Я побывал на Родине Зотов Георгий Георгий Второе издание. Воспоминания непосредственного свидетеля и участника описываемых событий. Г. Зотов родился в 1926 году в семье русских эмигрантов в Венгрии. В 1929 году семья переехала во Францию. Далее судьба автора сложилась как складывались непростые судьбы эмигрантов в период предвоенный, второй мировой войны и после неё. Будучи воспитанным в непримиримом антикоммунистическом духе. Г. Зотов воевал на стороне немцев против коммунистической России, к концу войны оказался 8 Германии, скрывался там под вымышленной фамилией после разгрома немцев, женился на девушке из СССР, вывезенной немцами на работу в Германии и, в конце концов, оказался репатриированным в Россию, которой он не знал и в любви к которой воспитывался всю жизнь. В предлагаемой книге автор искренне и непредвзято рассказывает о своих злоключениях в СССР, которые кончились его спасением, но потерей жены и ребёнка. Книга была задумана им как предостережение тем, кто поддавшись на уговоры коммунистических репатриаторов, вознамерится вернуться в Россию. «…за временным, преходящим Георгий Зотов сумел разгадать исконное и непроходящее, составляющее глубинную сущность двух непримиримых противников народа и режима»      (Из послесловия издателя). Ценные материалы по истории русской эмиграции. Эмиграция и Россия. Для славистов, историков России, библиографов. Зотов Георгий Я побывал на Родине От автора То, о чем пойдет речь в этой книжечке, происходило довольно давно. Вероятно, и даже наверное, в Советском Союзе многое изменилось. Но я думаю и твердо уверен, что основное не только не изменилось, но и совершенно не могло измениться. Это-то, не могущее измениться, то есть самая сущность советской коммунистической системы господствования над народом и есть причина, побуждающая нас, эмигрантов, оставаться в свободном мире. За повседневными делами забывается многое из того, что пережил, но когда я читаю газету «За возвращение на Родину», то на меня веет тем самым нестерпимым духом, который я ощущал во время своего пребывания в советской обстановке. Это дух несвободы, дух неволи. Там живут сотни миллионов человек — таких же, как и мы с вами. Значит, жить там можно, а некоторым даже и хорошо. Но, во-первых, кто подышал воздухом свободы, тому затхлая несвобода стократ тяжелей, а во-вторых, как ни хочется к родным людям и родной природе, но в сердце звучит наказ родины: оставаться на чужбине ради приближения свободы родного края. Может быть, кое-кто из русских людей здесь за границей, порой задумываются: «Не совершил ли я ошибку, оставшись тут? Не следовало бы мне уже давно возвратиться домой?». Я уехал на родину в 1945 году. Пробыв некоторое время там, я вернулся на Запад, и свидетельствую: «Те, кто живет в свободных странах, не ошибаются, оставаясь тут. Ошибкой было бы ехать на родину». Я решился описать свою поездку для того, чтобы предупредить от совершения ложного шага тех, которые горюют и тоскуют по родным людям и местам. Сам я до своей поездки всю жизнь провел за границей. Родина была знакома мне только по рассказам моих родителей. Но я воспитан по русски и считаю Россию сваей настоящей родиной. Однако, я имел большое преимущество по сравнению с другими: я — французский гражданин. Это спасло меня во время моего пребывания в России, поставило меня в особые, более благоприятные условия и дало возможность уйти из под власти коммунистов. Я думаю, что прочесть мой простой рассказ будет полезно многим, хотя я описываю простые повседневные вещи. Париж, август 1945 Советская репатриационная миссия занимала большой белый дом в одном из лучших кварталов Парижа. Когда мы с женой пришли туда, у входа нас приветливо встретил молодой человек в штатском. Он спросил, по какому мы делу. Моя жена ответила, что хочет поехать на родину в Советский Союз, но не одна, а с мужем. А муж (она указала на меня) — француз… Так вот, как бы это устроить, чтобы поехать вместе? Молодой человек указал, к кому мы должны обратиться. Мы поднялись на верхний этаж. Во всех комнатах двери были отворены настежь. В коридоре, у дверей той комнаты, куда нам нужно было обратиться, стояла женщина в военной форме, с погонами лейтенанта. Женщине было лет тридцать пять. Ее черные волосы были заплетены в косы и уложены венком вокруг головы. Она на меня произвела хорошее, симпатичное впечатление. Форма ей шла. Оказалось, что молодой человек у входа направил нас именно к этой женщине. Приняла она нас очень мило и любезно. — Так, значит, вы хотите вернуться на родину вместе с мужем… А по русски он говорит хоть немножко? На этот вопрос ответил я сам. Женщина-лейтенант очень удивилась. — Да вы совсем хорошо по русски говорите! Где научились? У вас — что, кто-нибудь из родственников русский? — Нет, — ответил я, — но я сызмальства воспитывался в русской семье. Об этой русской семье лейтенант больше не спрашивала. Это было не ее дело. Такими вопросами занимались другие — уже не во Франции, а в России. Работникам миссии не полагается выказывать себя особо любопытными — это производило бы плохое впечатление. Работа миссии: привлекать людей к себе, убеждать возвращаться на родину и давать нужные справки. — Ну, что ж, — улыбаясь заметила лейтенант, — меня очень радует встретить француза, говорящего по русски. У меня, знаете, побывали уже многие наши девушки с французами, желающими также поехать в СССР, но ни один из них по русски ни слова… Стало быть, решили отправиться с женой… Дело хорошее, товарищ. Семья — это… одним словом, семья. — Да, конечно, — ответил я. — Разлучаться неохота. Здесь меня никто и ничто не задерживает. У моей жены есть в России родственники, и мы хотели бы к ним поехать. — Чудненько. Только вам надо зарегистрироваться в нашем консульстве, в отделе записи актов гражданского состояния и подать нужные справки для получения въездной визы в Советский Союз. — Хорошо. — При желании, вы можете пока-что переехать в наш пересыльный лагерь Борегард. Там вы будете до отъезда жить совершенно бесплатно. О вас будут заботиться. Конечно, это ваше дело. Я только хочу сказать, что таким образом вы избежите лишних расходов. — Я хотел бы знать, буду ли я в лагере свободным человеком? — Ну, разумеется! Вы сможете выходить и входить когда только вздумаете. Я задумался над этим предложением и посмотрел вопросительно на жену, та одобрительно кивнула. — Ну, хорошо, спасибо. Мы согласны перейти в лагерь. — Вот и отлично. Я уверена, что вы не пожалеете о своем решении. Сейчас я вам выпишу направление в лагерь и в консульство. Вручив нам документы, она встала нас проводить до двери и сказала: — Мне очень приятно, что вы хотите к нам поехать. Я надеюсь, что наша страна вам понравится и что вы там хорошо устроитесь. Желаю вам всего наилучшего и счастливого пути! Мы попрощались с этой женщиной и поехали в советское консульство. Оно помещалось в красивом массивном здании, в каких обычно помещаются дипломатические учреждения. Уже в приемной я заметил, что лейтенантша была права: действительно, я был далеко не единственным из французов, желающих отправиться в Советский Союз. Их в приемной было множество. Со своими русскими женами, находившимися тут же, они разговаривали по немецки. Это потому, что все они во время войны были в Германии на работах. Там и познакомились со своими теперешними женами-«остовками». За канцелярским столом сидел человек и глядел на нас. Мы подошли к нему и подали документы, полученные в миссии. Человек покопался в ящике и выдал мне целую пачку анкетных бланков, которые велел заполнить тут же, не покидая комнаты. Каждую анкету надо было заполнять в пяти экземплярах. Ко всей этой бумажной груде мы были обязаны приложить по три экземпляра своей автобиографии и четырнадцать фотокарточек. Фотографироваться можно было тут же, в консульстве. Как только со всей этой писаниной было покончено — а это потребовало немало времени — нас направили в ЗАГС. Там большой возни не было, наш брак оформили молниеносно. Из ЗАГСа вышли мы уже законными советскими супругами. После всего этого мы вернулись на свою старую квартиру, упаковали вещи и на следующий день переехали в лагерь Борегард. Я знакомлюсь с политмуштровкои Борегард это один из парижских пригородов. При немецкой оккупации здесь был построен лагерь для «гитлеровской молодежи». После войны французские власти передали лагерь советской репатриационной миссии, сделавшей там сборный пункт для возвращенцев. Лагерь сам по себе отличный: добротные бараки с хорошо устроенными комнатами двух стандартных размеров — на четверых и на шестерых обитателей. Все улицы и дорожки асфальтированы, всюду, где можно, насажена всякая зелень. Когда мы прибыли в этот лагерь, в нем было хорошо, уютно. Громкоговорители целый день передавали веселую музыку. В обширном лагере могло, думается мне, поместиться народу тысячи четыре. Мы заметили большое здание; его называли клубом. Внутри его был большой зал с эстрадой и киноэкраном. У лагерных ворот нас встретил караульный. Он проверил наши документы и, указав на один из бараков, объяснил, что там находится управление лагерем, где мы обязаны зарегистрироваться. Там нам отведут и жилье. — Вы сегодня удачно попали, — с усмешкой добавил он. — Нынче будет выплата. В управлении нас принял сам комендант, советский полковник. Выглядел он довольно располагающе. Он усадил нас и объяснил нам псе лагерные правила и порядки. Мы узнали, что каждый возвращенец получал каждую декаду по 800 франков, по десять пачек сигарет и по три пачки табаку. Богатство! Полковник включил нас в лагерные списки и сказал, в каком бараке мы будем жить. В комнате, куда мы пришли по указанию коменданта, уже находилась одна молодая пара: офицер-моряк со своей женой, француженкой. Он поспешил рассказать нам свою историю. В Севастополе он попал в плен к немцам, потом вступил в РОЛ, откуда перешел к французским партизанам. Рассказывая это, он заметно нервничал. Было видно, что он старается сам себя успокоить относительно своего будущего. Часто повторял: — Мне дома простят. Ведь я все-таки боролся против немцев. Что ж из того, что вместе с французами?.. Я тогда никак не мог понять, о каком прощении он толкует. Все казалось простым и ясным: человек воевал, защищая родину, попал в плен, ухитрился присоединиться к союзникам — и снова боролся против Гитлера. Что же тут «прощать»? Тем более, теперь, когда родина с такой радостью и нетерпением ожидает возврата всех своих детей… Спустя некоторое время я узнал, откуда брались средства на содержание лагерников. Все это — деньги, продукты, одежду, обувь — давала Франция. У нее был заключен с Советским Союзом договор, по которому обе стороны обязывались обеспечивать возвращенцев всем нужным. Советские возвращенцы получали от Франции много — это я могу подтвердить на основании собственного опыта. Получали ли от советских властей французы, возвращающиеся домой, столько же, — об этом мне ничего не известно. Кормили в лагере превосходно. Каждый мог есть, сколько хотел. Легко понять, что это значило для людей, которые перед тем голодали по несколько лет. В лагере Борегард я первый раз в жизни познакомился с политической муштровкой. Она проводилась, главным образом, в клубе. Каждый день там что-нибудь устраивалось — или советские офицеры делали доклады о международном положении, или демонстрировались фильмы — советские, разумеется. Все лагерные жители обязаны были присутствовать. В день капитуляции Японии в лагере был праздник. Всем мужчинам выдали по бутылке коньяку, женщинам и детям — шоколад, конфеты и фрукты. По радио было объявлено, что вечером в клубе состоится общее собрание, будет доклад и все лагерники должны явиться. Клуб был переполнен, множество народа скопилось вокруг лагерных громкоговорителей. Мы с женой отправились в клуб и успели занять места довольно близко от эстрады. Было шумно. На эстраде за большим столом сидел президиум — человек восемь; некоторые из них — в военной форме. Собрание, однако, почему-то еще не начиналось. От нечего делать мы принялись рассматривать праздничное убранство зала: флаги, зелень, полотнища с лозунгами: «Спасибо великому Сталину за наше освобождение», «Родина вас ждет», «Да здравствует великий Сталин, освободитель и вождь демократических народов», и прочее в таком же духе. Вдруг в зале все затихло. Один из офицеров, с погонами майора, поднялся с места и подошел к микрофону. — Товарищи и дорогие возвращенцы! Сегодня мы празднуем победу над японским империализмом… Эти слова были покрыты громкими рукоплесканиями. Выждав, пока наступит тишина, майор продолжал: — Многие думают, что Япония сдалась потому, что американцы сбросили какие-то там атомные бомбы. Это все сплошная ложь. Никаких бомб не было и нет! Япония сдалась только потому, — подчеркиваю, только потому, что Советский Союз объявил ей войну. Американцы с Японией не справились бы никогда! Скажу больше: они даже могли еще проиграть войну! Но наш доблестный Советский Союз не мог равнодушно смотреть на гибель несчастных американских солдат от японских пуль, и великий Сталин решил объявить Японии войну, чтобы тем самым помочь американскому рабочему классу. Япония, боясь Советского Союза, сдалась. Весь доклад красноречивого майора состоял из нападок на союзные страны, которые в течение всей войны были друзьями СССР и изо всех сил ему помогали. Я впоследствии узнал, что майор-докладчик был политическим работником, пропагандистом. Его речь довольно часто прерывалась аплодисментами, но я заметил, что они всегда начинались в первых рядах, где сидело лагерное начальство и какие-то гости. Эти гости, как стало известным позже, были служащими репатриационной миссии и консульства. Аплодисменты первых рядов послушно подхватывал весь зал. Когда доклад кончился, публика стала расходиться, толкуя между собой. Я заметил, что никто не противоречил речи майора. Кто не молчал, тот высказывал свое одобрение, стараясь говорить погромче. В то время я по мог еще понять, почему все эти люди, видевшие от союзников только хорошее, так плохо о них отзывались. Сам я старался избегать всяких политических разговоров и только прислушивался к тому, что говорили другие. Прожив в лагере до отъезда в СССР около двух педель, я завел немало знакомств. Я расспрашивал своих знакомцев о многом, что мне нужно было знать для будущей жизни в советской стране. Но когда они узнавали, — что я не русский, то на мои вопросы о системе жизни в СССР мои собеседники по большей части ограничивались одним и тем же ответом: — Приедешь туда — сам все увидишь. А вообще — все зависит от тебя самого… Через две недели после переселения в лагерь я съездил в консульство, узнать как обстоит дело с моим выездом. Виза моя была готова. Это был лист синей бумаги, на котором по-русски и по-французски значилось, что гражданину такому-то разрешается въезд в СССР. В тот же день я с женой записался на транспорт, отходивший 13 сентября. Накануне этого дня произошло довольно печальное событие. Когда я после обеда прогуливался по главной улице лагеря, меня обогнала колонна грузовиков, крытых брезентом. С каждой спрыгнули по несколько вооруженных американских солдат и встали охраной вокруг машин. Я, как и многие другие, заинтересовался и подошел узнать, в чем дело. В машинах сидели люди, одетые в американскую военную (рабочую) форму. На спинах были буквы, означающие «военнопленный». Американцы подпускали к машинам близко: кое-кто из лагерников старался заговорить с пленными. Но они молчали. Это были власовцы. Их собирались отправить на следующий день вместе с нашим транспортом репатриантов. Мне в те поры казались неизбежными со стороны жителей лагеря какие-нибудь выражения неприязни к власовцам, но оказалось, что почти все лагерники им сочувствовали. Ура, мы едем на Родину! С раннего утра 13 сентября в лагере царило волнение и горячка. В этот день отъезжало на родину около полутора тысяч человек. Всем было предложено выносить свои вещи из бараков на улицу. Там их грузили на машины и отправляли на вокзал. Я очень взволновался. Ведь мне предстояло ехать в страну, которую я совершенно не знал. Я испытывал чувство, гораздо более сильное, чем обычные переживания, связанные с отъездом. Я вынес наши вещи на дорогу перед бараком и стал ждать. У всех бараков суетились люди. Слышны были то радостные восклицания, то брань, кое-где плач. По лагерю разъезжал в автомобиле начальник лагеря. Возле каждого барака он останавливался, отдавая распоряжения, успокаивал отъезжающих, объясняя им, что поезд-мол не уйдет, пока все не будут погружены. Наконец, подъехал грузовик к нашему бараку. Мы сложили в него свои вещи и машина уехала вместе с несколькими мужчинами, которые должны были на вокзале выгрузить багаж и следить, чтобы ничего не пропало. Остальные, в том числе мы с женой, должны были идти на станцию пешком. Все шли группами, громко разговаривая, смеясь: по голосам некоторых было заметно, что они успели выпить… До станции было минут двадцать ходьбы. Это была товарная станция. На запасном пути стоял эшелон приблизительно из 60 вагонов. Все вагоны были разукрашены флагами и лозунгами, кроме находившихся посреди состава шести вагонов с военнопленными. Их погрузили заранее, ночью. Двери пяти из этих вагонов были заперты, замки обмотаны проволокой. У шестого вагона дверь была открыта; там помещались американские солдаты, составлявшие охрану. Военнопленные выглядывали из-за решеток своих вагонов, как дикие звери из клеток. Нас, возвращенцев, в каждый вагон грузили приблизительно по тридцать человек. У всех вагонов была возня. Люди волновались и ссорились. Казалось, каждый боялся, что для него не окажется места и он не сможет уехать. Вдоль состава ходил офицер, который впоследствии оказался начальником поезда. Он успокаивал всех, говоря, что места хватит всем и что все уедут. Когда все уже находились в вагонах, появился автомобиль с американским продовольствием. Каждому отъезжающему выдавали на дорогу по одному «кэр-пакету». К вечеру, часов в пять, легким рывком поезд тронулся. Мы объезжали вокруг Парижа. Я сидел у дверей вагона и смотрел на развертывающиеся перед моими глазами картины мирового города. Какой он огромный, не похожий на другие… Увижу ли я его когда нибудь снова? У меня на душе было довольно скверно. Что меня ждет впереди? Я старался об этом не думать. Наш поезд приветствовали французские железнодорожники. Некоторые из них, видя красные флаги, салютовали сжатым кулаком, поднятым на уровень головы. Это были коммунисты или симпатизирующие коммунизму — таких тогда во Франции было много. Пока мы объезжали город, поезд шел медленно, но как только поезд ушел от города, он стал набирать скорость и мы принялись устраиваться на ночь. Мест было мало: мне с женой достался угол, в котором мы составили наши чемоданы на полу и жена кое-как улеглись на них. Сам я, скрючившись в комок, улегся прямо на полу и пытался уснуть. Но не спалось. В голову лезли разные мысли. Куда я ехал? Что будет с нами? И все-таки меня тянуло в Россию, родину моих родителей. Отец мне столько рассказывал о ней… В течение ночи мы пересекли границу. Контроля никакого не было. Уже самый вид нашего поезда открывал ему все границы. Ведь этот поезд вез людей на родину! Пока я раздумывал, люди в вагоне постепенно все заснули. Я задумался о них… Не в моей натуре предаваться долгим размышлениям — я человек действия. Но нынче, видно, мне уж было суждено раздумывать, и я делал это добросовестно. Сколько радости будет, когда они приедут домой! Впрочем, и они, так же, как и я, не подозревали, что их ждет на родине. Они спали крепко, и вероятно, видели во сне свои родные места. Утром мы уже оказались на немецкой территории. На первой же станции я соскочил на перрон — размять ноги. Какой разбитой, вдребезги разрушенной показалась мне Германия! Музыка играет советские марши Все проснулись усталые, невыспавшиеся, но никто не жаловался. Говорили только об одном: как бы скорее добраться до дому. В вагоне оказались еще два француза, которые, как и я, ехали со своими женами. Одному путь лежал в Ростов на Дону, другой направлялся в Харьков. Наш поезд очень часто останавливался, так как была только одна колея — приходилось пропускать более важные поезда. До советской зоны мы ехали два дня. 15 сентября мы прибыли в город Бебру, находившийся на границе советской зоны Германии. Мы видели на станции военных разных армий, но советских не было. Торговля шла вовсю. Французские и английские солдаты подходили к нашему поезду и предлагали советские деньги в обмен на французские. На станции Бебра мы простояли около двух часов, пока, наконец, появились советские офицеры в сопровождении десятка солдат. Они сразу подошли к вагонам, в которых находились военнопленные. Один офицер о чем-то поговорил с американскими конвойными, после чего последние вышли из своего вагона. Этим и закончилась процедура передачи военнопленных. Советские заняли вагон, в котором раньше были американцы, и наш поезд поехал дальше. Проехав приблизительно полчаса, мы прибыли на какую-то товарную станцию. На площади возле станции духовой оркестр играл советские марши. Кругом виднелись флаги и плакаты с лозунгами. Можно было подумать, что здесь происходит большое торжество. Но под бравурную музыку начиналась первая расправа. Я не сразу сообразил, в чем дело, когда к нашему вагону подошел советский офицер и начал спрашивать у всех мужчин, кто когда родился. Все, указавшие год рождения от 1910 до 1927, должны были выйти из вагонов. Многие начали было протестовать, но на них советские офицеры набросились с криками и отчаянной бранью. Мне тоже пришлось выйти из вагона и встать в шеренгу вместе с другими. Однако, когда я сообразил, что всех высаженных из поезда оставляют для отбывания воинской повинности, я попросту вышел из строя — признаюсь, довольно нахальным образом. Немедленно на меня налетел один из офицеров. Но я, не растерявшись, заявил ему, что я не советский гражданин и что в советской армии служить не собираюсь. Он опешил и не сразу нашелся, что сказать. Потом он спросил меня, чем я могу доказать правильность своего заявления. Я вытащил документ, полученный мною в советском консульстве. Прочтя эту бумажку, офицер извинился и сказал, что я могу снова садиться в вагон и ехать дальше. Пока все это происходило, моя жена почувствовала себя дурно. Она была на сносях, и похоже было, что приближались роды. Я бросился к тому же офицеру, который только что проверял мои документы. Он приказал вызвать санитарную машину и отвезти мою жену в госпиталь. Когда я начал выгружать наши вещи, то заметил, что в нашем вагоне не хватало многих пассажиров. Из мужчин остались только двое стариков, а из женщин — одни старухи, а кроме того, многодетные. Все они плакали. Моя жена шепнула мне, что у них у всех забрали мужей. Тем временем прибыла машина и увезла мою жену. Мне не оставалось ничего другого, как оставаться и наблюдать происходящее вокруг. Оркестр играл беспрерывно. Задержанных мужчин под охраной отвели в сторону. Они тоскливо озирались вокруг, но больше смотрели в сторону поезда. Было заметно, что все они сильно упали духом. Так недавно они радовались, что едут домой, к своим… и вот — такая внезапная перемена. В другой стороне стояли молодые девушки, которых также сняли с поезда. Спустя некоторое время девушек построили по военному и куда-то увели. Поезд все еще стоял. Из вагонов доносился плач и громкие восклицания. Куда же это забрали мужчин и девушек? Что с ними теперь будет? Неужели не довольно того, что им пришлось пережить в остовских лагерях? Чем они виноваты? Мне было очень тяжело слышать и видеть происходящее, и я искренне обрадовался, когда ко мне подошел тот же офицер и сказал, что сейчас прибудет машина и отвезет меня в какой-то лагерь, где я смогу пожить до выхода моей жены из госпиталя. Машина пришла очень скоро. За рулем сидел молодой солдат. Он помог мне сложить в машину мои вещи, и мы отправились. На мой вопрос, где находится госпиталь, солдат ответил, что специального здания нет, но что военные власти выселили из домов жителей и устроили госпиталь в этих домах. Ехать пришлось недолго. На окраине какой-то деревни стояли бараки, окруженные колючей проволокой. У ворот стоял часовой, которому шофер объяснил, что есть распоряжение доставить меня в лагерь. Меня подвезли к одному бараку, шофер вылез из машины, вошел в барак и через несколько минут возвратился в сопровождении сержанта, молодого парня. Сержант сказал шоферу, в какой барак меня везти, и мы поехали по лагерю. Там находились только солдаты. Возле отдаленного барака мы выгрузили мои вещи и внесли их в барак. Он был совершенно пуст, мне предстояло быть здесь единственным жильцом. В барачных комнатах стояли кровати с матрацами, но без подушек и одеял. Я спросил, как мне быть с едой, и получил ответ, что мне следует пойти в канцелярию. Я пошел туда. Тот же молодой сержант, который дал распоряжение поместить меня в пустом бараке, сказал, что я буду питаться вместе с солдатами. Я поблагодарил и побрел в свое неуютное жилье. Вечером я отправился в столовую вместе с солдатами, среди которых я был единственным штатским. Было немного неловко, но я положил себе за правило ничем не смущаться. Кормили хорошо. На следующий день я отправился разыскивать жену. Меня и радовало, что у меня будет сын или дочка, но вместе с тем я испытывал беспокойство. Взрослые люди могут мириться с дорожными трудностями, но как-то перенесет их маленький ребенок?.. Жену я разыскал довольно скоро. Медицинская сестра поздравила меня с рождением дочери и позволила войти в комнату к жене. Слава Богу, с нею было все в порядке. Это было очень важно, так как в госпитале не было почти никаких лекарств и медицинского оборудования. Жена рассказала мне, что весь персонал госпиталя состоит из возвращенцев, за исключением одного военного врача. Она сказала мне, что врач относился к ней гораздо лучше, чем к другим, так как узнал, что ее муж — не советский гражданин. Жену это очень обидело. День рождения моей дочери совпал с моим собственным днем рождения. Мы как раз толковали об этом, когда появился врач. Он был очень приветлив, и когда узнал о забавном совпадении, то сразу заявил, что такое событие следует отпраздновать и пригласил меня к себе. Жил он в отличном доме, принадлежавшем какому-то видному нацисту. Доктор занимал весь дом. К нему приходил днем один солдат, убиравший дом и обслуживавший доктора. Был этот доктор чрезвычайно требовательным. Ему подавали на прекрасных блюдах и тарелках, с белоснежными салфетками и столовым серебром. Самодовольно усмехаясь, он говорил мне, что, по его мнению, здесь за границей «не умеют жить»… Но мне показалось, что сам он был именно из тех, кто никогда не видел ничего хорошего, но изо всех сил старался казаться избалованным барином. Мы просидели с ним за столом до вечера. Потом пришли несколько офицеров, давние друзья доктора, однополчане, но они все держали себя просто, по человечески, не ломаясь. Все они очень заинтересовались мною и расспрашивали меня о жизни во Франции. Я рассказывал, ничего не приукрашивая и ничего не скрывая. Слушатели мои были искренне удивлены моим рассказом. Но они представляли себе, что я происхожу из богатой семьи, и никак не хотели верить, что жизнь, о которой я говорил, была доступна во Франции каждому трудовому человеку. Расстались мы добрыми приятелями. Еще не поздно… На следующий день доктор, встретив меня, попросил зайти к нему, но так, чтобы этого никто не заметил. Я удивился, однако, под вечер пришел к нему, постаравшись, чтобы меня никто не видел. Встретив меня, доктор вышел из комнаты — проверить, ушел ли его вестовой. Убедившись, что мы во всем доме совершенно одни, он стал говорить мне, глядя в сторону: — Слушайте, молодой человек… Имеете ли вы представление, куда вы едете? В Советский Союз! — Да, конечно. Но вы знаете, что такое Советский Союз? — Ну… Думаю, что знаю. В конце концов, это такая же страна, как и всякая другая. Доктор ничего мне на это не сказал. Помолчав некоторое время, он снова заговорил: — Я вас вообще не знаю, но вижу, что вы еще молоды и не имеете достаточного житейского опыта. Я вам сейчас кое-что скажу, и надеюсь, что это останется между нами. Вы были в Германии и знаете, что представляла собой гитлеровская диктатура. Ну, вот… представьте себе, что у нас — то же самое. Нисколько не лучше, а в некотором смысле — гораздо хуже. Не делайте глупостей. Еще не поздно, и вы можете возвратиться во Францию. Еще не поздно… а потом — может стать поздно. Я растерялся и не знал, что отвечать. Он подошел ко мне, взял меня за плечи и пристально смотрел мне в глаза, как бы стараясь прочесть в них, понимаю ли я его. Но я не знал, правду ли он мне сказал. Таких вещей я не слыхал еще ни от кого. Впрочем, в глубине души я верил ему, но трудно было переменить ранее принятое решение. Сотни тысяч человек возвращались на родину. Неужели все они будут обмануты и всем им будет плохо? Доктор стоял передо мною, бледный и взволнованный. Он — боялся… Не получив от меня никакого ответа, он тяжело вздохнул и промолвил: — Давайте, выпьем. У меня есть еще бутылка коньяку. Он достал из шкафа бутылку и налил два стакана, почти до краев. Мы выпили. — Ну, вот… теперь вы знаете, чем я дышу. Если желаете, можете на меня донести. — Нет, — ответил я, — я не собираюсь на вас доносить. Может быть, вы правы. Но я уже довольно далеко заехал, и как-то, понимаете, не могу вернуться. Э, в конце концов, я французский гражданин, и со мною никто ничего не сможет сделать! Я поеду дальше. Если мне будет совсем плохо, то я вернусь домой. — Может быть, вы и правы, — сказал доктор, наливая еще коньяку. Я стал собираться уходить, доктор вышел немного проводить меня. Мы шли молча. Когда мы дошли до ворот лагеря, он остановился: — Я дальше не пойду. Пойду спать. Покойной ночи! Мы пожали друг другу руки. Но не успел я войти в ворота, как доктор меня окликнул. Когда я подошел к нему, он схватил меня за руку и шёпотом произнес: — Я вас очень прошу — о нашем разговоре не рассказывайте никому, слышите? Я вас очень прошу… Это будет лучше для нас обоих. — Все уже забыто! — ответил я ему. На следующий день я встретил доктора в госпитале. У него было опухшее лицо и какие-то жалкие глаза. О нашем ночном разговоре мы больше не вспоминали. Через неделю моя жена вышла из госпиталя, а еще через два дня к нам в барак пришел сержант и сказал нам, что после обеда нас отвезут на транспорт. Мы стали приготовляться к отъезду. Хотелось еще раз встретиться с доктором, но так и не удалось. Машина отвезла нас на станцию. Там уже стоял поезд. Он выглядел совершенно так же, как и тот, которым мы сюда приехали. Происходили точно такие же сцены, как и тогда. Так же вызывали молодых людей, выстраивали и уводили. Тот же крик и плач оставшихся женщин.. «В вагоне, куда нам велели влезть, было уже полно, но никто не возражал против новых спутников. Нам даже уступили место в углу. Несколько женщин громко плакали и говорили о своих мужьях. На меня они смотрели с удивлением, к которому, как мне показалось, примешивалась злоба. В самом деле, по моему возрасту, я должен был находиться вместе с их мужьями. Между тем, я был здесь, и меня даже привезли в автомобиле. Чувства этих женщин были мне понятны, и я не мог на них обижаться. Потом уже, когда они узнали, что я не советский гражданин, то стали относиться ко мне гораздо лучше. Многие из них были знакомы с французами, вместе с которыми им довелось работать на фабриках. Об этих французах они отзывались очень хорошо. Поезд тронулся. Духовой оркестр играл беспрерывно. Еще один лагерь Ехали мы целую ночь почти без остановок. В послеобеденное время следующего дня мы подъехали и остановились возле какого-то огромного лагеря. Оттуда пришли советские офицеры и приказали нам выгружаться. Нас привели в лагерь и велели размещаться, как мы хотим. Мы с женой и ребенком устроились в одном из бараков. Здешние бараки не походили на виденные нами раньше. Здесь не было отдельных комнат — одно огромное помещение во всю длину барака. Там стояли двухэтажные и трехэтажные нары, на которых лежали тюфяки, набитые соломой. Посреди каждого барака стояла печка. Когда все разместились, начальство стало обходить бараки и распоряжаться. Тут мы узнали, что в этом лагере нам предстоит проверка, прежде чем будет решено, пустят ли нас ехать дальше. Пришлось лечь спать голодными, но по крайней мере можно было вытянуться и спать не в такой отчаянной тесноте, как в вагоне. Однако мы долго не могли заснуть. Все обменивались мнениями и выражали свое недовольство… Утром я отправился в лагерную кухню раздобыть что-нибудь поесть. Возле кухни выстроилась длиннейшая очередь. Я простоял около полутора часов, прежде чем добрался до окошка, где выдавали пищу. — На скольких человек? — спросила меня раздатчица. Я ответил, что нас двое взрослых и грудной ребенок. Мне дали пачку прессованной каши и полкаравая черного хлеба. Я разузнал, как производится проверка. Люди, находившиеся в этом лагере уже несколько недель, объяснили мне, что на проверку никого не вызывают и что каждый, желающий ехать дальше, должен являться на комиссию сам. Проверка очень строгая, придираются к каждой мелочи. Многих не пропустили, и этих отвергнутых отдел проверки уже вызывает сам на допросы. Я отправился на проверку. У барака, где помещалась комиссия, стоял вооруженный солдат. Он сказал мне, что нужно подождать, потому что во всех комнатах полно: идет проверка. Но ждать пришлось недолго. Из барака вышел офицер-энкаведист и спросил у часового, есть ли кто-нибудь на проверку. Часовой указал на меня. Проходя барачным коридором я видел через распахнутые настежь двери, что в каждой комнате сидели за столами люди в офицерской форме и перед ними — проверяемые. Комната, в которую привел меня энкаведист, была просторной и чистой. Посредине ее стоял письменный стол и удобное кресло. Для проверяемого — стул. Энкаведист предложил мне сесть, а сам принялся рыться у себя на столе. Я уселся и от нечего делать глядел на портреты советских вождей, которые в изобилии висели на стенах. После довольно длительного молчания офицер спросил: — Как вы попали в Германию? — Очень просто, — ответил я. — У нас во Франции немцы тоже забирали людей на работы в Германию. Меня вывезли в… — Погодите! — прервал меня офицер, — о чем вы мне тут рассказываете? Откуда вы вообще? — Я француз, — ответил я. — Так куда же вы едете? Вы, вы — что? Спутали направления? — Нет, я еду в Советский Союз. У меня жена советская гражданка и мы едем в Краснодар, к ее родным. Офицер задумался, но не спускал с меня глаз. — У вас есть документы? — Да, у меня есть документ из советского консульства. Въездная виза. Я достал визу и протянул ему через стол. — Документы у вас в порядке, — сказал энкаведист, тщательно рассмотрев бумагу. — Но все-таки, зачем вы едете в Советский Союз? — Я вам уже сказал, что моя жена советская гражданка и мы едем к ее родным. — Разве вам во Франции было плохо? — Нет, почему плохо? Но во Франции у меня никого нету, а у моей жены в Советском Союзе есть родные. Мы хотим их