Император Павел I Геннадий Львович Оболенский Роман Г. Оболенского рассказывает об эпохе Павла I. Читатель узнает, почему в нашей истории так упорно сохранялась легенда о недалеком, неумном, недальновидном царе и какой был на самом деле император Павел I. Геннадий Львович Оболенский Император Павел I Дорогой Дези посвящаю Вместо предисловия Я не разделяю довольно обычного пренебрежения к значению этого царствования.      В. Ключевский А. С. Пушкин назвал его «романтическим императором», «врагом коварства и невежд» и собирался написать историю его царствования. Л. Н. Толстой считал, что «характер, особенно политический, Павла I был благородный, рыцарский характер». В письме к историку Бартеневу в 1867 году он писал: «Я нашел своего исторического героя. И ежели бы Бог дал жизни, досуга и сил, я бы попробовал написать его историю». Речь шла о Павле I. Интерес к нему двух русских гениев был неслучаен. Жизнь Павла Петровича отличалась такими трагическими чертами, «подобных которым не встречается в жизни ни одного из венценосцев не только русской, но и всемирной истории». По этому поводу журнал «Русская старина» писал в 1897 году: «Не подлежит малейшему сомнению, что личность Павла Петровича возбуждает у нас не только большой интерес, но и какое-то странное сочувствие к себе, не охлаждаемое самыми мрачными картинами его времени, набрасываемыми современниками. Сочувствие это не может быть объяснено недостаточным знакомством с характером и действиями Павла I; напротив, для запечатления в умах читателей неблагоприятного представления о нем, подчас краски сгущены слишком сильно. Характер Павла Петровича весь состоял из контрастов света и тени, в нем пробивались какие-то чисто гамлетовские черты, а такие характеры везде и всегда возбуждали и возбуждают к себе невольное сочувствие. Люди любят натуры порывистые, страстные и легко прощают им их заблуждения…» Современники отмечают его высокие душевные качества и называют его тираном. Говорят «о громадности переворота, совершившегося со вступлением его на престол», и пишут, что император «поврежден». Ходят легенды о том, как он ссылал в Сибирь целыми полками, а солдаты любили его, и герой Отечественной войны генерал А. П. Ермолов утверждает, что «у покойного императора были великие черты, и исторический его характер еще не определен у нас». Присягу новому царю принимают и крепостные, значит, они подданные, люди. Впервые с высоты престола барщина ограничивается тремя днями в неделю с предоставлением крепостным выходных по праздникам и воскресным дням. Царь — деспот, а народ говорит о нем: «Наш-то Пугач!» О нем сохранилось множество анекдотов, но не меньше и о Петре Великом. На вопрос, кто будет иметь доступ к государю с просьбами, последовал его ответ: «Все-все подданные и мне равны, и всем равно я государь». Прошения принимаются ежедневно им лично на вахт-парадах. А вскоре удивленные жители столицы узнают, что в одном из окон Зимнего дворца установлен желтый ящик и каждый может бросить в него письмо или прошение на имя государя. Ключ от комнаты хранился у самого Павла, который каждое утро сам читал просьбы подданных и ответы печатал в газетах. Образованнейший И. М. Муравьев-Апостол не раз говорил своим детям, Матвею, Сергею и Ипполиту, будущим декабристам, «о громадности переворота, совершившегося со вступлением Павла I на престол, — переворота столь резкого, что его не поймут потомки». Никогда еще, даже при Петре I, законодательство не шло таким ускоренным темпом: перемены, новые уставы, положения, на все новые точные правила, «всюду строгая отчетность». Наводится порядок в армии и в управлении, «всюду стеснение власти отдельных начальников». По всем направлениям идет ломка старого, отжившего. Декабрист В. И. Штейнгель: «Это кратковременное царствование вообще ожидает наблюдательного и беспристрастного историка, и тогда узнает свет, что оно было необходимо для блага и будущего величия России после роскошного царствования Екатерины II». Павел I — враг сословных привилегий и социальной несправедливости. «Закон один для всех, и все равны перед ним», — говорил он, «гонитель всякого злоупотребления власти, особенно лихоимства и взяточничества». И поэтому едут в Сибирь в одной кибитке генерал и унтер-офицер, купец и сенатор. Первым противодворянским самодержцем назвал его В. О. Ключевский. — «Чувство порядка, дисциплины и равенства было руководящим побуждением его деятельности, борьба с сословными привилегиями — его главной задачей». Судя по быстрым и решительным действиям императора, программа реформ была им подготовлена заранее. В ее основе лежали централизация власти, строгая государственная экономия и стремление облегчить тяготы простого народа. «Император Павел имел искреннее и твердое желание делать добро, — вспоминал его собеседник писатель А. Коцебу. — Перед ним, как пред добрейшим государем, бедняк и богач, вельможа и крестьянин, все были равны. Горе сильному, который с высокомерием притеснял убогого! Дорога к императору была открыта каждому, звание его любимца никого перед ним не защищало…» Он крайне раздражителен и требует безусловного повиновения: «Малейшее колебание в исполнении его приказаний, малейшая неисправность по службе влекли строжайший выговор и даже наказание без всякого различия лиц». Но он же справедлив, добр, великодушен: «доброжелательный, склонный прощать обиды, готовый каяться в ошибках». «Обнаружились многие вопиющие несправедливости, и в таковых случаях Павел был непреклонен, — пишет один из образованнейших и принципиальнейших современников Павла полковник Н. А. Саблуков. — Никакие личные или сословные соображения не могли спасти виновного от наказания, и остается только сожалеть, что его величество иногда действовал слишком стремительно и не предоставлял наказания самим законам, которые покарали бы виновного гораздо строже, чем это делал император, а между тем он не подвергался бы зачастую тем нареканиям, которые влечет за собой личная расправа». Именной указ городничему, уличенному в клевете на офицера: «Во время утреннего развода гвардии встать на колени перед обиженным и просить прощения». По улице идет офицер, а за ним солдат, который несет его шубу и шпагу: «Государь, миновав сего офицера, возвращается назад, подходит к помянутому солдату и спрашивает, чью несет он шубу и шпагу. «Офицера моего, — сказал солдат, — вот самого сего, который идет впереди». — «Офицера? — сказал государь, удивившись. — Так поэтому ему стало слишком трудно носить свою шпагу и она ему, видно, наскучила. Так надень-ка ты ее на себя, а ему отдай с портупеею штык свой: оно ему будет покойнее». Сим словом вдруг пожаловал государь солдата сего в офицеры, а офицера разжаловал в солдаты; и пример сей, сделав ужасное впечатление во всем войске, произвел великое действие: всем солдатам было сие крайне приятно, а офицеры перестали нежиться, а стали лучше помнить свой сан и уважать свое достоинство». Историк Е. С. Шумигорский утверждает, что, «масса простого народа, в несколько месяцев получившая большее облегчение в тягостной своей доле, чем за все царствование Екатерины, и солдаты, освободившиеся от гнета произвольной командирской власти и почувствовавшие себя на государевой службе, с надеждой смотрели на будущее; их мало трогали «господския» и «командирския» тревоги». Приходится лишь глубоко сожалеть, что лучшие порывы и благие начинания царя разбивались о каменную стену равнодушия и даже явного недоброжелательства его ближайших сотрудников, наружно преданных и раболепных. Многие его распоряжения перетолковывались совершенно невозможным и предательским образом. Росло скрытое недовольство против государя, который был совершенно неповинен. Подобных фактов множество. Так, губернатор Архаров отдал приказ перекрасить дома и заборы в «цвет шлагбаумов» и переменить русскую упряжь лошадей на немецкую, якобы на основании личного желания императора. «Вы знаете, какое у меня сердце, но не знаете, что это за люди», — с горечью писал Павел Петрович в одном из писем по этому поводу. «Об императоре Павле принято обыкновенно говорить как о человеке, чуждом всяких любезных качеств, всегда мрачном, раздражительном и суровом, — вспоминал полковник Н. А. Саблуков, близко знавший императора. — На деле же характер его вовсе был не таков. Остроумную шутку он понимал и ценил не хуже всякого другого, лишь бы только в ней не видно было недоброжелательства или злобы… Павел, по природе человек великодушный, проницательный и умный, по взглядам своим был совершенный джентльмен, который знал, как надо обращаться с истинно порядочными людьми, хотя бы они и не принадлежали к родовой или служебной аристократии; он знал в совершенстве языки: славянский, немецкий и французский, был хорошо знаком с историей, географией и математикой. Павел Петрович был полон жизни, остроумия и юмора, был добродетелен и ненавидел распутство; был весьма строг относительно всего, что касалось государственной экономии, стремясь облегчить тягости, лежащие на народе; в преследовании лихоимства, несправедливости, неправосудия был непреклонен; был весьма щедр при раздаче пенсий и наград. Глубоко религиозный Павел высоко ценил правду, ненавидел ложь и обман. В основе характера этого императора лежало истинное великодушие и благородство, и, несмотря на то что он был ревнив к власти, он презирал тех, кто раболепно подчинились его воле в ущерб правде и справедливости, и, наоборот, уважал людей, которые бесстрашно противились вспышкам его гнева, чтобы защитить невинного». А вот свидетельство приближенной ко двору княгини Д. Х. Ливен: «Он обладал прекрасными манерами и был очень любезен с женщинами; он обладал литературною начитанностью и умом бойким и открытым, склонен был к шутке и веселию, любил искусство; французский язык и литературу знал в совершенстве; его шутки никогда не носили дурного вкуса, и трудно себе представить что-либо более изящное, чем краткие милостивые слова, с которыми он обращался к окружающим в минуты благодушия». Не правда ли, все сказанное не соответствует тому представлению, которое сложилось у нас об императоре Павле I. Как тут не вспомнить слова П. Чаадаева: «Переоценка прошлого необходима не для одной совести. Переоценка истории есть единственная возможность пути…» Павел I был человеком талантливым, хорошо знал и понимал живопись, неплохо рисовал. Учился архитектуре у известного архитектора Бренны и был автором проекта любимого им Михайловского замка. О его первоначальном плане дают представление карандашные наброски Павла, хранившиеся когда-то в бумагах Марии Федоровны и обнаруженные ленинградским искусствоведом и историком архитектуры Б. Л. Васильевым еще в 1930-х годах… Хорошо понимая профессиональное несовершенство проекта Павла I, Бренна творчески переработал его, сохранив основной замысел. Он изготовил более двадцати чертежей большого формата, снабдив их соответственно оформленным титульным листом с обращением к патрону, начинавшимся словами: «Ваше Величество. Спроектируемые Вашим Императорским Величеством планы и чертежи Михайловского дворца я привел в порядок согласно основам и правилам искусства, и начавшееся их исполнение продолжается в настоящее время»… В обращении к патрону Бренна явно завысил его роль в работе, но этот уникальный документ является прямым доказательством того, что Павел и Бренна были соавторами в создании проекта Михайловского замка. Внешняя политика, проводимая Павлом I, была целиком подчинена национальным интересам России. Вступив на престол, он сказал канцлеру Безбородко: «Теперь нет ни малейшей нужды России помышлять о распространении своих границ, посему она и без того довольно уже и предовольно обширна… а удержать свои границы постараемся и обидеть себя никому не дадим; всходствие этого все содержать будем на военной ноге, но при всем том жить в мире и спокойствии». Его внешняя политика — политика мира, политического равновесия и защиты слабых. Измена союзников по коалиции против Франции, использовавших беспримерный успех Суворова в Италии в своих корыстных целях, а также восстановление сильной власти во Франции в лице первого консула Бонапарта послужили причиной резкого изменения курса внешней политики. И хотя цели ее остаются прежними — прочный мир и политическое равновесие, — их осуществление Павел I видит теперь в союзе с революционной Францией. Нужно было обладать государственным умом и мужеством, чтобы вопреки установившимся традициям и мнению ближайших советников так круто повернуть внешнеполитический курс страны. Интересы России были поставлены новым императором выше отвлеченных принципов легитимизма, — революционная Франция становится союзником России. По словам В. О. Ключевского, «две наиболее разобщенные географией страны — революция и крайний абсолютизм, встали во главе и на страже европейского порядка». Сближение между великими державами идет быстрыми темпами. Уже строятся совместные грандиозные планы: высадки войск в Ирландии, военных действий в Средиземном море, похода в Индию. Англия оказывается в одиночестве: Франция, Россия, Пруссия, Дания, Испания, Португалия, Швеция, Голландия, Италия — все против нее. В Лондоне царит паника, нет хлеба, закрыты европейские порты. Дания занимает Гамбург, Пруссия — Ганновер, казачьи полки устремляются в предгорьям Индии. Правительство всемогущего Питта пало. Со дня на день ожидали объявления войны. Укоренилось мнение, что поход в Индию — плод фантазии полубезумного царя. Оказалось, что это далеко не так. По плану, составленному самим Наполеоном, русский корпус в составе 35 тысяч человек должен был в июне сосредоточиться в Астрахани. Из Франции по Дунаю, Черному морю к Царицыну на соединение с ним двигался 35-тысячный корпус во главе с талантливым и бесстрашным генералом Масеной, который по настоянию Павла I должен был возглавить франко-русские войска. Через Астрабад, Герат, Кандагар по пути, проложенному фалангами Александра Македонского, уже в сентябре они рассчитывали войти в главные области Индии. Бонапарт спрашивал Павла: «Хватит ли судов? Пропустит ли султан?» А тот гарантировал суда, свое воздействие на Турцию и писал в ответ: «Французская и русская армии жаждут славы; они храбры, терпеливы, неутомимы; их мужество, постоянство и благоразумие военачальников победят любые препятствия». Никогда раньше Россия не имела такого могущества и авторитета в международных делах: «Этому царствованию принадлежит самый блестящий выход России на европейской сцене», — утверждает В. О. Ключевский. Павел I пал жертвой худшей части гвардии и придворных, недовольных проводимыми им реформами. Немалую роль здесь сыграл посол сэр Уитворт и «английское золото». Екатерина II была «милостива» к дворянству, и к концу ее царствования крайняя распущенность, злоупотребления и лихоимство поразили армию, суды и канцелярии. По меткому выражению А. С. Пушкина, «развратная государыня развратила свое государство. От канцлера до последнего протоколиста все крало и все было продажно». Павел I положил этому конец. В значительной мере ему удалось исцелить империю от этих «глубоких язв и злоупотреблений, внеся больший порядок в гвардию и армию, сократив роскошь и беспутство, облегчив тягости народа, упорядочив финансы, улучшив правосудие». Его кратковременное царствование стало переходным — именно в нем были заложены основы политической, военной систем для двух последующих царствований. «Это царствование органически связано как протест с прошедшим, а как первый неудачный опыт новой политики, как назидательный урок для преемников — с будущим». Убийцы Павла I были бесконечно ниже его умом и характером, но они ославили свою жертву «полубезумным тираном», и никто им не возражал. Слухи о его «странностях» и «жестокостях» в большинстве своем исходили из уст людей, стремившихся или оправдать убийство императора, или хотя бы с ним примириться. «Он осужден своими убийцами — осуждая его, они оправдывали себя!» А правительство целое столетие ревниво оберегало память императора Александра I в ущерб памяти его отца. И только снятие цензурных ограничений в конце прошлого и в начале нашего века позволило удовлетворить огромный интерес общественности к жизни и деятельности этого государя, занявшего особое место в истории царствования дома Романовых. Но слухи о его «жестокостях» и «тиранстве» продолжали жить в обществе, и особенно усилились в советское время. Это и послужило причиной появления на свет данной книги. Россия не хотела и не требовала гибели «романтического императора». Декабрист Н. М. Муравьев спустя двадцать лет приходит к выводу, что «в 1801 году заговор под руководством Александра I лишает Павла I престола и жизни без пользы для России.» А эпитафией ему могут служить слова, сказанные об императоре Павле Петровиче П. Вяземским: «Его беда заключалась прежде всего в том, что он был слишком честен, слишком искренен, слишком благороден, то есть обладал рыцарскими качествами, которые противопоказаны успешной политической деятельности. «Верность», «долг», «честь» были для него абсолютными ценностями.» Часть первая Глава первая Родители Родителей не выбирают.      Афоризм 25 апреля 1742 года в Москве начались коронационные торжества по случаю вступления на престол Елизаветы Петровны. Свергнутое в результате переворота Брауншвейгское семейство с малолетним императором Иоанном Антоновичем, правнучатым племянником Петра I, «чтобы отплатить добром за зло», с почетом отправляется на родину. В 1739 году императрица Анна Иоанновна, средняя дочь царя Ивана, выдает удочеренную ею племянницу Анну, которой исполнился 21 год, замуж за герцога Брауншвейгского Антона Ульриха. 12 августа 1740 года у Анны Леопольдовны и Антона Ульриха родился сын, которого в честь прадеда назвали Иоанном. Умирая, Анна Иоанновна объявила двухмесячного Иоанна императором, а своего фаворита Бирона регентом при нем. 8 ноября 1740 года фельдмаршал Миних и восемьдесят гренадеров совершили переворот в пользу Анны Леопольдовны. Ненавистный Бирон был арестован, а Анна объявлена правительницей при своем сыне. Фактически же правили страной сначала Миних, потом компания — Остерман, Черкасский, Головкин, сумевшие устранить честолюбивого и храброго фельдмаршала. Антон Ульрих довольствовался чином генералиссимуса российских войск, а его миловидная недалекая жена проводила время в ожидании ребенка и в бесконечных разговорах со своей любимицей фрейлиной Менгден. «…После долгих раздумий и колебаний Елизавета Петровна наконец-то решилась. Поздно вечером 24 ноября 1741 года послали за гренадерами любимого Преображенского полка. Был уже второй час ночи по полуночи 25 ноября, когда она, надев кирасу на свое обыкновенное платье, села в сани и отправилась в казармы Преображенского полка в сопровождении Воронцова, Лестока и Шварца, своего старого учителя музыки. Приехав в гренадерскую роту, извещенную уже заранее о ее прибытии, она нашла ее в сборе и сказала: «Ребята, вы знаете, чья я дочь, ступайте за мною!» Солдаты и офицеры закричали в ответ: «Матушка! Мы готовы, мы их всех перебьем». Озадаченная таким диким выражением усердия, Елизавета сказала: «Если вы будете так делать, то я с вами не пойду». Умерив этими словами излишнее усердие, Елизавета велела разломать барабаны, чтоб нельзя было произвести тревоги, потом взяла крест, стала на колени, а за нею все присутствующие, и сказала: «Клянусь умереть за вас; клянетесь ли умереть за меня?» — «Клянемся!» — прогремела толпа. «Так пойдемте же, — сказала Елизавета, — и будем только думать о том, чтобы сделать наше отечество счастливым во что бы то ни стало…» Войдя в комнату правительницы, которая спала вместе с фрейлиной Менгден, Елизавета сказала ей: «Сестрица, пора вставать!» Правительница, проснувшись, отвечала ей: «Как! Это вы, сударыня?» Увидавши за Елизаветою гренадер, Анна Леопольдовна догадалась, в чем дело, и стала умолять цесаревну не делать зла ни ее детям, ни девице Менгден, с которой бы ей не хотелось разлучаться. Елизавета обещала ей это, посадила ее в свои сани и отвезла в свой дворец; за ними в двух других санях отвезли туда же маленького Иоанна Антоновича с новорожденной сестрой его Екатериною. Рассказывали, что Елизавета, взявши свергнутого ею императора на руки, целовала его и говорила: «Бедное дитя, ты вовсе невинно, твои родители виноваты»». Так началось это царствование, продолжавшееся двадцать лет, «не без славы, даже не без пользы» для России. Брауншвейгское семейство, с почетом отправленное на родину, было задержано в Риге: императрица испугалась, что ее племянника, герцога Голштинского, могут не выпустить из Киля. * * * Судьба уготовила ему две короны — шведскую, по линии отца, и русскую, по линии матери; но она не баловала его, а люди хорошо постарались, чтобы помочь ей в этом.      В. Ключевский Единственный сын старшей дочери Петра, Анны, и герцога Карла Фридриха Голштейн-Готторпского Петр Ульрих был внуком сестры Карла XII. Он лишился матери, скончавшейся от родовой горячки, когда ему было несколько недель. В одиннадцать лет он остался без отца. Воспитывался грубыми, невежественными людьми в прусской казарме. Его жестоко наказывали за малейшую провинность, научили пить и сквернословить. «Униженный и стесняемый во всем, — писал В. Ключевский, — он усвоил себе дурные вкусы и привычки, стал раздражителен, вздорен, упрям». Его готовили в наследники шведского престола, учили латинской грамматике и лютеранскому катехизису. Когда племяннику императрицы учинили в Петербурге экзамен, «все были удивлены скудностью его знаний», а он в отчаянье заявил, что к наукам неспособен. К нему приставили лучших учителей во главе с академиком Штелиным, и была составлена программа его образования. Но дело далеко не продвинулось: Петр часто хворал, а будучи здоровым, предпочитал придворные празднества и увеселения серьезным занятиям. «Великий князь забывает все, что учил, — читаем в записках Штелина, — проводит время в забавах с невеждами… Все употребляется на забавы, на пригонку прусских гренадерских касок, на экзерцию с служителями и пажами, а вечером на игру». Петр любит играть в солдатики и кукольные комедии, занимается дрессировкой собак и с удовольствием играет на скрипке в обществе придворных лакеев. Добрый от природы, он был робок, горяч, но отходчив, памятлив и остроумен. По-детски доверчивый и бесхитростный, он был не в состоянии хранить ни одной тайны. В нем было чрезвычайно развито воображение, отсюда «печальная наклонность лгать с простодушным увлечением, веруя в свои собственные вымыслы». Он подчинялся первому чувству, первой чужой мысли, это уживалось с капризами и упрямством. «Он походил на ребенка, вообразившего себя взрослым, на самом деле это был взрослый человек, навсегда оставшийся ребенком». * * * Выбор невесты — вопрос государственный.      Мардефельд, прусский посол В декабре 1741 года четырнадцатилетний Петр Ульрих прибыл в далекую суровую страну. 7 ноября следующего года он объявляется наследником престола, «яко по крови нам ближайший», с титулом великого князя. В декабре 1743 года Петр опасно заболел, императрица была в отчаянии. Вспомнили об Иоанне Антоновиче, томившемся в крепости Дюнамюнде под Ригой. Петр выздоровел, но состояние его здоровья и страх перед Иоанном заставляют срочно заняться поисками невесты. А пока на всякий случай свергнутое Брауншвейгское семейство переводят в Ранненбург, а оттуда в Холмогоры под Архангельск. В марте 1745 года Анна Леопольдовна родила сына Петра, через год — Алексея и скончалась от родовой горячки. Она была похоронена в Александро-Невской лавре, рядом с матерью Екатериной Ивановной. Антон Ульрих с четырьмя детьми остался в Холмогорах. В начале 1756 года пятнадцатилетнего императора Иоанна Антоновича переводят в Шлиссельбургскую крепость. В те времена брачные союзы выражали и союзы политические, вот почему выбор невесты наследнику российского престола вызвал такую борьбу. Еще в конце 1742 года английский посол Флич предложил в невесты одну из дочерей английского короля, того же добивается и Франция. Однако канцлер Бестужев хлопочет за саксонскую принцессу Марианну, чтобы противопоставить Франции и Пруссии союз с Австрией и Саксонией. Елизавета Петровна склоняется в пользу Ульрики, сестры Фридриха II. Но прусский король под благовидным предлогом отказывает, рассчитывая выдать свою сестру за наследника шведского престола. А чтобы иметь влияние и в России, тонкий политик и дипломат предпринимает энергичные меры и через своего посла Мардефельда и воспитателя наследника Брюммера Фридрих II хлопочет в пользу молоденькой дочери Иоганны Елизаветы, принцессы Голштинской, тем более что ее брат Карл, епископ Любский, когда-то был женихом Елизаветы Петровны. Их брак был уже решен, но неожиданно 19 мая 1729 года жених скончался от оспы. Елизавета Петровна сохранила привязанность к семейству своего жениха и даже переписывалась с Иоганной Елизаветой. Из дневника Фридриха II: «…ничего не могло быть противнее прусскому интересу, как позволить образоваться союзу между Россией и Саксонией, и ничего хуже, как пожертвовать принцессою королевской крови, чтобы оттеснить саксонку. Придумали другое средство. Из немецких принцесс, могших быть невестами, принцесса Цербстская более всех годилась для России и соответствовала прусским интересам. Ее отец был фельдмаршалом королевской службы, ее мать, принцесса Голштинская, сестра наследника шведского престола и тетка великого князя русского…» План удался, и Мардефельд получает горячую признательность короля, который считает его «виновником своего счастья». 1 января 1744 года в Цербсте получили предложение отправиться в далекую Россию; в тот же день подобное предложение поступило и от прусского короля. Сборы были недолгими, Иоганна Елизавета и ее четырнадцатилетняя дочь Софья Августа выехали в Берлин, а на другой день, «окутанные глубокой тайной, под чужим именем, точно собравшись на недоброе дело, спешно пустились в Россию». * * * Корона мне больше нравилась, чем особа жениха.      Екатерина II По матери Софья Фредерика Августа принадлежала к Голштейн-Готторпскому княжескому роду, по отцу — к еще более мелкому Ангальт-Цербстскому. Ее отец Христиан Август верой и правдой служил прусскому королю: был командиром полка, комендантом Штеттина и дослужился до фельдмаршала. Дед, Фридрих Карл, женатый на сестре Карла XII, погиб в одном из сражений, а его сын женился на Анне, старшей дочери Петра I. Их сын Петр Ульрих, ставший Петром Федоровичем, наследником российского престола, и был теперь ее женихом. Софья Августа родилась 21 апреля 1729 года в Штеттине. Детство ее прошло в семье прусского генерала. Родители не отягощали ее своими заботами. Отец — усердный служака, а мать — «непоседливая и неуживчивая, которую так и тянуло на ссору и кляузу, ходячая интрига, воплощенное приключение: ей было везде хорошо, только не дома». На своем веку она исколесила чуть не всю Европу, «выполняя поручения Фридриха II, за которые стыдились браться настоящие дипломаты». Воспитанием девочки занималась мадемуазель Кардель, женщина умная и хорошо знакомая с литературой. Она была строга со своей воспитанницей, но справедлива. Учили Софи языкам, литературе, музыке и танцам, а мсье Лоранс, «хотя и был дурак, недаром брал деньги за уроки каллиграфии». Она росла «резвой, шаловливой, даже бедовой девочкой, любившей попроказничать над старшими, щегольнуть отвагой перед мальчишками и умевшей не моргнуть глазом, когда трусила». Статс-дама крошечного двора в Штеттине баронесса фон Фринцен, пользовавшаяся доверием молоденькой принцессы, рассказывала: «В пору ее юности я только заметила в ней ум серьезный, расчетливый и холодный, столь же далекий от всего выдающегося, яркого, как и от всего, что считается заблуждением, причудливостью или легкомыслием…» Об одной черте своего характера сама Софи впоследствии писала: «Самым унизительным положением мне всегда казалось быть обманутой: быв ребенком, я горько плакала, когда меня обманывали, а между тем я поспешно исполняла все, что от меня требовали, и даже не нравившееся мне, когда мне объясняли причины…» Софи часто бывала в Гамбурге у бабушки и в Берлине, где видела двор прусского короля. «Все это, — пишет Ключевский, — помогло ей собрать обильный запас наблюдений и опытов, развило в ней житейскую сноровку, привычку распознавать людей, будило размышление. Может быть, эти житейские наблюдения и вдумчивость при ее природной живости были причиной и ее ранней зрелости: в 14 лет она казалась уже взрослой девушкой, поражала всех высоким ростом и развитостью не по летам. Екатерина получила воспитание, которое рано освободило ее от излишних предрассудков, мешающих житейским успехам». В детстве гадалки обещали ей три короны и, по ее собственному признанию, «еще в семь лет у нее в голове начала бродить мысль о короне». Чтобы добиться осуществления столь глубоко запавшей в душу честолюбивой мечты, она делает вывод, что ей необходимо всем нравиться. «Все, что я ни делала, всегда клонилось к этому, — признавалась она, — и вся моя жизнь была изысканием средств, как этого достигнуть… Одно честолюбие меня поддерживало; в глубине души моей было я не знаю что такое, что ни на минуту не оставляло во мне сомнения: что рано или поздно я добьюсь своего, сделаюсь самодержавной русской императрицей…» 21 августа 1745 года состоялась пышная свадьба, продолжавшаяся целых десять дней. Гремела музыка, палили пушки, сверкали фейерверки; на улицах и площадях веселился народ, славя молодых возле бочек с вином и туш жареных быков. Закончились веселые праздники, наступили серые, однообразные будни. Шестнадцатилетней мечтательнице предстояло пройти долгую и трудную школу испытаний. Екатерина Алексеевна, так ее теперь называли после принятия православия, превосходила мужа умом и характером, умением общаться с людьми. Судьба не обещала ей счастливого брака — отношения с мужем становились все хуже и хуже. Он предпочитал ей общество лакеев и горничных, в котором чувствовал себя лучше, чем с умной женой. Признавая ее превосходство, он иногда просит ее советов и рассказывает о своих похождениях. «Я хорошо чувствовала, как ему мало было до меня, но я была слишком горда, чтоб горевать о том, — вспоминала Екатерина. — Я сочла бы для себя унижением, если кто-нибудь смел изъявить мне сострадание»… С детства одинокий и заброшенный, Петр поначалу ощущал к Екатерине если не любовь, то симпатию и родственное доверие. Напрасно, ей нужен был не он, а императорская корона. Этого она не скрывала ни в позднейших «Записках», ни тогда, после свадьбы. При всей своей ребячливой открытости Петр почувствовал это довольно скоро. Вот, например, случайно дошедшая до нас интимная записка, которую Петр Федорович адресовал своей жене: «Мадам, я прошу Вас не беспокоиться, что эту ночь Вам придется провести со мной, потому что время обманывать меня прошло. Кровать была слишком тесной. После двухнедельного разрыва с Вами сегодня после полудня Ваш несчастный супруг, которого Вы никогда не удостаивали этим именем». Эти написанные по-французски строки, в которых упреки сплетались с грустной иронией, относились к 1746 году — со дня свадьбы минул только один год! В последующем, особенно после рождения в 1754 году Павла Петровича, их брак все более становится номинальным. Размолвки первых же лет супружества, порождавшие внутреннюю неуверенность, что сказывалось и на его поведении при дворе, не могли не наложить отпечатка на характер Петра. Позерство, зачастую переходившее в браваду, было оборотной стороной духовной неудовлетворенности, своего рода защитной реакцией. Неудивительно, что любимейшим местом время проведения Петра был Ораниенбаум. Здесь он ощущал себя свободным от недоброжелательных сплетен, интриг и условностей «большого света». В записке фавориту императрицы И. И. Шувалову, относящейся к 1750 году, великий князь писал: «Убедительно прошу, сделайте мне удовольствие, устройте так, чтобы нам оставаться в Ораниенбауме. Когда я буду нужен, пусть только пришлют конюха; потому что жизнь в Петергофе для меня невыносима». Читая эту записку, по-иному воспринимаешь многократно осмеянную в литературе склонность великого князя в юности проводить время не в придворной среде, а в компании приставленных к нему слуг и лакеев. Императрица гневалась, но племянник во многом повторял ее поведение. Известно, что она охотно водилась с певчими, горничными, лакеями и солдатами. Немалое пристрастие питала Елизавета Петровна и к английскому пиву, за что так резко осуждали ее племянника. В великосветских кругах поведение наследника встречало неодобрение, которое породило мнение о нем как о грубом солдафоне. С нескрываемым злорадством писала об этом в своих «Записках» Екатерина. Но многое она утрировала, а о многом умалчивала. Например, о том, что довольно рано Петр увлекся чтением и музыкой, неплохо играл на скрипке, имел прекрасную библиотеку, любил живопись, историю, военное дело. Их первая встреча состоялась в Эйтене в 1739 году. В ранней редакции воспоминаний, еще до вступления на престол, Екатерина так писала о ней: «Тогда я впервые увидела великого князя, который был действительно красив, любезен и хорошо воспитан. Про одиннадцатилетнего мальчика рассказывали прямо-таки чудеса». И вот описание той же сцены в последней редакции «Записок»: «Тут я услыхала, как собравшиеся родственники толковали между собой, что молодой герцог наклонен к пьянству, что приближенные не дают ему напиваться за столом». Тенденциозность воспоминаний слишком очевидна. Вопреки позднейшим уверениям Екатерины духовный мир ее супруга не ограничивался и не исчерпывался забавами и развлечениями, хотя и то и другое составляло нормальную часть уклада придворной жизни. Но Петр Федорович жаждал большего — он стремился заявить о себе на политическом поприще. Став в 1745 году правящим герцогом Голштинии, он решил всецело заняться его делами: упорядочить судопроизводство, налоги, систему управления. Особое внимание он уделял вопросам просвещения и, в частности, Кильскому университету. В феврале 1759 года наследник престола назначается «Главнокомандующим над Сухопутным кадетским корпусом», и Петр Федорович всецело отдается новым заботам. Не было ни одной «мелочи», которой бы не занимался великий князь! * * * Настоящую надежную союзницу в своей борьбе с людьми и скукой она встретила в книге.      В. Ключевский Не сразу нашла она свою литературу. В Германии и по приезде в Россию она читала мало, пока по совету одного умного человека не познакомилась с «Жизнью Цицерона» и с «Причинами величия и упадка Римской империи». Чтение захватило ее, она научилась читать и разбираться в книгах. Сочинения Вольтера, «Дух законов» Монтескье, «Анналы» Тацита, «Философский словарь» Бейля и «История Германии» в десяти томах «произвели необходимый переворот в ее голове, заставив не видеть многие вещи в черном свете». Огромное влияние на нее оказал Вольтер; в письме к нему она признавалась: «Могу вас уверить, что с 46 года, когда я стала располагать своим временем, я чрезвычайно многим вам обязна. До того я читала одни романы, но случайно мне попались ваши сочинения; с тех пор я не переставала их читать и не хотела никаких книг, писанных не так хорошо и из которых нельзя извлечь столько же пользы. Конечно, если у меня есть какие-нибудь сведения, то ими я обязана вам». С картой на столе изучает она пять томов путешествий, штудирует сочинения просветителей. «Никогда без книги и никогда без горя, но всегда без развлечений», — скажет она потом об этом периоде «скуки и уединения», продлившемся целых 18 лет! Привычка работать над книгой осталась у нее на всю жизнь. «Читать и писать становится удовольствием, коль скоро к этому привыкнешь, — говорила она, — не пописавши, нельзя и единого дня прожить». За свою жизнь она прочитала огромное количество книг, собрание всего ею написанного составило бы целую библиотеку. Количество ее писем огромно, а сочинения — сказки, повести, мемуары, комедии, драмы, либретто, переводы, учебники — составляют двенадцать увесистых томов. «Обойтись без книги и пера ей было так же трудно, как Петру I без топора и токарного станка. Она часто говорила, что не понимает, как можно провести день, не «измарав хотя бы единого листа бумаги»», — замечает Ключевский. Современники отмечали ее трудолюбие и огромную работоспособность. Она хотела все знать, за всем следить сама. Считая, что человек только тогда счастлив, когда занят, она любила, «чтобы ее тормошили, и признавалась, что от природы любит суетиться, и чем более работы, тем ей бывает веселей». Ее рабочий день длился с 6 утра до 10 вечера. Фридрих II удивлялся этой неутомимости и спрашивал русского посла: «Неужели императрица в самом деле так много занимается, как говорят? Мне сказывали, что она работает больше меня?» Она обладала умением заниматься, не теряя ни минуты, с усидчивостью и сосредоточенностью ума: «Я с некоторого времени работаю как лошадь; мои четыре секретаря не успевают справляться с делами, — писала она в марте 1788 года, — я должна буду увеличить число секретарей». Летом 1794 года она жаловалась философу Гримму: «Почта и курьеры за несколько дней доставили столько бумаг, что не менее девяти столов покрыто ими». В последние годы она любила заниматься историей России и по праву может считаться родоначальницей нашей исторической науки: при ней архивы стали достоянием ученых. Для нее делаются выписки из монастырских книг, над которыми она просиживает многие часы. В письме к Гримму от 9 мая 1792 года она сообщала: «Ничего не читаю, кроме относящегося к XIII веку Российской истории. Около сотни старых летописей составляют мою подручную библиотеку, приятно рыться в старом хламе…» В письме ему же полтора года спустя: «Дошедши до 1321 года, я остановилась и отдала переписывать около восьмисот страниц, нацарапанных мною. Представляете, какая страсть писать о старине, до которой никому нет дела и про которую, я уверена, никто не будет читать, кроме двух педантов: один из них мой переводчик Фолькнер, другой библиотекарь Академии Буссе… Я люблю эту историю до безумия». Обширен круг ее интересов: государственное устройство и философия, история и педагогика, дипломатия и право, политика и экономика. Она неплохо разбиралась в живописи, скульптуре и архитектуре, гордилась своей коллекцией произведений искусства, положившей начало знаменитому Эрмитажу. Многие известные художники и скульпторы приглашаются ею в Россию, и среди них Гудон и Фальконе, создатель выдающегося памятника Петру I. Переписка с ним Екатерины составила целый том! * * * Супружеский раздор помог разъединению политической судьбы супругов: жена пошла своей дорогой.      В. Ключевский Она не выносила уныния. «Для людей моего характера, — признавалась она, — ничего нет в мире мучительнее сомнения». Ее всегда выручало самообладание, недаром она хвалилась, что никогда в жизни не падала в обморок. «В минуту опасности умела она поднимать дух в лицах ее окружающих, вселяя в них твердость и мужество. Несмотря на живой темперамент и некоторую склонность к увлечению, она всегда владела собой». Отличительной чертой ее характера были веселость, юмор, склонность к шутке и забавам. Она была убеждена, что веселость присуща великим людям, и однажды заметила, что веселость Фридриха II проистекает от его превосходства. В своих записках она задает вопрос: «Был ли когда великий человек, который бы не отличался веселостью и не имел в себе неисчислимый запас его?» Недаром существовало неписаное правило: если ты направляешься во дворец, то бери с собой шутку и хорошее настроение, а уныние и грусть оставь за дверью. «Мешая дело с бездельем», она когда-то для себя сочинила надгробную надпись такого содержания: «Здесь лежит Екатерина Вторая, родившаяся в Штеттине 21 апреля 1729 года. Она прибыла в Россию в 1744 году, чтобы выйти замуж за Петра III. Четырнадцати лет от роду она возымела тройное намерение — понравиться своему мужу, Елизавете и народу. Она ничего не забывала, чтобы успеть в этом. В течение 18 лет скуки и уединения она поневоле прочла много книг. Вступив на Российский престол, она желала добра и старалась доставить своим подданным счастие, свободу и собственность. Она легко прощала, не питая ни к кому ненависти. Пощадливая, обходительная, от природы веселонравная с душою республиканской и с добрым сердцем, она имела друзей, работа ей легко давалась, она любила искусство и быть на людях». У женщины с таким богатым содержанием не было ничего общего с мужем. Пришло время решать, как дальше жить. «Я увидела, — писала Екатерина, — что мне остаются на выбор три равно опасные и трудные пути: первое — разделить судьбу великого князя, какая она ни будет; второе — находиться в постоянной зависимости от него и ждать, что ему угодно будет делать со мною; третье — действовать так, чтобы не быть в зависимости ни от какого события… Сказать яснее, я должна была либо погибнуть с ним или от него, либо спасти самое себя, моих детей и, может быть, все государство от тех гибельных опасностей, в которые, несомненно, ввергли бы их и меня нравственные и физические качества этого государя. Последний путь казался мне наиболее надежным, поэтому я решила по-прежнему, сколько могла и умела, давать ему благие советы, но не упорствовать, когда он мне не следовал, и не сердить его, как прежде…» Но это была ложь! Недаром А. С. Пушкин называл ее «Тартюф в юбке». А знаток екатерининской эпохи Я. Л. Барсков был еще более выразителен: «Ложь была главным орудием царицы; всю жизнь, с раннего детства до глубокой старости, она пользовалась этим орудием, владея им как виртуоз, и обманывала родителей, гувернантку, мужа, любовников, подданных, иностранцев, современников и потомков». Петр Федорович был слишком добр, откровенен, прост для той среды, которая его окружала. И слишком зависим от мнения этой среды! Если бы Екатерина поддержала мужа, среди пустой и мелочной обстановки, которая их окружала, то принесла бы ему много добра. Но она была слишком занята собой и своими планами. «Корона мне больше нравилась, чем особа жениха», — откровенно писала она. Они живут рядом, их положение одинаково — оба находятся под постоянной опекой императрицы, но далеки друг от друга. Ни во что не вмешиваясь, она предупредительна и вежлива со всеми, всегда в сборе, всегда «себе на уме». Он, открытый, с душой нараспашку, употребляет время на обыкновенные развлечения и забавы, не думая о своем предназначении. Глава вторая Наследник и его воспитатели Люди не рождаются глупыми или умными, а становятся теми или другими в зависимости от воспитания, то есть от окружающей среды.      Гельвеций В ночь на 20 сентября 1754 года Екатерина Алексеевна почувствовала себя плохо. Доложили императрице — ее покои находились рядом. Роды были долгими, тяжелыми. Глубокой ночью пожаловала сама государыня. Только к полудню Екатерина разрешилась от бремени. Узнав о рождении внука, обрадованная Елизавета Петровна приказала тотчас же принести его к ней, и с этого дня колыбель мальчика находилась в спальне императрицы. Мать увидела сына лишь на восьмой день. Императрица никому не доверяла внука, даже матери, которую ребенок видел редко, да и то в присутствии Елизаветы Петровны или ее приближенных. Мальчик часто хворал — в комнатах было жарко натоплено, а его колыбель, обшитую изнутри мехом чернобурой лисицы, накрывали еще и одеялами, боясь простуды. Общество мам и нянек, окружавших ребенка, оказало на него плохое влияние: рассказы о домовых и привидениях сильно действовали на воображение впечатлительного мальчика — иногда от страха он прятался под стол и всю жизнь боялся грозы. Детство Павла прошло в заботах одинокой и любвеобильной бабки, без материнской ласки и тепла. Мать оставалась для него малознакомой женщиной и со временем все более и более отдалялась. Когда наследнику исполнилось шесть лет, ему отвели крыло Летнего дворца, где он жил со своим двором вместе с воспитателями. Обер-гофмейстером при нем был назначен Никита Иванович Панин — один из знаменитейших государственных мужей своего времени. В роду Паниных, выходцев из Италии, были военачальники, стольники, думные дворяне. Все они служили верой и правдой новому отечеству — Василий Панин сложил голову в Казанском походе Ивана IV, а Андрей и Иван отличились при Петре Великом: первый стал генерал-майором, второй генерал-поручиком и сенатором при Анне Иоанновне. У Ивана Васильевича Панина было двое сыновей — Петр и Никита. Оба прославили Отечество. Никита Иванович родился в 1718 году в Данциге. Детство провел в Пернове (Пярну). Хорошо воспитанный и образованный, приятной наружности камер-юнкер чуть было не угодил в фавориты самой императрицы. Но, то ли он зачитался, то ли заснул, а может быть, забыл о свидании. Нашлись люди, которые испугались, что в следующий раз такая оплошность может не повториться, и Панин едет послом в Данию. Но уже в следующем, 1748 году по представлении канцлера Бестужева Панин отправляется в Стокгольм — Швеция грозила порвать союз с Россией. «Он не только отвратил войну, но еще и приобрел многих России доброжелателей, — писал его друг Д. И. Фонвизин. — Он через добродетели свои приобрел почтение от тамошнего Двора и всего народа, ни один швед не произносит даже и поднесь имени его без некоего к нему благоговения». Панин был награжден орденами Анны и Александра Невского и в 1755 году пожалован в генерал-поручики. Воспитанник Бестужева, он почти 12 лет проводил его политику. Но после опалы канцлера молодой фаворит императрицы И. И. Шувалов выступает за сближение с Францией: Панину велят переменить политику, «действовать заодно с недавними противниками». Он сопротивляется и оказывается не у дел, в Петербурге. Хорошо образованный, поклонник передовых европейских идей, Панин стал убежденным сторонником конституционной монархии по шведскому образцу. Елизавета Петровна, высоко ценя ум и образованность Панина, в июне 1760 года назначает его обер-гофмейстером великого князя. Холостяк Панин искренне привязался, а потом и полюбил смышленого, доверчивого мальчика, лишенного родительской любви и отзывчивого на ласку. В свою очередь, впечатлительный, чуткий Павел сохранил на всю жизнь любовь и благодарность к наставнику, который был предан ему и принимал участие в его нелегкой судьбе, хотя и сыграл в ней роковую роль. Нет, ни дурных принципов, ни дурных наклонностей Павел не вынес из панинского гнезда. Но он вынес оттуда нечто более гибельное: свои политические воззрения и свое отношение к матери. Сделай Панин из своего воспитанника ловкого придворного льстеца, тихоню себе на уме, умеющего скрывать свои мысли и исподтишка составлять заговоры — судьба Павла была бы иная. Возможно, она была бы лучше. С 1763 года, почти 20 лет, Н. И. Панин стоял у руля внешней политики России — самой яркой страницы этого царствования. Вот как изобразил он, знаток политической истории Европы, международное положение России со времени Петра I до Екатерины II: «Международная улица России по-прежнему оставалась тесна, ограниченная шведскими и польскими тревогами да турецко-татарскими опасностями: Швеция помышляла об отмщении и находилась недалеко от Петербурга, Польша стояла на Днепре. Ни одного русского корабля не было на Черном море, по северному побережью его господствовали турки и татары, отнимая у России южную степь и грозя ей разбойничьими набегами». Прошло 34 года царствования Екатерины, и «Польши не существовало. Южная степь превратилась в Новороссийскую, Крым стал русской областью. Между Днепром и Днестром не осталось и пяди турецкой земли… Черное море стало Русским». Безбородко, самый видный дипломат после Панина, имел все основания сказать молодым коллегам: «Не знаю, как будет при вас, а при нас ни одна пушка в Европе без позволения нашего выпалить не смела». Создатель Северного союза, в который кроме России входили Англия, Пруссия, Швеция, Дания, Панин сумел изменить традиционный курс внешней политики России, когда ее союзниками были то Австрия, то Франция. Во время войны с Англией северо-американских колоний за независимость их поддерживала Франция; в ответ «владычица морей» объявила блокаду ее портов. Панин предупредил, что торговые суда России и ее союзников, охраняемые военными кораблями, будут заходить в порты Франции, и «поверг ее противницу в немалое смущение». Англия была вынуждена уступить. Политика Панина, получившая название «вооруженный нейтралитет», принесла ему признательность и уважение всей Европы. «Правила его при управлении политическими делами состояли главнейше в том, чтобы: 1) Государство сохраняло свое истинное достоинство, без предосуждения других. 2) Что великая империя, какова Россия, не имеет нужды притворствовать и что одно чистосердечие должно быть основанием поведения ее министерства. В твердом сохранении сего правила графом Паниным все чужестранные кабинеты были так уверены, что одно слово его равнялось со всеми священнейшими обязательствами заключенного трактата… Все рескрипты к военачальникам и к министрам, все сообщения и отзывы к Дворам чужестранным примышляемы были им самим». Д. И. Фонвизин: «Муж истинного разума и честности превыше нравов сего века! Твои отечеству заслуги не могут быть забвенны… Титло честного человека дано было ему гласом целой нации. Ум его был чистым и проницание глубокое. Он знал человека и знал людей. Искусство его привлекать к себе сердца людские было неизреченное… В обществе был прелюбезен. Разговор его был почти всегда весел; шутки приятны, образны и без всякой желчи. Доброта сердца его была беспримерная; к несчастьям сострадателен, гонимым заступник, к требующим совета искренен. Сердце его никогда мщения не знало. Самые неприятели его всегда устыжаемы были кротким и ласковым его взором. Бескорыстие было в нем соразмерно щедрости…» Один из современников, отмечая удивительное обаяние Панина, писал о нем: «Он был с большими достоинствами, и что его более всего отличало — какая-то благородностъ во всех его поступках и в обращении ко всему внимательность, так что его нельзя было не любить и не почитать: он как будто к себе притягивал». Панин стал единственным из подданных Екатерины II, кто не только добился независимого положения, но и возглавил оппозицию, как негласный опекун ее сына, до конца отстаивавший его интересы. Панин не только не забыл торжественных обещаний Екатерины править от имени сына до его совершеннолетия, но и не позволял ей делать вид, что таких обещаний не было. Сила Панина — в его близости к Павлу и в том влиянии, какое он оказывал на наследника. Охранять жизнь Великого князя — вот в чем совершенно справедливо полагал он свою первейшую обязанность. Об авторитете Панина говорит тот факт, что много лет спустя Екатерина II в беседе с любимым внуком Александром, говоря о сыне, вынуждена была признать: «Там не было мне воли сначала, а после по политическим причинам не брала от Панина. Все думали, что ежели не у Панина, так он пропал». В Панине она видит самого сильного соперника ее власти, и в этом проявляется двойственность его положения: верный соратник и преданный слуга императрицы в качестве первого министра, и ее непримиримый враг, когда дело касается интересов Павла: «Наставник Павла и министр Екатерины взаимно стесняли и мешали друг другу, — замечает проницательный современник, — отсюда раздвоенность, нерешительность Панина». Среди воспитателей наследника были еще два замечательных человека: отец Платон и Семен Андреевич Порошин. Законоучитель великого князя, иеромонах Троице-Сергиевой лавры Левшин был ректором тамошней семинарии. Отец Платон обладал обширными знаниями и богатым жизненным опытом; был справедлив, беспристрастен и пользовался большим авторитетом. Обладал ораторским даром. «Отец Платон делает из нас все, что хочет, — говорила о нем Екатерина II, — хочет он, чтоб мы плакали, мы плачем; хочет, чтоб мы смеялись, мы смеемся». Он в совершенстве знал Священное писание и сам писал проповеди. Отец Платон во многом способствовал воспитанию в наследнике высоких нравственных качеств: великодушия, щедрости, справедливости. Благодарный Павел сохранил к своему духовному наставнику глубокую привязанность на долгие годы. Отец Платон сумел поселить в душе наследника живое религиозное чувство. Павел Петрович был глубоко верующим человеком — в Гатчине указывали на место, где он молился по ночам, здесь был выбит паркет. Но больше всех любил наследник престола своего кавалера Семена Андреевича Порошина, учившего мальчика арифметике и геометрии. Образованным русским человеком, горячим патриотом, имевшим прежде всего в виду пользу и славу России, назвал его крупнейший русский историк С. М. Соловьев. Отец Порошина, Андрей Иванович, происходил из небогатых дворян Московской губернии. Он родился в 1707 году, пятнадцати лет окончил артиллерийское училище и в чине унтер-офицера был направлен на Екатеринбургские горные заводы. Проявил себя дельным, толковым человеком и на несколько лет был послан в Швецию на учебу. Вернувшись, Андрей Иванович несколько лет работает на Урале, находит золото на реке Ширташ и основывает Шилово-Исетский рудник. В 1753 году он назначается главным командиром Колывано-Воскресенских заводов, а через восемь лет едет на Алтай, где строит Павловский сереброплавильный и Сузунский медеплавильный заводы. Имя трудолюбивого, скромного и талантливого горного генерала пользуется доброй славой и хорошо известно в Петербурге. Его сын Семен восемь лет обучался в сухопутном шляхетском корпусе; в марте 1759 года с отличием закончил его и был оставлен при корпусе преподавателем математики. Добросовестного и способного юношу заметил начальник корпуса Мельгунов и рекомендовал его в адъютанты к Петру III. Исполнительный, честный поручик пришелся по душе и государю. Личные достоинства и познания открыли ему путь к воспитанию наследника российского престола. С 28 июня 1762 года Порошин становится кавалером великого князя, т. е. находится при нем постоянно, и преподавателем математики. Свои обязанности «быть товарищем игр и наставником великого князя» Порошин исполняет с радостью и с присущей ему добросовестностью. В его дневнике появляется короткая запись программы воспитания наследника: «Вскормить любовь к русскому народу; поселить в нем почтение к истинным достоинствам людей; научить снисходительно относиться к человеческим слабостям, но строго следовать добродетели; сколько можно обогатить разум полезными знаниями и сведениями». «Образованным русским человеком, горячим патриотом, имевшим прежде всего в виду пользу и славу России», назовет Порошина крупнейший русский историк С. М. Соловьев. Они сразу же понравились друг другу — доброжелательный поручик привлекательной внешности и живой худенький мальчик с выразительным лицом и умными озорными глазами. Взаимная симпатия вскоре перешла в горячую дружбу и в сердечную привязанность. Порошин любил Павла. Он сумел соединить строгость педагога с какой-то материнской нежностью к своему возлюбленному питомцу. Его отеческая забота о ребенке, желание оградить его от дурных влияний и соблазнов, тревоги о его здоровье, беседы с ним — все говорит об этом. И чуткий, отзывчивый Павел платил учителю такой же любовью. Он ласкался к нему с такой доверчивостью, какой уже в детские годы не питал ко многим из окружающих. Провинившись, плакал и просил прощения, звал его «братцем», «голубчиком», «Сенюшкой». «После стола очень весел был Его Высочество. Бегаючи по комнате, неоднократно на канапе вспрыгивать изволил и говорил: «Ох ты, мой Сенюшка! Как я тебя люблю!» В другой раз вздумалось Его Высочеству «уверение мне делать», сколько он меня изволит жаловать; что он видит, как много я его люблю, и что со своей стороны, конечно, любить меня не перестанет и все мне поверить в состоянии», — пишет Порошин в своих «Записках», которые он начал вести в тот день, когда Павлу исполнилось десять лет. До нас дошли «драгоценные», по выражению С. М. Соловьева, записки Порошина, которые он вел в 1764–1765 годах. Они были изданы его внучатым племянником В. С. Порошиным в 1844 году по особому разрешению императора Николая I и превратились в исторический и литературный памятник эпохи. Написанные живо, искренне, хорошим литературным языком, они рассказывают о дворцовом быте и событиях, волновавших общество, но главным образом о наследнике и его окружении. В них рисуются разом два образа равно привлекательных: умного, честного и доброжелательного наставника и прекрасного, не по летам развитого ребенка, каким был Павел. Порошин любил его и был неразлучен с мальчиком. В одном месте он признается: «Если бы я Государя Цесаревича сильно не любил, то не знаю, мог ли бы продолжать их («Записки». — Авт.) так беспрерывно». В записках наследник — главный постоянный предмет внимания, о нем подробно, о других говорится только по отношению к нему; односторонность, произвольная и суду не повинная, потому что источник ее есть любовь, и взаимная, ибо наградою была искренняя привязанность и расположение Великого Князя. Записки не только важный исторический и литературный памятник, но и «одна из самых очаровательных книг, какие нам доводилось читать». К сожалению, начаты они были только в 1764 году с воспитательной целью. Порошин ведет их ежедневно с редким старанием и постоянством. «В штиле нечего здесь искать великой красоты и точности, — писал он. — Всяк вечер записывал я, что днем произойдет, и не мог на то употребить более часа или полутора часов времени за другими моими упражнениями и делами. Впрочем, это и не настоящая Его Высочества история, а только записки, служащие к его истории… Справедливость и беспристрастие, украшающие Историю, соблюдены здесь с наисовершенной точностию». Учился Павел отлично. День за днем Порошин повторяет: «У меня очень хорошо занимался». Особенные способности проявлял Павел к математике, это дало возможность Порошину записать: «Если бы Его Высочество был партикулярный и мог совсем только предаться одному только математическому учению, то б по остроте своей весьма удобно быть мог нашим российским Паскалем». Воспитание в обширном смысле слова — есть всякое влияние людей на нас в хорошую или плохую сторону. В окружении наследника было немало выдающихся людей, прославивших Россию. Они относились к категории тех «исполинов-чудаков, которые рисуются перед глазами нашими озаренными лучами какой-то чудесности, баснословности, напоминающими нам действующие лица гомеровские». К таким людям относился Петр Иванович Панин, братья Чернышевы, Александр Сергеевич Строганов. Младший брат Никиты Ивановича, генерал-аншеф Петр Иванович, отличился в Семилетней войне в битвах при Гросс-Егерсдорфе и Кунерсдорфе, «явив опыты мужества и искусства своего». «Правил всей завоеванной частью Пруссии, предводительствовал потом армией против турок, взял приступом крепость Бендеры, споспешествовал независимости крымских татар». «Вижу перед собою в Петре Ивановиче Панине именитого некоего из тех мужей, которых великим и отменным дарованиям, описанных Плутархом, толь много мы дивимся», — писал о нем Н. А. Порошин. Павел высоко ценил Петра Ивановича, особенно в военных вопросах, часто советовался с ним и вел оживленную переписку. Граф Захар Григорьевич Чернышев также отличился в Семилетней войне. Сводный отряд под его руководством 27 сентября 1760 года взял Берлин. Вице-президент, а затем и президент Военной коллегии, генерал-фельдмаршал Чернышев был смел, независим, самолюбив. Однажды, после столкновения с Григорием Потемкиным, его подчиненных обошли наградой — он тут же разорвал жемчужное ожерелье, подаренное его жене, и разделил между пострадавшими. Чернышев хорошо образован, интересуется искусством и театром, дружен с известным актером Дмитриевским и поэтом В. И. Майковым. Жена Чернышева — Анна Родионовна, была родной сестрой жены П. И. Панина. Иван Григорьевич Чернышев, младший брат фельдмаршала, был обер-прокурором Сената, затем послом в Англии. По возвращении из Лондона он становится вице-президентом Адмиралтейской коллегии. В записках Порошин отзывается об Иване Григорьевиче как о человеке, доставившем ему «много счастливых минут» в воспитании наследника. Граф Александр Сергеевич Строганов, обер-камергер и член Иностранной коллегии, был образованнейшим человеком своего времени. Он превосходно знал европейские языки, бывал во Франции, Германии, Швейцарии, Италии. Коллекционер, меценат Строганов обладал богатейшей библиотекой и многими произведениями искусства. Его дворец, построенный знаменитым Растрелли на углу Невского и набережной Мойки, славился картинной галереей и «кабинетом», занимавшим шесть комнат, соединенных арками без дверей. Поэт К. Н. Батюшков, после кончины Александра Сергеевича Строганова в 1811 году, писал о нем: «Был русский вельможа, остряк, чудак, но все это было приправлено редкой вещью — добрым сердцем». …Наследника престола держали в строгости. Его режим напряженностью и однообразием напоминал армейский: в шесть часов подъем, туалет, завтрак и занятия до часу дня; потом обед, небольшой отдых и опять занятия. По вечерам придворные обязанности: театр, маскарад или куртаг. В десять часов по команде дежурного офицера Павел отправлялся спать. Если к этому добавить обязанности генерал-адмирала, которые он выполнял с присущей всем детям добросовестностью и серьезностью с девятилетнего возраста, то времени на прогулки или игры со сверстниками совсем не оставалось, да и не было у него сверстников. Он жил в окружении взрослых, неся на своих худеньких плечах тяжелую ношу придворного церемониала и интриг, один, без участия родителей, не интересовавшихся сыном. «Мать не любила сына. У нее всегда для него вид государыни, холодность, невнимательность — никогда матерью не являлась», — замечает Ключевский. Впрочем, она не была матерью и другим детям, от Григория Орлова. Мальчик не знал детства, а со смертью бабушки лишился женского общения и ласки. Он всегда спешил — вставать, чтобы скорее заниматься; ужинать, чтобы бежать на половину матери; лечь, чтобы скорее подняться. В постоянной спешке, которая осталась на всю жизнь, он глотал пищу не прожевывая, одевался за две минуты, и взгляд его постоянно искал часы, чтобы не опоздать. По приказу Панина их унесли и на вопросы мальчика о времени старались не отвечать. Он часто выражал нетерпеливость — «слезки даже наворачивались. А в ответ на упреки — изволит покивать тут головушкою и сказать: «а как терпенья нет, где же его взять?»» Учили его математике, истории, географии, языкам, танцам, фехтованию, морскому делу, а когда подрос — богословию, физике, астрономии и политическим наукам. Его рано знакомят с просветительскими идеями и историей: в десять — двенадцать лет Павел уже читает произведения Монтескье, Вольтера, Дидро, Гельвеция, Даламбера. Порошин беседовал со своим учеником о сочинениях Монтескье и Гельвеция, заставлял читать их для просвещения разума. Он писал для великого князя книгу «Государственный механизм», в которой хотел показать разные части, коими движется государство… По примеру великого прадеда Павел любил работать на станке, подаренном И. И. Бецким, обтачивая различные детали. Но больше всего, как все дети, он любил играть в морской бой медными корабликами на огромном столе. В раннем детстве Павел сильно картавил, но постоянными упражнениями к десяти годам почти избавился от этого недостатка. Непоседливый, любопытный и неглупый мальчик был очень отзывчив на чужую ласку, быстро привязывался к людям, но так же быстро и остывал без видимых причин. «Наверное, — размышлял Порошин, — душевная прилипчивость его должна утверждаться и сохраняться только истинными достойными свойствами того человека, который имел счастье ему полюбиться»… Он необычайно впечатлителен, с сильно развитым воображением. Павел быстро усваивал себе, что говорилось другими, при этом показывая вид, что не слышит. Ум его был преимущественно аналитическим, он зорко подмечал мелочи и подробности; знал обстоятельно все о последнем из окружавших его. Сны производили на него сильное впечатление. Был самолюбив от природы, но презирал льстецов, которых называл «персиками». Любил уединение и не любил театр, возможно, потому, что по придворным правилам спектакли шли чуть ли не ежедневно. Он вообще не выносил принужденности. Был вспыльчив и довольно резок, но отходчив. Проявлял упрямство, зачастую не терпел возражений. На такую натуру можно было действовать только добром и добрым примером. Павел не мог долго оставаться на месте: он постоянно бегал и подпрыгивал. Это подпрыгивание было у него общей чертою с отцом. Знакомясь ближе с личностью Павла, нельзя не видеть общих черт между ним и Петром III. Приходится сожалеть, что он, как и отец, был очень зависим от внешней обстановки, — он был тем человеком, каким делала его окружающая среда. Поклонница новых идей, хорошо знающая труды философов-просветителей, Екатерина II всячески пытается использовать их авторитет для оправдания своего «особого» права на российский престол. Она оказывает им материальную помощь, просит советов и ведет оживленную переписку. Вольтера она называет своим учителем, а Дидро — великим просветителем. Гонимым на родине вольнодумцам императрица предлагает продолжить их деятельность в «варварской» стране. В пылу своего увлечения она просит математика Даламбера, соавтора Дидро по знаменитой «Энциклопедии наук, искусств и ремесел», приехать в Россию и стать воспитателем ее сына. Он отказывается. Императрица настаивает: «Вы рождены, вы призваны содействовать счастию и даже просвещению целой нации, — пишет она, — отказываться в этом случае, по моему мнению, значит отказываться делать добро, к которому вы стремитесь»… И Даламберу пришлось мотивировать свой отказ. «…Если бы дело шло о том только, чтобы сделать из великого князя хорошего геометра, порядочного литератора, быть может, посредственного философа, — писал он, — то я бы не отчаялся в этом успеть; но дело идет вовсе не о геометре, литераторе, философе, а о великом государе, а такого лучше вас, государыня, никто не может воспитать». Отказ не повел к ссоре, переписка продолжалась, но воспитание великого князя пришлось продолжать «домашними средствами». Панин и Порошин оказались хорошими педагогами и к важному делу относились вдумчиво и добросовестно. Лучшие наставники, как русские, так и иностранные, приглашены были преподавать наследнику науки по обширной и разнообразной программе. Среди них будущий президент Академии наук Николаи, академик Эпинус, известный географ и литератор Плещеев. Это дало повод А. Сумарокову написать следующие строки: Людей толь мудрых и избранных И Павлу в наставленье данных С почтением Россия зрит. Для наследника была составлена богатая библиотека, коллекции минералов и монет, к его услугам был и физический кабинет. Не был забыт и физический труд — в комнатах наследника стоял токарный станок, на котором он ежедневно работал и достиг большого искусства. Верховая езда, фехтование и танцы также входили в программу обучения. К слову сказать, Павел Петрович был одним из лучших наездников и танцоров столицы и прекрасно фехтовал. Обучение Павла Петровича не ограничивалось чтением книг, из них он делал выписки с собственными замечаниями и комментариями. Привычка эта сохранилась у него на всю жизнь. К столу великого князя собирались постоянные гости: Захар Григорьевич Чернышев, его младший брат Иван Григорьевич, Александр Сергеевич Строганов, Петр Иванович Панин, вице-канцлер Александр Михайлович Голицын. Много говорили о старине и европейских порядках, о прусской кампании, политике и искусстве. Но особенно часто вели разговор о Петре Великом. Для Павла это была любимая тема; и Порошин, страстный поклонник великого государя, на его примерах учил мальчика трудолюбию, скромности и великодушию. С этой же целью он начал читать наследнику «Вольтерову историю Петра Великого». «…Легко понять, как сочувствовал Порошин людям, одинаково с ним смотревшим на Петра», — писал С. Соловьев, — так, читаем в его записках: «Говоря о предприятиях сего государя, сказал граф Иван Григорьевич с некоторым восхищением и слезы на глазах имел: «Это истинно Бог был на земле во времена отцов наших!» Для многих причин несказанно рад я был такому восклицанию». Сегодня за столом разговор зашел «о военной силе Российского государства, о способах, которыми войну производить должно в ту или другую сторону пределов наших, о последней войне Прусской и о бывшей в то время экспедиции на Берлин под главным предводительством графа Захара Григорьевича. Говорили по большей части граф Захар Григорьевич и Петр Иванович. Все сии разговоры такого рода были и столь основательными, наполнены рассуждениями, — пишет Порошин, — что я внутренне несказанно радовался, что в присутствии его высочества из уст российских, на языке Российском текло остроумие и обширное знание». «Потом, — продолжает Порошин, — Никита Иванович и граф Иван Григорьевич рассуждали, что если б в других местах жить так оплошно, как мы здесь живем, и так открыто, то б давно все у нас перекрали и нас бы перерезали. Причиною такой у нас безопасности, полагали Никита Иванович и граф Иван Григорьевич, добродушие и основательность нашего народа вообще. Граф Александр Сергеевич Строганов сказал к тому: «Поверьте мне, это только глупость. Наш народ есть то, чем хотят, чтоб он был». Его высочество на сие последнее изволил сказать ему: «А что ж, разве это худо, что наш народ такой, каким хочешь, чтоб он был? В этом, мне кажется, худобы еще нет. Поэтому и стало, что все от того только зависит, чтоб те хороши были, кому хотеть надобно, чтоб он был таков или инаков». Говоря о полицмейстерах, сказал граф Александр Сергеевич: «Да где ж у нас возьмешь такого человека, чтоб данной большой ему власти во зло не употребил!» Государь с некоторым сердцем изволил на то молвить: «Что ж, сударь, так разве честных людей совсем у нас нет?» Замолчал он тут. После стола, отведши великого князя, хвалил его граф Иван Григорьевич за доброе его о здешних гражданах мнение и за сделанный ответ графу Александру Сергеевичу». Порошин был рад застольным беседам, в которых на равных участвовал и его воспитанник. Ведь еще Плутарх писал о том, что у спартанцев был обычай: за общий стол со взрослыми сажать и детей. Они слушали разговоры о государственных делах и на примере взрослых учились «шутить без колкости, а чужие шутки принимать без обиды». Умение хладнокровно сносить насмешки спартанцы считали одним из важных достоинств человека. Проходили дроби. Порошин обращает внимание на наблюдательность мальчика, его острый ум. «Если бы из наших имен и отчеств, — рассуждал Павел, — сделать доли, то те, у которых имена совпадают с отчеством, были бы равны целым числам, например, Иваны Ивановичи, Степаны Степановичи. А из Павла Петровича вышла бы дробь, доля, из Семена Андреевича тоже»… На одном из уроков наблюдательный мальчик заметил, что когда из четного числа вычитаешь нечетное, то и остаток будет нечетным. Он часто хворал, но не пытался избегать уроков, особенно часто жаловался на головные боли. «Ты знаешь, — говорил он Порошину, — голова у меня болит на четыре манера. Есть болезнь круглая, плоская, простая и ломовая. Сегодня — простая. — Такое деление навряд ли медицине известно, — пошутил Порошин. — Надобно будет у лейб-медика Карла Федоровича справиться. — Карл Федорович, — возразил мальчик, — знает, я ему говорил, да он от каждой боли один рецепт выписывает, слабительные порошки. Круглая болезнь, это когда болит в затылке; плоская — если болит лоб, а простая — когда просто болит. Хуже всего ломовая — когда болит вся голова»… Князь Николай Михайлович Голицын, гофмейстер императрицы, пришел на половину наследника передать приглашение государыни к вечеру быть на концерте. Выразив свою радость по поводу встречи с наследником, Голицын участливо расспросил его об играх и занятиях и совсем неожиданно поинтересовался вдруг, что учит он из математики. — Мы проходим дроби, — ответил Павел. — Отчего же дроби? Это неправильно, — сказал Голицын. — Сначала нужно тройное правило учить, а дроби после. Не так ли, Никита Иванович? Панин собирался что-то ответить, но наследник опередил его. — Знать то не нужно, — резко возразил он, — когда мне иным образом показывают! А тому человеку, кто меня учит, больше вашего сиятельства в этом случае известно, что раньше надобно показывать, а что позже. Порошин с чувством гордости выслушал ответ своего воспитанника. «Знай, сверчок, свой шесток», — подумал он. Суждения, высказываемые Павлом по разным поводам, часто поражают своей обдуманностью, а иногда и меткостью. Вот, например, одна из порошинских записей: «Его Высочество сего дня сказать изволил: «С ответом иногда запнуться можно, а в вопросе, мне кажется, сбиться никак не возможно». Влияние Порошина было благотворным: он умел сдерживать резкие порывы своего воспитанника, он развивал его ум и сердце — воистину пробуждал в Павле «чувства добрые»». Павел обладал «человеколюбивейшим сердцем»: был добр, щедр, отзывчив. Очень радовался, когда по его просьбе повышали по службе или дарили подарки. «У меня сегодня учился весьма хорошо: более разговоров было о том, что по его просьбе произведен в камер-лакеи брат его кормилицы Яким Чеканаев, а лакей Федор Иванов произведен истопником», — пишет Порошин. Не забывал Павел своих нянь и кормилицу, а на свадьбы и крестины окружающим дарил деньги и подарки. Он очень любил животных: мог часами наблюдать за птицами в птичнике и за работой шелковичных червей. Его собаки Султан и Филидор стали действующими лицами написанной Павлом комедии. «Пошли мы к птичне и фонтан пустили, — пишет Порошин. — Как птички еще не осмотрелись и прижавшись все вверху сидели, а вода скакала, то Его Высочество, попрыгиваючи, изволил сказать: «что же вы теперь, чижички, не купаетесь?» Спустя несколько времени зачали птички попархивать и купаться. Великий князь забавлялся тем, что изволил говорить, что в республике их снегири представляют стариков, овсянки старух, чижики буянов, щеглята петимеров, а зяблики кокеток.» В другом месте: «Пришло тут к нам известие, что снегирек в птичне расшибся. Его Высочество ходил смотреть и весьма сожалел. Подъехал на ту пору г. Фуадье (лейб-медик. — Авт.), и Государь весьма прилежно просил его, что ежели можно снегиречку подать помощь». Глава третья Дневник Порошина Порошин умел оставаться русским человеком, горячим патриотом, имевшим прежде всего в виду пользу и славу России.      