Диковины Григорий Диков На юго-востоке от Москвы, в трех днях езды на перекладных, на границе хвойного леса и полынной степи стояли две деревни: Торбеево и Высоцкое. Сохранились ли эти деревни сегодня и кто там сейчас живет — Бог его знает, а еще лет сто лет назад и деревни стояли, и люди в них жили. Они сеяли хлеб, валили лее, рыбачили, по осени ходили на болото собирать клюкву. В черных от времени крытых дранкой избах рождались дети. Они росли, работали, женились, ссорились, сами рожали детей и старились. И в конце концов все возвращались в сырую теплую землю, на усыпанный еловыми иголками деревенский погост, под звон одинокого колокола. Конечно, по воскресеньям все крестьяне ходили в церковь и усердно крестили лбы. Но скажите мне, как прожить всю жизнь в лесу и не встретить лешего? Как на закате у кромки зеленой речной воды не увидеть русалку? Знали, знали жители Торбеева и Высоцкого и про окрестную нечисть, и про чудеса, которыми были полон их мир. Но знание это они держали при себе, не то поп рассердится. А чтобы не забыть, стали крестьяне сочинять сказки. Со сказки ведь какой спрос? Так, баловство одно, детей попугать. В первый сборник «Диковины», который вы держите в руках, вошли три торбеевские сказки про медведя, про горелую церковь и про пугачевский клад) и две высоцкие (про каменную бабу и про пчелиную царицу). Сразу просим заметить — сказки наши не для малышей, а дли ребят постарше. Впрочем, и для родителей эти сказки тоже подойдут. Читать их лучше всего по одной, перед сном, после вечернего чая с вареньем. Если же вы захотите узнать, что произошло дальше или что было до того, совсем в стародавние времена, — напишите нам. У нас еще сказки есть, на любой вкус. Григорий Диков Диковины Предисловие Моя бабушка, царствие ей небесное, увлекалась собиранием народных сказок, песен, поговорок и частушек. Я еще гимназистом во время каникул часто ездил вместе с ней по деревням, слушал рассказчиков, а потом, уже зимой, помогал ей разбирать и обрабатывать наши записи. Летом 1892 года мы выехали из Москвы на юг. Конечной точкой нашего путешествия был Пятигорск, но на пути бабушка решила сделать остановку у своего старого друга, рязанского помещика М. Мы прогостили у него с неделю: зная о том, как бабушку интересуют сказки, он заранее пригласил нескольких крестьян из окрестных деревень, которые слыли отменными рассказчиками. Каждый вечер мы садились в уютной гостиной господского дома, слушали и записывали. Многое из услышанного нами достойно отдельной публикации, но больше всего мне запомнились рассказы Порфирия Бортникова, жителя села Торбеево. Он говорил неторопливо, тихо, иногда сбивался, порой рассказывал какие-то посторонние истории, по они неизменно оказывались связанными с его основным сюжетом. Самое удивительное, что действие всех его сказок происходило здесь, в Торбееве и в окрестных деревнях. Их героями были сами крестьяне или, может быть, их деды и прадеды, но все-таки реально жившие люди, память о которых еще не стерлась, и даже принадлежавшие им вещи до сих пор служили потомкам. Ни до, пи после мы не слышали ничего подобного. Через много-много лет, разбирая свои старые записи, я нашел среди них блокнот, исписанный нетвердой ученической рукой. На первой странице стояла дата: «1892 г., июль». Это были мои записи рассказов Порфирия, местами обрывочные и запутанные — я слишком полагался на бабушкину отличную память. Мне потребовалось несколько месяцев, чтобы из этих записей составить пять отдельных сказок, которые я поместил в этой книге. Насколько это было возможно, я сохранил язык и стиль повествования Порфирия, хотя что-то мне пришлось поменять и сократить, по совету моего уважаемого издателя, который лучше, чем я, знает вкусы современной читающей публики. Григорий Диков Париж, 1930 г. Медведь В селе Торбеево, в том, где десять лет назад сгорела церковь, да так и не отстроили, жила на окраине баба Настасья. Муж ее был богатый мужик, занимался отхожим промыслом на Волге, домой наезжал редко, а когда и гостил, то все больше со старостой на охоту ездил. С женой они жили бездетно, хоть со свадьбы прошло уже три года. Завелся в ту пору около села медведь, задрал телку. Подпасок, который стадо в лесу стерег, медведя увидел, испугался, залез на березу и просидел на ней всю ночь. А поутру побежал в деревню и рассказал все мужикам. Стадо к вечеру собрали по лесу, да еще одной телки недосчитались. Решили мужики, что медведь не один, а с медведицей, и надо его подкараулить. Как раз Настасьин муж приехал из города и ружье привез, кремневое, тульского завода. А места те, надо сказать, глухие. В село (а какое ж оно село, без церкви — одно название) только одна дорога ведет, да в Торбееве, считай, и заканчивается. Мужички все бедные, хлеб пополам с мякиной ели, и то не каждый день. Только вот у Настасьиного мужа да у старосты с мельником деньги водились. Как у того старосты деньги появились, я вам как-нибудь потом расскажу, а сейчас про медведя слушайте. Собрались, значит, мужики, и пошли медведя с собаками травить: Настасьин муж с ружьем, а остальные кто с чем: кто с колом, кто с топором, а кто и с рогатиной. День их нет, другой, а на третий возвращаются, несут три шкуры: медведицы и двух медвежат. Ну, понятное дело, мясо есть не стали — пост был, да и в скоромные дни поп медвежатину запрещал есть, а шкуры сняли. Тут время у Настасьина мужа вышло, пора в город возвращаться. Взял он шкуры и сказал мужикам, что в городе их продаст скорняку, а деньги пусть потом на церковь пустят. Уехал Настасьин муж, и снова зажила она одна. Завидовали ей другие бабы, что в поле ломаться не надо, а зря: маялась Настасья без мужа своего и без дитяти, и богатство было ей не в радость. Тут как раз война одна закончилась с турком и много солдат домой отпустили. Сидит как-то вечером Настасья на крыльце, горох лущит, и видит — идет со стороны леса солдат, на груди медаль позвякивает и пряжка медная блестит с орлом. Подошел он к крыльцу и спрашивает, как, мол, ему на дорогу выйти, а то заблудился. А дорога-то в лес упирается, до Рязанского тракта надо обратно идти верст с двадцать. Подумала немного Настасья и говорит: «Оставайся, служивый, у меня в избе ночевать, а завтра я тебе дорогу покажу и хлеба с собой дам». Остался солдат, да только назавтра никуда не ушел, а остался еще на ночь, а потом еще на неделю. Прятала его Настасья как могла от людских глаз, да только как взрослого мужика-то спрячешь, не горошина ведь. Стали слухи по деревне ходить про Настасью, да и солдат домой засобирался. Взял он свои вещи в мешок и ушел спозаранку, пока Настасья спала. И ушел откуда пришел — в лес. Наверное, решил коротким путем пойти. Долго ли коротко, поняла Настасья, что ждет она ребеночка: от мужа ли, от солдата, кто их разберет? Да ведь злые языки только дурное пересказывают. Приехал Настасьин муж домой, а старосты жена ему и расскажи, что люди подглядели. Муж на Настасью очень рассердился. Но как мужик он был не злой, бить ее не стал, а просто прогнал с глаз долой. Пошла Настасья к родителям, да и те ее не приняли — у самих семеро по лавкам, а тут лишний рот. Стала Настасья жить в брошенной избе на выселках, у самой опушки, и ребеночка ждать. Как прогнал ее муж и не стало у нее прежнего богатства, сжалились над ней бабы, стали помогать: кто краюшку хлеба даст, кто молока кислого в горшочке принесет. А взамен все выпытывали — чей ребенок будет, мужним или солдата? Да Настасья сама не знала — так и отвечала. Кабы не бабы, не пережила бы Настасья зимы, да и то сказать, еле-еле до весны дотянула. А как снег начал таять, родила она девочку Аленушку. Узнал об этом муж и сжалился над Настасьей. Пришел к ней в Прощеное воскресенье и в дом ее обратно позвал. Да поздно — Настасья-то обидчивая была и мужа на порог не пустила. Не надо, говорит, мне твоего прощения, коли ты не мне, а чужим людям поверил. Я, говорит, сама как-нибудь проживу. Сказать-то сказала, а что дальше делать — не знает. Грибы соленые все съела, ягоды закончились, а у баб из деревни в амбарах