посетить. Если мне понравится в вашей стране, то я надеюсь устроиться там на работу и остаться жить. Я русский язык знаю, как вы слышите. — Гм… да… Ваша жена с вами? — Да, она придет к вам после меня. — А как ваша жена попала в Германию? — Этого я точно не могу сказать. Вероятно, ее немцы забрали на работу. — Что же, — недоверчиво протянул энкаведист, — она вам никогда не рассказывала, как попала за границу? — По правде сказать, я ее никогда об этом не спрашивал. Уверен, что ее привезли насильно. Но это меня меньше всего интересует. — Но я все таки не могу понять, зачем вы едете к нам в Советский Союз? — А так… мне просто интересно познакомиться с вашей страной. — Гитлер тоже интересовался нашей страной, — неожиданно заявил энкаведист, — и видите, что с ним получилось… — Да, но я не Гитлер. Офицер пристально на меня поглядел и чуть заметно покачал головой. — Ну хорошо. Пришлите ко мне вашу жену. Говоря это, он наложил на мой документ печать. Возвратив мне мою бумагу, он поднялся и проводил меня до самых ворот. Прощаясь, он еще раз напомнил, чтобы я прислал к нему мою жену. Вернувшись в наш барак, я сразу же послал жену на проверку. Пока она ходила, я рассказал соседям, как меня допрашивали. Многие откровенно завидовали и говорили, что мне повезло только потому, что у меня иностранный документ. Я был того же мнения. Но все же я волновался. Ведь могло случиться так, что жену мою пропустят, а мне придется возвращаться во Францию. Могло выйти и наоборот: моя виза откроет мне дальнейший путь, а жену оставят здесь на некоторое время — неизвестно, на какое. Что мне делать в таком случае? Даже, если нам обоим придется оставаться в лагере долго, то ребенок не проживет больше десяти дней. Уже у многих женщин, живущих тут, умерли их дети. Они были похоронены на кладбищах, где лежали кости сожженных гитлеровцами заключенных этого лагеря. Дело в том, что лагерь, в котором мы находились, это и был печальной известности концлагерь «Дора». Когда-то здесь находились около ста тысяч заключенных различных национальностей. Это был лагерь смерти. Одних только русских военнопленных было сожжено в лагерных крематориях тридцать пять тысяч человек. Рядом находился огромный завод, на котором строились Фау-2. Сейчас все это было в прошлом, но почему же напрашивалось страшное сомнение? Репатриантов было здесь не более пятидесяти тысяч. Даже в этих неблагоустроенных бараках можно было создать этим людям более или менее приличные условия существования. Нужно было только пожелать… Но никто об этом не заботился. Тут уже не говорили возвращенцам, что родина их ждет. Настроение у всех было подавленное, — и каким же оно могло быть у этих людей, томящихся здесь долго? Велись разговоры о других странах — о Франции, Италии, Бельгии… О них говорили охотно и подробно. Было ясно, что многие сожалели о своем решении вернуться на родину. Но уже ничего нельзя было поделать и оставалось только вспоминать о том хорошем, что было в прошлом. О плохом не вспоминал никто. К моему удивлению, жена возвратилась скоро. Еще в дверях барака она радостно улыбалась. Ей позволили ехать дальше! Ее принял тот-же офицер, который принимал и меня. Он ее почти ни о чем не спрашивал и сказал, что мы можем двигаться дальше уже завтра. Бывалые люди объяснили мне, что поезд с транспортом возвращенцев подойдет к тому же месту, на котором нас выгрузили. Нужно перенести туда вещи и ждать, а там — полагайся каждый на свою силу и ловкость: забраться в поезд не так-то легко. Вечером мы перепаковали свой багаж. Я узнал, что все французы, выехавшие из Парижа вместе с нами, тоже собирались на следующий день ехать дальше. Но близкого знакомства с этими людьми у меня еще не было, я держался в стороне. Я сходил осмотреть лагерный крематорий. Это был жуткий дом. В нем было несколько проходных комнат, средние комнаты — самые большие. Здесь стояли печи, возле которых был еще пепел и маленькие осколки костей — все, что осталось от несчастных заключенных. В крайних комнатах на стенах были заметны пятна. Это была кровь. Мне сказали, что в этих комнатах людей пристреливали, потому что в лагере не было газовой камеры. Утром мы поднялись рано, так как никто не знал, когда будет подан состав. Как и другие, мы решили сразу отправиться на погрузочный пункт. Мне пришлось тащить наши чемоданы очень далеко — через весь лагерь. Погрузочное место находилось возле лагерных ворот. Железнодорожная колея подходила непосредственно к лагерю. Нас выпустили не сразу, а только после тщательной проверки документов. Просидели мы тут с раннего утра до трех часов дня. Наконец, вдали показался дымок: подходил наш поезд. Все сразу вскочили и схватились за свои вещи. Я сделал то же, условившись с женой, что я один вскочу в какой-нибудь вагон, займу место, а тогда уже усажу и ее. Посадка — по советски Поезд подошел, но двери всех вагонов были заперты. Люди бросились открывать их, не дожидаясь, пока поезд совсем остановится. На ходу бросали в вагоны вещи и вскакивали сами. Я поступил так же. Я не мог как следует отодвинуть дверь, но все равно: кое-как я пропихнул туда свои чемоданы… Вокруг творилось нечто невообразимое: все толкались, ругаясь во все горло, отталкивая друг друга. Женщины кричали, дети плакали, мужчины действовали локтями, а кое-где и кулаками. Никто не хотел упустить случая вырваться из этого проклятого лагеря. Пока я помог моей жене с ребенком забраться в вагон, оказалось, что кто-то уже сдвинул мои чемоданы так, что нам с женой едва оставалось место, чтобы сидеть, поджавши под себя ноги. Неожиданно для самого себя я ужасно рассвирепел и схватив вещи, лежавшие возле моих чемоданов, швырнул их на средину вагона. В это время кто-то ударил меня по щеке. Я обернулся и хотел ответить ударом-же. Но я не успел этого сделать — и снова получил удар по физиономии. Меня ударила женщина, стоявшая рядом со мною. Я положительно остолбенел: мне и не приходило в голову, что женщина может драться. Я схватил ее за руку и крикнул, не сошла ли она с ума. Вместо ответа она подняла вещи, которые я отбросил, и положила их опять к моим чемоданам. Тут моя жена принялась кричать, что вагон — для многих, что я первый в него влез… Но драчунья не обращала ни малейшего внимания на протесты моей жены. Тем временем в вагон набилось человек сорок. Я решил больше не спорить и ждать пока тронется поезд — тогда все постепенно утрясется. Но поезд все не трогался. Ожидали еще одной проверки: начальство хотело знать, у всех ли было разрешение на отъезд. Когда этот слух пронесся по поезду, многие очень взволновались: у них не было разрешения, они пытались уехать, как говорится, на черную. Из нашего вагона выскочили несколько человек и, забрав свои вещи, поплелись обратно в лагерь. Я подошел к двери и выглянул наружу. Несколькими вагонами дальше стояла группа военных — офицеры и вооруженные солдаты. Офицеры вскарабкивались в вагоны и проверяли у всех пассажиров документы. Не имеющих документов высадили из поезда и оставили под охраной солдат. Среди офицеров находился и тот, который проверял меня в лагере. Он кивнул мне головой и сказал своему спутнику, что у меня все в порядке. Поезд отошел уже в сумерках. Лагерь, который мы оставляли, выглядел зловеще. Что-то ожидает людей, которые в нем остались? Но задумываться долго было нельзя, нужно было как-нибудь устраиваться на ночь. И тут оказалось, что наша свирепая соседка в сущности вовсе не, свирепая… Нужно было видеть, как она упрашивала меня простить ее и как она старалась сжаться в комок, чтобы дать побольше места моей жене с ребенком. Странный человек… Впрочем я махнул на все рукой: главное — мы едем дальше. Первая ночь прошла благополучно. Наш поезд шел очень медленно и часто останавливался. Но все были довольны. Самым главным для всех было: как можно скорее домой! Пришло утро, желудки потребовали своего. Мы спохватились, что никто не сказал нам, как будет с продовольствием. На первой остановке несколько человек, в том числе и я, выскочили из вагона и помчались разыскивать начальство. Впереди поезда был один пассажирский вагон. Попытавшись войти в него, мы убедились, что он наглухо заперт. — Надо постучать в окошко! — предложил кто-то. Но пришлось основательно барабанить в окна, пока одно из них открылось и из него выглянул советский офицер — заспанный, с опухшими глазами. Он сразу же заорал на нас во всю глотку, а мы в свою очередь закричали… Смысл этого обмена криками был тот, что офицер спрашивал, чего мы хотим, а мы отвечали, что мы голодны и хотим знать, получим ли мы что-нибудь. На этот вопрос он прокричал, что нас накормят тогда, когда он найдет это нужным. Это всех страшно возмутило. Послышались угрозы. Офицер закрыл окно. Кто-то бросил в окно камень. В окне — уже в другом — появился тот же офицер. Он держал в руке пистолет. При виде оружия толпа отхлынула в сторону. Офицер пригрозил, что будет стрелять, если мы сию же минуту не разойдемся по своим вагонам. Уже потом я долго удивлялся неожиданному переходу от состояния успокоенности, в котором все мы находились вчера вечером, к резкому возбуждению и злобе того утра. Угроза стрелять подействовала только на короткое время. Толпа снова приблизилась к офицерскому вагону, и я заметил, что все были настолько взволнованы, что вот-вот дело могло обернуться форменным штурмом. В это время поезд двинулся и все кинулись по своим вагонам. В нашем вагоне (а потом выяснилось, что и в других) решили, что нужно назначить нескольких старост и поручить им требовать от начальства выдачи продовольствия. «Причин для волнения нет» Все это произошло как-то само собой. На следующей остановке выборные ходоки (от нашего вагона я и еще один человек) опять направились к начальнику. Он встретил нас возле своего вагона. Похоже было, что он оправился от испуга, тем не менее, было видно, что он нам мало доверял, так как старался держаться подальше от нас. Пистолетная кобура была открыта и передвинута на живот. Начальник сказал нам, что мы должны всех успокоить. Причин для волнения никаких нет, а просто к моменту выезда из лагеря не успели доставить продуктов, так что в данный момент в поезде никаких продуктов нет. Понятно, что это никак не могло подействовать успокоительно. Мы стали громко возмущаться: огромный транспорт, людей везут на родину — и при этом морят голодом. Начальник заверил нас, что на следующей большой станции он во что бы то ни стало добьется доставки продуктов. С этим нам пришлось и разойтись. Когда мы рассказали в вагоне о результатах своих переговоров, возмущению не было границ. Многие собирались на первой же остановке пойти куда-нибудь на раздобытки, иными словами — грабить. Я как мог, старался успокоить людей, хотя мне самому не верилось, что начальство позаботится о том, чтобы накормить нас. Мысль о грабеже меня не на шутку пугала. Я прекрасно знал, что это означает… Поезд ехал все дальше. Еще остановка. Мы опять отправились к начальнику поезда. Но он предусмотрительно куда-то исчез. Слабо верилось, что он хлопочет о продовольствии. Однако, он вернулся довольно скоро. — Видите, — вы все напрасно волновались, — все в порядке. Теперь мы отсюда не двинемся дальше, пока не получим на дорогу продуктов. — Но когда это будет? — спросил кто-то? — Не забудьте, что с нами малые дети, они ждать не могут. — Я вас прекрасно понимаю! — сказал начальник поезда. В конце концов, я сам тоже голоден, (по его виду этого не было заметно), но и вы должны понять: я только исполняю то, что мне приказывают. Велено было отправить поезд, не дожидаясь доставки продуктов, а мне, видите, приходится иметь дело с вами, голодными и недовольными. — Мы не против вас лично, — сказал ему кто-то из нас, — а против тех, которые так заботятся о своих людях. — Ну хорошо, — вмешался другой. — Разговоры разговорами, а имейте в виду, что мы отсюда голодными не уедем! Отцепим паровоз, и пусть машинист едет сам куда хочет! На это начальник ничего не ответил. Он повернулся и вошел в свой вагон. Мы тоже разошлись. Мне, как и всем, сильно хотелось есть, но главное мне нужно было накормить жену: ведь она с ребенком, а грудного ребенка заставлять голодать — невозможно! Прошло часа два, и к станции подъехала дрезина, к которой был прицеплен вагон. Все население нашего поезда высыпало наружу. Вагон подкатили к нашему поезду и прицепили к нему. Вышел начальник и сказал, что сейчас будут выдавать продукты. Все бросились к вагону-кладовой, и остановились. Там стояли часовые с автоматами. У них был приказ никого близко не подпускать. Начальник сказал, что от каждого вагона нужно выбрать уполномоченных, которые получат продукты на всех. Выдача была такая: по одному караваю хлеба на пятерых, по одной пачке прессованной консервированной каши на каждого, а еще добавка: по три сырых картофелины. При виде такого скудного пайка все приуныли, многие стали ругаться, но голод не тетка — принялись доставать котелки, кастрюльки и прочую посуду. Нужно было поскорее сварить кашу и картошку. Вдоль всего поезда стали подыматься дымки костров — подобие кочевого табора. Я вытащил котелок, который мы уже собирались было выбросить, да по счастью, не выбросили. Быстро развел костер, сбегал к паровозу за водой и принялся варить кашу. Вода начала закипать. Наставление, напечатанное на обложки пачки концентрата, рекомендовало всыпать кашу в кипящую воду и кипятить ее еще полчаса. Вода закипела. Следуя наставлению, я всыпал кашу в котелок и… поезд двинулся в дальнейший путь, без всякого предупреждения. Поднялся страшный крик. Люди схватывали горячие кастрюли и котелки и бросались догонять поезд, на ходу передавая драгоценную еду, обжигаясь и ежесекундно рискуя свалиться под колеса. Но хотя поезд набирал скорость, как бы специально ради издевательства — кажется, никто не оставил на костре своего котелка. В вагоне все страшно ругались, говоря, что начальник нарочно нам это подстроил, в отместку за наши требования… Может быть, это было действительно так. Я Внутренне перестраиваюсь Я попробовал кашу. Она была еще твердая, но есть ее можно было. А чего нельзя есть голодному, который не знает, когда ему удастся поесть в следующий раз? Мы начали есть недоваренную кашу. Бог знает, какого она была вкуса и вообще, имела ли она какой-нибудь вкус. Это была пища, то-есть — жизнь. Жаловаться некому и некуда. Я понял — не один я, конечно, — что придется крепко бороться за свое существование, иначе погибнешь, пропадешь, и никто на твою погибель не обратит ни малейшего внимания. Война, плен, концлагерь — люди не раз испытывали это положение, когда каждый думает только о себе, боясь, как бы не упасть и не быть затоптанным… Да, но ведь война окончилась, люди едут по домам, к ним протянуты руки любящей родины! Что-то было не в порядке в этом мире… Со мною была жена и ребенок — двое беспомощных существ. Единственная их защита — это я. Мне нужно было стать не таким, каков я от природы, стать жестким, настойчивым, сильным и решительным. И к моему удивлению, во мне — не могу объяснить, как — произошла душевная перемена, которой я сам себе не представлял. Передо мною стояла только одна цель: я должен доставить жену и ребенка домой живыми и здоровыми, а уж какими путями это будет сделано — совершенно безразлично. Я со звериной жадностью ел свою долю каши, твердо надеясь, что эта клееобразная масса не причинит мне вреда. Так оно и было. Жена тоже благополучно справилась с недоваренным концентратом. Но многие заболели и отчаянно мучались. К вечеру мы прибыли в какой-то большой город. Начальник эшелона прошел вдоль поезда, объявляя, что на этой станции мы простоим целую ночь, так что можно будет не спеша сварить себе поесть. На вопрос, можно ли отлучиться от поезда, начальник ответил, что можно, но на свой собственный риск. Я выскочил из вагона и стал осматриваться. Мы стояли на запасном пути. Вдали виднелся город, было видно что он — большой, но как он назывался, никто из нас не знал. Повсюду вдоль колеи видны были огни костров: репатрианты готовили себе ужин. Картина как будто мирная, но от нее мучительно щемило сердце. Когда совсем стемнело и многие, поужинав, улеглись спать, я решил немножко пройтись. Мне безотчетно хотелось удалиться от поезда, который мне сделался глубоко противен. Когда я добрел до вагона начальника поезда, то заметил, что он тоже прогуливается. Но я прошел мимо него, не останавливаясь. Он окликнул меня. Я остановился, он подошел ко мне: — Вы это куда собрались? Вы, случайно, не драпу ли собираетесь давать? Я не сразу сообразил, что он хочет сказать. С какой стати я стал бы убегать? — Если собираетесь драпать, то послушайте хорошего совета: не нужно. Все равно поймают, тогда еще хуже будет. — Да зачем же мне? Если бы я не хотел ехать, то просто напросто остался бы у себя дома! — Где это: дома? — удивился он. — Во Франции! Я ведь не советский… У меня французское гражданство, и я еду к семье моей жены в Советский Союз. Вот, вышел пройтись, надо ноги размять. — Вот это здорово! — воскликнул начальник эшелона, — я и не предполагал, что в моем поезде есть французы! Его голос звучал уже приветливо. — Куда вы едете, конкретно? — В Краснодар. — А где ваша жена? — Она в вагоне. Укладывает маленького спать. — Сколько вашему ребенку? — Две с половиной недели. Начальник эшелона тихонько присвистнул. — Вот это номер… Едет себе такое существо, и не подозревает, куда его папка с мамкой везут. Он произнес эти слова как бы про себя. И потом решительно обратился ко мне: — Вы знаете что? Забирайте ваши вещи и переходите в мой вагон. Я положительно окаменел от неожиданности. Неужто, в самом деле, этот странный человек добр? — Что же вы стоите? Валяйте, приводите жену с ребенком. Только… Старайтесь — тихонько, потому что не могу же я забрать в свой вагон всех, у кого дети. В нашем вагоне уже почти все спали, однако не все. Я не знал, как устроить, чтобы наш уход не заметили. Моя жена еще не спала. Я шепотом объяснил ей, в чем дело. Она сразу встала и взяла ребенка на руки. Осторожно переступая в темноте через спящих, мы добрались до дверей. Я соскочил и принял ребенка. Он крепко спал. Жена тоже спрыгнула наземь и мы пошли к пассажирскому вагону. Начальник ожидал нас у дверей. Тут только вспомнил я, что забыл поблагодарить. Но он только махнул рукой. В пассажирском вагоне было совершенно пусто. В одном из купе я усадил жену с ребенком, а сам пошел за вещами. Это сложное предприятие удалось мне довольно легко. Только наша соседка, которую я нечаянно задел, вскочила, полусонная и собиралась уже кричать, но я назвал себя, и она сразу успокоилась. Но когда я стал собирать вещи, соседка это заметила, и мне пришлось пуститься в объяснения. Я сплел ей, что мы-де переходим в другой вагон, где просторнее и где я нашел знакомых. Я также поспешил сказать, что без нас другим пассажирам останется больше места. Соседка помогла мне вытащить наши чемоданы, и я, пожелав ей спокойной ночи, удалился. «Сами увидите…» Целое купе хорошего пассажирского вагона в нашем полном распоряжении! Мы можем ехать хоть целый месяц! Просторно, чисто, достаточно воздуха. Я торжествовал. Мы растянулись на скамьях друг против дружки. Даже не нужно было укрываться: в вагоне было тепло. А те-то, несчастные, остались там, в телячьих вагонах, в тесноте и в вонище! Возникло чувство неловкости, которое я постарался немедленно подавить. Однако — не спалось. Я решил еще раз выйти подышать свежим воздухом. Когда я проходил мимо купе начальника, то заметил огонек его папиросы. Выходная дверь была заперта и выйти я не смог. Но можно пройти в противоположный конец вагона и там открыть окно. Когда я проходил мимо купе начальника, он меня позвал. — Вы что? Хотели еще куда сходить? — Что-то не спится, — ответил я, — хотел немного подышать… — Присядьте. Мне тоже что-то не спится. Курите? - спросил он, протягивая мне пачку папирос. — С удовольствием! Давно уже не курил настоящей сигареты. — Это не сигарета, это русская папироса. Он дал мне прикурить. Я понял, что предстоит разговор. — Вы не подумайте, что я вас допрашиваю… Но я хотел бы, чтобы вы мне рассказали, как вообще живется во Франции. Да, вообще… Я, понимаете, встречал много французов, но они все держались так это, особняком. Да и трудно с ними разговаривать. — Что же я могу вам сказать? Если я скажу, что во Франции живется хорошо, то вы, конечно, подумаете: вот, расхваливает свою страну. Но если я скажу, что во Франции плохо… то мне почему-то кажется, что вы тоже можете не поверить. — А вы мне просто расскажите, как вообще вы жили. Понимаете? Просто: как и что. И я поэтому буду себе представлять, как другие могли жить. — Мы жили прекрасно. У меня отец работал на фабрике, отцовского заработка хватало на всех. Имели хорошую квартиру от фабрики. В семье нас было пятеро. Я окончил школу и поступил в среднее техническое училище. Имели мы дома всего вволю… Вот, в общих чертах все, что я могу вам сказать. — Кем был ваш отец? — Рабочим. — То есть… Техником? Мастером? — Да нет, до этого ему дойти не удалось. Простым рабочим. Начальник эшелона молчал. Я видел, как красная огненная точка чертила неровный след туда-сюда. Начальник курил, и мне сдавалось, что ему хочется что то сказать. Он был — думалось мне, — сильно взволнован. Наконец он заговорил. — Вот… Не понимаю… Говорилось так, что все эти страны прогнили. Я всю войну провел в наступлении. Чем дальше идем на Запад, тем лучше все выглядит. Стоят домики побольше, поменьше. На одну семью, на две семьи, а то — целые блоки. Но везде квартиры замечательные. И кого ни спросишь, все отвечают, что они — рабочие. Указывают, на каком заводе. И вообще видно по лицу, по рукам, по разговору: действительно, не врет. Я сам из рабочей семьи. Но у нас никогда не было такой квартиры. Да и сейчас у меня нет… Мне весь этот разговор был очень неприятен. Вспомнился доктор, который советовал возвратиться во Францию. Неужели все действительно так плохо в России? Я был сбит с толку. — Зачем вы едете в Советский Союз? — спросил меня начальник. — Вам во Франции последнее время не везло, что ли? — Нет, почему? Нам плохо не было. Моя жена очень скучала по своим родным, по дому, вообще по родине. Ну, что же, может быть, мы еще вернемся обратно. — Планы у вас не плохие… В голосе моего собеседника послышалась усмешка. — Я не хочу вас пугать, но имейте в виду, что вам будет трудно привыкать к нашей жизни. У нас совершенно иначе живется… Как бы вам объяснить? Словом, нужно привыкнуть, а привыкнуть — это трудно. — Что вы хотите этим сказать, — спросил я — гораздо хуже? Намного хуже, чем у нас? Я очень тревожился. Непохоже было, что этот человек, так помогший нам, нарочно запугивает. — Я не говорю, что хуже. Но в общем, приедете туда — сами увидите. «Сами увидите…» Больше он мне ничего не скажет. Я вспомнил лагерь Борегард, там, когда я пытался узнать о разных вещах, мне в ответ говорили эту фразу. Почему-то мучительно захотелось побыть одному, и я поднялся в знак того, что собираюсь уходить. Но начальник эшелона по-видимому еще не хотел меня отпускать. Он снова заговорил. — Если вы останетесь у нас, то что собираетесь делать? — Постараюсь устроиться шофером. Другой работы я пока не могу исполнять. Фактически я — недоучка. Учился на чертежника, но война прервала мое учение, и теперь нужно начинать все сначала. — Ну, учиться-то вы у нас сможете. У нас учение бесплатное. — У меня жена и ребенок, их нужно обеспечить, а если учиться, то как же я их обеспечу? — Ваша жена сможет тоже работать, а ребенка — в ясли. — Я против того, чтобы жена работала. Ей и так хватит работы дома! Да и ясли… — Так-то так, но, понимаете… Кто хочет жить, тот должен работать. Надо мириться с положением. Мы просидели с ним до поздней ночи. Который был час, когда мы разошлись, я не знаю. Во всяком случае, уже возвратясь в свое купе я заметил, что начинало светать. Но заснуть мне не удавалось. Два разговора — с доктором и с начальником эшелона не выходили у меня из головы — буквально каждое слово этих разговоров. Все оборачивалось совсем не таким, каким оно представлялось во Франции. Я нисколько не боялся. Я только недоумевал. Я испытывал тревогу, но не страх. Я был совершенно уверен, что пробью себе путь во что бы то ни стало. Но знал, что бороться придется крепко. Жена еще спала, когда я поднялся и вышел из вагона. Шел мелкий дождь. Начальник эшелона, в плащ-палатке стоял поодаль и смотрел, как люди старались развести костры под дождем. Дым стлался лентами, низко, разъедал глаза. Я отправился на поиски дров. Найденные мною дрова были мокры, и на то, чтобы развести костер и сварить несколько картошек, мне понадобилось, по крайней мере, часа три. Я был весь черный от дыма, мокрый от дождя и злой, как сатана. После так называемого обеда, сопровождавшегося теми же мучениями, что и завтрак, поехали дальше. Когда мы проезжали через город, виденный раньше издали, то узнали, что это был Галле. Начальник сказал, что мы двигаемся в Берлин, оттуда нас направят в Кенигсберг. Что с нами будет дальше, он не знал, так как должен был покинуть нас в Берлине. До Берлина мы ехали почти два дня, и там наш начальник передал транспорт другому, пожелал нам счастливого пути и ушел. В Берлине мы простояли три дня. Наш поезд гоняли с одного запасного пути на другой. Почему-то случалось так, что маневрирование поезда начиналось именно тогда, когда пассажиры собирались сварить себе все той-же знаменитой каши или картошки, кстати сказать, без соли. Соли у нас не было вовсе. Все это страшно нервировало нас, и мы искренне обрадовались, когда на четвертые сутки двинулись дальше на восток. Новый начальник — с ним я тоже познакомился — был на вид довольно симпатичным человеком. Не такой словоохотливый, как его предшественник, он однако больше заботился о вверенных ему людях. Раздобыл, например, хлеба, без которого мы совсем было захирели. Он впустил в свой вагон еще несколько женщин с детьми. Медленно полз наш злосчастный эшелон. Не Бог весть какое расстояние от Берлина до Кенигсберга потребовало четыре дня езды. Всюду, где мы проезжали, виднелось страшное разрушение. Удивительно то, что нигде мы не видели советских войск — вплоть до самого Одера. Через Одер мы переезжали по деревянному мосту. По ту сторону моста стояли польские солдаты. Я тогда не знал еще, что Одер стал границей между Польшей и Германией. Переехав реку, мы попали в какой-то городок. Вид его свидетельствовал о том, что в последних боях немцы сопротивлялись наступлению советских войск до последнего. С довольно высокой железнодорожной насыпи весь городок был виден как на ладони. Из окон и проделанных в стенах бойниц торчали дула пушек. Неизвестно, как немцы ухитрились втащить пушки в дома. Это походило не то на чудо, не то на кошмар. Гражданского населения совершенно не было видно. Все вокруг выглядело пусто и жутко. Кое-где виднелись могилы без крестов, обнесенные низенькой изгородью. Там, где обычно стоит надгробный крест, лежала стальная каска. В этих могилах были погребены советские солдаты. Поляки вознамерились произвести в нашем поезде проверку, начальник эшелона этого делать не позволил. Тогда поляки отказались пропустить поезд дальше. Инцидент улаживало высшее начальство. Между советскими и поляками существовала довольно острая вражда. Польские часовые не подпускали советских солдат даже до середины моста. Мне приходилось много слышать о столкновениях советских военных с поляками. «Давай, выгружайся!» К Кенигсбергу мы подъехали на следующий день после того, как очутились на восточном берегу Одера. Наступал вечер, когда наш поезд остановился в открытом поле. Прямо посреди поля стоял барак, а вокруг него — множество людей, расположившихся под открытым небом. Всюду виднелись огни костров. Картина была на редкость странная и тяжелая. Мы рассматривали это подобие колоссального цыганского табора и высказывали друг другу недоумение, когда вдруг возле нашего поезда появилось несколько военных, которые начали кричать, чтобы все выгружались. Зачем выгружаться? Что хотят с нами делать? Я пошел в купе начальника разузнать, в чем дело, но никого не застал. Тогда я попытался заговорить с одним из распоряжавшихся военных. Но он не стал меня слушать и только буркнул с явной злостью: — Сказали тебе выгружаться — давай, выгружайся, нечего голову морочить! И сейчас же отвернулся и принялся орать на кого-то из пассажиров. Тот не хотел выходить из вагона, пока ему не дадут, как он выражался, крышу над головой. — Крышу тебе! — с искренним возмущением завопил военный. — Я тебе сейчас покажу крышу! Пересыпая каждые два слова отвратительной бранью, военный кричал, что этот возвращенец, не желающий переходить из вагона в чистое поле, работал против советской страны, что он изменник и что он должен быть доволен уже и тем, что его не застрелили «как с-с-собаку». Изменник? Бедняга, которого гитлеровские захватчики оторвали от дома и пригнали на тяжкие работы в Германию… Человек, перенесший, быть может, больше трудов и опасностей, чем это выпадает на долю фронтового солдата, человек, который подвергался бесчисленным унижениям и теперь, когда кончилась война, стремится на родину… Как можно называть его изменником? Ради кого же народ напрягал все свои силы, воевал и победил, как не ради обездоленных и измученных, вот таких же, как этот возвращенец, миллионов своих сынов и дочерей? Изменник… Может быть, среди огромной массы находившихся тут людей и были изменники, но откуда взялась эта ненависть, заставляющая бросать позорную кличку первому встречному, иначе говоря, многотысячной массе людей? Нет, от фронтовика невозможно ожидать такого поступка. Эти крикуны не были фронтовиками, их дело было — шнырять по тылам, выискивая «контрреволюцию». Я вспомнил, как во Франции все были горды победой, но никому не приходило в голову презирать и унижать тех, кому пришлось провести несколько лет в плену. Страна по матерински принимала возвращенцев, стараясь, чтобы они как можно скорее могли забыть перенесенные страдания. Я знаю, что наш народ невозможно упрекнуть в бессердечии. Кто же сеет и разжигает эту нелепую ненависть к возвращенцам, в том числе к женщинам и детям, которых лихая судьба загнала на чужбину? Я вытащил наши вещи из вагона, усадил на них жену с ребенком и побежал в барак. Я должен найти там место, хотя бы для маленького с матерью, сам я как нибудь переночевал бы и в поле. К моему удивлению, барак вовсе не был переполнен. Там находились только женщины с малыми ребятами. Они расположились прямо на полу — в бараке не было ни малейшего признака какой-либо мебели, не было даже нар. Что-ж… По крайней мере была, как сказал тот возвращенец, крыша над головой. Я возвратился за женой и мы решили, переночевав в бараке, на утро принимать самые решительные меры к тому, чтобы вырваться из этого ада. Говорю: из ада, потому что даже лагерь, где мы проходили комиссию, теперь казался мне местом райского блаженства, в сравнении с этим загаженным полем, переполненным отчаявшимися людьми. Уже первый час пребывания в бараке объяснил нам, почему там было просторно. Большинство предпочитало оставаться снаружи из-за боязни целых полчищ вшей, которые буквально заполонили барак. Больших трудов стоило нам впоследствии избавиться от этих непременных спутников коммунизма. Я узнал, что каждый день отходило по одному эшелону в Россию. Задача заключалась в том, что нужно было изловчиться попасть в этот эшелон. Это было настолько трудно, что множество народа находилось тут в поле уже около трех недель. День изо дня толпы осаждали подаваемые вагоны, но уехать удавалось только тем счастливчикам, которые обладали наибольшей напористостью, силой и сметкой. Множество людей уже отказалось от попыток уехать до той поры, пока, как говорили, «разгрузится транспорт». Я решил сначала присмотреться, как происходит погрузка. Целый день я провел, расхаживая по загаженному, захламленному полю и наводя справки. Все отвечали мне одно и то же. Слаба была надежда, что мне удастся попасть в один из ближайших поездов с женой, крохотным ребенком и тяжелыми чемоданами. Но жить в поле и во вшивом бараке — эта перспектива мне никак не улыбалась. К тому же, с продовольствием дело обстояло катастрофически. Снабжения не было никакого; нужно было ходить по окрестностям и собирать в полях картошку и свеклу, которую местные жители не успели собрать. О хлебе не было и речи, равно как и о соли, — последнее было, пожалуй, еще хуже, чем отсутствие хлеба. Я проявляю инициативу Я должен был что-то придумать… С моим транспортом сюда прибыли и французы, переселяющиеся в Советский Союз. Я решил отыскать их и попытаться сообща что-нибудь предпринять. Нашел я их в полном унынии. Никто из них по русски не говорил, следовательно, они не могли ничего разузнать толком, а кроме того, происходящее здесь представлялось им совершенной загадкой. Они попросту не могли понять такого обращения с людьми. Узнав, что я говорю по русски, они необыкновенно обрадовались. У них забрезжила надежда выбраться из этого гиблого места. Я был полезен для них своим знанием русского языка, а они мне — тем, что их было много. Такой группой можно было действовать несравненно успешнее, чем в одиночку. Посоветовавшись, мы решили, что следует разыскать начальство, заведующее отправкой. Я немедленно отправился в разведку и узнал, что километрах в восьми есть деревня, в которой и гнездится это самое начальство. Тогда я взял с собой двух молодых французов и мы отправились в ту деревню. Попутная военная машина подобрала нас и довезла. Деревня представляла собой развалины. Шофер указал нам один дом, который был еще более или менее цел. У дверей этого дома стоял часовой, к которому я и обратился. Я заявил, что мы французы и у нас срочное дело. Часовой впустил нас. В довольно просторной комнате сидели офицеры за письменными столами. Один из офицеров обратился к нам неожиданно вежливо: — Вам что угодно? Мы объяснили ему наше дело, он выслушал внимательно. Он никак не ожидал, что, вот, могут появиться иностранцы, едущие в Советский Союз и натыкающиеся на такой, мягко выражаясь, беспорядок… Офицер не успел еще ничего ответить нам, когда в комнату вошел старший в чине, и находившиеся здесь вскочили и вытянулись. Вошедший спросил, кто мы и что мы тут делаем. Офицер, с которым я разговаривал, доложил начальнику наше дело. Тот посмотрел на нас и, уже обращаясь прямо ко мне, осведомился: — Сколько же вас, французов, в общей сложности там? — Мужчин одиннадцать человек. При каждом жена и у многих дети, — ответил я. — Вы что же, все едете в одно и то же место? — Нет, мы направляемся в разные города. — Ну, мы вот как сделаем. Сегодня вы еще побудете там. Составьте список всех ваших людей с указанием, кто куда едет. Завтра я сам прибуду к погрузке и всех вас усажу в поезд. А сейчас вас проведут на нашу кухню, получите немного продуктов. Я перевел сказанное начальником своим товарищам. Французы обрадовались больше всего еде — бедняги основательно изголодались. Повар выдал нам хлеба, масла, сала, неизбежной концентрированной каши, а самое главное — я выпросил у него на всех соли и сахару. Узнав, что у нас есть малые