С. Соловьев Павла с малых лет учили считаться с общественным мнением и уважать человеческое достоинство. Однажды Панин пригласил к себе Порошина и, вынув из стола несколько листков бумаги, прочитал: «Письмо господина Промыслова, отставного капитана из Санкт-Петербурга, к господину Люборусову, отставному капитану в Москве». Так было положено начало газете «Ведомости», в которой под рубрикой «Из Петербурга сообщают» писалось о добрых и дурных делах наследника престола. Павла уверили, что газету читает вся Европа и многие скорбят о его неблагонравии. «Конечно, друг мой, — писал отставной капитан приятелю, — опечалились вы прежним моим письмом о государе великом князе Павле Петровиче. И подлинно было чему нам тогда печалиться, слыша, что правнук Петра Великого ведет себя не так, как ему подобает. Но теперь я вас, друга моего, обрадую. Его высочество стал с некоторого времени изменять свой нрав: учится хотя недолго, но охотно; не изволит отказывать, когда ему о том напоминают. А если у него, бывает, нет охоты учиться, его высочество ныне очень учтиво изволит говорить: «Пожалуйста, погодите» или: «Пожалуйста, до завтра». А не так, как прежде, вспыхнет, головушку закинет с досады и в сердцах ответить изволит: «Вот уж нелегкая!» Какие неприличные слова в устах великого князя российского!» — Мальчик очень умный, — сказал Порошин, когда Панин закончил чтение, — он знает, кем будет, и, поверьте, к тому готовится. С той же воспитательной целью Порошин начал вести и свой дневник, значение которого впоследствии намного возросло. Перед сном Павел часто просил любимого учителя почитать дневник, о существовании которого знали только они одни. — Почитай дневник, — просил Павел, — мне нужно знать, когда я поступал плохо, чтобы исправлять характер, как ты говоришь. — Характер ваш я не хулил, — отвечал Порошин, — только заметил, что Ваше Высочество имеет один недостаточек, свойственный таким людям, которые привыкли видеть хотения свои исполненными и не обучены терпению. — Что ж тут плохого? Ведь я — государь. Мои желания должны исполняться. — Отнюдь не все, Ваше Высочество, — возражал Порошин, — но лишь те, с которыми благоразумие и попечение о пользе общей согласны. — А я прошу тебя почитать, разве желание мое не благоразумно? — нашелся Павел. — Разумеется, оно вполне уместно, и я его сейчас исполню. Слушайте ж, Ваше Высочество, и поправьте меня, ежели что не так записано: «Воскресение. Государь изволил встать в семь часов. Одевшись, по прочтении с отцом Платоном нескольких стихов в Священном писании изволил пойти к обедне. От обедни, проводя Ее Величество во внутренние покои, изволил пойти к себе. Представляли Его Высочеству новопожалованного генерал-майора Александра Матвеевича Хераскова и новоприезжего генерал-майора же господина Шилинга. Потом со мною его высочество изволил прыгать и забавляться»… — Зачем ко мне их водят? — заметил Павел. — Ну, флотские — дело другое, я генерал-адмирал, а сухопутные? Скука. — Каждый почитает долгом выразить почтение и преданность великому князю, надежде отечества, — возразил Порошин. — Такова судьба великих мира сего, что принуждены бывают они терпеть и скуку, исполняя свои обязанности. Но слушайте дальше: «Сели за стол. Обедали у нас Иван Лукьянович Талызин, князь Михайло Никитыч Волконский, господин Сальдерн, Иван Логинович Кутузов. Казалось, что его превосходительство Никита Иванович был очень невесел. Брат его Петр Иванович рассуждал, как часто человеческие намерения совсем в другую сторону обращаются, нежели сперва положены были. Сказывал при том о расположении житья своего, которое ныне совсем принужден переменить по причине смерти супруги его Анны Алексеевны и князя Бориса Александровича Куракина, его племянника. Его превосходительство Петр Иванович собирался в Москву для учреждения там домашних обстоятельств по смерти племянника. Шутил при том Петр Иванович, что он после себя любовных своих здесь дел, конечно, мне не поручит. В окончании стола пришли с той половины его сиятельство вице-канцлер князь Александр Михайлович Голицын, граф Захар Григорьевич Чернышев и князь Василий Михайлович Долгорукий; выпили по рюмке венгерского»… — Все верно, — сказал Павел, — но ты запиши, как граф Захар Григорьевич обо мне сказал, что я стал намного крепче и плотнее, чем был, и руки стали сильнее, я ему руку сжал, так он аж лицом изменился от боли… — Слушаюсь, Ваше Величество, — с улыбкой ответил Порошин. — А теперь понедельник: «Государь изволил проснуться в седьмом часу в начале. Жаловался, что голова болит и тошно; вырвало его. Послали за эскулапом»… — Не надо этот день читать, — прервал Павел, — давай следующий. — Как угодно Вашему Величеству. Вторник: «Кавалерский праздник апостола Андрея Первозванного: Ее Величество у обедни быть изволила, потом с кавалерами оного ордена изволила кушать в галерее. Его Высочество одет был во фрак и никуда выходить не изволил, кушал в опочивальне один. После обеда зачал Его Высочество выискивать способы, как бы ему завтрашний день под видом болезни прогулять и ничего не делать. Третий уж день, как я поступками его не весьма доволен: идет как-то все не так, как бы мне хотелось и, конечно, всякому благоразумному и верному сыну отечества»… — И про этот день не хочу, — капризным тоном сказал Павел, — я бы хотел, чтобы некоторые места выскребены были в твоей тетради. Люди подумают обо мне худо. — Что делать, Ваше Высочество, — возразил Порошин, — историк должен быть справедлив и беспристрастен. Как можно хорошее хулить и как похвалить худое? Павел отвернулся к стене и захрапел, делая вид, что заснул. — Мне можно идти, Ваше Высочество? — улыбаясь, спросил Порошин. Павел захрапел громче. На следующее утро, войдя в опочивальню, Порошин увидел Павла смущенным. — Прости меня, братец, — сказал он, — вчера выказал тебе обиду. Я знаю, да и ты знаешь, почему так было. Не сердись на меня! Я смерть не люблю, когда обо мне примечают. Ведаю, сколь ты меня любишь, и все ж не могу быть спокоен, оттого и с тобою не пожелал говорить. — Понимаю, Ваше Высочество, и радуюсь, что наставления мои не были напрасны. — Как хорошо учиться-то, всегда что-то новенькое узнаешь, — радостно прыгая около любимого учителя, говорил ему Павел. После чая Порошин читал ему только что вышедшую в Петербурге книгу Плутарха «Житие славных в древности мужей»: «Хотя Тезей и Ромул оба владели природным даром управлять государством, ни тот, ни другой не уберегли истинно царской власти. Оба ей изменили — один превратил ее в демократию, другой — в тиранию. Они поддались различным страстям, но допустили одинаковую оплошность»… — Какую? — не выдержал Павел. — Главнейшая обязанность властителя — хранить самое власть, а для этого делать то, что должно, и отвергать недолжное, — ответил Порошин. — Кто совсем отпустит поводья или натянет их слишком туго, тот уже не царь и не властитель, но либо народный льстец, либо тиран; он не может внушать подданным ничего, кроме презрения и ненависти. — Царь не должен быть очень кротким, ему не следует угождать народу. Однако тираном нехорошо быть, — задумчиво произнес Павел. — Истинно так, Ваше Высочество, — подтвердил Порошин, — но извольте послушать дальше: «В государстве Спарта царь Эврипонт ослабил самодержавную власть, он заискивал перед толпой и угождал ей. Народ осмелел. А цари, которые правили после Эврипонта, не знали, как сладить с народом, и переходили из крайности в крайность: либо скручивали подданных в бараний рог, возбуждая их ненависть, либо склонялись перед буйной толпой, чем вызывали презрение к себе. В Спарте наступила смута, законы утеряли силу. Царь, отец Ликурга, однажды, стал разнимать дерущихся, его ударили кухонным ножом, он умер, и престол достался его старшему сыну Полидекту»… — Но ведь царем сделался Ликург? — Да, но после Полидекта, и мы об этом почитаем завтра. — У нас я не допущу беззакония, — горячо сказал Павел, — и не дам себя убить кухонным ножом. Но, чтобы царствовать спокойно, как лучше мне проводить время, когда вставать, когда ложиться и что делать для лучшего управления? — добавил он. Порошин задумался, а мальчик внимательно смотрел на него и ждал ответа. — По многотрудному состоянию царствующего монарха, — неторопливо начал воспитатель, — вставать надо в шестом или седьмом часу утра и до двенадцати упражняться в делах и рассуждениях важных. В первом часу обед, после которого отдохнувши, от пяти до семи часов в каких-нибудь распоряжениях или беседах полезных время проводить. В семь часов выйти в публику, выслушать, если кто что предложить может, разговаривать или сесть играть в карты. Часа через полтора-два уйти, в десятом часу поужинать и в одиннадцать ложиться опочивать. Павел выслушал предложенный ему распорядок и с важностью заметил: — Я с твоим предложением согласен. Думаю, что, если мы этак время препроводить станем, люди скажут нам спасибо. Став императором, Павел придерживался этого распорядка: вставал «обыкновенно очень рано, не позже пяти часов, и, обтершись по обыкновению своему куском льда и одевшись с превеликой поспешностью, препровождал весь шестой час в отдавании ежедневного долга своего Царю царей, в выслушивании донесений о благосостоянии города, в распоряжении своих домашних дел, в раздавании разных по сей части приказаний и прочем сему подобном», — сообщает А. Т. Болотов. В канун нового, 1765 года парадного ужина не устраивали, поэтому день 31 декабря проходил как и обычно, а на 1 января был назначен праздничный бал. После ужина, когда все собирались расходиться, Павел стремительно выбежал из-за стола и быстро вернулся, держа что-то за спиной. — Господин Порошин! — торжественно произнес он. — За вашу верную службу мы решили выдать вам диплом, — и протянул своему воспитателю скатанный в трубку лист бумаги. Порошин развернул ее и начал читать. «Диплом полковнику Семену Порошину. Уроженец Великой Пермской провинции, житель сибирский, наследственный князь Тверской, дворянин всероссийский, полковник армии ее величества, — громко читал он, узнавая четкий каллиграфический почерк учителя Петра Ивановича Пастухова, — мы даем сию диплому для уверения об его хороших качествах, а чтоб еще больше уверить об его хороших качествах, дается ему патент, в котором будут прописаны все его заслуги и будет сделан герб. Пїаївїеїлї Рїоїмїаїнїоїв». Выше подписи был нарисован герб: на красном поле шпага и циркуль крест-накрест. С правой стороны щита изображен был бог Марс на пушках и ядрах, с левой — богиня Минерва на книгах. Все это должно было обозначать принадлежность герба человеку военному и учителю. Никита Иванович одобрительно захлопал, его примеру последовали гости. Когда все разошлись, Павел позвал Порошина к себе в опочивальню. — Понравился тебе мой диплом? — лукаво спросил он, укладываясь в постель. — Счастлив получить от Вашего Высочества столь лестную аттестацию, — ответил Порошин. — Я тоже очень рад, что ты у меня кавалер, — смущенно сказал мальчик и, чтобы сменить разговор, быстро спросил: — Новый год — это хорошо? Отчего ему люди так радуются, ведь еще на один шаг им ближе к смерти? Время-то течет, — добавил он в задумчивости. — Оно верно, течет, но и мы растем, — ответил Порошин, — набираемся опыта, готовимся занять свое место в ряду граждан отечества и занимаем его, такова жизнь. — Что-то коротка она, — недовольно буркнул Павел. — Для отдельного существа, может быть, и коротковата, — согласился Порошин, — но если взять в целом для человечества, то в самый раз. Какое обширное зрелище открывается, когда представишь себе прошедшие века, наполненные бесчисленными делами. — Когда я воображал такое огромное времени пространство, — нетерпеливо перебил его Павел, — плакал часто оттого, что потом умереть должен. Придет смерть, и для меня все будет кончено, а другие останутся жить. — И ныне такие мысли вас тревожат, Ваше Высочество? — с сочувствием спросил Порошин. — Теперь нет, — ответил мальчик, — я знаю, что умру, и не гонюсь за бессмертием, но все-таки хочу что-то сделать и побольше узнать, потому, наверное, и тороплюсь, а ты мной недоволен, — добавил он. — У вас все еще впереди, Ваше Высочество, — с нежностью произнес Порошин. — А торопиться, право же, не стоит, поверьте мне, что пять — десять минут никакой роли не сыграют и могут только погубить хорошее дело или вызвать у подданных ваших неприязнь и недоумение. А теперь пора спать, и с Новым годом, Ваше Высочество! Порошин затушил свечи, осторожно прикрыл двери и тихо вышел из комнаты. Он любил искреннего, доброго и впечатлительного мальчика, который поддавался первому чувству и нередко переживал допущенную ошибку. Осознав вину, он каялся, впрочем, и сам был склонен прощать обиды. «По печальному опыту предшествовавшего царствования, — пишет С. Соловьев, — считали нужным предупредить в великом князе развитие привязанности к иностранному владению, наследованному от отца». Порошин рассказывает под 26-м числом августа 1765 года: «На сих днях получено известие о кончине Цесаря (Франца I. — Авт.). Долго говорили между прочим Его Высочеству, что сия кончина ему, как принцу Немецкой империи, более всех должна быть чувствительна: каков-то милостив будет к нему новый Цесарь и проч. Никита Иванович и граф Захар Григорьевич пристали также к сей шутке и над великим князем шпыняли. Он изволил все отвечать: «Что вы ко мне пристали? Какой я немецкий принц? Я великий князь Российский». Граф Иван Григорьевич подкреплял его.» …Десятилетний великий князь постоянно слышал вокруг себя о процветании наук и искусств на Западе, слышал постоянные похвалы тамошнему строю быта вообще, отзывы о тамошнем богатстве, великолепии, о том, как Россия отстала от Западной Европы во всех этих отношениях, причем некоторые позволяли себе отзываться о русском и Русских даже с презрением. Порошин считал своею обязанностью уничтожить впечатление, производимое подобными разговорами на великого князя. Разумеется, Петр Великий с своею небывалою в истории деятельностью, заставивший Западную Европу с уважением относиться к России, выручал здесь Порошина: зато с каким же благоговением относился он к преобразователю, к его сподвижникам и птенцам!.. Однажды великий князь хвалил письменный стол, сделанный русскими ремесленниками, и прибавил: «Так-то ныне Русь умудрилась!» Порошин не упустил случая сказать: «Ныне у нас много весьма добрых мастеровых людей; что все это заведение его прадедушки, государя Петра Великого; что то, что им основано, можно бы довести и до совершенства, если б не пожалеть трудов и размышления». О великом государе часто говорили за столом. Вот и сегодня о нем начал разговор граф Захар Григорьевич. — Теперь, может быть, не принято, — сказал он, — а ведь были в России люди, которые монарху правду в глаза говорили. — Верно, были, — подхватил Петр Иванович, — только надобно добавить, что монарха того звали Петр Великий, а подданного, ему не льстившего, Яков Федорович Долгоруков. — Расскажите про него, — живо попросил Павел. — Извольте, Ваше Высочество, — ответил Петр Иванович и продолжал: — В одно время, когда государь был гневен, князь Яков Федорович прибыл к нему по какому-то делу. Монарх свое мнение выразил, Долгоруков с ним не согласился, дерзко спорил и гневного государя так раздражил, что Его Величество выхватил из ножен свой кортик и устремился на Долгорукова. Князь Яков Федорович не устрашился. Он схватил монарха за руку и сказал: «Постой, государь! Честь твоя мне дороже моей жизни. Что скажут люди, если ты умертвишь верного подданного только за то, что он тебе противоречил по делу, которое иначе понимал, чем ты? Если тебе надобна моя голова, вели ее снять палачу на площади — и останешься без порицания. А с тобой меня рассудят на том свете». Государь остыл и, опомнившись, стал просить прощения у князя. — Послушайте и меня, Ваше Высочество, — начал Иван Григорьевич. — В конце шведской войны государь прислал в Сенат указ доставить из низовых по Волге мест большое количество хлеба для флотских команд. Когда прочли указ, князь Долгоруков покачал головой и сказал, что указ государь подписал не подумав, хлеб выйдет слишком дорогой, да и не успеют его привезти к сроку. Тотчас доложили Петру; не мешкая, от прибыл в Сенат. «Почему не исполняешь мой указ? — грозно спросил он у Долгорукова. — С чем флот выйдет в море?» — «Не гневайся, государь, — отвечает Долгоруков, — твой указ хлеба к сроку привезти не поможет. А лучше сделаем так. У меня в Петербурге больше хлеба, чем нужно на употребление дому моему, у князя Меншикова и того больше; у каждого генерала и начальника лежит хлеб, и, если мы излишки все соберем, хватит его на флотские нужды. А между тем в свое время придет хлеб с низовых мест, ты, государь, рассчитаешься с нами, и все будут без убытку». — «Спасибо, дядя, ты, право, умнее меня, не напрасно слывешь умником», — ответил государь и поцеловал князя в голову. «Нет, не умнее, — ответил смущенный Долгоруков, — но дел у меня намного меньше, и есть время обдумать каждое. У тебя ж дел без числа, и не диво, что иной раз что-то и не додумаешь!» Государь весело рассмеялся, шутливо погрозил князю пальцем и при всех разорвал свой указ. Так он любил правду и так не стыдился признаваться в ошибках. — Но зато и не терпел, когда его обманывали, — перебил Строганов. — Вспомните случай, когда сибирский губернатор князь Матвей Гагарин был замечен в противных закону поступках, а заслуженный полковник, посланный государем на ревизию, по просьбе супруги его Екатерины, покровительствовавшей Гагарину, скрыл от монарха правду о злоупотреблениях князя… Узнал о том государь, вызывает полковника. «Кому ты присягал, — спрашивает, — царю или жене его? Давал присягу нерушимо сохранить правосудие, а потому казнен будешь, как укрыватель злодейства и преступник перед верховной властью». Пал на колени полковник, обнажает грудь свою, указывает на раны, полученные в боях за отечество, и молит о прощении. «Сколь я почитаю раны, — говорит государь, — я тебе докажу, — он преклоняет колено и целует их, — однако при всем том ты должен умереть. Правосудие требует от меня этой жертвы»… В наступившем молчании слово взял Никита Иванович: — При покойном государе Петре Алексеевиче, — молвил он, — был у нас порядок, и немалый. А потом все под гору пошло. Законы перестали иметь цену, а все решали фавориты и случайные люди. Как они скажут, так генерал-прокурор и сделает. Расположение же фаворита можно было купить лестью, либо деньгами, либо еще чем. Временщики и куртизаны — вот главный источник зла в государстве! Александр Сергеевич Строганов заметил: — Великий государь частенько жаловал своих министров палкою и — ничего, не обижались. — В истории, — заметил Сальдерн, — только двое государей-драчунов известны: Петр да Фридрих, король прусский. Царь Петр частенько бивал своих генералов, а его шведы бивали не раз. Карл XII был более искусным полководцем, хоть Полтавскую баталию и проиграл, а войну вел искусней, по всем правилам. Возмущенный Порошин вскипел от негодования. — Покойный государь, — громко сказал он, — не только от своих единоверцев славным полководцем почитается, но и сам Вольтер пишет, что Карл XII в армии Петра Великого быть достоин только первым солдатом. И говорит это не русский, а француз. — Неужели так? — спросил Павел. — Доподлинно так, — ответил граф Иван Григорьевич с некоторым восхищением, слезы на глазах имея, — это истинно Бог был на земле во времена отцов наших! «Для многих причин несказанно рад я был таковому восклицанию», — записал Порошин. Вечером он читал наследнику «Историю Петра Великого» Вольтера: «Карл XII, славный девятью годами побед; Петр Алексеевич — девятью годами трудов, положенных на создание войска, равного шведской армии; один — прославленный тем, что он дарил государства, другой тем, что он цивилизовал подвластные ему народы. Карл имел титул непобедимого, который мог быть отнят у него в одно мгновение; народы дали Петру Алексеевичу имя Великого, которого его не могло уже лишить одно поражение»… — Петр Великий в изображении Вольтера, — заметил Порошин, — герой-преобразователь; он — законодатель и отец народа — идеальное воплощение просвещенного государя. — Вот бы и мне быть похожим на него, — вздохнув, ответил Павел. — Да это очень трудно. — Не тужите, Ваше Высочество, — улыбнувшись, сказал Порошин, — главное — у вас есть с кого брать достойный пример для подражания. Поздним вечером в дневнике Порошина появилась такая запись: «Чьи дела большее в нем возбудить внимание, сильнейшее произвесть в нем действие и для сведения его нужнее быть могут, как дела Великого Петра? Они по всей подсолнечной громки и велики, превозносятся с восторгом сынов Российских устами. Если бы не было никогда на Российском престоле такого несравненного мужа, то б полезно было и вымыслить такого Его Высочеству для подражания». …Из дневника Семена Андреевича Порошина: «В этот день после утреннего чая великий князь пошел в залу и принялся готовить флажную иллюминацию подаренного ему к дню рождения большого линейного корабля, точную копию настоящего — «Ингерманландии»». Когда Порошин позвал мальчика на занятия, он сделал вид, что не слышит, а на повторный зов ответил: — Мы сейчас все равно едем в Академию художеств, что ж на минуту книгу раскрывать? — Идемте, Ваше Высочество, — настаивал Порошин, — отлынивать от учения негоже. — Что ж, — проворчал обиженно Павел, — не все государю трудиться-то, чай, он не лошадь, надобно и отдохнуть! — Никто не требует, чтобы государь трудился без отдыха, — возразил Порошин. — Он такой же человек, как все прочие, и возвышен в свое достоинство не для себя, а для народа. Поэтому всеми силами стараться должен о народном благосостоянии и просвещении. — Экий ты, братец, прилипчивый, — сдаваясь, сказал Павел, — пойдем сядем и посчитаем один на один, — ведь мы с тобой известные математики. Вечером, укладываясь спать, Павел виновато сказал Порошину: — Не сердись на меня, я понимаю, что был не прав. Когда вырасту, все исправлю в своем поведении. — Зачем же откладывать? Исправлять надо сейчас, а там появятся другие нелегкие заботы, — задумчиво произнес Порошин. — А теперь спать, утро вечера мудренее, — сказал он и ласково потрепал мальчика по голове. В дневнике встречаются и такие записи: «У меня очень дурно учился, так, что я, брося бумаги, взял шляпу и домой уехал. Причины дурному сегодняшнему учению иной я не нахожу, как ту, что учиться он начал несколько поздно, а после моих лекций оставалося еще фехтовать и сходить за ширмы подтянуть чулки и идти на концерт. И так боялся и нетерпеливствовал, чтоб не опоздать»… «Говорил все о штрафах, и я бранил его за то: «С лучшими намерениями в мире вы заставите ненавидеть себя, государь…»» Вскоре у наследника появился товарищ по играм и наперсник. — Познакомьтесь, Ваше Высочество, — сказал Никита Иванович, подводя к нему мальчика лет двенадцати, румяного и упитанного, смущенно улыбавшегося Павлу. — Это мой внук, князь Александр Борисович Куракин. Батюшка его скончался, и государыня разрешила Саше быть в отведенных мне покоях. Прошу любить и жаловать. Теперь вы часто будете видеться и играть вместе, — сказал Панин, представляя внука. Вначале мальчики дичились друг друга, но потом возраст и общие интересы сделали свое дело — они подружились, и надолго. Пожалуй, у Павла не было более близкого и преданного ему человека. Медлительному, неуклюжему Саше Куракину часто доставалось от резкого и быстрого Павла. Но он был терпелив, добродушен и все прощал своему высокородному другу. Запись от 19 сентября 1765 года: «По окончании всенощной принял Государь Цесаревич от всех нас поздравление и весьма был весел. Разошлися все, и я, раздевши, положил Его Высочество в постелю, было десять часов. Государь Великий Князь изволил проститься со мною с особливою горячностью и ласкою и тем как бы припечатал в сердце моем все те движения моей горячности и ревности, которые во все течение первого-надесять году возрастало и в предшедшия лета к нему пламенело». 4 апреля 1765 года скончался великий Ломоносов. Порошин узнал об этом в тот же день вечером и утром принес печальную весть во дворец. Павел с участием отнесся к известию, пожалел покойного и спросил, велика ли у него семья. Порошин рассказал о жене и дочери Ломоносова, о большом горе, постигшем россиян. Потом он взял «Российскую грамматику» и раскрыл ее на посвящении автора великому князю. Книга была издана в 1757 году, когда наследнику исполнилось только три года, но автор обращался к нему как к взрослому. «Пресветлейший государь, великий князь, милостивейший государь, — читал Порошин, — повелитель многих языков, язык российский не токмо обширностью мест, где он господствует, но купно и собственным своим пространством и довольствием велик перед всеми в Европе. Карл Пятый — римский император — говаривал, что шпанским языком с Богом, французским с друзьями, немецким с неприятелем, итальянским с женским полом говорить прилично. Но если бы он российскому языку был искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что сим со всеми оными говорить пристойно. Ибо нашел бы в нем великолепие шпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность итальянского, сверх того, богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языков. И так, когда в грамматике как в науке таковую нужду имеют, того ради желая, дабы она сиянием от пресветлого имени вашего императорского высочества приобретенным привлекла российское юношество к своему наставлению, всенижайше приношу оную вашему императорскому высочеству…» — Не надо, — перебил Порошина внимательно слушавший Павел. — Ведь это льстит он. Писал мне, когда я еще ничего не понимал. — Автор объясняет, что, посвящая вам свою грамматику, он желал бы придать ей некое сияние от вашего имени, чтоб привлекла она российское юношество, — ответил Порошин. — Ну и что, привлекла она? — Да, Ваше Высочество, и не только юношей. По российской грамматике господина Ломоносова везде обучаются русские люди и воздают ему хвалу. По этой книге и вы, государь, родной свой язык познаете. 8 апреля состоялись похороны. День выдался теплый, солнечный; под непрестанный звон колоколов масса народа провожала в последний путь великого сына земли русской. Похоронная процессия медленно двигалась по Невскому к Лавре. За гробом шли сенаторы, вельможи, академики, духовенство, кадеты Сухопутного и Пажеского корпусов, люди всякого звания. Не было только никого от царской фамилии. Прямо с похорон Порошин появился во дворце. Он занял свое место за обеденным столом рядом с великим князем. — Ну как, похоронили Ломоносова? — спросил он учителя неприязненным тоном, и Порошин понял, что разговор о Ломоносове уже был и говорили о нем дурно. Павел был очень восприимчив к отрицательным оценкам и мгновенно выдавал их за свои. — Не я один хоронил, Ваше Высочество, — спокойно ответил Порошин. — Многие тысячи русских людей прах Ломоносова провожали и о смерти сего ученого и доброго человека жалели. — Что о нем жалеть? — возразил Павел, ища взглядом сочувствия у присутствующих. — О делах Ломоносова его изобретения и открытия повествуют, — продолжал Порошин, — притом он был поэт и советчик государей, которых наставлял управлять народом разумно и мягко, как о том в одах его сказано. Павел насупился, он понял, какую обиду нанес любимому учителю, и теперь раскаивался в своих необдуманных словах. Никита Иванович заметил смущение наследника и, чтобы отвлечь внимание, начал разговор о любимой им Швеции. — Вот разумное государство, — сказал он, — там в королевской семье принцев и даже принцесс обучают разным наукам. Помнится, наследный принц Адольф Фридрих на одиннадцатом году экзаменовался по математике, истории и географии. Часа три он простоял, не сходя с места, отвечая на вопросы. Да не сочтено будет хвастовством и лестью, но и у нас учение государя цесаревича идет ровно, — добавил он. — У меня великий князь хорошо учится, — заметил Порошин, — жаль только, что лениться иногда любит. — И у меня по истории хорошо успевает, — заметил Остервальд. После обеда Павел подбежал к Порошину и шепнул: — Прости меня, пожалуйста, за нелепый разговор за столом. Порошин улыбнулся и ласково потрепал мальчика по голове. Воспитывая и наставляя наследника, «Порошин принял за образец пчелу, которая из разных растений высасывает только то, что ей надобно… При этом Порошин должен был бороться с большими трудностями, часто испытывать горькую досаду», — пишет С. Соловьев. Павел — натура страстная, впечатлительная, с сильно развитым воображением. «Его Высочество все себе может так ясно и живо представить, — указывает Порошин, — как бы то уже перед ним действительно происходило: веселится тогда, попрыгивает и откидывает по привычке руки назад беспрестанно… Всякое незнание или чрезвычайное происшествие весьма трогает Его Высочество. В таком случае живое воображение и в ночь не дает ему покоя». Он быстро усваивает все, что говорилось другими, и его отношение к людям часто менялось в зависимости от услышанного о них мнения, особенно если оно было сказано в их отсутствие. К сожалению, эта черта характера сохранилась у него на всю жизнь. Одаренный способностью быстро схватывать, он все события вокруг себя воспринимает лишь на основе непосредственных личных впечатлений. Нервность и какая-то торопливость, впечатлительность и сильно развитое воображение были присущи его характеру. На такую натуру можно было действовать только добром и добрым примером, как действовал Порошин, оберегавший мальчика от дурных влияний. Но что мог сделать даже он, имевший такое большое влияние на ребенка, если Павел был лишен главного — у него не было матери. Она виделась с сыном почти всегда при других, их свидания носили официальный характер. «Светлый ум, благородное сердце Порошина могли служить поруками, что дальнейшее воспитание великого князя Павла Петровича Порошиным имело бы самые благотворные последствия». Но иначе судила о том высшая власть — зависть и «опасный дневник», в котором простодушный автор с откровенностью писал о некоторых событиях придворной жизни, сделали свое дело: Порошин был отставлен от двора великого князя. «Невежество и зависть, против всех добрых дел искони воюющие, вооружились на меня посередь моего течения», — писал он. «Люди с крупными умственными и нравственными достоинствами, образованные и любившие горячо свое отечество, но скромные и прямые, подобные учителю математики при великом князе Павле Порошину, как-то плохо уживались при дворе Екатерины II», — замечает В. Ключевский. * * * И о сих записках уверили его высочество, что они со временем будут только служить к его стыду и посрамлению.      С. Порошин «К несчастью, записки Порошина обнимают только два года, 1764-й и 1765-й, — писал С. М. Соловьев. — В конце последнего года из записок видим, что против их автора уже ведется интрига. Порошин говорит очень темно об интриге, лиц не называет. Можно видеть только, что, выдаваясь слишком резко из толпы своими достоинствами, отличаясь добросовестностью, желанием быть как можно чаще с наследником и служить ему своими советами и сведениями, Порошин приобрел сильное влияние на впечатлительного ребенка. Нашлись люди, которым это не понравилось и которые постарались произвести холодность между великим князем и Порошиным, который находит, что великий князь имеет много рассеяний и других дел, вредных для серьезных занятий… А ребенок жаловался, что ему мало развлечений, зачем в вольный маскарад его не водят, жилище свое в горести называл монастырем Павловским, Никиту Ивановича Панина настоятелем, а себя вечно дежурным монахом. С другой стороны, завистливые кавалеры указывали Панину, что Порошин забрал себе слишком много влияния на великого князя». Панин узнаёт о существовании записок Порошина и просит их почитать. «Если он и прежде по известным внушениям переменил свой взгляд на Порошина, — пишет С. Соловьев, — то записки окончательно должны были оттолкнуть его от их автора. В них на первом плане великий князь и Порошин; о Панине говорится с уважением, но нравственное значение его не выдается вперед. Некоторые из лиц, посещавшие великого князя, выставлены беспощадно с точки зрения автора записок, что не могло не обеспокоить Панина, тем более что некоторые из этих лиц очень крупны, и Порошин назначал записки для чтения великому князю. Могло показаться опасным и неприятным, что малейшее слово всех посещавших наследника, слово, сказанное невзначай, было записано и будет потом возобновлено в памяти великого князя, а может быть, передастся и кому-нибудь другому. Панин был откровенен с Порошиным в своих отзывах о лицах высокопоставленных, и все это было записано, например: «Никита Иванович изволил долго разговаривать со мною о нынешнем генерал-прокуроре князе Вяземском и удивляться, как фортуна его в это место поставила: упоминаемо тут было о разных случаях, которые могут оправдать сие удивление».» 28 декабря 1765 года в дневнике Порошина появилась последняя запись: «Хотя и была у меня с Его Высочеством экспликация, однако после тех интрижек и наушничеств все еще не примечаю я к себе со стороны Его Высочества той доверенности, той горячности и тех отличностей, которые прежде были. От Никиты Ивановича поднесенных ему тетрадей записок не получил я еще, и никакого об них мнения, ни худого, ни доброго, не слыхал от его превосходительства. При таких обстоятельствах продолжение сего журнала становится мне скучным и тягостным. Если они не переменятся, то принужден буду его покинуть, дабы употребить то время на то, что авось либо более к спокойствию моему послужит». Интриги и опасный дневник сделали свое дело — в начале 1766 года Семен Андреевич Порошин был отставлен от двора великого князя и получил направление в Малороссию. Павел утратил истинного друга и достойного руководителя, сумевшего соединить строгость педагога с какой-то женственной, материнской нежностью к своему возлюбленному питомцу. Его дальнейшая судьба сложилась печально: в правителе Малороссии П. А. Румянцеве Порошин встретил человека, который сумел оценить его способности. В 1768 году он был назначен командиром Староосколького пехотного полка, с которым в следующем году выступил в поход против турок; в этом походе Порошин заболел лихорадкой, и 12 сентября 1769 года скончался. Полковник Порошин, которому шел двадцать девятый год, был похоронен на кладбище Елизаветградской крепости. «Исчез один из самых светлых русских образов второй половины XVIII века; начато было хорошее слово, хорошее дело и прервано «в самом начале»», — писал С. М. Соловьев. Павел не забыл любимого учителя. Александр Куракин, единственный друг с детских дет, сообщал ему 16 января 1791 года о приобретении им «сию минуту» рукописи Порошина. «Дневники состоят из трех больших томов, — писал он, — я едва мог их еще только мельком перелистать и с величайшей поспешностью велел трем писцам снять с них копии». Через несколько дней, читая «Записки» незабвенного учителя, друзья делились дорогими воспоминаниями детства. Об отношении Павла Петровича к любимому воспитателю говорит и тот факт, что в библиотеке Павловского дворца сохранились два экземпляра «Записок» Порошина в роскошных переплетах. Они были изданы его внучатым племянником профессором Виктором Степановичем Порошиным в 1844 году с подлинной рукописи «по особому разрешению императора Николая I». Вторым изданием «Записки» вышли в 1881 году, когда были сняты цензурные запреты, и с приближением печального юбилея резко повысился общественный интерес к жизни и деятельности «романтического императора». Историк Н. К. Шильдер справедливо заметил, «что завещало нам честное перо Порошина, вполне достаточно, чтобы сказать: перед нашим взором в лице десяти-одиннадцатилетнего мальчика является законченный образ будущего императора с его привлекательными и дурными особенностями характера…». Но почему-то многие исследователи делают из этого правильного мнения неправильный вывод, что Павел Петрович уже в те годы обнаруживал чуть ли не признаки душевной болезни. Извлекая из записок только примеры упрямства, вспыльчивости и впечатлительности, они забывают, что все дети в той или иной степени подвержены этим чувствам. Для этого достаточно вспомнить следующее утверждение замечательного врача-психолога Лабрюйера: «Все дети высокомерны, заносчивы, раздражительны, завистливы, любопытны, корыстны, ленивы, непостоянны, застенчивы, лживы, скрытны». На этом фоне Павел выглядит идеальным ребенком! Глава четвертая Петр III Царь — всего-навсего человек. И если он плох от рождения, то даже власть над всем миром не сделает его лучше.      М. Монтень Наступил 1759 год, славный год побед русского оружия над Пруссией в Семилетней войне. 12 июля генерал-аншеф П. С. Салтыков одерживает победу над генералом Веделем под Пальцигом. 1 августа в ожесточенном, кровопролитном сражении при Кунерсдорфе был наголову разбит непобедимый Фридрих II. 28 сентября следующего года русские войска вошли в Берлин, а 16 декабря П. А. Румянцев штурмом взял сильную крепость Кольберг. Казалось, что только чудо может спасти Пруссию, и это чудо произошло. Непримиримый противник прусского короля императрица Елизавета Петровна тяжело заболела: ее мучили сильные головные боли, рвота и кашель. 23 декабря она исповедалась и приобщилась, на другой день — соборовалась. Болезнь усилилась, и вечером ей стало совсем плохо. Декабрь выдался на редкость холодным, по безмолвному, притихшему городу поползли слухи один нелепее другого. Со страхом ждали перемен. В последние годы характер императрицы переменился: она стала раздражительной и капризной. Бесконечные обиды сменялись страхом и тоской, мучили болезни. Она часами сидела одна в огромном кабинете, никого не принимая, спасаясь сном. При дворе заговорили о шестилетнем наследнике и его матери в качестве регентши; говорили и о высылке обоих родителей. С тревогой ожидали неминуемого конца благополучного царствования, «не чая ничего другого, кроме бедствий». Эта тревога «доходила в Елизавете иногда до ужаса, но, отвыкнув думать о чем-либо серьезно, она колебалась, а фавориты не внушали ей решительности». Правда, И. И. Шувалов за несколько недель до кончины императрицы обратился-таки к Н. И. Панину с предложением «переменить наследство». Но осторожный Панин ответил, что «сии проекты суть способы к междуусобной погибели; переменить то, что двадцать лет всеми клятвами утверждалось, без мятежа и бедственных последствий переменить не можно…». Но на всякий случай Никита Иванович намекнул Екатерине, что «если больной императрице предложить, чтобы сына с матерью оставить, а Петра выслать, может быть большая вероятность этого». «…Но к сему, благодаря Богу, — читаем в записках Екатерины, — фавориты не приступили, но, оборотя все мысли свои к собственной безопасности, стали дворцовыми домыслами и происками стараться входить в милость Петра III, в коем отчасти и преуспели». Павел не стал императором, но известные всем намерения Елизаветы Петровны создали над головой ребенка какой-то призрак короны, который впоследствии оказался для него источником бесконечных страданий, «Павел, еще не умея того понимать, в глазах многих людей был уже почти императором, и имя его в любую минуту могло стать лозунгом для недовольных». Ему предстояло разделить неизбежно трагическую судьбу всех малолетних претендентов на престол. Спасти его могла только воля матери, которой представился случай пожертвовать своей властью ради благополучия сына. Но она не сделала этого даже тогда, когда он достиг совершеннолетия. Елизавета Петровна скончалась 25 декабря 1761 года в четвертом часу после полудня. Двадцать лет «не без славы, даже не без пользы» правила она Россией. «Елизавета подняла славное знамя отца своего и успокоила оскорбленное народное чувство — не ослабляя связей с Западом, давать первостепенное значение русским людям и в их руках держать судьбу государства, — писал С. М. Соловьев. Восстановление учреждений Петра, как он оставил, стремление дать силу его указам внушали уверенность и спокойствие. Правительство отличалось миролюбием, а войны, им ведшиеся, ознаменовались блестящими успехами. Народ отвык от ужасного зрелища смертной казни. Хотя смертная казнь не была запрещена (из-за боязни увеличить число преступлений) и хотя суды приговаривали к смерти, эти приговоры не приводились в исполнение. Постоянное стремление дать силу указам Петра Великого, поступать в его духе сообщали известную твердость, правильность и спокойствие, тем более что это следовало духу Петра и не было мертвым рабским подражанием». Избавившись от бироновщины, Россия пришла в себя. На высших местах управления встали русские люди, и если даже на второстепенное место назначали иностранца, то императрица спрашивала: «Разве нет русского?» С правления Софьи никогда на Руси не жилось так легко и спокойно: «Нравы смягчаются, к человеку начинают относиться с большим уважением, умственные интересы начинают находить более доступа в обществе, появляются начатки отечественной литературы… Умная и добрая, но беспорядочная и своенравная, которую по русскому обычаю многие бранили при жизни и, тоже по русскому обычаю, все оплакивали по смерти». Лишенный материнской ласки и тепла, Павел был очень привязан к Елизавете. Он часто вспоминал свою бабушку и с душевной болью рассказывал о ней Порошину: «Обуваючись, изволил мне Его Высочество с крайним сожалением рассказывать о кончине покойной Государыни Елизаветы Петровны. В каком он тогда был унынии, и сколько от него опасность живота ея, и потом кончину не таили, какое он однако ж имел болезненное предчувствие и не хотел пристать ни к каким забавам и увеселениям. Потом изволил рассказать, как при покойном Государе Петре Третьем ездил в крепость, в Соборную церковь, и с такою печалию видел гробницу, заключающую в себе тело Августейшей и им почти боготворимой Бабки своей». * * * Большинство встретили мрачно новое царствование: знали характер нового государя и не ждали ничего хорошего.      С. Соловьев Петр Федорович, по совету новгородского митрополита Дмитрия Сеченова, «все время находился у постели умирающей императрицы и был внимателен к ней. Он плакал у ее изголовья и не отходил от нее ни на шаг до самой ее смерти. Передавая ему царство, она просила его только позаботиться о маленьком сыне его, Павле, но это напоминание не было вызвано намеренной невнимательностью Петра Федоровича к сыну». И если не как внимательный отец, то как добрый человек он был к нему расположен. Присутствуя на его экзаменах и прослушав его ответы, Петр Федорович обратился к своим немецким родственникам со словами: «Господа, говоря между нами, я думаю, этот плутишка знает эти предметы лучше нас!» И хотя он редко видел сына, считал его «добрым малым». Сразу же после присяги государь в окружении толпы голштинцев удаляется к себе. Не пытаясь скрыть охватившую его радость, Петр приглашает всех к столу. Русских немного: Воронцовы, Трубецкие, Шуваловы, Мельгунов и вездесущий Волков. Зато немцы густо облепили огромный стол. Они гоготали над солдатскими шутками, довольно хлопали друг друга по плечу и с удовольствием пили за здоровье «дорогого Питера». Рядом с императором сидела улыбающаяся Елизавета Воронцова с раскрасневшимся, тронутым оспой миловидным лицом. Многие ожидали, что после воцарения Петр III заточит жену в монастырь и женится на Воронцовой. «Положение ее весьма опасно», — писали о Екатерине иностранные послы в своих донесениях. Петр встал, шум утих, и страстный поклонник прусского короля предложил тост за Фридриха II. Немцы зашумели, дружно захлопали и заорали: «Виват!» Русские смущенно переглянулись — Россия находилась в состоянии войны с Пруссией. В эту же ночь тайно выехал в Ригу любимец императора полковник Гудович. Он вез личное послание Петра к его кумиру. Сообщая о кончине «дорогой тети Эльзы», Петр писал: «Не хотели мы промедлить настоящим письмом, Ваше Величество о том уведомить, в совершенной надежде пребывая, что Вы по имевшейся вашей с нашим престолом дружбе, при новом положении ее возобновите. Вы изволите быть одних намерений и мыслей с нами, а мы все старания к этому приложим, так как мы очень высокого мнения о Вашем Величестве». Радость Фридриха II была безмерной. — Благодарю Бога, Пруссия спасена! — воскликнул он, прочитав письмо. Полковник Гудович был обласкан и награжден высшим орденом Черного Орла. А в середине февраля в Петербург прибыл личный посланник короля, двадцатишестилетний полковник барон фон Гольц. Инструктируя его перед отъездом, Фридрих II возбужденно ходил по кабинету и говорил: — Помни, Вильгельм, главное — немедленное прекращение войны. Сегодня, когда русские стоят в Померании и в Пруссии, мир надо заключать на любых условиях. Может быть, потом мы уговорим их убраться, а сейчас нам нужен мир любой ценой! В конце марта для мирных переговоров прибыл граф Шверин, а уже 24 апреля был подписан мирный договор. Пруссии возвращались все ее земли, занятые русскими войсками, — победители добровольно уступали поверженному врагу плоды своих побед! Фридрих II был поражен! Необдуманный шаг императора вызвал возмущение во всех слоях общества, даже его немногочисленные сторонники были убеждены, что Восточная Пруссия должна отойти к России. На первый взгляд кажется, что это действительно так! Но эта война велась в интересах союзницы Австрии и не отвечала национальным интересам России. Замирение с Пруссией выбило из рук Вены карту, которую она пыталась разыграть: заключив сепаратный мир с Фридрихом II, поставить Россию в положение международной изоляции. Немногие знают тот факт, что в подписанных с Пруссией 24 апреля и 8 июня трактатах содержалась оговорка, что в случае осложнения международной обстановки вывод русских войск с территории Пруссии будет приостановлен, что указом от 14 мая флот приводился в боевую готовность для прикрытия транспортных судов, обеспечивающих снабжение армии по морю. Договором с Пруссией предусматривалось содействие Фридриха II в возвращении Шлезвига из-под датской оккупации; поддержка Польши дружественного России кандидата на королевский престол, а также защита ее православного населения. Обвинив мужа в заключении мира с Пруссией в манифесте от 28 июня и аннулировав договор, Екатерина II продолжала соблюдать все его условия до 1764 года, когда с Пруссией был заключен союзный договор. Русская армия переодевается в кургузые прусские сюртуки. Во главе гвардии становится принц Георг, дядя императора. Из ссылки возвращаются немцы: Бирон, Миних, Лилиенфельд, Лесток. Начинается подготовка к войне с Данией из-за крохотного Шлезвига, когда-то отнятого ею у Голштинии. Главнокомандующий зарубежной армией П. А. Румянцев получает приказ занять Мекленбург, что означает начало войны. Император во главе гвардии собирается выступить в поход за интересы своей Голштинии. Люди, близкие к Петру III, «ищут способы» для поднятия его пошатнувшегося авторитета — издаются указы о снижении стоимости соли, об учреждении банка, о ликвидации «Тайной розыскных дел канцелярии». В манифесте по этому поводу, в частности, говорилось: «…всем известно, что к учреждению тайных розыскных канцелярий, сколько разных имен им ни было, побудили вселюбезнейшего нашего деда, государя императора Петра Великого, монарха великодушного и человеколюбивого, тогдашних времен обстоятельства и не исправленные еще в народе нравы. С того времени от часу меньше становилось надобности в помянутых канцеляриях; но как тайная канцелярия всегда оставалась в своей силе, то злым, подлым и бездельным людям подавался способ или ложными затеями протягивать вдаль заслуженные ими казни и наказания, или же злостнейшими клеветами обносить своих начальников или неприятелей. Вышеупомянутая тайная розыскных дел канцелярия уничтожается отныне навсегда, а дела оной имеют быть взяты в Сенат, но за печатью к вечному забвению в архив положатся… Ненавистное выражение, а именно «слово и дело» не долженствует отныне значить ничего, и мы запрещаем: не употреблять оного никому; о сем, кто отныне оное употребит в пьянстве или в драке или избегая побоев или наказания, таковых тотчас наказывать так, как от полиции наказываются озорники и бесчинщики». 18 февраля 1762 года обнародуется указ «О вольности дворянской». Отныне «дворянам службу продолжать по своей воле, сколько и где пожелает, и когда военное время будет, то оные все явиться должны на таком основании, как и в Лифляндии с дворянами поступается…». Раньше дворяне обязаны были служить государю «пожизненной службой двором и поместьем» (землей и людьми), теперь же «в России появилось сословие, имеющее права и не имеющее обязанностей, — замечает Ключевский, — по требованию исторической логики на другой день после издания этого манифеста следовало отменить и крепостное право, дав вольность и крестьянам». Историк князь М. М. Щербатов в своем труде «О повреждении нравов в России» со слов статс-секретаря Дмитрия Волкова так рассказывал о рождении этого указа: «Будто бы Петр III увлекся некоей К. К. и, дабы скрыть это от Елизаветы Воронцовой, сказал при ней Волкову, что «он имеет с ним сию ночь проводить в исполнении известного им важного дела в рассуждении благоустройства государства». Ночь пришла, государь пошел веселиться с К. К., Волков был заперт в пустую комнату с собакой для написания «знатного узаконения». Гадал, гадал секретарь, что же написать, и вспомнил, что Роман Воронцов, сенатор и отец фаворитки, не раз «вытверживал» Петру о вольности дворянства: «седши, написал манифест о том». Поутру его из заключения выпустили и манифест был государем опробован и обнародован». Оба манифеста были восторженно встречены дворянством: сенаторы предлагали отлить золотую статую императора и установить ее в Сенате в память об этом выдающемся событии. — Сенат может дать золоту лучшее назначение, — возразил Петр, — а я своим царствованием надеюсь воздвигнуть более долговечный памятник в сердцах моих подданных. Несколько месяцев пребывания у власти с наибольшей полнотой выявили противоречивость характера Петра III. Почти все современники отмечали такие черты характера императора, как жажда деятельности, неутомимость, доброта и доверчивость. И еще одна существенная черта характера Петра Федоровича — он «враг всякой представительности и утонченности». Он не любил следовать правилам придворного этикета и нередко сознательно нарушал и открыто высмеивал их, делая это не всегда к месту. И излюбленные им забавы, часто озорные, но, в сущности, невинные, шокировали многих при дворе. Особенно, конечно, людей, с предубеждением относившихся к императору. В первом своем манифесте Петр III обещал «во всем следовать стопам премудрого государя, деда нашего императора Петра Великого. Следуя этому, он сразу же принялся за укрепление порядка и дисциплины в высших присутственных местах, в армии, стремясь разграничить и упорядочить функции звеньев государственного аппарата. В мае под его председательством учреждается Совет, чтобы «полезные реформы наилучше и скорее в действие произведены быть могли»». За его короткое царствование было принято 192 законодательных акта! Начинаются реформы, направленные на провозглашение в России свободы совести. Подтверждается решение, принятое Елизаветой Петровной, о созыве депутатов для составления и обсуждения проекта нового уложения, которые начали съезжаться летом. Столь быстрые перемены и ожидаемый поход гвардии за интересы Голштинии вызвали недовольство в обществе. Начинают распространяться слухи о том, что духовенство обреют и оденут в немецкое платье, что готовится указ о призыве в армию детей священников и дьяконов, чего на Руси никогда не было. Но император, уверенный в естественности своих «прирожденных» прав на российский престол, не замечает, или недооценивает взрывоопасных настроений общества. Он все больше отрывается от «горстки интриганов и кондотьеров», которая в XVIII веке «заведовала государством». Недовольные императором дворянские верхи делают ставку на его жену, а она — на них. По столице поползли слухи и анекдоты — верный признак существования заговора. Они будоражили общество, создавая тревожную, беспокойную обстановку, и имели своей целью опорочить императора, а жену его представить невинной жертвой. Некоторые из них надолго пережили Петра III и утвердились в сочинениях историков, что не делает им чести. Так случилось и с манифестом о «даровании вольности дворянству», который якобы был сочинен Волковым по его собственному разумению в запертой комнате. Но стоит только взять в руки камер-фурьерский журнал — и эта история действительно превращается в анекдот. Из журнала следует, что 17 января «в четверток, поутру в 10-м часу император изволил высочайший иметь выход в Правительствующий Сенат. Здесь он сообщил о намерении освободить дворянство от обязательной государственной службы. Эти слова были встречены с ликованием». Подобных примеров множество! Эти лживые слухи и сплетни об императоре во многом способствовали успеху заговорщиков. А он продолжает лихорадочно подгонять неповоротливую и заржавевшую государственную машину, совершая ошибку за ошибкой. Петр Федорович словно чувствовал, что времени у него в обрез, не понимая, что своими действиями все более сокращает его. Он торопился все лично проверить, сам все увидеть. Его стремительные, без предупреждения наезды в высшие правительственные учреждения, куда никто из царей давно не заглядывал, пугали светскую и церковную бюрократию, привыкшую к спокойной, а главное, бесконтрольной жизни. * * * Какая женщина! Какое сильное и богатое существование.      А. Герцен Екатерина Романовна Воронцова-Дашкова — замечательная русская женщина, стоявшая более одиннадцати лет во главе Академии наук и Российской академии. Это ее А. И. Герцен назвал «русской женской личностью, разбуженной петровским разгромом». Она воспитывалась у дяди, канцлера Михаила Илларионовича Воронцова, вместе с двоюродной сестрой. Нечуждый новых идей, просвещенный Воронцов предоставил им все возможности для получения европейского образования. «Мой дядя не жалел денег на учителей, — вспоминает она, — и мы, по своему времени, получили превосходное образование: мы говорили на четырех языках… хорошо танцевали, умели рисовать». Она много читает, прежде всего сочинения просветителей. «Любимыми моими авторами были Бейль, Монтескье, Вольтер и Буало», — пишет она. Натура незаурядная, сильная, ищущая, Дашкова много размышляет, сравнивает, делает выводы. «Рано появилось в ней сознание своей силы, чувство богатых внутренних задатков», — писал А. И. Герцен. Екатерина покорила впечатлительную и начитанную девушку своим умом, обаянием, тактом — она умела нравиться, когда этого хотела. «…Легко представить, до какой степени она должна была увлечь меня, существо 15-летнее и необыкновенно впечатлительное», — пишет Дашкова, она становится преданным и искренним другом Екатерины. Между ними устанавливаются доверительные отношения. Сохранилось 46 писем и записок Екатерины к Дашковой, они подписаны: «Ваш преданный друг» и «Ваш неизменный друг». Они единодушны в том, что «просвещение — залог общественного блага», и искренне верят в царство «разума». «Я увидела в ней женщину необыкновенных дарований, далеко превосходившую всех других людей, словом — женщину совершенную», — писала Екатерина Романовна о своей старшей подруге. На шестнадцатом году Екатерина Воронцова выходит замуж за гвардейского офицера князя Дашкова, которого полюбила самозабвенно и на всю жизнь. «Женщина, которая умела так любить и так выполнять волю свою, вопреки опасности, страху, боли, должна была играть большую роль в то время, в котором она жила, и в той среде, к которой принадлежала», — писал Герцен. 1764 год обрушился на нее страшными ударами: умирает старший сын в Москве, оставленный на попечение бабушки, а осенью в Польше гибнет князь Дашков. «…Я пятнадцать дней находилась между жизнью и смертью, — вспоминает позднее Дашкова. — Левая нога и рука, уже пораженные после родов, совершенно отказались служить и висели, как колодки». Двадцатилетняя вдова остается с двумя детьми и многочисленными долгами, сделанными мужем, о которых она даже и не подозревала. «Меня долгое время оставляли в неведении относительно расстроенного материального положения, в котором муж оставил меня и моих детей, — пишет Дашкова. — Вследствие своего великодушия по отношению к офицерам он помогал им, дабы они не причиняли беспокойства жителям, и наделал много долгов». Пять лет безвыездно живет она в деревне, хозяйничает и экономит на всем, чтобы расплатиться с кредиторами. Верная памяти мужа, Дашкова целиком отдается воспитанию детей. На долгие годы она уезжает с ними за границу, где сын получает образование в Эдинбургском университете. В Париже она пробыла 17 дней и почти ежедневно бывает у великого Дидро. По ее словам, виделись они ежедневно, беседовали обо всем, испытывая чувство взаимной привязанности. «Наши беседы начинались во время обеда и длились иногда до двух-трех часов ночи». Философа восхитили твердость ее характера, «как в ненависти, так и в дружбе», глубокие знания, серьезный ум, мужество и весь ее нравственный облик. «Княгиня Дашкова — русская душой и телом, — писал Дидро. — …Она отнюдь не красавица. Невысокая, с открытым и высоким лбом, пухлыми щеками, глубоко сидящими глазами, не большими и не маленькими, с черными бровями и волосами, несколько приплюснутым носом, крупным ртом, крутой и прямой шеей, высокой грудью, полная — она далека от образа обольстительницы. Печальная жизнь ее отразилась на ее внешности и расстроила здоровье. В декабре 1770 года ей было только двадцать семь лет, но она казалась сорокалетней. Это серьезный характер. По-французски она изъясняется совершенно свободно. Она не говорит всего, что думает, но то, о чем говорит, излагает просто, сильно и убедительно. Сердце ее глубоко потрясено несчастиями, но в ее образе мысли проявляются твердость, возвышенность, смелость и гордость. Она уважает справедливость и дорожит своим достоинством… Княгиня любит искусства и науки, она разбирается в людях и знает нужды своего отечества. Она горячо ненавидит деспотизм и любые проявления тирании. Она имела возможность близко узнать тех, кто стоит у власти, и откровенно говорит о добрых качествах и недостатках современного правления. Метко и справедливо раскрывает она достоинства и пороки новых учреждений…» Посещает Дашкова и 76-летнего Вольтера, живущего в Швейцарии. Очарованный ею философ писал в письме, отправленном ей вдогонку: «Княгиня, старик, которого Вы помолодили, благодарит и оплакивает Вас… Счастливы те, которые провожают Вас в Спа! Несчастные мы, которых Вы покидаете… на берегах Женевского озера! Альпийские горы долго будут греметь эхом Вашего имени — имени, которое навсегда останется в моем сердце, полном удивления и почтения к Вам. Старый инвалид Фернея». 28 июня 1761 года Дашковы переезжают в Петербург. Екатерина Романовна огорчена положением, в котором оказалась ее старшая подруга, и избегает родную сестру — 23-летнюю Елизавету Воронцову, которую уже многие прочили в императрицы. «Великий князь, — записывает она в дневнике, — вскоре заметил дружбу ко мне его супруги и то удовольствие, которое мне доставляло ее общество; однажды он отвел меня в сторону и сказал мне следующую странную фразу, которая обнаруживает простоту его ума и доброе сердце: — Дочь моя (он был ее крестным отцом. — Авт.), помните, что благоразумнее и безопаснее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон. Я ответила, что не понимаю смысла его слов…» Впоследствии она часто вспоминала эти слова. В одну из декабрьских ночей, когда стало ясно, что Елизавете Петровне недолго осталось жить, юная идеалистка, больная, тайком пробралась в апартаменты Екатерины и, уверяя ее в своей преданности, уговаривала старшую подругу действовать во что бы то ни стало. «Я не останусь позади других в рвении и жертвах, которые я готова принести вам, — с волнением сказала Екатерина Романовна. — …Она бросилась мне на шею, и мы несколько минут сидели обнявшись. Наконец, я встала с ее постели и, оставив ее в сильном волнении, сама едва добрела до своей кареты». В доме Дашковых часто собирались гвардейские офицеры. Штабс-капитан Преображенского полка князь Михаил Дашков был отличным товарищем и хлебосольным хозяином. Время проводили весело, говорили не таясь, в присутствии обаятельной и умной хозяйки. Екатерина Романовна, используя обстановку, пытается склонить на сторону императрицы молодых офицеров. Она чувствует себя «хозяйкой заговора», не подозревая о том, что некоторые из них уже давно участвуют в заговоре против Петра III. Еще в конце 1761 года капитан гвардии Дашков предложил великой княгине возвести ее на престол, тогда он услышал в ответ: «Бога ради, не начинайте вздор; все, что Бог захочет, то и будет, а ваше мероприятие есть рановременная и несозрелая вещь». Как умный и коварный политик, она сознавала, что в декабрьские дни, когда медленно угасала Елизавета Петровна, захват чужого престола в самом деле был бы воспринят как «несозрелая вещь». Но надлежащие выводы Екатерина сразу же сделала. Быть постоянно начеку, провоцировать мужа, зная его характер, на неосторожные и непопулярные действия, выставляя себя невинной и страдающей стороной, и одновременно исподволь обрабатывать в свою пользу влиятельных сановников и гвардию. Дожидаться подходящего момента и, выбрав его, нанести удар — вот тактика, которой стала придерживаться Екатерина с первого дня восшествия на престол своего супруга. Никита Иванович Панин, который приходился Дашковой двоюродным дядей, мрачно встретил новое царствование. Изысканному, хорошо воспитанному и образованному царедворцу были не по душе новые порядки — «он ненавидел солдатчину и все, что отзывалось кардегардией». Петр III наградил Панина высшим орденом Андрея Первозванного, чином действительного тайного советника и в знак особой милости званием генерала от инфантерии. С ужасом узнав, что теперь ему придется принимать участие в различных смотрах и экзерциях, Панин «нижайше просит освободить его от столь высокой чести». Изумленный его просьбой, император в сердцах говорит Мельгунову: «Я всегда думал, что Панин умный человек, но с этих пор я так думать не буду!» К тому же у него были основания не особенно доверять Панину, и в ответ на просьбу Фридриха II включить Швецию в тройственный союз Петр III собирается отправить туда послом Панина. В донесении прусскому королю от 30 марта полковник Гольц писал: «Его императорское высочество с удовольствием соглашается на желание Вашего Величества включить Швецию в мирный договор. Он мне сказал по секрету, что пошлет туда Панина, воспитателя великого князя. Это человек очень способный, и потому не может быть сомнений в успехе переговоров». Естественно предположить, что Панин знал и догадывался о намерении Петра. Одинаковость положения сближает Панина и Екатерину, которая могла быть уверена, что найдет в нем человека, готового служить ей добрым советом и помочь в трудных обстоятельствах. Но они расходились в главном: Панин прочил Екатерину на роль регентши при Павле, в то время как она видела себя императрицей. * * * Люди, видающие императрицу, говорят, что она неузнаваема, чахнет и, вероятно, скоро сойдет в могилу.      Из донесения французского посла Французский посол де Бретейль 31 декабря 1761 года сообщает в Париж: «Императрица находится в отчаянном положении, ей оказывают полнейшее презрение. Она с великим негодованием видит, как с нею обращается император и каково высокомерие фрейлины Воронцовой». Из его же донесения от 10 января 1762 года: «В день поздравления с восшествием на престол на лице императрицы была написана глубокая печаль; ясно, что она не будет иметь никакого значения, и я знаю, что она старается вооружиться философией, но это противно ее характеру. Император удвоил внимание к графине Воронцовой… Императрица находится в самом жестоком положении, с нею обходятся с явным презрением… Трудно себе представить, чтоб Екатерина (я знаю ее отважность и страстность) рано или поздно не приняла какой-нибудь крайней меры. Я знаю друзей, которые стараются ее успокоить, но если она потребует, они пожертвуют всем для нее». Из донесения от 5 апреля: «…императрица приобрела всеобщее расположение. Никто усерднее нее не выполнял обязанностей относительно покойной императрицы, обязанностей, предписываемых греческим вероисповеданием; духовенство и народ этим очень тронуты и благодарны ей за это. Она наблюдает с точностью праздники, посты, все, к чему император относится легкомысленно и к чему русские неравнодушны. Наконец, она не пренебрегает ничем для приобретения любви и расположения отдельных лиц. Не в ее природе забыть угрозу императора заключить ее в монастырь, как Петр Великий заключил свою первую жену. Все это вместе с ежедневными унижениями должно страшно волновать женщину с такой сильною природою и должно вырваться при первом удобном случае». 20 мая во время торжественного обеда по поводу заключения мира с Пруссией этот случай произошел. «Император предложил тост за здоровье императорской фамилии, — пишет С. Соловьев. — Когда Екатерина выпила бокал, Петр послал к ней Гудовича узнать, почему она не встала; государыня ответила, что императорская фамилия состоит из трех членов: ее супруга, сына и ее самой, и она не понимает, почему она должна вставать. Когда Гудович передал ее слова императору, тот послал его снова сказать ей бранное слово, ибо она должна знать, что двое его дядей, принцы голштинские, принадлежат также к императорской фамилии. Но, боясь, чтоб Гудович не ослабил выражения, император сам закричал Екатерине это бранное слово, которое и слышала большая часть обедавших. Императрица сначала залилась слезами от такого оскорбления, но потом, желая оправиться, обратилась к стоявшему за ее креслом камергеру Александру Сергеевичу Строганову и попросила начать какой-нибудь забавный разговор, что тот и сделал. Дело не кончилось одними оскорблениями. В тот же вечер Петр приказал своему адъютанту князю Барятинскому арестовать Екатерину. Испуганный Барятинский не торопился выполнять распоряжение и, встретив принца Георгия Голштинского, рассказал ему о поручении. Тот бросился к Петру и уговорил его отменить приказание. С этого дня Екатерина приняла предложение друзей составить заговор против императора». В письме к Понятовскому она признавалась в своем намерении: «…только с этого дня я обратила внимание на предложения, с которыми ко мне приступали со дня смерти императрицы Елизаветы… Все делалось, признаюсь, под моим особенным руководством». Душой заговора было «целое гнездо» братьев Орловых. Особенно выделялись двое — Григорий и Алексей. «Силачи, рослые и красивые, ветреные и отчаянно-смелые, мастера устраивать по петербургским окраинам попойки и кулачные бои, они были известны во всех полках как идолы тогдашней гвардейской молодежи», — пишет Ключевский. Герой Семилетней войны, трижды раненный в жестокой битве при Цорндорфе артиллерийский поручик Григорий Орлов жил в столице при пленном прусском генерале графе фон Шверине. Белокурый статный красавец был страстно влюблен в Екатерину, и та отвечала ему взаимностью. Получив с ее помощью важное место в артиллерийском ведомстве, Орлов начинает вербовать сторонников императрицы в гвардейских полках. Орловы умело используют свою популярность в гвардии. «Они направляли все благоразумно, смело и деятельно», — скажет о них Екатерина. Она писала Понятовскому: «План состоял в том, чтобы захватить Петра III в его комнате и арестовать, как некогда были арестованы принцесса Анна и ее дети… Тайна была в руках трех братьев Орловых. Они люди решительные и, служа в гвардии, очень любимы солдатами. Я им много обязана, что подтвердит весь Петербург. Умы гвардейцев были подготовлены, их в этом заговоре было от 30 до 40 офицеров и около 10 тысяч рядовых. В этом числе не нашлось ни одного изменника в течение трех недель; были четыре отдельные партии, их начальники были приглашены для осуществления плана, а настоящая тайна была в руках трех братьев. Панин хотел, чтоб провозгласили моего сына, но они ни за что на это не соглашались…» Глава пятая 28 июня 1762 года Вы будете царствовать, или я совсем глупец.      Мардефельд, прусский посол Столица опустела — день святых Петра и Павла 29 июня собирались отметить в Петергофе. В окружении вельмож и придворных дам император отправился в свой любимый Ораниенбаум, а императрица с сыном в Петергоф. 26 июня они встретились в Ораниенбауме на большом праздничном обеде и маскараде; 27 июня присутствуют на великолепном празднике, устроенном в их честь графом Алексеем Григорьевичем Разумовским в его имении Гастилицы. Поздно вечером император вернулся в Ораниенбаум, а императрица в Петергоф. В этот же день в Петербурге был арестован один из заговорщиков — капитан Пассек. К нему обратился солдат с вопросом: — Правда ли, что императрица арестована? Не пора ли идти в Ораниенбаум громить голштинцев? Подобные разговоры, распространяемые заговорщиками, уже несколько дней лихорадили гвардию. Пассек как мог успокоил солдата, но тот вдруг с этим же вопросом обратился к другому офицеру, не состоящему в заговоре. В результате и солдат и капитан Пассек были арестованы. Майор Воейков, исполняющий обязанности командира Преображенского полка, отправил срочное донесение о случившемся на имя императора. Известие об аресте Пассека поразило заговорщиков. Из «Записок» Е. Р. Дашковой: «27 июня после полудня Григорий Орлов пришел сообщить мне об аресте капитана Пассека. Еще накануне Пассек был у меня с Бредихиным и, рассказав, с каким нетерпением гренадеры ждут низвержения с престола Петра III, выразил мнение, что стоило только повести их в Ораниенбаум и разбить голштинцев, чтобы успех был обеспечен и переворот был бы завершен… У меня находился мой дядя Панин. Вследствие ли того, что по своему холодному и неподвижному характеру он не видел в этом столько трагического, как я, потому ли, что он хотел скрыть от меня размеры опасности, но он невозмутимо стал уверять меня в том, что Пассек, вероятно, арестован за какое-нибудь упущение по службе. Я сразу увидела, что каждая минута была дорога и что придется много потратить времени, пока удастся убедить Панина в том, что настал момент решительных действий. Я согласилась с ним, что Орлову следует прежде всего отправиться в полк, чтобы узнать, какого роду аресту подвергнут Пассек… Орлов должен был сообщить мне, что окажется, а если дело серьезно — кто-нибудь из братьев должен был известить Панина. Тотчас после ухода Орлова я объявила, что сильно нуждаюсь в отдыхе, и попросила дядю извинить, если попрошу его меня оставить. Он немедленно ушел, и я, не теряя ни минуты, накинула на себя мужскую шинель и направилась пешком к улице, где жили Рославлевы. Не прошла я и половины дороги, как увидела, что какой-то всадник галопом несется по улице. Меня осенило вдохновение, подсказавшее мне, что это один из Орловых. Из них я видела и знала только одного Григория. Не имея другого способа остановить его, я крикнула: «Орлов!» (будучи бог весть почему твердо убеждена, что это один из них). Он остановился и спросил: «Кто меня зовет?» Я подошла к нему и, назвав себя, спросила его, куда он едет и не имеет ли он что сказать мне. «Я ехал к вам, княгиня, чтобы сообщить вам, что Пассек арестован как государственный преступник, у его дверей стоят четыре солдата и у каждого окна по одному. Мой брат поехал возвестить это графу Панину, а я уже был у Рославлева». — «Скажите Рославлеву, Ласунскому, Черткову и Бредихину, чтобы, не теряя ни минуты, они отправлялись в свой Измайловский полк и что они должны встретить там императрицу (это первый полк на ее пути), а вы или один из ваших братьев должны стрелой мчаться в Петергоф и сказать Ее Величеству от меня, чтобы она воспользовалась ожидающею ее наемной каретой и безотлагательно приехала в Измайловский полк, где она немедленно будет провозглашена императрицей; скажите ей также, что необходимо спешить…» Когда я вернулась домой, взволнованная и тревожная, мне было не до сна…» «…Вдруг сильный удар с улицы в дверь заставил ее затрепетать. Пришел неизвестный молодой человек, назвавшийся Федором Орловым. — Я пришел спросить, не слишком ли рано ехать брату к императрице, — сказал он, — полезно ли ее беспокоить преждевременным призывом в Петербург? Я была в гневе и тревоге, услышав эти слова. — Вы потеряли самое дорогое время, — воскликнула я, — что тут думать о беспокойстве императрицы. Лучше привезти ее в обмороке в Петербург, чем подвергать заточению в монастырь или возведению на эшафот вместе со всеми нами… Молодой Орлов ушел, уверяя, что брат немедленно отправится в Петергоф». Еще не было и шести часов, когда запыхавшийся Алексей Орлов рванул дверь в спальню императрицы в павильоне Монплезир. — Пора вставать, все готово для вашего провозглашения, — спокойно произнес он. — Как? Что? — воскликнула Екатерина. — Пассек арестован, — отвечал Орлов. «Екатерина более не спрашивала, поспешно оделась кое-как и села в карету, в которой приехал Орлов. Орлов сидел на козлах, у дверец ехал другой офицер — В. И. Бибиков. За пять верст от Петербурга они встретили Григория Орлова и младшего князя Барятинского, который уступил свой экипаж императрице, потому что ее лошади выбились из сил. Она подъехала к казармам Измайловского полка…» — Тревога! — зычно крикнул Орлов. — Встречайте государыню! Ее уже ждали: в то время как солдаты волокли священника, к ней явился граф Кирилл Григорьевич Разумовский, командир полка, любимец гвардии. Началась присяга. «Потом просят императрицу сесть опять в карету, священник с крестом идет впереди; отправляются в Семеновский полк. Семеновцы выходят навстречу с криком: «Ура!» В сопровождении измайловцев и семеновцев Екатерина поехала в Казанский собор, где была встречена архиепископом Дмитрием; начался молебен; на ектеньях возглашали самодержавную императрицу Екатерину Алексеевну и наследника великого князя Павла Петровича…» Императрицу на руках внесли в Зимний дворец и усадили на трон. Здесь в полном составе ее уже ждали Сенат и Синод. Теплов наскоро сочинил манифест и текст присяги. «Без возражений и колебаний присягали должностные лица и простые люди — все, кто попадал во дворец, всем тогда открытый. Все делалось как-то само собой, точно чья-то незримая рука заранее все приладила, всех сплотила и вовремя оповестила… Дворцовая площадь, заполненная солдатами и народом, бушевала от многоголосных криков: «Ура!», «Виват!», «Здоровье матушки государыни!» Счастливая, улыбающаяся Екатерина выходит на балкон и приветственно машет толпе, но она не унимается, и тогда Екатерина выходит на площадь. Под оглушительные звуки многочисленных сторонников пешком направляется в старый дворец на Невский… Удивительно быстро и легко совершился этот бескровный дамский переворот», — писал В. О. Ключевский. В Кронштадт отправляется адмирал Талызин с рескриптом: «Объявить о восшествии на престол Екатерины II, привесть всех к присяге и никаких военных действий не производить». В заграничную армию направляется указ: генерал-поручику П. И. Панину сменить генерала П. А. Румянцева на посту командующего, которого подозревают в приверженности к Петру III. К рижскому генерал-губернатору Броуну направляется рескрипт о восшествии Екатерины на престол и предлагается «все силы и меры употребить к отвращению какого-либо злого сопротивления, не взирая ни на чье достоинство и ни от кого, кроме что за нашим подписанием, никаких повелений не принимать». На совете решили предупредить Петра III, для чего войску выступить в Петергоф. Сенат получает собственноручный указ: «Господа сенаторы! Я теперь выхожу с войском, чтобы утвердить и обнадежить престол, оставляя вам, яко верховному моему правительству, с полною доверенностью, под стражу отечество, народ и сына моего. Графам Скавронскому, Шереметеву, генерал-аншефу Корфу и подполковнику Ушакову присутствовать с войсками и им, так как и действительному тайному советнику Неплюеву, жить во дворце при моем сыне». Это было великолепное зрелище: вдоль всей Садовой улицы, переливаясь в лучах заходящего солнца, выстроилась пестрая лента гвардейских полков. Екатерине, одетой в старый мундир Преображенского полка, подвели белую лошадь; она лихо вскочила в седло, выхватила палаш из ножен и вдруг замешкалась, оглянулась, указывая взглядом на эфес. Статный красавец, семнадцатилетний вахмистр конногвардейского полка Григорий Потемкин, влюбленными глазами следивший за императрицей, сразу понял, в чем дело. Не раздумывая, он вылетел из строя, поднял коня на дыбы и, сорвав темляк со своего палаша, подал его Екатерине. — Спасибо, голубчик, — с ласковой улыбкой сказала она и спросила: — Как ваша фамилия? — Потемкин, — ответил счастливый вахмистр. Около 10 часов императрица с войском выступила из Петербурга; рядом с ней также в преображенском мундире была княгиня Дашкова. * * * Петр III оставил престол совершенно так же, как ребенок, которого отсылают спать.      Фридрих II В Ораниенбауме, как обычно, император произвел смотр голштинским войскам и в 10 часов с целой толпой придворных отправился в Петергоф к императрице. С. М. Соловьев: «Гудович поехал вперед и вдруг возвращается встревоженный и рассказывает Петру, что императрицы с раннего утра нет в Петергофе и никто не знает, куда она девалась. Император выходит из себя при этой вести, выскакивает из экипажа и пешком вместе с Гудовичем спешит через сад к павильону Монплезир, входит туда — нет нигде, лежит только ее бальное платье, приготовленное к завтрашнему празднику. Когда Петр после напрасных розысков выходил из Монплезира, подошло остальное общество. «Не говорил ли я вам, что она на все способна!» — крикнул ему Петр; с его проклятиями смешался бессвязный говор и вопль женщин. Потом в отчаянии бросился он искать Екатерину по всему саду. Во время этих поисков подошел к нему крестьянин с запискою от Брессона, которого Петр из камердинеров своих сделал директором гобеленовой мануфактуры; в записке заключалось известие о петербургском перевороте. Тут-то Воронцов, Трубецкой и Шувалов отправляются в Петербург за подробными новостями». В три часа к петергофской пристани причалила шлюпка — голштинский офицер привез фейерверк к празднику, его окружили, стали расспрашивать, что происходит в столице. — Ничего особенного, — отвечал смущенный всеобщим вниманием офицер, — многие солдаты бегали и сильно кричали: «Да здравствует императрица Екатерина Алексеевна», а больше я ничего не знаю, мое дело привезти фейерверк. Старый фельдмаршал Миних сочувственно посмотрел на подошедшего Петра, все замолчали. Кто-то предложил немедленно ехать в столицу и обратиться к гвардии и народу; решили послать за голштинцами и ждать возвращения канцлера Воронцова. Время тянулось слишком медленно, но вот подошли голштинские батальоны, и Петр повеселел. Он приказал генералу Лэвену занять круговую оборону, но генерал осторожно объяснил императору, что у орудий нет зарядов. В их разговор вмешался храбрый Миних. — Ваше императорское величество, — сказал он, — надо идти в Кронштадт, а оттуда на военном корабле добираться к заграничной армии. Военная сила на их стороне, здесь мы не продержимся и десяти минут. Только в десятом часу яхта и галера императора взяли курс на Кронштадт. Начали причаливать, но с берега закричали: — Приставать не велено! — Но здесь император! — крикнул Гудович. — У нас нет больше императора, а есть императрица Екатерина Алексеевна, — закричали в ответ, — отходите, а то начнем стрелять! «…Испуганный Петр скрылся в нижней части корабля; между женщинами раздались рыдания и вопли, и суда поплыли назад. Тут Миних приступил с новым планом: с помощью гребцов доплыть до Ревеля, там сесть на военный корабль и отправиться в Померанию. «Вы примете начальство над войском, — говорил фельдмаршал, — поведете его в Россию, и я ручаюсь Вашему Величеству, что в шесть недель Петербург и Россия опять будут у ваших ног». Но другие нашли этот план слишком смелым и советовали, возвратясь в Ораниенбаум, войти в переговоры с императрицей; этот совет был принят». Французский посол де Бретейль как-то однажды назвал его «деспотом», хотя им Петр III никогда не был. Можно добавить: к сожалению для него. Эту черту Штелин охарактеризовал такими словами: «На словах нисколько не страшился смерти, то на деле боялся всякой опасности». А боясь — стремился не преодолеть, а попросту уйти от нее. Об этом, разумеется, знал не один Штелин, несравненно лучше знала своего супруга Екатерина, знали об этом и при дворе. Это-то и определило успех переворота. Окажись он в эти часы более решительным, прояви смелость и оперативность — результат, возможно, был бы иным. А сейчас, в Ораниенбауме, император оказался в западне: окруженный со всех сторон морем и единственной дорогой, ведущей в Петергоф, с горсткой голштинцев. «…Императрица, отойдя десять верст от Петербурга, остановилась в Красном Кабачке, чтобы дать несколько часов отдохнуть войску, которое целый день было на ногах… В пять часов утра Екатерина опять села на лошадь и выступила из Красного Кабачка. В Сергиевской пустыни была другая небольшая остановка. Здесь встретил императрицу вице-канцлер князь Александр Михайлович Голицын с письмом от Петра: император предлагал ей разделить с ним власть. Ответа не было. Затем приехал генерал-майор Измайлов и объявил, что император намерен отречься от престола. «После отречения вполне свободного я вам его привезу и, таким образом, спасу отечество от междуусобной войны», — говорил Измайлов. Императрица поручила ему устроить это дело. Дело было устроено, Петр подписал отречение, составленное Тепловым…» Рано утром 29 июня гусарский отряд под командованием поручика Алексея Орлова вошел в Петергоф; потом начали подходить полки, располагаясь вокруг дворца. В 11 часов верхом появилась императрица, восторженно встреченная криками войск и пушечной пальбой. В первом часу Григорий Орлов и генерал Измайлов привезли из Ораниенбаума Петра III. Отреченного императора и Елизавету Воронцову поместили во флигеле дворца. «Здесь с ними случился обморок от непосильных потрясений». Петр просит свидания с женой, ему отказывают. — Узнайте, что он еще хочет, — раздраженно сказала Екатерина Панину, — видеть его не могу! «…Я считаю несчастием всей моей жизни, — вспоминал Панин, — что принужден был видеть его тогда. Я нашел его утопающим в слезах. Он бросился ко мне, пытаясь поймать мою руку, чтобы поцеловать ее, любимица его бросилась на колени, испрашивая позволения остаться при нем. Петр также только о том и просил…» Он еще просил оставить ему скрипку, собаку и арапчонка, их и оставили, а Елизавету Воронцову отправили в Москву, где выдали замуж за Полянского. Вечером в этот день — святых Петра и Павла — бывшего императора под усиленным конвоем повезли в Ропшу, в загородный дворец, подаренный племяннику Елизаветой Петровной. Слуги, сопровождавшие его, кричали: «Батюшка наш! Она прикажет умертвить тебя!» Надо думать, эти люди знали лучше характер Екатерины, нежели ее муж. Загнанный судьбой в угол, не без уговоров Елизаветы Воронцовой, Петр III вступил на заведомо обреченный путь переговоров, результатом которых стало отречение. А теперь он отправился на казнь! Из донесения австрийского посла Мерси: «Во всемирной истории не найдется примера, чтобы государь, лишаясь короны и скипетра, выказал так мало мужества и бодрости духа». Фридрих II в беседе с французским послом Сегюром по поводу случившегося сказал: «По справедливости императрице Екатерине нельзя приписать ни чести, ни преступления этой революции: она была молода, слаба, одинока, она была иностранка накануне развода, заточения. Орловы сделали все; княгиня Дашкова была только хвастливою мухой в повозке. Екатерина не могла еще ничем управлять, она бросилась в объятия тех, которые хотели ее спасти. Их заговор был разрассуден и плохо составлен; отсутствие мужества в Петре III, несмотря на советы храброго Миниха, погубило его; он позволил свергнуть себя с престола, как ребенок, которого отсылают спать». В эти критические дни, по свидетельству очевидцев, Екатерина держалась «спокойно, величаво, но с необычайной осмотрительностью, хладнокровием и присутствием духа». Теперь, когда она достигла цели, к которой стремилась всю жизнь, ей необходимо было доказать, что престол принадлежит ей по праву, что она умеет царствовать. Поражают ее удивительная работоспособность и трудолюбие — рабочий день длится 14–15 часов. В. О. Ключевский: «С терпением и настойчивостью старается она дойти до всего своим умом, во всем разобраться, не стесняется и спросить, если чего не знает. День ее расписан по часам, это поражает приближенных, не имевших понятия о систематическом труде.» Заведен был строгий порядок времяпрепровождения, не требовались строгие нравы, но обязательны были приличные манеры и пристойное поведение. Вежливая простота обращения самой Екатерины даже с дворцовыми слугами была совершенным новшеством после обычной грубости прошедшего времени… Во всем видна ее личная инициатива, желание принести пользу, действовать справедливо. Она полна оптимизма и веры в свой талант и даже в свою непогрешимость. Удивительно ее умение обращаться с людьми всех возрастов, характеров и состояний, она умеет обворожить и превратить в своего союзника даже недруга. Бесподобно ее умение слушать терпеливо и внимательно всякий вздор, угадывать настроение, робкие или не находившие слов мысли собеседника, и она шла им на подмогу. Это подкупало, внушало доверие, располагало к откровенности — собеседник чувствовал себя легко и непринужденно, словно разговаривал сам с собой. Она умела изучать сильные стороны людей, им об этом подсказывать и направлять их на общую пользу… В этом умении дать человеку почувствовать, что в нем есть лучшего, тайна неотразимого обаяния, какое, по словам многих, они испытывали, общаясь с императрицей… Удержать власть часто бывает труднее, чем ее завоевать. Совершив двойной захват власти, Екатерина хорошо понимает шаткость своего положения: многие полагают, что она должна быть регентшей при сыне, и каждый из заговорщиков считает, что он достоин особого положения и внимания императрицы. О незавидном ее положении в первые дни переворота сообщали иностранные послы. Французский посол де Бретейль: «…она должна выслушивать и в большей части случаев следовать мнениям этих отъявленных русаков (заговорщиков), которые, чувствуя выгоду своего положения, осаждают ее беспрестанно, то для поддержания своих предрассудков относительно государства, то по своим частным интересам. В больших собраниях при дворе любопытно наблюдать тяжелую заботу, с какою императрица старается понравиться всем, свободу и надоедливость, с какими все толкуют ей о своих делах и о своих мнениях. Зная характер этой государыни и видя, с какой необыкновенной ласковостью и любезностью она отвечает на все это, я могу себе представить, чего ей это должно стоить; значит, сильно же чувствует она свою зависимость, чтобы пережить такое…» А бывший император, расставшись без сопротивления с властью, не осознав своего положения, продолжает цепляться за жизнь. Как видно из писем Екатерине, он добивается возможности уехать в Киль вместе с Елизаветой Романовной, просит снять караул из его комнаты, прислать арапа Нарцисса, собачку и скрипку. Письма оставались без ответа: императрица искала любой предлог, чтобы удержать пленника в своих руках и воспрепятствовать его отъезду. Но как пойдут события дальше, не знала ни она, ни он. С тем большей энергией Екатерина принялась за обработку общественного мнения. Этой цели был призван служить так называемый «Обстоятельный манифест о восшествии ее императорского величества на всероссийский престол». Это был удивительный, противоречивый и отчасти загадочный документ. Датированный 6 июля, напечатанный лишь 13 июля, он не вошел в Полное собрание законов Российской империи. Повторив уже известные обвинения в адрес Петра III («потрясение и истребление» православной церкви, заключение мира с Пруссией, плохое управление), манифест дополняет их новыми: неуважением к покойной Елизавете Петровне, намерением убить Екатерину и устранить от наследования Павла Петровича. Другой мотив — уверение в том, что императрица не имела «никогда ни намерения, ни желания таким образом воцариться», но совершила это, дав согласие «присланным от народа избранным верноподданным». Воцариться ценой отречения или жизни супруга? В манифесте приведены известные слова: «Но самовластие, не обузданное добрыми и человеколюбивыми качествами, в государе, владеющем самодержавно, есть такое зло, которое многим пагубным следствиям непосредственно бывает причиной». Эти слова — для Панина и его сторонников; кокетничая своим либерализмом, Екатерина II не только не собиралась выполнять такого обещания, но, в сущности, никогда и никому его не давала. В конце манифеста был приложен текст отречения, в котором бывший император расписывался в своей неспособности «владеть Российским государством». Мы знаем, что вопреки заявлениям Екатерины оно не было подписано добровольно. Но чем объяснить, что такой важный документ появился в печати только 13 июля? По каким-то причинам Екатерине II было нежелательным опубликовать его при живом супруге? Содержание манифеста и манипуляции с его датами наводят на мысль, что он возник после убийства императора, либо означал смертный приговор ему? В опубликованном тексте отречения, написанном якобы «добровольно и собственноручно», нет главного — кому передается престол? Им должен был стать Павел Петрович, но это-то и не устраивало его мать. А вот в постскриптуме письма от 30 июня Петр писал: «Ваше величество может быть во мне уверены: я не подумаю и не сделаю ничего против вашего царствования». А в самом письме просьба-напоминание ускорить отъезд «с назначенными лицами в Голштинию». Естественно предположить, что в ответ на передачу правопреемства власти Екатерине II в новом подписанном отречении Петра III гарантировали его отъезд в Киль. После 6 июля все опасности, связанные с Петром III, естественно отпали, но остался сын, ее главный соперник. Этим, наверное, и следует объяснить анонимность опубликованного отречения — вопрос об объеме своих прав Екатерина II решила оставить открытым, чтобы со временем вопрос права превратить в вопрос факта. * * * Но и у этого переворота, так весело и дружно разыгравшегося, был свой печальный и ненужный эпилог. 