по весне тоже пусто. Девочка Аленушка плачет, есть хочет, а из Настасьиной избы даже мыши, и те ушли от бескормицы. Собралась Настасья топиться. Взяла Аленушку, нарядила ее в крестильную рубашечку и пошла ко Гнилому озеру. Идет по тропинке, Аленушку качает, а сама плачет. Жалко ей и себя, и девочку, да все одно помирать, в омуте ли или от голода. Подошла к лесному озеру, вошла в воду по пояс, да дальше не идет — боязно. Вода в озере стылая, тиной пахнет, дно черное, пузыри со дна поднимаются и ноги щекочут, а из воды камыш сухой торчит. Вдруг как с одной ели филин ухнул. Обернулась на нею Настасья и видит: сидит под елью медведь и на нее смотрит. Глаза у него как пуговицы черные блестят, шерсть косматая, и запах звериный за версту чуется. Обмерла тогда баба: думала она смерть принять, да не такую страшную. Да только видит Настасья, что медведь как будто лапой ее подманивает, зовет к себе. И головой так качает — мол, не бойся, не съем. Хоть и страшно было Настасье, да любопытство верх взяло. Пойду, думает, посмотрю, может, это потешный медведь от цыган сбежал. Подошла она поближе, девочку к себе прижимает. А медведь носом своим воздух потянул и говорит вдруг человеческим голосом: «Не бойся меня, Настасьюшка, видишь — Аленушка меня не боится вовсе». Смотрит баба — и впрямь, успокоилась девочка и к зверю страшному ручки тянет. А медведь свое продолжает: «Знаю, баба, я про твое горе, и помочь тебе хочу. Вот, возьми пока этот подарочек, а потом еще будут». Достал медведь откуда-то лукошко полное, поставил перед Настасьей и головой поклонился. Глянула она в лукошко, а оно полно рыбы: и сом там усатый, и лещ жирный, и стерлядки две золотые сверху лежат. Подняла Настасья голову, мишку поблагодарить, а того и след простыл: только запах звериный остался. Передумала Настасья топиться, взяла девочку и лукошко и вернулась в деревню. Поменяла она сома на муку и испекла пирог, да такой жирный да сладкий, что даже мыши почуяли и вернулись. А на следующую ночь снова к ней медведь подарок принес — двух глухарей в корзинке и меду дикого. Зажила Настасья на славу. Что ни день — на столе мясо или рыба, медведь все приносит. Боялась она косматого поначалу, да делать нечего — стала его и в избу пускать ненадолго. А Аленушке только того и надо: как увидит мишку, схватит его за шкуру и давай на нем кататься, смеется только. Медведь ей всегда особенный гостинец приносил — то ягодок туесок, то яичко птичье пестрое, то свистульку из камышинки. Так лето с осенью прошли, зима наступила. Да нет счастья без несчастья — пошел по деревне слух, что к Настасье мужик ходит. Раньше у нее ничего своего не было, а сейчас то уху сварит, то тетерева запечет. И грибов, и ягод, и орехов — всего вдоволь, сколько одна-то вовек не соберешь, даже соседкам одалживала. Бабы все выпытывали, откуда столько добра, да только медведь Настасье строго-настрого запретил про себя рассказывать. Так и порешили бабы, что повадился к Настасье бритый татарин ходить, охотник из касимовской деревни. Дошел слух о том и до Настасьиного мужа. Он все лето ждал, что Настасья от пустого живота к нему вернется и заживут они втроем с Аленушкой припеваючи. Да как услышал мужик про татарина, совсем с ума рехнулся. Взял свое ружье тульской работы и пошел к Настасье в избу. Зашел и говорит: «Прости меня, Настасьюшка, забудь старое, и я забуду — идем ко мне жить с девочкой». А не пойдешь, пригрозил, я и тебя, и татарина твоего убью, а Аленушку к себе заберу. Испугалась Настасья — видит, муж не шутит. Да и самой ей обратно захотелось, Аленушку по-христиански среди людей воспитать. Совсем девочка с медведем дикая стала, людской речи не понимает, а все ревет по-звериному. Да не может Настасья мужу рассказать про медведя — подумает муж, что смеется над ним баба, и еще больше озлится. Сказала тогда Настасья мужу, чтобы он вернулся вечером, а она пока хозяйство соберет. Перед самым закатом пришел муж снова. Посадила его Настасья в темном углу, за печкой, чтобы медведь его не увидел, ничего не объяснила, только полушубком прикрыла и велела наготове ружье держать. А сама запалила лучину и собрала на стол как обычно: для себя кашу поставила, а медведю морошки моченой. Вот и луна поднялась, а медведя все нет. Вдруг слышит Настасья: филин на опушке ухнул. Выглянула она из окошка и видит — идет по полю с опушки медведь, луна на него светит, снег под лапами скрипит, пар у него из пасти валит, а за спиной мешок с добычей. Встала тогда баба из-за стола медведя встречать, а мужу знак сделала — смотри, мол, не зевай. Да такая метель была на улице, что только Настасья дверь отворила медведя впустить, ветром лучину-то и задуло. Темно стало в избе, только луна сквозь окошко светит. Вышел медведь на середину избы и воздух носом своим черным тянет, головой мотает, запах ему незнакомый чуется. Стала его Настасья успокаивать, говорит: «Садись, мишенька, покушай с дороги, выпей чарку», а у самой голос дрожит — страшно. Только, думает, надо лучину запалить, а то мужу ничего не видно. Стала она по столу руками шарить, лучину искать, как видит — дочка ее Аленушка в колыбельке встала и медведю что-то быстро шепчет. Догадалась туг Настасья, бросилась к Аленушке, да поздно было. Медведь на задние лапы поднялся, заревел и пошел на Настасью. До того раза медведь все па четырех лапах ходил, а тут под луной разглядела баба живот медвежий. Увидела она, что на медведе под шерстью косматой ремень солдатский надет, и бляха с орлом блестит. А дочка Аленушка из колыбельки выпрыгнула да побежала к печке, где муж Настасьин прятался. Подбежала она к нему и заревела по-звериному, на полушубок медведю указывает. Вскочил тут Настасьин муж и выстрелил не глядя, да в темноте легко ли попасть! Промахнулся он, а медведь уж близко был: навалился он на мужика так, что дуло у тульского ружья погнулось. Был бы у мужика нож, может, и по-другому бы вышло, а так сломал медведь мужику шею как тростнику — только кровь на печку белую брызнула. Повернулся потом медведь к Настасье и говорит: «Видишь, Настасья, не уберег я свою медведицу с медвежатами, да нашел я им замену. Скажи, хорошо тебе со мной было?» Поняла тут баба, чья Аленушка дочка, и разревелась — не хотелось ей больше с медведем быть. Но медведь это и сам понял: опустился на четыре лапы и вышел из избы. И Аленушка за ним по-звериному выбежала, залезла на хребет и в шерсть вцепилась. Смотрит на маму, смеется и ручкой машет, прощается. Бросилась было Настасья за своим дитятей, да медведь как обернется. как пасть свою клыкастую оскалит — не отдам! Так и осталась стоять Настасья на крыльце, как была простоволосая, а медведь с Аленушкой через поле по снегу в лес пошел. А там и луна за облако зашла, и медведя с девочкой видно не стало, только два раза филин ухнул и все. С того дня тронулась Настасья умом, ни с кем не разговаривала, а только тихо так про себя песни пела и скончалась вскоре. Поп из соседнего села (в Торбееве церковь так и не отстроили) жаловался, что на панихиде очень зверьем пахло, да вроде никого кроме него с дьячком в церкви не было, разве что снаружи ветром принесло. А подпаска-дурачка торбеевского мужики следующим летом на воровстве поймали — он бычка у плотовщиков на кушак красный ситцевый поменял, а в селе сказал, что его волки загрызли. Так, наверное, и про медведя тоже наврал. Мертвецы Так вот, я вам вчера рассказывал, что церковь в Торбееве сгорела. А знаете, как она сгорела? Да как обычно на Руси — от копеечной свечи. Хотя, конечно, не совсем обычно, а то зачем бы я вам сказку рассказывать стал? Церковь та, Всех Святителей, была деревянная, со времен Царя Тишайшего стояла, и ничего ей не делалось, только чернела снаружи от времени да от сырости. Построили ее вроде на юру, а все одно — комаров в ней было как на болоте. Попа Савелия, правда, комары не ели, уж больно от него вином пахло. Большой был тот поп пьяница, да и то — торбеевского мужика стрезва только отпевать можно. Приход тогда был еще бедней нынешнего, и у попа за душой не было ни полушки. А как появится денежка, нес