дети, повар выдал нам несколько баночек американского сгущенного молока. Хотя обратно пришлось идти пешком, но мы возвращались веселые и бодрые. В лагере люди суетились: предстояла посадка. Вот как она происходила. Медленно подошел поезд. Он не успел еще остановиться, как мужчины бросились к дверям и принялись их открывать. Но это удавалось немногим. Зато ухитрившиеся отпереть дверь, вскарабкивались в вагон и кричали, что этот-мол вагон идет в Минск или — в Харьков, или — в Киев. Этими криками созывали земляков. Впрочем, к вагону бросалась беспорядочная толпа, в которой каждый стремился во что бы то ни стало забраться внутрь, а куда направляется вагон — это было совершенно безразлично. Женщины с детьми тоже стремились в вагоны; в страшной давке раздавались крики матерей и детский плач. Надо было удивляться, что никого не раздавили на смерть. «Тихо, не шуми, а то…» Мы заметили, что в толпе, осаждавшей поезд, были довольно многочисленные фигуры, отличавшиеся какой-то особенной повадкой. Это были грабители. Они не спешили уезжать. Когда происходила посадка, они шныряли в толпе и самым спокойным образом, но очень ловко вырывали из рук пассажиров их вещи, после чего не торопясь удалялись с добычей. Заметив это, мы очень встревожились. Такие дела были для нас непривычны. Такого нам еще никогда не приходилось видеть. Мы везли с собой все свое скромное имущество, которое, рассчитывали мы, поможет нам устроиться на новом жительстве. Потерять это имущество было страшновато. Когда все вагоны были полны до отказа, поезд просто так, вдруг, без всякого сигнала, тронулся и поехал. Никакого начальства. Никакого порядка. Кто уехал, сколько человек уехало — неизвестно. Поезд удалялся, доносившиеся из вагонов крики и брань заглушали шум паровоза, лязг буферов и постукивание колес. Вид этой отправки привел нас в самое грустное настроение. Вся надежда была на то, что начальник поможет нам погрузиться и уехать. Но как он справится со всей этой массой полуобезумевших людей? Ночью в бараке, когда все уже спали, раздался женский крик. Он был такой пронзительный и дикий, что все мы вскочили, как ошпаренные. Оказалось — грабеж. Двое солдат освещали фонарем женщину, которая судорожно вцепилась в свои корзины и узлы и кричала, кричала.. — Тихо, — произнес один из грабителей, обращаясь ко всем обитателям барака. — Тихо, не шуми, а то… Он сделал недвусмысленное движение автоматом. Его товарищ ухватил женщину за волосы и сильно дернув в сторону, отчего она упала, взял один узел и направился к дверям. Нет, грабителей было не двое, а кажется четверо. Каждый ухватил по узлу или по чемодану, и все участники шайки вышли из барака. Они не особенно поторапливались, и в этой неторопливости было нечто необыкновенно мерзкое и… страшное. Я собрал своих французов, и мы решили по очереди караулить наше имущество, а в случае чего — действовать всем разом и решительно. Остаток ночи, однако, прошел спокойно. Утром мы узнали от местных старожилов, что грабежи происходили здесь почти каждую ночь. Тяжело было смотреть на несчастную женщину, у которой отняли вещи, представлявшие для нее огромную ценность. Только впоследствии, уже в Советском Союзе, я уразумел, как ценилась там каждая мелочь — рубашка, юбка, пара чулок. Ограбленная неподвижно, как каменная, сидела на своем месте и тихо плакала. Никто не пытался ее утешать. Постояли вокруг нее, поговорили — и разошлись. Люди привыкли к таким делам, их больше ничто уже не трогало, но нас, которым все это было внове, оно заставило сблизиться и еще больше насторожиться… Ощетиниться, я бы сказал… В три часа пополудни показался поезд. Мы со всеми нашими вещами собрались у дороги, которая вела в деревню и по которой, по нашим расчетам, должно было прибыть начальство. Картина посадки была в точности такой же, как и вчера. Тот же крик, та же давка, брань, драки, те же понурые и по звериному ловкие фигуры грабителей. Вагоны наполнились до предела… Куда же тут влезть? Видно, начальник нас обманул, отмахнулся, чтобы не докучали, да, и если приедет, то все равно втиснуть нас в эту человеческую гущу нет никакой возможности. Все-таки мы с тоскливой напряженностью всматривались в дорогу. Никто не ехал. Но и поезд не трогался с места. Это нас немного ободряло: как видно, кого-то ждут. Начальственный перст Начальство не обмануло. Подъехало две легковых машины, а за ними три грузовика с солдатами. Из первой машины вышел офицер, обещавший нас погрузить, и, подойдя ко мне, взял у меня составленный мною список. Просматривая бумагу, он негромко приказал оцепить поезд. Солдаты соскочили с грузовиков и исполнили приказание. — Идите за мною, — сказал мне начальник, направляясь к головному вагону. Подойдя, он спросил, куда едут находящиеся в вагоне. Ответили, что — в Киев. Начальник взглянул на мой список. — Пятеро ваших едут в Киев? — спросил он меня. — Да, пятеро. Он повернулся к вагону и, указывая на некоторых пассажиров пальцем, совершенно спокойно сказал: — Ты, ты и вы оба, и ты, вон там, молодой — немедленно выгрузиться. Те, в кого ткнул начальнический перст, подняли крик, в котором слышалась горькая обида и возмущение. В глубине души я горячо сочувствовал этим людям, но уже на горьком опыте я давно убедился, что своя рубашка ближе к телу, и что при такой обстановке, как здесь, невозможно считаться ни с чьими интересами, кроме своих собственных и близких. Впрочем, что мог я сделать, ничтожная песчинка?.. Нужно было душевно загрубеть, обрасти корой. — Я сказал: вон из вагона! — так же, как и раньше, не повышая голоса, проговорил офицер. — Зовите ваших людей, — добавил он, обращаясь ко мне, — пусть влезают в этот вагон. Я подозвал французов, направляющихся в Киев. Они робели, что и неудивительно, так как те, кому было приказано покинуть вагон, продолжали кричать и кипятиться. Начальник сказал: — Вернусь проверить. Понятно? Мы прошли к следующему вагону. Там повторилось только что описанное. Я видел, как неудачники, бранясь и ворча, покидали вагон, освобождая место для моих товарищей. Я рад был, что мне и моей семье удалось проникнуть в вагон, миновав унизительную процедуру выкидывания других. Пассажиры вагона, идущего в Ростов, благоразумно решили потесниться и заявить, что есть еще места для двоих. В пути нас стали спрашивать, почему это нас провожало само важное начальство. Когда я объяснил, в чем дело, все успокоились и как будто даже обрадовались. Дело в том, что нас сначала приняли не то за каких-то конвоиров, не то за энкаведистов. Мы кое-как устроились, пошли разговоры и рассказы. Обращаясь ко мне, соседи называли меня французом. Наш поезд шел на север через Польшу. В Польше было легко достать продукты, что нас очень обрадовало, так как в пути мы все порядком изголодались. Поляки охотно продукты меняли на вещи, причем, как правило, были добросовестны. За пару белья один польский крестьянин дал мне два больших белых хлеба, фунта три масла, большой кусок сала и два кольца колбасы. По тем временам — целое богатство. Партизаны! Неприязнь, которую поляки питали к представителям советской власти, на нас не распространялась. Нас жалели, предлагали оставаться в Польше и устраиваться там на работу. Все, не стесняясь, говорили, что там, куда мы ехали, нам будет очень плохо, между тем как, оставшись в Польше, мы будем свободными людьми, притом — сытыми… Наш поезд шел по польской территории только днем. Если случалось так, что приближение вечера заставало нас в промежутке между двумя станциями, то машинист выжимал из паровоза наибольшую скорость, и поезд мчался, чтобы прибыть на станцию засветло. На станциях ночевало множество поездов, груженных, преимущественно, машинами с демонтированных предприятий и разнообразнейшим добром, вывозимым из Германии. Все эти поезда охраняли очень строго. Нам приказывали на ночь запираться в вагонах и ни в коем случае не открывать дверей вплоть до самого рассвета. По ночам всегда бывали слышны выстрелы. Кто стрелял — наши ли часовые, партизаны ли, мы не знали. Однажды в лесу наш поезд замедлил ход и шел совершенно тихо, не быстрее обычного человеческого шага. Мы все старались высунуться в двери — узнать, в чем дело. Оказалось, что мы ехали по месту недавнего крушения. Путь еще не совсем починили. Мы увидели с одной стороны железнодорожной насыпи семь или восемь опрокинутых и разбитых вагонов и паровоз, над которым клубился дым и пар. Очевидно, совсем недавно этот поезд был пущен под откос — здесь орудовали антикоммунистические партизаны. Вокруг остатков крушения стояли и ходили советские солдаты — надо думать, из саперных и железнодорожных войск. Мы спрашивали у них, что тут произошло, но они молчали — очевидно, им было строго запрещено говорить. Проехав Польшу и Латвию, мы прибыли в литовскую столицу Каунас. Здесь застал нас первый снежок. Соскочив наземь и пробежав немного по платформе, мы заметили на стене намалеванную стрелу с надписью, гласившей, что за углом можно получить кипяток. Мы все, захватив посуду, кинулись в указанном направлении. Какая радость: готовый кипяток! Не нужно разводить костра… Я думаю, что если бы в нормальной обстановке вдруг где-нибудь появилась надпись: «Бесплатная выдача вина», то люди так не обрадовались бы, как обрадовались мы этому кипятку. А кроме того, этот станционный кипяток напоминал о родине. Ведь за границей это не в обычае. Здесь и люди были одеты не так, как на Западе: многие были уже в шубах. Я немного приуныл: надвигаются холода, а у меня нет даже теплого пальто. Впрочем я надеялся, что в Краснодаре, куда мы ехали, особенно холодно не будет. Но нам еще предстоял слишком долгий путь, и когда мы приехали к месту назначения, то и там уже было не теплее, чем в Литве. На родине .. Вот она, наконец, настоящая Россия. Неизвестная и в то же время родная. Как же она бедна и убога! Но все равно, у меня была глубокая внутренняя радость… Трудно передать это чувство словами. Ехать стало как-то легче. При станциях были базары, на которых можно было кое-что продать или выменять из одежды и купить съестное. Нас не снабжали решительно ничем. Было ли вообще какое-нибудь начальство, администрация, в чьем ведении находились мы — об этом никто не знал. Каждому оставалось заботиться о себе и своих. До самого Ростова доехали мы так, и повсюду видели картины очень схожие между собой. Бедность, бедность… Примитивное существование, а не полноценная жизнь. Все какое-то серенькое, будто пришибленное. Никто не устраивал нам даже слабого подобия тех встреч, какие оказывали возвращенцам в западных странах. Наш эшелон не вызывал у местных жителей почти никакого внимания, и лишь на некоторых станциях, узнав, что мы возвращаемся из Германии, люди нас расспрашивали о своих родных и знакомых, вывезенных насильно или добровольно уехавших в Германию. И странное дело — на моей памяти не было ни одного случая, чтобы кто-нибудь дал справку о ком-нибудь! Почему? Я не мог этого понять. Расспрашивали все больше старухи. Многие из нас успокаивали их как умели, говоря что мы — не последние и что за нами едет очень много возвращенцев. Но старухи плохо верили, они скорбно покачивали головой и утирали глаза кончиком головного платка. Потом они сгорбившись отходили. Собственными средствами В Ростове нам всем приказали выгружаться. Существование нашего эшелона, в котором мы проделали такой длинный и трудный путь, прекращалось. Кому нужно дальше — тот добирайся собственными средствами. Ростовский вокзал был в очень жалком состоянии. Всюду зияли разрушения, кое-как прикрытые наспех приколоченными досками. Я провел жену в какой-то закоулок и оставив ее там сидеть на чемоданах, отправился на поиски возможностей ехать дальше. Мне посчастливилось разыскать начальника станции, и я объяснил ему, в каком положении нахожусь. Он сказал мне, что в городе есть учреждение, ведающее возвращенцами, и дал адрес. Учреждение это находилось на краю города и добирался я до него около часа. Расспросы плохо помогали. Наконец, я добрался до этого учреждения, где меня приняла какая-то молодая девушка, довольно приветливая. Помощь ее выразилась в том, что она написала отношение к начальнику станции с просьбой, если окажутся свободные билеты, выдать мне с семьей их бесплатно. А если билетов свободных не окажется? — спросил я. — Ведь у нас маленький ребенок и никаких знакомых в этом городе… Служащая пожала плечами и сказала, что она надеется, что билеты будут. Я взял бумажку, поблагодарил приветливую девицу и понесся на вокзал. Мне пришлось проходить возле какого-то длинного забора, изукрашенного портретами советских вождей. Некоторые из этих физиономий я видывал в заграничных газетах и журналах, а другие мне были совершенно неизвестны. Эта галерея упитанных вождей, не знаю почему, навела на меня нечто вроде тоски. Начальник станции, прочтя принесенное мною письмо, спросил одного из своих служащих, есть ли еще свободные места на Краснодарский поезд. Служащий, почесав затылок и подумав, ответил, что билетов на поезд вообще нет, но что я могу попытаться «как-нибудь» влезть в поезд, а потом заплатить стоимость билетов прямо контролеру. Я стал просить посодействовать мне, объяснив, что у меня жена с ребенком ждут, не имея возможности приткнуться где-нибудь на ночлег, что нам положительно некуда деваться и т. д. Начальник станции пообещал мне сделать, что будет в его силах. Я вернулся к жене. За время моего отсутствия у нее украли сумку с кое-какими вещами, предназначенными для продажи, когда нам понадобятся деньги. Но это меня не огорчило. Мне все сделалось в тот момент совершенно безразличным. Моральные силы человека имеют предел. Мои — приходили к концу. Еще не доехав до Краснодара, я замучился настолько, что единственная мысль, занимавшая меня, была: как бы вернуться во Францию. Там человеческие отношения были совершенно другими. Через полчаса появился тот служащий, который сказал, что билетов больше нет. Он отозвал меня в сторону. — Знаешь что, я тебе билеты достану. По правде сказать, у нас есть бронь… — Что такое бронь? — спросил я. — Ну, билеты, которые мы должны выдавать возвращенцам, но ты должен сам понять, что всем жить надо… Отблагодаришь начальника и меня, а мы тебе это дело устроим. Уедешь сегодня вечером, с десятичасовым. Понял? — Понял, — отвечал я. — А сколько надо? — Много не надо, сотню дашь — и хватит. Я согласился, но сказал, что у меня денег мало и придется что-нибудь продать. — Валяй, — ответил мой благодетель, — только гляди, быстро, а то я скоро домой пойду. Жена моя, узнав о предстоящей комбинации, страшно возмутилась и сказала, что это — свинство и сущий грабеж. И пришлось мне, французу, объяснять ей, советской гражданке, что ничего, дескать, не поделаешь, надо приспособляться к обстоятельствам. Мне лично до той поры с такими вещами встречаться не приходилось, но я понимал, что здесь каждый жил только для себя — иначе пришлось бы пропасть. По правде сказать, у нас оставалось еще несколько сот рублей, но мы решили сделать вид, что жена ходила продавать вещи. Спустя некоторое время я пошел к железнодорожнику, с которым мы условились о билетах. Увидя меня, он улыбнулся и спросил: — Ну, как? Есть? — Есть, — ответил я и достал сотенную бумажку. Но он оказался еще честным человеком. Он возвратил мне пятьдесят рублей и сказал: — Начальника сейчас нет. Вот билеты, и уходите куда-нибудь, в другое место. Пока начальник заметит, что не хватает двух билетов, то вы уже уедете, а я уж тут как-нибудь объяснюсь. Я схватил билеты, не забыв при этом посмотреть, не просрочены ли они, поблагодарил железнодорожника и ушел. Мы с женой ушли со станции и остановились недалеко от станционного базара, усевшись на своих чемоданах. Светило и грело солнышко. Я принялся наблюдать. Впервые я был так близко от местных жителей. До сих пор меня окружали возвращенцы и их быт, столь же жалкий, как и мой собственный. Но и коренное население выглядело не лучше. Все мне было внове, все казалось чужим и диким. Во Франции торговаться не принято, а здесь торговались, что называется до упаду, разыгрывая целые сцены, которые могли быть смешными, если бы от них не щемила сердце обида и тоскливое разочарование. Бедные, обездоленные люди… Мне неловко было смотреть на жену, потому что я хорошо представлял себе ее душевное состояние. Я знал, что она гораздо раньше меня начала сожалеть о своем решении ехать на родину. Во Франции она видела совершенно иное, ей было стыдно за свои восторженные рассказы о советской родине, представшей сейчас перед нами такой жалкой, обшарпанной и несчастной. Она очутилась за границей совсем молоденькой и не знавшей в полной мере всех унизительных тягот под-советского существования; как-никак, она жила раньше при родных, помнила мирное время, когда все же было не так трудно. Теперь ей приходилось переживать все трудности и тревоги советского быта… Мое настроение оставалось прескверным, хотя понемножку и развеивалась, охватившая было меня, полная апатия. Я подбадривал самого себя и жену. Слава Богу, наш малыш был здоров. Мы пробыли на привокзальной площади до вечера, а приблизительно за час до отхода поезда изведали первую, так сказать, свободную посадку в советский поезд. Увы, она немногим отличалась от посадки в возвращенческий эшелон. Господи, неужели здесь всегда так? — думал я. Неужели всегда нужно вот так орудовать локтями, отталкивая слабейших, напирая изо всех сил, чтобы протиснуться в вагонные двери? Меня все больше мучила тоска по жизни, в которой есть порядок, устроенность и спокойствие. Мне припомнились французские поезда, в которых вагоны не так велики и, может быть, не так удобны, но в эти вагоны люди входили совершенно свободно, усаживались где кому больше понравится, где не было никаких проводников, а главное — никому не приходило в голову дрожать от боязни, что вот, не попаду в поезд, останусь — и что же тогда делать? Умолчу о подробностях посадки, скажу лишь, что было ужасно тесно, что мы трепетали за целость своих вещей и что в вагоне воздух состоял, кажется, из одного только густого махорочного дыма. Я не то заснул, не то забылся, помню только что на дворе светало, сквозь окно был виден кусок неба, совершенно чистого, когда жена сказала мне, что на следующей остановке нам нужно слезать. Это не был еще Краснодар, это была станция Кавказская, где нам предстояла пересадка. Станция была целехонька, и это нас порадовало и подбодрило — неизвестно почему. Здесь даже не было особенно грязно. Поезд на Краснодар отходил только в восемь часов вечера. Захотелось основательно вымыться и по человечески поесть. Первое намерение мы осуществили кое-как, а второе обошлось нам почти в двести пятьдесят рублей, и то лишь потому, что я сбегал на городской базар, где все стоило дешевле, чем возле станции… Подкатил какой-то поезд. В нем находились одни молодые парни. Это были призывники, отправлявшиеся на военную службу. Ехали они в Краснодар. Я отыскал офицера, сопровождавшего эшелон с новобранцами и попросил его забрать нас с собой. Офицер ответил, что ничего не имеет против, если в каком-нибудь вагоне сыщется для нас место. Место нашлось, даже довольно просторное, и милые ребята не расспрашивали нас, кто мы и куда едем. К утру мы прибыли в Краснодар. Конечная цель нашего путешествия была достигнута. Мы поблагодарили призывников и сопровождающего офицера и вышли со станции. Мать моей жены жила довольно далеко и поэтому мы подрядили человека с ручной тележкой довезти наши вещи за двадцать рублей, при условии, что я буду подталкивать тележку сзади. Моя жена быстро пошла вперед, а мы поплелись позади. Я понимал состояние жены, ей не терпелось попасть домой, она хотела встретиться с матерью без свидетелей… Когда мы притащились к дому моей тещи, жена стояла на улице, поджидая нас. У нее был расстроенный вид. Ее матери здесь нет, соседи не знают, где она и предполагают, что она переехала в Ейск. Говорили, что она вышла второй раз замуж. Одна соседка приняла нас с великим радушием, даже с радостью. Мы у нее хорошо вымылись, поели и выспались. Тут мы в первый раз с самого начала нашего путешествия, смогли искупать ребенка — первый раз за семь недель, проведенных в пути. Соседка, да и мы сами диву давались, как этот несчастный ребенок выдержал такие мытарства. Это было самое настоящее чудо. Не счесть, сколько погибло маленьких детей возвращенцев — они умирали, как мухи. У родни Вечером того же дня мы отправились к дедушке моей жены. Это была родня с отцовской стороны. Родители моей жены были в разводе. Отец ее до сих пор находился в армии. Итак, мы отправились к старикам. Я шел, задумавшись. У бывшей соседки жены меня приняли очень хорошо, несмотря на то, что я иностранец. Но как примут меня люди, для которых я без их ведома стал родственником — это совершенно другой вопрос. Моя жена тоже сильно волновалась. Когда мы пришли во двор дома, где жили дед и бабка жены, то увидели в окне их квартиры свет. Они жили на первом этаже. Стоя у дверей, можно было видеть через окно внутренность комнаты. За большим круглым столом сидел старик, двое детей лет пяти-шести и молодая женщина. Семья ужинала. Посреди стола стояла керосиновая лампа. Мы стояли перед дверью и смотрели. Жена не решалась постучать. Занятые разговором, люди в комнате не замечали нас. Я толкнул легонько жену: постучи. Так как она все еще не решалась, я постучал сам. Дед спросил: — Кто там? Я отворил дверь и подтолкнул жену. Она вошла в комнату. Я остановился в дверях. Присутствовавшие в комнате застыли неподвижно, с растерянными лицами. — Аллка! — вскрикнула вдруг женщина и кинулась целовать мою жену. Старик бросился в соседнюю комнату и сейчас же вернулся вместе со старухой, бабкой моей жены, успевшей расплакаться от волнения и радости. — Что это у тебя на руках? — спросила женщина, приходившаяся моей жене теткой. — Дочка, — ответила моя жена, по лицу которой текли слезы, хотя она не переставала как-то растерянно улыбаться. — Дочка, говоришь… А где же твой муж? — Вот стоит, — указала жена на меня. В горячке меня и не заметили, а я и не подумал обижаться. Я хорошо понимал чувства этих людей. На нас набросились с вопросами, на которые мы не успевали отвечать. Бабка уже забрала свою правнучку и не хотела ее отдавать. Так как мы разговаривали по-русски, то велика была сенсация, когда на вопрос деда, откуда я родом, я ответил ему, что я — французский гражданин. Тогда вопросы посыпались уже просто градом. Всем не терпелось узнать, как мы с женой впервые встретились, где побывали и т. д. За разговорами просидели мы до поздней ночи, и мне думается, что мои новые родственники в результате этой беседы получили более-менее связную картину нашей зарубежной жизни и путешествия. В свою очередь мы узнали, как они тут жили, в частности — что мать моей жены вышла замуж за железнодорожника, служащего в депо станции Ейск. Там они и жили. Однако ни адреса, ни новой фамилии моей тещи нам узнать не удалось. Мы едем в Ейск Отдохнув дня два, мы собрались ехать в Ейск разыскивать мою тещу. Дед сходил к управляющему домом (я впервые услышал словечко «управдом»), который оказался хорошим человеком и сам вызвался устроить нам временную прописку в милиции. На следующий день пришел к нам милиционер (я впервые услышал словечко «мильтон»), который потребовал мои документы и списал с них все, что ему требовалось. Дед дал мне триста рублей и подробно объяснил, как купить билеты. Это довольно сложная история. Сначала я должен попытаться купить билеты в кассе. Вероятно, это не удастся. Тогда нужно попробовать купить билеты «на руках», т. е. у перекупщиков. Если же и эта попытка не увенчается успехом, то следует сговориться с проводницей одного из вагонов поезда, идущего в Ейск, и она за известную мзду нас провезет. Все эти советы были очень ценными. Я все еще не мог привыкнуть к тому, что здесь все не так, как на Западе и что даже железнодорожные билеты продаются на рынке, как другой товар, причем — следует торговаться. В кассе, как и следовало ожидать, билетов не оказалось. Повертевшись немного возле кассы я нашел человека, продававшего два билета в Ейск. Он хотел за два билета триста шестьдесят «морей». Я впервые узнал одно из названий рубля. У меня было только триста рублей, но торговец не уступал. Так как нам во что бы то ни стало нужно было уехать, то я приобрел только один билет, решив отдать его жене, а сам уж я как-нибудь проеду «на черную»… Спрятав купленный билет, как какое-нибудь сокровище, я принялся разыскивать Ейский поезд и нашел его на одном из запасных путей. Мне нужен был вагон номер первый, так как имевшийся у меня билет годился для посадки именно в этот вагон. Из этого вагона вышла молодая женщина. Я спросил, не она ли проводница. Она ответила утвердительно, и я предложил ей вышеизложенную комбинацию с билетом, вернее без билета или с одним билетом на двоих. Проводница отвечала, что она сама этого сделать не может, но что мне следует обратиться к начальнику поезда, который стоял неподалеку. Подходя к начальнику я услыхал, как он страшно ругал какую-то проводницу. Он был буквально вне себя и выражался такими словами, что у меня волосы стали дыбом на голове. Я постеснялся тревожить такого расстроенного человека и положил себе вечером постараться уехать «на черную», не прибегая к содействию железнодорожной администрации. Забрав с собой часть вещей, а прочее оставив у родни, мы отправились на вокзал. Картина посадки ничем не отличалась от описанных выше. Надо думать, что на всем громадном пространстве Советского Союза это делалось одинаково. Усадив жену, я стал подыскивать способ уехать и самому. Я заметил, что на буферах сидело и стояло множество людей, и, выбрав место, не так густо облепленное, взобрался на буфер. Мне даже помогли. Но не успел я устроиться на буфере покрепче, как послышался крик: — Братцы, спасайся!.. Я буквально не успел оглянуться, как мои спутники исчезли, будто их тут и не бывало. Я последовал их примеру, соскочил со своего буфера и, описав довольно большую дугу, опять приблизился к поезду. По перрону шли милиционеры, или охранники — не знаю, как они там называются — и сгоняли всех с буферов. Некоторых — задержали и забрали с собой. Я подошел к первому вагону. У дверей стояла проводница, но не та, которую я видел днем. Я подошел к ней: — Извините пожалуйста, у меня уезжает жена. Она — в этом вагоне. Разрешите мне войти попрощаться. Проводница посмотрела на меня, подумала и сказала: — Хорошо, идите, Но за пять минут перед отходом поезда вы должны выйти. — Я хочу только посмотреть, как она устроилась. Спасибо. В вагоне было темно, и мне пришлось перелезать через людей, которые буквально сидели друг на друге. Нет предела вместительности советского железнодорожного вагона! Жена и удивилась, и обрадовалась, что мне удалось проникнуть в вагон. Я быстро объяснил, как я сюда попал. Жена сказала, чтобы я забрался на третью полку и сидел там, пока поезд тронется. На мое счастье, одна из верхних полок была почему-то не занята, и я вскарабкался туда, растянулся на ней и стал ожидать отхода поезда, созерцая чугунный вентилятор с натыканными на него окурками. Ждать пришлось довольно долго. Вдруг я ощутил, что кто-то хватает меня за ноги. Я поджал ноги. Передо мною обрисовалась тень или, вернее сказать, черное пятно, — еще один претендент на верхнюю полку. Я помалкивал. Устроившись на свободном конце полки, мой незваный компаньон спросил: — А билет у тебя есть? Я немножко растерялся и ответил: — Есть, только он у жены. Она здесь, внизу… — Слышь, одолжи мне твой билет. Надо помочь ребятам. — Ты спроси у моей жены, — отвечал я, обращаясь к нему на ты, так же, как и он ко мне. Тут не до церемоний. Он нагнулся и стал просить у моей жены одолжить ему билет. Я слышал, как жена осведомлялась, на что ему нужен билет, как это можно билет «одолжить», но объяснений моего соседа разобрать толком не мог, так как он совершенно свесился с полки, а в вагоне было шумно. Но я заметил, что моя жена билет ему дала. Тогда он соскочил вниз, пробрался к окошку и открыв его крикнул: — Иван, давай сюда скорей! И протянул в окошко руку с нашим драгоценным билетом. Минуты через две таинственный Иван был уже в вагоне. Тогда они оба начали призывать кого-то через окно и еще раз передали наш билет. Эта операция была повторена несколько раз, так, что в течение десяти минут в наш вагон вошло человек пять безбилетных. Это меня успокоило: приятно было сознавать, что я — не единственный «заяц». Когда вся компания вошла в вагон, билет был возвращен моей жене с благодарностью. Организатор этой посадки опять забрался ко мне наверх. Угнездившись на верхотурьи, он повернулся ко мне и заговорил: — Далеко едешь? — В Ейск. А ты? — Да я не так-то уж и далеко… А пешком тоже не дойдешь. Куда он ехал, я так и не узнал. А впрочем — на что мне это знать? — Курить будешь? — спросил он меня после некоторого молчания. — Можно будет закурить, — ответил я, ощупью принимая от него кисет с табаком и кусок газетной бумаги. Я оторвал себе кусочек и принялся крутить цыгарку. Практики в этом деле у меня было мало, а в темноте было еще труднее орудовать с махоркой и газетной бумагой. Когда я зажег спичку, чтобы зажечь свою безобразную самокрутку, я увидел, что у моего соседа блестели на груди несколько медалей. Он был еще довольно молод. Мы прикурили. — С какого года будешь? — снова заговорил он. — С двадцать третьего. А ты наверняка мало что старше меня… — Ага, не на много. Ты что — уже демобилизованный? — Нет, вообще не служил. — Счастливец ты, — заметил он, и замолчал, как будто задумавшись. Мне такие разговоры были крайне неприятны. Мне неохота была, да и надоело объяснять каждому встречному-поперечному, кто я такой и откуда взялся. Чаще всего я в таких случаях придумывал что-нибудь несложное. — А я, — продолжал мой спутник, — освобожден после ранения, да… Вот, вернулся домой, а что тут делается — того и сам черт не разберет. Чуть свою шкуру не оставил на фронте, ну, и вот, стало быть — благодарность. Правительство! — он длинно и замысловато выругался. Потом немного помолчав, тяжело вздохнул и продолжал: — Пенсию дают такую, что свободно можно сдохнуть. Да еще говорят: молчи, заткнись… Это — как понимать? «Заткнись»… Только ихнего и разговору. Он еще раз крепко выругался, заплевал окурок и сунул его в вентилятор. Я все молчал. Мне нечего было ему отвечать и я не хотел вмешиваться в такого рода разговор, ибо давно уже понял, что здесь надо уметь держать язык за зубами. Посидев еще немного, демобилизованный солдат стал понемногу отодвигаться в самый конец полки, а отодвинувшись, сказал: — Растягивайся, брат, спи. Тебе ехать целую ночь, а я скоро вылажу. Я последовал совету парня. Поезд все еще стоял. Сердце у меня шибко билось. Что, если до отхода поезда будет проверка билетов? Тогда — скверно… Тут в вагон втиснулась проводница и, стараясь перекричать общий шум, осведомилась, все ли провожающие вышли. Несколько голосов крикнули, что все и что вообще провожающих вовсе не было. Проводницу такой ответ не удивил, в средину вагона она не дошла, а тусклый свет ее фонаря освещал небольшое пространство. Вскоре послышался свисток, поезд тронулся и я перекрестился, благо никто не видел. За время пребывания на советской земле я не помню, чтобы кто-нибудь осенял себя крестным знамением. Я не заметил, как уснул под мерное сотрясение моей полки. Когда я проснулся, было уже довольно светло. Свесив голову вниз, я заметил, что вторая полка уже опущена, и моя жена с ребенком сидит в уголку. Она поднялась и тихонько сказала мне, что я могу сойти сверху и что теперь опасаться нечего, так как проводница, конечно, не в состоянии вспомнить всех, кто в Краснодаре сел в вагон. Я спрыгнул и, так как поезд подходил к какой-то станции, начал пробираться к выходу, не забыв положить в карман наш единственный билет. На вокзальном базарчике я купил пару пирожков и возвратился в вагон. Завтракая, я рассматривал пассажиров. Это были главным образом колхозники, которые везли с собой мешки со своим деревенским товаром, чтобы продать его в городе на рынке. Выглядели крестьяне так же бедно, как и все, которых мне до сих пор довелось встретить в России. Наша поездка подходила к концу. Уже ярко светило солнце. Вся природа выглядела так мирно, что если бы не убогие фигуры пассажиров, то можно было бы подумать, что все люди живут хорошо и счастливо. Безпредельные поля, сливающиеся на далеком горизонте с краем неба в легкой лиловатой дымке, простирались по обе стороны поезда. В вагон вошла проводница и громко возвестила: — Граждане, приготовьте билеты на проверку! У меня перехватило дыхание. По французским порядкам за проезд без билета полагался большой штраф. Как же будет здесь? Жена, побледневшая, взглянула на меня и тихонько спросила, как я собираюсь поступить. Я ей ответил, что скажу все так, как было на самом деле, и пусть будет что будет. В вагон вошел контролер. Я заметил, что билеты были у каждого. Те, которые в Краснодаре сели без билета, уже давно вышли на промежуточных станциях. Стало быть, я все-таки — единственный «заяц», и это очень неприятно. Вот уже контролер в нашем отделении. Сидящие напротив нас женщины протягивают свои билеты, контролер проверяет и возвращает их. Очередь за нами. Жена подает свой билет. Молча, контролер проверяет его и отдает обратно. Его рука протягивается ко мне. Что я могу сделать? Контролер прерывает свое молчание: — Товарищ, ваш билет! — У меня его нет. Голос мой прозвучал совершенно спокойно, чего я никак не ожидал. — Проводница! — воскликнул контролер. — Что это за безобразие? У вас безбилетные, а вы об этом и не знаете! Прибежала проводница, вся красная. Она стала оправдываться — видно было, что она страшно перепугалась. — Она и не может знать, — вмешался я. Вчера на посадке была не она, а другая проводница. — На какой посадке? — спросил меня контролер, грозно выпучив глаза. — В Краснодаре. Видите ли, я попросился войти в вагон, чтобы попрощаться с женой, и проводница — не эта, а другая — меня впустила. Я остался в вагоне, так как мне во что бы то ни стало нужно в Ейск, — видите, со мной жена и ребенок, — а билет я достал только один. Вот и все. А эта проводница не причем. Контролер ни разу не перебил моего объяснения. По его лицу было видно, что моя откровенность его поразила. — Вы, значит, признаетесь, что от самого Краснодара едете без билета? — Да. — Вы же подвергаетесь штрафу. Знаете об этом, или нет? — Знаю. Я согласен заплатить штраф. Что ж поделать? Мне надо было ехать… Контролер обратился к проводнице: — Вашу фамилию и фамилию напарницы, которая была при посадке в Краснодаре. Мне надо подать рапорт. Мне было от души жаль проводницу, которая из багрово-красной превратилась в бледную, и я попробовал вступиться за нее. — Она ведь не причем. Я принимаю всю вину на себя… — А я вас не спрашиваю! — окрысился на меня контролер. — Это вас не касается. Давайте мне ваши документы, — потребовал он, вытаскивая из своей сумки какие-то бланки и примащиваясь писать. Я достал свою въездную визу в СССР. Контролер взял ее, но почему-то стал смотреть на ту половину, на которой стоял французский текст. — Что это