6 июля поздно вечером Екатерина II получила записку Алексея Орлова, в которой говорилось: «Матушка, милосердная государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка, его нет на свете. Но никто себе не думал, и как нам задумать поднять руки на государя. Но, государыня, свершилась беда. Он заспорил за столом с князь Федором (Барятинским. — Авт.); не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали; но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хоть для брата. Повинную тебе принес, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил: прогневили тебя и погубили душу навек». Петра III стерегли крепко — из отдельной комнаты не выпускали не только в сад, но и на террасу. Обращались с ним грубо, унижали и подсмеивались. А он жаловался на сильные головные боли и слабость после пережитого потрясения. В тот день пьяная компания стороживших его офицеров заставила Петра играть в карты. Возник пьяный спор, и князь Барятинский ткнул его вилкой. В начавшейся свалке Петра удушили. Встретив как-то Федора Барятинского, граф Воронцов спросил его: «Как ты мог совершить такое дело?» На что Барятинский ответил, пожимая плечами: «Что тут было делать, мой милый? У меня было так много долгов». Из «Записок» Е. Р. Дашковой: «Когда получилось известие о смерти Петра III, я была в таком огорчении и негодовании, что, хотя сердце мое и отказывалось верить, что императрица была сообщницей преступления Алексея Орлова, я только на следующий день превозмогла себя и поехала к ней. Я нашла ее грустной и растерянной, и она мне сказала следующие слова: «Как меня взволновала, даже ошеломила эта смерть!» — «Она случилась слишком рано для вашей славы и для моей», — ответила я. Вечером в апартаментах императрицы я имела неосторожность выразить надежду, что Алексей Орлов более чем когда-либо почувствует, что мы с ним не можем иметь ничего общего, и отныне не посмеет никогда мне даже кланяться. Все братья Орловы стали с тех пор моими непримиримыми врагами, но Алексей по возвращении из Ропши, несмотря на свое нахальство, в продолжении двадцати лет ни разу не осмелился со мной заговорить. Если бы кто-нибудь заподозрил, что императрица повелела убить Петра III или каким бы то образом участвовала в этом преступлении, я могла бы представить доказательства ее полной непричастности к этому делу: письмо Алексея Орлова, тщательно сохраненное ею в шкатулке, вскрытой Павлом после смерти. Он приказал князю Безбородко прочесть бумаги, содержавшиеся в шкатулке, и, когда он прочел вышеупомянутое письмо, Павел перекрестился и сказал: «Слава Богу! Это письмо рассеяло и тень сомнения, которая могла бы еще сохраниться у меня». Оно было написано собственноручно Алексеем Орловым; он писал как лавочник, а тривиальность выражения, бестолковость, объясняется тем, что он был совершенно пьян, его мольбы о прощении и какое-то удивление, вызванное в нем этой катастрофой, придают особенный интерес этому документу для тех людей, кто пожелал бы рассеять отвратительные клеветы, в изобилии возводимые на Екатерину II, которая хотя и была подвержена многим слабостям, но не была способна на преступление. Пьяный, не помня себя от ужаса, Алексей отправил это драгоценное письмо ее величеству тотчас же после смерти Петра. Когда, уже после кончины Павла, я узнала, что это письмо не было уничтожено и что Павел I велел прочесть его в присутствии императрицы и послать Нелидовой и показал его великим князьям и графу Ростопчину, я была так довольна и счастлива, как редко в моей жизни». * * * Затем, что я сочту, быть может, нужным в причуды облекаться иногда.      В. Шекспир, Гамлет Был обнародован манифест о кончине «впавшего в прежестокую геморроидальную колику бывшего императора Петра III». Верноподданным предлагалось молиться о нем «без злопамятствования о спасении души погибшего». В этот день посол де Бретейль, наблюдая, как императрица афиширует свое горе по поводу кончины ненавистного ей супруга, записывает в дневнике: «Эта комедия внушает мне такой же страх, как и факт, вызвавший ее». Вопреки настойчивым уверениям лицемерных манифестов Екатерины II толки о подоплеке произошедших событий охватили разные слои общества. «Удивительно, что многие лица теперешнего двора, вместо того чтобы устранить всякое подозрение… напротив того, забавляются тем, что делают двусмысленные намеки на род смерти государя», — писал прусский посол В. Гольц. Но если так мыслили официальные верхи, то что же говорить о народе? Все усилия официальной пропаганды, не вызывая ненависти к свергнутому царю, приводили к обратным результатам: возникли домыслы, что император «куда-то запрятан». От таких представлений до версии о «чудесном спасении» оставался один шаг. Покойного императора скромно похоронили в Александро-Невской лавре, рядом с могилой Анны Леопольдовны. По просьбе Сената «Ее Величество шествие свое в невский монастырь к телу бывшего императора Петра Третьего отложить изволила». Спустя шестнадцать лет опальный наследник престола делился своими мыслями с Петром Ивановичем Паниным о причинах свержения с престола своего отца: «Здесь, — писал он, имея в виду кончину Елизаветы Петровны, — вступил покойный отец мой на престол и принялся наводить порядок; но стремительное его желание завести новое помешало ему благоразумным образом приняться за оный; прибавить к сему должно, что неосторожность, может быть, была у него в характере, и от ней делал вещи, наводившие дурные импрессии, которые, соединившись с интригами против его персоны, а не самой вещи, погубили его и заведениям порочный вид старались дать». Мы видим, что Павел Петрович рассуждал намного глубже и основательнее, чем несколько поколений последующих историков. События 28 июня и гибель отца еще больше отдаляют сына от матери, которая «никогда ему матерью не являлась». Их отношения и раньше были официальны — «для него у нее всегда вид и тон государыни с прибавкой сухости и обидного невнимания», — теперь же они полны взаимных подозрений. Мать видит в сыне соперника своей власти и мстителя за отца, сын — опасается его участи. По существу, вся его жизнь была предопределена событиями этого раннего июньского утра, когда его, сонного, полураздетого, усадили в коляску и повезли в Зимний дворец. Его вывели на балкон и показали ревущей от восторга толпе; а потом перепуганному мальчику сказали, что его отец, Петр Федорович, хотел посягнуть на его жизнь. Это сообщение произвело потрясающее действие на впечатлительного ребенка. «Он был охвачен столь сильным ужасом, что с тех пор его организм повредился», — сообщал в Париж посланник де Кобр. И потом неожиданная смерть отца, о котором он слышал много хорошего. Одиннадцать лет спустя Павел Петрович признается, что «страх и обычная принужденность вкоренились в него с 1762 года и что именно с этого времени у него создалась привычка к подозрительности». Он боится подвергнуться участи отца, убийцы которого где-то здесь, рядом с ним. Подозрения и страх преследуют, терзают и мучают его, но Павел никому, даже Порошину, не смеет говорить о них. Вот и вчера за столом разразился скандал — он отказался есть суп, который показался ему подозрительно сладким. Уж не отравлен ли он? А Никита Иванович гневался, не понимая, в чем дело. В такие минуты на Павла нападает тоска, он кривляется, и «все головой вниз мотает, точь-в-точь, как покойный Петр Федорович». Но такие припадки бывают редко — он умеет владеть собой и скрывает свои чувства: почтителен к матери, любезен с окружающими. В «злом умысле» Павел подозревает даже свою мать, и, возможно, не без оснований. В 1774 году он внезапно заболел, и «лейб-медик определил, что цесаревичу был дан яд, — сообщает князь В. И. Лопухин. — Павла удалось спасти, но его нервная система оказалась расстроенной». Так называемые «порывы гнева», о которых так много говорили, были не чем иным, как болезненными припадками. «В такие минуты император бледнел, черты лица его искажались до неузнаваемости, ему давило грудь, он закидывал голову назад и начинал задыхаться. Когда же он приходил в себя и вспоминал, что говорил и делал в эти минуты, то не было примера, чтобы он не отменил своего приказания и не старался всячески загладить последствия своего гнева». Подобными припадками, только более продолжительными и сильными, страдал и его великий прадед, после того как в четыре года ему дали яд по приказу Софьи. К страхам за свою жизнь и к подозрениям добавляется и горечь от сознания того, что мать — виновница гибели отца, присвоила престол, принадлежащий ему по праву. А «мать рано стала подозревать в нем будущего мстителя за отца, и, может быть, это подозрение было причиной того, что подраставший великий князь усвоил себе эту роль. Вследствие этого подозрения Павел рано стал одиноким». Он живет в ужасающей атмосфере екатерининского двора, среди петербургских Полониев и Розенкранцев, а также Гертруды и Клавдия, соединенных в лице императрицы. Под влиянием этих сложных отношений с императрицей-матерью развивается и окончательно складывается характер Павла Петровича. Если вникнуть во все обстоятельства, сопровождающие его детство, юношеские годы и даже зрелый возраст, то становится понятной «загадочность» характера этой далеко недюжинной личности. Всю свою нелегкую жизнь он был «мучеником своего высокого жребия». Глава шестая Конституция Панина-Фонвизина Панин был государственный человек и глядел дальше других — его цель состояла в том, чтобы провозгласить Павла императором и Екатерину правительницей. При этом он надеялся ограничить самодержавную власть.      А. Герцен Авторитет Панина был очень высок: почти все иностранные дипломаты видели в нем одного из руководителей заговора. Австрийский посол граф Мерси д'Аржанто сообщал: «Главным орудием возведения Екатерины на престол был Панин». Французский посол де Бретейль: «Кроме Панина, который скорее имеет привычку к известному труду, чем большие средства и познания, у этой государыни нет никого, кто бы мог помогать ей в управлении и в достижении величия…» Тогда мало кто знал, что автором сценария переворота и главным действующим лицом была сама Екатерина. Но верно и другое — Панин становится ее главным советником. Ни один важный вопрос внешней и внутренней политики не решается теперь без его участия. «Все делается волею императрицы и переваривается господином Паниным», — пишет Дашкова брату в Голландию. «В это время Екатерина крепко верила в дипломатические таланты Панина», — свидетельствует В. Ключевский. Канцлер М. И. Воронцов получает двухгодичный отпуск для поправки здоровья и уезжает за границу. Руководителем Иностранной коллегии становится Панин. В указе о его назначении говорилось: «По теперешним небеструдным обстоятельствам рассудила ее императорское величество за благо во время отсутствия канцлера препоручить действительному статскому советнику Панину исправление и производство всех по Иностранной коллегии дел и присутствовать в оной коллегии старшим членом, поскольку дозволяют ему другие дела…» Почти двадцать лет стоял он у руля внешней политики России — «самой блестящей страницы царствования Екатерины II». «После работящего и практичного до цинизма Бестужева, — писал Ключевский, — дипломата мелочных средств и ближайших целей, Панин выступил в дипломатии провозвестником идей, принципов и как досужий мыслитель любил, при нерешительном образе действий, широко задуманные, смелые и сложные планы, но не любил изучать подробности их исполнения и условий их исполнимости». Но это было то самое время, когда, по словам Безбородко, «ни одна пушка в Европе без позволения нашего выпалить не могла», «когда соседи нас не обижали и наши солдаты побеждали всех и прославились», «когда в памяти народной навсегда остались слова Ларга, Кагул, Чесма и Измаил». Ближайший помощник и друг Н. И. Панина Денис Иванович Фонвизин писал: «…министерство его непрерывно двадцать лет продолжалось. В течение оных и внутриважнейшие дела ему же поручаемы были. Словом: не было ни единого дела, относящегося до целости и безопасности империи, которое миновало бы его производства или совета… Нрав графа Панина достоин быть искреннего почтения и непритворной любви. Твердость его доказывает величие души его. В делах, касательных до блага государства, ни обещания, ни угрозы поколебать его были не в силах. Ничто в свете не могло его принудить предложить свое мнение противу внутреннего своего чувства. Колико благ сия твердость даровала отечеству. От кольких зол она его предохранила. Други обожали его, самые враги его ощущали во глубине сердец своих к нему почтение…» Прожив много лет в Швеции, Панин был поклонником ее государственной системы — конституционной монархии, с существенными ограничениями королевской власти. Став первым советником императрицы, Панин считает, что пришло время действовать, и предлагает Екатерине II учредить при ней Императорский Совет. Доказывая его необходимость, Панин яркими красками изображает отсутствие в России основных законов, где каждый «по произволу и кредиту интриг хватал и присваивал себе государственные дела». «…Лихоимство, расхищение, роскошь, мотовство и распутство в имениях и в сердцах, — пишет он. — В управлении действует более сила персон, чем власть мест государственных». Панин клеймит «временщиков, куртизанов, ласкателей, превративших государство в гнездо своих прихотей» и проводит основную мысль: «…власть государя будет только тогда действовать с пользой, когда будет разделена разумно между некоторым малым числом избранных к тому единственных персон». Для этого Панин предлагает учредить Совет из шести постоянных членов, назначенных императрицей. Члены Совета одновременно являются руководителями (статс-секретарями) важнейших коллегий: внутренних и иностранных дел, военной и морской. Они рассматривают дела и принимают решения или выносят их на рассмотрение Совета во главе с императрицей. Сенат должен был контролировать Совет — «бить тревогу», в случае если он или сам монарх нарушили бы государственные законы или «народа нашего благосостояние». Екатерина II благосклонно отнеслась к проекту Панина, внеся в него незначительные поправки — вместо шести членов Совета она предложила восемь: Бестужева, Разумовского, Воронцова, Шаховского, Панина, Захара Чернышева, Волконского, Григория Орлова. К концу августа казалось, что Совет вот-вот будет учрежден. В черновике манифеста о возвращении А. П. Бестужева из ссылки, составленном Паниным, рукой императрицы было приписано: «…и сверх того жалуем его первым императорским советником и первым членом нового, учрежденного при дворе нашем Императорском Совете». Однако в печатном тексте манифеста от 31 августа этих строк уже не было. Осторожная и предусмотрительная Екатерина II, прежде чем принять окончательное решение об учреждении Совета, тайно обратилась к мнению «некоторых близких к ней лиц». Почти все они ограничивались мелкими замечаниями, но одно мнение ее насторожило и озадачило. Генерал-фальцехмейстер Вильбуа писал: «Я не знаю, кто составитель проекта, но мне кажется, как будто он под видом защитника монархии тонким образом склоняется более к аристократическому правлению. Обязательный и государственным законом установленный Императорский Совет и влиятельные его члены могут с течением времени подняться до значения соправителей. Императрица по своей мудрости отстранит все то, из чего впоследствии могут произойти вредные следствия. Ее разум и дух не нуждаются ни в каком особенном Совете, только здравие ее требует облегчения от невыносимой тяжести необработанных и восходящих к ней дел. Но для этого только нужно разделение ее частного Кабинета на департаменты с статс-секретарем для каждого. Также необходимо и разделение Сената на департаменты. Императорский Совет слишком приблизит подданных к государю, и у подданного может явиться желание поделить власть с государем…» Это мнение и стало решающим. 28 декабря 1762 года, когда Екатерина II, уступив настояниям Панина, подписывает манифест о создании Императорского Совета, подпись под ним оказывается надорванной, и он не вступает в силу. Вторая попытка в России ограничить самодержавную власть, как и первая при Анне Иоанновне, также надорвавшей свою подпись под «Кондициями Верховного Тайного Совета», потерпела неудачу. Проект Панина был похоронен. Только 64 года спустя он попал в руки Николая I. Прочитав проект, царь приказал припрятать его подальше. Потребовалось еще 45 лет, чтобы проект попал в руки историков. Неудача не смутила Панина, но теперь все свои надежды на ограничение «самовластья введением капитальных законов» он связывает с наследником престола. …Панин продолжает пользоваться «особым доверием императрицы», но вскоре произошел случай, который положил конец этим отношениям. Возвращенный из ссылки Бестужев, желая играть первую роль при дворе, предлагает сенаторам пожаловать императрице титул «Матери Отечества». Екатерина отказывается, замечая при этом: «Видится мне, что сей проект еще рано предлагать, потому что растолкуют в свете за тщеславие». Тогда Бестужев составил прошение к императрице, чтобы вышла замуж за Григория Орлова, и подписал его у некоторых сенаторов и духовенства, а как дошла очередь до Панина и Разумовского, то Панин ее спросил, с ее ли дозволения это делается, она ответила, что нет. «Тогда Панин представил, — пишет Соловьев, — что Бестужев тому причиной — его надобно судить, на что государыня промолчала, и тем та подписка уничтожена». Когда этот вопрос рассматривался в Сенате, Панин встал и заявил: «Императрица может делать все, что ей угодно, но госпожа Орлова никогда не будет нашей императрицей!» Мужество Панина и его сторонников спасло Павла: брак императрицы с Орловым давал тому повод объявить их сына Алексея Бобринского наследником престола. Своим поступком Панин вызвал вражду клана Орловых, которая продолжалась долгие годы, да и Екатерина не могла простить ему этой помехи ее чувствам как женщина. И хотя внешне их отношения остались прежними, с этого момента императрица видит в Панине главного соперника своей власти. Она терпит наставника своего сына как неизбежное зло — в глазах общества он не столько воспитатель наследника, сколько его телохранитель. Охранять жизнь Павла — вот в чем видит он совершенно справедливо свою первейшую обязанность. Весной 1764 года императрица собралась ехать в Ливонию и хотела взять Павла с собой. Но этому решительно воспротивились Панин и канцлер Воронцов — наследник хворал, и путешествие могло оказаться для него гибельным. Рассерженная Екатерина покорилась, но перевезла сына в Царское Село, приняв все меры предосторожности. При малейших признаках волнения Павел должен был отправиться в Ливонию. На станциях лошади были приготовлены, из столицы выселены подозрительные лица, между Нарвой и Ревелем сосредоточены войска. Эти предосторожности оказались не напрасными, но совсем по другому, неожиданному и непредсказуемому поводу. Начало этой истории можно, пожалуй, отнести к далекому 1709 году, когда переяславский полковник Федор Мирович вместе с гетманом Мазепой изменил Петру и перешел на сторону Карла XII. После Полтавской битвы Мирович бежал в Польшу, оставив двух малолетних сыновей, Якова и Петра, в Чернигове у двоюродного брата Павла Полуботки. По доносу он попадает в крепость, но Елизавета Петровна берет выросшего Петра к себе в секретари, а Яков устраивается также секретарем к польскому посланнику графу Потоцкому. Вдруг в 1732 году братья обвиняются в государственной измене и попадают в тайную канцелярию, а оттуда — в Сибирь. Единственный сын Якова Василий тянет лямку армейского подпоручика и содержит еще трех сестер, а он человек знатного происхождения. Самолюбивый и неглупый Василий страшно завидует вчерашним молодым офицерам гвардии, которые так высоко вознеслись в результате удачного переворота. Он еще надеется разбогатеть и неоднократно обращается во все инстанции с просьбой вернуть ему часть имений Мировичей, конфискованных из-за измены деда. Но ему отказывают. Честолюбивый юноша случайно узнает, что император Иоанн Антонович томится в заключении в Шлиссельбургской крепости. Теперь Мирович связывает свои надежды с его именем. Он посвящает в свой план освобождения Иоанна поручика Ушакова, своего друга. Но тот, отправленный в командировку, случайно утонул, и Мирович, узнав об отъезде императрицы, решает действовать один. В начале июля его полурота заступила в караул в Шлиссельбургскую крепость, а 5 июля Н. И. Панин, которому было поручено попечение о безымянном узнике, получил донесение коменданта крепости Бередникова, в котором говорилось: «Сего числа пополуночи, во втором часу, стоящий в крепости в недельном карауле Смоленского пехотного полку подпоручик Василий Яковлевич сын Мирович весь караул во фрунт учредил и приказал заряжать ружья с пулями, а как я, услыша стук и заряжение ружей, вышел из квартиры своей и спросил, для чего так без приказу во фрунт становятся и ружья заряжают, то Мирович прибег ко мне и ударил меня прикладом ружья в голову и пробил до кости черепа, крича солдатам: «Это злодей, государя Иоанна Антоновича содержал в крепости здешней под караулом, — возьмите его! Мы должны умереть за государя!..»» Мало кто тогда знал, что Екатерина II после восшествия на престол посетила несчастного узника и убедилась в том, что он ей не соперник, — Иоанн был слабоумен. «При очень крепком здоровье двадцатитрехлетний юноша сильно косноязычил, посторонние почти не могли его понимать, он не мог произнести слова, не подняв рукою подбородок. Вкуса не имел, ел все без разбору и с жадностию… Нраву был свирепого и никакого противоречия не сносил; грамоте почти не знал, памяти не имел… Подвержен был припадкам; все время или ходил, или лежал, иногда хохотал…» Среди записок императрицы, обнаруженных после ее смерти, была и такая, адресованная Панину, в которой говорилось о помещении Иоанна «в отдаленный монастырь, особливо в такой, где богомольцев нет, и тут содержать под таким присмотром, как и ныне…». Охрана узника была поручена капитану Власьеву и поручику Чекину, которые получили следующий приказ: «Ежели случится, чтоб кто пришел с командою или один, хотя б то был и комендант, без именного повеления или без письменного приказа и захотел арестанта у вас взять, то оного никому не отдавать и почитать все то за подлог или неприятельскую руку. Буде же та оная сильна будет рука, что спастись не можно, то и арестанта умертвить, а живого никому его в руки не отдавать». Когда Мирович с солдатами ворвался в каземат, там было темно, послали за огнем, и, когда принесли свечи, все увидели на полу распростертое тело заколотого человека; капитан Власьев и поручик Чекин, приставленные к Иоанну, стояли рядом. «— Ах вы, бессовестные! Боитесь ли Бога? За что вы невинную кровь пролили? — с отчаянием произнес Мирович. — Мы сделали это по указу, а вы от кого пришли? — Я пришел сам собою, — ответил Мирович. — Мы все это сделали по своему долгу и имеем указ, вот он! — продолжал Власьев и протянул Мировичу указ, но тот не стал читать, его глаза были устремлены на убитого. В эту минуту солдаты схватили офицеров и хотели их заколоть, но Мирович остановил их: — Не трогайте, теперь помощи нам никакой нет, и они правы, а мы виноваты, — сказав это, Мирович опустился над телом и поцеловал его в руку и в ногу. Затем приказал вынести труп на фрунтовое место…» Получив донесение, Панин немедленно отправил в крепость подполковника Кашкина с приказанием узнать все обстоятельства дела и произвести допрос Мировича. Коменданту Бередникову Панин приказывает «мертвое тело безумного арестанта, по поводу которого произошло возмущение, сего же числа в ночь с городским священником в крепости предать земле, в церкви или в каком другом месте, где б не было солнечного зноя и теплоты…». Уже 10 июля подполковник Кашкин докладывал императрице о шлиссельбургском деле. В тот день она писала Панину: «Никита Иванович! Не могу я довольно вас благодарить за разумные и усердные ко мне и отечеству меры, которые вы приняли по шлиссельбургской истории. У меня сердце щемит, когда я думаю об этом деле, и много-много благодарю вас за меры, которые вы приняли и к которым, конечно, нечего больше прибавить. Провидение дало мне ясный знак своей милости, давши такой оборот этому предприятию. Хотя зло пресечено в корне, однако я боюсь, чтоб в таком большом городе, как Петербург, глухие слухи не наделали бы много несчастных…» Случай помог Екатерине избавиться от важного соперника и помог Панину вновь обрести ее доверие. В 1767 году братья Панины возводятся в графское достоинство: Петр «за верность и усердие», а Никита Иванович «чрез попечение свое и воспитание дражайшего нашего сына и исправление с речением и успехами великого множества дел, как внутренних, так и иностранных». Мирович был казнен 15 сентября на Петербургском острове. «Сохранилось известие, что Мирович всходил на эшафот с твердостью и благоговением», — сообщает С. М. Соловьев. Солдат прогнали сквозь строй и сослали в отдаленные гарнизоны. * * * Не забудь фон-Визина писать Фонвизин. Что он за нехрист? Он русский, из нерусских русский.      А. С. Пушкин — брату Льву 29 июля 1769 года, в Петров день, Петергоф принимал гостей. Был приглашен для чтения своей комедии и Д. И. Фонвизин, служивший секретарем у кабинет-министра Елагина. Комедия «Бригадир» имела огромный успех. Спустя три дня, когда Фонвизин собирался возвращаться в Петербург, в саду он встретил Панина. «Слуга покорный, — сказал он, остановив меня, — писал Фонвизин в письме к сестре, — поздравляю вас с успехом комедии вашей; я вас уверяю, что ныне во всем Петергофе ни о чем другом не говорят, как о комедии и о чтении вашем. Долго ли вы здесь останетесь? — Через несколько часов еду в город, — отвечал я. — А мы завтра, — отвечал граф, — я еще хочу, сударь, — продолжал он, — попросить вас: его высочество желает весьма слышать чтение ваше и для того, по приезде нашем в город, не умедлите ко мне явиться с вашею комедиею, а я представлю вас великому князю, и вы сможете прочитать ее нам». 31 июля состоялось чтение комедии у великого князя: «Через несколько минут тоном чтения моего произвел я во всех слушателях прегромкое хохотанье, — вспоминал Фонвизин. — Паче всего внимание графа Никиты Ивановича возбудила Бригадирша. «Я вижу, — сказал он мне, — что вы очень хорошо нравы наши знаете, ибо Бригадирша ваша всем родня; никто сказать не может, что такую же Акулину Тимофеевну не имеет или бабушку, или тетушку, или какую-нибудь свойственницу». По окончании чтения Никита Иванович делал свое рассуждение на мою комедию. «Это в наших нравах первая комедия, — говорил он, — и я удивляюсь вашему искусству, как вы, заставя говорить такую дурищу во все пять актов, сделали, однако, роль ее столько интересною, что все хочется ее слушать; я не удивлюсь, что сия комедия столь много имеет успеха; советую вам не оставлять вашего дарования…»» Именно тогда они подружились. Фонвизин становится секретарем Панина. «Граф Панин был другом Фонвизина, — свидетельствует современник. — Последний усвоил себе политические взгляды и правила первого, и про них можно было сказать, что они были одно сердце и одна душа». Дружба их продолжалась четырнадцать лет, до самой кончины Панина. Он родился в Москве 3 апреля 1744 года. В аккуратном деревянном доме по Рождественскому бульвару жило небогатое, но хлебосольное семейство Ивана Андреевича Фонвизина, который занимал небольшую должность в ревизион-коллегии. «Отец мой, — писал Фонвизин, — любил правду, никаких никогда подарков не принимал. С людьми своими обходился с кротостью, но не взирая на сие, в доме нашем дурных людей не было…» «Государь мой, — говорил он приносителю подарков, — сахарная голова не есть резон для обвинения вашего соперника: извольте ее отнести назад, а принесите законное доказательство вашего права». Впрочем, как и следовало ожидать, неподкупная честность не способствовала его карьере, и, хотя он прожил восемьдесят лет, мы не видим Ивана Андреевича в высоком чине. «И память о его существовании и его благородной жизни никогда не перешла бы за пределы семейного родового круга, если бы в 1744 году не даровал ему Бог сына, которому суждено было прославиться в литературе и тем самым занести имя Фонвизиных в страницы русской истории. Сыну этому дали при крещении имя Денис», — писал один из первых биографов Фонвизина П. А. Вяземский. В семье было восемь детей. Их воспитанию посвятила свою жизнь Екатерина Васильевна Дмитриева-Мамонова — «жена добродетельная, мать чадолюбивая, хозяйка благоразумная и госпожа великодушная». «…Я наследовал от отца моего как вспыльчивость, так и непамятозлобие, от матери головную боль, которою она всю жизнь страдала», — писал Фонвизин. Мальчик рос как все дети, но был упрям, подчас резок, подвижен, чувствителен: «Я чувствовал сильнее обыкновенного младенца… В четыре года начали учить меня грамоте, так что я не помню себя безграмотным… Языкам не учили из-за отсутствия денег…» «Наступил памятный для России день — 12 января 1755 года, когда был утвержден проект И. И. Шувалова об учреждении Московского университета, где всякого звания люди свободно наукою пользуются». При университете открываются две гимназии — одна для дворян, другая для разночинцев. Как только Иван Андреевич, понимавший цену образования, узнал об их открытии, он в числе первых подает прошение о зачислении Дениса и старшего сына Павла в гимназию. Способный Денис быстро делает успехи, особенно в языках — ему поручают произнести речь на латинском во время торжественного акта. В 1758 году директор гимназии отбирает десять лучших учеников и везет в Петербург ко двору. Среди них были три будущие знаменитости: Яков Булгаков, Денис Фонвизин и Григорий Потемкин. «Столица очаровала своими ласками и любезностью, своим блеском и великолепием», — вспоминает позднее Денис Иванович. Их представили бессменному куратору университета, покровителю наук и искусств И. И. Шувалову. Знаменитый вельможа встретил гимназистов ласково и по «какому-то странному совпадению подвел одного из них к присутствующему здесь М. В. Ломоносову, словно предугадывая, что ученик изберет литературное поприще». «…Взяв меня за руку, — вспоминает Фонвизин, — подвел к человеку, которого вид обратил на себя мое почтительное внимание. То был бессмертный Ломоносов. Он спросил меня, чему я учился. «По латыне», — отвечал я. Тут начал он говорить о пользе латинского языка с великим, правду сказать, красноречием…» Были они и во дворце на куртаге, так поразившем их своим великолепием. Но наибольшее впечатление на мальчика произвел театр, страстным поклонником которого он остался на всю жизнь. «Ничтожная пьеса показалась ему высоким произведением гения, а актеры — великими людьми. Понятна его радость, что первые актеры петербургской труппы Волков и Дмитриевский вхожи в дом его дяди, и понятна та нетерпеливая поспешность, с которой он старался познакомиться и сблизиться с корифеями сцены, считая это великим для себя благоприобретением…» В 1762 году Фонвизин с отличием закончил гимназию и был переведен в студенты. Но учиться дальше ему не пришлось — по обычаю того времени он с детских лет был записан в гвардию и произведен в сержанты. «…Но как желание мое было гораздо более учиться, нежели ходить в караулы на съезжую, то уклонялся я, сколько мог, от действительной службы. По счастию моему, двор прибыл в Москву, и тогдашний вице-канцлер взял меня в иностранную коллегию переводчиком капитан-поручичья чина, чем я был доволен. А как переводил я хорошо, то покойный, тогдашний канцлер важнейшие бумаги отдавал именно для перевода мне». Еще в гимназии он «получил вкус к словесным наукам» и по заказу книгопродавца делал переводы басен Гольберга, аббата Терассона и трагедии Вольтера «Альзира». «Склонность моя к писанию являлась еще в младенчестве, и я, упражняясь в переводах на Российский язык, достиг до юношеского возраста…» «…Природа дала мне ум острый, но не дала мне здравого рассудка, — вспоминал о тех годах писатель. — Весьма рано проявилась во мне склонность к сатире. Острые слова мои носились по Москве; а как они были для многих язвительны, то обиженные оглашали меня злым и опасным мальчишкою… Молодые люди! Не думайте, чтобы острые слова ваши составили вашу истинную славу; остановите дерзость ума вашего и знайте, что похвала, вам приписываемая, есть для сердца сущая отрава; а особенно если чувствуют склонность к сатире; укрощайте ее всеми силами вашими, ибо и вы без сомнения подвержены будете одинаковой судьбе со мною. Меня скоро стали бояться, потом ненавидеть; и я вместо того, чтобы привлечь к себе людей, отдалил их от себя и словом и пером… Сердце мое, не похвалясь скажу, предоброе. Я ничего так не боялся, как сделать кому-нибудь несправедливость, и для того ни перед кем так не трусил, как перед теми, кои от меня зависели и кои отомстить мне были не в состоянии…» Будущий драматург был не лишен актерского таланта. «Я забыл сказать, что имел дар принимать на себя лицо и говорить голосом весьма многих людей», — замечает Фонвизин. Служба переводчика с латинского, французского и немецкого соответствует потребностям души и желаниям талантливого юноши. Он успешно выполняет и некоторые дипломатические поручения. Казалось, лучшего не надо было желать, но вскоре судьба его переменилась. Иван Перфильевич Елагин, всесильный кабинет-министр императрицы, любитель словесности и театра, славившийся «витийством на русском языке», обратил внимание на переводчика Вольтера. И 8 октября 1763 года последовал высочайший указ: «Переводчику Денису Фонвизину, числясь при иностранной коллегии, быть для некоторых поручений при нашем статском советнике Елагине, получая жалование из оной коллегии». Елагин с первого знакомства высоко оценил дарование Фонвизина, а восхищенный им юноша «полюбил его за разум, просвещенный знаниями, за доброе по природе сердце, за его твердые правила честного человека». Елагин относился к категории тех «исполинов чудаков, которые рисуются перед глазами нашими, озаренные лучами какой-то чудесности, баснословности, напоминающие нам действующие лица гомеровские; это живые выходцы из «Илиады», — писал П. Вяземский. Самобытные и талантливые, они смогли проявить себя в «век Екатерины», когда выше всего ставилась честь и национальная гордость. Их отличает высокое чувство собственного достоинства и долга, презрение к бытовым удобствам и даже к смерти. Во имя долга и чести они готовы на невзгоды и лишения, готовы отказаться от благополучия, чинов и самой жизни.» «Предоставляя истории оценивать каждого по достоинству, — пишет П. Вяземский, — нельзя не согласиться, — что Орловы, Потемкины, Румянцевы, Суворовы имели в себе что-то поэтическое и лирическое в особенности. Стройные имена их придавали какое-то благозвучие русскому стиху. Нет сомнения, есть поэзия и в собственных именах». В службе — честь! — говорят они. И Алексей Орлов выпрашивает как величайшую милость назначение в экспедицию русского флота, отправляющегося из Балтики в Средиземное море. Встретив турецкий флот, втрое превосходивший по числу кораблей российский, Орлов принимает решение — атаковать! «Турецкий флот атаковали, разбили, разломали, сожгли, на небо пустили, потопили и в пепел обратили и оставили на том месте престрашное позорище, а сами стали быть во всем Архипелаге господствующими», — докладывал он императрице. К своей фамилии Орлов получает приставку Чесменский! Григорий Орлов, фаворит Екатерины, просится генерал-губернатором в охваченную чумой Москву. Английский посол Каткарт пытается переубедить его. Сохранился ответ Орлова: «Все равно, чума или не чума, во всяком случае я завтра выезжаю; я давно уже с нетерпением ждал случая оказать значительную услугу императрице и отечеству; эти случаи редко выпадают и никогда не обходятся без риска; надеюсь, что в настоящую минуту я нашел такой случай и никакая опасность не заставит меня от него отказаться». Поехал, облеченный особыми полномочиями. Благодаря энергичным мерам, смелости и самоотверженности уже в ноябре ему удалось справиться с паникой и страшной болезнью. Другой фаворит, Григорий Потемкин, едет простым волонтером в действующую армию фельдмаршала Румянцева. Отличается в сражениях и получает звание генерала. Много делает он для повышения боеспособности русской армии и облегчения службы солдат. Непобедимый Суворов, сам прослуживший целых восемь лет солдатом в гвардии, сказал о нем: «Великий человек — велик умом, велик и ростом». «Гений Потемкина парил над всеми частями русской политики, — писал адмирал Чичагов. — Он был способен, умен, предприимчив и отважен. Приобретение Крыма и Новороссии обогатили Россию, дав ей прелестные и плодородные земли». Потемкин был патриотом в самом высоком значении этого слова. Всемогущий фаворит наставляет сидящего у него на коленях внучатого племянника: «…во-первых, старайся испытать, не трус ли ты; если нет, то укрепляй врожденную смелость частым обхождением с неприятелем…» Когда мальчик подрос, фельдмаршал прикомандировывает его к одному из казачьих полков с приказом «употреблять в службу как простого казака, а потом уже по чину поручика гвардии». Прославленный герой Отечественной войны генерал Н. Н. Раевский на всю жизнь запомнил наставления своего дяди. Воин Васильевич Нащокин, которого побаивался и Суворов, «чтобы приучить молодую жену к воинской жизни, сажал ее на пушку и палил из-под нее». Над Нащокиным, который «никого не почитал не только высшим, но и равным себе», шутить опасались. Даже Потемкин позволил себе на его счет лишь невинную шутку. «Нащокин, — говаривал он, — даже о Господе Боге отзывается хоть и с уважением, но все-таки как о низшем чине». Так что когда Нащокина пожаловали в генерал-поручики (чин 3-го класса), светлейший заметил: «Ну теперь и Бог попал у Нащокина в 4-й класс, в порядочные люди!» «…Государь Павел Петрович любил его, — писал А. С. Пушкин, — и при восшествии на престол звал его в службу. Нащокин отвечал государю: «Вы горячи, и я горяч; служба впрок мне не пойдет». Государь пожаловал ему деревни в Костромской губернии, куда он и удалился. Он был крестник императрицы Елизаветы и умер в 1809 году». К таким людям принадлежал и Иван Перфильевич Елагин, который мог сказать: «Не знаю, чему дивятся в Вольтере. Я не простил бы себе, если б усомнился сравниться с ним в чем бы то ни было». Смолоду он был доверенным лицом у великой княгини Екатерины Алексеевны, но по подозрению в заговоре подвергся опале и был сослан. Екатерина, как могла, тайно помогала ему, а вступив на престол, произвела «Перфильича», как она его называла, в действительные статские советники и назначила «состоять при собственных делах». Хлебосол, сочинитель и театрал Елагин в 1766 году стал во главе российского театра. Императрица благоволила к нему, щедро одаривала и говорила: «Будь уверен, покамест жива, не оставлю». Елагин не утруждал своего нового подчиненного делами, и у Фонвизина появилось много свободного времени. Он посещает балы, маскарады, любимый театр. Появляется масса знакомых, а с ними обеды, приемы, холостяцкие пирушки. Остроумный, общительный, прекрасно воспитанный Фонвизин везде желанный гость. «Беседа его была необыкновенно приятна и весела, и общество оживлялось его присутствием… Отличался он живой фантазией, тонкою насмешливостью, умением быстро подметить смешную историю и с поразительною верностью представить в лицах, но со всем этим соединял он самое веселое простосердечие и веселонравие», — писал его близкий приятель Клостерман. В конце 1768 года Фонвизин получает полугодовой отпуск и уезжает в Москву. Здесь он работает над переводом поэмы «Иосиф» и комедией «Бригадир». В мае Фонвизин возвращается в Петербург и отдает свою комедию на суд Елагину. «Но ход ей дал не он, — пишет Вяземский, — а А. И. Бибиков и Г. Г. Орлов, в обществе которых автору однажды пришлось читать свою комедию. Ее характеры, списанные с московских дворян, и более всего мастерское чтение Фонвизина до того увлекли слушателей, что Орлов не преминул донести о том императрице». «В самый Петров день, — вспоминает Фонвизин, — граф прислал ко мне спросить, еду ли я в Петергоф, и если еду, то взял бы с собою мою комедию «Бригадира». 3 июля Фонвизин был представлен великому князю. «Его Высочество изъявил мне в весьма милостивых выражениях, сколько желает он слышать мою комедию», — вспоминал он. После чтения, прошедшего с большим успехом, Панин, поблагодарив автора, сказал ему: «Вы можете ходить к Его Высочеству и при столе оставаться, когда только захотите», — я благодарил за сию милость…» * * * Граф Панин был другом Фонвизина в прямом смысле слова. Последний усвоил себе политические взгляды и правила первого, и про них можно было сказать, что они были одно сердце и одна душа.      Современник Фонвизин, став ближайшим сотрудником Панина, разделяет и его политические взгляды. Потерпев неудачу с учреждением Императорского Совета в 1762 году, Панин связывает теперь свои надежды с воцарением наследника. Он работает над проектом Конституции, и Фонвизин становится его соавтором. К сожалению, проект Конституции не сохранился. До нас дошло только вступление к ней, написанное Фонвизиным, которое носит название «Рассуждение о непременных государственных законах». Герой Отечественной войны генерал Михаил Александрович Фонвизин, племянник писателя, декабрист, отбывший каторгу в Нерчинских рудниках, выйдя на поселение, написал интереснейшие «Записки», в которых, в частности, писал: «Граф Никита Иванович Панин, воспитатель великого князя наследника Павла Петровича, провел молодость свою в Швеции. Долго оставаясь там посланником и с любовью изучая конституцию этого государства, он желал ввести нечто подобное в России: ему хотелось ограничить самовластие твердыми аристократическими институциями. С этой целью Панин предлагал основать политическую свободу сначала для одного дворянства в учреждении верховного Сената, которого часть несменяемых членов назначалась бы от короны, а большинство состояло бы из избранных дворянством из всего сословия лиц. Синод также бы входил в состав общего собрания Сената… Сенат был бы облечен полною законодательною властью, а императорам оставалась бы исполнительная, с правом утверждать обсужденные и принятые Сенатом законы и обнародовать их. В конституции упоминалось и о необходимости постепенного освобождения крепостных крестьян и дворовых людей. Проект был написан Д. И. Фонвизиным под руководством графа Панина… Введение или предисловие к этому акту… сколько припомню, начиналось так: «Верховная власть вверяется государю для единого блага его подданных. Сию истину тираны знают, а добрые государи чувствуют. Просвещенный ясностию сия истины и великими качествами души одаренный монарх, приняв бразды правления, тотчас почувствует, что власть делать зло есть несовершенство и что прямое самовластие тогда только вступает в истинное величие, когда само у себя отъемлет власть и возможность к содеянию какого-либо зла» и т. д. За этим следовала политическая картина России и исчисление всех зол, которые она терпит от самодержавия…» Предисловие к конституции, написанное Д. И. Фонвизиным, сохранилось под названием «Рассуждение о истребившейся в России совсем всякой форме государственного правления». С ним были знакомы многие декабристы: Рылеев, Лунин, А. А. Бестужев, а декабрист Штейнгель назвал его в числе произведений, послуживших «источником свободомыслия». Никита Муравьев, сняв копию с «Рассуждения…», изучал его для своей конституции. «Когда Никиту Муравьева, Михаила Фонвизина и других декабристов арестовали и сослали, «Завещание» Панина (т. е. «Рассуждение…» Д. Фонвизина) разыскивалось и изымалось, — пишет Н. Эйдельман. — …Между тем автор «Недоросля» сохранил по меньшей мере два списка этого своего сочинения. Один у себя, другой (вместе с несколькими документами) сначала находился у Петра Панина, а после его смерти (1789) — у верных друзей, в семье петербургского губернского прокурора Пузыревского. Текст же самой конституции сохранить не удалось. До воцарения Павла I оставалось четыре года, когда скончался и Денис Иванович. «Список с конституционного акта хранился у родного брата его редактора, Павла Ивановича Фонвизина, — сообщает Михаил Александрович. — Когда в первую французскую революцию известный масон и содержатель типографии Новиков и московские ложи были подозреваемы в революционных замыслах, генерал-губернатор, князь Прозоровский, преследуя масонов, считал сообщниками или единомышленниками их всех, служивших в то время в Московском университете, а П. И. Фонвизин был тогда его директором. Пред самым прибытием полиции для взятия его бумаг ему удалось истребить конституционный акт, который брат его ему вверил. Отец мой, случившийся в то время у него, успел спасти введение». Так погибла конституция Фонвизина — Панина, но было спасено замечательное введение к ней». Этот документ в течение длительного времени хранился в семье Фонвизиных. В двадцатых годах следующего столетия он появился на свет в нескольких списках. А «в 1826 году, при арестовании Михаила Александровича Фонвизина эту бумагу взяли вместе с прочими, — писал А. Герцен. — Об ней спрашивали его в известном комитете, и он рассказал всю историю, как знал». Получив от Фонвизина его «Рассуждение…» и другие документы, Петр Панин в 1784 году подготовил «Письмо к наследнику престола для поднесения при законном вступлении его на престол» и проект манифеста, которым Павел мог бы воспользоваться при восшествии на царство. Вдова прокурора Пузыревского передала эти документы Павлу I. В 1771 году семнадцатилетний Павел тяжело заболел: «простудная лихорадка» продолжалась более пяти недель. Фонвизин, не бравший пера после «Бригадира», пишет «Слово на выздоровление Великого князя Павла Петровича». Оно выходит отдельным изданием и становится известным широкой публике. Произведение, проникнутое глубоким искренним чувством, по сути, превратилось в политическое заявление в связи с приближающимся совершеннолетием наследника. «Настал конец страданию нашему, о россияне! — писал Фонвизин. — Исчез страх, и восхищается дух веселием. Се, Павел, отечества надежда, драгоценный и единый залог нашего спокойствия, является очам нашим, исшедши из опасности жизни своея, но оживлению нашему… Ты не будешь отлучена от славы сего, о великая монархия, матерь чадолюбия, источник славы и блаженства нашего! Ты купно страдала с Павлом и Россиею и вкушаешь с ними днесь общее веселие…» Известно, что Екатерина не отличалась материнской любовью и видела в сыне соперника своей власти. Рядом с императрицей и наследником третьим лицом в государстве изображается Н. И. Панин: «…муж истинного разума и честности, превыше нравов сего века! Твои отечеству заслуги не могут быть забвенны!» В другое время Екатерина, наверное, сумела бы ответить на подобную вольность, но сейчас была не та обстановка, и ей приходится с благосклонным видом выслушивать, почему заслуги Панина «не могут быть забвенны»: «Ты вкоренил в душу его те добродетели, кои составляют счастие народа и должность государя. Ты дал сердцу его ощутить те священные узы, кои соединяют его с судьбою миллионов людей и кои миллионы людей их соединяют». Выходит, что сын, которому до совершеннолетия остался только год, уже воспитан как настоящий добродетельный монарх и готов исполнять эту роль? Уж не пора ли уступить ему престол и уйти на покой? Не этого ли хочет Панин? Да, этого он хотел с самого начала, и Екатерина хорошо знала об этом. Знала и терпела. Не она ли, коронованная по младости лет сына, неоднократно обещала со временем передать ему власть, которая по праву принадлежала потомку Петра Великого. Н. И. Панин не забыл этих обещаний и не позволяет ей делать вид, что таких обещаний не было. Противники осторожны и скрытны, внешне они никак не проявляют своих чувств — обоим присуще самообладание и отменная воспитанность. С одинаковым нетерпением ждут они совершеннолетия Павла: он — с надеждой увидеть его императором, она — с мыслью разом покончить с этими надеждами. Глава седьмая Великий князь Законы — основа всему, ибо без нашей свободной воли они показывают, чего должно избегать, а следовательно, и то, что мы еще должны делать.      Павел I Столица готовилась к торжествам по случаю совершеннолетия наследника. Ждали наград, чинов, повышений по службе, балов, маскарадов, народных гуляний, парада войск и фейерверков. Приближалось 20 сентября 1772 года. Из донесения прусского посла графа Сольмса Фридриху II от 4 сентября: «…Императрица видит сына чаще прежнего, больше узнала его и находит удовольствие в его обществе. Великий князь в свою очередь держит себя с матерью свободнее, нежели прежде. Он отзывчив на ее ласки, благодарен за расположение и удовольствия, которые она ему доставляет, и в настоящее время между этими обеими державными особами царствует искренняя дружба, как в простых семействах, и обоюдное доверие, радующее всех. Я не смею утверждать, не кроется ли тут притворство или, по крайней мере, принужденность со стороны императрицы, так как все ее речи, особенно с нами, иностранцами, сводятся в разговору о великом князе…» Расположив к себе сына, Екатерина предлагает ему отложить торжества на год до его женитьбы. Благодарный за ее отношение, доверчивый, отзывчивый на ласку матери, Павел с радостью соглашается. Панину приходится сделать вид, что ничего особенного не произошло — властолюбивая императрица одержала важную победу. Нет, недаром А. С. Пушкин называл ее «Тартюф в юбке». Из донесения графа Сольмса Фридриху II от 9 февраля 1773 года: «…пребывание здесь графа Орлова не изменило нисколько хороших отношений между Ея Величеством Государыней и Великим Князем. Она продолжает ежедневно обедать с ним, проводит вместе большую часть дня и никогда не выезжает из дворца без того, чтобы он с ней не был. Но я должен сознаться Вашему Величеству, что очень многие здесь подозревают притворство в поведении императрицы. Уверены все, что зла ему она не желает, но не верят в нежную дружбу, которую она показывает. Думаю, что все это условленная игра между государыней и ее бывшим любимцем (Орловым. — Авт.); что показывает она столько любви к наследнику единственно для того, чтобы примирить с собой народ, который Его чрезвычайно любит… Я знаю из верного источника, что Великий Князь и сам не верит в чрезмерную любовь к нему Императрицы-матери… но так как молодой Князь прекрасно воспитан — он настолько умеет владеть собой, что по внешности положительно нельзя судить о том, что он думает…» Получив передышку, Екатерина II укрепляет свои позиции: она принимает самое активное участие в выборе невесты и в подготовке к свадьбе, оказывая сыну всяческое внимание; отношение же к Панину холодное, недоброжелательное — необходимо отдалить наставника от сына. Из донесения графа Сольмса от 29 июня: «…ландграфиня Дармштадтская приехала, наконец, с тремя своими дочерьми, в прошлую субботу этого месяца в Царское село. Ея Императорское Величество и Его Высочество Великий Князь встретили их с изъявлениями большой к ним дружбы и расположения…» Павел выбирает среднюю, 17-летнюю Вильгельмину, которую полюбил страстно, со всем пылом первого юношеского чувства. Все прочие дела и заботы отошли на второй план. Дневник Порошина остался единственным историческим документом: с момента удаления Порошина и до самой женитьбы на целых восемь лет Павел как бы скрывается из наших глаз. Расставшись с дочерьми ландграфини Дармштадтской, Павел Петрович первым делом отправляется к Н. И. Панину — узнать, как он себя вел и доволен ли им любимый наставник. «Он сказал, что доволен, и я был в восторге, — записал в дневнике 18-летний наследник. — Несмотря на усталость, я все ходил по моей комнате, насвистывая и вспоминая виденное и слышанное. В этот момент мой выбор почти уже остановился на принцессе Вильгельмине, которая мне больше всех нравилась, и всю ночь я ее видел во сне». Этот дневник, пролежавший больше столетия среди документов министерства юстиции, говорит о том, что Павел не был склонен к цинизму и уже этим бросал вызов развращенному екатерининскому двору. Прекрасно воспитанного и хорошо образованного наследника отличало глубоко рыцарское благородство. Об этом свидетельствует и посол Сольмс, который незадолго до вступления цесаревича в первый брак, писал о нем своему другу Ассебургу: «Не будучи большого роста, он красив лицом, безукоризненно, хорошо сложен, приятен в разговоре и в обхождении, мягок, в высшей степени вежлив, предупредителен и веселого нрава. В этом красивом теле обитает душа прекраснейшая, честнейшая, великодушнейшая и в то же время чистейшая и невиннейшая, знающая зло лишь с дурной стороны, знающая его лишь настолько, чтобы преисполниться решимости избежать его для себя самой и чтобы порицать его в других; одним словом, нельзя в достаточной степени нахвалиться великим князем и да сохранит в нем Бог те же чувства, которые он питает теперь. Если бы я сказал больше, я заподозрил бы самого себя в лести». Ни дурных принципов, ни дурных наклонностей Павел не вынес из панинского гнезда. Но он вынес оттуда нечто более губительное — свои политические воззрения и свое отношение к матери. И то, и другое повлекло за собой бесконечную цепь страданий. Из донесения Сольмса от 3 августа 1773 года: «…третьего дня вернулся курьер из Дармштадта и привез согласие на брак принцессы Вильгельмины, его дочери, с Великим Князем. Хотя этого должны были ожидать, но кажется, как будто уверенность в этом произвела заметное довольство; по крайней мере, таково впечатление, произведенное на Великого Князя, который вне себя от радости и видит величайшее счастье в браке своем с этой принцессой; он очень в нее влюблен и считает ее вполне достойной его любви и уважения…» После крещения ее нарекли Натальей Алексеевной. Свадьбу решили справить в сентябре, в день рождения Павла. Из донесения графа Сольмса от 25 июля 1773 года: «…Граф Панин напомнил мне, что в тех случаях, когда я выражал ему мои опасения относительно его положения, он первый всегда меня успокаивал, теперь же считает долгом дружбы предупредить меня, что немилость его решена и что его хотят удалить непременно… Холодность Императрицы доходит до того, что она больше не разговаривает с ним и что сам он не является к ней больше с делами иначе, как когда этого избежать уже невозможно… Он (Панин. — Авт.) говорит, что не столько личная месть Орловых заставляет действовать против него, сколько необходимость для них и Чернышевых удалить человека, постоянно порицающего их поведение, человека, который всегда будет противодействовать их замыслам захватить управление Империей. Им недостаточно влиять на Императрицу, они хотят заполонить и Великого Князя и, если возможно развратить его, подобно тому как они сделали это с его покойным отцом, и потом властвовать над всем, не смущаясь потрясением основ государства, если таковое последует; но граф Панин уверен, что здравый смысл в Князе не поддастся развращению… Я должен верить тому, что говорит граф, ибо он может судить лучше, нежели я. Все, что я знаю, это то, что Императрица не имеет к графу Панину ни того расположения, ни того внимания, как в былое время; но я предполагал, основываясь на дошедших до меня сведениях, что происходит это оттого, что Императрица находит чрезмерным подчинение, в котором граф Панин держит Великого Князя; подчинению этому способствуют необыкновенная привязанность Великого Князя к графу; Императрица недовольна тем, что маленький двор руководится исключительно мнениями Панина… Перебирая в памяти некоторые эпизоды из царствования Ея Императорского Величества, когда граф Панин служил больше государству, нежели Ея Особе, можно поверить, что она никогда особенно его не любила. Он противился ее вступлению на престол, он же помешал ее бракосочетанию, как она того хотела в 1763 году; таким образом, быть может, могли достигнуть того, что она стала недоверчива к Великому Князю вследствие успеха его и увеличивающейся его славы. Одним словом, теперь здесь хаос и при дворе должно подготовиться внутреннее брожение, которое может иметь важные последствия…» Из этих донесений хорошо осведомленного, пользующегося доверием Панина посла видно, какая сложная обстановка царила при дворе в середине 1773 года. Это подтверждает и Д. И. Фонвизин, который писал своей любимой сестре Федосье: «Мы очень в плачевном состоянии, все интриги и все струны настроены, чтобы графа отдалить от Великого Князя… Все плохо, а последняя драка будет в сентябре, то есть брак Его Величества, где мы судьбу нашу совершенно узнаем. Князь Орлов с Чернышевым злодействуют ужасно графу Никите Ивановичу, который мне открыл свое намерение, то есть буде его отлучат от Великого Князя, то он ту же минуту пойдет в отставку. Развращенность здешнюю описывать излишне. Ни в каком скаредном приказе нет таких стряпческих интриг, какие у нашего двора поминутно происходят, и все вертится над бедным моим графом… Ужасное состояние. Я ничего у Бога не прошу, как чтоб вынес меня с честию из этого ада». Вопреки опасениям Фонвизина ничего не произошло. Наоборот, за окончание воспитания государя цесаревича Панин был щедро награжден. На первый взгляд это скорее возвышение, чем падение. В благоволительном рескрипте графу Никите Ивановичу Панину жалуются: «…звание первого класса в ранге фельдмаршала с жалованием и столовыми деньгами, получаемыми до того канцлером; 4512 душ в Смоленской губернии; 3900 душ в Псковской губернии; сто тысяч рублей на заведение дома и серебряный сервиз в 50 тысяч рублей; 25 тысяч рублей ежегодной пенсии, сверх получаемых им 5 тысяч, любой дом в Петербурге, провизия и вина на целый год, экипаж и ливрею придворные». Только немногие понимают, что время Панина прошло — отныне он только канцлер. Довольная таким исходом, Екатерина сказала: «Мой дом точно вычищен». Никита Иванович тяжело переживает разлуку со своим воспитанником. Он понимает, что проиграл, и бросает вызов «щедрой Семирамиде» — раздает 4 тысячи подаренных крепостных своим секретарям. В «Житии Н. И. Панина» Д. И. Фонвизин писал: «…из девяти тысяч душ, ему пожалованных, подарил он четыре тысячи троим из своих подчиненных, сотрудничавших ему в отправлении дел политических. Один из сих отблагодетельствованных им лиц умер при жизни Никиты Ивановича, имевшего в нем человека, привязанного к особе его истинным усердием и благодарностью. Другой был неотлучно при своем благодетеле до последней минуты его жизни, сохраняя ему непоколебимую преданность и верность, удостоен был всегда полной во всем его доверенности. Третий заплатил ему за все благодеяния всею чернотой души, какая может возмутить душу людей честных. Снедаем будучи самолюбием, алчущим возвышения, вредил он положению своего благотворителя столько, сколько находил то нужным для выгоды своего положения. Всеобщее душевное к нему презрение есть достойное возмездие столь гнусной неблагодарности…» Первым был Я. Я. Убри, вторым — Фонвизин, а третьим — П. В. Бакунин, открывший Григорию Орлову тайну заговора в пользу наследника. Обожаемая Павлом Наталья Алексеевна проявляет сильный характер: она недовольна положением мужа и презирает Екатерину. Осторожный Панин неожиданно находит не только союзника, но и вдохновителя борьбы за права своего воспитанника. Жена наследника возглавляет оппозицию против императрицы. Из «Записок» М. А. Фонвизина: «Мой покойный отец рассказывал мне, что в 1773 или 1774 году, когда цесаревич Павел достиг совершеннолетия и женился на дармштадтской принцессе, названной Натальей Алексеевной, граф Н. И. Панин, брат его фельдмаршал П. И. Панин, княгиня Е. Р. Дашкова, князь Н. В. Репнин, кто-то из архиереев, чуть ли не митрополит Гавриил и многие из тогдашних вельмож и гвардейских офицеров, вступили в заговор с целью свергнуть с престола царствующую без права Екатерину II и вместо нее возвести совершеннолетнего ее сына. Павел Петрович знал об этом, согласился принять предложенную ему Паниным конституцию, утвердил ее своей подписью и дал присягу в том, что, воцарившись, не нарушит этого коренного государственного закона, ограничивающего самодержавие. Душою заговора была супруга Павла, великая княгиня Наталья Алексеевна, тогда беременная. При графе Панине были доверенными секретарями Д. И. Фонвизин и Бакунин (Петр Васильевич), оба участники в заговоре. Бакунин из честолюбивых, своекорыстных видов решился быть предателем. Он открыл любовнику императрицы князю Г. Г. Орлову все обстоятельства заговора и всех участников — стало быть, это сделалось известным и Екатерине. Она позвала к себе сына и гневно упрекала ему его участие в замыслах против нее. Павел испугался, принес матери повинную и список всех заговорщиков. Она сидела у камина и, взяв список, не взглянув на него, бросила бумагу в камин и сказала: «Я не хочу и знать, кто эти несчастные». Она знала всех по доносу изменника Бакунина. Единственною жертвою заговора была великая княгиня: полагали, что ее отравили или извели другим образом. Из заговорщиков никто не погиб. Екатерина никого из них не преследовала. Граф Панин был удален от Павла с благоволительным рескриптом… Брат его фельдмаршал и княгиня Дашкова оставили двор и переселились в Москву. Князь Репнин уехал в свое наместничество в Смоленск; а над прочими заговорщиками учинили тайный надзор…» Итак, единственной жертвой неудачного заговора стала юная мечтательница, вступившая в открытую борьбу с Екатериной. Ходили слухи, что ее отравила повивальная бабка Зорич, исполняя волю императрицы. Рассказывали также, что примерно за час до смерти невестку посетила Екатерина. «Видите, что значит бороться со мною, — сказала она. — Вы хотели заключить меня в монастырь, а я отправлю вас подальше, прямо в могилу. Вы отравлены…» Павел был в отчаянии. Он рыдал и требовал вскрытия тела; его не слушали. Поддельными письмами Натальи Алексеевны мать пытается убедить сына в ее неверности. В ответ на его рыдания она холодно замечает, что «горюет он больше, чем полагается рогоносцу». Граф Ф. Г. Головкин свидетельствует, что, «когда Павел Петрович, еще в бытность свою великим князем, после кончины своей первой жены обнаружил такое неутешное горе, что даже опасались за его рассудок и жизнь, принц Генрих Прусский, находившийся тогда в Петербурге, придумал, как средство спасти цесаревича от его печали, обвинить покойную великую княгиню в недостаточной верности супружескому долгу. Для этой цели были пущены в дело не только подложные письма, но и Платон, бывший духовником Натальи Алексеевны, ввиду благости цели — спасти цесаревича от его горя — согласился подтвердить распущенную клевету, сказав великому князю, что узнал об этом из собственного признания усопшей, сделанного ею на предсмертной исповеди». Невосполнимая утрата обожаемой жены наложила отпечаток на характер Павла. Он замыкается, становится подозрительным. «Его доверчивость и пылкая благодарность за ласку сменяются надменностью и заносчивостью, которыми он пытается защитить свою легкоранимую душу», — писал современник. По настоянию матери спустя год Павел едет в Берлин на смотрины невесты Софии Доротеи, принцессы Вюртембергской, будущей Марии Федоровны. Впервые увидев наследника, проницательный Фридрих II, тонкий психолог и знаток людей, предрекает ему печальное будущее. «Великий князь, — писал он, — показался мне гордым, высокомерным и резким; все это давало повод знакомым с Россией опасаться того, что ему трудно будет удержаться на троне, что, управляя суровым и угрюмым народом, распущенным к тому же слабым правлением нескольких императриц, он должен страшиться участи, подобной участи его несчастного отца». Незадолго до второй женитьбы Павел писал барону Сакену: «Вы можете видеть из письма моего, что я не из мрамора и что сердце мое далеко не такое черствое, как многие полагают, моя жизнь докажет это…» Он рвется к государственной деятельности, полон сил, энергии и здравых мыслей, но мать не желает этого. Когда началась турецкая война, Павел просится волонтером в действующую армию, Екатерина отказывает, ссылаясь на семейные обстоятельства. «Вся Европа знает мое желание служить отечеству, что она скажет, когда увидит, что я не в армии», — возражает Павел. «А она скажет, — отвечала Екатерина, — что великий князь — покорный сын». 30 сентября 1776 года Павел женится на Марии Федоровне. Молодая чета поселяется в усадьбе, подаренной императрицей, в трех верстах от Царского Села, названной селом Павловским. «Они ведут довольно замкнутую жизнь, имея холодные формальные отношения с большим двором», — свидетельствует современник. Брак был счастливым — молодые супруги жили в любви и согласии. «Они долго смотрели друг на друга глазами влюбленных». Довольно приятная, женственная, доброжелательная и терпеливая Мария Федоровна обожает мужа и детей, любит музыку и цветы. Она устраивает в Павловске литературный кружок и театральные премьеры, возводит постройки и разбивает сады. Много внимания молодая хозяйка уделяет благотворительным и воспитательным учреждениям, что дает повод Н. М. Карамзину сказать, что она была бы превосходным министром народного просвещения. Малый двор жил своей особой жизнью, сосредоточенной вокруг Павла Петровича. Здесь царили покой и уют, самым ценным качеством считалось чувство юмора, а самой сложной проблемой — здоровье великого князя. К досаде императрицы, Н. И. Панин играл здесь роль как бы верховного арбитра. Мария Федоровна прониклась к нему самыми добрыми чувствами и даже спорила с мужем, кто из них больше любит Никиту Ивановича, которому она писала, что кроме Павла Петровича он единственный человек, с кем она может быть откровенной. Молодые супруги мечтали о счастье иметь ребенка и строили радужные планы. Насколько цесаревич проникся святостью новых предстоящих ему обязанностей, видно из его письма к бывшему воспитателю архиепископу Платону. «Молите теперь Бога, — писал он, — о подвиге, которым счастие и удовольствие мое усугубится удовольствием общим. Начало декабря началом будет отеческого для меня звания. Сколь велико оное по пространству новых возлагаемых чрез сие от Бога на меня должностей!..» 12 декабря 1777 года родился первенец великий князь Александр Павлович. А на другой день императрица забрала его у счастливых родителей, заявив, что сама будет заниматься воспитанием внука. Удар был неожиданным и несправедливым! Стоит ли говорить, какие чувства вызвал в душе сына поступок матери. Теперь ни о каком согласии или взаимопонимании между ними не могло быть и речи. «Память об отце отдалила его от матери, а мать, оторвав от него собственных его детей, сперва поселила отчуждение между ними и отцом, а потом недоверие». В сентябре 1781 года граф и графиня Северные по настоянию императрицы отправляются в длительное путешествие по Европе. Мария Федоровна в отчаянии, она боится за судьбу детей и хочет взять их с собой, но императрица против. Они посещают Вену, Венецию, Неаполь, Рим, Флоренцию, Милан, Турин, Лион, Париж. Осматривают музеи, библиотеки, академии; встречаются с учеными, художниками, писателями. «Бомарше читал им «Свадьбу Фигаро», еще бывшую в рукописи»; встречались они с Даламбером, посетили могилу Руссо в Эрменонвиле. Лагарп, читая в академии посвященное Павлу послание в стихах, называет его Петровичем. Их переписка впоследствии была издана. «Письма эти, — писал П. А. Вяземский, — представляют любопытную картину тогдашней современной чопорности, они приносят честь и писавшему их, и тем, к которым они были написаны». В Париже «король принял цесаревича как друга, герцог Орлеанский как гражданина, принц Конде как императора». Даламбер и другие европейские умы находили в наследнике «знания и возвышенный характер». Философ Гримм писал о нем: «В Версале казалось, что он так же хорошо знает французский двор, как и свой собственный. В мастерских наших художников он обнаруживает всесторонние знания, и его лестные отзывы делали художникам честь. В наших лицеях и академиях он показывал своими похвалами и вопросами, что не существует дарований или работ, которые бы его не интересовали». Двор был покорен остроумием, любезностью и воспитанностью великого князя, его знаниями в области французского искусства и языка. На вопрос Людовика XVI, имеются ли в его свите люди, на которых бы он мог положиться, Павел Петрович с присущей ему выразительностью ответил: «Ах, я был бы очень недоволен, если бы возле меня находился хотя бы самый маленький пудель, ко мне привязанный, мать моя велела бы бросить его в воду, прежде чем мы оставили бы Париж». В Неаполе, когда заговорили о законодательной деятельности Екатерины II, ее сын с горечью заметил: «Какие могут быть законы в стране, где царствующая императрица остается на престоле, попирая их ногами». В Вене, где «все удивлялись серьезному и возвышенному складу ума наследника, его любознательности и простоте его вкусов», во избежание недоразумений отменили постановку «Гамлета» — «зачем иметь двух Гамлетов, одного в зале, другого на сцене?». Отправляя сына в Европу, императрица хотела показать ей неспособность сына царствовать, но добилась обратного — Европа признала в наследнике человека, способного управлять Россией. В ноябре 1782 года великокняжеская чета вернулась на родину. Н. И. Панин продолжает оставаться первым министром, но значение его падает: восходит звезда энергичного, талантливого Григория Потемкина. Екатерина больше не нуждается в своем «обидчике» и предпочитает ему вице-канцлера Безбородко. В конце апреля 1781 года Никита Иванович берет трехмесячный отпуск. Английский посол Гаррис с удовлетворением сообщает в Лондон об отставке человека, доставившего Англии столько хлопот своей политикой «вооруженного нейтралитета». «…Невероятно, чтобы граф Панин снова вступил в управление делами, — писал посол. — Он хочет приехать сюда ко времени привития оспы великим князем. Это в особенности не нравится императрице, которая с гневом сказала, что не понимает, зачем будет Панин при этом случае; что он всегда вел себя, как будто был членом семьи, и ее дети и внучата столько же принадлежали ему, как и ей… Но, прибавила государыня, если Панин думает, что когда-нибудь вступит в должность первого министра, он жестоко ошибается. При дворе моем он не будет иметь другой должности, кроме обязанности сиделки». В день отъезда Павла с женой за границу Екатерина II в последний раз встретилась с Паниным. «…Она явно выразила ему свое презрение, что необыкновенно смутило спокойную и неподвижную физиономию Панина», — сообщает очевидец. Отставленный от дел и любимого воспитанника, Панин тяжело заболел. Уже на следующий день после приезда великокняжеская чета посетила опального Панина. Он весь вечер провел с ними, хотя и был слаб после болезни. Павел радовался встрече и своему возвращению, беспрестанно шутил и дурачился, рассказывая о зарубежных впечатлениях. До того было хорошо и весело, что под конец Никита Иванович попросил любимого воспитанника взять серьезный тон — не было больше сил смеяться. Состоялся и серьезный разговор «Об истребившейся в России совсем всякой формы государственного правления». Находясь под большим впечатлением от этого разговора, Павел Петрович наспех, в тот же вечер, с несвойственной ему небрежностью стиля, записал: «Поверено было о неудобствах и злоупотреблениях нынешнего рода администрации нашей… нашли за лучшее согласовать необходимо нужную монархическую екзекутивную власть по обширности территории государства, с преимуществом той вольности, которая нужна каждому состоянию для предохранения себя от деспотизма самого государя или частного чего-либо. Должно различать власть законодательную и власть законы хранящую и их исполняющую. Законодательная может быть в руках государя, но с согласия государства, а не инако, без чего обратится в деспотизм. Законы хранящая должна быть в руках под государем, предопределенным управлять государством…» Следующая их встреча состоялась только 29 марта. «Были тут и объяснения и слезы умиления. Нет, не забыли его, просто боялись навредить, навлечь подозрения». На другой день Никита Иванович был бодр, весел и часто вспоминал своего любимца. А под утро, в четыре часа, с ним случился удар. Послали за врачами и великим князем. «…Кончина сего добродетельного мужа, приключившаяся 31 марта 1783 года, поразила сродников и друзей внезапным ударом, — писал Д. Фонвизин. — Накануне горестного сего происшествия был он здоровее и веселее обыкновенного, но поутру в четыре часа, ложась в постелю, вдруг лишился он языка и памяти поражением апоплексическим… Через несколько часов скончался он на глазах возлюбленного питомца своего, для которого он жил и к которому привязанность его была нежнейшая и беспредельная. В этот момент, когда душа его разлучилась от тела, великий князь бросился перед ним на колени и целовал руку его, орошая ее горчайшими слезами. «Боже мой, дай ему хотя одну минуту чувства, чтобы он почувствовал, сколь я ему одолжен», — воскликнул он. Государыня — великая княгиня вне себя исторгнута была почти силою из сего несчастного дома. Стенание и вопль сродников, друзей и слуг изображали неизреченное душевное их страдание… Весь город был душевно огорчен кончиною мудрого и добродетельного мужа. Казалось, что всякий со смертью его нечто потерял. Погребение его было третьего апреля. Вынос тела удостоен был присутствием его императорского высочества. Прощаясь последний раз со своим другом и воспитателем, поцеловал он руку его с таким рыданием, что не было человека, которого бы сердце не растерзалось жалостию и не наполнилось внутренним убеждением о доброте сердца наследника Российского престола. Все знатные особы, коим позволяло здоровье, проводили тело его пешком в Невский монастырь. Скопление народа было превеликое…» Погребение состоялось в Благовещенской церкви Александро-Невской лавры, где покоились особы царского происхождения и выдающиеся государственные деятели России. Спустя пять лет над могилой Панина был поставлен мраморный памятник работы известного скульптора Мартоса с надписью: «Панин, граф Никита Иванович, друг человечества, предводительствовал двадцать лет политическими делами, приобрел колену своему графское достоинство и имел доверенность воспитать наследника престола всероссийского». Денис Иванович Фонвизин увековечил память друга и покровителя замечательным произведением «Житие графа Никиты Ивановича Панина». Это и некролог и биография, документальное и публицистическое произведение, направленное против «презрительной корысти, пристрастия, невежества и раболепства». …До конца дней своих сохранил Павел любовь и сердечную привязанность к незабвенному наставнику, сыгравшему большую роль в его судьбе. Он ставит ему памятник в Павловске и роду графов Паниных завещает: «…перо бриллиантовое с бантом, что на Андреевской шляпе носил, и портрет мой, который вручит жена моя на память моей любви к покойному воспитателю моему; еще возлагаю на старшего моего сына и всех моих потомков наблюдение долга моей благодарности противу рода означенного воспитателя моего покойного графа Никиты Ивановича, которого краткость моего века не дозволила мне им доказать». Они были сердечно привязаны друг к другу. И разве могли они себе представить, что единственный племянник Панина, названный в честь просвещенного дяди Никитой, станет первым виновником гибели горячо любимого им воспитанника. В 1789 году скончался мужественный и прямодушный Петр Иванович Панин, «персональный обидчик» императрицы. «Болтовня Панина» была предметом оживленной переписки между Екатериной и московским главнокомандующим князем Волконским. На очередное его донесение, что «Петр Панин много и дерзко болтает», она с удовлетворением отвечает: «Что касается до дерзкого вам известного болтуна, то я здесь кое-кому внушила, чтобы до него дошло, что если он не уймется, то я принуждена буду его унимать, наконец…» Четыре года не дожил до воцарения Павла I и Д. И. Фонвизин. * * * Я обличал порок и невежество.      Д. Фонвизин Вершиной творчества Фонвизина да и всей русской драматургии XVIII века стала комедия «Недоросль», написанная весной 1782 года. Ее премьера состоялась 24 сентября в Петербурге, «в театре, что на Царицыном лугу». Успех был необыкновенный. «…Бабушка моя сказывала мне, — вспоминал Вяземский, — что в представлении «Недоросля» в театре была давка, сыновья Простаковых и Скотининых, приехавшие на службу из степных деревень, присутствовали тут и, следственно, видели перед собою своих близких, знакомых, свою семью». А. С. Пушкин назвал «Недоросля» «народною комедией» — она не только смешила, но и заставляла задуматься над важнейшими общественными вопросами. «Фонвизин взял героев Недоросля прямо из жизненного омута…» — писал Ключевский. Комедия с успехом шла во всех крупных городах России и дожила до наших дней. «Комедия Фонвизина поражает огрубелое зверство человека, — писал великий Гоголь, — происшедшее от долгого, бесчувственного, непотрясаемого застоя в отдаленных углах и захолустьях России. Она выставила так страшно эту кору огрубенья, что в нем почти не узнаешь русского человека. Кто может узнать что-нибудь русское в этом злобном существе, исполненном тиранства, какова Простакова, мучительница крестьян, мужа и всего, кроме своего сына? А между тем чувствуешь, что нигде в другой земле, ни во Франции, ни в Англии, не могло образоваться такое существо. Эта безумная любовь к своему детищу есть наша сильная русская любовь, которая в человеке, потерявшем свое достоинство, выразилась в таком извращенном виде, в таком чудном соединении с тиранством, так что, чем более она любит свое дитя, тем более ненавидит все, что не есть ее дитя… Это Русь в самом страшном и худшем — в своем невежестве и самодовольстве!» Восхищенный комедией, Потемкин сказал автору фразу, ставшую крылатой: «Умри, Денис, иль больше не пиши: имя твое бессмертно будет по одной этой пьесе». Спустя три дня после кончины Панина Фонвизин подает в отставку. Весной 1785 года с ним случился удар, в августе — второй: отнялись рука и нога. Но он мужественно переносит болезнь и продолжает писать. Из записок И. И. Дмитриева, поэта и министра: «В шесть часов пополудни приехал Фонвизин. Увидя его в первый раз, я вздрогнул и почувствовал всю бедность и тщету человеческую. Он вступил в кабинет Державина, поддерживаемый двумя молодыми офицерами… Уже он не мог владеть одною рукою, равно и одна нога одеревенела. Обе поражены были параличом. Говорил с крайним усилием и каждое слово произносил голосом охриплым и диким; но большие глаза его быстро сверкали. Первый брошенный на меня взгляд привел меня в смятение. Разговор не замешкался. Он приступил ко мне с вопросом о своих сочинениях… Наконец спросил меня и о чужом сочинении: что я думаю об «Душеньке»? Потом Фонвизин сказал хозяину, что он привез показать ему новую свою комедию «Гофмейстер»… Игривость ума не оставляла его и при болезненном состоянии тела. Несмотря на трудность рассказа, он заставлял нас не однажды смеяться… Мы расстались с ним в одиннадцать часов вечера, а наутро он уже был во гробе». На Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры над одной из могил сохранилось большое каменное надгробие. На нем надпись: «Фонвизин Денис Иванович, статский советник, родился 3 апреля 1745 года, умер 1 декабря 1792 года. Жил 48 лет, семь месяцев, 28 дней». «Сатиры смелой властелин и друг свободы», мечтавший о конституции и освобождении крепостных крестьян, заслужил вечную память в сердцах потомков. Глава восьмая Гатчина Я знаю, что вас долго оскорбляли и преследовали, но в последнее царствование все честные люди подверглись подобной участи, и я — первый.      