди никогда бы не поняли друг друга и речь была бы не воз­можна, «если бы в различии отдельных люден не было бы скрыто единство расщепленности человеческой природы на обособленные индивиды» (с. 284). Как видим, Гумбольдт объясняет слово как факт единства противоположностей двумя совершенно различными принципами, не имеющими между собой ничего общего. Взгляд Гумбольдта в этом слу­чае вкратце можно было бы передать так: каждый человек своеобразно воспринимает всякое слово, однако эта особен­ность не заходит далеко, поскольку все они — люди, а приро­да человека едина; поэтому-то слово лишь в определенных границах носит индивидуальный характер. Конечно, было бы правильнее, если бы Гумбольдт нашел один принцип, которого было бы достаточно для объяснения этой двойственности природы языка — индивидуальности и общности, так же как и тех особенностей «механизма» пони­мания языка, которые даны в его нервом наблюдении. Дело в том, что в обоих случаях Гумбольдт отмечает существен­ные, т. е. вытекающие из сущности языка, его особенности. Ясно, что они должны быть выведены из одного принципа и объяснены одним принципом, Гумбольдт мог бы сказать, что в этом случае мы имеем дело с внутренней формой языка, что именно она делает понятным все отмеченные здесь особен­ности. Однако мы знаем, что внутренняя форма, как ее пони­мает Гумбольдт, совершенно бессильна выполнить ту роль, которую он отводит ей. Когда человек выступает в роли слушателя, слово у него в первую очередь актуализирует установку, фиксированную у него в результате многократного воздействия этого же сло­ва в прошлом. На основе этой установки у него возникает соответствующее психическое содержание, которое он пе­реживает как значение слова. Это означает, что он понял слово. Как видим, слово, в котором говорящий подразумевает определенное, конкретное содержание, передает слушателю это содержание не прямо, а в первую очередь пробуждает в нем (слушателе) определенную установку; и затем, на осно­ве этой установки, возникает определенное психическое со­держание, которое переживается в качестве значения услы­шанного слова. Следовательно, беседу действительно нельзя сравнить с передачей какого-либо предмета из одних рук в другие. Но если это так, т. е. если слово в слушателе в пер­вую очередь возбуждает не психическое содержание, а уста­новку, то тогда понятно, что «при слушании того или много слова никто не мыслит именно и точно то, что другой». Зна­чение слова, как определенное психическое содержание, яв­ляется реализацией установки, возбужденной посредством слова. Однако установка всегда является более или менее ге­нерализованным процессом[58 - Д. Узнадзе. Основные положения теории установки / Труды Тбилис гос. ун-та. Т. II (на груз. языке).]: ее реализация в психике и, воз­можно, в поведении в определенных границах различна; следовательно, становится само собой понятно, что слушатель никогда не мыслит именно и точно то, что говорящий, что по­нимание (по словам Гумбольдта) в то же время является и не­пониманием и «согласованность — несогласованностью». Таким образом, мы видим, что слово всегда индивидуально, поскольку оно является реализацией установки. Однако понимание было бы невозможно, если бы слово в слушателе возбуждало совершенно другую установку, чем та, которая фиксирована в нем. Следовательно, то, что слово общо, что всеми понимается одинаково, — это тоже объясня­ется понятием установки. Таким образом, если подразумевать, что слово возбужда­ет фиксированную установку, то станет ясным, во-первых, что посредством слова слушателю передается не определен­ная мысль, содержание, а в нем возникает какой-то процесс, который определяет переживание значения слова; и, во-вто­рых, что, с одной стороны, это значение у каждого субъекта своеобразно, но, с другой стороны, — все же общо с другими. Отсюда становится понятным факт «единства противопо­ложностей» в слове. Таков «механизм» человеческой речи как в случае языко­вого творчества, так и при разговоре на уже знакомом гото­вом языке. Мы видим, что установка здесь всюду играет большую роль. А это означает, что корни всех значительных особенностей языка мы должны искать в целостном модусе