ее поп в кабак, пропивать. И простодушен Савелий был, как мордва. Что ему расскажут — всему верил, а потом эти небылицы попадье пересказывал. Мужики эту слабость его знали и смеялись над ним: бывало, напоят Савелия и давай сказками пугать. Бедный поп трясется, до избы своей один идти не хочет, а мужикам весело. Как-то раз, перед престольным праздником, случилось с попом вот что. Пришел он в кабак, а там коробейники сидели из Нижнего. Мужики их подговорили, чтобы они ради смеху небылицу какую попу рассказали. Вот один молодой коробейник подходит к попу и спрашивает: «А ты, батюшка, в какой церкви служишь?» Поп отвечает — во Всехсвятской. «А не в той ли Всехсвятской, где молодая княжна похоронена?» Поп удивился: какая-такая, говорит, княжна? У нас, мол, на погосте отродясь никого, кроме мужиков да баб, не было. А коробейник давай свое: «Какой же ты всехсвятский поп, если про княжну молодую и гусара не слышал? Давай я тебе расскажу». Поп рот раскрыл, слушает, а мужики по углам в кулаки смеются. Коробейник и говорит: «Жила под Рязанью барыня богатая, княжеского роду, и была у нее дочь красавица, Анной звали. Барыня ее в Петербург сватала, к самому главному генералу, да только княжна за нею замуж не пошла. А любила она молодца-гусара, да только он ее не любил, а притворялся. Молвит он ей раз: „Увез бы я тебя. Анна, за тридевять земель, да имения у меня никакою нет. А у твоей матери и серебро, и золото, и каменья драгоценные — возьми их, все равно твое будет наследство“. Послушала его девица, взяла тайком все, что у матери было, и на святки сбежала с гусаром. Уехали они в нашу губернию и обвенчались здесь, только вот не дал Бог Анне счастья. Стал гусар на женины деньги пить да в карты играть. Анна терпела терпела, да как-то раз подслушала, как гусар перед товарищами богатством похваляется и над ней, глупой, насмехается. Расплакалась она тогда, взяла драгоценности, что остались, и сбежала назад к матери. Да недалеко ушла — в тот год мор был, так молодая княжна занемогла на полпути и померла. Похоронили ее в чем была, из-за мора побоялись даже обмыть, и золото с жемчугами, что у нее под одеждой были, не тронули. Мать се потом по деревням ездила, узнать хотела, где похоронили, да никто не помнил. Слышали люди только, что поп, который княжну отпевал, из Всехсвятской церкви был. Не при тебе ли, батюшка, та княжна преставилась?» Поп отвечает: «Что ты, проезжий человек, я в моровой год еще дитятей был, гусей пас. А много ли у княжны богатства при себе было?» «А как же, — коробейник говорит, — тысяч на пять, а то и более». Поп как про это услышал, его аж пот прошиб. Стал он охать и ахать, что, мол, такое богатство в землю закопано. А мужиков от этого еще больше задор взял: стали они меж собой обсуждать, какие каменья драгоценные бывают и сколько они стоят, да так громко, чтобы поп все слышал. Поп Савелии слушал-слушал эти разговоры, потом взял шапку и побежал домой — попадье рассказать. Мужики над попом посмеялись да разошлись, а попу эта небылица крепко в ум запала. Весь следующий день ему золото мерещилось, а ночью, после службы, решил он на погост сходить — а вдруг как действительно княжна там похоронена? Дождался поп, пока луна спрячется, выпил для храбрости чарочку и вышел на кладбище. Стал он между могил ходить и гадать, в какой княжна похоронена, да куда там! Погост вокруг церкви был обширный. И в обычный год народу мерло много, а во время мора так вообще полдеревни зарыли. Хоронили как попало, отпевали скопом, и на многих могилах не то что имени-отчества, креста — и того не было. Проходил поп два часа, да так и не нашел могилы, в которой княжна зарыта. Выпил тогда он с горя еще чарочку и стал думать, что ему делать дальше. А время было весеннее, только снег сошел. Под утро встал над кладбищем туман — ничего не видно, только ивы старые кладбищенские из тумана чернеют. Попу того только и надо было: взял ом лопату и стал могилы разрывать, какие без имени. Думает — не в этой, так в следующей княжна зарыта, а с ней все ее золото. Достал поп гроб, отнес его в сарай, запалил свечку и давай в нем копаться. Да никакого золота не нашел, только кости старые да крестик серебряный, от времени почернелый. На следующую ночь вернулся поп на погост и еще одну могилу разрыл, а потом и третью. Так неделя и прошла. Поп рясу свою в земле перемазал, мозоли на руках натер, а золота как не было, так и нет. На седьмой день, перед самым ледоходом, достал Савелиий последний гроб, да и в нем было пусто. Плюнул поп со злости, свалил кости в кучу в углу сарая, к другим покойничкам, и пошел спать перед службой. Настал день, а с ним и солнышко весеннее выглянуло, землю пригрело. На погосте черемуха душистая зацвела и пташки запели. Решил поп, что надо бы покойников обратно закопать, пока земля рыхлая да трава не зазеленела. Дождался ночи и пошел в сарай, да вдруг слышит — кто-то там есть. Испугался поп, заглянул в щель между бревнами и обмер от страха. Видит Савелий, что сидят его покойнички на полу и кости разные себе примеряют. «Это, — говорит один, — не твоя рука, дай мне!» А второй спорит: «А ты мне сперва два ребра моих верни да ногу левую». А еще двое голову друг у друга отнимают. Подобрал поп рясу да припустил бегом домой. Прибежал, бросился в ноги к попадье, дурным голосом ревет и про покойников рассказывает. А попадья — Марфой ее звали — и говорит: «Совсем ты ум свой пропил, Савелий. Вином-то от тебя за версту разит, вот и покойники мерещатся». А поп свое твердит — есть, говорит, в сарае покойники, пойдем покажу. Попадья баба была смелая, взяла фонарь масляный и пошла к церкви. Поп за ней увязался, идет позади и икает от страха. Зашел поп в притвор и видит — тут его покойнички, никуда не делись! Только теперь они все целые, при ногах и руках, в церкви хозяйничают. Свечи зажгли, вино для причастия пьют и просфорами закусывают. А один покойник его собственное, Савелия, праздничное облачение надел и службу потешную служит, у алтаря двух других мертвецов венчает. И дух такой сильный по церкви идет: напополам ладаном пахнет, напополам гнилью. Стоит Савелий ни жив ми мертв, от страха с места сдвинуться не может. Марфа у ограды стояла-стояла, да не вытерпела, сама пошла в церковь. Видит: двери у церкви раскрыты, тумана белого внутрь натянуло, а в дверях поп стоит, белый весь от страха. Заглянула попадья внутрь, а там свечи горят, мертвецы хоровод водят, костьми гремят, ни попа, ни попадью не замечают. Схватила она тогда мужа в охапку и бегом вон, за ограду. Только в избе дух и перевела. Поп чарку вина зеленого выпил, к нему речь и вернулась. Насела на него Марфа и спрашивает: как так может быть, чтобы в церкви святой мертвецы хоровод водили? А поп и сам не знает, что отвечать. Повинился он попадье, рассказал, как клад в могилах искал, расплакался даже, да слезами делу не поможешь. Наутро пошла попадья к церкви, дверь приоткрыла и заглянула — там еще мертвецы? Да куда им идти, после церковного-то вина. Кто в углу сидит, кто лежит, а который мертвец в облачении был — тот прямо на алтаре спит и во сне икает. Встала тогда попадья у ограды и мужиков с бабами не пускает: заболел, мол, поп, в постели лежит, и вечерни тоже не будет. А сама думает: «Коли не боятся мертвецы ни креста, ни икон, надо их волшебством извести». Как разошлись миряне, вернулась Марфа в избу, взяла из сундука полотна белого и пошла через лес на Гнилое озеро. Старики рассказывают, что озеро-то раньше не гнилым было, а проточным, и стояла на его берегу мордовская деревня. Да к нашему времени мордва вся куда-то подевалась, а протока тиной да камышом заросла. От деревни той одна землянка осталась, и жила там бабка старая, белая как лунь, Ашавой звали. Бабка травами крестьян пользовала, слова тайные знала и по-птичьи с филином могла говорить. К ней Марфа и пришла. Заходит она в землянку, а Ашава сидит на земле, босая да простоволосая, и суп из лягушек варит. Поклонилась ей попадья полотном и рассказала про свою беду. Ашава ей и говорит: «Дурак твой поп, перед ледоходом мертвецов