вы, смеетесь надо мной? — заорал он вдруг. — Что это за бумажка? — Это мой документ. Вы читайте здесь, — я указал на русский текст. Контролер прочел и воззрился на меня. — Так вы, значит, не наш? — произнес он значительно смягченным тоном. — Нет, не ваш, и ваших порядков не знаю. — Будто бы во Франции можно ездить без билета! Просто вот так: сел и поехал… — Нет, не сел и поехал, а билеты у нас продаются в кассе, сколько угодно, а не на базаре. По базарной цене я билета не мог купить в Краснодаре, это для меня слишком дорого. Что же мне было делать, как не ехать без билета? У нас за безбилетный проезд, конечно, тоже штрафуют, только в этом нет надобности, — билетов у нас сколько хочешь. Я заметил, что мои слова рассердили контролера, но хотел постоять за себя. Пассажиры заулыбались. Были ли они на моей стороне, или против меня — не знаю… Контролер составлял протокол. У меня в кармане было еще около сотни. Какой будет штраф, я не знал. Что, если у меня не хватит денег? Контролер писал медленно и после каждого слова смачивал языком карандашик, который едва был виден в его больших пальцах с огромными выпуклыми желтоватыми ногтями. — Вот. Если согласен — надо подписать. — Контролер протянул мне заполненный бланк. Внизу стояла цифра: 92 рубля 00 коп. Слава Богу, — подумал я, — хватит! Я достал деньги. У меня было девяносто пять рублей. Я протянул их контролеру и сказал: — Тут — на штраф, а остаток вам на стопку. Он взял деньги и, отсчитав 92 рубля, положил их себе в сумку, а три рубля протянул мне. Но я не взял их, повторив еще раз, что отдаю эти деньги ему. Он немного помялся — неудобно было на глазах у всех брать с меня больше, чем полагалось. — Берите, берите, — сказал я великодушно (мне почему-то казалось, что в этом «на водку» заключается моя моральная победа над угрюмым контролером). Но такие тонкости оказались ни к чему. Контролер положил троячку в карман — небольшие, но все-таки деньги — и стал со мною разговаривать уже совершенно добродушно. Он объяснил, что я мог раньше заявить проводнице, что у меня нет билета, и тогда мне выписали бы билет, не взимая штрафа. Но я махнул рукой. Контролер попрощался и ушел, ему, видимо, было неудобно, что он показал себя не с очень привлекательной стороны. А V меня на душе было грустно. Больше всего угнетало меня то, что денег не оставалось ни копейки и при себе мы не имели ничего, что можно было бы продать. Я пробрался к окну, открыл его и с наслаждением стал вдыхать свежий, пахнущий морем воздух. А море — вон оно, его видно в отдалении. Я люблю море, и во Франции не одно лето провел на морском берегу. Жена подошла ко мне. Так же, как и тогда, когда мы подъезжали к Краснодару, она начинала волноваться. О своем отчиме она знала только, что он маленький, рябой и зовут его Васькой. Мне было дико слышать такое уменьшительное, носящее как будто презрительный оттенок, имя, которым называли взрослого человека. Пять Василиев — и шестой Когда мы приехали в Ейск, то, увидев на перроне начальника станции, решили спросить у него прямо, не знает ли он человека, которого мы ищем. Как-никак, сослуживцы. На вопрос жены начальник станции ответил, что в местном депо работает не один, а целых пять Василиев, но ни один из них не маленький и не рябой. Он посоветовал нам отправиться в депо и там, на месте, разузнать. Идя к депо, мы увидели женщину, опускавшую шлагбаум, и спросили у нее насчет «Васьки». Железнодорожница, подумав, ответила, что не знает такого человека, а потом, пристально вглядевшись в лицо моей жены, добавила: — А вот вы, гражданочка, очень напоминаете мне одну такую проводницу, с которой я одно время работала на линии Москва — Баку. Жена моя так и встрепенулась: — Моя мама была проводницей, может, вы — о ней? Вот, у меня есть карточка… Правда, поистрепалась, но лицо можно узнать. А ну, посмотрите! Она достала фотографию своей матери и показала железнодорожнице. — Так это ж Маня! — воскликнула та. Как же, в порядочке! Но только ейный муж в депо не работает. Ну, ничего, я вам могу объяснить, где она живет — вам же, собственно, до нее… Между прочим, ее муж сейчас приехал с краснодарским поездом. Он ездит начальником. Всмотревшись вдаль, она схватила мою жену за плечо и, теребя, добавила: — Гляди-ка, вон он идет! — Васька! — крикнула она очень громко. Шедший вдали человек, услыхав призыв, изменил направление и стал приближаться к нам. Когда он подошел ближе, я узнал в нем того железнодорожника, который в Краснодаре на станции ругал последними словами проводницу и к которому я не решился подойти… — В чем дело? — спросил он, подходя к нашей группе. — Вася, ты знаешь кто это? — воскликнула сторожиха. — Это же Манина дочь приехала! А ты, смотри-ка, едешь в поезде и не знаешь, кого везешь! — Манина дочь? Вот, какие дела! Вот обрадуется! Ну, скажи на милость! Он протянул моей жене руку, похлопал второй рукой по плечу, сделал было движение, чтобы по родственному обнять ее, но вдруг застеснялся. — Смотри ты, какое дело! — повторил он. — А мне уж она голову продолбила. С утра до вечера только и слышишь: «где же моя Аллка? Наверно нет ее больше в живых». И в слезы. Каждый день так, а она, дочка, живехонька. Ну, я рад, поверьте! Как же вы сюда добрались? — обратился он уже ко мне, здороваясь со мною. Я рассказал ему, как давеча побоялся к нему подойти. — Ну, шляпа! Нашли кого испугаться! Что же, иной раз и пошумишь, без этого никак нельзя. Надо было подойти и объяснить мне, в чем дело. А то — зря потратились на билеты, да на штраф. Ну, да мы это уладим. Я попросил его повлиять, чтобы не получила неприятностей проводница, в вагоне которой мы ехали, и он обещал поговорить с контролером. — Ну, что-ж, пошли домой, вот мать-то обрадуется! Мы распрощались с женщиной у шлагбаума, от души поблагодарили ее за оказанную нам большую услугу и пошли в город. Мимоходом мой новый родственник купил бутылку водки, чтобы вспрыснуть семейное событие. Жена моя беспрестанно расспрашивала его о своей матери, как она и что, как выглядит, здорова ли… Аллу особенно обрадовало, что у нее теперь есть маленький братик. Моя коммунистическая теща Подойдя к дому, мой тесть попросил нас немного подождать на улице — он хотел сделать жене сюрприз. Но сюрприз не удался, так как моя теща заметила в окошко, что муж ее возвращается домой не один, и вышла на улицу взглянуть, кто с ним идет. Издали она узнала дочь и крикнула: Аллочка! Жива!.. Мама! — закричала и моя жена, бросаясь к матери, которая вдруг остановилась и пошатнулась. Мы подскочили к ней и не дали ей упасть. Сознание вернулось к ней быстро, но она только беспрерывно повторяла имя моей жены. А жена моя, у которой я взял с рук ребенка, обняла мать и все твердила ей, что она в самом деле возвратилась и останется с ней навсегда. Я стоял в сторонке и, как говорится, переживал. Мне и моя мать припомнилась — как не раз, бывало, встречала она меня после разлуки. Ребенок мирно спал у меня на руках. Его не разбудили ни крики, ни резкие движения. Не знаю, сколько времени продолжалась сцена встречи, но я заметил, что уже прохожие поглядывали на нас, да и соседи тоже. Наконец, Василий Васильевич (так звали моего тестя) заговорил: Хватит вам тут хныкать на улице. Пошли в дом. Мы все голодные. А ты обед-то приготовила? — обратился он к своей жене, вероятно, желая развлечь и успокоить ее. А та все еще не могла как следует опомниться, и обнимая свою дочь, тихо плакала. До сей поры она не заметила, что дочь возвратилась не одна. Я понимал материнские чувства, но все-таки не могу сказать, что мне было приятно, когда, остановив на мне холодный и удивленный взор, хозяйка дома осведомилась, кто я такой. — Мамочка, это же мой муж, а это твоя внучка, — сказала Алла, продолжая обнимать мою тещу. Та взяла из моих рук ребенка, и начала всматриваться в его личико. Потом она протянула мне руку и вежливо сказала, что очень рада. Пожимая руку тещи, я чувствовал, что нам вместе не ужиться, что она меня сразу возненавидела, хотя я решительно ни чем перед ней не провинился. Правду говорит пословица, что чужая душа потемки. Неприязнь тещи ко мне еще усилилась, когда она узнала, что я не советский гражданин. Она добросовестно старалась быть приветливой, но было хорошо видно, что в душе она меня проклинала. Вот тесть Василий Васильевич, которого знакомые почему-то называли Васькой, — совсем другое дело. Это был человек открытой души, хотя порой и резкий, что я увидел при первой встрече с ним в Краснодаре. Он был добряк. Тёща моя была пропитана коммунистическим духом и верила всем глупостям, которые казенная пропаганда распускала насчет заграничных стран. Это было тем более удивительно, что в общем эта женщина совсем не была глупа. Мы решили остаться на житье в Ейске. Тесть пообещал мне помочь устроиться на работу. Я подумывал о том, что впоследствии мы найдем себе отдельную квартиру, я буду работать, все понемногу войдет в колею и Бог даст, моя теща поймет когда-нибудь, что люди из заграницы не так уж плохи. Мне пришлось съездить в Краснодар (это ничего не стоило теперь) и заявить в тамошней милиции, что я желаю переехать в Ейск. Так как в Краснодаре, я не был прописан, то мне без особенных трудностей поставили на документе штамп, гласивший, что не встречается препятствий к моему переезду. Эта, совершенно бессмысленная административная операция, была в советских условиях необходима. Итак, приезжий француз становился постоянным жителем советского города Бийска. Я устраиваюсь на работу Найти работу оказалось вовсе не таким легким делом, как я себе раньше представлял. В Ейске было три автобазы, я побывал в каждой из них — и неизменно получал отказ в работе. Чтобы не быть обузой в семье, приходилось продавать привезенные с собой вещи. Тесть посоветовал мне обратиться в горком партии. Я с трудом понимал, почему в поисках работы нужно идти в партийный комитет, однако, послушался совета — и не раскаялся в этом. Городской комитет партии находился в большом хорошем здании. В прихожей дежурил милиционер. Он долго рассматривал мой документ, потом сходил куда-то доложить и провел меня в огромную комнату, посреди которой стоял большой стол и мягкие кресла. За столом сидел, держа в руках мою визу, человек с наголо обритой головой (я долго привыкал к этой советской моде). Человек сидел опустив глаза, и лишь когда я оказался возле самого стола, посмотрел на меня и, протянув мне руку, сказал: — Здравствуйте, товарищ. Он сказал это особенно громко и внятно, как говорят с глухими. — Здравствуйте, товарищ, — ответил я, пожимая его руку. — Присаживайтесь, товарищ, — указав на кресло, предложил он. — Спасибо, товарищ, — поблагодарил я, садясь. — Чем я могу вам помочь? — спросил сидевший за столом. Я объяснил ему свое дело. — На автобазах уже побывали? — Побывал на всех трех. Но как только скажу, что я француз, так со мной не хотят и разговаривать. А что же тут плохого, что я француз? — На каких машинах вам лучше ездить, на русских или на иностранных? — Лучше бы на иностранных, я к ним привык. — Сейчас устрою. Он снял телефонную трубку и велел соединить его с какой-то автобазой. Последующий разговор был короткий и ясный. — Автобаза? Я — Михайлов. Сейчас пришлю вам одного шофера. Примете его на работу. Он сказал не в повелительном наклонении — «примите», а в будущем времени — «примете», как о факте, который неизбежно совершится. Не добавив ни одного слова, не сказав «до свиданья» и не дождавшись никакого ответа, он положил трубку и обратился ко мне. — Ну вот, пойдете на автобазу, скажете, что я вас прислал. Все. Он вернул мне мой документ и проводил меня до дверей. Подал мне руку и промолвил: — Если возникнут трудности, приходите, помогу. Я поблагодарил и пошел на автобазу. Впервые я встретился с тем, что в Советском Союзе представляет настоящую силу. Признаюсь, меня поразило, что каждое слово, исходящее от партии, представляется здесь чем-то таким, против чего попросту немыслимо возразить. Но — на чем основана эта сила? Это мне стало понятным не сразу. Сначала я удивлялся: почему, если партия обладает таким непререкаемым подавляющим авторитетом, — почему она не может справиться со всеми нелепостями, неустроенностью, убожеством, выпирающим изо всех щелей? Это тоже я впоследствии уразумел. На автобазе меня принял сам директор. Он был сильно взволнован. Едва я вошел к нему, как он вышел из-за стола, быстрыми шагами подошел, почти подбежал ко мне и, протянув руку, зачастил: — Здравствуйте, что же это вы мне сразу не объяснили, в чем дело? Тогда не пришлось бы обращаться в горком, я бы вам сразу помог, принял бы на работу! А вы — все взбудоражили… Но ничего, теперь все уладится. «Как бы не так, — подумал я, — уладится… Не посоветуй мне Василий Васильевич обратиться сразу к верхушке, я бы еще долго обивал тут пороги!». — Я хотел вам объяснить, в чем дело, но вы-то не хотели меня даже и слушать, — сказал я не без внутреннего ехидства. — Пришлось обратиться за помощью. — Ну, хорошо. У нас есть американские форды. Они многого навидались, приходится их очень беречь. Но я надеюсь, что вы привыкнете к нашей системе работы, и все пойдет как полагается. Я отвечал, что со своей стороны надеюсь, что директор не пожалеет о своем решении принять меня на работу и что я постараюсь трудиться как можно лучше. Начальник автобазы послал меня во двор и сказал, чтобы я нашел начальника колонны по фамилии Стрелков. Этот Стрелков, одетый в кожаное пальто, в шапке-кубанке, громко ругал шоферов за невыполнение плана. Он так увлекся, что долгое время не замечал меня, а заметив, сердито окликнул: — А вы что тут делаете? Посторонним вход на автобазу запрещен. — Я не посторонний, — ответил я, — я должен, по приказанию директора, представиться вам. Я принят на работу как шофер. При этом я назвал свою фамилию. Он переспросил, и я повторил как меня зовут. — Не русский, значит? — Француз, недавно приехал сюда. — Вот не думал, что будет у меня шофер француз. Ну что ж, ладно. Сейчас вас проверю по езде, и если все в порядке, то получите машину и приступите к работе. Все шофера, заметил я, были заинтересованы. Их, видимо, необыкновенно удивляло, как это француз сюда приехал, да притом еще так здорово говорит по русски. Проверка состояла в том, что я свез Стрелкова в порт и привез обратно. Машина, действительно, видывала на своем веку всякие виды, но шла неплохо. Обратную дорогу на базу я нашел благополучно, так как успел ознакомиться с этим небольшим городом во время поисков работы. На следующее утро я получил машину, сел в нее и завел. Мотор немного поработал, и остановился. Между тем, машина была только-что из ремонта. Оказалось, что кто-то уже успел, как выразились шоферы, «потянуть» бензин. Я обратился к своему непосредственному начальнику и получил ответ, что это «его не касаемо» и что я должен занять у кого-нибудь из шоферов немного бензина, чтобы доехать до заправочной колонки. Потом я должен буду, конечно, вернуть занятый бензин, а вообще следует глядеть в оба… Если мне не будет хватать бензина, то у меня будут высчитывать из зарплаты. Попутно мой начальник сообщил мне, сколько полагается бензину на сто километров. Этой нормы, — сказал он, — вы должны придерживаться. Меня удивило, что совершенно не принималось во внимание, что машины старые и для них требовалось бензину больше, чем мне было сказано. Я решил справиться у шоферов, каким образом они ухитряются обходиться недостаточной нормой бензина. Да, приходилось привыкать к системе коллективной работы. Меня все это интересовало, все было новым и ничуть не походило на порядки, к которым я привык. Я искренне поражался, что, хотя не хватало многих запасных частей, бензину и прочего, машины в общем ходили исправно. Шоферы исхитрялись, чтобы их машины всегда были на ходу: это был кусок хлеба для них и для их семейств. Шоферы приняли меня в свою среду очень добродушно. Славные парни старались подробно объяснить и показать мне все. По товарищески они мне указывали способы подработать побольше денег. Они прибегали к комбинациям, на мой взгляд, невероятным. Например, чтобы сэкономить бензин, один из товарищей сам предложил отбуксировать меня до колонки, которая находилась за городом. Колонку эту день и ночь окарауливал вооруженный страж. По совету начальника и шоферов, я отыскал замок и приделал его к своему бензобаку. По мытарствам: в милиции Прошла неделя после того, как мы прописались в милиции. К нам явился милиционер с повесткой, в которой было сказано, что мы должны явиться к начальнику милиции. Мы явились вместе с женой, но были приняты порознь. Начальник милиции был, кажется, из балтийцев; по русски он говорил с легким акцентом. Принял он меня вежливо. Его письменный стол был поставлен так, что сидевший за ним был обращен спиной к окну, лицо его оставалось в тени, а свет падал на лицо посетителя. Первый вопрос начальника милиции заставил меня насторожиться. — Где вы научились так хорошо по русски? — Во Франции, — ответил я, стараясь говорить как можно спокойнее и тем показать, что заданный вопрос меня нисколько не встревожил. — У вас — что, родители — русские? — Нет, но я воспитывался в русской семье. — Но ваши родители были настоящие французы? — Чистокровные. — Вот это интересно! Я тоже бывал за границей, встречал иностранцев, говоривших по русски, даже хорошо говоривших… Но у всех большой акцент, а у вас совершенно не заметно. Я выдержал пристальный взгляд начальника, так же пристально глядя в его желтоватые глаза. — Ну, да, у меня — другое дело. Я с раннего детства общался с русскими людьми, которые между собой говорили только по русски. Могу сказать, что русский для меня — второй родной язык. Начальник милиции задумался. Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта, и каждый раз, когда я давал ответ, оттуда доносился треск пишущей машинки. Мои ответы записывались. — У вас есть еще какие-нибудь документы? — спросил начальник. Я вынул и передал ему въездную визу и французское удостоверение личности. Он взял их и стал рассматривать. — Вы умеете читать и писать по французски? — А как же! Я же в школу-то ходил, во французскую! Начальник протянул мне лист бумаги и велел мне написать мою фамилию по французски. Я написал. Тогда он сказал написать мне что-нибудь по французски, например — в какой школе я учился во Франции. Я написал и это. Начальник поблагодарил меня, взял лист бумаги, на котором я писал, въездную визу, на которой стояла моя подпись, скрепил все это вместе и спрятал в стол, добавив, что виза мне больше не нужна и он отошлет ее куда следует. После этого у нас начался уже частный разговор. Начальник милиции спрашивал, как мне нравится СССР, какие у меня перспективы, как поживает моя маленькая дочь и т. д. Проговорили мы приблизительно полчаса. При уходе я спросил, где моя жена, на что получил ответ, чтобы я о ней не беспокоился, ее долго не задержат. Я попрощался и вышел, рассчитывая дождаться выхода жены с тем, чтобы вместе с нею идти домой. Ждать пришлось долго. Я прохаживался перед зданием милиции, припоминая свой разговор с начальником. Я смекнул, что он для того велел мне написать мою фамилию, чтобы сверить начертание букв с подписью моей на визе. Мне, очевидно, не верили. Ну что ж, пускай себе проверяют, я совершенно спокоен и никакой вины за собой не чувствую. Время шло, моя жена все не выходила. Я стал волноваться. Когда прошло уже более двух часов ожидания, я попытался снова пойти в управление милиции узнать, в чем дело. Но у входа меня остановил милиционер, который сказал мне, что все уже ушли, так как занятия окончились. Я стал упрашивать милиционера узнать точно, что с моей женой. Ведь мы вместе вошли туда и я хорошо знаю, что она еще в здании, так как она не могла выйти не замеченной мною. После долгих упрашиваний милиционер согласился пойти проверить, но запер за собой входную дверь. Через десять минут он вернулся и сказал мне, что в коридоре сидит одна молодая женщина, ожидая приема. Поблагодарив милиционера, я отправился домой, чтобы успокоить тещу. Я застал ее в слезах. Когда я ей рассказал все как было, она ответила, что ожидала этого. Надо отдать ей справедливость: несмотря на свою неприязнь ко мне и на свое волнение, она все же старалась успокоить меня. Впрочем, слова ее были отнюдь не успокоительными: она сказала, что я должен привыкать к здешним порядкам и что когда вызывают в милицию, то люди знают, в котором часу они туда вошли, но не знают, когда они оттуда выйдут. Василия Васильевича не было дома. Он находился на партийном собрании. Он был членом партии. Прошло еще часа три, пока возвратилась моя жена, измученная ожиданием и страшно голодная. Во время допроса милицейский чиновник ел аппетитные бутерброды и с допросом не спешил. Собственно, допрос был очень кратким и чисто формальным, продолжался он не дольше получаса. Но ожидание заняло больше восьми часов. Расспрашивали ее только о ней самой, обо мне не задали ни одного вопроса. Ей сказали, что пока она может получить только временный паспорт и что она должна каждую неделю являться в милицию для продления этого документа. Это приводило ее в отчаяние. То, что она побывала в Германии и во Франции, легло на нее пятном, которое она не так-то скоро сможет с себя снять. Впрочем, как показало ближайшее будущее, паспорт ей каждую неделю отмечали беспрепятственно. Я был все еще без документов. По мытарствам: в госбезопасности Спустя несколько дней после того, как я устроился на работу, мне пришла повестка из управления госбезопасности. Точный срок явки не был указан — я мог явиться на протяжении трех дней. Так как я был занят на работе, то попросил жену сходить узнать точное время, в которое я могу явиться. Жене было сказано, что я могу придти «в любое время дня и ночи». Я решил пойти на следующий день вечером после ужина (мне не хотелось днем уходить с работы). Управление госбезопасности находилось в большом доме рядом с милицией. Когда я туда пришел, входная дверь была заперта. На мой стук открылось окошечко, вделанное в дверь, и выглянувший оттуда милиционер спросил, что мне надо. Я сказал, он велел мне подождать. Милиционер захлопнул окошко, но почти сразу отпер мне. В доме было совершенно тихо, как будто он был пуст. Проведя меня в большую комнату, милиционер указал мне на стул возле двери и пригласил подождать. Сам он ушел. Тяжелое впечатление производила эта пустынная комната и царящая повсюду тишина. Мне казалось, что я не должен шевелиться, и я сидел тихохонько. Приблизительно через полчаса вошел молодой чекист. — Добрый вечер, товарищ, — протянул он мне руку. — Надеюсь, что для вас сейчас не поздний час и что у вас достаточно времени. — Времени у меня — еще вся жизнь, — ответил я. Чиновник госбезопасности уселся за свой письменный стол, но меня поближе не подозвал. Нам пришлось разговаривать через всю комнату. По началу, говоря о всяких пустяках, он посматривал в папку. В углу комнаты я заметил маленькую дверь. Она была приоткрыта — ни дать ни взять, как это было в милиции. — У вас родители есть во Франции? — спросил меня чекист. Этот вопрос был явно рассчитан на неожиданность, потому что предыдущий разговор касался совершенно других предметов, и в момент, когда меня спросили о родителях, я говорил еще о чем-то другом — не помню, может быть, даже о погоде. Я однако, не дал застать себя врасплох и ответил решительным: — Нет. — А что с вашими родителями? Расскажите о них как можно подробнее. — Отец умер очень давно, я его почти не помню, а мать погибла во время высадки союзных войск во Франции. Других родных у меня не было. Когда я замолчал, то услышал треск пишущей машинки в соседней комнате. Техника, стало быть, одинаковая — что в милиции, что здесь. Человек, допрашивавший меня, продолжал рассматривать папку. — Значит, у вас больше никого во Франции нет? — Нет. — Где же вы так по русски научились? Я понял, что нужно быть осмотрительным. — В той местности, где я жил, была русская колония — эмигранты со времени революции. Я общался главным образом с русскими детьми, и от них научился немного по русски. Но главное дело — родители этих детей учили меня русскому языку. И получилось то, что я иногда более чисто выражался по русски, чем русские дети. Взрослым эмигрантам это очень нравилось, и они часто ставили меня в пример своим детям, которые не старались изучать свой родной язык, а наоборот, легко офранцуживались. А мне русский очень нравился, и… результаты вы сами видите, вернее слышите. — Так значит, у вас есть русские знакомые, которые живут во Франции? — Да, были такие. Но немцы, оккупировав Францию, вывезли меня в Германию на работы, и когда я возвратился, то уж больше никого из своих русских знакомых не встретил. Многие погибли во время военных действий, а многие были эвакуированы и до сих пор не вернулись. Так что об этих людях я ничего сказать не могу. — А чем они занимались? Это вы мне можете сказать? — Они все работали на заводе, там же, где и мой отец. — Я не об этом спрашиваю. Я хотел бы знать, какими они занимались политическими делами. Какие были у них партии. Кто стоял во главе этих партий. Вот это я хотел бы от вас узнать. А то, что они работали, это мы и без вас знаем. Ясно, что работали. Задавая мне эти вопросы, он пристально, не отрываясь глядел на меня. Я думаю, он хотел знать, как на меня эти вопросы подействуют. — Не могу вам ответить, — сказал я спокойно, — потому что и сам ничего не знаю. Какие-то партии у них наверно были. Но я в то время был совсем молодой и меня эта политика не интересовала. Я сам ни в какой партии никогда не состоял, и мне всегда было совершенно безразлично, кто в какой партии. Сожалею, ничего не могу вам по этому поводу сказать. — Ну, как же можно совсем не интересоваться политикой! Это плохо. У нас в Советском Союзе все молодые люди интересуются политикой. Зачем он все это говорит? Что я должен отвечать? Я ответил то, что мне показалось подходящим. — Теперь меня политика немножко интересует — то, что касается Франции. Вот, например, Гитлер… он был враг Франции и, конечно, я был против Гитлера и против его партии. Вот такую политику я понимаю, и каждый понимает. А разное другое… Я от этого далекий. — Это нехорошо, — сказал чекист покачивая головой и продолжая перелистывать папку. — Нехорошо… Мне было непонятно, что, собственно, нехорошо. Мне было неудобно сидеть на твердом стуле, хотелось курить, а я забыл взять с собой курево, попросить же у чиновника, который беспрерывно курил, было не то неловко, не то боязно. Который час мог быть? Лампа, стоявшая на письменном столе, была очень яркая, но весь свет ее падал только на стол. В углах комнаты было темно. А следователь (иди кто он был — в не знаю) каждый раз, спрашивая меня о чем-нибудь, повертывал лампу в мою сторону. Свет ее бил мне в глаза, я прищуривался, и тогда чекист немного отвертывал лампу в сторону. Наконец он встал и зажег верхний свет. Я обрадовался, подумав, что допрос подходит к концу. Он велел мне подвинуться к его столу. Я поднялся и подошел было. — Со стулом! Это прозвучало резко, приказанием. Я повернулся, взял стул и поставил его возле письменного стола. Уселся на стул. Разговор возобновился — совершенно пустой. Ради такого разговора людей не вызывают в политическую полицию. Машинка в соседней комнате не стучала. Мой собеседник предложил мне папиросу и распорядился по телефону принести два стакана чаю. Во время чаепития он спросил, не собираюсь ли я принять советское гражданство. Я ответил, что не собираюсь. Зачем? Я француз — почему мне не оставаться гражданином Франции? — А напрасно! Советским гражданином сделаться — значит получить немало различных преимуществ… Тут посыпались россказни, которым я не верил, да, кажется, и мой собеседник говорил это по долгу службы. Не мог же он, в самом деле, считать меня совершенным дураком. Ведь я был в Советском Союзе уже не первый день, и путь, проделанный мною, кому угодно мог раскрыть глаза. Так мы просидели еще около часа. Наконец, я решился сказать, что хотел бы уйти домой, так как мне нужно рано вставать и идти на работу. Чекист любезно проводил меня до дверей. Прощаясь, он сказал, что очень рад нашему разговору и что был бы еще более рад, если бы я еще когда-нибудь зашел к нему побеседовать — хотя бы даже ночью. Он понимает, что днем я работаю. «Дудки! — подумал я, — вызовете, так делать нечего, приду, но сам навязываться на такие беседы не намерен!». Меня обучают ловчиться На работе у меня не ладилось. Я все не мог привыкнуть к системе норм. Раз меня послали в порт вместе с другими шоферами. Мы должны были перевезти рыбу, которую привез пароход. Мои товарищи шоферы радовались этой работе, которая, по их словам, была очень выгодной. Они мне посоветовали при каждой ходке завозить пару рыбешек домой, но моя жена должна была немедленно нести эту рыбу на базар и поскорей продавать. Я слушал советы товарищей, но при первой поездке взять себе рыбы не решился. Порядок был такой, что нужно было завозить машину на весы — порожнюю, а потом взвешивать еще раз, уже вместе с грузом. Рыбу грузили прямо в кузов. Рыба была присолена, и во время перевозки образовавшийся рассол обильно стекал. Между тем, на консервной фабрике, куда мы доставляли рыбу из порта, машину тоже взвешивали. И вот, когда я первый раз доставил груз рыбы на фабрику, оказалась недостача, что-то килограмм двенадцать. Приемщик напал на меня, принялся читать мне нотацию и напоминал мне законы и наказания, грозящие за кражу рыбы. Я запротестовал — в самом деле, я не взял буквально ни одного грамма. За меня вступились шофера, бывшие со мною. Они объяснили приемщику, что я новичек и, к тому же, иностранец, местных порядков совершенно не знаю. Приемщик стал мягче и сказал, что на этот раз он не даст делу ход, но чтобы это не повторялось. Когда я порожняком выехал с фабрики, то на дороге меня ожидал один шофер. Он сказал мне: — Ты его не бойся, он ничего никому не скажет. Он — самый большой жулик, который только может существовать, но и его можно обдурить. Ты вот что сделай: поезжай домой и скажи, чтобы тебе приготовили большое полено. Как нагрузишь в порту рыбу, то опять валяй домой и пару рыбок сними, а вместо них положи в машину полено. Возможно, на фабрике не хватит весу, с килограмм, но это пустяк, к этому не придерутся. — Послушай, — сказал я товарищу. — Можешь ты мне поверить, что я не взял ни одной рыбины, даже маленькой… А ведь у меня не хватило почти двенадцати килограмм. Это же много! Куда они девались, эти двенадцать килограмм? Неужели — сперли? — Это все возможно, — отвечал мне шофер. — Ты будь осторожен и знай, что здесь нужно думать только о себе. А если кто другой пострадает, то и черт с ним, пусть не зевает. Я поблагодарил за совет и подумал при этом, что все же здесь думают не только о себе самих — вот, хоть бы этот добрый парень. Возить рыбу нужно было до пяти часов. Я был исключительно осторожным и смотрел, что называется, в оба, и все таки при каждой разгрузке у меня оказывалась нехватка, хотя и небольшая. Я удивлялся, как можно было ухитриться украсть с машины рыбу — ведь я фактически не покидал машины ни на минуту. В будущем я наловчился не хуже других, и при по мощи операции с поленом каждый раз при перевозке рыбы мы имели небольшую прибыль. Дело шло к зиме, работы у нас, шоферов, было маловато. Летом, когда наша автобаза обслуживала окрестные колхозы, работы было очень много. А зимой большую часть времени машины стояли в ремонте. Иногда перевозили грузы в городе. Для нас, шоферов, простои были невыгодными; товарищи охотно учили меня, как можно подработать при перевозках. После нескольких дней работы в порту в моей машине треснул карбюратор. Меня притянули на буксире на автобазу. На мое заявление начальник колонны пожал плечами и сказал, что ничем не может помочь мне, так как для заграничных машин не хватает запасных частей. Мою машину загнали на автомобильное кладбище. Несколько дней я приходил на работу и торчал в ремонтном отделении, наблюдая, как механики старались сделать из ничего что-то. Свободные шоферы также приходили в ремонтное погреться. Из разговоров с ними я узнал, что запасных частей база не получала почти год. Шоферы сами добывали запасные части, покупали их частным образом. Жить мне стало трудно. Я не получал никакого определенного жалования. Впрочем, другие шоферы тоже, вот уже два месяца, не получали заработной платы. Потому-то они все и стремились заработать кое-что на стороне. Мне они посоветовали постараться раздобыть себе карбюратор — тогда можно будет ездить и, стало быть, у меня будут заработки. — Если я это сделаю, куплю карбюратор, то автобаза вернет мне деньги, потраченные на покупку? — наивно спросил я. Этот вопрос страшно насмешил всех. Шоферы и механики буквально покатывались со смеху и говорили, что автобаза мне вынесет благодарность и что обо мне напишут в стенгазете, как о передовике, сумевшем обеспечить беспрерывную работу своей машины. Меня такие почести не интересовали, мне нужен был заработок и я, конечно, согласен был произвести затрату на покупку карбюратора. Но откуда взять денег? Я и то уж каждый день благодарил Бога за то, что мне удалось все-таки довезти сюда вещи, на которые можно было кое-как жить… Между тем, начальник колонны несколько раз спрашивал у меня, долго ли я собираюсь еще стоять? Я отвечал, что до тех пор, пока он не снабдит меня нужной для машины частью. На это Стрелков загадочно ухмылялся и говорил, что, возможно, еще придется долго простоять, а ведь машина нужна на работе! Эти намеки были очень понятны, но раздобыть денег на покупку карбюратора было не легко. Жена моя не работала, и поэтому я получал на автобазе хлеб только для самого себя. Между прочим, на ребенка хлеба вообще не давали: учитывалось, что дети до одного года хлеба не едят. Мой паек состоял из четырехсот грамм хлеба на день, трехсот грамм подсолнечного масла на неделю и четырехсот грамм сахара — на месяц. Иногда вместо сахара давали восемьсот грамм повидла, причинявшего сильнейшую изжогу, либо тысячу шестьсот грамм печенья. Все остальное надо было покупать на базаре, и стоило все это очень дорого. Жили мы впроголодь. На семейном совете было решено продать одни из моих брюк и на вырученные деньги приобрести карбюратор. Я рассказываю об этом для того, чтобы дать полное представление о нашей тогдашней жизни. Другим тоже приходилось туговато, у них ведь не было резерва вещей на продажу… зато они были местные, а дома, как говорится, и стены помогают. Впрочем, слабо они помогают. Возвращенка Валя Моя жена познакомилась с одной соседкой — тоже возвращенкой. Эта женщина в Германии сидела в концлагере. И была еще одна молодая женщина, жившая в том же доме, где и мы с тещей. У нее был брат, служивший милиционером. Когда мы познакомилась с этой женщиной поближе, то однажды она сказала нам, что удивляется, почему ее брат с некоторых пор стал к ней очень часто приходить. Меня удивило, зачем она говорит об этом. Я в то время никак не мог подумать, что этого милиционера присылало начальство для того, чтобы он незаметным образом мог выспрашивать меня. А к этой соседке мы заходили по вечерам довольно часто — поболтать. Приходила к ней и та возвращенка, о которой я уже упоминал. С нашей соседкой она была знакома еще перед войной. Мы часто беседовали о Германии и вообще о пережитом. Брат соседки, милиционер, присутствовал при наших беседах почти всегда. В разговоры вмешивался очень редко, больше только слушал. К сестре он приходил одетый в штатское, и о его службе в милиции я узнал только случайно, когда об этом обмолвилась его сестра. После этого я старался заходить к соседке пореже. У меня была черта, свойственная многим людям на западе: черта безотчетного предубеждения к полицейским служащим. С полицейскими считаются только тогда, когда они находятся при исполнении служебных обязанностей. Может быть, это и нехорошо, но тут, вероятно, действует какая-то традиция или пережиток. Во всяком случае, знакомство с полицейским, то бишь с милиционером, меня нисколько не привлекало. А он упорно старался поддерживать отношения. Однажды он специально зашел к нам и пригласил нас придти к его сестре отпраздновать день его рождения. Не желая его обидеть, мы вечером явились к его сестре. Милиционер привел с собой несколько своих товарищей. Все они были в форме. Пришла также и возвращенка. Звали ее Валей. Сестра милиционера испекла пирог, а виновник торжества принес водки. Началось усиленное угощение. Я добросовестно опорожнил стаканчик, но от повторения отказался наотрез. Чем больше настаивали, чтобы я выпил еще, тем упорнее я отказывался. Моя жена тоже не пила. Милиционер в конце концов потерял надежду меня напоить и оставил меня в покое. Зато его товарищи атаковали меня со множеством вопросов, и я уж держал ухо востро, стараясь не сказать чего-нибудь такого, что могло бы быть истолковано не в мою пользу. Возвращенка Валя охмелела очень быстро и стала болтать всякую всячину. Она пустилась в откровенности, все говорила, что за границей люди живут не так, как здесь, и что если бы она не сидела в концлагере, то, может быть, никогда не вернулась бы на родину. Плача, она жаловалась, что ее приняли как чужую, относятся к ней плохо — и это все только из-за того, что она побывала за границей. Здесь она не может устроиться на работу; на нее смотрят как на дикого зверя… Валя все больше и больше горячилась, и наконец стала упрекать брата хозяйки в том, что он — «лягаш» и доносчик. А он только усмехался. Его товарищи подливали масла в огонь, задавая Вале различные вопросы, в ответ на которые она высказывала все, что у нее на душе. Валины собеседники часто обращались ко мне за подтверждением: правда ли — мол, что рассказывает Валя о жизни за границей, или это только ее фантазия. Я говорил, что Валя пьяна и сама не знает, что мелет. Один из гостей не без ехидства заметил: что у пьяного на языке, то у трезвого на уме. Решив прекратить это нечестное и унизительное выспрашивание, я сказал, что как ни приятно тут сидеть, но завтра мне нужно рано на работу и поэтому я ухожу. В ответ все дружно запротестовали, говоря, что неудобно, дескать, нарушать компанию, особенно, когда человек в дружеском кругу празднует день рождения. «Хорош дружеский круг!» — подумал я, а вслух заявил, что готов остаться еще немного но лишь под тем условием, что больше никаких разговоров о прошлом не будет. Милиционеры (или чекисты?) переглянулись между собой и — делать нечего — согласились. Чтобы смягчить свои слова, я предложил выпить еще по стаканчику. Все необыкновенно обрадовались этому предложению, и мы выпили. Я, однако, воспротивился, чтобы Валя пила еще. Ей и в самом деле больше пить не дали, да, в сущности, это уже было и не нужно: она выболтала все, что от нее хотели услышать. После этого Валя ушла домой, и кто-то из присутствовавших заметил каким-то странным голосом, что «ему эту девчонку жалко». Брат хозяйки ответил на эти слова, что ему нисколько не жалко никого из тех, которые побывали в Германии, потому что все они — изменники родины. Я отказываюсь подписать донос Три дня спустя я получил повестку из милиции — явиться для оформления документов. Я отпросился с работы и пошел в милицию. В комнате, куда меня привели, меня принял брат нашей соседки. Он был в новенькой форме. Он показал мне бумагу, вернее часть бумаги, остальное прикрыл так, чтобы я прочел только то, что мне полагалось прочесть. В бумаге говорилось о Вале. Это было свидетельство, составленное от моего имени. Я будто-бы подтверждал, что Валя в Германии работала на хорошем месте и что ей отлично там жилось. От моего имени говорилось, что при мне Валя хвасталась отличной жизнью за границей и при этом ругала советскую власть последними словами. Валя якобы признавалась мне, что работа в Германии доставляла ей удовольствие, так как Германия вела войну против советской власти, большим врагом которой была Валя. Прочтя все это, я вернул папку и спросил: — Что вы от меня хотите? — Простое дело: подпишите. Она все это говорила, вы этого не можете отрицать. У меня есть еще свидетели. — Пусть ваши свидетели и подписывают, а я не стану. Вы прекрасно знаете, что это все неправда. — Вот как? — вскочил милиционер и злобно уставился на меня. — Неправда? Вы, значит, на ее стороне? Ну, ясно, ведь вы тоже работали в Германии против нас! — Вы забываете, — ответил я, — что я не советский гражданин. К этим делам я не хочу иметь никакого отношения. Эту бумагу я подписывать категорически отказываюсь. Если вы будете стараться заставить меня подписать, то я немедленно напишу в свое посольство. Конечно, мой ответ был наивным. Я упускал из виду, что в Советском Союзе и иностранец мог пострадать, как и советский гражданин, а посольство ничего не могло сделать для его защиты. И все-таки… Я чувствовал за собой какую-то силу. Это была сила права, сила правды. — Положим, жаловаться вы никуда не будете. Но почему вы отказываетесь подписать эту бумагу? Ведь вы же сами были с нами, когда она говорила о советской власти, и все прекрасно слышали. — Ну так что же? Разве она не имеет права высказаться? Ведь ей не дают возможности устроиться на работу. Конечно, это для нее обидно. Если всех, кто возвратился, считать изменниками, то сколько ж тогда получится изменников? Разве эти люди виноваты в том, что побывали в Германии? — Мы всех возвращенцев принимаем с радостью, — отвечал мне милицейский чиновник, — но необходимо выловить тех, которые вредили родине, из-за которых может быть, погибло много наших людей. С врагами народа — разговор короткий… Так значит, вы не собираетесь подписать? — спросил он меня строгим, угрожающими тоном. — Нет, — ответил я твердо. — Я французский гражданин и не желаю вмешиваться в ваши внутренние дела. Разрешите мне уйти, мне нужно на работу. — Что ж, я должен сообщить о вас дальше по начальству. Ваша обязанность подписать то, что вы слышали. Я встал и сказал ему: — Я ничего не слыхал. Я тоже был тогда пьян и ничего не помню. До свидания. Он мне ничего не ответил. Я зашагал к двери, но стоявший там милиционер потребовал у меня пропуск. Сгоряча я позабыл отметить пропуск. Мне пришлось возвратиться к чиновнику, чтобы он поставил подпись на пропуске. «Присяга не доказательство» В тот же день я написал письмо во французское посольство в Москве. А на завтра меня опять вызвали в милицию. Прождав около двух с половиной часов, я был принят начальником, причем на этот раз он уже не приглашал меня сесть. — Вы вчера послали письмо в Москву. Кому вы писали? — Я написал во французское посольство. Прошу прислать мне французский паспорт. — Это все, чего вы просите? — Да… А чего бы я мог еще просить? Начальник милиции отвернулся в сторону. — Я не знаю, чего вы могли просить, но мне известно, что от посольства получают задания, которые надо выполнять. — Я не понимаю, о чем вы говорите. — Вы прекрасно меня понимаете! — сказал начальник милиции. — Я вас предупреждаю. Вы вероятно знакомы с интернациональными законами, касающимися шпионажа. — Я могу под присягой подтвердить, что я сказал правду. У меня нет французского паспорта и я прошу посольство мне его выслать. — Ха, присяга! Я тоже могу присягнуть о чем угодно, — но какое же это доказательство! Я попал в мир, где присяге не придавалось никакого значения, и это не укладывалось в моем сознании. Для меня ложная присяга была чем-то совершенно чудовищным, на что нормальный человек ни при каких обстоятельствах решиться не может. — В общем, я вам только одно могу сказать, гражданин: если вы еще будете писать в свое посольство, то перед тем зайдите ко мне и сообщите. На этот раз мы оставим это дело так, как есть. Я вышел из милиции совершенно подавленным. За мной, стало быть, следили, мои письма вскрывали. Нужно быть постоянно настороже… Хотя что я, собственно, делал непозволительного, с точки зрения советских законов? Было уже почти четыре часа, до окончания рабочего дня оставался только один час. Я пошел прямо домой. Новые неприятности Жена встретила меня со слезами. Отчим сказал ей, что мне не доверяют и что поэтому со мной может что-нибудь произойти. Я постарался успокоить ее, но это удалось мне не без труда. Вечером мой тесть, у которого этот день был выходной, возвратился домой пьяным, возбужденным и злым. Он обзывал мою жену изменницей родины. Меня, однако, он не затрагивал, только все повторял, что я — мол, не советский и что с меня взятки гладки. Я понял, что тестю досталось по партийной линии за то, что он принял в свой дом возвращенку, хотя она и была его падчерицей. Буянил он до поздней ночи, повторяя все одно и то же. На мою жену он смотрел просто с ненавистью. Он говорил, что провинился перед партией и из-за этого может потерять свою должность. Все происшествия того дня меня страшно измучили, но и на утро была у меня неприятность. Оказалось, что мое начальство знало, в котором часу я вышел из милиции. Едва я пришел на работу, как меня вызвали к директору. Разговор был такой: — Когда вы вчера кончили свои дела в милиции? — Приблизительно около четырех, — ответил я. — А что? — Как это: что?! Почему вы не пришли на работу? — Я считал, что уже поздно, до окончания работы оставался какой-нибудь час. Не было смысла являться. — А вы знаете, что можете попасть под суд за халатное отношение к работе? Вы меня подводите! Выходит, что я держу на работе прогульщиков, саботажников! Это был явный прогул! Как же: барин решил, что нет смысла возвращаться на работу!.. — А я хотел бы знать, откуда вам известно, когда я вышел из милиции. Я честно заявил, что вышел оттуда около четырех часов, но ведь мог сказать, что — в десять часов вечера. Что же лучше? — Не ваше дело! — заорал директор. — Если вам не нравятся наши порядки, то катитесь туда, откуда приехали! Подумаешь! Здесь господ нет, здесь все подчиняются одинаковым порядкам. Я ищу правды;.. в горкоме партии Меня возмущали не сами по себе нелепые слова директора, а то, что он позволил себе на меня кричать, и я заявил ему: — Прошу вас прекратить крик. Я же говорю спокойно — почему вы не можете тоже разговаривать по человечески? Я уже сказал вам, что считал бессмысленным приходить на работу за час до конца рабочего дня. А теперь хочу вас поставить в известность, что мне и сегодня нужен еще один час для того, чтобы сходить в горком партии. — Куда? — переспросил он уже гораздо тише. — В городской комитет партии мне нужно сходить. Кстати, у меня машина все равно не на ходу и мне пока нечего делать. Директор заметно встревожился. — Хорошо, можете идти, — сказал он уже совершенно тихо. — Надеюсь, что вы скоро вернетесь обратно. Сам не знаю, как у меня выскочило заявление о том, что я собираюсь идти в горком. Просто, нервы мои были напряжены до крайности. Меня тревожило то, что если из милиции звонили директору, спрашивая, вернулся ли я на работу, то очевидно, подозревали, что я мог пойти в какое-нибудь другое место… А раз так, то вероятно, предстоит еще один вызов и расспросы. Подойдя к горкому партии, я как-то растерялся. Идти туда или нет? Если пойду, то получится, что я жалуюсь… Как это будет принято? К тому же, это было просто не в моей натуре. Постояв немного перед зданием все-таки решил войти и попросить товарища Михайлова устроить так, чтобы меня больше не вызывали на допросы. О директоре я решил смолчать. Меня порадовало, что секретарь горкома встретил меня так же хорошо, как и в первый раз. — Здравствуйте, очень приятно, что вы ко мне пришли! — сказал он, вставая из-за своего стола и протягивая мне руку. — Могу вам чем-нибудь помочь? Я не знал, с чего начать. — Вы знаете… я не могу больше этого выносить. — Что такое? Давайте, рассказывайте все подробно. — Меня замучили все эти допросы. Что я сделал плохого? Прихожу с работы усталый, а дома лежит повестка — явиться в милицию. Допросы, допросы… Потом оказывается: за мной следят. Почему ко мне такое недоверие? Не могли ли бы вы так сделать, чтобы меня оставили в покое? С лица секретаря исчезла улыбка. Он довольно долго молчал, задумавшись. Потом сказал, не глядя мне в лицо: — Да… Это дело органов государственной безопасности. Они знают, что делают. Да… знают! Вы должны сами с ними сговориться. — Как я могу сговориться, если я говорю одно, а мне не верят, слушать не хотят, и требуют, чтобы я сказал то, чего я не хочу и не могу говорить. А я не сделал и не собираюсь делать ничего плохого. Секретарь молча передернул плечами. Глаза его стали колючими. Собираясь уходить, я поднялся, но Михайлов спросил меня, получил ли я что-нибудь для своего ребенка. Я отвечал, что вообще не знаю, дается ли детям что-нибудь. Оказалось, что каждому новорожденному полагается детское приданое. Оно стоит гроши, но получить его можно только с разрешения горсовета. Михайлов написал при мне письмо председателю этого совета и вручил мне. Я поблагодарил, попрощался и ушел. Сражение в горсовете Множество людей ожидало приема главы города. Я сказал секретарше, что меня прислали из горкома партии, но получил ответ, что председателя сейчас нет, а впрочем я могу подождать. Ждать пришлось недолго. В комнату вошел какой-то мужчина и стал что-то говорить секретарше. И тут же все ожидающие кинулись к нему, говоря, что они ожидают его, вот уже несколько часов. Председатель — это был он — сразу принялся кричать на высокой ноте, что он занят, у него нет ни минутки времени, пусть все придут завтра. В ответ на эти слова раздались возмущенные крики ожидавших, причем женщины особенно не жалели своих голосов. Хотя вся эта сцена была необыкновенно шумной, мне почему-то показалось, что и председатель, и просители вопят не столько от волнения или возмущения, сколько по установившейся привычке. Мне представилось, что так уж заведено: без крика ничего нельзя добиться. Председатель горсовета покричал, покричал, послушал крики управляемых им сограждан, потом повернулся и вошел в свой кабинет, молвив секретарше, чтобы она немного попозже явилась туда. Некоторые из присутствовавших попытались проникнуть в кабинет, но тогда настал черед секретарши кричать. Став спиной к двери председательского кабинета, она отважно отбивалась от наседавших граждан, защищая вход в бюрократическое убежище. Пошумев еще немного, ожидавшие приема несколько успокоились, однако никто не ушел. Секретарша опять села за свой стол и принялась рассматривать какие-то бумаги. Я опять подошел к ней и спросил, могу ли я войти к председателю. Не глядя на меня, секретарша отвечала, что председателя сейчас нет и она не знает, когда он будет. На это я ей сказал, что я не настолько глуп, чтобы не понять этого вранья. Ведь тот человек, который только что выходил, и есть председатель. Я, как говорится, распсиховался (результат пережитых неприятностей и, может быть, действия горсоветской атмосферы), повысил голос. И тотчас по одному, по два присоединились голоса просителей, опять поднялся галдеж, возможно, еще более громкий, чем прежде. Секретарша истошным голосом завизжала, что вызовет милицию, если мы не успокоимся. — Хорошо! — воскликнул я зловещим тоном. — В таком случае я немедленно иду в горком партии и расскажу там, как меня здесь приняли. В подтверждение своих слов я направился к двери, и секретарша меня окликнула. — Да что вы хотите от председателя? Идите сюда, может быть, я сама могу справиться. Я отдал ей письмо Михайлова, она вскрыла конверт и прочла письмо, а прочтя, заулыбалась, говоря, что такие вопросы она может и сама решать. Последовала процедура заполнения бланков, получения резолюции председателя — в общем я мог идти в магазин покупать детские вещи. Но так как при мне не было ни копейки, то я пошел домой, чтобы отдать подписанную председателем бумажку жене — пусть сама идет в магазин. Я не знал, что за приданое дает государство моей маленькой дочке, но все домашние необыкновенно обрадовались моему неожиданному успеху, будто я добыл целое сокровище. Уже в более умиротворенном настроении я вернулся на базу — и подвергся нападению начальника колонны: где меня черти носят? Я сухо и кратко объяснил, в чем дело и, не слушая раздраженных криков начальника колонны, пошел в ремонтную. Немного погодя товарищи меня предупредили, чтобы я был поосторожнее с начальником колонны, так как он имеет больше веса, чем сам директор. Директор-то беспартийный, а начальник колонны — член партии! * * * Подошел Новый год. Зима была очень суровая, с моря беспрерывно дул ледяной ветер. Топить было нечем, дрова приходилось воровать. Несколько раз я ходил на это дело вместе с сыном моего тестя, парнем, привычным к такому способу раздобывать топливо. Ему приходилось растаскивать заборы из года в год, каждую зиму. А мне трудно было к этому привыкнуть. Железнодорожная станция Ейск была тупиком. Может быть, поэтому снабжение было очень плохое. За всю зиму мы только два раза получили по пятьдесят кило угля, и то лишь благодаря тому, что мой тесть был железнодорожником и заблаговременно узнавал, когда прибудет уголь. А и прибывало-то его всего лишь по одному вагону. Естественно, что топливо получали почти одни железнодорожные служащие. Но все равно ста кило угля на целую зиму не могло хватить. Валя арестована К Новому году мой тесть получил отпуск и решил поехать в Москву проведать свою тещу. Иметь родственников в Москве для жителя Советского Союза полезно: лишняя возможность раздобыть товаров, которых в провинции не достанешь. Василий Васильевич со своей женой уехали почти на три недели. В их отсутствии произошло одно событие, которого я никогда не забуду. Хочу рассказать об этом по порядку. Однажды вечером пришла к нам какая-то очень пожилая женщина и спросила обо мне. Жена пригласила ее присесть, и она принялась плакать, не будучи в состоянии объяснить, в чем дело. Только успокоившись немного, она рассказала нам, что она мать Вали, часто говорившей ей о нас. Вот уже неделя, как Валя арестована. Матери ее удалось как-то разузнать, что на следующий день из Ейска будет отправлен транспорт с арестованными. Не могу ли я сходить завтра на вокзал? Если в числе отправляемых будет Валя, — то передать ей пакет с вещами и продуктами. Сама она совершенно больна и даже не знает, как нашла в себе силы добраться до нас. Тут только я заметил, что старуха действительно в ужасном состоянии, и надо удивляться, как она только держится на ногах. Прерывая свою речь рыданиями, она рассказала нам, что дочь ее забрали в одном платье, не позволив даже накинуть пальто. В такие морозы она попросту замерзнет. Повидать Валю в тюрьме ей не разрешили, передачи не приняли. Весть об аресте Вали подействовала на меня подавляюще, хотя я знал об опасности, грозившей ей. Но все-таки: ведь ее арестовали только за то, что она побывала в Германии — побывала вопреки своей воле, увезенная туда принудительным порядком. Логически говоря, такая же судьба ожидала и мою жену. Признаюсь, я удивлялся, почему жену до сих пор только один раз вызвали на допрос. Может быть, власти больше интересовались мной, а жена моя ускользнула из их поля зрения. Но если что-нибудь случится со мной, тогда они немедленно примутся за мою жену. Ни мать, ни отчим ничем не смогут ей помочь, несмотря на то, что они состоят в партии, а вернее — именно потому. Во время разговора со старухой Алла тихонько сидела в углу и плакала. Она тоже прекрасно понимала обстановку и начинала за себя бояться. Я же не знал, как поступить. Охотно помог бы я и Вале, и ее матери, но это значило бы положить на себя еще одно пятно — помощь «изменнице родины». Я бы, не колеблясь, решился на это, но ведь я не один, у меня жена и ребенок!.. Алла видела мои колебания и понимала их причину, но все-таки сама просила меня помочь несчастной. Я решился. Старуха попросила меня проводить ее до дому и принять сверток, который я завтра должен передать Вале. На месте отправки эшелона я должен быть уже в четыре часа утра, так как неизвестно, когда состоится отправка. На улице была сильнейшая метель, вернее настоящий ураган, каких мне никогда еще не приходилось видеть. Ветер дул с невероятной силой, мы еле-еле добрались до жилища старухи. В жилище этом было темно и холодно — холоднее, пожалуй, чем снаружи. Разве что ветра не было… Валина мать сказала, что со дня ареста ее дочери в доме ни разу не топилось, нечем было топить. Я пообещал старушке принести завтра топлива, а пока посоветовал ей лечь спать и постараться успокоиться. Потом я взял предназначенный для Вали тючек и вернулся домой. Мы с женой проговорили о Валиной судьбе до трех часов утра. Жена хотела покормить меня перед уходом на работу, но я не мог ничего ни есть, ни пить. У меня было такое состояние, как будто меня самого отправляли в ссылку, откуда я больше никогда не вернусь. Сквозь двойные стекла окон было слышно, как бесновался ветер. Я надел шубу тестя и шапку-ушанку. Валенок у меня не было, и мне пришлось надеть старые сапоги, привезенные еще из Германии. На улице меня сразу охватил и пронизал, что называется до костей, резкий неумолимый холод. Ветер проникал под полы шубы, за воротник, в рукава, и мне, непривычному к таким непогодам, сдавалось по временам, будто на мне ничего не надето и я вот-вот замерзну. До станции я шел довольно долго: ветер буквально сбивал с ног. Когда я добрался до станции, была еще страшная тьма, которую почти не разгоняли железнодорожные фонари, освещавшие, казалось, только самих себя. Я принялся искать место, где будет происходить погрузка. Колонна узников Сообразив, что вагоны, в которых повезут ссыльных, должны находиться на запасных путях, я направился туда — и не ошибся: вагоны были там. Все они были заперты. Осмотревшись вокруг, я заметил стоявшую неподалеку толпу людей. Я подошел к ним. Тут были почти исключительно женщины. Все они плакали. Когда приведут арестованных, толком никто не знал. Из разговоров провожавших я узнал, что погрузка происходит обыкновенно между четырьмя и пятью часами утра. У меня не было часов и я не знал, долго ли еще ожидать. Мне было страшно холодно — не столько из-за мороза и ветра, сколько от внутреннего озноба от которого не спасет никакая шуба и никакая печь. Мы все стояли так в потемках, переминаясь с ноги на ногу, иногда делая несколько шагов взад-вперед, поглядывая по сторонам… Прошло, может быть, полчаса, может быть, два часа. Ощущение времени притупилось. Вдруг кто-то закричал: — Идут!.. В густом сумраке появилось длинное темное пятно: это двигалась колонна узников. Сбоку и сзади их освещали синеватые снопики лучей — охранники освещали колонну электрическими фонарями. Арестованные шли рядами, строем. Все они были одеты в то платье, в котором были арестованы. Если бы я чувствовал себя хоть немного спокойнее, то вероятно удивлялся бы, как многие из этих несчастных добрели из тюрьмы до станции, не имея на себе верхнего платья, а только пиджачек, кофту, какую-нибудь кацавейку. Я пристально всматривался в идущих, боясь, что мне не удастся заметить Валю. Толпа провожающих, и вместе со всеми я, подвинулась ближе к тому месту, где должны были проходить арестованные. Охрана короткими злыми окриками стала нас отгонять; кое-кто замахивался прикладом. Мы все отошли немного подальше от пути арестованных, но тем самым приблизились к вагонам. Колонну выстроили в стороне, и начальник конвоя вышел вперед. Охранники, выстроившись в две параллельных цепи, образовали коридор, простиравшийся от колонны ссыльных до дверей первого вагона. Начальник конвоя стал громко вызывать арестованных по фамилиям, и каждый, чье имя было названо, должен был проходить между двумя рядами охраны в вагон. Мы, провожающие, подвинулись почти вплотную к рядам охранников, и последние, устремив все внимание на ссыльных, не имели возможности нас отгонять, а только по временам, вполоборота, бросали короткие фразы: — Не подходи… — Осади назад… — Граждане, очистите место, нечего тут делать!.. Но мы не трогались с места, а наоборот старались еще ближе подойти, чтоб хоть раз взглянуть на того, кого, может быть, никогда больше не увидим. Валю я еще не заметил и не знал вообще, здесь ли она. В колонне ссыльных, как и среди провожающих, были преимущественно женщины. Впрочем, когда их вели, я, как будто, видел и мужчин. Очевидно, в первый вагон усаживали только женщин, а мужчин поставили в хвосте колонны. Все еще было темно. Каждую арестантку, вызванную из строя, освещали фонари конвойных. Лучи бросали им прямо в лицо, и так эти лучи провожали ссыльных до самого вагона, пока они исчезали в черном прямоугольнике входа. Проходили одна за другой, не глядя в стороны, а только прямо перед собою. По временам раздавался исступленный крик и рыдания: это мать, узнав свою дочь, выкрикивала ее имя. Просто через головы охранников летели пакеты с передачей, которые отправляемые проворно подхватывали. Первый вагон наполнился, и охранники заперли двери. Когда я увидел, как они запирали эти двери и обматывали запоры проволокой, мне вспомнились военнопленные, отправленные из Парижа вместе с нашим возвращенческим транспортом. Охрана открыла второй вагон, и живой коридор конвоиров передвинулся. В первый вагон Валя не попала. Но арестанток было еще много; вероятно, она была здесь и могла попасть во второй или третий. Стали вызывать для посадки. Вдруг у меня забилось сердце: мне показалось, что была названа фамилия Вали. Я подошел почти вплотную к цепи охранников. Я трясся весь, как лист на ветру. Да, это Валя вышла из рядов и направлялась к вагону. Почему я ее узнал? Она шла, низко опустив голову, даже не глядя прямо перед собой, как это делали другие. Она ли? Но я почувствовал, что это она. На ней было только платье, больше ничего, даже не было платка или шарфа. — Валя! — крикнул я. Она приостановилась и повернула голову ко мне — бело-синеватое от фонарного луча лицо, страшное и жалкое. Я стоял близко и видел, как по ее щекам непрерывно текли слезы. Она не могла узнать, кто ее окликнул, потому что я стоял в темноте. Она только могла разобрать, что голос, назвавший ее по имени, не был голосом ее матери. Охранник гаркнул, чтобы она шла дальше. И в этот момент я бросил ей пакет, едва не задев им голову охранника. Валя не смогла поймать пакет на лету, он упал наземь. Валя нагнулась за ним и пошла дальше к вагону. — Это от мамы! — крикнул я вслед. Но я не знаю, услыхала ли Валя мои слова. Я увидел, как она тяжело влезла в вагон и скрылась в его темноте. Можно ли к этому привыкнуть? Мне здесь нечего было больше делать. Я повернулся и пошел обратно, все еще продолжая лихорадочно дрожать. Валя была чужой для меня человек, но у меня было чувство, будто я проводил на погибель родное мне существо — мать или сестру… И все звучал в ушах моих голос конвоира, вызывающего всех этих несчастных одного за другим. Может быть, и к этим картинам можно привыкнуть. Возможно. Но я был внове, и для меня все это было непереносимо. Я знал о многих ужасах нашего времени, о чудовищных злодеяниях, о бедствиях войны и плена, я видел пепел сожженных, но все это было где-то… А здесь — здесь была родина, куда возвращались люди из чужих стран, как в тихую пристань. Ветер не унимался. Я шел, машинально переставляя ноги, шел долго, пока не заметил, что нахожусь возле нашего дома. Тут я остановился и стал раздумывать, пойти ли мне сразу к Валиной матери и рассказать ей все, что я видел, или сначала зайти домой и хорошенько обдумать, что сказать старухе. Я боялся, что мой вид и голос выдадут ей, каково приходится ее дочери. И — пошел домой. Даже при ничтожном свете коптилки жена заметила, в каком я состоянии. Она бросилась ко мне: — Ну, как! Видал ты ее? Передал ей посылку? Жена что-то еще говорила, задавала мне вопросы, но я ответил ей только молчаливым кивком и, как был, одетый, присел возле горящей печки и повесил голову. Жена поняла, что мне нужно опомниться, придти в себя. Она замолчала и только тихо плакала. — Я не знаю, как мне рассказать обо всем Валиной матери, — выговорил я наконец. — Постарайся сказать покороче… Как-нибудь… Обыкновеннее, понимаешь? Мол, видел, передал пакет… Ну, и все. Не говори ей, что Вале хорошо, она не поверит, будет еще хуже… Понемногу я успокаивался, дрожь прекратилась, оставалось только ощущение тупой непреодолимой тяжести. Оно покинуло меня не скоро. Между тем приближалось время идти на работу. Но я хотел еще сходить к Валиной матери. На улице было все еще темно, и погода была все такая же адская. Однако, я довольно быстро дошел до дома, где жила мать Вали. Стараясь, чтоб меня услышали, я сильно ударил несколько раз в дверь кулаком. Мне не отперли. Я постучал еще — тоже безрезультатно. Решив, что Валина мать глуховата, я ударил в дверь носком сапога, дверь подалась. Она была незапертой. Я очутился в коридоре и, стараясь припомнить расположение в доме, ощупью пробирался туда, где, по моим расчетам, находилась дверь в комнату. В темноте я что-то свалил, наделав много шума. Я остановился и стал прислушиваться. В доме царила тишина. Неужели я ошибся и попал не туда, куда нужно? Да нет же, я знал этот дом! Я зажег спичку. Да, вот эта самая дверь… Я постучался. Никакого ответа. Мне не верилось, чтобы старуха пошла на станцию. Ведь она была тяжело больна. Чиркнув еще спичку, я вошел в комнату — ту самую, в которой Валина мать вручила мне пакет с передачей. На столе стояла коптилка. Я зажег ее, и пока она разгоралась желтым огоньком, образуя маленький круг тусклого света, я осматривался. По стене двигалась моя огромная тень. В комнате, кроме меня, никого не было. Я подошел к двери, ведущей в следующую комнату и, приоткрыв ее, негромко позвал Валину мать. Но никто не отзывался. Вернувшись к столу, я взял коптилку, и прикрывая ее ладонью, чтобы не оторвалось маленькое пламя, осторожно вошел во вторую комнату — крошечную каморку. Старуха лежала на кровати, укрытая одеялом. Она лежала на спине и черты ее лица были совершенно спокойны. Я тронул ее за плечо и позвал. Старуха оставалась неподвижной. Она была мертва. Я совершенно растерялся и не знал, что мне делать. Я поправил одеяло на покойнице и вышел, поставив коптилку на стол. Только на улице (ледяной ветер на этот раз был мне приятен) я вспомнил, что забыл погасить коптилку. Но мне не пришло в голову возвратиться. Не помню, закрыл ли я за собой дверь. Все пережитое мною за последние часы окончательно выбило меня из колеи. Я ни о чем не думал, двигался автоматически. Не знаю, как я очутился дома. Надо полагать, вид у меня был отчаянный, потому что при виде меня жена вскрикнула, подняла руки к лицу, как бы протирая глаза, беспомощно поглядела вокруг себя, а потом бросилась ко мне, теребя отвороты шубы и, возвысив голос до крика, перемежая слова рыданиями, спрашивала, что случилось. А я не мог ей ничего ответить. Никогда я не забуду тех зловещих часов. Над нами нависла бесформенная черная тень, ужас, — не знаю, как это назвать, нечто, подавляющее человека своей нелепой, безжалостной, равнодушной силой. Да, это не было только страхом за судьбу моих близких, хотя я отлично сознавал, что Валина судьба может постигнуть и мою жену и, может быть, меня, но то, что мы чувствовали, было не только боязнью. Это была какая-то пропасть, над которой стояли бессильные обреченные люди. Смятение Я пошел на работу совершенно обессиленный. Способность мыслить возвратилась ко мне не сразу. Было мучительно жалко умершей старухи — она умерла совершенно одинокой, и последнее, что она могла думать, было то, что она никогда больше не увидит своей дочери. Но дочь ее, подбирая брошенный пакет с передачей, знала, что это — от матери. Уцелеет ли она в ссылке, погибнет ли, но во всяком случае она какое-то время будет думать, что мать ее еще жива и ждет… Моя жена сама пошла сообщить куда нужно о смерти старухи. Мне нужно было идти на работу, да и если бы я был в тот день свободен, все равно я был бы не в состоянии разговаривать с представителями власти. Ощущение тяжести и ужаса осложнилось, и как-то вдруг его почти совершенно вытеснило безграничное отвращение — или ненависть? Я стал ненавидеть не только режим, но и весь народ. Знаю, это нелепое чувство, — и все таки я не сразу от него избавился. Как все это можно терпеть? Неужели нет таких людей, которые попытаются перевернуть все эти порядки? Неужели ни у кого не найдется достаточно храбрости, чтобы побороть все это злодейство? Ведь эти же самые люди, те, кого швыряют в телячьи вагоны и закручивают замки проволокой, и те, которые стояли вместе со мною по обе стороны двух полицейских шеренг, и те миллионы, сотни миллионов, населяющие невообразимо огромную страну, — это ведь тот самый народ, который сделал революцию, неслыханную по размаху… И вот теперь этот народ был бессилен. Это не укладывалось у меня в голове. Теперь я так не думаю, и знаю, что зловещая сила, тяготеющая над народом, сама пребывает в состоянии непрекращающегося страха и чувства обреченности. Я осознал, что народ десятилетиями ведет борьбу за свою свободу и свое будущее, но что пути, которыми движется этот трудный, но непреодолимый процесс, пролегают не на поверхности, а в глубине. К моему удивлению, «органы» не узнали о том, что я ходил носить посылку. Или они не хотели дать мне знать о том, что это им известно? Во всяком случае, это никогда не было поставлено мне в упрек. Через несколько дней тесть и теща возвратились из Москвы. Они были очень довольны своей поездкой, потому что привезли с собой много всякой всячины, чего в Ейске невозможно было найти. Они рассказывали, что в Москве всего много и что люди — по крайней мере, те, с которыми они имели дело, — ни в чем не нуждаются. Теща моя мечтала о том, чтобы ее муж перевелся на работу в Москву. Но он не предпринимал к этому никаких шагов. Он хотел жить в своем родном городе. Я исследую советскую экономику Вскоре после возвращения моих родственников у меня выдался свободный день. Теща вернулась с базара и вдруг спохватилась, что забыла купить мыла. Она попросила меня сбегать его купить. Легко сказать: сбегать, купить!.. Теща дала мне подробные инструкции, и я отправился на базар. В Ейске это — обширная площадь квадратной формы, обнесенная высокой стеной. С каждой стороны большие ворота. В тот день у ворот стояло по несколько милиционеров. Я не обратил на это внимания, благо «мильтоны» впускали всех и в торговые дела не вмешивались. Следуя указаниям тещи, я стал пробираться к тем столам, где продавали мыло, как