Из письма Павла I Потоцкому В сорока двух верстах от Петербурга «над озером Хотчино» еще в XV веке существовало небольшое новгородское село Хотчино. В начале XVIII века, после освобождения прибалтийских земель от шведских захватчиков, здесь находилась финская усадьба — мыза. В 1712 году гатчинская мыза с приписанными к ней деревнями была подарена Петром I любимой сестре — царевне Наталье Алексеевне. После ее смерти в 1717 году владельцы мызы неоднократно менялись, а в 1763 году Екатерина II подарила ее Григорию Орлову. После его смерти в 1783 году Екатерина выкупила мызу у братьев и подарила ее сыну. С августа 1783 года начался самый мрачный, гатчинский период в жизни Павла. Здесь, в 42 верстах от столицы, окончательно созрели политические взгляды и реформаторские планы будущего императора. Здесь он мучился страхом и подозрениями, ревниво мечтал о власти, истово молился и думал о смерти. Здесь определился его характер, сложный и противоречивый — «странное смешение благороднейших влечений и ужасных наклонностей». Его по-прежнему не допускают к участию в государственных делах; единственно, что ему разрешается, это завести небольшое гатчинское войско. Отношения с матерью окончательно разладились — они боятся друг друга. Павла окружают доносители и шпионы — каждое его слово и каждый поступок становятся тотчас же известными матери. «Простого благоволения с его стороны было достаточно, чтобы повредить! Какая горечь должна была отравить его сердце! — писал современник Павла А. Коцебу. — Отсюда родилась в нем справедливая ненависть ко всему окружавшему его мать; отсюда образовалась черта характера, которая в его царствование причиняла, может быть, наиболее несчастий: постоянное опасение, что не оказывают ему должного почтения. До самого зрелого возраста он был приучен к тому, что на него не обращали никакого внимания и что даже осмеивали всякий знак оказанного ему почтения; он не мог отрешиться от мысли, что и теперь достоинство его недостаточно уважаемо; всякое невольное или даже мнимое оскорбление его достоинства снова напоминало ему его прежнее положение; с этим воспоминанием возвращались и прежние ненавистные ему ощущения, но уже с сознанием, что отныне в его власти не терпеть прежнего обращения, и таким образом являлись тысячи поспешных, необдуманных поступков, которые казались ему лишь восстановлением его нарушенных прав… монарх ничего не сделал для потомства, если отравил сердце своего преемника. Многие скорбевшие о Павле не знали, что, в сущности, они обвиняли превозносимую ими Екатерину». Наследник престола живет уединенно — императрица неприязненно относится к смельчакам, рискнувшим посетить сына без ее ведома. Старшие дети с малых лет оторваны от семьи и живут с бабкой, которая сама занимается воспитанием внуков. В назначенные дни, раз в неделю, он приезжает к матери и к детям с «видом строгим, всем внушая страх». Он ненавидит и презирает фаворитов, которые в угоду императрице открыто выказывают ему свое пренебрежение и «сеют недоверие и подозрительность в отношениях между матерью и сыном». «…Сим призраком (заговором. — Авт.) беспрестанно смущали государыню, — писал А. С. Пушкин, — и тем отравляли сношения между матерью и сыном, которого раздражали и ожесточали ежедневные мелочные досады и подлая дерзость временщиков.» А. И. Бибиков не раз был посредником между императрицей и великим князем. Вот один из тысячи примеров: великий князь, разговаривая однажды о военных движениях, подозвал полковника Бибикова (брат Александра Ильича) и спросил, во сколько времени полк его (в случае тревоги) может поспеть в Гатчину? На другой день Александр Ильич узнает, что о вопросе великого князя донесено и что у брата его отымают полк. Александр Ильич, расспросив брата, бросился к императрице и объяснил ей, что слова великого князя были не что иное, как военное суждение, а не заговор. Государыня успокоилась, но сказала: «Скажи брату своему, что в случае тревоги полк его должен идти в Петербург, а не в Гатчину». «Павел подозревал даже Екатерину II в злом умысле на свою особу, — рассказывал генерал Беннигсен. — Он платил шпионам с целью знать, что говорили и думали о нем и чтобы проникнуть в намерения своей матери относительно себя. Трудно поверить следующему факту, который, однако, действительно имел место. Однажды он пожаловался на боль в горле. Екатерина II сказала ему на это: «Я пришлю вам своего медика, который хорошо меня лечил». Павел, боявшийся отравы, не мог скрыть своего смущения, услыша имя медика своей матери. Императрица, заметив это, успокоила сына, заверив его, что лекарство самое безвредное и что он сам решит, принимать его или нет». Генерал-майор Л. Н. Энгельгардт: «Можно сказать, что он совсем был не злопамятен; бывали времена, и не редко, он показывал благородную душу и к добру расположенное сердце. Думать надобно, что, ежели бы он не претерпел столько неудовольствий в продолжительное царствование Екатерины II, характер его не был бы так раздражен и царствование его было бы счастливо для России, ибо он помышлял о благе оной… Если б он окружен был лучше, говорили бы ему правду и не льстили бы ему из подлой корысти, приводя его на гнев, он был бы добрый государь. Но когда истина была, есть и будет при дворе?» * * * Правящие боялись допустить до дел Павла с его особыми взглядами и правилами, ни с кем не связанного и независимого.      В. Ключевский К беспорядкам привыкли по давности. «Действовали люди с великими идеями, энергичные и находчивые, но не любившие вникать в подробности исполнения, следить за исполнителями, мало технически подготовленные или считавшие: правила — пустой формализм, а сила в даровитом усмотрении… Россия после 1775 года по закону стройное и величественное здание, в подробностях — хаос, беспорядок — картина мазками, рассчитанная на дальнего зрителя». «Везде плутовство на плутовстве, — свидетельствовал известный писатель и ученый А. Т. Болотов, — сплетни, скопы, заговоры, замышляющие ограбление казны…» Даже великий князь Александр жаловался своему другу Кочубею: «В наших делах господствует неимоверный беспорядок: грабят со всех сторон, все части управления дурны, порядок изгнан отовсюду, а императрица стремится лишь к расширению пределов». Гатчинский затворник, не допускаемый до государственных дел, невольно превращается в оппозиционно настроенного наблюдателя творящегося в государстве и под влиянием этих наблюдений вырабатывает свою программу. Когда в 1788 году ему разрешили наконец ехать в действующую армию в Финляндию, Павел оставляет завещание, три письма к жене, одно к детям и наказ об управлении государством. «В наказе с особенной любовью о крестьянстве, — указывает Ключевский, — которое содержит собою все прочие части и своими трудами, следовательно, особого уважения достойно… Переменить и разрешить судьбу заводских крестьян и других сельских классов. Уменьшение питейного дохода как развратительного для нравов. Доходы земли держать соразмерно возможности с надобностью; промыслы поощрять, ибо основаны на труде и прилежании. Внешняя политика: не нужна России чья-либо помощь; задача — политическое равновесие, доверие к соседям и соседей к нам — для чего честность, союз с северными державами, в нас нуждающимися. Главный пункт: надлежит положить закон, кому быть государем… Отвращение к переворотам и чувство законности, воспитанное конституционалистом Н. Паниным. Далее в наказе — укрепить войско и флот дисциплиной и учением». В программе Павла два главных начала: устранение привилегий (во имя равенства всех перед законом) и установление однообразного порядка (во имя закона, взамен личного усмотрения). После шведской войны императрица написала комедию, разыгранную в 1789 году в Эрмитаже, под названием «Горе-богатырь». В неразумном сыне-царевиче, который просился у царицы-матери на войну, угодливые придворные с насмешливой улыбкой узнавали ее сына. В октябре 1789 года у Павла состоялся любопытный разговор о Екатерине с французским послом Сегюром: «— Не допускает вас к участию в делах — ей трудно иначе: вы осуждаете ее образ жизни, связи, систему управления и политику, — сказал посол. — Вы плохо узнали Россию в пять лет, — ответил Павел. — Объясните мне наконец, отчего в других европейских государствах государи спокойно вступают на престол, а в России не так. — У вас отсутствует закон о престолонаследии, — сказал Сегюр, — успехами образованности обязаны мы, европейцы, этой твердости престолов. В России же ничего в этом отношении не установлено. Государь избирает наследника по своей воле, а это служит источником постоянных замыслов честолюбия, козней и заговоров. — Согласен, но что же делать? — ответил Павел. — Здесь все к этому привыкли, обычай господствует, и изменить его можно только с опасностью для жизни. Русские лучше любят видеть юбку на престоле, нежели мундир. — Можно перемену эту сделать в какую-нибудь торжественную минуту, по случаю коронации, когда народ расположен к радости, доверию, — ответил посол. — Понимаю, надо попробовать, — заметил Павел». Не всякий вельможа отваживался посетить опального принца Гамлета в его уединении. Но Михаил Илларионович Кутузов во время редких приездов в столицу считал своим долгом навестить великого князя, к которому испытывал симпатию. Вчера по поводу назначения послом в Турцию Кутузов был принят императрицей, а теперь хмурым ноябрьским утром 1791 года он ехал в Гатчину. Жизнь в Гатчинском дворце отличалась простотой и семейным уютом. Мария Федоровна обожала детей: их было девять, из них четверо мальчиков; любила музыку, сама недурно играла на фортепиано, рисовала и вырезала по камню. Все это давало повод императрице подшучивать над слишком уж добродетельной невесткой. Приезду нежданного гостя хозяева обрадовались — весь день были с ним ласковы и обходительны. За обедом говорили сначала о детях, потом о Турции в связи с назначением Кутузова, о Фридрихе II, к которому Павел, как и его отец, был неравнодушен. Кроме знакомых Кутузову Бенкендорфа и Плещеева за столом сидел молодой высокий капитан с удлиненным лицом и большим мясистым носом. Ел он по-мужицки, жадно и быстро. — Аракчеев, — рекомендовал его Павел и быстро добавил: — Он умеет носить панталоны (так называл он людей с сильным характером), со временем я сделаю из него человека! После обеда хозяин пригласил гостя посидеть в библиотеке — у него была прекрасная библиотека, насчитывающая сорок тысяч томов. Сели в кресла, закурили. Кутузов выразил сожаление по поводу внезапной кончины младшего брата Марии Федоровны, вюртембергского принца Фридриха, скончавшегося в Галаце спустя несколько недель после его прибытия в армию Потемкина. Разговор зашел о странном случае, который произошел с самим Потемкиным. Он присутствовал на отпевании принца, и когда вышел из церкви, то вместо кареты ему подали вдруг погребальную колесницу, приготовленную для принца. Потемкин в ужасе отшатнулся — он был чрезвычайно мнителен и суеверен. А через два месяца он скончался. Павел встал, быстро прошел из угла в угол. — Это удивительно, непостижимо, — с волнением произнес он. Потом придвинул кресло ближе к Кутузову, сел и доверительно прошептал: — Михайло Ларионович, со мной тоже произошел странный случай. Я вам не рассказывал? — Нет, Ваше Высочество. — Тогда слушайте. Произошло это года три тому назад, ранней весной. Мы поздно засиделись с Куракиным, много говорили, и у меня разболелась голова. «Пойдем, князь, прогуляемся по набережной», — сказал я. Вышли, идем. Впереди лакей, за ним я, чуть дальше князь, а за ним другой лакей. Было темно, тихо. Идем молча. Вдруг вижу: слева в нише дома стоит высокий человек, завернутый в плащ, шляпа надвинута на глаза. «Кто такой, — думаю, — может, гвардеец какой из охраны? Никого я не вызывал». Идем дальше, поравнялись с этим человеком, и он неслышно пошел рядом со мной. У меня даже левый бок захолодило. «Кто это?» — спрашиваю я у Куракина вполголоса. «Где, ваше высочество?» — «Идет слева от меня». — «Слева от вас стена, никого нет», — отвечает князь. Я коснулся рукой стены, а он не отстает. И вдруг заговорил. Голос глухой и низкий. «Павел!» — «Что нужно тебе?» — вспылил я. «Бедный Павел! Бедный князь!» — «Кто ты?» — спрашиваю. «Кто я? Я тот, кто принимает участие в твоей судьбе и кто хочет, чтобы ты особенно не привязывался к этому миру, потому что ты долго не останешься в нем. Живи по законам справедливости, и конец твой будет спокоен. Бойся укора совести; для благородной души нет более чувствительного наказания. А теперь прощай. Ты еще увидишь меня здесь». Человек взмахнул рукой, показывая на площадь Сената, мимо которой мы как раз проходили. Он снял шляпу и улыбнулся, я узнал прадеда моего — Петра Великого и вскрикнул. «Что с вами, ваше высочество?» — спросил Куракин. Я промолчал и оглянулся: прадед уже исчез. Что удивительно, на том самом месте матушка поставила ему памятник… Что вы скажете об этом, Михайло Ларионович? — спросил, помолчав, Павел. — Не следует так много курить, Ваше Высочество. Это все вам померещилось, галлюцинация. Долго молчали. Павел закурил, прошелся по комнате, сел. — Как человек военный, Михайло Ларионович, — сказал он, меняя тему, — что вы думаете о том, чтобы упорядочить наше управление, избежать многих злоупотреблений, ей присущих; тут необходимо, как в армии, предписать всем, что должно делать. Тогда можно будет и взыскивать с каждого за нерадивость. — Пожалуй, — согласился Кутузов, не желая вдаваться в подробности. Было уже совершенно темно, когда, откланявшись радушным хозяевам, Кутузов выехал из Гатчины. Всю дорогу размышлял он о рассказе Павла и о его желании предписывать и строго взыскивать. Прошло много лет. Аракчеев действительно вышел в люди — стал петербургским генерал-губернатором. Был не забыт и Кутузов, к которому император благоволил: осенью 1799 года он был назначен литовским военным губернатором и инспектором войск в Финляндии. А когда Павлу пришла в голову оригинальная мысль устраивать поединки между главами воюющих государств, а не между их армиями, он назвал Кутузова своим секундантом. В числе немногих лиц Михаил Илларионович с дочерью присутствовал на последнем ужине императора 1 марта 1801 года. Секретарь императрицы Храповицкий утверждает, что еще в 1787 году она впервые заговорила о лишении сына престола в пользу любимого внука Александра. В 1793 году после женитьбы Александра слухи о намерении императрицы лишить сына престола возобновились. В письме к французскому философу Гримму от 14 августа 1792 года она признавалась: «Сперва мой Александр женится, а там со временем и будет коронован со всевозможными церемониями, торжествами и народными празднествами». Воспитатель Александра Лагарп рассказывал, как его пытались заставить подготовить сына царствовать вместо отца. В 1794 году Екатерина обратилась в Совет с предложением лишить сына престола, «ссылаясь на его нрав и неспособность». И только возражения некоторых членов Совета, напомнивших ей, что «отечество привыкло почитать наследником с давних лет ее сына», не позволили Екатерине сделать столь решительный шаг. Английский посол Уитворт сообщал в Лондон о распространении этих слухов и добавлял: «Впрочем, я не думаю, что императрица зайдет так далеко; она хорошо знает Россию и поймет, что столь произвольное действие в такое время сопряжено с некоторыми опасностями». Но Екатерина не отступает и в следующем году посвящает в свои замыслы Александра. Он категорически возражает против намерения императрицы: «Если верно, что хотят посягнуть на права отца моего, то я сумею уклониться от такой несправедливости», — заявляет он. Императрица пытается склонить на свою сторону и Марию Федоровну, предлагая ей убедить мужа в необходимости отречься от престола и подписать соответствующий документ. Растерявшаяся цесаревна отказалась от этого плана, но не посмела открыть мужу столь страшного в ее глазах умысла. После кончины Екатерины II Павел Петрович обнаружил в ее бумагах этот документ и стал подозревать жену в сговоре с матерью, что стало одной из причин их будущего разлада. М. А. Фонвизин в своих воспоминаниях писал, что уже был подписан указ об устранении Павла и возведении на престол его сына, хранившийся у Безбородко, который должен был опубликовать его в день тезоименитства императрицы 26 ноября 1796 года. Сергей Михайлович Голицын рассказывал: «По смерти императрицы кабинет ее был опечатан несколько дней. По распоряжению императора великий князь Александр, А. Б. Куракин и Ростопчин разбирали бумаги. Втроем они нашли дело о Петре III, перевязанное черной ленточкой, и завещание Екатерины об устранении Павла Петровича. Вступавшего на престол Александра Павловича до его совершеннолетия регентшей назначалась Мария Федоровна. Александр Павлович по прочтении указа взял с Куракина и Ростопчина клятву, что они об этом завещании умолчат, и бросил его в топившуюся печку. По возвращении к Павлу Петровичу он спросил их, что они нашли. Они сказали ему. Потом спросил: «Нет ли чего обо мне?» — «Ничего нет», — ответил Александр Павлович. Тогда Павел перекрестился и сказал: «Слава Богу!»» В этом же духе говорят Саблуков и Энгельгардт. А. Брикнер несколько иначе сообщает об этом событии: «Павел вдвоем с Безбородко разбирал бумаги императрицы. В руках у него оказался пакет с надписью: «Вскрыть после моей смерти в Совете». Павел догадался, что в нем, и вопросительно взглянул на Безбородко. Тот молча указал рукой на топившийся камин. Эта находчивость Безбородко, одним движением руки отстранившего от Павла тайну, сблизила их окончательно. Павел Безбородко облагодетельствовал. Можно думать, что такое завещание было, и его исчезновение тем или иным путем не может считаться выдумкой. Императрица не могла ожидать столь скорой кончины, потому не трудно объяснить себе, что она откладывала обнародование решения вопроса о престолонаследии». Действительно, Безбородко получил огромные пожалования и награды: в день коронации — титул князя, 30 тысяч десятин земли и 6 тысяч душ. * * * Слухи о решении Екатерины II широко распространились в обществе. Вот что записал в своем дневнике по этому поводу А. Т. Болотов, человек, далекий от дворцовых интриг, находившийся в это время в Московской губернии: «Может быть, все сие случилось еще к лучшему и что Провидение и Промысел Божеский восхотел оказать тем особливую ко всем россиянам милость, что устроил и расположил конец всей великой монархини точно сим, а не иным образом… Носившаяся до того молва, якобы не намерена она была оставить престол свой своему сыну, а в наследники себе назначила своего внука, — подавала пример многим опасаться, чтоб чего-нибудь подобного при кончине государыни не воспоследовало». Эти слухи доходили до Павла, вызывая его раздражение и ненависть к матери. «По природе вспыльчивый и горячий, Павел был очень раздражен своим отстранением от престола, который, согласно обычаю посещаемых им дворов, он считал своим законным достоянием», — писал беспристрастный очевидец событий. В уме Павла воскресали с новой силой тяжелые воспоминания давно прошедших событий, те терзавшие его призраки, о которых Мария Федоровна упоминает в одном из своих писем. Из него стало вырабатываться своеобразное воплощение нового Гамлета, неумолимого судьи за совершенное некогда злое дело. Все эти тяжелые думы «преисполненного желчи и негодования цесаревича прикрывались наружным видом полной покорности матери, под которым, однако, таились бессильная злоба и нетерпеливое ожидание часа возмездия». Французский посол Сегюр, проживший в Гатчине два дня перед своим возвращением во Францию в 1789 году, вспоминал: «История всех царей, низложенных с престола или убитых, была для него мыслью, неотступно преследовавшей его и ни на минуту не покидавшей его. Эти воспоминания возвращались, точно привидение, которое, беспрестанно преследуя его, сбивало его ум и затемняло его разум… Печальная судьба отца пугала его, он постоянно думал о ней, это была его господствующая мысль». Состояние Павла В. О. Ключевский назвал «нравственной лихорадкой». Он «…становился все более мрачным, подозрительным и раздражительным; воображение наполнялось призраками, малейшее противоречие вызывало гнев, повсюду чуял революционный дух; во всех недостаток уважения к себе подозревал. Этому, кроме плана о престолонаследии, содействовали ужасы революции во Франции и свирепые вопли эмигрантов, вроде Эстергази, о подавлении революции кровью и железом, столкновения с людьми Екатерины». Обманутый в надеждах и осмеянный, он искал уединения и думал о смерти. Его гнетет мысль, что жить осталось мало, а беспорядков безмерно много. «…Все усилия его ума обратились на досужую критику того, что делалось в России; в Петербурге у него было слишком много врагов, слишком много личных неприятностей, чтобы он мог оторвать свою нервную мысль от столицы. Критике его подвергалось все: внешняя, как и внутренняя, деятельность правительства, управление, как и социальные отношения. Разбирая все это, он постепенно развивал свой план управления; один преобразовательный проект за другим являлись в его голове без достаточной продуманности, без практической подготовки, средств для которых не было у великого князя. Благодаря этим продолжительным и тревожным помыслам великий князь постепенно впал в то состояние, которое можно назвать нравственной лихорадкой; чем больше жила мать, тем сильнее росло в нем нетерпение заменить ее; чем хуже шли дела, тем сильнее желалось ему направить их на новый путь, а деятельность правительства в последние годы царствования Екатерины давала обильный материал для такой беспокойной и желчной критики. Царствование Екатерины кончилось почти банкротством экономическим, как и нравственным… Понятно состояние нервов великого князя в минуту, когда в ноябре 1796 года донесли об ударе, поразившем императрицу. Теперь для него открывалось широкое поле деятельности, ибо он знал, что акт, какой задумывала Екатерина, не был составлен, а удар, лишив ее языка, отнял у нее возможность устно изъявить свою волю». * * * Нужно льстить ей. Тщеславие — ее идол; успехи и угодничество ее испортили.      Иосиф II — Кауницу Ей нравилось, когда ее называли Минервою, и оды Державина вполне соответствовали ее вкусу. «Она постоянно и сильно нуждалась в похвале. Мысль о неудаче была для нее самой тяжелой». Отдавая ей должное, современники в то же время глубоко осуждали обстановку лицемерия и низкопоклонства, царившую при дворе: «…ее окружали льстецы, на каждом шагу восхвалявшие ее действия и тем самым способствовавшие развитию в ней тщеславия и самолюбия». До последних дней Екатерина II продолжала работать в своем обычном, весьма напряженном режиме. За несколько недель до кончины она писала Гримму, что «занята громадным законодательным трудом, от влияния которого на нравы всего народа можно ожидать самых важных результатов…». В конце августа 1796 года, возвращаясь от Нарышкиных, Екатерина увидела звезду, «ей сопутствовавшую, в виду скатившуюся», и сказала Архарову: — Вот вестница скорой смерти моей! — Ваше величество всегда чужды были примет и предрассудков, — ответил он. — Чувствую слабость сил и приметно опускаюсь, — возразила ему Екатерина. Последнее время ходила она с трудом, особенно по лестницам. 4 ноября вечером был так называемый «малый Эрмитаж» — небольшой прием самых приближенных вельмож. А. Брикнер писал, что «императрица весело беседовала с некоторыми из них и радовалась отступлению французских войск. Много говорила о кончине сардинского короля и забавлялась шутками Льва Нарышкина. На следующее утро Екатерина встала, по обыкновению, рано, оделась, выпила кофе, поговорила с Зубовым и ушла в свой кабинет. Занималась с секретарями, потом пошла в гардероб, где, по обыкновению, не оставалась более десяти минут. Так как в продолжение с лишком получаса она не выходила, камердинер обеспокоился и решился идти в гардероб. Отворив дверь, он нашел императрицу в бессознательном состоянии на полу. С ней сделался паралич. Через несколько часов ее не стало. Современники считают выгодным для Павла, что императрица в минуты припадка не приходила в сознание». «В памяти ярче выступает то, за что ее следует помнить, чем то, чего не хотелось бы вспоминать», — так подытоживает В. Ключевский правление Екатерины II. «Как странна наша участь, — писал по поводу смерти Екатерины II Петр Вяземский. — Русский силился сделать из нас немцев, немка хотела переделать нас в русских». «Петр россам дал тела, Екатерина — души», — сказал поэт. Глава девятая В первые дни Павел вступил на престол с силами нерастраченными, но расстроенными по вине несчастных противоречий его положения.      В. Ключевский Загоняя лошадей, мчались курьеры в Гатчину, чтобы сообщить 42-летнему наследнику престола об апоплексическом ударе, поразившем его мать. Но первым эту весть принес Николай Зубов. Когда Павлу доложили, что приехал Зубов, он спросил: — Много ли Зубовых приехало? — Один. — Ну с одним-то мы справимся, — ответил Павел. По-видимому, он приготовился к худшему — обманутый и осмеянный, наследник с 12 сентября не покидал Гатчины и не виделся с матерью. В этот день великий князь с супругой обедали на Гатчинской мельнице в пяти верстах от дворца. Они рассказывали Плещееву, Кушелеву, графу Виельгорскому и камергеру Бибикову о случившемся с ними этой ночью: «Наследник чувствовал во сне, что некая невидимая и сверхъестественная сила возносила его к небу. Он часто от этого просыпался, потом засыпал и опять был разбужен повторением того же самого сновидения; наконец, приметив, что великая княгиня не почивала, сообщил ей о своем сновидении и узнал, к взаимному их удивлению, что и она то же самое видела во сне и тем же самым несколько раз была разбужена». По дороге в столицу Павел Петрович встретил Ф. В. Ростопчина и очень ему обрадовался. Проехав Чесменский дворец, они вышли из кареты. Стояла тихая, слегка морозная лунная ночь. Павел молча смотрел на летящие облака, и Ростопчин увидел, что «глаза его наполнились слезами и даже текли слезы по лицу». Федор Васильевич, в волнении забыв об этикете, схватил его за руку и произнес: «Государь, как важен для вас этот час!» Павел очнулся и ответил: «Обождите, мой дорогой, обождите. Я прожил сорок два года. Господь меня поддержал; возможно, он даст мне силы и разум, чтобы выполнить предназначение, им мне уготованное. Будем надеяться на его милость». Когда он стремительно вбежал на второй этаж, мать еще дышала. Перед ней, склонившись, стоял врач Роджерс. Увидев Павла, все пали ниц. — Встаньте, я вас не забуду, все останется при вас, — быстро сказал он и бросился к матери. Она была без сознания. Он прикоснулся губами к ее лбу и медленно поднялся. Тотчас же к нему бросился караульный гвардейский капитан Талызин: — Поздравляю, Ваше Величество, императором России! — Спасибо, капитан, жалую тебя орденом святой Анны, — скороговоркой выпалил Павел, пытаясь отнять руку от лобызавшего ее капитана. Вдруг Платон Зубов покачнулся и упал; кто-то бросился хлопотать над фаворитом, лежавшим в обмороке. Гофмаршал Колычев, боясь вызвать гнев Павла, повернулся к Зубову спиной и отошел в угол. Подавая Зубову стакан воды, государь обрушился на незадачливого царедворца: — Ах, неблагодарный. Ты ли не взыскан был сим человеком? Ты ли не обязан ему всею благодарностью? Поди, удались от моих взоров! Екатерина II скончалась вечером 6 ноября 1796 года, не приходя в сознание. Современники уверяют, что «наследник престола выказал искреннюю и глубокую горесть при виде боровшейся со смертию Екатерины». Тридцать с лишним часов продолжалась ее смертная агония — предсмертный ее стон был слышен в соседних домах. В начале двенадцатого в дворцовой церкви сенаторам и сановниками был зачитан манифест о кончине Екатерины II и начале нового царствования. Присяга закончилась в третьем часу, а в девять — император в сопровождении Александра едет по улицам города показаться жителям столицы. В одиннадцать он присутствует на разводе гвардии, затем мчится навстречу своему кирасирскому полку, которым командовал, будучи наследником. Вызванный по тревоге полк встретил императора бурными поздравлениями и выражением восторга. Павел принял присягу и поздравил полк с производством в гвардию. Чопорный и тихий дамский Зимний дворец совершенно преобразился: по его широким мраморным лестницам, гремя палашами, бегали взад и вперед офицеры, пахло кожей и табаком. «Тотчас все приняло иной вид, зашумели шарфы, ботфорты, тесаки, — писал Г. Р. Державин, — и будто по завоеванию города ворвались в покои везде военные люди с великим шумом». «В этот же день император заводит новый порядок при дворе: теперь все сановники с шести часов утра должны быть на съезжем дворе; в шесть часов приезжали уже великие князья, и с того времени до самых полдней все должны быть в строю и на стуже», — сообщает А. Т. Болотов. Андрей Тимофеевич Болотов прожил долгую и интересную жизнь. Участвовал в Семилетней войне, дружил с Григорием Орловым, был адъютантом генерал-полицмейстера Корфа. Ученый-агроном, архитектор, художник, фенолог, метеоролог, театральный деятель, писатель и мемуарист Болотов скончался в 1833 году, оставив 350 томов своих сочинений. В 1875 году была издана его книга «Любопытные и достопамятные деяния и анекдоты государя императора Павла Первого». «…Вставал государь обыкновенно очень рано и не позже пяти часов, — пишет Болотов, — и, обтершись по обыкновению своему куском льда и одевшись с превеликою поспешностью, препровождал весь шестой час в отдавании ежедневного долга своего Царю царей, в выслушивании донесений о благосостоянии города, в распоряжении своих домашних дел… Ровно в шесть занимается делами с генерал-прокурором, первым министром и многими другими сенаторами и министрами. В восемь часов стоят уже у крыльца в готовности санки и верховая лошадь, и государь, распустив своих бояр для исправления в тот же день приказанного, садится либо в санки, либо на лошадь верхом и в препровождении очень немногих разъезжает по всему городу и по всем местам, где намерение имеет побывать в тот день… К десяти часам император возвращается во дворец и приступает к любимому делу, разводу гвардии… Ровно в 12 часов государь обедает со всем своим семейством. Затем короткий отдых, и в три часа на санках или верховой лошади опять отправляется по городу. В пять возвращается и до семи занимается с министрами и вельможами, проверяя исполнение данных поручений…» Не проходило дня без новых указов, распоряжений и правил. «Слухи будоражили общество — все едва успевали впечатлевать все слышанное в свою память — толь великое было их множество; вся публика занималась единственно только о том разговорами», — писал В. О. Ключевский. Никогда еще со времен Петра не было в России столь бурной законодательной деятельности: указы, манифесты, распоряжения следовали один за другим. Павел начинает проводить в жизнь намеченную им программу реформ. «Павел вступил на престол с обширным запасом преобразовательных программ и с еще более обильным запасом раздраженного чувства, — замечает Ключевский. — Но ему уже было значительно за сорок лет, когда он вступил на престол; он так долго дожидался престола, что, вступив, подумал, что вступил уже поздно; во всем, что тогда делалось в России, он видел одни непорядки и упущения и предвидел так много дела, что не надеялся с ним справиться». Царствование началось с манифеста, провозгласившего мирную политику России. В нем говорилось, что «империя с начала Семилетней войны вела непрерывную борьбу и что подданные нуждаются в отдыхе». Был отменен тяжелейший рекрутский набор, объявленный Екатериной II. Для уменьшения цены на хлеб объявляется денежная подать и создаются государственные магазины. Из тюрем освобождаются Новиков, Костюшко и десятки поляков, возвращается из ссылки А. Н. Радищев. Национальный герой Польши был принят императором, вернувшим ему шпагу вместе с крупной суммой денег. Сотням поляков разрешается выезд из России. Принимаются энергичные меры по восстановлению курса обесцененного инфляцией рубля. Император объявляет, что он «согласится до тех пор есть на олове, покуда не восстановит нашим деньгам надлежащий курс и не доведет его до того, чтобы рубли наши ходили рублями», — сообщает Болотов. Он приказывает собрать серебряные сервизы «по наместничествам и по большим боярам и отливать из них рубли во множайшем количестве». В присутствии Павла сжигаются обесцененные ассигнации в количестве 6 миллионов рублей. 5 апреля 1797 года выходят два важнейших закона: о престолонаследии и ограничении барщины. В основу закона о престолонаследии, положившего конец произволу, существовавшему со времен Петра I, было положено право первородства в мужском колене, и только по пресечении мужских представителей династии эти права в том же порядке получали женщины. Как известно, Петр I уничтожил прежде действовавший обычай престолонаследия законом 1721 года, который был вызван его несчастными семейными отношениями. С тех пор судьба русского престола предоставлена была на волю политического ветра, каждый царствующий государь назначал себе преемника по своему усмотрению. Закон 5 апреля определял порядок престолонаследия в нисходящей мужской линии и взаимное отношение членов императорской фамилии. Манифестом от 5 апреля впервые делается попытка ограничить барщину крестьян тремя днями в неделю. В праздничные и воскресные дни работать запрещалось. «Павел первый обратил внимание на несчастный быт крестьян и определением трехдневного труда в неделю оградил раба от своевольного произвола…» — писал декабрист Поджио. Указом от 16 октября 1798 года запрещалось в категорической форме продавать крепостных и дворовых людей без земли. * * * Солдат, полковник, генерал — теперь это все одно.      Современник Особое внимание уделяется укреплению дисциплины и порядка в армии. «Гвардия — позор армии», — говорили тогда многие. Еще будучи наследником, Павел Петрович писал Энгельгардту, сын которого был записан в Преображенский полк: «Пожалуйста, не спеши отправлять его на службу, если не хочешь, чтоб он развратился». «…Все гвардейские полки набиты были множеством офицеров, но из них и половина не находились в полках, а жили они отчасти в Москве и в других губернских городах, — пишет А. Т. Болотов, — и вместо несения службы только лытали, вертопрашили, мотали, играли в карты и утопали в роскоши; и за все сие ежегодно производились, и с такою поспешностью, в высшие чины, что меньше, нежели через 10 лет из прапорщиков дослуживались до бригадных чинов… На такое страшное неустройство смотрел государь уже давно с досадою, и ему крайне было неприятно, что тем делалась неописанная обида армейским и действительную службу и труды несущим офицерам. Но, как будучи великим князем, не в силах он был сего переменить, то и молчал до времени, когда состоять то будет в его воле. А посему не успел вступить на престол, на третий уж день через письмо к генерал-прокурору (указ от 20 ноября) приказал обвестить всюду и всюду, чтоб все уволенные на время в домовые отпуска гвардейские офицеры непременно и в самой скорости явились своим полкам, где намерен был он заставить их нести прямую службу, а не по-прежнему наживать себе чины без всяких трудов. И как повеление сие начало по примеру прочих производиться в самой точности, то нельзя изобразить, как перетревожились тем все сии тунеядцы и какая со всех сторон началась скачка и гоньба в Петербург. Из Москвы всех их вытурили даже в несколько часов и многих выпроваживали из города даже с конвоем, а с прочих брали подписки о скорейшем их выезде; и никому не давали покоя, покуда не исполнится в самой точности повеление государя». Офицерам запрещается ездить в каретах, ходить в шубах и в гражданском платье. Вместо дорогих и неудобных мундиров вводятся простые и дешевые из темно-зеленого сукна. Император подает пример — в любую погоду на выезде или на параде он в одном сюртуке. «Время было тогда хотя и наисуровейшее в году и самое зимнее, — пишет Болотов, — однако он не ставил себе в труд присутствовать самолично всякий день и без шубы, а в одном сюртуке при разводе и при смене караула и иметь при себе обоих своих сыновей и всех к себе приближенных, а вкупе и всех гвардейских офицеров того полка, долженствующих забыть также о своих шубах, муфтах и каретах и привыкать ко всей военной нужде и беспокойству… Однажды, — продолжает Болотов, — проезжая по городу, государь заметил офицера в шубе. Он тотчас же остановился и велел сопровождавшим его лицам с офицера шубу снять и отдать ее случившемуся здесь будочнику. — Возьми ее себе, — сказал государь, — тебе она приличнее, нежели солдату, ты не воин, а стоишь целый день на морозе и зябнешь, а солдату надобно приучаться и привыкать к стуже, а того более слушаться своего государя… В другой раз Павел увидел, как по улице шел офицер, а за ним на почтительном расстоянии солдат нес его шубу и шпагу. Император подходит к солдату и спрашивает: «Чью несешь ты шубу и шпагу?» — «Офицера моего, — отвечает солдат, — того самого, что идет впереди». — «Офицера, — сказал государь, удивившись, — так, значит, ему стало слишком трудно носить свою шпагу, она ему, видно, наскучила. Надень-ка ты ее на себя, а ему отдай портупею, штык свой, оно ему будет покойнее». Сим словом вдруг пожаловал государь солдата сего в офицеры, а офицера разжаловал в солдаты… Словом, во всем и во всем произвел он великие перемены и всех гвардейцев не только спознакомил с настоящею службою, но и заставил нести и самую строгую и тяжкую и, позабыв все прежние шалости и дури, привыкать к трудолюбию, порядку, добропорядочному поведению, повиновению команде и почтению себя старейшим и к несению прямой службы». «До меня доходит, что господа офицеры ропщут и жалуются, что их морожу на вахт-парадах, — говорит император. — Вы сами видите, в каком жалком положении служба в гвардии: никто ничего не знает, каждому надо не только толковать, показывать, но даже водить за руки, чтобы делали свое дело». Случалось, что, вырвав экспантон из рук нерадивого офицера, император сам проходил вместо него, показывая, как надо обращаться с оружием, как бы испытывая хладнокровие присутствующих. Измайловский полк за одну ночь разучил новый артикул, «и толико тем обрадовал и удивил монарха, что он плакал даже от удовольствия и не преминул публично благодарить за то; и в самом приказе повелел изъявить к полку сему особое свое благоволение. Что же касается произведших сие трудное дело в одну ночь, то сих не преминул он за то наградить чинами». Уже 29 ноября выходит новый устав по строевой части и воинской службе. Издаются новые штаты, точные правила рекрутских наборов, чинопроизводства и увольнений. Запрещается использование воинских чинов по частным надобностям; издается новый морской устав. «Передвижением войск, распределением и личным составом занимается сам император. Главнокомандующие обязаны каждые две недели доносить ему о состоянии войск. Но Павел, зачастую минуя их, сносится с шефами полков, вникая в подробности службы и передвижения отдельных команд». Современники единодушно отмечают, что солдаты любили Павла. Он никогда не позволял в отношении их никакой несправедливости. «Все трепетали перед императором, только одни солдаты его любили», — вспоминает княгиня Д. Х. Ливен. «Император никогда не оказывал несправедливости солдату и привязывал его к себе», — свидетельствует генерал Беннигсен. «Солдаты любили Павла», — вторит ему Ланжерон. «…Начиная с Павла, — писал он, — продовольствие всегда выдавалось точно и даже до срока. Полковники не могли более присваивать то, что принадлежало солдатам». Рекрутов разворовывали и обращали в собственность — в своих крепостных. По свидетельству Безбородко, «растасканных разными способами из полков людей в 1795 году было до 50 тысяч, или восьмая часть численности армии». Павел I положил этому конец, строго взыскивая за каждого пропавшего солдата. «23 декабря 1800 года солдатам, находившимся на службе до вступления Павла I на престол, было объявлено, что по окончании срока они становятся однодворцами, получая по 15 десятин в Саратовской губернии и по 100 рублей на обзаведение». Манифестом от 29 апреля 1797 года «объявляется прощение отлучившимся нижним чинам и разного звания людям». А. Т. Болотов поясняет это положение манифеста: «Всякий унтер-офицер, капрал и солдат, прослуживший 20 лет беспорочно, получал отличительный за то знак на мундире своем, и такой знак, который бы не только приносил ему особливую честь и всякому издали уже доказывал, что он старый и добропорядочный воин, но доставлял ему и ту великую и для солдата бесценную выгоду, что он освобождался уже от всякого телесного наказания и не мог уже страшиться ни палок, ни батожьев, а пользоваться мог почти преимуществом дворянским». Нижние чины получают право жаловаться на офицеров, их человеческое достоинство охраняется. «Всем солдатам было сие крайне приятно, — пишет Болотов, — а офицеры перестали нежиться, а стали лучше помнить свой сан и уважать свое достоинство». «Я находился на службе в течение всего царствования этого государя, не пропустил ни одного учения или вахт-парада и могу засвидетельствовать, что хотя он часто сердился, но я никогда не слыхал, чтобы из уст его исходила брань», — вспоминает полковник Н. А. Саблуков. Он отмечает за четыре года лишь раз расправу тростью с тремя офицерами. «Что касается «жестоких» телесных наказаний солдат, то «гонение сквозь строй» при императоре Павле не только было урегулировано уставом, но было несравненно менее жестоко, нежели в последующие времена», — пишет он. Все унтер-офицеры, участвовавшие в Итальянском походе Суворова, были произведены в офицеры, а солдаты получили годовой оклад денежного содержания. «Успей Павел спастись бегством и покажись он войскам, солдаты бы его сохранили и спасли», — считает Д. Х. Ливен. Легенда об отправке Павлом в Сибирь целого полка — «Полк в Сибирь марш!» — не соответствует действительности. Не было такого случая и такого полка! Благодаря принятым мерам в армии улучшилась дисциплина и повысилась ее боеспособность. В 1801 году прусский агент, не склонный к идеализации русского царя, доносит в Берлин: «Император Павел создал в некотором роде дисциплину, регулярную организацию, военное обучение русской армии, которой пренебрегала Екатерина…» Видный и осведомленный чиновник, служивший четырем императорам, писал о военных реформах царя: «Об этом ратном строе впоследствии времени один старый и разумный генерал говорил мне, что идея дать войскам свежую силу все же не без пользы прошла по русской земле: обратилась-де в постоянную недремлющую бдительность с грозною взыскательностью и тем заранее приготовляла войска к великой отечественной брани…» «В общих чертах мы можем лишь свидетельствовать, — пишет историк С. Панчулидзев, — что многое из заведенного Павлом I сохранилось с пользою для армии до наших дней, и, если беспристрастно отнестись к его военным реформам, то необходимо будет признать, что наша армия обязана ему весьма многим». * * * Эти первые распоряжения поразили петербургское общество… заставили всех подумать о том, как они глубоко в нем ошибались…      В. Ключевский Слухи один чудней другого ползут по городу: государь заставил Платона Зубова вернуть в казну награбленные им полмиллиона; интересовался у встречного молодого человека, одетого в вицмундир, почему в десять часов он еще не на службе; приказал скупить в трактире крепкие напитки, продаваемые втридорога, «бутылки все перебить и трактир сей уничтожить, дабы и другим неповадно было так нагло молодых людей ограблять…». Говорили и о том, пишет А. Т. Болотов, что «государь, узнав на восьмой день, что именной указ об освобождении арестованных не выполнен, пригласил к себе виновника — статского советника П. А. Ермолова, состоявшего при генерал-прокуроре и в существе своем всеми его делами управлявшего, сделавшегося всей России по великой своей силе, по безмерной горделивости и по беспредельному грабительству и лихоимству известным, и как те арестанты по его небрежению просидели целых восемь дней лишних под стражею и в неволе, заплатить им точно такою же монетою и посидеть восемь дней на их месте в неволе и чрез то узнать, каково-то всякому приятно. Наказание таковое было до сего неслыханное и необыкновенное; но господин Ермолов, несмотря что был бригадирского ранга и пред недавним только временем украшен был орденом Владимира второй степени, принужден был шествовать на гауптвахту, а по утверждениям некоторых, в Петропавловскую крепость и просидеть там восемь дней на месте помянутых арестантов. А чтоб жена его не могла от того слишком перетревожиться, то государь с самого начала послал нарочного ей сказать, чтоб она ничего в рассуждении мужа своего не опасалась и что ему ничего худого не будет. Сим-то образом наказал государь горделивца и грабителя сего по достоинству. Все благомыслящие не могли довольно восхвалять государя за таковое образцовое наказание; а как после того открылось, что у господина Ермолова не одно сие, а и несколько десятков именных повелений были не выполнены, а лежат под сукном, о которых сначала уже государю и не доносили, — то носился слух, что господин Ермолов не стал после сего долго медлить, но убрался заблаговременно в отставку. Сим образом лишился Сенат сего недостойного своего члена и в делах своих соучастника, ко всеобщему удовольствию всех патриотов». Рассказывали, что государь по примеру прадеда своего навел жесткую экономию при дворе. Он отменил подряды и поставки в расходах на 250 тысяч рублей и завел один общий стол для всего семейства. Членам семьи было положено денежное содержание за исполнение должностей: наследнику — военного губернатора, сыновьям — командиров полков, императрице — начальницы Смольного института благородных девиц. Удивлялись, что прошения на имя государя разрешено подавать при разводе гвардии и что какой-то купец, воспользовавшись разрешением, обратился к государю с жалобой на самого губернатора Архарова, задолжавшего ему 12 тысяч рублей. «Прочитав сию жалобу, государь ласково подзывает к себе Архарова и, подавая ему бумагу, ласковым голосом говорит: «Что-то у меня сегодня глаза слипаются и власью как запорошены, так что я прочесть не могу. Пожалуй, Николай Петрович, прими на себя труд и прочти мне оную». Архаров начинает читать и, смутившись, поняв, что челобитная на него, начинает читать тихо, едва слышно. «Громче, — говорит Павел, — я сегодня что-то и плохо слышу». И пришлось Архарову прочитать всю челобитную во весь голос. «Что это? Неужели это на тебя, Николай Петрович?» — «Так, Ваше Высочество», — отвечает тот смущенным голосом. «Да неужели это правда?» — «Правда. Виноват, государь». — «Но неужели и то все правда, Николай Петрович, что его за его же добро вместо благодарности не только взашей выталкивали, но даже и били?» — «Что делать? Должен и в том, государь, признаться, что виноват. Обстоятельства мои к тому меня принудили. Однако я, в угодность вашему величеству, сегодня же его удовольствую и деньги заплачу». — «Ну хорошо, — ответил Павел, — когда так. Так вот, слышишь, мой друг, — сказал Павел, обращаясь к купцу, — деньги тебе сегодня же заплатятся. Поди себе. Однако когда получишь, то не оставь прийти ко мне и сказать, чтоб я знал, что сие исполнено»». В другой раз одна небогатая вдова обратилась к императору с просьбой ускорить рассмотрение ее дела, долго пролежавшего в Сенате. Павел поручил генерал-прокурору Самойлову решить ее дело как можно скорее. Прошло несколько дней, и вдова вновь обратилась к Павлу с благодарностью за его поведение. «Государь, узнав ее, — пишет Болотов, — и увидя благодарящую, восхотел, по милостивому своему ко всем расположению, удостоить ее своим разговором и спросил: довольна ли она и в ее ли пользу решено то дело, но удивился крайне, услышав, что дело было не решено и не кончено. «Да за что же ты меня благодаришь, старушка?» — спросил государь. «За то, государь, что вы всемилостивейше повелеть соизволили решить сие дело, в чем я и не сомневаюсь». Но государь легко мог усмотреть, к чему благодарение сие клонилось; и как к несчастью, в самое то время случилось прийти к нему самому генерал-прокурору с какими-то представлениями, то он толико прогневался на него, что прямо ему сказал, что не надобны ему ни представления его, ни он сам, а сим самым и кончилось сего вельможи знаменитое служение: он уволен был от службы, а на его место определен младший брат государева друга и любимца, князь Алексей Борисович Куракин — человек в должности сей несравненно способнейший, нежели г. Самойлов. Случай этот послужил и тому, что государь принимается за Сенат и старается всячески о скорейшем решении дел в оном». В последние годы царствования Екатерины II Сенат превратился в учреждение, «способствующее представительству и тщеславию его членов». «Всем известно, — писал Болотов, — что Сенат завален был толиком множеством дел и производство и решение оных происходило толь медленно, что не было никому почти способа дождаться решения оного, буде не имел кто каких-нибудь особливых предстателей или довольного числа денег для задаривания и подкупания тех, которым над производством оных наиболее трудиться надлежало. Бесчисленное множество челобитчиков живало всегда безвыездно в Петербурге, и многие из них проживались и проедались до сущего разорения… Словом, дело сие было неописуемой великости и, так сказать, на небо вопиющее. Произошло же зло сие от следующих причин: Во-первых, от чудного и странного обыкновения, господствовавшего уже издавна, чтоб в сенаторы определять не лучших, искуснейших и рачительнейших людей, а самых худших и таких генералов, которые ни к каким иным должностям уже не годились и с коими не знали, куда деваться. Во-вторых, от совершенного несмотрения за господами сенаторами и допущения до того, что они весьма редко съезжались все для выслушивания дел, но большей частью присутствовали очень немногие, да и те приезжали часу уже в одиннадцатом или двенадцатом и просиживали только час, другой, третий, а не более; общие же собрания, в которых многие дела долженствовали решаться, бывали чрезвычайно редки; а все неважные протоколы для подписывания сенаторам носились по дворам. Небрежение сие господ сенаторов простиралось даже до невероятности и до того, что иные лет по пяти сряду в Сенат не приезжали и не заглядывали в оный; а посему какого можно было ожидать успеха? В-третьих, как большая часть сенаторов были незнающими и одними почти послухами и все дела принуждены были обрабатывать только немногие и те из них, которые сколько-нибудь были поумнее… Самое образование и все обрабатывание дел препоручалось наиглавнейше одним только господам обер-секретарям: а сии почти все до единого были люди пристрастные, алчные к прибыткам, хитрые и на всякие бездельничества искусные и способные… Лихоимство вкралось во все чины до такого высокого градуса, что никто не хотел ничего без денег делать, и все вообще на деньгах и на закупании… Все сие и как помянутая медленность, так и причины оной были государю давно уже отчасти известны, и он хотя давно помышлял о уменьшении сего зла в то время, когда взойдет на престол, но никогда в необходимой надобности того удостоверенным не был, как по действительном своем уже вступлении в правление. Тут только начал он получать о великости сего зла прямые понятия; и как он увидел, что зло сие даже до того простиралось, что по собственным его повелениям и указам происходили по прежней привычке очень медленные решения и производства, то не стал он ни минуты далее медлить, но приступил к предпринятому давно намерению — уменьшить сколько-нибудь все помянутые злоупотребления… Он отлучил от Сената неспособных и лихоимствующих, переменил, помянутым образом, самого генерал-прокурора, сделал сенаторами нескольких человек наилучших и таких вельмож, которых о верности и искусстве, прилежности и рачительности он был удостоверен… Потом сделал он чрез нового генерал-прокурора предписание Сенату, чтоб все господа сенаторы не ленились и съезжались бы ранее и сидели бы долее; а буде кто когда не приедет, то обер-прокурорам всех департаментов присылать к самому ему о том записи, с означением, почему и по какой причине кто когда не приехал. Далее предписал он, что для решения дел по именным его указам, не терпящим времени, съезжались бы господа сенаторы и в самые праздничные и торжественные дни, а прочие и терпящие времени решали бы при первом собрании. Наконец, наистрожайше подтвердил стараться как можно о перерешении всех прежних дел и назначил даже к тому им срок. Сими и подобными предписаниями и стараниями о том, чтобы они выполняемы были в точности, оживотворил он не только петербургский, но и самый московский Сенат, и чрез самое короткое время произвел то, что дела возымели невероятно скорое течение, и не только в Петербурге, но и в Москве начали съезжаться господа сенаторы очень рано, сидеть еще со свечками, с толикою прилежностью трудиться, что и на один день дел по шести и более производили к решению и оканчивали». «Однажды, — продолжает Болотов, описывая первые дни царствования Павла, — государь в семь часов утра заехал в военную коллегию проверить ее работу и никого не застал на месте… Только в девять часов приезжает новопожалованный им генерал-фельдмаршал граф Салтыков, президент коллегии. Павел, раздраженный двухчасовым ожиданием, встретил его и сказал: «Николай Иванович, по такому позднему приезду вашему заключаю я, что, конечно, должность сия наводит вам отягощение, ежели это так и она вас обременяет над меру, так лучше советую вам ее оставить и взять покой». Выговор такой нимало был сим большим боярином (он состоял при Павле Петровиче наследнике, а потом был воспитателем его детей) не ожидаем: он извинился перед государем и просил прощения, которое хотя и получил с условием, чтоб впредь был к должности своей рачительнее; однако происшествие сие сделалось очень громко и произвело во всех присутствующих не только тут, но и в других местах величайшее влияние… Все поняли, что надобно, хотя и не хотелось бы, но приучить себя вставать ранее и приезжать в присутственные места в назначенное по регламенту время». «Мир живет примером государя, — пишет А. Т. Болотов. — В канцеляриях, в департаментах, в коллегиях — везде в столицах свечи горели с пяти часов утра; с той же поры в вице-канцлерском доме, что был против Зимнего дворца, все люстры и все камины пылали. Сенаторы с восьми часов утра сидели за красными столами. Возрождение по военной части было еще явственнее — с головы началось. Седые с георгиевскими звездами военачальники учились маршировать, равняться, салютовать экспантоном». При департаментах Сената Екатериной II были учреждены «директора по экономии». Но «они всего меньше помышляли о какой-нибудь экономии или о произведении в государственном хозяйстве чего-нибудь нужного и полезного, — пишет Болотов, — но, напротив того, разрушали и опустошали и последнее, что где еще было похоже на экономию государственную: а все их старание и помышление и попечение было только о том, как бы набивать себе скорее и полнее карманы или как бы проматывать и расточать паки все ими неправильно нажитое. Несмотря на то что за все сие получали они превеликое и такое жалованье, какого многие другие и важнейшие судьи не имели… Словом, вся часть сия находилась у нас в чрезвычайном неустройстве и таком упущении и беспорядке, которых никак изобразить не можно. Государю все было отчасти, а может быть, и довольно известно; а как он намерение имел и в сем случае все зло поисправить, то самое сие и подало повод говорить с петербургским директором экономии господином Татариновым, человеком еще умным и тысячи преимуществ пред многими другими директорами имеющим. «Вы господин директор экономии?» — спросил его государь. «Так, ваше величество», — ответствовал он. «Но, пожалуйста, скажите мне, в чем состоит ваша экономия? Давно ли вы занимаете сие место?» — «Пять лет, ваше величество». — «Ну, а в сии пять лет что ж такое вы сделали особливого по вашей экономии? Что полезного и нужного? Что в пользу государственную? Какие заведения, какие перемены? Покажите мне, пожалуйста, что вы хорошего сделали». Что было на все сие господину директору ответствовать? Он стал в пень и не знал, что сказать и ответствовать: ибо и действительно сказать было нечего, а показать и того меньше… И кончил государь разговор сей тем, что сказал: «Поэтому и все вы ничего не делали и не делаете, так на что же вы? И зачем же вам и быть?» Из сего стали тотчас заключать, что директоры уничтожаются, и молва о сем рассеялась тотчас повсюду… Должность «директора по экономии» была упразднена 31 декабря 1796 года». «Известно уже, что государь еще в самый первый день своего правления, — пишет Болотов далее, — переменил дворцового хозяина или бывшего обер-гофмаршала князя Барятинского и, откинув его как негоднейшего из всех придворных, определил на его место человека, о котором можно смело надеяться, что не украдет он ни полушки, а именно — графа Николая Петровича Шереметева. О сем носился в народе следующим любопытный анекдот: говорили, что как прошло уже недели две или три после вступления его в сию должность, то спросил некогда его государь: каково идут его дела? «Худо, — отвечал сей прямо, — сколько ни истребить все беспредельное и бесстыднейшее воровство и сколько ни прилагаю всех моих стараний о истреблении всех злоупотреблений, вкравшихся во все дворцовые должности, не могу сладить! И все старания мои как-то ни ползут, ни едут». — «Ну так надень, Николай Петрович, шпоры, так и поедут поскорей!» — сказал Государь и, рассмеявшись, пошел прочь. А сего словечка и довольно уже было к побуждению г. Шереметева к употреблению множайшей строгости с придворными ворами и бесстыднейшими расхитителями; и ему действительно в короткое время удалось когда не совсем разрушить, так по крайней мере уменьшить сие зло, достигшее до высочайшей уже степени, и довести его до того, что расходов стало несравненно меньше расходиться». «Государь заводит особливый порядок в отношении приезжих в столицу, чтобы облегчить им хлопоты в государственных учреждениях, — продолжает Болотов. — Он приказал узнавать цель их приезда и объявлять, что буде они чрез две недели не получат решения и не будут в просьбах своих вдовольствованы, то приходили б к одному из государевых адъютантов и о том объявляли. А сей долженствовал уже их представлять к самому государю, а дабы и в том не могло быть беспорядка, то всем сим адъютантам разрешены разные должности и сорты дел, по которым всякий должен был докладывать, а чтобы знал о том и приезжий, то полицейский чиновник сказывал бы ему и то, к которому именно из государевых адъютантов должен он будет тогда адресоваться. Иных же из числа чиновничейших приезжих велено было тотчас же доставлять к самому цесаревичу Александру Павловичу, а сей всех тех, кто желал бы видеть государя или имел до него нужду, представлять тотчас монарху. Нельзя довольно изобразить, какие хорошие действия помогло произвести сие благодетельное учреждение и сколь многих судей побудит к скорейшему разбирательству и решению дел и тяжбам». «К числу первейших деяний государя, — писал Болотов, — относилось и попечение его о том, чтобы все повеления его не только исполняемы были в точности, но и скорее и всюду были доставляемы. Он умножил количество курьеров сенатских, как слух носился, до 120 человек, а сверх того, для побуждения их к скорейшей и исправнейшей езде, увеличил он и жалованье оных. А сие произвело то следствие, что никогда так скоро курьеры не разъезжали, как в сие время, и от Петербурга до Москвы не более почти двух суток, если было надобно… Словом, никогда так много курьеров во все стороны не рассылалось, как в сие время, и никогда в такое короткое время повеления государские всюду и всюду доставляемы не были, как в сей достопамятный период». «Эти первые распоряжения поразили петербугское общество. До него доходили слухи о характере великого князя, о его отношениях к матери и ее политике, и жители Петербурга чуяли беду с начала нового царствования, ожидая, что все пойдет по-новому, и так как старое было так приятно, что от нового не ожидали ничего хорошего. Первые распоряжения нового императора заставили всех подумать о том, как они глубоко в нем ошибались, впрочем, это приятное разочарование продолжалось недолго: следовал ряд распоряжений, в которых высказался истинный характер нового правителя. Прежде всего из забытой могилы отрыт был император Петр III, гроб его поставили во дворце, рядом с покойной императрицей, и они похоронены были вместе, как будто они скончались вместе. Сопровождать гроб императора назначили и нашего знакомого Алексея Орлова…» — пишет В. О. Ключевский. В своей опочивальне, в богато драпированной малиновым бархатом с серебряным флером кровати, в русском платье из серебряной парчи покоилось тело императрицы. «…По обе стороны и вдоль всей кровати стояли шесть кавалергардов с карабинами на плече, у обеих дверей на часах по два кавалергарда, а у ног, также в нескольких шагах, стояло четыре пажа… Дежурили денно и нощно при оном по восемь дам первых четырех классов и по восемь кавалеров при отправлении ежедневного обряда божественной службы. Допускаемы были к руке покойной императрицы всякого чина обоего пола люди, кроме крестьян… 15 ноября тело покойной императрицы в провожанье всей императорской фамилии и всех придворных дам и кавалеров из опочивальни было возложено в тронную залу для прощания с народом». И как гром средь ясного неба последовал указ «О возложении годичного траура по скончавшейся императрице и ее мужу императору Петру Федоровичу». Сын решил соединить их вместе! Тело несчастного, всеми забытого императора пролежало тридцать четыре года в скромной могиле Невского монастыря. Его похоронили без всяких почестей, как простого смертного. «Павел вместе с сыновьями перенес прах отца своего в церковь сего монастыря, и стоял он в оной несколько дней, покуда привезена была корона, — сообщает Болотов. — …Потом возложил на голову корону и, положив гроб в другой, серебряный, с пышною церемониею препроводил оный сам с детьми своими во дворец. Тут встречали его супруга, его императрица с дочерьми своими и проводила его до катафалка». Обе гробницы были торжественно установлены на катафалк, и начались панихиды до «самого дня печальной процессии и переноса их в Петропавловский собор для погребения». 2 декабря в лютую стужу вдоль всего Невского проспекта выстроились гвардейские полки. Император, великие князья, сенаторы и вельможи сопровождали катафалк, покоившийся на орудийном лафете. Впереди траурной процессии с короной в руках шел Алексей Орлов, рядом с ним, еле передвигая ноги, шествовал другой цареубийца — князь Барятинский. Целый час подвергались они насмешкам и проклятиям безжалостной толпы. Войдя в собор, Орлов покачнулся, прислонился к колонне и, затем упав на колени, стал неистово молиться, не сдерживая рыданий. Любимец Петра III Измайлов, «сделавшийся первым соорудителем его несчастья», и княгиня Дашкова отправляются в ссылку. «Напротив, — пишет Болотов, — лица, оставшиеся преданными покойному императору, были отмечены и облагодетельствованы». Барон Унгерн-Стернберг, генерал-майор князь Голицын, генерал-майор Андрей Гудович, служившие «при родителе его генерал-адъютантами», были произведены в генерал-аншефы и награждены орденом Александра Невского. Представитель императора Рунич был послан на Урал, «выразить высочайшее доверие и милость тем, кто некогда поддержал Петра III». Иностранные наблюдатели отмечали народную радость во время перезахоронения Петра III. «Восшествие на престол преемника Екатерины исследуемо было крутыми переворотами во всех частях государственного управления», — отмечает И. Дмитриев. Часть вторая Глава десятая «Романтический император» Царь — всего-навсего человек… Самое, на мой взгляд, тягостное и трудное на свете дело — это достойно царствовать.      М. Монтень Говорили много о Павле I, романтическом нашем императоре.      А. Пушкин 17 марта 1834 года А. С. Пушкин заносит в дневник: «Сидя втроем с австрийским посланником и его женою, разговорился я об 11-ом марте». В последние годы поэт все больше занимался историей. Уже были написаны «Годунов» и «История пугачевского бунта». В начале апреля этого года Пушкин писал Погодину: «К Петру приступаю со страхом и трепетом, как вы к исторической кафедре». Не ослабевал его интерес и к Павлу I, «романтическому нашему императору», так назвал его Пушкин. Об этом свидетельствуют записи в дневнике и начатая трагедия «Павел I», о которой рассказывал он друзьям в 1828 году. Вот запись от 8 марта 1834 года: «Жуковский поймал недавно на бале у Фикельмон (куда я не явился, потому что все были в мундирах) цареубийцу Скарятина и заставил его рассказывать 11-е марта. Они сели. В эту минуту входит государь с гр. Бенкендорфом и застает наставника своего сына, дружелюбно беседующего с убийцей его отца! Скарятин снял с себя шарф, прекративший жизнь Павла I». Далее: «На похоронах Уварова покойный государь следовал за гробом. Аракчеев сказал громко (кажется, А. Орлову): «Один царь здесь его провожает, каково-то другой там его встретит?» (Уваров один из цареубийц 11-го марта)». Запись от 2 июня 1834 года: «Вчера вечер у Катерины Андреевны (Карамзиной). Она едет в Таицы, принадлежащие некогда Ганнибалу, моему прадеду. У ней был Вяземский, Жуковский и Полетика. Я очень люблю Полетику. Говорили много о Павле I, романтическом нашем императоре». «Если говорить кратко и несколько упрощенно, — пишет по этому поводу Н. Эйдельман, — то в 1830-х годах поэт смотрит на Павла и его царствование многостороннее и объективнее, чем прежде; не осудить, приговорить, оправдать, но понять, объяснить «романтического» императора и закономерность того, что с ним произошло в связи с более ранними и поздними событиями, объяснить в духе высокого историзма — вот к чему стремился Пушкин». В 1832 году Пушкин довольно коротко (на «ты») сошелся с Н. М. Смирновым, после его женитьбы на Александре Осиповне Россет («черноокой Россети»): на этой свадьбе поэт был шафером. Оставаясь «добрым малым», Смирнов постепенно шел в гору и закончил губернатором в Петербурге. Он искренне уважал таланты Пушкина, но еще большая дружба связывала поэта с его женой. Поэтому можно предположить, что ее взгляды, изложенные в «Автобиографии» А. О. Смирновой, были близки и Пушкину. Ее рассуждения отличаются от упрощенной, распространенной в разных общественных кругах версии о «сумасшедшем деспоте». «Нет сомнений, — записывает мемуаристка, — что несчастный Павел был подвержен припадкам сумасшествия. Но кого же он сделал несчастным? Он ссылал в Москву, в дальние губернии. При нем не было рекрутского набора, нового налога, не было войны. Россия была покойна. Я раз говорила князю Дмитрию Александровичу Хилкову, что император Павел навел страх божий на всю Россию. «Скажите — на Петербург. Страх божий — начало премудрости»». После страшной распущенности царствования Екатерины II нужна была строгая рука. Он разогнал толпу и оставил при себе Куракина, который вполне заслуживал его доверия. Павел был человеком религиозным и нравственным. Павел получил столовый фарфоровый сервиз от прусского короля. Никогда не был так весел, как в этот вечер 11 марта, шутил с Нарышкиным, разговаривал о Наполеоне и его войнах. Он сказал великие слова: «Мне кажется, что государи не имеют права проливать кровь своих подданных. Надо ввести «божии суды» старых времен и биться один на один в открытом поле». Павел был рыцарь в полном смысле этого слова… Об интересе Пушкина к Павлу I свидетельствует и В. А. Соллогуб: «Пушкин рассказывал, что, когда он служил в Министерстве иностранных дел, ему случилось дежурить с одним весьма старым чиновником. Желая извлечь из него хоть что-нибудь, Пушкин расспрашивал его про службу и услышал от него следующее. Однажды он дежурил в этой комнате, у этого самого стола. Это было за несколько дней перед смертью Павла. Было уже за полночь. Вдруг дверь с шумом растворилась. Вбежал сторож, впопыхах объявляя, что за ним идет государь. Павел вошел и в большом волнении начал ходить по комнате; потом приказал чиновнику взять лист бумаги и начал диктовать с большим жаром. Чиновник начал с заголовка: «Указ его императорского величества» — и капнул чернилами. Поспешно схватил он другой лист, снова начал писать заголовок, а государь все ходил по комнате и продолжал диктовать. Чиновник до того растерялся, что не мог вспомнить начала приказания и боялся начать с середины, сидел ни жив ни мертв перед бумагой. Павел вдруг остановился и потребовал указ для подписания. Дрожащий чиновник подал ему лист, на котором был написан заголовок и больше ничего. — Что государь? — спросил Пушкин. — Да ничего-с. Изволил только ударить меня в рожу и вышел. — А что же диктовал вам государь? — спросил снова Пушкин. — Хоть убейте, не могу сказать. Я до того был испуган, что ни одного слова припомнить не могу». Взгляд Пушкина на Павла I трансформируется от «увенчанного злодея», «тирана» до «романтического императора» — «врага коварства и невежд». «Он человек! Им властвует мгновенье», — писал он о Павле I. А вот мнение о Павле I другого русского гения. Запись в дневнике от 24 октября 1853 года: «Несмотря на часто слышанную мною лесть и пристрастное мнение людей, робко преклоняющихся перед всем Царским, мне кажется, что действительно характер, особенно политический, — Павла I благородный рыцарский характер. Охотнее принимаешь клевету за ложь, чем лесть за правду». «Читал Павла, — записывает Л. Н. Толстой 12 октября 1905 года. — Какой предмет! Удивительный!..» В другом месте: «…признанный, потому что его убили, полубешеным, Павел… так же как его отец, был несравненно лучше жены и матери…» В «Русском архиве» были опубликованы «Любопытные и достопамятные деяния и анекдоты государя императора Павла Петровича», собранные в конце XVIII века А. Т. Болотовым. 31 марта 1867 года Лев Николаевич обращается к издателю «Русского архива» историку П. И. Бартеневу с просьбой: «Напишите мне, ежели это не составит для вас большого труда, материалы для истории Павла-императора. Не стесняйтесь тем, что вы не все знаете. Я ничего не знаю, кроме того, что есть в Архиве. Но то, что есть в Архиве, привело меня в восторг». Многие «анекдоты» поразили Толстого человеческим подходом к государственным делам. Он заботился о том, чтобы богатые не обижали бедных. И Толстой, заканчивая «Войну и мир», собрался писать историю царя, который, минуя «испорченное меньшинство», тянулся к народу, ставил интересы бедных и незнатных выше интересов вельмож и, главное, чувствовал, чего ждет от него народ. Павел казался Толстому наиболее подходящим примером правителя, улавливающего эти идущие снизу, из глубины, токи — миллионы человеческих воль. По его убеждению, эти токи, идущие из нижнего, коренного слоя, в конечном счете определяют исторические процессы. Но, как и Пушкину, написать историю Павла I Толстому не пришлось. Обратимся к свидетельствам историков и современников «полубезумного царя». Историк В. О. Ключевский: «…Он не лишен был дарований, все знавшие его в то время отлично отзывались о его нравственных качествах; у него было природное чувство порядка и дисциплины, он вынес довольно хорошие и разнообразные сведения из своей молодости, хотя сведения эти были беспорядочны… Притом это был очень набожный человек; в Гатчине долго потом указывали на место, где он молился по ночам: здесь был выбит паркет…» Историк Г. Цшокке: «…Деятельный, всегда торопливый, вспыльчивый, повелительный, любезный, обольстительный даже под царским венцом, он хотел править один, все видеть, все делать лучше; он породил много неблагодарных и умер несчастливым». Историк А. Брикнер: «Характер — странная смесь противоположных качеств, иногда поразительное добродушие, доверчивость и склонность к шутке, желание поострить… В последние годы царствования Екатерины II развиваются недоверчивость и раздражительность, малейшее противоречие вызывало в нем гнев, так подготовивший целый ряд насилий и ошибок». Уже в начале нашего века профессор Харьковского университета П. И. Буцинский в своем исследовании «Отзывы о Павле I его современников» делает следующий вывод: «По отзывам беспристрастных современников, как русских, так и иностранных, Павел Петрович — этот царь-демократ — был человеком редким в нравственном отношении, глубоко религиозным, прекрасным семьянином с недюжинным умом, феноменальной памятью, высокообразованным, энергичным и трудолюбивым и, наконец, мудрым правителем государства как в делах внешней политики, так и внутренней». П. А. Вяземский: «Его беда заключалась прежде всего в том, что он был слишком честен, слишком искренен, слишком благороден, то есть обладал рыцарскими качествами, которые противопоказаны успешной политической деятельности. «Верность», «долг», «честь» — были для него абсолютными ценностями». Полковник Н. А. Саблуков: «…Доброжелательный и великодушный, склонный прощать обиды, готовый каяться в ошибках, любитель правды, ненавистник лжи и обмана, заботлив о правосудии, гонитель всякого злоупотребления власти, особенно лихоимства и взяточничества. К сожалению, все эти добрые качества становились совершенно бесполезными и для него и для государства вследствие совершенного отсутствия меры, крайней раздражительности и нетерпеливой требовательности безусловного повиновения. Малейшее колебание в исполнении его приказаний, малейшая неисправность по службе влекли строжайший выговор и даже наказание без всякого различия лиц… Считая себя всегда правым, упорно держался своих мнений и был до того раздражителен от малейшего противоречия, что часто казался совершенно вне себя. Сам сознавал это и глубоко этим огорчался, но не имел достаточно воли, чтобы победить себя». Сенатор И. В. Лопухин: «В Павле соединялись все противоположные свойства, только острота ума, деятельность и беспредельная щедрость никогда не покидали. С детства страхи и подозрения, а безмерная энергия стеснялась невольным бездействием до немолодых уже лет. При редком государе можно было бы больше сделать добра для государства при усердии к отечеству окружающих». «Павел… такой имел дар приласкать, когда хотел, что ни с кем во всю жизнь не был я так свободен при первом свидании, как с сим грозным императором». Генерал А. П. Ермолов, герой Отечественной войны 1812 года: «…У покойного императора были великие черты, и исторический его характер еще не определен у нас». Княгиня Д. Х. Ливен: «В основе его характера лежало величие и благородство — великодушный враг, чудный друг, он умеет прощать с величием, а свою вину или несправедливость исправлять с большою искренностью… Он обладал прекрасными манерами и был очень вежлив с женщинами — все это запечатлело его особу истинным изяществом и легко обличало в нем дворянина и великого князя… Его шутки никогда не носили дурного вкуса, и трудно себе представить что-либо более изящное, чем краткие милостивые слова, с которыми он обращался к окружающим в минуты благодушия». В. И. Штейнгель, декабрист: «…государь редкую неделю не посещал корпус, и всегда неожиданно. Он все хотел видеть собственными глазами, входил в самые мелочи, заглядывал во все уголки… Заботливость гласная разительная. «Логин! Не обманываешь ли ты меня, всегда ли у тебя так хорошо?» — спрашивал государь однажды нашего генерала И. Л. Кутузова во всеуслышание, пробуя хлеб в столовой зале… Со вступлением Павла на престол все переменилось. В этом отношении строгость его принесла великую пользу». И. И. Дмитриев, поэт, сенатор, министр юстиции: «…я находил в поступках его что-то рыцарское, откровенное… Пусть судит его потомство, от меня же признательность и сердечный вздох над его прахом». «Павел был весьма склонен к романтизму и любил все, что имело рыцарский характер, — пишет Н. Саблуков. — …Как доказательство его рыцарских, доходивших даже до крайности воззрений может служить то, что он совершенно серьезно предложил Бонапарту дуэль в Гамбурге с целью положить этим поединком предел разорительным войнам, опустошавшим Европу… Несмотря на всю причудливость и несовременность подобного вызова, большинство монархов, не исключая самого Наполеона, отдали полную справедливость высокогуманным побуждениям, руководящим русским государем, сделавшим столь рыцарское предложение с полною искренностью и чистосердечием». Умный и проницательный Наполеон Бонапарт назвал его «Российским Дон-Кихотом» — благородным «рыцарем печального образа». «Рыцарство», «царь-рыцарь» — об этом в ту пору говорили и писали многие, не раз толкуя о причудливом совмещении «рыцаря» и «тирана». * * * Он враг Коварства и невежд…      А. Пушкин Еще в детстве Павел увлекался подвигами храбрых и благородных рыцарей во имя любви, добра и справедливости. «Читал я его высочеству Вертову историю об ордене мальтийских рыцарей, — пишет в дневнике Порошин 23 февраля 1765 года. — Изволил он потом забавляться и, привязав к кавалерии свой флот адмиральский, представлять себя кавалером Мальтийским». Запись Порошина несколько дней спустя: «Представлял себя послом Мальтийским и говорил перед маленьким князем Куракиным». Любовь к рыцарям и «рыцарству» сохраняется и в зрелые годы. «После женитьбы раза два в неделю происходили турниры с придворными кавалерами в особых костюмах», — пишет Ключевский. Можно представить, какова была радость Павла, когда исполнилась его детская мечта и он стал гроссмейстером рыцарей Мальтийского ордена! На невских берегах появляются мальтийские кавалеры, мальтийские кресты, орден Иоанна Иерусалимского. С Англией, захватившей остров Мальта, разрываются дипломатические отношения; это же послужило немаловажной причиной к сближению с Францией — Бонапарт сумел использовать такой случай. 