тревожить. Теперь, когда они воздуха весеннего понюхали, сами в могилу ни за что не пойдут. Надо их из церкви хитростью да уговором выманить». «Да как же хитростью, — говорит попадья, — когда не видят и не слышат они никого из живых — ни меня, ни попа?» — «А так, — отвечает Ашава. — просто. Возьми гриб-мухомор, да съешь его на закате: сразу на покойника похожей станешь и с мертвецами говорить научишься. Вот тут хитрость и понадобится». Сказала такое и дала Марфе мухомор сушеный, в лист завернутый. Вернулась баба домой и все мужу пересказала. Решили они мертвецов той же ночью из церкви вывести да подальше от деревни спровадить. Взял поп гриб-мухомор и пошел к ограде церковной, заката ждать. А Марфа спустилась на реку, нашла самую большую лодку и нагрузила ее вином, яствами всякими, да свечей положила охапку. Только петух зарю вечернюю прокукарекал, зашевелились мертвецы в церкви. Поп это как услышал, сразу мухомор съел и в земле измазался, чтобы на покойника еще больше похожим быть. Вошел он в церковь, и правда: мертвецы его признали, кланяются. Тот, который в облачении был, говорит: «Так это поп наш, Савелий! Здорово, батюшка, преставился никак?» Савелий отвечает: «Преставился, что же делать». «Так давай к нам, — говорит мертвец, — мы поминки по тебе сейчас устроим!» А поп ему в ответ: «Да какие поминки — вы же все вино церковное выпили да просфоры съели!» Мертвец по сторонам огляделся и говорит: «Твоя правда, Савелий, пусто у нас, нечем тебя угостить». Савелий тут и говорит: «А что в церкви сидеть — пошли на реку, авось найду я вам чего поесть и выпить». Покойники как это услышали, обрадовались и за попом из церкви гуртом вышли. Идут, веселятся, костями гремят. А поп их к реке привел, на лодку зазывает, говорит: «Садитесь, люди добрые, по реке покатаемся, на луну посмотрим». Мертвецы как увидели, что в лодке еды да питья полно, все в нее залезли, попа к себе зовут. А поп им кричит: «Сейчас, только подтолкну маленько!» Напрягся он изо всех сил да и вытолкнул лодку на самую стремнину. А по весне реку-то вспучило, вода быстро идет, водовороты крутит. Мертвецы глядь, а весел в лодке нету, управлять нечем. Так и унесло их по течению, только их поп и видел. Обрадовался Савелий, что от мертвецов избавился, и побежал в кабак, вина выпить. Да забыл, что мухомор в нем еще не выветрился и оттого он на мертвеца похож. Да и то сказать, у попа вся ряса в земле, лицо серое, а борода от страха за ночь поседела. И пахнет or него могилой. Как зашел он в кабак, мужики его спьяну не признали и решили, будто покойник к ним явился. Кричит им Савелий: «Я это, я, Савелий!», а они его не слышат. Чудится мужикам, что покойник из могилы выкопался и на них рычит звериным рыком, когтями косяк дверной царапает. Схватили они кто топор, кто ухват, и бросились на попа — хотят его изловить и зарыть еще раз, поглубже. Поп на улицу выскочил и в церковь побежал, за престолом спрятался, да куда ему от мужиков! Нашли они попа и давай его силком вытаскивать. Поп драться стал и лампаду разбил, а когда его к выходу тащили, перевернули подсвечник, лампадное масло и вспыхнуло. Мужики попа от испуга отпустили, бросились огонь гасить, да поздно было: иконостас как солома загорелся, а за ним и вся церковь. За ночь вся и сгорела дотла, а тушить никто и не пробовал — все свои избы водой поливали. Так и сгорела церковь Всехсвятская. Поп с тех пор не пил, да без церкви ему делать было нечего, вот и уехал он из деревни. Церковь сперва решили отстроить, а потом передумали — слух пошел, что стоит она на проклятом месте. Да и я думаю, что место то было дурное, а то как бы в ней иначе мертвецы поселились? А мертвецов тех до сих пор по весне рыбаки видят — и на нашей реке, и на Волге. Говорят, что плывут они ночью па лодке со свечами и место ищут, где бы пристать. Да нету них весел, течение перегрести. Так и плавают. Истукан Край наш, сами видите, пограничный. Па севере, за рекой, лес начинается черный и безмерный, а на юг — поле дикое. В давние времена здесь мордва жила, а потом русские поселились и землю распахали, стали хлеб сеять. Да не все: мужики из села Высоцкого, что в семи верстах от Торбеева, лес валили и сплавом промышляли. Село Высоцкое так называется, потому что на откосе стоит, на пашем берегу реки. Народ там будет побогаче, да и то — хоть лес дело и тяжелое, да неурожаев не бывает. Был у тех мужиков главный сплавщик — Трофим Сорокин. Крепкий был, хоть уже немолодой — лет двадцать пять уже плоты водил, до самой Астрахани плавал. Была у него жена и сынишка маленький, Николка, ему в тот год как раз десять лет исполнилось. Николка был мальчик шустрый, да добрый. Пойдет, бывало, с мальчишками на рыбалку на реку, к омутам под ивами. Закинут удочки и тянут — кто подлещика, кто леща, а кто и стерлядку. Поймал как-то Николка сомика, маленького еще, пожалел его и отпустил обратно в реку. Мальчишки над ним смеются, а Николка им в ответ: меня дьяк учил, всякое, мол, дыхание славит Господа, всех жалеть надо, особенно маленьких. В иной раз идет Николка по селу и видит: мальчишки соколу крыло камнем подбили и потешаются — собакам бросили. Кинулся Николка к собакам, отобрал сокола, в лес снес и на волю отпустил. За то любили его животные и слушались: ни корова не боднет, ни собака не укусит, а на лошади он без седла и уздечки так ездил, что даже цыгане проезжие удивлялись. И приключилась с ним такая история. Весной, как вода поднялась, погнал Трофим с мужиками плоты вниз по Волге. Николка с матерью дома остался, маленький еще. Плывет артель неделю, и никто на берег не сходит, спешит Трофим первым лес продать. Под конец говорят мужики Трофиму: отпусти нас по земле походить. ноги размять. Трофим и согласился. Причалили они к берегу и пошли в степь. А места то были дикие, за Самарой: ни куста, ни деревца, а только ковыль сухой да курганы. Вот у одного кургана мужики и остановились на ночь, костер развели и кашу варят, вина выпили по чарочке, а кто и по две. Стали уже спать вокруг костра укладываться, как один мужик и говорит: «Никак на кургане кто-то есть, на нас смотрит». Взяли мужики огонь и поднялись на макушку. Посветили, смотрят, а это не человек вовсе, а баба каменная, идолище татарское из земли торчит. Голова у идолища круглая, уши звериные, ноздри вывороченные, а рта вообще нет. И нижней половины тулова не видно — оно в землю ушло от времени. Разобрала тут мужиков злость, что они бабы каменной испугались, и решили ее на землю повалить, чтобы православных не смущала. Стали ее раскачивать да лопатами вокруг подкапывать. Час копали и глубокую яму вырыли. Вдруг слышит Трофим — лопата о дерево ударилась. Смотрит — под бабой сундук зарыт, а там, среди трухи, — утварь серебряная! Стали мужики ее делить: Трофим себе пряжку взял, с коником, и ковш узорчатый. Когда уходили, поднатужились и спихнули идолище поганое в яму. Долго ли коротко, продали мужики лес в Астрахани и домой вернулись. Мужики свое серебро, что под идолищем зарыто было, в дороге пропили, а Трофим домой привез, жену удивить. Да только проклятым то серебро было. И двух недель не прошло, как стали мужики хворать да чахнуть. Пошел по селу слух, что пустили на них порчу, да кто пустил и за что — неизвестно. Пришло лето. Как-то раз, под утро, спит Трофим и вдруг слышит — в избе есть кто-то, в сенях шарит. Разбудил он жену и говорит ей: «Вставай, Авдотья, только тихо: никак вор в сени залез». Взял он топор, Николку под лавку упрятал, жене ухват дал, и стали они ждать. Только дверь отворилась, увидел Трофим, что не вор это был вовсе, а баба татарская — идолище с кургана, да не каменная, а живая. Глаза белые таращит, носом без ноздрей воздух нюхает, и шипит что-то свое, а что, не разобрать: рот у нее нитками зашит. Как увидела ее Авдотья, закричала от страха и ухват выронила. Обернулась к ней баба каменная, схватила за горло, смотрит и шипит: «Скажи свое имя!» Испугалась жена и назвала свое имя. Баба каменная, как имя услышала, наклонилась к Авдотье и воздух из нее в себя всосала. Упала Авдотья как мертвая, а у идолища