вдруг показались милиционеры и возникла суматоха. Торгующие хватали свой товар как попало и пускались наутек. Я продолжал подвигаться к столам с мылом, спрашивая, где оно продается, но никто мне на эти вопросы не отвечал, а все говорили, что базар закрывается и торговли сегодня больше не будет. Я заметил грузовик, за рулем которого сидел милиционер. Рядом стоял большой автофургон, в задней стенке которого находилась дверь с небольшим оконцем. Оконце — зарешечено. Милиционеры сновали между столами, хватали с них товар и швыряли его как попало в грузовую машину. Другие милиционеры гонялись за убегавшими от них гражданами. Наконец, были и такие милиционеры, которые разгоняли толпу, оттесняя ее то в одну, то в другую сторону, — я не мог понять, для чего они это делали. Но меня в высшей степени поразило, что некоторые, у кого милиционеры забирали их имущество, просто, не говоря ни слова удалялись, как будто им все было безразлично. Впрочем, причина такого поведения стала мне понятной, как только я заметил, что те, которые пытались отстоять свое добро, попадали в закрытый фургон. Их хватали и, поощряя тумаками, засовывали в тюремную машину, видимо, уже переполненную, так как милиционеры, упираясь обеими руками в спины арестованных, изо всех сил нажимали на них, как бы утрамбовывали. Мне было жутко смотреть на всю эту странную, совершенно непонятную для меня картину. Зачем так поступали с людьми, пришедшими сюда, чтобы продать то, что у них есть и купить то, что им нужно? На Западе тоже велась борьба с черным рынком — да, но там по карточкам отпускали, хоть и немного, однако — все же — некоторый реальный минимум необходимого. А здесь? Я видел, что у многих, облаченных в скверную одежонку, отбирали жалкие носильные вещи, кусок сала, хлеба, мешочек пшена или несколько луковиц. Эти люди никак не походили на спекулянтов. Да если и были здесь спекулянты, то, казалось мне, их следовало бы скорее поощрять, чем преследовать: ведь в государственных лавках была зияющая пустота, и если бы не базар, то во всем городе невозможно было бы решительно ничего приобрести, хоть ложись да помирай! «Самое главное — документы» Когда я подошел к воротам и попытался выйти, то меня задержали милиционеры и потребовали предъявить документы. На мою беду, документов у меня при себе не оказалось. Я еще как-то не совсем привык к тому, что человек без документа здесь не считается полноценным человеком. Не слушая моих объяснений, милиционер попросту ухватил меня за руку и втолкнул в машину, совершенно такую же, как та, которую я уже видел. Машина тронулась — и вскоре же снова остановилась у здания милиции. Нас отвели в камеру — человек тридцать. В маленькой камере невозможно было повернуться. Я никак не мог понять, за какую провинность нас схватили. Один пожилой мужчина объяснил мне, что милиция вылавливает «черных биржевиков» и воров. Если у меня все документы в порядке, то меня, возможно, в тот же день и выпустят. Так-то так, но документов при мне нет и, следовательно, нет возможности удостоверить свою личность. Я протолкался к двери камеры и стал прислушиваться. Кто-то шел по коридору. Шаги приближались. Приоткрылось окошечко-волчек, в камеру заглянул милиционер. Я сказал ему, чтобы он оповестил начальника милиции обо мне. Я француз и попал в облаву случайно. Милиционер заинтересовался тем, что я ему сказал и пообещал мне сообщить начальнику. Признаюсь, я слабо верил его обещанию, но через полчаса меня действительно вызвали. Мне пришлось довольно долго подождать, сидя на скамейке у дверей кабинета начальника милиции, и я подумал, что, собственно, отсюда можно было бы уйти домой: ожидавших никто не охранял. Но тут же я вспомнил, что у выхода от меня потребовали бы пропуск, подписанный тем служащим милиции, у которого я был на приеме. Начальник принял меня очень холодно. Не поздоровавшись, он сказал: — Ходите по городу без документов! Вот вам и урок. Всегда нужно иметь при себе документы — у нас такой порядок. Я начал объяснять, что это правило я уже усвоил, но сегодня, как на грех, надел другой пиджак и позабыл переложить в его карманы свои бумаги. Начальник не дослушал моих объяснений. — Вы свободны, но на следующий раз — предупреждаю — будут неприятности. Поступим с вами так же, как и со всеми гражданами, которые ленятся подумать о самом главном — о документах! Самое главное — документы! Я вырос в сознании того, что самое главное человек, а не бумажка… Получив пропуск для выхода, я поблагодарил начальника милиции и отправился домой. Я пробыл в отсутствии более четырех часов. Жена, разумеется, была страшно встревожена, а я первым делом вынул из второго пиджака свои бумаги и бережно уложил их в карманы одежды, которая была на мне. «Буржуазные привычки» Спустя несколько дней ко мне на работу пришла жена и сказала, что письмоносец принес на мое имя повестку. Нужно идти на почту получать деньги. Отпросившись на полчаса с работы, я отправился за деньгами, недоумевая, откуда такая благодать. На почте меня поразило, что денег, присланных мне, было очень много… три тысячи рублей. Чтобы получить их, пришлось показать почтовому чиновнику буквально все документы, которые у меня были, и расписаться три раза. Почтовый служащий смотрел на меня с удивлением — мне показалось, недоброжелательным. В Ейске частные лица не получали по почте таких крупных сумм. Деньги прибыли из французского посольства. Я вспомнил, что когда писал туда, прося прислать мне паспорт, то упомянул и о том, что мне очень трудно живется. И вот, Франция помогает своему гражданину. Эта помощь была очень кстати. Моего заработка на жизнь далеко не хватало, а запас привезенных с собой вещей угрожал иссякнуть. Когда я вечером возвратился с работы домой, меня ожидала еще одна повестка — далеко не такого приятного свойства, как полученная днем. Мне предлагалось в тот же день явиться в отдел госбезопасности «в свободное от работы время». Интересная вещь: политическая полиция контролирует граждан, она — самая важная и самая строгая власть, однако и она не посягает на рабочее время. В советском государстве человек работает на это государство, и каждый час его рабочего времени должен быть плотно заполнен. Объяснения с органами госбезопасности могут происходить за счет часов отдыха этого гражданина. Я отправился в госбезопасность вечером после ужина. Только одно окно большого здания было ярко освещено. На мой звонок в двери открылось окошечко и оттуда выглянул милиционер. — По какому делу? — спросил он, направляя мне прямо в лицо сноп яркого света электрофонарика. Взглянув на повестку, милиционер (вернее сказать — энкаведист) пустил меня и вежливо попросил присесть обождать. Сам он ушел доложить, вернулся минут через десять и заявил мне» что придется еще подождать, пока придет тот служащий, который меня примет. Просидел я не меньше часа, пока мне велели войти. Меня поразил сильный свет лампы, стоявшей на большом письменном столе, за которым сидел энкаведист. — Добрый вечер, товарищ. Подходите, присаживайтесь. Я поздоровался и последовал приглашению. — Это хорошо, — сказал энкаведист, — что вы пришли нас проведать. Что это, — подумал я, — насмешка? — По правде сказать, если бы вы меня не вызвали, то я, пожалуй, и не пришел бы, — ответил я, стараясь разглядеть лицо разговаривавшего со мной. Оно оставалось в тени, в то время как свет лампы был направлен на меня, хотя и не прямо в глаза. Эти ухищрения практической полицейской психологии меня всегда раздражают. Похоже, что эти люди стараются подражать героям грошевых уголовных романов. Но вероятно, это практически оправдывается. Тот, кого допрашивают, или по крайней мере, опрашивают, должен чувствовать себя в большей или меньшей степени неловко.. На мой ответ энкаведист выглянул из тени, усмехнулся, снова спрятался в тень и вытащил из ящика стола папку. Тем временем я втихомолку рассматривал комнату. Ничего в ней не было замечательного: голые стены, да портрет Сталина за спиной моего собеседника. Папка была толстая, и пока принимавший меня рассматривал ее содержимое, я думал о разном — например, о том, что в этом доме должно быть много входов и выходов, так как в дверь, в которую вошел я, никто больше не входил, а между тем привратник сказал мне, что служащий, вызывавший меня, еще не пришел. Каким же образом он очутился теперь в этой комнате? Впрочем, может быть, привратник и соврал. — Скажите пожалуйста, зачем ваше посольство прислало вам деньги? . — To-есть, простите, как это зачем? Я написал посольству, что мне трудно живется, и хотя денег не просил, но посольство решило мне помочь. — Как это вам может тяжело житься? Ведь вы же работаете! — Да, работаю. Но толку от этого мало… Я даже не знаю, сколько я заработал, потому что мне до сих пор еще ни разу не выплачивали, а жить ведь надо… У меня семья. — Тогда ваша жена должна работать тоже. — Я этого не хочу. У моей жены ребенок и достаточно работы по дому. Как же я могу требовать, чтобы она еще где-то работала! Энкаведист вынул из папки какую-то бумажку, подержал в руке и, не взглянув на нее, положил обратно. — Я вижу, что вы здорово пропитаны буржуазной системой. У нас эта система не годится. У нас — кто не работает, тот не ест. Так что, если ваша жена не будет работать, то и ей не полагается есть. Вот оно как… Отсюда вывод: буржуазные привычки надо забыть, и привыкать к нашим порядкам. Говоря это, он уперся в меня взглядом, но и я не опустил глаз и тоже пялился на него, будто собираясь его гипнотизировать. Теперь я уже свободно видел его лицо в тени лампового абажура. Меня эти коммунистические глупости страшно раздражали. «За что вам прислали деньги» — А впрочем, это все ваше семейное дело — работает ваша жена или не работает. Устраивайтесь как хотите. Меня интересует другое: за что прислало вам деньги иностранное посольство. Такую сумму, не маленькую! Я ответил еще раз, что деньги присланы мне как помощь, и добавил, что лично для меня французское посольство — не иностранное. — Вы мне этого не рассказывайте! — последовал ответ. — Они могли вам прислать сто, ну, двести рублей, а не тысячи. В таких случаях деньги присылаются с какой-нибудь определенной целью. Отвечайте мне, что вы собираетесь делать с этими деньгами? — Тратить их на покупку того, что нам необходимо. Сегодня, например, я как следует поел, моя жена сегодня тоже сыта, разве это не важно? Эти деньги дают мне возможность прокормить себя и свою семью… Я могу теперь не носить оставшиеся у меня вещи на базар. — Вещи? Энкаведист приподнялся с кресла, оперся руками на край стола и вдруг заговорил в повышенном тоне, почти закричал: — Что вы рассказываете о вещах и о продуктах? Такие деньги на еду не тратят! Такие деньги не присылают зря! Присылают — для шпионажа! Раздражение энкаведиста показалось мне неискренним, а слова его — совершенно нелепыми. В душе у меня вскипела злоба. Зачем он строит передо мной глупую комедию, как будто не знает, как живется людям? Но я понимал, что должен сдерживаться, чтобы не натворить глупостей. — При чем тут шпионаж? — сказал я тихо и спокойно. — Я никаким шпионажем не занимаюсь и не собираюсь заниматься. Я рабочий, а не шпион, и не представляю, что бы я мог разузнавать. Я живу у всех на виду, и я не виноват, что еще не устроился как полагается. Мои соотечественники помогли мне в тяжелую минуту, и эти деньги я постараюсь при первой возможности им вернуть. Энкаведист снова уселся в кресло и принялся просматривать папку. Я насторожился, ожидая новых вопросов, но он уже говорил обыкновенным тоном: — Надеюсь, что вы говорите правду, я вас только хочу предупредить: в случае чего — мы расправляемся очень строго! — Понимаю, — ответил я, — но право, мне нечего бояться, потому что я не делаю ничего плохого. — Ну вот… Я вас предупредил. Вы поняли это? — Я прекрасно понял, и могу только повторить, что если у вас на мой счет подозрения, так проверьте — и вы убедитесь, что я ни в чем не повинен. Я чувствовал себя страшно усталым и попросил отпустить меня домой, так как, собственно, говорить ведь больше было не о чем. Но энкаведист, как будто не слыша моих слов, перевел разговор на другое: — Думаю, что о нашей беседе вы в посольство не будете сообщать. — Зачем? Это лишнее. Конечно, вы обязаны следить за тем, чтобы в страну не проникали ненадежные люди. Это естественное дело, и ведь вы мне не сделали ничего… неприятного. Я чувствовал фальшь в собственных словах. Выходило, будто таскаться ночью, после целого дня работы, по жандармским канцеляриям было для меня приятным развлечением, но собеседник мой как будто остался очень доволен и даже стал мне улыбаться. Мы проговорили еще с полчаса о том-о сем, он расспрашивал меня, нравится ли мне моя работа и вообще жизнь в Советском Союзе. Я старался не очень разочаровывать своего собеседника, но в то же время и не хватать через край, восхваляя советские порядки. После этого «дипломатического» разговора он очень любезно извинился передо мной в том, что заставил меня, усталого, явиться, но тут же попросил меня почаще к нему приходить, чтобы потолковать, как он выразился, «о всякой мелочи». С удовольствием я покинул это гнусное здание, за стенами которого мучились столько несчастных. Очутившись на улице, я втянул в себя столько свежего воздуха, сколько могло вместиться в моих легких, и потихоньку пошел домой. Что от меня хотели в госбезопасности и в милиции? Зачем они заставляли меня являться к ним и выслушивать разные нелепости? И вообще: могу ли я привыкнуть, например, к системе работы, практиковавшейся в советской стране, системе, состоявшей в том, чтобы любым способом выполнить план, за что благодарность получит начальство, а мы, рабочие, будем почти бесплатно работать дальше и дальше — «ишачить»? Хорошенькая страна социалистического труда, в которой трудовой процесс именуется этакими презрительными словечками: «ишачить», «вкалывать» и т. п. Человеческий труд здесь был в загоне, в презрении; кто мог, тот всячески ловчился, норовя шагать по жизни налегке, отбояриваясь произнесением лживых и лицемерных речей, восхваляющих те самые порядки, от которых тошнехонько… Это удавалось не многим, и мне претило стараться попасть в число этих немногих. Я привык уважать всякий труд как основу жизни, правда, достоинства и материального благополучия каждого человека в отдельности и всего общества в целом. «Кто не работает, тот не ест» сказал мне коммунистический жандарм. Но я видел воочию, что именно те, кто больше работал, меньше ели, хуже одевались, и вообще находились на необыкновенно низком жизненном уровне. Дома я рассказал очень немногое из того, что со мною было. Если бы я сказал, что меня подозревают в получении платы за шпионство, то моя партийная теща, безусловно, выгнала бы меня немедленно из дому. Она всей душой верила, что все, делаемое партией и органами ее власти — правдиво и справедливо. Моя жена видела, что я знаю больше, чем говорю, но предпочла меня не расспрашивать. Я стал понимать, что нам не удастся добиться мало-мальски спокойной жизни и что поэтому нужно покинуть Ейск, да пожалуй, и вообще Советский Союз. Но много еще скверного было впереди. Меня посылают на экзамен Я проработал на базе почти два месяца, когда однажды меня вызвали в канцелярию. Мне сказали, что меня ожидает сам директор. Чего он хотел от меня? Последнее время на работе у меня шло все как полагается, и я не замечал за собой никаких провинностей. У меня не было ни потерь, ни перерасхода горючего… В комнате директора сидел какой-то незнакомый мне человек. Мой приход прервал их беседу. Директор сказал незнакомцу, что я и есть тот самый француз, о котором у них шла речь. — Покажите, — сказал директор, — какие у вас права. — Шоферские права были у меня французские, но я их потерял в Германии, во время бомбардировки, а восстановить не успел. — Как же это? — обратился ко мне незнакомец. — Значит, вы не имеете права ездить! Это, может быть, у вас во Франции так: умеешь вертеть баранку, ну, и валяй… А у нас по другому! Придется вам прекратить работу, пока не получите наши советские права. — Так значит, вы меня увольняете? — спросил я директора. — Нет, не увольняю, но вам придется машину пока что сдать и перейти на работу в мастерскую. За это время оформите все для сдачи экзамена. Вот, товарищ инспектор даст вам все нужные справки. Ага, так этот товарищ — инспектор по автомобильному делу… Скажите, товарищ инспектор, когда же я смогу пройти экзамен? Инспектор велел мне придти нынче же к нему на дом, что я и сделал вечером после работы. Мы заполнили несколько анкетных бланков, и на следующий день я уже работал в мастерской, вернее — не работал, а торчал без дела, «окусывался», как выражались мои товарищи. В ремонтных работах я понимал слабо, хотя конечно, под руководством настоящего механика мог бы работать, но у нас на базе настоящих механиков не было. Те из них, которые знали себе цену, норовили устраиваться на службу там, где повыгоднее. Ремонт у нас делали сами шофера, самоучкой. Мне пришлось поехать для экзамена в Краснодар. Директор меня охотно отпустил и даже сказал, что дни моего отсутствия на работе он у меня не спишет. По правде говоря, я и не знал, ведется ли у нас на базе учет проработанного времени: никто мне не говорил, есть ли у меня лишние или недоработанные часы. В Краснодар я поехал под властным покровительством своего тестя. Дорогой он познакомил меня с тем самым контролером, который меня когда-то оштрафовал за проезд без билета. Мы посмеялись и принялись ужинать, причем основательно выпили. Не привыкший к спиртному в таких количествах, которые поглощали мои спутники, я вскорости извинился и залез на верхнюю полку спать. Тесть и контролер добродушно подшучивали над моей «французской натурой» и продолжали угощаться. Василий Васильевич и бандиты Я проснулся внезапно от страшного крика. В купе было темно, никого, кроме меня не было. Крик снаружи все усиливался. Женский голос отчаянно призывал на помощь. Я не мог выйти из вагона, потому что двери были заперты. Я стал громко звать проводницу, она появилась в другом конце вагона и осветила меня своим фонарем. — В чем дело, — кто вы такой? Она меня не узнала. — Я зять Василия Васильевича. Где он? Вы слышите, кто-то кричит и зовет на помощь! Женщина, действительно, вопила что есть силы, стараясь перекричать шум поезда. Но проводница не решалась отпереть дверь на площадку. — Василий Васильевич пошел делать проверку. Сейчас я сбегаю за ним. Проводница ушла. Крик усиливался. Кого-то убивали? Я не мог разобрать слов. Что делать? Пока подоспеет мой тесть, может совершиться непоправимое… Взломать дверь? Это невозможно сделать голыми руками. Но вот уже бежал Василий Васильевич. Он приложил ухо к двери, потом вставил в скважину ключ и рванул дверь. Луч фонаря осветил двух молодых парней и силуэт женщины. Шла отчаянная борьба. Двое грабителей стянули туго набитый мешок, прикрепленный за плечами у женщины, причем одна лямка мешка еще оставалась перекинутой через ее плечо, и то дергали эту лямку, то пихали руками и ногами несчастную, стараясь сбросить ее с поезда. Но женщина изо всех сил сопротивлялась, крепко ухватившись за поручни. Она стояла на самой нижней ступеньке подножки и пронзительно кричала. Мой тесть, росту небольшого, но необыкновенно крепкий и сильный, долго не раздумывал. Он ухватил обоих грабителей и втянул их за плечи во внутренность вагона. Потом сделал то же с ограбленной. Она сразу же потеряла сознание. Проводница с помощью сбежавшихся пассажиров внесла ее в наше купэ. Тем временем Василий Васильевич захлопнул дверь вагона и учинил жестокую расправу над бандитами. Удивительно, как эти двое ребят не пытались оказать ему сопротивление. Мой тесть наносил им страшные удары руками и ногами, куда попало. При этом он выкрикивал замысловатые ругательства. Парни кричали, моля прощения и жалобно вопрошая, что-мол, есть ли у Василия Васильевича совесть так их колотить. Но их слова приводили тестя еще в большее бешенство и он свирепствовал с новой силой. Мне тяжело было присутствовать при этой сцене, но когда я вспомнил, как эти люди собирались убить женщину, которая ехала в город что-то продавать, может быть, ради прокормления своих детей, у меня пропадала всякая жалость к этим негодяям. Василий Васильевич бушевал долго, но в конце концов немного успокоился и велел разбойникам войти в купе. Глазевших пассажиров он попросил вернуться на свои места. Потерпевшая от грабежа тем временем очнулась. Тесть велел ей улечься на верхней полке, а сам присел на нижнюю напротив парней, которые все вытирали рукавами кровь, струившуюся из их носов, ртов и кажется, ушей. Лица их распухли, глаза заплыли синяками. Тесть принялся составлять протокол. Он собирался передать бандитов дорожным полицейским властям. Один парень принялся упрашивать не делать этого. Он был готов заплатить тестю все что угодно, лишь бы тот его не передавал энкаведистам. Но другой парень был гораздо нахальнее и стал обзывать своего сообщника дураком, говоря что сам он непременно пойдет куда следует и пожалуется на избившего его Василия Васильевича. В ответ на эти слова тесть как-то особенно ловко ударил его по морде, так, что у того ручьем хлынула кровь. Парень замолк. Пока все это происходило, мы прибыли на станцию, где разбойники были переданы милиции. Парень, который собирался жаловаться, осуществил свое намерение, но получил ответ, что его ожидает нечто худшее… Мы отправились в буфет и выпили там пива. Мой тесть всей душой ненавидел грабителей, с которыми ему приходилось часто иметь дело. Действительно, нельзя было не возмущаться, видя, как эти мерзавцы поступали, отбирая последнее у бедняков. А вот только-что мы чуть не стали свидетелями убийства женщины. Но была же причина всех этих грабежей, которые случались ежедневно! Эта причина — нищета, положение, при котором иному не оставалось никакого другого выхода, как идти воровать или грабить. Честный труд — я в этом убедился на собственном опыте — еле-еле позволял работающему жить кое-как, впроголодь, одеваться во что попало — в старье, лохмотья, каких не носит в любой западной стране и нищий. Я ломал голову в догадках, почему это все происходит. Наша страна огромна и сказочно богата. Ока может производить гораздо больше, чем надо для удовлетворения потребностей ее населения. Наши люди обладают изумительной работоспособностью, смекалкой и техническими талантами — взять хотя бы моих товарищей-шоферов, ухитрявшихся перевыполнять планы на машинах, которые во Франции давно стояли бы на автомобильном кладбище. У нас сколько угодно сильных, решительных и глубоко честных людей, каков, например, мой тесть Василий Васильевич. А вот поди же: над всей страной нависла и придавила ее свинцовой тяжестью злая и нелепая сила, которая действует во имя — неизвестно чего. Коммунизм? Как бы он ни был прекрасен, великолепен этот коммунизм, о котором толкуют бесчисленные «воспитатели народа» — все равно этот райский коммунизм не стоит и миллионной доли той цены, которою он покупается. «на своей машине» Мы прибыли в Краснодар в одиннадцать часов дня: расстояние в двести сорок километров поезд покрыл за двадцать часов. К «дедам» — родственникам жены я пришел уже в послеобеденное время. Они очень обрадовались моему приходу и тому, что я намеревался пробыть у них все время прохождения экзамена. На следующий день, придя в отдел милиции, ведавший уличным движением, я испытал неприятную неожиданность. Инспектор сказал мне, что я обязан проходить испытание на своей машине. — Как на своей? — переспросил я, не веря своим ушам. В Советском Союзе свои автомобили имеют очень немногие, и поэтому требование инспектора меня совершенно ошеломило. Но оказалось, что под «своей» машиной подразумевалось не обязательно собственная машина проходящего испытание — машина могла быть и казенной. Главное — чтобы она существовала, ибо в отделе регулировки уличного движения автомобилей не было. — Видите ли, — объяснял я, — из Ейска я прибыл по железной дороге; понятное дело, с места работы я не мог привезти с собой машину… В это время в комнату вошел какой-то паренек, обратившийся к инспектору: — Так товарищ инспектор… в порядочке. Достали машину. Можете нас проверять. — А сколько вас человек? — осведомился инспектор. — Восьмеро. — Еще одного в свою группу примете? — А почему нет? Заплатит шоферу, так и его примем. Инспектор спросил меня, могу ли я уплатить за пользование машиной. Оказалось, что требуется двадцать рублей. — Это недорого, — сказал мне паренек. — Есть такие шакалы, что дерут за пробу и по пятьдесят дубов! Машина, на которой мне предстояло сдавать экзамен, была того типа, который в Советском Союзе называют «полуторками». Инспектор посадил меня первого за руль, сам сел рядом, а остальные экзаменуемые разместились в кузове. Мне никогда не доводилось ездить на советских машинах этого типа. В ней не было никаких, привычных мне, европейских удобств. Она была грубо построена. Инспектор показал мне, где что, и мы поехали. Скорости я перевел без шума. Инспектор следил за всеми моими движениями. Я проехал приблизительно около пятисот метров. Инспектор приказал остановиться. Я выполнил приказание. Инспектор велел развернуться в обратную сторону. Я немного осмотрелся и довольно ловко развернулся. Этим окончились практические испытания; Осталось сдать теорию. Прощаясь с инспектором, я сунул ему десятку, которую он принял очень ловко и ничего не сказал. Но мне предстоял еще теоретический экзамен, и готовиться к нему я отправился назад в Ейск. На это мне было дано две недели. Опять мытарства За время моего отсутствия жену вызывали в госбезопасность. До сих пор ей приходилось являться по вызовам только в милицию. Пробыть там ей пришлось шесть часов, из которых пять с половиной были потрачены на ожидание. А допрос был такой: — Знаете ли вы родителей своего мужа? — Кого вы знаете из русских эмигрантов — старых и новых — не желающих возвращаться на родину? — Что делали вы и ваш муж в Германии? — Почему ваш муж так хорошо знает русский язык? — В каких партиях состоял или состоит ваш муж? — Какие у него связи с французским посольством в Москве и что он им туда пишет? На последний вопрос моя жена ответила, что я пишу по французски и что ей этот язык непонятен. На все остальные вопросы она отвечала только то, что было ей известно. Насчет русских эмигрантов и относительно партий она, конечно, даже если бы и хотела, то не могла бы ничего ответить по незнанию. Так же, как и мне, чиновники госбезопасности ей не поверили. Отпуская ее, у нее отобрали документы и сказали, что она может их получить обратно, после того, как хорошенько подумает о заданных ей вопросах и придет сказать правду. Ей напомнили, что с ней может произойти тоже самое, что произошло с Валей. Жена была в страшном волнении, и хоть я старался ее успокоить, но сам не верил собственным словам. Конечно, ее могли в любую минуту схватить и увезти Бог знает куда, да и меня самого легко могла постигнуть та же участь… Я решил еще раз написать в посольство и постараться дать понять, в каком я был положении. Я не мог писать откровенно, так как мои письма, несомненно, вскрывались энкаведистами. Поэтому я написал в посольство, прося взять меня на работу. Я объяснил в письме, что я шофер по профессии, что свободно говорю по русски и что согласен на любую работу, лишь бы уехать из Ейска. Директор базы, когда я сообщил ему, что должен подучиться теоретически, сказал, что может дать мне отпуск без оплаты. Это означало, что я лишаюсь права на получение пайка в течение отпускного времени. Но выбора у меня не было, и я согласился. Я нашел одного парня, который готовился, как и я, к экзамену, и мы принялись готовиться вместе. В семье начались нелады. Все чаще и чаще Василий Васильевич приходил с работы поздно и нетрезвый. Он нападал на мою жену, называя ее изменницей и продажной шкурой. Меня он пока не задевал, и я ни разу не слышал от него резкого слова. Меня удивляло, что мать никогда не пыталась встать на защиту дочери. Ради сохранения мира нам пришлось переехать на другую квартиру по соседству. Но тесть по прежнему при каждом случае бранил мою жену и упрекал ее в измене родине. Поэтому на экзамен я ехал с тяжелым сердцем. А там ожидала меня новая беда. Я получил хорошие отметки по теории, но беда в том, что меня потянули проходить так называемую «стажорку». Я возражал, и больших трудов стоило мне уладить кое-как это дело. Словом, я получил шоферские права, правда, третьего класса. Дома меня ожидала телеграмма из Москвы. Мне выходило место в посольстве, и я должен был немедленно приехать. А кроме телеграммы, было извещение из госбезопасности: немедленно придти. На работе меня вызвали к директору. Ожидая, пока он меня примет, я первый раз в жизни видел работу советской бухгалтерии. Бухгалтеры, естественно, говорят о цифрах. Но — о каких цифрах? Во Франции счетные работники говорят по службе о цифрах прибыли, о расходах, о заработной плате и т. п. А здесь человек двенадцать конторских служащих, сидя за работой, обменивались замечаниями и справками о том, какая колонна выполнила или не выполнила свой план, кто из шоферов и автослесарей отработал, переработал или недоработал, кто сколько израсходовал бензина, перевез грузов, сколько с кого придется высчитать. Проценты и доли процентов, показалось мне, так и летали в воздухе над конторскими столами. Директор сообщил мне, что я уволен с работы и должен передать свою машину другому. Работать в мастерской мне тоже нельзя, потому что я там не нужен. — Для вас работы нет и пока не предвидится, — сказал мне директор. Мне показалось, что в голосе директора звучало удовлетворение. Узнав, что я лишился работы, моя теща перестала со мною разговаривать. Тесть мой все больше пил и буянил. В госбезопасности удивились, что я пришел на этот раз днем. Когда я ответил, что уволен по сокращению штатов, энкаведист (меня принял какой-то еще неизвестный мне) выразил недоумение. Пожалуй, к моему увольнению с базы госбезопасность отношения не имела… Но я сразу понял, что этот чиновник в курсе всех моих дел, — он разговаривал со мною, выказывая отличную осведомленность в них. Начав, как это у них водится, разговор о пустяках, он вдруг спросил, что я собираюсь ответить на телеграмму из Москвы. — Ну, что бы вы сделали на моем месте? Наверно, обрадовались бы такой удаче. — Спрашиваю я вас, а не вы меня, — сказал энкаведист грубо. — Я собираюсь как можно скорее покинуть Ейск и переехать в Москву. — Думаете, что это вам так легко удастся? — Думаю. Собственно говоря, и вы сами будете рады этому. — Это еще вопрос, будем ли мы рады, или нет. Во всяком случае, вы не можете переехать в Москву без разрешения министерства иностранных дел Советского Союза. — А как мне получить такое разрешение? — спросил я, уже предвидя новые трудности. — Вы должны подать прошение здесь, отсюда его перешлют в Край, а уже из Края прошение пойдет в Москву. Если Москва вам разрешит, то известие об этом прибудет сюда по тем же инстанциям. — А сколько времени все это продлится? — Сразу могу вам сказать: очень долго! Точно не знаю, но не меньше года. — Не меньше года! — воскликнул я, пораженный. — Конечно! Вы не единственный. В наших учреждениях очень много работы, все идет своим чередом, в установленном порядке, и исключений ни для кого не делается. — Вот какое дело… Тогда мне придется просить французское посольство посодействовать там, в Москве. Они мне сообщили, что у них есть для меня работа и чтобы я приезжал. — Ваше посольство может попробовать что-нибудь сделать, но в успехе я сомневаюсь. — Можно мне идти? — спросил я после некоторого молчания. Он отпустил меня, но не успел я еще выйти, как был окликнут. — Еще один вопрос: чем вы собираетесь заниматься? Ведь со старого места вас уволили. — Я сам еще не знаю. Постараюсь найти хоть временную работу. В крайнем случае — попрошу помощи у своего посольства. — А как же оно вам поможет? — Пришлет мне денег взаймы. Буду в Москве — отработаю. Ну… все-таки мне еще следует получить довольно много денег с места работы. Энкаведист на это ничего не сказал, и я ушел. Я должен платить за… свою работу Приблизительно через неделю, я пришел в бухгалтерию автобазы за деньгами. — Ах, как хорошо что вы, наконец, явились! — воскликнула одна из конторщиц, искренне обрадованная. — А мы уж собрались за вами посылать. — Когда мне полагается получать деньги, то я прихожу сам! — ответил я шутливо. Но моя шутка произвела странное действие: конторщица удивилась. — Получать? — протянула она таким тоном, как будто я заявил ей, что вся автобаза переходит в мою собственность. — Получать-то, собственно, нам с вас. — То есть, как это? Я работал, и я же должен за это еще платить? Нет, тут какая-то чепуха! Признаюсь, я подумал, что надо мною подсмеиваются. На лице конторщицы можно было прочесть грустное сочувствие. — Ничего не поделаешь, у вас бывала нехватка груза, случался перерасход горючего — и не маленький. В общей сложности, вам ничего не причитается, а наоборот, на покрытие штрафа, вы должны нам доплатить. Бывают, конечно, большие несчастья, удары судьбы, большое горе. Я многое испытал в своей жизни. Но еще никогда не бывал я так ошеломлен, как в тот момент. — Вот так заведение!.. — сказал я как бы про себя. — Ну-ну! Это что ж получается: работай, как проклятый, да еще и плати за это! — Ничего не поделаешь, — повторила конторщица, у нас такие порядки. Мы не можем за всех платить. — Кто это вы? — спросил я. — Государство. — Ага… — Поймите, государству нужна прибыль, а не убыток. Кто приносит убыток, тот должен за него расплачиваться. — Да ведь я работал, приносил пользу, не получал буквально ни копейки, а это просто невозможно, чтобы сумма штрафа была выше суммы заработка за несколько месяцев! — Стало быть, возможно… — И сколько же я должен доплатить? — Немного, 115 рублей. Мы считаем все по государственной цене. — А если у меня денег нет, и я не могу заплатить — что тогда будет? — А уж это я не знаю. Что будет? Автобаза на вас подаст в суд… Ну, могут приговорить вас к тюрьме. Как-никак, вроде расхищения социалистической собственности. А в общем — не знаю. Ответите по закону. Меня взорвало окончательно: — Вот это я понимаю: социалистические законы! Сидевший рядом молодой счетовод тронул меня за рукав. — Вы смотрите, с такими разговорами — полегче, — молвил он вполголоса. — За язык вам могут пришпарить похлеще, чем за неуплату. Он был прав. Нужно было сдержаться. Не заходя к директору, я отправился домой. Посоветовавшись с женой, я решил штрафа не платить. Вплоть до самого нашего бегства в Москву никто мне об уплате штрафа не напоминал. Советская бюрократия так же безалаберна, как и свирепа. Так я и по сей день в долгу у Ейской автобазы. Угрызения совести, можете мне поверить, не чувствую. Нужно бежать! Я еще раз продумал наше положение. Оно было очень тяжелым. Если, как сказал энкаведист, я и впрямь должен буду пробыть здесь еще год, то я просто погибну. Они окончательно вымотают у меня все нервы. И потом: на что жить, на какие средства? Наши вещи приходят к концу, скоро не останется ничего, что можно продать. И