4 января 1797 года император Павел Первый принял под свое покровительство орден мальтийских рыцарей, а 2 ноября 1798 года по их просьбе возложил на себя звание магистра ордена. Благодаря этому Россия твердой ногой становится на Средиземном море, где в это время господствует блистательный российский флот под флагом выдающегося флотоводца адмирала Ушакова. «Никогда не было при дворе такого великолепия, такой пышности и строгости в обрядах», — свидетельствует И. И. Дмитриев, отмечая приверженность императора к рыцарским атрибутам: этикету, гербам, эмблемам, стилю и вопросам чести. «Рыцарская тема» ярко проявляется и в любимом Михайловском замке, построенном архитектором Бренной по эскизному проекту самого Павла. Рыцарство Павла — в немалой степени защита от якобинства, реакция самодержавного царя на революционные изменения, происходившие во Франции. Обращение к далекому средневековому прошлому с его репутацией благородства, бескорыстного служения, храбрости — попытка противопоставить «облагороженное неравенство» против «злого равенства». «Царь установил в своем дворце очень строгий этикет, мало сообразный с общепринятыми нравами, малейшее нарушение мельчайшей детали которого вызывало его ярость, и за одно это попадали в якобинцы», — писал Наполеон Бонапарт. «Ужасы революции, вопли эмигрантов о ее подавлении железом и кровью, — пишет Ключевский, — способствовали тому, что Павел во всем видел революционный дух, везде чудились ему якобинцы». Распекая адмирала Чичагова, сидевшего перед этим в крепости за «якобинство», Павел говорит: «Если Вы якобинец, то представьте себе, что у меня красная шапка, что я главный начальник всех якобинцев и слушайтесь меня». Основа рыцарства — свободная личность, сохраняющая принципы чести и в отношениях с высшими, с монархами. Павел Петрович был противником всяких монархических церемоний, собраний, благодарственных изъявлений со стороны подданных. Авторитет самодержца часто лишь мешал ему в повседневных делах, где его отличали простота и естественность. Рыцарство Павла — всевластие и честь! Политическая цель, осознанная еще до воцарения, — максимальная централизация власти как единственный путь к «блаженству всех и каждого». Мечта о «твердой благородной» власти сочетается с осуждением придворной роскоши, безнравственности, лени, пустословия. «Государь приучал к порядку и вельмож, доводит и самых знатнейших господ до тщательного исполнения своих должностей». Честь — любимая тема бесед, приказов, распоряжений. Для них характерен и особый стиль — краткий, ясный, иногда возвышенный, но всегда с выражением чувства. Суворову: «…не мне тебя, герой, награждать, ты выше мер моих»; «Плюньте на Тугута и Бельгарда и выше. Возвращайтесь домой, Вам все рады будут». Салтыкову, московскому губернатору: «Господин фельдмаршал — делаю Вам последний выговор». Честь превыше всего, и за ее нарушение виновных ждут самые суровые наказания. Поручик Московского драгунского полка нагрубил сразу нескольким командирам. Аудиториат решил, «лишив чина, выключить из службы». Павел I усиливает наказание: «Сняв чины, посадить в крепость без срока». Подпоручик Сумароков в споре с командиром обнажил саблю, аудиториат решает «лишить чинов, выключить из службы». Павел добавляет: «послать в Сибирь на житье». «Городничему, уличенному в клевете на офицера, приказано императором во время развода войск встать на колени перед обиженным и просить прощения». После утреннего развода войск во дворце собиралось военное общество: «В это время офицеры в самых небольших чинах допускались в комнаты государя. Тут ставилась закуска и водка, но сам Павел никогда ничего не пил, не курил и не терпел спиртного запаха от окружающих». Становится понятной его записка военному губернатору фон Палену: «Офицера сего нашел я в тронной у себя, в шляпе. Судите сами. Павел». За нарушение правил чести нет пощады никому! Канцлер Ростопчин, заподозренный в неблаговидном поступке, немедленно отстраняется от дел. «Ростопчин Чудовище! Он хочет делать из меня орудие своей личной мести, — негодует Павел. — Ну, так я же постараюсь, чтобы она обрушилась на нем самом». Напротив, к тем, кто дорожил своей честью и достоинством, кто не лукавил и не боялся чистосердечного признания, император был справедлив и великодушен. «Все знавшие государя еще великим князем уверяли об нем, что он всегда отменно жаловал и любил, если кто ему в чем чистосердечно признавался; напротив того, не мог терпеть лукавства и запирательства. Черту сию характера задействовал он, может быть, от прадеда своего, государя Петра Великого». Рассказ современника: «Павел замечает пьяного офицера на часах у Адмиралтейства и приказывает его арестовать; тот не дается и напоминает: «Прежде чем арестовать. Вы должны сменить меня». Царь велит наградить офицера следующим чином: «Он пьяный, лучше вас, трезвых, свое дело знает»». Молодой чиновник Каразин, в будущем известный общественный деятель, пытается бежать за границу. «Когда был пойман, откровенно написал императору, что хотел укрыться от жестокости его правления, и хотя не знает за собой вины, но уже свободный образ мыслей его мог быть преступлением. Павел, не чуждый порывов великодушия, простил Каразина и дозволил ему поступить на службу». И. И. Дмитриев рассказывает, как по подметному письму он, только что вышедший в отставку полковник Семеновского полка, и штабс-капитан того же полка Лихачев были обвинены в замысле на жизнь императора. Они были арестованы и привезены во дворец. «…Окруженный военным генералитетом и офицерами, — пишет Дмитриев, — государь ожидал нас в той комнате, где отдавались пароль и императорские приказы. При входе нашем в нее он указывает нам место против себя, потом, обратясь к генералитету, объявляет ему, что неизвестный человек оставил у будочника письмо на императорское имя, извещающее, будто полковник Дмитриев и штабс-капитан Лихачев умышляют на жизнь его. «Слушайте», — продолжал он и начал читать письмо, которое лежало у него в шляпе. По прочтении оного государь сказал: «Имя не подписано, но я поручил военному губернатору отыскать доносителя. Между тем, — продолжал он, обратясь к нам, — я отдаю вас ему на руки. Хотя мне и приятно думать, что все это клевета, но со всем тем я не могу оставить такого случая без уважения. Впрочем, — прибавил он, говоря уже на общее лицо, — я сам знаю, что государь такой же человек, как и все, что и он может иметь и слабости и пороки; но я так еще мало царствую, что едва ли мог успеть сделать кому-либо какое зло, хотя бы и хотел того…» Спустя три дня, — продолжает Дмитриев, — император принял нас в прежней комнате и также посреди генералитета и офицерства. Он глядел на нас весело и, дав нам занять место, сказал собранию: «С удовольствием объявляю вам, что г. полковник Дмитриев и штабс-капитан Лихачев нашлись, как я ожидал, совершенно невинными; клевета обнаружена, и виновный предан суду. Подойдите, — продолжал, обратясь к нам, — и поцелуемся». Мы подошли к руке, а он поцеловал нас в щеку… Потом император пригласил нас к обеденному столу и отправился со всею свитою в дворцовую церковь для слушания литургии. Таким образом кончилось сие чрезвычайное для меня происшествие. Скажем несколько слов о последствиях оного: сколько я ни поражен был в ту минуту, когда внезапно увидел себя выставленным на позорище всей столицы, но ни тогда, ни после не восставала во мне мысль к обвинению государя; напротив того, я находил еще в таковом поступке его что-то рыцарское, откровенное и даже некоторое внимание к гражданам. Без сомнения, он хотел показать, что не хочет ни в каком случае действовать, подобно азиатскому деспоту, скрытно и самовластно. Он хотел, чтобы все знали причину, за что взят под стражу сочлен их и равно причину его освобождения…» И. И. Дмитриев назначается обер-прокурором, становится сенатором и впоследствии министром юстиции. «…В последний раз, — вспоминает он, — я видел императора на Невском проспекте возвращающимся верхом из Михайловского замка в препровождении многочисленной свиты. Он узнал меня и благоволил ответить на мой поклон снятием шляпы и милостивою улыбкою. По возвращении моем в Москву, меньше, нежели через месяц, последовала внезапная его кончина». А вот рассказ знаменитого Дениса Давыдова: «Павел, узнав однажды, что Дехтерев (впоследствии командир С.-Петербургского драгунского полка) намеревается бежать за границу, потребовал его к себе. На грозный вопрос государя: «Справедлив ли этот слух?» — смелый и умный Дехтерев отвечал: «Правда, государь, но, к несчастью, кредиторы меня не пускают». Этот ответ так понравился государю, что он велел выдать ему значительную сумму денег и купить дорожную коляску». Однажды, когда представили к увольнению горбатого подпоручика, Ростопчин заметил, что «многие весьма хорошие полководцы были в таком же состоянии», а Павел наложил резолюцию: «Я и сам горбат, хотя и не полководец». * * * Он вырос с самыми добрыми стремлениями; но обстановка, отношения привили к ним дурные инстинкты, досаду, нетерпение, подозрительность и отравили.      В. Ключевский «У него умная голова, — писал один из учителей наследника престола, — только она так устроена, что держится как бы на волоске. Порвись этот волосок, вся машина испортится, и тогда прощай рассудительность и здравый смысл…» Сколько же сил и разных уловок было приложено к тому, чтобы порвать этот волосок! Кто только не прикладывал к этому руку, беря пример с матери! «Он — только подданный», — доносит французский посол. Его унижали, не допускали до дел, оскорбляли. «Павел не знает, — читаем у Пушкина, — где его отец, преследуем и подозреваем матерью, раздражен и ожесточен подлостью временщиков». А. Коцебу: «…По-видимому, две причины особенно возмутили первоначально чистый источник: обращение его матери с ним и ужасные происшествия французской революции. Известно, что Екатерина II не любила своего сына и при всем ее величии во многих отношениях была не в состоянии скрыть этого пятна… При ней великий князь, наследник престола, вовсе не имел значения. Он видел себя поставленным ниже господствовавших фаворитов, которые часто давали ему чувствовать свое дерзкое высокомерие. Достаточно было быть его любимцем, чтобы испытывать при дворе холодное и невнимательное обращение. Он это знал и глубоко чувствовал». Княгиня Д. Х. Ливен, особа приближенная к императорской фамилии: «Детство и юность протекли для него печально. Любовью матери он не пользовался. Сначала императрица совсем его забросила, а потом обижала. В течение долгих лет проживал он чуть не изгнанником в загородных дворцах, окруженный шпионами императрицы Екатерины. При дворе Павел появлялся редко, а когда это ему разрешалось, императрица принимала его с холодностью и строгостью и проявляла к наследнику отчуждение, граничившее с неприличием, чему, конечно, вторили и царедворцы. Собственные дети Павла воспитывались вдали от него, и он редко даже их видел. Не пользуясь весом, не соприкасаясь с людьми по деловым отношениям, Павел влачил жизнь без занятий и развлечений — на такую долю был обречен в течение 35 лет великий князь, который должен был бы по-настоящему занимать престол и во всяком случае предназначался его занять хоть впоследствии». Смерть горячо любимой жены, кончина Панина, гатчинская ссылка. Преданных людей удаляют, собственных детей тоже, он окружен шпионами и доносителями; вынужденная холодность с друзьями, чтобы не повредить им; Павла всячески унижают и часто обманывают. В. О. Ключевский: «Незримый, но постоянный чувствительный обидный надзор, недоверие и даже пренебрежение со стороны матери, грубость со стороны временщиков, устранение от правительственных дел — все это развило в великом князе озлобленность, а нетерпеливое ожидание власти, мысль о престоле, не дававшая покоя, усиливала это озлобление…» Слухи 1783 года о лишении престола возобновляются в связи с женитьбой старшего сына спустя десять лет. Уединение усиливается, Павел «становился все более мрачным, подозрительным; малейшее противоречие вызывало гнев, повсюду чуял революционный дух». После казни Людовика XVI подозрительность усиливается. Писатель Коцебу, директор немецкого театра, частый собеседник Павла, очевидно, с его слов, рассказывает: «Мрачную подозрительность внушила ему казнь Людовика. Он слышал, как те самые люди, которые расточали фимиам перед Людовиком, как перед божеством, когда он искоренил рабство, теперь произносили над ним кровавый приговор. Это научило его если не ненавидеть людей, то их мало ценить, и, убежденный в том, что Людовик еще был бы жив и царствовал, если бы имел более твердости, Павел не сумел отличить эту твердость от жестокости». Узнав о казни Людовика XVI, которого он хорошо знал, Павел Петрович с горечью заметил: «Он начал снисходить и был приведен к тому, что должен был уступить. Всего было слишком мало и между тем — достаточно для того, чтобы в конце концов его повели на эшафот». В. О. Ключевский: «Отношения, таким образом сложившиеся и продолжавшиеся более десяти лет, гибельно подействовали на характер Павла, держали его долго в том настроении, которое можно назвать нравственной лихорадкой». С 1799 года начинается охлаждение отношений с женой, оказывавшей сдерживающее влияние на Павла: «Именно с этой поры, — свидетельствует А. Чарторыйский, — Павла стали преследовать тысячи подозрений: ему казалось, что его сыновья недостаточно ему преданы, что его жена желает царствовать вместо него. Слишком хорошо удалось внушить ему недоверие к императрице и к его старым слугам. С этого времени началась для всех, кто был близок ко двору, жизнь, полная страха, вечной неуверенности». * * * Павел выступил с мыслью, что жизни осталось мало, а непорядков безмерно много. Отсюда спешность, горячность.      В. Ключевский В восемнадцать лет он дал согласие на введение конституции в России. В двадцать лет писал Сакену: «Для меня не существует партии и интересов, кроме интересов государства, а при моем характере мне тяжело видеть, что дела идут вкривь и вкось и что причиною тому небрежность и личные виды; я скорее желаю быть ненавидимым за правое дело, чем любимым за неправое». Его не только лишили престола, но и не допускали до государственных дел. «Правящие боялись допустить до дел Павла с его особыми взглядами и правилами, ни с кем не связанного и независимого…» А он готовился царствовать достойно. В Гатчине и в Павловске были обнаружены горы тетрадей, исписанных его рукой. В них заметки и размышления об устройстве государства, о его политике и законах, освященных вековыми традициями, выписки из Истории, которую Павел хорошо знал и любил с детства, воспоминания и афоризмы великих людей. За четыре года Павел Петрович успел сделать необыкновенно много, конечно, потому, что подготовил планы своих преобразований еще в Гатчине. А. Т. Болотов рассказывает, что, когда Павел I назначил военным губернатором Москвы Архарова и тот обратился к нему за инструкциями, император направил его в кабинет, «где было сие написано». «Кабинетные тотчас бросились, отыскали ему те бумаги… и тогда увидел свет, господин Архаров, и узнали все, что распоряжение о том сделано и подписано уже за 12 лет до сего времени». Основной Закон Российской Империи, действовавший до 1917 года, был обнародован самим императором Павлом Петровичем в день его коронации. Но этот или подобный ему акт был составлен еще 4 января 1788 года от имени наследника престола и супруги его великой княгини Марии Федоровны, и подписан ими. Девять лет будущий император разрабатывал и шлифовал этот закон, который представлял собой уникальный юридический документ, безукоризненный с формально-правовой точки зрения. Он вобрал в себя глубинный смысл неписаных правил наследования, сложившихся на Руси в течение многих столетий. В этом акте центральное место занимает обоснование: «Положив правила наследства, должен объяснить причины оных. Они суть следующие: дабы Государство не было без Наследника. Дабы Наследник был назначен всегда законом самим. Дабы не было ни малейшего сомнения, кому наследовать. Дабы сохранить право родов в наследовании, не нарушая права естественного, и избежать затруднений при переходе из рода в род». В статье 28 Основного Закона говорится, что «наследие Престола принадлежит прежде всех старшему сыну царствующего Императора». В последние годы царствования Екатерины II «порядок был изгнан отовсюду и власть отдельных персон подменила закон. К беспорядкам привыкли по давности. Казна была пуста, рубль обесценен. Везде застой, страсть к наживе. Сенат и суды погрязли в казнокрадстве, взятках, волоките. В армии — упадок дисциплины, распущенность, пьянство. Солдат разворовывали для личных нужд и обирали». «Временщики, куртизаны, ласкатели превратили государство в гнездо своих прихотей…» Главным орудием правительства становится многочисленное чиновничество, наступает эпоха усиленного развития бюрократизма. «От канцлера и до последнего протоколиста все крало и все было продажно, — писал Пушкин. — Таким образом развратная государыня развратила свое государство». С присущей ему энергией Павел I берется за наведение порядка, и прежде всего в армии. «Всюду стеснение власти отдельных начальников и усиление роли учреждений, — пишет Ключевский. — Главнокомандующие обязаны были каждые две недели доносить императору о состоянии войск, губернаторы — о состоянии губерний». В губернии направляются специальные ревизии с исключительными полномочиями. Полным ходом идет регламентация работы различных учреждений. По всем губерниям рассылается инструкция, в которой говорилось: «…чиновник, какого бы звания и класса ни был, никуда на малейшее время без дозволения Правительствующего Сената не отлучался». А оберпрокурор Сената потребовал, «чтобы присутственные места в бумагах изъяснялись самым чистым и простым слогом, а высокопарных выражений избегали». Идет ломка всего екатерининского, отжившего и отживающего. В основе ее — максимальная централизация, предельное усиление императорской власти. Чрезвычайная интенсивность законодательства, беспрерывная ломка, реорганизация, новшества, перемены — важные черты павловского стиля. «Получив доклад об злоупотреблениях в Вятке 12 апреля 1800 года, государь отрешил от должности всех чиновников Вятской губернии, — пишет сенатор Лопухин. — Позже несколько смягчился и помиловал сравнительно невиновную казенную палату, а также некоторых лиц, только что вступивших в службу». В каждом уездном городе перед присутственными местами во избежание злоупотреблений поставлены были виселицы, на которых вешали за лихоимство не чиновников, а их имена. Страх, внушенный императором чиновникам империи, «имел благодетельные последствия», — считает просвещенный А. Чарторыйский. «…Боясь, чтобы злоупотребления, которые чиновники позволяли себе, не дошли до сведения императора и чтобы в одно прекрасное утро без всякого разбора дела не быть лишенными места и высланными в какой-нибудь из городов Сибири, они стали более обращать внимания на свои обязанности, изменили тон в обращении к подчиненным, избегали позволять себе слишком вопиющие злоупотребления…» «Никогда законодательство не шло таким ускоренным темпом, может быть, даже при Петре I, — читаем у Ключевского, — перемены, новые уставы, положения, на всё новые точные правила, всюду строгая отчетность». За время царствования Павла I было издано 2179 законодательных актов, или в среднем 42 в месяц. При Петре I — 3296, или 8 в месяц, при Екатерине II — 5943, или в среднем 12 в месяц. Лица, «относившиеся с благоговением» к покойной императрице, постепенно удаляются от должностей. К концу царствования Павла насчитывалось 20 тысяч отставных офицеров и чиновников. «Мысль о водворении порядка и справедливости в управлении, в судах постепенно перерабатывалась в другую — в уничтожение следов предшествующего царствования; очевидно, больше хлопотали о том, чтобы преобразовать, чем улучшить; лишь бы все шло по-новому, а не так, как прежде, — вот что стало задачей внутренней преобразовательной деятельности», — писал Ключевский. Даже Герцен был вынужден признать, что «тяжелую старушечью удушливую атмосферу последнего екатерининского времени расчистил Павел». В отличие от Екатерины II, которая не вмешивалась в несвойственные ей дела, отдавая их в ведение фаворитов или умелых инициативных начальников, Павел стремится вникать во все, еще более увеличивая свою непосредственную власть. Ростопчин, ведавший иностранными делами в марте 1800 года, с горечью писал Воронцову в Лондон: «Вы должны раз навсегда иметь в виду, что государь ни с кем не говорит о себе, ни о делах; он терпеть не может, когда с ним разговаривают, он приказывает и требует беспрекословного исполнения своих приказаний. Вряд ли он в состоянии скрыть от себя, как далек он от того, чтобы быть любимым. Вы называете меня министром, я же не более чем секретарь». «Однажды возражали императору Павлу по поводу принятого им решения и упомянули о законе, — пишет историк Шильдер. — «Здесь ваш закон», — крикнул государь, ударив себя в грудь». Французский генерал Дюмурье, победитель при Вальми и Жемаппе, изменивший революционной Франции, несколько дней в качестве гостя проживал в Петербурге. «В бытность свою в Петербурге несколько дней сряду Дюмурье не был у развода, — пишет декабрист М. И. Муравьев-Апостол. — Павел неотлагательно требовал от всех генералов, своих и чужих, чтобы они являлись ежедневно к разводу. Когда наконец Дюмурье явился, Павел, подозвав его, сказал гневным голосом: «Генерал, я несколько дней не видел вас на параде». — «Государь, я навещал вельмож вашей империи». — «Генерал, знайте, что вельможами у меня только те, с кем я говорю, и только на то время, пока я с ними говорю». * * * На вопрос, кто будет иметь доступ к государю с просьбами, ответил: «Все-все подданные и мне равны, и всем равно я государь».      В. Ключевский «Вскоре после вступления государева на престол разнеслась повсеместная молва, что в самые первые уже дни его царствования обнародовано было в Петербурге, что государь, желая всем подданным своим доставлять возможнейшее правосудие и покровительствовать всем от всяких обид и несправедливостей, дозволяет всякому приходить к самому себе с просьбами словесными и письменными и что для выслушивания первых и принятия последних назначено будет по два дня в неделю и часы, в которые всякому к нему приходить свободно…» А вот свидетельство современника полковника Саблукова. Речь идет о знаменитом желтом ящике. «Спустя несколько дней после вступления Павла на престол во дворце было устроено обширное окно, в которое всякий имел право опустить свое прошение (в окне был установлен ящик). Оно помещалось в одном из коридоров, и Павел хранил у себя ключ от комнаты, в которой находилось это окно. Каждое утро в седьмом часу император отправлялся туда, собирал прошения, собственноручно их помечал и затем прочитывал их или заставлял одного из своих статс-секретарей прочитывать их себе вслух. Резолюции или ответы на эти прошения всегда были написаны им лично или скреплены его подписью и затем публиковались в газетах для объявления просителю. Все это делалось быстро и без замедления. Бывали случаи, что просителю предлагалось обратиться в какое-нибудь судебное место или иное ведомство и затем известить его величество о результатах этого обращения». «Первейший любимец, первый сановник, знаменитый вельможа, царедворец и последний ничтожный раб, житель отдаленной страны от столицы равно страшились ящика», — говорил А. И. Тургенев. «…Отзывался государь пред всеми публично, — писал А. Т. Болотов, — что он, во время государствования своего, не будет иметь у себя фаворитов и при себе особых таких людей, чрез которых доставляемы б были к нему от подданных просьбы; но он хочет принимать их сам и не доводить никого, чтоб по нескольку недель, месяцев или годов самых принуждено было того добиваться, как то бывало прежде…» Только в течение одного года «почта доставила Павлу 3229 писем с прошением, на которые отвечено 854 указами и 1793 устными приказами». «Император Павел имел искреннее и твердое желание делать добро, — писал современник. — Перед ним, как пред добрейшим государем, бедняк и богач, вельможа и крестьянин, все были равны. Горе сильному, который с высокомерием притеснял убогого! Дорога к императору была открыта каждому; звание его любимца никого пред ним не защищало». «Как государь с самых младых лет своих любил во всем порядок, а особливо точность в исполнении всего им приказываемого, то и по вступлении своем на престол не преминул в особливости о том стараться, чтоб все его повеления выполняемы были в точности, — что для наших россиян, привыкнувших уже издавна не слишком уважать, а иногда и вовсе пренебрегать государския повеления, и очень было нужно… К числу первых достопамятных деяний нового монарха, — продолжает Болотов, — принадлежало и то, что он торжественно обнаружил нетерпимость всякого непотребства и распутной жизни, которая весьма уже и до самого высокого градуса у нас усилилась…» «Обнаружились многие вопиющие несправедливости, и в таковых случаях Павел был непреклонен, — пишет Саблуков. — Никакие личные или сословные соображения не могли спасти виновного от наказания, и остается только сожалеть, что его величество иногда действовал слишком стремительно и не предоставлял наказания самим законам, которые покарали бы виновного гораздо строже, чем это сделал сам император, а между тем он не подвергался бы зачастую тем нареканиям, которые влечет за собой личная расправа». Этим пользовались окружающие, «не делавшие ничего законного, кроме своей личной выгоды», и ради этого потакавшие строгостям государя. Страх перед ним и желание угодить приводили к суровым приговорам, внезапным высылкам из столицы, скоропостижным падениям и возвышениям. Вот что рассказывают, например, И. И. Дмитриев и И. В. Лопухин. И. И. Дмитриев: «Сначала первыми любимцами государя были Кутайсов, бывший камердинер его, родом турок, присланный ко двору его мальчиком после взятия Анапы, Ростопчин и Аракчеев. Они все трое получили графское достоинство. Но фортуна неизменна была только к первому, двое же последних были потом удалены и жили в деревнях своих до самой перемены правления. Никогда не было при дворе такого великолепия, такой пышности и строгости в обряде… Непрерывные победы князя Суворова-Рымникского в Италии часто подавали случай к большим при дворе выходам и этикетным балам. Государь любил называться и на обыкновенные балы своих вельмож. Тогда, наперерыв друг перед другом, истощаемы были все способы к приданию пиршеству большего блеска и великолепия. Но вся эта наружная веселость не заглушала и в хозяевах и в гостях скрытого страха и не мешала коварным царедворцам строить Ковы друг против друга, выслуживаться тайными доносами и возбуждать недоверчивость в государе, по природе добром, щедром, но вспыльчивом. Оттого происходили скоропостижные падения особ, внезапные высылки из столицы даже и отставных из знатного и среднего круга, уже несколько лет наслаждавшихся спокойствием скромной, независимой жизни». Сенатор И. В. Лопухин упоминает одного такого петербургского сенатора, сожалевшего о многих суровых приговорах «невиновным почти» в царствование Павла: «- Для чего же? — спросил Лопухин. — Боялись иначе, — отвечал он. — Что, — говорил я, — так именно приказано было или государь особливо интересовался этим делом? — Нет, — продолжал он, — да мы по всем боялись не строго приговаривать и самыми крутыми приговорами угождали ему». Лопухин: «Мы, далекие от двора московские сенаторы, проще живем, и не отведал бы, конечно, знакомец твой кнута, если бы случилось делу его быть в пятом департаменте (Московском головном департаменте Сената). Во все царствование Павла I во время присутствия моего в Сенате ни один дворянин не был приговорен к телесному наказанию и по всем делам истощалась законная возможность к облегчению осуждаемых. Любопытно, что Павел почти все московские приговоры конфирмовал без возражений, а два-три даже смягчил». Подобную историю о невиновности царя в вынесении двух смертных приговоров приводит и декабрист В. И. Штейнгель. Он сам слышал ее от любимца Павла I князя В. Н. Горчакова. Однажды, как он (Горчаков. — Авт.) распоряжался, какой дать бал, что он делал часто, прискакал вдруг фельдъегерь с повелением немедленно отправиться на Дон и произвесть исследование в произведенной там казни над двумя братьями Грузиновыми. Собравшись тотчас в дорогу, он решился заехать в Гатчино, где государь тогда находился, чтобы принять изустно его наставления. Как скоро явился во дворец, тотчас его позвали в кабинет; только что он вошел в двери, как государь, ожидавший его у самой двери с левой стороны, схватив его за руки и подведя к образу, сказал: «Вот тебе Матерь Божия свидетельница, я не виновен, защити меня». Дело было в том, как государь объяснял ему, что Грузиновы судились за оскорбление величества, и наказной атаман Репин, и, кажется, Денисов представили дело прямо государю, когда бы следовало представить в аудиториат. Государь, взглянув в приговор, чтобы вразумить их, с негодованием написал карандашом «поступите по законам» и велел возвратить им на их счет. Те по недоумению и по недоверию к войсковому прокурору, который их останавливал, сочли это за утверждение сентенции, назначили на утро казнь, отрубили головы и донесли государю. Князь Горчаков разыскал все как следует, атаманы были выключены из службы; третьему брату Грузиновых было пожаловано 1000 душ, а князь Горчаков назначен инспектором всей кавалерии…» Полицейское рвение подчиненных и окружающих часто совершенно искажало смысл царских повелений. «К стыду тогдашних придворных и сановников должно знать, что они при исполнении не смягчали, а усиливали требования и наказания, — пишет Н. Греч. — Однажды император, стоя у окна, увидел идущего мимо Зимнего дворца пьяного мужика и сказал, без всякого умысла или приказания: «Вот идет мимо царского дома и шапки не ломает!» Лишь только узнали об этом замечании государя, последовало приказание: всем едущим и идущим мимо дворца снимать шапки… Ни мороз, ни дождь не освобождали от этого. Кучера, правя лошадьми, обыкновенно брали шляпу или шапку в зубы. Переехав в Михайловский замок, Павел заметил, что все идущие мимо дворца снимают шляпы, и спросил о причине такой учтивости. «По высочайшему вашего величества повелению», — отвечали ему. «Никогда я этого не приказывал!» — вскричал он с гневом и приказал отменить новый обычай…» Можно привести множество примеров подобного «усердия», совершенно искажавших смысл царских повелений. Особенно отличался этим петербургский губернатор Н. П. Архаров, славившийся расторопностью, сметливостью, угодничеством и подлостью. Всячески старался он узнать все желания и причуды Павла, преувеличивал их при исполнении, предупреждал выражение его воли. Но усердие и сгубило его. Павел вскоре заметил истинную пружину его действий и уже в 1797 году исключил его из службы. А. Коцебу: «…Обыкновенно всякий искал, как бы подладиться к его подозрительному нраву, как бы выставить чужую дерзость, чтобы придать более цены собственному подобострастию и выманить подарки от государевой известной щедрости… Что Павел приказывал со строгостью, то исполнялось его недостойными слугами с жестокостью. Страшно сказать, но достоверно: жестокость обращена была в средство лести. Его сердце о том ничего не знало. Он требовал только точного исполнения во всем, что казалось ему справедливым… Не по недостатку рассудка Павел подпал под влияние льстецов, а вследствие их адского искусства не давать уснуть его подозрительности и представлять как преступление всякое правдивое противоречие». Барон К. Гейкинг: «По моему мнению, всякий его добрый поступок совершался под влиянием сердечной теплоты и первого непосредственного чувства, тогда как все отмеченное печатью жестокости внушалось ему косвенным образом извне и было прежде всего порождением зависти, ненависти и желанием выставить напоказ живейшую заботливость о его личности…» * * * Павел — первый противодворянский царь этой эпохи.      В. Ключевский «Тотчас стало заметно, что император враг сословных привилегий, социального неравенства, — пишет Ключевский. — Как мы знаем, в предшествующее царствование во главе общества стали два привилегированных класса: дворянство и гильдейское купечество. Права этих сословий, как и область предоставленного им самоуправления, точно описаны были в двух жалованных грамотах 1785 года. Новый император стал отменять эти грамоты статью за статьей: прежде всего он отменил право дворянского губернского общества обращаться к правительству с заявлением нужд и вообще с какими-либо коллективными просьбами. Далее, запрещены были губернские дворянские собрания, дворянство могло собираться только по уездам; даже губернские представители дворянства выбирались на уездных собраниях…» «Ярмаркой невест» назвал Павел ликвидированные им дворянские губернские съезды. Само слово «выборы» заменяется другим — «дворянский набор». Указом 1797 года закрываются верхний земский суд для дворян, губернский магистрат и верхняя земская дворянская управа. Состав земского суда и главных полицейских учреждений, который прежде выбирался дворянством, теперь назначается, и не всегда из числа дворян. «Стеснениями подвергалась и жалованная грамота купечеству, сословное самоуправление городов было разрушено…» В 1798 году была уничтожена важнейшая привилегия дворянства — свобода от телесных наказаний. В указе говорилось, что «дворянин за известные преступления по закону лишается своего дворянского звания», а раз так, он уже не дворянин и может быть высечен. Господствующий класс утрачивает свое «благополучное состояние, коего залог есть личная безопасность». Этой привилегии лишаются гильдейское купечество и духовенство. Таким образом проводилась в жизнь главная идея нового царствования — уравнять всех перед законом. «Кратковременное царствование Павла Первого, замечательное тем, что он сорвал маску со всего прежнего фантасмагорического мира, произвело на свет новые идеи и представления. С величайшими познаниями и строгою справедливостью Павел Петрович был рыцарем времен прошедших. Он научил нас и народ, что различие сословий ничтожно», — писал многознающий Я. И. Санглен, будущий руководитель тайной полиции Александра I. «Самая знатная особа и мужик равны перед волей императора, — доносит шведский посол Стедингт, — но это карбонарское равенство, не в противоречии ли оно с природой вещей?» Павел Петрович никого не казнил, но от службы отстранил многих. Обуздывая самовластие вельмож, распутство преторианцев, лихоимство и неправосудие, Павел I был защитником маленьких людей. Суд над начальниками и подчиненными был справедлив и нелицеприятен. «Строгости Павла I не касались людей низшего сословия и редко касались частных лиц, не занимающих никаких должностей, — пишет А. Коцебу. — Но высшие классы опасались притеснять крестьян и среднее сословие — они знали, что всякому можно было писать прямо государю и что государь читал каждое письмо». «Корнет мог свободно и безбоязненно требовать военного суда над своим полковым командиром, — свидетельствует Н. Саблуков, — вполне рассчитывая на беспристрастность разбирательства дела. Это обстоятельство было для меня тем щитом, которым я ограждался от в. к. Константина Павловича во время его командования нашим полком». Говорили и писали о десятках тысяч невинно пострадавших и, в частности, о двенадцати тысячах человек, амнистированных при вступлении на престол Александра I. Фактически до 21 марта, т. е. до погребения Павла I, было всемилостивейше прощено и освобождено 482 человека. Всего же за 1796–1801 гг. через аудиториат прошло 495 дел за 50 месяцев, или около 10 дел в месяц (при Александре I — более пяти). Историк Шильдер, ссылаясь на бумаги государственного секретаря Трощинского, сообщает, что на 11 марта 1801 года «арестованных, сосланных в крепости и монастыри, в Сибирь, по разным городам, и живущих по деревням под наблюдением было 700 человек». «В это бедственное для русского дворянства время, — писал декабрист М. Фонвизин, — бесправное большинство народа на всем пространстве империи оставалось равнодушным к тому, что происходило в Петербурге, — до него не касались жестокие меры, угрожавшие дворянству. Простой народ даже любил Павла…» Историк Е. С. Шумигорский: «Масса простого народа, в несколько месяцев получившая большее облегчение в тягостной своей доле, чем за все царствование Екатерины, и солдаты, освободившиеся от гнета произвольной командирской власти и почувствовавшие себя на «государевой службе», с надеждой смотрели на будущее: их мало трогали «господския» и «командирския» тревоги». «Павел — кумир своего народа», — докладывал австрийский посол Лобковиц. В свое время Екатерина II, видя огромные толпы народа, собравшиеся при появлении ее сына, язвительно заметила: «На медведя еще больше смотреть собираются». А Павел гордился своей популярностью. Во время путешествия по России в 1798 году он писал жене: «Муром не Рим. Но меня окружает нечто лучшее: бесчисленный народ, непрерывно старающийся выразить свою безграничную любовь». 3 июня Павел писал из Нерехты: «Вы пьете воды, я же переправляюсь через них то в шлюпке, то на понтоне, то в лодочках крестьян, которые, в скобках, бесконечно более любезны, чем… тш! Этого нельзя говорить, но надо уметь чувствовать». «Низшие классы, миллионы с таким восторгом приветствовали государя, — пишет Саблуков, — что Павел стал объяснять себе холодность и видимую недоброжелательность дворянства нравственной испорченностью и якобинскими наклонностями». Петр Иванович Полетика писал в своих «Воспоминаниях»: «Это было в 1799 или 1800 году. Я завидел вдали едущего мне навстречу верхом императора и с ним ненавистного Кутайсова. Таковая встреча была тогда для меня предметом страха… Я успел заблаговременно укрыться за деревянным обветшалым забором, который, как и теперь, окружал Исаакиевскую церковь. Когда, смотря в щель забора, я увидел проезжающего государя, то стоявший неподалеку от меня инвалид, один из сторожей за материалами, сказал: «Вот-ста наш Пугачев едет!» Я, обратясь к нему, спросил: «Как ты смеешь отзываться так о своем государе?» Он, поглядев на меня без всякого смущения, отвечал: «А что, барин, ты, видно, и сам так думаешь, ибо прячешься от него». Отвечать было нечего». В народе жила память о крестьянском Петре III и его сыне Павле Петровиче. «Емельян Пугачев на пиршестве, подняв чашу, обычно провозглашал, глядя на портрет великого князя: «Здравствуй, наследник и государь, Павел Петрович, — и частенько сквозь слезы приговаривал: — Ох жаль мне Павла Петровича, как бы окаянные злодеи его не извели». В другой раз самозванец говорил: «Сам я царствовать уже не желаю, а восстановлю на царство государя цесаревича». А сподвижник Пугачева Перфильев повсюду объявлял: послан из Петербурга «от Павла Петровича» с тем, чтобы вы шли и служили его величеству». По показаниям Ивана Федулева, одного из предателей своего вождя, Пугачев кричал: «Кого вы вяжете? Ведь если я вам ничего не сделаю, то сын мой Павел Петрович ни одного человека из вас живого не оставит!» По свидетельству Беннигсена, и Павел, опасаясь участи, постигшей его отца, рассчитывал на помощь народа. «Когда императрица проживала в Царском Селе, в течение летнего сезона, — вспоминает Беннигсен, — Павел обыкновенно жил в Гатчине, где у него находился большой отряд войска. Он окружал себя стражей и пикетами; патрули постоянно охраняли дорогу в Царское Село, особенно ночью, чтобы воспрепятствовать какому-либо неожиданному предприятию. Он даже заранее определил маршрут, по которому он удалился бы с войсками своими в случае необходимости; дороги по этому маршруту, по его приказанию, заранее были изучены доверенными офицерами. Маршрут этот вел в землю уральских казаков, откуда появился известный бунтовщик Пугачев, который в 1772 и 1773 гг. сумел составить себе значительную партию, сначала среди самих казаков, уверив их, что он был Петр III, убежавший из тюрьмы, где его держали, ложно объявив о его смерти. Павел очень рассчитывал на добрый прием и преданность этих казаков». По вступлении на престол Павел посылает своего представителя Рунича на Урал, чтобы «выразить высочайшее доверие и милость тем, кто некогда поддержал Петра III». Став императором, Павел отменяет тяжелейший рекрутский набор и торжественно объявляет, что «отныне Россия будет жить в мире и спокойствии, что теперь нет ни малейшей нужды помышлять о распространении своих границ, поелику и без того довольно уже и предовольно обширна…». «Нельзя изобразить, — пишет Болотов, — какое приятное действие произвел сей благодетельный указ во всем государстве, — и сколько слез и вздохов благодарности испущено из очей и сердец многих миллионов обитателей России. Все государство и все концы и пределы оного были им обрадованы и повсюду слышны были единые только пожелания всех благ новому государю…» Впервые крепостным крестьянам указывается принимать присягу новому царю вместе с вольными — их сочли за подданных. Народ решил, что свобода близка. Прощается недоимка в подушном сборе на семь с лишним миллионов рублей, снижается цена на хлеб и хлебная подать заменяется денежной. «Запрещение продавать дворовых людей и крестьян без земли было 16 октября 1798 года категорически сформулировано Павлом на поднесенном ему мнении Сената, явно тяготевшего к противоположному решению». Сенат (при взыскании долгов с помещиков-банкротов) находит, что человека мужеска пола от 18 до 40 лет следует считать по 360 рублей, более старых и младших — по 180, «за вдов и девушек не престарелых — по 50, за замужних же женщин особого зачета не назначать. Император Павел, однако, подписать документ отказался: найдя неприличным официальные толки о ценах на живых людей». 19 марта 1800 года выходит указ против ростовщиков «сущих чуждого хищников». Крестьянские просьбы и жалобы, категорически отвергавшиеся в прежние царствования, Павлом даже поощрялись. «В начале 1799 года царя запросили о праве секретных арестантов подавать прошения из Сибири и других мест заключения (в связи с тем что по указу Екатерины II от 19 октября 1762 года «осужденные за смертоубийство и колодники доносителями быть не могут»). 10 марта 1799 года Павел велел письма от сосланных (на царское имя) принимать». Но самой большой неожиданностью этого короткого царствования стал манифест от 5 апреля 1797 года. Отныне запрещалось «принуждать к работе крепостных по праздничным и воскресным дням и предписывалось помещику довольствоваться только трехдневным их трудом в неделю, трехдневной барщиной». И хотя новый закон практически не выполнялся, впервые с высоты престола была сделана попытка ограничить подневольный каторжный труд крестьян. О том впечатлении, которое манифест произвел на общество, сообщает в Берлин советник прусского посольства Вегенер 21 апреля 1797 года: «Милости и благодеяния, расточавшиеся его императорским величеством во время коронационных торжеств, коснулись главным образом приближенных; публика принимает их холодно. Единственная вещь, которая произвела сенсацию, — это указ, который повелевает, чтобы отныне воскресенья были посвящены полному отдыху, с прекращением всякой работы, а кроме того, определяет, чтобы крестьяне работали три дня в неделю на своих господ и три дня на самих себя. Закон, столь решительный в этом отношении и не существовавший доселе в России, позволяет рассматривать этот демарш императора как попытку подготовить низший класс нации к состоянию менее рабскому». Господствующий класс утрачивал гарантии своего господствующего положения и не мог этого допустить, «вспоминая своевольную и безнравственную жизнь времен Екатерины». Недаром Александр I в манифесте по восшествии на престол обещает управлять «по законам и по сердцу своей бабки». Даже А. И. Герцен вынужден был признать, что «Павел действует, завидуя, возможно, Робеспьеру, в духе Комитета общественного спасения». А. Коцебу: «Народ был счастлив. Его никто не притеснял. Вельможи не смели обращаться с ним с обычною надменностью; они знали, что всякому возможно было писать прямо государю и что государь читал каждое письмо. Им было бы плохо, если бы до него дошло о какой-нибудь несправедливости; поэтому страх внушал им человеколюбие. Из 36 миллионов людей по крайней мере 33 миллиона имели повод благословлять императора, хотя и не все сознавали это». Как и его великий прадед, Павел поощряет технический прогресс, государственное просвещение и науку. «Земледелие, промышленность, торговля, искусства и науки имели в нем надежного покровителя, — пишет просвещенный и объективный современник. — Для насаждения образования и воспитания он основал в Дерпте университет, в Петербурге училище для военных сирот (Павловский корпус). Для женщин — институт ордена св. Екатерины и учреждения ведомства императрицы Марии». Открывается Медико-хирургическая академия, учреждается Российско-американская компания, отпускаются большие средства на очистку каналов. Принимаются меры «по упорядочению лесного дела, спасению казенных лесов от вырубки, учреждению лесного департамента, лесного устава и т. д.». Восстанавливаются ликвидированные Екатериной II берг-, мануфактур-, камер- и коммерц-коллегии, главная соляная контора. Ф. В. Ростопчин скажет великой княгине Екатерине Павловне, что «отец ее был равен Петру Великому по своим делам, если бы не умер так рано». «Изучение военного и гражданского управления России при Павле I заставляет признать, что этот государь имел трезвый и практический ум и способности к системе, — пишет беспристрастный историк. — Что мероприятия его направлены были против глубоких язв и злоупотреблений и в значительной мере ему удалось исцелить от них империю, внеся больший порядок в гвардию и армию, сократив роскошь и беспутство, облегчив тяготы народа, упорядочив финансы, улучшив правосудие. Несомненно, что все мероприятия Павла источником имели благороднейшие побуждения, и что если он и возбуждал недовольство и ненависть, то, главным образом, в худших элементах гвардии и дворянства, развращенных долгим женским правлением. Это царствование органически связано, как протест с прошлым, а как первый неудачный опыт новой политики — с будущим. Заложенные Павлом I основы политической, военной и гражданской систем нашли свое продолжение и развитие в двух последующих царствованиях». * * * …И о Петре I множество сохранилось анекдотов, из которых можно было бы заключить, что он был изверг или сумасшедший; однако он весьма хорошо знал, что делал…      А. Коцебу И Павел I «хорошо знал, что делал…». Именно поэтому «все, т. е. высшие, классы общества, — пишет Чарторыйский, — правящие сферы, генералы, офицеры, значительное чиновничество, словом, все, что в России составляло мыслящую и правящую часть нации, было более или менее уверено, что император не совсем нормален и подвержен безумным припадкам». Очевидно, первым, кто произнес слово «безумец», был английский посол Уитворт, который, узнав о сближении России с Францией, писал в Лондон: «Император в полном смысле слова не в своем уме…» И тотчас слух «о безумии» царя распространяется его друзьями. Н. П. Панин: «Тирания и безумие»; Бальбо, сардинский посол: «Настоящее сумасшествие царя»; С. Р. Воронцов: «Правление варвара, тирана, маньяка». Основываясь на двух-трех анекдотах, мысль о «безумии» царя подхватывают и потомки. Ссылал в Сибирь целыми полками, считают они, накладывал нелепые резолюции и послал казаков «покорять» Индию. «Полк, в Сибирь марш!» — этот знаменитый рассказ о воинской части, шагавшей в ссылку до известия о гибели императора, вероятно, соединяет две разные истории, — предполагает Н. Я. Эйдельман, — прежде всего это опала, которой по разным причинам подвергся конногвардейский полк: «Дух нашего полка постарались представить в глазах государя как искривление опасное, как дух крамольный, пагубно влияющий на другие полки. Наиболее суровой репрессивной мерой был арест командира полка и шести полковников за «безрассудные их поступки во время маневров». В этот период полк был «изгнан в Царское Село»». Как утверждает Д. Н. Логинов, «во время этой расправы было произнесено (Павлом. — Авт.) среди неистовых криков слово «Сибирь». В тот же день полк выступил из Петербурга, но еще недоумевали и не знали, куда идут, пока не расположились в Царском Селе». Таким образом, произнесено слово «Сибирь», но шагать только до Царского Села; возможно, что оскорбительная угроза отложилась в памяти очевидцев и в будущем заострила описание события. С этим рассказом, вероятно, соединился другой: о казаках, отправленных на завоевание Индии и возвращенных с Востока сразу же после смерти Павла. И вот из одной поздней работы в другую проходит «Полк, в Сибирь!». …Но не было такого полка! «Другая знаменитая история, — продолжает Эйдельман, — на бумагу, содержащую три разноречивых мнения по одному вопросу, Павел будто бы наложил бессмысленную резолюцию «Быть по сему», т. е. как бы одобрил все три мнения сразу. Однако М. В. Клочков, исследовавший этот вопрос в начале XX века, нашел этот документ. Там действительно было три мнения: низшей инстанции, средней и высшей — Сената. Резолюция Павла, естественно, означала согласие с последней». В качестве доказательства «безумия» царя некоторые историки используют его «бредовый» план покорения Индии и посылку туда войска Донского. Этот ошибочный взгляд подробно рассматривается дальше, здесь же необходимо заметить, что франко-русский план покорения Индии был рассмотрен и одобрен самим Наполеоном, а уж его-то никак не заподозрить в безумии. «В начале нашего столетия, — пишет Н. Эйдельман, — вопрос о душевной болезни Павла стал предметом исследования двух видных психиатров. В 1901–1909 гг. выдержала восемь изданий книга П. И. Ковалевского, где автор (в основном ссылаясь на известные по литературе «павловские анекдоты») делал вывод, что царь принадлежал к дегенератам второй степени с наклонностями к переходу в душевную болезнь в форме бреда преследования». Однако профессор В. Ф. Чиж, основываясь на более широком круге опубликованных материалов, заметил, что Павла нельзя считать маньяком, что он «не страдал душевной болезнью и был психически здоровым человеком». Уже в ту пору, когда обнаружилось расхождение у психиатров, было ясно, что чисто медицинский подход к личности Павла без должного исторического анализа явно недостаточен. Признаемся сразу же, что к Павлу и его политической системе мы готовы приложить различные отрицательные эпитеты, но при том видим в его действиях определенную программу, идею, логику и решительно отказываем в сумасшествии. Не все знавшие Павла признавали его безумие; горячий, экзальтированный, вспыльчивый, нервный, но не более того. Такой объективный наблюдатель, как Н. А. Саблуков, видит немало «предосудительных и смешных» сторон павловской системы, но нигде не ссылается на сумасшествие царя как на их причину. Заметим, что среди лиц, наиболее заинтересованных в распространении слухов о душевной болезни Павла, была его матушка, но и она никогда об этом не говорила. Изыскивая разные аргументы для передачи престола внуку, а не сыну, Екатерина II в своем узком кругу много и откровенно толковала о плохом характере, жестокости и других дурных качествах «тяжелого багажа» — так царица иногда именовала Павла, а порою и сына с невесткой вместе. В сердцах Екатерина могла бросить сыну: «Ты жестокая тварь», но о безумии ни слова. «Малейший довод в пользу сумасшествия, и по известной аналогии с Англией или Данией можно объявить стране о новом наследнике. Однако не было у Екатерины такой возможности, особенно после того довольно благоприятного впечатления, которое Павел произвел в просвещенных, влиятельных кругах Вены, Парижа и других краев во время своей поездки 1782–1783 гг.». По свидетельству историка Н. К. Шильдера со слов И. В. Лопухина, Павел был отравлен в 1778 году. С этого времени у него начались болезненные припадки. Он задыхался, откидывал голову, лицо искажалось. Придя в себя, он старался загладить последствия и отменял свои указания. * * * Он человек! Им властвует мгновенье.      А. Пушкин А. Герцен писал о нем: «Павел I явил собой отвратительное и смехотворное зрелище коронованного Дон-Кихота». Как не вспомнить здесь И. С. Тургенева, который писал в 1860 году: «При слове Дон-Кихот мы часто подразумеваем просто шута, слово «донкихотство» у нас равносильно с словом нелепость. Однако этот сумасшедший, странствующий рыцарь — самое нравственное существо в мире. Самый великодушный из всех рыцарей, бывших в мире, самый простой душою и один из самых великих сердцем людей». Таким Дон-Кихотом и был Павел Петрович, предложивший вместо кровопролитных войн поединки «один на один в открытом поле». Его отличают обостренное чувство долга, беспримерный среди монархов демократизм и глубоко рыцарское благородство, неведомое при развращенном дворе Екатерины II. Будучи высокого мнения о своем положении, Павел Петрович предъявляет к нему и строгие требования. По его убеждению, «долг тех, которым Бог вручил власть править народами, — думать и заботиться об их благосостоянии». И он всеми силами старался выполнить этот долг, как он понимал его. «Он проявлял громадную деятельность, — писал историк Н. Шильдер. — Мысль о народном благосостоянии была его постоянной мыслью. Он во всем хотел служить примером для всех». «Он чистосердечно и искренне верил, что в состоянии все видеть своими глазами, все слышать своими ушами, все регламентировать по своему разумению, все преобразовать своей волей…» Этот человек был глубоко убежден в том, что всю свою жизнь он посвящает благу родины, проводил за работой 14–16 часов в сутки, спал на солдатской постели, ел с величайшим воздержанием и не переносил запаха спиртного. «Он ничем не жертвовал ради удовольствия и всем ради долга и принимал на себя больше труда и забот, чем последний поденщик из его подданных». Павел Петрович часто ошибался, но ошибался, честно и искренне признавая свои ошибки. Да, и в самих ошибках его были честные побуждения, были порывы благородные и великодушные, которые оправдывают его в глазах истории. П. А. Вяземский: «Во всем поведении императора Павла было много рыцарства и утонченной внимательности. Эти прекрасные и врожденные в нем качества привлекали к нему любовь и преданность многих достойных людей, чуждых ласкательства и личных выгод. Они искупали частые порывы его раздражительного или, лучше сказать, раздраженного событиями нрава». И, несмотря на то что он был ревнив к власти, «государь презирал тех, кто раболепно подчинялся его воле в ущерб правде и справедливости, и, наоборот, уважал людей, которые бесстрашно противились вспышкам его гнева, чтобы защитить невиновного». Павел Петрович был прекрасным семьянином и ненавидел распутство, процветавшее при екатерининском дворе. Но какой же он Дон-Кихот без Дульсинеи Тобосской? И его не миновала романтическая любовь. Избранницей наследника стала воспитанница Смольного института благородных девиц Екатерина Ивановна Нелидова. На выпускном экзамене она покорила присутствующих своим обаянием, грацией в танцах и живостью характера. Императрица здесь же поручила известному художнику Левицкому написать ее портрет во весь рост, танцующей менуэт. По этому и другим известным ее портретам легко представить себе эту маленькую прелестную девушку с японским разрезом глаз и с иронической, но теплой и нежной улыбкой. В семнадцать лет Нелидова назначается фрейлиной к Марии Федоровне, но только спустя почти десять лет, в 1785 году, тридцатилетний Павел Петрович обращает свое внимание на 26-летнюю фрейлину своей жены. Вот как описывает ее Н. А. Саблуков: «Нелидова была маленькая, смуглая, с темными волосами, блестящими черными глазами и лицом, полным выразительности. Она танцевала с необыкновенным изяществом и живостью, а разговор ее, при совершенной скромности, отличался изумительным остроумием и блеском». Их нежная дружба, не омраченная грубой чувствительностью, продолжалась четырнадцать лет! Уезжая в Финляндию на театр военных действий, Павел Петрович оставляет Нелидовой записку: «Знайте, что, умирая, я буду думать о вас». Тайна этой долгой и нежной привязанности была не только в том, что Павел восхищался остроумием и живостью характера Нелидовой, но и в том, что эта обаятельная женщина полюбила его самоотверженно и бескорыстно. Они оба оказались достойными этой любви — их целомудренная связь никогда не была нарушена, хотя многие пытались истолковать ее весьма цинично. Две искренне любящие Павла Петровича женщины — Мария Федоровна и Нелидова заключили между собой союз, стараясь оградить его от подозрительной мнительности и от необдуманных поступков. «Как интересны письма Марии Федоровны к Нелидовой, — писал в своем дневнике великий князь Константин Константинович 28 января 1896 года. — Из них совершенно ясно, что между последней и Павлом I никогда ничего не было, кроме самой законной дружбы». Но влиянию Нелидовой был положен предел, когда Павел Петрович стал подозревать Марию Федоровну в сговоре с матерью с целью отстранения его от престола. Нашлись клеветники, которые внушили императору, что жена его не чужда честолюбия. К этому времени и супружеские отношения между ними были прерваны — врачи боялись, что очередная беременность может привести к смертельному исходу. …Если внешняя канва жизни Павла Петровича удивительно напоминает жизнь Гамлета, то внутренняя — Фауста, душа которого живет и в Гамлете, и в Дон-Кихоте, и в Чацком. Эта душа как раз и сильна своими противоречиями, потому что в ней идет постоянный и глубоко честный поиск истинных целей жизни. В ней нет ничего общего со слабостью или отсутствием целеустремленности, она чужда пассивности и мечтает о великих подвигах. Эта душа неизбежно вступает в конфликт со своим окружением, которое живет по принципу «остановись, мгновение», что хуже смерти душе фаустовской. Павел Петрович — упорный правдоискатель, правдолюб. Его ум не скован привычными догмами и всегда ищет решений, сообразных действительности, но именно это многие объявляют чудачеством, странностью или даже безумием. «Если бы Павел в несправедливых войнах пожертвовал жизнью нескольких тысяч людей, его бы превозносили, — замечает современник, — между тем как запрещение носить круглые шляпы и отложные воротнички на платье возбуждало против него всеобщую ненависть». На российский престол вступил человек, несший в себе черты личности эпохи «души сознательной». В дневнике Гёте имеется следующая запись от 7 апреля 1801 года, в день, когда он узнал о трагической гибели Павла I: «Фауст. Смерть императора Павла». Вряд ли здесь лишь простое совпадение, как утверждают многие. Кому, как не Гёте, дано было распознать, где в его время проявляется фаустовская душа? Гёте не только пристально изучал все обстоятельства убийства Павла, о чем сохранились записи в его бумагах, но и при жизни «романтического императора» проявлял к нему большой интерес, о чем свидетельствуют многие записи в его дневнике. Павел — русский ученик Фауста. «В нем проявление того, что впоследствии стало главным элементом русского духа; интеллектуальность, которая в то же время является мистикой, мистика, которая в то же время есть интеллектуальность». Павел Петрович хорошо понимал дух новой эпохи, противопоставив якобинству и радикализму облагороженное рыцарство. В манифесте от 21 декабря 1798 года он открыто заявил об этом, назвав законы и правила Мальтийского ордена «сильной преградой против бедствий, происходящих от безумной страсти к переменам и новостям необузданным…». Поэтому и решил он образовать в России как можно скорее рыцарский корпус — новое сословие людей, способных обратить демократические преобразования в стране ей на благо. Но «беда его состояла в том, что он был слишком честен, слишком искренен, слишком благороден, то есть обладал рыцарскими качествами, которые противопоказаны для успешной политической деятельности. «Верность», «долг», «честь» были для него абсолютными ценностями». Глава одиннадцатая Александр Васильевич Суворов О радость! Муза, дай мне лиру, Я вновь Суворова пою.      Г. Державин Неожиданно оказалось, что «блестящие игрушки вольтеровского остроумия стреляют» — 14 июля 1789 года взятием Бастилии началась великая революция. Ее подготовили идеи французских философов-просветителей. «Этот труд несомненно произведет в умах революцию, — писал один из авторов знаменитой «Энциклопедии искусств и ремесел» Д. Дидро, — и я надеюсь, что тиранам, угнетателям, фанатикам и вообще людям нетерпимым от этого не поздоровится». В огне революции «пылала Ложь, накопленная поколениями, плавились Идолы, Респектабельность и Лицемерие покидали землю». Народ, собранный под знамена «Свободы, Равенства, Братства», сбрасывает оковы феодализма и во весь голос провозглашает: «Мир хижинам, война дворцам!» Набатом звучит «Декларация прав человека» — зашатались и рухнули троны. Пытаясь задушить революцию, монархи посылают на нее коалицию за коалицией, но народ, поднявшийся на защиту Свободы, победить невозможно. Тысячи и тысячи ее бойцов под звуки бессмертной «Марсельезы» ведут героическую борьбу со всей Европой. Вдохновителем и организатором борьбы с восставшим народом становится просвещенная русская императрица. …Екатерину прославляли лучшие умы Франции. Вольтер и Дидро называли ее «Северной Семирамидой». Но грянула революция, и «философ на троне» становится самым непримиримым и самым сильным ее врагом. Известие о падении Бастилии приводит ее в ярость. «Я не верю в великие правительственные и законодательные таланты сапожников и башмачников, — писала она философу Гримму. — Я думаю, что, если повесить некоторых из них, остальные одумались бы… Эти канальи совсем как маркиз Пугачев». Из Зимнего дворца удаляется бюст «любимого учителя» Вольтера, сочинения его запрещаются. «Пока я жива, в России не будут разыгрывать роль законодателей адвокаты и прокуроры», — говорит она. Кобленцский «двор» эмигрантов, рассчитывающий на ее «великодушие и могущество», получает от русской императрицы в виде аванса два миллиона франков. Екатерина II стремится к скорейшему заключению мира с Турцией и Швецией, чтобы обрушиться на революционную Францию. «Мы не должны предать добродетельного короля в жертву варварам, — говорит она, — ослабление монархической власти во Франции подвергает опасности все другие монархии. С моей стороны, я готова воспротивиться всеми моими силами. Пора действовать и приняться за оружие для устранения сих беснующихся». Канцлер Безбородко пишет Кочубею в сентябре 1791 года: «С прекращением наших хлопот с Пруссией и Англией и заключением прелиминтарий (мира) с Портой идет дело между нами, венским, берлинским, стокгольмским, туринским, неаполитанским и мадридским дворами о принятии мер прекратить зло во Франции и законное правление монархии восстановить». После заключения мира со Швецией 14 августа 1790 года Екатерина II с радостью заявляет: «Одну лапу мы вытащили из грязи — как вытащим и другую, так пропоем аллилуйя!» 9 января 1792 года в Яссах заключается долгожданный мир с Турцией, подтвердивший присоединение к России Крыма, Кубани и крепости Очаков. У Екатерины теперь развязаны руки, но бурные события в Польше вновь мешают осуществлению ее планов по восстановлению монархии. Под влиянием идей французской революции в Польше происходит консолидация общества и растет самосознание нации. Распространяется «Декларация прав человека и гражданина», возникают партии, требующие проведения реформ. Страна бурлит, буржуазия требует уравнения прав со шляхтой. 5 мая 1791 года на заседании сейма принимается новая Конституция страны, и король торжественно приносит присягу в своей верности народу. Польша становится конституционной монархией. Народ ликует: «Король с народом, народ с королем!» Законодательная власть вручается сейму, состоящему из двух палат, а исполнительная — королю. Горожане получают право избирать своих представителей в нижнюю палату сейма, приобретать землю и получают доступ в шляхетское сословие. Встревоженная этими событиями, Екатерина II выжидает, маневрирует, а затем находит себе союзника в лице «обиженной» знати, которая обращается к русской императрице за помощью. В небольшом украинском городке Торговицы представители этой знати создают конфедерацию для борьбы с революцией. Сразу же после заключения Ясского мира с Турцией русские войска с трех сторон устремляются в Польшу — Екатерина II присвоила себе роль жандарма Европы. Малодушный король Станислав Понятовский присоединяется к Торговицкой конфедерации, и в августе русская армия входит в Варшаву. Конституция отменяется, распускается сейм, закрываются либеральные газеты и вводится цензура. В 1793 году Россия и Пруссия производят второй раздел Польши. К России отходят Подольская, Волынская и Минская губернии, к Пруссии — Гданьск, Торунь и вся Западная Польша по рекам Варте и Висле. Но польский народ не захотел мириться с поражением, вся нация поднялась на борьбу с царизмом за национальную независимость. Эту борьбу возглавил герой Войны за независимость Северной Америки Тадеуш Костюшко. Восстание началось в Кракове, а 6 апреля под звуки набата поднялась Варшава, 12 апреля восстала Вильна. После ряда успехов восставшие терпят поражение. 29 октября русская армия во главе с А. В. Суворовым берет Варшаву, и довольная императрица с радостью заявляет: «Я борюсь с якобинцами в Варшаве». Восстание было жестоко подавлено, тысячи поляков отправлены в тюрьмы, в Сибирь, а Т. Костюшко, взятый раненым в плен, заключается в Петропавловскую крепость. Суворов производится в фельдмаршалы, и 3 декабря 1795 года Петербург устраивает ему торжественную встречу. В октябре 1795 года происходит третий раздел Польши. К России отошли Литва, Западная Белоруссия, часть Латвии и Западная Волынь, к Пруссии — северо-западные области с Варшавой, к Австрии — юго-западные области с Краковом. Польша перестала существовать как самостоятельное государство. По образному выражению В. О. Ключевского, «Польша своей гибелью спасла революционную республику Робеспьера в 1793–1795 годах». Известие о казни Людовика XVI укладывает императрицу в постель. «Нужно искоренить всех французов до того, чтобы и семя этого народа исчезло, — говорит она в ярости. — Равенство — это чудовище, которое во что бы то ни стало хочет сделаться королем». Она обещает английскому послу послать во Францию 40-тысячный экспедиционный корпус, русские военные корабли принимают участие в операциях английского флота. Объявляется тяжелейший рекрутский набор, и только неожиданная смерть Екатерины II спасает Францию от неминуемого вторжения русской армии. Павел I начал свое царствование манифестом, который провозглашал мирную политику; он отказался от борьбы с Францией, объявив, что с начала Семилетней войны империя вела непрерывную борьбу и что подданные нуждаются в отдыхе. Рекрутский набор был отменен, военные корабли возвращаются в свои порты, а экспедиционный корпус под командованием фельдмаршала А. В. Суворова остается в России. Вскоре заключается мир с Персией. В письме к прусскому королю от 3 января 1797 года Павел писал: «С имеющимися союзниками многого не сделаешь, а так как борьба, которую они вели против Франции, только способствовала росту революции и ее отпору, то мир может ослабить ее, усилив мирные антиреволюционные элементы в самой Франции, доселе придавленные революцией». Контрреволюционный переворот 27 июля 1794 года приводит к падению якобинской диктатуры во Франции. Революция идет на убыль. Блестящие победы генерала Бонапарта над австрийцами в Италии приводят к возникновению целого ряда демократических республик под эгидой Франции. Павел видит в этом дальнейшее распространение «революционной заразы» и выступает за созыв европейского конгресса для урегулирования территориальных споров и пресечения революционных завоеваний. Он готов даже признать Французскую республику «ради успокоения Европы», ибо иначе «против воли придется браться за оружие». Однако ни Австрия, ни Англия его не поддержали, и в 1798 году создается новая коалиция против Франции. «Положить предел успехам французского оружия и правил анархических, принудить Францию войти в прежние границы и тем восстановить в Европе прочный мир и политическое равновесие» — так расценивает Павел участие России в этой коалиции. Инструктируя генерала Розенберга, назначенного командовать русским экспедиционным корпусом, Павел писал: «…отвращать все, что в землях не неприязненных может возбудить ненависть или предосудительные на счет войска впечатления (избегать участия в продовольственных экзекуциях), внушать, что мы пришли отнюдь не в видах споспешествовать властолюбивым намерениям, но оградить общий покой и безопасность, для того ласковое и приязненное обращение с жителями. Восстановление престолов и алтарей. Предохранять войска от «пагубной заразы умов», соблюдать церковные обряды и праздники». В феврале 1799 года император Австрии Франц II обратился к Павлу I с просьбой назначить фельдмаршала Суворова главнокомандующим союзной армией. Прочитав его письмо, довольный Павел сказал Ростопчину: «Вот русские — на все пригодятся, порадуйся!» В ту же ночь флигель-адъютант императора полковник Толбухин выехал в село Кончанское, где уже около двух лет томился опальный фельдмаршал. * * * Делай свое дело и познай самого себя.      Платон Великий русский полководец родился 13 ноября 1729 года в Москве на Арбате. Его отец, Василий Иванович, служил прапорщиком в знаменитом Преображенском полку; одно время он был денщиком Петра Великого и пользовался его благосклонностью. «Хотя ранг их не был точно определен, — писал о денщиках царя современник, — но функции их были высоки и ответственны…» Евдокия Федосьевна Машукова, мать будущего полководца, приходилась дочерью вице-президенту вотчинной коллегии в Москве. К немалому огорчению родителей, смышленый и живой мальчик рос хилым, болезненным. Отец решил готовить его к штатской службе. Но Александр бредил воинскими подвигами и полководцами. Его комната была завалена картами и схемами сражений, уставами, чертежами крепостей и оловянными солдатиками. Трудно сказать, как сложилась бы судьба мальчика, если б не случай. Однажды в доме гостил старинный приятель отца Абрам Петрович Ганнибал, как и Василий Иванович, бывший денщик и крестник Петра Великого. Прадед А. С. Пушкина, будущий генерал-аншеф, принял живое участие в судьбе полюбившегося ему мальчика, так хорошо знающего военную историю. Он принялся горячо убеждать отца не противиться желанию сына стать военным: «Петр Великий непременно поцеловал бы мальчика в лоб за настойчивые труды и определил бы обучаться военному делу», — с обычной горячностью говорил он приятелю. Довод оказался убедительным, и 25 октября 1742 года двенадцатилетний недоросль Александр Суворов зачисляется в солдаты лейб-гвардии Семеновского полка. До совершеннолетия ему был предоставлен отпуск с обязательным обучением «указанным наукам: арифметике, геометрии, тригонометрии, фортификации, также иностранным языкам и экзерции». С 1 января 1748 года началась служба семнадцатилетнего капрала восьмой роты лейб-гвардии Семеновского полка Александра Суворова. В первое время ему было тяжело: караулы, учения, работы отнимали все силы у невысокого худощавого юноши. Но трудности преодолевал он весело, не показывая усталости, ежедневно занимаясь физическими упражнениями и закаливанием. В редких письмах к отцу он писал: «Дорогой батюшка! Я жив, здоров, служу, учусь. Александр Суворов». Он много читал и был высокообразованным человеком: хорошо знал математику, историю, философию, инженерное дело и владел восемью иностранными языками. Спустя много лет великий полководец скажет биографу: «…никогда не соблазнялся приманчивым пением сирен роскошной и беспечной жизни; обращался я всегда с драгоценнейшим на земле сокровищем — временем бережливо и деятельно, в обширном поле и в тихом уединении». Свой первый офицерский чин Суворов получил только в 25 лет, хотя среди других подписей о его производстве стояла и подпись члена Военной коллегии генерал-майора В. И. Суворова. Отец никогда не вмешивался в служебные дела сына, помогая ему лишь советом да личным примером. В мае 1755 года начинается служба Суворова в Ингерманландском пехотном полку. Здесь он познает справедливость отцовских слов: «В службе Отечеству мелочей нет!» 1 августа 1759 года подполковник Суворов принимает участие в кровопролитнейшем сражении при Кунерсдорфе, закончившемся разгромом прусской армии. Его отец, генерал-поручик и сенатор В. И. Суворов, назначается генерал-губернатором Кенигсберга и командующим войсками, расположенными на Висле. О его честности, твердости и распорядительности потом долго вспоминали местные жители, относившиеся с большим уважением к «герру Суворову». После окончания Семилетней войны его сын командует Астраханским, затем Суздальским пехотными полками. Здесь в полной мере развернулось воинское дарование Суворова. Пожалуй, нет более трудной и хлопотливой должности в армии, чем должность командира полка. Он отвечает за жизнь и судьбы нескольких тысяч человек, за боеготовность и сплоченность большого воинского коллектива. Суворов с головой уходит в свои новые обязанности. Он никогда не бранил ни солдат, ни офицеров, но оказывал на них большое нравственное влияние своим примером и поведением. Труды не пропали даром: Суздальский полк становится образцовым и получает высокую оценку на смотре. «Тяжело в учении — легко в бою», — любил повторять Суворов своим подчиненным. Он работает над составлением «Инструкции по организации службы и воинского обучения в полку», положившей начало знаменитой «Науке побеждать». Суворовская тактика: приучать к смелому, стройному натиску, ходить в штыки сомкнутым строем и твердым шагом. «Живая крепость — зубом не возьмешь». «Трое наскочат — первого заколи, второго — застрели, третьему — штыком карачун». «Обывателя не обижай, нас поит-кормит, солдат не разбойник». «Не подлежит мыслить, — писал он, — что слепая храбрость дает над неприятелем победу, но единственно смешанное с оною военное искусство». 15 ноября 1768 года Суздальский полк из Новой Ладоги отправляется в Смоленск. Ему предстояло принять участие в боевых действиях против польских конфедератов. Бригада в составе Суздальского, Нижегородского и Смоленского полков под командованием Суворова около четырех лет ведет боевые действия. Но он мечтает принять участие в затянувшейся войне с Турцией. Однако в связи с возможностью вступления в войну Швеции Суворов направляется в Финляндию для проверки состояния войск и крепостей. Выполнив задание, он ходатайствует о направлении в действующую армию и в начале апреля 1773 года отправляется в первую армию фельдмаршала Румянцева, которого очень высоко ценит. Победителя при Ларге и Кагуле Суворов называет своим учителем. «Ему равных нет», — говорит он о Румянцеве. * * * Доброе имя должно быть у каждого честного человека, лично я видел это доброе имя в славе своего отечества.      А. Суворов Прославленный фельдмаршал весьма доброжелательно принял прибывшего к нему генерал-майора Суворова и назначил его командиром сводного отряда. Однако вскоре произошло событие, чуть было не положившее конец его карьере. 21 мая без ведома командующего, на свой страх и риск, Суворов начинает дело с неприятелем у крепости Туртукай. Отбросив турок в крепость, Суворов погнался за ними, но получил приказ фельдмаршала повернуть назад. Решив, что тот далеко, а крепость рядом, Суворов ударил в штыки и взял Туртукай. Немедля он написал о том донесение: «Слава Богу, слава вам! Туртукай взят, и я там». Румянцев, давая своим подчиненным инициативу, не терпел самоуправства и тем более невыполнения приказа. Суворов был отдан под суд. И только вмешательство Екатерины II, написавшей Румянцеву, что «победителей не судят», спасло его. Суворов отличается в ряде сражений, получает орден св. Георгия II степени, награждается шпагой с алмазами и производится в генерал-поручики. Но в полной мере его талант полководца раскрывается во второй турецкой войне. Победы под Фокшанами и Рымником, штурм Измаила поставили его в один ряд с великими полководцами. Падение неприступной крепости Измаил производит огромное впечатление в Европе. Да и сам Суворов из 60 своих побед самой выдающейся считал штурм и взятие Измаила. «На штурм, подобный измаильскому, можно отважиться только один раз в жизни», — говорил он. В честь этой выдающейся победы чеканится медаль, и графу Рымникскому генерал-аншефу Суворову присваивается звание подполковника лейб-гвардии Преображенского полка. Он награждается высшим российским орденом Андрея Первозванного, орденом св. Георгия I степени, золотой шпагой и алмазным пером на шляпу. Императрица благоволит к полководцу, видя в нем ум и огромный воинский талант. Высоко оценивая заслуги Суворова, которого считает своим воспитанником, Екатерина II ограждает его от нападок завистников и злопыхателей. После взятия Варшавы императрица поздравляет Суворова тремя словами: «Ура! Фельдмаршал Суворов!» 3 декабря 1795 года столица торжественно встречала великого полководца, в распоряжение которого был предоставлен Таврический дворец. Торжества, празднества, народные гулянья в его честь продолжались несколько дней. Он не любил столицу и презирал придворную клику, называя ее «стоглавой гидрой». Прославленному полководцу ненавистны придворные шаркуны и лизоблюды, угодничество, невежество и лесть, царящие в свете. Свой протест он выражает многими «причудами»: «говорит загадками, поет петухом», бегает вприпрыжку. С необычайной легкостью переходит он от серьезных разговоров к шутовству и паясничанью. Граф А. В. Воронцов писал брату в Лондон 15 декабря 1795 года: «Граф Суворов здесь! Блажной также, чин по делам, а не к персоне». Посол Франции Сегюр, очень дороживший своими приятельскими отношениями с Суворовым, считал, что полководец своим поведением хотел создать видимость заурядного человека. «Суворов, который лаврами прикрывал свои странности и едва позволительные причуды, — писал он, — привлекал мое внимание и уважение… Суворов возбуждал мое любопытство своей отчаянной храбростью, ловкостью и усердием, которое он возбуждал в солдатах. Он сумел отличиться и выслужиться, хотя был не богат, не знатного рода и не имел связей. Он брал чины саблей. Где предстояло опасное дело, трудный или отважный подвиг, начальники посылали Суворова. Но так как с первых шагов на пути славы он встретил соперников завистливых и сильных настолько, что они могли загородить ему дорогу, то и решился прикрыть свои дарования под личиной странностей. Его подвиги были блистательны, мысли глубоки, действия быстры. Но в частной жизни, в обществе, в своих движениях, обращении и разговоре он являлся таким чудаком, даже, можно сказать, сумасбродом, что честолюбцы перестали бояться его, видели в нем полезное орудие для исполнения своих замыслов и не считали его способным вредить и мешать им пользоваться почестями, весом, могуществом. Суворов, почтительный к своим начальникам, добрый к солдатам, был горд, даже невежлив и груб с равными себе. Не знавших его он поражал, закидывая их своими частыми и быстрыми вопросами, как будто делал им допрос; так он знакомился с людьми. Ему неприятно было, когда приходили в замешательство; но он уважал тех, которые отвечали определительно, без запинок. Это я испытал, будучи в Петербурге; я понравился ему моими лаконичными ответами, и он не раз у меня обедывал во время краткого своего пребывания в столице». Когда кто-то из друзей заметил Суворову, что его трудно разгадать, он быстро прервал его, сказав: «Помилуй бог! И не трудитесь, я вам сам себя раскрою: цари меня хвалили, солдаты любили, друзья мне удивлялись, враги меня ругали, придворные надо мною смеялись; побасенками говорил я правду при дворах, был Балакиревым (шут при Анне Иоанновне) для пользы отечества и пел петухом, чтобы пробуждать сонливых…» Он тяготился придворной обстановкой и не любил Петербург. «Здесь поутру мне тошно, к вечеру голова болит, — писал он. — Здесь язык и обращение мне незнакомы… поздно, охоты нет учиться, чему до сего не научился». 15 декабря 1796 года Павел I писал Суворову, командовавшему крупнейшим соединением русской армии — Екатеринославской дивизией: «Поздравляю с Новым Годом и зову приехать к Москве к коронации, если тебе можно. Прощай, не забывай старых друзей. Павел». Ниже подписи собственноручная приписка, как о деле само собой разумеющемся: «Приведи своих людей в порядок, пожалуй». В армии началась реорганизация, и, зная популярность полководца и его строптивый характер, Павел намекает ему, чтобы не противился переменам. Они хорошо узнали друг друга еще с первой встречи в Гатчине в 1792 году. Войдя в кабинет наследника, Суворов, по своему обыкновению, начал проказничать и кривляться, но Павел остановил его и сказал: «Мы и без того понимаем друг друга». Суворов сменил тон и удивил хозяина своим остроумием и образованностью. После серьезного разговора, выйдя из кабинета, Суворов побежал вприпрыжку и запел: «Принц восхитительный, деспот неумолимый». В это время навстречу ему шел А. Б. Куракин, который и рассказал Павлу об увиденном. На коронацию Суворов не поехал, отговорившись неотложными делами. Вскоре между ними начались трения. Суворов не терпел чьего-либо вмешательства и продолжал заниматься с войсками по своему методу, да и не спешил переодеваться в новую форму. Пользуясь правами фельдмаршала, он сам распределял вновь прибывших офицеров, «без высочайшего на то соизволения», как требовалось по новому уставу. В ответ на очередной «разнос» императора, заканчивавшийся словами: «По предписаниям нашим исполнять в точности, не доводя о напоминании долгу службы», Суворов сказался больным и сдал командование дивизией своему заместителю генералу Михельсону, победителю Пугачева. 26 января 1797 года Павел I направляет Суворову именной рескрипт: «С получением сего немедленно отправьтесь в Петербург». Но затем, выведенный из себя очередным доносом на строптивого фельдмаршала, отстраняет его от командования. Суворов просит предоставить ему годичный отпуск по причине «многих ран и увечий», но Павел напоминает фельдмаршалу, что «обязанности службы препятствуют от оной отлучаться». Тогда Суворов — «поелику войны сейчас нет, то и в армии ему делать нечего» — подает в отставку. 6 февраля 1797 года вышел указ, в котором говорилось: «Фельдмаршал граф Суворов, отнесясь к его императорскому величеству, что так как войны нет и ему делать нечего, за подобный отзыв отставляется от службы». А через несколько дней последовало уточнение: «без права ношения мундира и орденов, без пенсии с местонахождением в селе Кончанское». Мемуары современников проливают свет на эти строгие меры и причины ссылки фельдмаршала. Хорошо осведомленная В. Н. Головина писала в своих «Записках»: «Во время коронации князь Репнин получил от графа Михаила Румянцева (сына полководца. — Авт.), служившего тогда в чине генерал-лейтенанта под командой фельдмаршала Суворова, письмо. Граф Михаил был самый ограниченный, но очень гордый человек и сверх того сплетник, не лучше старой бабы. Фельдмаршал обращался с ним по его заслугам: граф оскорбился и решил отомстить. Он написал князю Репнину, будто фельдмаршал волновал умы, и дал ему понять, что готовится бунт. Князь Репнин чувствовал всю ложность этого известия, но не мог отказать себе в удовольствии выслужиться и повредить фельдмаршалу, заслугам которого он завидовал. Поэтому он сообщил о письме графа Румянцева графу Ростопчину. Этот последний представил ему, насколько опасно возбуждать резкий характер императора. Доводы его не произвели, однако, никакого впечатления на Репнина, он сам доложил письмо Румянцева его величеству, и Суворов подвергся ссылке». Девять месяцев продолжалась ссылка опального фельдмаршала. Подозрения о затеваемом им бунте, видимо, рассеялись. 