брюхо серое раздулось. Повернулось потом идолище и у Трофима имя его спросило. Трофим с перепугу и сказал свое имя. Взяла тогда его баба, притянула к себе и тоже воздух высосала. Еще больше брюхо у бабы набухло, а Трофим побелел весь и рядом с женой повалился. Лежит на полу и глазами пустыми на Николку смотрит. А Николка под лавкой лежит, не шелохнется. Стало тогда идолище по избе шарить, свое добро искать. Нашло оно пряжку с ковшиком и стало их в мешок складывать, да ковшик у него из рук выпал и под лавку закатился, где Николка прятался. Нагнулось идолище татарское за ковшиком и увидало Николку. Протянуло оно руки к мальчику и тоже имя его спрашивает. Да не успел Николка ответить, как в церкви колокол ударил к заутрене. Как услышало идолище колокол, затряслось, бельмами заворочало, схватило мешок с добром и вон из избы, от рассвета прятаться. С тех пор занемогли Трофим с Авдотьей. Целыми днями из избы не выходят, молчат и только в угол избы смотрят. Поп приходил, молитвы читал, да не помогли молитвы, только голос поп сорвал. Остался Николка один — и за родителями ухаживать, и за собой смотреть. Как-то раз пошел он на болото, клюква как раз поспела. Только от деревни отошел, подлетает к нему сокол, садится на плечо и говорит человеческим голосом: «Здравствуй, Николка. Помнишь, как ты меня от собак спас прошлым летом? За это я тебе помочь хочу. Знаю я про твое горе — филин видел, как приходило идолище по ночам в деревню, в избы заглядывало. А как-то утром спустилось оно к реке, в воду бултыхнулось и уплыло на юг, только его и видели. Разыщешь то идолище — авось и родителям поможешь». Расплакался тогда Николка: «Да где же я идолище-то разыщу? Река — она вон длинная, до самого Хвалынского моря течет». Отвечает сокол: «Стоит то идолище на лысом кургане за Самарой, сторожит дорогу старую, что раньше в соленую степь вела. Так птицы перелетные сказывали. Ты плыви по реке до Самары, а дальше или сам идолище разыщешь, или оно тебя найдет…» Делать нечего, решил Николка за Самару плыть. Дома поцеловал мать и отца, иконе святой помолился и к реке пошел. Там у него лодочка была привязана, на другой берег переплавляться. Отвязал Николка лодочку и поплыл куда глаза глядят. И всего-то было у него добра с собой, что котомочка с хлебом да багор отцовский, чтобы с идолищем биться, если придется. Долго ли коротко, вот и Самара миновала, а кургана все не видать, только степь плоская. Устал Николка плыть, да и лодочка его протекать стала. Как-то под вечер ветер на реке поднялся, с волнами, лодочка воды набрала и перевернулась. Все, думает Николка, конец мне пришел, тону. Стал он Святому Николаю молиться, вдруг чует — что-то его под живот подперло и к берегу тащит. Вылез Николка на берег, обернулся и видит — у берега в камышах большой сом плещется, рот усатый раскрывает, будто сказать что-то хочет. Наклонился к нему Николка послушать, хоть и боязно было, а сом ему тихо, шепотом, и говорит: «Ты, Николка, моего сыночка маленького отпустил, пожалел, а теперь тебя самого жалеть впору. Знаю я, кого ты ищешь, да не справиться тебе с идолищем. Чтобы его победить, надо его имя знать, а никто из людей его имени не слышал. Одно есть только средство — надо самому нечистью притвориться, тогда, может, идолище тебе свое имя и скажет». Научил сом Николку, как нечисть из себя изобразить — измазал тот себя речной тиной, чтобы запах человечий отбить, и всю одежду навыворот надел. Еще в камышах нашел он череп лошадиный и к голове приладил — стал точно упырь, только еще страшнее. На прощание дал ему сом кинжал булатный. Давно, говорит сом, обронил его в речной ил раненый воин. Хотел тот воин Волгу переплыть, да не переплыл — вот только кинжал от него и остался, остальное рыбы съели. Поклонился Николенька сому, завернул кинжал в тряпицу и пошел в степь. Вот и курган уже виднеется, а на нем баба каменная. Дождался Николка ночи и забрался на курган. Баба его как увидела, так зашипела, стала бельмами своими ворочать — кто это такой идет, живая душа али мертвяк? А Николка нарочно против ветра стал, согнулся в три погибели и лицо под черепом лошадиным спрятал. Подошел он к бабе поближе, поклонился и говорит: «Здравствуй, хозяюшка, извини что потревожил! Послали меня кикиморы лесные, что на восточных болотах живут, к великой владычице этих степей. Сказали — поклонись владычице подарком дорогим, передай ей наше почтение. Сказали мне кикиморы ее имя, да я пока шел, имя-то и забыл. А как я ее найду и подарок передам, коли я даже имени ее не знаю? Может, хозяюшка, ведаешь, как владычицу местную величают, кому мне подарок отдавать?» Рассмеялась баба своим ртом зашитым, боками каменными затрясла и хвастливо так говорит: «Ах ты, дурачина, не видишь разве, что я и есть владычица степная! А зовут меня Ильсуккан, тебе ведь так кикиморы говорили? Давай свой подарок сюда!» И руки к тряпице тянет. А Николенька ей и отвечает: «Не слышу я, хозяюшка, что ты говоришь, — повтори-ка!», а сам поближе подбирается. «Да ты не оглох ли? Ильсуккан меня зовут! Давай подарок быстрее!» — отвечает ему баба, а Николенька все ближе подходит и свое спрашивает: «Да не расслышу я, хозяюшка, какое имя-то у владычицы?» Закричало тут идолище: «Ильсуккан!» — да так рот разинуло, что нитки на нем полопались. Выхватил тогда Николка кинжал булатный, распрямился и ткнул кинжалом идолищу прямо в раскрытый рот: «Вот тебе твой подарок, Ильсуккан!» Заверещала тут баба, закрутилась на месте и треснула пополам, как камень горячий, в реку брошенный. Тут души христианские, которые она из люден высосала, из ее живота высвободились и по домам полетели. А идолище навек камнем стало обугленным, ее даже вороны перестали бояться. К Юрьеву дню вернулся Николка домой — а его уж и искать перестали, думали утоп. Отец с матерью тем временем выздоровели, да только как сына увидели, так обрадовались, что чуть снова речи не решились. Пришлось их вином отпаивать. Стали с тех пор они вместе жить-поживать, хорошо, как прежде, даже еще лучше. А плотовщики с тех пор каменных баб, что по степи стоят, перестали бояться. Помнят теперь все, что надо их имя знать, да только настоящее имя сейчас забыли, а называют попросту истуканами. Карета А вот еще одна сказка, про торбеевского кузнеца Степана. Только прежде чем сказку рассказывать, я вам присказку расскажу. Было это лет сто назад, а может и больше, когда Торбеева еще на этом месте не было. Гулял тогда по Волге Емельян Пугачев со своими ребятами, много городов разграбил, и ничего с ним генералы царские поделать не могли. Да и то — народец вокруг Емельяна подобрался бедовый, никого не боялись, зато и себя не жалели. Для них что под картечь идти, что под дождь — все было едино. Был у Пугачева мужик приближенный, Тимофеичем его звали, из каторжных. Сколько он душ христианских на своем веку загубил, одному только Богу известно, да у Пугача в войске таких было много. Емельян же его среди прочих отличал за честность. Поэтому, когда взял Пугач в Самаре полковую казну, беречь ее он поставил Тимофеича. В походе возили казну за войском, на карете с гербами, которую генерал в городе бросил, а Тимофеич самолично на луках сидел, в шубе медвежьей, и каретой правил. Ну, наконец вышел срок Пугачеву гулять. Ночью его свои же мужики связали и отдали генералам, да и сами на милость царскую сдались. А у Тимофеича, видно, на душе столько греха было, что он на царскую милость не полагался. Как услышал он шум да крики в Емельяновой избе, смекнул, что Пугачеву конец, запряг лошадей в карету и ускакал. Пугачева потом в Москву в клетке отвезли и страшной казнью казнили, на Лобном месте. Тимофеич же год по лесам прятался. Денег с ним было — тьма, да как их потратишь, когда тебя всякая собака знает? Так и сидел в землянке. А когда в лесу один долго сидишь, о душе начинаешь думать. Как узнал Тимофеич про казнь Пугачева от прохожих людей, раскаялся и решил идти в монастырь, грехи замаливать. Вышел он из лесу, вывел лошадей, запряг их в карету с казной и сказал: «Ищите, кони, человека безгрешного. Ему, может, и