так уж мы остались одетыми кое-как. Нет, отсюда нужно бежать. А как бежать? При помощи тестя можно было доехать только до Краснодара. Устроить так, чтобы мы доехали до Москвы, он не мог. Бежать без билетов? Это мог бы сделать я, будучи одиноким. Но бросить жену и ребенка на произвол судьбы я не могу. Что делать, куда податься? Мне припомнилось, что во время моего последнего разговора с энкаведистом, он пробормотал что-то вроде совета пойти работать в МТС трактористом, так как начинаются весенние работы и спрос на трактористов большой, а заработки их хорошие. Но я на тракторах никогда не работал и пахать не умею. Можно, положим, научиться, но где гарантия, что и в МТС расчитываются с рабочими не так, как на автобазе? И вообще нет, нет, я просто не в состоянии переносить всей этой нелепости! У меня нет на это советской закалки, привычки. Мне это дико. Однако, — думал я дальше, — не заниматься же мне грабежом или воровством. Так, ни до чего не додумавшись, я сел за стол и написал в посольство, изложив в осторожных выражениях суть дела: задерживаюсь в силу различных обстоятельств, от меня не зависящих. Я хотел, чтобы там меня поняли и подождали принимать на мою вакансию другого. Мое письмо еще не дошло до Москвы, как я опять получил из посольства телеграмму с просьбой как можно скорее приехать. В телеграмме сообщалось также, что мне высланы деньги на дорогу. Я сразу же подумал, что не обойдется без нового вызова в госбезопасность. Так и вышло: после обеда милиционер принес повестку — немедленно явиться. — Вы опять получили деньги из Москвы? — спросил меня уже знакомый мне по первому визиту энкаведист. — Да. Мне посольство прислало на дорогу. У них есть для меня работа и они ждут моего приезда. — Зачем вы у них просили денег? — Я не просил. Вот посмотрите: это телеграмма, где они сообщают, что выслали на дорогу деньги. А сколько — не сказано. И не сказано, что — по моей просьбе. — Что вы собираетесь делать с этими деньгами? — Я вам прошлый раз уже говорил… Энкаведист обозлился: — Я вас не о предыдущем разе спрашиваю! Я вижу только одно: вы уже второй раз получаете деньги из Москвы, и оба раза — очень крупные суммы. — Я не знаю, какую сумму они выслали мне теперь, но уверяю вас, я денег не просил, хотя они мне нужны. Он держал мою телеграмму в руках, поворачивал ее так и сяк, видимо, размышляя, к чему бы придраться. Но думаю, что придраться было не к чему. В конце концов, даже по советским законам вряд ли можно запретить иностранному гражданину получать деньги от своего посольства. А то, что я не веду никакой нежелательной для советского государства деятельности, госбезопасность отлично знала: ведь за мной следили. — Значит, вы собираетесь переехать в Москву? — спросил меня энкаведист несколько мягче. — Если получу на это разрешение. — Почему же не получите? Вы только ведите себя как честный человек, и у нас всегда получите что полагается. — Да, конечно… — ответил я наудалую. — Только ведь эта история продлится неизвестно, сколько времени. — Кто это вам сказал? У нас все быстро идет! — Мне об этом сказал ваш сотрудник, в прошлый раз, когда я был здесь. — Это он ошибся. «Ошибся!» — подумал я. Кто-то из них мне врет, а вернее — врут оба. Удивительно, почему они не хотят меня выпустить из Ейска? Я вижу, хорошо, что не хотят! Боятся ли они, что я на них нажалуюсь где-нибудь в Москве? Или у них какая-то другая, неведомая мне цель? Господи, как мне все это надоело и как я жду момента, когда отсюда вырвусь! Нет, бежать, бежать! — Я надеюсь, — сказал вдруг энкаведист, — что вы перестанете получать деньги из вашего посольства. — Хорошо, — ответил я, — я напишу, чтобы мне больше денег не присылали, так как из-за этого получаются неприятности. — Мы вам никаких неприятностей не устраиваем! — заорал мой энкаведист. — Что вы — маленький? Не понимаете, что они вас подводят и выдают вас? — Чем они меня подводят? Честное слово, я не могу понять… Они мне помогают. Я французский гражданин, и это долг, обязанность моего посольства помочь мне в трудную минуту. Трудно описать злобное… да нет, не злобное, а какое-то исступленно свирепое выражение, с каким глядел на меня в тот момент этот человек. Ну, хорошо, я могу понять, что по долгу службы он обязан был подозревать меня, допустим, в шпионстве — это обычный пунктик коммунистического помешательства. Но какое же шпионство, если органы госбезопасности держали меня как под стеклянным колпаком, вся моя жизнь здесь была им известна? Много позже я узнал о существовании в советской юриспруденции понятия «потенциальной преступности». Человек не сделал ничего противозаконного, но он, при известных обстоятельствах, мог бы это сделать. Такого гражданина рассматривают как фактически совершившего противозаконное деяние. Но по отношению ко мне, гражданину союзной страны, применять такие вещи было неудобным, по всей вероятности, это было запрещено. И вот эта-то невозможность ухватить столь лакомую добычу и выводила из себя местных чекистов. — Все в порядке. Можете идти. Если будете уезжать, то придите к нам и сообщите об этом. До свидания. Присланные из Москвы деньги — две с половиной тысячи рублей — нам пришлось тратить на жизнь. Если мне удастся получить разрешение на выезд, то мы продадим буквально все, что у нас есть — несколько одеял, пару подушек и два хороших чемодана. На дорогу хватит. Моей жене все еще не вернули забранных у нее документов. «Органы» все еще ждали, чтобы она пришла и рассказала «всю правду» о себе и обо мне. Примирение Однажды тесть пришел домой прямо с работы, и немедленно завернул к нам, трезвый, вежливый, и пригласил нас к себе чай пить. При входе он даже подал руку моей жене, которую страшно ненавидел. Он был очень смирен и любезен. Мы недоумевали, и недоумение наше усилилось, когда мы пришли к старикам, и я убедился, что теща была так же мила со мной, как тесть — с Аллой. После чаю Василий Васильевич сходил за водкой и пивом, и у нас устроился маленький пир. После того как мы осушили по стопке, тесть мой вышел в коридор, убедился, что никто не подслушивает, и обратился к нам. Видимо, ему не легко было принять решение, и понадобилось подбодрить себя выпивкой. А как известно, мой тесть — человек отнюдь не робкого десятка. — Вот что я вам хочу сказать… To-есть, собственно, сказать я не могу сейчас, а нужно… Есть у меня до вас важное дело, о котором мне надо с Жоржем поговорить, и поэтому прошу тебя, Жора, поезжай завтра со мною в поле. Там у нас есть маленький участок земли, вроде огорода. Мы как бы станем работать, и при том деле перебалакаем. А пока я могу вам только сказать одно: будьте осторожны и, как бы это выразиться, держите языки за зубами. Поняли? Ни-ни-ни! Иначе вы оба попадете в каталажку, да и нас туда же загоните. Так, Жорж? Завтра мы с тобой поговорим спокойно и как полагается, а? — Я вам очень благодарен, — ответил я Василию Васильевичу. — Понимаю ваши опасения. Хорошо, поеду завтра с вами на ваш огород и там побеседуем. Мы еще немного выпили и разошлись, уговорившись о времени отъезда на огород. В четвертом часу утра я вышел на улицу, совершенно пустую в этот час. Василий Васильевич был уже во дворе и проверял велосипеды, которые он где-то раздобыл для нашей поездки. Он захватил с собой сумку со съестным. До участка моего тестя нужно было ехать километров пятнадцать. Дорога была очень трудная, все какие-то тропинки. Ехали мы туда почти два часа. Впереди несся Василий Васильевич, так быстро, что я едва за ним поспевал. От недоедания и разных неурядиц сил у меня было мало. Но Василий Васильевич был крепыш и здоровяк. Разговор начистоту Когда мы прибыли на огород, тесть достал из сумки хлеб, масло, сало и вяленую рыбу. Была и бутылка водки. Завтракали мы, однако, молча. Когда мы поели, Василий Васильевич собрал оставшееся в сумку, кроме недопитой бутылки, и начал разговор. — Вот, Жорка, в чем дело… Я хочу тебя по человечески предупредить: за тобой идет слежка. — Я это и так знаю. — Верю, знаешь. Только не все. Пойми, Жорка, что для меня совершенно безразлично, кто ты такой и зачем ты здесь. Это ты должен понять. Я тебе не враг. Но только — уматывай отсюда поскорее! Куда угодно, но — уматывай! С огнем не балуйся. Вот, они тебя, в конце концов, посадят, а тогда и Аллка пропадет, и мы от этого пострадаем. И как! Ого! Ты знаешь, что я член партии. Почему это так, то-есть идейно, или как нибудь иначе — это не твое дело. Но мне всюду тычут в глаза, что я принял к себе иностранца… Черт его знает, какого. Тебя, Жора. Таскают меня на расспросы и допросы. Я им, конечно, говорю то, что знаю: мол, честный парень и ничем таким не занимается. Ну, тут уже меня стали подозревать, что мы с тобой заодно. Грозятся исключить из партии, а если они это сделают, то я тогда потеряю свою работу и то, что я через эту работу имею. Тогда на меня не посмотрит даже собака на улице… отвернется. Ты не понимаешь, что ты для нас всех — беда. Здесь не Франция, а Советский Союз… Ты пойми своей головой, что у нас тут порядки совсем особые… Да где тебе понять! На это нужна привычка. В общем — уезжайте! Говоря это, тесть смотрел мне прямо в лицо. Он был прямодушный честный человек, не любящий финтить и увертываться. Мне искренне было жаль его, я досадовал, что невольно причинил этим людям столько неприятностей. Черт знает, что за идиотское положение! — Уезжайте… — повторял Василий Васильевич. — Я против тебя ничего не могу сказать. Конечно, твоей жене, Аллке, я говаривал разное… Но верь мне, Жора, приходилось невмоготу. Допекут на партсобрании, ну, зайду, выпью, а потом и говорю, что накипело. Аллка, конечно, тут не причем. Я все надеялся, что вы оба поймете, а вы — не понимаете. Я положил руку на массивную руку Василия Васильевича. — Прекрасно понимаем! Все понимаем! Я рвусь уехать, и если уеду, то все будет в полнейшем порядке, Василий Васильевич! Но вы же сами знаете, что без командировочной бумажки я билетов не получу, а если двинуться на черную, то с ребенком — это просто невозможно. — Слушай сюда, Жорка! Только никому нигде не говори. Есть, понимаешь, слух о том, что с первого июля можно будет ездить без командировочных. Купил билет, сел и поехал. Поездов прибавят, ездить будет свободнее, билеты тебе куплю я, и вы уматывайтесь! По русски ты говоришь хорошо — авось посчастливится вам добраться до Москвы благополучно. — Вот этого-то я и хочу! — воскликнул я, обрадовавшись. — Только посоветуйте мне в последний раз: подавать ли мне прошение на право переезда в Москву? Или — не надо? — Как не надо? Если не подашь прошения, то они наверняка подумают, что ты замыслил что-то сделать нелегально. Это же ясно! Усилят за тобой наблюдение и сцапают, — и очень быстро, будь уверен. Нет, ты делай все как полагается. А пока — тебе надо, как это говорят, прицепиться, понимаешь — сделаться незаметным. — Я и так стараюсь, но они обо мне не забывают. Мы выпили еще по стопке и пошли осматривать участок Василия Васильевича. Каждый житель города получал клочок земли, величина которого определялась количеством членов семьи. И каждый обрабатывал свою землю как хотел, по своему собственному усмотрению. Каждый год участок отбирали и давали другой — чтобы не развивать собственнических инстинктов, как объяснил мне мой партийный тесть. Участок Василия Васильевича был невелик. Кукуруза и подсолнухи взошли довольно дружно. Опытным глазом Василий Васильевич оценил состояние посевов и решил, что урожай в этом году будет хороший. Мы немножко поработали на «поле» моего тестя, но настоящей работы в ту пору не было, и мы большей частью отдыхали, курили и толковали о всякой всячине, наслаждаясь погожим днем и изумительным по чистоте воздухом. Мы решили возвратиться в Ейск попозже вечером, чтобы не давать повода к толкам. В тот день пришла еще одна телеграмма из Москвы, которую я получил по возвращении из загорода. Посольство запрашивало, что нужно сделать конкретно для того, чтобы помочь мне выехать из Ейска. К моему удивлению, на этот раз никакие органы меня не вызывали. Вероятно, они расценили содержание телеграммы как не имеющее значения, поскольку речь шла о деле им хорошо известном. О своем разговоре с тестем я, как обещал ему, ничего жене не сказал, да она меня и не расспрашивала. Вообще, она привыкла полагаться на меня и понимала, что если я не затеваю разговора, то значит на это есть причины. На душе у меня было неспокойно. Жена до сих пор не имела на руках документов. Если нас во время побега поймают, то все же я могу как-то выкрутиться, а жене пришлось бы совсем туго. К нашему счастью, в мае Алле выдали временный паспорт, с которым она должна была являться в милицию каждые десять дней. Таким образом, отметивши документ, она имела в своем распоряжении целых десять дней — время, за которое можно, пожалуй, и до Москвы добраться, разумеется, если не встретится непредвиденных препятствий. Еще раз пришли деньги из посольства — тысяча рублей. В госбезопасность меня в связи с этим, однако, не вызывали. Почему? Решили оставить меня в покое? Или это — затишье перед бурей? Я более склонялся к последней мысли. В Москву! Мы дождаться не могли, когда объявят о том, что можно свободно ездить по железной дороге. Тесть оказался прав: к концу июня действительно это распоряжение вышло. Прибавили и поездов. Жена ходила на базар каждый день и продавала по одной или по две вещи. К моменту отъезда мы были в полном смысле пролетарии, у которых только и имущества, что на себе. После того, как мы купили билеты (с помощью того же Василия Васильевича, так как мое появление у кассы могло быть замечено), у нас осталось всех капиталов восемьсот рублей. Я рискнул написать в посольство о своем скором приезде. Письмо было опущено прямо в почтовый вагон. Выезжали мы, имея при себе только одну сумку с провизией и самыми необходимыми вещами; выезжали в страшном волнении. Только наша маленькая дочка спала себе тихонько, не подозревая о переживаниях своих родителей. Провожала нас на вокзал теща. Она тоже очень беспокоилась. Вообще последнее время, после моего разговора с Василием Васильевичем на огороде, теща сильно смягчилась, а при расставании даже поцеловала меня, чем я был немало поражен. Она попросила меня «не покидать ее дочь» — это показалось мне совершенно диким: как это можно, вот так, за здорово живешь, покинуть человека, жену, да еще в такой трудный момент?! Нечего сказать, хорошенького мнения обо мне моя теща! Я, однако, обещал сделать все, что будет в моих силах, для того, чтобы моей семье жилось получше. Не стану описывать в подробностях наше путешествие, скажу только, что из всех железнодорожных мытарств, которые мне довелось претерпеть в Советском Союзе, эта поездка была самой, так сказать, забористой. В те времена для того, чтобы попасть из Ейска в Москву, надо было делать пересадку в Тихорецкой. Туда мы доехали в купэ у Василия Васильевича. Там он с нами распрощался: он в тот день ехал в Краснодар. В Тихорецкой мы должны были сесть в один из двух поездов прямого сообщения идущих в Москву. Переночевав на вокзале, мы в двенадцатом часу вышли на перрон. Подошел первый поезд. Все двери были заперты изнутри. Масса народа бросилась к поезду, все начали карабкаться на буфера. Мы не рискнули этого сделать. Поезд ушел. Через полчаса подошел второй поезд — и повторилась та же история. Выхода не было: ведь и завтра будет то же. Я помог жене залезть на буфер; она крепко держала ребенка, а я придерживал ее самое. Так мы и проехали приблизительно с час. Когда поезд стал замедлять ход, приближаясь к какой-то станции, все буферные пассажиры стали приготовляться соскакивать. Мы решили остаться сидеть на своих местах. Ведь билеты у нас были, мы ничего не боялись, кроме как — свалиться под колеса. Как только остановился поезд, откуда-то выскочил железнодорожный энкаведист и, как коршун, набросился на мою жену. Он осыпал ее невероятно гнусными ругательствами, перемежая их упреками в том, что она-де, недостойна звания советской женщины и матери, если рискует ехать на буфере с ребенком на руках. Я вступился, и когда энкаведист, от которого, кстати, несло водкой за три шага, потребовал предъявить документ, я показал ему свой французский паспорт, и это сразу значительно охладило его пыл. Он привел нас к начальнику станции, и тот устроил нас в следующем поезде, за что пришлось доплатить триста сорок пять рублей — «за скорость», как объяснил мне начальник станции. Жалко было смотреть на огромную очередь к кассе — эти люди упорно стояли там, несмотря на то, что начальник станции предупредил их, что мест нет. Не знаю уж, каким образом, оказались два места для меня с женой, кажется, это была какая-то особенная «бронь». Я благословлял судьбу за то, что она послала нам того пьяного ругателя-энкаведиста. Иначе — пришлось бы и нам вот так же безнадежно стоять возле кассы, возможно, несколько суток. В Москву мы прибыли после трех дней езды. В Москве Мы приехали в Москву в первом часу дня. Теперь можно было верить, что наше бегство из Ейска действительно удалось. После того, как мы уселись в поезд и проводница, по советскому обычаю, отобрала у нас билеты, нас уже больше никто ни о чем не спрашивал и никто нами не интересовался. У меня появилось уже давно не испытывавшееся состояние спокойствия и уверенности, как будто я находился не в СССР, а в свободной стране. В Москву мы привезли только сумку, в которой было несколько пеленок. Денег осталось у нас всего лишь несколько рублей, но мы не тужили, зная, что в Москве у нас есть надежная защита и обеспеченный заработок. Так как мы с дороги послали телеграмму родственникам жены, на вокзале нас встретила Аллина тетка. Она оказалась гораздо приветливее моей тещи. На мой вопрос, как ее имя и отчество, она мне ответила: — Зовите меня просто Зиной. Как-никак, мы родственники, и мне приятно быть с вами в хороших отношениях. Мне это очень понравилось. Я как-то отвык уже от хороших отношений… Знаменитое московское метро, при всей своей нелепой роскоши, функционирует действительно хорошо, и мы очень быстро прибыли к жениным родным. Зина жила со своей матерью и с дочерью. Муж ее пропал без вести на фронте. Аллина бабушка встретила нас очень радостно, причем отнеслась ко мне точно так-же, как и к моей жене. Вообще, душевная атмосфера здесь ничем не напоминала ейскую. Семья ютилась вместе с другой семьей, состоящей из старухи-матери, сын которой служил в милиции. В комнате размером в двадцать квадратных метров жило, в общей сложности, четверо взрослых и восьмилетний ребенок. Пищу готовили в общей кухне, как водится, на примусах. Окна комнаты выходили во двор, в который никогда не заглядывало солнце. Но наши родные давно примирились с условиями жизни в пресловутой советской «коммунальной квартире», которую я увидел первый раз в жизни и которой, надеюсь, никогда больше не увижу. Для непривычного человека это нечто невообразимо ужасное. Конечно, в тюрьме хуже, но то — тюрьма, а это — жилище, в котором обитает гражданин страны… где так вольно дышет человек! Зина преподавала рисование в так называемой «правительственной» школе. Там учились только дети привилегированных лиц — высших чиновников советского правительства. Поэтому Зина пользовалась правом ежегодно бесплатно отдыхать на подмосковной даче. Но получить более-менее приличную «жилплощадь» было невозможно. Преподавание кормило плохо, и потому Зина, ради приработка, писала картины на продажу. Эти добрые и милые люди не жаловались на свою судьбу, говоря, что другим живется во много раз хуже. И это была чистая правда. Первую ночь мы провели у них. Спать пришлось на полу. Старушка-соквартирница Зины не имела ничего против нашего приезда, но ее сын-милиционер, ничего не говоря ни Зине, ни матери, донес куда следует. В этой книжечке я уже рассказывал об одном милиционере в Ейске, и по сей день у меня сохранилось представление о советской милиции как о чем-то ничуть не лучшем, чем чекистская шайка. Впрочем, по нескольким людям нельзя, конечно, судить обо всех. Как бы то ни было, утром пришел к нам управдом и заявил, что здесь оставаться мы больше не можем, так как мы должны прописаться. Но прописаться нельзя, так как мы не можем здесь оставаться. Он изложил это именно в таких выражениях, смахивавших на дурацкую шутку, но увы, это была самая подлинная и обыкновенная в СССР действительность. Я успокоил управдома, сказав ему, что мы переночевали здесь только потому, что, не зная города, не могли разыскать французского посольства. В посольство проводила меня Зина. Оно помещалось во внушительном здании, часть которого выходила на Большую Якиманку. В этой части жил сам посол, во второй же находились служебные помещения. Был еще небольшой дом, где жил консул и несколько высших служащих посольства. Остальные дипломатические служащие проживали в гостиницах или в специально отведенных квартирах. У ворот стоял милиционер. Он пропустил нас, ничего не спросив. В служебном здании нас встретил швейцар (русский). Он доложил консулу обо мне, и консул принял меня чрезвычайно мило. Вместе со своим секретарем, молодым, очень приветливым человеком, он принялся расспрашивать меня, каким образом добрался я до Москвы. Я в общих чертах рассказал о своих приключениях, и французские дипломаты очень мне сочувствовали. Дело, однако, оборачивалось не очень благополучной стороной: за себя я мог не беспокоиться, я несомненно получу разрешение на жительство в Москве, но за мою жену, советскую гражданку, французы не могли так успешно хлопотать. Паспорт ее они отказались принять, так как, если предъявить его советским властям, то может случиться, что Аллу немедленно отошлют в Ейск. Пусть уж лучше живет пока так, нелегально, а там, может быть, дело уладится… Консул устроил мне небольшое испытание за рулем автомобиля, и сразу же представил меня всем шоферам как их непосредственного начальника. Шоферов было восемь человек, они приняли меня очень хорошо, без всякого недовольства, даром, что я почти каждому из них годился, по возрасту, в сыновья. Но я был француз, шофера — советские граждане, а служба во французском дипломатическом учреждении хорошо оплачивалась. Я объяснил консулу мои материальные обстоятельства: у нас ничего нет, а самое главное — нам негде жить. Консул телефонировал полковнику N., ведавшему французскими возвращенцами. В распоряжении полковника был целый склад носильных вещей; правда это было военное обмундирование, но — новенькое, с иголочки. Меня одели с ног до головы и надавали множество всяких вещей для жены и ребенка. Я получил также огромное количество разнообразных консервов, чтобы на первых порах не заботиться о пропитании. С жильем дело оказалось гораздо труднее: мне приходилось искать себе частную квартиру, оплачивать которую бралось консульство. Но я в Москве был новичек и не имел представления о том, как можно найти квартиру в этом городе, где жили в страшной тесноте. В тот же день я позвал уже упомянутого управдома на кружку пива и посулил ему хорошую взятку, если он нас как-нибудь, временно, пропишет в доме, которым ведал. Он согласился прописать нас как приехавших в гости, на восемь дней. Это было уже кое-что. Посольство и консульство начинали свой рабочий день в десять часов утра; с двух до четырех был обеденный перерыв, после чего работа продолжалась до семи часов вечера. Консул провел меня по всем канцеляриям и представил всем служащим посольства и косульства. Приняли меня очень приветливо, кроме одного господина, который был сильно пропитан коммунистическим духом и яростно ненавидел всех, кто плохо отзывался о советских порядках. Удивительно, как предвзятое партийное мнение ослепляет человека: ведь он жил в Москве не первый месяц, и не мог не видеть советской действительности. Но он намеренно закрывал глаза. Правду сказать, почти все дипломатические служащие его терпеть не могли. Вот где довелось встретиться В первый же день моей службы я заметил, что по двору ходили еще несколько человек, одетых так же как я, то-есть в военную форму, конечно, без знаков различия. Это были, как объяснил мне консул, такие же как я, французские граждане, прибывшие в СССР со своими женами. Как и я, эти люди бежали под защиту французского флага из разных местностей Советского Союза. Я решил при первом удобном случае поближе с ними познакомиться. Вечером после работы я пошел к ним. Они жили в полуподвале посольского здания. Места там было очень мало; они спали просто на матрацах, положенных на пол. С некоторыми были их жены и дети. Когда я вошел к ним, они сидели за игрой в карты. Я поздоровался, они ответили. Я не знал, с чего начать разговор. Наконец решился: — Мне консул сказал, что вы все прибыли сюда с вашими русскими женами… — Вы что, журналист? — спросил меня один из этих людей. Остальные воззрились на меня не очень-то доброжелательно. — Нет, я не журналист. Я такой же, как и вы все. В это время один из сидевших поднялся и, подходя ко мне стал пристально всматриваться мне в лицо. — Скажите, вы в прошлом году, так приблизительно в октябре месяце, не были в Кенигсберге? — Как же, был! А вы, значит, тоже побывали в этом аду? — Ну, как же! Э, так это вы тогда ходили хлопотать к начальству и добились, что все мы смогли оттуда вырваться! Ребята! — воскликнул он, — да неужели вы его не узнали? Ведь это тот самый француз, который так здорово болтает по русски… или — я уже не знаю — по польски, что ли! Вот так штука! Подумать только, где довелось нам встретиться снова! Ну рассказывайте, дружище, какими судьбами вы сюда попали! Вся компания поднялась и окружила меня. Началась длинная, прерываемая оживленными восклицаниями, беседа. Все они находились в ожидании того момента, когда они вновь смогут зажить по человечески. Это ожидание омрачалось тем, что предстояла разлука с женами, ради которых они отправились в эту сказочную страну осуществленного социализма, из которой так трудно попасть обратно в нормальный мир. Многие надеялись, что когда-нибудь, в конце концов, советская власть позволит их женам тоже уехать во Францию, забрав с собой детей. Человек охотно верит в то, что ему желательно и приятно. А пока-что те из них, у кого семья была здесь, старались как могли скрасить жизнь несчастным женщинам. Всего в посольстве находилось человек семь французов. Они ожидали визы на выезд. Четверо из них были со мной в Кенигсберге, в лагере Дора, в Бебре и даже в Борегарде. Мы вспоминали с ними все наше злосчастное путешествие. Теперь-то мы со смехом толковали о пережитых трудностях, и только жалели своих русских жен. Я надеюсь, что все уладится Через несколько дней консул сказал мне, что найдена возможность переселиться в комнату, где жила одна старушка-француженка. У ней была всего-навсего одна комната, но большая. Старушка боялась уплотнения, и охотно впустила нас в свое скромное жилье. Мы переселились на новое жительство немедленно. Хозяйка комнаты, прожившая всю жизнь в России, совершенно разучилась говорить по французски. Фактически она проживала за городом у каких-то родственников, и таким образом мы с женой остались полными хозяевами комнаты (правда, в коммунальной квартире с общей кухней). Мы прописались в милиции, но этого было недостаточно. Министерство внутренних дел не разрешало моей жене жить в Москве. Она должна была возвратиться в Ейск и оттуда начать хлопоты о переезде в Москву. Однако, посольство пообещало мне сделать все возможное, чтобы помочь моей жене добиться разрешения тут-же, на месте. С работой у меня было все в порядке. Я чувствовал себя уверенно и спокойно, единственной тучей на моем горизонте была неопределенность с женой, но я надеялся, что со временем все уладится. Знатные гости Четырнадцатого июля — национальный французский праздник. В этот день посольство устраивало большой прием. Всех французов, проживающих в Москве, пригласили на бокал вина, а вечером был приглашен весь дипломатический корпус, а также советские вожди. Как сотрудник посольства, на вечернем приеме мог присутствовать и я, но у меня не было подходящей к такому случаю одежды. Уже за час до прибытия важных гостей перед зданием посольства находился целый отряд милиционеров. Они оцепили все посольство, а когда с двух сторон начали подъезжать машины с гостями, милиция останавливала все прочее движение. Я решил потолкаться среди публики и послушать, что люди скажут по поводу разыгрывающегося пред их глазами зрелища. Я стоял на тротуаре напротив посольства. Подъехала какая-то машина, из которой вышли две женщины. — Гляди-ка, платья-то какие! — услышал я позади себя женский голос. В нем звучало восхищение. — А что — платья! За счет рабочего народа одеваются и в машинах разъезжают, гадины! — довольно громко ответил какой-то мужчина. — Видишь, как их охраняют! Целый полк мильтонов прислали. — Ни все ли равно, за чей счет! — стояла на своем женщина. — Самое главное, что красиво! — «Красиво»! Много ты понимаешь! Верно, и сама из таких! В ихних странах люди с голоду дохнут, а они тут устраивают пиры! — Ты-то сам, видать, уже напировался: за десять шагов от тебя водкой разит! Возмущавшийся мужчина и в самом деле был заметно пьян. Машины все подъезжали, из них выходили дипломаты со своими женами. Вдруг милиционеры сразу как-то сгустились (не могу подыскать более точного слова) и встали плотной стеной вдоль тротуара. Середина улицы опустела. Вдали появились автомобили, двигавшиеся очень быстро. Казалось, они промчатся без остановки мимо. Но машины, управляемые очень опытными водителями, плавно подъехали к парадному входу в здании посольства и застыли. Из первой машины вышел очень пожилой человек. В толпе пронеслось: — Ворошилов… Следом подкатил другой автомобиль. И снова, как ветер прошелестело: — Конев! Кто-то сказал: — А этот без жены ни шагу! Потом подъехал Микоян, за ним еще двое в военной форме, необыкновенно пышной. О последних в толпе ничего не сказали: видимо, эти люди были мало известны. Пока прибывшие вылезали из автомобилей и проходили в посольство, какая-то машина стояла посреди улицы и сильным светом фар освещала собравшуюся толпу. Из этой машины никто не выходил. Потом она развернулась; то же сделали машины, привезшие советских сановников, и всё укатили в обратном направлении. У меня было распоряжение консула: если автомобили советских представителей захотят паркироваться, то можно будет их впустить во двор посольства. Но в этом не встретилось надобности. Я был уполномочен также впустить во двор те машины, которые сочту нужным. Мои подчиненные шофера, с которыми я посоветовался, взялись впустить во двор автомобили тех посольств, куда ездили наши французские дипломаты. Я выхлопотал у консула угощение для шоферов, привезших гостей. Таков был установившийся среди дипломатических шоферов обычай. Прием затянулся до поздней ночи. Большинство иностранных дипломатов предупредили своих шоферов, когда нужно подавать машины, чтобы ехать домой. В два часа ночи появились советские автомобили. Удивительна была точность, с какой они прибыли: именно в ту минуту, когда советские сановники выходили из дверей. И опять особая машина стояла посреди улицы и заливала ослепительным светом уже опустевшие к тому времени тротуары. Публика разошлась, и не только из-за недостатка любопытства, но также и потому, что уже в самом начале съезда гостей по толпе шныряли милиционеры и тихо, но чрезвычайно настойчиво разгоняли глазевших. Когда, во время отъезда советских, я стоял у ворот посольства, ко мне подошел милиционер: — Давайте, гражданин, отсюда! Я сказал, что я сотрудник посольства. Милиционер вежливо извинился и ушел. На следующий день меня вызвал консул и спросил, как было дело с транспортом, не было ли каких нибудь затруднений и все ли остались довольны. Между прочим, я рассказал ему, что видел и слышал, стоя среди публики. Консул засмеялся и ответил, что советские власти во всех подобных случаях присылают огромные отряды милиции, мотивируя это тем, что нас нужно охранять от народа, якобы ненавидящего капиталистических акул. Конечно, милиция охраняет советских главарей, а не иностранных дипломатов. И верно, мне припомнилось, что кроме описанного выше пьяного, я ни от кого не слыхал какого бы то ни было враждебного замечания по адресу иностранцев. А о советских начальниках люди говорили с нескрываемой иронией. Припомнил я также, что когда советские уехали, то и милиция исчезла почти в полном составе, несмотря на то, что в посольстве еще оставалось много иностранных гостей. Возле нашего посольства всегда дежурил милиционер. Пост был круглосуточный, в три смены. Дежурили всегда одни и те же милиционеры. Напротив посольства висела на стене коробка с телефоном. Во Франции такие телефоны есть на остановках такси. Когда в посольство входил или выходил оттуда кто-нибудь, безразлично, был ли это какой-нибудь посетитель, или сам посол, то милиционер немедленно подходил к телефону и передавал сообщение. За дипломатами постоянно следили, как за какими-нибудь злоумышленниками. Еще одна встреча В августе 1946 года представилась возможность переселиться в квартиру при посольстве. Некоторое время после моего переселения на новое место мне случилось придти на работу с небольшим опозданием. Один шофер сказал мне, что меня требует консул. Я удивился: неужели меня ждет нагоняй за этот проступок? У нас таким опозданиям особого значения не придавалось. Но оказалось, что консул хотел мне только сообщить, что советские органы госбезопасности требуют прислать меня к ним на допрос, но посольство этого не сделает и само ответит советскому министерству внутренних дел. Когда я шел к консулу, то в приемной заметил ожидавшего там бедно одетого человека. Это был старый русский эмигрант, с которым мы вместе учились во французской школе. Это меня встревожило. Ведь я не знал, каким образом этот человек очутился здесь и каковы его намерения. Я почему-то мысленно связывал его появление тут с тем, что сообщил мне консул. Я подождал, пока он вышел от консула, и когда он шел через двор, я окликнул его — не по фамилии, а просто: — Алло! Он остановился и взглянул в мою сторону. Я поманил его рукой — он подошел. Мы вошли в пустой гараж. Я сказал по французски: — Вы мне напоминаете одного моего знакомого, с которым мы когда-то учились во французской школе. Вы, случайно не из Канн? — Да, именно оттуда, — был ответ. — Постойте, а ведь и я вас знаю! Только не могу припомнить, кто вы. — Могу сказать вам вашу фамилию если только вы теперь ее носите. — Да, — сказал он, — я фамилии не менял. А видно, у вас хорошая память. Он улыбнулся. — Вы Алексей Ясинский! — сказал я не задумываясь. — Вот это память! — воскликнул мой школьный товарищ. — Я вас хорошо помню, помню даже, на какой улице вы жили, а вот фамилии вашей, хоть убей, не припомню. — Ну, и хорошо, — ответил я ему уже по русски — я, брат ты мой, думаю, что теперь такое время, когда, встречая старого знакомого, лучше его по фамилии не называть. И ты меня пожалуйста извини, что я так неделикатно поступил… Ну, а что же ты тут поделываешь? Он махнул рукой. — Ах! Я поступил как форменный дурак: приперся сюда, а обратно не могу вырваться. Жизнь моя, дружище, самая печальная. Живу я не в Москве, а