12 февраля 1798 года Павел вызвал флигель-адъютанта, девятнадцатилетнего князя А. И. Горчакова, племянника Суворова, и сказал ему: «Ехать вам, князь, к графу Суворову, сказать ему от меня, что, если было что от него мне, я сего не помню; может он ехать сюда, где, надеюсь, не будет подавать повода своим поведением к нынешнему недоразумению». Поздним февральским вечером к дому полковницы Фоминой на набережной Крюкова канала подъехал дорожный возок. Не торопясь из него вылез Суворов и направился на второй этаж. Здесь в просторной квартире проживал граф Дмитрий Иванович Хвостов, обер-прокурор Сената, женатый на Агриппине Ивановне Горчаковой, племяннице фельдмаршала. Добрейший Дмитрий Иванович страдал одним недостатком: писал длиннющие, скучнейшие стихи и пытался читать их всем — в надежде узнать их мнение. Чтобы не обидеть милейшего графа, многие, завидев его, пытались бежать или отвечали что-то невнятное. Получив очередной опус сиятельного графомана, писатели не знали, что ответить их автору. Выход из этого положения нашел известный стихотворец, будущий министр И. И. Дмитриев. «Знаешь, — сказал он как-то Н. М. Карамзину, — я нашел, кажется, удачный ответ на присылаемые Хвостовым творения». — «Какой же, если не секрет?» — полюбопытствовал Карамзин. «Я графу отвечаю так: «Ваши последние оды ни в чем не уступают старшим своим сестрам. И автор доволен, и я не солгал». — «Ты это хорошо придумал, — рассмеялся Карамзин, — разреши и мне твоей выдумкой воспользоваться»». Суворов очень любил Митеньку, но и он, увидев его заплаканное лицо в апрельскую ночь 1800 года, прошептал слабеющим голосом: «Друг мой, одолжи меня, не пиши оды на смерть мою…» Когда невзрачный, некрасивый Хвостов сразу же после женитьбы был пожалован в камер-юнкеры, кто-то заметил императрице, что это звание ему никак не подходит. Екатерина II рассмеялась и ответила: «Если бы Суворов меня попросил, то я бы сделала Хвостова даже камер-фрейлиной». А Карамзин, отдавая должное его бескорыстной любви к поэзии, писал: «Вот любовь, достойная таланта! Он заслуживает иметь это, если и не имеет». Встреча Суворова с нетерпеливым Павлом состоялась утром следующего дня. Она продолжалась более часа, и император, к изумлению придворных, впервые опоздал на развод гвардии. Павел вел себя как гостеприимный хозяин, но Суворов делал вид, что не понимает, чего от него хотят, и паясничал. Садясь в карету, он зацепился за шпагу, потом неловко снял шляпу, ходил перебежками, шепча молитвы и крестясь. На вопрос Павла, что все это значит, отвечал: «Читаю молитву». — «Да будет воля твоя», — говорил Павел. Время шло, а Суворов не просился на службу. Недовольный этой комедией, Павел вызвал Горчакова. «Что значит все это? — сурово спросил он юношу и, не слушая объяснений, продолжал: — Я говорю ему об услугах, которые он может оказать отечеству, веду к тому, чтоб он попросился на службу, а он в ответ рассказывает мне о штурме Измаила. Я слушаю, пока кончит, снова навожу разговор на свое, — гляжу, а мы опять в Очакове либо в Варшаве. Извольте, сударь, ехать к нему и просить объяснений сих действий и как можно скорее везите ответ; до тех пор я за стол не сяду». Горчаков поспешил к Суворову. «Инспектором я уже был в генерал-майорском чине, — ответил фельдмаршал, — теперь мне поздно в инспекторы. Вот если предложат главнокомандующим и дадут прежний мой штаб да прежние права, тогда, пожалуй, пойду на службу. А нет — поеду назад в деревню». Неизвестно, о чем докладывал Горчаков императору, но разговоров о службе больше не было. Около трех недель пробыл Суворов в столице: бывал на разводах и обедах, беседовал с государем, но прошения о возвращении на службу так и не подал. Прошел почти год, и 6 февраля 1799 года полковник Толбухин с именным рескриптом императора подлетел к господскому дому. Суворов нетерпеливо сломал печать: «Граф Александр Васильевич! Теперь нам не время рассчитываться. Виноватого Бог простит. Римский император требует вас в начальники своей армии и вручает вам судьбу Австрии и Италии. Мое дело на сие согласиться, а ваше спасти их. Поспешите приездом сюда и не отнимайте у славы вашей времени, а у меня удовольствия вас видеть. Павел». Сборы были недолги, в тот же день Суворов выехал в Петербург. 9 февраля он был принят Павлом. «Веди войну по-своему, воюй, как умеешь», — сказал он фельдмаршалу, давая этим понять, что не будет вмешиваться. Скомплектовав штаб и отдав необходимые распоряжения, 17 февраля Суворов выехал в Вену. * * * Он любил решительность в действиях и лаконизм в речах.      Д. Давыдов 4 апреля Суворов прибыл в главную квартиру союзной армии, расположенную в местечке Валеджио на севере Италии. Уже 10 апреля взятием Брешии начались военные действия. Против 86-тысячной армии союзников действовала 58-тысячная армия Франции; на севере ею командовал бывший военный министр Шерер, а на юге — молодой и талантливый генерал Макдональд. Используя численное превосходство союзников, Суворов решил оттеснить неприятеля в горы за Геную и овладеть Миланом, а затем нанести поражение Макдональду. В дальнейшем он планировал через Савойю вторгнуться во Францию, а войска эрцгерцога Карла вместе с русским корпусом Римского-Корсакова должны были вытеснить французов из Швейцарии и устремиться к Рейну. 15 апреля началось упорное трехдневное сражение с французами на реке Адда. В этот день дряхлого Шерера сменил один из лучших полководцев Франции генерал Моро. В кровопролитнейшем сражении успех сопутствовал то одной, то другой стороне. Энергичный Моро пытается собрать вместе растянувшиеся на десяток километров войска, но ему это не удается. Потеряв три тысячи убитыми и пять тысяч пленными, французы откатываются на юг. Участь Ломбардии была решена — реку Адда Суворов назвал Рубиконом по дороге в Париж. Получив известие об этой победе, Павел I вызвал пятнадцатилетнего генерал-майора Аркадия Суворова, назначенного в генерал-адъютанты, и сказал ему. «Поезжай и учись у него. Лучшего примера тебе дать и в лучшие руки отдать не могу». Такими же словами император напутствует и своего сына Константина, отправляя его на учебу к Суворову. Препровождая фельдмаршалу бриллиантовый перстень со своим портретом, Павел ему писал: «Примите его в свидетели знаменитых дел ваших и носите его на руке, поражающей врага… Сына вашего взял я к себе в генерал-адъютанты со старшинством и оставлением при вас. Мне показалось, что сыну вашему и ученику неприлично быть в придворной службе». Стремительным суворовским маршем с востока на запад союзники отбросили армию неприятеля и вошли в Милан. Не допуская соединения остатков армии Моро с Макдональдом, Суворов наносит ему поражение при Маренго и вступает в Турин. В ожесточенном сражении у реки Треббия терпит поражение и генерал Макдональд. Спустя много лет прославленный маршал Франции говорил русскому послу в Париже: «Я был молод во время сражения при Треббии. Эта неудача могла бы иметь пагубное влияние на мою карьеру, меня спасло лишь то, что победителем моим был Суворов». За два месяца французы потеряли всю Северную Италию. Поздравляя Суворова с этой победой, Павел I писал: «Поздравляю Вас вашими же словами: «Слава Богу, слава Вам!»» 6 июля командующим французскими войсками был назначен прославленный генерал Жубер, прошедший путь от рядового до генерала за четыре года. Это о нем сказал Наполеон после победы при Риволи: «Жубер показал себя гренадером по храбрости и великим генералом по военным знаниям». Отправляясь в армию сразу же после свадьбы, он говорит молодой жене: «Ты меня встретишь победителем или мертвым!» Сразу же по прибытии генерал Жубер отдает приказ идти вперед, и спустя десять дней противники сошлись у городка Нови. Не зная о взятии австрийцами крепости Мантуя, Жубер неожиданно встретил всю союзную армию. Еще не поздно было повернуть назад в горы, но тогда он не был бы Жубером. 4 августа на рассвете орудийные залпы возвестили о начале самой ожесточенной и самой кровавой битвы в этой кампании. Никогда еще за свою долгую службу Суворову не приходилось встречаться с таким яростным сопротивлением противника. Жуберу не пришлось скрестить шпагу с прославленным полководцем — в самом начале сражения он был убит шальной пулей, успев произнести: «Вперед, только вперед!» Его смерть скрыли от солдат, командование принял генерал Моро. Непрерывные атаки союзников успешно отражались французами в течение девяти часов, и только обходной маневр генерала Маласа и штыковая атака генерала Дерфельдена решили исход сражения: французы потеряли более десяти тысяч человек только убитыми. После этой битвы генерал Моро сказал о Суворове: «Что можно сказать о генерале, который погибнет сам и уложит свою армию до последнего солдата, прежде чем отступить на один шаг». Исполнившего свой воинский долг генерала Жубера с величайшими почестями хоронил весь Париж. Суворову потребовалось всего четыре месяца, чтобы освободить Италию. Союзники ликовали: в лондонских театрах о нем читаются стихи, выставляются его портреты. Появляются суворовские прически и пироги, на обедах вслед за тостом королю пьют за его здоровье. Знаменитый адмирал Нельсон писал фельдмаршалу: «Меня осыпают наградами, но сегодня удостоился я высочайшей награды — мне сказали, что я похож на Вас». И в России имя Суворова не сходит со страниц газет, становится легендой. Восхищенный Павел писал полководцу: «Я уже не знаю, что Вам дать, Вы поставили себя выше моих наград…» И повелел «отдавать князю Италийскому графу Суворову-Рымникскому даже и в присутствии государя все воинские почести, подобно отдаваемой особе его императорского величества». Король Сардинии прислал Суворову грамоту с титулом принца и брата королевского. Разрешая ее принять, Павел писал полководцу: «Через сие Вы и мне войдете в родство, быв единожды приняты в одну царскую фамилию, потому что владетельные особы между собою все почитаются роднею». Во Франции с тревогой ждали начала вторжения. Заключались пари — во сколько дней Суворов дойдет до Парижа. Но союзников в первую очередь волновали их собственные интересы: англичане предлагают сначала овладеть Голландией и Бельгией, и австрийцы в надежде заполучить последнюю поддерживают их. Павел I был вынужден согласиться с новым планом своих союзников. План этот состоял в следующем: австрийцы из Швейцарии идут на Рейн, а Суворов, соединившись с корпусом Корсакова, вторгается во Францию; в Голландии начинает действовать англо-русский экспедиционный корпус, а в Италии остаются австрийцы. Суворов был против предстоящей перегруппировки огромной массы войск, но ему пришлось подчиниться. 28 августа русская армия начинает поход. Воспользовавшись этим, генерал Моро спускается с гор на помощь осажденной австрийцами крепости Тортона и занимает городок Нови. Пришлось Суворову вернуться назад, чтобы помочь союзникам и потерять на этом драгоценных три дня. Между тем австрийский эрцгерцог Карл, не дождавшись Суворова, начал выводить свои войска из Швейцарии, оставляя русский корпус Корсакова один на один с французами. Узнав об этом, возмущенный фельдмаршал писал в Петербург о Тугуте, первом министре Австрии: «Сия сова не с ума ли сошла или никогда его не имела. Массена не будет нас ожидать и устремится на Корсакова… Хоть в свете ничего не боюсь, скажу — в опасности от перевеса Массена мало пособят мои войска отсюда, и поздно». В Швейцарии против 60-тысячной французской армии генерала Массены остаются 24-тысячный корпус Корсакова и 20-тысячный корпус австрийцев генерала Готце. Суворов спешит на выручку Корсакова кратчайшим и наиболее трудным путем — через Сен-Готардский перевал. Но и здесь австрийцы подвели своих союзников — обещанных ими мулов не оказалось. «Нет лошаков, нет лошадей, а есть Тугут, и горы, и пропасти», — с горечью писал Павлу Суворов. В поисках мулов проходят еще пять дней. Только 12 сентября армия начинает восхождение на перевал. По скалам и утесам медленно, шаг за шагом, двигались «чудо-богатыри», преодолевая холод, усталость и сопротивление неприятеля. Когда в Петербурге узнали об уходе эрцгерцога из Швейцарии, разразился скандал, и только боязнь сепаратного мира между Францией и Австрией остановила Павла от разрыва с союзниками. Понимая серьезность положения и трудности, которые предстоят армии, он наделяет Суворова особыми полномочиями. «Сие предлагаю, прося простить меня в том и возлагая на вас самих избирать — что делать», — пишет он фельдмаршалу. * * * Орлы русские облетели орлов римских. Русский штык прорвался сквозь Альпы.      А. Суворов «Самым изумительным из подвигов за все время похода Суворова» назвал этот переход известный военный историк и теоретик К. Клаузевиц. В завесе моросящего сентябрьского дождя угрюмо смотрел перевал Сен-Готард. Узкая дорога вела на него через долину, стесненную высокими скалистыми стенами. Двадцатитысячная русская армия, словно огромная гусеница растянувшись на несколько километров, медленно, шаг за шагом, двигалась вперед. Перевал защищала 3-тысячная бригада Гюденя, но в подобных условиях и этого было достаточно. Суворов посылает в обход корпус Розенберга и с другой стороны — Багратиона, а с остальными атакует неприятеля, но безрезультатно: французы поднимаются выше и выше. Уже вечером во время третьей атаки помог Багратион, ударивший сверху. Перевал был взят, но дорогой ценой — из строя вышли около тысячи человек. А впереди их ждали более трудные испытания. Еще в 1707 году один из искусных итальянских минеров пробил в неприступной скале тоннель длиной 80 шагов и шириной 2–3 метра. Эта почти круглая, темная и сырая дыра получила название Урнер-Лох, или Урнерская дыра. За ней дорога шла по низкому карнизу, прилепившемуся к отвесной скале, далее она круто спускалась к реке Рейс, через которую перекинулась ажурная арка Чертова моста. 14 сентября авангард русской армии подошел к Урнер-Лох, но был остановлен неприятелем. Пришлось опять искать пути в обход. Сотни смельчаков стали карабкаться по отвесным скалам. Боясь окружения, французы начали отходить, но успели взорвать Чертов мост. К счастью, основная арка сохранилась, зато вместо другой зияла пустота. Разобрали стоявший неподалеку сарай, связали бревна и медленно, рискуя сорваться с большой высоты в бурлящую горную реку, поползли по зыбкой переправе. 15 сентября армия вышла к местечку Альтдорф, но здесь оказалось, что сен-готардская дорога дальше обрывается, а на пути измученной, раздетой и голодной армии встал суровый горный хребет Росшток. Отвесными скалами он упирался в озеро, зажатое горами Муттенской долины. Можно было повернуть назад и попытаться другой, Мадеранской долиной выйти к Рейсу, но в горах уже вторые сутки слышалась канонада — Массена атаковал корпус Корсакова. 16 сентября рано утром авангард князя Багратиона начинает подъем на Росшток. Шестьдесят часов подряд длился этот беспримерный переход по рыхлому глубокому снегу в густом тумане. Трудным был подъем, но спуск оказался труднее. Дул резкий, порывистый ветер, чтобы согреться, люди сбивались в кучи. Отдохнув, скользили вниз, срывались, но погибших было мало — каждый помогал другому. Спустились в местечко Муттенталь и здесь узнали страшную новость — корпус Корсакова был разгромлен еще 15 сентября. Катастрофа, усугубленная самонадеянностью Корсакова, была полной: шесть тысяч человек погибли, многие оказались в плену. В этот же день генерал Сульт разбил и австрийцев. Покидая Цюрих, генерал Массена обещал пленным русским офицерам вскоре привезти к ним фельдмаршала Суворова и великого князя Константина. * * * Меня гонят в Швейцарию, чтобы там раздавить.      А. Суворов — С. Воронцову Обессиленная русская армия оказалась запертой в Муттентале — оба выхода, на Швиц и Гларис, были блокированы французами. 18 сентября Суворов собрал военный совет. «Мы окружены предательством нашего союзника, — начал он свою речь, — мы поставлены в тяжелое положение. Корсаков разбит, австрийцы рассеяны, и мы одни теперь против шестидесятитысячной армии неприятеля. Идти назад — стыд. Это значило бы отступить, а русские и я никогда не отступали!» Суворов внимательно оглядел сосредоточенно слушавших его генералов и продолжал: «Помощи нам ждать не от кого, одна надежда на Бога, на величайшую храбрость и самоотвержение войск, вами предводительствуемых. Только это остается нам, ибо мы на краю пропасти. — Он умолк и воскликнул: — Но мы русские! Спасите, спасите честь и достояние России и ее самодержца!» С этим возгласом фельдмаршал опустился на колени. «Мы, сказать прямо, остолбенели, — вспоминал Багратион, — и все невольно двинулись поднимать старца героя… Но Константин Павлович первым быстро поднял его, обнимал, целовал его плечи и руки, и слезы из глаз его лились. У Александра Васильевича слезы падали крупными каплями. О, я не забуду до смерти этой минуты!» Потрясенные случившимся, видавшие виды генералы повторяли вслед за старейшим из них Вилимом Христофоровичем Дерфельденом: «Все перенесем и не посрамим русского оружия! А если падем, то умрем со славою! Веди нас, куда думаешь, делай, что знаешь: мы твои, отец, мы русские! Клянемся в том перед всесильным Богом!» Суворов поднял голову, глаза его сверкнули. «Надеюсь! Рад! Помилуй Бог, мы русские! Благодарю, спасибо! — проговорил он. — Врага разобьем, победа над ним и над коварством будет!» …Тяжелораненые с прислугой и лекарями остались в долине на милость французского правительства, к которому с письмом обратился фельдмаршал. Все остальные, кто только мог ходить, устремились вперед. 19 сентября в семь часов угра к местечку Глариса выступил авангард под командованием князя Багратиона. За ним с главными силами — генерал Дерфельден, в арьергарде — генерал Розенберг. Предстояло с боями преодолеть хребет Паникс, покрытый снегом и льдом, а затем спуститься в долину Верхнего Рейна. Багратион, поднявшись на одну из вершин, обрушивается на неприятеля; в это время Массена наносит удар по корпусу Розенберга, пытаясь отрезать его и уничтожить. Упорное сражение закончилось отчаянной штыковой атакой. Французы не выдержали и отошли. В ночь на 24 сентября начался последний и самый трудный поход. Покрытый льдом и снегом перевал встретил их сильным ветром и дождем. Согреваясь дыханием и яростью, с нетерпением ожидали рассвета. Спускаясь, скользили, срывались и сходили с ума, но упорно лезли вперед и вперед, обессиленные от страданий и голода. Беспримерный Швейцарский поход подошел к концу. Русский солдат удивил весь мир своей стойкостью и мужеством! «Орлы русские облетели орлов римских!» — с гордостью говорил о них великий Суворов. Прославленный маршал Франции Массена с восхищением скажет: «Я отдал бы все свои победы за один Швейцарский поход Суворова». В приветливом и уютном местечке Кур русские воины нашли тепло, пищу и заботу местных жителей. «Армия северных варваров прошла пол-Европы и показала себя человечнее, дисциплинированнее и цивилизованнее наиболее дисциплинированных и цивилизованных европейских армий, не говоря о самоотверженности. В Муттене голодные русские ничего не тронули у обывателей, великий князь Константин на свои деньги скупил съестное для солдат. И Суворов был силен нравственными средствами военачальника более, чем стратегической и тактической механикой, влиянием на войска и волей», — писал В. О. Ключевский. Только 20 октября в Петербурге узнали о благополучном исходе кампании. «Да спасет Вас господь Бог за спасение славы государя и русского войска, — писал Ростопчин Суворову, — до единого все награждены, унтер-офицеры все произведены в офицеры». 28 октября фельдмаршал Суворов производится в генералиссимусы российских войск: «Ставлю Вас на высшую ступень почестей, уверен, что возвожу на нее первого полководца нашего и всех веков», — писал ему Павел I. Русская армия получает приказ вернуться на родину. На вопрос Ростопчина, что подумают об этом союзники, император ответил: «Когда придет официальная нота о требованиях двора венского, то отвечать, что это есть галиматья и бред». Столица готовилась к грандиозной встрече великого полководца. Был разработан ритуал, подготовлены эскизы праздничных иллюминаций, над прижизненным памятником полководцу самозабвенно работал известный скульптор Козловский. Суворову уже сообщили, что торжественная встреча начнется с самой Нарвы, что двадцать тысяч гвардейцев, построенных в две шеренги лицом к лицу, будут приветствовать генералиссимуса до самой Дворцовой площади, где император встретит его под гром орудийного салюта и торжественно проводит в Таврический дворец, отведенный ему под резиденцию. Затем состоится торжественный прием в присутствии членов Сената и Синода, после которого будет праздничный обед. Вечером этот знаменательный день будет отмечен народными гуляниями, фейерверком и великолепным балом. Нетерпеливый, порывистый Павел по нескольку раз в день интересовался местонахождением полководца, выехавшего из Праги. Но по дороге домой Суворов тяжело заболел и остановился в Кракове. Подлечившись и отдохнув, больной Суворов с трудом добрался до родного Кобрина: «Двенадцать суток не ем, а последние шесть ничего без лекаря. Сухопутье меня качало больше, нежели море, — писал он Ростопчину. — Я спешил из Кракова сюда, чтоб быть на своей стороне, в обмороке, уже не на стуле, а на целом ложе». Давали о себе знать и старые раны, но Суворов мужественно борется с болезнями и надеется на скорое выздоровление. Французский историк А. Сорель назвал его «Талейраном, Фуше, Бернадотом в одном лице». Карьера рижского губернатора фон Палена неожиданно пошла в гору после его отставки в 1798 году за «чрезмерно горячую встречу» Платона Зубова. 55-летний Петр Алексеевич назначается военным губернатором столицы и становится министром полиции. Он пользуется полным доверием и благосклонностью императора. Веселый, находчивый, хладнокровный, этот мастер интриг хорошо изучил характер Павла и часто пользовался его доверчивостью, восторженностью и подозрительностью в своих целях. Нам трудно судить, чем руководствовался этот прибалтийский немец, затевая интригу против Суворова, но она становится причиной отмены всех торжеств. Возможно, это была зависть и неприязнь к русскому, а может быть, желание вызвать недовольство современников и потомков действиями Павла, против которого уже плелся заговор. Но однажды фон Пален обратился к императору с вопросом: «Ваше величество, не прикажете ли вы, чтобы при встрече с Суворовым на улицах все, не исключая дам, выходили из экипажа для его приветствия, как это делается для особы государя?» — «Как же иначе, сударь, — быстро ответил Павел и продолжал: — Я сам, как встречу князя, выйду из кареты». Тогда Пален начал с другого конца: «Ваше величество, наш славный полководец, как видно, не очень-то торопится припасть к ногам обожаемого монарха?» Павел подбежал к долговязому генерал-губернатору и впился в него глазами: «Но ведь он сильно занемог! Брось упражняться в подлости, Суворова я тебе не дам!» — скороговоркой выпалил он и быстро подошел к столу. Но вероломному Палену удалось-таки нащупать слабое место государя. Спустя несколько дней, при очередном докладе, он вдруг замялся, и Павел это заметил. «Мне кажется, вы чем-то озабочены?» — спросил он Палена. Последовал тщательно подготовленный ответ: «Страшусь, ваше величество, сумею ли оправдать ваше доверие в день приезда и пребывания Суворова». — «А почему нет?» — последовал вопрос. «Уж слишком велика особа и велики указанные почести. Справлюсь ли? Вы сами, ваше величество, будете встречать Суворова?» — добавил Пален, как бы раздумывая. «А как же?» — с недоумением спросил Павел. «И ему при вас гвардия будет отдавать почести?» — «Конечно, ведь так мной приказано». — «И он поедет в Зимний дворец при колокольном звоне?» — «Так». — «И здесь на молебне ему будет провозглашено многолетие, а за обедом будут провозглашать тост за его здоровье в вашем присутствии?» — «Конечно, ведь он же российских войск генералиссимус и победоносец, князь Италийский». — «И за обедом будет викториальная пальба?» — «Конечно». — «А вечером во всем городе будет иллюминация и на Неве фейерверк?» — «Верно». — «Но это же очень опасно, ваше величество!» — «Отчего? — повысил голос Павел, — отвечай немедля!» — «Да как же, — ответил тот как можно простодушней, — будет жить в Зимнем дворце со всеми почестями, приличествующими высочайшим особам; войска и караулы будут отдавать ему честь в присутствии вашего величества, он станет принимать во дворце генералов и вельмож». — «Ну и что же?» — не сдавался Павел. «А то, ваше величество, что он, если захочет, поведет полки, куда прикажет — на учение, маневры или еще куда», — смешавшись, добавил Пален. Наступило долгое молчание. «Пожалуй, ты прав, генералиссимус при царствующей особе может быть опасен», — все еще раздумывая, заметил Павел. Возможно, он вспомнил, как много лет назад за обеденным столом, одетый в мундирчик генерал-адмирала, звание которого носил с восьми лет, он, трогая тройной ряд золотого шитья, заметил: «Ну ежели кто будет генералиссимус, так где же ему вышивать еще мундир свой — швов не осталось!» И граф Захар Григорьевич Чернышев на это ответил: «Генералиссимуса быть не должно, потому что государь отдает свое войско в руки другого. А армия — это такая узда, которую всегда в своем кулаке держать надобно!» Через несколько дней было объявлено об отмене торжеств, посвященных Суворову. Подозрительность и страх взяли верх над благоразумием! * * * Потомство мое, прошу брать мой пример: …до издыхания быть верным отечеству.      А. Суворов 20 апреля в десять часов вечера дорожный возок остановился на Крюковом канале. Больного полководца встречали только близкие. Сразу же по прибытии он слег в постель, у него начиналась гангрена. Суворов часто впадает в беспамятство, но не верит, что это конец. Его посещают Багратион, Ростопчин и по поручению Павла Кутайсов. 6 мая во втором часу пополудни великий полководец скончался. Пять суток толпы народа прощались с героем. Пробиться через толпу, забившую прилегающие к дому улицы, было невозможно. «Не помню с кем, помнится, с батюшкой, — писал современник, — поехал я в карете, чтобы проститься с покойным, но мы не могли добраться до его дома. Все улицы были загромождены экипажами и народом. Не правительство, а Россия оплакивала Суворова». Официальный Петербург хранил молчание. Военное ведомство даже не исключило его из списков, боясь лишний раз напомнить Павлу о Суворове. 12 мая столица провожала великого полководца в последний путь. Шесть лошадей, покрытых черным сукном, медленно везли погребальную колесницу, сопровождаемую тремя батальонами войск и двенадцатью орудиями. Впереди процессии шла длинная колонна офицеров, которые несли многочисленные награды генералиссимуса. Гвардия в похоронах не участвовала «по причине усталости» после парада. «Известно, что подлецы и завистники обнесли его у Павла, — писал Н. Греч. — …Но в Павле доброе начало, наконец, взяло верх. Он выехал верхом на Невский проспект и остановился на углу Императорской библиотеки. Кортеж шел по Большой Садовой. По приближении гроба император снял шляпу, перекрестился и заплакал. Бог да осудит тех, которые в этом добром, благородном человеке заглушили начало благости и зажгли буйные страсти». Погребение состоялось в Благовещенской церкви Александро-Невской лавры, где покоятся особы царского происхождения и выдающиеся сыны России. Гавриил Романович Державин, первый наш поэт, долго работал над эпитафией к памятнику, извел много бумаги, но ничего не получалось. Спустя несколько месяцев над прахом великого полководца появилась сочиненная им надпись: «Здесь лежит Суворов». Лучше и не скажешь. Глава двенадцатая Франко-русский союз Франция может иметь союзницей только Россию.      Н. Бонапарт Коалиция государств, каждое из которых руководствовалось своими интересами, распалась. Павел не мог простить бывшим союзникам их предательства и преждевременного вывода войск эрцгерцога Карла из Швейцарии. После завершения похода Суворова Ф. Ростопчин писал: «Франция, Англия и Пруссия кончат войну со значительными выгодами, Россия же останется ни при чем, потеряв 23 тысячи человек единственно для того, чтобы уверить себя в вероломстве Питта и Тугута, а Европу в бессмертии князя Суворова». Вступая в коалицию, Павел I увлекался рыцарской целью восстановления «потрясенных тронов». А на деле освобожденная от французов Италия была порабощена Австрией, а остров Мальта захвачен Англией. Коварство союзников, в руках которых он был только орудием, глубоко разочаровало императора. А восстановление во Франции сильной власти в лице первого консула Бонапарта давало повод для изменения курса российской внешней политики. В беседе с датским послом Розенкранцем Павел Петрович так изложил свою позицию: «Долгое время он был того мнения, что справедливость находится на стороне противников Франции, правительство которой угрожало всем державам; теперь же в этой стране в скором времени водворится король если не по имени, то по существу, что изменяет дело». В этих словах Павел I проявил не только прозорливость, но и широту взгляда! * * * Он делает дела, и с ним можно иметь дело.      Павел I о Бонапарте Прославленный блестящими победами в Италии и Египте, пользующийся огромной популярностью Наполеон Бонапарт совершает военный переворот. 18 брюмера 1799 года «отряд гренадеров с барабанным боем, с ружьями наперевес, предводительствуемый Мюратом и Леклером, двинулся в зал заседаний Совета пятисот. Распахнув двери, Мюрат громовым голосом выкрикнул приказ: «Вышвырните всю эту свору вон!» Депутаты мгновенно разбежались». Совет старейшин и Совет пятисот вслед за Директорией были вычеркнуты из истории. К власти пришел Бонапарт — первый консул. «Что вы сделали с Францией, которую я вам оставил в таком блестящем положении? Я вам оставил мир; я нашел войну. Я вам оставил победы; я нашел поражения! Я вам оставил миллионы из Италии; я нашел нищету и хищнические законы! Что вы сделали со ста тысячами французов, которых я знал, моими товарищами по славе? Они мертвы!» — такими словами клеймил этот гениальный актер на мировой сцене бездарное правительство Директории. Обессиленная Франция больше всего нуждалась в мире и спокойствии. Понимая это, Бонапарт с присущей ему энергией принимается за поиски мира. Уже 25 декабря первый консул направляет послания Англии и Австрии с предложением начать мирные переговоры. Это еще больше поднимает его авторитет, а отказ союзников от мирных предложений вызывает волну возмущения и патриотизма. Народ горит желанием наказать врагов мира, и Бонапарт начинает подготовку к войне. На восточных границах Франции готовится к вторжению в Германию и далее на Вену Рейнская армия прославленного генерала Моро. В Дижоне ведет подготовку резервная армия генерала Бертье — ее готовят под «большим секретом» так, чтобы союзники знали об этом. А в это время тайно отовсюду войска стягиваются в Швейцарию, чтобы оттуда через Сен-Готардский перевал спуститься в Ломбардию и ударить в тыл австрийцам. Этот дерзкий план Бонапарта требовал строжайшей секретности и осторожности — он был рассчитан на внезапность и смелость. 13 марта Бонапарт прибыл в Лозанну. На следующий день его небольшая армия выступила в труднейший поход. Успех его зависел от каждого солдата, от которого требовались огромная самоотверженность и мужество. Когда-то по этому пути через Альпы прошел на Рим знаменитый Ганнибал, но у него не было артиллерии. Генерал Мармон придумал простое средство: орудия, снятые с лафетов, положили на обрубки сосен с выдолбленным дном и тащили на веревках. Армия медленно, шаг за шагом, поднималась к неприступным кручам. Но спуск с высоты двух с половиной тысяч метров по обледенелым скалам оказался намного трудней. Как снег на голову скатились французы в Ломбардию. 2 июня под восторженные крики народа они вошли в Милан — год австрийского господства заставил забыть обиды на французов. Рано утром 14 июня началось знаменитое сражение при Маренго с его неожиданными и трагическими событиями. Бонапарт впервые изменил себе: начал битву, не располагая данными о неприятеле и рассредоточив свои силы. Дивизия генерала Дезе была отправлена им к городку Нови, а корпус Лапуапа — к Валенце. В результате Бонапарт с 23-тысячной армией оказался против 45-тысячной австрийской армии генерала Меласа. Ожесточенное сражение близилось к концу: превосходство австрийцев в артиллерии и в людях было решающим. Французы отступали, и торжествующий Мелас разослал во все концы курьеров с известием об одержанной победе. Потом он сдал командование генералу Заху и уехал в Александрию. Бонапарт, окруженный адъютантами, молча смотрел на отступающие полки, и только бледность выдавала его волнение. «Он стоял неподвижно, лишь ударяя стеком по мелким камушкам под ногами, и это механически повторяемое движение, замеченное наблюдателями, одно выдавало волнение этого человека с неменяющимся выражением лица». Сомнений больше не оставалось, сражение было проиграно. Вдруг на взмыленной лошади примчался адъютант Савари и сообщил, что Дезе, услышав канонаду, повернул назад. Бонапарт, поверив в невозможное, с надеждой отсчитывал минуты. И вот на поле показалась дивизия генерала Дезе. «Дезе, оглядев печальную картину проигранной битвы и вынув из кармана часы, хладнокровно сказал: «Первое сражение проиграно, но есть еще время выиграть второе». Второе сражение сразу же закипело по всему фронту. Дивизия Дезе обрушилась на стоявшую без прикрытия австрийскую колонну. Бонапарт, выйдя из оцепенения, рядом приказов перегруппировал силы и восстановил непрерывность линии атакующих. Австрийцы, менее всего ожидавшие возобновления боя, после недолгого сопротивления бежали, и поле боя перешло в руки французов. К пяти часам пополудни проигранная битва превратилась в блестящую победу. Противник потерял всю артиллерию, шесть тысяч человек убитыми и семь тысяч пленными. Но победа досталась дорогой ценой — гибелью своего творца. Генерал Дезе шел впереди атакующих, когда пуля попала ему в сердце. «Это — смерть», — успел произнести герой. «Почему мне не позволено плакать?» — произнес Бонапарт, когда ему сообщили о гибели Дезе. А вечером, после сражения, со слезами на глазах он сказал: «Как хорош был бы этот день, если бы сегодня я мог обнять Дезе!» Только дважды боевые товарищи видели слезы на его глазах: второй раз это произошло несколько лет спустя, когда у него на руках умирал маршал Ланн.» В донесении в Париж первый консул писал: «Новости армии очень хороши. Я скоро буду в Париже. Я в глубочайшей скорби по поводу смерти человека, которого я любил и уважал больше всех». Побежденная Австрия запросила мира, и он был заключен в феврале 1801 года. Теперь перед Бонапартом встал вопрос, как добиться устойчивого мира и кто может стать союзником Франции в ее борьбе с Англией. После блестящих побед Суворова в Италии престиж России неизмеримо вырос, и первым, кто понял ее значение в мировой политике, был Бонапарт. Талантливый дипломат, дальновидный политик, он уже в январе 1800 года делает далеко идущий вывод, изложенный им в словах: «Франция может иметь союзницей только Россию!» Придя к этому выводу, Бонапарт начинает действовать. «Мы не требуем от прусского короля ни армии, ни союза, мы просим его оказать лишь одну услугу — примирить нас с Россией…» — писал он Талейрану. Задача казалась Бонапарту столь трудно осуществимой, что он не мыслил ее иначе чем при посредничестве Пруссии. «Бонапарт тогда еще, по-видимому, не знал, что Павел I в то же самое время приходил к сходным мыслям, — пишет А. Манфред. — На донесении от 28 января 1800 года Крюденера, русского посланника в Берлине, сообщавшего о французском зондаже, Павел собственноручно написал: «Что касается сближения с Францией, то я бы ничего лучшего не желал, как видеть ее прибегающей ко мне в особенности как противовесу Австрии…»» Павел писал о «противовесе Австрии», но столь же крайним раздражением он был охвачен и против другого союзника — Англии. Эта новая внешнеполитическая ориентация российского императора не осталась тайной для английского посла в Петербурге сэра Уитворта — этот дипломат вообще обладал повышенной любознательностью, едва ли совместимой с его официальным статусом. Однако высказанное в январе пожелание сблизиться с Францией повисло в воздухе — еще сильны были идеи и традиции сотрудничества только с «законной» династией, да и влиятельные общественные круги во главе с вице-канцлером Н. П. Паниным, колоритнейшей фигурой того времени, немало способствовали этому. Уже в феврале предложения Пруссии о посредничестве были официально отклонены. Новое понимание событий во Франции еще только прокладывало себе дорогу — она оставалась «источником революционной заразы» и «рассадником социального зла». Быстрый разгром Австрии и установление порядка и законности в самой Франции способствуют изменению позиции Павла. «Он делает дела, и с ним можно иметь дело», — говорит он о Бонапарте. Прав оказался Рене Савари, один из самых близких людей Бонапарту, утверждавший, что «император Павел, объявивший войну анархистской власти, не имел больше основания вести ее против правительства, провозгласившего уважение к порядку». «После длительных колебаний, — пишет Манфред, — Павел приходит к заключению, что государственные стратегические интересы России должны быть поставлены выше отвлеченных принципов легитимизма». Две великие державы начинают искать пути к сближению, которое быстро приводит их к союзу. * * * В политике, как и на поле сражения, Наполеон не боялся идти на обострение положения, на самые рискованные предложения.      А. Манфред Бонапарт всячески торопит министра иностранных дел Талейрана в поисках путей, ведущих к сближению с Россией. «Надо оказывать Павлу знаки внимания и надо, чтобы он знал, что мы хотим вступить с ним в переговоры», — пишет он Талейрану. «До сих пор еще не рассматривалась возможность вступить в прямые переговоры с Россией», — отвечает тот. И 7 июля 1800 года в далекий Петербург уходит послание, написанное двумя умнейшими дипломатами Европы. Оно адресовано Н. П. Панину — самому непримиримому врагу республиканской Франции. В Париже хорошо знают об этом и надеются, что подобный шаг станет «свидетельством беспристрастности и строгой корректности корреспондентов». «Граф, первый консул Французской республики, знал все обстоятельства похода, который предшествовал его возвращению в Европу (из Египта). Он знает, что англичане и австрийцы обязаны всеми своими успехами содействию русских войск…» Так начиналось это послание. «Все было в нем тонко рассчитано: и неназойливое напоминание о том, что Бонапарт не участвовал в минувшей войне, и стрелы, как бы мимоходом направленные в Англию и Австрию, и дань уважения, принесенная русским «храбрым войскам». За этим вступлением следовало немногословное, продиктованное рыцарскими чувствами к храбрым противникам предложение безвозмездно и без всяких условий возвратить всех русских пленных числом около шести тысяч на Родину в новом обмундировании, с новым оружием, со своими знаменами и со всеми воинскими почестями». Послание произвело большое впечатление на Павла I своим рыцарским предложением и желанием достичь двухсторонних отношений. Вслед за первым ходом последовал и второй — столь же сильный. Талейран опять же Никите Панину от имени первого консула пишет о решимости французов оборонять остров Мальту от осаждавших его англичан. Талейран знает, как высоко ценит российский император свое звание гроссмейстера Мальтийского рыцарского ордена! И во Францию с особой миссией отправляется генерал Спренгпортен — полушвед-полуфинн на русской службе. Формально он ехал в Париж урегулировать вопросы, связанные с возвращением пленных. Но по данной ему инструкции он должен был способствовать установлению дружеских отношений с Францией. В записке, продиктованной ему лично Павлом I, в частности, говорилось: «…так как взаимно оба государства, Франция и Российская империя, находясь далеко друг от друга, никогда не смогут быть вынуждены вредить друг другу, то они могут, соединившись и постоянно поддерживая дружественные отношения, воспрепятствовать, чтобы другие своим стремлением к захвату и господству не могли повредить их интересам». Во Франции правильно поняли значение миссии Спренгпортена, который был принят с величайшим почетом. «Было бы ошибочным упрощать сложный в действительности ход вещей или смотреть на события 1800–1802 годов глазами людей, умудренных последующим историческим опытом… Нельзя в этой связи не признать смелости, одновременно проявленной с обеих сторон, — пишет А. Манфред. — Формально Франция и Россия находились в состоянии войны; дипломатические отношения между сторонами были полностью прерваны; еще не отгремело эхо недавней канонады и не заросла травой могила генерала Жубера, сраженного свинцом суворовской армии. Обратиться в этих условиях прямо к противнику, протянуть поверх поля брани руку примирения — для этого надо было обладать кругозором, решительностью и инициативой Бонапарта. Бонапарт рискнул — и не ошибся!» В письме от 9 декабря — первом прямом обращении к императору Павлу I Бонапарт писал: «Через двадцать четыре часа после того, как Ваше императорское величество наделит какое-либо лицо, пользующееся Вашим доверием и знающее Ваши желанья, особыми и неограниченными полномочиями — на суше и на море воцарится спокойствие». Принимая в конце декабря 1800 года генерала Спренгпортена, Бонапарт подчеркнул суть новых отношений между Францией и Россией. «Обе державы, — сказал он, — созданы географически, чтобы быть тесно связанными между собой». «Вопреки поддерживаемому рядом авторов мнению, — пишет Манфред, — надо отдать должное и русскому правительству, сумевшему круто и резко изменить политический курс, несмотря на оказываемое на него давление». 18 декабря 1800 года Павел I обращается с прямым посланием к Бонапарту. «Господин Первый Консул. Те, кому Бог вручил власть управлять народами, должны думать и заботиться об их благе» — так начиналось это послание. «Сам факт обращения к Бонапарту как главе государства и форма обращения были сенсационными. Они означали признание де-факто и в значительной мере и де-юре власти того, кто еще вчера был заклеймен как «узурпатор». То было полное попрание принципов легитимизма. Более того, в условиях формально непрекращенной войны прямая переписка двух глав государств означала фактическое установление мирных отношений между обеими державами. В первом письме Павла содержалась та знаменитая фраза, которая потом так часто повторялась: «Я не говорю и не хочу пререкаться ни о правах человека, ни о принципах различных правительств, установленных в каждой стране. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается»». В своем втором послании к первому консулу Павел писал: «…несомненно, что две великие державы, установив между собой согласие, окажут положительное влияние на остальную Европу. Я готов это сделать». Сближение между двумя великими державами идет ускоренными темпами. В Европе возникает новая политическая ситуация: Россию и Францию сближают не только отсутствие реальных противоречий и общность интересов в их широком понимании, но и конкретные практические задачи по отношению к общему противнику — Англии. Сохранился любопытный документ — записка Ростопчина по внешнеполитическим вопросам, которая была доложена им Павлу 2 октября 1800 года. Этот документ представляет особый интерес тем, что он был апробирован императором, который на нем написал: «Дай Бог, чтоб по сему было». Основная идея документа: объединившись, Россия и Франция, две самые сильные в военном отношении державы, будут вершить все европейские дела и обеспечат длительный и прочный мир в Европе. В записке, в частности, говорилось об Англии: «Она своею завистью, пронырством и богатством была, есть и пребудет не соперница, но злодей Франции». Замечание Павла на полях: «Мастерски писано!» Ростопчин упрекает Англию в том, что «она вооружила попеременно угрозами, хитростью и деньгами все державы против Франции». Павел замечает: «И нас грешных!» Об Австрии: «Она подала столь справедливые причины к негодованию и потеряла из виду новейшую цель своей политки». Павел: «Чего захотел от слепой курицы!» Ростопчин предлагает произвести раздел Турции совместно с Пруссией и Австрией: «Россия взяла бы Романию, Болгарию и Молдавию, а по времени греки и сами подойдут под скипетр российский». Павел: «А можно подвесть!» «Австрии отдать Боснию, Сербию и Валахию». Павел недовольно замечает: «Не много ль?» В конце записки Ростопчин писал: «Успех сего великого и легкого к исполнению предприятия зависит от тайны и скорости… Россия и XIX век достойно возгордятся царствованием Вашего Императорского Величества, соединившего воедино престол Петра и Константина, двух великих государей, основателей знаменитейших империй света». Павел: «А меня все-таки бранить станут». Неожиданно и быстро в Европе все переменилось: вчера еще одинокая Франция и Россия встали теперь во главе мощной коалиции европейских государств, направленной против Англии, оказавшейся в полной изоляции. В борьбе с ней объединяются Франция, Россия, Швеция, Пруссия, Дания, Голландия, Италия и Испания. Подписанный 4–6 декабря 1800 года союзный договор между Россией, Пруссией, Швецией и Данией фактически означал объявление войны Англии. Английское правительство отдает приказ захватывать принадлежащие странам коалиции суда. В ответ Дания занимает Гамбург, а Пруссия — Ганновер. В Англию запрещается всякий экспорт, многие порты в Европе для нее закрыты. Недостаток хлеба грозит ей голодом. В предстоящем походе в Европу предписывается: фон Палену находиться с армией в Брест-Литовске, М. И. Кутузову — у Владимира-Волынского, Салтыкову — у Витебска. 31 декабря выходит распоряжение о мерах по защите Соловецких островов. Варварская бомбардировка англичанами мирного Копенгагена вызвала волну возмущения в Европе и в России. «Поворот в оценке политики Англии не был результатом взбалмошности или каприза Павла, как это иногда изображают, — пишет А. Манфред. — Возмущение охватило широкие круги. А. Ф. Крузенштерн, знаменитый русский путешественник, в письме 5 декабря 1800 года из Ревеля адмиралу Рибасу предлагал для обуздания Англии составить легкую эскадру из нескольких кораблей и направить ее в мае к Азорским островам, с тем чтобы здесь перехватывать крупные английские корабли, а легкие «надо просто потоплять». Письмо Крузенштерна знаменательно как выражение резкого общественного негодования против Англии». Моряк-декабрист В. И. Штейнгель отмечает в своих записках патриотическое одушевление молодежи, горевшей желанием «сразиться с Джеками». В Лондоне царили растерянность, ропот и недовольство. Павел I очарован Бонапартом. Слова, сказанные им Спренгпортену: «вместе с вашим повелителем мы изменим лицо мира», приводят Павла в восхищение. В кабинете императора появляется портрет первого консула, в резкой форме он требует от Людовика XVIII покинуть Митаву. Уже строятся совместные грандиозные планы: высадка в Ирландии, раздел Турции, военные действия на Средиземном море и покорение Индии. 12 января 1801 года атаман войска Донского Орлов получает приказ «через Бухарию и Хиву выступить на реку Индус». 30 тысяч казаков с артиллерией пересекают Волгу и углубляются в казахские степи. До недавнего времени считалось, что поход в Индию — очередная блажь «безумного» императора. Между тем этот план был отправлен на согласование и апробацию в Париж Бонапарту, а его никак нельзя заподозрить ни в безумии, ни в прожектерстве. В основу плана были положены совместные действия русского и французского корпусов. Командовать ими по просьбе Павла должен был прославленный генерал Массена. По Дунаю, через Черное море, Таганрог, Царицын 35-тысячный французский корпус должен был соединиться с 35-тысячной русской армией в Астрахани. Затем объединенные русско-французские войска должны были пересечь Каспийское море и высадиться в Астрабаде. Путь от Франции до Астрабада рассчитывали пройти за 80 дней, еще 50 дней требовалось на то, чтобы через Герат и Кандагар войти в главные области Индии. Поход собирались начать в мае 1801 года и, следовательно, в сентябре достичь Индии. О серьезности этих планов говорит маршрут, по которому когда-то прошли фаланги Александра Македонского, и союз, заключенный с Персией. Бонапарт, которому нельзя отказать ни в уме, ни в воинском таланте, запрашивает Павла: «Хватит ли судов?», «Пропустит ли султан?» И царь гарантирует суда и свое воздействие на Порту. Одновременно он замечает: «Французская и русская армии жаждут славы: они храбры, терпеливы, неутомимы, их мужество, постоянство и благоразумие военачальников победят любые препятствия». «Нельзя не признать, что по выбору операционного направления план этот был разработан как нельзя лучше, — пишет советский исследователь С. Б. Окунь. — Этот путь являлся кратчайшим и наиболее удобным. Именно по этому пути в древности прошли фаланги Александра Македонского, а в 40-х годах XVIII века пронеслась конница Надиршаха. Учитывая небольшое количество английских войск в Индии, союз с Персией, к заключению которого были приняты меры, и, наконец, помощь и сочувствие индусов, на которые рассчитывали, следует также признать, что и численность экспедиционного корпуса была вполне достаточной». Павел I уверен в успешном осуществлении франко-русского плана покорения Индии, сохранявшегося в глубокой тайне. 2 февраля 1801 года в Англии пало правительство всемогущего Питта. Европа замерла в ожидании великих событий. Вдруг с далеких берегов Невы пришла потрясающая весть — император Павел I мертв. Узнав о случившемся, Бонапарт пришел в ярость. «Они промахнулись по мне 3 нивоза, но попали в меня в Петербурге», — воскликнул он. «Они» — это англичане. В Париже были уверены в причастности Англии к трагедии, случившейся в Михайловском замке. И позже, на острове Святой Елены, вспоминая об убийстве Павла I, с которым установил такие дружеские связи, Наполеон Бонапарт всегда начинал с имени посла Уитворта. И не без оснований. Англия была спасена, и история Европы пошла по другому пути. Невозможно предугадать, как бы она сложилась, не будь этой трагедии, но ясно одно — Европа избавилась бы от опустошительных, кровопролитнейших войн, унесших миллионы человеческих жизней. Объединившись, две великие державы сумели бы обеспечить ей долгий и прочный мир! Никогда раньше Россия не имела такого могущества и авторитета в международных делах. «Этому царствованию принадлежит самый блестящий выход России на европейской сцене», — писал В. О. Ключевский. А. Коцебу: «Последствия доказали, что он был дальновиднее своих современников в проводимом им курсе внешней политики… Россия неминуемо почувствовала бы благодетельные ее последствия, если бы жестокая судьба не удалила Павла I от политической сцены. Будь он еще жив, Европа не находилась бы теперь в рабском состоянии. В этом можно быть уверенным, не будучи пророком: слово и оружие Павла много значили на весах европейской политики». Глава тринадцатая Никита Петрович Панин Панин дал камню толчок, и он покатился по наклонной плоскости, и, если камень принял не то направление, какое желал дать ему Панин, то это была не его вина.      Н. Саблуков Высокообразованный, воспитанный на передовых идеях Никита Петрович Панин, как и его дядя, был сторонником конституционной монархии. «Воспитанный умным и просвещенным дядей, граф Н. П. Панин усвоил свободный его образ мыслей, ненавидел деспотизм и желал не только падения безумного царя, но с этим падением — законосвободные постановления, которые бы ограничивали царское самовластие», — писал декабрист Михаил Фонвизин. Племянник незабвенного Никиты Ивановича обласкан при дворе и пользуется расположением императора. В 27 лет Панин едет послом в Берлин, спустя два года, сменив Кочубея, становится вице-канцлером. Граф П. В. Завадовский, сообщая о новом назначении Панина своему приятелю С. Р. Воронцову, в августе 1799 года писал в Лондон: «В Панине довольно делового ума. В своей молодости и между своих сверстников отличается качествами, которые вряд ли и опытность усовершенствуют. Я предвижу в нем способности человека для политической карьеры. В молодости своей имеет приличное зрелому веку прилежание к работе и порядку, довольно знания и смысла и пером владеет изрядно. Благородная амбиция и негибкость духа суть в нем господствующие качества». Сторонник союза с Англией, Панин стремится к созданию сильной коалиции против революционной Франции. Он дружен с английским послом Уитвортом и с известным англофилом С. Р. Воронцовым, русским послом в Англии. Панин пытается проводить свой внешнеполитический курс, но начавшееся сближение с Францией ставит его в незавидное положение. Записка Панина по внешнеполитическим вопросам от 11 сентября 1800 года не докладывается Ростопчиным императору и сдается в архив. Его попытка действовать самостоятельно приводит Павла в ярость. «Сказать графу Панину, чтоб меньше говорил с иностранными министрами и что он не что иное, как инструмент», — писал он в именном повелении в феврале 1800 года. Сам Панин, жалуясь на свое положение, писал Воронцову: «Я погибаю… Мы здесь точно рабы на галерах. Я стараюсь держаться против течения, но силы мне изменяют, и стремительный поток, вероятно, скоро унесет меня в какую-нибудь отдаленную деревню». * * * Как вам известно, именно Панин произнес первое слово насчет регентства.      Кочубей — Воронцову, 6 октября 1801 г. Еще до приезда Панина в Петербург в конце 1799 года существовал «важный дружеский треугольник» — Уитворт, Кочубей, Воронцов, настроенный против Павла I и проводимой им политики. После отставки Кочубея его место в буквальном и переносном смысле занял вице-канцлер Панин. Еще до охлаждения отношений с Лондоном Уитворт в депеше к своему двору замечает: «Семен Романович Воронцов и Панин — англичане». Немалая роль в этом триумвирате принадлежит Ольге Александровне Жеребцовой, родной сестре фаворита Екатерины II Платона Зубова. Красавица, авантюристка, она достаточно надежно связана со своими партнерами, ибо находится в интимных отношениях с английским послом. Ее салон в доме графов Зубовых на Исааковской площади превратился в штаб-квартиру заговорщиков. Воспитанный на новых идеях, недовольный своим положением, Панин начинает действовать. Согласно запискам саксонского посла Розенцвейга и другим мемуаристам, осенью 1800 года начались его тайные переговоры с наследником Александром о введении регентства наподобие английского (наследный принц, парламент и кабинет министров контролировали в те годы безумного короля Георга III). «Английский посол в Петербурге Уитворт мог дать по этой части полезные советы своему близкому другу Панину: он хорошо представлял английскую систему регентства, связанную с Георгом III, и был заинтересован в свержении Павла, охладевшего к Англии и сближавшегося с Наполеоном». «Англия, вероятно, субсидировала заговорщиков», — писал историк Валишевский со ссылкой на английские источники. Во всяком случае, «английское золото» и советы сэра Уитворта сыграли свою роль в свержении Павла I. «В Лондоне не только знали о готовящемся заговоре на жизнь императора Павла, но даже способствовали успеху заговора деньгами», — считает историк Е. С. Шумигорский. Шведский посол Стедингк, близкий к Панину и к Александру, 3 июля 1802 года докладывал: «Панинский проект революции против покойного императора был в известном смысле составлен с согласия ныне царствующего императора и отличался большой умеренностью. Он задавался целью отнять у Павла правительственную власть, оставив ему, однако, представительство верховной власти, как мы это видим в Дании». Александр I, впервые увидев Панина после гибели отца, обнял его и произнес со слезами на глазах: «Увы, события, повернулись не так, как мы предполагали». Тайные свидания Панина с наследником происходили по ночам в переходах Зимнего дворца, в подвале и даже в бане. О первом из них, со слов Александра, рассказывает его друг, князь Адам Чарторыйский: «Панин нарисовал великому князю картину общего злополучия и изобразил те еще большие несчастья, которых можно ожидать в том случае, если будет продолжаться царствование Павла. Он указал великому князю на то, что его священная обязанность перед родиной воспрепятствовать тому, чтобы миллионы подданных приносились в жертву прихотям и безумию одного человека, хотя бы человек этот был его отец. Он указал и на то, что жизнь или, по крайней мере, свобода императрицы, матери Александра, а также жизнь и свобода самого Александра и всей семьи находится в опасности вследствие необъяснимого отвращения государя к своей супруге, с которой он совершенно разошелся. Панин не скрыл от Александра, что опасность возрастает с каждым днем, и что в каждый данный момент дело может дойти до самых неслыханных и жестоких насилий, и что поэтому необходимо низложить государя, воспрепятствовать ему творить еще худшее зло над страной и над своими близкими; затем необходимо позаботиться о том, чтобы создать государю спокойную и его достойную жизнь, которая даст ему возможность пользоваться всеми удовольствиями и всеми преимуществами, какие только возможны без тех опасностей, каким он теперь подвергается. Эта первая беседа потрясла великого князя, не вынудив у него решения». А вот свидетельство немецкого историка Т. Бернгарди: «С ранней своей юности Панин постоянно находился в соприкосновении с государем. По правде сказать, только такой человек, как Панин, с давних пор близко стоявший к императорской фамилии, мог составить подобный план, для проведения которого необходимо было заручиться сочувствием наследника, великого князя Александра; да и мог ли осмелиться кто-нибудь делать наследнику подобные предложения, кроме человека, который давно находился в близких отношениях к семье императора… Панин старался привлечь на свою сторону великого князя, говоря ему следующее: благосостояние государства и народ требуют, чтобы он, Александр, сделался соправителем своего отца, что народ решительно желает видеть великого князя возведенным таким образом на престол и что Сенат, как представитель народа, принудит государя без вмешательства великого князя в это дело признать Александра своим соправителем…» Племянник Н. И. Панина, разделявший «свободный образ мыслей» своего дяди, надеется с воцарением Александра I ввести в стране «законосвободные постановления, которые бы ограничивали царское самовластие», — писал М. Фонвизин. Известно, что и будущий Александр I «не раз говорил и писал в пользу ограничения безграничной власти». Ни о каком насильственном действии в отношении Павла не было и речи. Наоборот, он должен был по-прежнему жить в своем Михайловском замке и пользоваться всеми благами своего положения. «Павел должен был по-прежнему жить в Михайловском дворце и пользоваться загородным царским дворцом… Михайловский дворец был любимым местом пребывания Павла. Там он чувствовал себя хорошо, там находился его зимний сад, там он мог даже ездить верхом. Александр хотел построить для своего отца манеж и театр. Он воображал, что в таком уединении Павел будет иметь все, что только может дать ему удовольствие, и что он будет там доволен и счастлив. Он судил о своем отце по своим собственным отношениям». * * * Граф Панин и Пален, инициаторы заговора, были в то время самыми сильными головами в стране, правительстве и при дворе.      А. Чарторыйский Не добившись согласия Александра, Панин решается привлечь на свою сторону человека, пользовавшегося особым доверием императора и обладавшего огромной властью, — военного губернатора столицы и начальника полиции фон Палена. Они познакомились еще в начале девяностых годов, когда Панин проездом был в Риге и гостил у ее губернатора. В 1798 году Пален был отстранен от должности из-за «чрезмерно горячей встречи» Платона Зубова, но уже с 20 июля того же года началось его возвышение. Этот хладнокровный и вероломный мастер интриг умел найти выход из самого запутанного положения. «Пален слыл всегда за самого тонкого и хитрого человека, обладавшего удивительной способностью выворачиваться из положений самых затруднительных, — свидетельствует княгиня Д. Х. Ливен. — На родине Палена местное дворянство, хорошо его знавшее, говорило о нем так: «хитрый, ловкий, пронырливый человек, который всегда мистифицирует других, а сам никогда не остается в дураках»». Пален, возведенный в графское достоинство, пользовался особенным доверием Павла. Именно поэтому он считал свое положение непрочным и сразу же согласился на предложение Панина. «Панин не ошибся в Палене, — утверждал историк Бернгарди, — последний тотчас же согласился на предложенный план и, так как он превосходил энергией и умом всех и благодаря своему служебному положению мог привести в исполнение план или погубить заговорщиков, то ему удалось захватить все дело в свои руки, так что даже Панин оказался отодвинутым на задний план, а все прочие были лишь орудием в руках Палена. Кроме того, за 3–4 месяца до катастрофы Панин был уже выслан из Петербурга и уж по этой причине не мог иметь влияние на дело». В числе первых заговорщиков был и адмирал О. М. де Рибас, привлеченный к заговору Ольгой Жеребцовой. Выходец из Италии, он отличился во время русско-турецкой войны 1787–1791 годов. Герой штурма Измаила был первым строителем Одессы на месте турецкой крепости Хаджибей, взятой штурмом с его участием. Главная улица города в его честь была названа Дерибасовской. О планах Панина знали его ближайшие сотрудники: А. И. Крюденер, посол в Берлине, а также И. М. Муравьев, отец будущих декабристов Сергея, Матвея и Ипполита Муравьевых-Апостолов. Панину удалось привлечь на свою сторону и генерала Талызина, который по его рекомендации был назначен командиром Преображенского гвардейского полка. По свидетельству графини В. Н. Головиной, Панин «давно высмотрел генерала Талызина и рекомендовал его в командиры главного гвардейского полка». Петр Талызин, тогда еще капитан гвардии, командуя караулом в Зимнем дворце, первым поздравил Павла Петровича со вступлением на престол и первым из офицеров гвардии был награжден орденом св. Анны. Как видим, он сделал блестящую карьеру, но в мае 1801 года Талызин скончался, «объевшись устриц». Любопытные подробности сообщает сенатор А. Н. Вельяминов-Зернов: «Однажды поздно вечером Талызин, возвратясь домой, находит в своем кабинете на столе запечатанное письмо. Распечатывает — от графа Панина, который просит его содействовать Палену в заговоре против императора, говоря, что он уже рекомендовал его как надежного и верного человека военному губернатору. Талызин истребил письмо и ждал последствий. Фон Пален, увидя его во дворце, спрашивал при всех, получил ли он письмо от графа Панина, и, получив удовлетворительный ответ, пригласил его к себе в 6 часов на совещание. Тут они познакомились и условились. Вот как делают опытные заговорщики». К осени 1800 года в столице составился заговор против Павла I. Граф А. Ф. Ланжерон, сражавшийся за свободу Соединенных Штатов, в 1790 году приехал в Россию. Французская революция сделала его эмигрантом, а здесь он нашел вторую родину. Ланжерон участвует в нескольких кампаниях, отличается в Отечественную войну 1812 года, за что был награжден многими орденами и удостоен чина полного генерала. В 1815–1823 годах Ланжерон управлял Новороссийским краем, и А. С. Пушкин, дружески общавшийся с генерал-губернатором, с большим интересом слушал его рассказы о былом, о встречах со многими историческими лицами. В своих мемуарах, составивших несколько томов, Александр Федорович описал свои встречи и беседы с ними, рассказы о многих событиях тех бурных лет. В 1831 году граф Ланжерон скончался от холеры, и рукопись его обширных мемуаров попала в руки французского консула в Одессе. Он предложил вдове генерала издать их, но она не решилась, и рукописи попали в парижский архив, где стали достоянием французских историков. «Более чем через полвека, — пишет Эйдельман, — по инициативе В. А. Бильбасова и других русских специалистов была снята и доставлена в Россию копия с шести рукописных томов записок Ланжерона общим объемом несколько тысяч листов». В 1804 году Ланжерон встречался с опальным Паленом, который многое рассказал ему о заговоре. Эти рассказы, как и рассказы других участников заговора, а также современников Ланжерона, вошли в его записки. Пален и Панин, не добившись согласия Александра, продолжали убеждать его в необходимости регентства с помощью записок и едва не стали жертвой случая. «…Мы, — рассказывал Пален Ланжерону, — читали эти записки, отвечали на них и тут же уничтожали. Однажды в прихожей государя Панин передал мне записку великого князя, я как раз должен был войти в комнату государя. Я думал, что еще успею прочесть записку, ответить на нее и сжечь; как вдруг Павел вышел из своей спальни, увидел меня, позвал и потащил в свой кабинет, закрыв за собой дверь. Я едва успел спрятать записку великого князя в правый карман сюртука. Государь говорил о совершенно безразличных вещах. Он был в тот день в хорошем настроении, весело шутя, он вдруг вздумал запустить руки в мои карманы, говоря: «Я хочу посмотреть, что у вас там, может быть, какой-нибудь bil betdoux?…» Ну, любезный Ланжерон, — продолжал свой рассказ Пален, — вы знаете, что я не труслив и не легко теряю присутствие духа, но, признаюсь, что, если бы в эту минуту мне стали бы пускать кровь, из жил моих не вытекло бы ни единой капли». — «Как же вы избегли этой опасности?» — спросил Ланжерон, слушая с величайшим вниманием. «Очень просто. Я сказал государю: «Что вы делаете, Ваше величество? Оставьте это. Вы терпеть не можете табаку, а я очень много его нюхаю, мой платок весь в табаке. Вы испачкали бы себе руки и сами пропахли бы этим противным запахом». Он принял руки и сказал: «Фу, какая гадость! Вы правы!» Так я выпутался из беды». «Граф Ф. В. Ростопчин был человек замечательный во многих отношениях, — писал Денис Васильевич Давыдов, — переписка его со многими лицами может служить драгоценным материалом для историка. Получив однажды письмо Павла, который приказывал ему объявить великих князей Николая и Михаила Павловичей незаконнорожденными, он между прочим писал ему: «Вы властны приказывать, но я обязан вам сказать, что, если это будет приведено в исполнение, в России не достанет грязи, чтобы скрыть под нею красноту щек ваших». Государь приписал на этом письме: «Вы ужасны, но справедливы». Эти любопытные письма были поднесены Николаю Павловичу через графа Бенкендорфа бестолковым и ничтожным сыном графа Федора Васильевича, графом Андреем». В своем труде «Герцен против самодержавия» Н. Я. Эйдельман сообщает, что В. В. Иванов познакомил его с некоторыми любопытными материалами своего отца Всеволода Иванова, известного нашего писателя, работавшего над пьесой «Двенадцать молодцов из табакерки», действие которой происходило во времена Павла I. Среди этих материалов были «Отрывок из мемуаров декабриста Александра Федоровича фон дер Бриггена» и копия с копии письма Павла I к Ф. В. Ростопчину от 15 апреля 1800 года. «Приводим этот текст, — пишет Эйдельман, — поместив для ясности несколько строк, отсутствующих на листке из архива Всеволода Иванова, но имеющихся в «Историческом сборнике» и «Былом» (они выделены курсивом). «Найдено графом Ростопчиным в своей подмосковной деревне письмо Павла к его отцу, известному Герострату Москвы, в котором Павел пишет, что не признает детей своими. Некоторых, правда, мог, но не всех. Император Павел I прекрасно знал, что его третий сын Николай был прижит Марией Федоровной от гофкурьера Бабкина, на которого был похож как две капли воды. Говорят, что даже Павлом приготовлен был манифест, в котором он хотел объявить Николая незаконным, но предстательством одного из гатчинских фаворитов он оставил. Королева же голландская Анна Павловна была прижита М. Ф. от статс-секретаря Муханова…»» «Перед этой выдержкой из воспоминаний Бриггена, — продолжает Эйдельман, — тем же неизвестным почерком записан следующий текст: «Копия с копии (подлинник на французском языке сгорел в числе прочих исторических материалов в ризнице Кувинской церкви Коми-Пермяцкого округа в 1918 году). Материалы, по свидетельству товарищей Теплоуховой Н. А. и др., собирались графом С. А. Строгановым в бытность его в Куве и Лологском краю»». Письмо императора Павла I графу Ростопчину Федору Васильевичу. С.-Петербург, 15 апреля 1800 года — в Москву (перевод с французского): «Дражайший Федор Васильевич. Граф Алексей Андреевич передал мне составленный Вами прожект изменения пункта 6 Мальтийского регламента: вторая часть изложенного Вами, мне кажется, — ужасное решение вопроса. Сегодня для меня священный день памяти в бозе почившей государыни цесаревны Натальи Алексеевны, чей светлый образ никогда не изгладится из памяти моей до моего смертного часа. Вам, как одному из немногих, которым я абсолютно доверяю, с горечью признаюсь, что холодное, официальное отношение ко мне цесаревича Александра меня угнетает. Не внушили ли ему пошлую басню о происхождении его отца мои многочисленные враги. Тем более это грустно, что Александр, Константин и Александра мои кровные дети. Прочие же?… Бог весть! Мудрено, покончив с женщиной все общее в жизни, иметь еще от нее детей. В горячности моей я начертал манифест: «О признании сына моего Николая незаконным», но Безбородко умолил меня не оглашать его. Но все же Николая я мыслю отправить в Вюртемберг «к дядям», с глаз моих: гоффурьерский ублюдок не должен быть в роли российского великого князя — завидная судьба! Но Безбородко и Обольянинов правы: ничто нельзя изменить в тайной жизни царей, раз так предопределил Всевышний. Дражайший граф, письмо это должно остаться между нами. Натура требует исповеди, а от этого становится легче и жить и царствовать. Пребываю к Вам благосклонный Павел». «Понятно, что приведенный документ, по утверждении неизвестного копииста, является тем самым письмом Павла I к Ростопчину, о котором вспомнил фон Бригген, — пишет Эйдельман. — Однако анализ текста вызывает к нему сильное недоверие. Скорее всего это сочинение, стилизованное «под Павла I» и созданное после 1925 года. Как отмечалось, документ опирается как раз на те строки воспоминаний Бриггена, которые впервые появились в июньском номере «Былого» за указанный год…» Недоверие к приведенному письму не разрешает, однако, загадку подлинного послания Павла к Ростопчину. Кроме свидетельства Бриггена сведения о том же документе находились в руках Н. К. Шильдера. В его архиве хранится следующая запись некоего Д. Л., родственника Ф. В. Ростопчина (речь идет об изгнании Ростопчина со службы 20 февраля 1801 года): «Ростопчин, человек желчный, был глубоко уязвлен незаслуженною немилостию. Он был искренне предан Павлу и не раз ему оказывал услуги и государственные и семейные. Между последними нужно заметить, что Ростопчин часто умерял порывы Павла в отношении к императрице и императорской фамилии и даже успел однажды отстранить намерение государя разлучиться с супругой и детьми. В то время это ходило как слух, поныне сохранилось о том в императорской фамилии темное, ничем не доказанное и ничем не опровергнутое предание». «Возможно, письмо Павла Ростопчину вроде того, которое только что приводилось, действительно существовало, — продолжает Эйдельман. — Между прочим, в том же архиве Шильдера имеется запись о холодности Александра I к своему двоюродному брату принцу Евгению Вюртембергскому. «Не к этому ли обстоятельству, — спрашивал Шильдер, — относятся семейные услуги Ростопчина, о которых упомянуто»». А. Ф. Воейков так характеризует Ф. В. Ростопчина: «Ума острого, памяти удивительной, образованный, словолюбивый, но гибкий царедворец, он раболепствовал, хотя способен был к великим делам…» «При других обстоятельствах и другой обстановке жизни мы могли бы иметь в Ростопчине писателя замечательного и первостепенного, — писал П. Вяземский. — …Не будь он так страстен, запальчив в мнениях и суждениях своих, он был бы отличный дипломат. Продолжал бы он военную службу, он, без сомнения, внес бы в летописи наши имя храброго, распорядительного, энергичного военачальника». Как же случилось, что такой человек, безусловно преданный Павлу, попал в опалу и был «изгнан со службы»? Ростопчин пал жертвой собственной подозрительности и вероломства, способствуя отставке Панина. Опала Панина повлекла за собой и опалу Ростопчина, как говорится, «не рой яму другому — сам в нее попадешь». Панин в письме к барону Крюденеру от 17 ноября 1800 года так объяснял свою отставку: «Из перлюстрации донесения прусского посла графа Мози к королю Фридриху Вильгельму III узнали, что прусскому дипломату было известно неодобрение Паниным резких мер, принятых Павлом против Англии, и это вызвало раздражение Павла». Ростопчин ловко использует представившуюся ему возможность нанести удар сопернику — он сообщает Панину о неудовольствии императора в тот момент, когда вице-канцлер собирается на обед с иностранными послами. На вопрос Павла, как воспринял Панин его внушение, Ростопчин ответил, что «Панин весело обедает с послами после объявленного ему царского неудовольствия». 2 ноября на утреннем докладе император спросил фон Палена о Панине. О содержании их беседы и последующих событиях И. М. Муравьев-Апостол так писал Воронцову в Лондон: «Генерал Пален, чьи связи с графом Паниным не остались не замеченными сувереном, вошел в кабинет императора, и первым вопросом его величества было: видел ли Пален Панина и весел ли тот? «Я видел Панина, — отвечал военный губернатор, — но я его не нашел веселым. Ваше величество может быть уверенным, что тому, кто имел несчастье навлечь на себя вашу немилость, не придет в голову веселиться». — «Он римлянин, — сказал император. — Ему все равно». «Пален пытается, не раскрываясь, защитить союзника. Царь находит три недостатка у Панина: педантичность, систематичность, методичность». Пален: «Не разбираюсь в политике: дело солдата — драться. Но слыхал, что метод и система совсем небесполезны в делах!» Император перебил Палена и спросил, намерен ли Панин теперь давать бал. «Я не знаю, — отвечал губернатор, — но мне кажется, что Панин не мечтает ни танцевать, ни видеть танцующих». «Ему все равно, — воскликнул император, — он римлянин». Отставка Панина последовала в два приема: 15 ноября было объявлено: «…вице-канцлеру Панину присутствовать в Правительствующем сенате, в иностранной коллегии его заменит С. А. Колычев». А в начале декабря «Панину велено было ехать в деревню». Павел сначала согласился на просьбу Панина «задержаться здесь в течение трех или четырех месяцев, пока не родит его жена», Софья Панина, однако Ростопчин находит еще какой-то повод для усиления опалы. А. Муравьев-Апостол сообщал Воронцову, что Панин «с отвращением» отнесся к предложению (вероятно, Палена) просить о помощи фаворитку Гагарину. В конце декабря Н. П. Панин покинул столицу и выехал в свое смоленское имение Дугино. Софье Владимировне Паниной было разрешено поселиться в Петровско-Разумовском, близ Москвы. Но на этом дело с Паниным не закончилось. Ростопчин не оставляет без внимания опального вице-канцлера и, пользуясь своим положением начальника почт, перлюстрирует его переписку. И вот однажды в руки Ростопчина попадает весьма любопытное послание за подписью «Р», очень похожей на панинскую роспись. В письме была фраза: «Я видел нашего Цинцинната в его поместье» — и говорилось о тетке Панина. Решив, что Панин посетил своего опального приятеля фельдмаршала князя Репнина, а строки письма, посвященные «тетке Панина», являются шифром, Ростопчин докладывает Павлу, что Панин не унимается». В этот же день генерал-губернатору Салтыкову в Москву отправляется собственноручное уведомление императора: «Открыл я, граф Иван Петрович, переписку гр. Панина, в которой титулует он кн. Репнина Цинцинатусом (знатное лицо, живущее в уединении от суеты. — Авт.), пишет о некоторой мнимой тетке своей (которой у него, однако ж, здесь никакой нет), которая одна только из всех нас на свете душу и сердце только и имеет, и тому подобные глупости. А как из сего я вижу, что он все тот же, то и прошу мне его сократить, отослав подале, да отвечать, чтоб он вперед ни языком, ни пером не врал. Прочтите ему сие и исполните все». Панина вызвали, но он объявил, что письмо не его. Гнев царя, искусно разжигаемый Ростопчиным, разрастается, и 7 февраля в Москву отправляется фельдъегерь с «собственноручным повелением»: «В улику того и тому, о чем и с кем дело было, посылаю к вам копию с перлюстрированных Панина писем, которыми извольте его уличить. И как я уже дал вам и без того над ним волю, то и поступите уже по заслугам и так, как со лжецом и обманщиком…» Оказалось, что письмо, наделавшее столько шума, написано было чиновником министерства иностранных дел П. И. Приклонским к Муравьеву-Апостолу — о посещении им Панина в Петровско-Разумовском (Цинцинатуса). Приклонский был близок к Тутолминым (тетке Панина), Орловым и к Муравьеву. Благодаря последнему и Кутайсову, конечно не без участия Палена, об этом становится известно императору. Он приходит в ярость: «Ростопчин чудовище! Он хочет делать из меня орудие своей личной мести, ну так я же и постараюсь, чтобы она обрушилась на нем самом!» За клевету следует расплата — Ростопчин был отстранен и выслан в свое подмосковное имение Вороново. В официальном сообщении от 20 февраля было сказано: «Ростопчин по прошению уволен от всех дел, причем кн. Куракину повелено вступить опять в должность по званию вице-канцлера, сверх того генералу от кавалерии фон дер Палену присутствовать в коллегии иностранных дел с сохранением должности санкт-петербургского военного губернатора и начальствовать над почтовой частью». 16 февраля Панину разрешается въезд в обе столицы. Ростопчин проиграл себя и своего императора — последнее серьезное препятствие на пути заговора было разрушено. «Пален коварно подготовлял гибель императора, — писала осведомленная В. Н. Головина, — надеясь удалить Ростопчина, представлявшего серьезное препятствие для жестокого преступления, задуманного им, он решился сам сделать последнюю попытку, чтобы вооружить императора против Ростопчина». К руководству заговором приходит всесильный Пален, готовый на все ради достижения поставленных целей. Перед отъездом Ростопчин пытается получить аудиенцию, но раздраженный Павел его не принял. Тогда Ростопчин пишет отчаянное письмо Кочубею в надежде, что оно попадет к Александру: «Составилось общество великих интриганов во главе Палена, которые желают прежде всего разделить мои должности, как ризы Христовы, и имеют в виду остаться в огромных барышах, устроив английские дела. Они видят во мне помеху». Но Александр не внял предупреждению — несколько дней назад он уже дал согласие на регентство под честное слово Палена, что жизнь его отца будет сохранена. Глава четырнадцатая Сын Властитель слабый и лукавый.      