будет счастье от этих денег, а мне они ни к чему, только душу тягчат». Сказал и стеганул коней хлыстом. Кони в одну сторону поскакали, а Тимофеич пошел в другую, на север. Что с Тимофеичем сталось — не знаю, а карету с тех пор многие видели, да остановить не могли. Говорили, что проезжает она по дороге раз в год, в ночь после Яблочною Спаса, и бубенчики на лошадях звенят. Да только в руки она никому не давалась — видать, руки те не без греха были. Теперь я вам про наше время расскажу и про Степана, кузнеца торбеевского. Случилось это лет около десяти тому назад, когда про карсту с пугачевской казной все уже забывать стали. Как-то летом, после праздника, набрался Степан в кабаке государевом вина и так ослаб, что до избы не дошел, а заснул в лесочке у дороги. А как проснулся под утро от тумана, то карету и увидал. Да не саму карету, а так, видение одно: что-то темное мимо него пронеслось, кони заржали и бубенцы прозвенели. Один старик ему потом в деревне растолковал, что это за видение было и какой заговор на той карете лежит. Степан до того случая над сказками и суевериями только смеялся. А как карету сам увидел, сразу во все поверил. Стал он с тех пор думать, как той казной завладеть. Начал было в церкви грехи замаливать, свечки ставить, да смекнул, что времени у него мало, до следующего года не успеет. Решил тогда Степан, что надо найти человека безгрешного, к которому кони сами в руки пойдут, как заведано. Да где такого в нашей округе найдешь — не младенца же из дому красть! А кто постарше, все с грехами. Минул с тех пор почти год. Тут как раз подпаска прежнею за воровство выгнали и новою поставили, Алешеньку-сироту. Он хоть был и дурачок, зато честный и на чужое не зарился. У него и своего-то ничего не было, подаянием одним питался. Вот староста торбеевский и решил его к делу пристроить, чтобы зря хлеб не ел — поручил скот крестьянский стеречь. Стал Степан присматриваться к подпаску. Думает, а ну как дурачку кони в руки дадутся — ведь недаром говорят, что юродивые — люди Божьи? Как подошел Яблочный Спас, накормил Степан Алешеньку в трактире, водочки чарочку поднес и подговорил его ночь не спать, а на дорогу с ним выйти. Пообещал ему за то Степан дудочку-жалейку, чтобы веселее было скот пасти. Алешенька и согласился с радостью. После полуночи, как туман лег, вышли они на дорогу и встали у оврага с елками, где в прошлый год Степан коней видел. Ждут час, другой, вдруг слышат — раздается из-за оврага стук копыт и звон бубенцов. Глядь, выбегает на них из тумана четверка вороных лошадей, в карету запряженных. Гривы на тех лошадях седые, бубенцы на упряжи серебряные, глаза под луной блестят, а из пасти пена белая лезет. Несутся эти кони, дороги не разбирая, прямо на Степана. Степан только и успел в черную траву придорожную соскочить, а кони уже мимо промчались. Да как поравнялась повозка с Алешенькой, встали кони как вкопанные — стоят, дышат тяжело и смотрят искоса на дурачка — не тот ли это человек, к кому их Тимофеич посылал? Степан меж тем в себя пришел, подбежал к повозке и видит; карета работы старинной, дорогой, с гербами на дверях, и чем-то тяжелым гружена. Открыл он дверцу — а там сундук кованый стоит, доверху золотыми монетами наполнен. Вот она, казна пугачевская! Вскочил Степан на козлы, Алешеньку рядом с собой усадил, взял вожжи и поскакал прочь от деревни. «Прощай, — думает, — кузня, прощай, жена и детки! Заживу теперь как барин, и Алешку не забуду — он у меня главным лакеем будет!» А Алешенька и тому рад, что на конях катается — едет, смеется и все просит у Степана вожжи подержать. Долго ли коротко, ехали они всю ночь, а под утро приехали к Саранску. Степан карету в лесочке за заставой спрятал, а сам пошел в город и золотишка пугачевского с собой прихватил в карманах. Пришел он в лавку к купцу Артемьеву, что напротив гимназии, скинул свой тулуп наземь и говорит приказчику: «Неси сукна самого дорогого и портного зови — камзол мне шить будем!» И вывалил перед приказчиком груду золотых. Посмотрел приказчик на деньги — а там все монеты чеканки старой, а некоторые и вовсе нерусские. Степан бороду свою от нетерпения теребит и приказчика поторапливает: «Что возишься — беги за портным скорей, у меня времени нет!» Приказчик поклонился, сию минуту-с- сказал, и — бегом из лавки. Стоит Степан, озирается, и страшно как-то ему вдруг стало. Выглянул он в окно — и видит, что стоит приказчик на улице и о чем-то с городовым разговаривает, в дверь лавки пальцем тычет, а к портному не пошел. Смекнул Степан, что дело плохо, схватил тулуп и деньги, через заднюю дверь в переулок выбрался и припустил из города. Кое-как они с Алешенькой в лесу день отсиделись и ночь провели, а на следующее утро погнал Степан коней на север, к Нижнему. Там, думает, город большой, спрятаться можно, и на деньги мои никто смотреть не будет — только плати. Сколько они до Нижнего ехали — не знаю, но вышло очень долго. Степан все ночью ехал, а днем прятался. Как приехали, пошел Степан не в лавку, а прямиком на ярмарку. Нашел там мужичка, из фабричных, у которого и одежда, и еда была, и много еще чего. Мужичок тот на Степановы деньги даже и не посмотрел — взял молча и только головой кивнул, и даже сдачи дал серебром и ассигнациями. Оделся Степан барином — во фрак, шляпу, на ноги сапоги мягкой ягнячьей кожи надел, и часы серебряные на цепочке в карман засунул. Походил еще по ярмарке и купил Алешеньке дудочку в подарок, да не простую деревенскую жалейку, а настоящую, немецкой работы. Да ночевать в городе не остался — вернулся к карете, что за городом была спрятана. День прошел, другой. Алешенька все в лесочке живет, стережет карету и лошадей, а Степан по Нижнему гуляет, в трактиры заходит и, чуть что, время по своим серебряным часам сверяет. По правде сказать, он по часам время-то узнавать не умел, а часы доставал так, для важности. А часы были непростые — с музыкой. Раз на набережной достал Степан часы, крышечку открыл и музыку слушает. Вдруг барин прохожий его за локоть берет и говорит: «А откуда у вас, милостивый государь, эти часы, не объясните? У меня неделю тому назад точно такие в трактире пропали». Степан было дернулся бежать, а барин его крепко за локоть держит и на помощь зовет. Подбежал городовой и повел Степана в участок. Тут бы и пропасть Степану, да смог он из фрака выпутаться, который ему фабричный продал — видать, не по размеру ему фрак был, велик. Бросился Степан через забор, в огороды — только его и видели! А городовому фрак пустой достался. Как ночь подошла, решил Степан из Нижнего ехать, в другом месте искать счастья. Да где ни остановится — везде страшно: то городовые мерещатся, то грабители. Неделя так прошла, другая — совсем Степан озверел. По ночам ездит, днем карсту стережет, и спать совсем перестал. Только после вина заснуть мог, и то ненадолго. Приехали они как-то в большое село на реке. Степан, как водится, карету за селом оставил, а сам пошел в кабак — себе вина купить, а Алешеньке хлеба и квасу. Заходят, а кабак темный, окна тусклые, и никого внутри — только целовальник да трое плотовщиков. Выпил Степан вина и сел у окна отдохнуть. Слышит, что-то между собой плотовщики толкуют и на Степана поглядывают. У одного плотовщика нож из-за голенища торчит, у другого топор за пояс заткнут. А у третьего, старшого, вид такой лихой, что ему ни топора, ни ножа не нужно, его и так любой испугается. Не стал Степан в этом кабаке рассиживаться и поскорее из села уехал. На следующий вечер зашли они в другой кабак, ниже по реке. Степан в этот раз много вина выпил и с усталости заснул. А как проснулся, смотрит — в кабаке сидят вчерашние плотовщики, а с ними Алешенька. Они дурачка расспрашивают, кваса ему подливают, а он им что-то рассказывает и на Степана поглядывает. Испугался Степан, что разболтал им Алешенька и про карету, и про золото. Взяла тут кузнеца злость: не бывает, думает, безгрешных людей. Вот этот, хоть и дурачок, а на богатство позарился, сейчас с плотовщиками мое золото делит. Решил Степан, что отступать ему некуда, схватил скамейку