актуального бытия человека — в установке субъекта. Очевид­но, что если действительно где-то существует то, что Гум­больдт называл внутренней формой языка, как первичный фактор, который изнутри с самого же начала определяет все проявленные особенности языка, то его следует предпола­гать в установке говорящего субъекта. Однако мы должны помнить, что установка ни в коем случае не является чисто субъективным состоянием; наоборот, она представляет собой специфическое целостное отражение, именно некий процесс объективных обстоятельств ситуации, так сказать, голоток­сический процесс, в котором субъект впервые приходит в со­прикосновение с объектом и воспринимает его в его сущно­сти. В противном случае мы имели бы дело с чисто субъекти­вистским, идеалистическим понятием, которое оказалось бы совершенно беспомощным перед теми большими задачами, разрешение которых возложено на понятие внутренней фор­мы языка. * * * 1. Однако если конкретное содержание внутренней фор­мы языка мы должны подразумевать в установке, то ясно, что понятие установки должно учитывать все те требования, ко­торые, как было отмечено выше, предъявляются правомер­ной концепции внутренней формы языка. Понятие внутренней формы языка должно сделать понят­ной проблему Гумбольдта — проблему единства значения и звука в слове, проблему «единства единств», т. е. проблему «синтеза синтезов». Звук и значение — два гетерогенных со­держания. Каким образом возможен факт их встречи, объ­единения в слове? Как было отмечено выше, эта проблема не решена ни в концепции Гумбольдта, ни в концепциях Гуссер­ля или Вундта. Как решает ее концепция внутренней формы языка, исхо­дящая из понятия установки? Если мы признаем факт уча­стия установки в языке, путь решения проблемы с самого же начала станет ясным. Дело в том, что установка является характеристикой субъекта как целого. Следовательно, она — фактор, одинаково определяющий все, что исходит от субъ­екта, каждый вид и форму его активности, в частности как чувственную, так и интеллектуальную. Иначе это означает, что в своей основе всякий поток активности человека один и тот же, поскольку все они исходят от установки и все они являются ее реализацией. В частности, в случае языка вопрос решается так: когда у субъекта на основании потребности в коммуникации выра­батывается какое-то понятие или идея, у него появляется определенная языковая установка, т. е. готовность начать говорить на определенном языке, и затем, как реализация этой установки, возникает определенная звуковая целостность, определенное слово. Как видим, слово и значение опосред­ствуются установкой; основой их объединения, синтеза яв­ляется установка. Таким образом, понятие установки объясняет факт «син­теза синтезов», факт возникновения внешних форм на осно­ве внутренней формы. Это является большим преимуще­ством, которое, безусловно, имеет понятие установки перед другими понятиями внутренней формы языка. 2. Однако преимущество понятия установки перед други­ми концепциями внутренней формы языка состоит не толь­ко в этом; понятие установки имеет и второе преимущество — преимущество не менее значительное, чем то, о котором толь­ко что говорилось. Когда мы знакомились с различными ти­пичными учениями о внутренней форме языка, мы уже оста­навливались на том, что каждое из этих учений под внутрен­ней формой языка подразумевало содержания, взятые из неязыковой сферы, — чисто логическое или психологиче­ское, — и вследствие этого фактически отрицало независи­мость языкознания как науки. И это тогда, когда основной смысл введения понятия внутренней формы языка с самого же начала заключался именно в том, чтобы с ее помощью ста­ло возможным обоснование независимости языковой дей­ствительности. Как мы знаем, от этого недостатка не свобод­на даже концепция самого Гумбольдта — во всяком случае, в том виде, как эта последняя отражена в окончательном опре­делении понятия. Одним словом, можно сказать, что до сих пор не удалось найти такой фактор, чтобы он не был по су­ществу чуждым для языка и в то же время мог бы определить его внешние формы. И вот второе преимущество понятия установки мы должны искать именно в этом направлении. Дело в том, что