А. Пушкин Его рано оторвали от матери — любвеобильная бабка не чаяла в нем души, обнаружив незаурядный педагогический талант и нежное сердце — свидетельства поздней материнской любви. Она отдавала любимцу массу свободного времени и энергии. «С первых же дней жизни Александра мы видим его в обстановке, вполне отвечающей требованиям разумной общей и детской гигиены с замечательно вдумчивым взглядом на задачи физического и нравственного воспитания и с таким твердым, неуклонным и уверенным применением этих взглядов, что можно подумать, будто Екатерина весь свой век занималась воспитанием детей», — писал В. Ключевский. Составленные ею правила регламентировали умственное и нравственное воспитание, одежду и питание внука. «Азбука бабушки», составленная из 211 нравоучительных эпизодов из русской и мировой истории, должна была пробудить в нем высокие устремления и чувства. Когда внуки подросли (через два года та же участь постигла и Константина), встал вопрос о воспитателях. Первым из них стал швейцарец полковник Лагарп, рекомендованный Екатерине философом Гриммом. Республиканец, поклонник новых идей, он и в жизни был человеком справедливым и неподкупным. Впоследствии Александр неоднократно подчеркивал, что всем, что есть в нем хорошего, он обязан Лагарпу. «Он начал читать с великими князьями латинских и греческих классиков: Демосфена, Плутарха, Тацита; английских и французских историков, философов и публицистов: Локка, Гиббона, Руссо, Мабли и т. д. Во всем, что он говорил и читал своим питомцам, шла речь о могуществе разума, о человеческом благе, о договорном происхождении государства, о равенстве людей, о справедливости, больше и настойчивее всего о свободе человека, о нелепости и вреде деспотизма… Но главное — высокие нравственные качества самого учителя действовали на Александра не менее сильно, чем те знания, которые передавал он своему воспитаннику в течение одиннадцати лет». Учителем русского языка, истории и нравственной философии был выбран Михаил Никитич Муравьев, весьма образованный и уважаемый человек, неплохой писатель и член многих академий. Его сыновья Матвей, Сергей и Ипполит станут декабристами, а он — товарищем министра просвещения и попечителем Московского университета. «С характером благородным и возвышенным, он сочетал любовь к изящной словесности» и немало содействовал Карамзину в написании «Истории государства Российского». Математику преподавал известный математик Массон, а географию — знаменитый натуралист и путешественник Лаплас. Общий надзор по воспитанию был поручен Н. И. Салтыкову, одному из вельмож екатерининской школы, который «знал твердо только одно — как жить при дворе, делал, что скажет жена, и подписывал, что подаст секретарь». «Александра учили, как чувствовать и как держать себя, и не учили, как мыслить и как действовать; ему не задавали ни житейских, ни научных вопросов, которые он разрешил бы сам, ошибаясь и поправляясь; ему на все давали готовые ответы, политические и нравственные догматы…» Ему не исполнилось и 16 лет, когда Екатерина, твердо решившая отстранить сына от престола, женила Александра на баденской принцессе Елизавете Алексеевне. А женитьба, как повелось, конец учению. «С тех пор всякие систематические занятия прекратились, — пишет А. Чарторыйский, — никто даже не советовал ему заняться чем-нибудь. Александр, будучи великим князем, не прочел до конца ни одной серьезной поучительной книги». Теперь его окружают «либо глупцы, либо вертопрахи, либо молодые люди, о которых и сказать нечего». С грузом античного образования и новейших идей Александр вступает в жизнь. «Она его встретила не то чтоб сурово, а как-то двусмысленно. Бабушкин внук, он был вместе с тем сыном своего отца и встал в очень неловкое положение между отцом и бабушкой». То были два двора, два мира. В Гатчине Александр слушал воинские команды, суровые слова, а вечером, вернувшись в Петербург, попадал в салон императрицы. «Вращаясь между двумя столь непохожими дворами, Александр должен был жить на два ума, держать две парадные физиономии, кроме ежедневной домашней… Какая школа для выработки натянутости, осторожности, скрытности, неискренности, и как она мало была похожа на аудитории Лагарпа и Муравьева!..» Такие условия не могли выработать открытого характера. Его обвиняли в двоедушии, притворстве, в наклонности казаться, а не быть. Несправедливо. «Александр не имел нужды притворно казаться тем, чем хотел быть, он только не хотел показаться тем, чем он был на самом деле», — считает В. О. Ключевский. «Природа одарила его добрым сердцем, светлым умом, но не дала ему самостоятельности характера, и слабость эта, по странному противоречию превращалась в упрямство. Он был добр, но при этом злопамятен; он не казнил людей, а преследовал их медленно со всеми наружными знаками благоговения и милости; о нем говорили, что он употреблял кнут на вате. Скрытность и притворство внушены были ему — и кем? — воспитателем его Лагарпом, образом жизни и Екатериной II» — так писал об Александре I В. Греч. Двусмысленность его положения усугублялась еще и желанием бабки отстранить сына от престола. И хотя Александр категорически отказался посягнуть на права отца, отношения их были полны недоверия: «Они оба были не правы, и оба не виноваты». Со смертью Екатерины кончилась эта двусмысленная жизнь, она заполнилась однообразными, но очень суровыми тревогами. Александр назначается военным губернатором и шефом Семеновского полка. К отцу он испытывает чувство симпатии и уважения, особенно в первые дни, когда подул ветер перемен. Но и побаивается его, опасаясь всякого рода упущений среди многих дел, ему поручаемых. Это держит его в постоянном напряжении и даже в страхе что-то сделать не так и вызвать недовольство раздраженного и требовательного отца. «Александр, — пишет Саблуков, — будучи близорук и туг на ухо, тем более опасался сделать ошибку и не спал из-за этого ночей. Оба великих князя ужасно боялись отца и, если казался сколько-нибудь сердитым последний, бледнели, как мертвецы, и дрожали, как осиновые листья». В. О. Ключевский: «Он не вынес ни привычки, ни любви к процессу труда, отсюда идиллический взгляд на ход людских дел… Он не знал ни степени опасности врагов, ни степени силы препятствий; его первые попытки обыкновенно охлаждались, неудачи вызывали досаду, но досаду не на себя, а на жизнь и людей. Нерешительность, происходившая от испуга перед препятствиями, сопровождалась унынием, наклонностью опускать руки, легкою утомляемостью… 18 лет от роду великий князь уже чувствовал себя усталым и мечтал о том, как бы впоследствии, отрекшись от престола, поселиться с женой на берегу Рейна и вести жизнь частного человека в обществе друзей и в изучении природы. Досада, неудачи, преждевременное утомление вызывали раздражение, и Александр чем дальше, тем нетерпеливее относился к своим неудачам и к возражениям, какие он встречал в своих сотрудниках. Это все вытекало из коренного недостатка, я не скажу природы, а его характера, т. е. того, что сделало воспитание. Изобилие чувства и воображения при недостаточном развитии воли — все это соединилось в то настроение, в какое попал Александр с 1815 года и которое около того же времени получило название разочарование; проще говоря, это — нравственное уныние… Он не столько любил людей, сколько старался, чтобы они его любили; больше расположен осыпать милостями, чем награждать по заслугам». Под влиянием Лагарпа в новых идей у Александра рано сложился политический идеал; он высказывал его в беседах с редкими людьми, к которым относился откровенно. К их числу принадлежал молодой образованный поляк князь Адам Чарторыйский, приставленный к нему матерью. Горячий патриот своей многострадальной родины, он был в восторге от великого князя. «Александр, встретив в окружающем обществе единственного человека, перед которым он мог открыться, кажется, старался вынести из души все, что там лежало. Он открыто признавался, что ненавидит деспотизм, в каких бы формах он ни проявлялся, и следил с живым участием за ходом Французской революции и желал ей всякого успеха; он высказывал также, что считал наследственную власть нелепым учреждением, что выбор лица, носителя верховной власти, должен принадлежать не рождению, а голосу нации, которая всегда выберет лучшего правителя…», — писал В. Ключевский. «Он сказал мне, — вспоминал Чарторыйский, — что нисколько не разделяет воззрений и правил кабинета и двора, что он далеко не одобряет политики и образа действий своей бабки, что все желания его были за Польшу и за успехи ее славной борьбы, что он оплакивал ее падение… Говорил он и о Костюшко, которого называл великим человеком по своим добродетелям и потому, что защищал дело правды и человечества…» В мае 1796 года Александр признавался своему другу Кочубею: «Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых другими на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места… Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того высокого сана, который ношу теперь, и еще менее для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим образом… В наших делах царит неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон, все части управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду, а империя, несмотря на то, стремится к расширению своих пределов. При таком ходе вещей возможно ли одному человеку управлять государством, а тем более исправить укоренившиеся в нем злоупотребления? Это выше сил человека не только одаренного, подобно мне, обыкновенными способностями, но даже и гения, а я постоянно держался правила, что лучше совсем не браться за дело, чем исполнять его дурно…» Он легко подпадает под влияние чужой воли и своих эмоций; в его уме «создавалась тяжелая коллизия между его идеями-эмоциями и представлениями об укоренившихся злоупотреблениях». Александра окружают пылкие молодые люди, воспитанные на тех же идеях равенства и уважения личности. Они мечтают о создании общества, основанного на законах, в котором нет «простора для прихотей и самовластья». Иногда в шутку Александр называет их «комитетом общественного спасения». Павел Александрович Строганов, единственный сын богатейшего вельможи, был воспитан членом Конвента, известным математиком якобинцем Роммом. Путешествуя по Европе с семнадцатилетним воспитанником, Ромм вступает в якобинский клуб, а его питомец, следуя примеру наставника, становится библиотекарем этого клуба и участвует в его заседаниях. Став членом Конвента, а затем и его председателем, Ромм гибнет на эшафоте, а юный вольнодумец по требованию императрицы возвращается в Россию и ссылается в одну из деревень. Вернувшись из ссылки, Строганов через Чарторыйского знакомится с наследником, которого считает человеком с благими намерениями, но со слабым характером. Сам Строганов, заимствовавший от наставника «замечательную точность мысли и привычку с полной определенностью формулировать свои настроения и взгляды», отличается наиболее стойкими и последовательными демократическими взглядами среди молодых сотрудников Александра. Николай Николаевич Новосильцев, его двоюродный брат, «обладал тонким умом, имел большие литературные способности и излагал свои мысли блестящим слогом». Он был старше Строганова и значительно старше Александра, а «поэтому менее пылок и более осторожен». Граф Виктор Павлович Кочубей — образованнейший человек того времени. Долгое время он прожил в Англии, где получил блестящее образование; благодаря своим способностям в 24 года Кочубей назначается послом в Турцию. Сторонник внутренних преобразований, уже будучи вице-канцлером, получает отставку и уезжает за границу. Князь Адам Чарторыйский был «человеком выдающегося ума и дарований». Пылкий патриот своей родины, он увлекается идеями французской революции, но его помыслы направлены на создание независимой и сильной Польши. «Тонкий политик, тонкий наблюдатель», сумевший лучше других понять характер Александра, Чарторыйский не скрывает от него своих намерений. В 1802 году назначенный товарищем министра иностранных дел, он прямо заявил государю: «Как поляк и польский патриот в случае столкновения интересов русских и польских, я всегда буду на стороне последних». Александр и его пылкие друзья полны планов по преобразованию России, но им не суждено было сбыться — на их пути встали трагические события 11 марта. Изобилие чувства и воображения при недостаточном развитии воли приводят Александра к «состоянию нравственного уныния». «И по мере того, как проходила молодость и уносила с собой одну иллюзию за другой, все труднее и труднее становилось выносить хроническую боль застарелой раны… Она положила свою печать на характер и душевный настрой императора. И хотя идейные впечатления, заложенные Лагарпом, не исчезли из его души, влияние событий 11 марта оказалось сильнее идейных мечтаний юности… В течение всего царствования в душе Александра происходила борьба этих влияний: идейных впечатлений воспитания и юности и впечатлений, которые породила в нем роковая ночь 11 марта. В этой борьбе и заключается трагизм судьбы Александра: здесь лежит и ключ к разгадке его личности, к объяснению многих противоречий в жизни и деятельности этого императора». Более шести месяцев потребовалось заговорщикам, чтобы получить согласие Александра на регентство. «Великий князь, подвергавшийся оскорблениям отца и постоянно, подобно прочим, находившийся в страхе, сначала ничего и слышать не хотел ни о чем подобном и отвечал отрицательно, хотя и не столь решительно, чтобы раз и навсегда прекратить разговоры на эту тему; и так как Александр весьма скоро сознал необходимость перемены, то можно было рассчитывать и на его окончательное согласие», — писал Т. Бернгарди. «Он знал и не хотел знать», — скажет Пален. «Я обязан в интересах правды сказать, — говорил он Ланжерону, — что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово… Я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполнятся. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее, и что если жизнь Павла не будет прекращена, то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу и губернию»… Потом Пален добавил, что, «когда великий князь потребовал от него клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца, он дал ему слово, но не был настолько лишен смысла, чтобы внутренно взять на себя обязательство исполнить вещь невозможную». Оказывается, он клялся только на словах, оставаясь свободным от своих обязательств! — Знал ли ты? — на следующий день спросила его мать. — Нет! — ответил он. Бросившись к шведскому послу, он воскликнул: — Я несчастнейший человек на земле! — Вы должны им быть, — последовал ответ. «Александр не имел мужества сам участвовать в заговоре и тем спасти отца», — скажет немецкий историк Т. Шиманн. В первые дни Александр был так потрясен случившимся, что многие опасались за его рассудок. «Целыми часами оставался он в безмолвии и одиночестве, с блуждающим взором, устремленным в пространство; в таком состоянии находился в течение многих дней, не допуская к себе почти никого», — пишет Чарторыйский. В ответ на его призывы «сохранять бодрость и о лежащих на нем обязанностях, Александр с горечью отвечал: — Нет, все, о чем вы говорите, для меня невозможно, я должен страдать, ибо ничто не в силах уврачевать мои душевные муки». «Ужасное сознание участия его в замыслах, имевших такой неожиданный для него, терзательный исход, не изгладилось из его памяти и совести до конца его жизни, не могло быть заглушено ни громом славы, ни рукоплесканиями Европы своему освободителю… Смерть Павла отравила всю жизнь Александра: тень отца, в смерти которого он был невиновен, преследовала его повсюду. Малейший намек на нее выводил его из себя. За такой намек Наполеон поплатился ему троном и жизнью… Ни труды государственные, ни военные подвиги, ни самая блистательная слава не могли изгладить в памяти Александра воспоминаний о 12 марта 1801 года», — писал Н. Греч. Глава пятнадцатая Фон Пален действует Талейран, Буше, Бернадот в одном лице.      А. Сорель Получив согласие наследника, Пален начинает действовать. 1 ноября 1800 года вышел указ, в котором говорилось: «Всем выбывшим из службы воинской в отставку или исключенным, кроме тех, которые по сентенциям военного суда выбыли, паки вступать в оную с тем, чтобы таковые явились в Санкт-Петербург для личного представления императору». В этот же день царская милость была распространена и на статских чиновников. В столицу потянулись толпы обиженных и уволенных — весть об указе быстро распространилась в дальних краях. «Можно представить, — писал современник, — какая явилась толпа этих несчастных. Первые были приняты на службу без разбора, но вскоре число их возросло до такой степени, что Павел не знал, что с ними делать. Тем, кому не нашлось места, оседали в столице, надеясь на лучшие времена, или возвращались назад, обиженные вдвойне, потеряв немалые суммы на проезд». Рассказывая Ланжерону о своей «дьявольской проделке», автор указа Пален был предельно откровенен: «Я обеспечил себе два важных пункта: 1) заполучил Беннигсена и Зубовых, необходимых мне, и 2) еще усилил общее ожесточение против императора. Вскоре ему опротивела эта толпа прибывающих, он перестал принимать их, затем стал просто гнать и тем нажил себе непримиримых врагов в лице этих несчастных, снова лишенных всякой надежды и осужденных умирать с голоду у ворот Петербурга». «Какая адская махинация», — комментирует Ланжерон свою собственную запись. Трудно, казалось бы, обмануть такого человека, как Павел. Нет, легко, потому что как истинному рыцарю свойственны были ему и детская доверчивость, простодушие детское. Правда и то, что Павлу Петровичу предсказали, что если он первые четыре года своего царствования проведет счастливо, то ему больше нечего будет опасаться и остальная жизнь его будет увенчана славой и счастьем. «Он так твердо поверил этому предсказанию, — пишет современник, — что по прошествии этого срока издал указ, в котором благодарил своих добрых подданных за проявленную ими верность, и, чтобы доказать свою благодарность, объявил помилование всем». Приятель фон Палена 55-летний генерал Беннигсен, уроженец Ганновера, подозреваемый в проанглийских настроениях, был уволен в отставку и проживал безвыездно в своем литовском имении. Он опасался появляться в обеих столицах, чтобы не оказаться в местах более отдаленных. Зная решительность и смелость генерала, Пален намечает его на главную роль. «Длинным Кассиусом» назовет Беннигсена великий Гёте. «Граф Беннигсен, — пишет княгиня Ливен, — был длинный, сухой, накрахмаленный и важный, словно статуя командора из Дон-Жуана». Пален пригласил Беннигсена приехать в Петербург, но он отказался, и тогда, сославшись на указ, Пален начал бомбардировать письмами упрямого ганноверца. С большой неохотой собрался тот в столицу, еще не догадываясь о предназначавшейся ему роли. «Я приехал в Петербург, и сначала Павел принял меня очень хорошо, — вспоминает Беннигсен, — затем проявил холодность и перестал замечать. Я отправился к Палену и сказал ему, что хочу скорее уехать, случилось то, что я и предвидел. Пален потребовал, чтобы я потерпел некоторое время…» Братья же Зубовы, сославшись на указ, в числе первых просились на «верноподданническую службу». И Павел, забыв старые обиды, простил их. Платон Зубов назначается директором 1-го кадетского корпуса, Николай — шефом Сумского гусарского полка, Валериан — директором 2-го кадетского корпуса. Датский посол Розенкранц писал в Копенгаген: «Князь Платон встречен государем хорошо, Николая Зубова постоянно приглашают во дворец — государь расположен к нему». Павел расположен к человеку, который первый сообщил ему об апоплексическом ударе Екатерины II и первым нанесет удар в роковую ночь. Комментируя стремление фон Палена заполучить братьев Зубовых, Ланжерон замечает: «Насчет Беннигсена и Валериана Зубова Пален прав, Николай же был бык, который мог быть отважным в пьяном виде, но не иначе, а Платон Зубов был самым трусливым и низким из людей». Заполучив Зубовых и Беннигсена, Пален сумел привлечь на свою сторону и любимца императора графа Кутайсова, бывшего его камердинера. Этот турчонок мальчиком был взят в плен в сражении под Анапой и с малых лет воспитывался при дворе великого князя. Теперь, когда Кутайсов достиг высокого положения, Платон Зубов сватается к его дочери. Безродному отцу лестно породниться с такой знатной фамилией, и он попадает под влияние заговорщиков. В декабре началась вербовка гвардейских офицеров — выбирали наиболее обиженных и озлобленных. Обеды и пирушки идут чередой, благо был повод — прибытие шведского короля. Прощупывая тех, кто «молчит и действует», Пален готовит недовольных для исполнения замысла. Полковник конной гвардии Саблуков рассказывает: «Зимой 1800 года… мы слышали, что у некоторых генералов — Талызина, двух Ушаковых, Депрерадовича и других — бывают частые интимные сборища, устраиваются пирушки для избранного круга, которые длятся за полночь, и что бывший полковник Хитрово, прекрасный и умный человек, но настоящий распутник, близкий к Константину, также устраивает маленькие «рауты» близ самого Михайловского замка. Все эти новости… показывают нам, что в Петербурге происходит что-то необыкновенное, тем более что патрули и рунды около Михайловского замка всегда были наготове». Николай Андреевич Саблуков — одна из наиболее ярких личностей в русской истории. Выросший в богатой и знатной семье, получив блестящее европейское образование, он отличался благородством и высочайшими понятиями о чести. Чувство чести было опорой его жизни. Саблуков был одним из редких людей, способных преодолеть обиду, пристрастия, симпатии и антипатии, оставаясь скромным человеком — благодарным слушателем и столь же благодарным наблюдателем. Он сумел разглядеть в Павле I много хорошего, как бы задушенного злым. Зная обстоятельства его жизни, сформировавшие дурные наклонности, Саблуков относился к Павлу с участием и беспристрастностью, охраняя свою честь и верность присяге. И грозный император, также человек чести, обладавший высокими нравственными качествами, оценил «неподкупную верность порядочного человека» — в 1799 году 23-летний подпоручик производится в полковники конногвардейского полка. После переворота 11 марта перед генерал-майором Саблуковым открывается блестящая карьера, но, потрясенный увиденным, не желая иметь ничего общего с людьми, запятнанными кровью императора, он подает в отставку и уезжает в Англию. В 1806 году он возвращается в Россию, служит три года по морскому ведомству и вновь уезжает в Англию, где нашел вторую родину. Узнав о нашествии Наполеона, Саблуков спешит в Россию и, «защитив отечество», возвращается в Лондон. Замечательный человек и патриот скончался в 1848 году, а в 1865 году увидели свет в английском журнале его интереснейшие записки — объективное свидетельство прошлого, показания очевидца многих исторических событий. Написанные живо, литературным языком, человеком просвещенным и гуманным, записки отличаются благородной прямотой и искренностью. «При описании этих событий мною руководит искреннее желание сказать правду, одну только правду, — писал Николай Андреевич. — Тем не менее я буду просить читателя строго различать то, что я лично видел и слышал, от тех фактов, которые мне были сообщены другими лицами и о которых я по необходимости должен упоминать для полноты рассказа… Я сам был очевидцем главнейших событий, происходивших в царствование императора Павла I. Во все это время я состоял при дворе этого государя и имел полную возможность узнать все, что там происходит, не говоря уже о том, что я лично был знаком с самим императором и со всеми членами императорского дома, равно как и со всеми влиятельными личностями того времени. Все это, вместе взятое, и побудило меня записать все то, что я помню о событиях этой знаменательной эпохи, в надежде, что таким образом, быть может, прольется новый свет на характер Павла I, человека, во всяком случае, незаурядного». Догадываясь о существовании заговора, Саблуков решил обратиться за советом к своему другу, известному художнику, философу и поэту итальянцу Сальваторе Тончи. «Он сразу же разрешил мое недоумение, — пишет Саблуков, — сказав следующее: «Будь верен своему государю и действуй твердо и добросовестно; но так как ты, с одной стороны, не в силах изменить странного поведения императора, ни удержать, с другой стороны, намерений народа, каковы бы они ни были, то тебе надлежит держаться в разговорах того строгого и благоразумного тона, в силу которого никто бы не осмелился подойти к тебе с какими бы то ни было секретными предложениями…» Я всеми силами старался следовать этому совету, и благодаря ему мне удалось остаться в стороне от ужасных событий». Решив проверить свои подозрения, Саблуков на одном из обедов у Палена резко выразился об императоре. «Граф посмотрел мне пристально в глаза, — пишет он, — и сказал: «…тот, кто болтает, и смельчак, кто действует»». Впоследствии Пален позаботился о том, чтобы полковник Саблуков в решающую минуту был удален из дворца. — Я вас боялся больше, чем целого гарнизона, — сказал он Саблукову на следующий после переворота день. — И вы были правы, — ответил тот. В конце ноября, когда Панин был уже отставлен, а Зубовы еще не прибыли, произошло событие, которое чуть было не перечеркнуло все планы заговорщиков. Заболел командующий флотом Кушелев, и докладчиком по морским делам стал адмирал де Рибас, один из первых заговорщиков: «Ловкость докладчика, его уверенность в счастливом исходе войны с Англией и сделанные им предположения об обороне Кронштадта очень понравились Павлу; и он тотчас же начал оказывать ему благоволение; говорили, что коварный Рибас, польщенный этим, думал уже открыть императору планы заговорщиков», — свидетельствует Е. С. Шумигорский. Но буквально через несколько дней, 2 декабря, де Рибас неожиданно скончался на пятидесятом году жизни. «Есть известие, — сообщает Шумигорский, — что Рибасу было подано «по ошибке» вредное лекарство и Пален неотлучно находился при умирающем, чтобы не дать ему проговориться даже на исповеди». Добившись согласия Александра, фон Пален, поистине великий мастер интриг, действует решительно и умело. Он знает каждый шаг императора, и ему удается внушить Павлу недоверие к сыновьям и к императрице. Вместе с тем новоявленный Яго угрожает сыну ссылкой, а императрице — заточением в монастырь. «…Павла стали преследовать тысячи подозрений: ему казалось, что его сыновья недостаточно ему преданы, что его жена желает царствовать вместо него, — пишет Чарторыйский. — Слишком хорошо удалось внушить ему недоверие к императрице и к его старым слугам». Фон Палену удается привлечь на свою сторону командира Семеновского полка Л. И. Депрерадовича и шефа кавалергардского полка Ф. П. Уварова, любимца Павла, сделавшего ставку на его сына. Полным ходом идет вербовка гвардейских офицеров. Правда, они не посвящены в тайну заговора, их отбирают по степени недовольства императором и верности наследнику. День переворота еще не назначен — необходимо завербовать достаточное количество преданных исполнителей и получить окончательное согласие Александра. Но для себя Пален уже наметил срок — конец марта! 26 февраля «Санкт-Петербургские ведомости» сообщили о двух отъездах. Один — свершившийся графа Ростопчина, другой — предстоящий «действительной камергерши Ольги Александровы Жеребцовой с дочерью и племянницей в Берлин». Родная сестра Платона Зубова едет за границу, чтобы подготовить прибежище для братьев в случае провала. Из Берлина Жеребцова намеревалась выехать в Лондон для встречи с сэром Уитвортом. «Госпожа Жеребцова предсказала печальное событие 11-го марта в Берлине, за несколько дней до смерти императора, и, как только узнала о совершившемся факте, отправилась тотчас в Англию навестить своего старого друга лорда Уитворта», — пишет Н. Саблуков. Историк Е. С. Шумигорский: «В Лондоне не только знали о готовящемся заговоре на жизнь императора Павла, но даже способствовали успеху заговора деньгами». Ссылаясь на свидетельство князя Лопухина, сестра которого была замужем за сыном Жеребцовой, Шумигорский пишет, что она, прибыв в Лондон, получила там два миллиона рублей для раздачи заговорщикам, но присвоила их себе. «Спрашивается, — восклицает историк, — какие же суммы были переведены в Россию ранее?» «…Как ни старались скрыть все нити заговора, но генерал-прокурор Обольянинов, по-видимому, заподозрил что-то, — рассказывал фон Пален своему земляку барону Гейкингу. — Он косвенным путем уведомил государя, который заговорил об этом со своим любимцем Кутайсовым, но последний уверял, что это просто коварный донос, пущенный кем-нибудь, чтобы выслужиться». Подозрения Павла падают на императрицу и старших сыновей. Пален, не спускавший глаз с императора, всячески подогревает и поддерживает эти подозрения. Боясь быть отравленным, Павел заменяет кухарку, усиливает охрану и почти никого не принимает. «Государь уже редко проходил в церковь через наружные комнаты, — писал И. Дмитриев. — Строгость полиции была удвоена». В эти дни А. Кочубей жаловался графу Воронцову: «Страх, в котором все мы живем, неописуем. Люди боятся своей собственной тени. Все дрожат. Доносы дело обычное: верны они или не верны, но верят всему. Всеми овладела глубокая тоска. Люди уже не знают, что такое удовольствие… Стараются открыть заговор, которого не существует… Не знаю, к чему это приведет». Стравливая охотников и жертву, фон Пален искусно управляет слухами. Тревожная, беспокойная обстановка способствует успеху заговорщиков, и это прекрасно понимает «лифляндский визирь», который держит в своих руках все нити заговора. Заговорщики забрали в свои руки такую власть, что могли запугать всех, кто с ними был несогласен. По столице распространяются ложные слухи и анекдоты, дискредитирующие императора, — насколько они были сильны, можно судить по их долгой жизни. Особенно широко пользовались тем, что, выполняя приказы императора, доводили их до абсурда и тем самым как бы подтверждали распускаемые ими же слухи о том, что «император поврежден». «Любопытно отметить, что самое спокойное время в столице было в сентябре и октябре 1800 года, когда граф Пален был назначен командовать армией на русской границе, а должность петербургского военного губернатора исполнял генерал Свечин. Именем государя правил фон Пален, поставивший своей целью усилить общее ожесточение против императора», — делает вывод хорошо осведомленный современник. И вдруг 5 марта он попадает в немилость. «Вторник, 5 марта. Граф Пален отстранен от двора, жена его также отослана со своим экипажем обратно», — записал в дневнике Гёте. Очевидец событий, Коцебу: «Павел рассердился и не только дал почувствовать графу Палену свое неудовольствие, но даже оскорбил его в том, что было ему всего дороже: когда супруга графа, первая статс-дама, приехала ко двору, ей только тут объявлено было, что она должна вернуться домой и более не являться». Головина вспомнит, что «6 марта Беннигсен пришел утром к мужу, чтобы переговорить с ним о важном деле». Разговор не состоялся, но Головина была уверена, что Беннигсен мог бы открыть заговор. Не исключено, что, узнав о немилости, постигшей Палена, Беннигсен приходил к Головину, чтобы прозондировать почву и, может быть, подобру-поздорову уехать из города, где он «без толку сидел уже два месяца». По городу поползли слухи. Говорили об изменениях в императорской фамилии, о массовых арестах офицеров. Приезд в Петербург тринадцатилетнего племянника Марии Федоровны принца Евгения Вюртембергского неожиданно был отмечен пышной и торжественной встречей. Удивленная этим тетушка была явно смущена, но предупредила племянника, что «здесь не Карлсруэ и следует помалкивать». Удивлен был и воспитатель принца генерал Дибич, которому император сказал, что он «сделает для принца нечто такое, что всем-всем заткнет рот и утрет носы». Видимо, он уже принял какое-то решение — 8 марта Павел говорит Кутайсову: «Подожди еще пять дней, и ты увидишь великие дела». Только в 1811 году, посетив Россию, Евгений Вюртембергский узнал, что Павел I прочил его в мужья своей дочери Екатерине. «…Меня заверили, — вспоминал принц, — будто Павел I предназначал меня в мужья своей дочери великой княжны Екатерины и с этим связывал определенные намерения. Все эти утверждения, впрочем, не основываются ни на каком письменном документе, и обо всем судили понаслышке». «Определенные намерения» состояли в том, что император хотел назначить принца наследником российского престола! Глава шестнадцатая В Михайловский замок Хотят повторить 1762 год.      Павел I Начало нового века было торжественно отмечено в обеих столицах. Ушел в прошлое век Просвещения, век трех революций — промышленной в Англии, политической в Северной Америке, социальной во Франции. «Столетьем безумным и мудрым» назвал его Радищев. Это был «блестящий век, покрывший Россию бессмертной славой, время героев и героических дел, эпоха широкого небывалого размаха русских сил, изумившего и напугавшего вселенную». И в новый век Россия вступала могучей мировой державой, поборницей мира и справедливости! Павел был весел. Он с юмором писал 7 января московскому генерал-губернатору Салтыкову о своей предполагаемой поездке в Москву. Его хорошее настроение поддерживалось и скорым переездом в только что отстроенный Михайловский дворец. Павел не любил Зимний дворец. «Здесь витает женский дух», — часто говорил он. Нет, не такой должна быть резиденция российского императора! 26 февраля 1797 года на месте старого летнего дворца Елизаветы Петровны, построенного великим Растрелли, состоялась закладка нового дворца. «Здесь я родился, здесь хочу и умереть», — говорил Павел, не предполагая, как близок он к исполнению его желания. Интересна история создания этого дворца, названного Михайловским, — его освящение состоялось в день архистратига Михаила 8 ноября 1800 года. Во время своего длительного зарубежного путешествия в 1781–1782 годах наследник в Варшаве познакомился с графом Потоцким, который рекомендовал ему архитектора для работ в Павловске, летней резиденции великого князя. Так, в начале 1784 года итальянец Винченцо Бренна оказался в России. Он перестраивает и отделывает Павловский дворец, создает знаменитый ансамбль Павловского парка и приступает к работам в Гатчине. В этот период Бренна и дает уроки архитектуры наследнику престола, который оказался способным учеником. Павел с помощью Бренны разработал проект перестройки и расширения Гатчинского дворца, построенного архитектором Ринальди, а также строительства нового, вместе с перепланировкой парка и близлежащей территории. Чертежи, переплетенные в альбомы, хранились в этом дворце. Там в 1930-х годах изучал их академик Н. Е. Лансере. На одном из планов, который зодчий Н. Е. Лансере обоснованно считал совместной работой Павла и Бренны, на оси дворца был намечен план здания с восьмигранным двором и полукруглыми выступами. По сторонам нового здания были обозначены рвы и канавы, наполненные водой. «Нет сомнений, — писал Лансере, — что это первая мысль Павла и Бренны, возникшая еще до перестройки обоих старых каре». Но самое любопытное здесь то, что проект неизвестного дворцового здания уже несет в себе черты будущего Михайловского замка. Общее композиционное решение и даже отдельные детали проекта, положенного затем в основу Михайловского замка, были продуманы авторами в Гатчине задолго до начала строительства замка. Именно поэтому, по выражению Лансере, «так умопомрачительно быстро» Бренна смог представить проект замка-дворца. «В собрании Научно-исследовательского музея Академии художеств СССР, — пишет В. К. Шуйский, — хранится альбом чертежей Павла. Он состоит из выполненных им в 1799 году планов, фасадов и разреза дома А. Б. Куракина для одного из его имений. Для нас эта работа интересна тем, что в ней проглядывают некоторые черты будущего Михайловского замка. Дом Куракина, как и Михайловский замок, имеет центрическую в плане композицию, в основе которой квадрат с западающими закругленными углами. Он также имеет три этажа на подвалах, пропорции окон всех этажей в проектах совпадают, рисунок окон наличников также. Над профилированным карнизом проходит такой же глухой парапет». Строительство нового царского дворца в Петербурге было поручено архитектору Баженову, однако перед отъездом на коронацию в Москву в 1797 году Павел перепоручает его архитектору Бренне. «О первоначальном плане Михайловского замка, — пишет Шуйский, — дают представления карандашные наброски Павла, хранившиеся когда-то в бумагах Марии Федоровны и обнаруженные ленинградским искусствоведом и историком архитектуры Б. Л. Васильевым еще в 1930-х годах. Павел отталкивался от распространенной в европейских странах, в частности в Германии, схемы построения прямоугольного в плане замка с прямоугольным же внутренним двором и круглыми угловыми башнями. Планы такого замка были обнаружены среди собственноручных чертежей Павла… Можно предположить, что близкий по своему характеру к проектному заданию, но далекий от совершенства эскизный проект Павла вызвал ряд серьезных замечаний причастного к строительству Баженова. Это, вероятно, и послужило причиной отстранения его от должности уже через три месяца. Возможно, были и другие причины. Таким образом, в дальнейшем Баженов никакого участия в строительстве Михайловского замка не принимал». Бренна переработал эскизный проект Павла, сохранив его основной замысел. Строительство дворца велось невиданными темпами, день и ночь при свете фонарей и факелов. Уже в том же году дворец был подведен под крышу и его покрыли временной кровлей, чтобы защитить от снега и дождя. В следующем году приступили к внутренним и отделочным работам. 8 ноября 1800 года, в день архистратига Михаила, состоялось освящение дворца. Торжественное шествие из Зимнего дворца началось около 10 часов при громе пушек, мимо войск, построенных в почетном карауле. В этот день «дворец был открыт для публики, которая могла любоваться роскошью и изяществом убранства вновь созданных чертогов». Стены и перекрытия еще не успели просохнуть и, по свидетельству очевидцев, в помещениях замка «стоял такой густой туман, что, несмотря на тысячи восковых свечей, едва мерцавших сквозь мглу, всюду господствовала темнота». Многочисленные гости едва различали нежный бархат и обивку стен, расписанные выдающимися мастерами плафоны. В честь этого события Бренна получает чин действительного тайного советника, а 4054 человека рабочих, «находившихся при строении», по рублю. Впервые за столь короткий срок был создан целый ансамбль, в центре которого находился великолепный замок-дворец в готическом стиле, окруженный водой и подъемными мостами. «Планировочное решение Михайловского замка являет собой пример высокого мастерства компоновки самых различных по конфигурации помещений. В помещения замка со стороны подъездного парадного двора вели четыре каменные лестницы: слева — парадная с широкими маршами, следующая — в церковь, третья — в кордегардию и четвертая — в жилые покои. К настоящему времени удалось впервые атрибутировать назначение некоторых помещений замка. В первом этаже разместились наследник престола Александр с женой, в юго-западной части — будущий Николай I, в юго-восточной со стороны Фонтанки — обер-шталмейстер И. П. Кутайсов, со стороны плац-парадного двора — обергофмаршал А. Л. Нарышкин, а всю северо-западную часть заняли апартаменты самого Павла I». На второй этаж вела парадная лестница с гранитными ступенями и ограждающими балюстрадами из серого сибирского мрамора, стены также были облицованы «мраморами разных сортов». На верхней площадке лестницы всегда стояли на часах два гренадера, а в примыкавших к ней овальных вестибюлях располагались гвардейцы, охранявшие входы в парадные апартаменты. На мужской половине их открывал Белый, или Воскресенский, зал, за которым поражал своим великолепием Большой тронный зал: «Его стены были затянуты темно-зеленым, затканным золотом бархатом в обрамлении золоченой резьбы. На темно-зеленом фоне выделялся трон под балдахином, обитый пунцовым бархатом с золотым шитьем. В нишах над дверьми помещались беломраморные бюсты римских императоров, над ними возвышались аллегорические фигуры Правосудия, Мира, Победы и Славы. По периметру зала размещались гербы всех 66 областей, подвластных российскому скипетру. С украшенного живописью плафона свешивалась огромная из золоченой бронзы люстра «о сорока подсвечниках». Убранство зала дополняли бронзовые жирандоли, вазы, часы с бронзовыми фигурами, столы из драгоценных пород дерева, канделябры и бра». Под углом к Большому тронному залу располагался Арабесковый зал, выходивший окнами на парадный двор. Соседняя с залом галерея Лаокоона с беломраморной копией знаменитой скульптурной группы «Лаокоон», привезенной из Рима, вела в Овальный зал с шестнадцатью колоннами ионического ордера, облицованных мрамором. К Овальному залу примыкала Мраморная галерея, предназначавшаяся для кавалеров Мальтийского ордена. Впоследствии она получила название «Георгиевского зала». Галерея, имевшая внушительные размеры: более тридцати метров в длину, десять с половиной метров в ширину и два этажа в высоту, вела в Малый Мальтийский, или Круглый тронный, зал. По другую сторону парадной лестницы рядом с церковью располагался зал антиков, насыщенный скульптурными произведениями, за ним галерея Рафаэля вела в Тронную залу Марии Федоровны. Небольшой соседний будуар, который вел в Парадную опочивальню, был отделан полудрагоценными камнями, в том числе темно-синим лазуритом и бронзой. Из Парадной опочивальни был выход в Общий столовый зал, расположенный на оси дворца, с выходом на балкон. Он служил и концертным залом. Внутреннее убранство дворца поражало великолепием, богатством отделки, обилием картин и скульптур выдающихся мастеров. Павел был знатоком живописи. Ни один фасад здания не был повторяем, но, несмотря на это, дворец воспринимается как целостный объем. Главным южным фасадом замок выходил непосредственно на гранитный берег канала, отчего его стены, облицованные красным гранитом и розовым олонецким мрамором «цвета пламени и пепла», казались вырастающими прямо из воды. К главному фасаду подводили три каменных моста: средний, предназначавшийся для царственных особ и иностранных послов, и два боковых, располагавшихся под углами. С остальных трех сторон была открытая территория острова, на которую с юга, запада и севера можно было попасть по подъемным мостам. У мостов стояли караулы. Своим неприступным видом дворец напоминал средневековый рыцарский замок или крепость. В отличие от парадных залов и апартаментов, поражавших великолепием отделки и убранства, помещения, предназначенные для императора, выглядели намного скромнее. Они выходили в галерею Рафаэля, через которую сообщались с комнатами Марии Федоровны. Анфилада жилых комнат Павла I начиналась прихожей, стены которой украшали семь картин Карла ван Лоо. Рядом в прихожей была Адъютантская, обставленная белой с позолотой мебелью. Из Адъютантской можно было пройти в комнату, занятую личной библиотекой. Книги размещались в восьми шкафах красного дерева, стены были завешаны картинами известного художника Мартынова, изображавшими виды Павловска и Гатчины. За дверью в боковой стене находилась небольшая кухня, другая дверь вела в караульню лейб-гусаров, связанную с винтовой лестницей, ведущей на первый этаж. По этой лестнице 11 марта 1801 года заговорщики проникли в библиотеку, а затем в опочивальню, служившую одновременно и кабинетом. Стены опочивальни, обшитые белыми деревянными панелями, украшали 22 картины Фрагонара, Клода Верне, Лекока, Ван дер Мейлена, Гвидо Рени и Мартынова. На одной из них был изображен Фридрих II на белой лошади. Два больших окнабыли задрапированы голубой материей с вышивкой серебром. Главной достопримечательностью этой комнаты был великолепный письменный стол из красного дерева на восьми ножках, сгруппированных по четыре в виде колонн ионического ордера, выполненный по проекту Бренны. В углу за ширмами стояла походная железная кровать императора. Большую часть времени Павел проводил в опочивальне, служившей ему и кабинетом. В проходе между библиотекой и опочивальней были две двери: одна открывалась в кладовую со знаменами, другая вела на потайную лестницу, по которой можно было спуститься в комнаты императора, расположенные на первом этаже. Дверь напротив библиотеки вела в Угловой овальный будуар, а оттуда в комнаты императрицы, расположенные между парадными и жилыми комнатами императора. В опочивальне находилась потайная лестница, ведущая на первый этаж. Павел очень любил свой дворец, напоминавший рыцарский замок, и не жалел средств на его убранство. Здесь за крепкими стенами и подъемными мостами, охраняемыми многочисленным караулом, впервые почувствовал он себя в безопасности. Но прожил он здесь только сорок дней. В хорошую погоду на площади замка в присутствии императора проходили вахт-парады. «На вахт-парады обыкновенно собиралось много простого народа и собак, — пишет современник. — Ни первого, ни последних никто не смел отгонять, и они свободно теснились, народ — позади, а собаки — впереди Павла I. К простому народу Павел I был всегда ласков, и когда войска строились для прохождения мимо него, тростью своею он слегка отодвигал народ, говоря: «Прошу отодвинуться немного назад», затем, взяв трость свою под левую мышку и сняв с правой руки перчатку с крагенами, вынимал из правого кармана своего куски хлеба и потчевал им теснившихся к нему собак. Когда же войска уже подходили, он слегка отгонял собак тростью, говоря: «Ну, теперь ступайте», и собаки, понимая это и получив свою подачу, сами собою удалялись». Какая домашняя, семейная сцена с участием «грозного» императора! В конце февраля наступила оттепель. Павел велел оседлать коня. С прогулки он вернулся возбужденным и растерянным. Встретившему его обер-шталмейстеру Муханову сказал: «Мне показалось, что я задыхаюсь, мне не хватало воздуха, чтобы дышать. Я чувствовал, что умираю… Уж не задушат ли меня?» Муханов ответил, что это, вероятно, действие оттепели. Император ничего не ответил и покачал головой, лицо его стало задумчивым. Он не проронил ни слова до самого возвращения в замок. Павел Петрович был суеверен. С малых лет он верил во все чудесное — в приметы, видения, сны, предсказания. Верил, потому что и сам обладал даром предвидения. Вспомним, как малолетний Павел предчувствовал кончину любимой им бабушки Елизаветы Петровны. Он глубоко верил в явившийся ему призрак прадеда Петра Великого, в вещий свой сон накануне смерти матери. Уже по вступлении его на престол случилось событие, которое также носило печать чудесного. Караульный солдат у старого Летнего дворца рассказывает своим начальникам о бывшем ему видении — седой старец явился ему и велел сказать императору, чтобы на месте дворца был построен храм во имя Николая Чудотворца с приделом архистратига Михаила. Когда солдат возразил старцу, что он не смеет утруждать государя, старец ответил, что государь об этом уже знает. Доложили Павлу I о рассказе солдата. «Да, я уже это знал», — был ответ императора. Велено было построить церковь во имя Николая Чудотворца с приделом архистратига Михаила, и вновь построенный здесь же дворец был назван Михайловским. Заметим, что двум сыновьям, родившимся в 96-м и 98-м годах, были даны имена Николая и Михаила, впервые в родословной русского императорского дома. Можно предположить, что Павел Петрович «знал об этом» еще будучи великим князем. Вспомним и его слова, сказанные при закладке Михайловского дворца: «Здесь я родился, здесь и умру». Или такой еще более странный случай. Император принимает присягу, первой присягает Мария Федоровна, за ней старший сын, наследник Александр. Только он начал присягать, вдруг «император подошел к великому князю и изустно изволил повелеть прибавить к присяге слова: «И еще клянусь не посягать на жизнь государя и родителя моего!» Эти прибавленные слова к присяге поразили всех присутствующих как громовой удар», — пишет очевидец. Другой случай. На следующий день после воцарения Павла I во дворце служили благодарственный молебен. Густым басом протодиакон провозглашает на ектенье: «Благочестивейшему, самодержавнейшему, Великому Государю нашему императору Александру Павловичу». Тут он заметил ужасную свою ошибку, и голос его сразу оборвался. Павел Петрович тотчас подходит к нему и громко, спокойно говорит: «Сомневаюсь, отец Иван, чтобы ты дожил до того времени, когда на ектенье будет поминаться император Александр». Всеобщее смятение, служба кое-как заканчивается. Диакон, вернувшись домой, от страха заболевает, с ним делается удар, и в ту же ночь он умирает. Павел осыпает благодеяниями его семью. По вере его многие приметы сбывались — и те, что предвещали удачу, и те, что сулили неудачу и даже гибель. Они сопровождали несчастного императора всю жизнь, и многие его неожиданные для всех поступки объяснялись не логикой, а глубокой верой в судьбу, в свое предназначение. В ночь перед гибелью Павлу Петровичу приснился сон — на него натягивают кафтан с такой силой, что он начал задыхаться и проснулся от страшной боли. А перед тем как уйти в спальню в последнюю свою ночь на 12 марта император произнес: «Чему быть — того не миновать». В этих словах тихая покорность судьбе и велениям рока. Что-то роковое присутствует и в той магии цифр, которые сопровождают его жизнь. Павел I царствовал 4 года 4 месяца и 4 дня; Михайловский дворец строился 4 года, прожил он в нем — 40 дней. Из трех четверок сложилось и роковое число дня гибели императора — 12 марта. На фронтоне Михайловского дворца была сделана надпись: «Дому подобает святыня Господня в долготу дней». В надписи букв столько, сколько лет прожил создатель дворца, — 47. Но эту же цифру можно обнаружить если отсчитать от дня рождения императора — 20 сентября до дня его вступления на престол — 6 ноября. В четверг 7 марта Палена опять призвали ко двору, говорили, что Кутайсов «добился прощения». Теперь он вынужден спешить — удар, приуроченный к Пасхе (после 24 марта), переносится им на 15 марта «к началу мартовских ид». Но 9 марта происходит событие, которое приближает развязку. В этот день, как и обычно, рано утром Павел I работает. На докладе обер-прокурор Обольянинов, фон Пален в приемной дожидается своей очереди. «9 марта я вошел в кабинет Павла в семь часов утра, чтобы подать ему по обыкновению рапорт о состоянии столицы, — рассказывал он Ланжерону. — Я застал его озабоченным, серьезным, он запирает дверь и молча смотрит на меня в упор минуты с две и говорит наконец: — Господин фон Пален, были вы здесь в 1762 году? — Да, ваше величество. — Так вы были здесь? — Да, ваше величество, но что вам угодно этим сказать? — Вы участвовали в заговоре, лишившем моего отца престола и жизни? — Ваше величество, я был свидетелем переворота, а не действующим лицом, я был очень молод, служил унтер-офицером в кавалергардском полку. Я ехал на лошади со своим полком, ничего не подозревая, что происходит. Но почему, ваше величество, вы задаете мне этот вопрос? — Почему? Да потому, что хотят повторить 1762 год. Я затрепетал при этих словах, но тотчас же овладел собою и сказал: — Да, ваше величество, это хотят сделать. Я это знаю и участвую в заговоре. — Как! Вы это знаете и участвуете в заговоре? Что вы мне говорите! — Сущую правду, ваше величество, я участвую в нем и должен делать вид, что участвую ввиду моей должности, ибо как мог бы я иначе узнать, что намерены они делать, если не притворюсь, что хочу способствовать их замыслам? Но не беспокойтесь — вам нечего опасаться, я держу в руках все нити заговора, и скоро все станет вам известно. Не старайтесь проводить сравнений между вашими опасностями и опасностями, угрожавшими вашему отцу. Он был иностранец, а вы русский, он ненавидел русских, открыто выражал презрение к ним и возбудил против себя народ. Вы же, наоборот, любите русских, уважаете и цените их и пользуетесь их любовью. Он не был коронован, а вы коронованы, он преследовал духовенство, вы же почитаете его. Он до крайности раздражил против себя гвардейские полки, вам же эти полки совершенно преданы. В его время не было никакой полиции в Петербурге, а ныне она так усовершенствована, что не делается ни шага, не говорится ни единого слова без моего ведома. Каковы бы ни были намерения императрицы, но она не обладает ни способностями, ни силой воли вашей матери. У нее взрослые дети, между тем как вашему высочеству в 1762 году было лишь семь лет. — Все это так, — отвечал он, — но, конечно, не надо дремать. На этом наш разговор и остановился, я тотчас же написал про него великому князю». Возможно, фон Пален преувеличивает свою находчивость и удивительное хладнокровие, разговор состоялся с глазу на глаз, но о том, что такой разговор произошел, свидетельствует и А. Чарторыйский: «Павел объявляет Палену, что знает о заговоре. «Это невозможно, — отвечает совершенно спокойно Пален, — ибо в таком случае я, который все знаю, был бы сам в числе заговорщиков». Этот ответ и добродушная улыбка генерал-губернатора совершенно успокоили Павла». Встретившись с Александром в потайном месте, встревоженный фон Пален убеждает его не медлить и уже завтра совершить переворот. Наследник колеблется, но соглашается на 11-е, когда в карауле будет дежурить верный ему третий батальон Семеновского полка. «Великий князь заставил меня отсрочить до 11 дня, — говорил Пален Ланжерону, — когда дежурным будет третий батальон Семеновского полка, в котором он был уверен еще более, чем в других остальных. Я согласился на это с трудом и был не без тревоги в следующие два дня». Так фон Пален неожиданно для себя приобретает могущественного союзника в лице самого царя. В этот же день он объявляет дежурным офицерам гарнизона о возможности заговора, с тем чтобы действовать открыто, с ведома царя. Один из этих офицеров, семеновец Леонтьев, вспоминает: «Дня за четыре до 12 марта мы были собраны все в доме графа Палена у Полицейского мосту по утру до развода. По полном нашем съезде и по помещении нас в зале сего дома граф вышел к нам в полном мундире и, раскланявшись, сказал громким голосом: «Господа! До сведения государя императора доходит о существовании заговора в столице, но его величество надеется на вашу верность»». При этом мемуарист отметил «коварную улыбку губернатора». Очевидно, в этот день тайно были посланы курьеры за Ростопчиным, Аракчеевым и Линденером. Сын отставного майора из старинного, но обедневшего рода Алексей Аракчеев с отличием закончил кадетский корпус и был оставлен при нем преподавателем математики и экзерции. Когда в 1792 году наследнику Павлу Петровичу потребовался расторопный и квалифицированный артиллерист, ему рекомендовали поручика Аракчеева. «Соблюдение воинской дисциплины, точное исполнение приказов, хорошее знание артиллерии уже тогда обратили на него внимание будущего императора». С восшествием Павла I на престол на Аракчеева посыпались милости: уже 7 ноября 1796 года он назначается комендантом Петербурга, а через несколько дней жалуется чином генерал-майора Преображенского полка, награждается орденами Анны I степени и Александра Невского. 12 декабря Павел дарит Аракчееву имение Грузины с 2 тысячами душ и жалует его в бароны. С 4 января 1799 года Аракчеев назначается командиром лейб-гвардии артиллерийского батальона и инспектором всей кавалерии. Но после одной из вспышек высочайшего гнева, вызванного попыткой Аракчеева обвинить в упущении по службе вместо своего брата невиновного офицера, он подвергается опале и удаляется в Грузины. Однажды в Гатчине, взяв руку сына и Аракчеева, отец соединил их и сказал: «Будьте друзьями!» Александр запомнил этот случай, для него это была не просто фраза, а завет отца сыну. Он верит в то, что, будь Аракчеев в столице, он сумел бы предотвратить несчастье. В 1803 году Аракчеев был восстановлен в прежней должности, а в 1808 стал военным министром. По свидетельству современников, он много сделал для повышения боеготовности русской армии в преддверии Отечественной войны 1812 года. «Должно отдать ему справедливость, — писал его современник Н. И. Греч, — он преобразовал в 1809 году нашу артиллерию, что показала и Отечественная война 1812 года». «…Самовластьем беспредельным и строгостью, конечно, сделал много хорошего: восстановил дисциплину, сформировал заново, можно сказать, армию, расстроенную неудачами 1806 и 1807 годов, удовлетворил справедливые претензии, учредил запасы», — считает другой его современник. Положение резко меняется в 1815 году, когда Александр I целиком доверяет управление государством Аракчееву. «Впервые в истории России приказы временщика были по силе равными царским», — писал В. М. Глинка. К этому времени император совершенно разочаровался в людях. Он больше не доверял своим приближенным и презирал их. «Они мне не друзья — они служили России, своему честолюбию и корысти», — говорил он. В Аракчееве он видел одного из тех, кто был невиновен в смерти отца, человека безусловно ему преданного и бескорыстного. Военные поселения, муштра, палочная дисциплина и полицейский режим стали характерны для его десятилетнего правления, получившего в народе название «аракчеевщина». С 1823 года Аракчеев был единственным докладчиком при государе по всем делам. Он стал вершителем дел и судеб в России. Генерал Линденер, бывший прусский ротмистр, приглашенный наследником для обучения гатчинского войска и ставший комендантом Петропавловской крепости, также подвергся опале. Он жил в своем имении под Калугой. У Павла не осталось ни преданных друзей, ни близких. После десятилетней счастливой супружеской жизни он не только охладел к Марии Федоровне, но и подозревает ее участие в заговоре. Подросшие дети вызывают лишь недоверие: «Слишком хорошо удалось внушить ему недоверие к императрице и к его старым слугам», — вспоминал Чарторыйский. 10 марта, воскресенье. Из воспоминаний принца Евгения Вюртембергского: «Утром в воскресенье я нашел государя не в лучшем настроении, чем вчера. Дибич во время военного смотра сказал мне, что государыня и оба великих князя, очевидно, в чем-то провинились. Государь пожал мне руку с благоволением, как бы желая сказать: «У меня сейчас нет времени с тобой общаться, но не сочти это за меньшее к тебе расположение»». Александр, шеф Семеновского полка, встретив поручика Полторацкого, приказывает ему «принять на себя вне очереди начальствование караулом» на другой день. Воскресный вечер. Вечерний стол накрыт на 23 куверта. Перед ужином состоялся «французский концерт». Принц Евгений Вюртембергский обратил внимание на то, что даже выступление мадам Шевалье не очень привлекло внимание царя, что великая княгиня Елизавета была тиха и печальна; Александр разделял ее грусть; царица испуганно смотрела вокруг и, казалось, хотела понять, какими новыми, несущими беду мыслями занят ее муж. «…После концерта государь, как обычно, удалился, — вспоминает принц Евгений, — но его удаление, ожидаемое дольше, чем обычно, сопровождалось поведением, ставшим мне понятным только спустя некоторое время. Когда открылись боковые двери, он подошел к государыне, стоявшей справа, остановился перед ней, насмешливо улыбаясь, скрестил руки, непрестанно пыхтя по своему обыкновению, что он делал, находясь в высшей степени нерасположения, и затем те же угрожающие жесты повторил перед обоими великими князьями. Наконец он подошел к графу Палену, с мрачной миной прошептал ему на ухо несколько слов и затем пошел ужинать. Все молча последовали за ним, охваченные страхом. На мой вопрос: «Что это значит?» — графиня Ливен коротко ответила: «Вас и меня это не касается». За мрачным столом царила мертвая тишина; после ужина государь отстраняет с насмешливой улыбкой свою жену и сыновей, которые хотели попрощаться с ним, и внезапно уходит, не простившись. Государыня заплакала, и вся семья ушла глубоко опечаленная». Тревожное, беспокойное состояние обитателей дворца, атмосфера неуверенности, смутного ожидания беды, нагнетаемая Паленом, на руку заговорщикам. Это один из способов предохранить опасное дело от провала. Приходится только удивляться дьявольской энергии, хладнокровию и расчетливости Палена. С непоколебимым упорством и предусмотрительностью идет он к намеченной цели. В этот вечер он долго работает. «Воскресенье, — записывает Гёте, — свадьба Жерве, на которую Пален обязан прийти, но не приходит». Он занят. Глава семнадцатая 11 марта Ид марта берегись.      В. Шекспир 11 марта, понедельник шестой недели великого поста. Последний день царствования Павла I. Как обычно, он встал между четырьмя и пятью часами утра. До девяти работал: утверждено шесть законов, в том числе именной «О дозволении киргизскому народу кочевать между Уралом и Волгой». Состоялись утренние доклады Обольянинова и Палена. Помилованным накануне двум арестантам царь велит дать «по сту рублей на дорогу». Потом был рассмотрен целый ряд донских доносов об оскорблении величества. Павел велит «отпустить всех без наказания». Полковник конногвардейского полка Н. А. Саблуков, эскадрон которого дежурил во дворце, видит и слышит, как Пален отвечает на вопрос императора о принятых мерах безопасности: «…ничего больше не требуется. Разве только, ваше величество, удалите вот этих якобинцев (указал на дверь, где стоял караул из конногвардейцев) да прикажите заколотить эту дверь (в спальню императрицы)». «Оба этих совета, — пишет Саблуков, — злополучный монарх не преминул исполнить, как известно, на свою собственную погибель». В 9 часов Павел в сопровождении Александра едет «осматривать войска». Он явно не в настроении. Семеновец Леонтьев вспоминает: «11 марта на разводе государь весьма прогневался на сменившийся караул нашего полка второго батальона, кричал на батальонного шефа генерала Мозавского, а наследнику сказал: «Вашему высочеству свиньями надо командовать, а не людьми». Наследник вместо поклона отвернулся и закусил губу — мы все это видели». Коварный Пален использует и эту возможность, чтобы вызвать недовольство офицеров. По свидетельству Вельяминова-Зернова, «он собрал офицеров гвардии на своей квартире (как это часто бывало) и объявил им особое неудовольствие государя их службой и угрозу всех сослать. Все разъехались с горестными лицами и с унынием в сердце. Всякий желал перемены». «…С 11 часов их величества изволили прогуливаться по городу верхом: его императорское величество с графом Кутайсовым, ее императорское величество с фрейлиной Протасовой 2-й…» Около полудня у статуи Клеопатры Павел беседует с писателем Коцебу, который работает над описанием Михайловского замка: «Император долго и восторженно говорит о живописи и скульптуре…» Обед, как и обычно, в час дня. Стол накрыт на восемь кувертов. Приглашены: обер-камергер Строганов, адмирал граф Кушелев, генерал от инфантерии Кутузов, вице-канцлер князь Куракин, обер-гофмаршал Нарышкин, обер-шталмейстер граф Кутайсов. Все они не участвуют в заговоре и не подозревают о его существовании. Кутайсов, Нарышкин и Кушелев намечены Паленом к аресту. Его план уже приводится в исполнение: караул преображенцев составлен так, что две трети его состоят из солдат раскассированного лейб-гренадерского полка, «весьма дурно расположенных к императору», командовать караулом назначен подпоручик Марин, поэт и острослов, считавший себя врагом деспотичного царя. Полковник Саблуков неожиданно получает приказ дежурить по полку, в то время как его эскадрон должен заступить в караул. Он разыскивает великого князя Константина, шефа полка, чтобы доложить ему об этом, но не находит. Генерал Беннигсен собирается покинуть столицу. На Невском он «случайно» встретил Платона Зубова, который просил его зайти потолковать. Беннигсен соглашается. «Я согласился, — пишет он, — еще не подозревая, о чем может быть речь, тем более что я собирался на другой день выехать из Петербурга в свое имение в Литве. Вот почему я перед обедом отправился к графу Палену просить у него, как у военного коменданта, необходимого мне паспорта на выезд. Он отвечал мне: «Да отмените свой отъезд, мы еще послужим вместе, — и добавил: — Князь Зубов скажет вам остальное». Я заметил, что он все время был смущен и взволнован. Так как мы были связаны дружбой издавна, то я впоследствии очень удивился, что он не сказал мне о том, что должно было случиться…» Не оставляя мысли об отъезде, генерал Беннигсен отправился к Обольянинову, чтобы проститься, и «оттуда часов в 10 приехал к Зубову». Из окна кабинета Павел видит группу офицеров, прогуливающихся в парадной форме и лентах. Он просит директора и устроителя Павловска К. Кюхельбекера пойти узнать: «что значит это собрание?» «Пользуются хорошею погодою, — ответил Кюхельбекер, возвратясь к царю. — Прогуливаются». Поэт В. К. Кюхельбекер рассказывал Н. А. Маркевичу, как его отец «в последние дни жизни императора Павла вошел в случайную милость царскую и чуть не сделался таким же временщиком, как Кутайсов. Павел уже не мог обходиться без него». В восемь часов вечера полковник Саблуков прибыл во дворец для доклада Константину. Но его не пускают к великому князю, ссылаясь на то, что он находится под арестом. Саблуков, сказав, что он дежурный по полку, прошел в кабинет и застал Константина в сильном волнении. Через несколько минут появился Александр, имевший вид «испуганного, крадущегося зайца». «Вдруг, — пишет Саблуков, — дверь отворилась и появился государь в сапогах со шпорами, со шляпой в одной руке и с палкой в другой и направился, как на параде, прямо к ним. Александр побежал в свои покои, Константин словно окаменел на месте, опустил руки и имел такой вид, будто стоит безоружным перед медведем. Я обернулся и передал государю мой доклад о состоянии полка. Государь сказал: «Ты дежурный?» — дружелюбно кивнул и вышел. Тотчас Александр заглянул в комнату. — Ну, брат, что ты на это скажешь? — спросил Константин. — Разве я не говорил тебе, что он (указывая на меня) не будет бояться? Александр спросил меня, неужели же я не боюсь государя. — Нет, — сказал я. — Я исполняю свой долг и боюсь только моего шефа великого князя Константина. — Иди домой и будь насторожен, — сказал Константин. Вернулся я домой смущенным и преисполненным дурных предзнаменований…» Ужин, как обычно, начался в половине девятого. Стол был накрыт на 19 персон. Среди приглашенных был и М. И. Кутузов, к которому Павел благоволил, с дочкой Прасковьей, фрейлиной, впервые присутствующей за императорским столом. Вошел Павел. Порывистым движением он протянул камер-лакею шляпу, оглядел присутствующих и сел на свое место посередине стола. Справа от него сели Александр с женой Елизаветой Алексеевной, за ней Мария Павловна, будущая герцогиня Сакен-Веймарская, покровительница великого Гёте. Слева от Павла села Мария Федоровна, за ней Константин с женой Анной Федоровной. По эту же сторону стола сели три статс-дамы — Пален, Ливен и Ренне. Остальные приглашенные разместились на противоположной стороне. Павел был оживлен и весел. Впервые поданный к столу фарфоровый сервиз с видами Михайловского дворца вызвал у него настоящий восторг: «Государь был в чрезвычайном восхищении, многократно целовал рисунки на фарфоре и говорил, что это был один из счастливейших дней в его жизни». Хорошее настроение хозяина передалось и окружающим — все наперебой восхищались сервизом и дворцом. Лишь один Александр не принимал участия в разговоре, сидел насупившись, мрачнее тучи. Князь Н. Б. Юсупов, пушкинский «вельможа», участник последнего ужина императора, вспоминал: «Во время ужина великий князь Александр Павлович был молчалив и задумчив; император Павел, напротив того, был чрезвычайно весел и разговорчив. Заметив, что великий князь Александр Павлович не в обыкновенном расположении духа, император спросил у него: «Сударь, что с вами сегодня?» — Государь, — отвечал великий князь, — я чувствую себя не совсем хорошо. — В таком случае обратитесь к врачу и полечитесь. Нужно пресекать недомогание вначале, чтоб не допустить серьезной болезни. Великий князь ничего не отвечал, но наклонился и потупил глаза. Через несколько минут великий князь Александр чихнул. Император сказал ему: — За исполнение всех ваших желаний». О драматичности ситуации, сложившейся за столом, рассказывает В. Н. Головина: «Отец и сын сидели рядом за столом… Император думал, что его сын покушается на его жизнь; великий князь считал себя приговоренным к заключению своим отцом». М. И. Кутузов: «После ужина император взглянул на себя в зеркало, имевшее недостаток и делавшее лица кривыми. Он посмеялся над этим и сказал мне: «Посмотрите, какое смешное зеркало, я вижу себя в нем с шеей на сторону». Это было за полтора часа до его кончины. Своему близкому другу И. М. Муравьеву-Апостолу, отцу будущих декабристов, Кутузов добавил, что разговор шел о смерти. «На тот свет идтить — не котомки шить», — были прощальными словами Павла I Кутузову». Осведомленный вельможа князь С. М. Голицын рассказывал: «Ужин, как обыкновенно, кончился в половине десятого. Заведено было, что все выходили в другую комнату и прощались с государем, который в десять часов бывал уже в постели. В этот вечер он также вышел в другую комнату, но ни с кем не простился и сказал только: «Чему быть, того не миновать». Вот такое предчувствие имел император Павел». Без четверти десять к дежурившему по полку Саблукову прибыл фельдъегерь императора с приказанием немедленно прибыть во дворец. «Такое распоряжение всегда считается серьезным и принимается за дурной знак, — пишет Саблуков. — Корнет Андреевский, стоявший на часах, сказал мне, что не произошло ничего особенного, что государь у государыни, три раза проходил мимо караула, и каждый раз очень ласково кланялись. В 16 минут одиннадцатого в прихожей появился государь в чулках и башмаках. Он только что отужинал. Его собачка шпиц бежала впереди; за государем следовал генерал-адъютант Уваров. Государь подошел прямо ко мне и сказал мне по-французски: — Вы якобинец? — Точно так, ваше величество. — Не вы сами, а ваш полк? — Я — пожалуй, но относительно полка вы заблуждаетесь. — Я знаю, что лучше, караул должен удалиться. Я скомандовал «Направо марш», и корнет Андреевский удалился со своими солдатами. Затем государь начал говорить со мною по-русски и повторил, что мы якобинцы. Я возражал с живостью и отвергал подобное обвинение. Он оставался при том, что ему лучше знать, и прибавлял, что отдал приказ выслать полк из города и распределить по деревням. При этом очень дружески сказал мне: — Ваш эскадрон будет послан в Царское Село. Два бригад-майора будут провожать полк до Седьмой версты. Распорядитесь, чтобы в четыре часа утра все готовы были вместе со своими пожитками. Потом он обратился к своим двум камер-гусарам и сказал, указывая на дверь своей спальни: — Вы оба будете стоять здесь на часах. Уваров все время стоял сзади царя с глупым лицом и улыбался. Государь поклонился особенно любезно и пошел в свою комнату. Я вернулся домой и передал генералу Тормасову, к его великому изумлению, приказ государя относительно полка, потом сел в кресло и предался моим мыслям…» «Царь закрывает внешнюю дверь; караульный солдат Агапеев припомнит, что царь молился у иконы в прихожей». «Впрочем, еще миг подождем закрывать эту дверь: появляется лейб-медик Гриве, дает императору какое-то питье (царь вызвал его и для того, чтобы поговорить о больном генерал-лейтенанте Ливене). Несколько дней спустя рассказ медика попадает в секретную депешу британского агента Росса: доктор поведал о подозрительности царя, особенно усилившейся «в последние девять дней». Вечером 11 марта царь не скрывал своих подозрений и против Гриве: пока тот взбалтывал лекарство, царь прошел до конца комнаты и, круто повернувшись, пристально глядя, сказал: «Кстати, мой дорогой, вашу совесть не мучит то обстоятельство, что вы лечите врага ваших соотечественников?» Доктор отвечал, что любой человек его профессии «не имеет другой цели, кроме лучшего выполнения долга человечности». Павел был этим удовлетворен и, обняв доктора, сказал: «Я не сомневаюсь и не сомневался никогда». Одиннадцатый час… Дверь в комнаты Павла закрывается окончательно. Но и сквозь стены почти каждый шаг обреченного монарха видят «снаружи». Известно, что он проводит час у Гагариной, спустившись к ней по потаенной лестнице (и кажется, успел поговорить с мужем фаворитки). В ее комнате и составляется раздраженная записка больному Ливену: «Ваше нездоровье затягивается слишком долго, а так как дела не могут быть направляемы в зависимости от того, помогают ли вам мушки или нет, то вам придется передать портфель военного министерства князю Гагарину»». Отправляясь спать, великий князь Александр обратился к камер-фрау Гесслер с просьбой «остаться в эту ночь в прихожей до прихода графа Палена, когда он явится, ты войдешь к нам и разбудишь меня, если я буду спать». Великий князь Константин до самой смерти будет говорить всем: «Я спал, как сурок, и ничего не знал». Это было правдой — старший брат ни о чем ему не сказал. День закончился, покой и тишина пришли во дворец, который скоро лишится своего хозяина и творца. А у них веселье было в полном разгаре. Отужинав у Хитрово, Ушакова и Депрерадовича, заговорщики в парадных мундирах собрались на квартире генерала Талызина. Генерал Беннигсен, как и обещал, около десяти часов приехал к Платону Зубову. «…Я застал у него только его брата и трех лиц, посвященных в тайну, — пишет он. — …Князь Зубов сообщил мне условленный план, сказав, что в полночь совершится переворот. Моим первым вопросом было: кто стоит во главе заговора? Когда мне назвали это лицо, я не колеблясь примкнул к заговору». Одним из трех лиц, очевидно, был сенатор Трощинский, готовивший текст отречения Павла I. Евгений Вюртембергский со слов Зубова и Беннигсена записал: «…тайный советник Трощинский составил манифест, в котором император по болезни передавал власть великому князю Александру». Вожди заговора ведут игру по схеме, обещанной наследнику: арест, отречение, провозглашение регентства. Вместе с Зубовым Беннигсен отправляется к Палену. «У дверей стоял полицейский офицер, который объявил нам, что граф у генерала Талызина и там ждет нас», — вспомнит он потом. Они соединяются с Паленом то ли у входа, то ли уже войдя внутрь пристройки Зимнего дворца, предназначенной для лейб-гвардейского корпуса, где находилась квартира Талызина. «Мы застали комнату полной офицеров, — продолжает Беннигсен, — они ужинали у генерала, причем большинство находилось в подпитии». Их было около шестидесяти человек. Шампанское лилось рекой, они еще только догадываются о своей роли, но уже воинственно настроены от разговоров и вина. Веселье было в полном разгаре, когда около полуночи появились вожди. Офицеры, пирующие за длинными столами, встают при появлении Палена с адъютантами, Зубовых и Беннигсена. Тосты умножаются. Пален и Беннигсен выпивают по бокалу шампанского, а затем Пален предлагает тост за здоровье нового императора! Мгновенно наступает тишина, многие смущены и ждут объяснений. Слово берет Зубов. Он говорит о невыполненном завещании Екатерины II, желавшей передать престол внуку, о том, что Александр с ними и уже готов манифест об отречении императора. Настала пора действовать! Поднялся шум, заспорили: «Пункт об отречении остался неясным, вероятно, каждый истолковывал его себе по-своему, не очень стараясь вникать в него или же оставляя свою мысль при себе», — свидетельствует А. Чарторыйский. Семеновец Козловский вспомнит: «Заговорщики спрашивали Палена, как поступить им с императором? На это отвечал он им французской поговоркой: «Когда готовят омлет, то разбивают яйца»». А что же гвардия? В Измайловских казармах уже напоили допьяна командира полка Малютина, и целый полк, слабо охваченный заговором, вполне нейтрализован. Конногвардейцы, согласно приказу Павла, готовятся к походу в Царское Село. Батальон семеновцев в карауле Михайловского дворца, другой под командованием генерала Депрерадовича подходит к Гостиному двору. Идут и преображенцы! В солдатском строю тихие разговоры: «Куда идем?» Коцебу: «Я слышал от одного офицера, что настроение его людей не было самое удовлетворительное. Они шли безмолвно; он говорил им много и долго; никто не отвечал. Это мрачное молчание начало его беспокоить. Он наконец спросил: «Слышите?» Старый гренадер сухо ответил: «Слышу», — но никто другой не подал знака одобрения». «В том ночном строю офицеры осторожно намекают солдатам на близящееся «освобождение от тирана», говорят о надеждах на наследника, о том, что «тяготы и строгости службы скоро прекратятся». Все пойдет иначе. Солдаты, однако, явно не в восторге, молчат, слушают угрюмо, «в рядах послышался сдержанный ропот». Тогда генерал-лейтенант Талызин прекращает толки и решительно командует: «Полуоборот направо. Марш!» — после чего войска машинально повиновались его голосу». В полночь арестовали Обольянинова, Нарышкина, Малютина, Кологривова, Кушелева, Котлубицкого. Кутайсова не нашли. Услышав шум, он «бросился бежать, выскочил на улицу в туфлях и сюртуке и, достигнув дома г. Ланского на Литейной, спрятался там и не показывался нигде до следующего дня». «Пронырливый Фигаро, — замечает Саблуков, — скрылся по потайной лестнице, забыв о своем господине, которому всем был обязан». Генерал-прокурор Обольянинов, преданный государю, предупредил его о заговоре, но полагал, что в нем замешана императрица, и Пален ловко использовал его ошибку. Последним проявлением глубокого уважения императора к своему генерал-прокурору было данное ему поручение привести на верность государю великих князей Александра и Константина утром 11 марта в церкви Михайловского дворца. Уважало Петра Хрисанфовича и московское дворянство, четырежды избиравшее его своим предводителем. Он смело ходатайствовал о помиловании или смягчении наказания декабристу Е. П. Оболенскому, «сыну своего хорошего знакомого и уважаемого всей Москвой князя П. А. Оболенского». Кажется, в эти минуты близ дворца появляется карета. Пален все предусмотрел — если Павел останется жив, она отвезет его в крепость; если же он вырвется и позовет на помощь, то найдутся люди, которые помешают ему это сделать. «Офицеры, бывшие в заговоре, были расставлены в коридорах, у дверей, у лестниц для наблюдения. Так, мне известно, — пишет Лобанов-Ростовский, — что Д. В. Арсеньев, бывший тогда в Преображенском полку… стоял в коридоре с пистолетом. Рискуя головою, заговорщики, по всей вероятности, положили не позволять государю ни спасаться, ни поднимать тревоги. Если бы Павлу и представилась возможность спастись из своих комнат… то жизнь его неминуемо подверглась бы величайшей опасности на каждом шагу, так как заговорщики овладели этою половиной замка». Стояло ненастье. Резкий ветер гнал низколетящие тучи, закрывавшие луну. 3-й и 4-й батальоны Преображенского полка разворачивались у Верхнего сада близ Михайловского замка в ожидании 1-го Семеновского батальона. Преображенцы застыли в мартовском ночном холоде, наконец подошли семеновцы, запоздавшие на двадцать минут. Погруженный в сон дворец был окружен двойным кольцом войск. Не все его обитатели спали в эту ночь. Томимая мрачными предчувствиями, не спит Мария Федоровна. Не спит, раздираемый сотнями противоречивых мыслей и чувств, ее старший сын, «не имевший мужества сам участвовать в заговоре и тем спасти отца». Не спит тринадцатилетний племянник императрицы Евгений Вюртембергский. Эта ночь в далекой России запомнилась ему на всю жизнь: Дибич и другой наставник принца фон Требра входят и выходят, приводят каких-то людей, намекая, что они в тяжелую минуту смогут защитить его. «Подумайте, как моя детская сила воображения была захвачена сознанием всеобщей опасности, существование которой я так ясно читал на лицах всех присутствующих. Тем временем в безмолвной тишине размеренным шагом проходили полки, а темнота ночи и необычность военных передвижений в такое время придавали этим звукам своеобразие, неприятно на меня действовавшее…» Помнил он и рассуждения Дибича, будущего начальника Главного штаба. «Император тиран — таков был приблизительный смысл его речей; но, конечно, он и вполовину не столь дурен, как его выдают, чтобы возбудить ненависть и стремление к самообороне и чтобы таким путем совсем от него освободиться. После того как это произойдет, одни надеются получить милость и почет благодаря вступлению на трон старшего сына великого князя, другие готовят Павлу I судьбу Петра III и надеются добыть честь и славу от Марии Федоровны; есть еще интриганы, которые охотнее всего бросили бы в море всю императорскую семью и сели на их место». Дибич не верит в успех заговора. Секретарь императора Я. А. Дружинин поздно ночью приходит домой, и «плачущий истопник говорит ему о гибели Павла I — то ли неизбежной, то ли уже случившейся». Я. И. Санглен, будущий начальник полиции, расскажет, что слышал, как граф Головкин, указав в окно на Михайловский дворец, произнес: «Этой ночью произойдет ужасная катастрофа». Извозчик, который вез Санглена в 11 часов через Невский на Васильевский, спросил его: «Правда, сударь, что император нынешней ночью умрет? Какой грех!» — «Что ты, с ума сошел?» — «Помилуйте, сударь, у нас на бирже только и твердят: конец». Глава восемнадцатая Цареубийство О стыд! О ужас наших дней! Как звери вторглись янычары!      А. Пушкин Ужин шел к концу. Некоторые из заговорщиков не удовлетворились ответом-афоризмом Палена и попытались уточнить, что же он имел в виду. Однако никто не услышал, чтобы осторожный генерал-губернатор произнес хоть слово об убийстве. После фразы об омлете и яйцах собравшиеся пришли к единому мнению и, «предусматривая, что Павел подчинится только насилию, решили заключить его в Шлиссельбург». Наличие манифеста придает им уверенности — «из всех уст раздавалось имя Брута». Козловский вспомнит, как Пален повел его в особую комнату со множеством оружия и сказал: «мы… сей ночью готовимся переменить участь России и низвергнуть с престола тирана. Выбирай себе оружие, которым ты лучше умеешь действовать». Растерянный Козловский положил за пазуху два пистолета. Пален предлагает офицерам разделиться на две группы, одну поведет он, другую Платон Зубов. Но все остаются на местах. Вельяминов-Зернов: «Пален сказал: «Покуда, господа, вам надобно разделиться — некоторые пойдут со мною, другие с князем Платоном Александровичем. Разделяйтесь…» Никто не тронулся с места. «А, понимаю», — сказал Пален и стал расстанавливать без разбора по очереди, одного направо, другого налево, кроме генералов. Потом, обратясь к Зубову, сказал: «Вот эти господа пойдут с вами, а прочие со мною; мы и пойдем разными комнатами. Идем». Все отправились в Михайловский замок». Однако Пален вряд ли положился на случай — в ударную группу Беннигсена (он был главой, и Зубов при нем) вошли те, кто особенно ненавидел царя и был готов на месть: Яшвиль, Скарятин, Татаринов, Гордонов, Бороздин, женатый на дочери Жеребцовой. Группа же Палена, которую он поведет к парадному входу во дворец, скорее официальная: при ней находится генерал-губернатор с правом пресечь любую случайность и арестовать любого сторонника Павла. Конечно, в случае неудачи с таким же успехом будут арестованы и заговорщики. «Пален и Уваров осуществляли надзор за внешней безопасностью». Согласно хронике Гёте «26 офицеров следуют с Зубовым, 13 — с Паленом». Группы идут разными улицами и должны сомкнуться во дворце. Вином и злобой упоенны, идут убийцы потаенны… Впереди колонны за Беннигсеном и Зубовым идет полковой адъютант Преображенского полка капитан Александр Васильевич Аргамаков. 