и как стукнет ей старшого плотовщика по голове! Двое других вскочили было Степана утихомирить, да Степан их оттолкнул и наружу из кабака выбежал. А как выбежал — бросился бегом в овраг, где кони стояли, запряг их в карету и поскакал прочь от деревни. Скачет, и чудится ему сзади стук копыт, крики и лошадиное ржание. Все. думает, пропала моя головушка — выручайте, кони чудесные! И еще пуще их хлыстом хлещет и вожжами охаживает. Лошади еще резвее припустили, а Степан все свое орет: «Давай, родимые!» — хохочет и кулаком кому-то в темноту грозится. Туг дорога к реке повернула, и луна из-за тучи вышла. Смотрит Степан — несут его лошади на мост, а мост тот посреди реки заканчивается — видать, достроить не успели. Стал Степан вожжи на себя тянуть, в сторону править, а все без толку. Закусили его кони удила и понесли, не разбирая дороги. Карета за ними по кочкам прыгает, а впереди вода черная под луной блестит, приближается. Как въехала карета на мост, понял Степан, что жизнь ему дороже золота. Бросил вожжи и спрыгнул с кареты в реку. С головой в воду холодную ушел, а как вынырнул, сразу обернулся посмотреть, что с каретой сталось. И видит он — не упала карета в воду, а как мост закончился, полетела по воздуху. Кони воздух пустой копытами бьют, гривы седые под луной вьются, и бубенцы серебряные звенят. Не успел Степан до своего берега доплыть, как скрылась волшебная карста на другом берегу, меж ветел, и больше он ее не видел, только вдалеке бубенцы еще долго позвякивали да ржание раздавалось. Кое-как доплыл кузнец до берега, вылез на песочек и расплакался. Да слезами горю не поможешь. Ни кареты не воротить, ни казны — только сапоги остались и шляпа, да и то все мокрое. Сидит Степан на берегу, обсыхает — вдруг видит, со стороны деревни вроде кто-то идет с огнем. Вышел он на дорогу — глядь, а это плотовщики, а с ними Алешенька. Оглянулся Степан, а позади река широкая да быстрая, на другой берег не переплыть. Да и прятаться уже поздно — заметили его плотовщики и к нему бегут, а впереди них Алешенька. Решил Степан — будь что будет, и сам им навстречу пошел. Алешенька первый с кузнецом поравнялся и кричит плотовщикам: «Смотрите, дядюшки, Степан Григорьевич нашелся!» Степан от удивления чуть не присел: «Какие они тебе дядюшки?» А один из плотовщиков вперед выступает да и говорит: «Обычно какие — родные. Я, Трофим, да Влас, да Микола, все Ивановичи. Вы Власу Ивановичу давеча глаз в трактире подбили, вот он и хочет разузнать, с чего вы на него так осерчали?» Пригляделся к ним тогда Степан и понял, что не разбойники это были, а обычные плотовщики соседские, из Высоцкого, родня Алешеньке. Поклонился он старшему из братьев и говорит: «Прости меня, Влас Иванович, я спросонья не разобрал, кто ты есть, вот скамейкой-то и стукнул». Влас за щеку распухшую держится и отвечает: «Ладно, Степан, на первый раз прощаю. Мне Алешенька рассказывал, что ты вроде человек хороший, его на конях катаешь и квасом поишь. Спасибо тебе, что о сироте так заботишься. А где твои кони?» «Ох, — махнул рукой Степан, — сгинули! Упустил я коней, да и сам чуть жизни не лишился!» «Это хорошо, что цел, — отвечает Влас. — А что, коней искать будешь?» «Бог с ними, с конями, не принесли они мне счастья. Из нас двоих Алешеньке только и повезло, он хоть дудочкой разжился. А у меня теперь снова ничего своего нет, даже тулупа». «Нe беда, — отвечает Влас, — у нас на плоту рогожа есть теплая. Поплыли с нами, мы как раз в субботу мимо Высоцкого проплывать будем, а там и до Торбеева недалеко». Так и порешили. Сели они все на плот и поплыли тихо вниз по реке. А как солнышко изошло, Алешенька дудочку свою достал и стал такие веселые песенки играть, что у Степана сразу на сердце полегчало. Да и плотовщики оказались мужики веселые и хлебосольные. Погрели они ухи вчерашней, яблоками молодыми угостили, а Степан им про карету волшебную рассказал и про то, как кони по воздуху скакали. Плотовщики только удивлялись и головами качали — не верили. А как доплыли до Высоцкого, сошел Степан на берег, а Алешенька с дядьями остался — решил его Влас Иваныч к себе в артель взять, уж больно он на дудочке весело играет! Попрощался Степан с плотовщиками и с Алешенькой и пошел пешком до Торбеева. С тех нор он по-старому зажил и к жене вернулся. Только теперь, когда коней у людей проезжих подковывает, все с расспросами пристает — не видал ли кто, мол, четверку вороных, с седыми гривами, в старинную карету запряженных? Да пропала с тех пор карета, никто ее не видел. Видать, нет в пашем краю безгрешных людей. Пчелиная царица Жил в Высоцком молодой парень, Кузьма, из плотовщиков. Ему в ту пору как раз семнадцать лет минуло. Как-то перед Троицей поехали они с отцом на базар, сеть новую купить и для хозяйства кое-чего. Ходит Кузьма по базару и видит — стоит перед прилавком девица молодая и платок себе примеряет. Приглянулась ему девица, да она бы и любому приглянулась. Первая красавица была на деревне, а тут еще на праздник приоделась да нарумянилась — глаз не отвести! Разузнал Кузьма, как ее звать (а звали ее Ольгой), где живет, и повадился в ее деревню ходить, под окнами Ольгиными прогуливаться. Чуть минута свободная выпадет — бежит к Ольге, да не просто так, а с гостинцем. То пряник ей принесет, то зеркальце. Только Ольге Кузьма сперва не нравился — росту он был небольшого, нрава тихого и одет бедно. Потому она подарки не брала и с Кузьмой почти не разговаривала или смеялась над ним. А Кузьма не отставал, все искал, как бы Ольге понравиться. Раз в канун Иванова дня пошел он на луг и цветов полевых набрал целую охапку. Пришел к Ольгиному дому и зовет через плетень: «Выходи, Олюшка, на двор, погляди, какие я тебе цветы принес!» А Ольга из окна отвечает: «Вот еще придумал! На дворе жарко, не пойду! А цветы ты нашей коровке снеси — ей всякая трава сгодится, может, и цветы твои подойдут. Или пчелам отдай, они мед цветочный любят, а меня этим на двор не выманишь». И смеется. А потом язык показала и ставенки захлопнула. Огорчился Кузьма, да насильно мил не будешь — пошел домой. Идет по дороге мимо леса, цветы в руке держит, а над цветами пчелы вьются и жужжат. А время то было жаркое, около полудня; утомился Кузьма и присел отдохнуть в тенек под старой липой. Глядь — а на липе дупло, и в том дупле пчелы дикие живут. Вот, думает Кузьма, кто моим подарком брезговать не станет. Взял цветы, положил под дуплом и говорит: «Летите сюда, пчелы лесные, берите мед душистый да несите его своей царице. Не любит меня гордая девица, так, может, полюбит лесная царица!» Сказал — и сам удивился, так складно у него получилось. То ли слышал где Кузьма эту присказку, то ли сама она ему на ум пришла — неизвестно, а только сказал он точь-в-точь вот так. А как сказал, видит — тень от липы в сторону быстро-быстро по траве поползла и листочки на липе затрепетали, будто от ветра. Глянул Кузьма на небо и обомлел — только что вроде полдень был и жара стояла, а уже солнце садится, и вечер настает, и холодом с реки повеяло! «Эх, — думает Кузьма, — заснул я, видать, под липой с усталости, и не заметил, как день прошел». Оглянулся но сторонам, почесал в затылке и пошел в деревню. На следующее утро взял отец Кузьму с собой в Торбеево, к куму. Целый день они там работали, помогали для новой избы подпол копать. Так день прошел, а за ним и другой. На третий день вернулись Кузьма с отцом в Высоцкое затемно и на сеновал спать легли, чтобы мать с сестрами не будить да дедушку с бабушкой не тревожить. Утром отец по делам в город поехал, а Кузьма дома остался, телегу чинить. Сидит он в амбаре, колесо на ось прилаживает, вдруг слышит — шумит что-то сзади. Обернулся — а у амбара вся стена пчелами усижена, да так их много, что бревна как живые шевелятся! Думал Кузьма потихоньку из амбара выскочить, да поздно — пчелы с места снялись и к двери подлетели, выход закрыли и гудят, недобро так. Взял тогда Кузьма пук соломы и стал пчел отгонять, проход себе освобождать. Вдруг слышит — из самой середины роя раздается девичий голос: «Ах, Кузьма, так ты суженую