установка, как это не раз было отмечено[59 - Д. Узнадзе. психология. Гл. III (на груз. языке).], является не переживанием частного характера или же каким- либо определенным моторным актом субъекта; она является специфической модификацией субъекта как такового, т. е. как целого, и поэтому не имело бы смысла представлять ее в виде интеллектуального или другого какого-либо психиче­ского процесса. Зато она выражает целостную готовность субъекта к определенной активности. Поэтому нельзя ска­зать, что установка во всех случаях обозначает понятие од­ного и того же содержания: без сомнения, установка и та ак­тивность, в которой она реализуется, существенно связаны друг с другом, и понятно, что в каждом отдельном случае мы говорим об установке той или иной активности. В случае нашей задачи вопрос касается речи. Следова­тельно, нам ничто не мешает, наоборот, все толкает к этому — считать установку не чуждой языку реальностью, а видом действительности, имеющим свое определенное место имен­но в языковом мире. Но если это так, если, с другой стороны, язык со всеми особенностями строится на основе установки, то бесспорно, что фактор, определяющий языковые законо­мерности, мы должны подразумевать не за пределами сферы языка, а внутри, в недрах самого языкового мира. Следова­тельно, концепция внутренней формы языка, опирающаяся на понятие установки, дает возможность признать языкозна­ние независимой, самостоятельной наукой. Таким образом, две чрезвычайно важные особенности установки — с одной стороны, ее целостный характер, а с дру­гой — существенность ее связи с той активностью, по отно­шению к которой она является установкой, — подтверждают мысль, что конкретное содержание внутренней формы язы­ка мы должны подразумевать именно в установке. 3. Однако имеется и третье требование к внутренней фор­ме языка — ей должно быть под силу сделать понятным факт объединения в языке двух противоположных моментов — психологического и логического. Что дает нам понятие язы­ковой установки в этом отношении? Иными словами, перед нами стоит вопрос об отношении языка, как объективного и логического, и речи, как субъективного и психологическо­го, — вопрос об основах их объединения в понятии языка (в широком смысле). Этот вопрос, как вопрос о взаимоотно­шении языка и речи, был поставлен еще Гумбольдтом (язык как «энергия» и как «эргон»). Несмотря на это, он и поныне не считается окончательно решенным. И действительно, что такое язык? Является ли он лишь названием, обозначающим единство фактов речи, и, следо­вательно, не является ничем реальным, а только научной аб­стракцией, или же он действительно является объективно существующей реальностью» не имеющей ничего общего с субъектом и отдельными процессами, происходящими в нем? Попытка научно обосновать возможность первого реше­ния вопроса принадлежит Герману Паулю, а второго — Фер­динанду де Соссюру. Ипсен так характеризует учение Пауля по этому вопро­су: «Своеобразным элементом языка всегда и всюду являет­ся особая парная связь представлений звука и содержаний представления. Однако его единственной действительнос­тью является совокупность всех индивидуальных выраже­ний; по существу язык не является ничем иным, кроме сово­купности проявлений языковой активности всех индивидов в их взаимном влиянии». От этого надо отличать носителей языка, «организмы индивидуального представления», кото­рые составляют образования совокупности всего когда-либо сказанного или услышанного и включены в длительный про­цесс изменения: «чрезвычайно сложные психический образо­вания... многократно переплетенных друг с другом групп представлений, которые даны в готовом виде бессознатель­но и актуализируются в речи»[60 - S. Ipsen. Gesprach und Sprachform. Blatter der deutschen Philosophic // B. 6. S. 57.]