в колхозе под Тулой. Там у меня жена и дочь. Съездить в Москву меня пустили, но в качестве залога, чтобы я не убежал, оставили мою жену и дочь. Я должен, самое позднее, завтра вернуться обратно. — А по каким ты делам приехал в Москву? — Я ведь французский гражданин, но это нужно еще доказать. Я списался с матерью — она живет во Франции. Мать прислала в посольство все нужные документы, и вот, я приехал сюда, чтобы справиться, могу ли я теперь получить визу на возвращение. — Ну, и что же? Ясинский сказал, что дело, видимо, затягивается надолго, и я посоветовал ему оставаться в Москве, попросив посольство оказать ему покровительство, ибо возвращение в колхоз едва ли будет способствовать тому, что его жене с дочерью позволят последовать за ним во Францию. Я говорил так потому, что у самого меня не оставалось никакой надежды забрать свою семью во Францию. Как бы то ни было, Ясинский в тот день остался у меня, мы пообедали в «забегаловке», потом он побывал у меня дома, мы потолковали по душам. Моя жена тоже уговаривала его не ехать в колхоз. У нее, бедняжки, перспективы были тоже безрадостные… Ясинский все-таки возвратился в свой колхоз и больше я о нем ничего не слыхал. О встрече с ним я написал своей матери во Францию, а мать в свою очередь сообщила матери Ясинского. Но скудным и печальным было это сообщение. Давать хлеб голодным строго воспрещается Я продолжал работать во французском посольстве, всячески стараясь добиться разрешения моей жене с дочкой последовать за мной в свободный мир. По этой причине, я медлил подавать прошение о выездной визе. Ведь виза выдавалась на короткое время, я боялся, что мне придется уехать, так и не выхлопотав разрешения взять с собой семью. Неопределенность положения тяготила нас ужасно. Правда, мы не нуждались, так как у меня была продуктовая карточка, по которой в продовольственном магазине для дипломатических служащих я покупал продукты. Опишу попутно, как снабжали дипломатических служащих. Существовало три категории. В первой находился только сам посол и, кажется, один посольский советник. По первой категории можно было приобретать в два раза больше продуктов, чем по второй, в которой находились все официальные служащие посольства. По этой категории выдавалось, опять-таки вдвое больше, чем по третьей, доставшейся на мою долю. По своей карточке я имел право купить пятнадцать килограммов белого хлеба, пять килограммов муки, два с половиной кило сахара, три кило жиров и еще другие продукты. Раз в неделю, по предварительной записи, можно было купить фруктов. Всего этого мне с семьей было достаточно; к то муже я получал провизию из французской репатриационной миссии. Ходить за покупками в дипломатический магазин было чрезвычайно неприятно. У входа всегда стояли ребятишки, с завистью смотревшие на выходящих из магазина людей, несущих полные сумки продуктов. Несколько раз, выходя из магазина, я давал каравай хлеба какому-нибудь ребенку, выглядевшему особенно жалким и истощенным. Но однажды торчавший там милиционер сделал мне замечание и тут-же стал разгонять собравшихся возле дверей магазина голодных детей. Я стал спорить с милиционером — и получил ответ, что — мол, все это жулики и воры, которых жалеть нечего! На это я, не стерпев, ответил, что я слыхал, что в Советском Союзе жуликов и воров нет. Милиционер ничего мне на это не сказал и отвернулся. После этого оказалось, что он подал рапорт по начальству, указав при этом номер моей машины. В посольство пришла официальная бумага с напоминанием, что не должно быть никакого общения с беспризорными. Советские власти рекомендовали каждый раз заявлять в милицию, если кто-нибудь будет приставать с просьбами к служащим иностранных представительств. Об этом сообщил мне консул и попросил в следующий раз не давать просящим хлеба, так как из-за этого грозят возникнуть большие неприятности, могущие повредить успеху хлопот о выездной визе для моей жены. Я видел, как неприятно было консулу говорить мне о таких вещах, и понял, что в будущем нужно будет давать хлеб незаметным образом, тайком от милицейских. Да, в то время советские люди даже в Москве не могли досыта поесть (мои ейские родственники ошибались, говоря о столице как о месте всеобщего изобилия!) — и тем не менее, я нигде не видел очередей за хлебом. Это меня необыкновенно поразило. Дело объяснилось очень просто: очереди были запрещены. Придя в магазин и видя, что там уже много народу (в магазине не должно было находиться одновременно больше десяти человек), люди занимали очередь, уходили и возвращались через некоторое время. Как исключение, в некоторых магазинах можно было стоять в очереди, но — во дворе, так, чтобы не было видно с улицы. Французские летчики В первых числах августа в Москву прибыли французские летчики, воевавшие в свое время против немцев на советской территории. Теперь их пригласило советское правительство, по случаю дня авиации. Было их человек пятнадцать — все награжденные за боевые заслуги советскими орденами и пожизненной пенсией. У каждого скопилась в московском банке солидная сумма. Консул велел мне сопровождать французских гостей и служить их переводчиком. В разговоре со мной эти храбрые люди выражали удивление тем, что советские граждане позволяют власти себя угнетать. Я-то понимал, что не так просто народу освободиться… Сопровождая французских летчиков, побывал я однажды на кладбище, где были похоронены воины этой французской части («Норманди-Ньеменс»). Кресты на могилах павших в бою французов были выкрашены в белую краску, самые могилы находились в порядке, и над ними стоял памятник, тоже белый. Могилы умерших советских граждан были по большей части без крестов, или с почерневшими, покосившимися крестами, осыпавшиеся и заброшенные. Больно мне было это видеть… Кроме приезжих французов, официальных советских представителей и посольских служащих, вокруг французских могил собралось довольно много советской публики. Католический священник служил панихиду. Я заметил, что несколько пожилых людей из публики быстро перекрестились и, смахнув слезу, стушевались, отошли в сторонку. Испанцы Вблизи Москвы были большие поселки, где жили испанцы. Это были люди, которых подростками вывезли в Советский Союз после гражданской войны в Испании. Родители их в большинстве случаев эвакуировались тогда во Францию, или в другие европейские страны. После войны многие из молодых испанцев принялись разыскивать своих родителей через французское посольство. Некоторые — нашли. К нашему удивлению, они очень быстро получали выездные визы и сразу же уезжали. Достаточно было представить официальный документ о местонахождении родных. Почему советские власти так легко выпускали испанских граждан, никто не мог объяснить, точно так-же, как невозможно было понять, по какой причине чинились в подобных случаях препятствия гражданам других стран. Наши французы, ожидавшие виз многие месяцы, страшно возмущались этими советскими порядками, но ничего поделать не могли. Однажды ко мне в гараж вошел какой-то молодой человек и на ломаном русском языке спросил, кто я такой. Я ответил, что я француз. Оглянувшись по сторонам и убедившись, что мы одни, молодой человек объяснил, в чем дело. Он стремился уехать из СССР, но до сих пор не мог разыскать никого из своих родственников за границей. Мешая русские слова с испанскими и исковерканными французскими, он слезно умолял меня помочь ему. Он просил, чтобы я нашел во Франции кого-нибудь, кто мог бы прислать ему удостоверение в том, что находится в родстве с ним. Молодой человек горячился, предлагал мне деньги, отчаянно ругал коммунистов и говорил, что никогда не был так несчастен, как здесь «в этой проклятой стране»! Я постарался успокоить его, и он, растроганно пожав мне руку, ушел, сказав, что придет через несколько дней. Но больше он не возвращался. Секретарь консула, которому я рассказал об этом случае, объяснил мне, что советские власти не препятствовали выезду только тех испанцев, родственники которых находятся во Франции, или в какой-нибудь другой стране, но только не в самой Испании. Дело в том, что правительство Франко амнистировало бывших участников гражданской войны, сражавшихся на коммунистической стороне, и вот этих-то амнистированных советское правительство считало врагами и не пускало к ним молодых испанцев, живших в СССР. Вероятно, и тот парень, который приходил ко мне, был из такой категории. Я побывал в Кремле Французский посол получил приглашение в Кремль. Пятнадцатого октября открывалась сессия Верховного Совета. Мне страшно хотелось побывать в Кремле, и я попросился везти туда посла. На право въезда в Кремль нужно было, несмотря на наличие приглашения, подавать еще специальное ходатайство, с указанием различных сведений не только о людях, которые поедут, но даже и об автомобиле, который их повезет. Через несколько дней прибыли пропуска. Я, разумеется, не мечтал побывать внутри правительственных зданий, но уже сама возможность очутиться по ту сторону кремлевской стены меня волновала. Припоминалось то, что я читал и слышал о Царь-пушке, Царь-колоколе и о кремлевских храмах. С утра пятнадцатого октября я был сам не свой. Поруганная коммунистами российская святыня вызывала во мне смешанное чувство. Я благоговел перед древним Кремлем и вместе с тем возмущался засевшей там недоброй силой, которая порабощала всю страну. Но эта сила чувствовала себя как в осажденной крепости и оттого смертельно боялась допускать к себе народ… Да что народ — одиночный гражданин не имел туда доступа! Самого посла в то время в Москве не было, его заместитель и консул были пассажирами машины, которую вел я. Нужно было прибыть ровно к семи часам вечера, и так как от посольства до Кремля расстояние было невелико, то мы выехали в шесть часов, сорок пять минут. Я приоделся получше и, по совету консула, тщательно проверил, все ли у меня в порядке по части документов. Сыпал мелкий снежок. Я ехал не спеша. Кремлевские ворота были сильно освещены. Перед ними находились неколько человек и два автомобиля. Я медленно подъехал к воротам. На нашу машину направили сильный луч, который осветил развевавшийся на крыле французский флаг. Один из стоявших у ворот просигнализировал мне красным фонариком: остановиться. Сигнализировавший приблизился к моей машине и взглянул на ее номер. Я опустил окно кабины. Проверявший подошел и, откозыряв, сказал: — Скажите пожалуйста, из какого посольства? — Из французского, — ответил я. — Можно посмотреть ваши документы, извините? — Только мои? — осведомился я. — Нет, всех, кто в машине. Проверив документы у меня, он молча возвратил мне их и подошел к другому окну. Сидевший по ту сторону главный консул, сопровождавший заместителя посла, опустил стекло. Охранник (в чине лейтенанта) просунул голову внутрь машины и я, оглянувшись, заметил, что он мельком смотрел документы дипломатов, но зато тщательно осматривал внутренность автомобиля, освещая ее своим фонариком. — В порядке, — сказал он, возвращая документы моим пассажирам. Потом он опять подошел ко мне и, указывая на одну из машин, стоявших перед воротами, распорядился: — Следуйте за этой машиной, она вам покажет дорогу. Я поблагодарил и тронул с места. Но подъехав к той машине, я заметил, что ее задние колеса попали на лед, и так как в этом месте был небольшой подъем, машина буксовала. Мы ожидали, когда она, наконец, тронется. Замещающий посла спросил меня, не могу ли я как-нибудь помочь. С его согласия, я подъехал к передней машине вплотную и, упершись в нее, подтолкнул. Стоявший у ворот офицер откозырял в знак благодарности. Мы въехали в Кремль. И сразу же я разочаровался. Передняя машина повела нас по каким-то улочкам, между каких-то огромных зданий, совершенно не освещенных. Передняя машина шла довольно быстро, я боялся упустить ее из вида. Ни Царь-пушки и ничего другого, кроме огромных темных зданий и слабо освещенных улочек, не удалось мне увидеть. Наконец мы приехали в какой-то двор; передняя машина развернулась перед одним из подъездов и поехала дальше. Я проделал то же самое; чекистский офицер показал мне, где я должен остановиться. Перед входом, у дверей которого стояли двое часовых, замещающий посла и консул покинули машину и вошли в здание. Ко мне подошел один охранник и указал мне место рядом со стоявшими там другими машинами: — Запаркуйте там, только задом к стене. Соседняя машина оказалась из американского посольства, ее шофер был мне знаком. Он меня узнал и помахал мне рукой. Я подумал, что вся процедура приема продлится не менее часа, следовательно, у меня есть время хоть что-нибудь осмотреть. Я вылез из кабинки, но в тот же момент ко мне подошел охранник и чрезвычайно любезно произнес: — Товарищ, я вас попрошу вашу машину не покидать. Мне ничего не оставалось делать, как последовать этой просьбе-приказанию. Мой сосед открыл свое окошко, я — свое, и он сказал мне, что уже не в первый раз здесь. С ним в свое время поступили так же, как и со мной. Мы немного поговорили, и так как было холодно, снова закрыли окна. Я пустил в ход отопление и принялся от скуки рассматривать все, что в состоянии был увидеть. Двор, где мы находились, был довольно велик. Машин в нем поместилось, по крайней мере, полсотни. Расхаживали охранники — все офицеры. Форма на них была великолепная, щегольская, сапоги блестели, как зеркало. При поясе у каждого — по два пистолета. Двор был настолько освещен, что и мышь не пробежала бы незамеченной. Мне припомнилась Франция и то, как свободно ходят и ездят в ней повсюду — члены правительства точно так же, как и рядовые граждане. Неужели, — думалось мне, — здесь, в Советском Союзе, люди, боровшиеся против гитлеровской диктатуры, не понимали и не понимают того, что у них диктатура нисколько не лучше гитлеровской? Теперь — вот эти охранники: неужели все они думают, что делают полезное дело? Или это — привычка, страх, подлость… не знаю, что еще? Я еще мог понять, что немцы, народ, по самому своему характеру исключительно дисциплинированный, подчинялись власти национал-социализма. Но ведь наш народ, насколько я его знаю, страстно любит свободу, да, к тому же, испытывает страдания, какие не выпадали на долю никакому другому народу… Почему же столько лет держится здесь эта странная, злая и враждебная народу власть? Теперь, когда я пишу эти воспоминания, Кремль перестал быть запретным местом, каким он был при Сталине. Его наследники стараются избегать тех, бьющих через край нелепостей, которые творил полубезумный старый деспот. Да, но ведь за видимостью отдельных демонстративных послаблений, за отменой совершенно диких сталинских порядков скрывается все та же сталинская суть коммунистического режима. И поистине нужно быть слепым и глухим, чтобы не понимать этого. Через некоторое время мне сделал знак шофер-сосед. Я открыл окно, и он предложил мне осторожно открыть дверь и перейти к нему в машину. Я проделал это. В машине соседа оказался еще один шофер — из канадского посольства. Мы познакомились. Было тепло, потихоньку наигрывало радио. Мы толковали о том, о сем, и незаметно наш разговор перешел на отношения между правителями и народом. Я рассказывал, каковы эти отношения во Франции, мои собеседники — советские граждане — слушали меня внимательно, но кажется, не особенно верили мне… Так мы проболтали, примерно, с час. Вдруг во дворе возникло оживление: это окончилось заседание, и дипломаты постепенно выходили во двор. Я, уже не стесняясь, вылез из американского автомобиля, завел мотор и стал греть машину, ожидая своих пассажиров. В обратный путь к воротам нас уже не провожали. Я ехал медленно, все еще пытаясь разглядеть попадавшееся на пути. Но, кроме темных зданий, мне так-таки и не удалось ничего рассмотреть. Мои пассажиры сидели молча, и я пробовал догадаться, о чем они думали. Мне почему-то казалось, что эти люди, не первый год занимающиеся дипломатической деятельностью, припоминали свои поездки в гитлеровской Германии… Я решился перебить их задумчивость и спросил, приходилось ли им когда-нибудь видеть знаменитые кремлевские редкости. Консул ответил мне, что в старое время, когда в Кремль можно было входить совершенно свободно, он видывал там много интересного, в том числе и Царь-колокол с Царь-пушкой, которые так занимали мое воображение. Но эти занятные вещи находятся в другой части Кремля, вдали от нашего пути. — Да, — сказал консул со вздохом, — было время, когда было свободно в Кремле… И вообще… Как меняются времена! Замещающий посла молчал, глядя в окно. У ворот нас не контролировали, я нажал на газ: мне хотелось поскорее вырваться из-за этих стен. Уже за их пределами заговорил замещающий посла: — Такая огромная страна… Замечательная страна! И как мне жаль ее… В его голосе слышалась неподдельная жалость и теплота. Удар Через несколько дней консул сказал мне, что я не могу долее оставаться в Москве. Я сначала подумал, что советские власти требуют моего возвращения в Ейск, но оказалось, что для меня настало время вообще покинуть Советский Союз. Власти просто-напросто отказались слушать какие-либо доводы. Консул посоветовал мне сдать паспорт на визу в министерство и пообещал, что оставит мою жену при посольстве как можно дольше. Я понял, что все кончено. Приехав домой, я не сразу сказал жене, как обстоят дела. Я подыскивал слова — и не находил их. Просто для того, чтобы не молчать, я сказал, что плохо себя чувствую. — Приляг, — посоветовала мне Алла. А у меня и в самом деле, от волнения стала разбаливаться голова. Кажется, у Аллы было предчувствие, что не все в порядке, так как она, выйдя из комнаты, возвратилась минуты через две и, остановившись возле моей кушетки, спросила меня тихо: — Скажи мне, в чем дело… — Не знаю, как тебе сказать… Видишь ли… Мне приходится оставить работу в посольстве. Алла слегка вздрогнула, но не сказала ни слова. Мы молчали. «Теперь она знает, что значит сказанное мной. Это значит, что я уеду во Францию, а она…». Кажется, она этого не поняла. — Ну что ж… — сказала Алла, — в конце концов, ты не состоял в штате посольства. Мы поедем сегодня же к Зине и я попрошу ее устроить тебя куда-нибудь на работу. Я вскочил. — Это невозможно! — Почему невозможно? Как-нибудь проживем. Мне показалось, что у меня голова лопается от напряжения. Что сказать ей? Главное, как сказать? Я отвернулся и почти прошептал: — Я должен уехать из Советского Союза. Я ожидал слез и даже крика. Но Алла была крепче, нежели я думал. Или — мои слова ошеломили, пришибли ее? — Давно ты об этом знаешь? — спросила она. — Я узнал об этом час тому назад. Консул вызвал меня и сообщил, что я должен покинуть эту страну. Власти этого требуют, и я уже сдал свой паспорт и визу. — Когда тебе нужно уезжать? — Еще не знаю точно. Все зависит от того, на какой срок будет действительна виза. Мы опять замолчали. У меня нестерпимо болела голова. Но… самое главное было уже сказано. Алла спросила: — Как будет с нашей дочкой? Можешь ты ее забрать с собою? — Едва ли. Но я спрошу консула… Лучше всего, я позвоню ему сейчас. Но перед тем, как пойти к телефонной будке, я спросил жену: — А если разрешат взять ребенка — ты ее отпустишь со мною? Лицо жены было удивительно неподвижным. Только глаза ее как-то светились. Но слез не было. Видимо, мысль и чувства Аллы были напряжены до крайности. — Представь себе, — отвечала она, — представь себе, что отпущу. Ты понимаешь, как тяжело я переживаю разлуку с тобой и с ребенком. Но я вижу, что мне не позволят уехать из СССР. Наверно, не позволят и остаться в Москве. Кто знает, каково мне придется здесь. Может быть, меня разлучат и с дочкой. Тогда она останется брошенной на произвол судьбы. Так пусть, по крайней мере, дочь будет при отце… если уж ей нельзя быть при обоих родителях. Алла заплакала, наконец — и как бы я хотел тоже заплакать!.. Говорят, слезы приносят облегчение. На душе у меня лежала свинцовая тяжесть. Махнуть на все рукой и не ехать, стать советским гражданином? Я пошел бы и на это, если бы мог надеяться, что этим помогу своей семье. Но, оставив семью здесь, я, по крайней мере, в будущем могу рассчитывать, что Алле и ребенку разрешат приехать во Францию. Надежда, конечно, слабая, но все же более реальная, чем предположение, что мне, когда я буду советским гражданином, удастся вместе с семьей уехать в свободный мир. — У тебя во Франции мать, — заговорила снова Алла, утирая глаза. — Если позволят тебе взять ребенка, дитя будет там в хороших руках. Если нет… Все-таки… Она не договорила. — Знаешь, я останусь. Алла бросилась ко мне, схватила меня за руку и горячо прошептала: — Нет, не нужно! Я чувствую, что так было бы еще хуже!.. Как я и предполагал, взять с собой ребенка оказалось невозможным. На запрос консульства советское министерство ответило, что моя дочь — гражданка СССР и должна оставаться с матерью. Я получил визу, действительную на один месяц. История г-на Б В последние дни октября прибыл в посольство один француз, возвратившийся из Караганды, где он находился в заключении с 1941 года. В то время советские власти интернировали всех французов, проживавших в СССР. Это было сделано на том основании, что часть Франции была оккупирована германскими войсками и как бы автоматически пребывала в состоянии войны с Советским Союзом. Интернированных было много; большинство их впоследствии умерло от голода и непосильных принудительных работ. Господин Б., которому удалось остаться в живых, рассказывал о пережитых ужасах, однако покидать Советский Союз не собирался. Он рассчитывал устроиться на работу в Москве. По профессии он был инженер и несколько лет служил директором какого-то завода на Украине. В СССР он прожил почти всю свою жизнь. Жена его, разделявшая с ним ссылку, была советской гражданкой. После освобождения Б. не позволили проживать в столице, хотя охотно разрешали ему жить в других местностях. На категорический отказ Б. покинуть Москву власти потребовали, чтобы он вообще выехал за границу. Планы этого человека развеялись, он оказался в том же положении, что и я. Кроме нас с Б., из числа находившихся в посольстве два француза и две француженки получили выездные визы. Все мы должны были уехать. Напоследок… В самом конце октября французский самолет привез военную миссию, и мы, отъезжающие, выхлопотали разрешение отправиться во Францию на этом самолете. До 3 ноября, на которое был назначен отъезд, оставалось еще несколько дней. Деньги у нас с женой были, и мы решили напоследок отдохнуть и развлечься, но горьки были эти последние дни… Днем мы осматривали город, по вечерам посещали рестораны, а последний вечер провели у бабушки с теткой. Вылетать нужно было очень рано утром, и поэтому мы решили оставить дочку ночевать у бабушки. После ужина мы распрощались с родными и пошли побродить по городу. Мы ходили как-то машинально, почти все время молчали, а если говорили, то только о прошлом, стараясь не думать о разлуке, которая приближалась с каждой минутой. К утру мы вернулись домой (для меня это уже не было домом). Жена приготовила чай. Она изо всех сил крепилась и не плакала, но я чувствовал, каково у нее было на душе. Что станется с ней, когда я уеду? Кто ее защитит? Что будет с ребенком, если Аллу арестуют, как это случилось со всеми возвращенцами? Голова шла кругом, я цеплялся только за одну мысль: будучи во Франции, найти способ вытянуть Аллу и дочку оттуда, где так трудно и страшно живется человеку. В шесть часов утра пришла машина с отъезжающими. Провожали нас только двое: Алла и жена господина Б. Я попросил шофера уступить мне место за рулем. Мне хотелось еще раз самому провести автомобиль по московским улицам. Шофер охотно уступил мне место. Алла тоже уселась в кабине между шофером и мной, и так как было тесно, то она была прижата ко мне. В первый раз за все время она дала мне понять, как страдала от нашей разлуки. Она взяла меня под руку и жала мою руку почти до боли. Мы ехали минут двадцать. Наш самолет находился на военном аэродроме у Ленинградского шоссе. У ворот аэродрома к нам подошел часовой, мы объяснились и он открыл ворота. На территории аэродрома уже стояла машина из посольства, привезшая команду самолета. В этой же машине приехал и консул. Советский пограничный офицер (здесь был «Пограничный пункт Москва-Аэропорт») пригласил нас войти в здание, захватив с собой вещи. Консул тихо спросил нас, имеем ли мы какие-нибудь письма или фотографии из Советского Союза. Он объяснил нам, что постарается освободить нас от досмотра, и возможного личного обыска. У одного из французов в кармане лежали два письма, которые он по чьей-то просьбе должен был опустить в почтовый ящик во Франции. Он шепнул мне, что если попробуют обыскать его карманы, то он не дастся, потому что он — свободный человек и не позволит приравнивать его к заключенным. В комнате, куда мы вошли, находилось еще двое пограничников. Нас попросили распаковать вещи для проверки. При мне было коробок тридцать папирос и две коробки печенья — все это я хотел привезти матери в качестве гостинца с родины. Пограничник усмехнулся: — Что это, вы хотите всю Францию снабдить нашим куревом? — Нет, я только хочу показать там русские папиросы. Пограничник жестом показал, что я могу спрятать свое добро. К французу, у которого были письма, придрались, но не по поводу писем. Он вез новую пару ботинок, вот ее-то и вознамерились-было отобрать. Потребовалось вмешательство консула, чтобы уверить пограничников, что ботинки не предназначены к продаже. Ботинки оставили, но зато потребовали, чтобы мы вывернули все свои карманы и передали наши бумажники для проверки. Мы все единодушно отказались это сделать. В ответ прозвучала угроза не пустить нас в самолет. Еще раз вмешался консул, потребовавший, чтобы пограничники справились по телефону в министерстве, имеют ли они право настаивать на обыске. Старший из них сказал, что он сходит позвонить, и действительно ушел. Телефонировал он или нет — неизвестно; во всяком случае, вернувшись, он сказал, что мы можем идти к самолету. Наши паспорта он пока оставил при себе. На дворе стоял сильный туман, не видно было даже самолета, стоявшего неподалеку. Между прочим, экипаж самолета тоже должен был представить свои вещи к досмотру, но с летчиками пограничники обошлись гораздо мягче, чем с нами. Как сообщил нам командир самолета, мы должны были вылететь в восемь часов, но советские летные власти настаивали, чтобы отлет состоялся только после того, как изменится погода. Это могло продлиться еще часа два. Алла жалась ко мне. Было холодно, ее знобило — больше от волнения, чем от холода. Я отгонял мысли о дочке, которая спала в бабушкиной комнате, не подозревая, что ее отец улетает, может быть, навсегда, и что она его больше никогда не увидит. Но ребенку гораздо легче забыть меня, чем мне — его… Возле самолета стоял военный, охранявший машину. Без разрешения пограничной стражи мы не могли войти туда. Постояв немного возле самолета, мы попросили разрешения войти в здание аэропорта, так как сырой холод был нестерпим. В комнате, куда нас впустили, мы сидели молча, каждый из нас оставлял за собой нечто ему дорогое. Отъезжавшие мужчины оставляли тут жен и детей, женщины — мужей, арестованных советскими властями. Вошел пограничник, распорядился, чтобы мы все шли к самолету. Там уже находился офицер с нашими паспортами и несколько солдат, которым мы должны были вручить наш багаж. Приняв его, солдаты передали чемоданы самолетной команде. Когда наши вещи были погружены, пограничник поднялся по ступенькам трапа и заглянул внутрь самолета. Потом, остановясь на трапе, он стал вызывать нас по фамилиям. Каждый вызванный получал свой документ (который пограничник еще раз внимательно просматривал) и входил в самолет. Разлука Я попрощался с женой. Я видел, как ей было тяжело, но она по-прежнему заставляла себя не плакать. Пограничник вызвал меня. Я быстро еще раз поцеловал Аллу, попросил ее поцеловать за меня дочку, и мы расстались. Не оглядываясь, я вошел в самолет, сел в кресло у окна и стал смотреть на жену. Она вытирала слезы. Жена господина Б. тоже плакала. Рядом с ними стоял консул и что-то им говорил. С консулом мы попрощались возле трапа. Он всем нам обещал сделать все возможное для того, чтобы наша разлука с близкими не была долгой. Но все мы понимали, что это только утешение… Последний пассажир вошел в самолет, и двери захлопнулись. В машине было еще очень холодно: отопление еще не включали. Я дрожал всем телом. Загудели моторы. Я все смотрел через окошко. Консул обнял за плечи остающихся женщин и отвел их подальше от самолета. Обе они все плакали. Самолет тронулся с места и потихоньку покатился по взлетной дорожке. Алла замахала платком, она посылала мне воздушные поцелуи. Я успел еще только заметить, как консул мягко повернул обеих женщин и повел к автомобилям. Туман был еще довольно низким и густым… Или мне мешали видеть затуманившие глаза слезы? Меня охватило сильное чувство горя, которое можно было теперь уже не сдерживать. Но к горю тихонько примешивалась тоненькая струйка эгоистической радости за свое собственное избавление. Я старался подавить эту радость и, действительно, на смену ей пришла тихая, но напряженно-сильная молитва за Аллу с ребенком — молитва, зажегшая искру надежды за судьбу дорогих мне людей. Подрулив на взлетную дорожку, самолет разогнал моторы, взлетел и, совершив прощальный круг над Москвой, понесся на Запад, на свободу. Вечером мы прибыли в Берлин и там заночевали. На следующий день отлетели из Берлина дальше, во Францию. В средине дня мы прибыли в Париж. Ярко светило солнце, стояла жара. В таможне нас спросили, нет ли при нас вещей, подлежащих оплате пошлиной. На наш отрицательный ответ, пограничник взял наши паспорта и проштемпелевал их. Мне все не верилось в то, что я — свободный человек и нахожусь в свободной стране. Совершенно помимо собственной воли я все оглядывался — не следит ли кто-нибудь за мною. Но никто не обращал на нас, прибывших, никакого внимания. Автобус привез нас в центр города. Мы распрощались, обменялись адресами и разъехались каждый в свою сторону. То, что я здесь написал, не содержит ни капли фантазии, все это факты, все — лично пережитое. Я не владею пером писателя, но я должен был написать все, изложенное в этой книжечке. Долг совести заставил меня это сделать. Могу еще кое-что добавить. Из Парижа, едва прибыв туда, я сейчас же написал Алле, послав письмо по дипломатической почте. Этим же путем я получил ответ. Наша переписка продолжалась до февраля 1947 года. После этого я получил от жены последнее письмо. Она сообщала, что не может больше оставаться в Москве, так как ей придется быть насильно отвезенной обратно в Ейск, и что лучше будет для нас обоих, если мы все покончим совершенно, чтобы больше не мучить и не обманывать самих себя. Я послал письмо по ейскому адресу Аллы. Это письмо я вложил в другой конверт и послал его одной знакомой сотруднице французского посольства в Москве, присоединив просьбу опустить мое письмо в один из столичных почтовых ящиков, а если придет ответ, то переслать его мне. Ровно через месяц я получил от своей знакомой конверт, в котором находилось мое письмо Алле, с советской почтовой маркой и штемпелем Москвы. Адрес был перечеркнут и карандашом было написано, что адресат не розыскан. Конец. Послесловие Эта простая, скромная и без литературных претензий книжечка была задумана автором как предостережение тем, кто, поддавшись уговорам коммунистических репатриаторов, вознамерится вернуться на родину. Но значение содержащихся в книжечке мыслей и фактов выходит далеко за пределы поставленной авторам цели — несмотря на то, а вернее сказать: благодаря тому, что описываемое захватывает очень малую часть подсоветской действительности и относится к первым послевоенным годам. Это — потому, что за временным, преходящим Георгий Зотов сумел разглядеть исконное и непреходящее, составляющее глубинную сущность двух непримиримых противников: народа и режима. Не как исследователь, не как писатель или журналист смотрел автор — французский рабочий русского происхождения — на развертывавшуюся пред ним и порой больно задевавшую его действительность, а как человек, пришедший на свою старую родину разделить судьбу живущих в ней миллионов его соотечественников. Восприятие Зотова свежо и остро, и то, что он видит, наполняет его горестным недоумением. Сам русский человек, выросший в русской семье рабочего-эмигранта, Зотов видит трагическую несовместимость прекрасных, высокочеловечных свойств нашего народа — его ума, доброты, одаренности, упорства, трудолюбия, великодушия — с жестокостью, лицемерием коммунистической системы, и холодной аморальностью ее служителей. Система калечит человеческое я, унижает человеческую личность; система грабит народ и расточает его богатства, мнет и топчет личные судьбы. В книжке рассказывается о Советском Союзе в первые послевоенные годы. С того времени многое изменилось внешне, но ничто не изменилось внутренне в этой системе. Есть в зотовской книжке замечательное место, где говорится о судьбе возвращенки Вали. «Никогда я не забуду тех зловещих часов. Над нами нависла бесформенная черная тень, ужас, — не знаю, как это назвать — нечто, подавляющее Человека своей нелепой, безжалостной, равнодушной силой. Да, это не было только страхом за судьбу моих близких…». Гипноз страха с тех пор очень ослабел. Сегодня в нашей стране усиленно работает народная мысль, звучат смелые и резкие слова. Сегодня диктаторская власть партии не может восстановить наваждение всеобщего страха. Но «нелепая, безжалостная, равнодушная сила» — злобная сила коммунистической системы — она осталась, она судорожно-крепко цепляется за власть. Она, как и раньше, грабительски эксплуатирует народный труд, швыряет сотни тысяч и миллионы людей то в ледяное Заполярье, то в среднеазиатские пустыни — всюду, куда требуется ее хищническими планами, в корне противоречащими действительным интересам народнохозяйственного развития. Она издевается над личными судьбами людей, она бесстыдно лжет народам нашего отечества и народам всего мира. Сущность коммунистической власти без Сталина совершенно та же, что и при Сталине. Но послевоенное десятилетие для народ а не прошло даром. Его сопротивление коммунистическому режиму и коммунистической идеологии никогда не останавливалось, не затухало. Наоборот, оно крепло и крепнет день ото дня. Именно потому, что многомиллионный народ чувствует неизменность самой сути угнетающего его режима — неизменность и неизменяемость, безыскусственно, но четко запечатленные в простом повествовании Георгия Зотова. Это повествование порой бывает несколько сбивчивым, но оно ценно своей непосредственностью и искренней взволнованностью. К тому же, в нем, наряду с явлениями злостной целеустремленности коммунистического режима, мягко и тепло зарисованы его жертвы — хорошие, разумные, сердечные и отзывчивые люди — настоящие, а не самозванные хозяева страны. Будущее принадлежит им, этим людям. Станем же, в меру наших сил, помогать им, родным и близким нашим, в их героической упорной борьбе, жизненно важной и для всего человечества. И да поможет всем нам в этой борьбе всемогущий Господь.