свою встречаешь? Неужели не узнал лесную царицу?» Кузьма солому выронил и чуть язык не проглотил от удивления. Тут рой расступился, и вышла из него молодая девица. Волосы у той девицы были рыжие, как огонь, и неубранные, а глаза зеленые. Платье па той девице из цветочных лепестков было сделано, и корона на голове надета кружевная, из разноцветного воска. Улыбнулась девица Кузьме и говорит ему: «Угодил ты мне, Кузьма, своим подарком! Я тебя за это отблагодарю — пойду за тебя замуж! Будем мы в лесу вместе жить и всеми пчелами лесными править!» «Да как же, — отвечает Кузьма, — я буду с тобой жить, коль ты пчелиная царица, а я — человек?» «Эх, — отвечает девица, — этому горю помочь скоро. Я тебя сразу после свадьбы ужалю, так ты сразу в пчелу превратишься. Ты ведь этого хотел?» «Нe надо меня жалить, — отвечает Кузьма, — я лучше человеком останусь, а ты себе мужа среди трутней ищи!» Тут пчелиная царица рассердилась: «Да ты что, мужик, шутить со мной вздумал? Сам мне слова волшебные сказал и подарок на свадьбу сделал, а теперь на понятный? Смотри, я и осерчать могу! Даю тебе сроку три дня, с родными проститься, а потом — будь любезен, приходи к липе, свадьбу будем играть». Сказала это пчелиная царица, оземь ударилась и обратилась снова в пчелу. Рой ее окружил, и полетели пчелы восвояси, в лесную чащобу. Огорчился Кузьма. Сидит думает, как бы ему от свадьбы пчелиной отговориться. Всю ночь думал, а на следующее утро надел рубаху красного сукна, умылся, волосы расчесал и пошел к Ольге. На его счастье, девица в тот день дома сидела, матери помогала. Бросился Кузьма Ольге в ноги и говорит: «Не дай мне, Олюшка, пропасть, выходи за меня скорей замуж. А то меня пчелиная царица женихом сделала, и, коли не выйдешь за меня, я сам через три дня пчелой сделаюсь и в лесу буду жить». Ольга как это услышала, чуть от смеха не лопнула. Говорит: «Ты ведь, Кузьма, из плотовщиков? Так тебе, видать, на сплаве ум бревном-то и отдавило. А то ты бы таких небылиц никому рассказывал и глупость свою от людей прятал». «Не веришь? — спрашивает Кузьма. — Так пошли со мной к липе, я тебе пчелиную царицу покажу!» «Пошли, — говорит Ольга. — мне сегодня дома сидеть неохота, пойду прогуляюсь. Только ты иди от меня поодаль, будто я тебя не знаю, а то люди засмеют». Как дошли Кузьма с Ольгой до леса, Кузьма девицу за кустом спрятал, а сам к дуплу подошел и кричит: «Эй, пчелы, зовите вашу царицу, скажите — жених ее кличет!» Только прокричал, а из дупла три пчелы вылетели и в чащу полетели. Подождал Кузьма немного, глядь — обратно уже целый рой летит, а во главе его царица. Как подлетели пчелы к Кузьме, ударилась царица пчелиная оземь и стала девицей. «Чего, — говорит, — тебе, Кузьма, надобно? Никак соскучился?» «Да вот, — говорит Кузьма, — соскучился. Посмотреть на тебя захотелось, какая ты умница да красавица». Царица смеется, довольная: «Вот ты какой, женишок, стал — ласковый да податливый!» Тут одна из пчел к царице подлетела и стала ей что-то на ухо жужжать. Как услышала царица, что ей пчела донесла, глаза у нее зеленым огнем загорелись, а волосы дыбом встали и в колечки завились. Подскочила пчелиная царица на аршин в воздух и как закричит: «Ах ты, обманщик! Меня, царицу, ласковыми словами называешь, а сам деревенскую девку в кустах прячешь? Летите, пчелы, зажальте ту мужичку до смерти, чтобы знала, как за мной подглядывать!» Тут весь рой в стрелу вытянулся и к кустам полетел. Ольга, как это увидела, пчел ждать не стала, а бросилась бежать в сторону села. Ну, и Кузьма за ними побежал. Так и бегут они — впереди Ольга, за ней пчелы, а позади Кузьма. Ольга хоть и шустрая была, да от пчел далеко не убежишь. Догнал ее рой, и пчелы ее жалить стали. Тут бы и пришел ей конец, да на Ольгино счастье у дороги был пруд выкопан, туда она и прыгнула. Раньше в том пруду барин карасей разводил, а потом пруд тиной зарос и одни лягушки в нем жить остались. Сидит Ольга в пруду но самые уши, голову платком накрыла и на помощь зовет, а над платком пчелы злые кружатся и ужалить норовят. Тут как раз Кузьма к пруду подбежал, а за ним и пчелиная царица поспела. Взмолился Кузьма: «Владычица лесная, не губи ты девку деревенскую, прикажи своим пчелам от нес отступиться. Это ведь я сам ей велел в кустах ждать, тебя показать обещался. Отпусти Ольгу, не по своей воле она за тобой подглядывала, а по моей глупости. А я за это что хочешь для тебя сделаю!» Усмехнулась царица: «Хорошо, Кузьма, я Ольгу отпущу. Только вот мое условие: мы срока ждать не будем, а свадьбу нынче сыграем, в полдень». Погрустнел Кузьма, да делать нечего, согласился — не пропадать же Ольге. «Только, — говорит, — государыня моя, давай поженимся по нашему, по людскому обычаю. А то у нас так заведено — надо в церкви повенчаться, иначе свадьбе не быть». «Да коли это недолго, можно и по вашему обычаю повенчаться, — отвечает царица. — Я согласна». Взяла царица Кузьму за руку и повела в село, и пчелы за ними полетели. Как подошли они к церкви, Кузьма попа из избы вызвал и говорит: «Вот, батюшка, моя невеста, повенчать нас надобно, да побыстрее». Поп заупрямился — не буду, говорит, венчать, странно мне все это. «Тебя, Кузьма, я знаю, а вот невесту твою вижу в первый раз. Кто она, и откуда, и в чем такая спешка?» Кузьма ему подмигивает и говорит: «Невесту мою звать Полина. Она пасечника Савелия дочь, из-за реки, вот ты ее и не знаешь. А спешка — так это, батюшка, от большой любви. Ты нас с Полиной Савельевной поскорее обвенчай, как полагается, и ни о чем не спрашивай. А то у меня невеста, видишь, сердится, неровен час, покусает всех. А коли сделаешь, как я тебя прошу, я тебя после хорошо отблагодарю». Взял Кузьма царицу под руку и ввел в церковь. Поп дьякона и служек позвал, облачение надел и к молодым вышел. Тут Кузьма говорит: «Какой, однако, у тебя, батюшка, сквозняк в церкви. Закрой, что ли, двери да окна». И попу тихонько подмигивает. Смекнул поп, что дело нечисто, да ничего говорить не стал, а сделал все, как Кузьма велел. А Кузьма дальше распоряжается, кричит попу и служкам: «Эх, начинайте службу, да ладана не жалейте — вот увидите, моей невесте понравится!» Пои так и сделал. Взял в каждую руку по кадилу, ладана пригоршню насыпал и угольки положил. А как повалил из кадила дым, стал поп по церкви ходить и молодых окуривать. Стоит пчелиная царица, от дыма кашляет, чихает, места себе не находит. А Кузьма ей: «Что ж ты, государыня, смирно не стоишь? Обещалась по человеческому обряду венчаться, теперь терпи!» А поп все ходит кругами, кадилом машет, а дым из него так и валит! Не вынесла дыма пчелиная царица, подскочила в воздух, обратилась в пчелу — и вон из церкви! Да не зря Кузьма приказывал попу двери да окна закрыть. Налетела пчела на стекло, стукнулась и на пол упала. Взял тут Кузьма коробочку, где свечки хранились, свечи вынул, а пчелу внутрь положил и сверху Псалтирем прикрыл. Жужжит внутри коробочки пчелиная царица, наружу просится. Только голосок у нее теперь тоненький и слабый стал: «Вынеси меня, Кузьма, из церкви поскорее, мне дым невмоготу! Я тебе ничего дурного не сделаю, одарю по-царски, только отпусти на волю!» «Что ж, — говорит Кузьма, — копи не можешь нашей службы отстоять, так не быть тебе моей женой, так и знай. А подарков мне от тебя не нужно. Лети себе в лес и живи там мирно, а добрых людей не трогай, и пчелам своим запрети». Сказал так Кузьма, вынес коробочку на улицу и отпустил пчелу. Она ждать долго не стала, а тут же в лес полетела, и рой за ней. С тех пор пчелиную царицу никто не видел. А подарок она Кузьме все-таки сделала. Вернулся Кузьма домой, дверь открыл — глядь, а на столе бочонок стоит с медом. И не простой то бочонок был, а волшебный — в нем мед никогда не заканчивался. Ох и пригодился же этот мед на свадьбе! Ольга-то, как в пруду с лягушками посидела, решила не упрямиться, а за Кузьму замуж идти. Так они через месяц свадьбу и сыграли. Я на той свадьбе был, и столько блинов с медом съел, что бородой к лавке приклеился. Пришлось бороду мне отрезать, она у меня с тех пор короткая, видите?