. Таким образом, язык, соглас­но Паулю, должен быть выведен из речи. На самом деле су­ществует только говорение, т. е. акт речи; то же, что можно было бы назвать языком в узком значении этого слова, — сравнительно длительный «организм представлений» в субъекте, — выведен из совокупности актов речи как ее ре­зультат. Он находится в такой зависимости с этой последней, «как представление памяти с актуальной связью представле­ний» (Ипсен). Концепция языка Пауля в сущности даже не касается на­стоящей проблемы или же, в лучшем случае, лишь односто­ронне решает ее. Поэтому неудивительно, что сегодня редко кто серьезно ее учитывает. Пауль все внимание направляет на обоснование языка как акта, как речи, а второй член про­блемы, более важный и непонятный, — вопрос о собственно языке — он оставляет почти нетронутым. Действительно, в этой концепции остается совершенно необъяснимым, как и почему переживается «единство сказанного и услышанного» членами определенной группы, несмотря на различие их речи, все-таки как одно и то же. Как и почему законы и пра­вила языка зависят не от речи или говорящего субъекта, а, на­оборот, речь и говорящий субъект зависимы от законов и пра­вил языка? Единственное имеющее для нас значение из того, что Па­уль говорит о языке, это то, что, по его мнению, носителем языка должны считаться «организмы подсознательных пред­ставлений», которые проявляют свою активность в виде речи. Все, что общо и обязательно в языке, что принуждает переживать его как объективную и не зависящую от нас ре­альность, — все это мы должны искать в сфере этих «орга­низмов бессознательных представлений». Но дело в том, что они, как остатки когда-то актуальной речи, существенно ничем не отличаются от обыкновенных явлений речи и не со­держат ниче! о такого, что сделало бы понятным, почему язык имеет объективный, стоящий выше говорящего субъекта, не зависящий от него, обязательный для всех характер. Несмот­ря на это, одно все же ясно и отчетливо показано в учении Пауля, именно то, что язык действительно исходит лишь из отдельных случаев речи, что какой бы общей и обязательной природой ни обладал язык, он не является ничем иным, кро­ме совокупности «сказанного и услышанного». Однако как и почему язык, несмотря на это, все же существенно отлича­ется от речи, — этот вопрос Пауль оставил нетронутым. Зато Соссюр преимущественно касается именно второго члена проблемы — языка. Он в первую очередь заинтересо­ван вопросом: что устанавливает в хаотическом многообра­зии речевых явлений определенный порядок и единство? В речи его интересует этот момент порядка и единства, т. е. язык в узком значении этого слова. Он отмечает, что расчле­ненные звуковые знаки находятся в неразрывном взаимоот­ношении и определяют друг друга, в результате чего намеча­ется сфера самодовлеющих, независимых связей форм, за­рождается то, что называется языком (Jangue). Понятно, что язык, как сфера взаимоотношения знаков, определяющих себя как независимая, основанная на себе сфера форм, не учитывает индивида. Зато этот последний вынужден в каж­дом частном случае речи безоговорочно подчиниться требо­ваниям и нормам языка как своеобразной системы порядка. Таким образом, речь, согласно концепции Соссюра, совер­шенно лишена независимости: она не является ничем, кроме простой манифестации языка. Значительной заслугой Соссюра должно считаться то, что он подчеркнул факт языка как объективную реальность, не зависящую от индивидуальной речи. В настоящее время ни­кто не сомневается, что язык действительно является такой реальностью. Однако это совсем не означает, будто бы речь как индивидуальный, психологический процесс не имеет никакой ценности при рассмотрении проблематики языка. Недостаток Соссюра, как и Пауля, заключается именно в этой односторонности. В концепции как одного, так и другого между языком н речью проложена непроходимая про­пасть, и оба пытаются углубить эту пропасть, но один углуб­ляет ее со стороны речи, а другой — со стороны языка. Ипсен совершенно справедливо замечает в отношении обеих этих концепций: «Обе попытки решения вопроса несо­стоятельны: они не учитывают бесспорного факта языково­го мира. Более того, в последующем протекании процесса мышления они частично сводят на нет друг друга. Невозмож­ным кажется выйти из речи и создать правомерное понятие языка, так же как и наоборот — совершенно невозможно, ис­ходя из понятая языка, прийти к речи»[61 - S. Ipsen. Указ. соч. С. 60.]