25-летний племянник Дениса Ивановича Фонвизина, как и племянник Н. И. Панина, сыграет важную роль в заговоре против Павла Петровича. «В 1820 году Аргамаков в Москве, в Английском клубе, рассказывал, не стесняясь многочисленным обществом, что он сначала отказался от предложения вступить в заговор против Павла, но великий князь Александр Павлович, наследник престола, встретив его в коридоре Михайловского замка, упрекал его за это и просил не за себя, а за Россию вступить в заговор, на что он и вынужден был согласиться». Когда подходили к Летнему саду, сильный шум, поднятый птицами, остановил заговорщиков. Они замерли в тревожном ожидании, кто-то даже предложил вернуться: «В Верхнем пруду на ночь слеталось бесчисленное множество ворон и галок, — пишет М. Фонвизин. — Птицы, испуганные движением войска, поднялись огромною тучею с карканьем и шумом и перепугали начальников и солдат, принявших это за несчастливое предзнаменование». В тревожном ожидании проходит несколько томительных минут, потом все успокаивается и заговорщики вновь устремляются за «Длинным Кассиусом». У главного входа их должен был ждать Пален, но его нет, и поредевшая группа по винтовой лестнице вбегает на второй этаж. Пален объяснит позже Ланжерону, что дал слово наследнику и потому не принимал участия… На самом же деле он продолжает вести двойную игру. «Смертный отряд», растеряв по дороге отставших, уменьшился до 10–12 человек. Вбежали в маленькую кухоньку, смежную с прихожей перед царской спальней; но, прежде чем войти в тамбур, они должны были пройти мимо караульного Агапеева, стоявшего на часах у иконы. «В темном коридоре, у дверей спальни Павла I, — пишет М. И. Муравьев-Апостол, — находилась икона, близ нее на часах стоял рядовой Агапеев. Когда заговорщики вступили в коридор, один из них, а именно граф Зубов, ударил Агапеева по затылку так сильно, что тот упал, обливаясь кровью… В кампанию 1813 года Агапеев находился в стрелковом взводе 3-й роты гренадерского 3-го батальона. Тогда М. И. Муравьев-Апостол собственноручно ощупывал на его голове рубец от ужасной раны, нанесенной ему графом Николаем Зубовым в известную ночь на 12 марта. Агапеев рассказывал, что в ту ночь Павел долго молился на коленях перед образом, прежде чем войти в спальню». Впоследствии Агапеев был взят Марией Федоровной и служил при ней камер-лакеем. Заговорщики бросились в опочивальню. Аргамаков, имевший право свободного доступа во дворец как полковой адъютант, постучал в запертые двери прихожей. Дождавшись ответа сонного камердинера, он сказал ему, что уже шесть часов и пора докладывать государю о состоянии полка. «Как шесть часов, — возразил камердинер, — нет еще и двенадцати, мы только что легли спать». — «Вы ошибаетесь, — ответил Аргамаков, — ваши часы, вероятно, остановились, теперь более шести часов. Из-за вас меня посадят под арест, отпирайте скорее». Обманутый камердинер отпер дверь: «было двенадцать с половиной часов». Толпа заговорщиков ввалилась в прихожую. Камер-гусар Кириллов получил удар саблей по голове и упал, обливаясь кровью; другой гусар с криками убежал. «…Когда во дворце раздались крики, поднятые камер-лакеями Павла, шедший во главе отряда Зубов растерялся и уже хотел скрыться, увлекая за собой других, но в это время к нему подошел генерал Беннигсен и, схватив его за руку, сказал: «Как? Вы сами привели нас сюда и теперь хотите отступать? Это невозможно, мы слишком далеко зашли, чтобы слушаться ваших советов, которые ведут нас к гибели. Жребий брошен, надо действовать. Вперед». Слова эти я слышал впоследствии от самого Беннигсена», — пишет Чарторыйский. Услышав шум, солдаты Преображенского полка, стоявшие в карауле на первом этаже под самой прихожей, заволновались (это был единственный караул, не замененный семеновцами, чтобы не вызвать подозрений Павла). Начальник караула поручик Марин скомандовал: «Смирно! От ноги!» Но один солдат потребовал, чтобы их вели к государю. Не растерявшись, Марин приставил шпагу к его груди и воскликнул: «Еще слово, и я тебя заколю!» А затем продержал своих гренадер неподвижными, и ни один из них не посмел пошевелиться. Таково было действие дисциплины на тогдашних солдат: во фрунте они становились машинами. С криком «Императора убивают!» другой камер-лакей прибежал к семеновцам. «Старший на посту капитан Воронков куда-то исчез, я остался один», — рассказывает поручик К. М. Полторацкий. «Господин офицер, кто бы вы ни были, — воскликнул камер-гусар, — завтра станете первым человеком в России: бегите на помощь к императору, изменники его убивают». По некотором размышлении Полторацкий обнажает шпагу: «Ребята, за царя!» Все бросились вверх по лестнице, но здесь оказался Пален. «Караул, стой!» — скомандовал он. А в это время замешкавшиеся было заговорщики, воодушевляемые Беннигсеном, бросились в опочивальню. Под напором разгоряченных гвардейских тел дверь распахнулась, но спальня оказалась пуста. «Беннигсен с сатанинским хладнокровием подошел к постели, пощупал ее рукою и сказал: «Гнездо теплое, птичка недалеко»». Услышав крики, Павел проснулся. Дверь была заперта, но в нее уже ломились. «Павел вскочил, и если бы сохранил присутствие духа, то легко мог бы бежать, правда, он не мог это сделать через комнаты императрицы, но он мог спуститься к Гагариной и бежать оттуда. Но по-видимому, он был слишком перепуган, чтобы соображать, и забился в один из углов маленьких ширм, загораживавших простую, без полога, кровать, на которой он спал». Генерал Беннигсен: «Мы входим. Платон Зубов бежит к постели, не находит никого и восклицает по-французски: «Он убежал!» Я следовал за Зубовым и увидел, где скрывается император… Я заметил государя; подобно всем прочим я был в парадном мундире, с лентой, в орденах, в шляпе и со шпагой в руке. Я опустил шпагу и сказал по-французски: «Государь, вы перестали царствовать, теперь Александр — император; мы арестуем вас по его приказанию, вы должны отречься от престола! Будьте спокойны! Вас не хотят убить! Я здесь для того, чтобы защитить вас, подчинитесь своей судьбе. Если же вы окажете хоть малейшее сопротивление, я ни за что не отвечаю». Государь ничего не ответил. Платон Зубов повторил по-русски то, что я сказал по-французски. Государь воскликнул: «Что я вам сделал?!» Один из офицеров ответил: «Вы мучаете нас уже четыре года!» В этот момент шумно вошли в прихожую другие офицеры, которые заблудились в покоях дворца. Шум напугал находившихся в спальне, они думали, что это стража, спешившая на помощь, и бежали по лестнице. Я остался один возле государя и своей решительностью и шпагой не давал ему шевельнуться… Мои беглецы между тем встретились с сообщниками и вернулись в комнату Павла. Произошла страшная толкотня, ширма упала на лампу, и она погасла. Я вышел, чтобы принести огня из соседней комнаты. В этот короткий промежуток времени Павла не стало…» Ланжерон, записавший рассказ Беннигсена с его слов, продолжает: «По-видимому, Беннигсен был свидетелем кончины государя, но не принял непосредственного участия в убийстве… Убийцы бросились на Павла, который лишь слабо защищался, просил о пощаде и умолял дать ему время помолиться… Он заметил молодого офицера, очень похожего на великого князя Константина, и сказал ему, как Цезарь Бруту: «Как, ваше величество здесь?» Так кончил свое существование неограниченный монарх, убежденный в том, что в числе его убийц находился и его сын — страшная мысль, отравившая последние мгновения Павла. У убийц не было ни веревок, ни салфеток, чтобы задушить его. Многие говорили, что Скарятин дал для этого свой шарф. Это было орудием для убийства Павла… Неизвестно, кому принадлежит странная честь этого несчастного убийства. В нем принимали участие все заговорщики. По-видимому, наибольшая вина тяготеет на князе Яшвиле и Татаринове. Кажется тоже, что Николай Зубов, в своем роде мясник, сделавшийся жестоким и смелым под влиянием вина, ударил государя кулаком по лицу, и так как держал в руке табакерку, то острым краем ее ранил государя в левый глаз…» Прусский историк Бернгарди со слов того же Беннигсена записал: «Беннигсен нашел царя за ширмой, где горела лампа. Он стоял босой, в рубашке, ночной куртке и ночном колпаке. Павел пытался проникнуть в соседнюю комнату, там, согласно заведенному им обычаю, хранились шпаги всех офицеров, находящихся под арестом; он хотел найти оружие для защиты. Беннигсен запер дверь в эту комнату и в покои императрицы, которые вопреки приказу не были заколочены. Павел пытался проложить путь к бегству. «Арестован! Что значит арестован!» — кричал он. Его силою удерживали, причем особенно бесцеремонно князь Яшвиль и майор Татаринов. Беннигсен два раза воскликнул: «Не противьтесь, государь, дело идет о вашей жизни!» Несчастный пробовал пробиться и все повторял свои слова… Произошла горячая рукопашная, ширма опрокинулась. Один офицер кричал: «Уже четыре года тому назад надо было покончить с тобой». Услышав в прихожей шум, многие хотели бежать, но Беннигсен подскочил к дверям и громким голосом пригрозил заколоть всякого, кто попытается бежать. «Теперь уже поздно отступать», — говорил он. Павел вздумал громким голосом звать на помощь. Не было сомнения в том, как кончится эта рукопашная с царем. Беннигсен приказал молодому опьяненному князю Яшвилю сторожить государя, а сам выбежал в прихожую, чтобы распорядиться насчет размещения часовых…» «Когда Беннигсен снова вошел через несколько минут в спальню Павла, навстречу ему уже в дверях бросился пьяный свирепый офицер со словами по-французски: «С ним покончено». Беннигсен, оттолкнув его, закричал: «Стой! Стой!» Пробрался сквозь толпу к телу царя и в сильном гневе начал страшно грозить тем, кто это сделал. Он с величайшей заботливостью исследовал, можно ли еще сохранить жизнь государя, затем приказал положить бездыханное тело на постель. Затем сказал слугам, что государь умер от удара, и распорядился одеть его в мундир». Из мемуаров Беннигсена: «…Вернувшись, я вижу императора, распростертого на полу. Кто-то из офицеров сказал мне: «С ним покончено». Мне трудно было этому поверить, так как я не видел никаких следов крови. Но скоро я в том убедился собственными глазами. Итак, несчастный государь был лишен жизни непредвиденным образом и, несомненно, вопреки намерениям тех, кто составлял план этой революции. …Напротив, прежде было условлено увезти его в крепость, где ему хотели предложить подписать акт отречения от престола». Беннигсен отсутствовал столько, сколько было необходимо, чтобы заявить потом о своей непричастности к убийству. «В том, что произошло, виноваты четверо пьяных извергов», — с «чистой совестью» заявил генерал Беннигсен. Чарторыйский верит, что его уход развязал страсти. Так же думал или хотел думать и Александр. А Воейков знал более откровенное заявление генерала: «Я ушел прежде, чтобы не быть свидетелем этого ужасного зрелища». Ланжерон же считает, что Беннигсен был свидетелем кончины государя, хотя и не принимал участия в убийстве. М. Фонвизин: «В начале этой гнусной, отвратительной сцены Беннигсен вышел в предспальную комнату, на стенах которой были развешаны картины, и со свечой в руке спокойно рассматривал их». Великий Гёте, проявлявший большой интерес к «романтическому императору» и пристально изучавший все обстоятельства его трагической гибели, о чем свидетельствуют записи в его дневнике и бумагах, назвал Беннигсена «Длинным Кассиусом» — как известно, он и Брут были убийцами Цезаря. В дневнике Гёте имеется следующая запись от 7 апреля 1801 года — в этот день он узнал о трагической гибели императора Павла I: «Фауст. Смерть императора Павла». Наполеон Бонапарт, вспоминая минувшее на острове Святой Елены, был еще более выразителен: «Генерал Беннигсен был тем, кто нанес последний удар: он наступил на труп императора». Он, как и его приятель Пален, тоже немец, но из Ганновера. До 28 лет служил в армии Фридриха II, потом поступил в русскую армию. Это типичный кондотьер, наемник-профессионал, но из старинного графского рода, готовый сражаться за каждого и против каждого. А теперь попробуем восстановить картину цареубийства со слов других очевидцев и современников. В половине первого ночи двенадцать заговорщиков ворвались в спальню императора. История сохранила их имена: Платон и Николай Зубовы, их камердинер — француз, Беннигсен, офицеры гвардии: Яшвиль, Скарятин, Гордонов, Бологовский, Бороздин, Аргамаков, Татаринов, Мансуров и генерал Чичерин. Вместо последнего принц Евгений Вюртембергский ошибочно называет князя Вяземского. Перепуганного царя Беннигсен находит за ширмой. А. Чарторыйский: «Павла выводят из прикрытия, и генерал Беннигсен в шляпе и с обнаженной шпагой в руке говорит императору: «Государь, вы мой пленник, и вашему царствованию наступил конец; откажитесь от престола и подпишите немедленно акт отречения в пользу великого князя Александра»». «Павел не отвечал ничего; при свете лампы можно было видеть все замешательство и ужас, которые выражались на его лице. Беннигсен, не теряя времени, сделал верный осмотр в его комнатах…» Здесь следует почти полное совпадение во всех рассказах. Платон Зубов вышел из комнаты, часть офицеров отстала, другие, испугавшись шума при их появлении, выскочили из комнаты, и какое-то время Беннигсен остается с Павлом один. Фоку Беннигсен сообщает кратко: «Я с минуту оставался с глазу на глаз с императором, который только глядел на меня, не говоря ни слова. Мало-помалу стали входить офицеры из тех, что следовали за нами… Павел поглядел на меня, не произнося ни слова, потом обернулся к князю Зубову и сказал ему: «Что вы делаете, Платон Александрович?» Царь естественно обращается к самому высокому чину, игнорируя Беннигсена и менее важных…» А. Коцебу: «Зубов вынимает из кармана акт отречения. Конечно, никого бы не удивило, если бы в эту минуту, как многие уверяли, государь поражен был апоплексическим ударом. И действительно, он едва мог владеть языком и весьма внятно сказал: «Нет, нет, я не подпишу». «Что же я вам сделал?» Приняв одного из заговорщиков за сына Константина, восклицает: «И Ваше Величество здесь?»» М. Фонвизин: «Павел смял бумагу… резко ответил. Он отталкивает Платона Зубова, обличает его неблагодарность и всю его дерзость. «Ты больше не император, — отвечает князь, — Александр наш государь». Оскорбленный этой дерзостью, Павел ударил его; эта отважность останавливает их и на минуту уменьшает смелость злодеев. Беннигсен заметил это, говорит, и голос его их одушевляет: «Дело идет о нас, ежели он спасется, мы пропали». …Несколько угроз, вырвавшихся у несчастного Павла, вызвали Николая Зубова, который был силы атлетической. Он держал в руке золотую табакерку и с размаху ударил ею Павла в висок, это было сигналом, по которому князь Яшвиль, Татаринов, Гордонов и Скарятин яростно бросились на него, вырвали из его рук шпагу: началась с ним отчаянная борьба. Павел был крепок и силен; его повалили на пол, топтали ногами, шпажным эфесом проломили ему голову и, наконец, задавили шарфом Скарятина. В начале этой гнусной, отвратительной сцены Беннигсен вышел в предспальную комнату, на стенах которой развешаны были картины, и со свечкою в руке преспокойно рассматривал их. Удивительное хладнокровие!» Н. А. Саблуков: «Князь Платон Зубов, действовавший в качестве оратора и главного руководителя заговора, обратился к императору с речью. Отличавшийся обыкновенно большою нервностью, Павел на этот раз, однако, не казался особенно взволнованным и, сохраняя полное достоинство, спросил, что им всем нужно. Платон Зубов отвечал, что деспотизм его сделался настолько тяжелым для нации, что они пришли требовать его отречения от престола. Император, преисполненный искреннего желания доставить своему народу счастье, сохранять нерушимо законы и постановления империи и водворить повсюду правосудие, вступил с Зубовым в спор, который длился около получаса и который, в конце концов, принял бурный характер. В это время те из заговорщиков, которые слишком много выпили шампанского, стали выражать нетерпение, тогда как император, в свою очередь, говорил все громче и начал сильно жестикулировать. В это время шталмейстер граф Николай Зубов, человек громадного роста и необыкновенной силы, будучи совершенно пьян, ударил Павла по руке и сказал: «Что ты так кричишь!» При этом оскорблении император с негодованием оттолкнул левую руку Зубова, на что последний, сжимая в кулаке массивную золотую табакерку, со всего размаху нанес рукою удар в левый висок императора, вследствие чего тот без чувств повалился на пол. В ту же минуту француз-камердинер Зубова вскочил с ногами на живот императора, а Скарятин, офицер Измайловского полка, сняв висевший над кроватью собственный шарф императора, задушил его им. Таким образом его прикончили… Итак, произнесенные Паленом за ужином слова «сначала надобно разбить яйца» не были забыты и, увы, приведены в исполнение. Называли имена некоторых лиц, которые выказали при этом случае много жестокости, даже зверства, желая выместить полученные от императора оскорбления на безжизненном его теле, они толкали его ногами, топтали и на всякие лады уродовали несчастный труп, так что докторам и гримерам было нелегко привести тело в такой вид, чтобы можно было выставить его для поклонения, согласно существующим обычаям. Я видел покойного императора, лежащего в гробу. На лице его, несмотря на старательную гримировку, видны были черные и синие пятна. Его треугольная шляпа была так надвинута на голову, чтобы по возможности скрыть левый глаз и левый висок, которые были у него разбиты. …Так умер 12 марта 1801 года один из государей, о котором история говорит как о монархе, преисполненном многих добродетелей, отличавшемся неутомимой деятельностью, любившем порядок и справедливость и смиренно набожном». Его последние слова: «Господа, во имя неба пощадите меня! Дайте мне помолиться Богу». Н. Греч: «Как тати прокрадываются они в спальную храмину ближнего своего человека, царя (для многих из них он был и благодетелем), осыпают его оскорблениями и предают мучительной смерти. Россия этого не хотела и не требовала. Зато и пропитались они всю жизнь свою, как Каины, с печатью отвержения на челе». А. Чарторыйский: «Найдись хоть один человек, который бы явился от имени Павла к солдатам, — он был бы, быть может, спасен, а заговорщики арестованы». Точно рассчитав время, фон Пален идет по коридорам и лестницам к заветным комнатам. «…В случае неудачи он принял все меры для того, чтобы арестовать великого князя Александра со всеми заговорщиками и выступить в качестве спасителя Павла». Раздаются крики: «Павел больше не существует!» «Заговорщики не стесняясь громко высказывают свою радость, позабыв о всяком чувстве приличия и человеческого достоинства. Они толпами ходят по коридорам и залам дворца, громко рассказывают друг другу о своих подвигах, и некоторые проникают в винные погреба, продолжая оргию, начатую в доме Зубовых». Беннигсен пытается унять разошедшихся офицеров, но ему это не удается, и он посылает за Зубовым. «Князь Платон останавливает их: «Господа, мы пришли сюда, чтобы избавить отечество, а не для того, чтобы дать волю низкой мести»». * * * Александр не имел мужества сам участвовать в заговоре и тем спасти отца.      Т. Шиманн Обуреваемый сомнениями и страхом, он лежал одетым на кровати и прислушивался к каждому шороху. В соседней комнате находились Уваров, Волконский и адъютант Николай Бороздин. Первым вошел Николай Зубов, взъерошенный, возбужденный вином и только что совершенным убийством, в смятой одежде. Александр лежал, повернувшись к стене. «Ваше величество, ваш отец скончался», — тихо произнес Зубов. Ужасная гримаса исказила его лицо, Александр вскочил, покачнулся и, наверное бы, упал, если б не полковник Бороздин, подхвативший наследника. Сумев овладеть собой, Александр подошел к окну; только сейчас он до конца осознал, что произошло непоправимое. По словам Грюнвальда, Пален застал Александра «одетым в парадный мундир, они сидели с Елизаветой и горько плакали». Такую же версию изложил и Федор Головин, основываясь на рассказе лейб-медика Роджерсона. «Я обожал великого князя, я был счастлив его воцарением, я был молод, возбужден и, ни с кем не посоветовавшись, побежал в его апартаменты, — рассказывает поручик Полторацкий. — Он сидел в кресле без мундира, но в штанах, жилете и с синей лентой поверх жилета. Увидя меня, он поднялся очень бледный; я отдал честь, первым назвав его «Ваше императорское величество». «Что ты, что ты, Полторацкий», — сказал он прерывистым голосом. Железная рука оттолкнула меня, и Пален с Беннигсеном приблизились. Первый очень тихо сказал несколько слов императору, который воскликнул с горестным волнением: «Как вы посмели! Я этого никогда не желал и не приказывал», и он повалился на пол. Его уговаривали подняться, и Пален, встав на колени, сказал: «Ваше величество, теперь не время… 42 миллиона человек зависят от вашей твердости». Пален повернулся и сказал мне: «Господин офицер, извольте идти в ваш караул. Император сейчас выйдет». Действительно, по прошествии 10 минут император показался перед нами, сказав: «Батюшка скончался апоплексическим ударом, все при мне будет как при бабушке». Крики «ура» раздались со всех сторон…» Беннигсен: «Император Александр предавался в своих покоях отчаянию довольно натуральному, но неуместному. Пален, встревоженный образом действия гвардии, приходит за ним, грубо хватает его за руку и говорит: «Будет ребячиться! Идите царствовать, покажитесь гвардии…» Граф Пален увлек императора и представил его Преображенскому полку. Талызин кричит: «Да здравствует император Александр I», — в ответ гробовое молчание. Зубовы выступают, говорят с ними и повторяют восклицание Талызина — такое же безмолвие (молчит любимый Павлом I полк, который он называл своей лейб-гвардией). Император переходит к Семеновскому полку, который приветствует его криками «ура»». Графиня Головина: «Великий князь возвращается с самыми сильными проявлениями отчаяния, передает своей супруге известие о гибели Павла: «Я не чувствую ни себя, ни что я делаю — я не могу собраться с мыслями; мне надо уйти из этого дворца. Пойдите к матери и пригласите ее как можно скорее приехать в Зимний дворец»». Великий князь Константин: «Платон Зубов, пьяный, вошел ко мне в комнату, подняв шум (это было уже через час после кончины моего отца). Зубов грубо сдергивает с меня одеяло и дерзко говорит: «Ну вставайте, идите к императору Александру, он вас ждет». Можете себе представить, как я был удивлен и даже испуган этими словами. Я смотрю на Зубова: я был еще в полусне и думал, что мне все это приснилось. Платон грубо тащит меня за руку и подымает с постели; я надеваю панталоны, сюртук, натягиваю сапоги и машинально следую за Зубовым. Я имел, однако, предосторожность захватить с собою мою польскую саблю…» Константин увидел брата в слезах, пьяного Уварова, сидящего на мраморном столе, и, узнав о смерти отца, подумал вначале, что это «был заговор извне, против всех нас». Из камер-фурьерского журнала: «Александр Павлович изволили отбыть в два часа ночи с великим князем Константином Павловичем из Михайловского замка в Зимний дворец, в прежние свои комнаты». Они сели в карету, предназначенную императору, чтобы увезти его в Шлиссельбург. Вместе с ними сел Платон Зубов, а на запятках, рядом с камер-гусаром, разместился Николай Зубов. Беннигсену было поручено командование в осиротевшем замке, а Палену — сообщить о случившемся вдовствующей императрице. Мария Федоровна не спала в эту ночь. «Когда вошел Пален, она молча выслушала его, а потом, придя в сильнейшее негодование, открыто высказалась, что не верит в естественную смерть своего супруга. Она грозила убийцам своею местью и самыми ужасными наказаниями. Она требовала, чтобы ее пустили к телу супруга. Так как ей ответили решительным отказом, то она поспешила к своей невестке, супруге Александра I, отныне императрице Елизавете». Вместе с Елизаветой и дочкой Анной Мария Федоровна делает отчаянную попытку проникнуть в спальню мужа. К. М. Полторацкий, расположившийся с караулом рядом с опочивальней, рассказывал: «Императрица Мария вошла и сказала мне ломаным русским языком: «Пропустите меня к нему». Повинуясь машинальному инстинкту, я отвечал ей: «Нельзя, ваше величество». — «Как нельзя? Я еще государыня, пропустите». — «Государь не приказал». — «Кто, кто?» Она вспылила, неистово отталкивая, схватила меня за шиворот, отбросила к стене и бросилась к солдатам (Беннигсен говорил своему племяннику Веделю, дала пощечину). Я дал им знак скрестить штыки, повторяя: «Не велено, ваше величество». Она горько зарыдала. Императрица Елизавета и великая княгиня Анна, которые ее сопровождали, захлопотали около нее. Принесли стакан воды; один из моих солдат, боясь, как бы вода не была отравлена, отпил первым и подал ее величеству, говоря: «Теперь вы можете пить». Она выпила воды и вернулась в свои покои (этот солдат Перекрестов теперь офицер при великом князе Михаиле)». «Императрица Мария Федоровна у запертой двери заклинала солдат, обвиняла офицеров, врача, который к ней подошел, всех, кто к ней приближался, — она была в бреду, — писала Елизавета в письме к матери. — …Я просила совета, говорила с людьми, с которыми, может быть, никогда в жизни не буду говорить, заклинала императрицу успокоиться, я делала тысячи вещей одновременно, я приняла сто решений». «Когда генерал Беннигсен пришел к ней, чтоб от имени нового императора просить ее следовать за ним, она воскликнула: «Кто император? Кто называет Александра императором?» На что Беннигсен ответил: «Голос нации». Она ответила: «Я его не признаю», — и, так как генерал промолчал, она тихо добавила: «Пока он мне не отчитается за свое поведение…» Беннигсен снова предложил ей отправиться в Зимний дворец, и молодая императрица поддержала его предложение. Однако императрица приняла это с большим неудовольствием и накинулась на нее со словами: «Что вы мне говорите, не я должна повиноваться! Повинуйтесь, если желаете»». Беннигсен: «Тщетно я склонял ее к умеренности, говоря ей об ее обязанностях по отношению к народу, об обязанностях, которые должны побуждать ее успокоиться, тем более после подобного события следует всячески избегать всякого шума… Я боялся, что если императрица выйдет, то ее крики могут подействовать на дух солдат, как я уже говорил, весьма привязанных к покойному императору. На все эти представления она погрозила мне пальцем со следующими словами, произнесенными довольно тихо: «О, я вас заставлю раскаяться»». Т. Бернгарди: «Так как она решительно отказывалась покинуть Михайловский дворец, не увидев бездыханного трупа своего супруга, то Беннигсен велел доложить молодой императрице, в каком положении дело, и получил приказание исполнить желание вдовствующей императрицы, если это не грозит никакой опасностью. Тогда Беннигсен просил у государя прислать на помощь Палена, и, когда перед оскорбленной императрицей вторично появился этот опасный временщик и предатель ее мужа, она опять вышла из себя, и разыгралась новая сцена. Она осыпала его упреками; все взрывы ее гнева он принял с величайшей холодностью, даже объявил с циничной откровенностью, что знал обо всем и все случившееся оправдывается тем, что этого требовало благо государства и даже безопасность императорской семьи. Императрица должна утешиться, подчинившись требованиям политики и голосу рассудка. Так как, однако, его грубое красноречие осталось без успеха, то он поспешил удалиться, чтобы сообщить обо всем своему новому государю. Наконец, она обещала овладеть собою, если ей покажут бездыханное тело, позвала дочерей. Как только она вступила в злополучную комнату, где теперь лежал на постели покойный государь в гвардейском мундире, она громко вскрикнула, бросилась на колени перед кроватью и целовала руки своего супруга, хотя несколькими часами раньше ее свободе, ее жизни, ее детям грозила от него опасность. Потом она попросила ножницы, обрезала прядь волос государя и заставила свою дочь сделать то же самое. Наконец, императрица, по-видимому, хотела удалиться, но вдруг обернулась, велела своим дочерям идти, еще раз в отчаянии бросилась перед кроватью на колени и воскликнула: «Я хочу быть последней!» Вернувшись в свое помещение, прежде чем отправиться в Зимний дворец, она облеклась в глубокий траур». «Императрица Мария Федоровна с отвращением относилась ко всем тем, кто принимал участие в убийстве ее супруга. Она преследовала этих людей неустанно, и ей удалось удалить всех, устранить их влияние и положить конец карьере…» «Ее горе долгое время было невыразимым… Она непременно хотела узнать всех убийц своего супруга; сама расспрашивала о них раненого камер-гусара, которого осыпала благодеяниями». «Знал ли ты?» — спросила его мать. «Нет!» — ответил сын, искренне поверив честному слову фон Палена. «Знал — и не хотел знать», — скажет о нем Пален. А. В. Поджио, декабрист: «…Пьяная, буйная толпа заговорщиков врывается к нему и отвратительно, без малейшей гражданской цели, его таскает, душит, бьет… и убивает! Совершив одно преступление, они довершили его другим, еще ужаснейшим. Они застращали, увлекли самого сына, и этот несчастный, купив такою кровью венец, во все время своего царствования будет им томиться, гнушаться и невольно подготовлять исход, несчастный для себя, для нас, для Николая». Глава девятнадцатая На следующий день Солдаты любили Павла.      А. Беннигсен Фон Пален был вездесущ: в Михайловском, потом в Зимнем, опять в Михайловском, снова в Зимнем. Успел заскочить домой и шепнул жене, «что отныне она может спать спокойно». Но дело еще не было закончено — он хорошо знал о популярности погибшего императора среди солдат, а новому императору присягнул пока один только Семеновский полк. Поэтому Пален торопит Александра принять присягу у других полков. «В первые часы после катастрофы Александр безудержно предавался своему горю по поводу случившегося, — пишет Ланжерон. — Между тем как Пален, питавший некоторые сомнения относительно того, как станут держать себя войска, настаивал на том, чтобы он показался гвардейским полкам». Из Зимнего дворца Александр и Константин, ведомые рукой Палена, отправляются в гвардейские полки. Там уже поверили, что Павла нет, и отвечают громким «ура!». В половине пятого присягнули преображенцы, за ними кавалергарды, потом лейб-гусары, а вот с конногвардейцами, «якобинцами», отправленными Павлом в Царское Село, произошла заминка. Они ответили молчанием на объявление командира полка генерала Тормасова о внезапной кончине императора, и под предлогом отсутствия знамен, присягу полка пришлось отменить. Н. А. Саблуков: «На правом фланге полка стоял рядовой Григорий Иванов, примерный солдат, статный и высокого роста. Я сказал ему; «Ты слышал, что случилось?» — «Точно так!» — «Присягнете вы теперь Александру?» — «Ваше благородие, — ответил он, — видели ли вы императора Павла действительно мертвым?» — «Нет», — ответил я. Иванов заметил, что не годится приносить присягу Александру, если Павел еще жив… Между тем другой солдат, Филатьев, также заявил, что сначала необходимо видеть труп государя. Когда сообщили генералу Беннигсену, которому было вверено главное начальствование во дворце, что принято решение послать депутацию солдат, которым должно быть показано тело Павла, то он с неудовольствием воскликнул, что это пока невозможно вследствие ужасного состояния тела. Но так как солдаты прямо заявили, что иначе не принесут присяги, то нужно было решиться их впустить… Два ряда солдат были впущены и видели тело императора, — продолжает Саблуков. — Когда они вернулись, я прежде всего обратился к Григорию Иванову: «Что же, братец, видел ты государя Павла Петровича? Действительно он умер?» — «Так точно, ваше высокоблагородие, крепко умер!» — «Присягнешь ты теперь Александру?» — «Точно так… хотя лучше покойного ему не быть…»» На слова офицеров: «Радуйтесь, братцы, тиран умер», — солдаты отвечали: «Для нас он был не тиран, а отец». Не отправь Павел караул конногвардейцев, он остался бы жив — удивительное легковерие непостижимо сочеталось в нем с подозрительностью. «Павел слишком с большою поспешностью последовал обоим советам сатанинского графа Палена, характером напоминающего Яго в «Отелло», — замечает Саблуков. Второй совет — забить дверь в спальню императрицы. «Я боялся вас больше, чем всего гарнизона!» — сказал в этот день Пален Саблукову. «И вы имели на это все основания», — с достоинством ответил Саблуков. «Поэтому я позаботился о том, чтобы вы были удалены», — ответил граф и, учтиво поклонившись, отошел». В эти утренние часы Трощинский сочиняет уже другой, тут же отсылаемый в типографию манифест — о правлении Александра по заветам бабки. «Александр в ту ночь отправился не только к полкам, но и в Казанский собор, где уже собрались Сенат и Синод; быть может, заговорщики, собрав сии сословия, намерены были привести Павла I, дабы законно лишить престола», — пишет Леонтьев, размышляя, как удалось собрать столь большое число важных особ? И отвечает: «Теми же средствами, как и мы, т. е. обманом, так как специальные офицеры еще прежде будто бы развезли сенаторам и архиереям «повестки» явиться в Казанский собор, не сообщая, для чего это нужно. Так по крайней мере рассказывал дядя мой, сенатор, действительный тайный советник Николай Васильевич Леонтьев, бывший там в соборе, но не знавший, зачем их собрали, до тех пор пока не явился Александр I и прочитан был им манифест о смерти Павла I, в котором причиной оной выставлен был апоплексический удар». В эти утренние часы был остановлен у заставы и отправлен назад граф Аракчеев, вызванный Павлом. Греч пишет, что «заговорщики, приступая к подвигу, разослали приказ по заставам — никого не пускать в город! Полагают, что они хотели удержать за шлагбаумом графа Аракчеева, за которым послал император Павел». Слышали и другие, будто страшного противника остановили на заставе. Ф. В. Ростопчин, «получив депешу с нацарапанными в спешке словами: «Вы мне нужны, приезжайте скорее. Павел», тотчас же выехал в столицу. В Москве он узнал о внезапной кончине государя и, догадавшись, как было дело, повернул обратно». «Служба Ростопчина при императоре Павле неопровержимо убеждает, что она не заключалась в одном рабском повиновении, — писал П. Вяземский. — Известно, что он в важных случаях оспаривал с смелостью и самоотвержением, доведенными до последней крайности, мнения и предположения императора, которого оспаривать было дело нелегкое и небезопасное… Благодарность и преданность, которые сохранил он к памяти благодетеля своего (как всегда именует он императора Павла, хотя впоследствии и лишившего его доверенности и благорасположения своего), показывают светлые свойства души его. Благодарность к умершему, может быть, доводила его и до несправедливости к живому. Нередко в суждениях его о императоре Александре отзываются горечь и суровость, которые производят прискорбное впечатление». Был срочно вызван в столицу и генерал Линденер. Вот что рассказывал его адъютант Кононов: «В марте 1801 года Линденер с новыми надеждами, с новыми планами ехал в Петербург. На одной из станций он узнает о кончине Павла и тут же пишет новому царю: «Моя преданность к родителям вашего императорского величества наделала мне много врагов в России; прошу всеподданнейше уволить меня со службы и разрешить вернуться на родину». Отставка и паспорт не замедлили. С этой же станции Линденер уехал в Пруссию, не видавшись даже с женою, которая до преклонных лет жила в своей деревне Воронежской губернии». «Следующий же день после ужасных событий 11-го марта наглядно показал все легкомыслие и пустоту столичной, придворной и воинской публики того времени, — писал Н. А. Саблуков. — Одною из главных жестокостей, в которой обвиняли Павла, считалась его настойчивость и строгость относительно старомодных костюмов, причесок, экипажей и тому подобных мелочей. Как только известие о кончине императора распространилось в городе, немедленно же появились прически а-ля Титус, исчезли косы, обрезались букли и панталоны; круглые шляпы и сапоги с отворотами наполнили улицы». Слова манифеста о том, что Александр будет управлять «Богом порученным народом по законам и по сердцу своей великой бабки» вызвали всеобщий восторг: «Восторг этот выражался в очень комичных формах: на улицах столицы появились запрещенные костюмы, высокие сапоги с отворотами, упряжь, экипажи и т. п. Зубов на другой вечер по смерти императора Павла устроил в своем доме попойку, на которую явился во всем запрещенном, во фраке, в жилете из трехцветной материи и т. п. и начал метать банк, недавно запрещенный». К вечеру в лавках не осталось ни одной бутылки шампанского. Некий гусарский офицер гарцует прямо по тротуару — «теперь вольность!». На улицах уже щеголяют во фраках и круглых шляпах, обнимаются и поздравляют друг друга. Но многие возмущены случившимся и осуждают убийц. «У меня нет ничего общего с этими господами, — говорит Н. Саблуков. — Офицеры нашего полка держались в стороне и с таким презрением относились к заговорщикам, что произошло несколько столкновений, окончившихся дуэлями…» Узнав о случившемся, в Москве всплакнули Вяземский, братья Тургеневы, Жуковский. С. Р. Воронцов недоумевает, почему не арестован Пален. В письме к брату он писал: «Подобный пример может иметь плохие последствия и погубить Россию, которая превратилась во вторую Персию». Возмущенный Кочубей пишет в Лондон Воронцову: «Желать перемены было каждому естественно, и никто оной более меня не желал, но насилие такого роду, каковое, сказывают, было должно быть как гнусно, так и опасно для переду. Поистине, если бы было мне возможно… никак бы не двинулся из Берлина». «Ты обязан был умереть там», — говорит жена К. Кюхельбекеру. «Еще и полсуток не прошло, как он был здоров и весел, а теперь — все кончено. Несчастный император», — с сожалением говорит Екатерина Ильинична мужу. «Видишь ли, Павел Петрович был человек с рыцарскими замашками, — отвечает ей М. И. Кутузов. — Родная мать ему была мачехой, а судьба оказалась злей мачехи». «При редком государе можно было бы больше сделать добра для государства при усердии к отечеству окружавших», — скажет, узнав о случившемся, московский сенатор И. В. Лопухин. П. А. Вяземский: «Знавшие коротко внутренние качества императора, например Нелединский, мой родитель и другие достойные уважения и доверенности люди отзывались всегда о нем с живым и особенным сочувствием. Они могли жалеть о некоторых действиях и явлениях его правления, но всегда отдавали справедливость природным прекрасным его чувствам и правилам. Помню, как родитель мой поражен был известием об его кончине и от скорби занемог; как Нелединский не иначе как со слезами на глазах вспоминал и говорил о нем…» А. Ланжерон: «Мы не можем не сознавать его недостатков и промахов. Но мы проливали слезы на могиле нашего благодетеля, и наши сожаления еще усилились, когда мы узнали, какой смертью он погиб». Полетика приводит высказывание сына русского генерала и писателя Ф. И. Клингера, который, увидев Беннигсена, сказал: «Вот наш Тезей, скоро увидим Минотавра» (и после того вошел в комнату, где лежало тело императора в мундире на походной кровати). Графиня Ливен, воспитательница великих княжон, немало способствовавшая возвышению фон Палена, бросила ему в лицо тяжкое оскорбление; «Я не подаю руки цареубийцам». Константин назвал Беннигсена «капитаном сорока пяти», намекая на убийство герцога Гиза в Блуа гвардейцами Генриха III. А когда Платон Зубов попытался оправдаться, Константин Павлович ему заметил: «Князь, кто оправдывается, тот сам себя обвиняет». Встретив Саблукова, великий князь произнес: «Ну, Саблуков, хорошую здесь только что заварили кашу?» — «Да, — ответил тот, — в самом деле хорошая была каша, но я рад, что не принимал во всем этом участия!» — «Друг мой, — задумчиво произнес великий князь, — после того, что случилось, пусть мой брат царствует, — и, помедлив, добавил: — Если хочет… Но если бы престол достался мне, то я бы, наверное, отрекся». Адмирал Чичагов, услышав рассказ Уварова об одном из обстоятельств убийства, немедленно ответил: «Если вы служите нынешнему государю так же верно, как его предшественнику, то заслуживаете щедрого вознаграждения». В эти первые дни заговорщики чувствовали себя героями, спасителями отечества и без конца рассказывали о своих подвигах. Обеды, банкеты, ужины следовали чередой, но многие офицеры избегали заговорщиков. Пален с целью примирения устроил грандиозный банкет на несколько сотен персон. Полковник Саблуков и его друзья отказались «обедать вместе с убийцами». Тогда «Пален пригласил Саблукова к себе, чтобы выяснить причину отказа. «Я не хочу иметь дело с этими господами», — смело ответил Саблуков. «Вы совершенно неисправимы, Саблуков, дело сделано, и как патриоты мы должны устранить наши разногласия и думать только об интересах страны, которой мы служим», — возразил Пален. «Хорошо, мы придем», — обещал Саблуков и, вежливо поклонившись, удалился. На банкете Саблуков и его друзья сидели за отдельным столом и не пригубили шампанское, которое лилось рекой». Декабрист Михаил Фонвизин рассказывал, что сам слышал от графа Петра Александровича Толстого, который был при Павле I генерал-адъютантом, что Пален, Панин и другие вожди заговора хотели с первой минуты ограничить власть Александра. Талызин предупредил его и убеждал ни под каким видом не давать на то согласия, обещая ему, что гвардия, на которую Талызин имел большое влияние, сохранит верность Александру и поддержит его. Александр последовал внушениям Талызина и устоял против настойчивых требований Палена. Большая часть заговорщиков не знала о намерении ограничить самодержавие. Спустя двадцать лет один из идеологов декабристского движения Н. М. Муравьев был вынужден с горечью заметить, что «в 1801 году заговор под руководством Александра лишает Павла престола и жизни без пользы для России». Приведение тела покойного императора в надлежащий вид продолжалось более тридцати часов, и лишь на другой день вечером государыня была допущена к нему. Обер-шталмейстер Муханов рассказывал Саблукову: «Бледная и холодная, как мраморная статуя, императрица пребывала в своей спальне. Александр и Елизавета прибыли сюда из Зимнего дворца. У вдовствующей императрицы находились Муханов и графиня Ливен… Опираясь на руку Муханова, императрица подошла к комнате усопшего, Александр и Елизавета следовали за нею, шествие заключала графиня Ливен. Когда Мария Федоровна увидела тело, она молча остановилась, глядя на него широко открытыми глазами и не проливая ни одной слезы. При виде искаженного накрашенного лица своего отца Александр словно окаменел на месте. Тогда вдовствующая императрица обратилась к своему сыну и сказала по-русски: «Теперь поздравляю, ты император». При этих словах Александр упал на землю, присутствующие одно мгновение думали, что он умер. Императрица без признаков волнения посмотрела на своего сына, потом опять взяла Муханова под руку и в сопровождении его и графини Ливен вернулась в свои покои. Это произошло прежде, чем Александр пришел в сознание; очнувшись, он отправился к матери, и там оба свободно предались своему горю. Вечером императрица в сопровождении также Муханова и графини Ливен отправилась опять в комнату усопшего. Там она бросилась на труп своего убитого мужа в полном отчаянии и с горькими слезами, близкая к обмороку. Друзьям ее пришлось почти нести ее обратно. На другой день эти посещения повторились». Н. Греч: «Тело покойного императора было выставлено в длинной проходной комнате, ногами к окнам. Едва войдешь в дверь, указывали на другую с увещеванием: «Извольте проходить». Я раз десять ходил в Михайловский замок и мог видеть только подошвы его ботфортов и поля широкой шляпы, надвинутой на лоб». Полковник Н. А. Саблуков: «Нельзя не высказать сожаления, что этот безусловно благородный, великодушный и честный государь, столь нелицеприятный, искренне и горячо желавший добра и правды, не процарствовал долее и не очистил высшую чиновную аристократию, столь развращенную в России, от некоторых ее недостойных членов. Павел I всегда рад был слышать истину, для которой слух его всегда был открыт, а вместе с нею он готов был уважать и выслушать то лицо, от которого он ее слышал». Михайловский замок, лишившись своего создателя, осиротел и перестал быть императорской резиденцией. Вся обстановка и вещи были перевезены частью в Зимний дворец, частью в Гатчину и Павловск. На месте опочивальни императора Павла Петровича была устроена церковь. Там, где он пал под ударами подлых убийц, был воздвигнут алтарь. На третий день хоронили убитого камер-гусара Кириллова. Похороны были скромными, но на гроб возложил живые цветы Александр I, а Мария Федоровна прислала крест из белых роз, среди которых символически выделялись несколько штук ярко-пунцовых. Пасха в этом году была ранней, приходилась на 24 марта — похороны убиенного императора были назначены на страстную субботу. Народ из церкви шел проститься с прахом своего заступника. Набережная перед Петропавловской крепостью была запружена людьми, с их безмолвной печалью сочетался траурный салют. Начиная с Петра Великого российских самодержцев, кроме Петра II и Петра III, хоронили в Петропавловском соборе против образа святого апостола Петра. Император Павел Первый был погребен против образа святого апостола Павла, он стал родоначальником следующего поколения самодержцев российских. Сбылось полностью предсказание прозорливого инока Александро-Невской лавры Авеля, прозванного Вещим, сделанное им лично императору Павлу Петровичу: «Коротко будет царствование твое, и вижу я, грешный, лютый конец твой. На Сафрония Иерусалимского от неверных слуг мученическую кончину приемлешь, в опочивальне своей удушен будешь злодеями, коих греешь ты на царственной груди своей. В страстную субботу погребут тебя… Они же, злодеи сии, стремясь оправдать свой великий грех цареубийства, возгласят тебя безумным, будут поносить добрую память твою. Но народ русский правдивой душой своей поймет и оценит тебя и к гробнице твоей понесет скорби свои, прося заступничества и умягчения сердец судей неправедных и жестоких». Прошло время. «Народ стал приходить в себя. Он вспомнил быструю и скорую справедливость, которую ему оказывал император Павел: он начал страшиться высокомерия вельмож, которое должно было снова пробудиться». «Когда русское общество говорит, что смерть Павла была расплатой за его притеснения, оно забывает, что он теснил тех, кто раскинулся слишком широко, тех сильных и многоправных, кто должен был быть стеснен и обуздан ради бесправных и слабых, — писал В. Ходасевич. — Может быть — и это была историческая ошибка его. Но какая в ней моральная высота! Он любил справедливость — мы к нему несправедливы. Он был рыцарем — и убит из-за угла. Ругаем из-за угла… Я о Павле читал порядочно, и он меня привлекает очень, о нем психологически наврано, хочется слегка оправдать его… Хочу доказать, что на основании того же материала, которым пользовались разные профессора, можно и должно прийти к выводам, совершенно противоположным их выводам…» Закончим словами И. И. Дмитриева: «Пусть судит его потомство, от меня же признательность и сердечный вздох над его прахом». Возмездие (Вместо заключения) Мне противно называть имена кровопийц, которые отличились во время катастрофы своим варварством. Хочу только сказать, что я знал многих из них и знаю наверное, что их смертный час был особенно ужасен страшными душевными и физическими страданиями.      Н. Саблуков Осенью 1801 года в Петербург приехал Лагарп. Он советует своему воспитаннику, пусть с опозданием, взять ответственность за 11 марта на себя и сурово наказать цареубийц за превышение данных им полномочий. Но Александр I не решился на это. Зато Мария Федоровна «неустанно преследовала заговорщиков и выражала явное неудовольствие теми, кто не разделял ее собственное негодование на преступление». Она и слышать не хотела, чтобы ее охрана состояла из тех полков, офицеры и солдаты которых принимали хоть какое-нибудь участие в заговоре. Для своего сопровождения в Павловск Мария Федоровна приглашает эскадрон конногвардейцев, которым командует полковник Саблуков (тех самых «якобинцев», удаление которых с подсказки Палена сыграло решающую роль в ту роковую ночь). По велению императора Александра I эскадрон Саблукова за свою верность императору Павлу I получил особое отличие, позже распространенное на всю конную гвардию — Андреевскую звезду с надписью «За веру и верность» на вольтрапы. «Через несколько дней, — пишет Бернгарди, — императрица отправилась с двумя старшими сыновьями, Александром и Константином, в часовню святого Михаила и там заставила их поклясться, что они ничего не знали о намерении лишить жизни императора Павла». Своих приятелей Кнорринга и Бенкендорфа, вернувшихся в Петербург, Мария Федоровна встретила словами: «Ах, если бы вы оба были здесь, этого несчастья не случилось бы». Уединившись в Павловске, она отдается заботам, посвященным памяти погибшего мужа: ставит ему великолепный памятник и как дорогую реликвию хранит его постель и подушку, запятнанные кровью. Все, что связано с его именем, окружено здесь любовью и уважением. Н. А. Саблуков: «Императрица-мать не искала в забвении облегчения своего горя: напротив, она как бы находила утешение, выпивая до дна горькую чашу душевных мук. Самая кровать, на которой Павел испустил последнее дыхание, с одеялами и подушками, окрашенными его кровью, была привезена в Павловск и помещена за ширмами, рядом с опочивальней государыни, и в течение всей своей жизни вдовствующая императрица не переставала посещать эту комнату». «Императрица Мария с отвращением относилась ко всем тем, кто принимал участие в убийстве ее супруга, — пишет Ланжерон. — Она преследовала этих людей неустанно, и ей удалось удалить всех, устранить их влияние или положить предел их карьере… Гвардейские офицеры, принимавшие участие в заговоре, один за другим попали в немилость и были удалены так, что по истечении года никого из заговорщиков не осталось в столице, если не считать Валериана и Николая Зубовых». Первым пал тот, чье дьявольское хладнокровие, энергия и расчетливость сыграли главную роль в успехе заговорщиков. Он чувствует себя римским триумфатором, спасшим отечество от чудовища, и «громко восклицает об услуге, оказанной им государству и человечеству». «Мы были, может быть, на краю действительного и несравненно большего несчастья, а великие страдания требуют сильных средств, — говорит Пален своим почитателям. — Я горжусь этим действием как своей величайшей заслугой перед государством». Саксонский посол Розенцвейг был совсем другого мнения. «Пален не думал бы о смене монарха, — писал он, — если бы не был убежден, что благодаря непостоянству императора ему самому рано или поздно предстояло падение и что чем выше его положение, тем ниже ему придется пасть…» Играя роль патриота, Пален всячески отгораживается от «гнусных убийц». В беседе с Ланжероном он говорит: «Наступил ожидаемый момент. Вы знаете, что произошло. Император погиб и должен был погибнуть; я не был ни свидетелем, ни действующим лицом в его смерти. Я предвидел его кончину, но не хотел принимать участия в этом деле, так как дал слово великому князю». «Странный ход мыслей, — замечает Ланжерон, — он не был действующим лицом при убийстве Павла, но поручил совершить это дело Зубовым и Беннигсену. Пален знал, что он хочет». «…Падение Палена летом 1801 года было делом рук императрицы, — продолжает Ланжерон. — Она знала достаточно о происходившем во время убийства Павла для того, чтобы страдать при мысли о том, что граф занимает выдающееся положение в непосредственной близости к Александру…» Поводом для отставки Палена послужил, казалось бы, ничтожный случай. «Сектанты, благодарные покойному императору за его участие и разрешение совершать службы в церквях, — пишет Саблуков, — подарили императрице икону, на которой была надпись, взятая из книги Царств: «Хорошо ли было Симирию, задушившему своего господина». Мария Федоровна велела повесить икону в церкви воспитательного дома. Пошли разговоры, которые дошли и до Палена. Он потребовал от священника, чтобы тот икону убрал, но, ссылаясь на распоряжение императрицы, тот сделать это отказался». Тогда возмущенный Пален решил переговорить с Александром. Дождавшись удобного момента, он рассказал обо всем государю, но тот неожиданно вспылил: «Не забывайте, что вы говорите о моей матери, — с раздражением ответил он, — впрочем, не может быть, чтобы надпись была такой, как вы говорите; я хочу видеть икону», — продолжал он, смягчившись. Не в пример отцу он не был столь доверчив… Императрица показала икону и объяснилась с сыном. На все его доводы и возражения она отвечала одно: «Пока Пален будет в Петербурге, я туда не вернусь!» В. Ю. Виельгорский: «Пален вообразил, будто находится в такой милости, что можно бороться с императрицей, но ему следовало бы быть осторожней… Императрица — женщина, она обладает большим упорством, сын ее любит и уважает ее, игра неравная…» «Когда однажды граф Пален, как обычно, явился на парад в нарядном экипаже, запряженном шестеркой, вылез из экипажа, то принужден был выслушать от адъютанта государя приказ немедленно оставить столицу и отправиться в свои курляндские имения. Пален повиновался, не проронив ни слова. Издан был рескрипт об увольнении со службы генерала от кавалерии Палена, — пишет Саблуков. — В этой истории известную роль сыграл Панин, который впоследствии писал: «Будучи министром при императоре Александре, я принял сторону вдовствующей императрицы. Когда граф Пален по поводу иконы хотел очернить ее в глазах государя, я, и я один, устранил возникшие между ними недоразумения». Вскоре, однако, и судьба Панина решилась в том же роде, как и судьба Палена, — замечает Саблуков. — …Удивительна судьба Панина, образ мысли и действия которого были всего более безобидны; он подвергся более тяжелому преследованию, чем кто-либо из других участников происшествия». Уже 12 марта в Петровско-Разумовское под Москвой, где жил тогда Панин, отправляется императорский курьер. Спустя девять дней Никита Петрович с необыкновенной сердечностью был принят государем. Обняв старинного друга императорской фамилии, Александр со слезами на глазах произнес: «Увы, события повернулись не так, как мы предполагали…» Они горячо верят, что, будь Панин в столице, несчастья бы не случилось… Верят в это и другие сторонники Панина. Воронцов писал ему из Лондона: «Для России несчастье, что вы были в отсутствии при вступлении на престол Александра. Начало этого царствования носило бы совсем иной характер». И Панин ему отвечает: «Не знаю, было бы мое присутствие здесь в момент вступления на престол императора Александра полезно этому прекрасному государю; но верно то, что я с опасностью для моей собственной жизни сопротивлялся бы позорным делам, совершенным погрязшим в пороках разбойничьей бандой». В этот же день Панин назначается министром иностранных дел. 23 марта 1801 года печальный траурный кортеж медленно сопровождал забальзамированное изуродованное тело задушенного императора. Процессия направлялась в Петропавловский собор, но для торжественности был сделан восьмиверстовой круг по двум невским мостам. Во главе ее с короной усопшего шел тридцатилетний Никита Петрович Панин, единственный сын Петра Панина и племянник незабвенного Никиты Ивановича, воспитателя великого князя Павла Петровича. День был холодный. Панин пожаловался в письме к жене на недостаточно теплую одежду и прибавил, что «день не был утомительным…». Мария Федоровна, всегда с участием и доброжелательностью относившаяся к Панину и его семье, в этот раз встретила его настороженно и руки не подала (он представлялся ей по случаю своего назначения). На ее прямой вопрос, был ли он причастен к случившемуся, Панин ответил, что «в момент кончины государя его не было в Петербурге». Удовлетворенная этим ответом, вдовствующая императрица заверила Никиту Петровича в своей неизменной к нему благосклонности, и их дружеские отношения возобновились. А через несколько дней Панин получил ее письмо: «Граф Никита Петрович! По содержанию оставшегося после Е. И. В. любезнейшего супруга Моего, в Бозе почившего Государя Императора Павла Петровича завещания, коего в 29 статье изображено: «В род графов Паниных отдаю я перо бриллиантовое с бантом, что на Андреевской шляпе носил, и портрет мой, который вручит жена моя на память моей любви к покойному воспитателю моему, и еще возлагаю на моего старшего сына и всех моих потомков наблюдение долга моей благодарности противу рода означенного воспитателя моего покойного графа Никиты Ивановича, которого краткость моего века не дозволили мне им доказать». Препровождаю при сем к Вам вышеозначенные вещи и портрет, остаюсь я в полном удостоверении, что оные тем будут для Вас ценнее, чем живее напоминают они Вам о той неограниченной признательности, каковую покойный Государь сохранил к дяде Вашему, графу Никите Ивановичу, сопровождая ее отменным ко всему роду его благоволением. Впрочем же пребываю всегда Вам благосклонною Мария». Панин пользуется особой благосклонностью императора и полон надежд на скорые преобразования. «Граф Панин ежедневно работает по несколько часов вместе с императором в его кабинете, вдовствующая императрица в восхищении от графа», — записывает лейб-медик Роджерсон. «Управление и кредит в делах имеют — по иностранным Панин, человек от природы с дарованиями и с большим характером; по внутренним Трощинский и генерал-прокурор Беклемишев», — сообщает в Лондон Воронцову граф Завадовский. Панин продолжает проводить свою политику сближения с Англией — в начале июля с ней заключается мирный договор. Александр желает мира и с Францией, но Панин всячески препятствует этому. Он заменяет посла в Париже и весьма холодно обходится с генералом Дюроком, личным представителем Бонапарта, приехавшим в Петербург, чтобы поздравить от его имени Александра I со вступлением на престол. Разразился дипломатический скандал, который удалось уладить, но Дюрок вскоре покинул Россию, не поехав на коронацию в Москву, куда был приглашен Александром I. Только благодаря ему в октябре был подписан и франко-русский договор. Не изменил Панин себе и в вопросе о введении конституции. Вот что писал по этому поводу Г. Р. Державин: «…Трое ходили тогда с конституциями в кармане — речистый Державин, князь Платон Зубов с своим изобретением и граф Н. П. Панин с конституцией английскою, переделанною на русские нравы и обычаи. Новосильцеву стоило тогда большого труда наблюдать за царем, чтобы не подписать которого-либо из проектов; который же из проектов был глупее, трудно описать: все три были равно бестолковы». Панин в письме от 16 июля жалуется Воронцову на интриги при дворе и непостоянство Александра в выражениях, которые не могли не повредить ему: «Что он не ожидает от молодого императора ничего хорошего, что он легкомысленен, любит танцы и более заботится о том, чтобы нравиться женщинам, чем вникать в государственные дела…» Воронцов, обманув доверие друга, направляет копию этого письма своему брату Александру Романовичу в надежде, что тот найдет способ довести его до сведения императора. «Весьма вероятно, — пишет Брикнер, — что оно дошло-таки до сведения Александра — накануне падения Панина». 30 сентября 1801 года Панин подает прошение об отставке и получает трехгодичный отпуск по болезни. В обществе строятся всевозможные догадки о внезапном удалении этого незаурядного человека, так близко стоявшего к трону. Говорили о расхождениях во внешней политике, о недовольстве его самостоятельностью в делах, об интригах Воронцова и о многом другом. Сам Панин объясняет перемену отношения Александра приездом Лагарпа, кознями недоброжелателей и конечно же письмом к Воронцову, которое стало известно государю. Он надеется, что вскоре его вновь призовут на службу. Никто не мог и подумать тогда, что настоящая опала начнется в 1804 году и продлится целых 33 года, до самой кончины Панина. О настоящей причине опалы знали немногие. В письме к Воронцову от 6 октября Кочубей приоткрывает завесу этой тайны: «Государь, насколько я заметил, имеет что-то против Панина из-за революции, которая возвела его на престол. Правда, Панин, как вам известно, первым говорил с ним о регентстве. Но теперь у государя явные угрызения совести и он считает преступлением то, что он, государь, думал о регентстве. Между тем ни один разумный человек не мог бы дать ему лучшего совета». Адам Чарторыйский, поспешивший в Россию, так описывает свою первую встречу с Александром: «Он позвал меня в свой кабинет и сказал мне: «Если бы вы были здесь, то всего этого не случилось бы; если бы я имел вас около себя, то я не позволил бы увлечь себя таким образом». Затем он рассказал о смерти отца, выразил крайнюю степень огорчения и самые невыразимые угрызения совести… Это согласие было вырвано у него с величайшим трудом и после самых торжественных обещаний, что императору Павлу не будет причинено никакого зла… Император Александр рассказал мне, что первый, говоривший с ним об этом, был Панин и что Александр никогда не мог простить ему этого. Панин не отрицал этого, но доказывал, что этим он оказал услугу своему отечеству и имел право гордиться этим». Александр пытается убедить себя и близких, что главным виновником катастрофы был Панин. Уже в конце мая по этому поводу между ними произошел какой-то неприятный разговор. Сохранилось письмо Панина к императору, в котором он, в частности, писал: «…То, что Ваше Величество сказали мне вчера вечером относительно события, которое возвело вас на престол, повергло меня в величайшую скорбь. Если Ваше Величество считает меня причиной акта, который, как вы полагаете, пятнает вашу славу, то мое присутствие должно быть для вас невыносимо; я готов избавить вас от него и покинуть все (кроме жены и детей), чтобы в добровольном изгнании оплакивать утрату доверия со стороны государя, за которого я охотно отдал бы жизнь. Одного слова, одного движения Вашего Величества было бы достаточно для этого, но я взял бы с собой в могилу убеждение, что я послужил моему отечеству, решившись прежде всех других развернуть перед вами потрясающую картину опасностей, грозящих погубить нашу страну…» Поверив в виновность Панина, Александр тяготится его присутствием и ставит вопрос о его отставке перед негласным комитетом. Чарторыйский сообщает: «…Шла речь об увольнении графа Панина. Государь сильно желал избавиться от него; Панин был ему в тягость, был ему ненавистен и возбуждал его подозрения. Государь не знал хорошенько, как удалить его. Дело рассматривалось серьезно и обстоятельно. Наконец, было решено заменить Панина графом Кочубеем. Все согласились, что пока Панин может оставаться в Петербурге. До последнего момента государь и виду не подал Панину и не мог поступить иначе, так желал избежать неприятных сцен. Панин покорился своей судьбе и отступил. Все время, пока он еще был в Петербурге, он был окружен шпионами, которые непрестанно следили за ним. Государь по несколько раз в день получал от тайной полиции сведения о том, что Панин целый день делал, где он был, с кем говорил на улице, сколько часов провел в том или другом доме, кто посещает его и, если возможно, о чем говорили с ним. Эти сообщения, читавшиеся в тайном комитете, были составлены тем таинственным стилем, который так любит тайная полиция, чтобы придать важность себе и интерес к совершенно ничтожным вещам. В сущности, эти сообщения были совершенно бессодержательны; но государь был в сильном беспокойстве, его мучило присутствие Панина, он постоянно предполагал, что Панин составляет изменнические планы, и не знал покоя, ни душевного мира, пока Панин не уехал. Так как граф видел, что за ним постоянно наблюдают сыщики, и заметил, что вид его невыносим для государя, то он решился покинуть Петербург». Узнав о перемене в отношении к Панину, Мария Федоровна обрушивается на сына. «Она говорила Александру, что так нельзя царствовать, что нельзя проявлять такого непостоянства, что таким образом ему не удастся никого привлечь к своей личности, — пишет М. И. Муханов. — Она подчеркивала, что Панин заслуживает больше доверия, чем кто бы то ни было, она говорит о необыкновенных способностях Панина, о его преданности и особенно подчеркивала, что ему нельзя сделать никакого упрека за то, как он держал себя в деле убийства Павла. Это последнее обстоятельство имело особое значение в глазах вдовствующей императрицы, и она несколько раз возвращалась к нему. Александр не ответил ни слова, но пошел в свой кабинет и написал там записку, в которой сообщил своей матери об участии Панина в заговоре. Начиная с этого момента Панин бесповоротно погиб во мнении вдовствующей императрицы; она обвинила его в вероломстве и лжи, ненависть ее была тем сильнее, чем больше она обманулась в графе». О своем участии в плане регентства и о тайных свиданиях с Паниным Александр, естественно, промолчал. Летом 1802 года Панин уезжает за границу. Более двух лет путешествует он по Европе и незадолго до окончания отпуска просит высочайшего разрешения опоздать на несколько недель. Но в ответ ему сообщили, что «он может продолжать свой отпуск сколько ему угодно и может жить, где ему вздумается… Государь оставляет за собой право, когда это потребуется, воспользоваться его услугами». В конце декабря 1804 года Панин подает просьбу об отставке, и 19 января 1805 года выходит именной указ Правительствующему Сенату: «Снисходя на прошение нашего Действительного Тайного Советника графа Никиты Панина, всемилостивейше уволить его от всех дел. Александр». Опальный министр поселяется в своем смоленском имении Дугино. Над Паниным устанавливается тайный надзор полиции. Глубоко оскорбленный случившимся, он несколько раз обращается к Александру и Марии Федоровне, «всякий раз требуя расследования своей роли в случившемся, подчеркивая, что его взгляды и планы нашли сочувствие со стороны». Но ни его обращения, ни заступничество друзей не находят отклика в столице. Шли годы. Свою судьбу Панин связывает теперь с переменой царствования. Но и после кончины Александра I в его жизни ничего не меняется. Когда родственники Панина Орловы (он был женат на дочери Владимира Григорьевича Орлова) на коленях умоляли Николая I прекратить 25-летнюю опалу, он ответил, что «обещал вдовствующей императрице, своей матери, оставить в этом деле все по-старому». Мария Федоровна взяла с сына единственную клятву — не возвращать Панина! В начале 1826 года Панин писал в дневнике: «…Правда, что в моих руках находится автограф, который самым явным образом показывает, что все придуманное и предложенное мною за несколько месяцев до кончины императора Павла, для блага государства, было санкционировано его сыном. Я никогда не употреблю этого средства для оправдания себя перед вдовствующей императрицей, так как этот документ можно истолковать неблагоприятным образом для императора Александра; и я решился в лице этого государя, который не понял меня, почтить материнскую любовь и за гробом, даже в самых ее заблуждениях. К тому же вдовствующей императрице вовсе не нужно читать этого письма, чтобы убедиться, что мои отношения к покойному императору Александру до его вступления на престол не могут без вопиющей несправедливости служить поводом для того обращения, какому я подвергаюсь. Мое назначение министром и доверие, какого удостаивал меня император Александр, в достаточной мере доказывают, что жестокость, с которою он обошелся со мною четырьмя годами позднее, не может иметь основания в поступке, совершенном мною до его царствования…» Опала этого незаурядного человека и государственного деятеля, которого декабристы называли «духовным отцом своего свободомыслия», продолжалась 33 года и закончилась с его смертью. Любопытно, что одним из доводов Александра I против введения конституции было: «а вдруг изберут депутатом Панина?» Никита Петрович Панин скончался в ночь на 1 марта 1837 года на 67-м году жизни и был похоронен в своем смоленском имении Дугино. Александр I не мог простить Панину и Палену — двум инициаторам заговора, — что они вовлекли его в поступок, который он считал несчастьем всей своей жизни. Но он не считал себя вправе карать второстепенных участников заговора, потому что они, так же как и он, имели в виду лишь отречение Павла I. Что касается ближайших участников убийства, то оказывается, что имена их долгое время были неизвестны императору — он узнал их только через несколько лет. «Некоторые из них к этому времени уже умерли, другие были сосланы на Кавказ, где и погибли». Княгиня Д. Х. Ливен: «Все они умерли несчастными, начиная с Николая Зубова, который вскоре после вступления на престол Александра умер вдали от двора, не смея появляться в столице, терзаемый болезнью, угрызениями совести при неудовлетворенном честолюбии… Князь Платон Зубов, сознавая, насколько его присутствие неприятно императору Александру, поспешил удалиться в свои поместья. Затем он предпринял заграничное путешествие, долго странствовал и умер, не возбудив ни в ком сожаления. Пален… закончил существование в одиночестве и в полном забвении… Он совершенно не выносил одиночества в своих комнатах, а в годовщину 11 марта регулярно напивался к 10 часам вечера мертвецки пьяным, чтобы опамятоваться не раньше следующего дня. Умер граф Пален в начале 1826 года, через несколько недель после кончины императора Александра». * * * В сущности, я не был бы недоволен сбросить с себя это бремя короны.      Александр I, 1824 г. Гибель отца потрясла Александра и наложила печать на всю его жизнь. В первые дни опасались за его рассудок. «Целыми часами оставался он в безмолвии и одиночестве, с блуждающим взором, устремленным в пространство, в таком состоянии находился в течение многих дней, не допуская к себе почти никого», — пишет А. Чарторыйский. — В ответ на его призывы «сохранить бодрость» и «о лежащих на нем обязанностях» Александр с горечью сказал: «Нет, все, о чем вы говорите, для меня невозможно, я должен страдать, ибо ничто не в силах уврачевать мои душевные муки». Восторженный и впечатлительный, доверчиво смотревший на жизнь Александр был сломлен. В его сознании постоянно присутствовала мысль о вине за гибель отца. Это чувство делало его скрытным и подозрительным и выражалось в желании перемены мест и уединения. «Из человека жизнерадостного, убежденного в своем призвании реформатора-демократа он превращается в разочарованного меланхолика и даже в мизантропа, утратившего веру в человека…» Н. Греч: «Он мог снести все — лишения, оскорбления, страдания, но мысль о том, что его могут подозревать в соучастии с убийцами отца, приводила его в исступление. И даже великий Наполеон пал жертвой оскорбления в нем этого чувства». В марте 1804 года в Германии по его приказу был арестован герцог Энгиенский, потомок Бурбонов. Он был привезен в Париж и расстрелян. По этому поводу император Александр I выразил протест, особенно против нарушения нейтралитета Германии. В ответной ноте Наполеон допустил ужасную ошибку, стоившую ему не только трона, но и самой жизни. Он писал: «На моем месте русский император поступил бы точно так, если бы знал, что убийцы Павла I собирались для исполнения своего замысла на одном переходе от границ России, не поспешил ли бы он схватить их и сохранить жизнь, ему драгоценную?» Эти слова стали причиной неизгладимой ненависти к Наполеону, которая руководила всеми делами и поступками Александра I. Он был добр, но злопамятен, не казнил, но преследовал, со всеми знаками благоволения и милости — «о нем говорили, что он употреблял кнут на вате». Скрытность и притворство внушены ему были образом жизни и Екатериной II. Пронеслись великие события, наполнившие Европу громом побед и поражений. Закончилась гигантская битва народов, принесшая России неувядающую славу. С. П. Трубецкой: «…Имя императора Александра гремело во всем просвещенном мире, народы и государи, пораженные его великодушием, предавали судьбу свою его воле. Россия гордилась им и ожидала от него новой для себя судьбы. Он объявил манифестом благодарность свою войску и всем сословиям народа русского, вознесшего его на высочайшую степень славы; обещал, утвердив спокойствие всеобщим миром в Европе, заняться устройством внутреннего благоденствия вверенного провидением держав его пространного государства…» Но надежды так и остались только надеждами. «Изобилие чувства и воображения при недостаточном развитии воли — все это соединилось в то настроение, в какое попал Александр с 1815 года и которое около того же времени получило название разочарования; проще говоря, это — нравственное уныние. Благодаря этому Александр охладел к задачам внутренней политики; русская жизнь, которой он не знал, стала ему казаться неподготовленной, а с 1815 года стало даже обнаруживаться чрезвычайно раздражительное скептическое отношение ко всему русскому». В начале 1834 года Пушкин записал в дневник разговор со Сперанским: «Я говорил ему о прекрасном начале царствования Александра: «Вы и Аракчеев, вы стоите в дверях противоположных этого царствования, как Гении Зла и Блага»». «Угрызения совести преследовали его, сделались исходным пунктом его позднейшей склонности к мистицизму», — писал Чарторыйский. Баронесса Крюденер, страстная проповедница мистического суеверия, становится путеводной звездой императора. «Вот его путеводная вдохновительница, — писал А. В. Поджио, — она его помирила с самим собою, определила к новой службе и сблизила с Богом, избравшим его своим орудием, исполнителем верховной воли. Не ищите его бывшей высочайшей воли; нет, он смирился, преобразовался, обновился другою плотью и отказался от бывшего себя!» В записках Александры Федоровны, жены Николая I, говорится, что в 1819 году Александр, обедая у брата, «высказал мнение о том, чтобы отказаться от лежащих на нем обязанностей и удалиться от мира». Четыре года спустя будущий декабрист А. В. Розен имеет возможность близко наблюдать императора в Ораниенбауме. «Отпустив караул, — пишет он в «Записках», — император долго, долго прохаживался по крыше дворца и часто останавливался, погруженный в размышления… Нередко по целым часам стоял он у окна, глядя все на одну и ту же точку в раздумье. 30 августа, в день своего ангела, он всегда щедро дарил храму Александро-Невской лавры; в последний же год он пудами подарил ладан и свечи». Ежегодно служили заупокойную службу в память его отца императора Павла I. Еще в 1809 году Елизавета Алексеевна писала матери, что Александр начинал глубоко переживать при приближении этого события, погружаясь в мрачное состояние. Декабрист А. М. Муравьев: «Последние годы своей жизни Александр стал добычей безотчетной меланхолии: болезнь, которую Бог иногда посылает земным владыкам, чтобы пригнести их скорбью, этим величественным уроком равенства». Недостатка в шпионах и доносчиках не было — Александр I знал о существовании тайных обществ. 24 мая 1821 года, после более чем годового отсутствия, император появился в Петербурге, и командующий гвардейским корпусом генерал И. В. Васильчиков вручил ему записку «О тайных обществах в России», составленную тайным агентом М. К. Грибовским. «По рассказам Иллариона Васильевича, записанным впоследствии не с его слов, а со слов его сына, было это весною 1821 года в Царскосельском дворце. Государь сидел за письменным столом, Васильчиков сидел напротив. Государь долго оставался задумчив и безмолвен. Потом он сказал, разумеется по-французски: «Дорогой Васильчиков! Ты, который служишь мне с самого начала моего царствования, ты знаешь, что я разделял и поощрял все эти мечты, эти заблуждения… Не мне свирепствовать, ибо я сам заронил эти семена». В том, что император положил записку в дальний ящик, усматривали безволие, апатию, нерешительность, страх и даже некоторое умопомрачение». И доклад Бенкендорфа, представленный императору в том же году со списком заговорщиков и с предложением начать следствие, остался «без пометки». Капитан Вятского полка Майборода, член Южного общества, в своем доносе назвал 46 имен. Доносили: Шервуд, Ронов, Бошняк, Перетц. На одном из доносов с именами заговорщиков появилась лаконичная резолюция Александра: «Не мне карать!» На учениях, похвалив Сергея Волконского за командование бригадой и зная об его участии в заговоре, Александр I дает ему совет: «По-моему, гораздо для Вас выгоднее будет продолжать оные занятия, а не заниматься управлением империей, в чем Вы, извините меня, и толку не имеете…» После смерти Александра I среди бумаг нашли документ, датируемый историками 1824 годом. «Есть слухи, — записал император, — что пагубный дух вольномыслия или либерализма разлит или, по крайней мере, сильно уже разливается и между войсками; что в обеих армиях, равно как и в отдельных корпусах, есть по разным местам тайные общества или клубы, которые имеют при том секретных миссионеров для распространения своей партии. Ермолов, Раевский, Киселев, Михаил Орлов, граф Гурьев, Дмитрий Столыпин и многие другие из генералов, полковых командиров, сверх того большая часть разных штаб- и обер-офицеров». Вечером 7 ноября 1824 года Нева взбунтовалась и вышла из берегов. «О здешнем наводнении вы уже столько слышали, что не хочу говорить о нем, — писал Карамзин Вяземскому. — Погибло 500 человек и много миллионов рублей…» Глядя на разбушевавшуюся стихию, Александр задумчиво произнес: «Воля Божия — нам остается преклонить главу перед нею». «Во время большой заупокойной службы кто-то воскликнул: «Бог нас наказал!» На что Александр Павлович тут же ответил: «Нет, это за грехи мои Он послал такое наказание!»» Ощущение бренности бытия, бессилия перед вызовом судьбы наполнило его душу мистическим ужасом — наводнение вызвало сильнейший приступ меланхолии. Александр не в состоянии дальше оставаться в этом злотворном городе и спешит его покинуть. «Собираясь в последнее путешествие, Александр долго беседует со схимником, предпочитая его всем остальным делам». «Многие заметили, что у государя было мрачное предчувствие перед отъездом в Таганрог, — сообщает современник. — Говорят, что он не мог пересилить себя при прощании с членами своей семьи и придворными». Выехав из Петербурга, Александр I остановил свой экипаж и в течение нескольких минут смотрел на город, в котором он родился, словно прощаясь грустным взглядом с ним навеки. Елизавета Алексеевна серьезно заболела, и врачи рекомендовали ей ехать на юг Франции. Но она отказалась покинуть Россию, и тогда ей предложили Таганрог, на берегу Азовского моря. Александр Павлович решил ехать с женой. «Предадимся воле Божьей, — сказал он Голицыну. — Он лучше направит ход вещей, чем мы, слабые и смертные!» Опередив на несколько дней жену, он выехал в Таганрог, и 23 сентября императорская чета обосновалась в скромном кирпичном домике, совсем не похожем на дворец. Елизавета Алексеевна почувствовала себя лучше, и 20 октября, несмотря на простуду, император с небольшой свитой отправился в инспекционную поездку по Крыму. С гор Кавказа дул ледяной ветер, Александр Павлович, день и ночь проводивший в седле, вернулся в Таганрог 7 ноября в сильной горячке. Болезнь была недолгой. 19 ноября 1825 года император Александр I скончался, на 47-м году жизни. Когда приближенные, торопясь узнать последнюю волю императора, вскрыли конверт, который он постоянно имел при себе, то были немало удивлены, обнаружив всего-навсего какие-то молитвы. Только 11 марта следующего года тело покойного императора было доставлено в Царское Село и оттуда в Казанский собор для прощания. Захоронение состоялось 25 марта в Петропавловском соборе. Возвращаясь из Таганрога, 4 мая в городе Белеве скончалась и Елизавета Алексеевна. «Пораженный вследствие навалившихся на него противоречий и терзаний меланхолией — ослаблением и даже разложением духовных сил, Александр явился моральной жертвой русской истории XVIII века, точнее истории русского престола, фактически очутившегося в зависимости от воли гвардии, привилегированного петербургского офицерства и тех или других лиц, умевших пользоваться вооруженною силою…» «Коронованный Гамлет», как назвал его А. Герцен, не выдержал испытания. Душевные муки оказались тяжелее царского венца. Начав царствовать с самыми наилучшими намерениями, он кончил свою жизнь полным разочарованием и мрачным отчаянием. Вопреки ожиданиям зловещая тень от событий 11 марта не уменьшалась с годами, а все росла и густела вплоть до событий 14 декабря. «Первородный грех нового царствования — злодейское убийство — продолжал отягчать сначала душу самого Александра I, потом — через него и от его неизбывного ощущения виновности и расплаты — всю страну, все общество, и чем дальше, тем сильнее». Царствование, которое началось катастрофой 11 марта, закончилось трагедией 14 декабря.