. Несмотря на правомерность этого замечания, попытка са­мого Ипсена решить вопрос языка и речи, можно сказать, по существу стоит перед такой же трудностью, какую он отме­тил в отношении концепций Пауля и Соссюра. «Мы исходим из следующего положения, — говорит он. — Речь и язык не могут быть каким-либо образом сведены друг к другу, каж­дое из них является существенно своеобразной и самостоя­тельной реальностью» (с. 61). Поэтому языковая действи­тельность в каждый данный момент должна быть рассмотре­на или как язык, или как речь и ни в коем случае как то и другое одновременно. Если мы будем исходить из формы языка, то языковая действительность предстанет в виде осу­ществления, или "эргона", если же — из речи, то она будет понята как категория процесса, или "энергии"». Одним словом, Ипсен думает, что язык и речь представ­ляют собой противоположные моменты, однако оба входят в понятие языковой действительности как ее диалектические члены. Как видим, языковая сфера в концепции Ипсена яв­ляется не единством противоположностей, существующих реально, а соответственно тому, с какой точки зрения посмот­рим на нее, предстает перед нами целиком или в виде продук­та («эргон»), или в виде процесса («энергия»). Таким обра­зом, поскольку Ипсен с самого же начала признает факт су­ществования непреодолимой пропасти между языком и речью, он бессилен объединить их хотя бы как диалектические члены в понятии единства языковой сферы: язык и речь фактически остаются чуждыми друг для друга, и простой факт языковой действительности опять остается необъясненным и непонятым. 4. Посмотрим теперь, какой вид принимает проблема язы­ка и речи в свете теории установки. Если в основе слова, как мы убедились выше, действительно лежит установка, то с са­мого же начала становится понятным, что слово имеет двой­ную природу, что оно является и субъективным и объектив­ным, что, в частности, для обозначения одного и того же со­держания можно употреблять несколько различных слов, однако под каждым из них всегда подразумевать один и тот же предмет. Дело в том, что в структуре установки отражены два фак­тора — потребность субъекта, благодаря импульсу которой устанавливается связь с действительностью (субъективный фактор), и сама эта действительность, которая находит отра­жение своей целостной природы в установке (объективный фактор): установка, с одной стороны, носит признак субъек­та, но, с другой стороны, отражает и объективную реальность. Поэтому понятно, что какую-нибудь ее реализацию, скажем, возникшее на ее основе слово, с одной стороны, мы должны считать чисто субъективным фактом (поэтому оно всегда имеет случайный характер и возможно, чтобы оно было и иным, как это, например, было подтверждено в случае со сло­вом «слон» в санскрите), но, с другой стороны, — отражением чисто объективного положения вещей (слово всегда отра­жает объективную действительность, правда, в случае раз­личных потребностей — с различных сторон, по все же всегда одну и ту же реальность, как это имеет место в вышеуказан­ном случае «слона»: несмотря на разность наименований, всегда подразумевается один и тот же предмет). Коротко говоря, слово является истинно диалектическим целым, настоящим единством противоположностей, нераз­рывным единством субъективного и объективного. Несмотря на это, бесспорно, что ценность каждого слова не одинакова: не в каждом слове с одинаковой точностью от­ражена объективная действительность — существуют слова более адекватные и менее адекватные. С этой точки зрения само собой разумеется, что чем более точно отражает слово объективное положение вещей, чем адекватнее оно как оли­цетворение этого последнего, тем оно понятнее, тем более приемлемо для всех и, в случае необходимости выражения этого же объективного положения вещей, тем более легко ис­пользуемо. Поэтому такое адекватное слово, как соответству­ющее олицетворение объективной действительности, как, так сказать, сама объективная реальность, делается собствен­ностью не отдельного субъекта, а всего коллектива, сокрови­щем, которым в случае необходимости может пользоваться каждый. Так возникает система знаков, которая переживается как независимая от отдельного индивида реальность, — так воз­никает язык, в узком значении этого слова, язык, правилам и законам которого — хочешь этого или нет — должен подчи­ниться, если желаешь с кем-либо чем-то поделиться. Таким образом, вопрос языка н речи становится достаточ­но ясным. В языке нет ничего такого, что никогда не было ска­зано и услышано. Однако было бы ошибкой думать, что в язык входит все, что когда-либо было сказано и услышано. Правда, каждый факт речи, как реализация установки субъекта, дает отражение объективного положения вещей. Однако это не означает, что мы всюду имеем дело с одинаково точным отра­жением, с одинаково адекватным во всех случаях высказы­ванием. Поэтому большая часть из фактов речи исчезает вместе с актом речи; те же, которые являются хмаксимально адекватными, как олицетворение объективной реальности, остаются и становятся собственностью соответствующего языка. Такова проблема языка и речи с точки зрения теории установки. Эта концепция взаимоотношения языка и речи содержит не одно преимущество по сравнению с другими. Отметим не­которые из них. Прежде всего становится понятным, что язык не оторван от речи, несмотря на то что первый являет­ся объективным и общим, а вторая субъективна и индивиду­альна. Язык полностью рождается в речи, и все признаки, ко­торыми он характеризуется, получены им из речи. Из этого само собой становится ясным, что установка, выполняющая столь большую роль в речи, должна быть отчетливо запечат­лена и в языковом материале. С этим связано и второе значительное преимущество, которым характеризуется наша концепция. Если язык являет­ся самостоятельной сферой, совершенно объективной дей­ствительностью, у которой имеются свои независимые зако­ны, то тогда мы обязательно должны думать, что между ним и человеком проложена непроходимая пропасть и не суще­ствует никакой связи. С другой стороны, бесспорно и то, что язык является продуктом творчества человека и вне челове­ка ие может существовать. Выше мы видели, что возмож­ность преодоления этой пропасти не признана ни в учении Пауля, ни Соссюра. Поэтому ни один из них не может избе­жать односторонности, сводя все или к речи, или к языку. Согласно нашей концепции, как видим, для этой пропа­сти не остается места. Язык является объективной реальнос­тью благодаря установке, которая предоставляет ему воз­можность выражения объективного положения вещей. В то же самое время установка является все же определенной мо­дификацией субъекта, и вот именно это и является тем, что представляет субъект в языке. Язык является независимой сферой благодаря установке, но посредством этой же установки он существенно связан с субъектом. Таким образом, в виде заключения можно сказать: в со­став языка из речи входит только то, что имеет способность адекватного отражения объективного положения вещей. Это означает, что в структуре языка — в его материале и формах слова — всюду отражена установка, лежащая в его основе. Из этого ясно, что исследование языка ни в коем случае не было бы полным, если бы оно оставило без внимания это обстоя­тельство.  notes Примечания 1 В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т. 18. С. 40. 2 Ср.: D. Usnadze. Ueber die Gewichtsteuschung und ihre Analogs. Psycal. For. В. XIV, 1931. 3 Д. Узнадзе. Об основном законе смены установки // Психология. 1930. Вып. 9. 4 Д. Узнадзе. Об основном законе смены установки. 5 З. И. Ходжава. Фактор фигуры в действии установки // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII. 6 Ср.: Д. Узнадзе. Об основном законе смены установки. 7 Ср.: Д. Н. Узнадзе. Психология ребенка. 1946. 8 Д. Н. Узнадзе. Проблема внимания // Психология. 1947. Вып. 4. 9 Н. Г. Адамашвили. К вопросу об иррадиации фиксированной установки // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII. 10 З. И. Ходжава. Действие установки на основе абстракции материала // Тру­ды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII. Н. Л. Элиава. Процесс прекращения действия установки, созданной на чистое соотношение. Там же. 11 Д. Н. Узнадзе. К теории постгипнотического внушения // Труды Ин-та функц. нервн. забол. 1936. Т. 1. 12 Д. Узнадзе. Психология ребенка. 1946. 13 Н. Элиава. Процесс прекращения действия установки, созданной на чистое соотношение // Труды Тбил. гос. ун-та. 1941. Т. XVII. 14 Б. Хачапуридзе. Фазовый характер смены установок // Материалы к психологии установки, 1938. Т. 1. 15 Д. Н. Узнадзе. К психологии установки // Материалы к психологии установки. 1938. Т. 1. С. 185. 16 К. Мдивани. Процесс ликвидации установки в условиях длительной экспозиции // Труды Тбил. гос. ун-та. 1941. Т. XVII. 17 К. Мдивани. Указ. соч. 18 Б. И. Хачапуридзе. К вопросу о длительности искусственно созданной установки // Материалы к психологии установки. 1938. Т. 1. 19 А. Авалишвили. К вопросу об установочной роли критических экспозиций в опытах на установку // Психология 1942. Т. 1. 20 Р. Г. Натадзе. К вопросу о выработке установки на равенство // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII. 21 Б. Хачапуридзе. Сенсорная асимметрия и фиксированная установка // Тезисы докл. Отд. общ. наук АН Груз. ССР. 1943. 22 Р. Г. Натадзе. К вопросу о выработке установки на равенство // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII. 23 З. И. Ходжава. Устойчивость и фазовый характер установки в действии навыка чтения // Психология. 1945. Т. III. 24 З. И. Ходжава. Устойчивость и фазовый характер установки в действии навыка чтения // Психология. 1945. Т. III. 25 З. И. Ходжава. Устойчивость и фазовый характер установки в действии навыка чтения // Психология. 1945. Т. III. 26 Б. И. Хачапуридзе. Некоторые особенности установки у детей // Труды Тбилис. гос. ун-та. 1941. Т. XVII. 27 См. подробно об этих данных в кн.: Б. И. Хачапуридзе. Некоторые особенности установки у детей. 28 Б. И. Хачапуридзе. Некоторые особенности установки у детей. 29 А. Авалишвили. К вопросу об интермодальной константности типов фиксированной установки //Труды Тбил. гос. ун-та. 1941, Т. XVII. 30 Н. Ю. Войтонис. Формы проявления установок у животных и особенно у обезьян // Психология. 1944. Т. III. 31 В. Н. Чрелашвили. Иллюзии установки у кур // Психология. 1947. Т. IV. 32 Е. К. Абашидзе. Фактор пресыщения в действии фиксированной установки. 1947. 33 Об опыте экспериментального исследования объективации см.: А. Мосиава. Материалы к вопросу о процессе объективации // Психология. 1946. Т. III; 1947. Т. IV. 34 Р. Г. Натадзе. К вопросу о стимулированной представлением фиксированной установке // Психология. 1942. Т. I. 35 Р. Г. Натадзе. Указ. соч. 36 Р. Г. Натадзе. О связи способности сценического перевоплощения со спо­собностью выработать фиксированную установку на основе воображе­ния // Психология. 1945. Т. III. 37 В. Норкадзе. Характер и фиксированная установка. 1948. 38 В. Норкадзе. Характер и фиксированная установка. 1948. 39 К. Д. Мдивани. Фиксированная установка при шизофрении. 1936. 40 И. Т. Бжалава. Фиксированная установка больных шизофренией. 1947. 41 В. Квиникадзе. Акт объективации у шизофреников. 1947. 42 В. А. Гиляровский. Психиатрия. 1938. С. 368. 43 И. Т. Бжалава. К психопатологии эпилепсии (клинико-психологич. исследование): Дис. д-ра психол. наук. 1944. 44 И. Т. Бжалава. К психопатологии эпилепсии. 45 В. Норакидзе. Указ. соч. С. 345 и след. 46 И. Т. Бжалава. К психопатологии эпилепсии. С. 401 и след., 529-578. 47 К. Д. Мдивани. К психологической природе психастении. 1946. 48 К. Д. Мдивани. Иллюзия установки у истеричных // Труды Ин-та функц. нервн. забол. 1936. Т. 1. С. 127. 49 Э. Вачнадзе. К вопросу о фиксированной на базе представления установке в случаях истерии. 1947. 50 К. Koffka. Principles of Gestalt Psychology. P. 36. 51 Раздел «Психологиядеятельности. Импульсивное поведение» взят из кн. Д. Н. Узнадзе «Общая психология», гл. V (Тбилиси, 1940). 52 Грузинское слово gadatkveta, которое переводится здесь словом «решение», приближается по смыслу к слову gatkveta, означающему «оборвать», «прервать». — Примеч. ред. 53 Г. Шпет. Внутренняя форма слова. 1927. С. 80. 54 W. Pozzig. Der Begriff der inneren Sprachform. «Inclogerm Forschungen», B. XL. L, 1923, S. 154 55 W. Wundt. Volkerpsychologie. S. 440. 56 W. Humboldt. Указ. соч. С. 249. 57 W. Humboldt. Указ. соч. С. 285. 58 Д. Узнадзе. Основные положения теории установки / Труды Тбилис гос. ун-та. Т. II (на груз. языке). 59 Д. Узнадзе. психология. Гл. III (на груз. языке). 60 S. Ipsen. Gesprach und Sprachform. Blatter der deutschen Philosophic // B. 6. S. 57. 61 S. Ipsen. Указ. соч. С. 60.